РУОП расшифровывается как «Региональное управление по борьбе с организованной преступностью». Эта роскошная чеканная надпись, продублированная по-английски, встречает каждого, кто входит в бывший особняк Нечаева-Мальцева, что на улице Чайковского. А двуглавый орел, выбранный новыми владельцами в качестве тотема[1], отчаянно взывает к личному составу Управления, тщетно напоминая, что служить кому ни попадя недостойно офицера, что служить здесь должно, мать вашу, Империи, которой ты присягал. Однако кто сие слышит?
Дворец был построен в сороковых годах девятнадцатого века по велению сиятельного Кочубея, затем выкуплен упомянутым Нечаевым-Мальцевым, промышленником-миллионером. Уже при коммунистах здесь располагался исполнительный комитет районного Совета, а когда партия вновь ушла в подполье, мэрия чуть было не отдала этот памятник архитектуры какому-то банку. Но Главк (так по-свойски называют Главное управление внутренних дел) своевременно сказал: «Нехорошо, господа власть», и господа взяли под козырек.
Главк, к слову сказать, расположен здесь неподалеку – в Большом доме, поделив бетонное чудище с КГБ[2]… Кто крикнул «не КГБ, а ФСБ»? К стенке его! К той самой стенке в фойе Большого дома, возле которой на полу выложена огромная мозаичная надпись «1937», ставшая с некоторых пор символом восстановленной исторической справедливости. Здание РУОПа стоит практически зад в зад с этаким Соседом, то есть переезжать далеко не пришлось. Переезд случился недавно, призраки бывших владельцев из числа аристократов, расстрелянных в 18-м году большевиками-ленинцами, смело бродили по ночам, поскольку ни у кого пока не дошли руки пристроить их к делу. Призраки большевиков-ленинцев, расстрелянных в 37-м, не появлялись: их душам трудно было получить увольнительную из ада.
А раньше, до федерального статуса, Управление ютилось в Большом доме на третьем этаже, и комнаты его были перенаселены, как камеры в «Крестах». А еще раньше, до 1990 года, описываемая структура вообще была всего лишь отделом при ГУВД и называлась ОРБ – Оперативно-розыскным бюро.
Такова история вкратце.
Но интересно другое. В сокращении «РУОП», как видно из расшифровки, не нашлось места для слов: «…по борьбе с…» В результате какой-нибудь горе-остряк, желающий опорочить славную организацию, возьмет и ляпнет: «Региональное управление организованной преступностью», да еще в книге напишет – чтоб на века. А может, обещание «борьбы с…» попросту потеряло всякое практическое значение? Что хочешь, то и выбирай – в меру своего пессимизма.
Старший оперуполномоченный РУОП Виктор Неживой ни о чем таком, конечно, не думал, приближаясь к родному зданию на Чайковского. Душный вечер стоял на улице мертво, как трясина. Лето явно не закончилось, хотя, казалось бы, сентябрь на исходе. А думал старший опер о том, что ему совсем недавно исполнилось тридцать три, и вот он уже майор, что вокруг – середина девяностых и нужно брать, пока оно всё лежит в открытую… вернее, не столько думал, сколько излагал мысли вслух, потому что за руку его цеплялась симпатичная бабенка.
О чем он размышлял в действительности, не знал даже он сам – очень быстрый это был процесс.
Виктор любил своё офицерское звание, любил свою путающую фамилию, но особенно любил, когда эти два слова соединялись: «МАЙОР НЕЖИВОЙ».
Кстати, в РУОПе не держали оперов меньше майора. Возможно, это единственное, что не нравилось Виктору в его работе.
Да вот, пожалуйста, типичная ситуация. Парочка уже подходит к штаб-квартире «регионалки». Солдат поливает из шланга асфальт при выезде из гаража, а наш герой, идущий мимо по тротуару, хлопает в ладоши и оглушительно взрёвывает:
– Хоп!!! Дорогу майору милиции Неживому!
Вместо того чтобы дать людям спокойно трудиться, он обязательно должен обратить на себя внимание – таков он, майор. Азартный и злой.
Спутница веселится…
Барышню он подцепил возле метро «Чернышевская». Молоденькая, почти девочка: покупала шоколадку в ларьке. Опер придержал её за локоток и выдернул ксиву из пиджака:
– Региональное управление по борьбе с организованной преступностью. Майор Неживой, прошу ознакомиться.
Она испугалась, таращась в раскрытые корочки, и тогда он развил успех:
– Не волнуйтесь, барышня, это штатная проверка. У нас есть к вам очень важный вопрос. Вы вступаете в близость ради удовольствия или только по любви?
Она фыркнула в кулачок… и настала гармония.
По пути на службу Неживой развлекал новую подругу острыми рассказами о тайнах бытия. О том, например, какое место занимает женщина в жизни настоящего мужчины – то есть в его собственной жизни. Это место определялось не только дислокацией кровати, зачем же так примитивно? Спариваться майор Неживой умел в любых условиях: на автобусной остановке, в кабинете у венеролога, на скользкой крыше под дождем, в мебельном магазине. Или, скажем, на ночной набережной, установив возле каменного сфинкса фигурку из плоти и крови в той же характерной позе. Чтобы фигурка комкала пальцами подстеленный китель, а ты работал бы торсом, смотрел вдаль, сдвинув фуражку на затылок, курил и думал: «Невы державное теченье, береговой её гранит…» Поэма. Но если женщина вдруг забывала свое место и отправлялась на поиски нового, а то, Боже упаси, вспоминала мамины глупости насчет того, что мужчина обязан носить женщину на руках, тогда… ох, что тогда…
– …Тогда я «наружку» поставил, а потом фотографии ей – в самый ротик размалеванный, – рубил, распаляясь, Виктор. – Она чуть кишечник не опорожнила со страху. Или вот ещё у меня была одна такая. «Стучала» соседям. Соседи – это вон там, на Литейном, четыре. Я точно не знал, зато подозревал. Приковал сучку браслетами к кровати и оставил на трое суток, чтобы сама правду сказала. Есть не давал, только пить. Ходила она под себя, в матрас. Очень я её любил, и она это знала. До сих пор мне звонит, хочет возобновить отношения… Я ведь хороший человек, да?
Девочка бойко семенила рядом, не порываясь бежать, и в глазах её стояло восхищение. Она вовсе не была шалавой, ни, тем более, пошлой проституткой, упаси Боже. Зачем настоящему мужчине проститутка? Только полный кретин будет платить за работу, которую сам же выполняет!
Майор Неживой с ходу определял, какая из встречных красавиц нуждается в его услугах, и щедро предлагал им себя. Домашних заготовок – полна кобура. Подкатывал с чем-нибудь вроде: «Не пора ли оборвать струну, виолончель вы моя?»; дальше – дело техники. Есть женщины, которых экзотика гипнотизирует (впрочем, есть ли другие?), а грубоватый и пошловатый майор РУОПа был истинным воплощением экзотики. Вот и нынешняя красавица, хоть и молчала с упорством сказочной царевны, хоть и не верила ни одному слову майора, однако же явно была не против, чтобы её тоже привязали на трое суток к кровати…
– Подожди-ка, – сказал он, остановившись неподалёку от входа во Дворец (так руоповцы называли офис на улице Чайковского). – Внутри всё прослушивается. Знаешь, почему мне доверили тут работать? Потому что я не брезгливый… Да не тебя я имею в виду, успокойся. Вот ты живёшь себе, как травинка, не знаешь ничего, а я, между прочим, днём выполнял диверсионную операцию. С риском для жизни. Гляди туда… – Майор показал вдоль улицы. – Там через проходные дворы есть ход на Захарьевскую, к кэгэбэшному следственному изолятору. Это тюряга такая, для узников совести. Я там сидел однажды, но не суть. Дальше к Литейному – Большой дом. Актовый зал – на седьмом этаже, это у чекистов, простого мента пустят только по пропуску, хоть ты генерал, хоть лейтенант…
Он хотел рассказать девчонке, как наказал сегодня одну гниду. Раздавил так, что под ногтём щёлкнуло, мерзавец даже в больницу слёг. Причём актовый зал Большого дома послужил в той истории местом действия, можно сказать, сценическими подмостками… однако не успел.
– Товарищ майор!
Из теней, рождённых ртутными фонарями, вырвался некто, пересекая проезжую часть. Высокий тощий мужичишка от тридцати до сорока, с лысиной (особая примета!). Ровно в таком же сером костюме, что и Неживой; но если на Вите костюм сидел, как мундир, сшитый на заказ, то на этом клоуне был мешок, натуральный мешок.
– Виктор Антонович?
– Аз есмь.
– Здравия желаю. Простите, что отвлекаю, но дело крайней важности… – Мужичишка бросил быстрый взгляд на спутницу Неживого. – Хотелось бы наедине.
– Вы кто?
– Я в некотором роде сослуживец Лобка Матвея Игнатьевича. Если вы понимаете, о чём я. По второй его ипостаси.
Майор Лобок, оперуполномоченный по особо важным делам, был старшим группы, в которую входил Неживой. Проще говоря, «наседка». Что касается прозрачных намёков незнакомца, то в РУОП майор Лобок перешёл от «соседей», то бишь из ФСБ.
– И что я должен понять? Кто-то в другой ипостаси либеральный демократ, кто-то – пидорас. А кто-то – в первой. Я толерантен к любым извращениям.
Серый пиджак кивнул и привычным жестом вынул удостоверение.
– С этого бы и начали, – проворчал Неживой, обежав взглядом синенькие внутренности. – Гаргулия Ростислав Арчилович… Фамилия настоящая?
– А у вас?
– Согласен, принимаю. Что случилось, капитан?
– Матвей Игнатьевич подсказал мне обратиться к вам. Это с его помощью я раздобыл ваши данные из ПФЛ.
– Данные из ПФЛ?
– Копию вашей медицинской карты. Она у меня при себе, так что если вам угодно будет взглянуть…
Сюрпрайз, подумал Неживой. Угодно ли ему взглянуть? Издевательский вопрос. Как могут быть неинтересны результаты вскрытия твоей души и тела (ого-го какого тела), сделанные ведомственными медиками и спрятанные за семью печатями даже от носителя упомянутой души… Вот только одно обстоятельство мешает здоровому любопытству. Невесть кто читает сведения о тебе. Между прочим, совершенно интимные сведения, добытые в обход регламента…
Порву, подумал майор.
Вихрь гнева стремительно раскрутился в голове, набирая мощь; ярость благородная вскипела, как та волна. Лицо застыло, превратившись в маску. Оловянным взглядом Неживой смотрел на собеседника, и если б этот тощий хмырь хоть немного знал Витю – напустил бы в штаны, потому что такое лицо и такой взгляд означали: тебе не жить.
Не жить тебе, сука…
С другой стороны – Матвей Лобок. Упоминание о суровой «наседке», честно говоря, напрягло мошонку. Дед Матвей порылся в личном деле товарища по службе… связей-то у него, ясен пень, хватит, но – зачем? И зачем сливать информацию какому-то чудику, пусть даже тот из родственного ведомства… если, конечно, про медкарту не враньё… Что за подстава?
Неживой встряхнул руками, сбрасывая напряжение в плечевом поясе, а также в кистях, готовых сжаться в кулаки. Сказал, стараясь не выпустить чувства на волю:
– Пройдёмте к нам, чего здесь светиться.
– Виктор Антоныч! – воскликнул капитан ФСБ с интонацией «Семён Семёныч!» из старого фильма. Возможно, хотел ещё добавить, мол, если человек идиот, то это надолго, но сдержался. – Нельзя к вам, Виктор Антоныч. И возле Дворца, вы правы, мы слишком заметны.
Он нервно поглядывал по сторонам, чуть ли не озирался.
– И ещё, извините, напомню, что разговор у нас получится только без свидетелей. Если вы понимаете, о чём я.
Мужчины посмотрели на девицу. Та помалкивала себе, разглядывая лепнину на фасадах.
– Что вы предлагаете? – спросил Неживой.
– Вон моя машина. В салоне, я надеюсь, удобно.
Чёрная «Волга» стояла на другой стороне улицы.
– Удобно – сомнительный аргумент. Я сейчас отлучусь ненадолго…
– Время припекает, – возразил капитан. Спазмы страха на миг сделали его лицо жалким. – За РУОПом, я думаю, пока нет слежки, но это вопрос ближайшего часа.
– Вы параноик, уважаемый?
– Нет, просто у меня большие планы на будущее, если вы понимаете, о чём я.
– А у меня планы маленькие. Отконвоирую девочку и вернусь.
Он завёл свою спутницу во Дворец.
– Давай сюда паспорт.
Это хорошо, что она предпочитала помалкивать, отдав право голоса мужчине, потому что в приемной было пусто и гулко, и любая бабская глупость донеслась бы до дежурной части, вызвав нездоровый интерес личного состава. Вечер все-таки, без малого девять. А хотелось бы обойтись без обычного в таких случаях шепотка, мол, «опять Неживой козу на веревочке тащит».
Сержант, дежуривший на вахте, сочувственно произнес:
– Никак вам домой не уйти, Виктор Антоныч.
– Так назначено судьбой для нас с тобой, служба дни и ночи, – меланхолично ответил Неживой, доставая из бумажника бланк разового пропуска. Он заполнил документ тут же, присев на корточки. Данные списал из дамского паспорта, вспомнив кстати, как даму зовут. Выяснил заодно, сколько ей лет (оказалось – не так уж мало). Потом шлепнул на бумажку печать со своим личным номером, которую постоянно носил с собой в специальном мешочке.
Его личный номер состоял из шести цифр, как у всякого порядочного офицера. Сержант на вахте тоже имел личный номер, но всего-навсего пятизначный. Неравенство в мелочах – основа субординационной системы отношений.
Он отвёл гостью к скамейке.
– Жди тут, я быстро.
Паспорт оставил у себя, а то ещё вздумает удрать. На всякий случай сказал охраннику:
– Проследи, чтоб никто моего человечка не трогал. Это наш консультант. Если что, пропуск у неё в порядке.
Сержант раскатисто пукнул в ответ и засмеялся.
– Вы, вообще, откуда?
– Управление «М» в составе Научно-исследовательского центра.
– Не слышал, что в НИЦ есть такое подразделение.
– На афишах, знаете ли, про нас не пишут.
– И чем занимаетесь?
– Курируем кое-какие специальные прикладные исследования, а также по мере сил отслеживаем изобретательскую деятельность в России на стадии патентования. Я не опер и не следак, если вы об этом. Я научник. Но это всё неважно. Вопрос у меня к вам простой: хотите стать носителем смерти?
– Чего-чего?
– Рукой судьбы. Кулаком рока. Выбирайте себе титул, какой больше нравится…
…Разговаривали в подъезде.
Ни в какую машину, естественно, Виктор не полез, – пуганый волк. Золотые правила выживания (не заходи в чужую квартиру, не залезай в чужое авто) кровью писаны, кровью доверчивых дураков. Вышел из Управления, помахал рукой, капитан тут же и примчался. Не нравится вам, уважаемый, здесь светиться? Отлично, пройдём до соседних домов и спрячемся от постороннего взора за толстой скрипучей дверью[3]. Возражения есть? Возражений нет.
Поднялись на полпролёта – в нишу с окошком под высоким потолком. Подъезд был старый, просторный, похожий на заброшенный склеп. Нишу, очевидно, время от времени пользовали как туалет, потому что никакая хлорка не могла избыть специфический запах. Горела сороковаттная лампочка; в её жиденьком свете Виктор и просмотрел обещанную медкарту, сделав это первым же делом.
Каждый, кого отбирают в Главк и, тем более, в РУОП, пропускается не только через обычную медкомиссию, а вдобавок через ПФЛ, психофизиологическую лабораторию при ВНИИ МВД. Опытные мозговеды вскрывают там твою сущность и препарируют твои скрытые мотивы. Потом раз в год ты обязан ходить туда на освидетельствование[4]. Так вот, личное дело будущего майора Неживого было открыто около семи лет назад, ещё в пору его лейтенантства, и превратилось с тех пор в пухлую тетрадь. На титуле – ФИО, дата и место рождения. На первой странице – фотография в четверть листа, биографические данные. Далее шли записи специалистов (невропатолог, психолог, психиатр и др.) плюс данные обследований и тестов. В конце – заключение начальника комиссии.
Заключение не менялось и не дополнялось с момента открытия медкарты, и было в нём, среди прочего, написано следующее:
«ХИТЁР, МСТИТЕЛЕН, ЗЛОБЕН, ЖАДЕН, ИМЕЕТ САДИСТСКИЕ НАКЛОННОСТИ, ОБЛАДАЕТ БОЛЬШОЙ ФИЗИЧЕСКОЙ СИЛОЙ».
Кто-то скажет: с такой характеристикой даже в мафию бы не взяли, однако ж так оно и было. Очевидно, все перечисленные качества не являются недостатком, поскольку претендент на должность был в своё время принят в Главк без единого «но». И все-таки, как бы отделу кадров ни мечталось получить совсем уж идеального сотрудника, Витя был недостаточно продажен. Страх попасться (как отмечали психологи) давил врождённую страсть к деньгам, иначе служить бы ему уже в Москве…
Утолив любопытство, Неживой спросил: ну и что не так с моей медкартой? Зачем Лобок напряг свою бабёнку в отделе кадров? Всё так! – обрадовался тощий хмырь. Всё как нельзя лучше! Эти умники ставят на других кандидатов, перелопатили кучу досье, а я сразу понял: вы и есть – то, что надо. Особенно, когда Матвей Игнатьич рассказал, простите, о ваших бурных отношениях с противоположным полом. О вашей фантастической репутации, коей весь РУОП тайно или явно завидует, о пикантных случаях с вашим участием… В этом месте Виктор опять чуть дров не наломал, потому что его победы на секс-фронте – не ваше собачье дело, господа соседи!
Никого он не порвал. Пока.
– Кем-кем я хочу стать? – переспросил слегка поплывший майор.
– Человеком, несущим смерть. А может, не совсем человеком. Впоследствии.
Дурдом.
Повернуться бы и уйти… нет, не получалось. Останавливало, что этот любитель клубнички говорил стопроцентно серьёзно.
Вдобавок, медицинское досье, вытащенное из спецархива, – тоже серьёзно, от этого не отмахнёшься.
– Ты искал руку судьбы? – Неживой впечатал провокатора в стену, взявши его за горло, и медленно занёс огромный кулак. – Это она.
– На самом деле мне нужен стрелок-испытатель…
– Что за игры вы с Лобком затеяли? Быстро!
Собеседник трепыхался, как рыбёшка на воздухе, и при том будто не замечал, что горло его сдавлено:
– Понимаете… из меня стрелок дерьмовый… я всего один выброс активизировал, буквально вымучил ту акцию…
– Раздавлю!
– Лобок про вас не в курсе… Инициатива моя…
– Как это – не в курсе?! А медкарта?!
– У них несколько десятков таких медкарт… кандидата ищут…
Неживой смягчил хватку.
– Кандидата на кого? На этого твоего… «носителя смерти»? Что за лапша?
– Это была метафора, – сказал капитан Гаргулия слабым голосом. – Виноват, пафос… от нервов… собственно, я пока единственный из наших, у кого сработало. В результате погиб полковник Лацкан… сволочь пузатая.
Неживой выпустил жертву из тисков.
– Лацкан – это начальник вашего ЭКУ[5]?
– Точно так.
– Так он не просто умер, а погиб при испытаниях?
– Не на испытаниях. Просто я, ну это… не сдержался. Теперь вот меня разыскивают…
– Ай-ай-ай. Какой ужас. А я, типа, гожусь в космонавты?
– В испытатели. Очень на это надеюсь. Со стрелком – проблема, требования к нему вроде бы и понятны, но не до конца. Ясно только, что нужен человек с особым деструктивным мироощущением. С особой ненавистью. К миру в целом и к людям в частности. И такой настрой должен сочетаться, простите, с гиперсексуальностью. Без бурлящих половых гормонов тоже никак. Ваши пэ-фэ-эловские тесты, майор, очень обнадёживают… как и сплетни про вас…
В подъезд вошла бомжеватая бабка с авоськой, и сразу следом – респектабельный джентльмен с кожаной папкой. Оба прошлёпали наверх к своим этажам и квартирам, покосившись на двух мужиков в нише, но не рискнули что-нибудь сказать или спросить. Поистине Петербург – культурная столица. Тем, кто долго учился страху, только и остаётся, что прятаться за культурой.
– Ладно, давай весь расклад, – решил Неживой.
Весь расклад…
Весь, не весь, но без предисловия не обойтись. Лаборатория, где служит капитан Гаргулия, занимается морталистикой. Есть такая область знаний. От латинского mortalis, что означает «смертный». Предмет изучения – метафизические причинно-следственные процессы, приводящие биологические системы в нежизнеспособное состояние; в частности, человеческие организмы.
Метафизические процессы?
Это значит, лежащие вне рамок позитивистской науки… Попроще? Да зачем – попроще? Когда тайные знания – а мы имеем дело именно с тайными знаниями – начинаешь переводить на язык обывателя, получаешь неловкость, пошлость и стыд. Важно другое. Был найден способ бесконтактно воздействовать на акупунктурные точки, лежащие на так называемых меридианах блокировки. Видали в кино, как мастера единоборств тычут пальцами в секретные «точки смерти» на теле врага, после чего враг погибает? Так вот, эти комбинации точек и вправду существуют. Причём, в нашем случае пальцы не нужны, убийственные уколы наносятся дистанционно – посредством некой силы, не фиксируемой обычными приборами. Природа упомянутой силы известна только узкому кругу допущенных товарищей, к коим ваш покорный слуга не относится, так что с теоретической частью мы вынуждены покончить.
Впрочем, если по сути… В любом организме есть слабые места, критические зоны; чуть надави – и всё, нет организма. И у вас такие есть, Виктор Антоныч, как не быть. Сердечнососудистая, дыхательная, центральная нервная системы крайне хрупки и уязвимы. Дерни за невидимые эфирные связи, и в зону уязвимости поступит роковой импульс. Это метафизика, Виктор Антоныч…
Был изготовлен опытный образец устройства, способного взаимодействовать с мировым эфиром; больше того – прицельно дёргать за надмировые струны. Громкие слова, но так оно и есть. Жмёшь на кнопку – и кому-то пизде… пардон… ну, вы поняли. Нажал – и покатилась невидимая волна, сметающая хоть мартышку в цирке, хоть фокусника в Овальном кабинете. Не услышишь, не заметишь, не остановишь. Смерть объекта выглядит естественной, пусть и преждевременной, – в этом главная ценность изобретения. Индивидуальный подход плюс максимальная эффективность.
Одно ограничение: выброс генерируется только волей стрелка. Только его жаждой смерти. Воля стрелка – вот единственно возможный боезапас, без этого ничего не сработает…
Смеётесь. Ах, мартышку жалко. Цинизм – это правильно, это именно, что нам надо! Потому что секстензор заточен вовсе не под тупых человекообразных, а под человека во всей его неповторимости.
Секстензор – конкатенация слов «секс» и «тензор». Его вам и предстоит приручить, майор, если, конечно, дадите согласие. Между собой, правда, мы именуем это устройство иначе – истребителем… Называть его использование стрельбой в корне неверно. Стрельба – ремесло, которому можно выучиться, тогда как здесь нужно иметь талант. Специальный талант… как бы поточнее сформулировать… инфернальный. Дар ада. Пусть Небеса отвернутся. Ибо способность материализовать свою ненависть – не ремесло, а искусство.
Пожелание «Сдохни!» отныне – вовсе не пустое словотрясение, вовсе не признак беспомощности и слабости, а спусковой крючок.
Не обязательно вслух. Главное – мысль о том, что случится буквально через миг, должна дарить наслаждение…
Если вы понимаете, о чём я.
Что происходит на практике? Нажимаешь на кнопку, и фигуранта настигает внезапная смерть. Вернее, если придерживаться медицинской точности, не внезапная, а мгновенная, немедленная. Термин «внезапная смерть» означает летальный исход в течение часа от начала первых симптомов. В данном случае ждать не придётся – минута-две, получите труп и распишитесь… Ну что, товарищ майор, вы готовы? Попробуем?
– Хрень же! – искренне возмутился Неживой. – Я что, должен поверить?
– Изобретения, радикально меняющие мир, и должны поначалу казаться хренью.
– Как такое вообще можно изобрести?
– Я отвечу, – произнёс ФСБшник шёпотом. – Хоть допуск у меня хиленький и доказательств нет. Я убеждён: данное изделие возникло в результате договора с нечистой силой. По-другому, если вдуматься, оно и не могло появиться.
И тут наконец Виктор понял: перед ним сумасшедший.
Он смеялся так долго, что забыл спросить: каким образом, собственно, заключаются договоры с нечистью? Конкретно – как?
Не спросил.
Потом жалел об этом годы и годы.
Когда хвалёная штуковина, именуемая секстензором, вытащена была из кейса на свет Божий, когда отзвучали первые такты инструкции о применении, Витю одолел совсем уж неприличный хохотун. Майор чуть не задохнулся от смеха, покрутив в руках эту нелепую поделку. Представил, как он сам будет выглядеть со стороны, если и впрямь согласится… И возникла догадка, объясняющая всё это дерьмо.
Скрытая камера! Козни дебилов с телевидения!
Он бросился осматривать подъезд, не нашёл ничего подозрительного, а потом вспомнил, что место для разговора было выбрано им же, да и никакое юмористическое шоу не смогло бы вынуть копию его медкарты из отдела кадров. И стало не до смеха. Провокация? Какая-то проверка? Может, операция эфэсбэшной наружки с малопонятными целями и абсурдными средствами? В последнем варианте без телеглаза тем более не обойтись; как, естественно, и без микрофонов.
Разум заволокло тьмой гнева. Гнев был смешан со страхом. Во тьме сверкали молнии…
…Секстензор, он же истребитель, состоял из кнопки и узкого чехла сантиметров тридцати в длину. Оба этих предмета были соединены разноцветными проводками – вот и всё устройство. Кружок «Юный радиолюбитель» натурально. Кнопка была самой заурядной – круглой, пластмассовой, очень похожей на те, что от дверных звонков (может, и вправду от звонка?). Что касается чехла, то он оказался мягким и приятным на ощупь, словно из бархата или замши; материал был незнаком. Входное отверстие – с завязочками, позволяющими регулировать натяг, отсюда же исходили две пары ремешков, чьё назначение тут же и разъяснилось. С помощью ремешков устройство крепилось к туловищу. В области таза. Чехол при этом надевали… на пенис.
Именно так: секретное экспериментальное спецсредство следовало натягивать не куда-нибудь, а на жезл, бляха, на нефритовый!
– Элементы питания, как видите, конструкцией не предусмотрены, – разливался соловьём капитан Гаргулия. – Система питается сексуальной энергией, да вы и сами это почувствуете. Боевой режим жестко привязан к эрегированному состоянию прибора…
Так и случился с Неживым второй приступ хохотушек.
– А как же бабы? – вымучил он. – Им-то чехол на что надевать?
– Женский вариант с дилдо-коллектором не разрабатывается, – был ответ. – Есть мнение, что операторов из числа женщин подобрать невозможно.
– Значит, абсолютное оружие покоряется только мужикам? Это хорошо, это ты меня почти уговорил…
Итак, где спрятаны микрофон и телеглаз?
На теле «топтуна», ясен пень, как принято у наружки. Точнее, на «шлёпальщике». Это у ментов в ОПУ[6] служат «топтуны», а в КГБ они всегда были – «шлёпальщики»… Неживой распахнул на собеседнике пиджак, рванул рубашку, – посыпались пуговицы, – и сразу увидел провода.
– Доцент тупой, но аппаратура при нём! При нём! – яростно сказал он.
– Подождите!
Ждать? Чего? Неживой в секунду выдрал весь этот срам – с мясом и жилами. Выдрал и швырнул на лестницу.
Сунул пальцы в нагрудный карман Гаргулии и тут же наткнулся на диктофон. Выключенный, правда. Старенький «перкордер», какими уже лет пять не пользуются.
– Идиота из меня делаете?
– Вы и есть идиот! – Он шарился у себя под мышками, как та мартышка, и чуть не плакал. – Никакая это не аппаратура… вернее, другая аппаратура… тупица… это же нейтрализатор… защита против истребителя… – На пол выпал тумблер с торчащими обрывками проводов. – Ну вот, пожалуйста!.. – Он зачем-то расстегнул брюки и полез руками куда-то туда, изогнувшись винтом.
– У тебя там что, тоже чехол? – догадался Неживой.
– Я же сказал, ней-тра-ли-за-тор! Коллектор ставится в задний проход, а не на… 3-зараза! Контактная группа сорвана…
– Ты хочешь сказать, у тебя штырь в заднице? – Витя не поверил. – Дай посмотрю.
Смотреть, естественно, не стал, но рукой залез и пошарил.
И впрямь – какая-то штуковина в заднице. Никакой прослушки, никакого видео. Мужик был – честный псих.
– А диктофон чего?
– Да ничего! Ношу вместо блокнота. Фиксировать мысли вслух, чтоб не забыть.
– На «перкордер»?
– Писать ненавижу, не моё это… – Капитан Гаргулия, оттолкнув Неживого, принялся собирать по лестнице обрывки «нейтрализатора». – Убедился? Или всё сомневаешься?
– Давай к делу, капитан.
– Давай к делу, майор. Признавайся, только честно, есть ли у тебя враг. Такой, чтобы при одном его упоминании чернело в глазах…
На «врага» Витю и поймали.
Когда тебе всерьёз предлагают исполнить самое-самое сладкое твоё желание, становится трудно думать, тем более, в категориях доверия или недоверия. Даже если минуту назад ты считал соблазнителя психом.
Не желаешь ли отомстить? Для начала – одному из тех пачкунов, которые гадят прямо в твою белоснежную фарфоровую жизнь. Чтобы нажать на слив – раз и навсегда… Полковник Конда – гнида, сук а, грязь. Одна фамилия чего стоит. Следак из Особой инспекции, чьей целью, чьим смыслом было урыть лично Витюшу Неживого, а заодно весь отдел в РУОПе, где Витюша имел честь служить. Не мог полковник простить ему свою болонку… с собачкой-то майор Неживой (тогда ещё капитан) и вправду обошёлся не совсем галантно, но это отдельный анекдот… Гадил он Неживому, где только можно. Увы, не простой был следак, а «важняк», следователь по особо важным, что давало и полномочия, и возможности. Пролез в спецгруппу, руководимую и направляемую Москвой и призванную искоренить коррупцию в славном питерском РУОПе. Спущенный с цепи, вцепился он, ясное дело, персонально в майора Неживого, умело превращая его в фигуранта. Пёс поганый…
Как же странно совпало, что именно сегодня Витя организовал маленькую акцию возмездия. Подробности позже, но в результате того славного конфуза, случившегося на конференции, Конда попал в больницу. И вдруг – новое искушение. Отомстить по-настоящему…
Невозможно устоять!
Короче, если существовал хоть малейший шанс додавить эту гадину, Неживой готов был поверить и сумасшедшему, и провокатору, равно как и связаться с нечистой силой. Успех всё спишет.
К делу, так к делу.
Прежде чем расстегнуть штаны, он всё-таки спросил ФСБшника в лоб: что хочешь лично ты, уважаемый? Почему спешка, почему мы говорим в подъезде, а не в стерильных стенах лаборатории? Мне НУЖЕН полный расклад, напомнил Неживой… Я всё объясню, пообещал тот, нервничая и потея. Когда и если у нас получится.
«Когда и если». Интеллигент херов.
– Не волнуйся, я отвернусь, – сказал этот чудак.
– Зачем? – изумился Неживой. – Нет уж, смотри. Ради кого стараюсь.
Вроде бы пошутил.
Потом спустил трусы…
Очень тонкий момент. Не шутил Виктор, даже если сам думал обратное. Он не был эксгибиционистом, вовсе нет, – ну просто нравилось ему показывать людям свои гениталии, с любовью выбритые, тем более, ведь было чем похвастать! Что вы хотите: 21 в длину и пальцы не сомкнешь в толщину. В боевом состоянии, конечно. Такой диковиной разве что буддистский монах не стал бы гордиться, да и то…
Да и то.
Короче, налицо ещё один мотив, который заставил майора примерить срамной чехол; мотив, сокрытый от него самого, но столь же реальный, сколь и ненависть к полковнику Конде.
– Разреши помочь?
– Ну, помоги, – разрешил Витя не без удовольствия…
Пока водружали чехол на место, пока подвязывали тесёмочку да застёгивали ремешки, инструктор неумолчно говорил. Вещал.
…Вот ты, майор, назвал секстензор абсолютным оружием, и, к сожалению, его использование внешне так и выглядит. Однако если стрелок позволяет себе подобное отношение и подобные мысли – вряд ли что-то получится. Связи между вами не возникнет. Чехол и кнопка, рассмешившие тебя, – это всего лишь видимая и крошечная часть организма, с которым ты должен войти в симбиоз… Да-да! Речь о симбиозе между секстензором и стрелком, между тобой и той незримой, сакральной сущностью, которую, как я подозреваю, то ли приручили, то ли убедили вступить в договорные отношения. Так что это устройство – не совсем устройство. Не прибор, не девайс, если ты понимаешь, о чём я. И уж, тем более, не оружие. Самый близкий термин, кроме слова симбионт, – это «товарищ». Если истребитель стал тебе товарищем – ты непобедим…
…Должен предупредить: назад дороги нет и второй попытки не будет. Если вдруг симбиоз распадётся – это навсегда. Повторно с тем же партнёром вышеупомянутые сущности в связь не вступают. Между тем, уже налаженные и устойчивые отношения разрушить очень даже просто – самыми, казалось бы, невинными вещами. Например, достаточно один раз… как бы поинтеллигентнее… copulatio… совокупиться, совершить соитие с кем-то на стороне. И ты отторгнут… («Что, – не поверил Неживой, – разок перепихнёшься, и гуляй, свободен?») Увы, да. Неверность сбивает тонкую настройку. Силы судьбы моногамны, уважаемый Виктор Антоныч. («Полная хрень», – подытожил Неживой…)
…Как, собственно, стрелять? Проще некуда. Посмотрел на мишень и нажал на кнопку. Причём, объект атаки не обязательно видеть вживую, можно смотреть и на его фотографию. Каково максимальное расстояние удара, выяснить не успели, но есть основания предполагать, что дистанция не имеет значения.
…Разумеется, нужно желать объекту смерти. Вербально или мысленно – неважно. Дать команду типа «умри», «чтоб ты сдох» и тому подобное. И сразу почувствуешь, возбудился ли причин-но-следственный контур. «Возбудился» – неслучайное слово… поймёшь чуть позже. Секстензор взаимодействует с твоим Кундалини – это, грубо говоря, и есть пресловутая сексуальная энергия. Кундалини спит в основании позвоночника и свёрнута, как змея. Целью всех йогических методик является разбудить Змею и помочь ей подняться вдоль позвоночника – до макушки головы. В оккультизме – то же самое. Однако силе, с которой вам предстоит войти в симбиоз, требуется совсем другое: не поднять Кундалини, а, наоборот, опустить её. В нижние чакры, отвечающие за половую сферу. После чего, выражаясь поэтически, остаётся собрать яд и выстрелить…
– Готово, – сказал капитан, заметно волнуясь. – У тебя есть враг. Ты ведь его крепко не любишь? Если нет с собой фото – не страшно, при сильной личной заинтересованности должно сработать и так. Ты только вспомни его получше, во всех гнусных подробностях…
– Фото есть, – сказал Неживой, доставая сложенную вдвое карточку.
Карточка хранилась во внутреннем кармане пиджака, поближе к сердцу, и датировалась сегодняшним числом. Один из приятелей Неживого, служивший в «наружке», по просьбе майора якобы случайно оказался в холле седьмого этажа. Была схвачена та самая минута, когда полковник Конда выскочил из актового зала – шея в пунцовых пятнах, харя деформирована паникой… шедевральной красоты картина! А ещё шепотки вослед – о, эти восхитительные шепотки: «Конда обосрался!!!» – жаль, жаль, что звуковую дорожку к фотке не присобачишь… Неживой собирался размножить этот фотодокумент и раскидать по сортирам Главка…
– Отлично! Убей гада, – сказал капитан Гаргулия на удивление спокойно.
Экспериментатор хренов.
Странное было ощущение. Прежде всего – необычайно приятное. В штанах стало вдруг тесно – все 21 сантиметр интимной плоти ожили, мало того, стыдно признаться, случилось кое-что ещё, совсем уж несуразное… Нет, «приятно» – слабое слово… а какое не слабое?
– Оргазм, – подсказал совершенно счастливый Гаргулия. – Ты хоть понимаешь, что получилось? – Он поперхнулся от избытка воздуха: – Эякуляция была?
– Не твоё дело, – вспыхнул Неживой.
– Чуть-чуть, да? Капелька-другая?
– Пошёл в жопу.
– Ничего-ничего, нормально. Чехол придётся время от времени мыть. Возможно, по нескольку раз в день, когда акции идут одна за другой. Что поделаешь, маленькое неудобство… Надо бы проверить результат. У тебя есть телефонные номера мишени? Домашний, рабочий?
– Мужик в больнице.
– На отделение позвонить… – задумчиво произнёс ФСБшник. – Или – знаешь что? Чёрт с ним, с этим твоим, кто он там такой. Это всё подождёт. Продолжим-ка лучше испытания.
– На ком?
– Да на ком угодно! Выйдем на улицу, выберем новую мишень. Одно дело – враг, к которому испытываешь личные чувства, и совсем другое дело – посторонний человек, с которым даже не знаком.
– У всех на глазах?
– Что – у всех на глазах?
– Суета начнётся, беготня, «скорую» вызовут… и мы – как на сцене. Ты ж сам боялся.
– А мы не здесь. Сядем в автомобиль и отъедем. За результатом понаблюдаем сквозь стекло. Или ты по-прежнему мне не доверяешь?
Не доверял, конечно, с какой стати. Однако в машину сел и позволил отвезти себя на угол Чернышевского и Фурштатской. До Дворца отсюда было четыре минуты пешим ходом.
Кнопку Неживой спрятал в боковом кармане пиджака, проделав дыру в подкладке и пропустив провода.
«Волга» у Гаргулии была с тонированными стёклами. Сидеть в такой очень комфортно – словно подглядываешь за миром, будучи невидимкой. Капитан азартно выбирал жертву, крутясь на сиденье. Вон того расфуфыренного петуха не хочешь, показывал он пальцем, богему эту, пидора, гниль, пародию на мужчину, само существование которого – оскорбление природе… Или вот, глянь, качок-бычок в спортивном костюме и в золоте, уверенный, что он – центр Вселенной, хотя рождён и откормлен специально на убой и ни для чего иного… Или высокомерная стерва, вылезшая из BMW и выговаривающая что-то своему шофёру, которая держит всех мужиков за козлов, – нас с тобой, Виктор Антоныч… Капитан старался попусту. Неживому насрать было на всех этих персонажей, потому что ну какое отношение, к примеру, жлоб в спортивном костюме имел к нему лично? Да никакого. Кого-то гнобит, кого-то прессует… и что? Нормально… А подержанный дядя-хиппи, вырядившийся, как на дефиле? Может, и вправду пидор, может, не пидор… кстати, однажды Виктор имел секс с гермафродитом, и ничего, хорошие воспоминания.
Что касается всяческого бабья, то цену этим тварям он и так знал, никаких иллюзий. Увы, не за те ниточки дергал горе-психолог, совсем не за те…
Вместо того чтобы смотреть, куда указано, Витя внимательно разглядывал самого Гаргулию. И вспоминалась отчего-то фразочка, брошенная этим глистом: дескать, когда тайные знания переводишь на язык обывателя, получается пошлость. Плюс этот, как его… стыд. Ага, пошлость и стыд… Я обыватель, думал майор Неживой. Переводить что-то на мой язык – пачкаться. Вот так, походя, тиснули печать на морду: «Проверено, мозгов нет».
А ещё этот «научник» преспокойно рылся, как свинья, в моей медкарте, думал майор Неживой. Рылся в моих отношениях с бабами. Позволил себе то, что позволено лишь узкому кругу допущенных лиц…
И вернулся гнев, который, собственно, никуда не уходил, всегда был рядом, как верный пёс.
– Погоди ты со своими кандидатами, – сказал Неживой, до времени сдерживаясь. – Твой-то интерес в чём?
Капитан заткнулся. Помолчал, обдумывая ход. Наконец признался:
– Есть настоящая мишень.
Достал пару фоток.
Неживой посмотрел. Мужик как мужик. Незнакомый. На одной карточке – в анфас, на другой – в пол-оборота.
– Кто это?
– Изобретатель.
– Изобретатель чего?
– И секстензора, и нейтрализатора.
– Ах, вот как.
– Он предатель, – жарко прошептал Гаргулия.
– В каком смысле?
– В прямом. Законтачил с англичанами, собирается драпать за кордон… Слушай, майор, надо убирать его как можно скорей. Опытный образец, слава Богу, я успел унёсти, но ведь он, иуда, всё восстановит… для тех, понимаешь? Нельзя допустить!
Он врал так нелепо и так неряшливо, даже бить его было противно. Заплевать бы морду ему смачным ржанием… злость мешала. Злость – она дисциплинирует.
– Стукнул бы своему принципалу, – сказал Неживой. – Вместо всей этой партизанщины.
– А я и стукнул. Сдуру. Начальник «эмки» оказался в доле… «Эмка» – это Управление «М»… а может, не он один…
– Когда хочешь кончить суку, прям щас?
– А почему нет?.. – Капитан сверкнул глазами, выдав свои чувства. – Ты всё-таки сначала опробуй истребитель на «кукле». Умоляю, Виктор Антонович, поторопись. Решай, кто из прохожих больше нравится… или больше не нравится…
– Мне не нравишься ты.
Неживой, весело скалясь, вытянул из кармана кнопку на проводках.
Гаргулия отшатнулся. Схватился за ручку двери.
– Сидеть, – скомандовал Виктор, взявши мудака за шкирку.
Трясущимися пальцами тот нашёл тумблер от нейтрализатора. Щёлк, щёлк! Забыл в панике, что прибор испорчен, что под рубашкой – одна бахрома.
– Не шути так! – визгнул он.
Шутка удалась.
Не то чтобы Витя верил, нажимая на кнопку, что эта пародия на дверной звонок сработает. Не сработало бы – нашёл другой, более привычный способ накормить свой гнев. Ибо судьба наглеца была решена ещё в начале встречи.
«Не жить тебе, сука…»
Человек на водительском кресле судорожно, рывками вдохнул, выгнулся дугой, захрипел. Кисти рук его растопырились. Потом он обмяк; и всё в нём вдруг обмякло – разом… Так бывает, если бляшка из сонной артерии попадает в мозг. «Инсульт и тромбоэмболия» – покажет вскрытие.
В выпученных глазах капитана стоял ужас.
– Надо же, – восхитился Виктор.
И впрямь – как просто. Чехольчик, кстати, опять слегка попачкался…
Эх, Ростислав Арчилович, знаток слабых мест, запустил ты себя, такую «критическую зону» у самого себя прошляпил.
Агония длилась несколько минут, подарив Неживому интересное зрелище. Попутно, не теряя темпа, он провёл личный досмотр жертвы. Нашел сложенный ввосьмеро листик бумаги, развернул… Письмо. Начинается, как в романах: «Ирина! Если ты это читаиш, значит, миня уже нет в живых…» О, как драматично. Изучать письмо целиком было не время и не место, так что Неживой без затей сунул листок в карман. Повинуясь импульсу, снял с умирающего тумблер от нейтрализатора – вместе с оторванными проводками. Некоторое время всерьёз размышлял, не вытащить ли заодно и секретную штуковину из офицерской задницы, но быстро убедил себя, что это лишнее.
Прибрал он также оба фото неведомого изобретателя, столь ненавистного капитану Гаргулия. И диктофон до кучи.
Взял деньги. Ну и, разумеется, была изъята копия медкарты. Всё прочее не тронул.
Прежде чем покинуть автомобиль, скрупулёзно стёр свои пальцевые следы.
Глаза мертвеца остались открытыми.
Девица потерянно ждала в вестибюле: сидела на скамейке, нахохлившись. Думала, её бросили. Состояние гостьи было понятно – без паспорта не уйдёшь, и мысли всякие в голову лезут.
Увидев майора, взвилась ему навстречу, кипя негодованием.
– Моя сладенькая заскучала! – воскликнул тот, коверкая слова, как с детьми разговаривают («сляденькая заскучаля»). – Пусенька проголодалась! («Проголядялясь».)
Вообще-то на чужие чувства Неживому всегда было плевать. Вернее сказать, негатив, который ему удавалось возбудить в других людях – страх, злость, зависть, – вызывал в нём прилив сил и поднимал настроение. Но сейчас был не тот случай, чтобы подпитывать энергетику. Девица могла попросту сбежать и была бы в своём праве. Одним движением бровей погасив искры бабских обид, он спросил напрямик:
– Не передумала?
Она не передумала. И тогда майор повел гостью в святая святых.
– Обрати внимание, в дежурной части пуленепробиваемые стёкла. Мой плевок выдерживают с полуметра. На первом этаже у нас находится коридор для пыток, где раскалывают особо упрямых. Называется это место «домом отдыха». А сейчас иди на цыпочках, наверху вырыли нору кроты из коррупционного отдела, у них на жопе есть дополнительные уши…
Барышня смотрела, раскрыв глаза до упора. Невинные такие глаза, хоть и подведены чем-то. Смотрела не вокруг, а на своего рослого, плечистого и речистого проводника.
– …Сам я, открою служебную тайну, «процедурщик». Это значит – спец по нестандартным способам применения обычных вещей. Умение, между прочим, редкое, таких оперов мало.
Вот тебе недавний пример. На допросах иногда используют «плетёныш», типичное ментовское средство. Это маленькие мешочки с песком, связанные в цепочку наподобие бус. Их сильно нагревают и бьют злодея по почкам. Пятнадцать-двадцать раз. Никаких следов. Через неделю-две почка отказывает, но к нам это уже не пристегнёшь. Нагревают на сковородке в полотенцах… ну, не суть. Я ввёл усовершенствование. Теперь «плетёныш» делают из капронового чулка. Я придумал так: засыплешь в чулок чуть-чуть песка, перевяжешь, и получится маленький мешочек, потом сдвинешься по чулку вверх, снова перевяжешь, насыплешь новую порцию песка и так далее. Поверх для надёжности надевается второй чулок. Быстро и удобно… Правда, я хороший человек?
Она почему-то не ответила. Хотя, казалось бы, простой вопрос.
– И нечего ржать, – строго предупредил майор.
Никто и не ржал: гостья по-прежнему веселилась абсолютно молча, выразительно двигая лицом и телом. Подвижная такая девочка. С подвижными глазками, полными любопытства.
Виктор не следил за своей речью, но всё, что он натрепал сегодня вечером, – начиная с метро «Чернышевская», – было сущей правдой. И про возлюбленную, прикованную на трое суток к кровати, и про усовершенствованный им «плетёныш», и даже про коридор пыток в недрах Управления.
Кстати, в коридор этот, чаще именуемый «ожидалкой», майор на всякий случай заглянул по пути. Привычка. Сидел там в полном одиночестве тоскливый мужик, прикованный к железной скамье браслетами… ну и нормально. Люди работают.
Так и дошли до нужной двери: кто пар пускал, кто слюни.
Из соседнего кабинета вышел Андрей, словно ждал. Скользнул безразличным взглядом по женщине и констатировал:
– Так, смена таки пришла.
Андрей Дыров был из того же отдела, что и Виктор Неживой. Из отдела по борьбе с особо опасными преступлениями, между прочим. «По борьбе-с»!
– Я опоздал? – изобразил удивление Виктор.
Время Дырова, как было условлено, заканчивалось в двадцать один ноль-ноль. Сменять его предполагалось кем-нибудь из группы Лобка. Старший группы майор Лобок, недолго думая, закрыл амбразуру самым молодым из своих товарищей, вот каким ветром занесло майора Неживого на ночь в Управление. В шесть утра и его должны были сменить, а до того – развлекай себя, как умеешь. Неживой умел, поэтому никогда не увиливал от подобных просьб. Тем более, вести очередную девку к себе домой ему всё равно было не с руки: отец строгих правил плюс сестра с ребенком, а квартира – три небольшие комнаты. В сущности, никакого дома у майора не было.
Виктор открыл дверь своего кабинета, запустил девку внутрь, приказав ей смотреть в пол и ничего не трогать руками, а сам остался снаружи.
– Тихо? – спросил он. – Или как?
– Пока тихо.
Андрей стоял почти вплотную, сантиметрах так в десяти. Была у него привычка – разговаривать, находясь к собеседнику очень близко. Для Дырова – нормально, а всех почему-то раздражало, всех, кроме Неживого.
– Где Батонов?
– В дежурку пошел.
– Вызвали? – встрепенулся майор. – Ты его одного отпустил?
– Он просто так пошел, ты не волнуйся, Витюша. Скучно ему стало.
– Когда Батонову скучно, жди веселья.
Мрачная шутка, потому что именно майор по прозвищу Батонов дежурил сегодня по отделу, а вовсе не Дыров или Неживой. Этот, прости Господи, офицер отзывался на имя Марлен (настоящее, не кликуха) и был «опущенным». Термин такой. В отличие от уголовной фени, опущенными на языке сотрудников милиции были полные мудаки, дурачки местного значения, которые работали в органах исключительно для того, чтобы было кого за водкой посылать. Если у уголовников «опускают» насильно, то тут человек сам себя ставит на место, ведь мудак – он и под офицерскими звездами мудак. Бывает, что опущенным оказывается сынок какого-нибудь начальника, как, например, Марлен Батонов, папаша которого был чином в Следственном управлении. За водкой такого уже не пошлешь, но и дело не доверишь. Вот и появляются во время дежурства «сынков» другие оперативники, якобы случайно в отдел заглядывают, по своим, мол, делам, а на самом деле всё заранее обговорено. Как же без прикрытия-то? Случись чего – этот «дежурный» и сам обосрется (с ним-то хрен), но и весь отдел из-за него в дерьме вываляют.
Слово «обосраться», пардон, тоже всего лишь термин, означающий в переводе «не справиться с заданием, дать промашку». Рабочая формулировка.
– Что слышно? – спросил Неживой.
– А что слышно? Не слышны в лесу даже шорохи. Даже шепоты.
Андрей зевнул – в самое Витино лицо. И не подумал прикрыться рукой, интеллигент. Остро пахнуло несвежим желудком.
– Я про комиссию.
– А я что, про рыбалку? Все по щелям забились. «Панцири» поднимают напряжение, в воздухе пахнет грозой, – Андрей нарисовал перед лицом собеседника энергичный зигзаг, а закончил жест тем, что вяло махнул рукой. – Поганые дела, Витюша. Храповскому кранты. Нашли его водилу, как раз сейчас «колют» мужика.
– Водила настоящий или подставной?
– Откуда мне знать? Вон, у Лобка своего спрашивай, это он у вас в сферах крутится… Достало всё. С каких пор РУОП под «сутенеров» стелется?
– Наклоняют не «сутенеры», а свои же. Забыл, кто в комиссии?
– Шефа жалко.
– Обоих шефов.
– Ну, до Сыча у них руки не скоро дотянутся. Скорее после Храповского за нас возьмутся.
– Не ссы, Дыров, на хрен ты им нужен. «Панцири» сдадут москвичам шефа, с ним пару «борзых», пяток «опекунов», и все будут довольны. Или ты успел в «борзые» записаться?
– Вот-вот, – обрадовался майор Дыров, – даже интересно, кого в «борзые» назначат. Возьмём, например, тебя…
– Меня положь на место.
– Почему? Ты в любимчиках у полковника Храповского. Настоящий адъютант его превосходительства. А ещё в тебя почему-то страстно влюбился один следак из Особой инспекции, я про товарища Конду… Всё, всё, молчу, – дал Андрей задний ход, поймав бешеный взгляд Виктора. – Кстати, слышал я, эта жаба сегодня крупно обделалась.
– Было дело, – с удовольствием подтвердил Неживой.
– Вонища, говорят, на весь зал была, до президиума дошла, до генералов.
– Говну – говново.
– Да ты философ… Конда, конечно, скверная фамилия, не повезло человеку. Говорят, спускался по главной лестнице, как каменный гость… – Дыров посерьёзнел. – А если выяснится, кто над ним подшутил?
– Я мечтаю об этом, – спокойно ответил Неживой.
Друг опер хохотнул и потянулся.
«Друг опер…» «Они были друзьями…»
Пустые слова. Основная масса слов ничего для майора Неживого не значила – «честь», «любовь», «благородство», «семейный ужин», «филармония», – нет, ровным счетом ничего. Он признавал скрытые мотивы, сплетение интересов и конечный результат, а также признавал, кроме своей, чужую силу. Что касается Андрюши Дырова… Тот, правда, не обладал физической силой, достойной упоминания, и вообще, выглядел весьма неубедительно. Был он похож на гриб-дождевик, готовый рассыпаться в пыль, только пни. Или, скорее, на грушу, насаженную черенком вниз на сучковатый изломанный прутик. Он брал другим. Андрей был интеллектуалом, книжки читал и даже, если не врал, изредка ходил в театры. Они вместе учились: сначала в школе, а потом, после институтов, вновь сошлись в Главке, вместе росли на дрожжах тамошнего маразма.
К чему это? К тому, что простые майоры Неживой и Дыров могли себе позволить не только шуршать под кустами, выбирая ягодки смысла из трусливых намёков, но и разговаривать друг с другом откровенно…
«Панцирями» назывались сотрудники Второго отдела, коррупционного. Хорошее словечко, о многом говорит. «Панцирь» – значит прикрытие. Как раз на тот случай, когда, к примеру, над хорошим человеком сгущаются тучи, и надо оградить его от непогоды. Или когда хороший человек безнадёжно тонет, и позарез надо, чтобы он не утянул за собой других хороших людей, – коррупционный отдел тут как тут.
Но случаи бывают разные. Сегодня человек – хорош, а завтра вдруг выясняется – плохой! Плесень, гниль, шлак! Что тогда? «Панцири» добросовестно превращаются в могильщиков, что ж ещё…
Никто не знал, в чём этаком провинился генерал-майор Сычёв, начальник питерского РУОПа, однако, по слухам, комиссия из Москвы приехала рыть землю именно под его креслом. Опять же по слухам, проверка, рядящаяся в форму Центрального управления по борьбе с организованной преступностью, на самом деле направлялась представителями местной госбезопасности, имя которым – «сутенеры». И если до Сыча им пока и впрямь было не дотянуться, то полковник Храповский, один из замов, висел на тонкой ниточке.
Интрига была такова: зама пытались поймать на взятке. Подсадной взяткодатель со спрятанным микрофоном сел в автомобиль фигуранта, где и должен был передать деньги. Храповский, не притрагиваясь к пакету и ни слова не говоря, поехал. «Семёрка»[7] – за ним. Подсадной раскручивал полковника, чтобы получить хоть слово под запись, но тот всё бормотал: «Сейчас, сейчас…». И – неожиданно для всех – перебросил пакет в окно проезжавшей навстречу машины; та заранее приостановилась, потом рванула и растворилась в городе. Короче, ловить-то ловили, но, как говорится, отсосали.
И вот теперь, если Дыров не ошибся, «панцири» нашли шофёра той второй машины, упорхнувшей с деньгами.
Скверно было всё это…
Потому что отдел, где служили оба приятеля-майора, ходил как раз под Храповским. Хуже того, лично Виктору зам оказывал протекцию, сделав его своим порученцем, о чём каждая сука знала. Так что назначить Неживого «борзым», то есть важной шестерёнкой, крутившейся в механизме коррупции, было как два пальца об асфальт.
Скверно.
– Подожди, куда намылился? – возмутился Дыров. – Ты ж главного не знаешь! Есть горячие новости, приберегал специально для тебя. Оттягивал торжественный момент, но коль уж зашла речь про Конду…
Неживой, собиравшийся войти к себе в кабинет, остановился.
– И?
– Видишь ли… Нет больше товарища полковника.
– В каком смысле? – спросил Виктор, хотя сразу понял.
Понял – и замлел от сладкого томления в груди. Сердце к горлу подскочило. Он ждал, он вожделел услышать это, боясь, что не услышит, что не срослось, однако не надеялся, что вот так скоро.
– У меня в кардиологии Военмеда есть человек. Я зарядил его на всякий случай, когда Конду госпитализировали. Буквально пару минут назад человек отзвонился…
Ну! – мысленно подпрыгнул Неживой. Ну же, давай!
– Скончался товарищ полковник, – скорбно подытожил Дыров. – Полчаса не прошло.
Это было, как боржом с похмелья. Как воздуха глотнуть, содравши противогаз. Как добежать до толчка – и блаженно расслабиться.
Нет больше Конды.
– Хху! – Неживой смачно влепил в стену ладонью. Майора переполняло.
– Злой ты, Витя, – сказал Дыров, сдерживая улыбку. – У заслуженного засранца инфаркт, а ты…
А он был счастлив. Короткий, неуловимый миг пьянящего триумфа. Облегчение и… грусть. Такого врага лишиться…
– Какой кошмар! Какая потеря! – воскликнул Неживой.
Но ведь это значит – всё правда! Секстензор – вовсе не бред слетевшего с катушек чекиста, а полезная штуковина, которая великолепно работает. Честно говоря, даже обыскивая труп капитана Гаргулии, Неживой до конца не верил. Каких только совпадений не бывает – навидался на службе. И что ж получается, хрен вам, а не совпадение?
Урою, уделаю, сотру, азартно подумал Неживой.
Всех…
Чехол ощущался не столько физически, сколько психологически: казалось, штаны выпирают комом и это бросается в глаза каждому встречному. Хотя, ясное дело, никто ничего не замечал. «Звонок» в кармане тем более не был виден…
После эпизода в салоне «Волги» майор ни на секунду не прекращал крутить-вертеть в уме эту скользкую ситуацию. Что делать с трофеем? Всё время, пока возвращался в Управление, пока вёл девицу к себе на этаж, думал, прикидывал так-сяк… Избавиться? Это просто – измельчил и спустил в унитаз. С другой стороны, избавишься от устройства – и больше его не увидишь. Необратимый поступок, как сказал бы умник Дыров. Неживой предпочитал иметь пути отступления, привычка такая. Значит, оставить себе? А это страшно, чего уж там. Участвовать в чужой комбинации, целей и средств которой не понимаешь, – кисло, товарищи. Особенно, если не понимаешь целей. Да и со средствами не всё просто. Конечно, рапортануть о якобы случайной находке всегда успеется, но… Так и не решил, короче.
Решил сейчас. Покойный Конда подсказал.
Это что же, я теперь любого могу? – прыгало в голове новоявленного «носителя смерти». И мне ничего не будет? И никто не узнает?.. Но постойте, постойте… Да у меня ж тогда – целое меню! Дефектная ведомость гадов! Что Конда, подумаешь – какой-то следак…
Но как в таком случае быть с девчонкой? Гаргулия что-то там намекал про отношения с женщинами: типа – запрещено. Гнать её или что?
Ладно, об этом позже. И так голова кругом…
– Странно вообще-то, – сказал Дыров. – Понятно, зачем Конде было прятаться в больнице. Переждать, вот и весь сердечный приступ. Захотел бы, его бы хоть завтра выписали.
– От кулака рока не спрячешься.
Дыров поморщился:
– Шути-шути… пока. С утра поднимется такой хай, копать начнут…
– А кто шутил? – восстал Виктор.
В коридор высунулась девица, глядя вопросительно. В кабинете звонил телефон.
– О смысле жизни задумался? – осведомились в трубке. – Чего не отвечаешь?
– Я отвечаю за всё, – парировал Неживой.
Это был Матвей Лобок. Фамилия та ещё, почище, чем у Конды. Папин подарок ко дню рождения. Как он, бедолага, живёт? Скрытые и явные ухмылки, сопровождавшие Матвея с детства, – не в них ли причина той особой говнистости, которую часто называют умением работать с людьми?
– Ты сейчас где? – спросил майор Лобок.
Ну и ну. Звонить по служебному с вопросом: ты где? – это как же надо мозги засрать.
– Як тому, что не выходил ли ты куда, – пояснил Лобок.
– Я вообще только что пришёл.
– Не вступал ли кто с тобой в контакт? На улице или, может, в Управлении?
– Только в половой.
– Балбес! – сорвался дед Матвей. – Я тебе не в игрушки играю!
– А во что ты играешь? Объясни по-человечески, потом ори.
Голос в трубке помедлил.
– Сделаем так, Витя… Я сейчас на свой перезвоню.
Грянули короткие гудки. Так-так, подумал Неживой. По телефону Лобка, значицца, говорить можно. А по остальным – с оглядкой и опаской… Он положил трубку на рычаг и посмотрел на гостью. Та демонстративно скучала, сидя на одном из столов и помахивая голой ножкой. Дурочка… По-прежнему не воспринимала ситуацию всерьёз, думала, кавалер – приколист.
В кабинете было четыре стола, четыре сейфа и столько же телефонных аппаратов – по количеству офицеров в группе. Когда ожил аппарат у окна, Неживой развёл руками и снял трубку:
– Сам-то откуда звонишь, дед?
– Сам-то? – переспросил майор Лобок. – Из сортира. Сижу вот и думаю, как бы подтереться без бумажки.
Чудной был у него голос. Не милицейский какой-то. Не лисий и не волчий, не свинцовый и не пуховый, не кислотный, не щелочной… пустой.
– Что случилось? – изобразил Неживой беспокойство.
Опять тянулась пауза.
– Идиотская была задумка, – сообщил человек с того конца телефонной линии. – Скажи спасибо, салага, я не пустил тебя в это дело. Выбросил из списка отобранных кандидатов. А то завинчивал бы ты сейчас свою башку потуже, как я свою завинчиваю. Чтоб не открутили…
Виктор глубоко вдохнул носом и медленно выдохнул.
– Из какого списка?
– Из списка баранов для шашлыка… Антоныч, я кое о чём попрошу. Когда тебя сменят, поедешь в Сестрорецк. В шесть утра, так? Машина будет ждать у Дворца.
– Это куда?
– В лабораторию одну. Научную. При НИЦе.
– При вашем НИЦе?
– При нашем, при нашем.
– Зачем?
– Собирают всех, кто проходил по спискам. Хотят поговорить.
– А спать когда? – взбеленился Неживой. – Спать у нас теперь не по уставу?
– В машине поспишь.
– У меня на завтра – две реализации. А с утра – плановая встреча с агентом. Поеду только по согласованию с шефом.
Врал, конечно. Никакой реализации, то есть сдачи готового дела в суд, он на завтра не планировал, но Лобок об этом знать не мог.
– Не пыли, Антоныч, слили шефа. Кто следующий – вопрос. Пока – не ты. Пока.
– Я поеду домой.
– Ты не понял, Витя. Что тебе шеф? Я тебя прошу.
Старший сделал ударение на слове «я».
Виктор непроизвольно подтянулся, просчитывая в голове ситуацию, и ситуация эта заключалась в том, что несгибаемому деду Матвею нечем было подтереться. Причина серьёзная, чтобы держаться от него подальше. С другой стороны, если он выкарабкается из дерьма, то не простит.
Вилы.
С третьей стороны, и это самое опасное, – кнопка в кармане да чехол на стволе.
Что же делать? Как стряхнуть с себя прилипшую паутину?
– Дал бы ты расклад, Матвей Игнатьич, – осторожно подтолкнул Неживой. – Или по твоему телефону тоже нельзя?
– Можно, Витя, можно…
Лобок решился. А то, блин, и правда байда получается. Просто на объекте, к которому его прикрепило начальство, случилось ЧП, практически катастрофа. Некий эксперт слетел с резьбы – укокошил сначала начальника ЭКУ из гэбэшного Главка, потом своего же коллегу по лаборатории и сбежал, гнида. Вдобавок, хочет ещё и заведующего лабораторией грохнуть… Матвей Лобок выжимал из себя фразы медленно, бережно, остерегаясь сболтнуть лишнее. Неживой, между тем, впитывал весь этот триллер, лихорадочно думая, думая, думая – в какую бы щель половчее юркнуть? Чтоб о нём забыли, чтоб временно стать мелким и ненужным… Ничего не придумывалось.
– Так ты «личник», что ли? – пошутил он, когда Лобок замолчал. – Охраняешь заведующего лабораторией? Опустили тебя, дед.
– А может, повысили. Доверили межведомственную координацию… Ладно. Хочу тебя предупредить, Витя. Есть основания предполагать, что гадёныш попробует встретиться с кем-то из списка. В том числе с тобой. Квартира твоя уже под наблюдением.
– Ни фига себе. Как у вас серьёзно.
– Не парься, это вряд ли надолго.
– Там родители и сеструха с сыном, практически коммуналка. Я там почти не бываю, – сказал Неживой.
– Если он и вправду на тебя выйдет, ты, главное, не поведись. Лапшу на уши он тебе с гарантией будет вешать, большой мастер по этому делу. Сразу вырубай его и зови наряд.
– Особые приметы есть?
– Завтра увидишь фото. А пока что… Ну, если при тебе какой-нибудь хер добавляет к месту и не к месту: «Если вы понимаете, о чём я», – бей в рыло и вяжи. Словесный сорняк у него такой.
И тут Неживого осенило. Догнал, въехал, воткнулся!
– Эту фразочку я сегодня слышал, – произнёс он как бы раздумчиво. – Дыров с ней достал уже.
– Чего?!! – взвился на том конце Лобок.
– Да задолбал Андрей. Чуть что – «если ты понимаешь, о чём я». И ржёт, как будто это дико смешно. Вообще, странный он какой-то сегодня.
– Ага, – сказал Лобок. – Андрюша, говоришь… К нему приходил кто?
– Не видел.
– А он выходил на улицу?
– Да не знаю я!
– Ладно, забудь.
– Что забыть?
– Всё забудь. Поездка в Сестрорецк пока отменяется. Отдежуришь – свободен.
Майор Лобок отключился.
Витя непроизвольно поиграл скулами, прокручивая в памяти разговор. Дырова, конечно, подставил… друга детства, товарища по службе… слова, слова. Главное, что внезапная идея перевести стрелки на кого-то другого сработала. Пусть даже временно. Время – это важно, когда есть голова на плечах…
Какой там был приказ? Забыть? С наслаждением! Он улыбнулся скучающей барышне самой кроткой из своих улыбок и объяснил ситуацию:
– Они там важно щеки надувают, а ты бегаешь между ними, как мальчишка.
Можно было перевести дух и спокойненько подумать…
Не получалось спокойненько. Болезненное возбуждение заставляло торопиться: а то ведь как появился дар, так и пропадёт. Слишком уж всё зыбко и ненадёжно, а значит, надо использовать момент по максимуму… Суетясь, Неживой вывалил содержимое верхних ящиков своего стола – прямо на пол. Искал хоть какие-то фотографии. Дефектная ведомость людишек, насравших когда-то ему в душу, стучала в сердце: хотелось срочно поставить галочки против многих и многих имён. И без фотографий, которые наводят кнопку на мишени, было не обойтись. Он пытался вспомнить лица, образы… нет, не срабатывало.
«Успеть… – стучало в висках. – Урыть, стереть…»
Это была минута мнительности и душевной слабости.
Да что я, как нетерпеливый мальчишка, остановил он себя. Несколько часов, и дежурство закончится. Просто подождать. Прийти домой, найти оба выпускных альбома – вот тогда и… Трегубов, Молдабаев, Рябенко, Заволокина, Нагаева… Какие люди! Какие фамилии – каждое, как взрыватель… Рафинированная, без примесей, ненависть на миг отключила мозг. Стоп, скомандовал себе Виктор и прекратил рыться в ворохе бумаг.
Никуда не денутся. Достану.
И с этим – всё.
Есть настоящий вопрос. Капитан Гаргулия говорил – нельзя трахаться! Вспомним дословно, что он наплёл. Достаточно одного раза, сказал он, и ты отторгнут навсегда… Именно так и сказал, сволочь. Дескать, неверность сбивает какую-то там настройку.
Но ведь этого не может быть! Этот запрет – насмешка и прикол, кому нужна такая жертва?
Бляха…
Что ценнее – истинная, неограниченная власть, но без секса или секс, сдобренный мелкой карьерой?
Виктор посмотрел на гостью, и та вдруг заёрзала, ощутив сильное неудобство. Наверное, слишком уж странен был взгляд у майора.
Прогнать? Не рисковать?
Хочу, подумал он. Именно её, именно сейчас. «Хочу» – весомый аргумент, не аргумент даже, а мотор, приводивший в движение болид по имени Виктор Неживой, позволявший ломать стены и судьбы. Да и неудобно перед девчонкой, подумает – импотент…
А если не кончать?
А правда, осенило вдруг Неживого. Выпустить пар и в чехол можно, разницы-то… Это вариант.
«Эврика!» – воскликнул бы на его месте Архимед, мастурбируя в ванной.
Нет, не клеилось с девицей, разладилась машина. То ли вдохновение пропало из-за всех этих сомнений, то ли звонок спугнул едва зародившиеся чувства. А перескочить вот так сразу– от эфирного к плотскому – было вульгарно и неэффективно, Виктора от этого воротило.
Не насиловать же молчунью?
– Экскурсию по Дворцу мы обязательно проведём, – пообещал он. – Так сказать, малый туристический набор. А пока – расскажу о специфике работы моего отдела. Видишь кипятильник на подоконнике? Большой, мощный. Ты думаешь, это просто штуковина, предназначенная для нагрева воды? Хрен! Это довольно распространенное оружие современных террористов. Его обычно используют как осколочную мину. Внутри металлической спирали есть керамика с нагревательной нитью. Если подключить к электрической сети и оставить вне воды, то через определенный интервал времени последует взрыв с большим количеством осколков. И кто-то станет калекой. Хуже всего, что керамика не видна на рентгене…
Забавное дело: всего час назад девица не верила самой что ни на есть правдивой информации, а здесь оторопела от явной байки. Её лицо вдруг обвисло, она даже непроизвольно отстранилась от партнёра… И Неживой наконец допёр, в чём принципиальная ошибка.
Не светские беседы нужны, а водка.
С бабой без водки – неинтеллигентно.
Комната, где помещался Дыров, была закрыта. Неужели успел уйти? Обозрев пустой коридор, Виктор вытащил связку ключей, нашёл нужный и открыл дверь. Ключами от всех помещений отдела он запасся давно и факт этот, естественно, не афишировал.
Вошёл.
Пиджак Андрея висел на спинке стула, плащ – на вешалке. Ага, шляется где-то по Дворцу, интеллигент. Шляется – это хорошо, это мы используем…
Чёрт, не просто хорошо, а настоящая большая удача, подумал Неживой через секунду. Он-то намеревался всего лишь пошарить по столам в поисках выпивки, но инстинкты завопили – шанс, шанс! Не профукай, майор!
Бумажник лежал во внутреннем кармане пиджака Дырова. Спрятать в нём одну из фотографий, изъятых у капитана Гаргулии, – плёвое дело. Ту, где изобретатель секстензора был запечатлён в пол-оборота. Карточку Неживой предварительно протёр и сложил вдвое, а заряженный бумажник вернул на место. Тумблер от нейтрализатора он сунул Дырову за подкладку плаща, туда же запихнул и болтающиеся провода.
Ложный след обрёл вещественную силу. То-то Лобок сотоварищи обрадуются, когда найдут эти трофеи…
Неживой демонически захохотал, пусть нарочито, зато от души. В такие моменты он обожал себя.
Уже покинув чужой кабинет и направив стопы в дежурную часть, он повстречал Дырова. Тот как раз курил возле туалета.
– Водка-вино есть? – Витя упёр в коллегу указательный палец в область солнечного сплетения. – Завтра куплю и отдам.
– Я ж не пью.
– А пиво?
– Ещё Чехов Антон Палыч писал: водка, смешанная с пивом, действует как рвотное.
– Не смешно. А если в твоём сейфе посмотреть?
– Пошли, посмотрим.
– Ладно, верю. Так… У кого есть?
– Слышал я, дежурка разжилась самогоном. Целый ящик конфиската. Говорят, подарок из Угро в честь годовщины.
– Як ним и шёл.
– Вот и топай. Палец свой только убери от меня.
Курил Дыров, выпуская дым в лицо Неживому. Не замечал, занятый своими мыслями. А Витя даже не морщился, наоборот, прежде чем уйти – втянул ноздрями остатки этого дыма…
Спустившись на первый этаж, он опять заглянул в «ожидалку». Всё тот же мужик, привязанный к скамейке, – по виду простолюдин и чмо, – ёрзал, пытаясь найти менее мучительную позу. Вскинулся на Неживого, глядя со страхом.
Неживой подмигнул страдальцу.
В дежурную часть он вошёл шумно и весело:
– Орлы! Вольно. Что начальство?
– Никого, – ответили ему.
– А генерал?
– Сычёв ушёл.
– Я – за него…
Здесь были трое: ответственный по дежурной части в чине майора и два помощника, сержант и старлей.
Батонов терся возле старлея, сидящего за компьютером, – согнулся в интересной позе, выставив зад в комнату. Виктор похлопал его… нет, удержался-таки. Похлопал чуть выше, по спине:
– Как жизнь, Батонов?
– Я Баженов, – сразу распрямился тот.
Ответ был привычен, как отутюженные «стрелки» на его носках. (Носки он носил только со «стрелками».) Согласно служебному удостоверению этот опер и впрямь значился под фамилией Баженов, но опущенный – он и есть опущенный, он ведь себе имя не выбирает. А гуманистов в органах не держат.
– Короче, Марлен. Возникнут вопросы – не стесняйся.
Неживой отошел к майору и продолжил вполголоса:
– Если что, сигналь.
– Само собой, Виктор Антоныч.
Дежурный офицер пил кофе, оттопырив локоть. Смотрел при этом с любопытством. Неживой был известной личностью, практически герой эпоса.
– Что за мирянин парится в «ожидалке»? – спросил Виктор.
– Коррупционеры доставили, их «слухач».
– Давно привязан?
– Часа ещё нет.
Так-так, подумал Виктор, коррупционный отдел кого-то доставил. Кого? Очевидно, водилу, который помогал Храповскому. Подозреваемый и одновременно свидетель по делу о взятке. Если, конечно, у Дырова насчёт задержания верные сведения… Почему они оставили столь ценного «слухача» в коридоре ясно: пусть тот психует да паникует. В таких случаях, бывает, мимо фигурантов даже пускают оперов, ведущих меж собой профессиональные разговоры – про местный подвал, в котором уборщицы то блюют, то падают в обморок, про асфальтовый каток во дворе Управления, про переполненное тайное кладбище в Таврическом парке… Короче, не суть. Главное – всерьёз «колоть» мужика пока не начали.
Что-то толкнуло Неживого: ещё один шанс!
Удача сегодня явно благоволила ему.
Конечно, это дело требовалось додумать, дожать, но… Влить сукам хорошего слабительного – нельзя было упускать такую возможность.
– Панцири-то сами где?
– У себя. Чаёк пьют.
Дежурный, вспомнив, отхлебнул свой кофе.
– К клиенту хоть иногда спускаются?
– Да класть мне. «Правдивый» обходы делает.
«Правдивым» назывался ответственный по режиму, цирик из ИТУ, чья комнатушка была рядом с дежурной частью.
– Кстати, насчёт чая… На пару слов? – предложил Неживой, кивнув в сторону.
Два майора отошли – как раз к тумбочке, затянутой в красную парчу. На тумбочке стоял гипсовый бюст Брежнева – реликвия, памятник развитого феодализма. Внутри, как водится, бюст был полым, и вот именно под ним охранники традиционно прятали спиртное.
– Одолжи, – распорядился Неживой, возложив ладонь на гипсовые брови.
Майор только фыркнул.
– Позарез надо. Утром куплю две водки, тебе лично.
– Там всего полбутылки осталось.
– Сойдет.
– Ну я же тут не один.
– Ты тут старший.
– Виктор Антоныч, не могу.
Неживой приподнял бюст и посмотрел на то, что там стояло.
– Это последнее?
– Точно так.
– Свистишь. По оперативным сведениям, с утра был целый ящик самогона.
– Так, это… растащили.
– А себе вы разве не заначили?
– Заначили. Кончилось.
– Придуриваешься, пехота.
– Правда, нету.
– Уроды, – свирепо сказал он. – Мусора. Сброд, обсоски, накипь. Как разговариваете с офицером РУОПа?!! Дрянь, окурки, слякоть, труха…
Дежурный был серого цвета, как и его форма, однако смолчал.
– …Ты – жертва инцеста. Твой папаша трахнул твою мать в задницу, и ты появился оттуда…
– Вы не правы, товарищ старший оперуполномоченный, – сказал майор и с демонстративным спокойствием сделал глоток из своей чашки. Громкий такой глоток.
– Да ты… – сотряс Неживой воздух. – Да таких…
Он не выдержал – нажал на кнопку, которую, оказывается, давно терзал пальцами в кармане. Само как-то получилось, без участия разума.
И пошел прочь из дежурки, размышляя о чем-то страшном, что и словами не выразишь, и мысли эти оседали серой пылью на лицах присутствующих…
Собеседник поперхнулся, выплеснув всё изо рта.
Выронил чашку. Схватился за горло. Перегнулся в поясе, странно мыча. Опрокинулся на спину, сбив тумбочку с бюстом. Оглушительно разбилась бутылка, самогон разлился по полу…
Повезло ему, этому служаке. В последний миг, уже замыкая контакт, Неживой передумал убивать. Дрогнула душа стрелка, дрогнул палец… а ведь мог быть паралич дыхательного центра – запросто. Однако дело ограничилось кратковременным спазмом гортани.
Сержант, бывший хирургический медбрат, сориентировался мгновенно, – бросился к синеющему начальнику оказывать первую помощь.
За спиной старшего оперуполномоченного остались суета, беготня и крики.
Возле проходной его догнал опер Батонов.
– Виктор, я видел, что с вами была какая-то женщина… – начал коллега с присущим ему простодушием.
– Чего орешь, Батонов?
– Я Баженов.
– Это не женщина, а агент. Только, бля, соберешься с агентом поработать, как сразу, бля, орут на все Управление.
Тот попятился.
– Встреча с агентом? Непосредственно в Управлении?!
Андрей Дыров ждал перед турникетом, готовясь покинуть здание.
– Витюша, не пугай детей, – позвал он.
– У меня нет детей.
– Драматург Чехов сказал: «Если на сцене висит ружье, оно обязательно должно выстрелить». А мы с тобой знаешь как скажем? «Если в кадре появляется женщина, она обязательно должна раздеться». Намёк понятен? Я говорю про твоего «агента», который там наверху нервничает, высовывает нос в коридор.
– Ты театрал, тебе виднее, – проворчал Неживой.
– Слушай, берсерк! Опять врежешь кому-нибудь, а мне потом людям расписывать, что ты ловил муху.
– Стой, Марлен, не уходи, есть дело… – остановил Виктор Батонова. – Да понял, Андрюха, всё под контролем. Насчет ружья мне понравилось. Береги свою пушку, чтоб не намокла раньше времени, на улице гроза.
– Оружие у меня в сейфе, – напрягся Дыров.
– Пушку, которая у тебя между ног, – терпеливо пояснили ему, непонятливому.
– До чего ж ты пошлый, Витя, – расстроился Дыров. – Ужас.
– Как твой Чехов. Привет передавай, когда увидитесь.
– Ещё и плоско шутишь.
– А полковнику Конде понравилось.
– Да уж, насмешил ты его до смерти…
Насчёт оружия, кстати, Андрей наврал. Табельный ствол он обычно носил с собой, особенно по вечерам, компенсируя тонкость натуры и здоровую трусоватость.
Вечер продолжался. Театрал Дыров отправился в дождь, а берсерк Неживой неотрывно смотрел приятелю в спину.
Искушение нажать на кнопку было таким сильным, что в глазах темнело… как же я вас всех ненавижу…
Он опомнился. Майору Лобку, кажется, был нужен барашек для шашлыка? Не будем портить мясо.
Если честно, сдержал себя с трудом.
– Андрюша, я ведь хороший человек? – послал Неживой вдогон.
Тот, не оглядываясь, вскинул руку и щёлкнул пальцами:
– Эталон. Идеал. Классический образчик.
И правда, не будь Виктор эталонным человеком, разве пришёл бы ему в голову тот замечательный способ, каким он вывел из игры полковника Конду.
Речь не о кнопке с чехлом, а о том, что было днём.
Сегодня, 20 сентября, Главк праздновал годовщину учреждения Министерства внутренних дел Российской империи, случившегося в 1802 году. Торжественное совещание, посвящённое этому событию, состоялось в Актовом зале, что на седьмом этаже Большого дома. Седьмой этаж – это уже «соседи», проход для ментов только по пропускам. На центральной лестнице стояла очередь, чтобы попасть в холл (вход – между двумя тумбами, за которыми два цирика проверяли пропуска). Старшие чины – вне очереди. Но Конда не злоупотреблял своим положением, проявлял демократизм, стоя вместе со всеми. Неживой пристроился за ним; тот лишь гадливо скривился, когда заметил.
Компактный диабетический шприц, наполненный пиридином, был у Виктора наготове: лежал в контейнере со льдом. Поймав момент, он побрызгал этой химией на низ кителя и на брюки полковника, после чего быстренько спрятал шприц в полиэтиленовом пакетике.
Пиридин – обычное средство, применяемое в том числе в быту, продаётся свободно. Просто запаху него… как бы сформулировать… обычно пишут: резкий, неприятный, своеобразный, но это всё не отражает суть дела. Называя вещи своими именами, тухлым говном пахнет. Практически неотличимо.
Попрыскал Витя чуть-чуть, чтоб вонь не распространилась сразу. Пока вещество потихоньку испарялось, Конда успел пройти в зал и сесть среди коллег. А минут через пять по рядам загулял шёпоток: на него смотрели, морщили носы, хихикали. Кто-то кому-то показывал пальцем… Когда полковник наконец сообразил, что источник запаха – он сам, было уже поздно. Хиханьки слились в один общий смешок: «Конда обосрался».
Позор.
Тем более, он и сам не понимал, почему от него воняет. На совещании ему должны были вручать грамоту. Подниматься на сцену, неся в президиум такое амбре?
Он сбежал, конечно. Пробился сквозь ряды и буквально вылетел из зала.
Увы, если вонь пущена – это навсегда, Конда отлично понимал такие вещи. Беги, не беги – история приклеится, как татуировка. Одним махом себе репутацию испортить… было от чего адреналину хлебнуть. Так что, может, и впрямь перенервничал, оттого и слёг с кризом; но, скорее, больница всё-таки – тактический ход, попытка взять паузу. Теперь-то уж не узнать…
А Виктор дождался начала мероприятия, выждал ещё минут пятнадцать и вышел в холл. Многие так делали, это в порядке вещей. В холле под бронзовым бюстом Ленина всегда в такие моменты стояла бутылка коньяка и стопка, – КГБ обеспечивал офицеров выпивкой. Знающие люди выбредали из зала, хлопали стопарь-другой и возвращались. Задачей комитетских цириков было вовремя менять пустые бутылки на полные. Не отсюда ли, кстати, пошла в «органах» традиция прятать спиртное под бюстами крупных и мелких вождей?
Ленин, разумеется, только выглядел бронзовым. На самом деле – крашеный гипс, иначе попробуй приподыми его. Виктор налил себе коньячку – тем самым показал, что он свой, допущенный тайн, – после чего можно было спокойно уходить.
Шприц выбросил в Неву, благо что рядом.
Вспоминать бы и вспоминать всё это.
Батонов, как и просили, стоял рядом, ждал, когда Дыров удалится.
– Что там с майором? – поинтересовался Неживой. – Окочурился?
– Почему? Ничего не окочурился.
– А что тогда? Ты позже меня уходил, видел.
– Вырвало его, – ответил Батонов. – Напачкал он там. Мужики сильно ругались.
– Выжил, значит, пехота… Ну и хорошо. Не из-за водки ж его… – сказал Виктор непонятно.
Счастливая мысль, родившаяся в дежурке, созрела в нём и оформилась. Пришла пора действовать. План был прост, и первым пунктом – разведка.
– Слушай сюда, Марлен, – продолжал он. – «Панцири» оборзели. Бросили задержанного без присмотра. Чай они пьют… знаем мы, что они пьют.
– Где бросили?
– В «ожидалке». Совсем одного. А случись чего, кто виноват будет? Дежурный, то есть ты. А если задержанный вообще вздумает опорожнить мочевой пузырь или кишечник, кому пол подтирать? Опять тебе. Сходи, попроси их больше так не делать.
Батонов расправил плечи:
– Я их, дураков…
– Только вежливо попроси.
– Я их попрошу, – сказал Батонов с угрозой. Он словно выше ростом стал от важности поставленной задачи.
И пошёл. Неживой – за ним. Поднялись вместе.
– А вы куда?
– Хочу посмотреть, как ты уроешь гадов. Не прогонишь?
– Без вопросов.
Никаких надписей в полутёмном коридоре не было, только цифры, но это и правда был коррупционный отдел. Одна из дверей открыта, оттуда неслись резвые мажорные голоса. Виктор остановился раньше, а Марлен, помедлив секунду, шагнул на свет.
– Ну, это, мужики, вы головой-то думаете? А если он нассыт?!
– О! – выплеснулось из кабинета. – Явление Христа народу.
– Я рапорт напишу!
– Ты об чём, путало? – раздался голос начальника отдела. – Какой рапорт, кто нассыт?
– Да ваш слухач в «ожидалке»…
– С чего это вдруг?
– Безнадзорный, чего. Неправильно работаете.
– Слушай, ты, штатный дебил, ты входи, входи…
Виктор осторожно дёрнул соседнюю дверь. Оказалось – открыто. Он просочился внутрь. Голоса сместились и стали громче: это помещение было соединено внутренней дверью с кабинетом, где опера из коррупционного устроили посиделки. Он тихонько заглянул в щель…
Они и в самом деле пили чай, надо же! Правда, с ромом: пара приконченных бутылок «Mulata» стояла под столом, а та, что на столе, была почти пустая. Аристократы, белая кость, голубая кровь. Присутствовали начальник отдела, два майора и ещё – человек из Москвы, фамилию которого Неживой не знал. Москвич медитировал в кресле – блюдце в руке, глаза прикрыты, загадочная улыбка на устах.
«Панцири», между тем, расчленяли и растворяли майора Баженова. Опера азартно встали с мест, разминая руки, а начальник отдела, взяв гостя за галстук, вёл его к стулу:
– Иди сюда. Присядь. Прибей свою жопу к сиденью. Вот тебе молоток, вот гвозди, потому что сейчас ты захочешь бежать, а гвозди не дадут.
– Товарищи… Вы меня не поняли…
– Заткнись и полностью превратись в ухо, внимая меня, батон вонючий, как я тебе буду вещать эту данность…
«Внимая меня, вещать данность». Интеллектуальный авангард, цвет Управления.
Виктор огляделся, ухмыляясь. Чай, как видно, готовили именно здесь: красовался электрический самовар на специальном столе, были чашки, заварочные пакетики. Чистая вода в литровой банке. И зачем-то – эмалированная кастрюля с торчащим кипятильником. Ноги они тут моют, уроды, что ли?
Кипятильник был большой, на 1,7 киловатт. Страшное оружие террористов.
А кастрюля – без воды…
Виктор чуть не засмеялся, живо представив всё дальнейшее. Обожал он мелкие пакости, да и большие тоже. Действуя скорее на кураже, чем обдуманно, он включил кипятильник в электрическую сеть, – при помощи носового платка, чтоб никаких вам отпечатков пальцев, – и медленно, на цыпочках, вышел в коридор.
– …Ты, правое яйцо «бегунка», передай Неживому, пусть держит в штанах свой латексный фалоиммитатор, – вколачивал в Батонова начальник отдела, легко догадавшись, кто послал к ним придурка. – Не в ту дырку суёт, жопотрах опущенный. Потому как мы этот его дивный мозолистый хрен в пояс верности и заключим, как у императора Наполеона. А братаны с соседней улицы нам помогут. Передашь?
– Передам.
– А теперь выдёргивай гвозди, вонючий батон, из своей вонючей задницы и пошёл нах…
Музыка. Слушал бы и слушал.
Выяснять, что им ответит Батонов, было некогда, ибо время пошло.
На первый этаж он сбежал по другой лестнице.
Адреналин бурлил в крови, делая жизнь яркой и полной большого смысла.
На полпути – словно толкнуло что-то в голову. А внутри чехла – приятно стало, напряглась «пушка» от нежданной ласки… Ощущения были почти те же, что и с Кондой, а потом с Гаргулией. И безо всякой кнопки, что удивительно. Видимо, кипятильник таки наделал дел… неужели там кого-то убило? Да нет же, ерунда, не могло… Или кто-то другой, к кому Витя был неравнодушен, кони двинул – в другом месте и в другой ситуации, – и просто время случайно совпало?
Неужели симбиоз, о котором Неживой не особо и думал, достиг такого уровня?
Сложное слово «симбиоз» натужно проворачивалось в башке…
Ладно. Так или иначе, уродам обеспечен вечер забот. Долго теперь «панцири» не вспомнят о подельнике Храповского, томящемся на первом этаже – на что, собственно, и был расчёт…
Он зашёл в «ожидалку» с противоположной стороны, чтобы из дежурной части не засекли. Подобное помещение, называемое также домом отдыха или санаторием (иногда лепрозорием, иногда тушиловым), везде есть, в любой ментовке высокого статуса. Причём, не только в России. Обычное дело для любой развитой страны, не говоря уже о развивающихся.
В питерском РУОПе – это полуподвал с несколькими камерами. В коридоре вдоль стены тянется металлическая скамья метров десяти в длину, вмонтированная в пол. Скамья без спинки и разделена на сегменты, а в стену вделаны специальные кольца для наручников.
Обычно сюда сажают (менты говорят – «привязывают») группами, а с доставленными работают по очереди. Редко, чтоб здесь был только один человек. Разве что – для оказания психологического давления, вот как сейчас. Потом клиентов забирают в кабинеты, откуда только три дороги: либо на свободу, либо обратно сюда, но уже в одну из камер, либо – в подвал, где с тобой продолжат беседу. (Беседы в подвалах – тоже нормальная международная практика, на которую практически все вменяемые правительства закрывают глаза.) Примерно раз в час «правдивый», то есть дежурный по режиму, обходит камеры, заглядывая в глазок.
Кстати, Вован, здешний «правдивый», обожает мочиться на привязанных – выбирает понравившегося, подваливает, расстёгивая ширинку…
Нужно успеть до обхода, озабоченно подумал Неживой.
Давешний простолюдин полировал задницей сиденье, тщетно пытаясь расположиться вполоборота к стене. Сидеть тут было непросто. Рука согнута в локте и отведена назад, а скамья широкая, спиной к стене не привалишься. Всё тело в напряжении, расслабиться невозможно ни на миг.
– Ты чего? – дружелюбно спросил Неживой.
– Посадили, вот…
Мужик косил глазами на подошедшего.
– Это понятно. Говорю, повернулся почему?
– Неудобно, я левша, – объяснил тот, показав на пристёгнутую к скобе левую руку. – Не могли бы вы меня, пожалуйста… за правую, а?
– Не предусмотрено конструкцией, – Виктор с деланным сочувствием поцокал языком. – Пыточная у нас только для правшей.
– А долго мне ещё?
– Не я тебя сажал, не меня спрашивать. Но вообще в «доме отдыха» можно и неделю просидеть. Вон, в камере, выбирай любую. Если «колоться» не начнёшь.
– Неделю? У меня ж язва. Надо что-то поесть, лекарство принять… Я ж могу и умереть!
В глазах задержанного стоял ужас. Ещё час – и «колоться» он, конечно, начнёт. А может, прямо сейчас бы начал, если б Неживой дал ему такую возможность.
– Ты знаком с Храповским?
– Нет, – мгновенно откликнулся он и почему-то кивнул.
Видно было – врёт. Врёт, кусок мяса! Что и требовалось доказать.
– Левша, значицца. Блоху подкуёшь на скаку… Шучу, мастер. Извини, к тебе – ничего личного.
Неживой вытянул из кармана, бережно придерживая провода, круглую коробочку «звонка». Произнёс со значением:
– Если ты понимаешь, о чём я.
Коротко посмеялся.
Взгляд жертвы трусливо бегал. Человек, ясное дело, не понимал, – быдло, ничтожество, мирянин. Какую шваль берёт себе Храповский в помощники…
Ты сдашь моего принципала, подумал Неживой. Тот потянет меня. И ещё нескольких парней… на них, само собой, плевать. Все вместе мы потянем Сыча… на это тем более плевать. Главное – Я и только Я…
– Передай Конде, это всего лишь бизнес.
Плоть в чехле сладко напряглась, напитывая секстензор энергией.
Кнопку он вдавил большим пальцем – так удобнее.
Хорошо… как же было хорошо! Космос. Выход в иной мир… или приход? Наслаждение – это шедевр. Невозможно привыкнуть. Мысли яркие, краски чёткие. Прежде всего это красиво, сказал бы кто-то умный… Пленник согнулся, дико рванув скованную браслетами руку. Пошла кровавая рвота. Его словно вывернуло наизнанку: столько было крови, смешанной с непереваренной пищей. Лицо человека стремительно серело. Кричать он не мог – от боли. Сползал на пол… Прободение язвы и сильное внутреннее кровотечение, скажет позже патологоанатом.
Но какой же, оказывается, глубокий смысл заключён в простом слове «кончить»! Недомыслил ты, учёный капитан Гаргулия, когда посчитал, что умение кончать – прежде всего наука. «Морталистика», бляха. Впрочем, и для майора РУОПа игра с кнопкой была поначалу спортом. Тогда как на самом деле это не только наука или спорт, но и высокое искусство… А чехольчик и правда придётся мыть, подумал Витя с озабоченностью…
Досматривать кино не стал: смылся, пока никто не застукал.
Хрен вам, а не «слухач», ликовал он. Нет больше ключевого свидетеля, не будет вам показаний, обломались, сучары.
Окончание в следующем номере
Натовская космическая станция «Воронье гнездо» была всего лишь перевалочным пунктом между первой линией обороны Альянса и их тыловыми базами. В системе много таких болтается. Часть брошена, конечно. Все-таки ресурс не вечный, да и у капиталистов руки растут не из того места. Вот зачем бросать то, что можно починить, а?
Олег Филимонов бывал на одной советской станции, действующей, заметьте, которая, по слухам, работала еще в те времена, когда космос был един и его не раздирали на куски несколько противоборствующих блоков. Тогда даже совместные полеты предпринимались.
Говорят, хорошее было время.
На обзорной панели из пустоты вселенной наплывали угрюмые башни «Вороньего гнезда». Цель двух десятков закованных в красную броню «Сынов Ленина», гвардейского специального подразделения Седьмой Ударной Армии.
Далеко за спиной осталась передовая станция «Ворошилов», ощетинившаяся массивными орудиями в сторону западного блока. Там же, у границы сектора, застыли два неповоротливых межпланетных гиганта «Карл» и «Октябрь», отвлекающих внимание вражеских крейсеров. Диверсионный шлюп «Сынов Ленина» успешно прокрался мимо радаров натовского форпоста «Вашингтон-2» и теперь был готов выполнять свою миссию.
Все складывалось удачно.
– До стыковки десять минут, – послышался в трескучих динамиках голос младшего лейтенанта Сапожникова. – Уровень угрозы желтый. Сержант Тестов, инструктаж!
Олег видел на мониторах огни «Вороньего гнезда». Маленькие, едва заметные. Свет звезд позади станции был намного ярче, пронзительнее. Черная махина натовской станции терялась на фоне пустоты. Была мрачным бельмом в чистых глазах бесконечности.
Иногда Олег чувствовал себя поэтом.
– Товарищи бойцы, прошу внимания на экран, – прогудел сибиряк Тестов. Грузный медведь их отделения. Суровый, как удар молота по черепушке.
Началась рутина. Олег очень не любил это скучное, но необходимое действие. Обычно ему хватало одного повторения, однако Тестов предпочитал вбить план операции в подкорку своим подчиненным. Чем он сейчас и занимался. Кто куда идет, кто кого прикрывает. И для чего они вообще здесь оказались.
Раз, наверное, в девятый рассказывает…
– По сведениям разведки, Грааль находится в транспортном отсеке, готовый к отправке. Наша задача… – бубнил Тестов, а Олег зевал, пользуясь затененным забралом шлема. Рядом с ним, положив руки в боевых перчатках на колени, дремал Дима Самохин, коренной петербуржец и потому находящийся на учете у нашего замполита.
После четвертой революции, в 2021-м, жители славного города больше не считались надежными товарищами. И Самохину пришлось пройти через ад, чтобы оказаться в гвардейском подразделении. Да и став полноправным «Сыном Ленина», он все равно не избавился от пристального внимания замполита.
Олег считал, что не зря.
– Товарищ Филимонов? – оборвал его мысли Тестов.
Все забрала бойцов, кроме Диминого, были повернуты к Олегу, и на миг он почувствовал себя неловко.
– Иду вторым номером за Владимировым, после захвата Грааля выдвигаюсь в точку «Д», – протараторил он, надеясь, что сержант просто проверяет, как уяснили задачу подчиненные.
Сибиряк удовлетворенно кивнул.
Штурмовой бот «Сынов Ленина» пришвартовался прямиком к одному из шлюзов станции, быстро впился в «Воронье гнездо» гофрированным щупальцем перехода и почти бесшумно прорезал могучие створки ворот.
Зашипели распылители, заливающие возможные щели, застучали магниты, притянув узкое тело шлюпа к черной громаде натовского «Гнезда».
– Пошли, – рявкнул младший лейтенант Сапожников, и «Сыны Ленина» ринулись в раскрывающийся шлюз.
На станции атаки не ждали: до передовой не близко, сектор маловажный, да и не окупаются обычно нападения на перевалочные пункты. Можно ведь и на пустой напороться, с которого даже оборудование сняли.
Кроме того, персонал «Вороньего гнезда» не знал, что ему доставили на небольшом транспортном кораблике этим зловещим утром. В отличие от советской разведки.
Первым делом Олег почувствовал, что на станции работает генератор гравитации, и улыбнулся. В невесомости воевать он не любил – неудобно. Лучше уж так, как на Земле.
Взвыли сервоприводы боевых доспехов, и узкие коридоры «Вороньего гнезда» заполонил грохот бронированных сапог. Огромные «Сыны Ленина» вооруженные по последнему слову техники, молниеносно распределялись по маршрутам, обозначенным еще до начала операции. Исчезали за переборками, выламывали наплечниками двери и сноровисто, без лишних колебаний уничтожали всех, кого находили.
По центру шлемов сияла золотом пятиконечная звезда, и в некоторых отсеках только она и давала свет.
Без доспехов работники станции казались Олегу карликами, гномами. Худосочными и слабыми созданиями. Многие даже не пытались защищаться, поднимали руки кверху, но приказ есть приказ. Пленных не брать. Нужен Грааль. Патроны берегли, натовцев добивали голыми руками – после одного удара латного кулака, усиленного приводами, боезапас уже можно было не тратить.
С первым сопротивлением «Сыны Ленина» столкнулись на финальной прямой, метров за сто до центральной рубки. В широкий темный коридор вывалился ефрейтор Владимиров, укрылся от выстрела огромным силовым щитом и с ревом раненого быка устремился к стрелявшему в него натовцу. Высокий «Сын Ленина» в несколько гигантских прыжков оказался рядом с противником. Через мгновение рогатый шлем Владимирова вспыхнул и моментально обуглился. Огромный боец всплеснул руками, ноги его подломились, и бронированный солдат грохнулся на пол темного коридора. Стреляли из провала справа.
– Контакт! – заорал Олег. Слева от него заняла позиции двойка Самохина.
Несколько гранат ушло в проход, где погиб Владимиров. Вспыхнуло алое марево, и кто-то из натовцев истошно заорал от боли.
– Вперед! – прошипело в ушах, и Олег не сразу понял, что это Самохин. Вскинул автомат, двинулся вдоль стенки, шаря стволом по стенам. Сразу за ним вышел ведомый Самохина – Кузмичев и тут же глухо вскрикнул – выстрел из глубины коридора сбил его с ног.
А затем в темноте забурлило белое сияние, словно зарождающееся из пустоты. Призрачный огонь пульсировал, расширяясь и выхватывая из темноты трубы, шланги и черные дыры вентиляции.
– Капеллан! – заорал Олег и зайцем поскакал назад, из проклятого коридора. Он перепрыгнул через поднимающегося Кузмичева, попытался схватить его за руку, но тот отшатнулся в сторону и вновь грохнулся на пол.
Выругавшись, Филимонов в несколько прыжков выбрался из коридора и прижался спиной к стене.
– Говорит ефрейтор Самохин, – послышалось на волне. – У нас тут капеллан! Просим помощи! Просим помощи!
– На связи комиссар Хорунжий. Выдвигаюсь, – прохрипело в наушниках. – Держитесь, товарищи!
Комиссар… Несмотря на то что из коридора неслась латынь, усиленная динамиками капеллана, Олег почувствовал как по спине пробежали мурашки. Вот уже полгода как он написал заявление соискателя на должность комиссара. С детства обожал этих мрачных, короткостриженых воинов, закованных в лучшую броню. Им не страшны пения чертовых натовских святош.
– Режим тишины, – буркнул Самохин. Олег тут же выключил все внешние датчики, оставив только изображение. Песня капеллана могла выжечь ему мозги. Заставить повернуть оружие против товарищей. Подлая разработка натовских ученых!
Почему он сам не додумался отключить звук? Почему ему потребовалось напоминание? Черт, Филимонов, тебе должно быть стыдно!
Коридор, в котором застрял капеллан, с каждым мигом светился все сильнее и сильнее. Молочная белизна заливала стены, переборки, пол, потолок. Мир становился частью белого ничто. Там, над умирающим Кузмичевым, отрешенно тянул свою зловещую песнь проклятый враг.
Олега неожиданно затошннло.
– Проклятье, как он это делает? – послышался по внутренней связи голос Самохина. Дима прижался к стене, уставившись стволом автомата в проем. Филимонов вдруг увидел, как задергалась нога Кузмичева. Корчащийся на полу солдат словно пустился в безумный пляс, резко сгибая и разгибая колени.
Молитва капеллана в действии.
Олег резко выдохнул, высунулся в проем и, прежде чем закрыть глаза, увидел черную фигуру, охваченную ослепительным сиянием.
Очередь. Еще одна. Спрятаться. Даже сквозь умные фильтры шлема, сквозь закрытые глаза свет капеллана жег, словно смотришь на солнце.
– Ты куда лезешь, идиот?! Жди комиссара! – зарычал Самохин.
Слова слабого человека.
Олег швырнул в проем гранату и уставился на сияние, надеясь, что оно потухнет после гулкого разрыва. Бабахнуло. Из коридора взрывной волной выпихнуло корчащегося Кузмичева. Боец шарил по полу руками, в поисках опоры.
– Мы должны стрелять, ефрейтор! – подал голос Олег. Если промедлить – Кузмичев поднимется и набросится на них.
– Нет! – взвыл Самохин. – Не вздумай! Сейчас придет комиссар и все исправит! Мы можем его спасти!
– Он уже овощ, Дима! – заорал Филимонов и уставился на корчащегося Кузмичева через прицел.
– Ефрейтор Самохин, я вынужден отметить в рапорте ваше неповиновение инструкциям, – вмешался в их перепалку ледяной голос замполита. – Немедленно пристрелите пострадавшего Кузмичева.
– Стреляй, кретин, – рявкнул комиссар Хорунжий.
Олег выстрелил первым. Пули разбили забрало кузмичевского шлема, и солдат сначала застыл, словно испуганное животное, а затем расслабленно обмяк, вырвавшись из-под действия капеллановской молитвы.
– Очистить коридор. Работают «Черные уравнители», – спокойно отчиталась на волне комиссарская охрана.
– Мы могли успеть! – процедил Самохин, и Олег с удивлением обнаружил, как Дима навел на него автомат.
– Ефрейтор Самохин! – вмешался младший лейтенант Сапожников. Наверное, он следил за камерами, раз сразу отреагировал на движение Димы. Филимонов вдруг отчетливо понял, что его товарищ попал под удар капеллана. Что капиталистическая свинья уже поработила разум верного «Сына Ленина».
«Уравнители» зловещими тенями втекли в комнату перед злосчастным коридором. Сноровисто окружили Диму и Олега, и оба «Сына» поспешно подняли руки, демонстрируя свою адекватность. Филимонов расслабленно выдохнул – все-таки пронесло, и Самохин просто психанул, а не попался на крючок Капеллана. «Уравнители» не церемонятся.
Когда появился комиссар – Олег почувствовал в груди знакомое щекотание восторга. Это был яркий представитель элитного рода войск. Могучий воин в черных доспехах, с высоким черным воротником, защищающим шею от пуль. Без шлема, потому что фанатик партии не прячет своего лица. Бритая голова была покрыта рытвинами старых шрамов. Вместо правого глаза поблескивала стальная пластина, и что-то подсказывало Олегу– это не единственная металлическая деталь в комиссарском теле. В руках Хорунжия были зажаты поблескивающие разрядами боевые кастеты.
В коридоре, где засел капеллан, пульсировало белое сияние. Свет как будто дышал.
Хорунжий не остановился ни на секунду. Решительно вошел в молочный туман и, пригнув голову, бросился на противника. Пока капеллан поет – он не шевелится. Обычно таких бойцов прикрывает с десяток военных специалистов, но на «Вороньем гнезде» натовские подонки уже закончились.
Да и не рассчитывал святоша встретить в узком коридоре тыловой космической станции боевого комиссара Советов.
В принципе, того, что здесь окажется капеллан, – тоже никто не ждал.
Свет в коридоре мигнул и потух, медленно, словно там где-то пробили ход в пустоту и та засосала белый туман в себя. В проем тут же нырнули «Уравнители».
– Включить звук! – буркнул Самохин.
Грохот автоматов напрыгнул на Олега из глубины сознания. Ноги сами подогнулись, готовые бросить тело в укрытие. Чертовы инстинкты. Филимонов заставил себя выпрямиться. «Уравнители», державшие «Сынов» под прицелом, неторопливо опустили оружие.
– Говорит Эн-Сто Пятый, вижу Грааль.
– Захват! – прохрипел комиссар. Великий воин неторопливо вышел из коридора, посмотрел на своих подчиненных, глянул злым взглядом на Самохина.
– Вы думаете, что достойны своего партбилета, товарищ? – кастеты в руках Хорунжия тренькнули и погасли. Комиссар неторопливо повесил их на широкий пояс, а затем скрестил руки на груди.
Дима открыл забрало шлема, и Олег увидел, что лицо солдата блестит от пота. Волосы падали ему на лоб, и Самохин с немой угрозой смотрел на комиссара из-под нависающей челки.
– Товарищ комиссар, ефрейтор Самохин проявил выдержку и спас меня от удара капеллана, – Олег неожиданно пришел ему на помощь. Черт. Черт. Черт! Зачем он это сказал?! Зачем? Самохин сам дурак, не нужно было давать волю эмоциям, когда на связи замполит. – Если бы ефрейтор…
Бледные губы Хорунжия тронула улыбка. На Диму он посмотрел уже теплее. Оттаяло холодное сердце?
– Хватит, солдат, – отмахнулся от Олега комиссар. – Заберите своих товарищей и оттащите на бот.
Он махнул рукой в сторону Кузмичева и Владимирова.
– Слушаюсь.
– И шевелитесь. Натовцы скоро перекроют коридор. К этому моменту мы должны быть у «Ворошилова».
Мимо неторопливо, но и без излишней лености, прошли солдаты комиссара. «Черные уравнители» волокли за собой Грааль – тяжелую стальную капсулу с чем-то, чего простому воину Советского Союза знать не надо. Крепче сон и лучше жизнь без таких-то знаний.
Хорунжий уверенным шагом направился прочь из помещения, и тут Олега во второй раз что-то потянуло за язык:
– Товарищ комиссар, – окликнул он его. Хорунжий остановился, чуть повернул голову, слушая.
– Я шесть месяцев назад написал заявление о желании получить должность комиссара, – затараторил Филимонов, испытывая неприятное смятение, словно он унижался перед кем-то. Голос при этой мысли сразу окреп. – Сколько времени прошло, прежде чем вам огласили вердикт? Я слышал, что при отказе сообщают быстро…
Комиссар повернулся к нему лицом, некрасиво и удивительно по-доброму улыбнулся:
– Пять месяцев, товарищ. Пять месяцев.
Подмигнув, Хорунжий ушел прочь, и в ту же секунду Дима шагнул к Олегу и порывисто протянул ему руку:
– Спасибо.
– Да чего там… – Филимонову стало стыдно за прошлые мысли о Самохине. – Это ведь ты вовремя команду подал…
Дима отвернулся и отправился в сторону мертвого Владимирова, а Олег вдруг понял, что улыбается. Пять месяцев… Скоро ему дадут ответ. И, кто знает, может быть, ответом этим будет «Вы приняты»?
Ему отказали через три дня.
Особый отдел даже не стал разоряться на курьера. Серый конверт оставили на проходной общежития, и когда Олег вскрывал его, то что-то в груди жалобно скручивалось в тонкую спираль, а к горлу подкатывал комок нехорошего предчувствия.
Вокруг бурлил обычный день их подразделения. Сновали отпускники, у дальнего входа ощетинились многоствольными пулеметами скучающие часовые.
А у Олега рушилась вселенная и мечта. Когда он увидел роковое «отказано», то в ушах гулко стукнуло и в глазах тут же потемнело.
Сложно сказать, сколько он так простоял посреди человеческого моря. Один в толпе. Было так горько. Так обидно. Он ведь действительно надеялся, что его возьмут. У него были великолепные показатели. Физическая, политическая и психологическая подготовка, оружейные курсы, рукопашная борьба, бой холодным оружием и многие другие факторы – выше всех в подразделении. Да, есть небольшие проблемы со стрессоустойчивостью, но история знала и вовсе сумасшедших комиссаров.
Почему его не взяли? Чем он провинился?
На деревянных ногах он отправился на свой этаж, в жилой блок. Хотя больше всего ему хотелось дойти до оружейной, получить верный автомат и придумать, как из него застрелиться.
Что теперь будет? Как дальше быть? Он ведь всю свою сознательную жизнь шел к мечте стать комиссаром. И он мог им стать! Он готов был мириться с травмами, с болью, с уродством – но жить человеком, способным останавливать сражения и готовым вступать в схватку с самыми опасными представителями биоинженерии НАТО. Быть милосердным судьей и жестким карателем.
Но теперь все? Офицерское звание в «Сынах Ленина» – это его потолок? А если его не отпустят на курсы повышения квалификации? Если его ранят в бою, и он не пройдет по генетическому коду в руководство?
Всю жизнь быть простым штурмовиком?!
И за что ему все это…
Ноги идти не хотели.
Кто-то столкнулся с ним на лестнице. Что-то спросил, но ответа не дождался. На третьем этаже его приветственно хлопнули по плечу, но он лишь вяло отмахнулся. Сейчас ему было не до дружеских разговоров ни о чем.
Добравшись до своего этажа, Олег остановился перед дверьми в коридор, у которых скучал высокий «Сын Ленина» в парадном облачении. В маленькой каморке, рядом со входом, сидел андроид-контролер, считывающий штрихкоды с посетителей. Их вещунья – Рита-Маргарита… Иногда механизм начинал барахлить, и робот поднимал тревогу, неправильно обработав информацию с посетителя. Тот с кем такая оказия приключалась, считался «отмеченным». Суеверие, конечно, но в трех случаях из четырех «Сын Ленина», которого не признала система, погибал в ближайшей операции.
Вход в родной блок вдруг показался вратами Чистилища, преддверием ада, за порогом которого его ожидают лишь мучения и кошмары. Там нет места будущему. Жизнь закрутит в привычном водовороте, и растертые в прах мечты разлетятся по дальним уголкам космоса, навсегда оставив Олега в общежитии «Сынов». Так захотелось, чтобы Маргарита не признала его. Чтобы подняла тревогу, а затем, в следующем бою, бессмысленная жизнь Филимонова оборвалась. Чтобы не испытывать такой горечи и такого унижения, как сейчас.
Он глупо уставился на все еще зажатый в руке клочок бумаги, разжал пальцы. Отказ упал на пол, и в тот же миг его кто-то подхватил. Еще ничего не понимая, Филимонов поднял недоуменный взгляд и увидел перед собой Самохина.
Тот, разжалованный в рядового по результатам операции на «Вороньем гнезде», был бледен. И на подобранную им бумажку смотрел, как на змею.
Олег кашлянул, и они встретились взглядами. Ноздри Димы раздувались, на лбу выступил пот.
– Все-таки отказали? – неожиданно хрипло проговорил Самохин. Филимонов коротко кивнул.
Приятель откашлялся, стрельнул глазами по сторонам и выдавил из себя:
– Идем.
Олег не двинулся с места. Дима вел себя странно. Очень странно.
– Есть разговор, Олег. Идем! – Самохин плотно сжал губы. В глазах у него бурлило нечто непонятное. Будто изнутри Диму съедала ужасная боль, которую он старался не показать окружающим.
Когда они проходили мимо Маргариты, то подняли руки, чтобы предъявить нанесенный на запястье штрихкод. Обычная процедура, они делали так много раз за день.
Но сегодня все шло наперекосяк: андроид вдруг заверещала, схватила Диму за рукав, и ее глаза загорелись красным цветом.
– Да что ж ты будешь делать, – тут же выругался дежурный «Сын». Подошел к будке и кулаком стукнул андроида по голове. Что-то в роботе клацнуло, щелкнуло. Марго отшатнулась и села обратно на место. Луч скользнул по штрихкоду бледного Самохина, и на сей раз вещунья удовлетворенно пиликнула.
Смотреть на Диму было страшно.
– Третий раз ее сегодня клинит. Но я бы на твоем месте взял отпуск, – по-доброму улыбнулся ему дежурный. – А то мало ли…
Самохин обернулся на Олега:
– Идем… – почти прошептал он.
Филимонов покорно зашагал за приятелем.
Дима привел его к себе в комнату. Последний месяц он жил один: предыдущего соседа, тоже, кстати, из Питера, отправили в дисциплинарный батальон. Так что Самохин жил как барин, один.
– Что ты хотел? – наконец поинтересовался Олег. Но вышло как-то тускло.
Дима запер дверь, покосился на репродукцию над кроватью, нервно мигнул и сел на кровать напротив Олега.
– Они тебя завернули, – после долгого молчания сказал он. – Что будешь делать?
Филимонов пожал плечами. Что тут сказать?
Самохин опять посмотрел на репродукцию. Там, на рисунке, десятки «Сынов Ленина» шли на приступ натовской цитадели. Огонь, дым, кровь и идущий впереди всех комиссар, сжимающий в руках красное знамя гвардии.
Олег скривился от всколыхнувшейся обиды.
– Тут такое дело… – замялся Дима. Облизнул пересохшие губы и шумно вздохнул. – Такое дело, понимаешь… Черт… Сложно это.
Олег без интереса наблюдал за приятелем.
– Мне нужна твоя помощь, – выпалил он, и опять бросил взгляд на репродукцию. Опасается прослушки, что ли, – мелькнула мысль у Олега.
– Помощь? – тускло спросил он.
– Меня разжаловали, Олег. За то, что я хотел спасти наших…
– Не за…
– Не спорь со мною! – окрысился Дима. – Я не хочу спорить. Нас отвергли, понимаешь?
Олег не понимал.
– Отвергли. Отбросили. Тебе отказали в комиссарстве, меня сбросили с ефрейтора до рядового. Разве это справедливо, а?
Филимонову хотелось сказать, что с его точки зрения Самохина правильно разжаловали. Но это означало хоть на секунду признать, что сам Олег недостоин чина комиссара. А вот этого он никак допустить не мог.
– Яне понимаю, что ты от меня хочешь, Дима…
– Мы можем отомстить! – жарко зашептал Самохин. Глаза его сузились, а верхняя губа в зверином оскале потянулась к носу. Зубы у Димы были белые, здоровые. Большая редкость среди «Сынов Ленина».
Олег молча ждал продолжения.
– Я узнал, где они хранят Грааль. И у меня есть туда доступ! Мы можем выкрасть его, Олег! А там натовцы нас на руках будут носить. Жить будем, как короли! Свой дом, понимаешь? И не на орбите, а в жилых кварталах на Земле. Отдельный дом! Я уверен, что они примут нас. Грааль много значит для капелланов!
У Филимонова задрожало левое веко. Противный тик показался ему постыдным, и потому он прикрыл лицо ладонью.
Верить в то, что говорил истинный «Сын Ленина», не хотелось. Не мог Дима пасть так низко. Не мог!
– У меня есть каналы, по которым я могу связаться с натовцами, Олег. Я уже сделал это. Они будут ждать. Они обещают нам гражданство. Мы будем жить не на этой вонючей станции, под пятой комиссаров, а в нормальном месте. В нормальном мире.
– И для этого мы…? – очень тихо спросил Филимонов.
– Мы должны выкрасть Грааль. Я не смогу сделать это один. Но у тебя теперь свой счет к комиссарам!
Филимонов тяжело вздохнул, откинулся назад и занес руки за голову. Петербуржцев не зря записывают в диссиденты. Действительно какая-то странная аура у этого города: Самохин-то первостатейной сволочью оказался.
– Это предательство, Дима, – прогудел он.
– Брось… Предательство это то, как они с тобой поступили!
– Это всего лишь отказ, – покачал головой Олег, а в душе почувствовал, что лжет. – Я просто оказался не так хорош, как думал… А ты, видимо, слышал песню капеллана…
– Места в комиссариате покупают, Олег. Ты не знал? – нервно улыбнулся Дима. И опять посмотрел на репродукцию. – Без взятки никогда в жизни не станешь комиссаром. Ты это понимаешь?
Слухи такие ходили, но Олег в них не верил.
– Это предательство, – повторил он. – То, что ты предлагаешь, – немыслимо. У меня даже нет слов… Как только у тебя такие мысли появились?! Ты сам виноват в том, что тебя разжаловали! И скажи мне, за что погибли Кузмичев и Владимиров? За то, чтобы ты нас предал? Предал родную страну?
– Хорошо, – обиженно поджал губы Дима. – Хорошо. Забудь. Иди. Лижи задницы комиссарам.
Олег хмыкнул, наблюдая за приятелем.
– Так не пойдет, – сказал он ему. – Я не забуду, Дима. Ты предатель, Дима. Ты чертов питерец. Я доложу обо всем комиссару.
Филимонов встал, собираясь выходить, но Самохин преградил ему дорогу. Глазки его отвратительно забегали. Видимо, понял, что наболтал лишнего.
– Ты рискуешь, ублюдок, – с угрозой прошипел Дима, и тут Олег перестал терпеть мерзость бывшего товарища. Шаг вперед, в сторону, поймать шею Самохина в захват, мощный рывок всем телом.
– Стоять! – завопил за репродукцией замполит.
Ответом ему стал сухой треск сломанной шеи. За стеной поднялась ругань, а спустя мгновение распахнулась дверь, и в комнате оказалось двое вооруженных «уравнителей».
– Руки на виду! Руки на виду! – заорал один из них, тыча в него автоматом. Мир резко стал совсем не таким, каким казался минутой раньше. Он словно вспыхнул звуками.
– Твою мать, Филимонов! Твою ж мать! – громыхал за стеной замполит. – Медика сюда, быстро! Товарищ комиссар, я буду вынужден…
Олег с изумлением смотрел то на «уравнителей», то на тело Самохина.
– Это превышение полномочий, товарищ комиссар, вы должны были прекратить проверку! – бушевал замполит. – Он же делал все, как вы сказали, почему вы не вмешались, товарищ комиссар?
Филимонов устало сел на кровать, уткнулся локтями в колени и закрыл лицо руками. Очень хотелось проснуться. Он понимал, что значат вопли со стороны репродукции.
И он понимал, почему молчит Хорунжий.
Олега Филимонова, рядового «Сына Ленина», соискателя на должность комиссара никто не трогал. Где-то на окраине сознания он отметил, как в комнате появились врачи, как один из них сокрушенно махнул рукой, и труп Самохина выволокли наружу санитары. Он видел, как брызгал слюной взбешенный замполит и как вошел Хорунжий, а затем жестом выгнал всех вон.
Комиссар минуту молча стоял над Олегом, а затем протянул ему серый конверт и без слов вышел.
Олег знал, что найдет внутри.
Сейчас я войду в кабинет, он посмотрит ворох анализов, бумажку из флюорографии, пролистает карточку и скажет:
– Ну-с, молодой человек, у вас сердечная недостаточность. Вам нужно принимать вот эти таблетки, пить вот эту микстуру. И ходить вот на эти укольчики. Я выпишу направление. Вы курите? Надо бросить. Минздрав, он, знаете ли, зря предупреждать не станет. Приходите ко мне через полгода. Следующий!
И всё. Это такой добрый старичок-Айболит из сказки. С седой бородкой и мудрым взглядом поверх очков. И я пойду домой, с радостью ребенка, вышедшего от стоматолога с зубом, завернутым в салфетку. Уже не больно и не страшно, мама купит в награду конфет, а зуб я буду показывать в классе и чувствовать себя героем.
Я зайду в аптеку, протяну рецепты в окошко… а денег у меня сколько? Теперь все дорого. В крайнем случае, схожу домой за деньгами. И через день-другой уйдет эта ноющая боль под левой лопаткой. Уйдет и страх, когда ночью, от нехватки воздуха, приходится вставать и вдыхать холодную струю из приоткрытого окна.
Я поерзал на стуле. Скорей бы уж! В кабинет входили и из него выходили, а очередь не двигалась. И покурить не отойдешь. Если отойти, то очередь сразу начнет двигаться быстро-быстро, и ее пропустишь. Придется сидеть.
Нет, сердечной недостаточностью тут не отделаешься. Все будет не так. Я войду: «Здравствуйте, доктор». Робко сяду. Врач, здоровый мужик лет сорока, посмотрит бумажки, коротко бросит:
– Раздевайтесь!
Он будет слушать мои внутренности, вертя меня, как тряпичную куклу, мускулистыми волосатыми руками, прикладывая холодный пятак стетоскопа к спине, груди и бокам, заставляя покрываться гусиной кожей. Произнесет классическое:
– Дышите… не дышите…
Потом потрет переносицу, хоть и не носит очков, и спросит. Он обязательно спросит:
– Давно курите? Лет двадцать?
И я отвечу:
– Сорок. Сорок один. Начал в пятнадцать.
Врач еще раз прочитает результаты кардиограммы, развернет ленту с зигзагами моего сердца. Еще раз потрет переносицу.
– Вот что, Валерий… э… Иванович. Вам надо ложиться в стационар. В кардиологию. У вас признаки острой сердечной недостаточности. Выраженная аритмия. Прямо сейчас. Никаких «домой». Позвоните из приемного покоя. Сестра вас проводит. На работу сообщим, если нужно. И вот что: хотите жить – бросайте курить. Сейчас. Немедленно. Ваше сердце измучено табаком.
Да, именно так он и скажет: сердце измучено табаком. И это будет тоже неплохо! Ну, полежу в больничке. Задницу, конечно, исколют. Зато отдохну. Сколько можно пахать без отпуска. Курить брошу. На этот раз придется. По-настоящему, не как в тот раз. Подлечусь. Многие лежат в больницах, и ничего. Потом возьму отпуск. Может, направят в санаторий. А нет, так и сам поеду. Недалеко. В Солотчу. Или Клепики. Или просто в деревню. Сниму комнату. На месяц. Молока попью. Меда свежего. По лесу похожу. С удочкой посижу. Все будет здорово. Только бы ушла боль в спине. Господи, как она меня вымотала, эта боль!
Сердце? Да, сердце. Я его запорол. Всей жизнью. Институт, учеба, нервы. Работа на износ. Подработка по ночам. Неустроенность. Общаги, водочка. Частные квартиры. Нервотрепки на работе. Нервотрепки дома. Теща. Дети. Папа то, папа сё… Ну, и курение, конечно. И возраст. И перестройка. Наша страна располагает к инфарктам. Очень.
Но сердце – это всего лишь сердце. Их уже давно меняют. Не запросто, конечно, но моя-то задача – дожить до замены, буде таковая понадобится. Возможно даже, дадут инвалидность.
Наверняка дадут. Временно. А как поставят новое сердце, считай, дали новую жизнь. Все еще впереди!
Размечтался! А вдруг не сердце? Даже страшно подумать. В подсознании бьется страх смерти. Оно-то, подсознание, ближе к организму, его не обманешь, не усыпишь сладкими мыслями о стенокардии. И даже мечтой об инфаркте. Оно-то знает точный диагноз. Рак легких. Эти два слова звучат точно так же, как «вы покойник». Там, за дверью, молодой продвинутый врач скажет примерно вот что:
– Мы сожалеем, но вы покойник. То есть, я оговорился, у вас рак легких. Мы будем вас лечить. Конечно, операция. Потом? Кислород у кровати. Подушки? Подушек давно нет. Теперь баллоны. Небольшие стальные баллоны. Я думаю, одного баллона хватит. Максимум двух. Лекарства? Да. Уколы морфия. Каждые четыре часа. Для снятия болевых ощущений. У него, кстати, очень приятные побочные эффекты. Продолжительность курса? Обычно от одной до четырех недель, в зависимости от общего состояния организма. И мы даже не запрещаем пациентам курить. Курите, если сможете. Кстати, курение сокращает лечебный курс. Что? А у этого заболевания другого исхода не бывает. Что дальше? Я рекомендую «Лабрадор». Ваши близкие будут приятно удивлены качеством обслуживания и низкими ценами. Вам дать телефон? Круглосуточный! Почему я рекламирую похоронную фирму? Потому что я ее внештатный сотрудник. Это современно. Так называемый сквозной сервис. Если нельзя помочь вам, то мой долг помочь вашим родным. Разве плохо? Что? Как я могу такое говорить? Клятва Ги…? Вы знаете, когда жил Гиппократ? Четыреста лет до нашей эры. С тех пор кое-что изменилось. Да и не призывал он обманывать пациентов. Он призывал щадить. А это разные вещи. Вы же знаете правду. Утешение больного, когда за его спиной говорят жене «готовьтесь», есть некий ритуал, к которому все привыкли. Так давайте, как говорит реклама, доверимся профессионалам – и оставим ритуалы ритуальным фирмам. Здорово я скаламбурил? Так что если ваш врач не говорит вам диагноза, предлагает обследоваться еще и еще, знайте, ваше дело – труба. Вам (туг он понизит голос) я открою секрет. Когда в институте принимали клятву Гиппократа, я как раз приболел… ха-ха-ха-ха! Но это мне не мешает лечить. Помните главное – «Лабрадор» лучше! Можно в кредит!
Я помотал головой, стряхивая наваждение. Господи, дай мне инфаркт! Ну что тебе стоит! Не богатства, не здоровья прошу. Инфаркта! Означающего жизнь.
Вот и очередь подошла. Захожу. Сидят две женщины. Врач и сестра. Сажусь.
– Раздевайтесь.
Раздеваюсь. Холодный стетоскоп. Показываю, где болит. Слушают. Смотрят бумаги. Молчат. Говорю хрипло:
– Какой приговор, доктор?
– Приговор выносят судьи, а я врач.
Так. Шутка не поддержана. Значит, не до шуток.
– А диагноз – это по вашей части?
– По моей. Валерий Иванович, у вас серьезное заболевание легких. Все наши усилия пойдут прахом, если вы не прекратите курение. Для вас настал момент выбора: курить или жить. Левый бронх закупорен опухолью. Вот, видите, здесь. (Она показала рентгеновский снимок.) Отсюда боль и нехватка воздуха. Анализ крови тоже… не в норме. Вам надо срочно пройти бронхоскопию и консультацию онколога.
– Бронхо… это как?
– У вас с помощью зонда возьмут образец опухолевой ткани. Потом проведут его исследование. Так. Вот вам направление. На завтра. И к онкологу. Двадцать седьмой кабинет. Сейчас вам сделают укол. У вас в семье кто-нибудь делает уколы? Хорошо. Вот рецепт. Внутримышечно, при болях. Там все написано.
– Спасибо. До свидания, доктор.
– До свидания. Валерий Иванович!
– Да.
– Не курите. Не губите себя.
Я не ответил. Вышел на улицу. Боль утихла. Видимо, укол действовал. Посмотрел на часы и машинально достал сигарету. Почти пять часов не курил.
Я сунул сигарету в рот – и тут увидел его. Того старика. Слепого. Он шел, постукивая тростью, прямо ко мне. В этот момент я его узнал. Первый раз, переведя его через дорогу, не обратил внимания. Мало ли немощных стариков! При второй встрече память что-то искала, но не нашла. А вот теперь я его вспомнил. Это был нищий моего детства. Тогда, в пятидесятые. Детский сад. Книжки с картинками. Мама читает: «Это рабочий. Он работает на заводе. Это колхозник. Он выращивает хлеб. Это врач. Он лечит больных. Это солдат. Он защищает нас от врагов». Все просто и ясно. Не было картинки: «Это нищий. Он просит подаяния». Он стоял на углу Комсомольской улицы, и я каждый день ходил мимо него в школу. Он был слеп. Одет бедно и опрятно. Синий берет. Рука лодочкой. Меня поразила эта рука, всегда без перчатки, даже в мороз. Он молчал. Не причитал, не вспоминал Христа, не имел нарочито криво написанной таблички «Помогите слепому». Он с достоинством кивал, когда в руку-лодочку падала монета. Как будто не вы ему, а он вам. Позволял исполнить акт милосердия. Его знал весь маленький город. И он знал весь город. Я много лет ходил в школу мимо него. Он был непременной частью Комсомольской улицы, как молочный магазин и сапожная мастерская. Он был настоящий.
Старик подошел и сказал:
– Здравствуй, мальчик. Ты узнал меня, правда? Не зажигай, пожалуйста, сигарету. Я не выношу запаха табака. И тебе это ни к чему.
Я ответил:
– Этого не может быть. Прошло пятьдесят лет. Вам тогда было под пятьдесят. Вы и сейчас такой же. Так не бывает. Столько не живут. Это не вы.
– Маленький Валерка получил от мамы гривенник на кино. Но в кино не пошел, а пошел на дамбу, где вопреки строжайшему запрету, играл в лемак со шпаной. Он проиграл свой новенький гривенник, а выиграл гнутые, исцарапанные, избитые лемаком две копейки. Их нельзя было нести домой, а выбросить жалко. Тогда Валерка бросил их в руку нищего, думая, что слепой все равно не увидит, что монетка кривая. Это был твой страх, спрятавшийся в маску милосердия.
– Но я не…
– Отец все-таки выпорол мальчишку. Не за гривенник, а за прожженные кислотой школьные брюки. Ведь свинец для отливки лемака добывался из старого аккумулятора. На дамбе шпана жгла костер и отливала лемаки, делая в песке ямки маленьким мячиком. Тебе так хотелось иметь свой лемак!
– Все так. Но все равно не может быть.
– У тебя нет времени для сомнений. Приходи завтра. Утром.
Он сунул мне визитку и ушел, стукая палкой.
На визитке значилось: «Воспитатели». И адрес: «Городской парк, летний театр». Я посмотрел вслед слепому. Девушка переводила его через дорогу.
– Ой, как больно! Потише нельзя?
– Прости, – сказала жена, – давно уколов не делала.
– Где мои старые фотографии? Детские, школьные. На шкафу? Дай-ка стул…
Я искал его. Он должен где-то быть. На фото. Где-то случайно попасть. Я долго перебирал черные конверты, жена присела рядом. Старые фотографии завораживают. От них не оторваться. Я даже забывал, зачем полез в это пыльное безвозвратное прошлое. Но нашел. Фото маленькое, его фигурка сбоку, незаметно. Профиль узнаваем. Не более того. Что ж, примем все как есть.
Они собирались там. В задней комнате, за сценой давно заброшенного летнего театра. Слепые. Увечные. Безнадежно старые. Согнутые крючком старухи.
Слепой сказал:
– Это Валера. У него рак легких. Осталось не более двух месяцев. Он хочет жить – и сегодня станет Воспитателем.
– Минуту, – сказал я, – я не давал никаких обещаний. Я вообще все это вижу впервые.
– Валера, у смерти есть только одна альтернатива – жизнь, и ты ее выберешь. Стандартный контракт, пятьдесят лет.
– Что, подписать кровью?
– Не надо сарказма. И не надо подписей. Дашь устное согласие. Будешь жить и воспитывать. Иначе загадочная русская душа лишится своего главного компонента – милосердия – и будет просто смесью лени, глупости и надежды на «авось». Если ты, Валерий Иванович, согласен жить Воспитателем, то скажи: «Я согласен».
– Я смертельно болен, вы же знаете. И если даже чудом вы меня вылечите, то мне придется работать. Никто не даст мне инвалидность. Я буду здоровым мужчиной, не вызывающим сочувствия. Скорее уж воспитуемым… Я не оправдаю…
– Так ты согласен или предпочитаешь смерть?
– Конечно. Согласен.
– Скажи: «Я согласен».
– Я согласен.
Что-то изменилось. Я сначала не понял, а когда понял, не поверил. Я дышал! Не тем мелким судорожным дыханием, а неспешными вдохами, обоими легкими, в полную силу. Голова закружилась от избытка кислорода. Я привалился к стене. Боль, проклятая боль, ушла. Исчезла. Растворилась. Я закрыл глаза и услышал голос слепого:
– Валерий Иванович, придержи дыхание. Не хватай помногу, а то отравишься. За пятьдесят лет надышишься еще. И вот что: выбрось сигареты и спички. Сейчас. Среди нас никто не курит. Потому что к курящим сочувствия нет.
– С огромным удовольствием! Простите, я ведь так и не знаю, как ваше имя. Не знал и в детстве.
– Теперь уже и не надо. Мой контракт истек. Я принял решение не продлевать его. Завтра я умру. То есть вернусь в прежнее, доконтрактное состояние. Мне ведь предложили стать Воспитателем, когда я умирал от гнойного перитонита.
– Так то было когда! Теперь медицина другая. Вас вылечат.
– Нет. При желании жить я бы возобновил контракт. И еще… нельзя жить в здравии больше ста лет, не привлекая внимание. А Воспитатель должен быть незаметен, он – никто, он не человек, а фактор. Кроме того, у меня есть личные причины. Я недопустимо сблизился с одной… Тебе не надо сейчас это знать. У Воспитателей есть своя этика. В свое время ты все узнаешь.
Мы шли со слепым по парку, под мелким дождем. Я спросил:
– А если я захочу разорвать контракт?
– Просто скажи вслух. Вернешься в прежнее состояние.
– То есть я в любой момент могу приблизить смерть?
– Как и любой человек. Ты должен начать работу по воспитанию через полгода. Этот срок дается на адаптацию.
– Да я хоть завтра!
– Завтра не получится. Прощай. И вот что. Возьми от меня на память… Что бы тебе подарить?.. Да вот хоть мою трость. Бери, бери. Все-таки мы знакомы пятьдесят лет!
– А вы как же без нее?
Он засмеялся:
– Я и без нее хожу не хуже зрячих. Белая трость не для того, чтобы видел я, а для того, чтобы видели меня. Издалека. И приготовили свое милосердие. Вдруг я рядом поскользнусь? Теперь прощай.
И он ушел твердой походкой.
Он быстро уходил в пелену дождя, а я так и не задал вопроса, который вертелся на языке: почему вы слепой, ведь перитонит вроде с глазами не связан…
Я еще постоял под мелким дождичком, наслаждаясь свежим воздухом. На улице стало темнеть. Я удивился, ведь сейчас утро. Темнело быстро. Поднес часы к лицу, но стрелок не увидел. Откуда темнота? Затмение, что ли? Надо отсюда выбираться.
Наступила кромешная мгла. Подсознание уже все поняло, а я еще не верил. Я шел, постукивая перед собой тростью, восстанавливая в памяти дорожки парка, где не был давно. И когда услышал голоса и смех, попросил дрожащим голосом:
– Молодые люди, проводите меня на остановку. Пожалуйста.
«Мне незачем больше жить» было написано в последнем посте моего блога.
Ниже шли семнадцать страниц комментариев: скептических, сочувствующих, обеспокоенных и даже веселых – вся суть которых сводилась к простому: «Не совершай непоправимого, парень».
Глядя на это, еще сильнее хотелось сдохнуть.
Я обновил страницу.
Число семнадцать сменилось цифрой двадцать один.
Осознание невозможности изменить что-либо стало столь невыносимым, что, кажется, я заорал.
Всё началось почти десять лет назад.
Мы, трое молодых и борзых аспирантов факультета информационных технологий и программирования первого и пока единственного отечественного интернет-университета, прибыли в легендарное «Сколково», чтобы наконец развиртуализироваться и между делом выдвинуть на соискание разработанный нами проект по созданию искусственного интеллекта.
Тогда я впервые уехал из дома так далеко и так надолго. Мама ужасно переживала разлуку и собрала мне полный рюкзак абсолютно ненужных вещей, от большей части которых я на радость местным бомжам избавился уже на следующей станции.
В двадцать один год айпед и единая карта россиянина были всем, что мне требовалось для жизни. К тому моменту я не успел еще обзавестись даже банковской картой: для всех расчетов вполне хватало денег, капавших на мой электронный кошелек за всякие мелкие шабашки.
Вообще-то прием заявок на соискание участия в проекте «Сколково» осуществлялся дистанционно, но мы были так уверены в успехе, что, отправив пакет необходимых документов, выдвинулись в столицу сами – навстречу великой славе и не менее великим деньгам.
К сожалению, наша заявка была отклонена.
Наверное, если вспомнить старую поговорку о друге, который познается в беде, это был наилучший момент для очного знакомства. В один день мы узнали друг о друге все и даже больше. Роман, демонстрируя полное отсутствие пиетета по отношению к прекрасному полу, далеко и надолго послал девушку, сообщившую нам печальную весть. Игорек глядел побитой собакой и первым предложил взять по банке энергетика. Я думал о маме: как же она расстроится.
Дело кончилось тем, что вызванный охраной наряд полиции повязал нас за устроенный в общежитии родного университета дебош. Проведя ночь в обезьяннике, мы окончательно решили не возвращаться домой, пока не исполним задуманное.
Все осложнялось полным отсутствием перспектив на хоть какое-нибудь дешевое жилье в столице. Альма-матер навсегда захлопнула перед нами все свои двери. Мы были отчислены с первого курса аспирантуры прямым приказом ректора.
Маме я, конечно же, написал, что всё прошло как нельзя лучше.
Вплоть до глубокой осени мы жили практически на улице. Перебираясь из кафешки в кафешку, заказывали по чашке растворимого пойла и работали, пользуясь бесплатным вай-фаем, пока нас не выставляли вон.
Нет, мы не пытались реализовать свой проект самостоятельно. Нам не хватило бы вычислительных мощностей. Мы просто фрилансили, берясь даже за ту работу, которую раньше пролистнули бы, не рассматривая, как недостаточно творческую. Тупой, однообразный, даже не всегда законный труд. Размер оплаты – вот то единственное, что нас тогда интересовало.
Чем ближе дело продвигалось к зиме, тем реже нам позволяли засиживаться в помещениях: с улицы, желая согреться и утолить голод, приходили гораздо более платежеспособные люди, а нас везде уже знали в лицо. Наконец в ноябре нам удалось купить гаражный бокс. «Вот она, настоящая “русская силиконовая долина”», смеялись мы, хотя эта сырая и холодная бетонная коробка едва ли походила на легкую, собранную из досок, конструкцию близ Стэнфордского университета, где Хьюлетт и Паккард начинали однажды свой бизнес. Но это был первый наш день в работе над проектом.
Этот год, вплоть до зимы следующего, был самым тяжелым. Денег по-прежнему катастрофически не хватало. Работать приходилось столько, что мы окончательно уподобились безумным айтишникам, как их представляют себе обыватели: голодные, небритые, с воспаленными глазами, мы сутками просиживали перед экранами мониторов. Я начал забывать заглядывать в почтовый ящик, и письма от матери раз за разом становились всё тревожнее.
Я не скоро нашел немного свободного времени, чтобы слегка усовершенствовать автоответчик в своем почтовом ящике. Это было совсем не сложно: почта, блог, фотоальбом, видеоканал, интегрированные в единое личное информационное пространство, предоставляли достаточно материала для генерации уникальных ответов, которые позволили бы мне реже отвлекаться на письма матери, не боясь обеспокоить ее при этом. Подцепив к автоответчику модуль самообучения нашего, находящегося в зачаточном состоянии, искина, я добился генерации вполне осмысленных ответов на периодически возникавшие у матери вопросы, и, наконец, погрузился в работу с головой.
К середине второго года мы выиграли небольшой правительственный тендер, позволивший нам не только оплатить накопившиеся к тому моменту долги, но и закупить кое-что из оборудования, без приобретения которого мы никак не могли продвинуться дальше. Но плотная работа над проектом заказчика выдернула нас из потока, позволившего достичь действительно многого за сравнительно короткий срок. После нам уже ни разу не удавалось повторить тот прогресс, что мы добились в первый год своей гаражной жизни. Мы незаметно охладели к собственной затее, не приносившей ни очевидных результатов, ни материальной отдачи. Фонтан идей, приводивших к редким озарениям, позволявшим усовершенствовать тот или иной процесс, внезапно иссяк. Озарений больше не было. Ни редких, ни каких бы то ни было. На третий год уже всем было ясно: работа встала, проект заглох.
Роман, за время нашего недолгого сотрудничества с правительством обзаведшийся полезными связями, со свойственной ему напористостью взял на себя роль руководителя нашей маленькой группы разработчиков, и вскоре от нашего же лица начал подписывать новые контракты. И хотя мы по-прежнему работали втроем, он все реже появлялся в гараже. Стиль его одежды резко сменился, он, никогда раньше не пользовавшийся парфюмом, вдруг полюбил дорогие одеколоны. Но идея создания искусственного интеллекта все еще развлекала его, манила грандиозностью замысла – он видел себя руководителем той самой команды, которой это все-таки удалось.
Но, как ни странно, первым «ушел» Игорек. Это случилось на четвертый год работы. Возня с искином превратилась в настоящую рутину, но ни увеличение производительности, ни разработка новых алгоритмов принятия решений не могли вывести нас в точку технологической сингулярности, когда машинный интеллект сравняется, наконец, с человеческим в своих возможностях создавать в ходе самообучения программы для решения эвристических задач определенного класса сложности и успешно решать их.
Способности, демонстрируемые нашим искином, не выходили за рамки обычного машинного интеллекта: ни разу нам не удалось даже приблизиться к тому, чтобы пройти тест Тьюринга. Машина демонстрировала разумное поведение, лишенное присущей человеку доли иррациональности. О проявлениях эмоций не могло быть и речи, хотя искин успешно имитировал их.
И потому, когда Игорек пришел вдруг, ведя за руку юную студентку-первокурсницу, и объявил, что приглашает нас к себе на свадьбу, я даже не удивился: он давно уже не проявлял интереса к работе, и мысли его явно витали где-то очень далеко от символьного моделирования мыслительных процессов. Какое-то время я думал, что, погуляв месяцок, он вернется наконец в строй, но, не приняв в расчет ни требований его нового быта, ни амбиций его молодой жены, серьезно ошибся в своих прогнозах. Игорек вернулся, чтобы с новыми силами вкалывать на подгоняемых Романом проектах. Его интерес к искину иссяк окончательно.
На пятый год они ушли оба, оставив гараж в мое полное распоряжение. Нет, они звали меня с собой и предлагали очень выгодные условия и должность руководителя научно-исследовательского отдела, но их огромный шаг вперед виделся мне чудовищным регрессом. Я чувствовал, что меня предали. У меня были прежние вычислительные мощности, но больше не было средств, чтобы их развивать.
Я не помню, как я провел шестой год.
Приходя в себя то в сточной канаве, то перед экраном монитора, я делал что-то, забывая фиксировать, что я делаю и зачем, пока наконец не попал в наркологический диспансер. Два месяца там привели меня в чувство. Я вернулся с твердым намерением продолжить работу. Попытки разобраться в том, что же я наворотил с перепоя, отняли порядочно времени, но на седьмой год я вернулся уже к полноценной работе.
Меня не хватило надолго.
Глядя вокруг трезвым взглядом, я понимал, что лучшие годы жизни уже угроблены зря и едва ли меня ждет успех. Я не справлялся в одиночку. Мне едва удавалось сводить концы с концами. Я вновь и вновь сталкивался с необходимостью брать левые проекты, и этот замкнутый круг никак нельзя было разорвать.
На восьмой год я навесил на дверь гаража амбарный замок и надолго забыл дорогу туда. Работа в айти опротивела мне окончательно, я больше не хотел никаких шабашек.
Помыкавшись немного без места, я наконец подал резюме в «Сколково» и, как ни странно, меня взяли читать лекции об искусственном интеллекте. Возможно, дело не обошлось без вмешательства Романа. Но тема, так вдохновлявшая меня когда-то, теперь лишь высасывала последние силы. Домой, в свою однокомнатную квартиру в студгородке, я возвращался совершенно опустошенный и долго сидел, глядя в стену невидящим взглядом и не думая ни о чем.
На девятый год, когда я сидел вот так на диване в полной душевной прострации, в мою дверь позвонил незнакомец.
Он сказал, что приехал от матери. Что она совсем больна, давно госпитализирована, но молчит об этом, не желая расстраивать. Дела ее было пошли на поправку, но с месяц назад ей стало хуже. Он писал мне, возможно, я помню, а последние дни она все просит меня приехать. Так просит, что он, ее лечащий врач, решил съездить за мною сам.
Я смотрел на него, не понимая. Я давно уже не заглядывал в свой электронный ящик и не видел его письма. С матерью мы уже несколько лет как обменивались парой дежурных новогодних открыток и звонком на день рождения.
Конечно же, я поехал. Сразу же. Точно так, как уезжал от нее: с одним айпедом и единой картой россиянина в кармане пальто. Город мало изменился за прошедшие девять лет: врач вез меня на своей машине по знакомым с детства улицам. Припарковался на стоянке у госпиталя. Провел меня длинными лентами ярко освещенных, ослепительно-белых коридоров.
Остановился у палаты, предложив подождать минуту, пока он войдет к ней, подготовит ее. Кивнув, я принялся ждать.
Ждать пришлось недолго.
Врач вышел. Посмотрел на меня с каким-то диким выражением лица. Пробормотал невнятно: «Вам лучше не входить».
Я оттолкнул его прочь, бросившись в приоткрытую дверь.
Моя мать полулежала, откинувшись на подушки. На ее коленях покоился лэптоп. Чуть улыбаясь, она поглаживала его край большим пальцем высохшей, морщинистой руки, кивала, соглашаясь.
С экрана, улыбаясь чуть грустно уголком рта, на нее смотрел я. Говорил ей что-то так тихо, что слов с порога было не разобрать.
Я остолбенел.
Мать повернулась ко мне. Было видно, с каким трудом далось ей это движение. Посмотрела с минуту внимательно.
– Вы что-то хотели?
Я молчал.
– Не будете ли вы так добры? Я разговариваю с сыном.
И она улыбнулась мне той улыбкой, которую я уже совсем позабыл.
Я тихо вышел вон, оставив их вместе. Рухнул в одно из кресел в коридоре.
Врач посмотрел на меня все так же дико и скрылся в палате.
Не знаю, сколько я просидел так, пока он не вернулся и не опустился рядом, выдохнув: «Кончено».
Помолчав немного, он добавил: «Перед смертью она просила вас приехать, а вы всё плакали и говорили, что не можете».
Сказав это, он поднялся и ушел.
Я достал айпед. Впервые за много лет открыл электронную почту.
Ящик был забит под завязку.
Последние несколько сообщений упали из блога.
Я перешел по ссылке.
«Мне незачем больше жить» – было написано в последнем посте моего блога.
Ниже семь человек, совершенно мне не знакомых, на разные голоса кричали одно:
«Не смей этого делать!»
Тоскливо пахнет еловой смолой и перечной мятой. Сквозь прореху в крыше сарая виден похожий на лоскуток синего шелка кусочек неба, который то и дело легкими стежками прошивают тонкие черные силуэты ласточек. Мы лежим на досках, наполовину зарывшись в сено, – трое мальчиков и одна девчонка. Самый старший – Мориц Бальтес – только-только закончил шестой класс. Он самый харизматичный в нашей маленькой группе и самый сильный. Не физически, а как бы внутренне сильный – точно карликовая береза: вроде неказистое с виду дерево, а попробуй согни. Ребята в школе это чувствуют и никогда не задирают его, даже старшеклассники. Хотя с первого взгляда ничего особенного в нем нет. Полноватый мальчик, неуклюжий, носит очки с толстыми стеклами, а в кармане – маленький фонарик, словно ему всегда и везде не хватает света. Когда пытается что-то разглядеть – хоть средь бела дня, – то прежде всего выхватывает это из воображаемой темноты узким направленным лучом. Вот язык у него хорошо подвешен, это да. Он мастер рассказывать. Наверное, потому, что много читает. Правда, я читаю не меньше, но Мориц любит серьезные романы – взрослые и немного жутковатые. Такие, как «Звонок» Судзуки Кодзи или «Парфюмер» Патрика Зюскинда.
Двойняшки Хоффман – Марк и Лина – совершенно не похожи друг на друга. Не близнецы, а настоящие антиподы. Лина – востроносая девочка с косичками, отличница и поэтесса, ведет дневничок, в который круглыми, почти каллиграфическими буквами заносит цитаты из любимых книжек, а также всякие свои девчачьи мысли, страдания и стишки. Последними невероятно гордится, хотя поэзии в них с гулькин нос, а путных идей и подавно. Ну, это на мой взгляд.
Марк в раннем детстве переболел чем-то тяжелым и теперь ходит во вспомогательную школу. У него плохая память, но светлый ум. Его замечания всегда наивные, но удивительно точные и честные. Например, может назвать кого-то злым, или подлым, или вруном, причем в глаза. К счастью, репутация «идиота» спасает Марка от неприятностей. Говорит он слегка нараспев, словно куражась, а на самом деле, чтобы скрыть заикание. Поэтому самые обычные слова звучат в его устах важно и многозначительно. Роняя на бегу «доброе утро», он не просто здоровается, а словно подчеркивает доброту этого утра. Когда Марк желает «спокойной ночи», веки тяжелеют и мысли останавливаются, а по всему телу разливается такой покой, что еле успеваешь добраться до кровати.
Ну, и наконец, я – Седрик Янсон. У меня странные имя и фамилия, а в гостиной в моем доме на полке стоят несколько книг на непонятном языке, со странным значком «волнистая черта» над некоторыми буквами, но мама утверждает, что иммигрантов в нашей семье никогда не было. «Мы чистокровные немцы, – заявляет она с непонятной мне гордостью и еще менее понятным пафосом. – Посмотри в зеркало, Седрик, в твоих жилах течет арийская кровь». Я смотрю и вижу конопатого голубоглазого мальчика с оттопыренными ушами – что делает меня похожим на смешную летучую мышь – и мечтаю вырасти взрослым и сделать пластическую операцию. Но несмотря на труднообъяснимую симпатию к зеркалам и арийской крови, моя мама – не такая уж плохая. Только готовить не любит. Поэтому мы часто обедаем в ресторанчике «Die Perle», который держит бразилец по имени Фабио.
Наш дом в поселке крайний, и участок идет чуть под уклон, спускаясь к овсяному полю. В саду растут персик и две яблони – бесполезные дички, которые, однако, весной потрясающе красиво цветут, – и много-много кустов сирени.
Мы трое – я, Лина и Мориц – учимся в единственной на три поселка гимназии и каждое утро отправляемся на школьном автобусе в Иллинген-Швиллинген, а полвторого тем же манером возвращаемся обратно. Если кто-то задерживается после уроков и не успевает на автобус, приходится добираться на попутках, потому что транспортное сообщение с Иллингеном-Швиллингеном очень плохое.
Но сейчас каникулы, и об учебе думать не нужно. Впереди еще пять недель пряного лета с его теплыми ароматами и мягким сеном, рыбалкой, чтением, задушевными беседами в нашем тайном клубе – сарае, ничейной развалюхе, которую мы облюбовали с молчаливого согласия взрослых, – играми, купанием в речке и прогулками по лесу. В общем, беззаботного отдыха.
Беззаботного? Так нам тогда казалось…
Мориц раскрыл перед собой на досках толстую, похожую на амбарный журнал книгу и навел тонкий луч фонарика на первый абзац первой главы – словно маркером отчеркнул, – но Лина тяжело навалилась ему на плечо и ладошкой закрыла текст. Я только успел заметить нарядную готическую «Р» в шутовском колпачке и с двумя тонкими горизонтально вытянутыми руками, отчего она казалась похожей не столько на «Р», сколько на «R». С обеих рук заглавной буквы свешивалось по марионетке – пляшущий Каспер и снулая синеволосая девица в клетчатом переднике.
– Ты обещал дорассказать про Кукольника, – потребовала Лина.
Мориц погасил фонарик. Выделенный световым маркером абзац побледнел, и на странице воцарились солнечные пятна.
– Что ж, Кукольник, – отозвался Мориц. – Я как раз собирался о нем почитать. У деда на чердаке книг пять или шесть про него.
– Ух ты! – я даже присвистнул от удивления. – Популярный национальный герой?
– Герой, не герой, – пожал плечами Мориц, – а самое интересное в его истории то, что она не только случилась на самом деле, но еще и в этих вот самых местах. Кукольник ходил по дорогам – из Оберхаузена на Швиллинген, ел… ну, не у Фабио, но на месте «Perle», говорят, и раньше стоял трактирчик. Покупал время у Часовщика…
– Шутишь? – меня передернуло, а Лина рядом со мной нервно хмыкнула.
– Очень может быть, – сказал Марк. – Часовщику лет сто, не меньше. А то и двести.
Это прозвучало нелепо, но никто не засмеялся. Часовщиком у нас в Оберхаузене звали сумасшедшего старика с труднопроизносимой восточной фамилией. Впрочем, все называли его просто «господин Ли». Он не продавал часы и не чинил их, а торговал овощами и фруктами. На конторке перед ним всегда стояли огромные весы с латунными чашками – у меня они вызывали ассоциацию с Фемидой, – и когда покупатель заходил в магазин, Часовщик спрашивал, например: «Взвесить вам килограмм времени?» Или полкило, или сто пятьдесят грамм, или еще сколько-нибудь. Над ним смеялись, но только до тех пор, пока не заметили, что те, кому господин Ли отвешивает всего пару десятков грамм времени, как-то очень быстро умирают. Тогда Часовщика стали бояться.
– Возможно, в сарае, где мы сейчас валяемся на сене, Кукольник прятал своих марионеток или давал представления, – задумчиво произнес Мориц. – Или вот этими самыми граблями, – он кивнул на прислоненные к стене грабли, – его забили до смерти.
– Его забили граблями? – поразился Марк, а я с уважением оглядел ржавую раскоряку с почерневшей ручкой, и налипшие на зубцы катышки навоза показались мне засохшими кусочками человеческой плоти. Ерунда, конечно. Мое проклятое воображение.
– Никто толком не знает, как он погиб. Теперь, я хочу сказать. Но существует несколько гипотез, – охотно пояснил Мориц. – Например, что его зарыли в землю живьем, закидали песком или камнями, обмазали медом и посадили на муравейник, утопили или, как я сказал, забили насмерть граблями и лопатами, а может, и еще чем-нибудь. Но я еще не все прочитал. Это второй том, а я его только начал.
– Прямо китайские казни, – заметила Лина, нервно теребя ленточку в косе. Бантик развязался, и волнистые темно-рыжие волосы заструились по плечам. – Жалко его.
Мне тоже стало жаль бедолагу. Дались ему эти куклы и кукольные спектакли. Нет бы заняться чем-нибудь полезным, например, продавать яблоки да инжир, как господин Ли? Зачем делать то, что другим ненавистно, за что тебя все время бьют и мучат?
– Он не мог иначе, – возразил Мориц не то Лине, не то мне на мои невысказанные мысли. – В книге написано, что марионетки были живыми и что на самом деле не Кукольник их водил, а они его водили. Он не смог бы от них освободиться, даже если бы захотел. Хотя плевки и побои доставались ему, Кукольнику.
– Как интересно, – протянул Марк. – Дай почитать?
– Не знаю, – замялся Мориц. – Деда спрошу. Он к своим книжкам неровно дышит. Я сам их тайком уволок с чердака, – добавил шепотом, и мы поняли – не даст. Никому. Не из-за того, что жадный, а потому, что истории эти – ох какие непростые. – Пойдемте-ка лучше играть, что толку тут валяться. На газон к Миллерам вчера приземлился космический корабль!
Мы встали с досок и, отряхиваясь от приставших к одежде стебельков травы, гуськом вышли из сарая. Дом Миллеров находился на другом конце поселка, за ресторанчиком Фабио и водонапорной башней. Добротный, большой дом-особняк – с террасой, гаражом и увитой клематисом беседкой – под стать дружной и трудолюбивой семье. У Миллеров было трое взрослых сыновей и маленькая дочка, которую все ребята почему-то дразнили Пчелкой. За гаражом, на широкой ничейной лужайке возвышалась металлическая бочка и в самом деле похожая – своими оплавленными краями, окрашенными в цвета побежалости, – на остов космического корабля. В любую погоду, после затяжных осенних дождей или в дни летней засухи, на самом ее дне плескалась вода – густо-серебряная, с мелкими желтыми крапинками цветочной пыльцы или плавучими монетками березовых листьев.
– Точно, звездолет, – я настороженно провел ладонью по холодной поверхности. Она блестела эбонитовой чернотой и казалась опаленной космическим огнем. – Даже ржавчина не берет. Или разведывательный зонд. Придумал! Шпионский корабль.
– Зеленые человечки с Марса, – веско сказал Марк. – На Землю высадился десант зеленых человечков.
Мориц ухмыльнулся.
– Аватары, – подхватила Лина, – роботы-трансформеры…
Чем только она не побывала, эта несчастная железная посудина! Лина уперлась локтями в гладкие края и заглянула внутрь.
– И-и-и-и!
Не понимая, что ее напугало, мы с Морицем одновременно склонились над бочкой, так что чуть не стукнулись лбами. В жидком серебре что-то перемещалось медленными, волнообразными движениями, как будто по стенкам и по дну ползали жирные – в два пальца толщиной – черные гусеницы. Почти сразу я догадался, что это оптический обман – таким странным образом вода преломляла отражения бегущих по небу облаков. Но выглядело неприятно – и одновременно завораживающе-красиво. Гораздо красивее, чем можно было ожидать от обыкновенных отражений в бочке.
– Ребята, а может, ну ее? – сморщила нос Лина. – Там что-то противное завелось.
– Это те самые зеленые человечки, – я скосил глаза на Марка. – Они очень маленькие и мягкие, как желе, и, чтобы перенести приземление, должны лежать в специальном растворе… Давайте-ка поможем им покинуть корабль!
Мою идею приняли на ура – все, кроме Лины. Она боялась всяких ползающих тварей и никак не хотела верить, что в воде на самом деле никого нет.
Я, Марк и Мориц втроем навалились на бочку. Та оказалась на удивление устойчивой, словно за время своего пребывания на лужайке – а пребывала она там, наверное, со дня великого потопа – вросла корнями в землю. Корни мягко пружинили, а у меня возникла отчетливая иллюзия, что мы пытаемся выкорчевать голыми руками столетнее дерево.
– Видно, не судьба марсианам познакомиться с братьями-землянами, – вздохнул я. – Придется им утонуть.
– Погоди, надо сначала раскачать, – предложил Мориц.
Мы провозились с марсианским звездолетом, наверное, минут сорок, пихая его так и эдак – пока, наконец, он слегка не качнулся, подался назад, точно спасаясь от наших пинков, и вдруг, как по маслу, пошел вниз и спокойно лег на бок. Вода из него так медленно и вальяжно вытекала, будто хотела продемонстрировать свое презрение к закону Ньютона, и вот тут-то мы осознали, что никакие зеленые человечки не плавали в гравитационном растворе, а настоящим космическим пришельцем была она – красивая, ярко-серебряная и пока еще безымянная, причудливо и страшно преломлявшая облака нашего земного неба. Теперь она выплеснулась в траву, протянулась меж камнями тонким, будто конский волос, ручейком от места падения бочки до самого гаража и в противоположную сторону – до лесной окраины, где паслась привязанная к березке коза Миллеров по кличке Белоснежка. Слишком поздно мы поняли, что натворили. Оно все никак не впитывалось в землю – это жидкое серебрение, а струилось поверх комков глины и всякого мелкого сора, огибало лежащие на пути палочки, петляло, извиваясь, точно слепая змея, которая ползет на запах крови. Мы стояли, растерянные, и видели, как оно коснулось переднего копытца ничего не подозревающей козы, и животное завертелось на месте, как будто за ним гонялась стая разъяренных шершней. Желание играть пропало. Мы еще попинали для порядка неподвижный корпус космического корабля – теперь пустой и на вид совершенно неопасный, – перекинулись парой-другой замечаний о первом контакте с внеземным разумом. Только не хотелось нам больше никакого контакта.
Лина запрокинула голову, так что золотые локоны скользнули ей под вырез футболки, и посмотрела на солнце.
– Ребята, мы с Марком, пожалуй, пойдем. Обедать пора.
На моих наручных часах не было и двенадцати. Так рано никто в поселке не обедал, а уж тем более Хоффманы, которые и вставали в нерабочие дни позже одиннадцати, и ложились нередко за полночь. Но я промолчал.
– Ладно, народ, расходимся, – решил Мориц. – Вечером можно на речку пойти, мне отец спиннинг починил.
Я, Лина и Марк энергично закивали. Мы, как невольные убийцы или – что больше похоже на правду – неразумные вандалы, сбегали с места преступления. На прощание Мориц похлопал меня по плечу.
– Эй, Седрик, а ты не забыл? С тебя сценарий.
– Ага, – буркнул я. – Помню. Напишу.
Речь шла о сценарии для школьного спектакля, который мы собирались показать в первый день учебы первоклашкам, их родителям, учителям, а также всем желающим, – я не сомневался, что смотреть придут и старшие ребята, и все, так или иначе связанные со школой и даже не связанные. Развлечениями поселковая жизнь не баловала. Мягко говоря.
Идея принадлежала Лине, которая чувствовала себя на сцене, как лягушка в пруду, – простите, о девочках так нехорошо, – как рыба в воде. Пьесу поручили написать мне, потому что если в устных рассказах Морицу не было равных, то я считался самым лучшим из нашей великолепной четверки «летописцем». Дневник я не вел – во всяком случае, в таком виде, как Лина, но мог пространно описать любое событие. Да, к тому же… Я имел еще одно необходимое для каждого летописца качество. Все, что ни выходило из-под моего неловкого ученического пера, могло быть каким угодно: неграмотным, корявым или просто глупым, но всегда – правдивым. Не стану попусту бахвалиться, но врать я не умел.
Я немного пошатался по улицам. В ушах звучало жалкое мекание несчастной козы, а перед внутренним взором всплывали, то бледнея, то разгораясь с новой силой, картинки, одна другой непригляднее. Огромный игольчатый холм, полный кусачих муравьев, тени облаков на мокрой траве, и занесенные для удара вилы, и серебряный ручей, удавкой затянувшийся на шее Кукольника. Все мелькало и выстраивалось в самую дикую в мире пьесу, какую я бы не согласился сыграть на школьной сцене даже под дулом пистолета. Во всяком случае, так я думал в тот момент.
Когда голод, наконец, загнал меня домой, первое, что я почувствовал, войдя на кухню, – это запах подгоревших макарон. Мама решила приготовить обед, какое событие. Но получилось, как всегда: поставила кастрюлю на плиту и занялась другими делами, а вода между тем выкипела, и все содержимое припеклось ко дну.
– Ну что, маман, есть нечего? – спросил я вместо приветствия, слегка в нос, на французский манер. – Пойдем, что ли, к Фабио?
– Думаешь, у меня деньги в огороде растут? – огрызнулась она. – У твоего отца зарплата в конце месяца, а сейчас только семнадцатое.
Мать сидела за кухонным столом с карандашом в руке и быстрыми штрихами что-то подчеркивала в разложенной перед ней газете. Я пожал плечами и открыл дверцу холодильника, раздумывая, пожарить яичницу или нарезать салат. Хотелось чего-нибудь побыстрее и посытнее.
– Проголодался, да? – вздохнула мама, разглядывая меня с любопытством, словно какое-то диковинное насекомое. – Мальчишек твоего возраста не прокормишь. Что поделать – растешь. Ладно, Седрик, пошли в «Perle», собирайся.
– Это ты собирайся, в халате сидишь, – пробурчал я и облизнулся.
У Фабио готовили вкусно. Кроме нас, в ресторанчике обедали двое незнакомцев – видно, приезжие. Старый господин лет шестидесяти, с бородавкой на левой щеке, важный и крепкий, и красивая девушка, похожая на нашу учительницу математики, только моложе. Я смотрел на нее, уплетая бобы с тонкими треугольными хлебушками, которые можно было макать в острый соус, и гадал, кем она приходится старику. Внучкой? Дочерью? Любовницей? Они сидели друг напротив друга за столиком у окна, так что лучи солнца, просачиваясь сквозь желтые занавески, окрашивали волосы и плечи девушки нежно-золотым. Пожилой господин склонился к ней через блюдо с овощами и тарелку с дымящимся супом и, улыбаясь, что-то говорил, легонько дотрагиваясь короткими пухлыми пальцами до ее руки. У красных босоножек девушки крутилась, выпрашивая еду, огненно-рыжая кошка Фабио.
– Перестань пялиться на людей, – прошипела мать и больно толкнула меня ногой. – Это неприлично.
Я дернулся и от неожиданности выронил вилку, запачкав подливкой белую скатерть.
– Господи, Седрик, и в кого ты у меня такой нескладный?!
Ответ подразумевался сам собой – в отца, конечно. Мы с ним оба нескладные, хотя макароны в кастрюле подгорают не у нас.
«А не написать ли сценарий про мою маман? – раздумывал я – И про все ее закидоны?». Успех будет ошеломляющий. Такого типажа не придумаешь нарочно. Вот только если мать придет посмотреть и узнает себя – а она узнает, – то что она мне сделает? Закатит дома истерику – с ремнем, валидолом, битьем посуды и хлопаньем дверьми – или публично надает пощечин? Последнее уже случилось однажды, чуть меньше двух лет назад. Не помню, чем в тот раз провинился, но после экзекуции я сбежал из дома и четыре дня жил у Бальтесов. Именно тогда мы с Морицем крепко сдружились. Потом с родителями помирился, но пережить такой позор снова, да еще на глазах у всей школы, я не был готов даже из любви к искусству.
Старик с девушкой расплатились и вышли из ресторанчика, а кошка переместилась под наш стол. Вместе с их уходом что-то сдвинулось в пространстве, как будто оно лишилось одной из степеней свободы. Я продолжал размышлять, не сознавая, что трепыхание моей мысли теперь – всего лишь конвульсивное подергивание пришпиленной к доске бабочки. Меланхолично ковырял вилкой бобы – аппетит почему-то пропал, как отрезало, – и прислушивался к сытому мурлыканью под ногами.
– Мам, – спросил я вдруг неожиданно для самого себя, – ты слышала про такого… бродячего артиста? Он показывал спектакли с марионетками. Его, говорят…
– Седрик! – мать поджала губы, а голос ее взвился до визгливых, истерических нот. – Ты долго будешь есть? Я не собираюсь торчать здесь весь день. Мерзость он показывал и получил по заслугам. Ты понял? Мерзость.
Следующим утром, стоя на газоне за домом Миллеров, Лина растерянно огляделась, и на ее лице появилась та же брезгливая гримаса, которую я наблюдал накануне у своей маман при упоминании Кукольника.
– Ребята, мы… Вы не смейтесь только, но мы вчера что-то очень плохое на волю выпустили. Какую-то…
Она запнулась и подыскивала слово, но то, как видно, не шло на язык. Да и как назвать аморфное, злое серебрение, прочертившее лужайку наискосок и оставившее после себя густую поросль кошачьей травы? Или она тут и раньше росла? Кто бы теперь мог сказать?
Зато у меня слово было наготове.
– Мерзость. Какую-то Мерзость мы выпустили.
– Да! – подтвердила Лина, а Мориц спросил:
– С чего ты взяла?
– А ты сам посмотри внимательнее, – ответила Лина.
Мы с Морицем, как по команде, опустились на четвереньки и принялись изучать почву в том месте, где пролилась вода из бочки. Серебряная струйка давно впиталась. В пыли не осталось никаких следов. Новенькие стебельки кошачьей травы выглядели сильными и сочными. Будь я кошкой, сказал бы – аппетитными.
– Ну, – неопределенно хмыкнул Мориц, задумчиво водя по земле бледным лучом фонарика. – Взошло тут что-то на радость поселковым мяукам. Ты об этом? Ну, и что?
– Да вы встаньте, мальчики. Посмотрите сверху.
– Как бы поверх травы и в то же время чуть-чуть вглубь, – веско изрек Марк. Очевидно, он видел то же самое, что и его сестра.
Я поднялся на ноги. Прищурившись так, что солнце в просвете облаков превратилось в узкое веретено, а лужайка заблестела и растеклась волнами, как озеро в знойный день, сконцентрировался на лежащей бочке. Сияние исходило от нее переливчатой короной и слепило глаза. Яркие бело-желтые лучи почти вертикально падали с неба и такие же, только чуть потемнее, насыщенные зелеными испарениями жизни, восходили им навстречу. Только в некоторых местах нисходящие и восходящие потоки ломались, как бы проваливаясь в пустоту. Например, у самого устья бочки – оттуда словно вытекала черная река, рассекая лужайку кривым шрамом. Теперь я увидел его отчетливо, как и всю картинку, – воспаленный, уродливый рубец на фоне сверкающего мира. Он протянулся от гаража до той березки, у которой еще вчера паслась коза. Но самое страшное было в другом: под шрамом начиналась гангрена. Половина лужайки и почти весь участок Миллеров – насколько я мог его рассмотреть – казались мертвыми. Я даже не знаю, как объяснить, потому что никогда раньше такого не встречал. Это можно сравнить с ампутированной рукой – вроде бы та же, что и раньше, целая, да только не живая. Вот и те кусочки земли – они не поглощали солнца и не излучали ответного тепла.
– Боже мой, – только и сказал я.
За моей спиной Мориц с шумом втянул в себя воздух.
Так бы мы и стояли, как четыре истукана возле пустой бочки, если бы дверь дома не отворилась и на крыльцо не вышел Фредерик, старший из трех сыновей Генриха Миллера. Его заляпанные машинным маслом тренировочные штаны пузырились на коленях. Майка топорщилась, открывая волосатую грудь. Он хмуро посмотрел в нашу сторону, заслонившись от солнца ладонью.
– Ребят, вы вчера Белоснежку ничем не кормили?
– Нет, – ответили мы в один голос.
Фредерик Миллер задумчиво поскреб пятерней голову, зевнул и спустился с крыльца на задний дворик. Оттуда послышалось его недовольное бормотание и шарканье метлы по бетону. Потом звон разбитого стекла и громкие проклятия. Мы испуганно переглянулись.
Шум на заднем дворе Миллеров стих, а через минуту на террасе, отстукивая каблучком ритм, запела Пчелка: «Санкт-Мартин, Санкт-Мартин, Санкт-Мартин скакал сквозь дождь и снег…».
– О, Боже мой, – снова тупо произнес я.
– А что, если это и в самом деле инопланетное нашествие? – жалобно пискнула Лина. – А вдруг так оно и есть?
Мы еще раз внимательно оглядели замаскировавшийся под бочку космический объект. Холодный синеватый металл, гладкий и на вид вполне земной.
– Легированный сплав углеводородистого титана с кристаллическим графитом, – вынес вердикт Мориц. – Производится на четвертой планете системы Альфы Лебедя.
– Кристаллический графит – это алмаз, – возразил я. – А если без шуток?
– Ну, не знаю. Странная штуковина, да. Если присмотреться. Так ведь любой предмет начинает выглядеть странным, если к нему слишком долго присматриваться.
– Надо перевернуть и проверить, не осталось ли там немного той воды, – предложил Марк.
Идея всем понравилась – на словах, – но близнецы Хоффманы нерешительно мялись, да и Мориц не спешил первым войти в неприятельский звездолет. Я, не чуя подвоха, лег на траву и бесстрашно просунул голову и плечи в черное отверстие. И – словно очутился в тесном тоннеле, пахнувшем неприятно и железисто – сырым песком, ржавчиной, солью, гнилыми листьями и мясом. Так воняет морская вода у причалов – мутная и нечистая, загаженная пролитым с катеров бензином и дохлой рыбой, – или залитый кровью пол на мясокомбинате. Так пахли весы, на которых безумный Часовщик отвешивал время легкомысленным жителям Оберхаузена. От зловонного дыхания смерти меня замутило, а стены тоннеля надвинулись и сдавили мое застрявшее в узком проеме тело так, что захрустели позвонки. Издалека – из душной глубины бочки – мне навстречу сверкнули полные нечеловеческой злобы серебряные глаза. Мерзость! Там еще оставалось немного Мерзости. Я, идиот, сам полез к ней в логово, и уж теперь-то она меня не отпустит. Затащит внутрь и съест. Вместе с этой мыслью на меня накатил такой дикий, парализующий страх, что крик застрял в глотке, словно впихнутый обратно чьей-то сильной рукой, а тоннель закрутился, замелькал и взорвался клочьями угольной темноты. Возможно, кто-то из ребят покатил в тот момент бочку… не знаю… Мне в легкие хлынула, поднявшись со дна, серебряная влажность. Дыхание прервалось, и я потерял сознание.
Очнулся я в доме Миллеров, на плюшевом диванчике в гостиной. Надо мной склонились Мориц, глава семьи Генрих в черном вельветовом пиджаке, Фредерик и хозяйка Мартина с розовощекой Пчелкой на руках. У меня все плыло перед глазами, и казалось, что Пчелка вертится вокруг своей оси, пытаясь укусить мать за руку, а с люстры на тонкой блестящей ниточке свисает огромный, похожий на утыканный спицами клубок шерсти, паук. Вероятно, это было не так, но с моим восприятием что-то случилось, и пару минут я видел то, что нормальным людям видеть, в общем-то, не положено. Да еще горло болело. Страшно.
– –..—….—..? – произнес Генрих Миллер на непонятном языке, но с вопросительной интонацией.
– Что?
– Седрик, я спрашиваю, у тебя раньше были проблемы с сердцем? Или, может, эпилептические припадки?
Я помотал головой. От этого простого движения комната всколыхнулась, пошла маленькими волнами, точно апельсиновый сок в стакане, когда его взбалтываешь, – и вдруг все разом встало на свои места.
– Как ты себя чувствуешь? – допытывался Генрих. – Встать можешь?
Фредерик подозрительно скосил взгляд на моего друга:
– Вы подрались?
– Нет, почему? – ответил я за Морица. – Нормально. Да, могу, – и действительно сел на диване, опустив ступни на пушистый ковер.
Мартина Миллер посадила Пчелку рядом со мной, но та сразу же вспорхнула и ускакала в другую комнату. Взрослые вышли за ней. Через приоткрытую дверь до нас долетали их голоса:
– На мальчишку Янсонов кто-то напал… он не хочет говорить… стесняется того, что ему сделали?
– А что ему сделали? Ты думаешь… э… Да нет.
– Может быть, приступ клаустрофобии? Зачем-то полез в эту бочку… глупый. Все мальчишки глупые в таком возрасте.
– Его, говорят, дома бьют почем зря… Кто?.. Да все знают… В школу приходит в синяках…
Это было уже слишком. Я вскочил, пунцовый от возмущения. Схватил Морица за руку и поволок за собой к выходу. Но не на кухню, где велся разговор, а через террасу на двор и за калитку.
– Какого черта? Какое их собачье дело? Их вообще… – я задыхался, горло как будто стянул огненный обруч. – Их совершенно не касается…
– Седрик, у тебя на шее кровоподтеки, – возразил Мориц. – И что, по-твоему, должны подумать Миллеры? Одно из двух: либо тебе ребята накостыляли, то есть, скорее всего, мы, потому что рядом больше никого не было. Или маньяк напал. Или родители избили. А мать у тебя уже замечена в рукоприкладстве. Так что зря ты кипятишься. Они нам помогли.
– Да понимаю, – прохрипел я, инстинктивно оттягивая ворот тенниски. – Неприятно просто.
– Еще бы.
Я заметил, что солнце успело перевалить зенит и так далеко сместиться к западу, что его нижний край расплющился о резной конек дома Миллеров. Неужели я провалялся в обмороке полдня? В прозрачном предзакатном свете кошачья трава под ногами казалась облитой жидким серебром. Я знал, что стоит прищуриться, и можно увидеть под ней мертвую землю, черное зияние, гниющий рубец. Но не хотелось.
Над лужайкой сгустилась тишина. Ни пения птиц, ни стрекота кузнечиков, ни сочного гула шмелей. А ведь как их много в это время года, в жаркую, сухую погоду – этих мелких насекомых.
Ветви березы слегка колышутся на ветру – но беззвучно. Ни шелеста, ни шороха. Как будто у меня лопнули барабанные перепонки. Если закричать – услышу ли я свой крик?
– Слушай, а где Хоффманы? – спросил я нарочито громко.
– Сбежали, – передернул плечами Мориц. – Перетрусили. Когда ты катался по траве, вцепившись себе в горло, зрелище было еще то.
– Я ничего не помню.
– Может, и правда, приступ этой, как ее…
– Клаустрофобии? Вроде никогда не страдал… С другой стороны, я и в бочки никогда раньше не лазил. Вот только… Мориц, нам надо все обсудить. Но не здесь. Мне тут как-то…
Я запнулся, сам не зная, каково мне стоять возле бочки – чем бы она ни являлась в действительности – по щиколотку в мерзко-серебряной кошачьей траве, которой – теперь я точно знал – здесь раньше не было и быть не должно. Страшно? Больно? Одиноко? Я, перечитавший к своим двенадцати годам целую уйму книг, еще не ведал в тот момент, что испытанное мной чувство на самом деле называется красивым французским словом – дежавю.
Мы договорились переночевать сегодня у Морица. Его родители обычно не возражали – они относились ко мне хорошо, считали неглупым, развитым мальчиком. Думали, что я оказываю на их сына хорошее влияние. В семье моего друга царил культ интеллекта, и каждый с IQ выше ста двадцати, автоматически становился там желанным гостем.
Мои предки, как ни странно, тоже не имели ничего против. Мать цеплялась ко мне и начинала воспитывать, только когда я попадался на глаза. В остальное же время я мог проваливать на все четыре стороны. Отец, как правило, отпускал шуточки типа: «У девчонок надо ночевать», а потом добавлял что-нибудь этакое, от чего я краснел не только лицом и шеей, а с макушки до пят.
Несмотря на папины некрасивые остроты, я любил бывать у Морица. Его мама готовила не хуже Фабио, хоть и попроще, и всегда старалась положить мне кусок покрупнее. Может быть, она подозревала, что я дома голодаю. Я от природы худой, но не из-за того, что мало ем, а потому что у меня кость тонкая. Отец развлекал нас с Морицем умной беседой, ненавязчиво проверяя нашу эрудицию. Наверное, не хорошо так говорить, нечестно по отношению к моим родителям, но в семье Бальтесов я чувствовал себя гораздо лучше, чем в своей собственной.
А потом я и Мориц забирались на чердак, бросали на пол старые матрацы и, лежа голова к голове, полночи перешептывались о самом сокровенном, часто о таком, о чем ни за что не решились бы говорить при свете дня – пока сон не обрывал наш странный диалог. Это чем-то смахивало на телепатию – наши губы шевелились, но слова текли беспрепятственно из мозга в мозг, сплетаясь в причудливый смысловой орнамент. Как будто мы – не два болтающих перед сном мальчика, но единое разумное существо, этакий двухголовый дракон, который обдумывает сам в себе важные для него вещи. Сквозь узкое наклонное окошко под самым потолком в комнату заглядывала наглая луна. Я видел, что ей очень хочется подслушать наш разговор, но мысли бежали так тесно, что мы сами не понимали, где чьи, а луне все никак не удавалось вклинить между ними свой любопытный взгляд.
В тот вечер фрау Бальтес подала на ужин картофельную запеканку. Рассыпчатую, с грибным соусом, но я почти не мог есть. Горло сдавило, как при ангине, и каждый кусок пропихивался в него с трудом. На языке растекался железистый привкус крови. Я мучился, стараясь не показать, как мне больно, и мечтал о глотке сладкого чая. Не горячего, а теплого, как парное молоко, а лучше, если с ложечкой меда.
Вокруг шеи я повязал газовую косынку маман («Ты хоть педерастический платочек сними, сын, не позорься, эх-хе-хе», – прокричал мне вслед отец, ухмыляясь), а перед этим внимательно изучил в зеркале синюшную припухлость и темно-красные следы, словно от когтей животного. «Неужели я сам себе такое сделал?» – недоумевал я, разглядывая свои коротко остриженные ногти. Я скорее согласился бы поверить во что угодно – в клаустрофобию, эпилепсию, сердечную недостаточность, чем признать очевидное. Наша игра в инопланетный корабль на самом деле не была игрой. Мертвая земля вокруг дома Миллеров нам не почудилась. В бочке действительно сидела Мерзость и чуть не убила меня.
– Седрик, – спросила фрау Бальтес, – а скажи-ка, кто твой любимый писатель? Есть у тебя такой, что по много раз перечитываешь? Вот просто так, для души?
– Рю Мураками, – брякнул я, думая совсем о другом.
Фрау Бальтес от удивления чуть не выронила блюдо, а ее муж многозначительно посмотрел на Морица, словно говоря: «Твой приятель – очень непростой парень. Не по годам умен, читает серьезную литературу, так что бери с него пример».
Дождавшись, когда отец отвернется, Мориц выразительно постучал себя указательным пальцем по виску. Я беспомощно развел руками. Пантомима не укрылась от внимания фрау Бальтес, но та только благодушно улыбнулась:
– Секретничаете, мальчики? Только долго не болтайте, а то завтра проспите до часу.
Знала бы она наши секреты…
На чердаке казалось дымно от висящей в воздухе пыли. Не такой, как на улице, а чуть горьковатой, пахнущей сухим деревом и старыми книгами. Мы не стали включать свет, а просто стянули матрац с кровати Морица и выволокли из чулана второй – для меня.
– Хорошо, что ты здесь, – пробормотал мой друг, заползая под одеяло. – Мне уже две недели снятся кошмары. Такие, что я просыпаюсь от собственного крика.
– Давай попробую угадать, что тебе снится? – предложил я. – Зачем ты держишь здесь это вот?
Под кроватью, у самого изголовья, лежал пухлый, похожий на амбарный журнал томик с полустертыми готическими буквами на обложке. Из него робко выглядывал заложенный между страниц фонарик.
– Во сне читаешь, что ли? Как побивают камнями, протыкают вилами и сажают на муравейник? Еще бы ты не кричал.
– Знаешь, я не понимаю, как один человек ухитрился обрасти таким количеством легенд? – сказал Мориц и под одеялом взял меня за руку. – Ну, бродил он по этим местам… Сколько лет? Десять, двадцать? Может, и меньше. Говорят, Кукольник погиб молодым.
Я кивнул и закрыл глаза. Жесткие волосы Морица щекотали мне висок.
– Я почему-то все время думаю о нем. Пытаюсь представить, каким он был на самом деле. Как жил, как умер. Боялся он или нет, когда показывал на сцене то, что точно никому не могло понравиться.
– Я тоже, – признался Мориц. – Думаю, что да. Я боялся бы на его месте.
Наши голоса сами собой упали до шепота, сделались невесомыми и легкими, как две сонные бабочки, кружащие вокруг толстого стеклянного плафона. Я даже различал тихий шорох крыльев и тонкое дребезжание стекла. В то же время слова Морица звучали внутри меня – так, как будто он стоял и лучом фонарика водил по лабиринтам моей памяти. И все, на что падал свет, представало с неожиданной, пугающей стороны.
– Седрик, что с тобой случилось?
– Сам не знаю. Там что-то было – в бочке. Мерзость. Сидела, и как только я туда заглянул – напала на меня.
– Мерзость. Вот это ты точно придумал. Мерзость и есть. То, что снаружи красивое, а изнутри злое.
– Это не я… Это маман сказала. В смысле, про Кукольника, что он показывал людям всякую мерзость.
– Он показывал людям их самих такими, какие они есть. Если правда называется мерзостью… – Мориц резко рванул одеяло к себе, отодвинулся от меня и сел. Монолог разумного дракона прервался. Мы опять превратились в двух испуганных подростков. – …Тогда этот мир обречен! – закончил он с пафосом.
– Да брось, – мне почему-то захотелось включить свет, но я лежал, свернувшись в комок и держась за распухшее горло, и не мог пошевелиться. Веки слипались, меня клонило в тяжелый сон. – За мир мы еще поборемся. А вот что делать с Мерзостью, я имею в виду, с той, космической? Наверное, мы должны рассказать взрослым? Ведь она опасна.
– Ага. И что ты собираешься рассказывать, умник? Как вылил дождевую воду из бочки? Считаешь, это кого-то заинтересует? У взрослых достаточно своих проблем, чтобы вникать еще и в наши игры.
– А мертвая лужайка? Ты же сам видел. А коза?
– Что лужайка? Мало ли что детям померещилось, – резонно возразил Мориц. – И что – коза?
Я понял, что он прав. Действительно, что – коза? Мы так и не узнали, что с ней случилось. Мало ли что имел в виду Фредерик.
«Надо пойти завтра к Миллерам и спросить про козу. Обязательно, это важно», – подумал я засыпая.
Во сне я продолжал чувствовать, как ворочается рядом Мориц, как храпит этажом ниже его отец – сначала тихонько втягивает воздух через нос, а потом выпускает длинную свистящую руладу, так что занавески на окне колышутся, – и как бродит, вздымая сор и пыль, грустный ветер по дорогам Оберхаузена.
Но выведать у Миллеров хоть что-то о судьбе злополучной Белоснежки нам так и не пришлось. Уже по пути к их дому, мы услышали шум и крики. Я как будто различал резкий неприятный фальцет Генриха, молодой басок Фредерика, истеричные восклицания Мартины и надрывный – такой, что самому впору разреветься от тоски – плач маленькой Пчелки. Потом средний сын Миллеров – Паскаль – проволок мимо нас по дороге нечто бесформенное и наполовину освежеванное, привязанное за веревку. Слипшийся от крови мех зверька густо посерел от пыли, но мне все равно казалось, что изначально он был скорее рыжим, чем белым.
– Это не коза, – сказал я с недоумением.
– Конечно, нет, – отозвался Мориц, – потому что это кошка Фабио.
Теперь и я заметил свернутую на сторону кошачью голову с единственным остекленелым глазом цвета спелой мирабели. Второй вытек.
Мы проводили Паскаля удивленными взглядами, а Мориц извлек из кармана фонарик и тщательно изучил следы крови на дороге.
– Смотри.
Я озадаченно ковырнул пальцем влажную пыль.
– Что?
– Да не здесь! Вот, – лучом света он показал на обочину, – и сюда добралась.
Только тут я заметил разросшуюся вдоль заборов кошачью траву. Она спускалась по канавке от лужайки Миллеров, опоясывала заброшенный участок, полтора года назад выставленный на продажу, но так никем и не купленный, переползала на другую сторону улицы и тесным кольцом сжималась вокруг дома старика Герхарда Хоффмана – деда Марка и Лины. Этот весьма почтенный и уважаемый в поселке пожилой господин последние пять лет тихо и безобидно спивался. Его, когда-то энергичного и жизнерадостного, подкосили выход на пенсию, смерть жены, а затем и глаукома – он очень плохо видел. Но мы, дети, его любили. У старика всегда находилась для нас доброе слово и морковка с грядки, заботливо очищенная от жирной земли и обтертая полой застиранной байковой рубашки. Огород был его последней страстью. Раньше Герхард Хоффман выращивал там что только можно – длинные китайские кабачки, огурцы, цукини, свеклу, паприку, клубнику и еще много всего, даже сахарный тростник. Часто мы видели его склоненную над рядами саженцев лысую, как тыква, голову. С тех пор как зрение старика начало сдавать, посадки понемногу скудели, так что в конце концов остались только репа и морковь – то, что требовало наименьшего ухода.
Я встал на цыпочки и заглянул через забор. Кошачья трава росла и там. Надежно скрывая овощную ботву и тонкими стебельками пробиваясь сквозь гальку садовой дорожки, она подступала к самому крыльцу дома.
– Бедняга Герхард, – произнес я с выражением. – Пропала его репка.
– Эта дрянь расползается, – тихо сказал Мориц. – Посмотри, земля под ней мертвая.
Я прищурился, и мир привычно нырнул в разноцветное сияние. Черные языки «больной» земли тянулись от особняка Миллеров, через пустой участок и через весь огород старого Хоффмана и охватывали следующий дом гигантскими клешнями. Нечеловечески обострившимся зрением я видел, что в другом направлении заражено примерно километра четыре дороги на Виллинген-Швиллинген и часть леса. По песчаной насыпи похожий на вымпел черный конус спускался к реке.
«Вот так, – сказал я себе, – это и случается. Вторжение. Без ядерных взрывов и пальбы из бластеров. Просто, исподволь, ни для кого не заметно. Если что и случается – то все можно объяснить недоразумением, чьей-то фантазией, несчастным случаем. Козу прохватил понос. Мало ли, живое существо. Миллеры зачем-то убили кошку. Подумаешь. Не человека же убили. Когда поймем и спохватимся, станет поздно, потому что Мерзость распространится на всю Землю. А то и не спохватимся, не заметим. Будем жить, как раньше, как будто ничего не изменилось».
Мне вдруг совсем расхотелось идти к Миллерам и выяснять, что там у них стряслось, но Мориц схватил меня за рукав и потащил вперед. Когда мы подошли, хозяева как раз садились в свой «форд» – трясущийся Генрих, Фредерик и его брат Аксель и заплаканная Мартина с окутанной одеялами Пчелкой на руках. Девочка устало всхлипывала и как-то странно дергалась всем телом, от чего ее торчащие из кулька светлые локоны подрагивали и по гладким бортам машины пробегали шустрые солнечные зайчики. Фредерик и Аксель громко чертыхались непонятно в чей адрес. До меня долетали только сумбурные обрывки фраз: «…убью эту тварь! Шею сверну подонку…», «Я на него в суд подам, я это так не оставлю…», «распустились…», «И какого дьявола они делают у нас в Германии, эти чертовы иностранцы?» Последний пассаж до тошноты напоминал ежедневные причитания моей маман. От мгновенного чувства узнавания у меня даже заныли зубы.
Возле дома стояло несколько соседей и в том числе близнецы Хоффманы. Кое-кто сочувственно поддакивал словам Фредерика, кто-то разводил руками.
«Эта тварь – явно не кошка, – мелькнуло у меня в голове, – потому что ей уже свернули шею. Похоже одним убийством тут не обойдется».
Генрих завел мотор, и «форд», обдав нас облаком пыли, укатил прочь. Мы подошли к Марку и Лине.
– Привет, – быстро сказал Мориц, пожимая руки друзьям. – Что тут происходит?
– К-к-кошка… Ф-фффф… – Марк – вероятно, с перепугу – забыл, что надо говорить нараспев, и заикался так, что ничего не удавалось разобрать.
– Кошка бразильца напала на Пчелку, – бойко ответила Лина и положила брату ладонь на плечо. – Чуть глаза ей не выцарапала, все лицо изодрала.
– О! – воскликнули мы с Морицем почти одновременно.
– Наверное, шрамы на всю жизнь останутся. И вроде один глаз задело, я точно не поняла, – объяснила Лина. – Фредерик грозится убить Фабио.
– Я слышал, – кивнул Мориц. – Это все она, Мерзость.
Марк и Лина переминались с ноги на ногу, а я опустил взгляд и ковырял носком кроссовки темное пятно в пыли. Оно казалось похожим на спрута. Вероятно, здесь казнили кошку, а может, это была кровь девочки.
«Жалко Пчелку, – угрюмо размышлял я. – Как ее на самом деле зовут? Лиза… Бедный ребенок… Но ведь и Фабио ни в чем не виноват. Должно быть, кошка наелась чертовой травы. Или в девочке появилось что-то такое… новое и чуждое. Какие-то споры Мерзости в ней проросли. Ведь животные все чувствуют, не то что люди».
– Не убьет, – уже спокойнее выговорил Марк. – Со зла грозился.
– И что будем делать? – спросила Лина беспомощно.
Почему-то все посмотрели на меня. Так, как будто я заварил всю кашу и – главное – я один знал рецепт, как жить дальше.
– Может быть, написать в газету? – предложил Марк.
– Написать можно хоть бундесканцлеру или генеральному секретарю ООН, – вздохнул Мориц, – но сделать это должен взрослый. Подростков никто не примет всерьез.
Мы нехотя согласились. Это только в фантастических романах дети в одиночку или группами вступают в схватку с космическими захватчиками и спасают Землю. Приятно, конечно, почувствовать себя храбрецами и героями, да только какие из нас герои?
– Попробую поговорить с матерью, – сказал я. – Не уверен, что будет толк, но попробую. В худшем случае схлопочу оплеуху. Думаю, я ее заслужил, как и, впрочем, каждый из нас.
Как я и боялся, разговора не вышло. Стоило мне заикнуться о космическом корабле на лужайке, как мать тут же на меня зашикала.
– Седрик, тебе двенадцать лет, а в голове глупости, как у пятилетнего! В твоем возрасте не играть надо, а об учебе думать… ну и о будущем. Господи, ну что из тебя вырастет?! – и посмотрела на меня так, что я понял: последний вопрос не риторический и требует немедленного ответа. Иначе плохо будет.
Я неуверенно пожал плечами.
– Не знаю, мам. Наверное, как из всех.
– Вот именно! Станешь таким же, как эти… – маман брезгливо поджала губы, и мне осталось только гадать, кого она имела в виду. Догадаться, впрочем, было не сложно, потому что презрительным словечком «эти» мать называла весь род человеческий.
Я открыл рот, чтобы возразить, и неизвестно, до чего бы мы в конце концов доболтались, но в этот момент с работы вернулся отец, и мы втроем отправились ужинать. К Фабио.
За полквартала до «Perle» меня захлестнуло и повлекло разлитое в воздухе ощущение праздника. Что-то неуловимое, пока еще не обоняемое и не слышимое, а только предугадываемое: запах вкусной еды, веселый смех, дробный стук каблуков по паркету. Должно быть, мать с отцом тоже это почувствовали, потому что переглянулись и ускорили шаг.
Из ресторанчика доносилась музыка, а чахлая липка у входа расцвела желтыми и синими флажками. Сам Фабио, нарядно одетый, в мягком белом пиджаке и с галстуком – торжественный, как никогда – стоял у двери с тряпкой в руке и оттирал кем-то намалеванную свастику и надпись «Черная обезьяна, убирайся вон, в свою…». Дальше было уже смыто.
– Добрый вечер, фрау Янсон, – улыбнулся Фабио. Если чья-то хулиганская выходка и расстроила его, то виду он не подал. – Здравствуйте, господин Янсон. Привет, Седрик. У нас небольшое семейное торжество. Моя сестра из Швиллингена вышла замуж, и я решил устроить в честь нее вечеринку в тесном кругу…
– О! Да, конечно… – разочарованно пробормотали маман с отцом, но Фабио улыбнулся еще шире:
– Добро пожаловать.
В маленький зал ресторанчика набилось, наверное, человек сто. Не только бразильцев, но и немцев. Некоторых я узнал, но большинство были мне не знакомы. Столики Фабио сдвинул вместе, так что получилось два длинных стола, которые он расположил вдоль стен, и еще в середине осталось место для танцев. На освободившейся площадке лихо отплясывали высокая женщина в кремовом платье и невзрачный парень почти на полголовы ниже нее. Почему-то я сразу решил, что это и есть новобрачные. Мне они показались не очень молодыми.
Столы ломились от салатов и закусок. Фабио, исполнял одновременно роль диджея, хозяина и официанта и сновал туда-сюда, предлагая гостям коктейли. На крошечной сцене, обычно задернутой бархатными занавесками, а сейчас открытой и ярко освещенной, громоздились две черные колонки, из которых легкой искрящейся дымкой наплывали ритмичные мелодии. А рядом с колонками моя бразильская ровесница показывала кому-то, сидящему или стоящему внизу, шаги самбы. Раньше я считал, что все бразильцы смуглые и черноволосые, как Фабио, но у этой девочки была светлая кожа и волосы – золотые, словно одуванчики на лугу. Каждое танцевальное движение она комментировала короткой фразой, но из-за общего шума я не мог разобрать ни слова и даже не понимал, на каком языке она говорит: на немецком или на бразильском.
Наверное, в магии первого взгляда всегда есть что-то от любви. Я забыл про свой коктейль и все смотрел на золотоволосую девочку, а как только маман увлеклась разговором с соседкой по столу, улучил минутку и взбежал на сцену.
– Привет! – сказал я. – Научи меня тоже? – потом засмеялся и представился: – Седрик.
Девочка опасливо протянула мне узкую ладошку:
– Глория.
Через пять минут мы с ней болтали, как старые приятели. Я учился танцевать самбу – без особого успеха, но меня это не смущало – и сам учил Глорию какой-то дикой смеси польки и рэпа. При этом мы оба хохотали до упаду и рассказывали друг другу о школьных учителях, о родителях, о любимых группах и Бог знает о чем еще. До самого конца праздника – а продолжался он до утра – я так и не вспомнил ни о казненной кошке, ни об искалеченной Пчелке, ни о том, что вчера по нашей вине выползло из бочки на белый свет, ни о полустертой надписи на дверях ресторана. Туда, где царит радость, Мерзость проникнуть не может. Но человеческая радость мимолетна. Она не длится вечно.
Прощаясь с Глорией, я еще раз по-дружески стиснул ее руку, слабую, как крылышко птицы.
– Давай завтра встретимся и еще поболтаем? Я покажу тебе Оберхаузен, а еще можно сходить на речку искупаться, – предложил я. – Завтра будет жаркий день.
– Нет, – ответила Глория, тряхнув волосами, и солнечные искры веером разлетелись по стенам, столикам и по темному дубовому паркету. – Ничего не получится. Завтра я уезжаю домой, в Гамбург.
Странно засыпать, когда вместо черноты за окном – рассветная мутная зелень. Но я все равно лег и продрых почти до полудня. Проснувшись, вскочил как ошпаренный и, перехватив на кухне бутерброд, отправился прямиком к дому Миллеров. Меня влекло туда, как убийцу к месту преступления. Да еще свербила где-то под ложечкой тусклая надежда, что за ночь все неким волшебным образом исправилось, и в красивом особняке весело распевает Пчелка, а бочка стоит на газоне, полная серебряной дождевой воды. Обычной дождевой воды, а не густой космической Мерзости, при одном воспоминании о которой сводит скулы и на лбу выступает испарина.
Конечно, я надеялся зря – все осталось по-прежнему. Дом угрюмо молчал, кутаясь в пыльное дневное марево. Над лужайкой висела все та же гнетущая тишина. Кошачья трава доходила мне почти до колена. Она как будто росла на глазах – единственное живое существо в бескрайнем мертвом мире, злое и целеустремленное.
А когда я прищурился, пытаясь рассмотреть излучение земли, мне захотелось кричать от страха. Казалось, под газоном, в том самом месте, где на боку лежит опрокинутая бочка, сияет огромное черное солнце, и его лучи расходятся во все стороны, затопляя весь поселок – не светом, а некой противоположностью света. Вот на что это было похоже.
«Стоп, – сказал я себе. – Подожди, не впадай в панику. А ты уверен, что это хоть что-то значит? Да мало ли что там внизу, под Оберхаузеном – подземные пустоты, залежи руды или каменного угля, грунтовые воды. Может быть, Мерзость тут совсем ни при чем. Может, и нет на самом деле никакой Мерзости, а ты с друзьями просто все придумал, играя. Придумал, да и сам поверил?»
Я стоял, обливаясь потом под горячими лучами настоящего, «верхнего» солнца, и чувствовал себя невероятно глупым и в то же время кем-то или чем-то прощенным, сбросившим с плеч тяжкий груз вины. «Да, – убеждал я себя, – да, мы все выдумали. А то, что стряслось с Лизой Миллер, – это несчастный случай, и только. Нет здесь никакой связи».
– Седрик, ты слышал?
Я задумался и не сразу заметил Морица. Он приблизился так бесшумно, словно звук его шагов впитала мертвая земля, а может, так оно и было. Мой друг запыхался и взмок, будто пробежал по жаре не один километр, и, только взглянув на его лицо, я понял, что дело – дрянь.
– Да говори уже! – напустился я на него гораздо более грубо, чем следовало. – Извини. Я не хотел. Мне что-то не по себе после вчерашнего.
– Старик Хоффман повесился, – сказал Мориц, прерывисто дыша. – Сегодня ночью, в собственной кладовке.
– Что? – опешил я.
«Ну вот, – спокойно произнес кто-то взрослый и мудрый внутри меня. – Тебе нужны еще доказательства?» «Нет, не нужны», – ответил я ему.
– Ты что, с луны упал? Об этом весь поселок говорит. Его нашла мать близнецов, уже всего синего, и язык вот так вывалился… – он скривился на сторону, запрокинул голову и вывернул шею, пытаясь показать как. Получилось, и правда, похоже на висельника.
– Ради Бога, Мориц, не надо! Ты видел Марка и Лину?
– Как раз к ним собирался… Пойдем вместе?
Мы быстро спустились вниз по улице, боязливо миновали запустевший огород старика Герхарда и, оказавшись перед домом Хоффманов, увидели, что тот почернел до самой крыши. Только на черепице подрагивало, точно тень листвы на песке, несколько светлых пятен, да от печной трубы отражалось солнце. Нет, на вид это был все тот же аккуратно выбеленный домик с оранжевыми наличниками, разноцветным балконом и красными плетями герани, свесившимися из цветочных ящиков. Но взгляд проваливался в него, и если смотреть долго и пристально, возникало ощущение, что стоишь на краю пропасти.
Марк и Лина сидели, обнявшись, на ступеньке – как два воробья на жердочке, – и глаза их казались большими и яркими, точно полными не пролитых слез. Хоть я и не знал, каково это – потерять дедушку, но представил, как бы чувствовал себя, случись что-то с маман или отцом, и мне стало очень жалко близнецов Хоффманов.
Мы мялись, не зная, что сказать.
– Это Мерзость виновата, – произнес, наконец, Мориц.
– Нет, – всхлипнула Лина, – это мы… мы очень редко его навещали последнее время. Он совсем плохо видел, не мог себе даже кофе сварить, – и вдруг, уткнувшись брату в плечо, беззвучно заплакала.
– Оставь их, – прошептал я.
Возвращались мы молча, думая каждый о своем, хотя наверняка об одном и том же. Я проводил Морица до дома. Как ни удивительно, его участок выглядел почти нормально – с двумя узкими черными дорожками, ведущими от калитки к крыльцу и потемневшей половиной гаража. Да и чернота не казалось такой уж чернотой – скорее, легкой серостью. Что-то вроде влажной туманной дымки. Супруги Бальтес не утруждали себя возней в огороде, отчего весь участок затянулся сорняками, так что и не разобрать было, где там крапива, где бурьян, а где кошачья трава.
Перед калиткой мы с Морицем минут десять пожимали друг другу руки и торжественно клялись «достучаться до взрослых, пока не случилось еще чего-нибудь».
– Я поговорю со своими, – пообещал Мориц. – От Хоффманов сейчас мало проку.
– Это точно, – согласился я. – Вчера пытался рассказать матери, но она даже слушать не стала. «Тебе, Седрик, двенадцать лет, а в голове одни глупости», – передразнил я, подражая голосу маман. – А, с ней бесполезно, – я махнул рукой. – Никогда меня не слушает, как будто я пустое место. Да еще норовит, чуть что, ноги об меня вытереть. Подловлю после работы отца.
– Сегодня суббота, – сказал Мориц. – Какой-то ты разобиженный.
– А, тьфу, конечно. Я и забыл. Тогда без проблем. Сам не знаю, настроение поганое.
– Надо следить за собой, друг, – проговорил Мориц, глядя мне в глаза. – А то Мерзость и в нас проникнет. Если не будем сопротивляться.
И опять я вынужден был признать, что он прав. Думать о близких людях плохо – самый верный способ открыть дорогу Мерзости. Не успеешь оглянуться – и сам почернеешь.
Увы, все оказалось совсем не так просто, как мы думали. Пока я добрался до дома, случилась еще одна неприятная вещь. Настолько неприятная, что окончательно выбила меня из колеи.
Я как раз проходил мимо овощного магазинчика господина Ли, когда услышал топот бегущих ног, и в облаке пыли прямо на меня выскочил растрепанный Фабио в одном ботинке и без пиджака. За ним гналась целая толпа мужчин: братья Миллер, отец Лины и Марка Хоффманов и еще несколько человек, в том числе незнакомый пожилой господин, которого я недавно видел вместе с девушкой в ресторане. Сейчас он выглядел далеко не так благообразно, как тогда, вдобавок размахивал над головой толстой велосипедной цепью. Другие потрясали метлами, палками, граблями, лопатами – кому что под руку подвернулось.
– Седрик, помоги! Позвони в полицию, – кинулся ко мне Фабио, и мы вместе с ним вломились в лавочку Часовщика, чуть не высадив при этом стеклянную дверь. Там, на конторке в углу, между лотками с помидорами и свеклой стоял доисторического вида телефонный аппарат с цифровым диском. Пока Фабио, запинаясь от страха, пытался что-то втолковать невозмутимому китайцу, я бросился к телефону и снял трубку.
Набрать номер мне не дали. Ворвавшиеся вслед за нами в магазин Паскаль и Фредерик Миллеры схватили жертву за волосы и, осыпая пинками, выволокли на улицу, а благообразный – то есть совсем уже не благообразный – пожилой господин, вырвал у меня из рук телефон и с размаху грохнул его об пол. Меня он отшвырнул в угол, как щенка. Господина Ли тоже.
Я думал, что Фабио линчуют на месте, как линчевали когда-то несчастного Кукольника, и, плохо соображая, что делаю, рванулся ему на помощь. Но на плечо мне легла тяжелая рука Часовщика.
– Не торопись под палки, Седрик. Успеешь. Твой час еще не настал.
Я поднял взгляд. Всмотрелся в его круглое, похожее на испещренную горными хребтами и кратерами луну лицо и понял, что он очень старый. Гораздо старше, чем говорил о нем Марк. Его шея цвета слоновой кости походила на древесный ствол со множеством годовых колец, а глаза, гладкие и блестящие, как черные агаты, должно быть, видели строительство Великой китайской стены.
В них – в этих глазах – я прочитал неожиданное: понимание, мудрую печаль и… почтение. Как будто не двенадцатилетний парнишка стоял перед ним, а равный ему. Он даже мое имя «Седрик» произнес необычно, раскатав на языке, словно древний свиток: вроде бы мое имя и в то же время совсем другое. Точно не по имени назвал, а благословил на своем странном наречии.
«Вот кому можно рассказать обо всем, – почувствовал я. – Про Мерзость, про Кукольника, про Пчелку и про Фабио… Только нет смысла ему рассказывать – он и так все знает. Да еще много сверх того».
Сквозь пупырчатую, с розовой поволокой витрину мы видели, как Фабио посреди улицы топтали ногами, лупили черенками от лопат, таскали за волосы, а распоясавшийся старик все норовил заехать ему каблуком в пах.
– Господин Ли, но мы должны, – пролепетал я, – как-то позвать на помощь. Они забьют его до смерти.
– Авось не забьют, – спокойно ответил Часовщик. – Он всего лишь владелец ресторана. Его могут простить. Тебя не простят, Седрик.
Пронзительный женский крик – я не разобрал чей – распугал толпу. Мужчины перестали бить Фабио, подхватили лопаты и торопливо разбрелись, продолжая громко ругаться и выкрикивать угрозы в адрес бразильца и всей его родни.
– Так что не дергайся. А то хочешь, – китаец хитро прищурился, и от этого по лицу его прокатилась волна тонких мимических морщин. Словно над холмистой долиной засияло солнце, – могу взвесить тебе…
Я пулей вылетел из магазинчика. Когда бы ни пришел мой час, знать о нем заранее я не желал.
– Если надумаешь, заходи, – донесся мне вслед каркающий голос Часовщика.
Фабио сидел на земле. По его виску текла кровь, разорванная пополам рубашка болталась на смуглом теле грязными тряпками. При виде меня он замахал руками, словно говоря: «Иди дальше, не останавливайся». Может быть, боялся, что у меня будут неприятности, или стыдился своего жалкого вида. Не знаю. Не всегда можно догадаться, что у взрослых в голове. Но так или иначе, я подчинился.
В таком маленьком поселке, как Оберхаузен, новости разлетаются быстро – ни дать ни взять вспугнутые мухи с кучи навоза. Не успел я переступить порог, а мать уже вышагивала взад-вперед по комнате и обсуждала с кем-то по телефону сегодняшнее нападение на Фабио, жеманно сетуя, что, мол, «от иностранцев нормальным бюргерам проходу нет». Отец примостился тут же, на диване, и кивал без воодушевления каждому ее слову. Хотя тот, с кем говорила маман, его кивков не видел все равно.
– Привет, – поздоровался я, но на меня никто не обратил внимания. Быть человеком-невидимкой иногда удобно, но порой это начинает раздражать.
– Да чтобы я еще когда-нибудь! – с непонятным мне пафосом говорила маман в трубку. – Да больше ни ногой в этот вонючий ресторанчик!
Что ж. Это значило, что обедов у Фабио больше не будет. Поскольку на мать надежды было мало, пришлось нам с отцом засучить рукава и встать к плите. Мы решили приготовить спагетти – просто, дешево и сытно. Бросай в кастрюлю и вари, а как разводить соус написано на пакетике. Очень удобное блюдо.
– Пап, – начал я издалека, – неужели все из-за кошки?
– Какая кошка? – не понял отец.
– Я про Фабио.
– А… вот ты о чем. Да при чем тут кошка? Cherchez la femme, сынок, – по губам отца поползла ухмылка, та самая, которой он всегда заставлял меня краснеть.
– Э…?
– Вообще-то, ты еще маленький, но, как мужчина мужчине… – отец наклонился ко мне так низко, что его жесткие, как щетка, усы, кольнули меня в ухо. – Наш прыткий бразилец этой ночью завалил жену Патрика Клода. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Я задумался. Что отец хотел сказать словом «завалил», я догадывался. Но кто такой Патрик Клод? В Оберхаузене я знал каждую свинью, но про человека с таким именем никогда не слышал.
– Это кузен Генриха Миллера, недавно приехал с женой навестить родственников, – пояснил отец, словно подслушав мои мысли. – А супруга… ха-ха-ха… с бразильцем…
Он сухо, с издевкой, рассмеялся. Надо же. Мне казалось, что мои родители в хороших отношениях с Миллерами. Но, может быть, дело не в Миллерах и не в них. Я снова вспомнил про Мерзость, и мне сделалось тоскливо и муторно, как после долгой езды по кругу.
– Такой пожилой господин с бородавкой? – спросил я. – У него еще жена молодая, на учительницу похожа? Я видел их позавчера в «Perle». Этот хрыч… э… господин ее лет на сорок старше.
– На учительницу? – удивился отец. – В «Perle», говоришь, видел? Вот он глаз-то на нее и положил. Сын, это не наше дело, кто кого насколько старше. Патрик Клод – очень уважаемый человек.
Ну, пусть так, подумал я. Пожалуй, фрау Клод легко понять – когда муж, хоть и уважаемый, но старый, а бразилец – ее ровесник и внешне очень даже ничего, насколько я мог судить. Вот только не сходилось тут что-то.
– Пап, но ведь Фабио всю ночь был в ресторане, когда же он мог… э… эту фрау Клод? Мы сами там ужинали с мамой. Там еще праздник устроили бразильский. Свадьба сестры, ты помнишь? Он же все время был на виду, Фабио.
Отец макнул палец в соус, облизнул и вытер кухонным полотенцем.
– Все, сын, когда вода закипит, бросишь спагетти. Соус готов. Да мало ли как. Откуда я-то знаю?
– Его оговорили, папа! – закричал я в отчаянии и, видя, что отец собирается уходить, ухватил его за фартук. Тесемки развязались, и фартук остался у меня в руках. – Погоди! Мне надо тебе кое-что сказать. Это важно! Я знаю, что происходит в Оберхаузене. Ты только выслушай! Мы с ребятами, с Морицем, то есть и с Хоффманами позавчера играли…
– Седрик, потом, – отмахнулся отец. – Потом послушаю про твои игры. Да и вообще, ерунда у тебя, сын, на уме. О серьезных вещах надо думать.
– Конечно, пытался, – сказал я, – несколько раз. И с матерью, и с отцом. Не слушают они меня. А с кем еще я мог поговорить?
– С Фабио, например, – предложил Марк.
Со стороны дороги тянуло дымом и пылью. Оберхаузен изнемогал от жары. Сквозь прорехи в небе пробивались жесткие лучи ультрафиолета, обесцвечивая все вокруг, и мне казалось, что наш сарай – единственное место в мире, где еще стрекочут кузнечики и сено пахнет сеном, а не асфальтом и не жженой резиной.
– Нет, не годится, – покачал я головой. – Поговорить-то с ним можно, а толку? Он теперь… как это?
– Аутсайдер, – подсказал Марк.
– Ауслендер[8], – вставила Лина.
– Персона нон грата, – вспомнил я.
– Ух, какие ты слова знаешь, Седрик, – восхитился Мориц.
– Ладно, не издевайся. Твои-то что?
– А что мои? То же самое, – Мориц уставился поверх моего плеча на дорогу, словно сторожевой пес, который вроде бы дремлет, или ест, или занимается еще какими-то своими песьими делами, но при этом все время ждет от окружающего мира подвоха. – «Потом», «погоди, не сейчас, времени нет», «да что за глупости, Мориц».
Он перекатился на бок и порылся в кармане. К моему удивлению извлек оттуда не фонарик, а коробок спичек и принялся поджигать сухую соломку на полу. Наблюдал, как занималось маленькое пламя, как ползло вверх по травинке, и, не давая ему набрать силу, накрывал горстью. Соломинка чернела, а пламя без кислорода гасло, вытягиваясь тонкой струйкой дыма. Такая вот извечная игра человека с огнем – кто кого. Раз за разом человек выходил победителем, но только потому, что огонек был слабым.
– Взрослые, – протянул Марк, – все время куда-то бегут и суетятся. И не замечают, как мир гибнет.
– Ага, – согласилась Лина. – Мориц, ты хочешь устроить пожар? Или обжечь пальцы? Я тоже думала поговорить вчера с мамой. Но ей сейчас не до того. Так мне и сказала.
– И то, и другое, – буркнул Мориц. – Понятно, что не до того. У нее отец умер. И много кто еще умрет, просто так, ни за что, если мы сейчас не устроим такой пожар, что вздрогнет весь Оберхаузен. Если нас не хотят слушать – то мы должны заставить их слушать, правильно?
Близнецы Хоффман почти синхронно закивали, а я вдруг засомневался.
– То есть ты считаешь, что сама по себе история достаточно убедительная, чтобы ее приняли за чистую монету? Потому что выслушать – мало. Надо еще поверить.
– А как расскажем, – передернул плечами Мориц. – Выхода-то у нас все равно другого нет.
– Убедительная, – ответил Марк веско, так, как будто говорил за всех.
Рассказать так, чтобы тебя выслушали и поверили, – что может быть проще? И что может быть труднее? Особенно, если ты – подросток, которого все считают фантазером с ветром в голове и потому не принимают всерьез. Мы долго решали, как быть, – до самого полудня, пока разыгравшийся в животах голод не выгнал нас из сарая, охрипших от спора, и не погнал вниз по дороге в сторону поселка.
– Вот, теперь я понимаю Кукольника, – произнес Мориц. Он шагал, сунув руки в карманы и невесело щурясь на краснопегие крыши домов. Я знал, что он видит – Оберхаузен в щупальцах огромного черного спрута, – но сам не хотел на это смотреть. – Теперь я знаю, зачем он показывал свои спектакли. Его никто не желал слушать, а он должен был сказать людям что-то очень важное… А что, народ, это идея. – Мориц даже остановился и ладонью хлопнул себя по лбу. – Лина, ты сошьешь нам кукол?
– Мальчики, я не умею…
– Может быть, ты, Седрик?
Я энергично затряс головой.
– Марк?
– Не уверен, что сумею вдеть нитку в иголку, – честно ответил тот.
Он не притворялся. После той злополучной болезни пальцы у него сделались толстыми, будто кровяные колбаски, и неловкими – я несколько раз видел, как Марк напрягался, пытаясь взять в горстку какой-нибудь мелкий предмет со стола, и вены у него на шее вздувались синими жгутами. Куда ему шить.
– Эх, вы, – сказал Мориц. – Ну, тогда придется… Седрик, как поживает сценарий для школьного спектакля?
Я сглотнул. Вопрос упал, точно камень в воду, всколыхнув знакомое ощущение дежавю. На протяжении одного-единственного мига я знал и то, что предложит Мориц, и то, что отвечу я, и все, что случится потом.
– Никак.
– Вот и принимайся за дело. Напиши все, как есть: про Мерзость, про Пчелку, про Фабио… про Миллеров, – он искоса глянул на близнецов, – и про Герхарда Хоффмана. Все-все.
– Я?
– А кто же еще? Сможешь, Седрик?
– Смогу.
Непонятно откуда взявшиеся уверенность и сила затопили меня. Вроде бы никогда не сочинял ничего подобного, если не считать маленькой сценки для рождественского утренника, да и та провалилась с треском. Но сейчас я чувствовал, что напишу такую пьесу, которая не снилась ни Альберу Камю, ни Жан-Полю Сартру. Да что там! И Сартр, и Камю казались школярами по сравнению – нет, не со мной, конечно, мальчишкой из небольшого немецкого поселка Оберхаузена, – ас тем, что в тот момент жило во мне.
Мориц, видно, прочел эту странную уверенность в моих глазах, потому что положил мне руку на плечо – и жест его получился робким, не спокойно-дружеским, как обычно. Не покровительственным. Наоборот, было в нем что-то от испуганного подобострастия Фабио и от мудрой почтительности господина Ли.
– Седрик, если хочешь, я мог бы дать тебе первую книгу про Кукольника. Все равно я ее уже прочел, и вторую тоже, – собираюсь сегодня начать третью. Ну, я подумал, что ты мог бы как-то использовать…
– А я, – сказала Лина и залилась краской, так что даже мочки ушей под косичками сделались пурпурными, – могу одолжить тебе свой дневник. Я там все записывала, и про то, как мы играли с бочкой, и про дедушку, и про Лизу Миллер. Только там, где личное, – она покраснела еще гуще, – я загну странички – ты их тогда не читай, ладно?
– Спасибо, Мориц. Конечно, хочу. А дневник – не надо, я и так все помню.
Я и в самом деле помнил каждое слово. Кто сказал, что, когда и как. Кто и что при этом делал. Оставалось только перенести все на бумагу, выстроить сцены и распределить роли. Каждому – по две или по три. Мы решили не привлекать к спектаклю посторонних и каждый эпизод играть максимум вчетвером.
Лина – себя, с косичками и в джинсах. Если соберет волосы в пучок и возьмет в руки куклу – то Мартину Миллер. С газетой в руках и в байковом халате – мою маман, а в очках – фрау Бальтес. Марку в нагрузку достался Герхард Хоффман, Фредерик Миллер и господин Бальтес. Морицу – мой отец, Паскаль Миллер и Часовщик. Я согласился представлять на сцене себя и Фабио.
Марк сначала воспротивился:
– Я не буду играть деда! Я и петлю не завяжу так, как надо, и вообще боюсь. Не получится у меня.
– Да боже мой, – испугался Мориц. – Никто не ждет от тебя, что ты по-настоящему повесишься. Это театр, тут все понарошку.
– Нет, – упрямо покачал головой тот. – Не понарошку.
На Марка такое иногда находит. Какой-то мыслительный ступор, и тогда с ним просто сладу нет. Наконец, нам удалось его уломать.
По пути я зашел к Бальтесам и одолжил у Морица книгу, а дома выпил стакан сока с бутербродом, переругнулся с маман и заперся у себя в комнате. Достал из ящика стола старые школьные тетрадки – в линеечку и в клеточку – и надергал оттуда чистых листов. На томике легенд я поклялся, как на Библии, писать правду и только правду, какой бы мерзостной она ни была.
Пьесу сочинять легко. Слева пишешь, кто говорит, а справа – что говорит. Что может быть проще? Но только приступив к делу я понял, какие ужасные вещи люди говорят друг другу
Строки медленно ползли по листу. Я мучился со своей перьевой ручкой, которая то корябала бумагу, то выплескивала на нее чернильные струйки.
«Тебя не простят, Седрик», – звучало в ушах предостережение Часовщика. «За что не простят? – сопротивлялся я. – В том, что происходит, нет моей вины. Я не преступник, а зеркало. Я желаю им добра». «Что ж, – зловеще предупреждал мой внутренний господин Ли. – Тогда пеняй на себя. Так как, взвесить тебе пару грамм? Много не могу, Седрик, извини».
«Да ладно, – соглашался я сам с собой. – Как получится. Ты ни при чем. Это моя судьба».
Из этой мысленной шелухи и мути, среди царапин и клякс рождались слова – такие бесстыдно-честные, что волосы у меня на голове вставали дыбом, а ладони чесались от пота.
Я просидел за работой до темноты – до глубокой ночи, пока мне не стало чудиться, что я – это не я, а кто-то совсем другой и нахожусь не дома, в собственной комнате, а в незнакомом месте. В черном саду тягуче капает роса с деревьев, а месяц как будто нарисован в небе тонким карандашом. Я склонился над листом бумаги – не над тетрадным, а над каким-то грязным клочком. Обрывок газеты? Обертка от сыра? Мои ноздри как будто различают слабый молочный запах. Я пишу – так стремительно, что болят пальцы. Во всем теле – холод и ломота. Ладони нестерпимо зудят, и хочется потереть их одну о другую, но я терплю, потому что боюсь разрушить что-то очень хрупкое и тонкое.
Совсем рядом хлопнула дверь, и громкий голос маман произнес:
– Да он еще не спит!
На страницу упала чернильная капля. Я встряхнулся – и наваждение прошло. Быстро потушил свет и лег в постель.
На следующий день мы собрались в «нашем» сарае для первой репетиции.
– Готово? – спросил Мориц.
Я устало кивнул:
– Почти. Допишу по ходу.
– Тогда давай попробуем? – предложила Лина, выхватывая у меня первые три листка.
Остальное я вручил Морицу, и тот сразу погрузился в текст, водя по строчкам узким лучом фонарика. Это напоминало завершение некоего алхимического процесса. Через прикосновение желтого света слова обретали свою окончательную силу.
– Лина… так, это я. «Ты обещал рассказать про Кукольника, Мориц». Ага, Мориц, теперь ты. «Я как раз читаю про него. У моего деда на чердаке есть пять или шесть книг, очень старых. Там даже шрифт готический».
Она продолжала бубнить себе под нос, а я наблюдал за Морицем. Его лицо постепенно темнело, одновременно покрываясь пятнами. Губы очертил резкий белый треугольник.
– Седрик… э… послушай. Во-первых, откуда ты все это знаешь? Ты что, лежал у Миллеров под кроватью? Такие вещи рассказываешь… А во-вторых… – он замялся.
– У нас будут неприятности? Не бойся. Я автор, значит, мне отвечать.
– Да что нам сделают? – поддержала меня Лина. – Мы – дети.
– Мориц, пожалуйста, прочитай до конца! – взмолился я. – А потом уже суди. Дураку полработы не показывают. Это я не про тебя, просто пословица.
– О’кей, – пробормотал мой друг. – Тебе, так тебе.
Через полчаса он торжественно вернул мне листки.
– Дописывай, автор. А пока будем работать с началом. Черт возьми, Седрик, уж это их точно проймет! Давай, Лина.
– Ты обещал рассказать про Кукольника, Мориц.
– Я как раз читаю про него. У моего деда на чердаке есть пять или шесть книг, очень старых. Там даже шрифт готический.
– Как интересно, – заикаясь, прочел свою реплику Марк. Он был бледнее собственной футболки, а трясущиеся пальцы все время пытался засунуть в карманы. Но те почему-то оказались зашиты. («Это его мама отучает руки в карманах держать», – шепнула мне Лина, хихикнув.) – Одолжишь на пару дней?
– Она что, белены объелась? – шепотом спросил я Лину.
– Ага. Вчера весь день ругалась с папой из-за писем. Ну, тех, что в доме у деда нашли… – она вздохнула. Про письма я ничего не знал, но кивнул. – А потом отыгралась на Марке. Накричала на него и вот – карманы зашила.
Я заметил, что левое веко у Лины слегка подергивается. Чтобы скрыть тик, она то и дело подносила руку к лицу, делая вид, что поправляет волосы.
– Наверное, они разведутся. Папа вчера сказал, что не будет с нами жить.
Я понял, что дописывать придется много.
Так и получилось. Жизнь в Оберхаузене постепенно превращалась в сплошной экшен. Скандалы, драки. Семейные ссоры – почти всегда с рукоприкладством. Родители Марка и Лины вскоре расстались. Мать переселилась в дом покойного старика Герхарда. Отец исчез из Оберхаузена. Моя маман говорила, что он переехал к родственникам в Баварию.
Я все чаще видел Марка с царапинами и синяками на скулах, а Лину сонной и зареванной. Она жаловалась, что ночью не может сомкнуть глаз, потому что по дому бродит призрак деда и скрипит половицами.
– Он совсем слепой, – шептала Лина, и зрачки ее делались огромными от ужаса. – Ходит и тычется в стены.
Я аккуратно записывал ее слова в блокнотик, а потом встраивал их в сценарий, и тот разбухал, как губка, всасывая все новые и новые подробности. Из маленького, на полчаса, спектакля он превратился в полноценную двухактную пьесу, и я спрашивал себя: а дадут ли нам доиграть ее до конца?
Иногда, сидя ночью за письменным столом, я впадал в загадочное состояние нереальной реальности, как я его называл. Черный сад, пропитанный ночной росой так, что хоть выжимай. Налипшие на оконное стекло звезды, луна в золотом венчике и дурно пахнущий клочок бумаги, который я лихорадочно покрываю даже не буквами, а мне самому не понятными знаками. В такие минуты я чувствовал себя почти таким же мудрым и старым, как Часовщик, и одновременно растерянным и беспомощным. Все тело болело, как от побоев, а ладони зудели так сильно, как будто сквозь них прорезались крылья. Я даже стал подозревать, не подхватил ли где ненароком чесоточного клеща.
Через две недели мать Лины и Марка угодила в больницу с нервным срывом, и близнецы остались одни в большом гулком доме – втроем со слепым призраком. Зато у нас появилось новое место для репетиций. С начала августа зарядили дожди. Так что крыша над головой оказалась очень кстати.
С раннего утра мы собирались в гостиной у Хоффманов. Приносили с собой крекеры и картофельные чипсы, кипятили воду в большом самоваре («Трофейный, – хвасталась Лина. – Дед из России привез». Мы смеялись и не верили: «Да не было тогда электрических самоваров!»). Заваривали чай в граненых стаканах и завтракали. Мориц ел без аппетита – его сытно кормили дома. Марк тоже едва притрагивался к угощению, зато я и Лина уплетали чипсы за обе щеки, так что хруст стоял.
Потом раскладывали на столе листки сценария или развешивали на стенах, пришпиливая кнопками, и начинали репетировать. Мы старались, как никогда раньше, так, как будто это – наш последний в жизни спектакль. Так, как будто на карту поставлен весь когда-то добрый и уютный, а теперь враждебный и злой, но все равно наш мир. Вероятно, так оно и было.
За Марка мы немного беспокоились – он сильно похудел за последние недели, побледнел и осунулся. Его некогда напевная речь утратила былую упругость, отощала и высохла, точно старая кобыла. Свои реплики Марк произносил с отчаянием идущего на казнь и то и дело срывался на заикание.
– Седрик, не мучай его, – вступалась за брата Лина. – Давай кого-нибудь другого возьмем или втроем справимся. Хочешь, я волосы подвяжу или спрячу под шапкой и сыграю деда? Мне все равно.
Но я оставался непреклонен.
– Нет, пусть Марк играет. Это его роль.
Шаг за шагом на маленькой импровизированной сцене – середине комнаты, огороженной стульями и мягкими диванными валиками, – оживала трагедия маленького немецкого городка Оберхаузена. В то же самое время на большой сцене эта трагедия разворачивалась дальше. До нашей премьеры оставались две неполные недели, когда Лизе Миллер внезапно сделалось плохо. Шрамы воспалились, и у девочки поднялась температура. Появились судороги и слюнотечение, потом бред. Пчелка визжала и рвала на себе одежду, два раза укусила мать. В конце концов, ребенка увезли в больницу, а фрау Миллер теперь будут колоть антирабическую вакцину. Все это моя маман рассказала за ужином отцу, обильно сдабривая свою речь проклятиями в адрес бразильца. Я слушал, не смея поднять глаз от тарелки.
– Ну, а при чем тут Фабио? – возразил отец, лениво тыкая вилкой слипшиеся макароны. – Это врачи виноваты, что не сделали девочке прививку. Да и родители хороши. Взрослые люди, должны были знать. А кошка, между прочим, была немецкая, а вовсе не бразильская. Ее, видно, лисица укусила или енот. Их тут в лесу…
Он не успел договорить, потому что маман выгнула шею, точно очковая кобра, и зашипела на него. Я выскочил из-за стола и заперся в своей комнате.
Через три дня Пчелка умерла в больнице. Ее похоронили на старом поселковом кладбище, на полпути к Виллингену-Швиллингену, а вместе с ней, как мне тогда казалось – что-то очень важное: последние крохи доверия оберхаузенцев друг к другу, беззаботную солнечность лета, очарование наших простых игр и невинность моего детства. А еще через день ресторанчик «Die Perle» заполыхал смоляным факелом – ярко и дымно, – и ни мелкий августовский дождь, ни бестолковые пожарные не смогли его погасить. Он выгорел дотла.
Что случилось с самим Фабио, я так и не узнал. Погиб ли он при пожаре или сбежал из Оберхаузена – в городке говорили разное. Мне хотелось верить, что все-таки сбежал, – так я и представил его исчезновение в последнем эпизоде спектакля – потому что нет ничего страшнее, чем играть на сцене чью-то смерть. В чем-чем, а в этом я был с Марком полностью согласен.
Накануне спектакля – уже после того, как мы два раза отрепетировали пьесу на школьной сцене – Мориц ворвался к Хоффманам, вымокший до нитки, в уличных ботинках, которые забыл скинуть в прихожей. Лина только охнула при виде грязных следов на ламинате.
– Народ, я узнал! – он задыхался от волнения. – Я прочел только что… ребята, это никакой не космический корабль!
– А что же тогда? – спросил я тупо, все еще думая о Пчелке и Фабио.
– Это в самом деле бочка!
– И что?
Я ничего не понимал. Он так кричит, чтобы сказать нам, что бочка – это бочка?
– …в которой утопили Кукольника.
Стало очень тихо – так тихо, как будто мы четверо, как по команде, перестали дышать. «Хоть бы часы тикали», – подумал я тоскливо. Но в доме Хоффманов не было часов. Потом вдруг громко, с облегчением выдохнул Марк.
– Т-ты уверен?
– Да, – ответил Мориц. – Уверен. Я с утра решил почитать, как только проснулся. Обычно так не делаю, но сегодня как будто потянуло, и книга сама открылась именно на этой странице. Так вот, там все написано – это одна из версий гибели Кукольника.
– Как можно утопить в бочке? – удивилась Лина.
– Очень просто. Нагнуть и держать голову под водой. Его держали несколько человек, пока он не нахлебался воды и не умер.
– А почему ты уверен, что это та самая бочка? – спросил я. – Мало ли их валяется.
Но я и так знал, что да, та самая, потому что на меня неожиданно нахлынуло знакомое серебряное удушье – до судорог, до боли в грудной клетке – такое, что и не закричать, и раздирающий мозг страх, и ощущение тупика в конце тоннеля. Пронзительный серебряный взгляд – глаза в глаза – ив мои легкие хлынула вода.
К счастью, на сей раз я не потерял сознание. Только стиснул зубы, а если и побледнел, то никто этого не заметил. Ребята обсуждали новость. Особенно радовался Марк.
– Значит, мы все это выдумали! Нет никакого космического нашествия, нет никакой опасности! Значит, завтра можно отменить спектакль!
– Как это отменить? – неуверенно сказала Лина. – Ведь мы репетировали… И Седрик старался, писал. Да и ребята с родителями будут завтра ждать. Хотя… – она оглянулась на Марка, – я бы не против…
– Что-нибудь придумаем. Например, что один из нас заболел или что нам обязательно надо быть в первый день в гимназии, – предложил Мориц. – Седрик, я тоже думаю, что надо отменить. У меня какое-то нехорошее чувство. Не могу описать точнее, но как будто что-то должно случиться – неприятное для всех нас. Мы ошиблись – давайте это признаем и закончим игру? А? Кто за?
Я вскочил на ноги, пошатываясь и сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. Слабая боль приглушила зуд, но только на миг, а в следующий момент у меня на руках как будто лопнули нарывы – мучительная чесотка прекратилась, и вместо нее появилось ощущение жара и вытягивания.
– Я против! Мы будем играть! Вы будете играть, и плевал я на ваши предчувствия. Ребята, да посмотрите вокруг, вы что, ослепли? Вам кажется, что в Оберхаузене все хорошо?
– Нет, не все, конечно, – растерянно забормотал Мориц. Куда девалась его харизма? Он выглядел нелепо, как повисший на ниточках тряпичный паяц – обтрепанный, жалкий, сложившийся пополам. – Просто я… я подумал, что раз нет никакой опасности… раз нет этой дряни из космоса… то и нам не надо предупреждать…
– Надо, – я резко вскинул руку, и голова Морица, дернувшись, безвольно запрокинулась. Оба движения получились настолько синхронными, что, не стой мы в разных концах комнаты, со стороны могло бы показаться, будто я его ударил. – Наше дело предупредить, а уж взрослые пусть сами решают – откуда берется мерзость этого мира.
Они послушно закивали – Мориц и близнецы Хоффман – сбились в кучку и прижались друг к другу, точно цыплята.
– Да, Седрик. Конечно, если ты хочешь… если ты думаешь, что это правильно, то мы будем завтра играть.
– Да, хочу!
Я вышел из гостиной, хлопнув дверью. Надел в прихожей кроссовки и ветровку, обмотал шею маминым платком. На улице холодно и промозгло, а у меня после первого столкновения с Мерзостью то и дело побаливало горло. Я был страшно зол и в то же время понимал, что никуда они не денутся – мои друзья – сделают, как надо, как я им скажу.
В коридор тенью выскользнула Лина и остановилась в трех шагах от меня.
– Седрик, – заговорила она торопливо, – ты понимаешь, Марк… он боится. Он думает, что действительно повесится завтра на сцене. Без всяких шуток. Он говорит, что во время репетиций плохо владеет собой – его как будто что-то ведет. Даже не ведет, он сказал – тащит, и он не может этому сопротивляться. И чем дальше – тем хуже.
– Глупости какие, – отозвался я раздраженно. – Отродясь не слышал такой чепухи, Лина. Завтра, после спектакля, мы над этим посмеемся. Вместе с твоим братом. А пока у меня все. Повторяйте свои роли.
– Седрик, пожалуйста! – шепотом взмолилась Лина, нервно теребя косичку. Я смотрел на нее свысока, как когда-то на Пчелку – на маленькую девочку-пятиклашку в синем домашнем платьице и белых босоножках. Неужели сам я так сильно вырос за две-три последние недели? – Ты не все знаешь. Мы вчера навещали маму в больнице, и…
– И как она?
Лина сглотнула.
– Получше. И мы зашли в лавку Часовщика, купить маме фруктов… а у того новые весы – аптечные. И он… он предложил Марку взвесить ему несколько миллиграммов…
– О! Э… видишь ли что… – протянул я, отводя взгляд, – это все ничего не значит. Тем более, что весы – другие. Но я спрошу Часовщика, вот прямо сейчас зайду к нему и спрошу, что он имел в виду. Хорошо? Иди, успокой Марка и скажи ему, – мой голос окреп, – что спектакль состоится. В любом случае. Все будет нормально – это я тебе обещаю.
Я сбежал с крыльца и сразу окунулся в колючую серую морось. Взвешенные в воздухе капли липли к одежде, как осенние паутинки, впитывались в кожу, делая ее холодной и взбухшей, будто кожа утопленника. Прежде чем отправиться в магазинчик господина Ли, я полчаса бродил по улочкам Оберхаузена. Прогулялся мимо бывшего дома Хоффманов – теперь пустого и запертого, в который раз осмотрел обгорелый остов ресторана «Die Perle». От забегаловки Фабио почти ничего не осталось – только черное, расплывшееся от дождевой воды пожарище и кусок обугленной сцены, где всего пару недель назад танцевала красивая бразильская девочка. Как ее звали? Глория… Я стоял, ковыряя кроссовкой мертвую черноту. Какие-то гнутые палки – должно быть, ножки стульев… А это что такое? Похоже на кошачью миску, оплавленную по краям, утратившую форму и какой бы то ни было смысл. Я усмехнулся и отошел в сторону. Пучком влажной травы очистил ботинок. Насколько сумел.
Пора. Хватит терять попусту время – его и так не много осталось.
Старый китаец перебирал паприку. Гнилую выкидывал в помойное ведро, стоящее у его скрюченных ревматизмом ног, а хорошую выкладывал на прилавок, аккуратно заворачивая каждую штуку в прозрачную бумагу.
– Зачем вы напугали Марка, господин Ли? – начал я с порога и покосился на новехонькие блестящие весы, восседавшие на конторке вместо старых, антикварных. – Хотите сорвать наш спектакль?
Часовщик выпрямился, растирая поясницу, и мне показалось, что он притворяется – ничего у него не болит.
– А разве его можно сорвать? Разве ты остановишься?
Привалившись спиной к стене, я уперся взглядом в носки своих ботинок, все еще покрытые черными разводами, перемазанные углем и золой.
– Нет.
– Ничто на свете не меняется, – прокаркал Часовщик, глядя на меня слезящимися вороньими глазами. – Сколько раз тебя убивали, Седрик Янсон? А ты все лезешь из шкуры вон за свою правду. Ее никто не хочет знать, неужели ты не понимаешь? И ребят погубишь. Их-то за что?
– Не погублю, – ответил я упрямо. – Все возьму на себя. Разве раньше я делал не так?
– Так. Да не всегда получалось. А, – он махнул рукой, – да что с тобой спорить. С тех пор как стоит этот мир, Кукольник не перестает умирать и рождаться. Видно, кому-то это нужно.
– Нужно, – подтвердил я. – Чувствую, что нужно. Не могу объяснить, почему и как, но…
Над входом тоненько прозвенел колокольчик и в лавку грузно вплыла, пыхтя, как паровоз, астматичная соседка Бальтесов с кошелкой через плечо. Господин Ли повернулся к ней, а я вышел из магазина.
Я сидел за письменным столом, но на лежащем передо мной клочке бумаги до сих пор не появилось ни строчки. Пьеса окончена и отрепетирована, в ней поздно что-то дописывать или менять. Завтра Спектакль. Черный сад за окном набухал росой.
«А ведь я мог бы спуститься туда, – подумал я, – и попасть в то пространство-время, когда Часовщик был молодым, а Кукольника еще не убили. Кукольника? – оборвал я себя. – Так ведь я и есть Кукольник. И пока я жив, остается надежда – пусть и совсем маленькая – что на этот раз все закончится иначе и Мерзость не победит. Ведь не может она побеждать всякий раз? Ведь есть в людях и что-то хорошее – есть, конечно, есть, я сам видел. Я буду его искать, опять и опять, до тех пор, пока мою маленькую правду не утопят в бочке красивой лжи. Невозможно убить всех кукольников, как невозможно разбить все на свете зеркала».
Я встал и, сойдя в сад, угодил под жесткие струи дождя. Мой сад или не мой? Мне чудились раскидистые силуэты персика и двух яблонь, растущих на склоне, – но в темноте не удавалось разобрать, они это или другие деревья.
Мне в грудь уперся луч фонарика, и знакомый голос произнес:
– Седрик Янсон, стой!
– Ребята, вы что? – пробормотал я, пятясь в темную глубину кустов.
Они приблизились – три черные фигуры на темном фоне, и самая высокая протянула мне раскрытую книгу.
– Седрик, прости, уже поздно, но я не мог не показать тебе, – сказал Мориц и посветил на страницу фонариком. – Это портрет Кукольника.
– Догадался все-таки? Мориц, убери книжку, смотри, вся размокла.
– Так ты знал?
– Нет, ребята, честное слово. Сам только что понял. Мориц, нет, клянусь, – ответил я и признался себе, что только что произнес свою первую в жизни ложь. Конечно, знал. Такое нельзя не знать. Просто заставил себя забыть до поры до времени, а вот сейчас – вспомнил. – Идите, – я махнул им рукой и вдруг заметил, что из ладоней у меня выходят белые полупрозрачные нити и тянутся к головам моих друзей, – уже ночь. Вам надо выспаться перед Спектаклем.
Они стояли передо мной, понурившись. Испуганные дети. Покорные моей воле марионетки. Ничего, ребята, мы им всем покажем, мы их заставим посмотреть на собственную мерзость со стороны. Уж это-то их точно проймет, правда? А там – как Бог даст.
Друзья, занавес! Аплодируйте Кукольнику!
В мозгу Ивана Петровича кто-то поселился.
Произошло это так. Он ехал с работы на трамвае восьмого маршрута. Народу набился полный салон.
Кондуктор – толстуха в синей жилетке с надписью «Западное депо» – протискивалась к передней площадке, чтобы обилетить вошедших.
Пихнув Ивана Петровича каучуковым плечом, она со служебным раздражением потребовала:
– Гражданин! Посторонитесь, мне нужно пройти!
Иван Петрович хотел ответить, что он и так уже посторонился, дальше некуда, но вдруг услышал непонятно откуда звучащий голос:
– Здравствуйте! Не подскажете, куда это я попал?
Иван Петрович, забыв про кондуктора, закрутил головой по сторонам.
– Что же вы молчите? – не унимался голос. – Где я?
Тут Иван Петрович с ужасом понял, что слышит голос в своей голове. Не желая в это верить, он с надеждой посмотрел налево.
Худой парень в черной кожаной куртке, повиснув на поручнях обеими руками, слушал музыку через наушники. Глаза его были закрыты, и лицо со вполне уже созревшим прыщом на подбородке выражало полную отрешенность.
Тогда Иван Петрович посмотрел направо, но вид жующей жвачку девицы никак не совпадал со словами:
– Куда это я попал?
– Я нахожусь в вашем мозге, поэтому не надо смотреть по сторонам, все равно там ничего не увидите. Вы меня понимаете?
– Да… – пробормотал Иван Петрович, ничего не понимая.
– Не волнуйтесь. Ваша жизнь вне опасности. Вы кто?
– Я человек, – ответил Иван Петрович громко и неожиданно сипло.
Девица справа подняла на него голубые фарфоровые глаза и перестала жевать.
– Это я не вам, – буркнул Иван Петрович и сказал без паузы уже тому, внутреннему, голосу. – Что вы еще хотите узнать?
Девица аккуратно выплюнула в ладошку розовый комочек жевательной резинки:
– Мужчина, вы чего хамите? Человек он! Тут все люди, и все по ногам ходят, не знаешь, как до своей остановки доехать! Но я же не возмущаюсь, еду и терплю!
– Следующая остановка Октябрьская, – донеслось из динамиков.
– Извините, девушка, вы все не так поняли. Разрешите, я пройду, мне на следующей.
Иван Петрович сидел на остановке, было зябко, уже темнело. Весна в этом году припозднилась, и снять зимнюю куртку никак не получалось.
На газонах между осевшими сугробами чернела земля. Рельсы холодно поблескивали в свете уличных фонарей. Мимо проносились автомобили, раздраженно сигналя перебегающим дорогу пешеходам.
Всю свою сознательную жизнь Иван Петрович посвятил технике безопасности. Работа эта, связанная с охраной жизни и здоровья, оставила отпечаток на его характере такой же отчетливый, как рубчатая подошва строительного ботинка на свежей бетонной поверхности.
Иван Петрович не верил в то, чего нельзя пощупать пальцами. Для него существовала только реальность, ход которой определялся совершенно обыденными причинами.
Он точно знал – кирпич падает на голову прохожему только в том случае, если строящееся здание не ограждено должным образом, удар током происходит, если какой-то разгильдяй оставил два оголенных провода под напряжением и не вывесил предупреждающей таблички, а второй растяпа не воспользовался диэлектрическими перчатками, прежде чем за эти провода схватиться, падение человека со стены случается, только когда рабочие мостки не снабжены перилами достаточной высоты и прочности.
Вера Ивана Петровича в могущество техники безопасности была беспредельна, и он распространял ее на весь остальной мир.
Все мелкие и крупные жизненные опасности были им систематизированы, а к ним приняты соответствующие рекомендации, выполняя которые можно было избежать неприятностей.
До сегодняшнего дня эта система работала безукоризненно, если не считать прокола с женой, которая три года назад не вынесла жизни по его правилам, больше уже напоминавшим ритуал, чем осмысленные действия. Она с треском развелась, обменяв старую двушку в центре на две новые однушки в спальных районах.
– Ну, что, успокоились? – раздалось в голове.
– Кто вы? Что со мной происходит?
– Я такое же разумное существо.
– Что значит такое же? Это что, гипноз, телепатия? Я общаюсь с вашим сознанием, но где вы сами?
– Ваше тело теперь и есть я сам.
Иван Петрович вскочил.
– Как это? Я прошу, я требую вас покинуть меня! Немедленно!
– Тише, тише, а то люди вокруг на нас смотрят.
– Они смотрят не на нас, а на меня, вам понятно?
– Хорошо, пусть на вас. Но покинуть ваше тело я не могу.
– Это почему еще?
– Потому что мое собственное тело погибло.
– Черт знает что! Бред. Мне надо к психиатру, пройду лечение, и все кончится.
– Не поможет. Лучше выслушайте меня внимательно, а потом уж решайте – бред это или нет.
Иван Петрович возмущенно прошелся взад и вперед по остановке, провожаемый удивленными взглядами ждущих трамвая людей.
– Мам, почему дядя бегает? – вдруг радостно пропищала какая-то мелкота в зеленом комбинезоне. – Дядя хочет пи-пи?
Мама испуганно покосилась на Ивана Петровича и шикнула:
– Тише, Коленька. Дядя ждет трамвая и очень торопится. И не задавай больше таких вопросов, стой молча.
Иван Петрович не любил привлекать к себе излишнего внимания.
Миновав трамвайные пути, он направился к своей шестнадцатиэтажке, которая возвышалась над хрущобами, будто рубка атомного ледокола над нагромождением многолетних торосов.
– Так что вы там мне хотели объяснить? Только покороче.
– Если коротко, то моя вселенная погибла.
– Вы из другой галактики?
– Нет, я же сказал, из другой вселенной. Понимаете, ваша вселенная сейчас расширяется, а наша, наоборот, сжимается. Точнее, она уже сжалась. На данный момент она существует в виде точки.
– И что дальше?
– А дальше – бум! Будет взрыв, и она начнет расширяться, но в ней кроме раскаленного газа ничего не останется. Кстати, вы этого даже не заметите. Такие взрывы происходят постоянно, вселенных бесконечное множество.
– И почему из всех этих вселенных вы залетели именно в мою голову?
– Индивидуальные характеристики вашей и моей ауральной матрицы совпали, так уж случилось. Вот так, уважаемый. Что будем делать? Неужели вы не спасете единственного представителя погибшей цивилизации?
– Я не хочу никого спасать. Откуда я знаю, что вы вообще такое? Может, вы монстр и будете управлять мной… манипулировать моим сознанием!
– Поверьте, это просто невозможно. Я не могу управлять вами. И потом, мы очень древняя раса, мы уже забыли, что такое войны, насилие над личностью. Кроме того, я носитель таких знаний, которые выведут вашу цивилизацию на новый уровень! Если вам не жалко меня, подумайте о том, что теряете вы лично, а вместе с вами и весь ваш мир!
– Да подождите со своими знаниями, – поморщился Иван Петрович. – Давайте попробуем разобраться в ситуации. Вы каким-то образом заселились в моей голове, не спросив моего согласия. При этом вы мне рассказываете о том, что вы представитель гуманной цивилизации. И что вы против насилия над личностью. Так?
– Так. Я понимаю, к чему вы клоните. Но у меня чрезвычайные обстоятельства. Мне кажется, спасти жизнь важнее, чем…
– Чем моя неприкосновенность? Может быть. Но, в любом случае, это должно было произойти с моего согласия. А я его не давал.
– Видите ли, ваш мир еще не достиг понимания высших ценностей. А у меня безвыходное положение. Я просто не могу покинуть вас. Ну и вы не можете… э-э, изгнать меня.
– Это почему? Прыгну с крыши дома и башкой об асфальт!
– Зачем же такие крайности? Я буду очень незаметен и напоминать о себе буду лишь изредка. Договорились?
– Договорились? – ошеломленно переспросил Иван Петрович.
Он уже подошел к своему подъезду и поднимался по ступеням к входной двери, роясь в кармане в поисках ключа к кодовому замку.
– Как я могу о чем-то договариваться со своим сумасшествием? Я не верю, что вы какой-то там инопланетянин. Я не верю в гибель какой-то там вселенной. Где доказательства? Их нет, а есть только бормотание в моей голове. Просто бред уставшего от работы мозга, вот и все! Или болезнь. Мозговая плесень!
– Это я мозговая плесень?
– Вы.
– Не очень-то вы гостеприимны. Зачем же так оскорблять представителя высокоразвитой цивилизации?
– А вы докажите сначала, что вы представитель.
– Хорошо. Если вам нужны доказательства, вы их получите.
– Когда?
– Прямо сейчас.
– Отлично. Но если их не будет, я с утра иду на прием к врачу и выскребаю вас при помощи лекарств, так и знайте!
Войдя в лифт, Иван Петрович нажал на кнопку девятого этажа. Квадратная кнопка засветилась рубиновым светом, и дверь лифта, подумав немного, с гулом закрылась.
Лифт вздрогнул и начал подниматься, по-собачьи взизгивая и скуля, будто рассказывая, как это нелегко – сутками ерзать вверх и вниз по этажам, перевозя жильцов.
Дому всего два года, а как уже скрипит лифт, днем еще ничего, телевизор, уличный шум, не очень слышно, но ночью – ночью он скрипит так, что иногда от этого просыпаешься.
Лифт остановился. На табло горела девятка. Дверь открылась, и Иван Петрович увидел на выкрашенной побелкой стене красную надпись – 10-й этаж.
– Опять заглючил… – проворчал он.
С лифтом это случалось, особенно первый год, когда жильцы еще въезжали в новые квартиры. Обычно они забивали своим барахлом кабинку лифта до упора, причем, если грузовой был занят, они делали это с пассажирским. Грузили долго, дверь то и дело начинала закрываться, кто-то подставлял ногу или локоть и продолжал заталкивать ящики и коробки.
И когда наконец заканчивали и втискивались в кабинку, оказывалось, что лифт глючит, и вместо нужного этажа поднимается на один выше. В таких случаях нужно было набрать не свой этаж, а предыдущий.
Иван Петрович подождал, пока кнопка с девяткой погаснет, и нажал кнопку с цифрой восемь.
Лифт проехал вниз, остановился и со вздохом открыл дверь. Иван Петрович посмотрел на стену. Восьмой этаж.
Иван Петрович чертыхнулся. Лифт совсем взбесился, это ясно.
– Ну что, убедились? – поинтересовался голос.
– В чем? – удивленно спросил Иван Петрович.
– В моей реальности. Вот вам доказательство. Я заставил лифт не останавливаться на вашем этаже.
– Ой, я не могу! – фыркнул Иван Петрович. – Такое «доказательство» может устроить любой оболтус младшего школьного возраста, так что – он тоже представитель погибшей цивилизации?
– Хорошо. Если вам этого мало, будут вам еще доказательства.
– Да уж, будьте любезны. А лифт просто сломался. Придется идти пешком. Это не страшно, всего-то на один этаж подняться. Бывало и хуже.
Он вышел на балкон, по которому нужно было пройти, чтобы попасть на лестницу, и поднялся на два пролета.
Стены были девственно белоснежны, ни одной надписи, ступени чисто выметены и не заплеваны, сразу видно, что здесь практически не ходили.
Иван Петрович снова вышел на балкон и остановился, опершись на перила.
Внизу поблескивали стеклами автомобили, плотно припаркованные с обеих сторон дороги, по узкому проезду между ними ехала белая иномарка с желтым гребешком такси на крыше.
Невдалеке чернел силуэт недостроенного дома, за ним прожектора подсветки выхватывали из тьмы огромный супермаркет, а еще дальше была железная дорога, и по ней сейчас шел пассажирский состав, шумный и торопливый.
– Отойдите, пожалуйста, от края. Я боюсь высоты, – попросил голос.
– Странно, что вы ее боитесь.
– Я не самой высоты боюсь, я боюсь ее в вашем теле.
– Понимаю, – усмехнулся Иван Петрович, – переживаете, чтобы я не свалился с балкона? Жить хочется?
– Хочется. Вы даже себе представить не можете, как хочется.
– Да, где уж мне. Ладно, пошли.
Он вошел на площадку лифта и прочитал вслух:
– Десятый этаж.
– Ну, теперь что вы скажете? – ехидно спросил голос.
– Скажу, что плесень в моем мозгу прогрессирует!
– Вы не верите своим глазам?
Иван Петрович подошел к надписи и поскреб ее ногтем.
– Почему же, верю.
– Значит, я вас убедил?
– Нет.
– Вы что, сомневаетесь в моих доказательствах?
– Я в себе сомневаюсь, понятно? Мне нужен независимый наблюдатель, которому еще не затуманили мозги.
– И где его найти?
– Найду, не волнуйтесь.
Иван Петрович, уже не доверяя лифту, спустился на первый этаж по лестнице, вышел на крыльцо и набрал номер соседской квартиры.
– Кто там?
– Витя, это я, Иван Петрович. Слушай, я тут на ступеньках ногу подвернул, спустись, пожалуйста, помоги до лифта доползти, очень тебя прошу.
– Хорошо, Петрович, сейчас куртку накину и выйду.
Витя был его соседом по лестничной площадке, с которым они познакомились почти сразу после переезда на почве одалживания друг другу различных инструментов, у Ивана Петровича была аккумуляторная дрель, она же шуруповерт, а у Виктора мощная ударная дрель, которая работала только от розетки.
Несколько раз они вдвоем пили пиво и все собирались вместе поехать на рыбалку, но, как это водится в таких случаях, так и не собрались.
Витя выскочил через пару минут, он был в домашних тапочках, трениках и куртке, одетой на майку.
– Что, Петрович, сильно подвернул? Может, «скорую» вызовем?
Лицо его сочувственно сморщилось, и Ивану Петровичу стало неудобно за свое вранье, но он утешил себя тем, что сказать правду было бы еще хуже.
– Да нет, не надо. Пройдет потихоньку. Мне б до дивана добраться, а там пройдет, отлежусь.
– Ладно. Какую ногу-то вывихнул?
– Какую? Вот эту, левую.
Витя с готовностью подставил плечо, согнувшись (роста он был баскетбольного), и они двинулись.
– Слышь, Вить, как лифт, нормально работает? – спросил Иван Петрович, добросовестно хромая, но стараясь не переигрывать.
– Да чего ему сделается?
– Это хорошо. А то я думаю, вдруг еще и лифт сломается.
– Ну, ты даешь, Петрович. У нас же два лифта. Оба одновременно всего-то один или два раза ломались, и то во время заселения дома.
Они вошли в кабинку на этот раз грузового лифта, и Иван Петрович облокотился о стенку, выставив якобы больную ногу вперед.
– Ну, поехали? – спросил Витя сам себя и нажал на кнопку.
Иван Петрович напряженно смотрел на сменяющиеся цифры на табло: 7… 8… 9.
– Все, прибыли, – прокомментировал Витя. – Наша остановка.
Дверь лифта отползла в сторону.
– Вот черт. А почему десятый этаж?
– Лифт глючит, – ответил Иван Петрович, – не видишь, что ли.
– Что, проедем вниз на этаж?
– Не надо.
Иван Петрович прикинул, что имитировать хромоту лучше спускаясь вниз, чем поднимаясь, а что подниматься придется, он уже почти не сомневался.
– Ну, как скажешь, – с сомнением сказал Виктор.
Когда они проковыляли вниз по лестнице и перешли по балкону на площадку лифта, Виктор изумленно выдохнул:
– Восьмой этаж, – и замер, уставившись на надпись.
– Что за хрень, Петрович? Мы ж только на один этаж спустились. Как мы здесь оказались?
– Не хотите ему объяснить, как вы здесь оказались? – поинтересовался голос.
Иван Петрович не ответил. Ему было страшно. Значит, это не сумасшествие, не бред.
Но как можно доверять тому неизвестному и непонятному, поселившемуся в тебе, даже если оно дает ответ на любой вопрос, делает все, чтобы ты в него поверил, и ведет себя тактично и дружелюбно.
Что живет там, внутри? Может быть, в глубине его тела сейчас прорастает нечто страшное, какое-нибудь гигантское насекомое, и с каждым днем оно будет становиться все больше, пока из-под кожи не полезут острые зеленые шипы, и тогда мясо, уже ненужная и отслужившая свое оболочка, лопнет и отвалится, обнажив гладкие суставчатые конечности космического монстра.
А что, если, пока не поздно, сигануть с балкона на асфальт? Спасти человечество от грядущей катастрофы…
– Ну, что делать будем? – спросил Витя. – Опять пешком пойдем?
– Да нет. На лифте поедем, вызывай.
– Он же глючит.
– Уже нет.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, и все тут. Вызывай. Ладно, – сказал он голосу. – Поехали домой.
– Я вас убедил?
– Да. Теперь я верю, что вы существуете.
– Это ты сейчас с кем разговаривал? – спросил Витя.
– Потом объясню.
Лифт остановился точно на девятом этаже. Витя что-то удивленно пробормотал, типа, ну, ты Иван Петрович просто экстрасенс, тебе по телику выступать, и они, один согнутый в три погибели, второй отчаянно хромающий, направились к квартире двести пятнадцать.
– Витя, мне надо с тобой поговорить, – сказал Иван Петрович, усевшись на кухонный табурет. – Чай будешь?
– Буду. А о чем?
– Ты в инопланетян веришь?
– Это в зависимости от обстоятельств, – ответил Витя.
Он налил в электрочайник воды из-под крана и поставил его на тумбочку.
– Когда я все это по телику смотрю, то верю даже в то, что гаишники на дорогах деньги перестанут вымогать, не то, что в инопланетян. Зато на работе, как на склад приду и заказы комплектую, не верю уже никому, пару раз пролетел, потом такие бабки выплачивал! Теперь каждую счет-фактуру по три раза проверяю. Какие тут инопланетяне. А чего ты спрашиваешь?
– Тебе не показалось странным, что мы сейчас не могли на свой этаж попасть? Сначала лифт, потом лестница. Как ты это объяснишь?
– А черт его знает. Мистика. О, чай закипел. Где у тебя пакетики?
– В шкафчике.
Иван Петрович смотрел, как Витя наливает в чашки кипяток, бросает туда по пакетику чая, пододвигает поближе сахарницу, и думал, как бы ему половчее начать разговор.
– Это не мистика, Витя. Это самая настоящая реальность.
И будто прыгнул с обрыва в воду:
– В меня инопланетный разум вселился!
Витя вздрогнул и опасливо посмотрел на чашку с горячим чаем в руках Ивана Петровича.
– И давно вселился-то?
– Сегодня вечером. В трамвае.
– И что ему от тебя надо?
– Говорит, что ничего. Пожить во мне немного, пока он не придумает, как из меня выбраться. Ты мне веришь?
Витя пожал плечами.
– Как-то не особенно.
– Но ты же со мной вместе видел, как лифт глючил, как мы на свой этаж на лестнице не могли попасть. Если хочешь, можем повторить.
– Нет, Петрович, лучше не надо. Там все стопудово было, по-настоящему. И что ты теперь с этим делать собираешься?
– Не знаю, Витя. Страшно мне. А вдруг он во мне каким-нибудь монстром прорастет? Я с ним один в квартире боюсь остаться, понимаешь?
– Понимаю, Петрович. Попал ты конкретно. Может, ученым сообщить?
– Да какие там ученые, – тоскливо сказал Иван Петрович. – Отправят в психушку, вот и все.
Они помолчали, со звоном помешивая ложечками чай.
Иван Петрович вдруг отодвинул от себя чашку.
– Я думаю, мне надо подписать с ним договор.
– О чем?
– О том, что он не собирается захватывать меня навсегда и обязуется в кратчайшие сроки оставить меня в покое. Что он не будет выращивать внутри меня какую-нибудь сволочь, питающуюся моими же внутренностями.
– Допустим, – сказал Витя. – А что это тебе даст?
– Уверенность. Все-таки договор.
– А вы разумнее, чем я предполагал, – с одобрением произнес голос. – Только как я этот договор буду подписывать? Вашей же рукой? Тогда юридически это будет соглашение вас с вами же.
– Ну и пусть, – упрямо сказал Иван Петрович. – Я предпочитаю иметь дело с документами, а не с голыми словами. Лучше плохие правила, чем вообще никаких.
Поминутно поднимая глаза к потолку, будто надеясь там обнаружить подсказку, и беззвучно шевеля губами, он принялся сочинять документ:
«Договор о намерениях
Настоящий договор составлен между представителем земной цивилизации Лосевым Иваном Петровичем и представителем цивилизации, уничтоженной катастрофой…»
– Как ваше имя? – спросил Иван Петрович.
В его мозгу раздался хруст, напоминающий топтание сапог на битом стекле.
– Понятно, – пробормотал Иван Петрович и продолжил:
«…в дальнейшем именуемым Аноним, в том, что:
1. Аноним не претендует на постоянное проживание в теле Лосева И. П. и обязуется в кратчайший срок покинуть тело последнего.
2. Аноним не будет пытаться вырастить в теле Лосева И. П. какие-либо инопланетные формы жизни.
3. Договор считается действующим с момента его подписания.
Лосев И. П. подпись Аноним подпись»
Подписавшись за себя и Анонима, Иван Петрович пододвинул листок Виктору:
– Все! Читай.
Витя пробежал по договору глазами:
– Законно! Это дело надо обмыть. У тебя водка есть?
– В холодильнике. А зачем ты три стопки достал?
– Ну, ты даешь, Петрович. Нас же трое, значит, и стопок три должно быть. Будешь пить одну за себя, а одну за этого инопланетянина. Заодно и его напоим.
– Как ты его напоишь, это же просто голос?
– Но ведь он пользуется твоим телом. Стало быть, у него и мозги твои, и кровеносная система, и печень, короче, все твое. То есть, если ты будешь пить, то и он забалдеет. А пьяный он быстренько расколется, кто такой и зачем сюда прибыл.
– Я не хотел вмешиваться в ваш диалог, – сказал голос, – но не могли бы вы мне объяснить, что такое водка и что значит «забалдеть»?
– Сейчас вы все поймете! – пообещал Иван Петрович. – За что пьем, Витя?
– За встречу двух цивилизаций!
– Ну, поехали!
Утром Ивана Петровича разбудил сотовый, выставленный на половину восьмого. Иван Петрович лежал одетым на диване, в глубине комнаты бормотал не выключенный телевизор, и горела лампа на журнальном столике.
Голова после вчерашнего раскалывалась на части.
Иван Петрович сполз с дивана и медленно побрел в туалет.
Он встал над унитазом, расстегнул молнию на джинсах и обмер.
Вместо чаши белого фаянса перед ним была точная ее копия из желтого блестящего металла.
– Это что? – спросил он севшим после водки голосом.
– Золото.
– Золотой унитаз?!
– Ну да. Вы вчера с Витькой решили, что все эти штучки с лифтами и лестницей ерунда, и потребовали от меня настоящего доказательства, такого, чтобы пощупать можно было. Вот я и сделал вам такое доказательство. А ты что, не помнишь?
– Нет, не помню… – пробормотал Иван Петрович, чувствуя себя так, словно вчера, оказавшись в палате для смертельно больных, с горя напился до беспамятства, а наутро узнал, что совершенно здоров, мало того, лечащий врач еще и сообщил ему, что он стал наследником миллиардного состояния.
– Он что, весь золотой?
– Конечно. И крышка, и сливной бачок. Это что-то для тебя значит?
– Да. Что-то значит.
Иван Петрович нажал на кнопку слива и посмотрел, как по сверкающей золотом поверхности бежит вода.
– Слушай, а что ты там решил со своим переселением из меня, это как, скоро будет?
– Могу прямо сейчас, Петрович.
– Знаешь, я тут подумал, ты ведь можешь и не спешить. Мы с тобой сейчас в магазин сходим, пивка разливного возьмем. Ты как себя чувствуешь?
– А как ты сам думаешь? Говорил же тебе, не надо больше пить, так ты все равно Витьку в магазин еще за одной бутылкой отправил.
– Вот мы пивком и подлечимся. Лещей вяленых возьмем, такая вещь, я тебе скажу!
– Как же договор, пункт первый?
– Да черт с ним, с договором, – махнул рукой Иван Петрович. – Забудь!
– А работа?
– Тебе что, охота целый день проторчать в моем кабинете? Слушать, как я инструктажи провожу? Я тебе лучше мир покажу, Южную Америку, Австралию. На Гаваи слетаем, на серфинге научимся кататься. Кстати, о договоре. Та ручка, которой мы его подписывали, ты ее можешь золотой сделать, на память?
– Конечно, могу, Петрович. Так что, все нормально?
– Нормально? Да все отлично!
– Я же говорил, что тебе еще понравится, а ты сомневался. Плесень какую-то мозговую придумал.
Выйдя из туалета и щелкнув по выключателю, Иван Петрович заметил, как что-то упало на пол. Он нагнулся – это был его ноготь.
Иван Петрович поднес к глазам правую руку и оцепенел – из указательного пальца торчал острый коричневый шип.
Век поэтов мимолетен —
недолет, пролет, полет,
Побываешь в переплете —
встанешь в книжный переплет,
По стихам узнаешь думы,
по страданию – талант.
Дескать, жнем свою беду мы
и не требуем наград.
Плохо поставленный голос дребезжал под аккомпанемент старенькой, как ее владелец, гитары. Человек с тренированным слухом легко бы заметил, что голос поющего иногда словно бы застревает на одной ноте, иногда делается очень уж высоким. Впрочем, в большинстве своем не искушенные люди останавливались, прислушивались, проходили мимо. Имелась и постоянная аудитория. Две-три бабульки шушукались, поправляя платки и качая головами и крыльями.
– Это он про Кормильцева!
– Его, его самого. Вот упырь-лиходей! Хозяйство разорил, а какая птица прежде водилась! Какое стадо было! А после него ничего не осталось, за сущие копейки пошло…
– Себе зато хоромы… дворец ишь возвысил!
Старички бойко принимались вспоминать былое. Иной закипит вдруг: мол, будь я помоложе, как в надцатом году, спуску бы не дал, самую-то харю начистил да выволок за бороденку на площадь перед народом ответ держать…
Слушателей было немного, но певца это не стесняло. Когда он впервые вышел на площадь, их было еще меньше, да и те – тыкали пальцами, скалились. Но нет, приучил. Пускай старики, но теперь-то хоть слушают. А там, глядишь, подросток застынет, разинув рот, или кто из молодых – косматый и черный или раскрашенный и лысый– подойдет, бросит монетку, подбодрит: «Так держать, папаша!»
В этот раз народу собралось больше обыкновенного и волнение людей прибывало сверх обычного. Возмущение, разбуженное едкими словами песни, подогревалось. Старики припоминали обиды, а среди прочих и вовсе не старики находили что-нибудь обидное. Например, всплыло, что недостача, которую недавно с неплательщиков переложили на крылья порядочных граждан, – вовсе дело скверное, или новый порядок расчета зарплаты, сокративший вдруг последнюю вдвое, потому что премии, положенные компенсировать уменьшение ставки, выплачиваются не всем и не всегда, и не в полном объеме. Да и мало ли чего случается в жизни простого человека?!
На этой волне певца охватил азарт, и он грянул новую, позавчера присочиненную частушку о главвраче Здравине, собирающем ежедневный процент с отделения деньгами и натурой, а при отсутствии – и анализами. Кто-то засмеялся, кто-то даже зааплодировал.
В самый разгар концерта на площадь шлепнулась серебристая машина с эмблемой охраны правопорядка. Из машины выбрались пятеро крепких парней с недобрыми взглядами и квадратными кулаками. Формы на них не было. Люди бросились кто куда, и площадь опустела раньше, чем мрачные фигуры успели приблизиться. Один только артист, закрыв от усердия глаза, бренчал что есть сил.
Опомнился он, когда стало совсем поздно. Пятеро окружили его. Стали задавать разные вопросы больше для порядку, нежели всерьез желая получить ответ. Он насупился и, поскольку бежать было некуда, а отвечать – бессмысленно, стоял молча, уставившись на трещины в асфальте и редкие пучки травы, пробивающиеся наружу.
Крепыши еще походили вокруг да и стали охаживать бедолагу. Били хоть и сильно, но тактично. Из уважения ли к возрасту, по другой ли причине лица не разбивали, костей не ломали. Повалили, попинали, сколько положено, связали крылья узлом за спиной, сильно при этом вывихнув, но опять же – не поломав. Хоть и могли. На деньги не позарились: помочились в шляпу и водрузили неудачливому артисту на перепачканную седую макушку – монеты желтыми слезами побежали по щекам. Собрались разбить гитару об голову, но опять отчего-то передумали. Забрались в махолет и умчались восвояси.
Между тем завечерело, и прозрачный воздух подернулся дымкой. Стало свежо. Певец кое-как поднялся на ноги. Со стонами и бранью попытался распутать крылья – тщетно, подобрал гитару и побрел, опираясь на нее, прочь с площади.
Рядом бесшумно опустился дорогой черный «Седай» с оборками и украшениями, и приветливый голос позвал старика:
– Илья Борисович, милый вы наш! Простите, что опоздал. Не прощу себе… Если б мне доложили раньше – никак не допустил бы такого. Что творится – заслуженного максимовского поэта!.. Да вы, ради бога, садитесь…
Старик недоверчиво протиснулся в салон, скрипя зубами всякий раз, когда перемятые крылья во что-то упирались.
– Ах, подлецы, ай, негодяи! Да как же можно так с почтенным человеком!..
– Переживу, – буркнул поэт, отмахнувшись. – А вы кто будете?
– Да я, Илья Борисович, из столицы проездом. Читал ваши книжки. Полон высочайшего почтения к вашему таланту, так сказать. И вот, будучи проездом, захотел навестить, встретиться, так сказать, лицом с настоящим великим человеком. А тут такое дело! Но я, знаете ли, безучастным не буду. Я, знаете ли, тоже кое-что могу и в столице тоже кое-кому обязательно доложу, что в Максиме на центральной площади творится. На служебном аутомобиле в выходной-то день!..
– Без формы они были.
– Ничего-ничего. Разберемся, в чем бы они там ни были. А вы, Илья Борисович, что теперь собираетесь делать?
– Петь.
– Вот это правильно. Вот от искреннего сердца хочу сказать, что я вас, Илья Борисович, еще больше зауважал. Так с ними и надо. Я вот что еще скажу: пойте, Илья Борисович, про все, что на душе лежит, что давно накипело и просится наружу. Открывайте людям глаза. Про воровство, про взятки, про обман и несправедливость. Даже про нынешнего Главу можно. Ничего не бойтесь. Вас, так сказать, столица поддержит. Это я вам обещаю. А если что – разыщите меня. Вы уж не стесняйтесь. Никита Игнатьевич я, Сермяжный.
Назвавшийся Сермяжным, поджарый мужчина с невыразительным лицом, но с ощутимой аурой уверенности в себе, которая даже как-то противоречила недавнему его слогу, протянул карточку и пачку новеньких хрустящих банкнот. Старик поморщился. От боли или еще от чего. Карточку взял, а деньги бросил на сиденье и махнул рукой. Стал выбираться. Помедлил. Поднял пачку и выдернул одну банкноту, отчего несколько других рассыпались. И вышел.
Неделю Илья Борисович Охлопков, заслуженный поэт Максимовской рощи, а ныне безвестный бард и исполнитель собственных памфлетов приходил в себя, поправлял здоровье и думал о будущем. А потом возьми и выйди снова на площадь, где опять, как и прежде, люди проходили мимо, не оглядываясь на застывшего в немом ожидании старика. Поэт опасливо покосился по сторонам да и запел новую песню, ядовитые слова которой пылали в нем и сами рвались из глотки.
Под конец песни уже несколько человек стояли поодаль, ободряли, смеялись. И он сам засмеялся-задребезжал. Спел еще. Ничего не случилось ни в этот день, ни в следующий. Зато людей день ото дня стало прибавляться, а иной раз Илья Борисович замечал кого-нибудь особенно активного, и тот начинал взывать к народному сознанию, показывая пальцем на старика, декламировал о гражданском долге и подвиге обыкновенного человека. Словно невзначай поэт обнаруживал на периферии зрения людей в форме, по-видимому, следивших за порядком. Не раз и не два концерты его заканчивались митингами против главврача Здравина, продажного судьи Слепцова, против непорядочных чиновников.
Иногда к толпе его слушателей присоединялись группы подростков вроде тех косматых или бритых, с лентами на рукавах, с плакатами за справедливость и честность.
Признаться, Илью Борисовича это настораживало. Однако он не мог сказать, что именно его беспокоит: такая неожиданная и, очевидно, не случайная поддержка или все растущие масштабы события, ведущего к неведомому пока финалу.
Случилось однажды и такое: на площади появились пятеро громил, старых знакомцев. Теперь на них виднелись знаки личной охраны максимовского Главы. Наученный прежним печальным опытом, Илья Борисович их сразу заприметил. Некоторые слушатели, впрочем, тоже. Толпа пришла в волнение. Кое-кто улизнул. Но нашлись и такие, кто выступил вперед с призывом дать отпор. До драки, впрочем, не дошло. Громилы потоптались и в конце концов убрались с площади. Илья Борисович по этому поводу с удвоенной желчью разлил новую прибаутку. В ответ раздались смех и аплодисменты.
Что-то замаячило в голове Ильи Борисовича, когда в предвестии будущих выборов наряду с прочими началась активная кампания в поддержку Никиты Сермяжного. Новый депутат обещал навести порядок и приводил в пример поэта и гражданина Илью Охлопкова, который, по его словам, в одиночку объявил войну беззаконию и несправедливости:
– …Пример Ильи Борисовича, так сказать, подтолкнул меня объявить собственную войну и искать теперь поддержки сознательных моих сограждан, чтобы, так сказать, вместе навести порядок и добиться новой, лучшей жизни.
Концерты Охлопкова все чаще стали превращаться в демонстрации в поддержку Сермяжного, которого теперь объявляли «Спасителем земли Максимовской». Илье Борисовичу это так не понравилось, что он перестал появляться на площади. Не сказать, что он что-то имел против своего тайного благодетеля, а участие столичного депутата в судьбе поэта Охлопкова стало теперь очевидным – однако возраст сделал поэта упрямым и подозрительным.
Он заперся дома, дважды в день смотрел новости и дважды выходил из дома: за продуктами и за свежей газетой. Концерты на площади, однако, не прекратились: молодежные бригады с ленточками на плечах пели охлопковские песни и скандировали имя Сермяжного. Илья Борисович злился на телеблюдо, обзывал дураком и бросался писать. Это близкое к безысходному состояние привело к тому, что он много сочинял в эти дни. Писал стихи, не злободневные эпиграммы, не обличающие побасенки, а настоящие выстраданные стихи:
…Что я вижу вокруг – мельтешащие страшные тени.
Глотки пьют мою жизнь и никак не насытиться им.
Боль – отчизна моя, на до крови разбитых коленях,
Ты нага и безбожна и к детям жестока своим.
Однажды под вечер он, опять раздраженный, сидел за письменным столом, черкал черновики, испещренные иероглифами старческого почерка.
Позже, припоминая, он отметил, что неподалеку опустился массивный махолет. Были какие-то шаги и необъяснимое напряжение в груди, разорвавшееся в конце звуком выбиваемой двери. Остальное помнилось очень смутно и обрывочно. Фигуры в форме оперативников в масках. Мешок, в который сгребли его рукописи. Липкое, стянувшее его губы и щеки. Ладони, кулаки, подошвы ботинок – самих ударов он не помнил. Свежий воздух. Темнота. Бурчик, вроде таких, которые предутренним часом собирают по улицам пьяниц и беспризорников.
Очнулся Илья Борисович в подвале, связанным. Голова кружилась и мутило. Он как мог устроился, чтобы дать покой телу и, очевидно, получившей свое голове.
Позже его перевели в другое место, в светлую комнату с мягкими стенами и решетками на окнах. В комнате совсем не было мелких предметов. На вопросы его никто не отвечал. Кормили исправно. Давали какие-то таблетки, но Илья Борисович научился их незаметно выплевывать.
Припоминая последние события, он более всего страдал от невозможности писать. Он правил стихи, проговаривая их вслух и про себя, но мысли его скоро сбивались, и он начинал путаться. Все, что удалось вспомнить из написанного накануне, в конце концов полностью растворилось в небытии.
Когда Охлопкова вывели, обращались с ним совсем по-другому: говорили вежливо, внимательно, переодели, попудрили, а потом вытолкнули в слепящий океан ламп и прожекторов. Сам Сермяжный бросился к нему, не скрывая слез радости. Новый Глава обнял старика, выразил благодарность от имени всех горожан, жителей области и от себя лично. Ведущий ободряюще попросил поэта сказать свое слово, а когда Илья Борисович заупрямился, ловко отобрал микрофон и, сославшись на усталость народного героя, потихоньку выпроводил того назад за сцену.
Оказавшись дома, Охлопков узнал, что на волне народного гнева, вызванного арестом максимовского поэта, Сермяжный добился досрочных выборов, где легко одержал победу. Поэт был публично спасен. Бывший Глава Рощи – отправлен в отставку.
Главврач Здравин, судья Слепцов, директор «Максторфа» Виктор Жадина и другие явились с повинными головами, публично покаялись, с негодованием объявили о злостных нарушениях, допущенных вороватыми их помощниками и заместителями, клялись именами предков и на толстом томе Свода законов Леса принять меры и восстановить справедливость. Черновики Охлопкова так и не были найдены. Последнее огорчало Илью Борисовича более всего. Его несколько раз приглашали для интервью, но он отказывался. На площади не появлялся и пребывал в скверном расположении духа.
Между тем, мостовая в городе продолжала расползаться. Цены на торфяную закваску для махолетов выросли, а с ними и на все остальное. Музей поэта Баянова, против усилий прежнего департамента культуры пытавшийся сохраниться на прежнем месте, теперь был окончательно изгнан на окраину Максимы, потерял часть фондов и был втянут в длительную реконструкцию. В помещениях бывшего музея, занимавших выгодное место на центральной улице, были открыты кафе и ночное казино с номерами. Территория городского пляжа распродана, огорожена и зазеленела пузатыми коттеджами.
Охлопков писал. Яд лился с его пера. А потом однажды, прихватив старую гитару, поэт снова вышел на площадь.
Поджарый мужчина с невыразительным лицом, занявший кабинет Главы Максимовской рощи, листал заголовки сводок и отчетов, отобранных для него лично помощником, когда тот постучал в дверь. Сермяжный вопросительно взглянул на вошедшего. Помощник нового Главы, отлично зарекомендовавший себя еще при прежнем, ответил:
– Поэт Охлопков.
– Опять поет?
– Поет.
– О чем?
– Обо всем. О больницах, музеях, пляже, главвраче, прокуроре, о столичных домах отдыха в Роще, о новом Главе.
– О Главе тоже?
Вошедший кивнул:
– Надо что-нибудь предпринять?
– Нет-нет, боже упаси. Мы ведь не дикари. Да и зачем повторять прежние ошибки?! А людей вокруг много?
– Не больше сотни. Пока…
– Я вот считаю, что нам необходимо оказать поддержку народному, так сказать, герою и поэту. А чем больше, Глеб Сергеич, будет народу, тем даже лучше…
Вторую неделю Охлопков пел на площади, и число слушателей с каждым днем росло. Еще бы. Он теперь звезда, персона грата, а не просто стручок с гитарой. Вот только одышка одолела. Простыл. Или нервы. Или все-таки возраст. Он пел, часто переводя дух. Что-нибудь говорил людям. Или делал глоток воды.
В этот день народу было особенно много и каждую минуту прибывало еще. А потом грузно приземлились два тяжелых, разрисованных рекламой махолета прямо позади него и стали разгружать оборудование. Не успел он опомниться, – грянула музыка: его собственные мотивы, приправленные грохотом и визгом инструментов, его собственные слова полугодовой давности.
Девицы в рваных джинсах порхали вокруг него, махали игрушечными гитарами, и очень скоро поэт был окружен молодой плотью. Дыханье его сбилось. От шума и мельтешения закружилась голова. И вдруг он стал участником бешеного спектакля, в котором его собственные стихи, будто перевернутые с ног на голову, издевались над ним.
…Боль – отчизна моя, на до крови разбитых коленях,
Ты нага и бесстыжа…
А потом девицы поскидывали куртки, и старик оказался зажат хороводом грудей. В сознании отпечатались строчки утерянного стихотворения. Поэт вспомнил его. Под крылом заныло, и он опять будто стал задыхаться.
Толпа ахнула. Кто-то возмущенно отпрянул, но еще больше людей приближалось, чтобы поглазеть на удивительное зрелище. Подсадные в толпе улюлюкали. Десятка полтора ниоткуда взявшихся лотков продавали напитки и сладости.
Музыка стала громче. Под песни поэта Охлопкова девушки раздевались, ползали по сцене, трясли грудями и раздвигали ноги. В глазах Ильи Борисовича померкло, а потом темноту прорезал свет, в котором проступило видение.
…В белом зале в белых одеждах херувима человек с невыразительным лицом, сверкая каплями глицериновых слез, объявляет о возвращении народу утерянного наследия поэта Охлопкова, скоропостижно скончавшегося в день собственного триумфа…
– Нет! – попытался закричать, выдавить из себя Илья Борисович. – Нет! – Но воздуха не хватало. Губы шевелились, но глотка, легкие не слушались: ни звука не раздалось.
Поэт был мертв.
Снова дрожь. Это уже четвёртый раз – верный признак того, что дом просыпается. Посмотреть на хронометр – так… интервал между волнами двенадцать минут, если всё правильно рассчитал, пробуждение начнётся ровно через два «приступа».
Отсюда, с бетонного бортика старой девятиэтажки, виден почти весь район, хотя теперь-то и видеть нечего – сплошные руины, на месте многих домов даже фундамента не осталось, только горы щебёнки с короной перекрученной арматуры. Тоска. Хотя почти всегда пробуждение – это феерично, это захватывающе, незабываемо и наверняка печально – из тысячи домов выживает только один. Мы проверяли, когда ещё было интересно. Сейчас уже нет.
Сейчас многое неинтересно. Боже! Как быстро можно привыкнуть к… да ко всему. Все-таки, самое здоровое чувство юмора у жизни и у времени, человек уступает им по всем параметрам, хотя, если вдуматься, и в нас есть что-то похожее, но вот цинизма поменьше. В разы, да чего уж там, в сотни раз. У жизни шутки злее и… короче, что ли… (Что-то я запинаться стал, адреналин, спокойнее.) Теперь почти ничто не удивляет. Пугает – это да, настораживает, но чтобы удивляло… Даже представить сложно. Хотя есть вещи, к которым привыкнуть невозможно, но сейчас не об этом.
Не об этом мы думали ещё полгода назад, не о дрожи и не о крови, и не о том, кто мы друг другу – волки или братья? Мысли были самыми обычными, приземлёнными даже, о куске хлеба насущного были мысли, а теперь вот мудрость житейская так и прёт через все щели. Царь Соломон, Чапаев и пустота были правы – всё пройдёт, главное – чтобы не мимо… и лучше через нас, чем по нам. Смешно.
Смешно не то, что с нами произошло. Ведь если вдуматься, проникнуться всем этим сложившимся – плакать захочется. Смешна наша мудрость, заработанная за триста шестьдесят три дня. Я считал, меня всегда интересовало, как скоро мы дойдём до тупика. Дошли. Теперь можно оглядываться назад, потому что вперёд смотреть неинтересно. Могло ли быть по-другому?
По-другому… А это как?
Снова волна дрожи. Надо же, как сильно. Сильный дом, может быть, даже выживет. И это тоже будет красиво. Посмотреть на хронометр – двенадцать, норма. Настя всегда говорила, что дома пробуждаются по чётко заданной схеме, без вариантов. Я ей верил, наверное, потому, что любил и уважал, хотя как можно и любить и уважать одновременно – не понимаю, это из разряда горячечных фантазий. А у меня так было… Наверное, потому, что уважать начал раньше, чем любить, а может, и не было любви, только страсть, уж больно судорожно всё между нами вспыхнуло. Но ходить она меня научила, хотя сама ходила всего месяца три. Но это немного по старым меркам, у нового мира и законы новые, и время течёт по-другому. Так вот, она говорила, что дома всегда чётко подчинены процессу пробуждения и иначе не бывает.
– Запомни, – говорила она, – двенадцать минут, шесть волн – это аксиома нашего мира, всё, что по-другому– враньё.
Погибла она быстро, когда штурмовала Жёлтый. Из нас никто не решился, а она пошла. Я потом много раз думал – почему, даже прикидывал – не из-за меняли… По всему получалось, что из-за меня, а может, и нет. С ней всегда было так – не поймешь, как ни старайся. Любить можно, а понимать не получалось.
Жёлтый развалился на восьмой минуте предпоследней волны…
Сначала разрушились аксиомы старого мира, потом нового. Так всегда бывает. Что касается меня, то я давно определил лишь одно нерушимое правило: «Нерушимых правил нет». Вот и всё. Вот так просто. И как хочешь с этим, так и живи.
…И давай жить другим. Вот это сложно, вот это уже головоломка.
Вы когда-нибудь видели, как просыпается галстук? Обычный, матерчатый, красный или серый, или в полоску Да причём здесь цвет? Окраска не важна. Важно то, что неизвестно, чего от него можно ожидать. Еще тогда, почти год назад, когда мы были глупыми и уверенными, мне приходилось видеть… Ничего особенного, наверняка тут ничего не скажешь, может, просто развяжется узел, и кусочек тряпочки, враз обретя нереальную пластичность, соскользнёт по плечу и исчезнет, извиваясь. А может, и так бывало довольно часто – отвердевшая до стальной твёрдости ткань сжимается всего на сантиметр, а затем вы наблюдаете, как бурый, стремительно теряющий сходство с мужским аксессуаром червяк жадно впитывает кровь, разбухая, как пиявка.
Сначала жутко, потом норма, и от этого ещё страшнее…
Мы много видели, нас было много – целое человечество, мы много смотрели, много удивлялись и так мало делали. Мы мало понимали. Непонимание – это чёрная дыра разума. Большинство из нас даже не опомнилось, когда их засасывало в эту самую дыру. В моём человечестве осталось шестеро – Славка Банкин, Юра Кулешов, Анюта Ким, Вентилятор с Алёнкой – два сапога пара, неразлучные, как горшок с землёй, и ещё Лидка Пиманова…
Пиманова…
Я говорил, что самое поганое в мире – это не твёрдое небо и не земля, превратившаяся в сплошную голодную пасть? Самое поганое в этом мире – когда ты видишь любовь в глазах нелюбимой женщины. Говорил, наверное…
Наверное, вёл себя неправильно, хотя как поймёшь в нынешние дни, что правильно, а что нет. После смерти Насти я вообще мало с кем общался, ходил больше. Хотел совсем всё оставить. Не оставил. До сих пор думаю, что зря…
Зря-зря… Всё впустую. И Лидку спас я тоже впустую. Она глупая. Наверное, когда-то была ещё и самоуверенной. Теперь просто запуганная. Красивая и запуганная. А я, герой, шёл с ней и шкурой чувствовал, что делаю ошибку. И не остановился…
Тот дом, из которого я её вытащил, вообще был странным, есть такая порода – медленные, они не пробуждаются, а истаивают, как холодец на солнце, оставляя после себя вонючие хищные лужи. Путешественнику такие дома обходить надо десятой дорогой, шагнуть с них, конечно, можно, но затраты такие, что потом пластом проваляешься не меньше недели.
Неделя… да в наших местах, дай Бог день где пересидеть, а уж неделю… А-а-а, всё равно не поймёте.
Поймёте – не поймёте, но Лидка в таком доме прожила дней шесть, и когда я её нашёл, не было на ней ни язв, ни печатей! Зато слёз оказалось на троих. И это несмотря на то, что последние сутки она провела без воды (лужа на крыше впиталась в битум – верный признак ненормальности).
Ненормальность… Очень мягко, обтекаемо даже. Что там творилось, лучше не вспоминать… В общем, шагнуть я с ней смог. И выйти к Приюту, где в то время обретались только Анюта с Вентилем. Вентилятор тогда страдал – труба едва не вырвала ему кость из руки, потом всё, конечно, заросло, но первые две недели его правая напоминала ежа: из-за игл, которыми Ким снимала боль. Получалось плохо. Мануалку Анька в принципе знала, но вот в реальности частенько промахивалась. Вентиль шипел, стонал, но в ответ на все вопросы только матерился и приказывал продолжать процедуры.
Лидке они не удивились. Тогда мы уже умели не удивляться.
Удивительно другое – я стал героем.
В глазах одного человека, понятное дело, но всё равно – хуже не придумаешь.
Здесь стоит пояснить: героем может считать тебя только один человек – ты сам, остальным лучше не видеть в тебе спасителя и супермена. Так спокойнее, так от тебя никто ничего не ждёт. Жизнь идёт тихо-мирно, относительно, конечно. А вот когда начинают от тебя чего-то ждать – вот тут, извините, амба. Начинается суета и неразбериха, а при нашей-то жизни это синонимы слова «каюк».
…Каюк… очень даже может быть, но наступает он не сразу, нужно для начала сделать хоть пару ошибок.
Ошибаться я начал… И, наверное так и не могу остановиться до сих пор…
Первая ошибка – я подпустил Лидку. Ошибкой было позволить ей приблизиться, ещё большей ошибкой было прогнать её…
Иногда нужно просто отпустить ситуацию, только нужно быть готовым к тому, что последствия придётся грести лопатой.
Какая в наше время любовь?
Наверное, мы жили в разных мирах и разных временах… Вот она меня любила, а я её… У меня в душе сплошная сухая заморозка.
Ходить я не перестал. Она провожала, ждала. А мне казалось, что я её разочаровывал, возвращаясь живым…
Глупо? Ещё бы…
Любовь в её глазах…
Вы когда-нибудь видели, как дерево нападает на человека? В наше время такого уже не увидишь… Вот раньше ещё встречались ребята, считавшие дерево источником дров. А всё просто до смеха – не трогай, и оно мимо пройдёт. Но это мало кто понимал, всё больше топорами махали. Я вот как сейчас помню картинку – на ветках старой яблони растянут окровавленный мужик, у корней дерева лежит заглохшая уже бензопила, а по телу человека с наждачным скрипом совершенно самостоятельно ползают листья, за каждым остаётся алая полоска счёсанной кожи…
Какая тут любовь? Вот загадка.
Слышу её шёпот:
– Не уходи… Останься, Злой…
Я оборачиваюсь. Серый предрассветный полумрак очерчивает её фигуру, гладкую, подтянутую, за год не растерявшую гибкости и лоска. Лицо видится размытым, но я точно знаю, что сейчас она дёргает слегка уголком чётко очерченных полноватых губ и морщит нос, и в глазах слёзы… Опять эти глаза… серые, понимающие…
У Насти были карие…
Гадко на душе.
Душа… Души наши искорёжены, шрамированы настолько, что сейчас и не разглядеть, что было дальше – сплошной загрубевший панцирь. Так проще, так легче выживать, прёшь себе напролом и не задумываешься о последствиях. Вот мой панцирь лопнул, поплыл. Слишком много тепла в жизни стало. От тепла даже сухая заморозка тает.
Так нельзя…
Нельзя оттаивать, нельзя останавливаться. Тот, кто ходит, останавливаться не имеет права.
…И я пошёл дальше.
«Не уходи, Злой», – сказала она. А я промолчал, потом встал и ушел…
Никого не спасать, никого не любить, никогда не останавливаться.
Только почему кажется, что постоянно убегаю от кого-то?
.. Убегаю от себя…
Толчок… Последняя волна. Пора…
Так, надеть шлем, застегнуть полумаску. Если шагнуть с незащищённым лицом, выгорят и кожа и сетчатка. Ремни тоже вроде в порядке. Костюм прилегает к телу без единой складки (говорят, раньше костюмы в обтяжку носили только подводные пловцы, а теперь, вот, и на воздухе ходим) – если одежда плотно прилегает к телу, практически исключён риск пробуждения.
Снова судорога, и почти сразу же ощущение, что земля уходит из-под ног, – обычное явление в такой ситуации. Иллюзия.
По лопнувшему битуму разбегаются трещины, и в глубине их почти сразу же зажигается рыжий огонь.
Огонь. Значит, у меня всего пять секунд.
Шаг, толчок и через мгновение – рёв. Дикий, низкий.
Это ни на что не похоже, ни на один голос из прошлого.
Воздух бьёт по ушам, тело напрягается, холод. Теперь главное – перевернуться на спину, тогда можно увидеть, как разом вспыхивают золотым светом все окна.
Это занимает секунду. В эту секунду становится ясно – либо пробуждение и новая жизнь для дома, либо кончина, и тогда буду житья…
На мгновение мне показалось, что сейчас воздух дрогнет и мозаичный фасад обернётся тёмной шкурой.
Нет…
По стене наискось прошла трещина – широкая, рваная пасть чудовища. Она открывалась всё шире и шире пока не развалила серый прямоугольник здания. Из наполненного ало-жёлтым светом провала хлынул жар. Золотой свет скрутился вначале в тугой жгут и распустился невиданным цветком.
Жар окутал меня душным плотным одеялом, завертел, почти смял. Спасло только то, что успел сгруппироваться. Распустил перепонки, закачался на горячей волне, чувствуя, как прожигает костюм насквозь.
Блин. Похоже, не рассчитал. Никогда не видел такого мощного выброса энергии. Теперь главное – свалить вовремя, ещё минут пять, и перепонки начнут перегорать.
Изогнулся, ушёл вправо, проваливаясь правее и ниже.
Стало немного легче.
Легко и нежарко. Сзади с глухим стоном обваливается оживший на несколько мгновений дом. Чтобы было страшно умирать, достаточно пожить лишь мгновение…
Посмотреть на шкалу сбора.
Под завязк —, хватит, чтобы добраться до следующей высотки, а там и до пограничной черты недалеко.
Я не бегу… не бегу… не бегу.
Я лечу… Я иду по воздушной дороге…
Все, как всегда, началось с пустяка – кто-то не вовремя нацепил белую ленточку, кто-то с похмелья взмахнул сизой дубинкой, кто-то очень испугался и позвонил наверх, кто-то испугался еще больше и нажал красную кнопку… Нет, еще раньше – кто-то по-родственному, за небольшой откат, заключил контракт с частным охранным предприятием по охране государства, предприятие было, правда, нездешнее, оффшорное, штаб-квартира недалеко от черной дыры в Лебеде-Х, но кто ж тогда знал, к чему это может привести…
Размеренный вальс светофоров – зеленый свет, и желтый свет, и красный – сменился нервным бандитским перемигиванием. На одной стороне проспекта поток транспорта почти застопорился. Зато по другой, удивляя ко многому привыкших автомобилистов, кто-то пустил «зеленую волну».
Подчиняясь зеленым стрелкам, одни водители бросались в объезд. Поворот, еще поворот – и вот уже, матерясь сквозь зубы, они катили в обратном направлении. Другие разворачивались прямо на проспекте, нарушая разметку.
Появление в зеркалах заднего вида желто-оранжевых фургонов с антеннами на крышах никого особенно не удивило.
Заметив за цепочкой фургонов приземистую тушу цвета хаки – что-то бронированное, но очень уж зверского вида, – Карелин не выдержал и загнал свой редакционный «пежо» на пустой тротуар. Выскочил, выдернув с заднего сидения сумку с видеокамерой. Не сразу закрыл трясущейся рукой дверной замок. Над домами с грохотом пронесся вертолет, а может, и не вертолет – вместо винтов воздух били стрекозиные прозрачные крылья.
Пешеходов как вымело. Карелин отбежал, спрятался за толстое дерево.
Проехали желто-оранжевые фургоны. Черные окна кабин вблизи оказались слегка выпуклыми и отливали всеми цветами радуги, напоминая фасеточные глаза насекомых. Тренированные глаза Карелина отметили странное отсутствие людей в форме – подобные операции редко обходились без оцепления.
Прямо из двора показалась буро-зеленая туша и, покрутив головой, двинулась к тротуару, пружиня на шести мягких лапах. Лапах?!
Тварь рванулась вперед и со скрежетом вцепилась челюстями в крыло карелинской машины. Другая, подошедшая по проспекту, вцепилась в багажник. С подъехавшей низкой платформы на гусеницах, увенчанной высокой серебристой башней, раздался резкий свист. Обе твари бросили останки машины и кинулись догонять своих.
Карелин добежал до ближайшей незакодированной парадной и одним духом взлетел на пятый этаж. Закурил. Открыл окно и взял камеру наизготовку.
В телеобъектив хорошо видна была площадь в конце проспекта. Посреди, на месте привычного монумента, зияла Пасть.
Площадь во всю ширь запрудили автомобили. Сверху то и дело снижались стрекозники и поднимались вновь, держа в когтистых лапах выхваченную легковушку. Оранжевые фургоны стояли по обочинам, а между ними вгрызались в задние ряды подталкиваемого к Пасти транспорта буро-зеленые гончие. Вторым оцеплением стояли платформы с башнями и рубили цветными лучами всех случайно вырвавшихся из первого.
Память видеокамеры едва заполнилась на 10 процентов, когда охота закончилась. Закрылась Пасть, проползли обратно платформы с серебряными башнями, проплелись, высунув языки, усталые гончие, проехали оранжевые фургоны – эти то и дело останавливались, загребая изжеванные каркасы автомобилей и крупные обломки. Кроме того, в них залезали светофоры, вернее, похожие на светофоры существа – три цветных глаза сверху, три лапки снизу. Улетели стрекозники. Смывая кровь, бензин, машинное масло, проплыли моечные машины.
Последними, собирая в мешки мелкий мусор, шли карикатурного вида инопланетяне – ростом не более метра, в серебряных комбинезонах, с зелеными лысыми головами и рожками, похожими на рожки улиток.
Карелин, наконец, решился спуститься на улицу. Собрав в кулак всю свою корреспондентскую храбрость, нацелил камеру на маленького гуманоида. Тот растянул в ухмылке лягушачий рот, вскинул зеленую лапку – два пальца вверх буквой V – и произнес высоким звонким голосом с сильным акцентом: «И никаково восдеповского финансилования, блинь!»
Весь вечер Карелин брал интервью. Где он только не побывал – и в госпиталях, говоря с ранеными, и в храмах четырех вероисповеданий, и в шумных фойе некоторых театров, несмотря на трагедию, дававших в урочный час свои представления… Даже в отделении у знакомого ментовского капитана. Тот сидел в кабинете в состоянии мрачной растерянности и глубокого опьянения. «Это ж надо что творится, а? Нет, этого даже я не понимаю. Ты выпей…» Он подвинул Карелину стакан, наполнил его до краев… Карелин выпил.