На улице было необычно светло. Созвездия Лебедя, Лиры и Орла, Большой и Малой Медведиц, Псов и Ворона, а также ярко сияющую Полярную звезду затмили неожиданно возникающие светло-оранжевые вспышки, которые быстро таяли в потоках молочно-белого света. Они появлялись беспрерывно, мощно, почти радостно, и тут же их жадно поглощал молочный свет. Все это сопровождалось всепроникающим грохотом — смесью колокольного звона и ударов молота. Стены дома не могли сдержать этого грохота, для него не существовало препятствий. Он давил на уши и сжимал виски женщины и ребенка, которые стояли у окна и полными страха глазами смотрели в грозную темноту ночи.
Сзади раздался шорох. Это был инженер. Очнувшись от тяжелого сна, он сначала не мог понять, что это за шум, но потом сообразил, в чем дело. Он поискал рукой жену, увидел, что кровать пуста, встал и, шатаясь и ища опоры, вошел в гостиную. Там он увидел Ирену. Она обнимала дочь, которая показалась ему вдруг очень маленькой. Даже в этой ситуации он осознавал, как редко случалось то, что он видел.
— Ничего, ничего страшного, — громко сказал он. — Не бойтесь. Это артподготовка. В первый раз так близко от нас. Об этом объявляли газеты. Я забыл вас предупредить.
Ирена обернулась, но облегчение почувствовала не сразу. Ее сердце продолжало сильно и гулко стучать, она точно знала, что это состояние будет повторяться все чаще. Это был первый намек на тот большой страх, с которым отныне ей предстояло жить и который уже не был безобидным. Она смотрела на своего мужа, на его негероический облик и испытывала потребность сорвать на нем зло.
— Тебе не стыдно стоять перед ребенком в таком виде?
Инженер с удивлением оглядел себя и убедился, что выглядит действительно неприлично.
Ребенку было все равно, как выглядит отец. Девочка была наконец счастлива, что рядом с ней папа и мама, и ей уже не казались такими страшными вспышки света и грохот за окном, даже наоборот, они развеселили ее. Она подбежала к отцу, схватила его за руку и потребовала:
— Скажи мне, что делают пушки, что?
Густав взял одеяло и завернулся в него, чтобы не злить больше свою жену.
— Ты видишь за окном лучи прожекторов? Они освещают облака дыма и огня при выстрелах.
— Значит, этот огонь — от пушек?
— Да, — ответил отец, — при каждом выстреле получается огонь.
— В кого они стреляют? — спросила Рената.
— Сначала ни в кого, потом во вражеские самолеты.
— А пушки всегда так грохочут?
Отец кивнул.
— Смешно, — сказала девочка.
Инженер закрыл окно, без слов взял с дивана подушку и одеяло и отнес их в спальню. Ирена ничего не сказала и последовала за ним. Девочка осталась стоять в двери между спальней и гостиной.
— Мы все же должны попытаться заснуть, — сказал инженер, — стрельба продлится до половины второго.
— Можно мне остаться у вас? — спросила Рената, испугавшись смелости этого вопроса.
— Ну иди, — ответил отец.
Девочка устроилась между родителями, потянула на себя одеяло и укрылась им с головой. Скоро она уже не слышала шума за окном. Инженер с женой молча прислушивались к звукам извне, пока те точно в назначенное время не затихли. Но и потом они еще долго лежали без сна.
— Как я выгляжу? — спросила я Грегора, который сидел перед телевизором и смотрел программу новостей. Он удивленно смерил меня взглядом и сказал: «Как всегда». Но чуть погодя он все же захотел узнать, почему я об этом спросила.
— Потому что я хотела услышать другой ответ, — объяснила я.
Он встал, выключил телевизор — новости науки и искусства не интересовали его — и провозгласил:
— Сегодня вечером мы ужинаем в ресторане.
Он редко приглашал меня в ресторан, и раньше я обрадовалась бы. Вот и сегодня он ожидал, что я с благодарностью приму его предложение, и с покровительственной улыбкой ждал моего отклика. Но я сняла пальто, прошла в прихожую, повесила его на вешалку, вернулась, тихо напевая что-то про себя, все еще не дав ему ответа.
— Сегодня мы ужинаем в ресторане, ты слышишь, Рената? — Он встал, подошел ко мне и положил руки мне на плечи. — В итальянском или в греческом? — спросил он и выпустил дым прямо мне в лицо, чего я терпеть не могла.
Я мягко, но решительно убрала его руки с плеч, села, сняла туфли, поискала тапочки. Потом направилась в ванную, приняла душ и вышла уже в халате.
— Что все это значит? — спросил Грегор. Он был скорее растерян, чем рассержен. Я включила торшер и поудобнее устроилась в кресле.
— Это значит, что сегодня я не хочу никуда идти. Но я весьма благодарна тебе за эту милую идею.
Когда гордость Грегора что-то задевало — а в этом отношении он был очень чувствителен, хотя у других этого качества никогда не предполагал, — он старался скрыть свои чувства за какой-нибудь детской выходкой.
— Ну хорошо, — сказал он с сияющей улыбкой победителя, который знает, что через несколько секунд его дисквалифицируют, — нет так нет, мне все равно. Я хотел пойти только из-за тебя, потому что думал, что ты вернешься из больницы усталой и не захочешь идти на кухню.
— Ты прав, на кухню я действительно не хочу идти.
Бедный Грегор. Улыбка победителя погасла на его губах. Его такое милое, родное лицо выражало растерянность и разочарование. Я видела, что в нем растет гнев, который неминуемо должен обрушиться на меня. Я искала среди журналов проспект с репортажем о Барбадосе, который вопреки всему сохранила, спрятав между другими брошюрами, но никогда не притрагивалась к нему. Теперь я хотела прочесть его. Грегор стоял спиной ко мне, переключая каналы телевизора и забавляясь тем, что превращал четкие, естественные цвета экранного изображения в размытые контуры ярко-красных и зеленых тонов, которые наплывали на меня с телевизионного экрана и мешали сосредоточиться. Все это сопровождалось чрезмерно громким голосом комментатора, который вдруг перешел на хрип и превысил все мыслимые пороги звуковой чувствительности.
— Значит, ты не в настроении, — сказал Грегор, все еще стоя спиной ко мне и лицом к телевизору. Потом, быстро повернувшись, он закричал: — Ты капризное и неблагодарное существо. Зачем я тогда вообще сюда пришел?
— Я ведь говорила, что сегодня тебе лучше не приходить, — ответила я спокойно. — Выключи, наконец, телевизор.
Когда Грегор кричал на меня, а это случалось не так часто, я всегда пыталась подавить слезы и убрать с лица напряженное выражение, которое, правда, тотчас же появлялось на нем снова. Сейчас в этом не было необходимости. Я открыла проспект и принялась рассматривать роскошные цветные фотографии, одновременно с волнением ожидая, как Грегор поведет себя дальше. Ситуация была абсолютно новой для нас.
— Что мне теперь прикажешь есть? — спросил он укоризненным голосом. Его гнев, казалось, перерос в сильное чувство сострадания к самому себе. — У тебя приготовлено что-нибудь?
Я предполагала услышать что-то в этом роде. Я посмотрела на него и медленно покачала головой:
— Очень жаль, но у меня есть только молочная булка и масло для завтрака. Я не успела ничего купить после работы.
— Что ты за хозяйка! — вскипел Грегор еще раз. — Ведь ты несколько лет была замужем, заботилась о муже и ребенке, неужели за это время нельзя было чему-нибудь научиться?
Он знал, что это мое больное место. Несмотря на все мои старания, я действительно никогда не была хорошей хозяйкой. Мои поварские способности были минимальны, мне с большим трудом удалось организовать более-менее бесперебойное функционирование нашего домашнего хозяйства, и я часто зависела от добросовестности и честности своих добровольных помощников. Когда мы приглашали гостей, я могла предложить интересные идеи, чтобы вечер прошел успешно, но никогда не знала, как их реализовать. Я вела себя робко и нерешительно, когда мы с Юргеном занимались обустройством нашей квартиры. Эта задача часто ложится па плечи женщины. Результат не обрадовал ни меня, ни Юргена. Когда я осталась одна, этот мой недостаток потерял свое значение. Во время наших коротких встреч с сыном мне удавалось выполнять все его желания. Грегор же предъявлял требования по большей части не к качеству, а к количеству пищи. Таким образом, я довольно сносно со всем справлялась. Я совсем не намеревалась оставлять Грегора в этот вечер без ужина. Это было случайным совпадением, но оно пришлось как раз кстати.
— Иди домой, — сказала я мягко, не обращая внимания на его упреки. — Или зайди в одну из своих забегаловок, где тебя всегда так хорошо обслуживают. Рената Ульрих сегодня не подает.
— Ты, оказывается, не только капризна и неблагодарна, ты еще и несправедлива ко мне. Я ведь хотел сделать как лучше. В твоем поведении нет никакой логики.
Я очень не хотела терять так редко посещавшее меня ощущение душевного спокойствия, легкую, неуловимую эйфорию, поэтому я отдала ему должное, признавшись в том, в чем он действительно был прав: моя логика сегодня явно хромала. Потом я по-дружески попросила его уйти и оставить меня одну.
Он стал собираться, не в силах скрыть свою обиду. Когда я с облегчением подумала, что он уже ушел, Грегор вдруг появился в дверях и, не поднимая на меня глаз, сказал:
— Я иду сейчас есть гуляш. Мне все равно, где я его съем — в итальянском или греческом ресторане. А твоя стряпня вообще не имеет названия.
Он наверняка по-другому представлял мою реакцию на его слова. С моих губ не сходила улыбка, пока он не хлопнул дверью.
Наконец я решилась войти в палату. Мама казалась маленькой и слабой среди огромных подушек. Смутившись, она жестами показала мне, как неловко чувствует себя оттого, что не смогла предотвратить мою встречу со своим сыном.
Юрген встал, подошел ко мне и поцеловал мою руку. Я не видела его пять лет. Пять лет могут быть и длинным и коротким сроком в жизни человека. Для меня они длились вечно, однако в отношении моего желания не видеть Юргена время пролетело быстро. У меня не было никакой охоты видеть его и в дальнейшем. Я вообще была бы рада не встречаться с ним никогда. И вот он стоял передо мной, и мы по лицу друг друга старались понять, как эти пять лет отразились на нас. Я видела прежнего Юргена, и в то же время он был другим. Я тоже в чем-то оставалась прежней Ренатой, но уже не той, что была раньше. В первые секунды такой встречи кажется, что происходит что-то иррациональное, не подвластное разуму, но потом объяснение все же находится. Именно в эти мгновения я каким-то образом поняла, что Юрген боится меня. Я же почему-то оставалась абсолютно спокойной.
Он быстро принес для меня стул и помог снять пальто.
— Я узнал от мамы, что ты придешь и поэтому остался. Надеюсь, мое присутствие не очень неприятно тебе.
Я бы с удовольствием ответила отрицательно, но, взглянув на мамино взволнованное и беспомощное лицо, предпочла вообще ничего не говорить. Я холодно улыбнулась Юргену и спросила маму о самочувствии. Облегченно вздохнув, она стала подробно обо всем рассказывать. Она немного приподняла одеяло и показала сломанную ногу, на которую, благодаря достижениям современной медицины, не стали накладывать гипс, обернув ее лишь легкими бандажными повязками. Она сказала, что чувствует себя хорошо, хотя немного ослабла, что устала, но это скоро пройдет, ведь даже врачи удивлены тем, насколько сильное у нее сердце и сосуды. Говоря это, она больше обращалась к Юргену, чем ко мне, хотя тот наверняка уже все знал. Ее глаза лучились счастьем, и, должна признаться, этот взгляд матери, обращенный на сына, тронул меня и внес в сцену встречи примиряющую ноту. Юрген гладил ее руку. Закончив рассказ, мама сказала:
— Юрген, правда, очень мило со стороны Ренаты, что она после трудного рабочего дня нашла в себе силы проделать такой долгий путь.
Стараясь представить меня в лучшем свете перед моим бывшем мужем, она забыла о своих совершенно справедливых упреках по поводу моего долгого отсутствия. В этом была вся она.
— Чудесно, что вы до сих пор сохранили такие хорошие отношения, — сказал Юрген, стараясь найти верный тон разговора.
Слова «до сих пор» разозлили меня, и Юрген, видимо почувствовав это, произнес:
— Хотя почему бы и нет.
Этими словами он совсем все испортил. Мы старались не смотреть друг на друга. Я взяла доску с данными о мамином самочувствии, которая висела на спинке кровати, и стала рассматривать кривую температуры. Мама, ища спасения в банальных фразах, сказала:
— Ну вот, теперь мне ничего не удастся от вас утаить.
После бесконечных пятнадцати минут спотыкающегося разговора я спросила Юргена, зачем он хотел меня видеть. Я знала о его намерении поговорить со мной о Матиасе и попросила его ясно и открыто сказать обо всем. Юрген взглянул на свою мать, как бы ища поддержки, и несколько нерешительно пообещал подробно обсудить со мной ситуацию.
— Если у тебя найдется немного свободного времени, — сказал он, — мы могли бы оставить маму отдыхать и пойти куда-нибудь, чтобы спокойно поговорить.
Я согласилась. Наконец-то все прояснится и я смогу понять, что было правдой в том таинственном письме, которое получила мама. Она, как бы угадав мои мысли, ласково погладила меня по щеке на прощание и прошептала:
— Ни о чем не беспокойся.
— Я беспокоюсь только о тебе, — сказала я, улыбнувшись.
Я заметила, что мое поведение удивило ее. Я и сама удивлялась себе. Никогда бы не подумала, что мне придаст силы встреча с Юргеном. Теперь нужно было только выдержать это испытание до конца. Намерение расспросить маму о Камилле я отложила на следующий раз.
— Давай поедем в отель, там спокойно, — предложил Юрген. Ничего не подозревая, я согласилась. Мы долго ехали по направлению к центру города, но я не обращала внимания на дорогу, полностью погруженная в свои мысли. «Пока все хорошо, — внушала я себе, — оставайся такой же твердой, не сдавайся, будь твердой». Только когда Юрген завернул за оперный театр и там остановился, я вдруг поняла, куда он меня привез. Как не тактично с его стороны, как глупо с моей. Мне следовало бы предвидеть, где он остановился.
«Голубой бар» всегда был для меня в некотором роде символом. Поэтому в последние годы я никогда не ходила туда. И потом было бы смешно сидеть там одной. Когда наши с Юргеном отношения еще не были ничем омрачены, мы любили забежать в «Голубой бар» до начала оперы, выпить по рюмочке аперитива или зайти туда вечером, если были рядом. Там царила интимная атмосфера маленького помещения, которое, несмотря на холодный голубой цвет обоев и мягкой мебели, производило очень теплое впечатление. Стоило только пересечь холл самого старого отеля Вены, который был основан в незапамятные времена, и «Голубой бар» принимал вас, как и всякого другого так, как если бы вы были особым посетителем и вас здесь давно ждали.
Едва мы успевали занять места, как перед нами на круглом столике уже стояла рюмка шотландского виски и сухого мартини, две маленькие вазочки сразу же наполнялись соленым миндалем, который нигде не был так вкусен, как здесь. Великолепные темно-зеленые оливки подавались на серебряной тарелочке. Между нами сразу же завязывался непринужденный, добрый разговор. Не спеша наслаждаясь вином, мы обсуждали вопросы, о которых не хотели говорить дома, доверяли друг другу заботы и мысли, о которых не решились бы рассказать в другой обстановке. Жизнь в это время состояла только из наших проблем, и мы были готовы вдвоем справиться с ними. Про себя я называла часы, проведенные в «Голубом баре», «партнерскими». «Голубой бар» стал для меня их символом.
Только там у меня появлялся искренний интерес к делам мужа. Я внимательно и терпеливо выслушивала его соображения о новых замыслах, и иногда мне даже удавалось понять их суть. Там Юрген расспрашивал, как мои дела, справляюсь ли я с ребенком, не скучаю ли я, достаточно ли сил, воли и средств он прикладывает, чтобы я была счастлива. Я говорила: «Да, ты именно такой, каким я представляла себе своего мужа». А Юрген отвечал: «Как хорошо сидеть здесь вместе, ты сегодня такая красивая, я люблю тебя».
На этот раз перед нами не поставили, как бывало раньше, рюмку шотландского виски и сухого мартини. Нас вежливо спросили, что мы хотим заказать. Юрген направился к тому столику, за которым мы любили сидеть в прежние времена, хотя сейчас это не имело никакого значения. Кроме нас, в «Голубом баре» никого не было. В памяти против воли возникли слова «партнерские часы». Это причинило мне невыносимую боль. Я быстро обернулась к Юргену, заставив его посмотреть на меня.
Загар на его лице был типично тропическим, темно-коричневым. Такого оттенка не добьешься, отдыхая на пляжах Средиземного моря или в горах. Черты лица стали жестче, старше, но выглядел он лучше, чем пять лет назад. Седина у корней волос и на висках не очень бросалась в глаза в светлых, русых волосах. Недавно он отметил свое пятидесятилетие, я вспоминала в тот день о нем и о его жене, которая была вдвое моложе его. Я думала о том, как она справлялась с этой разницей в возрасте, и решила, что наверное лучше, чем я со своей между Грегором и мной.
Юрген избегал смотреть на меня, его глаза искали предмет, на котором могли бы задержаться. В данный момент это была пепельница. Он нервно двигал ее правой рукой.
— Говори, что ты хочешь обсудить, — потребовала я. — У меня мало времени.
— Речь идет о Матиасе, — сказал Юрген. — Через несколько месяцев он получит аттестат зрелости.
— Да, — ответила я.
— Но он еще не достиг совершеннолетия.
— Нет, — ответила я.
— До этого момента за него отвечаешь ты.
— Верно, — подтвердила я.
— Я бы хотел, чтобы Матиас продолжил учебу в Штатах.
Так вот в чем дело. Я ждала чего-нибудь в этом роде и не выразила ни удивления, ни возмущения по этому поводу. Я была совершенно спокойна, так как знала, что отвечу. За полукруглой стойкой тихо двигался официант. Он наполнял соленым миндалем маленькие вазочки.
— А я хочу, чтобы Матиас учился в Вене, — сказала я.
Юрген собирал указательным пальцем табачные крошки в маленькую кучку.
— Учеба в Штатах имеет много преимуществ, — сказал он.
— Знаю, — ответила я, — я даже думаю, что он охотно поехал бы туда.
Юрген гневно выпрямился. Теперь он смотрел мне в глаза.
— И несмотря на это ты хочешь помешать ему?
— Нет, — сказала я, — я хочу, чтобы он еще один год провел здесь. Не потому, что я имею на это право, а потому, что хочу использовать свой последний шанс.
— Объясни, пожалуйста, в чем дело?
— Я надеюсь, что за этот год Матиас лучше узнает меня. Пока он учился в интернате, мы мало бывали вместе. Мы оба изменились. Мне всегда хотелось знать, что с ним происходит, и как-то участвовать в этом, но он не принял ни моего нового образа жизни, ни меня в новом качестве. Если мы проведем этот год вместе, у него появится возможность узнать меня. И может быть, понять. Потом он наверняка захочет уйти. Но он вернется ко мне.
Юрген молчал.
— Я не думаю, что у тебя есть этот шанс. Если ты заставишь его остаться здесь на год, он будет думать, что многое упускает. Вряд ли у него появится желание разобраться сначала с твоими проблемами и только после этого уехать. Мир, который я ему предлагаю, гораздо соблазнительнее.
— И все равно я верю, что нужна Матиасу.
Юрген посмотрел на меня с сочувствием. Его голос стал мягким и примиряющим.
— Ты изменилась. Это правда. Нашей короткой встречи достаточно, чтобы понять это. Может быть, сейчас ты лучше знаешь, что тебе надо. Но ты все же живешь иллюзиями. Я умоляю тебя спуститься с облаков на землю.
— Я давно уже это сделала, — ответила я.
Напротив меня, на голубых, с бело-золотой каймой, обоях висели две картины. На них были изображены женщины в стиле Фрагонара. Дама справа чуть склонила тонкое, нежное лицо под широкополой, надвинутой на лоб шляпой, ленты которой мягко спадали на молочно-белую кожу ее декольте. Ее грудь прикрывала шаль из прозрачного, струящегося материала. Длинные каштановые локоны, видимо слегка припудренные, подчеркивали беспечное выражение ее лица, которое, однако, не побуждало зрителя к размышлениям, полностью подчиняясь его воле. Дама была милой и симпатичной, но не нравилась мне. Лицо другой женщины — слева — было изображено лишь на три четверти. Она не смотрела на зрителя. Черты ее лица, прекрасные, но жесткие, выражали решимость и непокорность. Светлая вуаль, едва коснувшись волос, резко спадала вниз. На белые плечи был накинут красный бархатный платок. Вырез платья — едва прикрыт, однако чувствовалось, что она не хочет выдавать свои тайны, не желает, чтобы ее поняли и разоблачили. Этот образ однозначно ассоциировался в моем сознании с Камиллой. Но, в отличие от нее, эта женщина внушала не страх, а мужество. Она нравилась мне. Она была моей союзницей в разговоре, который должен принести мне победу.
— Во Флориде, — убеждал меня Юрген дальше, — есть отличные университеты. Там Матиас сможет подготовиться по любой специальности. От Флориды до Барбадоса — один короткий перелет. Матиас сможет, если захочет, приезжать ко мне на выходные. Пойми, у него там будет дом, мы сможем много времени проводить вместе. На островах живут иначе, чем в Европе. Там и время течет по-другому.
— Ты уже переставил свои часы, Юрген?
— Давно, Рената. Мы работаем друг на друга — время и я. Я знаю это наверняка, хоть и не могу доказать.
— Да, — кивнула я, — это можно понять, только живя там. Значит, ты сумел войти в новую жизнь победителем.
— Разве не заметно? — спросил Юрген. Может быть, это покажется смешным, но эти его слова напомнили мне Грегора. До сих пор я никогда не сравнивала их.
— Я тоже не пропала, — сказала я просто, без всякой гордости.
Мне показалось, что Юрген слишком поспешно постарался заверить меня в этом. Я убедилась, что он не собирается больше заниматься спасением моей персоны, и поэтому у меня не было желания бросить ему в лицо пару сомнительных сообщений о моих победах. Я терпеливо выслушала его гимн Барбадосу, совершила прогулку по пестрым и шумным улицам Кингтауна, последовала за ним в прохладные, просторные комнаты его белокаменного дома, восхитилась экзотическими растениями большого тенистого парка, будто наяву увидела, как чернокожий мальчик беззвучно подает Типунш на террасу, сбежала по узкой тропинке на пляж, к лодочной станции, была очарована формой и превосходной оснасткой яхт, попыталась представить темное ночное небо с незнакомыми звездами, под которым белые люди, одетые в платья из шелка и льна, дружески беседовали друг с другом или танцевали под завораживающие мелодии духового оркестра. Я кивала или с удивлением покачивала головой, слушая его рассказ. Теперь я смогла вдруг ясно представить себе жизнь своего бывшего мужа, о которой до сегодняшнего дня ничего не знала и не хотела знать. Искусственно созданный туманный занавес между нами исчез, его жизнь отчетливо предстала передо мной. Но в этих декорациях, составленных Фата Морганой и реальностью, передвигался не Юрген, а какой-то чужой человек. От края сцены к нему приближался хорошо знакомый и любимый мною образ, и я знала, что чем ближе он подходит к незнакомцу, тем больше становится похож на него. Вглядываясь из темноты в возникшую передо мной картину, я убрала из этих декораций того, кого некогда любила.
Официант убрал пустые рюмки и тихо спросил, не хотим ли мы еще чего-нибудь заказать. Я отказалась, а Юрген попросил виски. К соленому миндалю мы не притронулись. Оливки в этот раз не подали. В бар вошла еще одна пара, они заняли столик у противоположной стены и начали громко разговаривать. Лицо Юргена стало злым. Он был явно настроен сопротивляться до конца.
Я выслушала все остальные доводы в пользу приезда Матиаса на Барбадос после выпускных экзаменов. Ведь два летних месяца он еще проведет со мной. И потом, пришло наконец время познакомить Матиаса с его женой. Мне известно, какой интерес она проявляет к другим людям. Есть и еще одна причина довольно щекотливого свойства, но именно поэтому о ней надо тоже подумать. Как можно требовать от Матиаса жить под одной крышей с другом своей матери, насколько он знает, молодым человеком. Он не имеет, конечно, ничего против него, действительно ничего. Но Матиас попадает таким образом в довольно тяжелую ситуацию.
Я знала, что услышу подобный упрек, и была к этому готова. Я всегда допускала мысль о том, что мой бывший муж узнает о моей связи с Грегором.
— Так, значит, мама тебе обо всем доложила, — сказала я.
— Я узнал об этом не от мамы, — ответил Юрген.
Опять она, Камилла. Только она могла ему рассказать. Но откуда она обо всем узнала, как ей удалось собрать сведения о моей личной жизни? А ведь еще совсем недавно я думала, что вот уже пять лет, как она оставила меня в покое. Мне опять потребовалось взглянуть на картину с незнакомкой, чтобы почерпнуть в этом образе не страх, а силу противостоять Юргену дальше.
— Этот человеку меня не живет, — уточнила я. — Это очень непрочная связь. Я могу пожертвовать ею ради Матиаса.
— Но, Рената, дети не должны расплачиваться за такие жертвы, — заметил Юрген с иронией.
Он быстро допил виски и снова начал свою игру с пепельницей. Впервые за этот вечер наши мысли потекли в одном направлении: мы оба вспомнили последние дни нашего брака.
Мы все уже обсудили, о нашем разводе все знали. Был назначен день судебного заседания. Я с Матиасом все еще жила в большой квартире, из которой вскоре мы должны были выехать. Я не хотела брать деньги от Юргена, хотя они могли обеспечить мне беззаботную жизнь без всяких усилий с моей стороны. Ребенок, которого он покидал, тоже не хотел зависеть от него. Сам Юрген уже несколько недель как съехал с этой квартиры и где-то снимал комнату. Матиас был тих и замкнут. Я и его отец долго пытались объяснить ему причины нашего развода. Он давно догадывался обо всем. Матиас, которому шел тогда двенадцатый год, выслушал нас спокойно, без всяких упреков, и только спросил под конец, окончательно ли наше решение. Мы были в гостиной, которую когда-то мне не удалось обставить так, чтобы от нее исходили тепло и уют. Мы с Юргеном сидели в мягких креслах напротив друг друга, Матиас — на табуретке между нами. Он выглядел растерянным и очень грустным и казался сиротой, хотя родители сидели рядом. Когда он спросил, окончательно ли наше решение, в гостиной установилось неловкое молчание, несколько минут в воздухе витала абсурдная надежда. Потом Юрген взял себя в руки, сказал «да» и ушел. Он всегда уходил, когда мы решали какие-нибудь тяжелые, неприятные вопросы. Я ненавидела эту его привычку. Наконец я тоже сказала «да», страстно желая, чтобы Юрген услышал мой ответ. «Хорошо, — сказал Матиас, — можно я пойду в свою комнату?» — «Пожалуйста», — ответила я сухо. С этого момента наши отношения никогда уже не были такими непосредственными, как раньше.
Я осталась одна, слышала, как ушел Юрген, и знала, что Матиас этой ночью потерял свой прежний мир.
Юрген не сразу забрал свои вещи, он хотел переехать позже, когда все уляжется. В день перед судом — я запомнила эту дату — он пришел, чтобы забрать свои яхтенные принадлежности, которые всегда занимали большое место в его жизни. Он безуспешно искал их там, где хранил раньше, и наконец попросил меня помочь ему. Наши совместные поиски тоже не дали результата. Я не могла объяснить, куда все пропало. Вечером я случайно зашла в комнату Матиаса, его самого в это время не было дома. Мой взгляд упал на кусок коричневой оберточной бумаги, которая лежала на полу. Не знаю, почему я связала этот кусок бумаги с яхтенными принадлежностями Юргена. Но я опять принялась разыскивать их. Пакет с ними, перевязанный толстой веревкой, лежал под кроватью Матиаса. На нем красным фломастером было написано: «Папины яхтенные принадлежности». Некоторое время я сидела на полу около пакета и пыталась понять причины поведения моего сына, сына Юргена. Хотел ли он спрятать, утаить, сохранить для себя вещи, которые были важны для отца? Или, может быть, он хотел, чтобы отец, разыскивая их, чаще приходил к нам? Я не могла полностью разобраться в запутанных мыслях двенадцатилетнего мальчика. Но я поняла, что это еще одна бессильная попытка спасти хотя бы частичку отца. Я не могла вынести этого. Я застала Юргена на работе в бюро. «Пожалуйста, пойдем, — сказала я, — твои вещи нашлись». Тем временем Матиас вернулся домой. Юрген зашел в прихожую, я позвала сына. «Принеси, пожалуйста, отцу его парусные принадлежности». Матиас покраснел до корней волос, потом медленно повернулся и медленно вышел. Когда он вернулся, я сказала Юргену: «Матиас упаковал их для тебя». Я видела, Юрген понял в чем дело, но он был достаточно умен, чтобы ни о чем не спрашивать. После этого случая Матиас долгое время избегал меня. Видимо, что-то тогда я сделала не так.
— Матиас стал взрослым, — сказал Юрген, прервав молчание. — Его требования к родителям тоже изменились.
— Давай закончим этот разговор, — произнесла я, почувствовав, что мои силы на исходе. — Когда Матиас станет совершеннолетним, он решит, где ему учиться.
— У меня есть еще предложение, — сказал Юрген и поднял руку, прося еще рюмку виски. — Я бы хотел, чтобы наш сын провел со мной отпуск. Если ему не понравится у меня, то идея учебы в Штатах отпадет сама собой и он остается с тобой. По крайней мере на какое-то время.
Так вот в чем дело. Вот на чем я должна сломать себе голову. Нет, дорогой Юрген, я знаю, как ты коварен, и не поддамся. Я сорву с женщины в темном красную шаль и брошу ее тебе в знак борьбы.
— Не очень-то мило с твоей стороны, — сказала я. — Тебе кажется, что, проведя отпуск с Матиасом, ты выведешь меня из игры. Нет, на это я не согласна. Кроме того, если ты думаешь, что перетянешь Матиаса во время этого отпуска на свою сторону, то должна тебе сказать, что у нас уже есть потрясающие планы насчет каникул. Матиас не пойдет против меня.
Юрген с трудом скрывал свою злость и отчаяние, но все же взял себя в руки.
— Ты серьезный противник, — подтвердил он. — Я подожду. Впрочем, завтра я заеду к Матиасу в интернат. Надеюсь, ты не будешь против.
Я кивнула. Моя союзница по борьбе смотрела на меня неподкупным взглядом, запрещая предаваться появившемуся вдруг чувству страха.
Я спросила Юргена о письме, которое получила его мать, и попросила его объяснить, от кого оно. Он не отвечал. Наверное, потому, что его третья рюмка опять была пуста. Его жена, сказал он, не поедет с ним в интернат. Его разморило и потянуло на сентиментальные воспоминания о нашей жизни. Я быстро поднялась. Если мне и хотелось что-то вспомнить, то одной, не с ним. Я отказалась от его предложения проводить меня. Когда мы выходили из бара, дама в темном пристально смотрела мне вслед, — кажется, она была довольна. Я чувствовала то же самое.
— Ты до сих пор очень нравишься мне, — сказал Юрген, когда мы прощались. Я решила забыть об этом признании чужого мне мужчины.
По пути домой мной опять овладело чувство свободы и надежды на лучшее. Мне казалось, что я могу легко преодолеть все границы и препятствия и на свете нет ничего, что могло бы ранить или остановить меня.
Застав у себя Грегора, я не сумела уговорить себя терпеть его присутствие.
Когда он ушел, я громко сказала себе: «Ты выиграла. Наконец-то ты победила. И если этот год будет последним, который мне суждено провести с Матиасом, то он принадлежит мне. Мне, Ренате Ульрих, которая за последние десять лет узнала, что значит терять».
В этот вечер я долго не ложилась. Рассматривала проспект отеля, куда мы с Матиасом поедем на Рождество, обдумывала свой гардероб. Решила купить пару новых вещей. Вообразила вдруг, хоть это и не имело для меня никакого значения, что Юрген смотрел на меня с явной симпатией. Радовалась, что вела себя с Грегором с непривычной для меня последовательностью и твердостью. С нежностью и тоской думала о своем сыне и близких днях нашего отпуска. Все наконец-то определилось.
Я заснула крепким, освежающим сном. Мне приснилось много снега, чистого и белого, как пух, над ним зимнее небо — ясное, светлое, безоблачное, с сияющим солнцем. Через снежные сугробы пробирался на лыжах, то появляясь, то снова исчезая, юноша. Он ехал очень быстро, и во всех его движениях чувствовалась радость. Я скользила по снегу рядом и не отставала от него, несмотря на то что у меня не было лыж. Перед нами возникали все новые горные склоны. Наконец мы выехали на один из них, который особенно мягко спускался вниз и которому не видно было конца. Так мы катились и скользили вместе. На наши лица падали снежинки, из-за них мы не видели ничего вокруг, а только чувствовали, что должны делать, и это чувство становилось зимой и снегом, а мы скользили все дальше и дальше.
На следующий день, прежде чем пойти в бюро, я получила письмо от Матиаса. Прочитав его, я впервые в жизни захотела умереть. Весь день я провела в постели, не ощущая своего тела. Наступил вечер, несколько раз звонил телефон, но я не снимала трубку. Не помню, как прошла ночь. На следующее утро рано, в семь часов, позвонили в дверь. Открыв, я увидела срочное письмо, засунутое за обивку. Это был большой коричневый конверт. Отправитель не был указан. Ничего не видя перед собой, я вскрыла его и поискала содержимое. Наконец я нашла крошечный кусочек бумаги — фотокопию денежного перевода. В нем была указана крупная сумма денег, отправленная на имя моего сына. Перевернув бумагу, я прочла на обратной стороне надпись печатными буквами: «Деньги за авиабилеты». Я оделась и, так как не знала, куда идти, пошла в бюро. Там, не снимая пальто, я села за свой письменный стол. Я не могла произнести ни слова. Инга привезла меня домой и вызвала врача.
Только через три недели я как-то пришла в себя и стала более-менее нормально реагировать на окружающее. Врач и Инга уговаривали меня поехать в санаторий, но я не хотела. Первую неделю я думала, что единственный выход для меня — отдаться на волю судьбы и не сопротивляться болезни.
Инга вместо меня ответила коротким словом «да» на телеграмму Юргена, в которой он после встречи с Матиасом еще раз просил моего согласия забрать его на каникулы. Она трогательно заботилась обо мне, и я не знаю, что бы я без нее делала, так как Грегор, и без того обиженный на меня, совершенно не переносил больных. Инга звонила ему и описала мое состояние, прямо сказав, что это нервный кризис, но он не проявил интереса ни к больной, ни к причине болезни. Сказав, что у него много работы, он так и не появился. Чуть позже мне принесли от него горшок с азалией. Мама напрасно ждала меня в больнице. Ее нужно было как-то успокоить, и это поручение Инга тоже выполнила с большим тактом. На вторую неделю я стала вставать и около двух часов проводила сидя у окна. Я смотрела на улицу, на жизнь, текущую за окнами своим чередом, жизнь, к которой я не имела никакого отношения. Потом я опять долгими часами лежала в постели и спрашивала себя, кем была та женщина, которая в «Голубом баре» верила, что она, Рената Ульрих, твердо держала судьбу в своих руках. Первое, что я сделала после болезни, это отказалась от номера в отеле, где мы с Матиасом должны были провести рождественские каникулы. «Напиши туда, — сказала Инга, — сейчас уже ноябрь, иначе тебе придется платить неустойку». Я написала и ничего не почувствовала при этом. «Что ты будешь делать в Рождество?» — спросила Инга. «Спать», — сказала я. Я испытывала ее терпение на прочность. Вдруг позвонил Матиас. Он сам и его вежливый голос, плохо скрывающий чувство вины, показались мне чужими. Я отвечала коротко, стараясь не выдавать своих чувств, и произвела на него, должно быть, такое же впечатление. Мы разговаривали как знакомые, которые долго не видели друг друга и поэтому не знали, как себя вести. Под конец он счел нужным сказать, что его отец не несет никакой вины за решение, которое он, Матиас, принял. «Вина твоего отца не имеет никакого отношения к сегодняшнему дню», — сказала я и тотчас пожалела об этом. К чему все это теперь? Я хотела покоя и не желала ничего знать ни о своей дальнейшей судьбе, ни о тех, кто к ней причастен. Я попросила Матиаса не звонить и не писать мне до своего визита перед отъездом. Я знала, что какое-то время он будет грустить и отчаиваться, но не чувствовала от этого ни удовлетворения, ни боли. Я словно окаменела.
— Тебе нужно чем-то заняться, — сказала Инга, — хоть чем-то, пусть даже чепухой. Делай что-нибудь. Приведи в порядок свои свитеры. Разбери колготки. Выгреби все из всех ящиков и сложи все по-новому. Иначе ты погибнешь.
— Погибну? — спросила я.
— Да, — ответила Инга, — а у тебя есть еще возможность выжить.
Но предписанная Ингой терапия только еще больше утомила меня. Каждое движение приводило меня на грань полного истощения, и кровать, как единственное прибежище, приобретала все большее значение в моей жизни. Я знала, что это плохо, но ничего не могла поделать с собой. Многие часы я проводила между подушками, иногда скидывая с себя одеяло, под которым мне становилось слишком жарко, потом вновь, дрожа от холода, натягивала его до подбородка. Чтобы не разоблачить себя перед Ингой, я клала на ночной столик рядом с собой давно прочитанные книги, а вечером, когда она приходила, докладывала ей об их содержании. С врачом я вела себя покорно и делала вид, что полностью согласна с его предписаниями, обманывая его своим показным оптимизмом. Порошки, которые он мне прописывал, я бросала в унитаз — каждый день всю дневную дозу. Я методично загоняла себя в хаос. «Погибнуть — это нечто другое», — сказала Инга. Хорошо, я достигну этого «другого».
Юрген, так чудно загоревший на Карибских островах, иногда навещал меня. Я прогоняла его, отмахивалась от него руками, но он был настойчив и появлялся снова и снова. Однажды, видимо из-за своего загара, он вдруг попал в моих воспоминаниях в один из сияющих дней, который я с трудом отнесла к лету за три года до развода.
Я пробуждаюсь ото сна ранним светлым утром и знаю, что меня ждет сегодня что-то хорошее. На улице сияет солнце, небо безоблачно, все так, как я представляла. Матиас давно встал и играет в своей комнате. Юрген еще спит, он опять не слышал будильника. Это часто случается с ним в последнее время. У него слишком много работы. Сегодня он может наконец отдохнуть, мы поедем купаться на один пруд, затерявшийся среди лугов. О нем почти никто не знает. Тайну его местонахождения нам выдала Камилла. Я быстро приготовила завтрак. Стены квартиры давили на меня, я соскучилась по воздуху и солнцу. День обещал быть долгим и жарким. Матиас притащил на кухню очки и трубку для подводного плавания. Мяч для игры на воде я прошу его надуть на улице. Наконец появляется Юрген. Он, против обыкновения, немногословен и рассеян. Он спрашивает, чем я так занята в это воскресное утро. «Но ведь мы хотели поехать купаться», — отвечаю я удивленно. Он говорит: «Да, действительно» — и начинает спокойно читать газету. Матиас и я теряем терпение, мальчик относит сумку-холодильник и купальные принадлежности вниз, в гараж, но когда он возвращается, отец все еще сидит с полной чашкой кофе. «Что случилось? — говорю я Юргену. — Ты не хочешь ехать, устал?» — «Да, — отвечает он неуверенно и добавляет: — Я надеюсь, Камиллы там не будет». — «Нет, — успокаиваю я его, — она и ее муж сегодня куда-то приглашены». — «Не пойму, почему ты не хочешь прекратить отношения с ней», — произносит он, наконец собравшись. В последнее время он говорит об этом чаще, чем я встречаюсь с Камиллой. «Это она преследует меня, а не я ее, — объясняю я и как бы невзначай спрашиваю: — Ты видишь Верену в последнее время?»
— Я, с чего бы? — отвечает он довольно раздраженно, — не говори чепухи, Рената, это смешно. — С недавнего времени он все чаще находит меня смешной, так что скоро я, пожалуй, поверю, что я клоун.
— Пойдем, — мягко прошу я, — попробуй, наконец, расслабиться.
Он взрывается таким приступом гнева, какого я до сих пор в нем не предполагала. Юрген всегда был вежлив со мной, никогда ничем не обижал, никогда не позволил себе никакой грубости. Я очень ценила в нем эти качества. Поэтому его поведение сейчас особенно пугает меня. Он срывает с себя рубашку, бросает на пол ремень, с трудом стаскивает брюки, пытается надеть вывернутый наизнанку домашний халат, наступает на него, топчет его ногами, потом хватает пенал от зубной щетки, бросает в раковину, плюет на него, затем, скорчившись, со стоном опускается на стул, сидит, наклонившись вперед, и кричит тонким, не своим голосом: «Оставьте меня в покое, оставьте меня в покое!»
Он выкрикивает эту фразу много раз, все тише и тише и наконец замолкает. Мы с Матиасом наблюдаем эту непривычную для нас сцену, совершенно сбитые с толку. Потом Матиас, очнувшись, мочит свой носовой платок в холодной воде и осторожно кладет его на лицо отца. Затаив дыхание, мы ждем, что будет дальше. Юрген какое-то время продолжает молча сидеть, потом встает и извиняется. «Все прошло, — говорит он. — Едем!»
Камилла очень точно описала маршрут. Пруд, к которому ведет только одна дорога через поле, идиллически расстилается перед нами в тени высоких тополей и густого кустарника. Мы раздеваемся, отец с сыном идут в воду, которая, несмотря на коричнево-зеленый оттенок, кажется чистой. Я тем временем распаковываю сумку, достаю скатерть. Когда Юрген и Матиас, наплававшись, возвращаются, еда и напитки уже расставлены. Они не голодны, только хотят пить, я не притрагиваюсь к еде. Потом Юрген и Матиас играют в мюле [3], а я пытаюсь решить кроссворд. Кроме нас здесь еще компания молодых людей, юноши и девушки, они держатся поодаль от нас, слышны только их радостные голоса. Юрген и я не разговариваем друг с другом, Матиас ведет себя так, как будто ничего не случилось. Время тянется медленно. После полудня появляется молодой человек из соседней компании и говорит, что они хотят ехать домой, но машина никак не заводится, не мог бы Юрген ее отбуксировать. Юрген, прежде всегда готовый прийти на помощь, ищет отговорки, но потом все же без всякого желания встает. Он следует за молодым человеком на приличном расстоянии. Теперь уже я играю с Матиасом в мюле, мы еще раз идем купаться, играем в мяч. Постепенно становится прохладно, мы одеваемся. Юргена все еще нет. Матиас спрашивает, не пойти ли искать папу, но я не разрешаю ему. Наконец, после двух часов отсутствия, появляется Юрген.
Он объясняет, что все оказалось не так просто, на ближайшей заправочной станции им не смогли помочь и ему пришлось отбуксировать машину до ремонтной мастерской. Пока ждали ремонта, молодые люди в знак благодарности пригласили его в кафе. Что он мог поделать? Вечер был испорчен. Я пристально смотрю на него и не узнаю прежнего Юргена. Я не верю ему.
— Вы не встретили там Верену? — спрашивает меня Камилла при следующей встрече. — Она была в тот день на пруду.
Моя мать тоже приходила ко мне, и мне опять не удалось ее прогнать, как бы я ни отмахивалась от нее руками. Она присела, как всегда элегантная и ухоженная, на краешек кровати. Я, несмотря на все старания, так и не смогла стать такой же, как она. Она положила ногу на ногу и улыбнулась своей обычной чуть снисходительной и отсутствующей улыбкой.
— Вот видишь, как все получается, — сказала она, — разве я не предупреждала тебя насчет Камиллы? Я всегда терпеть ее не могла. Она с детства была дрянной девчонкой. Это и неудивительно, ведь ее мать была настоящей змеей.
Я сворачиваюсь под одеялом в клубок. Я не хочу видеть свою мать. До самой ее смерти мне было тяжело с ней общаться. Это она внушила мне страх иметь детей. Только когда ее в пятьдесят лет свалила болезнь, я отважилась завести ребенка. «Как хорошо, — думала я, — что она умерла не старой. Вряд ли Ирена Бухэбнер перенесла бы это».
— Камилла совсем неплохая, — сказала я, как в детстве, потому что в присутствии матери никогда не чувствовала себя взрослой, всегда оставаясь подвластным ей существом. Камилла была нужна мне, чтобы выдержать это давление.
— А это что? — спрашивает мама и вытаскивает из-под подушки квитанцию на оплату авиабилетов для моего сына. — Камилла не успокоится, пока не отнимет у тебя все.
— Да, — ответила я, — она возьмет у меня все, а ты мне ничего не дала.
— Это несправедливо, — говорит мама, подняв брови. — У тебя было прекрасное детство, ты жила в достатке, о тебе заботились. В том, что была война и твой отец втянул нас в свои несчастья, я не виновата.
— Но ты тогда прогнала от меня всех, — упрекаю я ее.
— Кого ты имеешь в виду? — спрашивает она высокомерно.
— Ты же знаешь, мама. Всех, кого я так любила, — господина Вегерера, Ахтереров, Камиллу.
— Я сделала это для твоей пользы, Рената. Этот мир должен был погибнуть для тебя, ведь они все нас ненавидели.
— Но они были нужны мне, — упрямо повторила я.
— У тебя была я.
Она хотела посмеяться надо мной? Что я получила от матери, которая бросила своего несчастного мужа, которая жила со своей дочерью и постоянно давала ей понять, что это из-за нее она пренебрегает новыми связями с состоятельными мужчинами и тем самым лишает себя светской жизни, которую она вела скромно, но с большим удовольствием.
— Ты помнишь Пако? — спросила я и вдруг почувствовала через тридцать восемь лет, как пахла его шкура, когда он, мокрый от дождя, приходил из сада.
— А, эту дворнягу, — сказала Ирена равнодушно.
— Я хочу увидеть господина Вегерера, — жаловалась я.
— Кто знает, жив ли он еще, — ответила мама.
— Я хочу к Ахтерерам, — жаловалась я. — Хочу еще раз съездить в деревню, на их хутор.
— Зачем? — спросила Ирена. — Столько времени прошло. Они уже тогда жили как будто на другой планете. Перестань жаловаться, Рената. Ведь Камилла же нашла тебя.
Я в панике прячусь под одеяло. Она встает, неприятно задетая этим:
— Бедный ребенок, бедный, вечно ты кого-то теряешь.
— Уходи, — сказала я, — я плохо переношу запах твоих духов.
— Оставить тебя одну? — спрашивает она, как будто это тревожит ее.
— У меня остался Матиас, — привела я последний довод в свою защиту. — И еще моя свекровь.
Ирена, скептически покачав копной рыжеватых волос, произнесла, уходя:
— Ах, Рената, когда ты поумнеешь.
В дверях молча стоял Франц Эрб. Он был в охотничьем костюме оливкового цвета и в высоких коричневых ботинках со шнуровкой — таким он запомнился мне. Франц прижимал к груди смятую фетровую шляпу и, казалось, ждал, когда ему дадут слово.
— Подойдите же ближе, — говорю я, усевшись среди подушек и застегнув верхнюю пуговку ночной рубашки. Я очень надеялась, что у меня не слишком жалкий вид. — Очень мило, что вы пришли навестить меня.
— Я вам не помешаю, фрау Рената? — спрашивает он своим приятным голосом.
— Нет, — отвечаю я. — Я всегда с симпатией относилась к вам.
Не подумает ли он, что я намекаю на нечто большее? В любом случае я вижу, что он рад.
— Если бы я не уступил ей тогда, — говорит он, — все могло бы сложиться по-другому.
— Но вы уступили, — констатирую я, совсем не желая поставить ему это в упрек. Наоборот, мне даже хочется утешить его, и поэтому я добавляю: — Ведь вы пытались что-то сделать, а это уже много.
— Поймите меня, — просит Франц Эрб, — в первую очередь я думал о Верене. Потом о себе. И только после этого о вас.
— Уже одно то, что обо мне хоть кто-то думал, замечательно, — говорю я.
— Я не был единственным, — отвечает Франц Эрб, — вы должны знать это, фрау Рената. Есть еще один человек, который думал о вас.
Я отступаю, становлюсь недоступной:
— Я не верю вам. А если это и было так, то вы чего-то не поговариваете.
— Вы правы, — говорит Франц Эрб грустно, — но тут вмешались высшие силы. Вы ведь знаете, что есть силы, которые могущественнее нас.
Франц Эрб приближается ко мне, и я вижу, как все эти высшие силы, с которыми он не смог справиться, отражаются на его лице.
Я не могу заставить себя посмотреть на него. Мне не хочется даже пошевелить головой.
Усилием воли я возвращаюсь еще раз в тот подаривший мне надежду день, когда Камилла неожиданно объявилась у меня и задыхающимся от гнева голосом заявила, что ее муж и Верена исчезли. Просто исчезли, не оставив никакой записки. Купальный сезон еще не кончился, но была уже осень, в школах шли занятия. «Вчера днем, — рассказывала Камилла, и у корней ее волос постепенно выступали красные пятна, — Верена не пришла домой». Сначала она не придала этому значения и лишь потом, когда стало поздно, забеспокоилась, так как Верена всегда была пунктуальна. Куда бы она ни позвонила, никто не знал, где Верена. Юрген тоже ничего не знал. «Юрген? — спросила я с удивлением. — Он-то здесь при чем?» — «Он мог узнать что-то случайно, почему бы нет?» — объяснила Камилла, не переставая смотреть мне прямо в лицо. Наконец ей пришло в голову расспросить обо всем своего мужа. Она позвонила ему в бюро. Ей сказали, что после обеда он уехал. Только тогда до нее стало доходить, что произошло. Она ждала до поздней ночи, но никто из них не объявился. Она обыскала письменный стол мужа и обнаружила, что пропала большая сумма денег. Значит, Франц задумал что-то серьезное. И Верена была с ним.
Она приехала ко мне, чтобы сообщить, что вернет Верену любой ценой. Камилла никогда не заботилась о том, чтобы оставить мне хоть какую-то надежду.
Франц Эрб опять повернулся ко мне.
— Сначала все шло хорошо, — сказал он. — Швейцарский институт, который я нашел для своей дочери, был очень известным учреждением. Верена давно была в курсе моих планов. Когда я забрал ее из школы, она решительно бросила свою маленькую сумочку в машину и сказала, что без багажа путешествовать лучше, она рада убежать от всех. Во время поездки мы веселились как дети, и на какое-то время я вообразил, что смогу остаться жить со своей дочерью и мне не нужно будет возвращаться под гнет брака и работы.
Мы хотели переночевать в небольшом местечке у границы и оттуда позвонить Камилле. Но когда я заказал разговор, Верена удержала меня. «Не делай этого, — сказала она, — давай еще хоть несколько часов побудем на свободе».
В моей жизни иногда бывали чудные вечера. В охотничьих хижинах, с моими друзьями, задолго до того, как я женился. Но этот вечер с дочерью где-то в Тироле, в местечке, название которого я забыл, был самым прекрасным. Неважно, что мы ели, что пили. Не имело значения даже то, что мы говорили. Мы были просто счастливы. Я был убежден, что спас Верену от опасности. Освободившись от страха и укоров совести, она опять стала уверенной в себе, веселой девушкой, такой, какой я хотел видеть свою дочь. Я уже предчувствовал ее блестящее будущее и был очень доволен своим решением увезти ее из Вены, а также ее согласием на этот шаг. Но когда мы уже стояли перед нашими комнатами, я так и не смог пожелать ей спокойной ночи. Я заметил, как вдруг изменилось ее лицо, как исчезли с него радость и беззаботность.
— Нет, у нас ничего не получится, — сказала она с отчаянной серьезностью. — Тебе не под силу вырвать меня из этой любви, отец. Поедем обратно.
— И тогда вы поняли, что здесь ничего не поделаешь и сдались, — продолжила я. — Вам стало ясно, что она возьмет себе то, что должна взять, что она не сможет обойтись без помощи своей матери, хочет она этого или нет. У вас больше не было возможности спасти Верену от ее судьбы, не было возможности помочь Ренате Ульрих.
— И Францу Эрбу, — произнес он.
— Да, — согласилась я, — и вам тоже.
— Мне хорошо знакомо ваше состояние, — тихо говорит он. — Тебя пытаются снова и снова ранить. Это опасно, потому что раны уже не успевают заживать. Поэтому я должен покинуть вас.
— Вы возьмете меня с собой? — робко спрашиваю я.
— Нет, — отвечает Франц Эрб. — Раньше я бы с удовольствием забрал вас. Но сейчас я должен принять другое решение. Пообещайте мне, что вы не пойдете за мной.
Какое-то время я не отвечала. Но потом уже не могла больше видеть, как он стоит, мнет в руках шляпу и умоляюще смотрит на меня.
— Хорошо, — сказала я, — я обещаю.
На третью неделю болезни я поняла, что все же не хочу, или еще не хочу, умереть. Я спросила Ингу, как отразилось на работе в бюро мое отсутствие. «Очень плохо, — ответила она, — я не могу взять на себя всю твою работу, и если твоя болезнь продлится, то нам придется кого-то пригласить». Я знала, что если я хочу жить, то должна заслужить это право и лучшей работы, да еще с такой подругой, как Инга, мне не найти. Хотя я была пока недееспособна, прикована судьбой к постели и еще не преодолела боль, одно представление о том, что я опять попаду в финансовую зависимость, пусть даже от социальных учреждений, было для меня невыносимым.
На большом листе бумаги я начертила план. Вверху, в центре, я написала: «Надежды». Слева: «Порвать с Грегором». Эта надежда показалась мне выполнимой, поэтому справа я поставила плюс. Потом я написала: «Матиас вернется». В этом я была уверена, — в конце концов, ему предстоит сдавать экзамены на аттестат зрелости. Так, значит, еще один плюс. Дальше: «Матиас осенью не поедет в Штаты». Здесь у меня нет никаких перспектив, я поставила знак минус. Я продолжала: «По крайней мере провести с сыном лето». Неплохая мысль, поэтому справа я поставила плюс и минус друг под другом. «Больше общаться с мамой» — жирный крест. «Избавиться от Камиллы». Зачеркиваю и пишу: «Разгадать Камиллу». Не знаю, почему мне вдруг пришло в голову это слово. «Разгадать» — девять букв, к которым были прикованы все мои мысли. Я расчленяла слово по буквам, чтобы потом опять составить их в той же последовательности и вновь удивиться результату как чему-то новому, еще не до конца понятому, но достойному того, чтобы к этому стремиться и бороться. Собрав все свое мужество, я осторожно продиралась сквозь эти буквы, пока, переведя дыхание, вновь не остановилась лицом к лицу перед этим словом. Было ли в нем решение? Найдено ли наконец решение для меня и того отрезка жизни, который мне еще осталось прожить? Поможет ли мне попытка разгадать Камиллу, которая всегда была для меня загадкой и которую я даже не хотела представлять себе иначе? Глупо было бы предположить, что она когда-нибудь сама бросится мне в ноги. Эти размышления измучили меня до глубины души, но загадочное очарование ее личности все же не отпускало меня, и я удивленно и растерянно рассматривала лист бумаги и свои детские записи, которые нужно было довести до конца. Я сделала это, поставив рядом с надписью «разгадать Камиллу» одновременно прочерк и крест. Вопрос для меня оставался открытым, но решение его было возможным. Потом я подвела итог. Пять плюсов против четырех минусов. Есть основание, чтобы не сдаваться? «Да», — сказала Рената Ульрих и пошла принять душ, включая попеременно то горячую, то холодную воду.
Июль 1943 года был жарким и сухим. Урожай обещал быть хорошим, зерновые с налившимися колосьями стояли плотной стеной. Лугам не помешал бы дождь, но кормов для зимы было достаточно уже теперь.
Ганс Ахтерер был доволен. Он часто ходил вечером на ближайшие поля и наблюдал, как зреет ячмень, рожь и пшеница. Уборка его не беспокоила: с помощью украинских рабочих он быстро справится с урожаем. В этот раз он хотел привлечь к уборочным работам своего сына Петера, который с нетерпением ждал их начала и обещал привезти с собой нескольких друзей из окружной гимназии.
Больше, чем уборка урожая, Ганса беспокоила другая проблема, но и ее решение тоже, кажется, теперь не за горами. Несколько дней назад, поздно вечером, его друг Густав Бухэбнер неожиданно появился у него с двумя мужчинами. Одним из них был барон Ротенвальд, сосед Густава, о котором он уже слышал, другой был коммерсантом из Словении. Он плохо знал немецкий, и барон переводил ему. Их интересовали станки, которые были спрятаны на поле в амбаре. Ганс Ахтерер в последнее время очень расстраивался из-за них, так как амбар был нужен ему для хранения урожая. Кроме того, он уже дважды во время своих вечерних прогулок встречал там сына бюргермайстера, у которого не было причины гулять в тех местах.
После наступления темноты, вооружившись карбидными лампами, все отправились к амбару. Ганс Ахтерер и инженер очистили станки от сена. Барон и словак заинтересованно наблюдали за ними, обмениваясь время от времени непонятными замечаниями. Потом коммерсант долго и со знанием дела осматривал станки и разговаривал с бароном. Инженер тем временем так разнервничался, что Ганс Ахтерер стал бояться необдуманных высказываний с его стороны. Сам он наблюдал за всем спокойно, думая о том, что скоро освободится от неприятных хлопот, связанных с этим делом. Барон отказался сообщить нетерпеливо ждавшему инженеру о решении словака прямо здесь, в амбаре. Поэтому всем опять пришлось пройти в дом Ахтерера. Грета поставила на стол подкопченное мясо приятного сочно-розового цвета, нарезанное тонкими просвечивающими кружками, что было встречено гостями с большой радостью. После бесконечных вступительных слов господин из Словении объяснил, что купит все станки, кроме двух, которые не может использовать, и заберет все в ближайшее время. О цене он договорится с бароном, которому, насколько он знает, инженер дал все полномочия. На протест Густава Бухэбнера барон отреагировал неожиданно резко и сказал, что будет так, как он скажет, а если это не нравится инженеру, то сделка вообще не состоится. В этот момент Ганс Ахтерер впервые вступил в разговор и дал своему другу понять, что из соображений собственной безопасности он тоже заинтересован в быстрейшей отправке. Густав Бухэбнер был вынужден сдаться.
Словак назвал приблизительный срок транспортировки, и все стали собираться к отъезду. Впервые за долгое время знакомства между друзьями возникла размолвка, прощальное рукопожатие было не таким крепким, как прежде. Ганс Ахтерер, не желая усиливать отчуждение, не стал напоминать другу о том, чтобы он побыстрее забрал два оставшихся станка.
— Как Рената? — спросил он. — Она ведь уже на каникулах?
— Да, да, — ответил инженер. — Знаю. Но сейчас ничего не могу сказать, у меня полно других забот.
Грета Ахтерер сожалела, что не получила от Ирены список ее драгоценностей, которые передал ей Густав в маленьком пакетике.
— Дружба дружбой, — сказала она мужу, — но я должна посмотреть на каждое украшение и подтвердить его наличие, иначе могут возникнуть неприятности.
— Мы сделаем это в следующий раз, — сказал Ганс Ахтерер, — важно, что наконец-то заберут станки. Я уже перестал спать из-за них. Что уж поделаешь, такими мы уродились. Занимаемся своими маленькими делишками и не очень обращаем внимание на дела поважнее. Я постараюсь не забыть о твоей просьбе.
На следующий день у Ганса, не желавшего забывать о важных делах, состоялся разговор с настоятелем монастыря. Они встречались иногда, чтобы поговорить и обменяться мыслями, которые подчас заставляли их тихо и тайно предпринимать нечто такое, в опасности чего они не отдавали себе отчета.
Грета Ахтерер очень хотела сгладить происшедшее и восстановить прежнюю дружбу своего мужа и Густава Бухэбнера. Она переборола себя и послала Ирене письмо, в котором еще раз просила отправить к ним Ренату. Она писала, что погода у них стоит хорошая и теплая, дети купаются в реке, поспевает земляника и недавно родились три маленьких теленка. Каждую пятницу они пекут слоеный пирог, а Петер обещал смотреть за Ренатой. «О войне мы почти не вспоминаем», — приписала она.
— Когда, мама, когда? — закричала девочка, узнав о письме.
— Пока я не буду точно знать, куда поеду сама, — ответила Ирена, не желая связывать себя обещаниями.
Шестого июля закончились занятия в школе, и Рената твердо решила провести это лето перед переходом в среднюю школу в деревне у Ахтереров и нигде больше. Она даже была согласна не видеться два месяца с Камиллой, хотя вершиной счастья для нее было бы поехать в деревню вместе с ней. Рената была уверена, что семья Ахтереров с радостью приняла бы ее подругу. Но Камилла почему-то на этот раз не хотела никуда уезжать, хотя раньше всегда завидовала Ренате.
Камилла и Рената в жаркий горячий полдень везли за собой маленькую, взятую у Вегерера тележку. Камилла опять пропустила нацистское собрание, и госпожа шарфюрерин строго разъяснила ей, почему нужно быть достойной лозунга «Утиль — это сырье» и зачем нужно участвовать в сборе макулатуры, тряпья и старых костей, организованном гитлерюгенд. Камилла сначала решила ничего не делать, но потом сдалась. Она попросила Ренату помочь ей, и девочка с восторгом согласилась, предложив взять с собой Пако.
Камилла сказала, что знает несколько домов, где перед их носом не захлопнут двери. Начать нужно с них, но она совсем не собирается выслуживаться перед этой зазнавшейся шарфюрерин. Рената со всем соглашалась, потому что теперь могла быть рядом с Камиллой. Она то шла рядом, то забегала вперед, потом нечаянно толкнула тележку так, что та ударилась о ноги Камиллы. Рената испугалась и тихо слушала, как Камилла ругала ее, пока ей в голову не пришла нелепейшая мысль — посадить Пако в пустую тележку. Она тотчас же хотела исполнить свое желание, но наткнулась на отчаянное сопротивление животного.
— Ты уже написала письмо Винценту? — вспомнила вдруг она.
— Когда кто-то хочет, чтобы я написала письмо, — ответила Камилла, — то почему бы мне это не сделать?
— Да, — сказала девочка и смутилась.
Камилла остановилась:
— Ты ведь сказала мне правду, Рената?
— Да, да, да, — ответила девочка, затем неожиданно подбежала к ближайшему дому и позвонила.
— Скажите, пожалуйста, у вас есть старые газеты, тряпки или старые кости? — выпалила она, облокотившись о косяк двери. Женщина ушла в дом. У нее было всего понемногу. От старых костей шел нестерпимый запах, что заставляло Пако с дикой радостью прыгать вокруг.
— Госпожа баронесса будет давать мне осенью уроки игры на фортепиано, — сказала Рената, когда они заворачивали кости в старые газеты.
— Я бы тоже с удовольствием этому училась, — сказала Камилла.
— Но ведь у тебя нет рояля, — произнесла Рената.
— Вот именно. Кроме того, я уже не подхожу по возрасту.
— Я буду играть для тебя, — сказала девочка, — хорошо?
— Хорошо, — ответила Камилла, — пойдем позвоним еще куда-нибудь.
Им везло, потому что они были первыми. Шарфюрерин явно не рассчитывала, что Камилла так легко справится с заданием. Скоро над тележкой возвышалась целая гора утиля. Тряпье пахло почти так же отвратительно, как кости, и Пако сходил сума от этого запаха. Девочки едва сдерживали смех. Колеса тяжело нагруженной тележки со скрежетом катились по асфальту, прохожие оборачивались, и если девочек спрашивали, что они везут, Камилла и Рената кричали: «Утиль — это сырье, утиль — это сырье!» Завидев патруль, они быстро свернули в боковой переулок и решили на этом закончить. Поблизости был луг, там они нашли тень, сели и выбрали для Пако лучшие кости. Было тихо и очень тепло, они лежали на спине и лениво отгоняли комаров. Тележку они откатили подальше.
— По карточкам «Р-7» детям сейчас дают двести пятьдесят граммов сладостей, — сказала Камилла. — Вы уже получали?
— Я не знаю, — ответила девочка, — продукты у нас получает фрау Бергер.
— Ты любишь сладкое?
— Да, очень, — ответила Рената, но тотчас же выпрямилась и спросила: — Хочешь, я отдам тебе свою порцию?
— Для себя мне ничего не надо, — сказала Камилла. — Я даже свою порцию не буду есть.
— Тогда для кого? — спросила Рената и наклонилась к подружке.
— Это тайна, — сказала Камилла и пощекотала Ренату травинкой. — Не спрашивай!
— Я люблю, тайны, — прошептала девочка, затаив дыхание. — Я знаю, кому ты хочешь отослать сладости. Ты ведь хочешь их отослать, да?
— Да, — ответила Камилла, — отослать далеко.
— Я тебе все отдам, — сказала девочка. — Фрау Бергер купит их и даст мне, а я отдам тебе.
— Ты очень хорошая девочка, — сказала Камилла.
Лицо ребенка залилось, краской.
— Тебе нужно что-нибудь еще? — быстро спросила она. — Может быть, что-нибудь еще принести для посылки?
— Мне много чего нужно, — ответила Камилла. — Я хочу собрать большую посылку, огромную.
— Я помогу тебе, — сказала девочка. — Это будет самая большая посылка, какую когда-либо видели.
И она стала описывать на голубом небе своими маленькими, короткими ручками большие круги, потом вскочила и стала подпрыгивать, стараясь прыжками сделать эти круга еще больше и обрисовать в воздухе такую посылку, которую не получал ни один солдат.
Камилла не смотрела на нее. Она думала о том, о чем в последнее время думала постоянно, днем и ночью. Она думала, что теперь смысл ее жизни в ожидании.
Камилла не знала, что письмо, которое она так жаждала получить, никогда не придет, потому что его некому было писать. Она не предполагала, что именно в эти дни на Восточном фронте с небольшим опозданием началась операция «Цитадель». Она не знала о директиве номер шесть, известной только командному составу. Адольф Гитлер задумал осуществить выполнение директивы 15 апреля, но потом из-за необходимости введения новых танков и орудий отложил ее проведение до лета, что сыграло роковую роль в ходе военных действий на Восточном фронте.
Камилла ничего не знала о содержании войскового приказа номер шесть, как ничего не знали о нем и солдаты, которых он затрагивал непосредственно. Так же, как и они, Камилла не поняла бы символического значения слова «Цитадель», которое означало, что из крепости под названием «Европа» начнется мощное и победоносное наступление.
Этому наступлению, писал Гитлер в директиве, придается решающее значение. Оно должно быть стремительным и мощным. Благодаря ему на весь летний период инициатива должна перейти в руки немецких войск. Цель наступления заключалась в окружении и уничтожении сосредоточенных под Курском вражеских сил массированным, беспощадным и быстро проведенным ударом одной из армий в районе Белгорода и к югу от Орла.
Камилла никогда не разобралась бы, даже если бы ей разъяснили, в планах полководца Гитлера, согласно которым операция «Цитадель» была задумана с целью объединить наступающие армии и затем сомкнуть линию окружения, прикрыв подошедшими из глубокого тыла боевыми клиньями фланги, чтобы штурмовые отряды могли пробиваться вперед. Враг, таким образом, не сможет ни разорвать кольцо окружения, ни подтянуть сильные резервы с других фронтов.
Ничего не понимающей в стратегии Камилле мало что сказал бы и такой важнейший аспект операции «Цитадель», как эффект неожиданности наступления. Тот факт, что русские 3 июля 1943 года, когда началась операция, уже давно знали о планах немецкого командования и соответствующим образом подготовились, вооружившись минометами, оборонительными укреплениями, фланговым прикрытием, противотанковыми установками, гранатометами и призывами «За Сталина!», привел бы Камиллу, если бы ей обо всем стало известно, в состояние секундного, неясного страха, но ничего не прояснил бы ей ни в отношении важности операции, ни в том, каким образом все это касается ее и прапорщика Винцента Ротенвальда. Камилла знала, что Винцент где-то на Курской дуге, но ей оставалось неведомым, что он служил в группе армий «Центр» в составе моторизованной пехоты и был причислен ко второму танковому дивизиону, который состоял в основном из венцев. Шестого июля, в четверг, безоблачным и сияющим днем, когда она получала ведомость с удовлетворительными оценками и, облегченно вздохнув, радовалась каникулам, именно эта танковая дивизия была брошена в бой в качестве одного из намеченных Гитлером штурмовых отрядов, вооруженного ста сорока танками, пятьюдесятью орудиями и относящимися к ней солдатами, среди которых был прапорщик Вин-цент Ротенвальд.
Прапорщик Винцент Ротенвальд также не догадывался, что происходило с ним и вокруг его имени. После нескольких недель позиционной войны, что в военных сводках обозначалось как отсутствие «существенных военных действий», он однажды среди прочей почты обнаружил письмо от девочки Камиллы и долго ломал голову над предложением: «Твоя мать сказала, что ты ждешь письмо от меня». Он никогда не высказывал такого желания. Это письмо он счел за маленькую хитрость со стороны баронессы, которая, видимо, думала, что оно внесет какое-то разнообразие в их семейную переписку, и порадовался этому посланию, хотя почти совсем забыл ту, что его написала. Он даже собирался ответить на письмо, но этому помешала операция «Цитадель».
Прапорщик моторизованной пехоты Винцент Ротенвальд из Вены благополучно пережил, прорываясь через поля пшеницы, ряды окопов, лабиринты танковых заграждений жаркий день шестого июля 1943 года. Он не знал, что в этот день нужно было взять высоту под номером двести семьдесят четыре. Он воевал так же 7 и 8 июля, проведя несколько бессонных ночей в окопах. Они шли на восток, на него пикировали бомбардировщики, он и его товарищи бежали между «тиграми», приникали к земле под шквальным огнем русских, и тогда он не видел перед собой ничего, кроме стены огня. Вернувшись назад, он нашел нескольких своих людей и, чтобы перевести дух, спрятался в разрушенной деревне. Девятого июля ему нужно было штурмовать высоту номер двести тридцать девять, но об этом ему тоже было не известно. Он знал только, что они должны пересечь минное поле. Это поле, буквально начиненное минами, тянулось по краю оврагов и болота далеко к горизонту. Для разминирования у них не было времени. Танки, широко рассредоточившись, двинулись вперед, прокладывая дорогу. Пехота следовала за ними под звуки лязгающего железа, огня и взрывов. Винцент Ротенвальд ни о чем больше не думал, не задавал никаких вопросов, не испытывал никаких чувств, кроме страха. Только где-то в глубине души жило еще безнадежное желание выжить. Он бежал шатаясь вперед, падал, полз на четвереньках, выпрямлялся и не знал, были перед ним свои или чужие танки. Он бросал ручные гранаты, не понимая куда, он стрелял, не видя перед собой цели. Лишь случайно 11 июля он узнал, что группа армий «Центр» вырвалась вперед на два километра. Но для прапорщика Винцента Ротенвальда это не имело уже никакого значения. В этот день он споткнулся и упал на рельсы одной из важных железнодорожных линий, за которую отчаянно боролись противоборствующие стороны. Он был тяжело ранен в левую руку. Винцент скатился вниз по откосу, долгое время лежал без сознания и потерял много крови. Когда он очнулся, то увидел рядом с собой подбитый немецкий танк, обуглившийся как факел. Вокруг никого не было. Он был один. Но тишина была ложью, это быстро обнаружилось. Вспышки залпов прочерчивали темное небо, зависали над окопами, освещали скорченные тела. Через некоторое время Винцент услышал, что приближаются русские. Они забрались, переговариваясь шепотом, в подбитый танк. Он не пошевелился. Через какое-то время они вылезли из танка, кто-то заметил его, грубо ударил сапогом по голове. Он до крови прикусил губы, не произнес ни звука и неподвижно лежал, ожидая смерти. Но смерть не наступала, только боль снова оглушила его. Потом он почувствовал, что его подняли. Запах лака и жженой резины ударил ему в нос, когда его запихивали в кабину одного из «тигров». Он не понимал, что происходит, когда его вновь достали оттуда. Несмотря на все усилия, ему не удалось отделить свои мысли от обломков танка, голосов русских, удара сапогом. Потом он оказался во фронтовом госпитале и не мог поверить, что теперь ему ничто не грозит. Винцент Ротенвальд так и не узнал, что двумя днями позже, 14 июля 1943 года, операция «Цитадель» — неудачная попытка с необратимыми последствиями — была прекращена.
Распоряжение о временном запрете на торговлю винами местного производства, которое действовало по 30 июня, было продлено до 31 декабря 1943 года. Вегерер уже не надеялся, что в следующем году что-то изменится, если продлится война. С начала июля потребителям старше восемнадцати лет было позволено выдавать по ноль семь литра вина, и Вегереру удалось добыть разрешение продавать своим покупателям, при предъявлении карточки под буквой «А», указанное количество вина. На этом можно было сделать кое-какие деньги и, кроме того, появлялась возможность продать с черного хода за хорошее вознаграждение хотя бы несколько бутылок вина надежным покупателям. В том случае если кто-то донесет на него, он скажет, что продавал вино в соответствии с официально установленной нормой. Вегереру разрешили продавать вино два раза в неделю, утром, с десяти до двенадцати часов. Покупателю следовало иметь при себе чистую бутылку.
Все соседи, естественно, захотели покупать вино у него. Теплым, но хмурым утром в конце июля во двор за домом Вегерера вошли, как и было уговорено, баронесса, Мария Лангталер и Ирена Бухэбнер. Баронесса и мать Ренаты сели на скамейку, в то время как Мария Лангталер, избегая Ирену, пошла на кухню искать Анну Вегерер.
Баронесса тут же начала непринужденный разговор с Иреной. Она спросила, как у них растут овощи, убрали ли они ранний картофель, удалось ли собрать фрукты и законсервировать их. Ирена отвечала односложно, она не хотела признаться, что в отличие от баронессы ее не интересуют эти вопросы и что ими занимается исключительно фрау Бергер. Когда баронесса пожелала узнать, как поживает инженер, которого она очень редко видит, Ирена ответила, что его дела идут отлично, что он даже хочет несколько изменить профессию и начать работать на военные нужды, но сейчас она не может рассказать об этом подробнее.
— Что-то в последнее время не видно вашей машины, — заметила баронесса.
— Она конфискована, — холодно сказала Ирена.
Баронесса высказала свое сожаление, но сделала это как-то чересчур оживленно. Она плохо умела притворяться, и это не укрылось от глаз Ирены.
— Это, наверное, отразилось на ваших планах, — сказала она, — я была удивлена, увидев, что вы еще здесь.
— Нет, — ответила Ирена, — я все равно уеду. Даже если мне понадобится неделя, чтобы добраться до Вертерзее.
Анна Вегерер вынесла два небольших стакана вина и несколько ломтей свежего черного хлеба. В дверях кухни появилась мать Камиллы, взглянула на женщин и опять ушла в дом.
— Что скажете, госпожа баронесса, — спросила Анна Вегерер, — хлеб прямо из печки. Совсем не плох на вкус, да?
— Он превосходен, — ответила баронесса. — Я теперь могу работать экспертом по выпечке хлеба. Я поняла, что лучше покупать муку и печь самой. Тогда получается больше хлеба. Иногда поздно вечером я выпекаю два каравая. Вы бы видели, как на них налетают дети. Вы уже пробовали сами печь хлеб, фрау Бухэбнер?
— Мне нужно идти, — сказала Ирена, — у меня еще много дел. Пусть Лангталер заберет с собой мои бутылки, фрау Вегерер.
— Хорошо, — сказала Анна Вегерер. — Посмотрите-ка, кто идет.
По дорожке небрежной походкой шла Камилла, за ней следовала Рената. Камилла провела утренние часы этого жаркого дня в саду, поджидая почтальона. Почтальон наконец появился, но писем для нее не было. Потом пришла Рената и несмотря на плохое настроение Камиллы, осталась с ней. Девочка рассказала, что их матери пошли к фрау Вегерер. Им в голову не пришло ничего лучшего, как тоже пойти туда. Когда Камилла заметила баронессу, она резко остановилась, покраснела и смущенно поздоровалась с ней.
— Камилла, подойди ко мне, — сказала Тереза Ротенвальд, — у вас уже закончилась летняя практика на фабрике?
— Да, — сказала девочка и пригладила рукой волосы, заплетенные в короткую косичку. — Еще вчера.
— Было весело? — спросила баронесса.
— Мы резали лук, — сказала Камилла еле слышно, — семь дней подряд.
— Это ужасно, — сказала баронесса и засмеялась. — Ты, наверное, за эти дни плакала столько, сколько не плакала за всю свою жизнь.
— Мы еще пели, — рассказывала Камилла дальше. — Мы пели: «Мы проезжаем мимо Англии и режем при этом лук». И так восемь часов каждый день.
— Но ты хоть по крайней мере заработала что-то? — спросила баронесса.
Камилла кивнула:
— Восемь марок. И еще двадцать дециграммов мармелада и кусок эрзац-мыла.
— Мармелад я уже попробовала, — включилась в разговор Рената. — Он ужасно невкусный.
— Мне кажется очень разумным, что сейчас, на четвертый год войны, таких крепких, сильных девушек привлекают к легким работам, — сказала Ирена.
Мария Лангталер медленно вышла из кухни Вегереров. Она прислонилась к стене дома и выпрямилась во весь рост, расправив плечи. Взглянув на нее, Камилла неожиданно впервые увидела контуры груди матери. Она поняла, что та сознательно и с вызовом выставила себя напоказ. Мать наверняка преследовала какую-то цель, о которой Камилла не хотела знать.
— Я слышала, — сказала Лангталер громко и вызывающе, — что теперь все дамы, которые не работают, должны зарегистрироваться на бирже труда. Все дамы, у которых нет детей или только один ребенок и которых до сих пор обслуживали другие, теперь должны пойти работать на оборонные предприятия к тяжелым станкам, и если им повезет, они будут зарабатывать сорок пять пфеннигов в час. Я слышала, — продолжала Мария, ни к кому не обращаясь и устремив глаза в небо, но никак не в сторону Ирены Бухэбнер, которая стояла неподвижно как вкопанная, — что этим дамам не поможет ни врачебное свидетельство, ни протекция. Им придется вставать в шесть утра, чтобы к семи быть на месте, а потом работать восемь часов подряд вместе с украинками, чешками и польками, которых эти милые дамы привыкли называть «всяким сбродом». Я слышала, — продолжала Мария Лангталер, медленно разглаживая свой темно-синий передник, — что вызовы на биржу для всех этих дам с холеными ручками, не привыкшими носить передники, уже выписаны и разосланы. И если кого-нибудь из них вдруг пропустят, то тогда найдутся примерные граждане, которые обратят на это внимание работников биржи труда.
После этой неожиданной речи установилась тишина. Все чувствовали себя неловко. Баронесса пыталась найти какие-нибудь примиряющие слова, но Рената опередила ее. Она прильнула к своей матери, которая, впрочем, совсем не нуждалась в знаках внимания, и громко сказала:
— Моя мама никогда не будет работать на военных заводах. У нее всегда будут нежные руки, и она никогда не будет носить никаких передников.
Девочка высказала свое мнение о том, что ей нравилось в своей матери, что она любила в ней, потому что именно этим она отличалась от других. Но ее мать этого не поняла. Такая защита задела ее гордость. Сама она никогда не посмела бы оправдываться перед женщиной, которую ненавидела. И она сделала то, чего ни в коем случае не должна была делать, — она ударила ребенка по лицу.
Девочка, громко всхлипывая, подбежала к Камилле. Та заслонила собой ребенка и шепнула: «Не кричи. Не двигайся. Я не подпущу ее».
Никто не произнес ни слова. Баронесса смотрела вниз, на песчаную дорожку, и крошила кусок хлеба. Анна Вегерер взяла поднос со стола и зачем-то поставила его на скамейку. Мария Лангталер стала полоть сорняки на клумбе.
— Ах да, — сказала Ирена Бухэбнер, — я еще не расплатилась.
Она взяла из своей сумки крупную купюру и протянула ее Анне Вегерер.
— У меня нет сдачи, — сказала Анна, не пошевельнувшись, — заплатите в другой раз.
— Мне не нужна сдача, — ответила Ирена и положила купюру на стол перед баронессой, которая старалась не смотреть на деньги.
— Пойдем со мной, — сказала Ирена Ренате, которая все еще пряталась за Камиллу.
Но Камилла крепко сжимала руку девочки.
— Оставайся здесь, — процедила она сквозь зубы и неожиданно повернулась так, что опять заслонила от Ирены ребенка. Мария Лангталер выпрямилась и смотрела на них. Баронесса и Анна Вегерер опять завели разговор о каких-то пустяках, иногда поглядывая в сторону женщины и ребенка. Ирена медлила. В тот момент, когда она протянула руку, чтобы оторвать Ренату от Камиллы, появился Карл Хруска. Он тащил за собой свою неизменную тележку, которая на этот раз была пуста.
— Хайль Гитлер, — бойко приветствовал он всех, опустил оглобли тележки и резко выкинул обе руки вперед. — Хайль Гитлер, дорогие дамы! Собрались на рюмку хойригена [4]? Дорогая фрау Вегерер, Хруска постоянно занят тяжелой работой, а сегодня он приехал с тележкой, чтобы погрузить на нее свою долю вина. Сколько бутылок мне причитается?
Он громко засмеялся, посмотрел на женщин, почувствовал что-то неладное, обернулся к Камилле и спросил:
— Почему ты все еще не на уборке урожая? Как же мы тогда победим, Камилла?
— У меня достаточно других занятий, — ответила девочка и медленно подошла, крепко держа Ренату за руку, к столу, за которым сидела баронесса.
Ирена осталась стоять на том же месте. Она видела, что ребенка намеренно увели от нее, но не захотела возвращаться к столу. Она решила наказать Ренату позже. Чтобы уйти достойно, она обратилась к Карлу Хруске и вызывающе спросила его:
— Как там мои кресла, Хруска? Или вы уже перестали заниматься работой и только ездите от одной винной лавки к другой?
— Милостивая сударыня, — сказал Хруска и согнулся, как перочинный ножик, в глубоком поклоне, — как хорошо, что вы вспомнили обо мне. Что вы получите от Карла Хруски свои кресла так же верно, как и то, что мы победим. В лучшем виде. — Он выпрямился. — Вы верите мне? — спросил он преданным голосом.
Ирена не ответила. Она пошла мелкими шажками по дорожке к выходу. Ее светлое платье мелькнуло за кустами. Девочка смотрела матери вслед, она чувствовала одновременно облегчение и глубокую грусть. Она не знала, что эта грусть была сочувствием.
Баронесса потребовала, чтобы Хруска сел. Это требование явно смутило и рассердило его. Он уже тысячу раз говорил себе, что для такого честного коммуниста, как он, барон и его семья, эти вымирающие представители порочного класса, которые, правда, не были больше кровопийцами, так как промотали все свое состояние, всегда останутся самыми последними, презренными людьми, которые вообще-то даже не имели права на существование. И каждый раз, когда он видел барона и баронессу, Хруска снимал свою шляпу, склонял голову и цедил сквозь зубы вместе с приветствием ненавистные ему титулы. Вот и в этот раз он сказал: «Если вы позволите, госпожа баронесса» — и сел напротив нее, чуть слева. Он попробовал несколько скрасить предательство по отношению к своим принципам тем, что крикнул приказным тоном:
— Эй, Лангталерша, иди сюда!
Мать Камиллы, смеясь, повиновалась приказу. Анна Вегерер пошла за вином, Камилла нерешительно села рядом с баронессой, Рената быстро примостилась сбоку. Пришедший с виноградника Вегерер весело присоединился к гостям.
— Иногда, — сказал Карл Хруска, с наслаждением жуя свежую хрустящую корочку хлеба, — иногда мне кажется, что все как раньше. Нет ни войны, ни голода, ни страха.
— Как раньше, — сказал Вегерер, — никогда уже не будет. Если война когда-нибудь кончится, все будет по-другому, Хруска, все. И мы тоже будем другими.
— Может быть, — ответил Хруска. — Хотя мои надежды на будущее особого свойства. Если они исполнятся, мы все будем счастливы. Но на некоторые планы, — он сделал большой глоток и вытер тыльной стороной ладони рот, — я думаю, мне не хватит времени. А может быть, мои идеи совсем не подходят для будущего.
— Я не верю в добро от политики, — сказала баронесса. — Дети должны быть здоровыми. Или возвращаться здоровыми. И потом строить свою жизнь свободно, без принуждения. Порядочному человеку достаточно обязанностей, которые накладывает на него Бог и он сам.
— Но мы тоже еще чего-то ждем, — сказала мать Камиллы и подумала при этом о своем муже.
— Вам-то хорошо, — тихо сказала Анна. — А мне уже от жизни ничего не надо. Все равно, как я умру — своей смертью, от болезни или от насилия. Для меня жизнь потеряла смысл.
У Анны опять глаза были на мокром месте, и ее муж рассердился на нее.
— Мне тоже не безразлично, что случилось с нашим мальчиком, мать, — сказал он резко, — но нам все-таки нужно за что-то зацепиться, чтобы выжить.
— Прекратим этот разговор, — крикнул Хруска, — он ни к чему не приведет. А то даже у Камиллы, у которой нет никаких забот, невеселое лицо. Или у тебя уже есть заботы, Камилла?
Девушка покачала головой и посмотрела на баронессу.
— Никаких, — сказала она, — правда.
— Вегерер, — потребовал Хруска, — неси гитару.
— С утра? В саду? А если мимо проедет кто-нибудь из полиции или из бонз, что они подумают?
— Мне все равно, — настаивал Хруска, — посмотри, какой сегодня денек, какие запахи доносятся с полей и лугов. Вспомни, что все мы люди, которые хотят и порадоваться когда-то, не всегда же нам быть пешками в чьей-то игре. Давайте хоть сегодня не будем ныть. Покончим с этим, говорю я. Неси гитару, Вегерер.
— Отлично, — сказала девочка, подпрыгнув от радости, — отлично, а петь мы тоже будем?
— Конечно, Рената, — сказал Хруска, — мы будем громко петь. Так громко, чтобы нас услышал сам группенляйтер.
Вегерер пришел с инструментом и осторожно положил его на стол:
— Попробуй сначала, Хруска.
Но Хруске не нужны были пробы. Он играл хорошо. Он сам научился играть на гитаре в долгие часы одиночества, когда после бесконечного рабочего дня лежал в своем тесном чулане. Он прекрасно исполнял венские песни. В прежние времена он подрабатывал этим в округе на праздновании хойригена.
Он запел песню горной Галиции. Она состояла из множества куплетов, которые он пел то мужским, то женским голосом, точно зная при этом, как увлечь публику. Вскоре песню подхватили, и он не удивился, что даже Лангталер стала подпевать вместе с другими. Вегерер пропел на два голоса с ним рефрен, а последний пассаж они закончили, как и полагается, чудесным свистом. Потом он спел «Это сердце прекрасной Вены» — проникновенно, с большим чувством, в том душевном, мягком ритме вальса, который заставил даже баронессу тихонько раскачиваться из стороны в сторону и вспоминать былое. Закончив, он стал наигрывать шлейфер [5], Камилла и Рената танцевали и звонко смеялись, а он сказал, что в конце они все вместе споют чудесную песню о Гигле-Гагле, которая была хороша тем, что под этим названием каждый мог подразумевать все, что угодно, и еще тем, что у нее был потрясающий текст, состоящий из гласных и согласных букв, соединенных друг с другом без всякого смысла. Песня заканчивалась чудным перепевом, который тоже можно было понимать по-всякому. Но он, Хруска, каждый раз точно знал, что хотел выразить в этой песне.
Все пели и думали об одном и том же, хотя ничего и не говорили друг другу, и последний, характерный для Вены возглас ликования, который так не вписывался в это военное время, они тоже пропели, чтобы сохранить надежду на лучшее.
— Ну что же, она сослужила нам хорошую службу, — сказал Хруска и отложил гитару, посмотрев на остальных. — Правда?
Все закивали, и каждый по-своему, кроме Камиллы и Ренаты, постарался скрыть свое смущение.
— Жарковато, — сказал Хруска, — нынешняя жара принесет много вина. Где ты спрячешь все, что не захочешь сдавать, Вегерер?
Хотя Вегерер и не питал больше никаких надежд, он все же использовал присутствие баронессы как повод, чтобы еще раз поговорить о погребе.
— Спрятать я вряд ли что смогу, — сказал он, — но немного места в подвале господина барона мне бы пригодилось. Но у меня, кажется, нет шансов. Что скажете, баронесса?
Всех неприятно удивило, что обычно такая спокойная и доброжелательная Тереза Ротенвальд быстро и решительно сказала:
— Какой смысл говорить об этом, господин Вегерер? Уж если мой муж так решил, то у него были на это причины и менять он ничего не будет.
Вегерера рассердил этот ответ. Но злился он прежде всего все-таки на барона.
— Как дела у Винцента? — спросила Анна Вегерер, чтобы спасти ситуацию. — Пишет?
Камилла, которая начала было убирать стаканы со стола, остановилась.
— Мы очень беспокоимся за него, — ответила баронесса. — Уже три недели от него ничего нет. Он всегда писал регулярно. Муж думает, что его, наверное, перебросили на другой участок фронта.
— Да, — ответила Анна Вегерер, не очень веря в то, что говорит, — все возможно.
Потихоньку все стали расходиться. Хруска тщательно спрятал на тележке две бутылки с вином. Мария Лангталер поставила бутылку Бухэбнеров в сумку рядом со своей и вздрогнула, когда Анна Вегерер засмеялась.
— Давайте, госпожа баронесса, свои бутылки, — сказала она, — я возьму их тоже.
Баронесса поблагодарила.
— Камилла, Камилла, пойдем, — закричала Рената, — мы пойдем с господином Вегерером в огород за ягодами.
Камилла не слушала ее. Она сидела за пустым столом, перед пустыми, грязными стаканами. Она не знала, о чем ей теперь мечтать и чего ждать.
Вскоре Ирена Бухэбнер уехала на Вертерзее. Ее мужу каким-то образом удалось получить особое разрешение на поездку до Клагенфурта скорым поездом, правда не первым классом, как она хотела. Они пришли на перрон задолго до отправления, чтобы инженер сам мог убедиться, что Ирену посадили в купе для некурящих, на место у окна по направлению движения поезда и что ее путешествие пройдет хотя бы с относительным удобством.
Попрощались они очень сдержанно. После той ночи, когда Густав Бухэбнер пришел домой пьяный, его жена была с ним холоднее, чем раньше. На его заверения, что после закрытия предприятия они не будут ограничены в средствах, она никак не отреагировала, а намекам на то, что другие, более важные для них обстоятельства складываются благоприятно, не придала никакого значения. Она не обратила внимания даже на замечание, что его в любой день могут призвать в армию. После конфискации машины она целый день ни с кем не разговаривала и с этого момента отклоняла все ночные притязания мужа. Он смирился и уже ни о чем больше не рассказывал ей, не задавал никаких вопросов. Они стали избегать друг друга. Когда Ирена объявила, что не хочет больше оставаться в Вене и должна уехать любой ценой, инженер вздохнул с облегчением и постарался сделать все, чтобы исполнить ее желание. Рената была сама не своя от радости, когда ей сообщили, что отец скоро отвезет ее к Ахтерерам. Она усердно помогала матери укладывать вещи и непрерывно просила разрешить Камилле спать у нее. После короткого сопротивления Ирена разрешила. Попрощавшись с матерью и пожелав, чтобы она быстрее возвращалась, Рената, чуть дыша от волнения, спросила, надолго ли ее отправляют в деревню.
Пако поранил правую переднюю лапу и медленно ковылял, вызывая всеобщее сочувствие, через сад. Камилла тщательно перевязала лапу, но из-за раны у Пако поднялась температура, и он все время хотел пить и спать. Ночью, когда жара спала, он чувствовал себя так же неспокойно, как и днем, постоянно покидал свою конуру и с лаем бегал вдоль забора. Мать Камиллы, разбуженная лаем, вышла посмотреть, в чем дело, но не увидела ничего подозрительного, кроме света, который проникал через окно пивного зала в погребе барона. Она подождала некоторое время. Вокруг было тихо. Когда Камилла на следующий день собралась идти к баронессе, чтобы, как она объяснила, помочь ей консервировать фрукты, мать наказала ей: «Не зевай по сторонам, там происходит что-то неладное».
Но Камилла забыла о предостережении. Она спешила прийти к баронессе раньше почтальона. Наконец тот появился. С бьющимся от волнения сердцем Камилла ждала, когда баронесса выйдет из маленького кабинета, где она всегда разбирала почту. Глубоко склонив голову над огромным тазом со сливами, из которых она вынимала косточки, Камилла поинтересовалась, хорошие ли известия получила баронесса. Она не спросила от кого, так как ей не хотелось, чтобы ее вопрос выходил за рамки обыкновенной любезности, однако по ее глазам было видно, что она задала его с определенной целью. Баронессой овладело какое-то смутное предчувствие, но она подавила его, потому что ее беспокойство за судьбу приемного сына было слишком велико. Она сказала: «Ничего существенного. От Винцента опять нет писем».
Так продолжалось несколько дней. Наконец заготовка фруктов была закончена, и помощь Камиллы больше не требовалась. Ее опять окружила мучительная пустота. Она расстроилась еще больше, когда Рената, чье присутствие почему-то уже не тяготило ее, сказала, что уезжает на следующий день в деревню. «Пожалуйста, приезжай ко мне, — просила она, — я скажу тете Грете, что ты приедешь».
В этом году школе не дали наряд на уборку урожая. Но генеральный секретарь гитлерюгенда обратился к школьникам с призывом выйти на уборку урожая. Их участие в уборочной кампании должно было стать еще одним доказательством боевого духа немецкой молодежи и ее готовности поддержать крестьян в их тяжелом труде. «Помогая до последнего собрать все зерно и все фрукты, вы помогаете обеспечить продовольствием наш борющийся народ и демонстрируете свою глубокую благодарность фюреру и его героической армии», — драматически взывал к душам школьников генеральный секретарь.
Упоминание о героической армии разбудило в Камилле желание помочь Винценту, приняв участие в уборке урожая в деревне у Ахтереров, но она понимала, что тогда прервется ее связь с баронессой. Это заставило ее отказаться от первоначального намерения.
— Я не смогу приехать, — сказала она Ренате, которая не отважилась еще раз попросить ее об этом.
— Я покажу тебе что-то, — сказала Камилла вечером, — потому что теперь мы долго не увидимся. Но только тогда, когда стемнеет.
Нетерпеливо ожидая, когда наступит вечер, девочка ничего не ела. Рената и Камилла играли на кухне с фрау Бергер в игру «Постой, не сердись!». Пришел отец и тоже сел играть с ними, чего раньше никогда не случалось. Но он был так же рассеян, как и Рената, поэтому другие постоянно выигрывали и не скрывали при этом своего удовлетворения. Потом инженер ушел, не сказав куда.
Наконец исчезла и фрау Бергер. Девочки остались одни.
— Когда? — спросила Рената и подняла занавеску. За окном было совсем темно.
— Ну, — сказала Камилла, — пойдем.
Сад был наполнен запахами жаркого летнего дня. Через луг в гору узкой, темной лентой вилась тропинка, растворяясь в тени деревьев. Пако, который сидел перед конурой, побежал за девочками, тихо скуля. Лунный свет увеличивал и изменял до неузнаваемости его силуэт. Стрекот сверчка звучал в темноте как крик.
Перед беседкой Камилла остановилась, открыла дверь. Внутри было душно и жарко. Она зажгла керосиновую лампу, оставив лишь маленький огонек, потом открыла буфет, составила посуду на пол.
— Теперь смотри, — сказала она Ренате.
Ребенок засунул голову в буфет, но в темноте не мог ничего разобрать.
— Я ничего не вижу, — пожаловалась девочка.
— Отойди, — приказала Камилла и нетерпеливо стала что-то искать в глубине буфета.
Сначала она достала варежки из пяти разных сортов шерсти.
— Сама вязала, — сказала она.
Мужской носовой платок с вышитой на нем буквой «В».
— Это платок моего отца, но он ему не нужен сейчас.
Небольшой фотоальбом в пластмассовом переплете.
— Мне его когда-то подарили, но я им никогда не пользовалась.
Карты.
— Это игра называется пасьянс, в нее играют, чтобы отвлечься.
Карандаш, стержень которого с одного конца был красным, а с другого — синим.
— С карандашом мне повезло. Я его просто купила.
Два кулечка с карамелью.
— О них ты уже знаешь, Рената, — сказала она.
После паузы Камилла сказала:
— А сейчас самое главное. Смотри.
Она глубоко вздохнула и замерла. Потом достала плоский предмет в коричневом футляре. Открыв футляр, она положила его содержимое около лампы, перед ребенком.
— «Вальсы моей мечты», — прочитала девочка и подняла глаза. — Твоя любимая пластинка. Я знаю, — закричала она громко, — это все для посылки, для посылки! — Потом она подбежала к Камилле и обняла ее. — Я правильно отгадала?
— Да, — ответила Камилла, не в силах оторвать глаза от сокровищ, которые лежали перед ними. — Я опять спрячу все здесь.
— У тебя есть тайник, это хорошо, это здорово, — торжествующе повторяла девочка и кружилась. — У Камиллы тайник, тайник.
— Успокойся, — приказала Камилла. — Ни один человек не должен об этом знать.
— Только я буду знать, только я, — шептала девочка. — Хочешь, я поклянусь, что никогда не выдам тебя?
— Клянись, — сказала Камилла и вытянула правую руку.
Рената сжала ее своими горячими маленькими пальцами и серьезным голосом произнесла: «Даю честное слово». Она перевела дух и посмотрела на Камиллу.
— Если ты нарушишь слово, с тобой случится что-нибудь ужасное, — предупредила Камилла.
Девочка кивнула в знак согласия.
Потом они поставили все на место. Стопки чашек и тарелок, которыми теперь никто больше не пользовался, непроницаемой стеной загородили содержимое будущей посылки. Прежде чем закрыть буфет, Камилла еще раз ласково погладила варежки. Она уже хотела закрутить фитиль керосиновый лампы, но вдруг увидела на скамейке что-то темное и мягкое. Вещь оказалась галстуком из дешевой материи военного производства. Такие выдавали в прошлом году. Камилла знала, кому он принадлежит. Она удивилась тому, что он здесь, но не придала этому значения. Удивительным было и то, что подушки, которые раньше лежали на скамейке, теперь были сложены в углу. Однако ее мысли были настолько заняты посылкой, которую она еще не отправила, что на все остальное она уже не обращала внимания.
Девочки не хотели сразу же идти домой. На цыпочках, держась за руки, они пробежали по заросшей травой теннисной площадке, пробрались в заросли сирени, вздрагивая от каждой скрипнувшей ветки, и наконец затаились там, сидя на корточках. После этого они сбежали вниз по лугу, прокрались через кусты черной смородины у Вегереров, ветви которой пробивались через изгородь, и стали собирать ягоды, оставшиеся после уборки урожая. Они нашли садовый шланг, отвернули кран и пригоршнями пили воду, промокнув до нитки. Потом тихо позвали Пако и намочили его больную лапу. Подойдя к своему дому, они прислонились к холодной стене и стояли так, не желая входить.
— Посмотри, какая луна, — сказала Рената. — Ее никак нельзя затемнить. Она светит повсюду.
— Она светит повсюду, — повторила Камилла, найдя в этих словах утешение для себя. И так как это утешение было очень красивым, она начала плакать, ее слезы падали на руку ребенка.
Девочка не удивилась. Она по-своему поняла причину этих слез и именно поэтому была счастлива.
— Не плачь, Камилла, — сказала она, — я скоро приеду.
Мария Лангталер изменилась. Камилла стала замечать, что мать после случая в саду у Вегереров и дальше намеренно выставляла напоказ свои женские прелести. Она начала вдруг уделять внимание своей внешности. По утрам надевала светлую блузку, которая очень подчеркивала ее загар, зачесывала высоко волосы и закручивала их, как того требовала мода, в пучок. Теперь не только по субботам, но почти каждый день она становилась в таз и тщательно мылась, ровно в шесть вечера снимала передник и надевала легкое летнее платье. При этом она как можно туже затягивала пояс, оставляя верхние пуговицы платья не застегнутыми. Однажды Камилла застала ее за странным занятием: мать старательно покрывала свои короткие, ломаные ногти розовым лаком. Потом Камилла обнаружила в ящике стола тюбик губной помады, а вечером видела, как перед прогулкой она красила губы, чего раньше никогда не делала. Теперь мать включала радио всякий раз, когда передавали развлекательные программы. Если же Камилла хотела прослушать новости с фронта, она выключала приемник. Мать часто распевала песни ее молодости или же псевдооптимистические шлягеры, которыми национал-социалистическая пропаганда дурила народу голову. Она перестала заботиться о том, чем занята Камилла. Порой даже казалось, что постоянное присутствие дочери было ей в тягость. Все чаще она говорила о том, как вкусно будут кормить школьников во время уборки урожая. На это Камилла только молча и упрямо покачивала головой. Что-то внушало ей страх. Ей одновременно и хотелось и не хотелось наблюдать за ней. Она желала узнать причину происшедших в матери перемен и в то же время боялась этого из-за дистанции между ними. Камилла стала часто противоречить матери.
Однажды, после долгих недель ожидания, пришло письмо от отца. Камилла положила его нераспечатанным на буфет.
— Можно я прочту его? — спросила она.
— Да, конечно, — ответила мать и вышла.
Отец писал, что у него все в порядке и вскоре он, вероятно, приедет в отпуск.
Вечером Камилла сказала об этом матери. Та без всякой радости объявила, что у нее сейчас нет времени, чтобы написать ответ. Камилле показалось, что мать испугана.
У фрау Бергер теперь было меньше работы, так как ей приходилось обслуживать только инженера. Камилла часто приходила к ней на кухню.
— У меня началась хорошая жизнь, — сказала та. — Рената уезжает. А вот ее мать скоро приедет, хотя она-то могла бы и подольше не возвращаться. Твоей матери тоже хотелось бы этого, да?
— Да, — добродушно ответила Камилла, — она сейчас очень довольна жизнью.
— Инженер, кажется, тоже доволен. Они оба довольны.
Интонация, с которой это сказала фрау Бергер, заставила Камиллу насторожиться. Она вопрошающе взглянула на нее, но та опять склонилась над гладильной доской и стала энергично водить по ней тяжелым утюгом. Камилла хотела сменить тему разговора.
— Пользоваться пылесосом можно только после десяти часов, в те же часы разрешается гладить, — повторила она предупреждение об экономии электроэнергии, которое ежедневно передавали по радио и печатали в газетах.
— Сейчас без пятнадцати десять, фрау Бергер.
— Мне все равно. Я распоряжаюсь временем по своему усмотрению. У твоей матери теперь появилось свободное время, она даже ходит гулять. Недавно я встретила ее около завода нашего хозяина. Она сказала, что пришла в те края купить что-нибудь для тебя. Расскажи-ка, что ты получила в подарок?
Молчание длилось только долю секунды.
— Деревянные сандалии, — сказала Камилла быстро. — Их можно купить без карточек.
Этот ответ, кажется, не устроил фрау Бергер.
— Как можно покупать обувь без примерки? Они подошли тебе?
— Еще как, — сказала Камилла и, поставив на карту все, добавила: — Если хотите, я покажу вам их.
Так далеко интерес фрау Бергер не заходил. Однако, когда Камилла встала, чтобы уйти, она спросила, нет ли вестей от отца.
— Может быть, он скоро приедет в отпуск, — ответила девушка.
— О Господи! — сказала фрау Бергер.
— Почему вы так говорите? — спросила Камилла и дернула за ручку двери так, что заскрипели петли.
— Это я просто от неожиданности, — ответила фрау Бергер, — ты ведь понимаешь.
Яркий свет солнечного, жаркого дня ударил Камилле в глаза, и она зажмурилась. Она бы с удовольствием под каким-нибудь предлогом пошла к баронессе, но ей ничего не приходило в голову. Она отправилась домой. Мать лежала на кровати и читала свой журнал с дешевыми романами.
— Почему ты лежишь днем в кровати? — спросила Камилла. — Ты заболела?
— Может быть. Что ты на меня так смотришь? — вдруг не сдержалась она. — Разве мне нельзя хоть ненадолго почувствовать себя женщиной?
Камилла вышла и позвала Пако. Его лапа уже зажила. Он прыгнул ей навстречу.
Вечером Камилла поехала на велосипеде в кино. Мать дала ей две марки и сказала, что не может видеть, как она часами болтается дома и в саду. Журнал новостей за неделю оглушил Камиллу звуками фанфар и мельканием кадров. Показывали, как в районе Орла немецкие войска в целях запланированного сокращения линии фронта отходят на новые позиции. В каждом солдате Камилла хотела видеть Винцента Ротенвальда, но так и не нашла его. «Изможденные, бесстрастные лица под грубыми шапками и толстыми платками — это представители русского населения, — объяснял комментатор, — которые присоединились к немецким военным частям, чтобы спасти свои жизни, свой скот и движимое имущество». Однако ни у кого из смотрящих не возникало впечатления, что жизнь, скот и движимое имущество имели для них хоть какое-то значение, как, впрочем, и защита немцев. Показали, как саперы уничтожали вражеские укрепления. Мосты под Орлом взлетали в воздух. В конце обозрения в качестве кульминационного момента продемонстрировали, как захлебнулось в крови вражеское наступление по всей новой главной линии фронта. Теперь Камилла уже не искала прапорщика Винцента Ротенвальда. Она почему-то была убеждена, что найти его там невозможно.
Фильм-оперетта, действие которого происходило в чужом беспечном мире, ей не понравился. Она нашла его глупым и в темноте зрительного зала строила гримасы вечно поющей и улыбающейся главной героине. Наконец, не выдержав, она вскочила и выбежала на улицу. День уже начинал плавно переходить в сумерки.
Становилось прохладно. Камилла неторопливо нажимала на педали, она никуда не спешила. Время от времени она заезжала на трамвайный путь, стараясь сохранить равновесие, а потом снова выезжала на тротуар. Когда она приехала домой, матери не было. Она вспомнила о вещах, которые принесла ей Рената для посылки и которые лежали в ящике шкафа у нее в спальне. Это были мелочи. Они ни в коей мере не обладали той ценностью, что имели подарки Камиллы. Она отложила их в сторону, взяв только фотографию, на которой она и Рената были сфотографированы под яблоней, и игру на выдержку. Это была маленькая круглая коробочка с серебряным шариком внутри, который должен был попасть в центр цветка. Она решила отнести их в тайник.
В наступившей темноте беседку совсем не было видно, о ее существовании можно было лишь догадываться. Подходя к ней, Камилла замедлила шаги от страха. Но этот же страх заставлял ее идти дальше. Девушка поняла, что что-то вдруг изменилось. Это стало ясно, когда она остановилась в двух шагах от беседки. Занавески были задернуты, но не до конца. В щель между ними просачивалась и падала на траву узкая полоска света. Свет был неярким — он не мог исходить от керосиновой лампы. Камилла подошла на цыпочках к беседке. У окна с другой стороны щель между занавесками была шире. Она нагнулась к стеклу, не заметив, что смяла фотографию. Маленький серебряный шарик от резкого движения ее руки попал прямо в центр цветка. Через щель было видно, что в беседке находились люди. Но эти люди не сидели за столом и не стояли. На одном из стульев горела свеча. Ее беспокойное пламя вырывало из темноты трудноразличимые контуры человеческих тел, которые двигались на полу. Когда глаза Камиллы привыкли к этому освещению, она увидела, что в беседке ее мать и инженер. Мария Лангталер лежала в его объятиях.
Мне было холодно. Уже больше часа я кружила возле автобусной остановки. Утром, собираясь на работу в бюро, я нарочно тепло оделась. Сапоги, пальто с меховой подкладкой и мой неизменный платок. Делая круг за кругом вокруг остановки, я глотала витаминные таблетки и сжимала пальцы в толстых шерстяных рукавицах. Погода была уже совсем зимней. Снега еще не было, но изморозь, туман, частый мелкий град доставляли много неприятностей людям, склонным к простуде, а рано наступавшая темнота делала всех нерешительными и одинокими. Но я чувствовала себя хорошо. Настолько, что опять сидела за своим письменным столом, дружески беседовала с коллегами и заставила Ингу поверить, что совсем справилась с болезнью. Она не знала, что я поставила перед собой новую цель: испытать себя на прочность. Поэтому в этот вечер я была на остановке. Именно здесь я повстречалась с Камиллой, здесь все опять началось. Я надеялась, что мне, может быть, опять удастся встретить ее здесь и приступить к исполнению того, что я задумала. Сейчас бы я от нее не убежала. В конце концов, возможно, она тоже ищет меня здесь, помня о месте нашей последней встречи.
Конечно, я могла бы начать поиски, спросив, например, маму, где живет Камилла, и потом написать или даже поговорить с ней. У меня появилась бы возможность показать, что я еще не совсем погибла. Но я не хотела так делать. Мне казалось, что будет лучше, если наша встреча произойдет как бы случайно. Камилла не должна знать, что я ищу ее. Я верила, что выбрала лучшую тактику.
Пробыв еще некоторое время на остановке, я вынуждена была признаться, что шансов на встречу здесь у меня нет. Я дрожала от холода. После болезни я очень легко простужалась, сильно сдала в весе, платья болтались на мне. Я решила навестить маму, с которой давно не виделась. Ее выписали из больницы два дня назад. Она довольно сносно чувствовала себя и с помощью двух костылей могла безболезненно передвигаться по комнате. Конечно, заботиться о себе полностью она пока была не в состоянии и наняла для этого медсестру.
Я зашла выпить чашечку чая в кафе и после этого почувствовала себя лучше. Мама жила недалеко отсюда. Я не была у нее со времени развода и не могла подавить в себе возникшее волнение. Чтобы успокоиться, я пошла пешком. Большая рюмка рома, которую я вылила в чай, не давала мне сосредоточиться на своих мыслях, и это забавляло меня. Я шла по ярко освещенной улице с множеством магазинов и впервые за долгое время с удовольствием рассматривала витрины. Часто я останавливалась, разглядывала вещи, которые мне нравились, но желания приобрести их у меня не было. Может быть, это происходило оттого, что за время болезни я изменилась, стала другой, а чужому человеку не хочется ничего покупать.
Мое внимание привлек старомодный фасад дома и отделанный деревом вход в маленький магазин. Небольшая витрина была заставлена старыми вещами, которые в беспорядке лежали там. Они были грязны от пыли и производили очень невыгодное впечатление. Это была лавка, где продавались дешевые старые вещи. Среди фарфоровых чашек с трещинами и светильниками, грубо имитирующими стиль модерн, темным холмом возвышался какой-то предмет с рифленой поверхностью. Трудно было разобрать, что это, и мне пришлось подойти ближе, чтобы рассмотреть его получше. Наконец я поняла, что это стальная каска времен последней войны. Я много видела таких в детстве. Большая, круглая, серо-зеленая, с широким задним краем, прикрывающим затылок, с плоским защитным козырьком спереди, она лежала, производя угрожающее впечатление, среди мирных безделушек. Неожиданно мне страстно захотелось купить ее, но магазин, к счастью, был уже закрыт. Я долго стояла, смотрела на каску и видела, как мое бледное лицо, закутанное в платок, отражается в стекле витрины. Вдруг мне показалось, что каска покинула свое место и оказалась у меня на голове. Несмотря на платок, она была мне слишком велика и нависла прямо над глазами. Я быстро повернулась, очнувшись от видения, и поспешила уйти. Скоро я была уже у мамы. Я не предупредила ее о своем приходе, и она не ждала меня. Наконец она узнала мой голос и открыла. После этой странной истории с каской я боялась за свой рассудок. Я чувствовала на себе ее недружелюбный, отчужденный взгляд. Хотя, может быть, это и показалось мне. Мне уже Бог знает что грезилось.