— Что толку в книжке, — подумала Алиса, — если в ней нет ни картинок, ни разговоров?
Как говорит народная мудрость, сколько водки ни бери, все равно два раза бегать. А если вдобавок только-только стукнуло восемнадцать лет и день рождения удачно совмещается с окончанием сессии, то тут уже ежу понятно, как дело пойдет…
— И вот, блин, было уже часов десять вечера, когда этот придурок Колька стал всех подбивать на сходить и взять еще. Это из-за него все так получилось, честное слово! Я ж хотел со Светкой остаться, пока они все до магазина перлись бы, и ведь как раз она была такая, как надо… ну в общем, ну, короче, вы понимаете, да?
— Продолжайте, я вас слушаю. Вы вышли из квартиры… э-э-э… Алексея Нечипоренко, где, по вашим словам, организовали вечеринку по поводу его дня рождения. Я правильно понял то, что вы мне здесь витиевато излагаете?
— Ну, это, ну, блин, правильно, да.
— И как же дело было потом?
— Потом мы все с лестницы упали.
— Вот как? То есть вы были настолько пьяны, что попросту не стояли на ногах?
— Да стояли мы на ногах, просто Лешкина хата — она ж в хрущевке…
— В хрущевке?
— Ну да, в хрущевке, там на лестнице какая-то зараза лампочку сперла и лифта нету, чтобы спуститься по-людски. И вот вываливаемся мы всей толпой с Лешкиной хаты на площадку — а там темно, блин… А Колька, дурак, поперся вперед, ему говорят — ты куда, а он орет — мне пофиг, я Бэтман! А сзади Лешка как раз дверь квартиры только захлопнул, вообще не видно нифига — и кто-то на кого-то навернулся, и так всей толпой и полетели вниз.
— Занятно, занятно. То есть вы совершеннейшим образом ни в чем не виноваты, угодили сюда по совершеннейшей ошибке и хотите, чтобы вас отпустили домой, к маме и папе? — задавший этот вопрос иронично поднял бровь. Полуобернувшись от сидевшего перед ним на стуле растрепанного юноши к стоящему рядом городовому, он коротко хохотнул: — Как полагаешь, может, и впрямь домой отпустить господ студентов? Подумаешь, всего-то и натворили, что выпили, а после вышли на прогулку в исподнем, прихватив с собой девиц в сорочках и панталонах?
— Никак нет, осмелюсь возразить, они, вышед из дому, стали всех ругать по матушке, а как попробовали усовестить их — учинили драку-с!
— Вот как, вот как… Господа студенты в этом году совсем разбуянились, хорошо, что сейчас они только пьяные в кальсонах бегают, а не, как в начале года, — прав требуют… Я так полагаю, что это все же не твои увещевания? — пристав указал на ссадину на скуле задержанного.
— Никак нет-с, это они поленницу дров снесли и с дворником Мустафиным сцепились. Я их и пальцем не тронул, а вот они, напротив, у меня погон едва не оторвали, дворнику зуб выбили. Девицы их тоже царапались вовсю.
— Ай-я-яй… — пристав снова повернулся к юноше и покачал головой. — Нехорошо-с, молодой человек!
— Ни на кого мы не кидались, там какой-то дурак какие-то дрова сложил, я только не понял, как мы на них упали. А потом сразу подбежал какой-то мужик и на нас напал. А потом вот он, — студент кивнул на городового, — и еще один подбежал…
— Извозчик Дыбов, нумер 327, помог нам. Готов показать, у ворот дожидается.
— Успеем… что еще за ними есть?
— Словесное оскорбление, — городовой показал пальцем вверх, — Их Величества. Одна из их девиц.
— Вот как, — пристав покачал головой с совсем опечаленным видом, впрочем, больше для виду, чем в действительности сочувствуя задержанному. — Что ж вы, молодежь, таких девиц себе заводите? Статья двести сорок шестая Уложения о наказаниях, до восьми лет каторги… Также и арест для бывших свидетелями, но не препятствовавших… впрочем, может быть смягчение, я ведь так понимаю, что сквернословившая девица была так же пьяна, как и все в вашей разудалой компании?
— Да вы что? Какая каторга? Да не было такого!
— Не было? — пристав снова полуобернулся к городовому.
— Было-с, и свидетели есть. Так и сказала — кгх-хм, — городовой кашлянул, — я вашего царя.
— Так это бабка какая-то высунулась, когда нас уже вели, говорит, это, блин, ну да, говорит — вы без царя в голове! Это бабку послали! А… а… а при чем тут царь? Вы шутите, да? А можно мне позвонить? Родителям? У меня же есть право на звонок, я знаю!
— Да-с, молодой человек, как все грустно получилось. Никак теперь не могу вас отпустить, а уж девиц-то ваших… да-с… А колокольчик я вам, конечно, могу дать, да что толку-то?..
Посмотрев еще раз на задержанного студента, пристав побарабанил пальцами по столу.
— Так что же… Родителей мы ваших известим о ваших подвигах. Об учебе в университете, пожалуй, теперь забыть придется. Нехорошая-с история!.. Что ж, препроводите его обратно, побеседуем теперь со вторым героем битвы с девицами при поленнице…
Второй герой, в отличие от первого, успел пригладить растрепанную прическу. Введенный в кабинет пристава он, впрочем, повел себя довольно странно: вытянул руки по швам куцых панталон, коротко дернул головой и попытался даже щелкнуть каблуками, однако же у его сандалий, видимо, ранее использовавшихся в театральной постановке в античном стиле, каблуков не было, и выглядело это весьма смешно.
— Извольте садиться, — пристав указал ему рукой на стул. — Что же вы нам скажете, любезный?
— Искренне раскаиваюсь, хочу послужить Его Величеству!
— Вот как? Что ж, это весьма похвально, молодой человек. Что же вы только раньше-то себя так неразумно вели? Дурная компания-с, напились, девицы эти… Да вы садитесь, садитесь. А что же вы стоите-то?
Усевшись, студент заговорил, торопясь:
— Как только к вам попал, сразу решил помочь, — он весь подался вперед. — Это же небывалый случай!
— Вот как? — пристав пожал плечами. — Да, ранее я вас в наших славных стенах не видел. Но что же это вы — пока не попали к нам — не хотели вести себя достойно? Огорчу вас: в выпивших студентах, увы, нет ничего небывалого-с. Все отличие вас от прочих — так это единственно ваш совершенно непристойный вид. Ранее студенты с желтобилетными девицами дезабилье по московским улицам не бегали-с.
— Вы не поняли, я не это хотел сказать…
— А что же?
— Можно мне на бумаге? Я все напишу. Информация особо важная.
— Особо важная? Что ж, вот вам перо и бумага, — пристав придвинул студенту письменный прибор и лист сероватой бумаги, — изложите на бумаге, я не против.
Задержанный потянулся к вставочке с пером, потом замялся…
— Что ж так? Берите, пишите… Или руки дрожат после вчерашнего-то?
— А можно мне карандашом писать?
— Карандашом? Да сколько угодно-с, — пристав открыл ящик стола, вынул карандаш и протянул его студенту. — Пишите карандашом…
Писал студент недолго, хотя и странным образом: дойдя уже до половины своего изложения, он стал исправлять и дописывать буквы в написанном ранее, потом продолжил вновь, время от времени снова вписывая то тут, то там отдельные буквы. Закончив, он старательно подписался и спросил, подняв глаза от бумаги на сидевшего перед ним пристава:
— Число какое ставить?
— Число? Сегодняшнее, какое же еще — двадцатое июня.
— А год?
— Что же вы пили-то, а? И сколько? Вы что, год позабыли-с?
— Ну, как бы… — студент замялся, — как бы забыл, да.
— Одна тысяча восемьсот девяносто девятый.
Студент шумно выдохнул, потер лоб, уставился опять на свой листок, бегая глазами по строчкам.
— Так вы число-то пишете или как?
— Да-да, конечно, — студент быстро вписал на листке бумаги дату и подвинул ее к приставу. — Вот.
Пристав близоруко поднес исписанный лист к глазам и тут же с нескрываемым раздражением бросил его на стол.
— Вы что, издеваться вздумали, а? Вы что написали? Какое «Важно, Его Величеству царю лично!»? Вы в своем уме?
Студент побледнел и сказал нерешительно:
— Это правда очень важно… я там все написал…
— Что вы написали? Что? — пристав опять начал читать, проговаривая вслух: — Так, «…хочу сообщить об особо важном…», «…строительство танков…», «…бомба особой мощности…», — и тут же привстал и, нависнув над столом, спросил, гремя голосом: — Бомбисты, господа студенты? Динамитчики? Танки, — он потыкал пальцем в листок, — что это?
— Машина боевая…
— Знаем мы ваши машинки!
— Я же наоборот, чтобы революции не было…
— Вот как? — пристав протянул к студенту два скрюченных пальца, да так, что тот отшатнулся в испуге. — Взяли окушка за жабры, так не трепыхается? Чтобы революции не было? А раньше что? Чтобы была?
— Да нет же, я же там все написал, — задержанного трясло, по его лицу катились крупные капли пота, — там же все написано…
— Что написано? — пристав перескочил сразу к окончанию бомбистского признания и тут же снова разъярился: — Какое дворянство? Какой миллион рублей?.. Вот что! — он ладонью припечатал бумагу к столу. — Я такого позволять не намерен! Эй, выведите его обратно, поместите отдельно от остальных!..
— Тоже мне, студенты, так их ети… — уже телефонировав в охранное, пристав еще раз пробежался глазами по листку бумаги с бомбистскими показаниями. — Пишет, как половой из кабака на Сухаревке, кто его, дурака, надоумил везде еров наставить, а яти пропил он вчера, что ли, совсем читать невозможно… Тьфу ты, да он точно не протрезвевший еще или одурел с перепугу… Ничего, у Зубатова Сергей Васильича его грамоте-то научат, если он по университетам только бомбам научился…
— Итак, коллеги, каково же ваше мнение по этому интересному случаю?
Приват-доцент Владимир Петрович Сербский огладил ладонью свою бородку и, переведя взгляд от лежащего перед ним бювара с записями на спрашивавшего — профессора Корсакова, ответил не спеша, с уверенностью в каждом своем слове:
— Случай действительно весьма интересный, Сергей Сергеевич. Мы имеем дело с folie a deux[1], однако же это folie a deux вернее определить как Massenpsychose[2]. Подобие конфабуляторных высказываний в этой группе заметно со всей очевидностью. К сожалению, это наводит меня на мысль, что перед нами явление отнюдь не внезапное, что невротические расстройства наших пациентов давние и, к сожалению, глубоко укоренившиеся.
— Да, Владимир Петрович, к сожалению, вы правы. Я полагаю, что данный случай, несомненно, является ничем иным, как полиневритическим психозом. Подобное, как вы знаете, не является явлением редким, однако же в данном случае мы со всей очевидностью наблюдаем, что психическая деструкция вследствие злоупотребления алкоголем у людей, не вошедших еще в зрелый возраст, проявляется скоротечно. Вы помните, что я сразу же обратил ваше внимание на тот факт, что признаки цирроза у наших пациентов еще не успели проявиться. Что же касается конфабуляторных высказываний, то они, действительно, несколько необычны по своему содержанию, однако же, если мы соотнесем их с тем, кем являются наши пациенты, то таковую необычность можно рассматривать не как явление уникальное, а как вариацию явлений, наукой вполне изученных.
— Вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, Владимир Петрович, что было бы странным наблюдать у представителей образованной части нашей молодежи, у людей, не просто следящих за прогрессом, но являющихся, по сути, частью этого прогресса, — так вот было бы странным наблюдать у них Massenpsychose в виде обыденных религиозных радений сектантов откуда-нибудь из заволжской глуши. Мы имеем дело с интересной вариацией: полагаю, что сам нынешний прогресс стал для наших пациентов своего рода религией, а вера в наступление нового мира, полностью отличного от мира существующего, вполне подобна вере в наступление Царства Божьего на земле, которого радеющие сектанты ожидают на рубеже веков.
— Или же вере в приход Антихриста, — сказал молчавший до этого Петр Борисович Ганнушкин.
— Вы правы, Петр Борисович, вы правы, — Корсаков покивал головой в полном согласии с молодым, но талантливым диагностом, — в том мире, в который замкнули себя наши пациенты, идиллия технического совершенства сочетается с мрачнейшими картинами смерти и лишений. Но ведь, если сравнивать с сектантами, — те тоже связывают в единую картину антихристовы ужасы и райские благодати… Определенно, это явление можно рассматривать как религиозный психоз, но алтарем их религии является электричество и урановые эманации.
— Увы, господа, у нас есть картина, нарисованная болезнью их разума, — вновь заговорил Сербский, — но у нас нет картины реальности, окружавшей их до того, как болезнь взяла над ними верх. Нельзя же полагать, право слово, что сама лишь среда нашей студенческой молодежи, среда, пронизанная передовой мыслью, могла дать подобное. Боюсь, как бы наши держиморды не попытались развить этот частный случай до размеров крестового похода, направленного против студенческой молодежи, как самых ярких представителей передовой части нашего общества. Посудите сами, господа: будь это так, мы наблюдали бы случаи, подобные рассматриваемому, массово. Но…
— Прошу прощения, — помрачневший Ганнушкин перебил старшего коллегу, — но массовость волнений в студенческой среде в начале этого года, характер распространения и вовлечения новых лиц в процесс беспорядков…
— Ах, оставьте, Петр Борисович! — Сербский отмахнулся рукой. — Причина событий начала года кроется в существующих политических недостатках управления! Эдак вы стремление к прогрессу определите как психоз и начнете лечить! Даже странно, что вы, человек молодой, стоите на позиции столь реакционной. Да, мы имеем дело с Massenpsychose, с Massenpsychose, связанным с гипертрофированным техницизмом и прогностицизмом, но это случай единичный. Ваши попытки выстроить стройную конструкцию того мира, который создан их dyenoia deliriosa[3], ваши попытки вычленить нечто здравое в их neoglossia[4], я никак не могу счесть полезными для их излечения. Возможно, вы полагаете, что расспрашивая их о свойствах неких мобиле, которые они полагают доказательством своего пришествия из мира грядущего, вы сможете найти в стене их болезни слабый камень и разрушить таким образом эту стену, но я наблюдаю тот непреложный факт, что чем больше вы говорите с ними о реалиях мира, построенного их болезнью, тем более они уверяются в своих фантазиях.
— Прошу вас, не горячитесь, Владимир Петрович! — Корсаков поспешил остудить полемику своих коллег. — Если бы у нас были предоставленные той же полицией точные сведения о действительных личностях наших пациентов — обратить их конфабуляторные высказывания на разрушение химерической картины в их мозгу, на возвращение из мира иллюзорного в мир реальный, безусловно, было бы проще. Однако же полиция за эти два дня не сумела установить личностей наших пациентов и мы, кроме нашей обычной работы в стенах психиатрической клиники при славном Московском университете, должны заниматься еще и работой в духе Шерлока Хольмса… И, возможно, у нас попросту нет другого выхода, кроме как пытаться нащупать следы реального мира сквозь психическую болезнь наших пациентов. Но, Петр Борисович, я должен признать правоту Владимира Петровича: ваш вчерашний интерес к этим мобиле мог быть воспринят нашими пациентами как подтверждение вашей веры в реальность мира их фантазий. И, простите меня, но зачем вы уверили этого бедного юношу, Алексея Нечипоренко, что потребуете от полиции безотлагательно разыскать их мобиле? Неужели же вы поверили в то, что у каждого из них было по механизму, сочетающему в себе телефон вместе с телефонной станцией, аппарат Маркони, миниатюрные синематограф и граммофон? И все это не более ладони и носит имя, очевидно пришедшее из романа о капитане Немо с его «Mobilis in Mobili»! Ведь вы тем самым только укрепили их химеры!
— Напротив, Сергей Сергеевич! Именно таким образом я собираюсь эти химеры разрушить! Вы обратили внимание, насколько явственно они представляют себе эти мобиле? Причем, прошу заметить, что наряду с общим подобием в описании действия этих мобиле — несомненным следствием взаимного болезненного индуцирования наших пациентов — каждый знает, чем его мобиле отличается от мобиле других, и при этом отличия эти никоим образом не могут определяться одними лишь индивидуальными особенностями их заболевания. Вы обратили внимание, что двое из них, Николай Петров и Екатерина Варичева, говорят, что хотели себе лучшие мобиле, но не сумели их получить? Я уверен, господа, что эти мобиле есть не что иное, как реально существующие приборы из электротехнической лаборатории, которые поразили их воображение, и которые уже затем были их болезнью наделены фантастическими свойствами. Именно поэтому я не только тщательно записал рассказы о внешнем виде и работе этих устройств, не только попросил каждого из наших шестерых пациентов нарисовать их мобиле, но и действительно попросил разыскать приборы, подходящие под это описание. Как только они убедятся, что мобиле на самом деле не то, что наши пациенты вообразили о них, — о, после этого нам будет куда как проще спасти этих юношей и девушек из плена их фантазий. Полагаю, можно использовать также и гипноз…
— Я думаю, что лечение электричеством более действенно, чем гипноз, балансирующий между наукой и шарлатанством, — Сербский пытался возражать, однако было видно, что идея молодого коллеги относительно пресловутых мобиле уже не встречает у него такого неприятия, как раньше.
— Да, Петр Борисович, я должен признать, что недопонимал вашу идею, но теперь… — Корсаков хотел было продолжить, но его речь была прервана резким звоном стоящего на столе телефонного аппарата.
— Прошу прощения, коллеги, минуточку, — он приложил к уху трубку и несколько раздраженным голосом человека, отвлеченного от решения увлекательнейшей задачи, сказал: — Халло, халло, я вас слушаю!
Телефонный разговор действительно длился не более минуты, причем более профессор Корсаков не произнес ни единого слова. После пары фраз, сообщенных телефонным собеседником, он нервно сглотнул, невидяще, с третьей попытки повесил трубку на рычаг и застыл, глядя перед собой.
— Сергей Сергеевич, что стряслось? — взволнованно, в один голос спросили Сербский и Ганнушкин. — Что с вами, Сергей Сергеевич?
Корсаков ответил медленно, каждое слово давалось ему с трудом:
— Полиция нашла три мобиле. Один удалось включить. Он действовал недолго, но в нем действительно был миниатюрный синематограф…
— Включите еще раз, будьте так добры… — профессор Императорского Московского технического училища Борис Иванович Угримов потер переносицу и посмотрел на присутствовавших.
Молодой телеграфист, поддернув рукава пиджака, проверил затяжку клемм на элементах Лекланше и провода, идущие от элементов к прямоугольной эбонитовой колодке, на всякий случай еще раз подтянул медные винты, аккуратно вставил колодку в лежащее перед профессором устройство, затем повторил все то же с другим мобиле и повернулся к сидящему рядом юноше:
— Готово, прошу вас.
Юноша нервически облизал губы — он делал это почти непрерывно во время нахождения в кабинете начальника Охранного отделения Сергея Васильевича Зубатова — и начал нажимать клавиши.
От дикарской музыки с гулкими ударами барабанов, сопроводившей включение мобиле, профессор Угримов поморщился, а включивший устройство юноша нервно сглотнул и снова облизал губы. Ему явно было не по себе.
Не по себе было и остальным присутствовавшим здесь — хозяин кабинета катал по столу карандаш с серебряным наконечником, а телеграфист, бросая взгляды на свое нервничающее высокое начальство, не замечал, что и сам то и дело поерзывает на стуле.
— Что же… — профессор Угримов прокашлялся, — как называется эта система передачи волн Герца?
— Блютус, — юноша вновь облизал губы. — Понимаете, без сот нельзя позвонить, радио ваше тоже не ловится, я не знаю почему, но блютус работает.
Угримов покачал головой, соглашаясь. Переданная с одного мобиле на другой фильма, сделанная в его присутствии, в этом кабинете Зубатов, открывающий и закрывающий крышку чернильницы, и он сам, поправляющий уголки воротничка, — это было что-то действительно невероятное.
— Попробуем рассмотреть все по отдельности, — Угримов словно начал неспешно читать лекцию, пытаясь хотя бы в привычной манере речи обрести какое-то подобие устойчивой почвы под ногами. — Итак, беспроводная связь, запись звука, передача изображения… Жаль, очень жаль, что раскрыть полностью внутреннее устройство этих мобиле без их повреждения невозможно. Вы, — он кивнул телеграфисту, — все же шли на определенный риск, подсоединяя таким оригинальным способом, — он указал на тянущиеся провода, — новые элементы постоянного тока для этих устройств по одним лишь указаниям параметров на старых элементах. Но все сделано превосходно, и мы теперь имеем возможность наблюдать их в работе. Впрочем, я отвлекся… Итак — беспроводная связь, звук, изображение… Систему цветного телектроскопического изображения Щепаника с качающимися зеркалами, о которой было так много шума в прошлом году, да и любую другую из существующих ныне систем можно, конечно, сделать, как тончайшую ювелирную работу. Также и последняя новинка электротехники — телеграфов Поулсена, изобретенный полгода назад, теоретически может делать запись на проволоку толщиной в паутинку… при этом он сам, вероятно, будет размеров весьма миниатюрных… Идея беспроводного телефона, по последним сведениям, уже успешно реализована Пикаром в Северо-Американских Штатах…
— Так вы полагаете, что подобное устройство… — Зубатов чуть подался вперед.
— Нет, я со всей определенностью могу сказать, что эти устройства попали к нам не из лабораторий Эдисона, Маркони, Дюкрете или Сименса и Гальске, пусть даже вот на этом и написано «Benq Siemens», — Угримов указал на одно из устройств. — И уж тем более это не детище безвестных студентов. В последнее время газетные новости наперебой кричат нам об изобретателях-самоучках, но на поверку все это оказывается не более чем беспочвенными прожектами или досужими баснями, однако же все эти басни довольно-таки шаблонны. Кто использует для телектроскопии научный курьез — fliegende Kristalle[5]? Этот курьез несколько лет назад описал Леманн, но до сих пор многие отрицают даже таковое название. Электротехника, господа, стоит на пороге величайших открытий, и многие из них совершаются уже сегодня, но давайте оставим Жюлю Верну его фантазии, а сами обопремся на твердый фундамент реальности. К сожалению, пока что мы не можем создать подобное устройство, и под «мы» я понимаю не электротехническую лабораторию училища, а самые передовые электротехнические компании. Как это ни парадоксально звучит, но именно потому, что я весьма хорошо знаю реальное положение дел в электротехнике, мне приходится поверить в нереальное перемещение из будущего в прошлое…
Если бы какой-нибудь праздный господин июльским вечером оказался у непарадного въезда в усадьбу Ильинское, что неподалеку от подмосковных сел Петрово-Дальнее и Барвиха, то он мог бы увидеть три извозчичьих пролетки, подкативших к воротам одна за другой. Вполне возможно, что это удивило бы праздного господина — ведь в усадьбе Ильинское, как известно в Москве всякому, проживает генерал-губернатор с простой фамилией Романов и простым именем-отчеством Сергей Александрович. «Эге!», — сказал бы, пожалуй, любой, увидевший такое необычное дело, и подивился бы и пролеткам в таком месте, и тому, что каждая, несмотря на летнюю теплынь, была с поднятым верхом. Но еще более был бы удивлен случайный свидетель тем, как поспешно был пропущен в усадьбу столь непрезентабельный транспорт — немедля становилось понятно, что этого визита у генерал-губернатора ожидали, и тут уже сказано было бы не «Эге!», а «Однако!». Но, к счастью, а вернее даже не счастливым стечением обстоятельств, а стараниями начальника Охранного отделения, подъезжавшего в тот же час ко въезду парадному — в крытой коляске, при парадном мундире, хотя и без нужной к случаю треуголки, а лишь в фуражке, — так вот свидетелей того, как явились в средоточение московской власти странные визитеры, попросту не было — ни случайных, ни, тем более, неслучайных, так что ни «Эге!», ни «Однако!» никто не сказал. Затворившиеся ворота, усадебная ограда, деревья и постройки совершенно скрыли пролетки от постороннего взгляда, и никто, кроме людей донельзя доверенных, не увидел тех, кто на пролетках подъехал.
Примечательным было уже то, что на облучках сидели не простые московские ваньки, а сотрудники Охранного отделения; впрочем, им не впервой было устраивать маскарад подобным образом. Их же седоки, общим числом в шесть человек, внешне походили на студентов с курсистками, то ли вполне обеспеченных, то ли просто одевшихся по случаю визита к генерал-губернатору во все новое: ни тебе потертых рукавов, ни обвислых и порыжелых от времени фуражек, ни даже стоптанных набоек на туфлях курсисток. Впрочем, скорее походили они на только лишь ряженых студентами и курсистками: один из юношей свою студенческую фуражку нацепил на голову самым неподобающим образом, заломив на затылок на манер подвыпившего приказчика, а одна из девушек и пуще того — сходя из экипажа на землю зацепилась краем нижней юбки и принуждена была буквально отрывать ее — во всяком случае присутствовавшие явственно услышали треск рвущейся ткани и сделали вид, что не услышали несколько выражений, обычно курсисткам не свойственных.
Весь вечер окна второго этажа флигеля «Приют для приятелей» были ярко освещены, и нетрудно уже догадаться, что именно там можно было увидеть и странных посетителей, и хозяина имения — московского генерал-губернатора Великого князя Сергея Александровича, и организатора столь необычной встречи — Сергея Васильевича Зубатова.
— Так вы говорите, — генерал-губернатор для вида пригубил лафитничек, — что в ваши времена курение распространено повсеместно, как среди мужчин, так и среди дам? И что при этом курящих преследуют, запрещая, однако, курение не на улицах, а в зданиях?
Светочка Волкова, в которой дворник Мустафин признал бы девицу в панталонах, расцарапавшую ему щеку, жадно затянулась пахитоской:
— Не то слово, голубым и то легче, чем тем, кто курит. Они даже свои парады устраивают, а был хоть один парад за сигареты? Не было.
Нехитрый прием радушного хозяина — предложение гостям вин и ликеров — сработал полностью: если при начале встречи они сидели, словно в рот воды набрав, узнав, что попали к дяде царя, то вскорости обстановка стала куда как более непринужденной. Довольно забавным для Сергея Александровича было узнать, что одна из девушек была в прошлом году в Ливадии — «ничего так местечко, похуже Турции, зато Наташ не ищут».
— Голубые? — ему было интересно узнать значение еще одного слова из будущего, в дополнение к «энергетику» и «слимкам», а также к тому, что курение при дамах столь же обыденно в будущем, как и сами курящие дамы, и нет никакой необходимости удаляться ради хорошей сигары в курительную комнату. Он с интересом посмотрел на Светочку, вновь уронившую коробок шведских спичек на пол, — она все время забывала, что на этой юбке нет карманов.
— Ну, голубые… — Светочка неожиданно застеснялась, — ну это, эти… ну, они…
— Кто же?
— Мужики, которые с мужиками спят, — ответил вместо нее грузный юноша в студенческом мундире, один из приятнейших в недавнем прошлом собеседников Ганнушкина.
Московский генерал-губернатор нервно дернулся, едва не икнул и несколько раз перевел взгляд от своих необычайных гостей на Зубатова, старательно раскуривавшего сигару или, вернее, делавшего вид, что занят именно этим. Зубатов же в очередной раз подумал, что сведения, сообщаемые потомками, подобны динамитным зарядам, и невозможно было предугадать, какой вопрос окажется ударом молотка по капсюлю гремучей ртути. Вместе с тем и не показывать потомков Сергею Александровичу было нельзя, и радовало только то, что сообщать царю о трагической судьбе фамилии будет все же дядя, — но сколько же еще подобных зарядов скрывают в себе потомки?
Тем временем Николай Петров, а это именно он заставил важнейших людей Москвы вздрогнуть, продолжал, как ни в чем не бывало:
— Да ладно, вон Анжи спросите — она вообще яоем увлекается, у нее этого полно…
— Э-э-э?.. — Сергей Александрович, совершенно сбитый с толку, уже не пригубил лафитничек, а отхлебнул из него.
Аня, которую назвали Анжи, тут же возмущенно вступила в разговор:
— Ты ничего в этом не понимаешь! И это не китайские мультики, а высокое японское искусство! Это очень нежно и романтично!
— Китай? Япония?
— Не Китай, а именно Япония! А они в этом ничего не понимают!
Московский градоначальник, изумленный, казалось, уже донельзя, и затем изумившийся еще более, махнул ладонью:
— Полноте, господа и дамы, полноте! — голос его заметно изменился, — Может быть, нам лучше сменить тему? Ведь технический прогресс, достигнутый в ваше время, куда как более интересен! Летают ли у вас к другим планетам? Что скиапареллевы каналы на Марсе? Что на Венере? Тропические леса?
— Да, конечно, американцы на Луну летали и на Марс робота отправили…
— Да не летали они на Луну! Всех обманули, а это все в голливудском павильоне снято, потому что флаг трясется!..
Сергей Александрович потряс головой и сдавил виски:
— Господи Боже… Сергей Васильевич, — повернулся он к Зубатову, — я временами словно слышу не наших потомков, а тех самых марсиан…
— Вы знаете исторический анекдот о Фультоне и Наполеоне? Фультон предложил ему пароход для вторжения в Англию, однако проект был отвергнут — великий корсиканец попросту не поверил в возможность создания корабля без парусов и весел. Но, полагаю, Наполеону все же было проще понимать, о чем ему говорил Фультон, чем нам понимать слова наших потомков.
— Никогда бы не подумал, что в пушкинском «мы все глядим в Наполеоны» может быть еще и такой смысл…
Что может быть прекраснее летнего дачного утра? Да, да, того не слишком раннего утра, когда солнце давно уже встало, и внизу, на веранде, давно уже слышны голоса, — а вы, неспешно и с ленцой потягиваясь, завязываете мягким узлом галстук и, позевывая в кулак, выходите к завтраку. Тут же все прекращают свой спор о том, чем лучше заняться — катанием на лодках или игрой в крикет — и принимаются дружно называть вас соней и лежебокой. И вы, посмеиваясь, пикируетесь со всеми, и вместе со всеми смеетесь милым шуткам над собой, и отказываетесь от предлагаемой добросердечным хозяином рюмочки анисовой, и с живостью неимоверной откликаетесь на предложение выпить лучше чаю, свежайшего. И ах! Как же мило подрагивают тонкие пальцы сестры хозяина, когда она наливает вам чаю, ах, те самые тонкие пальцы, которые целовали вы вчера поздним вечером, и как она краснела и пыталась забрать свою руку — с той особой решительностью, когда в словах звучит самое что ни на есть негодование, а голос, а дыхание — как же они взволнованно дрожат! и ее пальцы, ее тонкие и нежные пальцы, которые она пыталась забрать из ваших ладоней так несмело, что могло показаться — или все-таки не казалось? — что не только вы удерживаете ее, но и она удерживает вас. И теперь вам решительно все равно, будут ли сегодня все кататься на лодках, или же решат играть в крикет, — вы будете с равным удовольствием помогать ей целиться молотком по шару, касаясь при этом ее рук, — и она будет вновь и вновь промахиваться от волнения, — или сидеть на веслах, любуясь солнцем, пробивающим кисею ее зонтика и завитки волос на шее, — и она обязательно брызнет в вас водою…
Так что может быть лучше, прекраснее дачного летнего утра, с его негой, с его особенным счастьем? Вы слышите? От станции за рощей донесся свисток «кукушки», самовар заводит свою песню… Неужели же вы не знаете этой дачной прелести?
Сергей Васильевич Зубатов отпил чаю из чашки и посмотрел с балкона вниз. Была та самая пора позднего летнего утра, когда становится понятным — только человек, неспешно пьющий чай на балконе или на веранде загородного дома, есть единственно познавший всю прелесть жизни.
— Что там наши марсиане? — Сергей Александрович предпочитал чаю кофе; тоже сделав глоток, он посмотрел на лужайку перед флигелем, в котором вчера он предложил заночевать засидевшимся допоздна гостям. Да и не зря — ведь уже и после того, как гости из будущего отправились в отведенные им комнаты, он еще несколько часов изучал вместе с Зубатовым папки с накопившимися за эти дни материалами.
— Начинают просыпаться. Вот, Николай, как всегда, раньше всех встал, — под словами «раньше всех» Зубатов понимал, конечно же, «раньше всех из потомков».
— Это он учился там, в будущем, в гимнастическом институте?
— В институте туризма и гостеприимства. Прогулки в горы в альпийском вкусе, бухгалтерское дело в гостиницах…
— Просто поразительно — институт гостеприимства. Да, профессор Угримов, отчет которого вы мне вчера показывали, совершенно прав. Если бы он был нашим современником, то скорее можно было бы услышать, что он юнкер. Ну, или хоть по почтово-телеграфному ведомству…
— Возможно, причина в том, что в будущем развлечения просто необычайно важны. Важны до такой степени, что голь, забитый в ворота противника хавбэком в футбольном состязании, в будущем гораздо важнее политических заявлений. Капитан Шилов, который приставлен мною к Петрову и Нечипоренко, уже изложил ряд соображений по вопросу пропаганды спорта. Думаю, что…
— Да, безусловно, — генерал-губернатор нетерпеливо перебил его, — если студенчество будет гонять мяч по полю вместо организации противуправительственных выступлений, то это существенно облегчит нам жизнь. Но институт, в котором обучают устройству отдыха и развлечений, — это просто уму непостижимо, все равно что объявить цирки Саламонского и Чинизелли частью Московского и Петербургского университетов…
Сергей Васильевич не стал возражать, предпочитая пить хороший чай и оставляя хозяину имения высказывать свои соображения. Ведь на самом деле умение слушать и думать, действовать же обдуманно и оттого всегда правильно — это именно то, что позволило ему подняться от бывшего студента-либерала до главы Московского охранного отделения.
— Это ваш Шилов сейчас курит вместе с Петровым? — Сергей Александрович кивнул на подтянутого мужчину лет тридцати, одетого ванькой, только что без армяка, — Вижу, ваши люди довольно плотно опекают наших потомков.
— Ничего не поделаешь, — Зубатов вздохнул, — и дело даже не в том, что это позволяет непрерывно узнавать что-то новое из множества фраз и замечаний в самых простых разговорах гостей из будущего. Дело в том, что они совершенно беспомощны в простейших мелочах, начиная от бритья и заканчивая газовыми рожками. Хорошо, что у вас здесь проведено электричество, — нам уже пришлось тушить небольшой пожар. И, простите за интимную подробность, но, по словам жены Шилова, присматривающей за девушками, только одна из них смогла вчера самостоятельно надеть корсет. По ее словам, это э-э-э… «готично»…
— Просто поразительно, — Сергей Александрович вспомнил, наконец, о своем кофе и сделал глоток. — Мне сейчас пришла в голову мысль, что в Петербурге надо будет отказаться от этих студенческих тужурок и одеть их соответственно моде будущего. Нет-нет-нет! — поспешно остановил он собравшегося возразить Зубатова, — разумеется, никаких полупрозрачных сорочек, обнаженных лодыжек и тому подобного. Должны же быть у них в будущем и более пристойные виды одежды. Поверьте мне, Сергей Васильевич, у Николая и остальных, как и у меня, от необходимости увидеть за студенческой тужуркой человека из будущего поначалу будет только ненужное сомнение. Но, я надеюсь, наш выдающийся химик Зелинский не изрежет в клочки всю их одежду ради своих опытов? Право слово, забавно будет увидеть, как Александра чопорно подожмет губы при виде той же Светланы Волковой в брюках из синей парусины и легкой сорочке…
— Я полагаю, она будет не одинока в поджимании губ… — Зубатов улыбнулся.
Их беседа была прервана появлением генерал-губернаторского адъютанта Мартынова.
— Что такое? — Сергея Александровича встревожило необычайно серьезное и невеселое лицо любимца.
— Сергей Александрович, только что доставлено из Москвы, — адъютант протянул депешу, — в Абастумани скончался Великий князь Георгий Александрович.
— Когда? Как? — генерал-губернатор вскочил на ноги.
— Позавчера, сообщили о смерти от чахотки.
— Ну почему, почему сейчас! Мария Федоровна, у нее были определенные планы относительно Николая и Георгия… Сергей Васильевич, сведения наших гостей относительно слабости Ники во время будущего мятежа должны были существенно повлиять на принятие решения вдовой моего брата. И уж тем более то, что они сообщили об Аликс… ведь половина его решений — это ее решения… Не стойте, немедленно телеграфируйте в Петербург о том, что через два дня я приеду, — Сергей Александрович махнул на адъютанта рукой, — ступайте немедленно. Что же делать?!
— Есть и Великий князь Михаил, — подсказал Зубатов, — теперь Ее Величество вдовствующая императрица будет решительнее действовать в пользу младшего сына.
— Мише уже двадцать один год, вы правы, вы правы. Когда пять лет назад Николай сел на престол, Мария Федоровна взяла с него слово, что он впоследствии уступит его брату, но Аликс… Да, вы решительно правы. Конечно, отношение Марии Федоровны ко мне нельзя назвать идеальным, однако теперь все переменится… Готовьтесь выехать со мною и нашими гостями в Петербург, за два дня необходимо все подготовить. Сейчас я извещу Эллу, а вы отправляйтесь к нашим гостям, им предстоит весьма важное дело…
— Не, ты название станции видел, а? Петровско-Разумовская, прикинь!
— Во, блин, прикол! Так это мы еще внутри МКАДа?
— Какого МКАДа, дурак, его еще нету. Анжи, помнишь мы весной в Тимирязевку ездили, к тебе какой-то старый дед-художник клеился, позировать предлагал?
— Господа, господа, пройдемте в вагон! — капитан Шилов явно нервничал. То, что задумывалось как спокойная поездка на подмосковную станцию, где будет ждать вагон, который затем вместе с салон-вагоном генерал-губернатора прицепят к вечернему поезду — спокойно, аккуратно, без привлечения внимания, — начинало превращаться в ярмарочный балаган с Петрушкой. Разве можно полагать не привлекающей излишнего внимания группу молодых людей, шумно жестикулирующих и смеющихся невесть над чем? Добро хоть заранее предупрежденные дежурный по станции и жандарм старательно отворачивались от шумной компании, но как быть с дачниками, традиционно вышедшими к поезду, да с парой молодых приказчиков, явно заинтересовавшихся барышнями, весело хохочущими вместе с молодыми людьми? В очередной раз повторив про себя мучивший его вопрос — зачем же он согласился быть опекуном, — Шилов стал уже буквально подталкивать всех к вагону. Никогда, никогда, повторял он про себя, не согласился бы я на особое поручение Зубатова. Отставка без пенсии — и то была бы меньшим наказанием…
— Пройдемте же в вагон, господа!..
— А ничего так вагончик, диваны мягкие. А снаружи 26 — сарай-сараем.
— Только я сразу говорю — на вторую полку не полезу!
Шилов глубоко вздохнул. Чуяло его сердце, что и в вагоне не будет ему успокоения, зря он тешил себя надеждой хоть на десяток-полтора часов относительного спокойствия.
— В первом купе, оно же купе проводника, уже сложены ваши вещи, — начал объяснять он, стараясь не обращать внимания на ломоту в висках. — Вы, Светлана, а также Аня и Катя, займете второе и третье купе. Затем разместимся мы с Надеждой Васильевной. Оставшиеся два купе займут Алексей, Игорь и Николай. Туалетная комната находится у купе проводника, уборная — в другом конце вагона…
— У туалета я спать не буду!
Шилов еще раз глубоко вздохнул в свои пшеничные усы. «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…»
— В туалетной комнате находятся только умывальник и принадлежности для умывания. Э-г-хм… все остальное — в уборной, как оно и должно быть. Давайте все пройдем по своим купе, там гораздо удобнее, чем в коридоре.
— Ну ладно, — с вызовом сказала Светочка Волкова, не желая сдавать позиции без боя, — тогда я пойду и переоденусь из этих гадских тряпок в нормальные вещи. Я надеюсь, здесь я могу ходить как нормальный человек, без этой идиотской маскировки? — полным неудовольствия жестом она обвела рукой свои юбку и жакет a la курсистка.
— Но, девушки… — раздался робкий протест жены Шилова, — я все же замечу…
— Ну что опять «девушки»? — слаженный дуэт Светы и Кати был ей ответом, — Надежда Васильевна, это у вас к амазонке положен передник. А у нас — не амазонки ваши, а нормальные человеческие брюки!..
Надежда Васильевна бессильно махнула рукой, смиряясь. В конце концов, «нормальные брюки» выглядели все же несколько поприличнее, чем лежащая в одном из баулов «школьная» юбка-плиссе — гордость Ани-Анжи. Взрослая девушка, которая могла бы уже и замужем быть, в детском матросском костюмчике нелепой бело-розовой расцветки… Неужели же и впрямь в будущем это будет многими считаться чудесным и привлекательным?
— Что это за станция? — Алексей Нечипоренко, подавив зевок, кивнул в сторону окна. Они с Зубатовым все время поездки просидели над папками с бумагами, заняв салон генерал-губернаторского вагона, — стол, и маленькие столики, и оба дивана — все было покрыто листами бумаги из папок. Машинописными листами из картонных папок. Зубатовский помощник лупит по клавишам пишущей машинки, как в чате треплется, — папироса торчит, пепел сыплется, только Ctrl+Z и F7 не нажмешь… «Корпеть над бумагами» — офигеть можно, раньше и не слышал такого — корпеть…
— Станция? — Зубатов мельком тоже посмотрел за окно. — А, это уже Тосна, пятьдесят верст до столицы осталось. Надо бы выпить еще чаю. Или кофе?
— Кофе, наверное, — юноша потряс головой, — а то я сейчас совсем усну.
— Тогда кофе. Илья Константинович, — Зубатов обратился к своему помощнику, — распорядитесь насчет кофе.
— Хорошо, Сергей Васильевич. У меня еще есть хорошие немецкие таблетки — коланин и новые, как там они называются… — зубатовский помощник порылся в маленьком саквояжике — а, вот, хероин, патентованное средство от кашля — и при усталости очень хорошо.
— А… а… — Алексей даже попятился от предложенной бутылочки, на мгновение теряя дар речи. — Нет, я лучше просто кофе выпью. Просто кофе, да. Или даже лучше просто чай.
— Замечательно. Тогда, Илья Константинович, чай и кофе. С лимончиком? С лимончиком.
Когда дверь за помощником закрылась, Зубатов внезапно сказал:
— А пойдемте-ка выйдем на балкон, покурим. Накиньте тужурку, там прохладно от ветра.
Первой мыслью было — «ох, ё… он же убитый…», — но затем Алексей все же вспомнил, что в салон-вагоне есть кормовой открытый балкон — и именно там они уже курили — в самом начале поездки, когда Зубатов только позвал его в великокняжеский вагон «немного поработать над бумагами». Он еще подумал тогда — блин, считаться главным в компании — это круто, если Шилову с женой отдельное купе положено, то и он, как главный, право на отдельное купе имеет… и Катя придет… Да, блин, размечтался…
Зубатов раскуривал сигару, не торопясь, сопел ею, скосив глаза на ее кончик, очевидно, он не спешил продолжать разговор. Потом все же решил говорить прямо, без обиняков:
— Алексей, вы человек отнюдь не глупый, я вам всецело доверяю и на вас рассчитываю. У меня к вам будет небольшая просьба. Постарайтесь объяснить вашим товарищам, что, м-м-м… скажем так, лучше всего постараться не упоминать в будущих разговорах при дворе несколько тем. Во-первых, это касается инсинуаций относительно Сергея Александровича, и, как это называют у вас, яоя. Без его поддержки у нас могут возникнуть большие сложности, и, кроме того, это все не более чем грязные сплетни, клеветнические наветы.
— А…
— Погодите. Во-вторых, — и это тоже очень важно — не стоит рассказывать анекдотов о покойном государе. Все эти фантазии о фляге за голенищем сапога — это все очень нам повредит, тем более что Мария Федоровна, вдовствующая государыня, обладает достаточной властью при дворе. Особенно это касается того, что я хотел бы обозначить как «в-третьих» — а именно германского влияния на государя через императрицу. Мария Федоровна и Александра Федоровна относятся друг к другу не самым лучшим образом, и если мы действительно хотим перемен для России к лучшему — нам потребуется поддержка Марии Федоровны для ограждения престола от германского влияния. Так что, никаких фляг в сапоге. Не надо пока также оглашать сведения о мистическом, да, именно мистическом, увлечении Александры Федоровны этим мужиком, о котором вы рассказали. И еще… — Сергей Васильевич опять посопел сигарой, — мне отнюдь не нужны обвинения в бонапартизме. Поэтому я вас очень прошу — воздерживайтесь от упоминаний о том, что лучшее управление для России есть президент — бывший руководитель Охранного отделения. Опять я запамятовал эту аббревиатуру…
Смятый и издерганный в руках платочек отлетел в угол, отброшенный Александрой. Она то порывалась подняться из кресла, сжимая руками его подлокотники, то откидывалась к спинке, прижимая ладони к щекам и совершенно не стесняясь слез. Николай смотрел на нее снизу вверх — он всегда смотрел на нее несколько снизу вверх — но сейчас он просто стоял подле нее на коленях и просил жену говорить тише, чтобы не разбудить новорожденную дочь, спавшую в соседних комнатах под присмотром мисс Игер.
— Аликс, я прошу вас, прошу вас… Побеспокойтесь же о себе, — голос его был умоляющим, — рождение Мари и так сильно повредило вашему здоровью…
— Ах, Ники, — лицо Аликс было красным и подпухшим, — что мне беспокоиться о себе, as well be hanged for a sheep as for a lamb[6]. Господи, ну почему же вы послали этих шестерых к этому гнусному чудовищу, князю Сергею? Ники, неужели же вы не видите, что мы для них словно бабочки на булавке? Если бы не те знания, что есть у них, — их бы давно следовало повесить. Вы видели их глаза, Ники? Они же нас всех уже давно убили!
— Аликс, я прошу вас, успокойтесь же… Я уверен, что когда больше поговорю с ними, то смогу понять их, смогу понять, что же мы сделали не так…
— Я сама скажу вам, что мы делали не так! Сколько раз я говорила вам, мой дорогой, что идеалом для вас должен быть Иван Грозный?! Вы должны править, как он! В этой стране иначе нельзя — ваш дед был слишком милостив, и его убили. Никто не смеет давать вам советы. Я уверена, что Сергей, испортивший жизнь моей сестры и позорящий семью, втайне подучивает их против нас. А ваша мать, она ведь всегда была настроена против нас с вами! Молчите, молчите! — прервала она попытку супруга возразить. — Я знаю, она всегда была против, с того самого дня, десять лет назад, когда мы встретились! И они явно что-то скрывают от нас, вы заметили, как они замолкли и начали оглядываться на князя Сергея и вашу мать во время второй встречи при вашем вопросе о сыне? Ольга, Татьяна и Мари совершенно здоровы, как они смеют говорить, что наш сын будет всю жизнь умирать? Я уверена, что в следующем году… — она зарыдала, теряя голос.
Николай протянул ей стакан с водой, ее зубы выбили дробь по стеклу, но потом она все же смогла сделать несколько больших глотков.
— Поклянитесь мне, — она сжала руку мужа, — поклянитесь, что вы не отступите ни на шаг и не позволите никому даже помыслить мешать вам! Даже вашей матери! Что за ужасная страна, здесь только один друг всегда с вами — и это я. Всех, всех убийц, которых нам назовут, надо повесить! И… — она снова зарыдала, с трудом выговаривая, — я знаю… он должен быть здоровым, должен!..
Двери в гостиную залу с шумом распахнулись, разлетаясь обеими половинками. Стремительно вошедший, чуть ли не ворвавшийся Зубатов, неожиданно скоро вернувшийся из столицы на неприметную чухонскую дачку, где поселены были потомки, явно был не в духе. С видимым остервенением стал он сдирать с себя прорезиненный макинтош, ходя взад-вперед по поскрипывающим половицам и оставляя на них следы забрызганных мокрой грязью сапог.
— Чем это вы занялись? — коротко дернул он головой в сторону закинутого зеленым шерстяным пледом стола.
Шилов начал неспешно собирать рассыпанные по пледу четыре колоды карт, не торопясь с ответом, Алексей же поспешил сказать, и легкость его ответа показалась Зубатову чуть ли не издевкою:
— Да вот, косынку гоняем. Конечно, плохо без мышки, но на улице все равно дождь, скучно…
— Без мышки? — макинтош был отброшен в кресло, гнев из Сергея Васильевича уже просто выплескивался. — Будут сейчас и мышки, и кошки… Где все?
Шилов отложил карты в сторону и стал докладывать:
— Игорь в саду упражняется из револьвера…
— В контру рубится… — чуть слышно добавил Алексей, не скрывая иронии и, видимо, не понимая, как трудны для Зубатова эти две недели в Петербурге.
— Девушки наверху с Надеждой Васильевной просматривают модные журналы, — Шилов не обратил никакого внимания на брошенную реплику. — Она все еще намерена уговорить их одеваться более благопристойно…
— К чертовой матери благопристойность! Где Петров?
— За Николаем с утра была прислана машина из Царского, против такого приглашения, — последовала значительная пауза, — я возражать никак не мог и поездку разрешил.
— Просто замечательно, просто замечательно… — Зубатов грузно сел на стул и глубоко вздохнул.
— Что случилось, Сергей Васильевич?
— Много что случилось. Леонид Алексеевич Ратаев рассказал мне чудесные новости — германское посольство сообщило в Берлин о появлении у нас выдающегося источника информации о политических и военных делах. Причем не просто «у нас» — прямо указано, что источник мой, что к этому причастен Великий князь Сергей Александрович, и даже точная дата прибытия источника в столицу указана. А «источник» — это вы, господа, — он указал пальцем на Нечипоренко.
— Однако, Сергей Васильевич, — Шилов вновь взял карты и начал мерно тасовать колоду, — каков подлинный размер сведений, известных Берлину?
— Боюсь, что очень большой. Им известно даже то, что источник представляет собою группу из шести молодых людей. Кроме этого, Леонид Алексеевич получил достоверные сведения о необычайном оживлении в посольствах британском и французском. Следовательно, через самое непродолжительное время сведения из будущего станут известны в Лондоне и Париже.
— Что знают двое — то знает и свинья.
— Вот именно, — Зубатов был мрачен.
— А что же теперь будет? — Алексей Нечипоренко даже побледнел. — А почему вы их всех не арестуете?
— Кого? — тяжелый вздох был ему ответом. — Алексей, помилуйте, как можно арестовать иностранное посольство?
— Ну не арестовать, так отправить обратно. У нас так часто делают.
— А заодно, для верности, отправить в фатерлянд несколько тысяч петербургских немцев. — Зубатов покивал головой. — А Витте — в Минусинск, да?
— А кто такой Витте?
— Ох-хо-хонюшки… Витте — это министр финансов. Впрочем, гораздо важнее то, что сегодня меня пригласила к себе Ее Величество…
— Александра?
— Нет, к счастью — Мария Федоровна. Перед нею я всегда склоняю голову, а вот Александра Федоровна меня на дух не переносит, особенно в последние дни… Так вот, Мария Федоровна была обеспокоена недавней продолжительной беседой своей невестки с германским посланником, князем Радолиным, вроде бы с очередными поздравлениями по поводу рождения дочери. Леонид Алексеевич не отбрасывает мысль, что с Радолиным также мог связаться и Витте, подобно тому, как он уже встречался с Чирским два года назад, стремясь повлиять на дело с Киао-Чао, но я надеюсь, что Витте сейчас больше занимает банкротство Мамонтова.
— Ки… чего? — сбитый с толку Алексей перебил Сергея Васильевича.
— Киао-Чао. Два года назад Германия заняла в Китае эту область, и мы, пользуясь этим, тоже обзавелись хорошей базой в Китае. Витте же выступал против этого и, воздействуя через германское посольство, пытался изменить нашу политику в отношении приобретений в Китае. Впрочем, это уже дело прошлое, а вот что касается Николая… Не слишком ли часто его стали звать в Царское Село? Чем он там занят?
— В гараже лазит, на байке гоняет перед царем. Понтуется, в общем.
— Что делает?
— Ну, выделывается на мотоцикле каком-то. Ему там то ли трайк, то ли квадру пообещали.
— Что???
— Ну да, вчера как раз сказал, типа царица обещала трайк подогнать, немецкий… Ой. Так это Колька шпион, что ли?
— Свой среди чужих, чужой среди своих, — меланхолично заметил Шилов.
— Нет, Алексей, ваш приятель, скорее всего, просто несдержан на язык. Понимаете?
— Так, а делать что теперь? Это значит, Кольку теперь посадят?
— Не волнуйтесь, все будет в порядке. Зная, что шила в мешке не утаишь, Мария Федоровна предложила явить вас миру.
— Это что, опять всем мобилы показывать?
— Нет, Мария Федоровна справедливо полагает, что Маркони, Эдисона, Бэлля и Сименса будет достаточно. Думаю, их ожидает неплохой сюрприз…
Дмитрий Сергеевич Сипягин сюрпризов не любил. Если говорить точнее — он не любил сюрпризов, происходивших без его ведома и не для его пользы. Так ведь недолго дождаться и почетной оставки, и какой-то проныра займет его место в кабинете. А разве для того он столько лет работал, поднявшись еще совсем в молодые годы — какие-то там сорок один — до места товарища министра внутренних дел? И ведь не лестью, не интригами, а исключительно тем, что государь уверился в его исполнительности и решительности по наведению порядка. Четыре года тому назад, когда Иван Николаевич Дурново покинул кабинет министра внутренних дел, чтобы при поддержке императрицы Марии Федоровны и обер-прокурора обосноваться в кабинете премьер-министра, Дмитрий Сергеевич полагал себя достойным претендентом на кресло министра, семьдесят пять тысяч жалования и пятьдесят тысяч на представительство, однако же государь счел нужным вручить ему бразды правления в собственной Его Величества канцелярии по принятию прошений. Что ж, всякий пост, определенный государем, заслуживает того, чтобы все дела исполнялись с наибольшим тщанием и, главное, с наибольшим охранением того святоотеческого духа, которым сильна власть в России: отеческое управление государя есть лучшее из всего, а подданные его, яко дети, которых можно и должно отечески увещевать, неслухам же вольно изведать розог.
Тем более Дмитрий Сергеевич считал это верным и единственно правильным в настоящее время, когда корабль государства стал несколько сбиваться с курса, с опасным уклоном в сторону либеральщины. Хуже того было видеть, как министры, вместо того чтобы преданно и безукоснительно выполнять волю государя, крутят штурвал всяк в свою сторону. Сипягин вступил в управление канцелярией на Мариинской площади, будучи твердо уверенным в своей правоте, именно поэтому была им составлена всеверноподданнейшая записка, в которой излагал он свой замысел по приведению государства в стройный порядок: установить в виде общего обязательного правила, чтобы министры все свои принципиальные меры и имеющие политический характер законодательные предположения ранее испрошения царского согласия на их осуществление передавали в канцелярию по принятию прошений, с тем чтобы он, Дмитрий Сергеевич, как главноуправляющий канцелярией, докладывал их государю, отделяя зерна от плевел.
Среди прочих министров Дмитрий Сергеевич особо выделял Ивана Логгиновича Горемыкина, и не только потому, что тот и занял в девяносто пятом году кресло министра внутренних дел, а еще потому, что, еще служа под началом Горемыкина, Сипягин вполне уяснил главные его особенности.
Первейшим из всего для Ивана Логгиновича было убеждение в том, что лучшее действие из возможных — это не предпринимать никаких действий. Более всего в министерском здании у Чернышева моста Горемыкин ценил покой своего кресла. Столь же твердо, как был Сипягин убежден в слабости Горемыкина, сам Горемыкин был убежден, что любой вопрос, встающий сегодня, сам собою разрешится или завтра, или третьего дня; любимым присловием Горемыкина было «всё пустяки», девизами — Laissez faire, laissez passer[7] и Quieta non movere[8]. Особенно ярко проявился результат такого отношения к министерской деятельности в случае с тверским земством: по убеждению Дмитрия Сергеевича, именно Иван Логгинович со своей недопустимой слабостью был причиною того, что земский вопрос оказался чрезмерно раздутым, а само земство — выведено на первый план и едва лишь не оттеснило на задворки роль и смысл власти губернаторской. Допустимо ли было подобное? Никак не допустимо: сам Дмитрий Сергеевич был крайним противником земства, считая его досужей и противной российскому устройству выборностью снизу.
Что же! Свершилось!
Вызванный третьего дня к государю для доклада Дмитрий Сергеевич полагал этот день днем совершенно обыкновенным, однако же день этот решительно переменил его судьбу — и теперь Дмитрий Сергеевич был уверен, что и судьба России переменится правильным образом. Вновь и вновь вспоминал он, как государь принял его в кабинете, как предложил сесть в кресло и как на полуслове прервал доклад. В какое-то мгновение Сипягин счел это проявлением нерасположения государя, однако же последовавшая беседа оказалась прямо противоположной ожидаемой критике. Против ожидаемого государь в очень лестной манере вспомнил его предшествовавшую деятельность, особо отозвавшись о деятельности в Курляндии, где немало было приложено усилий по наведению порядка. Но не успел Сипягин даже обдумать мысль, что, видно, придется вновь оставить Петербург, как государь просто и спокойно сказал, что отставляет Горемыкина от министерства и что не предполагает лучшего для этой должности, кроме как самого Дмитрия Сергеевича.
Так же спокойно, как уже твердо установившееся мнение, государь прибавил, что находит Горемыкина человеком чрезвычайно либеральным и недостаточно твердо проводящим консервативные, в дворянском духе, идеи — и в ответе Сипягина о полном согласии с мнением государя о курсе, необходимом для России, не было ни капли неправды или лицемерия. «Наконец-то! — возрадовался Дмитрий Сергеевич — не вслух, разумеется, возрадовался: заканчивается эта ничтожная либеральщина, отметившая начало царствования. Более никаких послаблений!» — а вслух поспешил чистосердечно уверить государя, что наведет порядок по малейшему монаршему слову.
Свершилось! Сегодня он находится в министерском кабинете как хозяин. Сегодня курс министерства — это его курс. Сергей Дмитриевич не спеша встал из-за стола, прошелся по кабинету, как бы примеряя его под себя, огладил рано облысевшую голову, усмехнулся: впору кабинет, впору!
Теперь земство с его выборностью, студенты, инородцы, зубатовские рабочие кружки — все будет приведено в строжайший порядок. Впрочем… государь особо оговорил под конец беседы, что Зубатову поручено какое-то особое дело, да и Витте, который поспособствовал укоренению государя в выборе единственно достойного министра внутренних дел, тоже дал понять вчера, что Зубатов занят чем-то особым. Что же… пусть Зубатов в фаворе — он все равно в подчинении у него, у министра. Странно лишь, что Зубатов связан также и с Великим князем Сергеем Александровичем, которого государь, а в особенности государыня, совершенно не переносят, особенно в последние дни, и терпят в Петербурге лишь вынужденно. Что же, пусть Зубатов будет сам по себе, а вот по Великому князю нанести удар и можно, и должно — но со стороны министра юстиции Муравьева, о котором Витте намекнул как об одном из претендовавших на нынешний министерский кабинет Дмитрия Сергеевича. Да, именно с него, тем более, что от юристов да правоведов, таких, как Горемыкин с Муравьевым, ничего хорошего ожидать нельзя, и государь так же полагает, раз твердо указал на него, на Сипягина, никогда юридического образования не получавшего… А Зубатов, что же, пусть себе. У него какое-то особое дело со студентами, судя по бумагам — должно быть решил затеять студенческие кружки в верном престолу духе, по образцу зубатовских рабочих кружков, — так и пусть затевает. Если у него получится, так и хорошо, и министру заслуга, а нет — так всех к ногтю! Тем более загостился он что-то в Петербурге, давно пора обратно на Москву отбыть, в Москве электротехнический конгресс высочайше решено провести — вот пусть перед конгрессом со студентами и поработает…
— Что вы на это скажете? — Владимир Петрович Сербский потряс смятой в гармошку газетой. — Вы уже это читали?
— Что там? — спросил Петр Борисович Ганнушкин, который, в отличие от своего визави, был настроен весьма благодушно. — Я собираюсь идти обедать, может быть, составите мне компанию и за столом все и расскажете?
— Какое там обедать! Петр Борисович, вы читали очередную сенсацию от наших бывших пациентов?
— Какую именно? В последние дни у нас все сенсационно, и все связано с теми шестью, которых мы полагали сумасшедшими… Что же там еще? Эдисон всё же вынужден был признать поражение своего постоянного тока и договаривается о повсеместном устройстве для освещения тока переменного, митрополит Иоанникий дал гневный ответ на восторженную телеграмму томского студента Николая Бурденко об использовании в будущем частей тел умерших для лечения больных — об этом всем я уже знаю.
— Да какое там освещение, какое лечение! Вот, полюбуйтесь, в сегодняшних «Московских ведомостях» вся первая страница — об ужасах революции, республиканского строя и либеральных реформ, полюбуйтесь! Я знал, я знал, что к этому все и идет, что наши держиморды даже самую передовую суть, даже прямой дар из будущего захотят обратить для своей пользы! Однако какие негодяи! Вначале дали всем поверить в правдивость того, что эти шестеро знают будущее, а затем от их имени сочинили омерзительный пасквиль на прогрессивные преобразования общества!
— Но почему же «дали поверить в правдивость», почему «сочинили»? — Ганнушкин был несколько озадачен и отложил на стул свое так и не надетое пальто. — Вспомните, они рассказывали о революции и мировых войнах еще во время наших бесед в клинике…
— Именно! Именно в клинике! Я наконец-то понял, кто эти шестеро — это же безумцы, они лишились разума еще там, в будущем, и, попав сюда стали говорить о будущем со своей безумной точки зрения. И их полностью поддержали наши сторонники сатрапии и азиатчины — взгляните только на вторую страницу, — Сербский стал разворачивать мятые газетные листы. — Полюбуйтесь, вот она, статья нового министра, Сипягина, это же не статья, а приговор! Он пишет, вы только вдумайтесь, что он пишет, ничуть не стесняясь: «Определенные меры уже приняты, задержаны многие государственные преступники». Каково, а? Теперь любого, любого могут арестовать — достаточно лишь будет сослаться на этих шестерых безумцев. Сегодня эти некие «многие», а завтра уже мы с вами. Я собираюсь писать опровержение в газеты, чтобы все узнали о безумии этих шестерых, и соберу под ним подписи наших коллег…
— Но позвольте, Владимир Петрович, во-первых, я все же не считаю их безумцами, а во-вторых, я совершеннейшим образом не понимаю, за что нас с вами должны немедленно арестовывать?
— Как за что? Я известен своими либеральными взглядами, а ваш брат погиб в борьбе за свободы студенчества, этого для них будет вполне достаточно.
— Владимир Петрович, — Ганнушкин резко помрачнел, — я вас очень, очень прошу, не надо притягивать к этому делу смерть моего брата.
— Но почему же? Он же скончался этим февралем во время студенческой забастовки.
— Мой брат скончался от простуды, он не желал пропускать занятия в университете и потому являлся туда ежедневно, надеясь на прекращение забастовки и возобновление занятий, срывавшихся теми студентами, которые хотели больше гулять, чем учиться. Так что не за студенческие свободы умер мой брат, а от тех самых студенческих свобод. И если действия шестерых бывших наших собеседников хоть малой мерой послужат успокоению — то я буду приветствовать их.
— Вот как! Каиновы слова говорите вы, именно каиновы! И не успокоение будет, а упокоение — под могильной плитой упокоится всякая надежда на либеральные свободы, на отрыв от азиатчины и присоединение к европейской семье! — Газетные листы, брошенные Сербским, полетели чуть ли не в лицо Ганнушкину. — Отныне и вовек я не подам вам руки, и готовьтесь к бойкоту от всей прогрессивной интеллигенции!..
Петр Борисович Ганнушкин посмотрел, как осыпалась штукатурка рядом с дверью, захлопнувшейся с грохотом за Сербским, и тяжело вздохнул…
Подъехавшая к украшенному готическими башенками особняку на Спиридоновке скромная пролеточка остановилась, скрипнув рессорою, кузов чуть качнулся, и с подножки на мостовую не сошла, а спорхнула миловидная молодая женщина. Ее глухих тонов платье, казалось, было под стать скромной пролеточке, однако соответствовало последней английской моде — ведь на самом деле приехавшая не только знала афоризм Уайльда — «человек или сам должен быть произведением искусства, или быть одетым в произведение искусства», но и сама сочетала в себе и то, и другое, — и сегодня она попросту сознательно взяла извозчика, а не воспользовалась лаковой коляской собственного выезда. Стремительно пройдя к особняку, у самых его дверей она на мгновение замедлила шаг и подняла руки к шапочке, чтобы поправить вуаль, отчего пелерина на ее плечах взлетела подобно крыльям.
Супруга действительного статского советника Желябужского, начальника контроля Московско-Курской железной дороги, некоронованная королева театральной Москвы, звезда Художественного театра, Мария Федоровна Андреева спешила в гости к некоронованному императору российской промышленности Савве Тимофеевичу Морозову.
Савва Тимофеевич встретил любезную сердцу гостью на лестнице и с постоянным своим радушием провел в свой кабинет.
— Саввушка, милый, — одним грациозным движением руки кружевной платочек был вытянут из рукава, и тонкие длинные пальцы великой актрисы стали промакивать им крупную слезу, скатывавшуюся у нее по щеке, — слышали ли вы уже, что случилось? Я только что получила достоверные сведения из Петербурга, они просто ужасны…
Она сдернула с себя бархатную шапочку и отбросила в кресла.
— Это ужасно, ужасно, просто ужасно… — кулачком, с зажатым в нем платочком она стукнула по груди Саввы Тимофеевича, приобнявшего ее за плечи, и тряхнула головой, отчего последние шпильки рассыпались по покрытому ковром полу, а густые темно-русые волосы рассыпались по плечам. — В это просто нельзя поверить, но это действительно так…
Морозов, фактически содержавший за свой счет Художественный театр Станиславского, пребывал в некотором замешательстве — как правило, вопросы финансирования убыточной театральной деятельности и поддержания тем самым блистательной театральной карьеры Андреевой решались в более обыденной для потомка московских купцов-старообрядцев обстановке, среди гроссбухов и точных финансовых раскладок, «на булавки» же Мария Федоровна не просила… так не просила — потому как он обладал мастерством предугадывать ее желания и просьбы подобного рода… и потом — Петербург?..
— Что же случилось, расскажите же, прошу вас!
— Вчера… — Мария Федоровна промокнула платком еще одну крупную слезу, катившуюся по щеке, — полиция произвела обыск дома у нашего замечательного музыкального и художественного критика Владимира Васильевича Стасова.
— Но почему? Последний раз он касался политики в незапамятные времена!
— Ах, милый Саввушка, это политика коснулась его. Елена Стасова, его племянница, арестована полицией. Знакомые, приехавшие из Петербурга, рассказали, что при обыске у Владимира Васильевича найдена литература для рабочего просвещения, а Елена несколько лет назад занималась с рабочими вместе с Наденькой Крупской.
— А кто это?
— Ах, это несчастная жена того самого Ульянова, которого со слов этих превозносимых повсюду пришельцев из будущего обвинили в грядущей революции и цареубийстве. Сейчас он вывезен из ужасной сибирской ссылки и заключен в Шлиссельбург. Все говорят, что смертный приговор за то, чего он еще не совершал, уже подписан, Наденьку Крупскую ожидает каторга, а Елену — тюремное заключение. И все только потому, что они хотели просвещать рабочих.
— Это действительно ужасно, вы ведь знаете, что я сам весьма одобрительно отношусь к рабочему просвещению и на всех своих заводах и фабриках последовательно помогаю этому. Но что же мы можем сделать для этих несчастных женщин?
— Саввушка, я уверена, что их судьбу можно облегчить. Я уже переступила через себя и рассказала о случившемся этой бездарной актрисульке Книппер, она сейчас сходится с Чеховым, ну а Чехов привлечет к делу их защиты и Льва Толстого.
— Я всегда говорил, что вы, Мария Федоровна, не только прекрасны, но и очень, очень умны…
— Ах, бросьте, — Андреева махнула рукой, — все это только капля в море. Вот если бы была возможность финансово облегчить жизнь пострадавших от наветов и полицейского произвола… Но пострадавших уже немало, а будет, боюсь, еще больше, — на ее ресницах вновь заблестели слезы.
— Но я вижу выход! Если власть охватывает политическое безумие, то для излечения страны за дело пора приниматься нам — русским промышленникам, русским интеллигентам…
Не прошло и часа, как звезда московской театральной сцены Мария Федоровна Андреева, известная среди российских социал-демократов как товарищ Феномен, покинула гостеприимный морозовский особняк с полновесным чеком на пять тысяч рублей. Морозовский же экипаж отвез ее вначале к банку, а затем не домой, а к дому Осиновых на Балчуге. Там, в одной из мастерских художников, внешне неотличимый от прочих обитателей этих богемных краев, актрису и деньги уже ждал ее товарищ по партии…
(Окончание следует)
Дмитрий Самохвалов не сразу догадался, что именно покачивается на поверхности воды. Издалека кругляки казались то ли буйками, то ли полуспущенными грязными воздушными шариками. Только когда Ольга заглушила мотор, а лодка по инерции приблизилась к ним на расстояние заброса легкой блесны-вертушки, Дмитрий сообразил, что видит протухшую рыбу.
— Судаки! Дохлые! — В сердцах он чуть не отбросил спиннинг. — Ну и паскудники же браконьеры местные! Мало того, что сети поставили, так еще и снять их не удосужились. Такую красотищу загубили, столько рыбы хорошей!
Самохвалов оглянулся на Ольгу; та лишь неопределенно пожала плечами. Он вновь невольно бросил взгляд на ее руки — не защищенные одеждой кисти и пальцы были усыпаны ранками-язвочками — и давно зажившими, и совсем свежими. На лице, однако, никаких язвочек не наблюдалось, значит, они — не следствие какой-нибудь болезни, а обычные ранки.
Она была симпатичная, хотя, на его взгляд, немного крупновата, эта лодочница-егерь, числящаяся в штате рыболовной базы, на которую Дмитрий приехал накануне вечером.
Вообще-то Дмитрий вполне мог отправиться рыбачить один. Права на управление лодкой с мотором у него были, да и побросать спиннинг в одиночестве он любил. Но Борис Николаевич, начальник базы, сказал, что среди сотен проток и тысячи островов даже местные рыбаки иногда плутают часами, а то и сутками. Поэтому одному да к тому же еще и новичку — никак нельзя.
Дмитрий убедился в правоте тезки бывшего российского президента очень быстро. Ведомая Ольгой лодка петляла по протокам, ныряла в скрытые в высоком тростнике прогалины, проскакивала мимо абсолютно похожих друг на друга островов. Как лодочница ориентировалась в этих раскатах, оставалось только гадать. Однако Ольга, казалось, могла проехать здесь с закрытыми глазами. Кстати, ресницы у нее были очень уж длинными — такими красуются в диснеевских мультиках русалки…
— Народ словно быдло себя ведет. Можно подумать, голодный год на дворе! Если захотелось тебе рыбки — бери удочку или спиннинг и лови, сколько хочешь, получая при этом удовольствие…
— А вдруг у этого быдла денег на спиннинг нет… — как-то вяло, чуть ли не зевая, возразила Ольга.
— Да ладно! — отмахнулся Самохвалов. — Сейчас спиннингисту за сущие копейки упаковаться можно. Прикупить дешевое удилище, катушку, леску. Блесны самому изготовить. Рыба здесь непривередливая; зная места, даже без особо сильного умения можно за зорьку наловить щуки, окуня, того же судака или жереха килограммов десять. А то и больше! И никакие сети не понадобятся.
— А если твоему быдлу не дано спиннинг в руках держать?
— В таком случае нечего о рыбе думать! Бери лопату и огород копай. Или в пастухи записывайся, чтобы с козами… — Самохвалов запнулся. Был бы сейчас вместо Ольги егерь-лодочник, он бы выдал ту еще тираду.
— Ты сам-то чем в свободное от рыбалки время занимаешься? — все так же с ленцой поинтересовалась лодочница.
— Менеджер я, — буркнул Дмитрий. — По продаже рыболовных снастей, эхолотов, навигаторов, ну и так далее…
— Эхолоты продаешь? — усмехнулась Ольга. — Это такие приборы, которые помогают рыбу обнаружить?
— Обнаружить, но ведь не поймать! — Дмитрия явно задела ее интонация.
— Ну да, ну да… — казалось, Ольга едва сдержалась, чтобы издевательски не засмеяться.
Дмитрий абсолютно не за тем брал отпуск в конце любимого октября месяца, чтобы припереться из Москвы под Астрахань на знаменитые прикаспийские раскаты, но вместо рыбалки препираться с какой-то лодочницей. К тому же еще и глядя на застрявшую в сетях протухшую рыбу, от которой исходил соответствующий запах.
— Поплыли отсюда, — сказал он, — а то дышать невозможно.
— Угу, — согласно кивнула Ольга. Но, вместо того чтобы завести мотор, перегнулась через борт, ухватилась за сеть и потянула ее на себя.
— Ты чего? — Дмитрий поморщился от усилившейся вони. — Хочешь сеть протухшую снять?
— Не оставлять же ее здесь гнить, — невозмутимо сказала лодочница. — Достань-ка лучше из рундука мешок.
Спорить с девицей не хотелось. Дмитрий быстро нашел большой брезентовый мешок и брезгливо подставил его под грязную, с клочьями налипших водорослей сеть. Испортившуюся рыбу Ольга тоже отправляла в мешок, и Дмитрий подумал, что теперь его придется выбросить. Впрочем, он успел заметить в рундуке еще с десяток таких же мешков. Он понимал, что они с Ольгой делают благое дело, водоем захламлять нельзя, но за этим ли он приехал на рыбалку, черт побери?!
Остатки спутавшейся сети и последний протухший судак были брошены в мешок, Ольга крепко перехватила его веревкой и затолкала под сиденье. Затем сполоснула за бортом руки и, наконец, завела мотор. Дмитрий хмуро молчал, настроение было испорчено.
Лодка выскочила в широкую протоку с заметным течением. В конце протоки на воду попеременно пикировали пять или шесть чаек — верный признак охоты подводного хищника за мальком.
— Жерех жирует! — прошептал Самохвалов, хватая спиннинг и показывая Ольге, чтобы заглушила мотор.
Заменить вертушку на тяжелый кастмастер в виде продолговатого металлического бруска со скошенными краями, оснащенный одним тройником, было делом нескольких секунд. Замах, и приманка полетела под дальнюю стену тростника, распугав чаек и приводнившись туда, где только что раздался сильный всплеск. И не успел Дмитрий начать крутить катушку, как в руку передался удар. Мгновенная подсечка, и на противоположном конце снасти забилась рыбина.
За что Дмитрий обожал ловить жереха, так это за его буйство во время вываживания и за практическое отсутствие сходов — крючок надежно засекался в мясистой пасти этого представителя карповых, и если снасть надежная, то успех был гарантирован. Вот и сейчас жерех, несмотря на отчаянные метания в глубине, в итоге оказался заведен в подсачек и вытащен в лодку.
— Кило на три потянет! — сообщил лодочнице довольный спиннингист. — Давай тару, сейчас заготовка начнется.
Ольга молча достала из рундука чистый мешок и так же молча протянула его Дмитрию. Он снял рыбу с крючка, в нетерпении опустил на дно мешка и вновь забросил кастмастер.
Бросал он далеко и точно — специально тренировался. И не напрасно — жерехи на такой профессионализм отвечали «взаимностью», то есть приманку хватали без промедления, не срывались, леску не обрывали и были, что называется, мерные, по два с половинной — три килограмма. Поймав штук шесть, Дмитрий вошел в раж: подсекал, вываживал, хватался за подсачек, снимал рыбу с крючка и, почти не глядя, отправлял в подставляемый примолкнувшей лодочницей мешок…
Течение приблизило лодку к продолжавшей истреблять малька жерешиной стае. Теперь тяжелый кастмастер был не обязателен, и Дмитрий взялся за второй спиннинг, к леске которого был привязан воблерок. На него тоже стало клевать, процесс «заброс — вынимание рыбы из воды» заметно ускорился и действительно стал похож на заготовку.
— Вы что с рыбой-то обычно делаете? — спросил Дмитрий, переводя дыхание и удовлетворенно глядя на наполнившийся мешок.
— Рыба твоя. Хочешь — соли, хочешь — копти, — равнодушно ответила Ольга.
— Да мне она без надобности. Разве что пару штук как балык домой увезти…
— Без надобности? — переспросила лодочница. — А зачем же тогда ловил?
— Как зачем?! — опешил Дмитрий. — Это же кайф! Адреналин! В Москве мужикам расскажу, что меньше чем за час мешок жереха наворочал, — все от зависти слюной изойдут! Кстати, надо потом с рыбой сфотографироваться. Еще бы щук хороших половить и сомика. Где тут у вас сомовьи ямы имеются?
— Ты щуками и сомами тоже собираешься мешки набивать?
— Конечно! — Спиннингист не уловил изменения в интонации Ольги. — Я отпускать рыбу не люблю. Так что мой улов можешь себе забрать. Или для Бориса Николаевича. Он рыбку обязательно куда-нибудь пристроит.
— Он пристроит, — сказала Ольга, заводя мотор.
Чего-чего, но такого Дмитрий никак не ожидал. Направляемая Ольгой лодка миновала очередную протоку, выгнав волны на еще одно спокойное водное поле и потревожив двух белых цапель. Издав скрипучее грак, птицы взлетели с песчаного бережка, но после прогремевшего выстрела одна из них, накрытая зарядом дроби, рухнула в воду.
Инстинктивно пригнувшись и схватившись за оглушенное ухо, Дмитрий оглянулся и увидел, как Ольга переломила непонятно откуда появившуюся в руках одностволку, вытащила и бросила под ноги дымящуюся гильзу и так же быстро вставила в ствол новый патрон. Но и этих секунд хватило, чтобы вторая цапля скрылась за стеной тростника.
— Обалдела, что ли? — крикнул Дмитрий.
— Испугался, — усмехнулась лодочница.
— При чем здесь испугался! У меня в ухе звенит, словно по нему дубиной врезали!
— Бывает…
— Что — бывает! Ты зачем цаплю подстрелила?
— А тебе жалко?
— Да при чем здесь… Смысл-то какой? Ты же ее есть не собираешься!?
— Ты тоже свою рыбу есть не собираешься! — зло выкрикнула Ольга. — Однако вон сколько наворочал!
— Ты чего на меня орешь! — Дмитрий резко вскочил, отчего лодка закачалась. — Сначала чуть глухим не сделала, теперь голос на клиента повышаешь.
— Сиди, клиент, — Ольга недвусмысленно направила на рыболова ружье.
— Оборзела! — взорвался тот. — Думаешь, я про твои выходки не скажу Борису Николаевичу? А ну, дай сюда!
Дмитрий попытался вырвать ружье, но лодочница больно ударила его по руке и тут же, сделав выпад, ткнула концом ствола ему в грудь. Толчок оказался настолько сильным, что Дмитрий потерял равновесие, схватился за невысокий борт, но все равно кувыркнулся в воду. Когда вынырнул, лодка покачивалась от него в полутора метрах.
— Стерва! — выплюнул он попавшую в рот воду и быстро погреб к лодке.
Но в это время заработал мотор, и лодка отдалилась еще метров на пять.
— Ты меня не догонишь, — нагло сообщила сидящая на корме Ольга. — Назад плыви, к острову. А то утонешь.
Дмитрий оглянулся — до песчаного бережка было метров пятнадцать. До лодки ближе, но кто знает, что на уме у психованной лодочницы, вдруг она и дальше будет отплывать, не сокращая с ним дистанцию. А в намокшей одежде, да еще и в сапогах, он вряд ли долго продержится на воде.
И он поплыл назад, глубоко дыша и экономя силы, борясь с навалившейся тяжестью и как-то сразу оставив надежду на помощь лодочницы. Дмитрий понимал, что сбрасывать с себя одежду в данном случае бессмысленно — слишком много на это уйдет времени, да, к тому же, может и не получиться.
Сил почти не осталось, когда под ногами появилось спасительное дно. Он выполз на песок и перевернулся на спину, хватая ртом воздух. О том, что делать дальше, не думал, мысли крутились лишь об одном — доплыл, спасся. Но когда слух уловил приближающийся шум мотора, заставил себя сесть. Ольга все так же сидела на корме, медленно направляя посудину вдоль берега.
— Этот остров совсем маленький, — громко сообщила она. — Таких здесь сотни — во все стороны. Так что переплывать от одного к другому бессмысленно, все равно заблудишься. Если останешься здесь, я найду тебя завтра утром, заберу и отвезу на базу. Но при одном условии…
Дмитрий слушал и не верил своим ушам. Эта психическая чуть-чуть его не утопила, а теперь собирается оставить ночевать на крошечном островке да еще говорит о каких-то условиях!
— Я оставлю тебе ружье и два патрона, — меж тем продолжала Ольга. — Ты должен убить цаплю. Ту самую, что улетела. Если не убьешь — пеняй на себя. Я скажу Борису Николаевичу, что во время рыбалки ты вылакал пузырь водки, на скорости вывалился за борт и утоп. За соблюдение мер безопасности ты на базе расписался, так что с меня взятки гладки. Понял?
Дмитрий промолчал. Если лодочница и правда оставит ружье, значит, у него появится шанс ее подстрелить, пока не уехала…
— Молчание — знак согласия, — сделала вывод Ольга. — Цапля обязательно вернется ночью к трупу своей подруги. А я вернусь утром. Если ты не промахнешься, то должен будешь сделать так, чтобы я смогла издалека увидеть два трупа. Для этого разберешь ружье, ствол воткнешь в песок на одной стороне острова, приклад — на другой и на них как-нибудь укрепишь дохлых тварей. Это чтобы не вздумал меня с заряженным ружьем подкарауливать.
Закончив абсолютно бредовую речь, Ольга направила лодку к левому от Дмитрия краю острова, что-то там бросила на песок, развернулась, проплыла мимо сидевшего рыбака и, на ходу швырнув на берег ружье, прибавила газу и устремилась в протоку.
Дмитрий не видел, как лодочница машет ему ручкой, не слышал ее издевательского смеха. Не чувствуя под собой ног, он бежал к оставленному этой дурой оружию. Но когда подбежал, схватил и переломил одностволку, чтобы выдуть песок, наверняка, забившийся в ствол, понял, что Ольга совсем не дура. Патрон отсутствовал. Предусмотрительная стерва выбросила его на противоположном краю острова.
Самохвалову доводилось проваливаться в полыньи на зимней рыбалке. Удовольствие не из приятных. Но всякий раз после ледяной купели на помощь приходили друзья: помогали снять промокшую одежду, делились одеждой сухой, растирали, наливали водки… Рыбалка, правда, на том и заканчивалась, но зато ни разу после подобных приключений он даже насморка не подхватил.
Теперь все могло закончиться значительно хуже. Не зима, конечно, но конец октября, все же не конец мая. Прежде всего необходимо высушить одежду. Дмитрий наспех разделся донага, выжал, как получилось, трусы, носки и футболку, облачился в них и сапоги и принялся за штаны, жилетку и куртку. И только после того как развесил их на гнущемся тростнике для лучшего обдувания ветром дорвался до заветной фляжечки с коньяком — неизменной его спутницы на любой рыбалке и охоте.
Сделав сразу несколько глотков, принялся из конца в конец носиться по острову, чтобы согреться не только изнутри, но и снаружи. Не очень сильно, но помогло. И только после этого Дмитрий стал думать, как быть дальше.
Помимо фляжки, в карманах жилетки обнаружились перочинный швейцарский нож, деревянный стаканчик, пластмассовая расческа, две конфеты «Коровка», подмокшие документы и деньги. Все! Ни спичек, ни зажигалки некурящий Дмитрий не носил, хотя не раз говорил, что надо бы всегда иметь при себе и то, и другое, упакованное в водонепроницаемый пакет.
А развести костерок очень бы не помешало — и согреться, и, возможно, привлечь чье-то внимание. Привлекать внимание стрельбой было бесполезно — время от времени то тут, то там погромыхивало. В теории можно было, набрав сухого тростника, поджечь его выстрелом, но Дмитрий очень сомневался, что эксперимент удастся, и не собирался жертвовать даже одним из двух патронов.
Вот попал, так попал! За такие шуточки… Но в словах Ольги не было и тени шутки. И если предположить самое худшее, то она вообще может за ним не приехать. Рассказать начальнику базы свою версию исчезновения рыбака-пьяницы, и все дела. Тот, конечно, должен будет доложить в милицию, а те — отреагировать, возможно, даже отправят кого-нибудь на поиски «утопленника»… В то место, которое укажет Ольга!
— Помогите! — заорал Дмитрий в небо. — Люди! ПО-МО-ГИ-ТЕ!
Бесполезно. Кричать, конечно, время от времени стоит. Вдруг повезет, и какой-нибудь рыбак или охотник откликнется…
Ну а если проклятая лодочница сдержит обещание и вернется за ним утром? В этом случае необходимо выполнить ее условие, то есть застрелить цаплю. И подвесить две дохлятины на…
Дмитрий отыскал взглядом убитую птицу и даже подпрыгнул на месте. Упав в воду совсем рядом с берегом, теперь она отдалилась метров на пять от него.
Скинув сапоги и носки, на бегу стащив футболку, он прыгнул в холоднющую воду и поплыл к продолжавшей удаляться от берега цапле. На какой-то миг ему показалось, что птицу не просто несет течением, а кто-то тащит, — слишком уж быстро она плыла. Дмитрий поднажал, схватил цаплю за ногу и с неменьшей скоростью поплыл к берегу.
Трусы пришлось выжимать по новой и сделать еще парочку глотков коньяка, закусив «Коровкой». Дмитрий по привычке оглянулся — куда бы бросить фантик от конфетки, и только сейчас посмотрел на лежавший рядом с ружьем «трофей». Цапля была не просто мертвой, у нее отсутствовала голова и часть шеи, а из оставшейся части на песок вытекла крохотная лужица крови.
Дмитрий застыл с открытым ртом. Он часто охотился и однажды умудрился с близкого расстояния отстрелить голову кряковому селезню. Но от Ольги до летящей птицы было метров двадцать пять. Разве что в патроне у нее вместо дроби была пуля. В таком случае, какая ж меткость нужна!
Он присел над птицей и, поискав, нашел несколько оставленных дробью ранок. Получалось, что кто-то отгрыз голову уже после того, как цапля была убита, пока он выжимался-грелся. Но кому понадобилась голова цапли?!
Дмитрий вскинул голову на послышавшийся неподалеку громкий всплеск и увидел расходящиеся по воде круги. Так могло плескаться только что-то очень крупное. Он инстинктивно потянулся к ружью, но вместо холодного ствола наткнулся на мокрое птичье тело и брезгливо отдернул руку. И тут же в голову пришла мысль, что если он задержится на этом островке надолго, то с голодухи, возможно, придется сожрать и эту дохлятину. Бр-р-р…
Схватив одностволку, Дмитрий решил все-таки обследовать остров — мало ли какая проходка обнаружится. Не обнаружилась. Со всех сторон почти у самого берега был заметный свал в глубину. И пусть даже там было всего по грудь, но и в летнюю жару Дмитрий не заставил бы себя путешествовать пешком по этим дебрям, а уж сейчас тем более…
Несмотря на то, что он постоянно двигался, в одних трусах и футболке было прохладно, и Дмитрий напялил на себя остальную одежду, пусть она и оставалась влажной. От нечего делать решил нарезать тростника, да побольше, чтобы если уж придется ночевать на острове, то не на песке, а на подстилке.
Подстилка получилась довольно толстой, и когда начало смеркаться, притомившийся островитянин устроился на ней полулежа с ружьем в руках и запасным патроном в верхнем кармане жилетки. Допил коньяк, закусив конфетой. Последней из двух…
Самохвалов никогда не представлял себе, что русалка может состариться. Какую бы ни читал он книгу, снабженную иллюстрациями, какой бы фильм или рекламный ролик ни смотрел, везде и всегда русалки выглядели соблазнительными молодыми красавицами с утонченными чертами лица, длиннющими шелковистыми волосами…
У этой густые шелковистые волосы тоже доставали до пояса, но вот лицо было как у самой настоящей карги: сморщенный лоб, крючковатый нос, впалые щеки, тонкие губы, косматые брови, из-под которых на него глядели круглые, как у птицы, глаза. На взгляд этих глаз Дмитрий наткнулся, как только проснулся. А проснулся из-за того, что что-то щекотало его шею. Щекотала его травинка, которую сидящая напротив старуха держала дряблыми, какими-то покоцанными пальцами с кривыми когтями. И грудь у нее была дряблая, и живот — отвисший. А вот ног у этого кошмара не было, вместо них — свернутый кольцом, раздвоенный на конце хвост, с морщинистой кожей, отчетливо видной в свете полной серебряной луны.
Дмитрия передернуло, на что карга широко улыбнулась, показав два ровных ряда зубов. Почему-то именно эти белоснежные зубы убедили Дмитрия, что он действительно проснулся.
— Молодец внученька-то моя, — с распевом проговорила старуха. — Вон какого удальца-рыболова охмурила.
— Внученька? — тупо переспросил Дмитрий.
— Оленька. Кровинушка моя.
— Но, как вы здесь о… — Дмитрий уставился на русалочий хвост.
— Как и ты — приплыла. Не по небу же прилетела, — старуха отбросила травинку себе за спину и так и оставила руку с обращенным на луну локтем, словно раздумывая, почесать спину или не стоит.
— Приплыла, чтобы помочь тебе выполнить просьбу моей внученьки. Чтобы ты не спал, а сторожил злыдню-цаплю и подстрелил, когда она вернется горевать над своей убитой подругой…
— Просьбу?! — на Дмитрия вдруг пахнуло запахом гнилой тины, и он тут же вспомнил, что сжимает ружье. — Да твоя внученька…
— Знаю, все знаю. Не со зла она с тобой такую несуразицу сотворила. Нужда заставила.
— Какая к черту нужда!
— Тише… спугнешь злыдню. Ты стрелять-то хорошо умеешь?
Дмитрий зажмурился и затряс головой в надежде проснуться, но, вновь открыв глаза, увидел перед носом протягиваемый русалкой гребень с редкими, но длинными и тонкими полукруглыми зубьями, который она, скорее всего, вытащила из волос.
— Вот. Этим ты будешь расчесывать мои волосы и внимать моей песне, ни для кого больше не слышимой. Песня прекратится, когда прилетит цапля, и тогда ты оставишь гребень в моих волосах и подстрелишь злыдню. Если промахнешься или только ранишь, не забудь про второй патрон. Если убьешь, а потом сделаешь все, как велела моя кровинушка, она свое обещание выполнит и заберет тебя отсюда.
— Да кому, то есть зачем, все это… — не закончив фразы, Дмитрий уставился на гребень, оказавшийся у него в руке, — хребет рыбины с острыми белыми ребрами.
И тут же в голове у него возникли звуки. Мелодичные и убаюкивающие. Дмитрий подумал, что именно так и общаются под водой русалки. Он вдруг понял, что и сам плывет под водой, поднимается от дна к поверхности вместе с вихляющими цепочками пузырьков и снующими вокруг рыбешками. Поднимается, оставляя внизу длинные колышащиеся водоросли, которые только что расчесал гребнем из рыбьего хребта.
Неожиданно рыбешки суматошно метнулись в разные стороны, некоторые устремились к совсем близкой поверхности и даже на мгновение повыскакивали из воды, но когда упали обратно, тут же были проглочены откуда ни возьмись появившимися крупными рыбинами. Сомнений не осталось — охотиться на малька вышла жерешиная стая.
Один жерех, прекратив стремительное движение, завис напротив лица Дмитрия. Из сомкнутого рта хищника торчал хвостик только что схваченной жертвы. Хорошо, что у него рот занят, подумал Дмитрий, а то впился бы сейчас в мой нос и откусил бы, чего доброго…
Русалочья песня продолжала звучать в голове, а гребень почему-то застрял в водорослях, из-за чего подъем к поверхности прекратился. Оставить его под водой, а значит потерять, Дмитрию не хотелось, но и вырвать из запутавшихся пуклей не хватало сил. И воздуха в легких тоже стало не хватать.
Равнодушно смотревшая на него рыбина так же равнодушно начала разворачиваться, чтобы уплыть по своим делам. Но не тут-то было! Свободной рукой Дмитрий схватил ее за хвост. Жерех, мгновенно превратившийся из добытчика в добычу, рванулся вверх. Сдвинувшись лишь чуть-чуть, гребень застрял окончательно, а дышать хотелось все сильнее. Наконец, Дмитрий отпустил его и второй рукой тоже ухватился за скользкий рыбий хвост и начал подниматься.
До поверхности оставалось совсем ничего, когда сверху в жереха что-то ударило, да так сильно, что самого Дмитрия будто пронзило током. Парализованная рыбина вмиг окуталась красноватым облачком. Дмитрий разжал пальцы и сделал отчаянный гребок, наконец, вырвавшись из воды. И тут же на кисти посыпались жесткие тычки, заставившие его закричать от боли. И очнуться, чтобы закричать теперь уже от испуга. Вместо старухи-русалки перед ним была цапля. Стояла, поджав одну ногу, примериваясь вновь ткнуть своим длинным клювом его в лицо, в глаз. Дмитрий вскинулся, постаравшись одновременно отмахнуться от птицы ружьем, но ноги затекли, и он всего лишь повалился на бок. Цапля, гракнув, взлетела и нависла над ним, махая крыльями, которыми, казалось, хочет надавать ему пощечин.
На спусковой крючок Дмитрий нажал случайно, когда ствол был направлен не на цаплю, а в песок, куда и ударил заряд дроби. Но грохнувший выстрел напугал злыдню, и она взмыла над человеком и стала подниматься выше и выше.
Дмитрий переломил ружье, и пахнувшая порохом гильза отлетела в сторону, а он уже достал из кармана второй патрон. Оставаясь лежать на спине, приложил приклад к плечу, прицелился в удалявшееся пятно.
…Однажды ему пришлось стрелять из похожего положения. Вместе с другом он коротал вечернюю зорьку на берегу заросшего прудика. В сгущающихся сумерках про охоту уже не думали. Небольшими дозами пили водку, закусывали и болтали за жизнь. Дмитрий как раз наполнил до краев стопки и спросил приятеля, а что, мол, если именно сейчас на них налетят утки, не пожалеет ли тот водки, чтобы схватить ружье и выстрелить. Окончание фразы ознаменовалось появлением в темно-синем небе стаи кряковых. Специально повторить такой трюк у Дмитрия, наверное, не получилось бы. Но тогда, продолжая держать стопку с водкой в левой руке, он схватил правой ружье, откинулся на спину и отдуплетил по стае. Приятель тоже сделал два выстрела, вот только водку, в отличие от Дмитрия, пролил. Самое невероятное было в том, что они умудрились подбить пару красавцев селезней и после продолжительных поисков в густой траве отыскать-таки свои трофеи…
Сейчас он держал ружье двумя руками. Вот только дичь поднялась слишком высоко. Но все-таки, понимая, что второго шанса цапля ему не даст, Самохвалов выстрелил, и, предвкушая смерть, тяжелый свинец вырвался из ствола, чтобы найти свою жертву. Слегка оглушенный Дмитрий оперся о ненужное больше ружье, начал подниматься на ноги, и в это время ему на голову обрушилось что-то тяжелое.
«Молодец… Молодец, рыбачок, отомстил за нас злыдням. Теперь можешь и домой вернуться. Внученька тебя заберет…»
Внученька?!
Встрепенувшись, Дмитрий оказался на коленях и сразу схватился за готовую расколоться голову. Минуту или две сидел, стараясь не шевелиться. Когда чуть отпустило, не без труда разлепил веки, осмотрелся. Пасмурное небо, стена серо-зеленого тростника, непонятного цвета вода, желтый песок, и на нем тут и там валяются какие-то бело-красные клочки. Машинально потянулся к ружью и с удивлением обнаружил на кисти несколько кровоточащих ранок-язвочек. Посмотрел на левую кисть — то же самое.
А ведь на руках у лодочницы Ольги были очень похожие ранки. У внученьки-кровинушки, как назвала ее старая русалка. Полный бред!
На него вдруг волной накатил запах гнилья. Дмитрий поднялся и подошел к ближайшему бело-красному клочку, которым оказались выдранные с мясом перья. Кто-то разорвал тушки цапель на сотню ошметков и разбросал по всему острову. Дмитрия замутило, а когда он наткнулся на оторванную голову цапли, в хохолке которой застрял тот самый гребень, то есть рыбий хребет с ребрами, который вручила ему старуха-русалка, в глазах все поплыло, а к горлу подкатили рвотные спазмы…
Придя в себя, Самохвалов с удивлением обнаружил, что вместо ружья сжимает русалочий гребень. Не просто держит, а сжимает до боли в руке и при этом не в состоянии разжать пальцы. Он беспомощно огляделся, словно на острове мог очутиться кто-то, способный оказать ему помощь. И увидел приткнувшуюся к берегу лодку.
Забыв про ружье, Дмитрий помчался к ней, перемахнул через борт, отбросил на корму гребень, схватился за весла и поплыл прочь от проклятого острова. Но не успел сделать с десяток гребков, как движение лодки начало замедляться. Ее явно что-то тормозило, возможно, намотавшиеся на винт опущенного в воду мотора водоросли. Нет, это были не водоросли.
В корму вдруг вцепилась чья-то мокрая рука. Вторая, такая же мокрая, нащупала и схватила русалочий гребень. Не раздумывая, Дмитрий вырвал из уключины весло и с размаху саданул ребром по руке-воровке. Если бы весло было дюралевым, рука скорее всего оказалась бы перерубленной. Но и деревянная лопасть сделала свое дело, расколов гребень на две части и, наверняка, переломав чьи-то пальцы.
Кому эти пальцы принадлежали, Дмитрий не узнал. Половинка гребня осталась в лодке, вторая сгинула в воде вместе с тем или с той, кто ею завладел…
Бензин в канистре был, но мотор так и не завелся. Как ни старался Самохвалов привести в действие этот не очень сложный механизм — не получилось. Лодка была та самая, на которой он рыбачил с Ольгой. Даже мешок с тухлой и мешок с пойманной рыбой лежали под сиденьем. А вот рыболовных снастей не было. Ни спиннингов, ни подсачека, ни коробок с приманками. Хорошо хоть весла были. Если бы еще знать, в каком направлении грести…
Он проплавал весь день. Ему осточертели острова, протоки, плесы, тупиковые заводины… Единственное, что не позволяло впасть в панику, так это имевшееся кое-где небольшое течение, против которого он и старался грести, в надежде выйти в какую-нибудь широкую протоку и по ней подняться до нормального берега, до людей.
В некоторых местах вода была довольно чистой, и от жажды Дмитрий не страдал. Зато есть хотелось невыносимо. А еще он очень устал. Устал грести и кричать, зовя на помощь, устал вновь и вновь прокручивать в голове все с ним случившееся. Поэтому наступившие сумерки встретил даже с облегчением — можно было со спокойной совестью прекратить бесполезные в темноте поиски и лечь спать.
Проснулся он от легкого стука в борт. В глаза светило высоко поднявшееся солнце. Дмитрий сел. И отупело уставился на разложенные в лодке рыбацкие снасти. Два оснащенных спиннинга лежат вдоль борта по левую руку, подсачек — по правую, коробочки с приманками, зевник, экстрактор — все, как он раскладывал перед позавчерашним выездом на рыбалку. Но не было под сиденьем мешков с рыбой, как не было на корме и половинки русалочьего гребня. Дмитрий огляделся. Аккуратные домики рыболовной базы — вон они, всего в каком-то километре. Протер глаза — нет, не сон. Мотор завелся с пол-оборота.
На пирсе Самохвалова встретил Борис Николаевич. Подал руку, помогая выбраться из лодки. Поинтересовался:
— Ну, как порыбачил?
— Отлично!
— А где ж трофеи?
— Да я по принципу "поймал — отпусти" спиннингую.
— Спасибо тебе, что Оленьку нашу эксплуатировать не стал. Куда ей лодкой управлять со своей рукой травмированной.
Дмитрий закашлялся. Да так, что пришлось согнуться в три погибели. А когда разогнулся, увидел рядом с Борисом Николаевичем свою лодочницу. Прижимая к груди перебинтованную руку, Ольга смотрела на него и устало улыбалась.
…Еще кто-то из подвыпивших дальнобойщиков баял, что есть одна дорога. Обычная себе асфальтовая отворотка, каких встретишь по десятку на версту, зонтики борщевика в кювете, тракторные протекторы на обочине. Только… Как бы это помягче… Не всегда. Нет такой дороги ни в атласах, ни в «джипиэсах». Будешь трассу утюжить до седин, до взрослых внуков, а не откроется тебе поворот. Заливал тот водила, будто увидел он однажды такой съезд на шоссе Москва-Рига. Стопнул фуру у указателя, а указатель пустой. Чистый, как бумажный лист. Оно, конечно, может, и дорожники напутали, может, и какой шутник краску смыл. Только почувствовал дядя, спиной замурашенной ощутил, что не так просто все. Подумал, подумал, да поворачивать не рискнул, прямо поехал. Нечего было ему искать… Приключений…
А вот Шилов бы свернул, приятель мой. Шилов, он естествоиспытатель, каких мало, материалист до мозга костей. Я вот, простите, если вижу говно, то просто перешагиваю, а Шилову надо еще обязательно ковырнуть палочкой. Мы на первом курсе Политеха познакомились, на какой-то из попоек в общаге. Свела нас тогда общая тема, не тема даже, предмет одной дискуссии, затянувшейся на ночь. Спорили мы, не поверите, об ошибках. О том, что ошибаться свойственно всем и всему. Когда все пошли спать, Шилов признался мне по секрету, что диссертацию пишет. О природе ошибок вообще и ошибок в устройстве мироздания в частности. Как вам? Тема научных изысканий первокурсника специальности «Машины и аппараты химической промышленности», ни много, ни мало — косяки в устройстве мироздания. Объясни какой верующей бабуле, чьи косяки собирался исследовать Шилов, хватил бы бабулю ту апоплексический удар.
Утверждал Шилов, бил себя пяткой в грудь, что каким бы ни было творение, рукотворное или нерукотворное, оно обязательно содержит в себе изъяны, баги, и брался свои тезисы доказать «буквально на любом примере».
Вот взять тех же голубых. Не в прямом смысле, конечно, взять, в прямом оно нафиг надо, в переносном. Заложено ведь самой природой двоеначалие всего живого. И физиологическое, и психологическое. Инь-ян, пестики-тычинки, или, по-нашему «эм-жэ». И эти, которые, как говорил Хазанов, «которые которых», должны бы уже по законам эволюции давно вымереть к едреней фене, как не оставляющие потомства в пылу своего противоестественного блуда. Но нет, живут. И такое чувство, что год от года множатся. «Косяк?» — спрашивал Шилов. И отвечал сам себе: «Косяк!». Не доработали чего-то в ДНК, недотестили…
«Ну, допустим, — великодушно соглашался я, задним умом, впрочем, отдавая отчет, что чей-то генеральный план двум подвыпившим первокурсникам осилить суждено не вдруг, — и что из этого?»
Шилов воодушевлялся еще больше и объяснял на выдохе: «Сверхвозможности! Сверхперспективы! Отрицание незыблемых основ как условностей. Просто как правил некоей игры!».
«Мы — шахматные фигуры, — говорил он, — которые ходят так и не иначе! И мир для нас — лишь клетчатая доска».
Я уж не стал тогда уточнять, какие сверхвозможности сулят нам обильно расплодившиеся педерасты. Теория интересная, конечно. Но на то она, стало быть, и теория…
Много лет прошло с тех пор. Много утекло воды и чего существенно покрепче. Разъехались мы по разным городам, оставшись друг у друга в памяти старыми черно-белыми фотографиями с полузабытыми сокурсниками, легли под стекло, стали прошлым, которое ворошить некому и незачем.
Только получил я не так давно от Шилова письмо. Долго рыскал за моими переездами конверт, почерневший от штемпелей и бесконечных пересылок. Я уж и не гадал, что такое по нынешним временам возможно. Все-таки наша почта — она не волшебная сова из Хогвардса, она на действующий-то адрес трижды споткнется, четырежды чертыхнется. А когда я на дату отправления взглянул, мне дурно сделалось. Письмо в ящик опустили двенадцать лет назад!
Открываю. Внутри вырванная страница из автомобильного атласа и тетрадный листок. Листок вот с этим:
«Жизнь уходит песком сквозь пальцы, чем сильнее сжимаешь, тем быстрей. Раз — и пронеслась, и пора уже. Когда успела? Ад — это чувствовать каждый день, каждую минуту, щекочущую ладонь, бессильно провожать ее взглядом, скрипеть в отчаянии зубами. Ад — это глотать куски безвкусного времени, нарезанного стрелками часов, словно ножницами. Чистые белые листы из бесценной тающей пачки, принимают на себя использованные пакетики с чаем и скорлупу от яиц, скомканные летят в корзину…»
Больше на клетчатом листке не было ни полслова. Но я понял, о чем эти с острым наклоном строки, уверенной и неразборчивой манерой своей напоминающие рецепт. Так пишет тот, кто уверен, что его послание разберут. Невзирая ни на почерк, ни на размытый смысл.
Пожалуй, я счел бы тот листок предсмертной запиской, если бы не кусок дорожной карты. С несуществующим поворотом, пририсованным к трассе красным карандашом.
Я выехал в тот же вечер. Нет, не потому, что боялся не успеть. Просто знал уже, что такие вещи нужно делать сразу, пока не прошел запал, пока порывы не затянуло житейским жиром. Иначе станет этот конверт кочевать по дому из угла в угол, после занырнет себе в стол, и однажды дело закончится помойным ведром при очередной генеральной уборке.
Я ехал долго, больше суток.
И все время шел дождь.
А мне нравилось… Нравилось смотреть, как дворники собирают со стекла капли, пакуют и сгоняют вниз струйками серебристой амальгамы. И полукружья секторов на мгновение становятся сухими, а мир предельно ясным. Влево-вправо. И замирают кошачьими лапами. Щетки. Щекотным жестом. Чет — нечет. Течет — не течет. И приборная панель светит мягким зеленым. И негромкий FM из колонок. Уютнее нет ничего на свете.
Тогда мне подумалось, что не колесо величайшее изобретение человечества, а дорога. Асфальтовая река, текущая из бог знает каких далей.
И еще мне подумалось, что я непременно пролетел бы в темноте и мороси неприметную разбитую отворотку, если бы ехал куда-то дальше. Но я ехал именно сюда. К ней. Фары высветили указатель на синем фоне. Возле такого не нужно сбавлять скорость, не прячутся за ним дэпээсники с радаром, езжай себе, водитель, дальше, наматывай карданом километры.
Но я затормозил. И понял точно — мне туда. Будто стрелка магнитная внутри сорвалась со стопора и обозначила на щебенчатый съезд стойку. Вышел я под дождь, в небо поглядел в темное, улыбнулся ему, подержал в руке трубу указателя, вмурованную в бетон. Там, в основании еще запечатлелся отпечаток чьей-то рубчатой подошвы… Не хотелось мне дальше. Чего забыл я в этой дырке в мирозданье? Вот, был. Видел. Ногами стоял… Крепла у меня мысль повернуть обратно.
А указатель был и впрямь пустой. Голубой, зараза, что те, как говорил Хазанов, которые которых. И пустой. Только по белому ободку что-то нацарапано гвоздем. Рукой капли отер, читаю: «Я еду туда». И подпись: «Ш».
Вот так вот, значит… И вернуться теперь — вроде как предательство получается.
Какое удивительное свойство человеческой натуры! В юности ты готов полжизни отдать, лишь бы хоть краешком глаза заглянуть за завесу тайны. А когда эта самая половина жизни проходит, уже что-то отчетливо тянет назад. То ли семья, то ли привычный уклад, то ли кухня с холодильником и батоном колбасы внутри. Вот у ног лежит путь в другой мир, чудесный, невозможный, невообразимый. Сделай шаг! Единственный этот шаг стоит больше, чем вся твоя затхлая жизнь. Это же так просто!
Короче, я поехал! Сбросил счетчик спидометра и свернул, набрав воздуху, как перед нырком, внутренне готовясь, по меньшей мере, оказаться в другой вселенной…
Чужая вселенная выглядела точь-в-точь, как наша. Те же мокрые кусты и убивающие подвеску колдоебины. Поля сменялись перелесками, леса болотами. Я ехал и думал. Попутно отметив про себя одну деталь: херовые дороги располагают к раздумьям. И именно второй российской беде мы обязаны тем, что до конца не превратились в первую.
Я думал о том, кем буду в новом мире. О редком шансе начать все заново. Естественно, поначалу у меня все выходило складно. Но по мере продвижения в глубь чужой вселенной, радужные перспективы истаивали. Я почему-то вспомнил одну компьютерную игрушку, настолько полюбившуюся, что пройденную многократно. Я начинал ее по-разному: и воином, и торговцем, и пиратом, и наемником, а заканчивал всегда одинаково: персонажем с кармой героя, защитником униженных и оскорбленных. Почему-то… И награды у меня скапливались одни и те же, и злодеев я крошил испытанными способами, и оружие любимое раз от раза не менялось…
И тут я попутно отметил еще одну деталь…
Черта с два! Прожить жизнь по-другому не получится!
Пресловутые перекрестки жизненных дорог меняют действующих лиц, города, род занятий. Но они не меняют тебя по сути. Твоя индивидуальность раскроется независимо от бесчисленных перегрузок.
Мы не сможем прожить жизнь другими. В некотором роде мы и есть наша судьба, которую ничем не согнуть.
И из вышесказанного плавно следует, что реинкарнация и бессмертие не имеют смысла. Как и любое другое перерождение без потери себя. Ибо скучно. Все что мог, ты уже показал за земную жизнь.
Из раздумий меня выдернули огни, мелькнувшие вдали. Я вспомнил, где я, и приготовился. Дорога вливалась во вполне себе сносное шоссе. Справа стоял указатель, тоже пустой…
Что-то мне подсказывало, что я уже бывал здесь. Причем совершенно недавно… Может, отпечаток рубчатой подошвы в бетонном основании, а может…
На ум совершенно не к месту пришел анекдот про то, как в Одессе открыли публичный дом. И я, как тот Рабинович, шо вы думаете, вышел опять-таки на Дерибасовскую…
Нет! Не ошибка эта отворотка никакая, не баг! Это дорога для тех, кого отторгает этот мир. Путь, ведущий отсюда. Путь Шилова и таких, как он.
Не мой путь.
Я вернулся в исходную.
И дело тут не в батоне колбасы. Просто я человек этого мира, который с первой и со второй бедой. И, видимо, нет смысла транспортировать меня в другую вселенную, ибо нету там ничего такого, чего бы я не смог сделать в этой…
Счетчик километров нагло показывал ноль. С чем никак не могла согласиться машина, всем своим обиженным видом заявляя что только что побывала в заднице у мамонта.
Пожалуй, можно было уезжать. Дождь кончился, светлел новым днем восток. Но мне показалась уместной одна деталь…
Порывшись, я извлек из недр бардачка несмываемый маркер. Хитро подмигнул сереющему небу и старательно увековечил на пустой табличке надпись:
«ШИЛОВО»
Так оно более-менее правильно будет…
Взметнулся огненно-алый фейерверк, заслонил небо и рухнул вниз. Ветер кинулся в ноги соскучившимся псом, толкнулся в колени, услужливо подравнял на аллее ковер из разноцветных листьев.
Инна медленно и осторожно шла по этому праздничному ковру, не отрывая взгляда от фигурки на дальней скамейке. Мокрые листья скользили под подошвами, расползалась зыбкая дорога из цветных пятен. Призрачная тропа над черной пропастью. Один неверный шаг — и все рассыплется, разлетится бумажными обрывками. Как пазл, небрежно собранный ветром: огненная дорога, Инна, небо, тонкие скелеты деревьев, скамейка в конце аллеи… И сломается фигурка на скамейке, теряя человеческие очертания…
Горло сжималось от страха, холод расползался от кончиков пальцев по всему телу юркими змеями. Инна шла.
— Привет, — сказал он. Махнул рукой — быстро метнулись ловкие пальцы, ухватили из воздуха кленовый резной лист — ярко-желтый, с изумрудными прожилками.
— Привет, — ответила Инна, принимая подарок.
Рука снова взлетела навстречу ветру. Из кончиков пальцев вырвались на волю длинные черные когти, вонзились в добычу. Оранжевый лист с алыми кончиками, будто обмакнутый в кровь, возник перед Инной. Она замешкалась, коготь легонько царапнул по ее руке.
— Боишься?
— Я? Не… нет.
— Боишься.
В голосе, привычном и родном, ей почудилось удовольствие. Странного, незнакомого оттенка. Как рычание зверя над обглоданной костью. Не голодное, яростное, а сытое, хозяйское.
Инна разозлилась.
— Не боюсь.
Глубоко и спокойно вздохнула — почему-то казалось, он прислушивается обострившимся звериным слухом. Ловит ритм ее дыхания, биение пульса. Выслеживает ее страх.
Глупости. Зачем ему?.. Инна вспомнила, как он ждал ее возле дома. Робко, не поднимая глаз, дарил цветы. Маленькие букетики, нарванные с клумб, изредка — покупные розы с нежными тугими лепестками… Стебли были теплыми от его рук, в волнении сжимавших цветы; иногда жар ожидания оказывался так горяч и долог, что цветы не выдерживали, гнулись в пальцах восковыми свечами…
— Почему мне тебя бояться, Сережа?
Она заставила себя посмотреть в его лицо. И подумала — хорошо, что он не встретил меня в облике. Так бы я не разглядела сразу, что он изменился.
И когда его уши потянулись вверх, вывернулись остроконечными мохнатыми раковинами, и дрогнули ладони, меняя очертания, Инна уже почти не удивилась. Только спросила:
— Волк?
— Лисица, — почему-то обиженно ответил он.
— Тоже хорошо.
— Что значит тоже? — Его лицо тоже начало меняться, в глазах замерцал желтый текучий огонь.
— Просто хорошо, — торопливо поправилась Инна. Он, должно быть, увидел что-то в ее взгляде, остановил изменение. Лицо напряглось, в глазах мигнуло чернотой — будто кто-то опустил шторку, закрыл дверцей печное огненное окошко. Надел прежний человеческий взгляд.
— Иди сюда. — Сергей потянул Инну за руку, усадил рядом с собой. Обнял за плечи. Инна напряглась. Потом заставила себя расслабиться, прижаться к нему — как раньше.
— Я боялся, — тихо прошептал он прямо в ухо. И это был уже почти совсем его прежний голос: — Я боялся, что ты…
— И я, — призналась Инна. — Я очень боялась, что ты станешь вампиром.
— А разве плохо? — удивился он. — Я бы хотел… У них такие возможности. Хоть и говорят про равноправие… Но ты знаешь, что только вампиры могут…
— Я очень рада, что ты им не стал, — перебила Инна.
— Ну и хорошо, — невнятно пробормотал он, скользя губами по ее шее…
— Отпусти, — сказала Инна.
Он не услышал. Пальцы — или уже когти — рвали пуговицы на блузке.
— Пусти!
Глаза затекали желтым тягучим пламенем.
— Сережа!
Инна подумала, что если сейчас испугается по-настоящему, позволит панике захватить себя — если будет кричать, визжать и отбиваться, сама превращаясь в перепуганного, ничего не соображающего зверька, — он не остановится. Выход был один — обуздать свой страх, как дикого зверя. Остаться человеком. И надеяться, что Сережа еще сумеет вспомнить свое имя и вспомнить, что он тоже когда-то был человеком.
Он вспомнил. Остановился, тяжело дыша. Отшвырнул Инну в сторону, скорчившись, цепляясь за скамейку, отошел на несколько шагов. Обернулся. Огненная муть медленно таяла в его глазах.
— Извини, — хрипло сказал он. — Понимаешь, мне сейчас…
— Да.
— Со временем я научусь как-то лучше этим управлять.
— Да.
— Я тебя не поцарапал?
— Нет, ничего. Немного. Ты тоже меня извини. Поздно. Мне пора. Мама, наверное, волнуется. Я пойду.
Инна отступала, стараясь подавить свой страх. Стараясь не думать, что Сережа может кинуться на нее, когда она повернется к нему спиной.
— Инна!
Она вздрогнула и остановилась.
— Не бойся меня, а? — тихо попросил он. И в эту минуту он был очень похож на того прежнего, робкого мальчика, часами ожидавшего Инну с маленьким увядающим букетиком в горячих пальцах…
Инне захотелось расплакаться от жалости.
Она так и не поняла — к себе или к нему… Или к той яркой картинке осеннего счастливого вечера, которую так и не сумел сложить ветер…
Мама вышла из спальни, покачиваясь от слабости.
— Какой мерзавец, — глухо сказала Инна, глядя на бледное мамино лицо и дрожащие руки, поправляющие пояс халата.
— Инна…
— Он мне не отец, я не обязана его любить!
— Конечно, — устало согласилась мама, опустилась на табурет, уронила руки на стол.
— Я тебе сейчас чаю…
Инна метнулась к плите, загрохотала чашками, украдкой вытирая слезы, чтобы не видела мама.
Терпкий аромат бергамота и мяты, тягучая сладость гречишного меда… Мама грела тонкие пальцы о горячую кружку. Потом глотнула, прикрыв от удовольствия глаза. И спросила так — с закрытыми глазами:
— Иннушка, что случилось?
— Ничего… — Инна уткнулась в свою чашку. Еще не хватало маме ее, Инниных, проблем.
— Сережа?
— Да.
Мама протянула руку, обхватила Иннино запястье, потянула легонько к себе. Инна опустилась возле ее ног, уткнулась лицом в живот и расплакалась.
— Все пройдет, все, — тихо бормотала мама, гладя дочь по волосам. Будто та была маленькой девочкой, разбившей коленку. А может, мама уже знала, что это утешение одинаково мудро и верно не только для физической боли, но и для душевной… Разница только во времени…
— Мам, я хотела тебя попросить…
— Да?
— Подпиши мне разрешение на инициацию. Сейчас до двадцати одного нельзя без согласия родителей. Но ведь может скоро все и изменится. Если примут этот закон об инициации без ограничения…
— Это будет преступление! — неожиданно резко сказала мама. Отстранилась, строго посмотрела в глаза Инны. — Ты не понимаешь? Человек должен сам выбирать, кем он хочет стать. Только когда он повзрослел и понял. Не раньше.
«Поэтому ты решила вообще не проходить инициацию? — захотела спросить Инна. — Не могла решить, кем хочешь стать? А может, боялась, что не сможешь стать, кем хочешь?»
Но не спросила.
— Ты понимаешь? — уже тише спросила мама, требовательно глядя на Инну.
— Да, — неуверенно ответила Инна.
— Иннушка, видишь ли… В отношении Сережи это может мало что изменить. Возможно, сделать только хуже. Поэтому тебе надо решать это только для себя самой.
— Почему?
— Понимаешь, инициация только усугубляет то, что в тебе уже есть. Ваши различия могут оказаться слишком серьезными. Олень, например не сможет жить с лисицей. Только человек… В определенных обстоятельствах, но тем не менее. Только человек сможет жить рядом с любым существом. Со зверем, с оборотнем, с вампиром. Понимаешь?
«Как ты?» — подумала Инна. Но опять, промолчала…
— Инициация детей, воспитанных вампирами? — Главред поднял взгляд от распечатки и посмотрел на Инну. Усмехнулся — клыки на несколько секунд ослепительно блеснули из-под вздернувшейся верхней губы. Инна дрогнула.
— Деточка, — голос главреда стал сладок, как патока. — Я понимаю, что тема вам близка. И знакома. Ваш отчим — вампир, вы — не инициированы…
— Это неважно, — смутилась Инна.
— Еще как важно. Еще как…
Он улыбнулся. В глубине его глаз вспыхнули алые волчьи огни.
— Владлен Борисович, — пробормотала Инна, отступая. Свет в кабинете мигнул, в лицо плеснуло ледяным ветром. Инна ахнула, прижавшись к стене, — бледное лицо главреда с мерцающими глазами нависло над ней.
— О чем я велел вам вчера написать, деточка?
— О…
— О чем?
— Об усыновлении еще одного ребенка поп-рысью Анжеликой Витти…
— И где эта статья? — ласково спросил он, наклоняясь к самому уху и обжигая дыханием щеку девушки.
— Я подумала…
— Да?
Его ледяное дыхание пахло жасмином. В глубине глаз плавали звезды и тлело алое марево. Небо на закате. Ночной ветер, который вдруг выскальзывает из теплых фиолетовых сумерек и трогает холодными пальцами кожу, гладит лицо, ласкает голую шею, потом, смелея, рвет нетерпеливо тонкое платье…
«Не подпускай их близко, — говорила мама и сжимала до боли Иннины руки. — Слышишь меня? Никогда не подпускай. Очень трудно удержать. И удержаться…»
Инна дрогнула, испуганно дернулась в сторону, уперлась лопатками в твердую стену. Попросила, с усилием отводя глаза:
— Отпустите…
— Эти неинициированные девственницы, — усмехнулся главред.
— Я не…
— Что? Не ври мне. Думаешь, я тебя не чувствую? Особенно сейчас, так близко… — его глаза полыхнули огнем, как драгоценные камни, — и несколько мгновений в них не было ничего, кроме стеклянного алого блеска. Ни звезд, ни ветра, ни улыбки.
Инна задохнулась от страха.
— Знала бы ты, какое искушение… — пробормотал Владлен Борисович. Инне почудилось прикосновение холодных клыков к ее шее.
— Вы не имеете права!
— Да?
— Я плачу налоги!
Шеф рассмеялся, выпустил Инну, отступил назад.
— И спишь спокойно? Ох уж эта реклама.
Он хмыкнул, сбил щелчком с рукава невидимую соринку… и в следующее мгновение очутился в кресле в углу кабинета. Откинулся на спинку и улыбнулся Инне.
Жасминовая горечь и прохлада растворились в воздухе.
Инна перевела дыхание, натянуто улыбнулась в ответ. Реклама и вправду была дурацкой. Хотя и жутковатой. Пара людей в возрасте, но до сих пор, видимо, неинициированных, пытаются уснуть, прижимаясь к друг другу на слишком большой кровати. Темнота вокруг них сжимается, шелестит, набухает черными тенями. Женщина все время вскакивает, встревоженно озирается, цепляется за мужчину дрожащими руками. Потом тени подходят совсем близко, оформляются в высокие крылатые фигуры; люди испуганно кричат, тени смыкают над ними крылья черным шатром. Заплати налоги и спи спокойно — жизнерадостно советует диктор под бравурную музыку…
Инна всегда платила налоги вовремя. Все равно от этого никуда не денешься, только штрафы и пени заработаешь. В налоговой-то — вампир на вампире, и каждому из тебя побольше вытянуть хочется. А еще и присудят срок для выплаты, чтобы не смог вовремя заплатить. Тогда могут признать неплатежеспособной, продадут твои долги с аукциона частному лицу. А там уж — как повезет. Кто купит. Можешь и в живых не остаться…
— О чем вы мечтаете, деточка?
Инна вздрогнула.
— Статья нужна в следующий номер. Тема вам известна. У Алисы возьмите фотографии поп-рыси этой… — Владлен Борисович сморщился чуть уловимо. — Вы ее песни слышали, кстати?
— Я? Ну, немного…
— И что?
— Ну так, — Инна пожала плечами. — Обыкновенно. Визгу много. Мяуканья. А слов — не очень. Музыки вообще нет. И смысла.
— А, — шеф кивнул. — У меня племянница от нее… как это… Фанатеет. Говорит, хочу вырасти и тоже стать поп-рысью. Накладные уши и когти купила для тренировки. Каково? Родители в ужасе. Единственная наследница… М-да. Ну, идите, деточка.
— Владлен Борисович…
— Да?
— Я напишу про эту… поп-рысь. Раз надо. Но нельзя ли добавить несколько абзацев на тему воспитанных вампирами и… ну, оборотнями. Сейчас ведь как раз обсуждается закон о возможности ранней инициации… Ведь тогда получится, что родители будут решать за детей, кем им быть… Это ведь очень важно! Потому что тогда дети сами не смогут выбирать… Вы понимаете это, да? — спохватилась Инна, почувствовав тяжелый взгляд собеседника.
— Деточка, — в глазах главреда опять метнулись и пропали алые холодные огни. Инна почувствовала мурашки, ледяными каплями стекающие по позвоночнику. — Деточка, те, кому надо, все понимают. А кому не надо…
— Наш журнал ведь должен освещать…
— Читателей, деточка, надо развлекать, а не учить жить. Это вам добрый совет. Запомните его. В следующий раз я не стану это объяснять, я просто не буду вас печатать. И никто не будет. Ясно? Идите.
А когда Инна уже осторожно прикрывала за собой дверь, крикнул весело:
— Привет Генриху!
— Передам, — еле слышно пролепетала Инна, опустив глаза.
— Вот эта вроде ничего. И эта. Какая шляпка, а? — Алиса отложила фотографию и покосилась на свое отражение в дверце стеклянного шкафа, будто мысленно примеряя себе головной убор поп-рыси. — И ушки так миленько открыты…
— Ужас, — вздохнула Инна.
— Ты что-то не в себе, подруга. И бледная. Что, наш всю кровь высосал? — усмехнулась Алиса.
Шефа в редакции боялись. Шуточки насчет его вампирской сущности передавались от сотрудника к сотруднику дрожащим шепотом. Больше всего доставалось Инне — как единственной неинициированной.
Если бы не рекомендация Генриха, Инну бы сюда, конечно, не взяли. Неинициированная, да еще без опыта работы… Независимо от журналистских способностей, дорога у нее была одна. В малотиражную оппозиционную газетку, из тех, что бесплатно раздавали у метро. Впрочем, как раз там статью о новом законе опубликовали бы с радостью…
…В первый же день работы Инна узнала о личном баре шефа, заполненном марочными бутылками с охлажденной кровью девственниц; о прикованных цепями живых жертвах в подвальных изолированных комнатах — на случай, если главреду захочется глотнуть свеженького и горячего напитка.
— Глупости, — рассмеялся Генрих, когда Инна поведала ему о редакторских сплетнях. — Неужели ты думаешь, Владлен такой дурак, что станет так по-идиотски нарушать закон? И зачем?
— Но ведь так… э… вкуснее?
— Вкуснее, — согласился Генрих, и Инне почудилось, что он смотрит на ее шею…
В гостиной мертвенно-синим светом мерцал телевизор. Мама сидела в кресле, поджав ноги, кутаясь в толстый пуховой платок. Наверное, мерзла — как всегда, когда Генрих был дома. Отчим Инны развалился в соседнем кресле, забросив ноги на стул. Его рука лежала на подлокотнике маминого кресла.
Инна как-то спросила:
— Мам, зачем ты вышла замуж за вампира?
— Ну, знаешь, — мама отвернулась от пытливого взгляда дочери. — Он меня любит…
Инна замерла у двери, наблюдая, как сильные пальцы отчима по-хозяйски поглаживают тонкую и безвольную мамину ладонь. «Любит, — подумала Инна, сжимая зубы. — Как же я его ненавижу…»
— Переключи, — тихо попросила мама.
— Не хочешь слушать, что скажет наш президент?
— Ваш президент. К тому же понятно, что он скажет… И понятно, для кого этот закон.
— Оля…
— Что Оля? Тебе ли не знать, кто пишет эти законы, — мама вырвала у Генриха руку, спрятала ее под платок. Съежилась еще больше.
— У нас демократия, Оля. Выборы. Десятки партий…
— Да уж. А рассмотришь их внимательнее — все то же. Вот, объединенная партия оборотней, вроде разные морды — и лисы, и рыси, и гиены. А в главарях кто? Ваши. Вампиры, разве что с двумя инициированными ипостасями: своей и звериной…
— Не в главарях, а в руководителях. Ты ведь не про банды говоришь.
— Какая разница? А вон, в партии дриад вампир юрисконсульт. Главари… ну, лидеры в транс-медитациях ветками сплетаются, общий дух за советом к мировому древу отправляют, а этот юрист быстренько черновики предложений кропает. И ловко получается — формулировки возвышенные, о спасении мира во всем мире, о помощи нуждающимся слоям населения… А суть все та же. Ваша.
— Ну а что же тогда дриадский лидер подмахивает это все одной левой веткой?
— Может, он этой медитацией просветлен, коварство распознавать не умеет?
— А может, умеет, да не хочет? Может, он боится, не хочет проблем на свою крону, а?
— Ну, может. Откуда я знаю, что растениям нужно…
— Растениям, Оля, нужно то же, что всем. Воздух, вода, пища. И чтоб топор к шее не подносили. Но когда желания и стремления ограничиваются только этим, нужно быть готовым к тому, что для прочего найдется лесник. И он будет устанавливать свои законы.
— Ты хочешь сказать, что это такая мировая справедливость?
— Да. Потому что сейчас так есть. Более того, потому что так было всегда. И пока ты живешь в этом мире и в этой стране — это твоя справедливость тоже. И твои законы. И твой президент.
— И ты всегда будешь прав, — вздохнула мама. — И такие, как ты.
— Да, — ответил Генрих. Отыскал мамину руку, спрятавшуюся в теплой норке платка, как маленького зверька, и снова крепко и по-хозяйски сжал в своих пальцах. И по быстрому взгляду отчима, брошенному назад, Инна поняла, что он ее чует. И что все это было сказано не только для мамы, но и для нее.
Инна отступила на цыпочках в коридор, дрожа — но теперь уже не от ненависти, а от страха. И отчаяния…
Инна допоздна засиделась на работе. Статья не получалась.
Поп-рысь Анжелика Витт насмешливо скалилась с рекламных фотографий острозубой улыбкой. Усыновленный мальчик доверчиво прижимался к ней, заглядывал в лицо, едва тронутое изменением, — острые ушки с пушистыми кисточками, профессиональный макияж, подчеркивающий раскосые желтые глаза. Почти человеческое лицо. Почти.
Интересно, кем он станет, подумала Инна. И что почувствует, когда узнает о причине смерти родителей, разорванных по дороге домой оборотнями. Такими же, как его приемная мать. Разорванными просто потому, что оказались на улице позже запрещенного часа. Как он будет после этого относиться к Анжелике Витт? Сможет по-прежнему называть ее мамой? Или к тому времени сам станет таким же? Ведь, по последним исследованиям, на результат инициации влияет не столько наследственность, сколько воспитание… А если примут закон об отмене ограничений, это произойдет значительно быстрее — и тогда на улицах может совсем не остаться человеческих детей… Потому что дети не боятся инициации. Они весело играют на улицах в вампиров и оборотней, оставляя неудачникам и слабакам скучные роли людей. Копируют большой мир взрослых. Разреши им инициацию — они так же весело и играючи побегут туда наперегонки…
Страх инициации приходит позже. Когда взрослеешь. Тогда начинаешь бояться… Чего? Что неверно выберешь облик? Или что не сумеешь пройти инициацию и получить тот облик, о котором мечтаешь?..
«Я не боюсь, — подумала Инна. Я просто не знаю, чего хочу…»
Сережа ждал возле редакции. Вертел в руках бордовую розу на длинном стебле. Напряженно улыбнулся при виде Инны, протянул цветок, коснулся на секунду Инниной ладони горячими пальцами.
На этот раз Инна старательно избегала безлюдных мест.
Они с Сережей съели по мороженому в своем любимом кафе; побродили по пешеходной улице, останавливаясь послушать музыкантов, посмотреть переливы воды в фонтане и гибкие танцы бродячих артистов. Инна чувствовала тепло Сережиной руки, лежащей на плече, и ни разу не ощутила прикосновения когтей. Его взгляд, который Инна тоже чувствовала почти все время, был прежним — внимательным и нежным, без звериной огненной поволоки… Как будто примерещился тот осенний вечер в парке… Как будто — все по-прежнему… Инне очень хотелось в это поверить, и она поверила.
А потом спохватилась, что уже очень поздно.
— Я тебя провожу, — сказал Сережа.
«А как ты сейчас сможешь?» — хотела спросить Инна, но осеклась. Послушно согласилась:
— Хорошо.
— Через три квартала, за поворотом, горячий яблочный пирог с корицей. Ты ведь любишь? И свежий кофе. Зайдем?
— Откуда ты знаешь? — удивилась Инна.
— Чую, — усмехнулся он. Тонкие крылья носа чутко дрогнули, Инне почудилось, что и сам нос удлиняется, вытягиваются скулы, обрастая рыжей шерстью. Инна торопливо отвела взгляд.
— Ты бы знала, как это здорово, — неожиданно возбужденно сказал Сережа. Легонько сжал Иннино плечо. — Так чуять запахи. И вкус. Тысячи новых оттенков. Как будто ты видел мир черно-белым, как в старинных фильмах, а потом вдруг прозрел. Это так красиво. Так восхитительно вкусно. Как свежеиспеченный яблочный пирог по сравнению с засохшей коркой хлеба. Понимаешь?
— Наверное, — осторожно ответила Инна. Когти впивались в ее плечо, но она еще надеялась на возвращение руки.
— И бежать. Так здорово — бежать. Ветер и небо. И кажется, что твои ноги вертят землю, а потом она начинает вертеться под тобой сама. И понимаешь, что в этом смысл и другого не надо…
— Мама напишет мне разрешение на досрочную инициацию, — неожиданно для самой себя сказала Инна.
— Здорово! — Когти еще сильнее впились ей в плечо. Посмотреть на Сережино лицо Инна уже не решалась. — Здорово! У тебя все получится. Это просто. И мы сможем по-настоящему быть вместе.
— А разве мы не…
— Все эти слухи о наследственности — брехня. Ты сможешь стать кем захочешь. Тем более, у твоих родителей смешанный брак. Это облегчает возможность свободного выбора.
— Мой папа был человеком, — сказала Инна. — Генрих — просто отчим.
— Да?
— Разве ты забыл?
— Неважно. Не очень важно. Полно случаев, когда люди в инициации уходили за любимыми, а не родителями.
«А ты? Почему ты тогда не подождал меня?» — хотела спросить Инна, но не успела.
На соседней улице раздался короткий вой — трепещущий хрипловатый призыв. Инна дрогнула. Мурашки покатились по позвоночнику. И почувствовала, как задрожала, тяжелея, уже совсем не рука, а лапа на ее плече.
— Извини, — хрипло сказал Сережа. — Я сейчас. Я вернусь. Подожди меня.
Инна выждала минуту, прежде чем обернуться. Улица за ее спиной была пуста.
Через несколько мгновений вой повторился и второй голос, более низкий и нетерпеливый, ответил ему. Голос, рожденный уже нечеловеческой глоткой.
Начиналось время оборотней, когда неинициированным людям запрещалось находиться на улицах.
Инна испугалась. Она никогда не оказывалась в это время так далеко от дома.
Он вернется. Он обещал…
Инна опасливо оглядела пустынную гулкую улицу, заметила приоткрытую дверь кондитерской, до которой они с Сережей так и не дошли, и нырнула туда.
Наверное, яблочный пирог был прекрасен, но Инна сейчас не различала вкуса. Она рассеянно ковыряла ложечкой остывшие яблоки, щедро посыпанные корицей. Первый глоток кофе показался слишком горьким, второй — водянистым.
— Извините, мы закрываемся, — круглолицая официантка склонилась к Инне. Между кружевных оборок чепчика нетерпеливо подергивались треугольные кошачьи ушки. Официантке хотелось на волю — рабочий день закончился, начиналось ее время.
— Конечно, простите, — смутилась Инна.
Стеклянная дверь со щелчком захлопнулась за Инной, быстрая серая лапка припечатала изнутри табличку «Закрыто».
Улица по-прежнему была пуста, но тишина теперь наполнилась эхом шагов, невнятных голосов, похожих больше на рычание и тявканье…
Инна торопливо зашагала по направлению к дому. Пронзительная трель телефона заставила ее вздрогнуть, она даже не сразу поняла, что звенит в ее сумочке.
— Инна! — мамин голос дрожал от волнения и гнева, то приближаясь, то удаляясь — в противофазе с уличными звериными голосами. — Где ты, Инна?
— Мам, привет, я…
— Ты на улице?
— Да, я…
— Ты с ума сошла?! Где, где — на какой улице?
— Сейчас, — Инна огляделась, щурясь в сумерках. — Вот, улица Красных гиен.
— Ты совсем с ума сошла! Инна, слушай меня — немедленно лови такси и домой! Поняла? Ты поняла?!
— Да, мам, сейчас.
Инна ускорила шаг. Ей передалась мамина тревога.
Она шла так быстро, как могла, жадно глотая холодный вечерний воздух. Хотелось побежать, но Инна знала, что этого делать точно нельзя. И бояться — нельзя. Они чуют страх.
Эхо гулко перекатывало звук шагов, было не разобрать — вплетаются ли в него другие звуки, или нет… В подворотнях мелькали серые сгорбленные тени. Когда одна из них метнулась наперерез, Инна отпрянула в сторону — и тогда услышала мягкий топот шагов за своей спиной и цоканье когтей по асфальту и увидела, что позади крадется несколько таких же гибких и бесцветных теней.
Инна закричала и бросилась бежать, не разбирая дороги.
Она бежала, задыхаясь и не чувствуя ног, как будто кто-то другой быстро колотил ее подошвами об асфальт. В глазах метались алые пятна.
Позади раздался низкий вибрирующий вой. Захотелось упасть лицом вниз, зажать ладонями уши — все равно, что будет дальше, только бы не слышать этого жуткого воя…
А потом когтистая лапа сгребла Инну за шиворот, как беспомощного котенка, и поволокла в черный зев подворотни. Инна отчаянно забилась и заорала из последних сил. Если чудовище сможет затащить ее вовнутрь — шансов не будет.
— Тише, дура, — рявкнули ей в ухо.
Уже собираясь вцепиться зубами во вторую лапу, зажавшую рот, Инна вдруг поняла, что это не лапы, а руки. Инна всхлипнула и обмякла, повиснув в этих чудесных, сильных, человеческих руках.
— Еще чего, — неприветливо буркнул спаситель. — Сама давай иди.
Поставил ее на ноги, поддержал, потом потянул за собой.
— Давай, давай, быстрее. Они твой след уже взяли, поняла? Шевелись!
Хлопнула дверь парадной, метнулась под ноги черная лестница с невидимыми ступенями.
— Ой, дура, — охнул спаситель, ловко подхватывая Инну, когда та споткнулась и чуть не упала.
На последнем этаже он толкнул девушку на пол, в угол под железной чердачной лестницей. Тяжело дыша, уселся рядом. Прошипел зло:
— Что тебя сюда понесло ночью?
— Я ждала… Сначала в кафе, потом… Он сказал, что вернется.
— Кто — он? Оборотень? — насмешливо фыркнул спаситель. — Завел и бросил?
— Нет! — возмутилась Инна. — Мой парень. Он никогда раньше…
— Цыть. Не ори. Все как всегда, — вздохнул собеседник. — Ты откуда, с луны?
— Я никогда раньше не оставалась на улице поздно. Моя мама… Я не знала, что здесь — так…
— Самый ихний квартал. Ловят дурачков и дур, заводят сюда вечерком погулять, а потом…
— Он бы никогда…
— Цыть! Еще раз заорешь — уйду, и дожидайся их тут сама.
— А они придут? — испуганно прошептала Инна.
— А то. Подъезд-то не закрывается. Сейчас все разнюхают и придут. У них самое то развлечение — охота стаей.
— А мы?
— Попробуем уйти через крыши. Если кошек не будет.
— А если попробовать… ну, позвонить в двери… в квартиры… Если тут есть люди, то…
— То что? Я говорю — самый ихний квартал. А кто есть из людей — не откроют. Ты бы открыла, если бы тебе оборотни по ночам в дверь трезвонили?
— Я…
— Цыть.
Внизу гулко хлопнула дверь.
Они спустились в переулок по шаткой пожарной лестнице. В свете луны, высунувшейся на секунду из-за туч, Инна, наконец, увидела своего спасителя. Щуплый и маленький, смешные встрепанные волосы. «Как он смог меня тащить?» — удивилась она. Лица Инна разглядеть не успела.
— Слушай меня, — быстро зашептал он, щекоча дыханием ухо. — Ты пройдешь здесь, а я их отвлеку.
— Ты говорил — уйдем по крышам.
— Я говорил — если не будет кошек. А вон они, слышишь? Ну, времени мало. Считай до сорока, потом иди по этой улице. Поняла?
— Я не пойду без тебя.
— Дура. Ты мне как гиря на шее, поняла? Без тебя я от них убегу.
Инна подумала, что он, наверное, врет, но сил сопротивляться и возражать у нее не было.
— Зачем…
— Что?
— Зачем ты меня спас?
— Ну, знаешь, — по голосу Инна услышала, что он улыбается. — Если уж мы не будем друг другу помогать, мы будем не лучше их…
Они все-таки догнали Инну — почти возле самого дома. Сил бежать больше не было. Возможно, это ее и спасло. Она просто шла, сосредоточившись на том, чтобы не упасть, и слушала шелестящие шаги за своей спиной. Шаги то приближались, то удалялись — кто-то играл с ней, и, наверное, ему было скучно, что жертва никак не реагирует…
Все зря, подумала Инна. Вспомнила, как выли и кричали на соседней улице, куда ушел ее безымянный спаситель. И как она сидела, вцепившись в ржавую перекладину лестницы, и считала до сорока, как он велел. И заставляла себя не думать о том, что происходит на улице за этими домами. О том, что это все из-за нее. И что это она сейчас должна быть там…
А потом Инна споткнулась и, падая, поняла, что теперь они точно кинутся на нее…
— Вставай, — сказал Генрих, протягивая Инне крепкую длиннопалую ладонь. Его пальцы были прохладными и сухими. Как змеиная кожа. Глаза смотрели насмешливо.
«Он это специально, — поняла Инна. — Мог ведь и не дожидаться, пока я упаду. С его-то реакцией».
Она вспомнила, как заботливо подхватил ее на лестнице маленький безымянный спаситель…
Инна поднялась, высвободила ладонь из руки Генриха, машинально вытерла ее о платье. Отчим усмехнулся.
Обернулся к оборотням, которые неуверенно топтались в нескольких шагах. Бросил коротко и презрительно:
— Кыш.
Оборотни попятились. Один заворчал было, но потом замолк, и они ушли в темноту, один за другим, горбясь и прихрамывая, похожие больше не на зверей, а на увечных, искалеченных людей…
— Они могли меня убить?
— Глупости, — презрительно поморщился Генрих. — Это просто игра. Нужно им так по-идиотски нарушать закон.
Инна вспомнила вой и крики на той улице, куда увел оборотней безымянный спаситель, и, кажется, впервые в жизни усомнилась в том, что Генрих знает все…
— Возьми, — мама положила перед Инной листок бумаги.
— Что? Разрешение на инициацию? — удивилась Инна. — Ты ведь не хотела…
Мама покачала головой. Села напротив, устало прислонилась виском к стене. Измученное лицо, покрасневшие глаза, седая прядка, выпавшая из косы.
«Это из-за меня, — с раскаянием подумала Инна. — Я ненавидела Генриха за то, что он… А вчера сама сделала это с ней. Не обязательно быть вампиром, чтобы…»
— Ты выросла, — сказала мама. — Мне бы хотелось, чтоб ты всегда оставалась маленькой девочкой. Но это невозможно.
— Мам, прости…
— Будет лучше, если ты сама разберешься, что к чему. Если сама выберешь… Пообещай мне одну вещь.
— Да?
— Я буду ждать, когда ты выйдешь… оттуда. Если тебе будет казаться, что что-то непонятно или неправильно, ты подойдешь и спросишь у меня. Они будут предлагать тебе штатного психолога, но сначала ты подойдешь ко мне.
— Хорошо.
— Пообещай.
— Я обещаю.
Мама с усилием поднялась. Выпрямила узкие плечи. Обернулась возле двери.
— Еще кое-что. Думаю, надо, чтобы ты знала. Ты как-то спросила, зачем я вышла замуж за Генриха.
— И ты ответила…
— Однажды мы втроем оказались на улице во время оборотней. Я, ты и твой папа. Твой настоящий папа. Они чуть не убили нас. А Генрих — спас. Меня и тебя. Твой папа погиб.
Мамино лицо было застывшим, как гипсовая маска. Инна помолчала. Спросила тихо:
— Ты вышла за него из благодарности?
— Нет.
— Тогда почему…
— Я подумала: никто так не сможет защитить тебя, как Генрих. Я очень боялась за тебя. Особенно после того случая. Очень…
— Мам, послушай… А Генрих, он мог бы тогда спасти нас троих? И моего папу тоже. Мог бы?
Мама не ответила. Вышла и тихонько прикрыла за собой дверь…
…Мокрые листья скользили под подошвами, расползалась зыбкая дорога из цветных пятен. Призрачная тропа над черной пропастью. Один неверный шаг — и все рассыплется, разлетится бумажными обрывками…
— Глупости, — сказал Генрих, протягивая Инне руку. — Я проведу. Знаешь, Инна, хоть и говорят про равноправие, но только вампиры могут… И пока мы живем в этом мире и в этой стране, мы всегда будем правы.
Его пальцы были прохладными и сухими. Как змеиная кожа.
— Я могу, как ты? — спросила Инна.
— Да, — ответил он.
Кожа, похожая на змеиную. Взгляд с кровавым отблеском. Власть. Какая угодно. Небрежное «кыш» — и стая оборотней пятится, скуля по-щенячьи. Несколько слов — и новый закон уже принимают в парламенте, и миллионы следят за движением твоих губ на телеэкране. Не зыбкая тропа из цветных листьев над пропастью — сама пропасть, гулкая и черная, в которую восходишь бесконечно, поднимаясь выше и выше над жалкими фигурками остальных… И единственная плата — кровь. Чужая, не твоя. Плата за каждый твой шаг. Кровь, дыхание и жизнь — случайных прохожих, знакомых, друзей и любимых… Тех, кто мог бы стать твоими друзьями и любимыми, если бы ты не забыл, что такое любовь…
Инна попятилась. Вытерла ладонь, касавшуюся руки Генриха, о платье…
…Огненно-алый фейерверк взметнулся, заслонил Генриха и рухнул вниз. Ветер кинулся в ноги соскучившимся псом, ткнулся в колени; услужливо подравнял на аллее ковер из разноцветных листьев.
— Привет, — сказал Сережа. Махнул рукой — быстро метнулись ловкие пальцы, ухватили из воздуха кленовый резной лист — ярко-желтый, с изумрудными прожилками.
— Привет, — ответила Инна, принимая подарок.
— Ты бы знала, как это здорово, — Сережа обнял Инну, заглянул в лицо. Его улыбка была милой и веселой, — чуять запахи, вкус. И бежать. Так здорово бежать. Ветер и небо… Побежали?
Они побежали рядом, держась за руки и смеясь. Не по призрачной тропе над пропастью — по яркому веселому ковру из цветных листьев. Тысячи новых оттенков. Как будто мир был черно-белым, как в старинных фильмах, а потом стал цветным. Так красиво. Восхитительно вкусно. Как свежеиспеченный яблочный пирог по сравнению с засохшей коркой хлеба…
Инна запнулась. «Ты оставил меня там, на этой улице. Бросил на забаву оборотням», — она хотела сказать это Сереже, но не смогла отличить его от остальных. Потому что вдруг оказалось, что они бегут в стае — сотни веселых ярко-рыжих лисиц, а впереди — добыча. Уродливые, спотыкающиеся двуногие, сладко пахнущие страхом. И так весело смеяться и глотать этот страх, крики, слезы…
Инна остановилась. Рыжая пушистая шкурка таяла клочьями тумана. Инна поежилась, чувствуя себя голой и замерзшей. Те, двое, за которыми бежала стая, медленно поднимались с земли. Девушка, очень похожая на Инну, и маленький щуплый мужчина со смешными растрепанными волосами.
Инна шагнула к ним. Оглянулась. Стая смотрела на нее требовательно и недоуменно. Мол, ну что же ты? Наша? Или нет? Они еще улыбались — острозубыми ласковыми улыбками, готовыми в любой момент превратиться в хищные оскалы… Где-то там среди них, наверное, был Сережа. Но сейчас его было не узнать… Инна попятилась.
— Идите, — крикнул мужчина. — Я их отвлеку.
Девушка вцепилась в руку Инны, почти повисла на ней. Пожаловалась тихо:
— А я ведь даже не знаю его имени…
Лисицы взвыли, кидаясь на людей. Девушка, которая только что поднялась с земли, закричала от страха.
— Не бойся, — сказала ей Инна. — Сейчас уже не их время.
И спокойно пошла навстречу зверям. Лисицы летели мимо — пушистые хвосты, белые лапки, веселые глаза; струилась огненная река, утекала по своей разноцветной дороге…
Девушки пошли, поддерживая друг друга.
Над пропастью по призрачной тропе, сложенной из осенних листьев…
«Какая она слабая, — удивилась Инна, обнимая своего дрожащего от страха двойника. — Как она раньше была без меня?..»
Мама поднялась Инне навстречу. Напряженно вгляделась в лицо. Потом улыбнулась, подхватила дочь за локоть, когда та покачнулась.
— Я не понимаю, — пробормотала Инна.
— Пойдем, — мама повела ее к выходу.
Ветра сегодня не было. Парк, наполненный тишиной и солнцем, сиял как драгоценная золотая чаша ма́стерской чеканки. Кленовые листья рисовали причудливый узор на нежно-голубом небе.
— Что, у меня не получилось? — спросила Инна. — Я не прошла инициацию?
— Получилось, — улыбнулась мама. — Ты осталась человеком.
— Так бывает?
— Иногда.
Время от времени с дерева слетал лист — сам по себе, а не сорванный жадной рукой ветра, — неторопливо скользил по воздуху, будто выбирая, куда приземлиться — на руку, плечо или под ноги… Разноцветный ковер сегодня не расползался, а весело пружинил, звал идти дальше и дальше…
— А ты?
— И я, — ответила мама.
Инна сжала плотнее ее локоть, опустила глаза. Ей было стыдно. Всю жизнь она считала маму трусихой, которая так и не решилась на инициацию. На то, чтобы заглянуть в глаза самой себе, понять свою суть и воплотить ее в верном облике. Трусихой, которая живет с вампиром, продавая себя в обмен на спокойную, сытую, защищенную жизнь.
Сколько надо мужества, чтобы остаться человеком рядом с вампиром? Чтобы снова выбрать слабую, уязвимую человеческую жизнь, когда тебе предлагают сотни других жизней — бессмертных, веселых, беззаботных, всесильных…
— Почему ты не говорила? — спросила Инна.
— Я хотела, чтобы ты выбрала сама, что тебе надо. Сама выбрала себя. Понимаешь?
— Да. А почему вообще об этом не говорят?
— Понимаешь… многие считают, что это стыдно — оставаться человеком. Стыдно и глупо. Говорят, сейчас другое время. Люди не в цене. Они никому не нужны. Они ничего не могут добиться. Самый жалкий вампир или оборотень всегда окажется успешнее.
— Но ведь так и есть?
— С точки зрения вампиров и оборотней — да. И знаешь, именно они и стараются внушить всем эту мысль. Заставить нас стыдиться самих себя.
— Зачем?
— Думаю, они нас боятся.
— Они — нас? — недоверчиво улыбнулась Инна.
— Да. Они не понимают, зачем оставаться людьми, ведь это сейчас так опасно, невыгодно и неудобно. Не понимают и поэтому боятся.
Тропинка повернула и вынесла Инну с мамой на широкую аллею.
На одной из скамеек расположилась молодежная компания. Высокий рыжий лис с частичными признаками облика, дозволенными в дневное время, — пушистыми остроконечными ушами, роскошным огненным хвостом, чуть вытянутым лицом-мордой — наигрывал на гитаре. Когти цепляли струны, мелодия не получалась; но лис держался самоуверенно и спокойно. Позировал, вальяжно раскинувшись на скамейке. Гитара была не инструментом для создания музыки, а просто элементом имиджа. Темноволосая девчушка с обожанием смотрела на лиса.
Раньше Инна прошла бы мимо как можно быстрее, чтобы оборотни не стали цепляться, но теперь остановилась понаблюдать. Невысокий щупленький юноша на краю скамейки вдруг подмигнул Инне. Она вздрогнула. Почудилось — вдруг этот тот самый ночной безымянный спаситель? Ведь может быть так, чтобы он остался жив?..
— Ну-ка, дай, — сказал вдруг щупленький, вырвал у лиса гитару, не обратив внимания на его быстрый, видимо, инстинктивный оскал. Оперся ногой о скамейку, ловко уложил гитару на колено. Пробежался по струнам, будто пробуя их на ощупь, знакомясь. И вдруг затанцевал быстрыми гибкими пальцами, лаская гитару, как любимую женщину, вдохновенно и нежно. Музыка полилась, завибрировала в звонком солнечном воздухе, полетела в светлое небо.
Компания замолчала и замерла. И мама с Инной замерли напротив. Они стояли вперемешку — люди и звери; те, кто еще только собирался стать зверем, и те, кто хотел остаться человеком, — и слушали музыку. А когда песня закончилась, рыжий лис уже был почти совсем как человек — с длинными пальцами без когтей и лицом вместо морды.
Может, ему тоже захотелось так сыграть, но понял, что зверям этого не дано…
— Знаешь, — сказала мама, когда компания осталась за поворотом дороги, — я думаю, что до тех пор, пока останется хоть один из нас, оно не закончится. Независимо от времени суток.
— Что? — спросила Инна.
— Время человека.
…И они пошли дальше, поддерживая друг друга. Над пропастью еще не наступившего времени по призрачной тропе, сложенной из осенних листьев…
Коридор, по которому меня ведут, спирально уходит под землю. Он поглощает меня, словно бесконечный железный пищевод с гофрированными стенками. Я улыбаюсь, ведь там, внизу, в глубине меня ждет свобода.
У меня все получилось, я все сделал правильно. Возвращаться всегда приятно, особенно, если забрел в какое-нибудь отвратительное место…
Этот коридор — целая треть всего того мира, который я видел здесь, в этом времени. Коридор, реабилитационная палата и та маленькая страшная комнатка, из которой меня отправят обратно. Меня депортируют из времени, которого я так и не увидел. Этот коридор связывает между собой реабилитационную палату и комнату отправления — машину времени. Мерзкий, холодный железный коридор. Гулкая спиральная рифленая кишка.
Мои конвоиры молчат. Они волнуются, ведь сейчас они вышибут меня из современной им реальности. Они каждый раз, снова и снова делают это впервые. Каждый раз они осторожничают со мной, потому что я — последняя надежда. А я спокоен. Это просто очередная моя смерть. В мою кровь вольется яд, и колесо Сансары, скрипнув, изымет душу мою из тела моего и провернет время вспять…
Снова и снова просыпаясь в этой палате, я вижу эти озабоченные очкастые рожи над собой. «Vы v poryadke, mister?»… И каждый раз тело охвачено этим мерзким чувством: одновременно ознобом и жаром, голодом и тошнотой…
Я в порядке…
Они удивительно скучны. Одинаковы. Изучают меня. Смотрят на мои внутренности через свои компьютерные штуки. Высасывают из меня жидкости и утягивают их потом в свои комнатушки для последующего изучения… Эти люди не вызывают ни симпатии, ни желания поговорить. Я ни разу не видел как они едят, зевают или смеются. Или, потягиваясь, стонут, жалуясь о том, как они хотят домой. Не травят анекдотов, не шлепают противоположный пол по задницам… Они только смотрят на меня и пишут. Ученые.
Я иду по этому коридору уже невесть какой раз по счету, но не могу забыть тот день, когда я шел здесь впервые. Трудно забыть то, что постоянно циклически повторяется.
Каждый раз после того, как я просыпаюсь на белой койке реабилитационной палаты, мне дают время на отдых. Вокруг меня тысячи разных датчиков и лампочек. Некоторые из них шумят. Иные что-то шепчут… Иногда мне снится, что это шепот любимой или шелест речных волн. Сон всегда болезненный и от этого очень яркий.
В тот раз, когда я проснулся здесь впервые, я испытал шок. Страх неизвестности. Сейчас мне все равно: эта комната мне как родная. Окон нет, потолок светится белым. Все в комнате тоже белое и матовое. Мерзко.
Потом меня кормят. Мясо, овощи, сыр, фрукты, картофель и чай… Все отдает синтетикой. Теперь я уверен, что это искусственно сделали специально для меня, чтобы еда соответствовала той, которую я ел в своем родном времени. Еду вкатывают на тележке двое в белых халатах. На их лицах озабоченность. Потом мне снова дают отдохнуть. Все вопросы игнорируются, а я слаб даже для того, чтобы дернуть за рукав… Я ем и сплю, пока эти их датчики не покажут им, что я окончательно пришел в себя.
Первый раз я приходил в себя долго. Глупо описывать ощущения человека, проснувшегося после эвтаназии неизвестно где. Когда в голове еще слышно эхо от нежного дыхания смерти. Это теперь мне не страшно, ведь я умирал множество раз. Но тогда-то я умер впервые…
Все карты раскрываются, когда приходит человек в бороде и в очках. Это руководитель проекта. А проект — это я.
Каждый раз этот человек представляется мне Смитом Сандерсом… Мне уже трудно не крикнуть ему: «Привет, Смит!» прежде, чем он представится. Но этого делать нельзя, иначе я выдам себя, и они обо всем догадаются. Поэтому каждый раз я разыгрываю из себя человека, который оказался в этой комнате впервые. Актер из меня препаршивый, но адские ощущения, с которыми я прихожу в себя, делают свое дело, и в результате я похож на новорожденного… Сколько раз я говорил с ним! Я могу повторить его слова с ним в унисон: «Zdravstvui, Daniel» со всеми нюансами его буржуйского акцента, которым он коверкает русский язык.
Врачи и ученые, они всегда обращаются сразу на «ты». Это дает почувствовать их власть над тобой. У них, и правда, всегда есть эта власть, потому что мы являемся лишь материалом для их работы. Они проникают в тебя своими инструментами, копошатся там. Разъединяют и соединяют обратно проводки, шестеренки… А потом запускают тебя и смотрят, как ты функционируешь, как шуршат в тебе новые детальки… Эта их власть делает тебя маленьким и нежным, умещающимся в ладони, когда ты просыпаешься на койке после длительного беспамятства, и тебе говорят откуда-то сверху: «Здравствуй, имярек»…
Нет… Со мной не тот случай. Смит Сандерс может улыбаться в дебрях своей бороды сколько угодно и сколько угодно может смотреть на меня глазами, полными отеческой доброты, словно папа Карло, созерцающий своего деревянного голема. Нет. Я не тот случай.
Я стараюсь вести себя как в первый раз: отдаюсь его медицинской власти, изображаю беспомощную жертву и умоляю объяснить мне, где я нахожусь и что случилось…
Смит мягко предупреждает меня о том, что информация, которую мне предстоит услышать, может травмировать меня. Вызвать стресс. Он спрашивает меня: готов ли я это услышать? Ясен пень, Смитти. Расскажи мне об этом снова. И он рассказывает.
Смит говорит, что сейчас в этой палате, в железном коридоре и, скорее всего, во всем мире идет 2522 год. Потом Смит делает паузу в ожидании моей реакции. Я делаю вид, что не верю. На самом деле мне плевать. Мне даже не любопытно — какое оно, будущее? Будущее — это комната, в которую все хотят войти, но, войдя, не замечают ничего необычного. Есть только настоящее и предметы в нем. Неизменно повторяющееся настоящее и новые штуки, которым мы не удивляемся. Будущее всегда только в наших головах, это горизонт, которого нам никогда не достигнуть. Мне плевать, какой сейчас год.
Потом Смит напоминает мне, что я завещал свое тело науке. Да, я помню это. Когда я сделал это первый раз, то этим своим решением я обеспечил себе бессмертие. Урвал джекпот.
Смит сказал, что мое тело досталось институту криологии. Этот день трудно забыть. За окном был дождь. Я сидел в пустой квартире, пил пиво и смотрел телевизор. Под дождем от меня уходила моя любимая. В каждой ее руке был чемодан вещей, от которых она освободила квартиру. Мы расстались. Чертов ВИЧ… Я не мог сказать ей, что врачи обнаружили его днем раньше в моем организме, у меня просто не хватило духа сказать ей об этом. Вместо этого я рассказал, что изменил ей. И это тоже было правдой, хотя и не такой важной. Я отпустил ее от себя — такой я слабак… Она уходила под дождем с чемоданами в руках, и в ее крови, скорее всего, тоже был вирус. И скоро он будет у ее последующих любовников. Я не смог посмотреть ей в глаза и сказать, что она скоро умрет. Я не врач и не настолько циничен… Когда она ушла, я достал из холодильника пиво, плюхнулся на диван и включил телевизор. Там шла передача про замораживание тела. Подобное в моем родном времени могло претендовать лишь на роль некой фантастической фишки, не более. Заморозиться сегодня и разморозиться в будущем… То есть в ином настоящем… Это описывалось в фильмах, в книгах, в мультиках… Но оставалось фантастикой, а в действительности такого не было.
Смысл был в том, что у тебя вынимают мозг и кладут его в холодильник. Тело кладут в другой холодильник. А потом, когда наступает необходимость, тебя составляют заново и запускают… Я не очень разбираюсь в тонкостях, но в передаче говорилось примерно об этом.
Потом я бухал. Беднел. Опускался. Такое случается, когда человеку становится все равно. Это такое начало смерти от ВИЧ — я ждал, когда мне станет плохо. Одна измена в командировке, и ты труп… Один перепихон в поезде, и твоя жизнь разваливается. На твоем плече сидит пернатый падальщик с голым черепом и ждет, когда ты предоставишь ему возможность выесть твои глаза. Его зовут СПИД.
Так появилась причина отдать свое тело людям в белом… Ведь так выглядит рай? Много людей в белом?
Да. Я был идеальным вариантом: у меня не осталось родных, единственный человек, который меня любил, больше не хотел меня знать. У меня даже рыбок не было…
Они долго беседовали со мной. Я рассказывал им о своей жизни, писал тесты. Все это время меня преследовало ощущение, что я им не гожусь. Ощущение, похожее на то, когда после долгого собеседования тебе говорят: «Мы вам позвоним, спасибо что пришли». Они так и сказали: «Мы вам позвоним». У меня тогда уже не было телефона, и я просто сказал им, как меня найти.
Нет, я не верил, что у меня что-то могло получиться. Очнуться в будущем и вылечиться от СПИДа — это было бы просто мечтой. Начать новую жизнь, жениться на какой-нибудь зеленой женщине с планеты Нибиру и периодически потрахивать ее после дня какой-нибудь интересной работы и какого-нибудь экзотического ужина, который она бы мне готовила.
Нет. Я не верил во все это. Мне просто нужна была комфортная и качественная эвтаназия. Я хотел уснуть навсегда в белой больничной койке от ласкового яда, а не от гриппа в грязной канаве…
Они нашли меня вопреки моим подозрениям. Я сидел на бетонированном берегу реки и кормил чаек заплесневевшим хлебом. Рядом сел человек в плаще и назвал мое имя. Благой вестник…
Опыты, в результате которых происходит смерть, запрещены официально. Но все официальное — лишь ширма для идиотов-гуманистов, которые всегда и всему мешают. Часто науке необходимо преступить мораль, и она делает это незаметно для общественности, чтобы потом эта общественность купалась в ее достижениях. И, купаясь, требовала прекратить научные исследования, чтобы чувствовать себя хозяевами бытия.
Человек в плаще сказал, что они сделают для меня то, чего я хочу. Это взаимовыгодное сотрудничество. Но я должен понимать, что это скорее эксперимент, нежели сервис.
Все, что сказал мне этот человек, было прекрасно. Смерть переставала выглядеть костлявой старухой с ржавой косой и превращалась в нечто более желанное. В миниатюрную брюнетку в чулочках и пеньюарчике, ожидающую моего появления из ванной. Я ответил этому парню, что понимаю все и что мне больше нужна эвтаназия, чем будущее. Он кивнул, назначил мне дату и время, дал пропуск, карточку с адресом, по которому я должен был прийти, и ушел.
Так совершился мой перелет через время. И так, спустя полтысячелетия, я оказался в палате со светящимся потолком, из которой сейчас меня ведут по скучному железному коридору. Очевидно, у криологов все получилось, и я оказался в будущем, которое умещается в две комнаты и коридор. Мечты редко исполняются, особенно если это не мечта, а надежда. Теперь я точно знаю, что у меня никогда не будет зеленой бабы с планеты Нибиру и копченых марсианских червей на ужин. Я не рассчитывал на это, и этого не произошло. Просто меня откачали, и ко мне пришел Смит Сандерс — бородатый чел в очках и белом халате. Он сказал: «Zdravstvui, Daniel».
Потом Смит много еще чего рассказал. Сейчас я понимаю, что этому не обязательно верить. По словам Смита, прошла глобализация культур, и теперь все говорят на английском языке, и в паспорте у всех отсутствует графа «национальность». Он сказал, что поверхность планеты непригодна для жизни. Человечество немногочисленно и ютится под землей, как крысы в норах. Все, как в смешных фантастических фильмах.
Смит сказал, что я — последняя опора и надежда человечества. Меня заморозили в XXI веке, и опыт удался. Таким образом, я оказался первым, кто осмелился поступить с собой таким образом.
Меня бы не стали возвращать к жизни, если бы не появилась возможность перемещения в прошлое. Кому я тут нужен? Но теперь, в 2522 году, человек может отправиться в прошлое, в свое детство или в свою юность. Он может исправить те или иные свои ошибки. Наука сделала это возможным. Сандерс сказал, что это не сможет повлиять на их 2522 год, на их настоящее, потому что время ветвится. От точки изменения идет новая временная ветка, отходящая от старой, создающая новое настоящее. Поэтому вернуться в обновленное будущее возможно, только дожив до него.
Путешествие в прошлое ограничено рамками жизни путешественника во времени. Если человек родился в 2500 году, то он не может попасть в 2499-й и ранее. Но я жил в самом начале третьего тысячелетия, поэтому появился шанс отправить человека настолько далеко назад, насколько невозможно отправить никого другого. Я мог исправить будущее. Они хотели, чтобы я это сделал.
Я спросил Сандерса о своей миссии, о ее сути. Все оказалось очень глупо и просто. Человечество должно было освоить космос прежде, чем погубит свою планету. Я должен был заставить людей двигаться в этом направлении. Человечество должно было раньше попасть в космос, чем построить адронный коллайдер и изучить какие-то там поля, названия которых я так и смог запомнить. Сандерс говорит, что шансы невероятно малы, но все же они есть, эти шансы. И меня посылают обратно не потому, что они уверены во мне, как будто я Брюс Уиллис, а они — зрители, жрущие попкорн в темноте кинотеатра. Нет. Им не перепадет светлого исправленного мною будущего. Они навсегда уедут по своей временной ветке в ад. Это все делается для того, чтобы человечество могло сказать: «Мы сделали все, что смогли».
Я должен был предсказывать будущее. Ведь я уже прожил жизнь и знаю, что произошло за те полвека, которые были мне отведены. Полвека сбывающихся предсказаний — это должно повлиять на людей. Таким образом моя цель — стать известным и овладеть общественным мнением. Я должен был стать пророком и говорить людям о будущем.
Я дал согласие, ибо не мог этого не сделать. Меня реанимировали именно ради этого, и больше я никому не нужен в 2522 году.
Так я впервые пошел по этому коридору, по которому иду сейчас. В душе бурлила дикая радость… Нет ничего прекраснее того момента, когда явь совпадает с воспоминаниями.
А потом я попал в комнату перемещения во времени, на которой и закончилось мое пространственное перемещение по миру 2522 года. Оттуда началось путешествие временное. Мне сказали, что постараются переместить меня в мой ранний, но сознательный возраст. Еще мне сказали, что невозможно переместить человека в точную дату, потому что дата — это условность. Но можно отправить человека в какой-нибудь его возраст, трудно угадать в какую именно дату я попаду, да и какой именно датой можно ознаменовать начало «раннего, но сознательного возраста»?
Путешествие во времени похоже на эвтаназию: тебя кладут на кровать и делают укол, от которого все темнеет и…
Звенит будильник.
В первый раз я проснулся и нашел себя в своей собственной комнате… В детской комнате. Я снова стал школьником… Потом, когда я поступлю в университет, я потеряю возможность называть комнаты, в которых буду жить, своими: всю оставшуюся жизнь мне придется доживать на съемной жилплощади. В ванной я подошел к зеркалу, увидел себя и заплакал. Вы бы удержались?
Признаюсь, я поступил глупо, когда задал эти вопросы родителям: «Какой сейчас год?»; «В каком я классе?» и т. д. Только потом, в следующие возвращения, я понял, что проще посмотреть на календарь и в дневник…
Пятидесятилетний мальчик…
В школе я чувствовал себя педофилом… Я не был ребенком, а мои сверстники были. При встрече можно было получить чем-нибудь по голове или по заднице, на переменах они прятались, для того чтобы покурить, на уроках боялись взгляда учителя. Очень трудно снова стать ребенком, прожив перед этим полвека.
Ни хрена у меня не получилось. Прости, Смитти. Когда впервые вы отмотали мою жизнь назад, я честно пытался выполнить возложенную на меня миссию… Я попал в восьмой класс и понял, что напрочь забыл, что значит быть восьмиклассником. Это и есть так называемый «ранний, но сознательный возраст», так ведь, Смит?
Они сразу заметили во мне эту перемену. Сразу просекли, что со мной что-то не в порядке. Что я стал каким-то другим. Имея высшее гуманитарное образование, я загонял учителей по литературе и истории в тупики. Точные науки школьного уровня также не были сложны для меня. В моем лексиконе появились слова, которых в то время еще не придумали.
Они очень хотели узнать причину этой перемены, поэтому таскали меня по психологам. Я молчал у психологов. Или пожимал плечами. В правде не было смысла. Правда могла сделать меня сумасшедшим. Я не хотел этого, ведь у меня была миссия. Я обещал 2522 году спасти человечество… Ничего не добившись, ментальные археологи, в конце концов, оставляли меня в покое. В конце концов, про меня просто стали говорить «феноменальный ребенок».
Да-да… Предсказания. Я должен был привлечь внимание общественности… Первые попытки я начал делать в девятом классе. Все началось с каких-то мелких событий, о которых я помнил, что они произошли в то время. Тогда проблема была в том, что слушателями моими были одноклассники, а их не интересовали глобальные изменения в истории человечества, о которых я знал. Они хотели знать о себе. О том, что ждет их в будущем. А этого я не знал. Мы разбежались после выпускного и, если не считать виртуального общения, больше не встречались. Они все выйдут замуж и женятся — вот и все, что я знал.
Предсказатель — это торговец надеждой. Нет. Это вовсе не человек со знанием будущего. От него, как от ведущего прогноза погоды, ТРЕБУЮТ солнечных дней. Если люди спрашивают о том, что с ними произойдет в будущем, то они просто хотят услышать: «Все будет хорошо». Они хотят услышать, что в будущем их надежды воплотятся в реальность. Что их мечты сбудутся. Это очень по-человечески — жажда спокойствия.
Я оказался хреновым ясновидящим, потому что не мог рассказать ничего толкового этим подросткам, полным надежд. Я не смог пообещать им эстрадной карьеры или места в учебниках по истории. Я ничего не знаю о том, как они умрут или кем будут работать. Да если бы и знал, то что привлекательного я мог им сказать? «Зубной врач, инфаркт», «водитель, отравление», «менеджер по персоналу, автокатастрофа»… Все, что я знал о них и что мог сказать — это то, что они вступят в брак. Вот оно — то главное в наших среднестатистических жизнях, что становится известно окружающим. Все люди рано или поздно вступают в брак. Это закон жизни. Но, несмотря на свою неизбежность, брак считается неким достижением, и об этом принято говорить. На вопрос, как поживает N, нам отвечают, что N женился, если это произошло. Если этого не произошло, нам говорят, что N здоров. Наверное, все оттого, что в нашей жизни, кроме брака, больше ничего не происходит. Или никого больше не волнует ничего, кроме брака. Что касается меня, то в моей жизни не произошло даже этого.
В молодости же люди амбициозны, и, кроме само собой разумеющихся пророчеств о браке, они хотят слышать о том, что в их жизни будет что-нибудь еще. Но я не мог им предложить ничего большего. Поэтому они мне не верили. Считали придурью все мои попытки сказать что-то о событиях в грядущем. Я рассказал им о кризисе, о военных столкновениях государств, я назвал последовательность глав государства, которые сменили друг друга за мою жизнь. Без толку.
Иногда в людях включается некий режим откровений и задушевных бесед. Это бывает вызвано алкоголем или сочетанием каких-то непонятных обстоятельств, в своей совокупности заставляющих одних людей зачем-то раскрывать души другим людям… Однажды, на классном мероприятии в виде похода с ночевкой, ко мне подсел одноклассник и спросил: «Слушай, а почему ты думаешь, что можешь предсказать будущее?». Я в общих чертах рассказал ему действительные причины всего, что со мной творится. О том, что я из будущего, что я уже прожил жизнь и живу ее заново. Он помолчал, а потом спросил меня, занимался ли я оральным сексом, будучи взрослым… Я спросил: «Это действительно все, что тебе нужно знать?». Он сказал, что еще ему интересны летающие машины и виртуальная реальность. А потом снова попросил рассказать про оральный секс. Я превратил свое откровение в шутку, а он разочарованно сказал, что почти поверил в мой бред о госте из будущего…
Следуя сценарию, я поступил в тот же вуз, в который поступал в прошлой жизни. Невероятно хотелось трахаться и бухать. Но главное — хотелось скорее снова встретить ее, ту единственную женщину, которую я любил и которую уничтожил. Я хотел снова встретить ее, снова быть с ней и на этот раз — навсегда. В прошлой жизни мы встретились уже взрослыми людьми. Мне было 32, ей — 28.
Но нет. Она оказалась совсем другой. Легкомысленной малолеткой, не сделавшей в своей жизни достаточного количества ошибок перед тем, как встретить главную ошибку — меня. Мы не смогли заинтересовать друг друга. И в 32 года я не появился в ее жизни, потому что та, которую я любил, ушла в прошлой жизни, и ее больше не будет. Все остальные — не она. Даже при стопроцентном совпадении ДНК и биографии.
Дежавю длиною в жизнь продолжилось. За все это время я понял одну интересную вещь: чтобы предсказания стали актуальными, нужно говорить одним людям о будущем других. Так, чтобы твои предречения не стали помехой течению событий. Я делал это незаметно для самого себя. Непроизвольно. В начале обучения я назвал тех, кого отчислят, и сказал, когда это произойдет. Я знал, кто с кем будет встречаться. У кого как изменятся фамилии.
Обо мне поползли слухи, но это не сделало меня оракулом или пророком, за которым бы пошли толпы людей. В каждой компании есть такие парни, которые имеют какие-то выдающиеся способности, отличающие их от остальных. Например, они могут выпить три бутылки водки и не опьянеть… Или не боятся сунуть пальцы в розетку. Этакие «люди X» местного разлива, которые имеются в каждой компании. Я стал одним из них. Когда со мной знакомили кого-либо, говорили: «Вот, это Данила. Прикинь: все, что ни скажет, так и происходит. Вот такой парень!».
Потом, с окончанием студенческой жизни, кончилась жизнь вообще. Знаете эти блаженные утверждения в начале каждого десятилетия чьей-либо бесполезной жизни? «В тридцать лет жизнь только начинается!» или «Я думал, что жизнь заканчивается на сорока годах, но на самом деле жизнь только начинается именно в сорок!». Ложь. Самообман. Последние попытки наполнить смыслом остатки жизни. Правда в том, что каждые 10 лет жизни ты понимаешь, что на предыдущем десятке лет жизнь действительно еще не заканчивалась, а вот сейчас действительно конец. Каждые новые десять лет наступает неотвратимое понимание того, что предыдущие десять лет безнадежно просраны. Дальше все будет серо, уныло, бессмысленно. И лучшее, что можно сделать, — это завести детей, чтобы не думать об ограниченности доступного времени.
Я писал статьи в разные издания, вел блог. Везде говорил о том, что будет впереди, и о том, что человечество должно быть готово покинуть планету. Меня поддерживало очень много кретинов, которые верили в то, о чем я писал. Это были те, кто играет в постапокалиптические игры, сходит с ума от антиутопий и читает книги с изображенными на обложках суровыми мужиками в противогазах или респираторах. Я просто оказался в модной тенденции — не более того. Но намного больше людей не верили мне. Намного более привлекательной тогда казалась теория о конце света в 2012 году, на котором закончился календарь майя.
2012 год действительно характерен значительными неприятностями. Забавно, но эти неприятности были спровоцированы ожиданием конца света. Популярность этой идеи возрастала тем значительнее, чем ближе был 2012 год. Люди слабеют умом, когда им это позволяют. В 2010–2011 гг. верующие начинают потрошить банки на кредиты. Всем нужно исполнить свои жалкие мечты перед тем, как мир закончит свое существование, и на все эти мечты нужны деньги. Чем ничтожнее мечтенка, тем больше денег она стоит. Банки лопаются один за другим. Наступает банковский кризис, по сравнению с которым кризис 2009-го — невзрачный карандашный набросок действительной катастрофы. Но наступает долгожданный 2012 год, и онтологически ничего не происходит. Денег у людей нет. То бессмыслие, в которое они превратили взятые кредиты, не может называться материальным капиталом. Половина людей, веривших в то, что 2012 год станет последним в летосчислении человечества, прерывают свою жизнь искусственно от невозможности рассчитаться с банками. Остальные понимают, что вместо мозга у них в головах находится что-то вроде кошачьей блевоты, и судьбам их тоже завидовать не следует. Таким образом, жизнь после 2012 года становится некомфортной и трудной, но она не оканчивается.
Мне не суждено было стать оракулом. Я увяз в болоте народного мнения. Создал полемичный образ, который бесполезен для создания какого-либо единого народного течения. Были те, кто верил мне, и были те, кто считал меня фальсификацией.
Я был кем-то вроде фокусника-иллюзиониста: все знают, что чудеса, которые показывает иллюзионист, основаны на законах этого мира, но никто не хочет разбираться в этом, потому что зрелище, которое представляют собой эти фокусы, намного приятнее, чем знание об их сути. Тех тысяч, что действительно верили в меня, было явно недостаточно для создания единого общественного мнения. Остальных же я просто развлекал.
Я занимался одной большой глупостью. У меня была вторая жизнь, которая оказалась такой же бесполезной, как и первая, потому что ее хозяином был бородатый придурок Смит Сандерс. Кто этот Смит? Почему я должен был делать так, как он мне велел? Почему я должен был ему поверить? То, что он мне рассказал, то, чем он мотивировал мое поведение во второй жизни, при более разумном рассмотрении было похоже на явный и незамысловатый бред. У ученых очень плохо с фантазией, иначе они просто не были бы учеными. Эта история про несчастное человечество, роющее норы, годится лишь на роль сценария унылого голливудского блокбастера, который мог быть снят или не снят, что едино.
Кем я был для ученых, которые отправили меня в будущее? Просто живым биоматериалом. Гражданином, исчезновения которого никто не заметит. Человеком, существование которого никого не интересует.
Физические, химические, биологические или медицинские эксперименты с участием людей всегда вызывают общественный резонанс, пропорциональный масштабам и опасности экспериментов. Но такое происходит только в том случае, если об этом кто-нибудь знает. Я был очень ценен для науки тем, что представлял собой объект вида homo sapiens с отсутствием необходимости носить имя. Я социально исчез в XXI веке, что было тождественно физическому исчезновению, потому что мое существование было некому констатировать.
Кем я стал для 2522 года? Никем. Формально меня вообще не было в 2522 году. Биоматериал, хранившийся долгое время и занимавший место. Я исчез в XXI веке, пропал без вести и так же — без вести — появился в XXVI веке. Опыты надо мной и мне подобными, если таковые были, послужили фундаментом для появления нового сервиса — консервации людей. Потом это новое достижение стало доступным к эксплуатации большинством. Оно стало на службу обществу. Это значит, что всех путешественников во времени, которые теперь исчисляются тысячами и тысячами, переписывают, регистрируют, и они гарантированно продолжают жить в новом для них времени, оставаясь гражданами той страны, которая дала им возможность попасть в будущее. Между мной и этими людьми есть колоссальная разница. Разница в причастности к достижению науки. Я был нужен для достижения науки, а все последующие люди были теми, для кого наука чего-то достигала. То есть я — расходный материал. Стружка. Опилок.
Меня можно было бы утилизировать, но выгоднее подождать, пока науке снова понадобятся опыты с участием человека. Если верить тем, кто вернул меня к жизни, это произошло в XXVI веке, когда наука нашла способ проницать время вспять. Для того, чтобы очередное открытие превратилось в общедоступный сервис, понадобился эксперимент над человеком. И я снова в их распоряжении — достаточно достать меня из холодильника, вернуть к жизни и использовать по назначению. Ведь я — точная копия человека. Разница только в необходимости носить имя.
Социальное исчезновение — это потеря настоящего и единение с прошлым, которое становится единственным свидетельством твоего существования во времени. Но то, что я перестал быть сопричастен человечеству, не делает меня слабоумным. Я все понимаю. Можно было честно, глядя прямо в глаза, сказать: «Daniel, tы nikto. Tebya net. Мы ispolzuem tebya snova, kak ispolzovali tebya kogda-to» — я бы согласился, ведь я уже мертв.
Вот где началось бессмертие. Этот мир отслоился от меня, как кожура от апельсина, я стал сторонним наблюдателем. Я позволяю этому миру содержать в себе мою телесную оболочку, обновляемую вновь и вновь. У меня свое время. Я больше не созвучен реальности. Не симфоничен. Я гость.
У меня был второй шанс прожить жизнь. Если бы не моя исполнительность, я мог бы прожить ее счастливо. У меня был шанс не повторить ошибок и вновь достигнуть поставленных в прошлом целей. Я мог умереть с улыбкой, в окружении розовощеких правнуков, внуков и детей, смакующих количество знаков в числах наследственного капитала. Я мог использовать этот второй шанс, но не использовал. И тогда я захотел третий шанс. А потом четвертый. И все последующие.
Я просто снова социально исчез. Пустил в кровь ВИЧ, исчез из поля зрения друзей, ушел с работы… Сделал все, что было в конце первой жизни. И снова отправился в 2522 год.
Все, что нужно, — это вовремя самоуничтожиться. Есть дата начала перехода — тот злополучный день, когда я пришел в криолабораторию и стал биоматериалом. К этой дате я должен стать никем. Лишиться всего. Оставить все в прошлом.
Я сделал это, когда понял свою сущность. Избавился от всего, обнажился и остался кристально-чистым никем. Я пришел в криолабораторию в тот же день, когда пришел туда впервые с желанием умереть. Я хотел снова проснуться в белой палате, снова вернуться и прожить жизнь вновь… Так закончилась моя вторая жизнь и началась третья. Я снова выслушал Смита, и он послал меня обратно, в «юный, но сознательный возраст». И я снова жил. Потом снова умер и затем снова возродился. Цикл замкнулся. Петля.
Человек умирает, когда уничтожает все, за счет чего живет. Моя счастливая жизнь временна. Все люди в ней временны. Они умирают впервые для себя и в очередной раз — для меня. Я покидаю их — этого требует жертвенный период. Период превращения человека в биоматериал. Никого нельзя предупреждать о смерти, потому что в конце каждого цикла я должен остаться один. Нужно самоуничтожиться. Лишиться необходимости носить имя. Я хороню родителей, забываю друзей, уничтожаю любовь — так надо. Ко дню перехода в моей крови должен быть ВИЧ. Потом наступает этот день, а чуть позже ко мне подходит человек в плаще и приносит благую весть — ключ от следующего витка. Главное — успеть самоуничтожиться, иначе я умру… совсем.
Потом я просыпаюсь в палате с белым потолком и белыми стенами. И тело беснуется от стресса. Это значит, что все хорошо. Значит, что я успел и буду жить еще раз. Ко мне приходит Смит Сандерс и рассказывает мне свои глупости. Нужно играть свою роль: делать вид, что все впервые. Смит-паромщик. Он делает все, что нужно, и я снова молод. Я в родном времени, и новый цикл запущен.
Каждый мечтает вернуться в прошлое, чтобы исправить ошибки. Я делал это много раз — возвращался в прошлое, исправлял ошибки и делал новые. Мне не скучно. Быть хозяином своей судьбы — весело. Это доставляет удовольствие. Для меня понятие «в следующий раз» означает нечто намного большее, чем для тех, кто живет единожды.
Я был женат на всех тех, на ком хотел. Я был бедным и богатым. Жил в разных странах. Менять судьбы легко, когда жизнь — попытка. Любая мечта исполнима, если для ее исполнения имеется множество попыток.
Теперь я досконально знаю судьбы всех тех, кому не смог описать их в первом моем возвращении. Я проследил их, эти судьбы. Я не просто «слышал голос из прекрасного далека», я знал наизусть его текст и мог подпевать. Но я молчу. Все это бессмысленно. Я просто наслаждаюсь этим знанием и ищу те события, о которых еще не знаю и которые не могу предвидеть. В моем распоряжении полвека, и я жду, когда же они мне наскучат.
Сейчас меня ведут по гулкому коридору с металлическими стенами. Там, в конце коридора, ждет комната. Она с каждым шагом приближается. Комната набита различной электроникой, среди которой находится комфортабельная кушетка с анатомической поверхностью. Меня укладывают на нее. Застегивают на запястьях ремни. Унизывают датчиками и проводами. Это долго и больно, но я спокоен — ничего страшного со мной не будет. Все со мной будет хорошо. Они суетятся вокруг меня, взволнованно говорят на своем языке. Потом Смит наполняет шприц и вонзает его в мою вену. Темнеет. Как будто издалека слышен голос Смита: «Udachi, Daniel, Udachi».
…
Утро. Я открываю глаза и нехотя осматриваюсь. Вслушиваюсь. На кухне звон посуды — мама готовит завтрак. Толстое одеяло удерживает меня в постели и не дает проснуться окончательно. На душе удивительное спокойствие. И очкастый Смит с поднятым опустошенным шприцем, и коридор с рифлеными стенами, и комната с жертвенной кушеткой — все стирается из памяти, уходит, словно обыкновенный будничный сон. Это начало отсчета новой судьбы. Сколько мне сейчас лет? Какой сейчас день? Что запланировал на сегодня я — вчерашний ребенок? Я пока не хочу этого знать… Сейчас, полежу еще немного и узнаю. Как же не хочется вставать! Окна запотели, и от этого сквозь стекло видно одно лишь желтое пятно. Там, за окном, растет лиственница. Желтая — значит осень, В комнату заходит кот. Глупый и невоспитанный, но очень добрый кот Сёма. Он прыгает в мою постель, бесцеремонно забирается мне на грудь и начинает лизать нос…
Надо вставать.
Если рассказывать об Анне, то начинать придется с Палыча, дабы сообщить, что до Анны он уже был женат несколько раз. Впрочем, прежние его жены никак не проявлялись, не беспокоили, словно их вовсе не было, что могло бы удивить или насторожить любую женщину, но не Анну. Анна, от природы создание аморфное, отчасти неуязвимое, как вода, не умела сосредоточиться на одной какой-либо мысли. Стоит начать думать что-нибудь, а за окном собака пробежит, поневоле отвлечешься, или чайник закипит, тут уж вообще приходится все бросать и идти на кухню выключать конфорку. И так она сколько чайников сожгла. Но это еще когда в общежитии жила, до Палыча.
Анна работала кладовщицей в маленьком строительно-монтажном управлении. О чем думал начальник, принимая ее на работу, — непонятно, видно же сразу, какая из нее кладовщица.
«Анна, а что это экскаваторщик Габединов потащил от тебя?» — «Да рукавицы спер». — «Что же ты ему ничего не сказала? Не заметила?» — «Да видела я, что он берет, но, может, ему надо». — «На дачу ему рукавицы нужны, на дачу!» — «Ну, я и говорю, что надо».
И прямая бы ей дорога из кладовщиц в уборщицы, то есть на двести рублей меньше — это в зарплату, а аванс у всех одинаковый, — но познакомилась она с Палычем.
Палыч — телефонист-кабельщик, элита среди местных работяг. Может и аппарат телефонный починить, и приемник, если кто попросит за наличные. Всех в округе знает, к любому местному начальству в кабинет вхож, а как же — мастер.
Сперва он Анне платье купил, сам выбирал, а потом и вовсе приодел с головы до ног. Прическу Анна стала другую носить по его настоянию. А когда к нему переехала в двухкомнатную квартиру, хоть и на первом этаже, а все равно хорошо, с общежитием в принципе не сравнить, то такое началось! Просыпается утром Анна, а ей почему-то холодно и у шеи что-то влажное. Смотрит, вся постель завалена свежей сиренью, еще в утренней росе. А Палыч ей кофе несет в чашечке, прямо в постель, представляете? «Рыбка, — говорит, — голубка, до чего же ты у меня красивая, как я по тебе соскучился!» — «Как же соскучился? — Анна удивляется. — Вместе живем». — «Так ведь всю ночь тебя не видел, сны-то мы с тобой разные смотрели».
И на работе стали замечать, что Анна, действительно, того, красивая, вроде. Но недолго замечали. Уволилась Анна по Палычеву настоянию. Уволилась и устроилась на курсы секретарей-референтов. То есть Палыч ее устроил, он начальнице курсов магнитофоны чинил. Подруги смеялись, мол, какой из тебя секретарь, ты же забудешь, кто звонил, пока трубку вешаешь. Ну, где те подруги? Все куда-то пропали, не то чтобы Палыч их отшил, само собой произошло. Да и некогда. Готовил-то в основном Палыч, но надо же и в кино сходить, и в парк погулять, с Палычем, конечно. И учеба, само собой, на курсах.
А после договорился Палыч с начальником одной и вовсе серьезной фирмочки, и Анну взяли секретарем без всякого испытательного срока, хотя на компьютере она так и не научилась, да и на машинке пока медленно печатала. Началась для Анны совсем другая жизнь. На работе не то что ненормативной лексики, «дуры» не услышишь. Начальник никогда голоса не повышает, не принято. Кофе Анна научилась заваривать, подавала гостям в приемную. Но чтоб кто к ней с какими глупостями приставал — никогда, знали, что Палычева жена, уважали. И постепенно перестала Анна терять зонтики, забывать на столе носовые платки, даже в сумочке у нее образовался идеальный порядок, не поверите. Маникюр свежий через день, это обязательно, на работе так положено. И чтобы два дня подряд придти в одной кофточке — ни-ни. Исчезла Аннина аморфность, сменилась твердостью, пусть не как у камня, а как у той же сирени, к примеру, крепкое ведь дерево, только дубу и уступит.
Фирма, где Анна теперь работала, занималась разными домами. Как построили новый дом, стал начальник некоторым, особо уважаемым, работникам квартиры выделять за мизерную какую-то плату, ей-Богу. Анне вроде и обидно: до сих пор в общежитии прописана. А начальник говорит: «Ты же, Анечка, мужняя жена, у вас есть квартира. А была бы одинокая, неужели бы я тебя обделил. Но сейчас-то тебе квартира ни к чему, правда?»
Оно, конечно, правда, но все равно как-то не так.
Иностранцы к ним в контору повадились, по делам. Комплименты Анне так и сыплют, через переводчика. В рестораны иногда Анна ходит, «по работе», разумеется, с шефом и иностранцами. Выучилась, какой вилкой рыбу надо есть. Начальник театралом оказался страстным. И Анна уже через полгода знала, на какой спектакль можно гостей посылать, а к какому театру близко не подпускать. Культура, куда денешься. Палыч-то театры не любил, все больше в кино ее таскал. А сейчас Анне некогда в кино, если вечером начальник попросит гостей сопроводить. Но, опять-таки, без глупостей.
И начало Анне казаться, что Палыч немножко «не тянет». Обеды-то он готовит, но в режиссуре, к слову сказать, совсем не разбирается. Ходит не в финском костюмчике, а все в тех же джинсах. Рубашек совсем не носит. Кофе варит хуже, чем она. Ласковый, как прежде, но в больших количествах и нежности надоедают. Стала Анна на Палыча покрикивать. Он поначалу расстраивался, но как-то несильно, привык быстро. Подарки Анне дарил средненькие такие. На работе ей к 8 Марта гораздо интересней подарок дали, а начальник премию выписал. И дошло до Анны, наконец, что Палыч и роста-то небольшого, высокие каблуки с ним не наденешь, и пьет вместо коктейлей обычную водку, а то портвейн, это же не каждая женщина выдержит, пусть и не часто пьет. А уж разговор в компании поддержать совсем не умеет, да и не приглашали Палыча в те компании, где Анна теперь бывала.
Стала Анна подумывать, что, кабы не была она связана супружескими узами, может, и жизнь у нее по-другому сложилась бы. Хвостом вертеть, как некоторые секретарши, она не умела, но была бы свободна, тогда еще посмотрели бы, кто есть кто. А шеф у нее холостой, между прочим, и не раз Анне казалось, что смотрит он на нее со значением, но куда ж денешься, если тоже человек порядочный.
Словом, аккурат после того, как нашла себе нового стильного парикмахера и еще больше похорошела, решила Анна, что Палыч ей не пара. Человек он, безусловно, хороший, и была она с ним довольно счастлива, но надо развиваться, можно ой как вырасти, если за дело с умом взяться. Поплакала она недельки две за раздумьями, Палыч занервничал, стал портвейн почаще пить, но, видно, все понял. Привычный, что ли?
Над прощальным словом Анна еще неделю думала, но не понадобилось его, прощального-то слова. Едва рот открыла, а Палыч ей говорит: «Не надо, Аннушка, не надрывай сердечко. Все я понимаю, тебе выбирать. Хочешь уйти от меня — уходи, нет — подумай, я потерплю. Но, рыбка, голубка моя, запомни, что пути назад не будет».
Анна растрогалась, но ему, конечно, не поверила. Не по-людски это как-то без скандалов. И что значит — пути назад не будет? Глупости. При Палычевом-то к ней отношении. Да и не захочет она назад, не до того: жизнь новая начнется.
Увы, через недолгое время оказалось, что новая жизнь хуже старой. Квартиру начальник не выделил, а от общежитского быта Анна успела отвыкнуть накрепко. Ругаются в общежитии-то. И ненормативной лексикой в том числе. И душа нет. От парикмахера пришлось отказаться, почему-то денег не стало хватать на парикмахера. Колготки пришлось носить забытой марки, колготки часто рвутся, те, что из дому, то есть от мужа привезла, кончились уже. Бухгалтерша, пожилая такая стерва лет сорока, спросила: «А что вы, Аня, в одном и том же платье гостей в театр сопровождаете? У нас так не принято, сами знаете». А тут еще к шефу девица заявилась, всю приемную духами провоняла, а бухгалтерша, готово дело, сообщила, что фирме требуется референт со свободным пользованием компьютера. А Анну куда? Не в кладовщицы же обратно идти, в самом деле. Заболела, как назло простудилась, все губы обметало. Начальник так ласково ей: «Посидели бы вы, Анечка, дома недельку-другую, пока себя в порядок не приведете». Как же посидишь… Вернешься, а там уж будет та девица сидеть, духами воняющая.
Подружки опять появились, как одна, твердят: «Дура ты, дура. Держалась бы за мужа, он тебя из общежития вытащил, человеком сделал, а ты! Проворонила свое счастье. Лучше бы училась вареники лепить, чем по театрам бегать. Но все равно, сходи, покайся, человек ведь, не зверь какой, может примет тебя, пока не поздно еще». Откуда им знать, что путь назад ей Палыч заказал, если про это Анна никому не рассказывала.
Но прошло еще время, стало совсем невмоготу. Поняла Анна, что пропадет без Палыча. Да и любит она его, оказывается, без памяти, раньше было незаметно, а нынче осознала. Это только сперва кажется, что за него пошла, чтобы не хуже других быть, сейчас-то совсем ясно, что любила. Хоть и роста он маленького. Как только Анна все поняла, кинулась в чем была, прямо в затрапезной кофточке, к Палычеву дому. Может, и не пустит — а поздно уже, почти ночь на дворе, — так она в щелочку между занавесками посмотрит, как он там. Один, брошенный, кто и накормит-то. Забыла совсем, что готовила сама редко. Но хоть одним глазком на любимого взглянуть. Квартира у него на первом этаже, как говорилось. Окна во двор выходят, под окнами кустов сирени — не сосчитать. В случае чего, он и не заметит, кто там под окнами. Анна посмотрит немножко и уйдет, в случае чего.
А если что, то ведь и поскандалить можно, она ему жена пока что, пусть и врозь живут.
Подошла Анна к окнам, в занавесках щелка достаточно широкая, а у Палыча свет горит. Не спит, поди, все расстраивается. Ну, она это мигом поправит. Привстала Анна на цыпочки, схватилась руками за подоконник, прижалась к стеклу и видит: лежит в кровати, в их кровати, какая-то незнакомая девка! Совсем невзрачная девка, куда ей до Анны, пусть сейчас она сдала от горя, но с той Анной, с Палычевой, не сравнить. Лежит эта тварь в их кровати и дрыхнет, как колода. А Палыч! Палыч стоит перед ней на коленях и рассыпает сирень по постели. Захотела Анна окно разбить и закричать, а кричать-то не может. И руку поднять не может. Опустила голову, а шея как деревянная, еле гнется; смотрит, а не руки в подоконник упираются, а ветви сирени и гроздья сиреневые — от запястья. Ноги вытянулись, потемнели, корой покрылись.
Тут Палыч открыл окно и обломал сиреневые гроздья, что в окно стучались. Не хватило ему цветов-то.
Николай Николаевич Подгорный был одним из самых скучных представителей не только планеты Земля, но и разумных существ во всех множественных вселенных вообще.
Николай Николаевич не верил ни в Бога, ни в черта, ни в Деда Мороза, ни в приметы. Верил он преимущественно в то, что дважды два равно четырем, подобно герою одной известной пьесы. Впрочем, в отличие от этого героя Николай Николаевич не верил в сверхъестественные явления и таинственные сущности не из какого-то особого цинизма или презрения к людям, а лишь потому, что был напрочь лишен воображения и фантазии.
Даже в самом юном возрасте, когда иные дети предлагали поиграть в пиратов или, скажем, «царя горы», маленький Коля не проявлял ни малейшего интереса к подобному времяпрепровождению.
— Я буду капитаном пиратского корабля! — говорил самый бойкий из мальчишек.
— Но у тебя нет никакого корабля, — резонно возражал будущий Николай Николаевич. — И здесь не море, а обычный двор в центре города.
Дворовая ребятня его из-за этого недолюбливала, а иногда даже поколачивала, потому что трудно было выносить в своих рядах человека, который, желая раскрыть глаза общественности, неизменно предупреждал окружающих под Новый год, что подарки приносит не сказочный старик, а загримированный дядька из фирмы «Заря».
Даже собственные родители относились к своему рассудительному чаду с осторожным любопытством. С одной стороны, ребенок не доставлял никаких хлопот: никогда не пытался убежать на Северный полюс или проникнуть на космодром, не таращился с мечтательным видом на уроках в окно и самостоятельно убирался в комнате, расставляя все вещи в идеальном порядке. С другой — было во всем этом что-то глубоко неправильное. В частности, еще в семилетнем возрасте Коля здорово напугал родную бабку, плюнувшую при виде черной кошки через левое плечо, когда произнес серьезным голосом: «Все это суеверия и предрассудки».
Минули годы, Николай Николаевич прошел земную жизнь до половины, а потом отправился дальше, ничуть не изменившись с детских лет.
Трудился он бухгалтером в одной солидной конторе, ранее принадлежавшей государству и носившей сложносочиненное название из двадцати пяти символов, но перешедшей теперь в частное владение, из-за чего название сократилось втрое.
На работе Николай Николаевич изводил окружающих адской скрупулезностью. Трудовые методы его во многом устарели, но начальство Николая Николаевича ценило, рассматривая как своего рода талисман фирмы, такой незыблемой надежностью веяло от его сосредоточенно невозмутимого лица и фигуры, словно прижизненно изваянной в сером мраморе. Кроме того, у любого аудитора от общения с Николаем Николаевичем рано или поздно заходил ум за разум, в результате чего проверяющих приходилось отпаивать коньяком, а дела компании шли отлично.
Николай Николаевич всегда вставал рано утром в одно и то же время, будь то будни, выходные, праздник или отпуск, и делал установленное количество приседаний, отжиманий и прыжков для сохранения бодрости тела. Носил он один и тот же немаркий костюм, покрой которого не менялся последние тридцать лет. Вернее, костюм был не один, имелось четыре клонированных образца, сопровождавшихся в носке неизменной белой сорочкой и мышиным галстуком. Квадратные очки дополняли ансамбль. Все это вместе придавало Николаю Николаевичу припорошенный пылью вид, как будто его достали из старого шкафа.
Он редко бывал в гостях, не слишком интересовался достижениями культурной жизни, скептически относился к кинематографу и даже к художественной литературе, а отдыхать ездил к двоюродной сестре Нюсе в тишайший провинциальный городок размером с пуговицу, в котором самым громким из происшествий считался крупный пожар 1899 года.
Не то чтобы Николай Николаевич не мог позволить себе поездок, скажем, за границу. Просто ни золоченое кружево Венеции, ни романтический флер Парижа, ни кофейный уют белокурой Вены, ни разноцветный калейдоскоп тропических островов не манили его. Любопытен был разве что Нью-Йорк, про который Николай Николаевич слышал, что город поражает идеальной симметрией и правильностью линий, но и туда он ехать не стремился. Поездка означала бы нарушение привычного, сложившегося распорядка жизни, несла в себе элемент непредсказуемости. Это уже попахивало авантюризмом, а никаких авантюр Николай Николаевич допустить не мог.
В один тихий и спокойный вечер, когда, лениво листая журнал для бухгалтеров, он уже подумывал об отходе ко сну, в дверь неожиданно позвонили.
Неожиданно — это еще мягко сказано. Николай Николаевич не то что никого, особенно в такой неурочный час, не ждал, но даже и представить себе не мог, чтобы кто-то осмелился вот так к нему заявиться, разве что с сообщением, что дом горит, а еще лучше — догорает.
Поэтому первые секунды в трель звонка он не поверил, подумав, что, возможно, звонят соседям по лестничной площадке, а до него доносятся отголоски. Однако звонок не унимался.
Нахмурившийся Николай Николаевич отправился посмотреть, кто же так настойчиво пытается вторгнуться в его квартиру. Едва он бросил взгляд в дверной глазок, как из-за двери раздался громкий и неприлично для такого позднего часа жизнерадостный голос:
— Дядя Коля, это я, Гена! Только что с вокзала! Откройте.
Дверной глазок подтвердил информацию. Показавшиеся в нем рыжие лохмы и усеянное веснушками лицо со значительным носом действительно принадлежали племяннику Геннадию, сыну той самой сестры из провинциального городка.
Изумленный Николай Николаевич, который никак не ждал визита родственников, открыл дверь, опасаясь худшего. И с первой же минуты, как племянник показался на пороге, стало понятно: привычной размеренной жизни пришел конец.
Едва ступив в коридор, племянник оккупировал его целиком и полностью. И не потому, что был толстый или притащил с собой двадцать два чемодана (правда, за спиной у него виднелся рюкзак размером с холодильник), а потому, что есть такие люди, которые отличаются способностью заполнять собой все вокруг.
От Геннадия пахло дешевым одеколоном, поездом и энтузиазмом. Его огненно-рыжие торчащие волосы смотрелись на фоне неброских интерьеров квартиры, как материализовавшаяся на гумусовом горизонте тыква. Его зычный голос вполне мог бы позаимствовать архангел для какого-нибудь важного дела. Его руки и ноги были такими большими и длинными, что дядя почувствовал себя лилипутом, наткнувшимся на Гулливера.
Да, Геннадия было много, много даже для обычного человека. Что до Николая Николаевича, то тот и вовсе задышал часто-часто и отправился на кухню накапать валокардину, пока племянник в коридоре скидывал рюкзак, снимал верхнюю одежду и расшнуровывал свои огромные ботинки, каждым из которых можно было бы обратить в бегство небольшую армию.
— Вы извините, что я вот так без предупреждения, — говорил Гена некоторое время спустя, сидя в кухне на хрупкой для него деревянной табуретке и покачивая ногой в пахучем носке, — просто спонтанно все получилось.
Не одобрявший спонтанность Николай Николаевич сурово сдвинул брови.
— Как же это так? — спросил он. — Нельзя принимать таких серьезных решений ни с того, ни с сего. Все в жизни нужно хорошенько обдумывать, а затем действовать по намеченному плану.
— Так я-то как раз давно обдумал! — воскликнул Гена. — Я еще в восьмом классе все решил.
— Что решил? — удивился Николай Николаевич.
Он-то считал, что речь шла о неожиданной поездке к нему в гости.
— Так в театральное же поступать, — объяснил Гена и шумно хлебнул чаю. — Вам мама разве не говорила?
Николай Николаевич порылся в памяти и действительно припомнил, как сестра упоминала что-то подобное. Но ему и в голову не пришло бы, что племянник, который всегда хорошо учился и даже подавал по некоторым предметам надежды, зайдет так далеко в своих смешных фантазиях.
— В общем, я ей так и сказал: «Буду актером!». A она — в крик, — продолжил Гена. — Говорит, несерьезно все это, на жизнь не заработаешь. Иди вон лучше бухгалтером становись, как дядя Коля. Мы и поссорились, я вещички-то покидал и сел на первый же поезд. Все равно у нас в городе театрального института нет, так что я бы все равно к вам приехал, только через пару месяцев, ближе к экзаменам.
— Ты это брось! — Николай Николаевич даже побагровел от возмущения. — Актером он решил, видите ли, стать! Мать твоя, конечно, права. Все это совершенно несерьезно, даже думать о такой ерунде не смей. Человеку в жизни настоящая профессия нужна, а не какая-нибудь фитюлька.
— Какая же это фитюлька? — возмутился в свою очередь Геннадий. — Мало ли разве великих актеров, которых все обожают и уважают?
— И ты, кажется, надеешься одним из них стать? — презрительно осведомился Николай Николаевич.
— А почему бы и нет? — парировал Гена. — Я, между прочим, в нашем школьном театре уже играл. И Сирано де Бержерака, и Гамлета, и Треплева. Даже Ромео играл, когда Васька Фролов руку сломал! И декламировать могу, вот послушайте: «И примешь ты смерть от коня своего!». И пою, и танцую. Хотите, станцую вам прямо сейчас?
— Боже упаси! — испугался Николай Николаевич.
Образ племянника, топающего своими ножищами на кухне в первом часу ночи, взволновал его до глубины души.
Спорили долго.
Тоскливо поглядывая на часы, Николай Николаевич думал о том, что режим дня летит ко всем чертям, но все пытался переубедить племянника не губить молодую жизнь на неверной актерской стезе.
Племянник, однако, был непреклонен и не желал ни возвращаться в родные пенаты, ни посвящать себя другой профессии.
Ни на чем не сойдясь, отправились спать.
В квартире Николая Николаевича имелось две комнаты. Он постелил племяннику на диване в гостиной, тот лег и чуть ли ни в ту же секунду гулко захрапел. А Николай Николаевич лишь под утро забылся тревожным сном, в котором видел страшное: его квартира превратилась в театр, на сцене возвышался стоящий на диване Геннадий, потрясающий черепом коня вещего Олега и громко вопрошающий: «Быть или не быть?!». «Не быть!» — попытался было крикнуть Николай Николаевич, но был заглушен ревом аплодисментов. Затем, словно из тумана, выплыло скорбное лицо сестры Нюси, бросившей ему печальный упрек: «Не уследил! Проворонил!». Он хотел объяснить, что сделал все что мог, но Нюся превратилась в большую черную ворону и принялась зловеще каркать.
«Кар-кар, кар-ррр!» — слышал Николай Николаевич, пока не сообразил, что это рычит над ухом будильник.
Николай Николаевич проснулся в поту. Он чувствовал себя невыспавшимся и вялым. Нужно было подняться и приступить к утренней гимнастике, но тело предательски требовало оставаться и дальше в уютной постели вопреки заведенному порядку.
«Началось», — мрачно подумалось ему.
Он все же заставил себя встать и неохотно сделал несколько упражнений, а затем отправился умыться.
Ванная была занята. Племянник стоял под душем, радостно сообщая миру: «Да, и томлюсь тоскою по любви!».
Томимый другой тоскою Николай Николаевич поплелся на кухню готовить завтрак.
К счастью, был выходной, и можно было не торопиться на работу, а сесть и подумать, как же теперь быть.
Завернутый в одно полотенце, из душа вывалился красный и распаренный Генка. Энергетические волны, исходившие от его молодого, пышущего здоровьем организма, были почти физически ощутимыми.
— Доброе утро! — провозгласил племянник.
— Доброе, — буркнул Николай Николаевич и почувствовал, что злится на Гену за один факт его существования. — Ну что, не передумал за ночь глупостями заниматься?
— С чего бы это вдруг? — удивился племянник, наливающий в кружку чай.
— Я надеялся, может, ты образумишься, — вздохнул Николай Николаевич. — Разве ты не понимаешь, что актерская профессия — одна из самых непостоянных в мире? Ладно, допустим, у тебя талант. Разве все талантливые актеры добиваются успеха? Возьмем, к примеру, Ван Гога…
— Это художник, — напомнил Гена.
— Я в курсе, — обиделся Николай Николаевич. — Не в этом суть — художник или актер. А в том, что даже гениальный мастер может оказаться непонятым своими современниками. Никто его картины покупать не хотел, и в результате что? Нищета, ухо…
— Но со мной-то такого не произойдет! — воскликнул Гена. — Кстати, я ушами шевелить умею. Хотите, покажу?
— Покажи, — обреченно сказал Николай Николаевич.
Геннадий показал.
— Ты думаешь, умение шевелить ушами — это гарантия славы?
— «Что слава? — Яркая заплата на ветхом рубище певца», — начал было с выражением читать Гена, но был жестко пресечен.
— Сможешь ли ты найти работу? Сколько будешь зарабатывать? Да и поступишь ли вообще в свой театральный? — атаковал его вопросами Николай Николаевич. — Ни определенности, ни стабильности, ни уверенности в завтрашнем дне!
— Но, дядя Коля, это же моя мечта, — сказал Генка серьезно. — Разве может человек бросить свою мечту, даже не попробовав ее осуществить? Неужели вы никогда не мечтали и не пытались добиться того, чего вам больше всего на свете хотелось?
И, глядя в его широко распахнутые, горящие молодым огнем глаза, Николай Николаевич вдруг понял, что племянника никакими разговорами и доводами рассудка не переубедить.
Так началась совсем другая жизнь.
Присутствие Гены в доме изменило все. Каким-то неведомым образом краски, расцвечивающие немаркие обои и неброскую мебель, начали казаться ярче. В комнатах было светлее обычного, и в воздухе, даже когда племянника не было в квартире, беспрестанно звучал какой-то странный шумок, будто кто-то все время напевал себе под нос или насвистывал.
Геннадий довольно быстро нашел себе какую-то временную работу то ли официантом в ресторане, то ли охранником в банке. Бросил он эту информацию столь небрежно, что Николай Николаевич так и не понял, куда же пошел трудиться племянник, чьи возвышенные мысли были равно далеки и от ресторанов, и от банков. Работал он через день, а в свободное время посещал курсы при театральном институте и возвращался оттуда, палимый творческим огнем и адски голодный. Огонь творчества требовал серьезной подпитки — пельменей, наваристого борща, котлет. Утоляя голод, Гена развлекал дядю декламацией и рассказами о системе Станиславского, и тому оставалось лишь ностальгически вспоминать прежние упоительно тихие вечера, не обремененные необходимостью слушать монолог Чацкого и чистить в огромных количествах свеклу, чтобы наваренного борща хватало на двоих.
По правде сказать, он бы выпер племянника из своей квартиры к лешему, но не мог так поступить по отношению к сестре Нюсе, которая постоянно названивала и, рыдая в трубку, просила приглядеть за мальчиком, раз уж тот пошел по кривой актерской дорожке.
Так и жили: племянник следовал по дороге своей мечты, дядя обеспечивал мечту продовольствием и внимал монологам.
Однажды вечером Николай Николаевич, вернувшись домой после традиционной пятничной игры в преферанс с давним приятелем, застал Геннадия в квартире не одного.
Войдя в кухню, он увидел сидящего за столом племянника, который гневно вопрошал торчащий из стеклянной банки букет разноцветных цветов: «Работать? Для чего? Чтобы быть сытым?» — после чего сардонически захохотал.
Не успел Николай Николаевич изумиться тому, что Генка, вероятно, обезумев на почве актерства, принялся разговаривать с цветами в банках, да еще и выражать при этом какие-то антиобщественные настроения, как откуда-то из-за букета громко захлопали, и тоненький голосок восторженно пропищал: «Браво, Геночка, браво! У тебя самый лучший Сатин из всей нашей группы».
— Добрый вечер, — осторожно дал знать о себе Николай Николаевич.
— Дядя Коля! — радостно воскликнул Генка. — Как хорошо, что вы пришли. Знакомьтесь, это Зина, тоже будет вместе со мной в театральный поступать.
И ткнул пальцем в букет, тот раздвинулся, и оттуда показалась юная особа с белыми круглыми кудряшками на круглой голове, с круглыми же небесно-голубыми глазами под кукольными ресницами и со вздернутым носом.
— Здравствуйте! — розовея, воскликнула она, выбралась из-за стола и застенчиво встала рядом с Геной. — Мы с Геночкой в одной группе учимся.
Кукольная Зина была ростом примерно Гене по пояс и вообще смотрелась рядом с ним как совершеннейший ребенок, чем невольно вызвала у Николая Николаевича чувство умиления пополам с жестоким раздражением в преддверии перспективы чистить еще больше свеклы для борща, если эта самая Зина начнет у них столоваться по вечерам после занятий на курсах.
К счастью, все оказалось не так уж плохо. Зина вызвалась приготовить ужин, пока Гена рассказывал, как они начали репетировать на занятиях пьесу Горького «На дне», монолог из которой он и читал. Вскоре Зина водрузила на стол омлет с помидорами, жареные сосиски, нарезанный хлеб с маслом, и все сели ужинать.
Во время ужина Николай Николаевич почти с неохотой ощущал, что ему нравится сидеть вот так с молодежью, слушать об их делах и поглощать вкусный омлет. За чаем с шоколадными конфетами он окончательно расслабился и даже признался, что не всегда мечтал в своей жизни быть бухгалтером.
— А кем же? — широко распахивая глаза и перемазанный шоколадом рот, спросила Зина.
Николай Николаевич почувствовал, что от него ждут грандиозного ответа, и засмущался.
— Стоматологом, — вздохнул он. — Но как-то не сложилось.
— Скучные все какие-то профессии, — ляпнул Генка бестактно.
Николай Николаевич обиделся и попытался удалиться, но Зиночка уговорила его остаться, а Гену пристыдила, и была при этом так мила, что любое сердце возрадовалось бы.
Дальше болтали что-то об интересных профессиях, любви, мечтах и прочем, что интересует молодых. Все еще не одобряющий мечтаний, Николай Николаевич в основном помалкивал и слушал, но потом, когда Зина с Генкой и букетом ушли, а сам он отправился ко сну, задумался. А была ли и, правда, в его жизни хоть какая-то мечта, или так он и прожил спокойно, безмятежно, обдуманно и… скучно?
Никогда раньше даже в мыслях Николай Николаевич не назвал бы свою жизнь скучной. Но сейчас энергичный и вдохновенный племянник, романтичная Зиночка, их, пусть наивные, но такие горячие надежды что-то разбередили в нем.
И тогда Николай Николаевич вспомнил.
Вспомнил то, что давно уже не разрешал себе вспоминать.
В его жизни была мечта.
Вряд ли кто-то назвал бы ее дерзкой, а ее исполнение не привело бы, например, к изобретению лекарства от страшной болезни. Но много лет назад ему казалось, что нет на свете ничего смелее, невероятнее и прекраснее его мечты.
— Звали ее Лиза Протопопова, — сказал Николай Николаевич в темноту.
Ее папа был военный, поэтому семейство Лизы все время кочевало, и вот, наконец, судьба занесла их в его город. Учились они вместе совсем недолго, но Николаю не нужно было много времени, чтобы влюбиться. Хватило секунд пять или три, он точно не помнил.
Кажется, все дело было в ее ушах. Юный Коля посмотрел, как изящно они прилеплены к Лизиной голове: так, что почти даже не торчат, — и понял, что пропал навеки.
Лиза танцевала в известном детско-юношеском ансамбле, который ездил за границу и на выступления которого она доставала всему классу пригласительные билеты. Она была тоненькая-тоненькая, словно нарисованная тушью, и, ступая, не оставляла на земле следов. Мама Лизы была художником-модельером и шила дочери такие платья, которые в те времена можно было увидеть разве что в западном кино.
Лиза была принцессой, за которой бегали все мальчишки, включая Юрку Дербенева — красавца и спортсмена-пловца, имевшего разряд, и, глядя на то, как после уроков Юрка идет чуть за спиной Лизы, неся ее портфель, Коля чувствовал себя серым мухомором. Именно тогда он в первый и последний раз в своей жизни принялся мечтать. О том, как на Лизу нападут бандиты, и он ее спасет. О том, что Юрка покроется с ног до головы прыщами. О том, как прилетит инопланетный корабль устанавливать связь с собратьями по разуму и выберет его, Колю, как главного представителя планеты Земля. И о том, как его постигнет ранняя смерть, и, плача на скромной могилке, Лиза поймет, что любила все это время его — скромного и неприметного мальчишку, вечно поглядывающего на нее исподтишка и одолжившего ей однажды на черчении циркуль.
Но ничего этого не происходило. На выпускной вечер Лиза пришла в платье, сделанном из каких-то золотых лепестков, и танцевала с Юркой. Коля некоторое время смотрел на них, как загипнотизированный, а потом ушел из актового зала на улицу, где примкнул к прятавшейся в кустах компании хулиганья.
Там он единственный раз в своей жизни напился и даже выкурил сигарету, а потом отправился гулять по городу, надеясь попасть под трамвай. При виде трамвая, впрочем, передумал, а залез вместо этого в чей-то чужой сад и нарвал там охапку сирени размером с себя. После этого направился к дому Лизы, чья квартира располагалась на первом этаже. Окно в ее комнату было распахнуто, Коля подтянулся на руках на подоконнике и за что-то зацепился, порвав свою нарядную голубую рубашку, которую сшила мать. Он швырнул сирень внутрь, как оружие массового поражения, и убежал.
Он бежал по городу к себе домой и, к величайшему стыду своему, плакал и ожесточенно тер лицо кулаками, почему-то зная, что никогда в жизни больше не будет несчастнее и счастливее, чем сейчас…
Николай Николаевич открыл глаза, чувствуя, как они увлажнились.
Ему стало неловко.
— Глупость какая, — раздосадованно пробормотал он. — Ну, учились вместе. К чему эти воспоминания? Она давно замужем, у нее дети, может, внуки… Все это абсолютно нецелесообразно.
Робко скрипнула в коридоре дверь, а затем бессовестно загрохотали тяжелые ботинки — вернулся племянник. Николай Николаевич вспомнил голубые глаза Зиночки и тот восторг, с которым она смотрела на Генку, и ему стало завидно и грустно.
— Что уж теперь, ничего не воротишь, — пробормотал он, злясь на самого себя. — Вот куда приводят все эти фантазии, мечтания… Одна бессонница от них.
Он немного поворочался с боку на бок и постепенно задремал.
Разбудил его даже не шум, а некое преддверие шума.
С трудом разлепив глаза, первые несколько секунд пробуждения Николай Николаевич был уверен, что только что кто-то позвал его по имени. Он прислушался, но больше ничего не услышал. Тем не менее, им овладело стойкое ощущение, что в квартире что-то происходит. Он полежал пару минут в кровати, чувствуя нарастающее напряжение, и понял, что уже не сможет спокойно уснуть.
Не до конца понимая, что же делать, Николай Николаевич поднялся с постели, накинул халат и тихонечко вышел из комнаты. В коридоре ощущение странности усилилось. В воздухе звенела абсолютная тишина. Не просто та, что бывает ночью, а такая, как будто звук выключили во всем мире, и лишь какой-то тревожный то ли шепот, то ли гул вился в воздухе отголоском.
К своему неудовольствию, Николай Николаевич ощутил страх, но довольно быстро с ним справился. В конце концов, поддаваться ему было абсолютно бессмысленно.
Собравшись с духом, кашлянув несколько раз для храбрости и посильнее затянув пояс халата, он направил стопы в кухню, догадываясь, что именно там находится источник всех странных ощущений.
Едва сделав шаг, он увидел напротив окна залитый желтоватым фонарным светом силуэт, которого там было быть не должно, и на краткое мгновение поддался неконтролируемой панике того рода, что за долю секунды иссушает горло до состояния пустыни Сахары и заставляет кричать: «Мама, караул, грабят, пожар, милиция!» в одно слово.
Но Николай Николаевич был, позволим себе напомнить, человеком без воображения и фантазии, а ведь именно они создают питательную среду для страхов. Без них остаются лишь страхи, заложенные в человеке на уровне животных инстинктов и требующие соответственных действий, как то: схватить стоящую на плите сковородку и опустить ее на незваную голову, нагло торчащую в чужой кухне в совершенно возмутительный час.
Что Николай Николаевич и сделал.
И тут произошло сразу несколько событий. Включился свет, незнакомец каким-то образом переместился за спину Николаю Николаевичу, чья рука опустилась на вражескую голову, но, не найдя ее на прежнем месте, выронила сковородку, упавшую на пол с таким выдающимся грохотом, что было жаль — никто этот звук не записал и не использовал потом в кино.
Пока Николай Николаевич пытался прийти в себя, незнакомец вновь очутился на фоне окна и произнес: «Прошу вас, не бойтесь. Добрый вечер».
Изумленный Николай Николаевич уставился на него во все глаза и принялся рассматривать.
Незнакомец был высок ростом, широкоплеч, статен и наряжен в темный строгий костюм. Голова была лысой, а черты его лица можно было бы называть даже привлекательными, если бы они не казались какими-то слишком уж резко обозначенными и неподвижными, как у манекена в витрине. А еще у него было что-то с глазами, но что именно, Николай Николаевич не смог разглядеть.
— Не бойтесь, — повторил незваный гость. — Я не причиню вам никакого вреда, ущерба, порчи.
Голос его прозвучал негромко и успокаивающе, но что-то в произнесении этих слов было неправильным. Через пару мгновений Николай Николаевич понял: губы незнакомца не двигались.
Пустыня Сахара вернулась в горло и еще как-то неприятно засосало под ложечкой.
— А я и не боюсь, — тем не менее храбро соврал Николай Николаевич. — Потрудитесь объяснить, кто вы такой и что делаете на моей кухне в ночное время?
— Прежде всего, я вынужден попросить прощения за то, что напугал вас тем, что появился, возник перед глазами, показался, — изрек странный визитер. — И позволю себе напомнить, что с моей стороны вам не грозит ничего плохого, дурного, отрицательного.
Говорил незнакомец диковинно, будто цитировал толковый словарь. Это каким-то образом снизило градус тревожности.
— Что ж, я рад, но по-прежнему прошу вас объясниться, кто вы такой, и что тут делаете, — сказал Николай Николаевич уже увереннее.
— Я представитель внеземной цивилизации, прибывший к вам с дружественным визитом, — сказал ночной гость все тем же приятным спокойным голосом.
— Да что вы говорите, — сказал Николай Николаевич язвительно. — А я фараон Рамзес Второй.
— По нашим данным — нет, — невозмутимо ответил незнакомец. — Вы Николай Николаевич Подгорный, 1953 года рождения, появившийся на свет в этом городе и проживший здесь всю жизнь. Текущее место работы…
— Вон отсюда, — сказал Николай Николаевич.
— Прошу прощения?
— Пошли вон с моей кухни! Требую от вас немедленно удалиться, исчезнуть с глаз моих, провалиться под землю! — завопил Николай Николаевич. — Я не желаю принимать участие в каких-то дурацких розыгрышах, на которые вас, видимо, подбил мой бестолковый племянник!
— Звали ее Лиза Протопопова.
Слова словно вытеснили из кухни весь воздух. От удивления Николай Николаевич распахнул рот и уставился на визитера. Тот посмотрел на него в упор, не мигая. В его глазах не оказалось ни радужки, ни зрачка, они были похожи на стекла аквариума, в котором ничего не плавало.
— Что? — прошептал Николай Николаевич.
— Мы за вами наблюдали.
— Зачем?
— Я представитель внеземной цивилизации, прибывший к вам с дружественным визитом, — повторил незнакомец. — Мы ищем людей, которые могли бы стать нашими проводниками в ваш мир.
— Проводниками? — растерянно спросил Николай Николаевич. — Что это значит?
Визитер, казалось, задумался. Во всяком случае, его неподвижное лицо подернулось, как будто помехи побежали по экрану.
— Этому сложно найти объяснение в вашем языке, — наконец, сказал он. — Можно сказать, что это те, через чье сознание нам удастся лучше понять человечество.
— Зачем вам это нужно?
— Это нужно вам.
— И зачем это нужно нам?
«Представитель внеземной цивилизации» помедлил с ответом снова.
— Это будет нужно вашим потомкам. Однажды нам придется вмешаться в ход вашей истории, чтобы помочь людям. К этому моменту мы должны будем понимать вас досконально, чтобы не причинить вреда, ущерба, порчи.
Все происходящее было абсурдно, дико и совершенно неправдоподобно. У Николая Николаевича закружилась голова.
— Уф, — сказал он и налил себе воды из графина, присаживаясь на табурет. — Послушайте, вы… Как ваше имя-отчество?
— Мое имя покажется вам бессмысленным набором звуков, — ответствовал визитер.
Николаю Николаевичу захотелось кинуть в него тапком.
— Хорошо, допустим, это не чья-то глупая шутка и вы действительно тот, за кого себя выдаете, — сказал он, сам себе не веря. — Но от меня-то вам что требуется?
— Мы хотим, чтобы вы стали проводником, — сказал визитер.
— Почему это именно я?
— Мы считаем, что вы обладаете подходящими качествами, свойствами, характеристиками.
— Какими, любопытно? — спросил Николай Николаевич раздраженно. — И почему у вас такая манера выражаться?
— Нас интересует ваше мировосприятие. И мы пока не разработали адекватную систему сравнительной лингвистики.
— А, по-моему, вы просто издеваетесь, — буркнул Николай Николаевич.
— Простите?
— Вы прилетели на космическом корабле? На летающей тарелке? Где она сейчас находится? Как называется ваша планета? Почему вы собираетесь помогать человечеству? Каким образом вы собираетесь помогать? Чем вас интересую конкретно я? Давно ли вы наблюдаете за мной? Откуда вы знаете про… Хотя неважно, — сказал Николай Николаевич, поднимаясь из-за стола. — Я вам не верю и по-прежнему хочу, чтобы вы отсюда ушли. Иначе я вызову милицию.
— Хорошо, я выполню вашу просьбу, — сказал визитер, не меняя своего бесстрастного тона. — Проводник должен сотрудничать с нами на добрых началах, иначе будет невозможно установление связи. Я не могу вас заставить поверить мне, поэтому уйду.
— Вот и прекрасно.
— Но позвольте попробовать убедить вас в том, что все это не шутка.
— Не позволю!
— Мы можем выполнить одно ваше желание.
— Почему не три? В сказках обычно бывает именно так, — съязвил Николай Николаевич.
— Всего одно…
— Меня это нисколько не интересует!
— Вы должны будете написать письмо и положить его в камеру хранения под номером 234 на вокзале. Обязательно успейте сделать это не позднее двенадцати ночи, иначе…
— Не желаю ничего слушать! — окончательно вспылил Николай Николаевич. — Письмо? На деревню дедушке?! Успеть до двенадцати? Иначе ваш космический корабль превратится в тыкву?! Убирайтесь, чтобы духу вашего тут не было!
Он храбро надвинулся на визитера, испуганно недоумевая, почему племянник до сих пор не проснулся и от всей души сожалея, что могучий Генка все это время дрыхнет и вряд ли придет ему на помощь, окажи ночной гость сопротивление.
Но гость сопротивления не оказал, а лишь отступил к окну, застыв на темном фоне элегантно очерченным силуэтом.
— Прошу вас выйти, — сказал он. — Иначе мне будет проблематично удалиться, так как зрелище моего исчезновения может лишить вас зрения.
— Не хотите, чтобы я видел, как посланник внеземных цивилизаций сигает в окно? — фыркнул Николай Николаевич. — Скажите спасибо, что мы на втором этаже. Я ухожу ровно на минуту. Если по моем возвращении вы здесь по-прежнему будете околачиваться, пеняйте на себя.
— Вы запомнили номер камеры хранения?
— Всего хорошего, — сказал Николай Николаевич и вышел из кухни, хлопнув за собой дверью с такой яростью, что с потолка мелкой перхотью посыпалась штукатурка.
Он топтался в коридоре несколько минут и не извергал из ноздрей яростный огонь лишь потому, что не был способен к этому физиологически. В груди клокотал гнев, и вместе с тем Николая Николаевича обуревала странная растерянность, причина которой не была ему до конца ясна.
Ни в каких инопланетян он, разумеется, не верил. Все случившееся могло быть лишь глупым представлением либо диковинной хитрой аферой, рассчитанной на легковерных простаков, к числу которых он себя, разумеется, не относил. Что же тогда помешало ему позвать на помощь в первый же миг обнаружения постороннего лица? Почему он позволил вовлечь себя в диалог с ним? В конце концов, мошенник мог быть по-настоящему опасен.
Подумав, он решил, что чувство растерянности вполне объяснимо: найдя среди ночи у себя в квартире незнакомца, утверждающего, что он инопланетянин, любой бы слегка опешил.
Он решительно распахнул дверь на кухню и почти испытал разочарование, никого там не застав. Николай Николаевич бросил взгляд в окно, которое выглядело невинно запертым, подошел к нему и исследовал, но было непохоже, чтобы кто-то из него вылезал на улицу. Затем приоткрыл форточку и некоторое время стоял, втягивая носом прохладный воздух и вертя головой во все стороны на манер сторожевого пса. На улице было темно, безлюдно и тихо, как в фильме ужасов.
— А вот за что я люблю ковбоя! — неожиданно огласило двор пьяное пение, и Николай Николаевич схватился за сердце. Он торжественно присвоил этой ночи звание самой неприятной в жизни и отправился в кровать, думая, что племянничек так и не соблаговолил проснуться, сотрясая квартиру рокочущим храпом счастливого человека, которому не делают среди ночи предложений работать на инопланетян.
Николай Николаевич думал, что уже не уснет, но стоило ему закрыть глаза, как все случившееся само показалось лишь диковинным сновидением. За краешек сознания зацепился было, дразня сиреневым ароматом, вопрос «Откуда он знал про нее?», но тут же улетел куда-то воздушным шариком и наступила покойная пустота…
Николай Николаевич проснулся с тревожным ощущением, пнувшим его откуда-то изнутри живота.
«Что-то невероятное случилось этой ночью», — мысль окатила его волной, и лишь через несколько мгновений он вспомнил о том, что было.
Странный человек на кухне, его неподвижное лицо, глаза без глаз и механический голос… Невозможные заявления, абсурдные предложения, нелепица, несуразица и, по всей видимости, чей-то сомнительный розыгрыш на грани аферы…
— Уж не Генкины ли театральные дружки все это устроили? — подумал Николай Николаевич вслух.
Вскочив с постели, он решительно направился в комнату племянника, намереваясь прояснить ситуацию, но Геннадий уже куда-то умчался по своим делам. Наградив испепеляющим взором пару его джинсов, небрежно валяющуюся на стуле, Николай Николаевич направился на кухню, которая выглядела абсолютно прозаично при дневном освещении. Зачем-то выглянул во двор, словно надеясь разглядеть под окнами следы ночного злоумышленника, придирчиво осмотрел расположившуюся под окном клумбу с проклюнувшимися зелеными росточками. На клумбе не обнаружилось ничего подозрительного.
— Может, мне все это попросту приснилось? — спросил Николай Николаевич свое отражение в зеркале в ванной комнате. Отражение не стало ничего утверждать, но идея показалась достаточно разумной и успокаивающей, чтобы ею проникнуться.
Пора было поспешать на работу. Проглотив завтрак, Николай Николаевич выскочил из дому, застегивая на ходу плащ.
— Инопланетяне среди нас, — сообщил голос телеведущего, донесшийся из приоткрытого окна квартиры на первом этаже, в которой проживала бодрая старушка баба Нюра.
Николай Николаевич от изумления укусил себя за щеку.
— Что он сейчас сказал?! — завопил он, просовывая голову в окно квартиры. — Что?!
— Господи, Коля, нельзя же так людей пужать! — воскликнула старушка, роняя половник. — Кто чего сказал?
— Ведущий! В телевизоре только что! Инопланетяне среди нас?
— «Иные планы у вас», кажись, — сердито сказала баба Нюра. — Какие инопланетяне, да еще с утра пораньше? Тебя что, окном прищемило?
Растерянный Николай Николаевич поплелся на работу.
Неужели в свете ночного происшествия ему начало что-то мерещиться? Неужели у него разыгралось… воображение?
Это было совершенно недопустимо, поэтому, придя в контору, он твердо решил забыть обо всем случившемся или неслучившемся и спокойно заняться делом. Натянув выражение лица сосредоточенного робота, он погрузился в кружение цифр, которые обычно выстраивались в его сознании стройными логическими рядами, но сейчас никак не желали этого делать.
В голову лезли непрошеные мысли, разум точил червячок сомнения.
Николай Николаевич вел самую мужественную на свете борьбу — с самим собой — до обеда. Стоя в очереди в буфете, он смотрел невидящим взглядом в тарелку бурого борща, и в ушах его билось слово «проводник», почти сливаясь в своей ритмике со стуком сердца.
— Компот брать будете? — зевнула продавщица на кассе.
— Да, — сказал Николай Николаевич, а затем, бросив поднос с обедом, выбежал вон.
Он добежал до своего рабочего места, отыскал на столе чистый лист бумаги, схватил ручку и что-то накарябал, причем руки его дергались в таком судорожном танце, что проходящая мимо сотрудница обеспокоенно спросила: «Вам плохо?».
Он бросил в ответ что-то неразборчивое и, натягивая на ходу плащ, помчался на улицу.
Он очень торопился, так, как не торопился еще никогда.
Когда Николай Николаевич ворвался в камеру хранения на вокзале, то дышал так тяжело, будто уже был готов отдать концы, но чувствовал себя при этом невероятно молодым.
— Ячейка 234! — крикнул он скучающему работнику, листающему журнал, и журнал шмякнулся на пол.
Работник потребовал ключ, но Николай Николаевич, задыхаясь, объяснил, что ключа нет, есть лишь цель, и цель эта — положить в ячейку очень-очень ценный предмет. Вокзальный служащий посмотрел на него с подозрением.
— Какой же это предмет? — спросил он.
В ответ Николай Николаевич протянул зажатую в мокром кулаке мятую белую бумажку.
— Что это? — удивился служащий.
— Это письмо, — сказал Николай Николаевич. — А на что это еще, по-вашему, похоже?
Вечером того же дня служащий камеры хранения жаловался за ужином своей жене на то, сколько сумасшедших нынче развелось, просто уму непостижимо.
Но Николаю Николаевичу, узнай он об этом обстоятельстве, не было бы до него никакого дела.
Впервые в жизни он чувствовал, что ему вообще все равно, что подумают о нем люди, включая его самого. Важно было лишь идти по улице, сжимая в руке ключ от ячейки.
В одном из уголочков подсознания ехидный голос нашептывал, что с тем же успехом можно было бы написать письмо Деду Морозу, как делают детишки. Только те маленькие и еще совсем не знают жизни, а он человек взрослый, почти состарившийся даже, и ему должно быть стыдно верить в такую чушь и надеяться на чудеса, которых все равно никогда не бывает, никогда-никогда, как инопланетян и всего того, что выходит за рамки привычного стандартизованного мира.
— Ну и пусть, — шептал Николай Николаевич. — Ну и пусть…
Сердце билось в груди, и было немного страшно, но не так, как в преддверии оглашения диагноза врачом, а как перед прыжком в воду с вышки, и когда на ботинке вдруг развязался шнурок, Николай Николаевич зацепился за него ногой и чуть не упал, но не разозлился и не чертыхнулся, а лишь рассмеялся, сам не зная, чему.
Он наклонился, чтобы завязать шнурок, а, поднявшись, сразу же увидел перед собой лицо, которое никогда не забывал, и задохнулся от счастья.
— Коля, — сказала Лизочка Протопопова удивленно, но в ее голосе не было вопроса, а в волосах была седина, только он не заметил. — Господи, ты! Как ты, как?!
— Прекрасно, — сказал Николай Николаевич. — Превосходно, великолепно, замечательно. Исключительно.
Пахло сиренью и сбывающимися мечтами.
Племянник Генка сидел в кафе вместе с приятелями по театральному кружку и весело рассказывал, как разыграл дядю, притворившись инопланетянином.
В потемневшем небе сгустились фиолетовые сумерки и, если бы кто-то пригляделся, то увидел бы висящий над городом инопланетный корабль с обшивкой, блестящей металлом неизвестного земной науке происхождения.
Хотя, возможно, это была просто звезда.
Сначала Конрад увел мою девушку.
Это было давно, еще в колледже. Безусая юность, увитые плющом стены общежития, субботний бейсбол — я, как эталон неудачника, вечно на скамейке запасных, — и книги, тетради, погрызанные карандаши. Сверстники самых разных достоинств, разномастные, как собачки на выставке. И сосед по комнате — рыжий хам с брекетами, что сияют не хуже бриллиантового колье, — и кондитерская, испускающая флюиды крема и ванили, и однокурсницы в форменных юбочках в клетку, тоже испускающие (не юбки, а девушки) манящие флюиды.
Прежние чувства когда-то давили влагу из глаз. Как соковыжималка насилует грушу — сталью по мякоти. Слезы мои могли бы сравниться со стихией, бушующей рядом, — они такие же соленые. Словом, стыд и позор, с чем ни сравнивай. До встречи с мисс Н. я был — признаю! — слезливым ничтожеством с набрякшими веками и кривым позвоночником.
Вот Конрад, наверно, никогда не плакал.
И не потому, что у него нет генов сентиментального отца, а сам он так же далек от неврастении, как и от чтения английской классики. Просто Конрад — это не я. Если оставить его на безлюдном острове, в полярной пустыне, да хоть между Сциллой и Харибдой, вручив коробок спичек и перочинный нож, Конрад построит футбольный стадион и торговую империю. Знаете, есть такие люди, которые льву в пасть заглянут, президента своего возведут и воздух превратят в бумажки с портретами Вашингтона.
Конрад был из этой породы людей, поэтому он не стал останавливаться на достигнутом.
Забрав мою девушку, он поговорил с бандой Билли Воткинса.
И те перестали избивать меня по четвергам до обеда. Синяки постепенно сползли с моего тела, а я с тех пор не израсходовал и цента на пластыри. Громила Воткинс, казалось, не замечал несчастного хлюпика, Конрад здоровался со мной в коридоре и даже извинялся за то, что лишил меня милой половинки, которая, кстати, предложила остаться друзьями.
Тогда-то я и подхватил психическое расстройство — или оно подхватило меня, кто знает?
Неуверенность, переходящая в фобию, на почве несчастной любви; навязчивые мысли и эмоции, которые мозг — от недостатка йода и глюкозы — стал персонифицировать. Мои страхи вдруг напялили на себя клыкастые ухмылки и пиджаки, надушились зловоньем. Мечты обзавелись пунцовыми губами и глубоким декольте; сидя на лекции, я по рассеянности, бывало, гладил их стройные ноги.
Безумие хлопало меня по плечу и морщилось от лекарств, прописанных врачом — «Специально для нашего юного неврастеника: пообедал — запей микстурой, поужинал — подложи под подушку можжевельник, и волнения перед экзаменами как не бывало!..».
А потом вся эта дребедень (или переходный период, или шизофрения, или поиски души — каждый называет по-своему) вдруг оборвалась, и я познакомился с мисс Н.
Оглядывая всю свою жизнь — крупнее план! чуть приблизить!.. — перекладывая кирпичики памяти так и эдак, я понимаю: рано или поздно мы должны были встретиться. Как ось и колесо, как перо и бумага.
В тот вечер дождь, напористый и хлесткий, застучал в окно. Пустующая моя душонка попросилась наружу, и я покинул комнату, все еще жмурясь из-за ослепительных брекетов соседа. Рискуя простудиться и слечь, я пересек двор, поляну, сел под кроной одинокого тополя. Свитер промок и толстой тряпкой облепил тельце. Капли скользили вдоль пробора — и по носу, по носу. Наплывающий от полосы леса туман стелился по зеленому блестящему ковру.
И стоило мне снова вспомнить обо всех недавних унижениях, как из тумана выплыла она.
Мисс Н.
Подойдя ближе, она склонилась надо мной и посмотрела в глаза. Улыбнулась. Провела рукой по волосам, отбрасывая их назад. Мне показалось, что мы знакомы, что где-то мельком видели друг друга. Этот миг узнавания грозил стать вечностью, и тогда она прильнула ко мне и выпила мои слезы. Мисс Н. рассмеялась, взяла в свои сильные горячие руки мое сердце. И оно забилось вдвое сильней, зарокотало, словно починенный двигатель в руках умелого моториста. Потом мисс Н. оглядела скукожившуюся душу и разгладила ее уверенным движением, распахнула свитком и в отблесках молний прочла все, что в ней есть.
Мисс Н. забрала боль из моей головы, взамен вложив воспоминание о нашей первой встрече.
Когда ливень устал бить по земле, мы взялись за руки и поклялись никогда не расставаться.
И она уже двадцать лет как со мной.
Необузданная, неотразимая.
Моя мисс Н.
Бушует рядом океан, синева встает валом и бьется о берег. Брызги, пена, бешеный ветер, и мисс Н. улыбается. Богиня шторма идет со мной по песчаной набережной. Рука об руку. И чайки визжат окрест.
Если кто-нибудь у вас спросит: «Знакомы ли вы с самым счастливым человеком в мире?», можете смело отвечать: «Да! Это он, учитель словесности, мужчина, которому Конрад поломал жизнь. Мужчина, который любит мисс Н.!».
Конрад и моя бывшая, конечно, видели мисс Н. Они знали о наших отношениях, и я убежден, что эта парочка нам завидовала. Конрад больше не здоровался со мной. Бывшая старалась нарисовать на лице презрение, но она была бездарным художником. Билли Воткинс все чаще вылезал из машины времени, и атрибуты его неандертальской персоны (волосатые руки, покатый лоб, несвязная речь) часто вставали на моем пути, и не только по четвергам до обеда! Но выбитые зубы и сломанные ребра никогда больше не заставляли меня плакать.
Потому что мисс Н. выпила мои слезы — досуха.
Она любит меня таким, какой я есть. Вернее, каким я стал — потому что благодаря ей я изменился. Любовь наша — это реакция присоединения; два качества вместе дают третье. Химия, волшебство, судьба — ни одно название не охватит это безбрежное чувство, эти касания, потоки энергий, сладкие путешествия в запредельные миры и плоды, последствия их…
Одним из последствий стала Месть.
О, я и мисс Н. овладели Местью, как опытный всадник — упрямым мустангом. Иногда Месть слишком горячила нашу кровь, и тогда мы обкладывала ее льдом, выставляли на обозрение, и, продуваемая всеми ветрами, она закалялась и становилась утонченной. У нее было широкое основание: множество мелких причин и незначительных (для постороннего, разумеется) поводов, собранных в неряшливую кучу. Постепенно Месть высилась, сужалась, сводились в точку-острие, бьющую без промаха.
Мисс Н. учила меня не спускать с рук любое действие, нанесенное нам в ущерб. Жизнь была для нее битвой, взятием Трои, выживанием в горячих точках, — мисс Н. так не похожа на меня! Она брала мое сердце в свои сильные руки, и трепетная частица гудела, бросала багровые отсветы в темь будущего, словно маяк, пускающий луч по горизонту.
И это проясняло мой взор. Всегда надо следовать своему сердцу.
Оно, кстати, и привело нас сюда. На безлюдное побережье, в дикий шторм.
За плечами-годами осталась та далекая отрада, когда я и мисс Н. проучили декана, невзлюбившего меня с первых дней работы. Как долго и увлеченно мы выбирали самое нужное, подходящее, стоящее, что следует подсыпать ему в кофе. И стрела попала в цель! Помнишь, дорогая, его шикарный батистовый платок с пятнами крови, его одышку, зеленые червяки губ?..
Чванливый толстяк теперь никогда не будет повышать голос на студентов и коллег, иначе его организм, подточенный ядом, не выдержит. Лопнет селезенка, вспучится живот, и этот огромный пылесборник брякнется с деканского кресла прямо под землю.
А соседи, из года в год затоплявшие наш дом, наш милый дом, уютный дом. Где они теперь? В чем их обвинили? Живодерство, обряды, безумные опыты… Всего-то и нужно было — подкинуть им пару дохлых помойных кошек в тазике со свиной кровью, разложить кухонные ножи поживописнее и зажечь повсюду черные свечи. Соседи в отпуске — в квартире сюрприз, и жильцы не находят себе места из-за вони разлагающихся животных…
Моя мисс Н.
Необузданная, неотразимая.
Скольких людей мы угостили своей Местью? Нет им числа — наш ресторан работает круглосуточно и очень давно. Наверно, мы лучшие повара в мире, процессы приготовления и вкушения для нас одинаково значимы.
Но мы не любим долго почивать на лаврах.
То, что делало нашу жизнь острее, разглаживало морщины и очищало кровь, находится совсем рядом. Вон там, за грядой рифов, не так уж далеко от пляжа. В такую бурю только один человек рискнет выйти в океан.
Конрад, приятель по колледжу. Он уже начисто забыл мою бывшую; старый знакомый успел заработать и просадить не одно состояние. Пронырливый делец, редкостный счастливчик. Его яхта носом разбивает волны, черные бока будто дразнят меня и мисс Н. Потому что мы ничего не забываем и никогда не спускаем с рук.
К Конраду нельзя подобраться на расстояние вытянутой руки. Вокруг него телохранители, бдительные псы в строгих костюмах. Зубы-кольты. Конрада не выманить; с ним невозможно наладить связь: старый приятель из рубахи-парня превратился в матерого осьминога, чьи щупальца-менеджеры всюду снуют без видимости хозяина.
Посылка с вирусом оспы?
Ну, не надо так. Мы с мисс Н. далеки от экстремизма, и болезни из пробирок — средства чересчур прямолинейные, это как подствольный гранатомет прикрепить к маникюрным ножницам. Звучит безвкусно и выглядит абсурдно.
Для Конрада мы готовили самую грандиозную Месть. Без посредников вроде яда, клеветы и подстрекательств. Мисс Н. вложила мне в душу столько силы и терпения, что какой-либо план в отношении Конрада был попросту не нужен.
Все придет само.
Главное — очень любить мою мисс Н.
Поэтому мы здесь и вглядываемся в пелену над водой.
Родись мы художниками, здесь и только здесь мы бы стали работать над картиной всей жизни. Темно-серое небо, и молнии нарезают вечер дольками, смыкаются прутьями над стихией: так природа рождает атмосферную клетку, чтобы несчастная яхта в нее угодила. Соленый ветер развевает парусами плащи, подвывает и кружит волчьей стаей. Люди не приблизились бы к нашей картине, боясь быть смытыми волной.
Но мы не художники. Мы — это мы.
Я и мисс Н.
Мы не умеем рисовать, слагать стихи, зато мы можем крепко прижаться друг к другу, вспомнить чудесные годы совместной жизни и насладиться этим трогательным смятением в душе. Вдали от нас колеблется на поверхности океана черная точка: вверх-вниз, вверх-вниз. Любитель острых ощущений, Конрад травит паруса, скользит по палубе, наслаждаясь борьбой. Как он далек от наших переживаний!
Мисс Н. смотрит мне в глаза и говорит, что пора. Уже двадцать лет мы выпестовываем это лучшее блюдо нашего ресторана — всегда яркое и свежее. Для Конрада мы не сделаем изысков, не станем оттенять грядущее всевозможными аперитивами и деликатесами.
Я и мисс Н. подадим блюдо в чистом виде.
Необузданная, неотразимая мисс Н. сливается со мной в поцелуе. Шторм разгорается сильнее прежнего, океан подкрадывается, рассыпается тысячей шорохов, и она прижимается ко мне со всей страстью. Нас будто подхватывают волны, грубые, резкие, волны снега, камня, раскаленной магмы, и все это буйство хочет разлучить нас, обработать дробильной машиной.
Но ничто не в силах разъединить возлюбленных.
Поэтому мы падаем вместе в беспокойные пучины, закрыв глаза и ловя веками мелькающие тени.
У нас одно на двоих сердце, указывающее красным лучом в мутную даль. Одна на двоих душа, что отрезает себя от яростной бури, сворачивается идеальной сферой, и только искры мелькают в ее стеклянном нутре. Один на двоих ум отказывается от рационального мышления, как закоренелый вегетарианец говорит твердое «нет» сочным стейкам.
Одно на двоих тело, мое и мисс Н., спешно приспосабливается к этим переменам, к бурлящей водной глубине, клокочущим течениям и сполохам атмосферной клетки. Сердце, о, сердце, заключенное в цепкие горячие руки мисс Н., торопит превращения, бьется в судорогах, грозя разорваться.
Нас колотит о дно.
Синяя толща выбивает все человеческое, чуждое океану, давит конечности деревянной ступой — и, вопреки самой себе, делает нас сильнее. Искаженные руки и ноги оборачиваются тугой плотью, я и мисс Н., обтекаемые всеми течениями, крутимся веретеном. Сплетаются коконом плащи, окрашивая нас в серый цвет: теперь мы не видны, неуловимы.
Борясь со стихией, мы наращиваем мышцы, белок к белку, желчь к желчи. Мисс Н. хищно улыбается, показывая перепуганным морским жителям свои крепкие зубы. В три ряда, с мелкими зазубринами. Теперь мы рассекаем эти негостеприимные воды мощным туловом, радуясь и резвясь. Вершина эволюции, я и мисс Н., наконец, открываем глаза и видим мир в черном и белом.
Нам больше не нужны цвета.
Мы чувствуем колебания морской звезды, зарывшейся в ил за милю от нас.
Взмахивая хвостом, мы мчимся, привыкая, осваиваясь в новой среде, и стая мелких рыбешек бросается врассыпную. Мы можем плавать, не останавливаясь до самой смерти.
И до конца шторма мы будем ликовать в синем море, кружа вдоль берега и минуя рифы. Наши отношения с мисс Н. достигли кульминации. Пик растянулся прямой; поцелуй слил две капли в одну. Мы плывем, поглощая невзрачных юрких существ, — это так же естественно, как комбайн мнет колосья: по пути и без разбора. Тунец замечает нас слишком поздно. Желтобрюхие не замечают вовсе: их неторопливая жизнь прекращается сразу после смыкания мощных челюстей.
Нет ничего выше меня и мисс Н.
Там, где корабль сядет на мель, мы проскальзываем без затруднений. Там, где рыбаки расставили сети, мы найдем лазейку. Бескрайнюю синь не перекрыть нейлоновой нитью.
Я люблю тебя, моя мисс Н.
Поменяв воздух на воду, перенастроив органы чувств, наконец, насладившись всем этим, мы направились к яхте Конрада. Он успел выйти в открытое море. Вчерашний шторм сменился порывистым ветром и белесой пленкой облаков. Яхта продолговатым пятном скользила по волнам, распространяла вибрации, которые мы ощущали как беглую дробь по телу.
Мы нарисовали плавником круг — в центре яхта. Черно-белый Конрад сидит на носу лодки и слушает радио. В его позе мы замечаем эту извечную уверенность, отличавшую Конрада от остальных еще в годы учебы. Кажется, он пережил шторм так же спокойно, как и выпускные экзамены.
Я и мисс Н. опускаемся на глубину.
Здесь холодно и пусто — лучшее место для сервировки Мести.
Если вы думаете, что за двадцать лет взрослому человеку пора позабыть о совершенно обычных обидах и разбить скорлупу подростковых комплексов, то это только потому, что у вас никогда не было мисс Н.
Моя хранительница шепчет в беспросветной мгле. Мы вспарываем тихие воды, раскаляемся, как на углях, мыльная рябь и черная точка наверху маячат для нас финишной лентой. Я и мисс Н. набираем скорость. Вертикальный подъем.
Дно яхты медленно вытягивается, близится, сверкает зеркалом. Мисс Н. перестает шептать, и по зеркалу прокатывается судорога, рождая кадры из прошлой жизни. Эталон неудачника, избитый паренек ковыляет по колледжу. Миловидная девушка первой заговаривает с ним. Кровь из носа во время доклада. Качающий головой физрук…
Нет! Мы гудим, как скоростной экспресс, — сломать зеркало! Чтоб никто и никогда об этом не вспомнил!..
Я и мисс Н. прощаемся с водой и становимся птицей.
Только что Конрад был один на много миль вокруг, и вот мы уже составляем ему компанию. Разворачиваем корпус. Приближаемся к старому приятелю. Хэлло! Обнимемся? Земля стонет: мощное тело разрывает притяжение на фонтан соленых брызг. Наши черные глаза впиваются в маленького человека.
Сладостный миг: наконец-то Конрад нас боится! Теперь мы — мы! — стискиваем его сердце льдом. Изогнувшись дугой, я и мисс Н. смыкаем челюсти на теплокровном. Это больнее, чем капкан, это страшнее бензопилы.
Океан извергает нас, чтобы напомнить миру: все сущее делится на еду и едящих.
Зубастый амулет на пищевой цепочке.
…И медленно растекаются багровые разводы по синему полотну.
…А потом я и мисс Н. бились в экстазе, гася и разворачивая волны.
Мы закручивали хвостом водовороты.
Течения любезно стелились под плавниками — мы парили выше всех.
Когда нам надоедало парить, мы падали в воздух и вздымали цунами…
Счастье было так ослепительно, что мы не сразу заметили отсутствие воды. Поздно ощутили кровь в развороченной пасти. По привычке я и мисс Н. напрягали тело, но это еще сильнее царапало изодранные бока о шершавую палубу.
Расплывалось окружающее, предметы сливались с тенями, тени с мыслями, и как-то приглушенно звучал океан. Там, где мы оказались, этот бедняга ничем не мог помочь.
— Накручивай! Живее! — командовал хриплый голос.
Издалека донеслось механическое дребезжание. Тыр-р, тыр-р. Лебедка?
Нас растянуло по палубе и стало медленно поднимать в воздух. Тогда мы затряслись яростнее, слыша скрип навеса, — вдруг оборвется? Нас оторвало от пола. Я и мисс Н. почувствовали себя висельниками; петля держала хвост — не сорваться.
— На память, Джо, — сказал другой голос, — пару снимков.
Глаза ослепили вспышки, мерзкие, уродливые отпрыски молний. Когда сияние схлынуло, мы заметили толстый канат с крюком. Вот кто нас вытащил — зуб-одиночка.
Но я и мисс Н. не сдаемся: мы собрали в этом теле энергии всех течений, кто распутает клубок? Сейчас… Сделать вид, что присмирели. Вот: большая усталая рыба, безвольная, как плеть на гвозде. Господа, кто еще хочет сфотографироваться? Ты? Ну, давай… Ага, расслабился…
Хвать!
— Глуши ее! А-а-а!!!
Вычитаем из целого руку, ребра и литры крови. Получаем смертельное неравенство.
Гвалт встает над водой; люди суетятся. Разматывается трос, меня и мисс Н. сбрасывают и тщательно колотят — как будто скалкой сейчас раскатают. Кто-то всаживает в спину острое, расклинивая мышцы и хрящи.
Мы больше не можем.
Пучины сна.
Акушер вкладывает ребенка во чрево матери — и стихия принимает мое тело. Мне теперь легче дышать, зато труднее плыть. Волны ворочают мощный корпус с бока на бок, словно ветер, гоняющий мусор по пыльным переулкам. Гудят моторы-судна, доносится чья-то брань и крики чаек.
Непривычно.
Подхватить течение не в моих силах, холодная струя не стелется тропой, а презрительно плещет себе мимо, — почему?! Соль проникает в организм, свободно входит и выходит. Что-то разладилось в нашем теле, одном на двоих…
Нашем? Двое?
Мисс Н.?!
В моем нутре пусто: исчезли эти горячие сильные руки, сжимающие сердце. Больно колет разбившаяся на осколки сфера одной на двоих души. Сфера выпускает наши искры куда-то вверх, на палубу, в завернутые в полиэтилен контейнеры. На моих глазах наворачиваются слезы — нет! она же выпила их досуха! давным-давно, под кроной тополя туманной дали…
Я опять плаксивое ничтожество.
Только у меня нет набрякших век и позвоночного столба. Клятва расторгнута, мисс Н. покинула меня, и стихия мягко рокочет, приговаривает, что скоро приплывут такие, как я. С острым обонянием и манией величия. Они помогут мне раствориться, с легкостью, ибо нет более стального каркаса, великой страсти, нет моей богини шторма.
Прежде чем утонуть без всякой возможности пошевелиться, я вижу черно-белых людей. Рыбаки стоят, облокотившись на борт, и смотрят на меня, распластанного и беспомощного. В их глазах столько омерзения и страха, что воздух между нами начинает исходить паром, клубиться. Человеческие эмоции охватывают меня гигантским спрутом и тянут ко дну. Искры вылетают из дырявой души и парят вверх без оглядки, оставляя развороченное тело наедине с небытием.
Я презираю себя.
Презираю мисс Н., которая сотворила со мной это. Мы разделились, и мир вокруг не преминул измениться.
Мне нужно поскорее умереть, лелея надежду, что мисс Н. поздоровалась со смертью первой. Что она не заведет больше новых знакомств, не исказит черты человеческие. Разродившись однажды невообразимой Местью, мы должны скончаться в один день.
Реальность смазывается.
Мозг, не спеша выдернуть последние вилки из розеток, выдает предсмертное видение — персонально для меня, мелочного, гиперчувствительного мужчины, не прощающего обид.
Части целого, кусочки меня — плавники — покоятся в контейнерах. Они обложены льдом; их подадут в лучшем виде. Потому что я — деликатес. Я проделаю долгий путь. Суда, грузовики, оптовая закупка. Мясистые пальцы повара превратят меня в шедевр кулинарии. Я лягу между салатом и белым вином. Официант, покачивая холеной дланью, расскажет посетителям, что я — изумительное блюдо. Пальчики оближешь!..
То, что лежит у вас на тарелке, сэр, когда-то принадлежало во-от такой рыбине. Она бороздила этим океанские просторы, даже людей пожирала. А теперь ее отведаете вы, сэр, ха-ха!
Я бы посмеялся, подыгрывая официанту, но не могу. Я чувствую холод; видение пропитывается озоном.
Дочка этого «сэра», первый раз в жизни очутившаяся в ресторане, хмурит брови. Забавный подросток смотрит на мои плавники, и на глазах его наворачиваются слезы. Кажется, я и после смерти способен на кое-что. Заразить подростка плаксивостью — сущий пустяк.
Мой потусторонний мир содрогается, когда сидящая за соседним столом дама подмигивает этой хмурой девочке. Мисс Н. улыбается, проводит рукой по волосам, отбрасывая их назад. Официант продолжает нахваливать мои плавники, отец семейства его внимательно слушает, а девочка не отрывает взгляда от мисс Н.
Голоса, стук каблуков, хлопающие двери — все глохнет. Над рестораном резвятся молнии, нарезая вечер дольками.
Мисс Н. подходит к девочке и вытирает ее слезы горячей ладонью…
И очень серьезная девочка встает из-за стола. Она говорит официанту, что белых акул осталось всего лишь несколько тысяч. Что акулы — это небывалое сочетание хитрости и силы, лучший хищник, которого когда-либо видел свет. Девочка кричит на весь ресторан, обвиняет леди и джентльменов в преступном аппетите к редким видам животных. Мисс Н. скалит зубы и потирает руки. Мой умирающий мозг тщится дать ответ на то, каким образом она выжила.
А подсказка лежит на столе. Между салатом и белым вином.
Эта крохотная частица меня пронесла в себе и мисс Н.
Вилка срастается с розеткой, электричество исчерпано, мозг обрывает трансляцию на самом интересном месте. Я мог увидеть, как увольняют официанта. Как отец наказывает дочь, лишая ее кукол и карманных денег. Мог увидеть, как девочка сбегает из дома, бедствует, попрошайничает, пока не прибивается к тусовке хиппи. Слова и марихуана ее не устраивают; немного разобравшись в этой вселенной, потыкавшись там и тут, она примыкает к радикальным «зеленым». Она говорит «нет» предприятиям, загрязняющим окружающую среду. Она проводит демонстрации, распускает зоопарки и рушит системы.
Вернее, не только она.
Она и мисс Н.
О, я знаю: если любить мисс Н. очень сильно, со всей страстью молодой души, можно многого достичь.
Эта необузданная, неотразимая дама творит чудеса.
Она найдет лазейки. Она пробьется силой.
Неповторимая. Невозможная. Ненасытная.
Подруга жизни, ночной кошмар, бессмертная зараза — моя мисс Н.
Ненависть моя.
Рассказ
Первый табун спустя неделю передох почти весь. Остались две кобылки и красавец Вороной, ростом почти на полнанометра выше подруг. Петрович подкармливал оставшихся сахарным сиропом и мелко нарезанным клевером с лужайки около дома. Три дня он почти не отходил от самодельного наноскопа, разве только покурить на улицу да перекусить на кухню. Через три дня Петрович поскреб заросший щетиной подбородок и весомо изрёк: «Выжили-таки, сукины дети». Ещё через два дня одна из кобыл принесла жеребёнка. Петрович усмехнулся и увеличил норму клевера. А дальше пошло-поехало… Минуло полгода, и Петрович выделил из миллиардного табуна пару миллионов самых здоровых, крепких особей и приступил к обучению. Рефлексы у нанолошадей Забайкальского, как скромно нарек их Иван Петрович, были простыми — есть, пить, размножаться. Сконструированная Петровичем модель двигателя внутреннего сгорания использовала именно эти рефлексы. Толкая всей толпой поршень цилиндра, нанолошади получали пайку сахарного сиропа. На обратном ходу немного воды и мелко нарезанной травы. Надо добавить мощности? Без проблем. Небольшой разряд — и табун начинал двигаться резвее. Спустя неделю обучения Петрович промыл хорошенько двигатель своей «шестерки» и после небольшой модификации запустил в цилиндры размножившийся до десяти миллионов обученный табун. Как останавливать двигатель, он понял уже позже. Просто вываливал специальным рычажком добрую порцию еды, и довольные нанолошади оставляли поршни в покое. Мощность двигателя, конечно, немного упала. Да и следить за лошадьми приходилось, как за всякой живностью. Тут уже машину на месяц не бросишь — все передохнут. Зато на заправке Петрович больше не появлялся, и среди друзей начались пересуды.
Шила в мешке не утаишь — городок-то маленький и всего две заправки. Прошло время, и кто-то из соседей по гаражу заметил Петровича, сующего в карбюратор пучок сена. Сосед покрутил пальцем у виска и пошел дальше. Потом кто-то увидел Забайкальского, заливающего в двигатель воду, и тут уж началось. А началось с литра водки. Именно столько принес сосед справа в пятницу вечером. Акция, видимо, была спланирована заранее, потому как гости всё подходили, и каждый с бутылкой и нехитрой закуской. Через два часа Петрович сдался.
— Лошади у меня в двигателе, мужики! Не совсем, конечно, лошади. Маленькие очень, да и на лошадей не совсем похожи. Но все же…
Он хрипло рассмеялся.
— У меня теперь мощность двигателя восемь миллионов нанолошадей! По два миллиона на цилиндр. Это я с помощью норм питания численность популяции регулирую.
— Да ну тебя, Петрович. Говори честно. Машину на водород перевёл?
— Да какой водород. Говорю тебе, у меня там лошади. Живые!
— А только карбюраторный движок можно на твоих нанолошадей переделать, или инжектор тоже? — спросил кто-то.
Петрович почесал затылок.
— Мороки, конечно, побольше. Но в принципе можно.
— Слюшай, профэссор. Пэрэделай мнэ мою калымагу, — попросил таксист Арсен, у которого гараж слева. — Я на бэнзын пачти всё, что зарабатываю, трачу. Сдэлай доброе дэло, а? Я в долгу не останус. Ну, в разумных прэдэлах.
Так началась «великая переделка».
Через полгода по городку ездило десять машин с нанолошадьми в двигателях. Дело расширялось, и кто-то посоветовал Петровичу открыть ООО. Название пришло само собой — Общество с Ограниченной Ответственностью «Нанолошадь Забайкальского». Девушка в налоговой долго вчитывалась в название, потом хмыкнула и сказала: «Приходите дней через двадцать». А уже через неделю Петровича вызвали в налоговую.
— Пушкина, 27А. Вы по этому адресу проживаете? — спросила хмурая тётенька.
— Да, — ответил оробевший от её сурового вида и накинутого на стул кителя Петрович.
— А вы закон читали?
— Пытался. Только там это… — От сурового вида тётеньки и кителя Забайкальский совсем сник. — Не очень понятно. Человеческим языком бы… — озвучил он чаянья миллионов.
— Человеческим языком: вы не имеете права регистрировать ООО в жилом фонде. То есть там, где проживаете.
— Но ведь предприятия еще не существует… — слабо запротестовал Петрович. Он вообще не умел общаться с чиновниками. — Как же договор аренды? Даже если я, допустим, и нашел бы…
— Ищите, — отрезала тётя, давая понять, что аудиенция закончена.
Петрович пошёл искать.
Через месяц Забайкальский получил-таки учредительные документы. Это стоило ему немалых мытарств, пяти пачек валерьянки и пробившейся на висках седины. Офис он зарегистрировал в диспетчерской Арсена. Крохотная комнатка, от силы 12 квадратных метров, — в одном углу стол диспетчеров такси «Минутка», в другом старый письменный стол с табличкой «ООО Нанолошадь Забайкальского». Пожарный инспектор нагрянул через неделю, Петрович ещё даже не успел дать рекламу.
Инспектор пожарного надзора — госпожа Барабанова цепким взглядом окинула помещение. Она была ростом под два метра, в мешковатой темно-синей форме. В её голубых глазах светились зачатки разума, погребенные под ворохом инструкций и циркуляров.
— Огнетушители? — не предвещающим ничего хорошего тоном спросила она.
— Вот. — Петрович извлек из-под стола купленный заранее огнетушитель.
— Угу, — недовольно изрекла пожарный инспектор. — План эвакуации? Инструкция на случай пожара? Параметры сопротивления токоведущих частей?
— Что? — Не понял Петрович, где-то в глубине души уже уверенный, что его все равно оштрафуют. Госпожа Барабанова явно найдёт за что.
Забайкальского действительно оштрафовали на тысячу рублей, но это было только начало.
Прошло полгода, и Петрович с ужасом понял, что ему некогда заниматься основной работой. Он притащил в офис домашний компьютер, купил 1C и юридическую программу, но все равно катастрофически не поспевал за теми плодовитыми ребятами в Москве, которые каждый квартал рожали новые законы и формы отчетности или меняли старые. Статистика, экология, пенсионный фонд, соцзащита, налоговая в конце концов — все эти ведомства требовали с несчастной «Лошади Забайкальского» отчётность. Это не считая банка с его кассовой дисциплиной, пожарников и других мелких проверяющих. Нанять бухгалтера, юриста, инженера по пожарной безопасности, эколога и других спецов Петровичу просто не позволяли доходы. В гараже стояли две машины на переделку, а Забайкальский зашивался — бегал с бумажками из одной конторы в другую, исправлял по сто раз какие-то циферки, вникал в сумасбродную логику чиновников и приходил к мысли, что бизнес в России — странная штука.
ООО «Нанолошадь Забайкальского» загнулось, так и не достигнув расцвета. В один прекрасный день Иван Петрович чисто выбрился, надел лучший костюм и отправился в налоговую инспекцию. Оказалось, что закрыть ООО задача посложней, чем вырастить и стабилизировать популяцию нанолошадей. И тут у Петровича, как у нормального русского мужика, терпение лопнуло. Забайкальский вышел из налоговой, купил бутылку водки и сделал два хороших глотка. Тут же родилось решение проблемы — Петрович отправился в гараж. За три дня он переделал свою шестерку в вездеход. Нагрузил верхний багажник нужным скарбом и подался в тайгу. С тех пор он в городе появляется редко. Обычно продает на рынке рыбу, клюкву или грибы — покупает патроны, соль, курево, немного водки, мешок сахару и снова пропадает. Говорят, обжился он в тайге неплохо — руки-то золотые, да и котелок варит. Отремонтировал избушку на озере, баньку поставил, свет у него есть, воду из озера насос нанолошадный качает. В общем, живет мужик, не тужит. А переделанные Петровичем машины постепенно все встали. Кто не покормил вовремя, кто воды налить забыл. Работала бы фирма — Петрович из своего табуна пяток миллионов на рассаду бы дал. А так передохли в городке все лошади Забайкальского и угасли нанотехнологии, так и не развившись. Только почтовый ящик по адресу Пушкина, 27А, разбух от десятков конвертов с официальными запросами.
Рассказ
Пес был стар. Даже по человеческим меркам количество прожитых псом лет выглядело весьма солидно, для собаки же подобная цифра казалась просто немыслимой. Когда к хозяевам приходили гости, пес слышал один и тот же вопрос:
— Как ваш старик, жив еще? — и гости очень удивлялись, видя громадную голову пса в дверном проеме.
Пес на людей не обижался — он сам прекрасно понимал, что собаки не должны жить так долго. За свою жизнь пес много раз видел, как хозяева других собак отводят глаза и судорожно вздыхают при вопросе:
— А где же ваш…
В таких случаях хозяйская рука обнимала мощную шею пса, словно желая удержать его, не отпустить навстречу неотвратимому.
И пес продолжал жить, хотя с каждым днем становилось все труднее ходить, все тяжелее делалось дыхание. Когда-то подтянутый живот обвис, глаза потускнели, и хвост все больше походил на обвисшую старую тряпку. Пропал аппетит, и даже любимую овсянку пес ел без всякого удовольствия — словно выполнял скучную, но обязательную повинность.
Большую часть дня пес проводил, лежа на своем коврике в большой комнате. По утрам, когда взрослые собирались на работу, а хозяйская дочка убегала в школу, пса выводила на улицу бабушка, но с ней пес гулять не любил. Он ждал, когда Лена (так звали хозяйскую дочку) вернется из школы и поведет его во двор. Пес был совсем молодым, когда в доме появилось маленькое существо, сразу переключившее все внимание на себя. Позже пес узнал, что это существо — ребенок, девочка. И с тех пор их выводили на прогулку вместе. Сперва Лену вывозили в коляске, затем маленький человечек стал делать первые неуверенные шаги, держась за собачий ошейник, позже они стали гулять вдвоем, и горе тому забияке, который рискнул бы обидеть маленькую хозяйку!
Много времени прошло с тех пор… Лена выросла, мальчишки, когда-то дергавшие ее за косички, стали взрослыми юношами, заглядывающимися на симпатичную девушку, рядом с которой медленно шагал громадный сенбернар. Выходя во двор, пес поворачивал за угол дома, к заросшему пустырю и, оглянувшись на хозяйку, уходил в кусты. Он не понимал других собак, особенно брехливую таксу с третьего этажа, норовивших задрать лапу едва ли не у самой квартиры. Когда пес выходил из кустов, Лена брала его за ошейник, и вместе они шли дальше, к группе березок, возле которых была устроена детская площадка. Здесь, в тени деревьев, пес издавна полюбил наблюдать за ребятней. Полулежа, привалившись плечом к стволу березы и вытянув задние лапы, пес дремал, изредка поглядывая в сторону скамейки, где собирались ровесники Лены. Рыжий Володя, которого когда-то пес чаще всех гонял от Лены, иногда подходил к нему, присаживался рядом на корточки и спрашивал:
— Как дела, старый?
И пес начинал ворчать. Ребят на скамейке собачье ворчанье смешило, но Володя не смеялся, и псу казалось, что его понимают. Наверное, Володя действительно понимал пса, потому что говорил:
— А помнишь?..
Конечно, пес помнил. И резиновый мячик, который Володя забросил на карниз, а потом лазал его доставать. И пьяного мужика, который решил наказать маленького Толика за нечаянно разбитый фонарь. Тогда пес единственный раз в жизни зарычал, оскалив клыки. Но мужик был слишком пьян, чтобы понять предупреждение, и псу пришлось сбить его с ног. Прижатый к земле громадной собачьей лапой, мужик растерял весь свой педагогический пыл, и больше его возле площадки не видели…
Пес ворчал, Володя слушал, изредка вспоминая забавные (и не очень) случаи. Потом подходила Лена и говорила, поглаживая громадную голову пса:
— Ладно тебе, разворчался. Пойдем домой, вечером еще поболтаете.
Вечернюю прогулку пес ждал особенно. Летом ему нравилось наблюдать, как солнце прячется за серые коробки многоэтажек и вечерняя прохлада сменяет дневную жару. Зимой же пес подолгу мог любоваться черным, словно из мягкого бархата, небом, по которому кто-то рассыпал разноцветные блестки звезд. О чем думал в эти минуты старый пес, отчего порой он так шумно вздыхал? Кто знает…
Сейчас была осень, за окном уже смеркалось, и капал тихий, унылый дождик. Пес вместе с Леной шли привычным маршрутом, когда чуткое собачье ухо уловило необычный звук. Звук был очень слабый и почему-то тревожный. Пес оглянулся на Лену — девушка звук не замечала. Тогда пес быстро, насколько позволяло его грузное тело, метнулся в заросли кустов, пытаясь отыскать… Что? Он не знал. За всю долгую жизнь с таким звуком он еще не сталкивался, но звук полностью подчинил себе сознание пса. Он почти не слышал как испуганно зовет его Лена, как ее успокаивает Володя… Он искал — и нашел. Маленький мокрый комочек разевал крошечную розовую пасть в беззвучном крике. Котенок. Обычный серый котенок, который только неделю назад впервые увидел этот мир своими голубыми глазами, задыхался от затянутой на его горле веревочный петли. Передние лапки его беспомощно хватались за воздух, задние же еле доставали до земли.
Пес одним движением мощных челюстей перегрыз ветку, на которой был подвешен котенок. Тот плюхнулся в мокрую траву, даже не пытаясь подняться. Осторожно, чтобы не помять маленькое тельце, пес взял его зубами за шкирку и вынес к Лене.
— Что за дрянь ты при… — начала было Лена и осеклась. Тихонько ойкнула, подхватила маленький дрожащий комочек. Попыталась снять петлю, но мокрая веревка не поддалась.
— Домой! — скомандовала Лена. Пес задумчиво посмотрел вслед убегающей Лене, потом устало заковылял к подъезду.
Котенок выжил. Три дня лежал пластом, никак не реагируя на суету вокруг. Только жалобно пищал, когда большой бородатый человек со странной кличкой «Ветеринар» делал уколы тонкой длинной иглой. На четвертый день, завидев шприц, котенок заполз под диван, чем вызвал сильное оживление среди людей. А еще через неделю по квартире скакал озорной и абсолютно здоровый кошачий ребенок. В меру хулиганистый и непослушный. Но стоило псу слегка рыкнуть или хотя бы грозно посмотреть на озорника, и котенок тут же становился образцом послушания.
А пес день ото дня становился все слабее. Словно отдал частичку своей жизни спасенному котенку. И как-то раз пес не смог подняться со своей подстилки. Опять вызвали ветеринара, тот осмотрел пса и развел руками. Люди долго о чем-то говорили, Лена тихо плакала… Потом звякнуло стекло, ветеринар стал подходить к собаке, пряча руки за спиной. И вдруг остановился, словно перед ним выросла стена.
Но это был лишь маленький серый котенок. Выгнув спинку дугой и задрав хвост, котенок первый раз в жизни шипел, отгоняя от пса что-то непонятное, но очень страшное. Котенок очень боялся этого человека со шприцем. Но что-то заставляло его стоять между ветеринаром и псом…
Ветеринар постоял, глядя в полные ужаса кошачьи глаза. Отступил назад, повернулся к Лене:
— Он не подпустит. Уберите котенка…
— Нет.
— Лена! — воскликнула хозяйка. — Ну зачем же мучить собаку?
— Нет. Пусть будет как будет. Без уколов.
Ветеринар посмотрел на котенка, затем на заплаканную Лену, снова на котенка… И ушел. Люди разошлись по своим делам, квартира опустела. Только бабушка возилась на кухне, изредка всхлипывая и шепча что-то невнятное.
Пес дремал на подстилке, положив громадную голову на лапы и прикрыв глаза. Но не спал. Он слушал дыхание котенка, который беззаботно спал, уютно устроившись под боком пса. Слушал и пытался понять, как этот маленький слабый зверек сумел отогнать большого и сильного человека.
А котенок спал, и ему снилось, что псу опять угрожает опасность, но он снова и снова прогоняет врага. И пока он, котенок, рядом, никто не посмеет забрать его друга.