Авиационный городок просыпался рано. Еще стоит ночь, а уже вспыхивают в домах огоньки. В предрассветной тишине слышно, как переговариваются техники. Они идут к самолетам, фонариком подсвечивая себе дорогу. С аэродрома доносятся голоса часовых, где-то далеко-далеко тонко, вот-вот оборвется, держится во мраке мягкий перестук бегущего поезда. Вдруг почти совсем рядом, в автопарке, затарахтит заправочная машина. Одна, другая… Звуки долго держатся в воздухе: в тишине им просторно, и потому они медленно тают.
На аэродроме все больше и больше огоньков. Жизнь перемещается сюда. В коридорах штабных зданий убыстряются шаги людей, разговоры коротки; вопрос — ответ. Слышны обрывистые распоряжения по селектору, четкие доклады о готовности боевой техники к полетам. К самолетным стоянкам и оттуда снуют машины групп обслуживания. Звуков все больше и больше, и наконец воздух взрывается, над стоянками и над летным полем уже властвует лихорадочно-яростный рев турбин. Он поглощает собою все звуки, и люди уже не слышат друг друга, объясняются между собой только жестами.
Но наступает минута, когда рев этот стихает и в образовавшуюся в шуме брешь врывается обвальный грохот взлетающего самолета. Земля гудит, воздух напружинился, дрожит, взоры людей обращены на старт. Инженеры и техники прислушиваются к работе турбин. Летчики провожают самолет особым взглядом. Давно в авиации примечено: два взлета увидел, а третий считай своим.
Красиво уходит в небо сверхзвуковой истребитель. Не успеешь моргнуть глазом, а неудержимо летящий серебристый металл, словно игла, уже пронзил облака или сизую дымку и скрылся из виду. И только оранжевый всплеск выхлопного пламени еще какое-то время мерцает в глубине неба золотистой искоркой.
Не так уж и давно молодой летчик лейтенант Лекомцев спрашивал майора Курманова:
— Что же получается, товарищ командир, скоро не будет такой красоты?
Курманов посмотрел на летчика. Щеки у Лекомцева горят, глаза тоже пылают, слегка вздернутый нос еще больше устремился к небу.
— Какой красоты?
— Самолетного взлета!
— Кто тебе сказал? Почему не будет?
— Вертикально начнем подниматься. Как на керосинке какой…
— Это же чудо — вертикальный взлет! Прямо со стоянки — за облака!
— Для кого чудо, а для кого и нет. За взлет я и авиацию-то полюбил. Ну как без него жить пилоту?
— Не это главное, Лекомцев, — сказал Курманов, радуясь его настроению.
— Не это? — удивился Лекомцев. — А что же тогда?
— Душа чтоб крылатой была. Случается же такое: летчик вроде бы и сам с усам, а глядишь — в душе бескрылый. Вот чего бойся.
У Лекомцева душа была крылатой. Он возвращался на землю с таким чувством, будто совершил первый в жизни самостоятельный полет. Ему хотелось сочинять стихи. Как тогда, в училище. Там после первого самостоятельного комсорг группы оказал: «Ребята, пусть каждый из нас напишет одну-две фразы о первом самостоятельном полете. Мы занесем их в альбом и подарим инструктору».
Раньше Лекомцева считали неперспективным летчиком. Летал он мало и потому неуверенно. Робкий, застенчивый, он терял веру в себя, не зная истинную причину неудач. А тут Курманов: «Не знаете разве — от бездействия гаснут силы сопротивления. Дайте Лекомцеву хороший налет и увидите, как проснется в нем и вскипит боевая дерзость. Не боги горшки обжигают!» Курманов слетал с ним раз и сказал: «Ты можешь!» Как он тогда окрылил «забытого» летчика!..
На разборе полетов Лекомцев ловил каждое слово комэска. В авиации так заведено: молод ты или стар, лейтенант или генерал-лейтенант, но, если совершил полет, твои действия будет разбирать командир во всех подробностях, начиная от подготовки к полету и кончая посадкой и заруливанием на стоянку. Без такого земного разбора летчик не будет допущен к очередному заданию.
Этот профессиональный разговор с глазу на глаз проводится по горячим следам полетов. Тут господствует откровенная прямота. Без нее, без этой суровой прямоты, не может быть поставлена служба повседневно рискующих людей.
На разборе отмечаются первые проблески опыта, отсеивается, как шлак, случайное и непрочное. И человек познается здесь не меньше чем в воздухе.
Когда Лекомцев сразил ракетой летящую цель, он был на седьмом небе и в прямом и в переносном смысле.
— Я шел к самолету, садился в кабину, взлетал и все время чувствовал: цель срублю. Отчего это, товарищ командир, ведь первый раз? — спрашивал он Курманова.
— Ты верил в себя, а в уверенности — сила летчика, — отвечал Курманов. — И потом, великое дело, когда знаешь, что перед тобой кто-то уже прошел. Кто-то был первым…
— А как же они, первые?
Курманов слегка приподнял голову, у него обострились скулы и глаза заблестели мерцающим светом.
— Быть первым — значит делать то, что до тебя никто не делал. После них, пионеров, начинается переворот в умах. Вот вам живой пример: после космического полета военного летчика Юрия Гагарина люди уже по-иному мыслят. Услышав о новой экспедиции к звездам, они уже не останавливаются на улице, не бегут к газетному киоску, не спрашивают с замиранием сердца: «Что передали еще?» А ведь то же напряжение и ту же трудность испытывает в космосе человек. Почему все так? Да потому, что полет Гагарина уже стал частицей нашей жизни. И мысли людей уже устремлены к новым открытиям.
Курманова радовала беспокойная пытливость Лекомцева. Всякий раз он старался дать ему понять, что небо открывает большой простор для человеческого дерзания. Авиация — детище двадцатого века. Многие забывают, а может быть, просто свыклись с тем, что она очень молода. Целое поколение соотечественников, прославивших нашу авиацию, выросло вместе о нею. Ведь и ныне еще живут люди, которые помнят пилотов, поднимавшихся в воздух на первых летательных аппаратах.
Возможности авиации еще далеко не изучены, хоть вся планета опутана трансконтинентальными маршрутами. Ведь небо — океан, и пока что освоена лишь прибрежная его часть. Но авиация всегда была на переднем крае научно-технической мысли. Она развивалась бурно и ныне далеко ушла вперед, накопив богатый опыт покорения неба. Опыт обойти нельзя, жизнь движется только через опыт. Кем-то накопленный, он будет всегда твоим, если пропустишь его через свой мозг, ощутишь своими руками, вынянчишь возле своего сердца. В жизни военного летчика непременно наступают мгновения, когда концентрируется воедино все, что узнал, что принял как бесценный дар от предшественников и что, порою мучительно, испытал сам. Именно тогда родится твой бой, может быть даже неповторимый. И именно тогда, может быть, ты проложишь свой первый след.
Курманова влекли неизведанные пути боевого совершенствования летчика-истребителя, и Лекомцев заражался этой его страстью.
Лекомцев сперва никак не мог уловить значения курмановского утверждения: «К каждому полету готовься так, будто собираешься лететь в первый раз». Зачем как в первый раз? Он же далеко ушел от того, первого полета… Потом понял: он же не повторяет пройденное. В каждом полете есть что-то свое, новое, еще не освоенное. Каждый полет делает его сильнее. А значит, и подготовка к выполнению этих задач должна осуществляться в полном объеме и с той же ответственностью, с какой готовился к каждому предшествующему полету, и даже самому первому.
У Лекомцева хорошо шли перехваты воздушных целей. Однажды, выполнив задание и считая дело сделанным, он развернулся на аэродром, а в воздухе снова появился «противник». Достать его было уже куда труднее.
За полетом Лекомцева наблюдал генерал Караваев. Это он распорядился усложнить воздушную обстановку. Казалось, перехватить вторую цель невозможно.
Понял это и Лекомцев. Боясь упустить цель, он применил такой маневр, что у самого генерала Караваева сжалось сердце. Не дожидаясь конца полета, генерал приказал Лекомцеву немедленно возвратиться на аэродром и вместе с командиром эскадрильи прийти к нему.
«Что он там натворил?» — думал Курманов, ожидая, когда Лекомцев опустится из кабины на землю. Вытянутое лицо, настороженные глаза томительно ждали объяснения Лекомцева. А тот, раззадоренный полетом, словно бы для контраста, весь сиял, и Курманов, собиравшийся с ним строго поговорить, как-то вдруг смягчился.
— Ну что там? — сдержанно спросил он.
— А ничего, товарищ командир. Хотел прочувствовать, — возбужденно ответил Лекомцев.
— Что прочувствовать? — У Курманова уже появился осуждающий оттенок в голосе, но Лекомцев не замечал этого.
— Полет! — ликующе ответил он.
Курманов резко махнул рукой. Лекомцев не понял: одобрял командир его или осуждал.
— Пойдем к генералу.
Лекомцев на ходу вытирал вспотевшее лицо и короткие влажные волосы. Маленького роста, подвижный, весь напружиненный и разогретый полетом, он шел рядом с Курмановым быстрым, уверенным шагом, изредка бросая взгляд на небо. Там еще оставался след его самолета. Вдали, где была последняя атака, он был размыт ветром. Образовавшееся облаке таяло, растворялось, сливалось с подернутым сединой небосводом.
Самолеты уже не летали, и над аэродромом начала отстаиваться тишина. Когда стихают двигатели, человеческие голоса на стоянках слышны далеко, так как пилоты и техники не сразу привыкают к внезапно наступающей тишине. Лекомцев рассказывал о своем полете громко. Он горячился. Он еще не освободился от тех чувств, что владели им, когда атаковал летящую цель. Для него полет продолжался.
Был тот самый момент, когда летчик подробно расскажет о пережитом в небе. Такое возможно только по горячим следам полета, когда ни одна деталь, ни одна мельчайшая подробность, остро воспринятые в воздухе, не ускользают из памяти. Для летчика все важно, значительно, неповторимо.
Потом, когда он остынет, из него слова не вытянешь. Будет пожимать плечами, односложно отвечать, удивляться: «Ну что там особенного?.. Был полет, в общем-то нормальный…» А начни допытываться — иной пилот возьмет да небылицу присочинит, и в глазах у него бесенята запляшут: «Как, здорово я тебя провел?!» И тогда совсем не поймешь, где суровая явь, а где веселая присказка.
А между тем доподлинно известно: каждый полет высекается в душе особыми метами. И к ним никто и никогда не прикоснется, ибо никому нет доступа к этой сокровенной тайне. Только сама пилотская душа, когда понадобится ей, вдруг высветит при случае все грани того полета.
Была так очевидна сейчас радость Лекомцева, что Курманов, слушая его, мысленно переносился в воздух. Он будто летел с ним рядом, вместе сокрушал летящий «бомбардировщик».
Понять Лекомцева Курманову помогал язык жестов, без которого не обходится ни один летчик в мире.
Однажды Курманов вычитал у Алексея Толстого, что жест и слово почти неразделимы. Курманов удивился остроте наблюдения писателя. Не у летчиков ли он подглядел?! И вот сейчас он внимательно следил за каждым жестом Лекомцева. Да, за ним всегда следует определенная мысль. Смазан, неуловим жест — и неясна, расплывчата мысль. Открытый, подчеркнутый жест — и свободна, отчетлива мысль.
Вот Лекомцев азартно блеснул глазами и с яростью рассек рукой воздух:
— Рубить можно, товарищ командир! Ничего, что нет винтов, а крылья — стрелы.
— Что рубить? Ты о чем?
У Курманова подступила к груди смутная тревога, отдаленно и неясно заныло сердце: натворил что-то, натворил… А Лекомцев резко выбросил левую руку вперед, а правой коротким, кинжальным движением впился в ее ладонь.
— Рубить противника, товарищ командир! Курманов уже по жесту Лекомцева все понял.
Возле командного пункта они встретили подполковника Ермолаева.
— Зачем мы генералу понадобились? — спросил Курманов.
Ермолаев осуждающе взглянул на Лекомцева:
— А вот его спроси. Спроси, какой он выкинул фортель.
Курманов холодно посмотрел на Лекомцева.
— Докладывай генералу все как было, — сказал он.
В это время у входа на командный пункт показались генерал Караваев и полковник Дорохов.
Докладывать генералу не пришлось. Увидев летчиков, он заговорил первым:
— А, пришли! Так вот, майор Курманов, за опасное сближение с самолетом накажите старшего лейтенанта Лекомцева своей властью. Мало будет — используйте власть командира полка, но накажите по всей строгости.
— Понял, да?! — вставил Дорохов.
Лекомцев был ниже всех ростом. Но он так вытянулся перед генералом, будто подрос.
— Товарищ генерал, это была воздушная цель. Она уходила, — сказал он, сдерживая волнение.
— Вас наказывают за то, что, выполняя задание, вы пренебрегли мерами безопасности, — пояснил генерал.
Еще не остывший от полета Лекомцев кинул на Курманова, казалось, безмолвный взгляд. Но для Курманова он не был безмолвным. Точь-в-точь с таким же взглядом он уже встречался. Тогда летчики эскадрильи говорили о приеме боя из арсенала храбрейших русских летчиков. Сам же Курманов тогда сказал: «Уверен, каждый из нас готов применить таран. Перед тараном не устоит никто. И пусть это знают враги наши».
Вот это и напомнил ему взгляд Лекомцева.
Курманов сказал генералу Караваеву:
— Товарищ генерал, накажите и меня.
— За что?
— Лекомцева к полету готовил я. И я от него требовал решительно действовать.
— Правильно требовали, — сказал генерал и, отпустив Лекомцева, предупредил Курманова: — Если будут нарушения, накажу и вас, скидки не ждите.
Выслушав генерала Караваева, Курманов согласно кивнул и хотел спросить разрешения уйти, но генерал остановил его.
— Об участии в учениях, надеюсь, знаете? — переменив тон, сказал генерал.
— Да, знаю, — ответил Курманов. Голос у него повеселел. Учения готовились необычные, из полка привлекались всего несколько экипажей.
— Будете действовать парой. Подумайте-ка о Лекомцеве.
Курманов не мог понять неожиданной перемены у генерала в отношениях к Лекомцеву. Может, решил, строговато с ним обошелся? Осторожно спросил:
— А как с наказанием?
Генерал Караваев сделал строгое лицо и коротко сказал:
— Это уже решено. Не видите разве, сердце у него яро, а места мало. — Генерал сделал паузу, и голос его стал доброжелательнее: — Словом, подумайте.
Курманов только и думал о том, как бы взять на учения Лекомцева. На разборе полетов он разъяснял летчикам все «за» и «против» в его действиях. Но Лекомцев был шокирован не наказанием (заслужил — получи!), а тем, что комэск преподнес ему в конце разбора, когда майор Курманов вдруг вытянул вперед подбородок, по лицу его скользнула ребячья шаловливая улыбка и озорно прищурились глаза.
«Лекомцев, — сказал он, — вот ты взлетел, взлетел второй летчик, третий… Взлетели тысячи экипажей одновременно. Скажи, будет ли от этого легче наша планета? И второе: как это скажется на вращении земли вокруг своей оси? Соображай!»
Летчикам нравились неожиданные «кроссворды», как они окрестили задачки Курманова. Он их связывал с летной жизнью, новейшими самолетами, разного рода гипотезами и открытиями, которые несла с собой научно-техническая революция.
Но летчики замечали и то, что эти «кроссворды» на засыпку Курманов преподносил лишь тем из них, кому хотел сказать, чтобы не задирали нос. Авиация — дело серьезное…
Лекомцев первый раз участвовал в больших учениях. Стояла осень с легкой изморозью по ночам и сухими, солнечными днями.
«Противник» в горно-лесистом районе накапливал силы для контрудара. Он надежно прикрывался с земли и воздуха. Прорываться туда никому из летчиков не удавалось. Посредники только и отмечали: «Перехвачен», «Сбит».
Курманов с Лекомцевым, который шел у него ведомым, к цели прорвались.
Поединок с перехватчиками «противника» длился недолго, но напряжение летчики выдержали большое. Когда завязалась воздушная схватка, Курманов с Лекомцевым встали в вираж, хотели атаковать «противника» на горизонтальном маневре. Но «противник» схитрил: взял да и выключил форсаж. Кто мог ожидать такое? Нужно выжимать скорость, а он, наоборот, сбавил ее. Курманов, конечно, смекнул, зачем «противник» это сделал: уменьшить радиус виража и первым атаковать.
В каком невыгодном положении оказались они с Лекомцевым! Полезли они на высоту косой петлей. Прямо на солнце! Вписываясь в расплавленный огненный диск, они надеялись оторваться от «противника» этим сложным маневром.
Но четверка «противника» устремилась за ними, тоже воткнулась в солнце. Она жаждала разделаться с дерзкой парой там, в верхней точке косой петли. Но когда, выдержав бешеный натиск прожекторно-ослепительных лучей солнца, «противник» оказался в верхней точке косой петли, Курманова с Лекомцевым там не было. Они исчезли, как призраки.
Заманив на косую петлю четверку, Курманов с Лекомцевым. воспользовавшись слепящим солнцем, ушли боевым разворотом в сторону и в решающий момент полета применили такой маневр, что «противник» ничего уже не смог с ними сделать. Проскочили незамеченными, как невидимки.
Лекомцев не верил себе: как только удержался за Курмановым!
Не один у них был такой боевой вылет. Раз Курманова зафиксировали «сбитым». Он только успел передать Лекомцеву: «Выполняй задачу». И тот, выйдя вперед и изменив направление захода, как они проигрывали этот вариант еще на земле, прорвался в заданный район один и доставил важные сведения о «противнике». Генерал Караваев прямо на борт, в воздух, передал Лекомцеву свою благодарность.
Лекомцев на этот раз как-то особенно почувствовал силу в мощь своего боевого оружия. Понял, что значит взять от самолете все, что заложено в нем беспокойной конструкторской мыслью.
После успешного выполнения задания, волнуясь и радуясь, он признался командиру эскадрильи: «Мы много говорили о научно-технической революции. Но для меня раньше все это было чем-то неуловимым. А теперь зримо почувствовал: передний край НТР проходит через наши кабины, а в кабинах мы, летчики. Выходит, эта революция свершается и в нас самих…»
Когда Курманов и Лекомцев вернулись в Майковку, там уже все знали об их отличных действиях на учениях.
Лекомцеву в родном городке все казалось милее и дороже. До чего же чист, прозрачен и упоительно свеж воздух! Лекомцев с наслаждением вдыхал его, чувствуя на нем аромат земли.
Может, ни на какой другой планете нет больше такого воздуха и такой красоты! Планета Земля — это удивительный оазис во Вселенной. Здесь не только воздух, но и вода, и цветущие сады, и самое великое чудо природы — люди. Для них, для людей, надо беречь этот оазис жизни. Беречь так же, как она сама, мать-земля, бережет свое тепло.
Поздней осенью, когда по ночам приходят зимние холода, утром от изморози становится белым-бело. Но копни землю — и увидишь, как оттуда, изнутри, поднимается легкий молочный пар. То земля дышит теплом. Да если и зимой, в самую что ни на есть лютую стужу, будешь забираться в глубь земли, тот же теплый, душистый пар, как от свежевыпеченного хлеба, вскружит голову.
Как хорошо, что земля держит тепло! Пока это тепло есть, будет и жизнь. Потому, куда бы летчики ни улетали, в какие бы стратосферные дали ни поднимались, их всегда влекут к себе земные ориентиры. Ведь и красота неба — от земли. Если бы не земля — давно бы наскучило им пустое синее однообразие. Отдели небо от земли, от человека — и поблекнут все его краски. Небо без человека мертво.
Эти прекрасные чувства звали Лекомцева писать стихи. Так близко сходились в его душе поэзия и полеты.
И вдруг все у Лекомцева (он был уже капитаном) переменилось. Последний полет безжалостно перечеркнул его достижения и радости. Муторно стало у него на душе. Погасли глаза, сник голос, и походка стала какой-то вялой.
В небе при неудачах так, видать, и случается: времени мало, а земля близко. Один у него был выход — оставить самолет, катапультироваться. Лекомцев уже выполнил задание, уходил с полигона, когда услышал какой-то странный звук, словно бы взорвалась хлопушка. Самолет повело вправо, он стал припадать на крыло, как подстреленная птица.
Что бы в воздухе ни случилось, мысль о земле — одна из первых. Лекомцев подумал о посадке: «Буду клеить (от Курманова перенял он это словечко) левый разворот». Он попытался изменить направление полета, но ощутил сильное сопротивление, и его словно током пронзило: «Рули!» Немедленно доложил руководителю полетов подполковнику Ермолаеву:
— Первый, я Тридцатый! Отказывают рули!
Ермолаев уточнил информацию:
— Самолет управляем?
— Ограниченно!
— Можешь посадить?
Лекомцев понял: на посадочный курс ему не зайти. Он нацелился приземлиться в стороне от полосы, на ровной и хорошо накатанной площадке. Но поведение самолета было загадочным, необъяснимым. Лекомцев не знал, как он поведет себя дальше, и потому о посадке определенно сказать не мог.
— Не хватает крена, — доложил он на КП.
«Какая же тут посадка…» — подумал про себя Ермолаев и ответил буквально через секунду. Но так как связь до этого шла без пауз, то эта секунда показалась Лекомцеву долгой. Он знал, какое решение примет подполковник Ермолаев, но все равно ждал.
— Тридцатый, катапультируйся!
— Понял… — прохрипел Лекомцев, внезапно застигнутый мыслью: «Легко сказать — катапультируйся. А если причины не найдут, что тогда?!» Он вспомнил требования Курманова: «Летчик должен чувствовать самолет, как самого себя». Лекомцев не мог понять, что с самолетом, он ему показался чужим. Тут хочешь не хочешь, а загадку надо разгадывать, сражаться до последнего, вести самолет на землю.
Заход на посадку в черте аэродрома не получился. Разве майор Курманов так учил появляться над своей «точкой»?! Пришел, развернулся вокруг хвоста — и на родную землю (так фронтовики делали, чтобы не угодить в прицел противнику). Сейчас Лекомцев размазал заход, он у него получился как расползшийся на сковороде блин.
Самолет, всегда стремительный, легкий, сделался тяжелым и таким неуклюжим… Лекомцев не чувствовал гармонии, не стало той слитности летчика и самолета, без которой немыслим боевой полет.
Мозг у Лекомцева работал с полной нагрузкой. Кто знал, сколько оставалось секунд, отпущенных ему судьбой для завершения полета? Время есть время. Взаймы его не возьмешь, а в критические моменты оно решает все. У Лекомцева времени мало, а узнать ему надо было многое. Не сами же рули отказываются слушать летчика! Что ограничило их движение? Откуда сухой хлопок, похожий на взрыв? И пока крылья держат самолет — надо лететь.
— Тридцатый, катапультируйся! Слышишь? Катапультируйся! — требовал руководитель полетов Ермолаев. Находясь на земле, визуально наблюдая терявший высоту самолет, он больше, чем кто-либо, сознавал неотвратимость трагической развязки. Упрямое молчание Лекомцева выводило его из себя. И чего он тянет? Это же безумие! — Катапультируйся! Катапультируйся! — все более ожесточаясь, кричал Ермолаев в микрофон.
Лекомцев был охвачен одной страстью: продлить полет. Только бы продлить! В какие-то секунды и мгновения машина все же успеет что-то ему «сказать». Ведь услышал когда-то давным-давно Курманов зуд, а другие не чувствовали его и определили только по показанию приборов.
Теперь самолет был во власти одной силы — земного притяжения. И сам Лекомцев уже был во власти самолета, времени и судьбы. Выбора не было. Сбросив с кабины фонарь, Лекомцев вжался спиной в броню катапультного сиденья и, схватив внизу, у колен, красные рукоятки, резко рванул их на себя…
Увидев на фоне леса дымный всплеск, Ермолаев побледнел и сорвавшимся голосом распорядился: «Вертолет!» Удаляясь от микрофона, он обессиленно упал в кресло и закрыл глаза. Полет Лекомцева лишил его последних сил. Никогда в жизни Ермолаев не доходил до такого изнеможения. Отдышавшись, небрежно вытер на лице пот и, не обращая внимания на обступивших его помощников, укоризненно покачал головой, и словно бы про себя, но слышно сказал: «Курмановские повадки! А ведь и сам уже обжигался, казак лихой».
Ермолаев пододвинул к себе журнал руководителя полетов и начал писать: «В 7.38 утра западнее поселка Дерюгино…» На этом месте Ермолаев остановился. Была неизвестна судьба капитана Лекомцева.
Ермолаев поднялся с кресла, вышел и начал нервно ходить из одного конца вышки в другой, не отводя взгляда от аэродрома и дальнего леса, на верхушки которого наползало сбитое ветром облако пыли и дыма.
Взлетная полоса, рулежные дорожки и самолетные стоянки отсюда видны как на ладони. Летчики, собравшись группками, с молчаливым любопытством поглядывали на дымное облако. Установилась тишина, как перед боем, зыбкая и тревожная.
С борта вертолета доложили: «Летчик катапультировался. Жив!» Ермолаев дописал в журнал: «…катапультировался капитан Лекомцев» — и с опаской стал поглядывать на телефонную трубку. Надо доложить полковнику Корбуту. Но Ермолаев не знал причины летного происшествия, о чем непременно спросит Корбут. Кроме того, он ждал прилета с полигона самого Курманова. Словом, Ермолаев не спешил с докладом и в то же время опасался, что полковник Корбут опередит и его, и Курманова и позвонит раньше, чем они успеют ему доложить.
Ермолаев был раздражен. Незадачливый полет Лекомцева назойливо напоминал ему самого Курманова, то время, когда тот пришел к нему в эскадрилью и упрекал комэска: «Молодые вянут». «Полюбуйся теперь на своего воспитанничка, послушай магнитофонную запись. Это тебе не грампластинка — документ!» И пусть Лекомцев ответит, почему молчал, не реагировал на команды руководителя полетов, его, Ермолаева, команды. И что теперь скажет сам Курманов летчикам?.. Жаль, нет Дорохова, он пришпорить его умел.
Капитан Лекомцев одиноко стоял посреди широкого поля. Он смотрел на небо и удивлялся так, будто впервые видел его. Какое же оно просторное, ни конца ни краю! А ведь только что казалось ему каким-то смятым и куцым. Не только летать — дышать было невозможно.
Прослеживая взглядом большой, неправильной формы полукруг, который он описал самолетом, пытаясь зайти на посадку, Лекомцев увидел вертолет. Подлетев к нему, вертолет опустился на землю, взвихрив под собой пыль. Борттехник открыл боковой люк, выбросил вниз входную металлическую лесенку. Из кабины выглянул летчик, он что-то крикнул, но мотор заглушил его. Лекомцев махнул рукой, чтобы летели без него. В это время спустился на землю и побежал к нему врач. Он видел жест Лекомцева, но не остановился, а только перешел с бега на быстрый шаг. Лекомцев будто его упрашивал:
— Да не нуждаюсь я в помощи, доктор! — и крикнул экипажу: — Парашют вот заберите, а я пойду!..
Лекомцев не хотел слушать моторный грохот вертолета, а больше всего не хотел почти сию минуту оказаться на командном пункте. Он был взбудоражен полетом, и ему нужно было успокоиться, нужно было движение. Приподняв голову, Лекомцев взглянул на блестевшие вдали окна командного пункта и быстрым шагом пошел поперек поля. Хорошо было чувствовать под ногами устойчивую твердь земли. Сельское поле сливалось с полем летным, образуя ровную, уходящую за горизонт степь. Небо сияло над ним во всей своей бескрайней огромности, от чего ему легче дышалось.
Теперь он уже мог пережить свой полет в ином измерении времени и пространства. Можно остановить мысль, призадуматься над теми неуловимо короткими ее зарницами, которые мерцали в критические мгновения полета.
Но настроение у Лекомцева резко переменилось, когда он ступил на бетонные плиты взлетной полосы. Он услышал над аэродромом тишину и только теперь заметил, что полеты прекращены, закрыты по его вине. Самолеты, как обычно, бодрствовали на стоянках, группками собирались летчики, и он физически ощущал на себе их недоуменные взгляды. На их глазах из полета он возвращался… пешком. Тишина была невыносимой. Земля, небо, самолеты а люди — все замерло в каком-то неясном ожидании.
Как все может перемениться за какие-то минуты! Лекомцев шел, не глядя по сторонам. Лицо его побледнело, в глазах появился напряженный блеск. Не доведись кому испытать такие тяжкие, тревожные минуты.
Майор Курманов вернулся с полигона и находился на командном пункте. Его поразила растерянность Ермолаева. Не придавая этому значения, он спокойно спрашивал Лекомцева, когда тот прибыл к нему:
— Как вы строили маневр?
— Товарищ командир, я хотел повторить… Помните, на учениях… Косая петля, боевой разворот…
— Ну повторил, а результат? — сухим ровным голосом продолжал Курманов. — А результат — ЧП.
Лицо у Лекомцева было бледным, глаза вылиняли, и, словно бы не к месту, был вздернут кверху нос. Сознавая свою вину и не зная, в чем она проявилась, Лекомцев отвечал сбивчиво, отводя в сторону глаза:
— Все делал как надо, а вот что с рулями — не знаю. Не понял. Не было времени… Может, перегрузку завысил.
— Думай, Лекомцев, думай. Бездумность противопоказана самим временем.
Курманова брала досада. Он не сомневался в том, что Лекомцев «делал как надо», сам накануне проверял его, знает: пилотирует он отлично. Но его раздражало другое: почему Лекомцев не мог толком объяснить, что произошло с самолетом? Заладил одно: рули! Загадка, а не ответ летчика. Конечно, в воздухе раздумывать некогда, но меты летчик оставить должен, и по ним человеческая память начнет восстанавливать, что и когда было с ним самим и с самолетом. У Курманова запечатлелась атака Лекомцева на полигоне. Помнит, какое замечание он сделал летчику: «Энергичней уходи от цели. Энергичней». А через каких-то полминуты — аварийная ситуация. Вот Курманов и ломал голову, в чем тут дело. И от Лекомцева требовал: «Думай!»
Лекомцев находился в взволнованном состоянии. Курманов послал его отдохнуть, но увидел полкового врача и остановил Лекомцева:
— Доктор, а ну-ка проверь, где у Лекомцева сердце. Может, в пятки ушло.
Молоденький старший лейтенант измерил у Лекомцева давление, послушал пульс, и лицо его расплылось в улыбке.
— Все в норме, товарищ майор. Может снова лететь. Курманов заметил, как Ермолаев опустил голову и по его лицу скользнула скептическая улыбка: куда, мол, ему теперь, долетался, дальше некуда. Когда они остались вдвоем, Курманов резко спросил Ермолаева:
— Петрович, скажи, что ты видел?
Командирский голос Курманова успокаивающе подействовал на Ермолаева, который никак не мог освободиться от нервного напряжения. Он был злой на Лекомцева, хотя виду старался не подавать. Вместо ответа Ермолаев угодливо посмотрел на Курманова. Понимаю, мол, тебя, Курманов, в каком некрасивом положении оказался ты перед полком, кисло, конечно, у тебя на душе, да что поделаешь — сам заварил кашу.
Курманову не понравился сочувственный взгляд Ермолаева. Почему медлит, почему уходит от ответа, которого он ждет больше всего?
— На, закури, закури… — предложил Ермолаев, не выдерживая упорного, ждущего взгляда Курманова.
Курманову хотелось закурить, но ему противна была интонация Ермолаева. Какая-то сострадательная. И еще была причина: почему он избегает прямого разговора? Курманов спросил настойчивее:
— Ты все-таки скажи: что случилось? Как шел самолет, видел?
Ермолаев сминал недокуренную сигарету, брал другую и опять не докуривал. Неудачи полка он связывал теперь лично с Курмановым, в которого окончательно перестал верить. Он думал и об ответственности, которая ляжет и на него, как руководителя полетов. И из-за кого пострадал? Из-за Лекомцева. Скажут: нерешительно действовал, не был тверд. Но он же упрям, этот Лекомцев, как и Курманов. Ермолаеву не хотелось вести разговор, но настойчивость Курманова вынудила его сказать:
— Ну видел, видел…
Курманов, удовлетворенный ответом, оживился, даже протянул руку за сигаретой.
— Видел! Значит, порядок.
Дав сигарету, Ермолаев, разочарованно махнул рукой:
— Какой там порядок! Ему: «Катапультируйся!» — а он ноль внимания.
— Нашел что советовать.
— А что еще, что?
— Что? Объяснил бы, откуда взялось дьявольское сопротивление.
— Какое сопротивление?
— Рулей. Сил Лекомцеву не хватило. Уперся самолет, и все. Он же говорил…
— Самолет, самолет… Я о летчике думал, о самом Лекомцеве. И ведь сердцем как чувствовал — до последнего будет держаться, — откровенничал Ермолаев. — А теперь куда денешься? Ситуация! И все одной ниточкой связано. Был слабак и остался таким. Я ему сразу сказал: «Катапультируйся!» — так нет же, рискует… Не слышал он, что ли, скажешь?
— Да слышал он все.
— Слышал, слышал, а чего молчал?
Ермолаев щелкнул зажигалкой, Курманов прикурил, раза два затянулся и недовольно поморщился. Чего хорошего нашли в куреве… Смял сигарету, ответил:
— Как чего? Времени не было. Ты же летчик — пойми: земля рядом, а там дома, машины, люди… Когда тут калякать?.. Он же ответил: «Понял».
— Понял, понял, — пробурчал Ермолаев, будто Курманова не было рядом. — Понял, да не все.
Курманов ни в чем не винил Ермолаева. Как руководитель полетов, он поступал правильно, требования его к Лекомцеву были справедливы. И зрит он, конечно, в самую точку: «Куда теперь денешься? Ситуация!» «Все верно, Петрович, все очень верно, если смотреть только со своей уютненькой колокольни!»
Летное происшествие расследовал полковник Корбут с группой офицеров. Он был неизменно строг и категоричен, руководствовался верным правилом: любое послабление — враг авиации, всякая жалость к людям рано или поздно оборачивается кровью, которой, по признанию самих авиаторов, писаны все документы, регламентирующие летную службу. Корбут сейчас не мог себе простить, что не добился в свое время согласия генерала Караваева допустить подполковника Ермолаева к исполнению обязанностей командира полка.
Курманов его раздражал. Необоснованное отрицание им виновности капитана Лекомцева волей-неволей снижало ответственность летчиков за полет, расслабляло их. А раз не впрок пошли Курманову его предупреждения, то и немудрено, что до этого докатился… Так оно и бывает: сколько веревочке ни виться…
А ведь можно было бы этого избежать, стоило только своевременно пресечь выходки Курманова. Но Корбут тогда не настоял на своем, согласился подождать до приезда нового командира, а теперь вот каялся…
Объяснения майора Курманова не удовлетворяли полковника Корбута. Курманов искал оправдания там, где, по мнению Корбута, были одни лишь нарушения.
— Выполнил задание — и на посадку, ничего бы с ним не случилось, — резко и назидательно говорил Корбут.
— Не случилось бы с ним — случилось бы с другим, товарищ полковник.
— А чего он тянул с катапультированием? Кому такой риск нужен?
— Лекомцеву надо было понять причину необычного поведения самолета. — Курманов хотел объяснить, зачем это было нужно Лекомцеву. Разве в авиации так не бывало? Оставит летчик самолет, а доказать, что не виноват, не может, и тогда события оборачиваются против него самого. Но Корбут прервал Курманова:
— Сейчас речь идет не о ком-нибудь, а конкретно о капитане Лекомцеве и о вас, майор Курманов. Позвольте вас спросить, почему вы не извлекаете уроки из прошлого? Лекомцева уже раз наказывали. Кстати, сам генерал Караваев.
— Генерал не только наказывал, но и поощрял его, на учениях, например. Товарищ полковник, тут все же надо разобраться, — спокойно настаивал на своем Курманов.
И это его спокойствие раздражало Корбута. «Так и норовит запутать дело, увести куда-то в сторону, когда все очевидно и факты, как говорят, неопровержимы», — думал он, продолжая доказывать Курманову его неправоту:
— Дался ему ваш маневр, а кто велел?
Курманов вспомнил: «Энергичней действуй, энергичней».
— Мое разрешение, товарищ полковник.
— Вот в чем ваша ошибка, вот с чего все началось, вы должны признать это, майор Курманов. Кто вам велел, скажите, кто?!
— Долг велел, товарищ полковник. Надо же доказать…
— Что доказывать? Без нас уже все доказано, все открыто, и ваша самодеятельность не делает вам чести.
Курманов был очень взволнован происшедшим событием. Какие только мысли не приходили ему в голову! В самом деле, не свяжись он с этим пилотажем, который сам считал на грани фантастики, не поддайся Лекомцев его летным страстям и не делай этот злополучный маневр — и ничего бы не случилось. Все было бы, «как было». Разумеется, полк бы по-прежнему хвалили и самого бы не склоняли, как теперь. Разве тут не прав полковник Корбут? Виноват только он сам, Курманов, только сам. Не зря и Ермолаев намекал, куда тянутся ниточки… Но Курманов не обрывал на этом свои мысленные рассуждения. Он думал сейчас о летчиках, которым судьба предпишет действовать в реальных боевых условиях. Враг слабым не бывает, он безжалостен, коварен, и бой против него требует отдачи всех физических и духовных сил. Летчик должен владеть своим самолетом в совершенстве и уметь применять неожиданные приемы боя.
Курманов верил в самолет, на котором летает он, Лекомцев и весь полк. Он гордился им и знал: еще не все использованы возможности этой прекрасной машины. Это же чкаловский девиз — уметь из самолета выжать все, на что он способен. Герои Великой Отечественной, и прежде всего Покрышкин и Кожедуб, блестяще доказали это практикой самого боя.
У Лекомцева хватило сил не растеряться, сохранить трезвость рассудка до конца. Он рисковал во имя будущей победы. И страх неведом ему, потому что он в любой, пусть даже самой тяжелой обстановке знает, что делать. Курманов ценил эти качества Лекомцева и стоял за него.
В один из дней в полк прибыл генерал Караваев. Оценивая события в полку, он исходил из своего опыта полетов, всей своей службы в авиации. Он был убежден в том, что ни один полет не похож на другой. В сущности, полет неповторим. И в этом смысле Караваев не очень полагался на доводы Курманова: будто можно создать в воздухе ситуацию, подобную той, в которой оказался Лекомцев. Даже если и так, все равно надо иметь в виду, что в одной и той же ситуации действия одного летчика могут считаться вполне разумными и даже единственно необходимыми и те же действия другого — опрометчивыми и даже ошибочными. Не зря говорится: что одному впрок — другому отрава.
Не освоенный самолет до поры до времени как «вещь в себе». Он полон загадок, тайн, очень много требует от летчика, еще робкого в обращении с ним. Но когда освоишь его, положение меняется. Уже не самолет ставит тебе условия, а ты — ему. Требуешь от него все, на что он способен, и даже больше того, сам учишь самолет летать. Получается, каждый новый самолет поднимает человека до уровня современной научной мысли, а человек в свою очередь устремляет свою мысль вперед, в завтрашний день авиации. И это стремление к новому, известное дело, не всегда обходится без риска.
Случалось, и он действовал на свой страх и риск. Но сознавал — делал это во имя авиации. Что было бы с ним, случись неудача при посадке на грунт? Пострадал бы он крепко. Нарушение инструкции… Самодеятельность…
Но он же видел: авиация рвется на земной простор, тесно ей на бетонках. И жизнь подтвердила это: теперь каждый летчик может сесть на полевой аэродром. Вот уже и расширились боевые возможности авиации. А разве нынче авиация не стучится в новые двери? Рано или поздно, не сегодня, так завтра, чувствуя ее нераскрытые возможности, кто-то сделает еще один новый шаг и еще… И сама жизнь станет ему судьей.
Исход любого полета решают многие факторы: возможности самолета и возможности летчика, погодная обстановка, лимит времени… Да разве все перечислишь! Иной раз может оказаться на первом плане и стать решающим фактором простая человеческая удача. А бывает, встретишься лицом к лицу с откровенным невезением. И что с Лекомцевым — трудно пока сказать.
Словом, Караваев никогда не спешил преждевременно класть на весы «за» и «против». Но он своими глазами видел Лекомцева и многих других летчиков, которых Курманов благословил в небо, видел их в зонах и на полигонах. Давно заметил: Курманов растит не просто отличных пилотажников, а сильных воздушных бойцов. А на неизведанных путях и небо, и самолет не всегда отзываются лаской. И тут нельзя рассматривать события в отрыве одно от другого.
— Какой тут отрыв? — невозмутимо говорил полковник Корбут. — Все стыкуется, товарищ генерал. Против факта, как говорится, не попрешь. Есть объективный свидетель — магнитофонная запись. Вразумительных докладов капитана Лекомцева не было. Да его почти и не слышно: то ли он на борту, то ли нет. Полетами руководил подполковник Ермолаев. Он пишет объяснение. Сами понимаете, кто рискнет опровергать документальные данные?
— Разумеется, факт есть факт, — сказал генерал Караваев, — но в данном случае следует поставить в известность конструкторское бюро, привлечь к этому делу специалистов. Полет капитана Лекомцева необходимо исследовать самым тщательным образом. И не только этот, но и все предыдущие, И к летчикам стоит прислушаться. Все же человек скажет больше, чем машина.
Потом в полк пришел приказ. С того дня Курманов и стал осторожничать, налет у летчиков рос медленно.
Но вот сегодня Курманов вывел на аэродром весь полк. Большие полеты! Первый раз после отстранения пришел на полеты и капитан Лекомцев. Пережитая неудача и то, что последовало за ней, все еще угнетали его. Но когда он увидел взлет майора Курманова, к нему сразу пришли и вновь взволновали душу ни с чем несравнимые чувства полета.
Когда Курманов взлетел, небосвод был чист, как стеклышко. Лишь далеко-далеко, у самого горизонта, торчали знобкие утренние облачка. Они грелись на солнце, как белье на веревочке. Земля куталась в легкую сизую дымку. Но солнечные лучи уже проникали всюду. С высоты полета было видно, как они вспыхивали в окнах и на крышах зданий, на железнодорожных путях, блестели в нетронутых ветром водоемах.
Утренний воздух упруг и стоек, в нем хорошо летать. Словно бы разминаясь, Курманов сделал замедленный переворот через крыло. Земля и небо безропотно поменялись местами, а затем опять заняли свое извечное положение.
Как всегда, Курманов чувствовал себя необыкновенно слитым с машиной. Самолет и летчик как единый живой организм — будто бы и нервы, и сосуды, в которых упруго билась кровь, шли от него к крыльям, сердце работало в унисон с турбиной и его пульс был пульсом самолета.
У Курманова был секрет, который он не таил ни от кого. Он отказывался по утрам от автотранспорта. Топал на аэродром пешком, меряя тропку от дома до самолета широкими, размашистыми шагами. Скорой ходьбой разогревал мускулы, заранее готовил их к работе в воздухе.
У иного пилота что получается: взлетит, даст нагрузку — сердце работает в нужном ритме, а мускулы еще дремлют, они холодны. У Курманова такого неприятного диссонанса не бывает. У него включается в работу сразу весь организм, каждый мускул, каждая клеточка, как у натренированного спортсмена. Вот откуда у него эта необыкновенная слитность с машиной. Курманов готов сразу же после взлета вступить в воздушную схватку, ему легче «гнуть дуги», как он называл высший пилотаж.
Самолет-истребитель мгновенно набирает скорость, пронзает облака и в считанные секунды достигает стратосферы. В небе летчик находится в состоянии вечной борьбы с иллюзиями, инстинктами и самим собой. Тут без гармонии человеческой мысли, мускулов и сложнейшей бортовой аппаратуры не обойтись.
Каждая фигура, которую Курманов выписывал на небесном холсте, была чиста, даже изящна. Он набирал высоту, выполнял горизонтальный полет, снижался, новый маневр опять выносил его наверх, но скоро он снова оказывался на малой высоте. Когда самолет забирал в глубь неба, бело-розовый след инверсии тянулся за ним, как нить Ариадны. Не затеряется в океанском безбрежье! Когда же устремлялся вниз, след обрывался, пропадал, но тут уже была сама земля.
Как ни велика скорость, а все же она отставала от мысли летчика. Быстрее мысли нет ничего на свете. Курманов плавно переводил самолет из одной фигуры в другую, а мысленно уже начинал маневр, который позволил им с капитаном Лекомцевым на учениях быть неуязвимыми. Самолет забирает вверх, земля куда-то проваливается, пропадает из виду, а небо вспухает и вроде бы как расступается. Огромная тяжесть наваливается Курманову на плечи, кажется, что кто-то сдирает кожу с лица, и в глазах так темнеет, что не видно приборов. А мысль все дальше, дальше: «Какая же у тебя была перегрузка в последний раз?.. Отказали рули. Это что, причина? Следствие? С чего все началось? Как вел себя самолет? Как действовал ты, Лекомцев?» У Курманова глаз острый, руки сильные, мысль быстра, и потому возрастала у него емкость секунд. В предельно сжатое время он успевал почувствовать и зафиксировать в памяти малейшие нюансы поведения самолета, поставить перед ним и перед самим собой вопросы, на которые он ответит потом.
После встречи с Дороховым Курманов вел схватку и с самим собой. Его не мучило «неполное служебное соответствие», не терзали душу упреки полковника Корбута в его адрес, не жгли слова Деда: «Трусишь!» А над дружеским советом Ермолаева: «Ну зачем вызываешь огонь на себя?» — он сейчас только бы посмеялся. Может, в чем-то они были правы, в чем-то ошибался он сам, но ведь не зря же поется в песне: «Жизнь для правды не щади…»
Что может сделать с человеком полет! Курманов находился в том состоянии, когда действия человека бескорыстны, он не жаждет славы и страх не пугает его. Значит, свершилось то, что поднимает человека на самую трудную высоту, поднимает над самим собой.
Отступать он не собирался, не отчаивался, не падал духом и не гадал, какой вираж уготовит ему судьба. Нынешние полеты придали ему силы. Он поднимался в воздух и сам, и с капитаном Лекомцевым, и после полетов настроение у него было приподнятое. Когда Курманов шел с Лекомцевым от самолета, увидел полкового врача. У Курманова вдруг по-детски, веселой смешинкой вспыхнули глаза, и он с неподдельной наивностью спросил старшего лейтенанта:
— Доктор, а почему киты выбросились на Атлантическое побережье? Им что, жить надоело, что ли?
Старший лейтенант смутился. Он знал причуды Курманова неожиданно подбрасывать вопросы на засыпку. Насчет вращения земли, например. Но то он летчикам задавал. А он, врач, тут при чем? И при чем тут киты?
Старший лейтенант пожал плечами:
— Бывают чудеса, товарищ майор.
Курманов слушал его и не слушал. Думая о своем, он мысленно спорил со старшим лейтенантом: «Чудеса, говоришь? Нет, доктор, на свете чудес не бывает. Все в жизни объяснимо. Когда не знаешь — чудеса, а узнаешь — и никаких тебе чудес».
На командном пункте Курманов позвонил домой:
— Надя! Ты с билетами-то как решила? Не отнесла? Вот молодец! Конечно сходим… А то запустили мы с тобой культурное воспитание.