ГЛАВА V

I От Полиньки Сакс к m-me Красинской

Ах, Annette, Annette! Душенька Annette! Что ты со мною сделала? Если б ты посмотрела на свою маленькую Полиньку, ты бы вся перепугалась и заплакала. Такого горя, как у меня, не бывало никогда ни у одной женщины. И если бог станет судить нас, я хотела бы взять всю вину на себя… а то тебе много придется перед ним отвечать.

Зачем посылала ты сюда твоего брата? Зачем писала ко мне через него? Ты думала его успокоить, а сделала во сто раз хуже. И я умру, и он умрет. Если я не стану любить его, он погубит себя, — если я буду любить, он станет стреляться с моим мужем. Он поминутно говорит: «Нам троим тесно на свете».

Если бы они оба остались живы… если бы я одна могла умереть! Эту ночь голова у меня болела и жар был… я плакала и молилась богу, чтоб мне умереть теперь. Потом мне самой стало страшно и жалко… мне не хотелось умирать, к тому же он бы не пережил меня.

Наутро все прошло, я стала здорова… мне сделалось еще страшнее.

Вот, моя Annette, что из меня вышло… до чего я дошла!.. Ах, если бы ты не пускала сюда твоего брата, если б ты там еще приискала ему невесту, в которую бы он влюбился! Зачем он влюблен в меня! Это бы все прошло: столько женщин лучше меня… я это ему десять раз говорила… меня только из каприза называют хорошенькою.

У меня нет росту, я похожа на маленького мальчика… если б ты видела, какие худенькие у меня руки, какая я сама стала тоненькая в это время! И глаза мои совсем не голубые, как у твоего Саши.

Я удивляюсь, как не скучает он сидеть со мною: что он нашел во мне? Я ничего не знаю, ни о чем не умею говорить. Только у Константина Александрыча доставало терпения учить меня.

Друг мой, вот самое страшное горе: давно ли я каждый день не знала, как дождаться мужа, выбегала к нему навстречу, кидалась к нему на шею, утешала его моей болтовней, а теперь мне страшно подумать о нем, страшно написать ему два слова, потому что я не умею лгать. Вечером я боюсь ходить мимо его портрета.

Потому что я изменила ему, целовалась с чужим человеком, говорила ему, твоему брату, что люблю его. Что мне еще осталось? В душе моей я изменница и презренная женщина.

А между тем муж мой во всем прав передо мною. В письме своем ты описываешь его диким извергом: я не спала ночей, страшная история дуэли представлялась мне в лицах. А все-таки ты не права, Annette, я глупее тебя, я меньше видела свету, однако понимаю, что в поступке Константина Александрыча не все зло.

Разве бедная актриса, на которую напал Галицкий с товарищами, не женщина? Разве ее слава, любовь к ней публики, не была для нее всем: и утешением и хлебом, может быть?

Муж мой страшен и грозен… Боже мой, на нем лежит кровь человеческая! Но он не жесток. А все-таки страшный конец готовится всему этому… Господи, спаси нас!.. Лучше не думать…

Посылая сюда брата, ты просила успокоить его, пожалеть о нем. Душенька моя, ты не подумала, что я не каменная, что за мною еще надо смотреть!.. Еще бы если б он явился ко мне таким, как был прежде: веселым, беззаботным мальчиком, я бы сладила с ним и сама осталась цела. А когда увидела я его грустные глаза, бледное и изнуренное его лицо… что со мною сделалось!..

А он так хорош собою! Он во сто раз лучше, чем был прежде. Как идет к нему эта мраморная бледность! Грудь его впала, а талия сделалась еще благороднее, еще стройнее… а глаза его… Боже мой, прости меня… я ли говорю это?..

Вчера ехал он на парад мимо моего окна, в каске с белым султаном, на черной лошади, которая рвалась и прыгала. Как ловко худенький его стан гнулся при каждом движении лошади, как она повиновалась ему!.. Его место впереди солдат, перед неприятелем… а он тоскует и плачет со мною вместе!

И если бы я ласкала его для того только, чтоб успокоить его, если б я целовалась с ним только из-за того, чтоб не ввести его в отчаяние, я была бы права, по крайней мере перед своею совестью. А то нет, друг мой! Я в душе изменница, я люблю эти ласки: часто голова моя горит, сердце бьется, и мне легче только, когда я жмусь к его груди… Вечного стыда, вечного наказания для меня мало!..

К кому обратиться мне? У кого попросить совета и спасения? Писать к мужу я не могу: я стала бояться его, и как писать к нему, когда одно слово может привести за собою и страшную встречу и смерть.

Я думала просить самого Сашу, еще раз сказать ему, чтобы он оставил меня… да не значит ли это прямо высказать ему свою слабость? К тому же он не послушается… или еще хуже: послушается, и я погублю его…

Я признавалась во всем маменьке, стояла перед нею на коленях и очень много плакала… Я взяла с нее слово не говорить об этом никому. Она сначала бранила меня за неосторожность, потом слезы мои показались ей смешными. «Ступай, цыпочка, — говорила она мне, — такие грехи еще прощаются. Все это забудется. Только помни: не видайся больше с князем, а если увидишь его, не позволяй ему ни шагу более. Счастлива ты еще… гляди же за собою построже…»

Будто я могу смотреть за собою, владеть собою, когда он плачет у моих ног, целует мои колени.

Господи! Что будет со мною! Или ты не сжалишься над бедною Полинькою, не пошлешь ей своей помощи?

II От Константина Александрыча Сакса к Полиньке

Ах ты, ветреница! Ах ты, ленивая, негодная птичка! Так-то ты переписываешься со старым своим мужем? В два почти месяца одно письмо! Доберусь я до тебя, пожуря тебя порядком!

Ошибок боишься наделать, что ли? Писала бы по-французски. Нет, это всё хлопоты по хозяйству, дела! Знаю! Знаю! Вот хлопоты по хозяйству: поутру мы сидим в уголку кресла, происходит ревизия собак. В это время мы думаем: обманщик Костя! По его счету это значит три недели!

После хлопот по хозяйству наступают дела: мы ездим по городу, упариваем бедных лошадок. «Да шибче же, Антон, скорее, еще скорее… к тетушке Julie, к маменьке». Там встречает нас готовый курс мудрости человеческой, неиссякаемый источник морали… что твой Геттинген, что Берлин?

А вечером, ma chere, вечером… Съезжаются подруги, всё ангельчики, всё незабвенные друзья. Тут и Жюльет, и Пашет, и Annette… да, Анет не в Петербурге. Позже всех являются Надин и Александрии.

И тут-то начинаются речи, полные практической философии, проникнутые глубоким познанием жизни и сердца человеческого! О, аллах, уши вянут, вчуже становится страшно.

За человека страшно мне! — [51]

как, помнишь, вопиял Каратыгин на Александрийском театре.

А впрочем, ленись себе. Я люблю людей, которые неохотно пишут письма. Редко набегают на нас минуты душевной откровенности, а без этого что толку городить всякой вздор? Запольский пишет мне о твоем здоровье и твоих занятиях — и я спокоен. Кстати о Запольском. Пишет он ко мне, что у тебя часто бывает князь Галицкий и что, как кажется, он не на шутку в тебя влюблен. Последнее в порядке вещей: за два месяца об этом уведомил меня Залешин.

Признаться ли тебе, Полинька? — Я люблю, когда ты другим нравишься. Меня даже приятно щекотит, когда я знаю, что несколько человек не шутя по тебе вздыхают. Это дурно, но это моя слабость, моя гордость. То ли еще будет, когда мы с тобой поживем и поучимся науке жить на свете! А насчет Галицкого попрошу тебя серьезно, видайся с ним пореже, только не шути с ним, не пренебрегай им и не мучь его. Да кокетство твое не злое, этого опасаться нечего. Мне нравится этот молодой человек, хоть он немного горд и ветрен. Нынче уже чересчур развелась порода тихих скромников, из которых ничего не выжмешь ни для жизни, ни для общества.

Больше ничего не говорю тебе. Просить тебя не забывать о старом муже, значит обидеть тебя. Наблюдай слегка за Галицким: если он заврется слишком, уведомь меня, и мы всё устроим к лучшему, не обижая его.

Долго я здесь живу, по милости проклятого Писаренки. Он или сумасшедший человек, или генияльный мошенник. Много видел я крапивного семени, а такого крючка не встречал и не понимаю. Он вертится, как бес перед заутреней, наговаривает на себя несбыточные дела, выдумывает самые невероятные отговорки, которые, однако, надо поверять, — а на поверке все оказывается чепухою и оканчивается к его же сраму. А дело все тянется и тянется: я напрягаю весь мой ум, чтобы предупреждать козни злого подьячего.

Это настоящая малая война, и — чтоб дорисовать картину — тут является и любовь моя к тебе; а желание поскорее увидеться с тобою придает мне и силу и хитрость, необходимую для этой сутяжнической борьбы.

Так-то, Поля моя, все дела делаются на свете. Иной и подсмеется над этой борьбою, но я твердо убежден, что если дело освящено любовью и пониманием жизни, дела этого никто не назовет ничтожным. Кто дал нам право требовать от жизни высоких, несбыточных страстей и деяний? Поучимся лучше делать пользу вокруг себя, подсмеиваться над тем, что смешно, и мириться с жизнию на том, что она дает нам.

Чем дольше я здесь живу, тем сильнее жалею о том, что не взял тебя с собою. Тебе полюбилась бы тихая жизнь городка, и лес, сквозь который вечером просвечивает солнце, и далекое озеро с пустыми его берегами.

Ты порядочная насмешница: мы посмеялись бы над здешними чопорными собраниями, над модами, утрированными до невозможности. В кругу скучных помещиков мы пожалели бы о кружке наших друзей, которые, не выезжая из Петербурга, умеют узнавать, что делается во всех концах вселенной, оттого в иной земле пляшут и веселятся, в другой голодают или режутся.

А потом мы бы сошлись с этими простыми людьми, отыскали бы в их загорелых лицах следы прошлого горя или настоящей страсти: нашли бы между ними людей замечательных, практических — и добрых философов. Всякой из них был бы интересен для нас: не настоящими своими делами, так прошлыми, потому что — кто из людей хотя раз в жизни не бывал занимателен во всем смысле слова?

Полно нам с тобою жить в столице. Воротясь отсюда, я возьму долгий отпуск или выйду в отставку. Тогда мы с тобой немножко порыскаем по свету, а то я начинаю бояться, не засиделись ли мы с тобою. Сначала, если хочешь, поездим мы по России, посмотрим ее города и городки, ее широкие реки, постранствуем по пескам, на которых со скрипом покачиваются высокие сосны. Поглядим и на Кавказ: по рассказам он надоел нам через меру, — а в самом деле видеть его очень стоит.

Из Одессы проедем мы в южную Францию и начнем путешествие наше с того края, в котором обыкновенно путешественники проматываются до последней копейки и потому не едут далее. Мы очень много не будем ездить. Италия, Франция, Швейцария, южная Германия — с нас и этого будет довольно.

А в увенчание всего поселимся в нашем имении; только после наших поездок и разговоров о виденном ты уже не станешь меня спрашивать: «Да что мы будем делать в деревне?»

Что это за новости? Я строю воздушные замки, смотрю за два года вперед? Это твоя заслуга, Поля: ты дала мне и свежесть и молодость: а то я начинал было порядком стариться. Подожди немножко — я за это расплачусь с тобою.

Надобно же сообщить тебе о моих занятиях подробнее: и, к счастию, сегодня я могу рассказать тебе не совсем пустую историю.

Со мною, как ты знаешь, занимается чиновник, с виду похожий на какую-то забавную птицу. Ты еще подсмеивалась над ним, — видел я, плутовка! — когда он садился со мною в коляску. И подсмеивалась только за то, что он ковыляет ногою и говорит тоненьким голоском.

А он человек трудолюбивый, хоть по душе не очень достойный. Имя у него странное: Фиф. Откуда происходит эта фамилия, решительно не знаю: однако он русский. — Я взял его с собой из странной прихоти: мне стоит взглянуть на него — и припомнить тебя так живо, как будто бы я видел тебя в зеркале. Оттого ли это, что ты смеялась над Фифом, когда я в последний раз тебя видел, или оттого, что он похож на птицу, а тебя называю я птичкой?.. Одним словом, тут есть странное сплетение мыслей.

Впрочем, Фиф человек тихий и способный к делам. Сперва он вертелся около Писаренки и увещевал его, потом говорил со мною насчет излишней моей строгости. На это я отвечал вежливою просьбою не соваться в это дело.

Но Фиф все егозил. Вчера объявил он мне, что жена г. Писаренки желает меня видеть, и по этому случаю рассказал мне, сообразно своим понятиям, печальную историю этой женщины.

Она, так же как и ты, воспитывалась в каком-то блестящем женском училище. Во всех науках была она постоянно первою, и способности ее так всех удивляли, что одна благодетельная душа давала ей на свой счет уроки итальянского языка — чрезвычайно полезной науки для дочери инвалидного поручика.

То была девушка с душою, с сильным характером, с аристократическим инстинктом, который так страшно возмущается от всего, что грязно и скудно.

Можешь представить, каково было положение бедной девушки, когда, по окончании курса, из высоких зал пансиона перешла она в бедный уголок своих родителей. Места в наше время трудно достаются, и ей пришлось жить дома. Ты поверишь мне, что как ни крепилась бедная девушка, родительский дом скоро показался ей адом.

А вся семья их была и честна и благородна. Отец, заслуженный, храбрый солдат, имел один только недостаток: он любил подгулять. Мать ее, добрая, тихая женщина, поминутно горевала, плакала и жаловалась на нужду.

Полинька, Полинька! Ты не знаешь всего ужаса бедной, нечистой жизни, в духоте и тесноте, среди недостатка и горьких сетований. Твои родители не блестят нравственными достоинствами, зато они по крайней мере богаты. Будь и за то благодарна судьбе.

Перейдем к бедной нашей девице. Не знаю, поймешь ли ты, Поля, отчего в энергических душах, особенно у женщин, мрачная сторона семейной жизни отзывается страшнее. Тихая девочка потосковала бы и привыкла, — наша же героиня тосковала и ожесточилась: ожесточилась на судьбу, ожесточилась на свое семейство. Грязная эта жизнь, вечная нужда наполняли душу ее невыносимою горечью.

Она страстно была предана своим родителям, но любила их порознь или вне дома. Когда старый отец возвращался домой в унизительном состоянии, когда жалобы и плач матери вызывали его на ссору и упреки, тогда бедная девушка уже не любила их. Сердце ее рвалось, она страдала и ужасалась самой себя; но в эти минуты она почти не видала своих родителей.

Мудрено ли, что она кинулась на шею первому соблазнителю, ослепившему ее богатством и обещанием вывести ее из этого чистилища? Как водится между лучшими из знатных волокит, любовник передал ее, с приличным приданым, в супруги Писаренке, тогда еще мелкому чиновнику.

Писаренко в те времена был еще хуже, чем теперь. То был мелкий, грязный взяточник, а сверх того и пьяница. Ты думаешь, что бедная девушка, о которой идет наша речь, возненавидела его? помышляла только, как бы его оставить?

Ни то, ни другое. Для нее наступила пора примирения с жизнию, горького примирения, надо сказать правду. Она сделала для Писаренки то, чего прежде не в силах была сделать для отца. Она отучила его от невоздержности, привела в порядок хозяйство, возилась с мужем как с нравственно больным, одевала детей как куколок и сама воспитывала. Я думаю, любовь к детям и была причиною переворота в ее характере.

Не понимаю, как не отклонила она мужа от излишней симпатии к казенным деньгам. Муж боится и уважает ее и делает все, что она захочет. Может быть, она не вникала в образ занятий своего мужа, может быть, остаток слепой ненависти к обществу, неминуемый след горестной юности, мешал ей противиться.

Продолжаю мой рассказ.

Сегодня утром Фиф привел ко мне бледную высокую женщину с двумя мальчиками лет по двенадцати. Это и была г-жа Писаренкова. Она низко мне поклонилась и робко, но внимательно оглядела меня. Я попросил Фифа поводить детей ее по саду и усадил ее в кресло.

Ей понравилась моя внимательность к тому, чтобы дети не слушали неприятного разговора, она подошла ко мне и взяла мою руку обеими своими руками. На глазах ее видны были слезы. Я едва уговорил ее сесть на место, и она передала мне свою просьбу.

Она просила не за мужа: ей была известна и вина его и мера наказания. Одно, что сокрушало ее еще более, была мысль об участи детей. Они были свидетелями тяжкого процесса, видели каждый день отца своего раздраженным и огорченным. А когда дело кончится, из каких средств дать им воспитание? Что из них может выйти?

Я слушал со вниманием, и добрая мысль мелькнула в моем уме. Но бог знает, привел ли бы я в исполнение эту мысль, если б здесь не замешался собственный мой интерес. Слушай же и смотри, какими путями добрые дела делаются на свете.

Мне пришло в голову: если я сделаю услугу этой женщине, она может уговорить своего мужа поскорее сознаться и не путать дело без всякой надобности.

— Ольга Ивановна! — сказал я ей. — Правительство наше не взыскивает с детей за ошибку или проступок отца. Впрочем, мне частию понятно ваше затруднение: мужу вашему или некогда, или некого просить о детях, и он боится отказа. Завтра же, не откладывая в долгий ящик, пошлите обоих мальчиков в Петербург, а я дам вам письмо к нашему министру, которому объясню все эти обстоятельства.

Бедная женщина плакала и хотела целовать мои руки.

— Когда они будут поступать на службу, — продолжал я, — припомните мне. У меня есть и кредит и знакомство, мы им дадим дорогу по их способностям. Остальных детей лучше вам воспитывать дома, по крайней мере пока состояние ваше яснее не обозначится.

Она поняла намек очень хорошо и оценила участие более, нежели услугу.

Теперь собственный мой интерес выступил на сцену.

— Ольга Ивановна! — сказал я опять. — Передайте мужу вашему дружеский мой совет. Зачем он тянет дело и мешает следствию? Даю вам честное слово: он ничего не выиграет. Пусть же лучше он сознается и развяжет мне руки. Вам я скажу по секрету: мне хочется быть скорее в Петербурге. У меня осталась там жена, о которой я думаю всякой час и всякую минуту.

Затем мы расстались.

Вот, Полинька, как люди кривят душою, делают добро из эгоизма, вступают в переговоры с неприятелем, а все из-за того, чтобы поскорее поглядеть на твои плутовские глазки.

Прощай же, дитя мое, ma petite rose blanche [52], если что случится, напиши.

Загрузка...