РАССКАЗЫ

ЛЫЖНЫЙ СЛЕД

Нарушители задержаны в тылу на расстоянии пятидесяти километров от границы.

Рапорт коменданта

Ночью была метель.

К утру стихло. Дозорная тропинка была припорошена свежим снегом.

Из-под лыж взлетала белая пыль, и обнажался старый след. Было холодно.

В лесу шел дозор: двое пограничников.

Они в полушубках, валенках, теплых рукавицах и шлемах. За спинами винтовки.

Шли медленно, внимательно смотрели по сторонам.

Глаз привычно отмечал все на пути.

Вот гнилое, обломившееся дерево. Сейчас тропинка повернет налево.

Вот старая ель. Здесь летом разветвляются дороги. Несколько молоденьких сосен теснилось возле толстого ствола. Но вокруг намело огромные сугробы, и только зеленые верхушки колючими крестиками высовывались из-под снега.

Вот след — частый пунктир кружится замысловатыми петлями. Это лисица. Здесь она сидела — хвост прокопал пологую канавку. Потом прыгнула в сторону и побежала к границе.

В лесу было очень тихо. Если трещала сухая ветка, звук казался громким, как выстрел.

Тропинка вышла из леса. С поросшего мелким кустарником холма открылась поляна. Вдоль холма, из-под снега, торчали колья ветхой изгороди.

Это — граница.

Лыжники разогнались под уклон. Вдруг передний разом остановился. Второй пролетел мимо, повернулся, увидел, что товарищ внимательно разглядывает что-то на снегу, и быстро побежал обратно, «елочкой» взбираясь на пригорок.

От забора тянулись четыре параллельные полоски лыжных следов. Следы были свежие. Здесь прошли уже после метели — значит, не больше двух часов тому назад.

Пересекая холм поперек, следы уходили на поляну.

Рядом со следами лыж редкими точками шли следы палок. На ходу палки царапают снег, оставляя острые хвосты. По этим царапинам легко узнать, в каком направлении шел лыжник.

Следы вели в тыл.

Пограничники сразу решили, что делать. Грянули выстрелы: сигнал тревоги. Дежурный на заставе услышит сигнал и доложит начальнику.

След повел пограничников по целине через поляну, в сторону ближайшей деревни.

Нажимали изо всех сил.

«Русский шаг» они сменили на «финский». Тела их ритмично работали: два быстрых шажка — и рывок толчком обеих палок; два шажка — и рывок…

Взлетал снег из-под лыж.

Ровно дышали лыжники: шажки — вздох, рывок — выдох… вдох — выдох… Шажки — рывок…

От холодного воздуха больно зубам. Мороз обжигал легкие.

На бегу становилось жарко. Под полушубками взмокли гимнастерки, и из-под шлема стекали тонкие струйки пота.

Во что бы то ни стало нужно догнать и задержать нарушителей. Иначе позор всей заставе.

Совершенно разные люди, пограничники только год тому назад присланы сюда, на северную границу. Один — кавказский горец, второй — украинец.

Армия соединила их. Они многому научились за этот год.

Они научились стрелять и ходить на лыжах.

Они научились распознавать следы и ориентироваться в лесу.

Они научились разбираться в людях.

Ноги работали все скорее и скорее.

Резче становился шаг, длиннее рывок. Ветер свистел в ушах.

Уже не было связных мыслей. Все выражалось одним словом, постоянным, как ритм бега:

— Догнать… Догнать… Догнать…

Горец шел впереди.

Волнение било его, как лихорадка.

Он на бегу раскачивал корпус. Как крылья, взлетали палки. Он снял шлем, и черные волосы сверкали на солнце.

Украинец шел за ним.

Он громко дышал, сопел и сплевывал на ходу, но тянул, не отставал ни на шаг. Он был уже совсем мокрый.

Шли молча, только если запнется лыжа или провалится в рыхлый снег палка, кто-нибудь невнятно ругался.

Пробежав километров двадцать пять, пограничники сняли полушубки и спрятали их в кустах.

После пятиминутного отдыха бежать стало труднее. Первые три километра казалось — нет больше сил.

Без полушубков сделалось холодно.

Намокшие гимнастерки замерзали на тридцатиградусном морозе, становились колом и звонко шуршали при каждом движении.

Но через полчаса ноги стали работать механически. Незаметно прошла усталость.

Тогда поднажали еще.

Снова стало жарко. Горец, надевший было шлем, снял его и сунул за ремень. Шлем мешал нагибаться. Тогда горец кинул его на снег.

Украинец, зажав палку под мышкой, долго разглядывал свой шлем, насквозь промокший, со сдвинутой набок звездой. Спутник его ушел вперед. Украинец швырнул шлем в кусты, возле надломленной березы, и догнал товарища.


Уже полдня бежали пограничники.

След вел их через перелески и поля. Они подымались на холмы и пробегали ложбины, занесенные снегом.

В морозном тумане бледнело солнце. От холода потрескивали ветки.

Лыжники обливались потом, мокрые рубашки липли к телу, стесняли движения, винтовки оттягивали плечи, подсумки вдруг сделались невероятно тяжелыми, а ремень все время лез наверх.

Лыжники задыхались, широко раскрывая рты, глотали холодный воздух.

Пятеро пограничников — тревожная группа — бежали с заставы по следу украинца и горца.

Они бежали по той же лыжне.

Все так же тянулась полосочка следа, и только по частым точкам от палок видно было, что здесь прошло несколько человек.

Горец остановился. Молча расстегнул ремень, сбросил винтовку и стал снимать гимнастерку. Гимнастерка стаскивалась трудно. Запутавшись головой и руками, он нетерпеливо топтался на месте.

Украинец сначала удивленно смотрел на товарища. Потом спокойно прислонил винтовку к дереву и тоже разделся до пояса.

Разгоряченное тело сразу ожгло холодом.

Лыжникам стало легче. Они взбежали на пригорок.

Низкое красное солнце вылезло из тумана. Небо стало сиреневым, снег порозовел и ослепительно заискрился. Ели на опушке сделались совсем черными, и только верхушки вспыхнули в косых красных лучах…

Прошел еще час.

Теперь пограничники бежали очень медленно. Нажимать больше не было сил.

Они уже потеряли представление о том, какое расстояние прошли от границы.

Бежали совершенно машинально. В висках стучало. Ноги стали подгибаться.

А след был все такой же ясный.

В одном месте пограничники нашли на снегу окурок. Им показалось, что папироса еще теплая. Но людей не было видно.

Когда уже стало темнеть, горец лег в снег.

Он лег лицом вниз, нелепо раскинув руки. Снег подтаял под ним. Пар поднимался над его спиной.

Украинец один пошел дальше и, выйдя из леса, увидел двоих людей. Они шли медленно. Часто оглядывались назад.

Пограничник стал на колено, снял винтовку и выстрелил.

Враги залегли и ответили залпом из маузеров.

Тогда украинец поднялся и пошел к ним, стреляя на ходу.

Увидев, что он один, нарушители отползли друг от друга.

Теперь ему приходилось поворачиваться из стороны в сторону, а в него стреляли с флангов.

От усталости руки дрожали. Он видел, как прыгает мушка, старался целиться возможно тщательнее, но ничего не мог поделать с руками и мазал.

Нарушители снова соединились, поднялись и стали медленно уходить, изредка отстреливаясь.

Украинец кусал губы.

Вдруг полуголый лыжник выскочил из леса и пробежал мимо него, снимая на ходу винтовку.

Горец бежал все скорее и скорее, боясь упасть, боясь остановиться, и все-таки не удержался, споткнулся и повалился в снег.

Несколько секунд он лежал неподвижно. Потом поднял голову, приложил винтовку к плечу, раздвинул ноги.

Затаив дыхание, стиснув зубы, повел стволом справа налево.

Когда мушка, отчетливо черневшая, совпала с маленькой человеческой фигуркой, он дожал спуск.

Выстрел встряхнул его.

Человек упал.

Не глядя на него, горец перезарядил винтовку и прицелился во второго.

Снова треснул выстрел. Горец опустил голову. Он не видел, как нарушитель вскинул руками и упал рядом с первым.

Стало тихо в лесу.

Украинец подошел к товарищу и опустился рядом с ним. Они немного посидели неподвижно. Потом медленно поднялись и пошли к нарушителям.

Горец стрелял хорошо: один был мертв, второй, раненный, стонал, лежа на спине.

Пограничники подняли обоих, взвалили себе на спины и вынесли на дорогу.

Дорога вела к комендатуре.


В последних лучах заходящего солнца на гребне холма показались пять человек.

Пять лыжников в остроконечных шлемах летели навстречу измученным пограничникам.

По снегу за ними бежали длинные фиолетовые тени.

Тревожная группа догнала украинца и горца.


1934

НАЧАЛЬНИК ЛОСЬ

Ветер раскрыл окно и потушил лампу.

Начальник заставы шарил в темноте по столу, отыскивая спички. Где-то хлопнула дверь. Протяжно завыло в трубах. Начальник не нашел спичек и подошел к окну. На фоне серого неба качались черные сосны. Внизу было совсем темно. Дождь трещал по крышам, и холодные брызги залетали в окно.

Начальник надел кожаную куртку, снял со стены наган, затворил окно и вышел.

Часовой ходил по двору. В темноте поблескивал темный от дождя брезентовый плащ и штык. Начальник постоял под навесом, пока часовой обошел вокруг дома.

Граница проходила в двухстах метрах от заставы.

Начальник смотрел на мигающие огоньки зарубежной деревни.

Часовой вышел из-за дома. Начальник сказал ему, что пойдет поверять участок, и зашагал к лесу. Он шел широким, размашистым шагом, слегка сутулясь. Болотные сапоги хлюпали по лужам.


Лес начинался сразу за заставой.

Ветер усилился. Деревья скрипели. Иногда с треском ломались ветви. Тропинка извивалась в густом кустарнике.

Начальник натыкался на узловатые корни. Мокрые листья хлестали его по лицу. Ноги вязли в глинистой земле. Чем дальше уходил он в лес, тем становилось темнее.

Прямая просека, кое-где поросшая молодым сосняком, разделяла две страны.

Начальник вышел на линию границы.

В просвете между деревьями стало видно мрачное небо. Низко неслись облака, по временам открывая бледную луну. Странное освещение так преображало все в лесу, что начальник с трудом узнавал хорошо знакомые места. Он шел медленно по краю просеки. Старался держаться как можно ближе к деревьям, где было темнее всего. Один раз кряжистый пень показался ему человеком, присевшим на корточки. Начальник схватился за наган и, только подойдя вплотную к пню, заметил свою ошибку. Он улыбнулся и, покачав головой, спрятал револьвер. Но кобуры не застегнул.

Начальник уже семь лет на севере.

Шахтер из Донбасса, он молодым призывником был прислан на границу и после двух лет службы остался на сверхсрочную. Он возмужал и окреп в лесу.

Он привык к лесной жизни и полюбил трудную работу. Он знал каждый кустик на своем участке, каждого человека в редких окрестных деревнях.

Нет таких зарослей, в которых не побывал бы начальник. В отряде его прозвали Лосем. Зимой на лыжах, а летом пешком Лось пробирался напрямик через бурелом и болота, проваливаясь грузным телом в снежные сугробы или ломая кусты и отмахиваясь от комаров.

Он научился неслышной звериной повадкой проходить по тропинкам и прятаться так, чтобы с двух шагов нельзя было обнаружить засаду. Он стал снайпером.

У перекрестка троп Лось спрятался за толстым деревом. Он стоял совершенно неподвижно, вслушиваясь в шум леса и напряженно вглядываясь в темноту.

Время тянулось томительно медленно.

От неудобного положения затекли ноги, тужурка намокла под дождем, холодная вода текла за воротник, руки закоченели. Очень хотелось курить. Лосю казалось, что ночь давно уже должна бы кончиться, но все так же было темно, все так же выл ветер и скрипели деревья.

Он хотел уже возвращаться на заставу, когда заметил что-то темное, мелькнувшее на просеке. Вынув наган и взведя курок, Лось долго вглядывался в темноту, но больше ничего не видел. Он решил, что снова ошибся.

Вдруг совсем близко, на повороте тропинки, показался человек.

Лось затаил дыхание. Человек шел прямо на него, осторожно раздвигая низко нависавшие ветки. Лось стоял так близко от тропинки и так хорошо видел этого человека, что, казалось, тот обязательно должен был заметить засаду.

Лось хотел поднять наган, но боялся, шевельнувшись, выдать себя. Он следил за каждым движением человека, готовый в любой момент первым напасть на него.

Разошлись облака, и в зеленоватом свете луны Лось совершенно ясно разглядел обтрепанную куртку серого домотканого сукна, сдвинутую набок шапочку и глуповатое рябое лицо, поросшее реденькой бородкой.

Проходя совсем рядом с Лосем, человек поежился от холода и потер замерзшие, красные руки. С вылезшего меха его шапки по шершавому лицу сбегали тонкие струйки воды. Сапоги скользили в размытой земле. Он споткнулся о поваленное дерево, тихо выругался и равнодушно вздохнул. Лось пропустил человека.

Лось понял, что это хитрость: нанятый за большие деньги передовой переходит границу, чтобы проверить, свободен ли путь. Он мало рискует — у него нет никаких документов, он ничего не знает. Но сзади идет настоящий нарушитель, и если бы дозор задержал проводника, нарушитель, услышав тревогу, успел бы бежать.

Лось не ошибся. На просеке снова мелькнула тень, и на повороте тропинки показался второй человек. Он шел большими шагами, слегка наклонясь вперед. Согнув руку в локте, он держал наготове маузер со взведенным курком.

Облака закрыли луну. Стало еще темнее, и нарушитель двигался смутным силуэтом. Лосю вдруг стало жарко. Горячей потной ладонью он крепче сжал рукоятку нагана. Нарушитель прошел мимо, легко перескочив через дерево, о которое раньше споткнулся передовой.


Дальше все произошло необычайно просто.

Лось вышел из засады и пошел за нарушителем. Ветер так громко выл вверху и так скрипели деревья, что нарушитель не мог услышать легких, осторожных шагов за своей спиной.

Лось догнал его и шел совсем близко. Он шел в ногу и ступал точно в те места, куда ступал нарушитель.

Дождь равномерно шумел. Скрипели сосны. Выл вверху ветер.

Лось увеличивал шаг. Нарушитель оглянулся. Лось метнулся в кусты. Нарушитель осмотрелся, постоял, прислушиваясь, и пошел дальше… Между ними снова было большое расстояние. Но Лось опять подкрался вплотную к нарушителю.

Так вышли они на маленькую лужайку. За черной фигурой нарушителя, будто в странном танце, повторяя все его движения, шла черная фигура Лося. Тучи разошлись, и в свете луны длинные тени заплясали по голубоватому мху.

На середине лужайки Лось два раза шагнул шире нарушителя и поднял наган в уровень с головой врага. Почти натыкаясь на его спину, он приставил дуло к виску нарушителя и, нагнувшись к самому его уху, коротко шепнул: «Стой!..»

Нарушитель вскрикнул, выпустил из рук маузер и шатнулся в сторону. Но Лось держал наган на уровне его лица. «Руки вверх!..»

Они шли по лесу. Впереди нарушитель с поднятыми руками, сзади Лось с наганом.

Мерно шумел дождь.

Нарушитель сидел на заставе, в комнате начальника. Он без сапог, в нижнем белье.

В полуоткрытых дверях прохаживался дежурный пограничник. Под окном стоял часовой с винтовкой.

В углу комнаты, на полу, лежал передовой. Он пытался бежать, и его связали.

Начальник Лось сидел за столом и писал рапорт в отряд.

Нарушитель пил чай из жестяной кружки. Обжигаясь и морщась, он говорил с легким акцентом. Он рассказывал, что специально приучил себя не бояться окрика. Если бы пограничник громко окликнул его, он наверняка изрешетил бы его из своего маузера. И что значит наган против такой прекрасной «пушки»? Но когда ночью в лесу он вдруг почувствовал над самым ухом горячее дыхание, когда вместо привычного окрика он услыхал спокойный шепот, — он растерялся. И это, конечно, большое счастье для начальника заставы…

Начальник Лось улыбался, не переставая писать и не подымая головы.


1934

ШПИОН

Его звали Миркин.

Он был блондин, огромного роста и невероятно широк в плечах.

Никто не знал, откуда он родом. Он появлялся в деревнях близ советской границы и исчезал неизвестно куда.

Зимой и летом он ходил в вязаном свитере, серой суконной куртке и высоких сапогах из телячьей кожи с загнутыми для лыж носками.

Никто не знал леса лучше его. В непроходимых чащах он пробирался по тайным звериным тропам.

Он уходил в самую дурную погоду — дождливыми, бурными ночами осенью или в метели зимой — и часто пропадал на целые недели. Потом снова приходил в деревню, молчаливый и мрачный.

Он пил мало, но по вечерам часто сидел в трактирах, никогда не принимая участия в спорах.

К нему привыкли в деревнях, на него не обращали внимания и часто даже не замечали, как он уходил и возвращался.

Однажды поздней осенью Миркин пришел на пограничный кордон с лицом, залитым кровью. Вместо левого глаза зияла страшная черная дыра.

За ним гнались советские пограничники. Собака нашла его след. Он бежал по тропинке и уже слышал погоню за своей спиной. Ночь была очень темная.

Миркин бросился в сторону и стал пробираться через чащу.

Он ушел за границу, но в темноте наткнулся на сук и выбил глаз.

Кривое лицо его стало еще злее.

Он не бросил свою опасную работу.

Говорили, будто «одноглазый Миркин» стал стрелять еще лучше, чем раньше.


В другой раз его поймали.

На допросе в тюрьме он сказал, что он — «знаменитый Миркин».

Ночью он бежал, разломав решетку и выпрыгнув в снег с третьего этажа.

В следующий раз Миркин встретился с советскими пограничниками зимой, через год после побега из тюрьмы.

Миркин увидал пограничный дозор в лесу, километрах в двух от границы. Он бросился в сторону.

В густых зарослях снег рыхлый. Лыжи проваливались, цеплялись за ветки и корни деревьев. Бежать быстро было невозможно.

Миркин услышал сигнальный выстрел. Пограничник гнался по следу. Через несколько минут подоспела помощь с заставы.

Пограничники бежали молча, но Миркин чувствовал, как стягивается кольцо вокруг него.

Пробегая краем лужайки, Миркин увидел проводника с собакой. Собака тянула к лесу, проводник едва поспевал за ней.

Миркину стало страшно.

Молчаливые, дьявольски умные, свирепые, как волки, пограничные собаки — это единственное на свете, чего по-настоящему боялся Миркин. Он знал, как трудно обмануть собаку, если она идет по следу. Знал, как трудно убить собаку, если она догоняет стремительными неровными прыжками. Знал, как страшно, когда собака, догнав, без единого звука прыгает на спину.

Собака шла прямо на Миркина. Спрятавшись за деревьями, он видел, как зверь скалит зубы, кусает на бегу снег.

Миркин снова резко повернул в сторону. Теперь он уходил только от собаки.

Он выскочил из леса на крутой горе. Пограничники настигали его. Но уже была видна граница — неглубокий овраг и изгородь внизу, у подножия горы.

Миркин не оглядываясь, низко согнувшись, летел вниз. Он слышал выстрелы за своей спиной. Пули взрывали снег у его ног.

Никогда еще Миркин не бежал на лыжах так хорошо. Он не чувствовал усталости. Финишем лежала перед ним граница.

Вдруг сбоку, из-за деревьев, серым клубочком выкатилась собака, и резкий голос прокричал страшную команду:

— Фас![52]

Миркин оглянулся. Ему показалось, что он стоит на месте, — так быстро приближалась собака.

На середине горы, уже у самой границы, торчал из-под снега сенной сарайчик. Бревенчатая постройка, площадью не больше восьми метров. У входа снег был разрыт, тяжелая деревянная дверь стояла приоткрытой. Очевидно, недавно из сарая брали сено.

Миркин с разгону вскочил в сарай и, захлопнув дверь, привалился к ней изнутри.

Через несколько секунд на дверь налетела собака. Она рычала, прыгала и царапалась.

В сарае было темно. Пахло сеном. В щели между бревнами едва просачивался свет. Миркин припер дверь какой-то корягой и, отойдя в глубь сарая, вынул маузер.

Он слышал, как к сараю подбежали пограничники. Проводник успокаивал собаку.

Потом кто-то подошел к двери. На просветах легла человеческая тень. Дверь задрожала от толчка.

Миркин выстрелил. Человек отскочил в сторону. Снаружи ответили залпом из винтовок. Пули застревали в сене.

Миркину предложили сдаться.

Говорил, очевидно, начальник.

Миркин ответил, что два заряженных маузера позволят ему сначала уложить не меньше шести человек, а потом застрелиться самому. Стреляет он неплохо. Пуль хватит.

Начальник сказал, что тогда его возьмут измором. Он сам посадил себя в тюрьму. Пограничники стоят тесным кольцом вокруг сарая, и уйти невозможно.

Скоро стемнело.

Пограничники ежились от холода, топтались на месте. Разговаривать никому не хотелось. Винтовки держали наготове.

Изредка начальник монотонным голосом повторял предложение сдаться. Миркин отвечал спокойно.

Мороз усилился. Облака заволокли небо, и стало еще темнее. Собака начала скулить, коротко подвывая. Она замерзла, и проводник увел ее на заставу.

Вдруг сугроб на крыше сарая провалился внутрь. Миркин незаметно разобрал солому и неожиданно выскочил на крышу с лыжами на ногах. Странный черный силуэт какую-то долю секунды стоял неподвижно на фоне темного неба, крестом раскинув руки с лыжными палками.

Потом Миркин прыгнул вниз, через головы пограничников.

Лыжи громыхнули. Присев на одно колено, Миркин крутнулся на снегу и понесся под гору.

Первым выстрелил начальник пограничников. Сразу за треском нагана залпом ударили винтовки. Пограничники стреляли не целясь, «на вскидку». Так бьют птицу влет.

Миркин сжался, низко присев на лыжах. В темноте его почти не было видно. Не сбавляя хода, он перескочил овраг, вторым прыжком перемахнул через изгородь и скрылся в темнеющем за границей лесу.

Он снова ушел, но пуля начальника пограничников засела у него в правой лопатке.

Может быть, если бы начальник знал это, он легко перенес бы обиду и стыд.

То, что Миркин ушел почти из самых рук, было ужасно. Это бросало тень на репутацию всей заставы, мешало победить соседние заставы в соревновании («Ни одного нарушения границы», — говорилось в договоре).

Начальник заставы не мог простить своей оплошности.

Хотя все доказывали, что Миркин ушел случайно, почти чудом, начальник винил только себя. Ему начинало казаться, будто пограничники не относятся к нему с прежним уважением.

Единственно возможным способом реабилитироваться было — самому поймать «неуловимого Миркина».

Начальник Лось служил на границе уже несколько лет. Его считали одним из лучших начальников застав в отряде. Через несколько дней он должен был покинуть север, чтобы ехать в город, в военную школу.

Это была давнишняя мечта Лося. Каждую весну он посылал рапорты и заявления, но его не отпускали. Наконец в этом году пришло приказание приготовить заставу к сдаче новому начальнику и собираться в школу.

Все давно уже было готово. Чемоданы уложены. На стене висел календарь, на котором Лось отмечал дни до отъезда.

В отряде знали о его мечте и были очень удивлены, когда был получен рапорт Лося с просьбой отменить приказ о командировании его в школу и оставить на прежнем месте. Начальник отряда вызвал его для объяснений.

Он приехал как на парад — верхом, в полном боевом снаряжении.

Затянутый в ремни, он прошел по канцелярии штаба, гремя шашкой и звеня шпорами.

С начальником отряда он говорил не больше пяти минут. Стоя навытяжку, руки по швам, он слово в слово повторил свой письменный рапорт, еще раз подчеркнув просьбу оставить его на границе.

Начотряда понял, что никаких объяснений ему не добиться, но он был рад оставить у себя хорошего, боевого командира.

Лось щегольски откозырял, повернулся на каблуках и снова прогрохотал по комнатам. Ни с кем не разговаривая, он сел на лошадь и ускакал на свою заставу.

______

Полгода охотился начальник Лось за Миркиным.

В школу послали помкоменданта, а Лося назначили на его место.

Потом заболел и демобилизовался комендант.

Лось стал комендантом. Он хорошо справлялся с новой работой, но никогда не забывал о Миркине.

Стаяли снега. Пришла весна с дождями, бурями и распутицей. По размытым дорогам нельзя было проехать даже верхом.

Лось пешком ходил по участку. Забрызганный грязью, в огромных болотных сапогах, он приходил на отдельные заставы.

Ночи напролет просиживал в засадах, бродил по самым глухим зарослям, надеясь встретить своего врага.

Летом на границе спокойнее.

В тихие белые ночи, когда светло как днем, перейти границу очень трудно.

Но Лось не переставал искать Миркина. Больше всего он боялся, что Миркина поймают без него.

Кончилось лето.

В лесу, как костры на фоне черной хвои, засверкали красным и оранжевым листья кленов и берез. Короче стали дни. Темными ночами хлестал дождь. Ветер ломал деревья.

Начальник Лось, похудевший, с бронзовым от солнца и ветра лицом, без устали носился по своей комендатуре. Не жалея себя, он метался с фланга на фланг. В самую скверную погоду выходил на самые трудные участки.

Он в совершенстве изучил лес. Как зверь, неслышно крался по тропинкам. Мягкой рысьей походкой проходил в кустарниках.

Требовательный до педантичности по отношению к другим, он сам был лучшим образцом для пограничников.


В начале осени, в сильную бурю, Лось вышел на участок.

Казалось, бешеный ветер разнесет все в лесу. Скрипели старые стволы, обросшие лишаями и мхом. Ветер неистово свистел вверху. Внизу шуршали сухие листья. Часто падали сломанные деревья.

В такие ночи не спят пограничники.

Лось дошел почти до самой линии границы. Он оставил трех пограничников в засаде, подле тропинки, а сам пошел, прячась в кустах, вдоль границы.

Начался дождь. Крупные капли дробно трещали по листьям.

Низко согнувшись, Лось полз в кустах. Стало так темно, что он едва мог разглядеть свою вытянутую вперед руку. Он не узнавал мест, по которым пробирался, пока не наткнулся на изгородь. Изгородь шла по пограничной просеке.

Лось крался дальше, удаляясь от тропинки. Просека становилась все уже и уже. Густые кустарники и частые стволы сосен подходили вплотную к границе.

Ничего не видя, Лось двигался наугад.

Длинная молния разорвала черное небо.

В зеленом свете Лось вдруг увидел, что он на лужайке, в десяти саженях от границы. Прямо против него, пригнувшись к земле, стоит человек. Стоит так близко, что, если бы не молния, они столкнулись бы в темноте.

От неожиданности оба на секунду замерли неподвижно.

Молния погасла.

Лось прыгнул вперед и сшибся с нарушителем.

Враг был гораздо больше и сильнее его. Лось чувствовал, как левой рукой нарушитель тянулся к его горлу, Он изо всех сил ударил противника в грудь, и оба, ломая кусты, покатились по земле. Они вязли в намокшем мху, раздирали одежду о корни деревьев.

Лось чувствовал на своей щеке горячее дыхание, он слышал, как человек скрипнул зубами. Ему показалось, что победа за ним. Но враг достал его горло.

Лось начал задыхаться.

Он крикнул. Ему казалось, что крик должен быть очень громким. Но короткое слово «стой!» прозвучало как сдавленный хрип.

Лось терял сознание.

Все-таки он успел ударить нарушителя кулаком по голове. Удар пришелся в висок.

Враг откатился в сторону и вскочил на ноги.

Лось лежал неподвижно.

Небо слегка просветлело, и огромный смутный силуэт нарушителя показался Лосю странно знакомым.

Нарушитель пятился к лесу, держа в вытянутой руке револьвер.

Он не хотел стрелять. Боялся, что где-нибудь близко пограничники. Выстрел поднял бы тревогу.

Кроме того, он был уверен в своей силе: пограничник, полузадушенный, хрипел, вдавленный в мох.

Потом Лось сам удивлялся той быстроте, с какой удалось ему выхватить маузер, вскинуть руку и нацелиться в нарушителя.

Последним усилием воли он напряг все мышцы, затаил дыхание.

Как пулемет, маузер выбросил десять пуль и щелкнул, пустой.

Нарушитель упал, не вскрикнув.

Лось поднялся и, шатаясь как пьяный, подошел к врагу.

Десять пуль пробили его навылет от левого плеча наискось до пояса, но он был еще жив.

Лось нагнулся над ним.

Страшное лицо было смертельно бледно. Левый вытекший глаз был сощурен, будто человек целился.

Конный пограничник прискакал утром в штаб отряда. Он привез начальнику два рапорта от коменданта Лося.

В первом комендант доносил, что при попытке перейти границу убит нарушитель, «оказавшийся неким Миркиным». Во втором рапорте Лось просил начальника отряда командировать его в военную школу.

ПОСТ НОМЕР ДЕВЯТЬ

Ибрагим-бек и пятьсот лучших его джигитов скакали по пескам к посту № 9.

На северо-запад от границы, в пустыне, рыли каналы, плотиной перегораживали реку. Огромное строительство подходило к концу. Скоро по сложной системе каналов, канав и арыков потечет вода. Пустыня тогда оживет, зацветет хлопком, зазеленеет травами. Напоенная земля принесет стране обильные урожаи, богатство и счастье.

Басмачи хотели проникнуть на северо-запад от границы, взорвать плотину, разрушить каналы и перебить строителей.

Ибрагим-бек ехал впереди отряда. За его спиной — полтысячи превосходных английских винтовок. В зеленой чалме — он видел Мекку — скорчился на высоком седле Ибрагим-бек. Он торопил своего коня. Тяжелая разукрашенная плеть часто секла лоснящиеся белые бока коня.

Неслись по рыхлым пескам лошади. Пестрели халаты. Мохнатые шапки низко надвинуты на глаза басмачей. В пыли тускло блестело оружие.

Ибрагим-бек знал, что главная его сила — быстрота.

Вихрем налететь, сжечь, уничтожить, убить и так же быстро исчезнуть в пустыне, чтобы красные не успели бросить на него свои полки.

Именем Ибрагим-бека пугали детей. Страшная слава Ибрагим-бека облетела кишлаки и селения.

Ибрагим-бек, враг своей страны, человек без родины, человек, которому только злоба и месть остались на свете, — недешево продаст красным свою жизнь. Кровью и огнем рассчитается он за отнятое богатство.

Больших стараний стоило собрать и снарядить отряд. Последние остатки денег пришлось затратить на отчаянное предприятие. И все-таки, если бы не поддержка могущественных друзей с Запада, если бы не их ружья, к Ибрагим-беку пришло бы не больше ста джигитов.

Ибрагим-бек знал, какого героического труда стоила перестройка плотины.

Пусть поможет аллах, и счастливым будет день, когда плотина взлетит на воздух.

Только когда солнце спустилось к горизонту, Ибрагим-бек остановил коня. Джигиты помогли ему слезть на землю и расстелили перед ним молитвенный коврик. Тяжело опустился Ибрагим-бек на колени и начал молиться. Лучи красного солнца окрасили его бронзовое лицо. Полтысячи джигитов молились за спиной Ибрагим-бека. Одновременно они сгибали и разгибали спины. Кони фыркали и тихо позвякивали сбруей.


На посту № 9 десять красноармейцев, начальник поста и начальник отряда со своим шофером. Всего тринадцать человек.

Начальник отряда приехал утром. Высокого роста, худой и сгорбленный, с лицом, сожженным солнцем, он был неразговорчив и мрачен. Его мучила малярия. Страшные скачки температуры, ледяной озноб после смертельного жара. То он расстегивал ворот гимнастерки, и пот сплошной пеленой покрывал тело, то зябко кутался в мохнатую бурку, а зубы лихорадочно стучали.

Начальник отряда сам обошел весь участок.

Басмачи идут к посту № 9. Другого им нет пути. Широкая, быстрая река переходима только у поста № 9, где узкий ручей, соединяясь с главным руслом, нанес песок и камни. Река здесь делает поворот, течение немного медленнее, и глубина меньше.

От поста до этого места не больше трех километров, но, пока начальник отряда дошел до брода, ему приходилось раз десять присаживаться на камнях. Какие-то мутные круги и пятна танцевали перед глазами, кружились в надоедливом ритме. Монотонный звон стоял в ушах. Начальник стискивал зубы, мелкие песчинки скрипели на зубах. Загорелая кожа натягивалась на острых скулах. Очень хотелось лечь, укрыться буркой до самого подбородка и зажмурить глаза. Казалось, будто если лежать совсем не двигаясь, утихнет пляска пятен перед глазами, смолкнет звон в ушах. Но начальник подымался и, правда, слегка пошатываясь, упрямо шел по участку.

На пост № 9 должен был прибыть из города кавалерийский отряд. По плану давно уже отряд должен был быть здесь. Но разве можно точно рассчитывать в этих проклятых местах.

А на посту № 9 одиннадцать человек, да еще шофер… Двенадцать… Да он сам — начальник. Всего тринадцать бойцов. Плохое число тринадцать. Мальчишка кочевник, который прискакал на загнанной лошади и донес пограничникам о басмачах, говорил, что сам Ибрагим-бек едет впереди банды.

Если бы не опаздывал отряд! Летя ночью на машине к посту № 9, начальник продумал план во всех деталях. Двумя эскадронами еще днем перейти реку и, отойдя к юго-востоку, закрыть Ибрагим-беку отступление; остальным укрыться за сопками у брода; дать возможность половине басмачей перейти реку, и тогда ударить в лоб, сбросить Ибрагим-бека обратно, двумя эскадронами зажать его с тыла — и кончено.

Но вся стратегия ничему не может помочь. Лошади не могут мчаться со скоростью автомобиля. Отряда нет. Уже солнце низко опустилось к горизонту. Через какие-нибудь три часа стемнеет, и Ибрагим-бек перейдет реку.

Начальник вернулся на пост. Он прошел в комнату начальника поста. Через тонкую перегородку слышен неистовый охриплый голос: «Алло! Алло! Отряд…» и звон полевого телефона. Уже пять часов безуспешно пытались связаться с городом.

Начальник поста встал навстречу.

— Разрешите доложить, товарищ начальник отряда, — сказал он, — с городом наладить связь не удалось, очевидно перерезан провод. Отряд не прибыл. Какие будут ваши приказания?

«Итак, Ибрагим-бек, против тебя тринадцать человек».

— Приказываю участок поста № 9 защищать.


Начальник расставил засады. Весь свой гарнизон он разделил на шесть «отрядов», по два человека в каждом, и разместил на сопках.

Ночь, черная безлунная южная ночь распростерлась над пустыней. Начальник погасил лампу и в совершенном мраке вышел из дома. Приступ малярии прошел. Начальник слушал тишину пустыни. А темнота сгущалась все больше и больше. Казалось, уже не может быть темнее, но проходило несколько секунд — и темные силуэты сопок становились еще более черными, и черное небо обнимало землю.

Начальник вынес пулемет, вставил диск и лег на землю. Земля была прохладная, чуть сырая. Начальник понимал, как бессмысленна оборона поста против пятисот всадников. В страшной этой темноте бессильны пулемет и винтовки тринадцати храбрецов.

Начальник уже полгода охотился за Ибрагим-беком. Лежа у пулемета, начальник думал о том, что враг снова ушел от него, и от досады обгрыз ногти на левой руке.

Пустыня взорвалась громом выстрелов, где-то совсем близко завизжали басмачи, призывая аллаха, и сверкнул огонь. Начальник повернул пулемет в эту сторону и расстрелял весь диск в черное пространство. Когда пулемет кончил стрелять, стало совсем тихо. Начальник сел и вытер вспотевшее лицо. Прошло минут пять.

Вдруг издалека, со стороны брода, раздались подряд два взрыва и частым горохом затрещали винтовки.

Потом снова все смолкло, и до утра уже ничто не нарушало тишины. Только шакалы выли и дрались где-то совсем близко в сопках.

Желтое солнце вылезло из-за сопок.

Пограничники сходились на заставу. Они докладывали начальнику отряда. Одному из бойцов шальная пуля попала в ногу. Он ковылял, хромая и опираясь на винтовку. Доложив начальнику, он тут же сел на землю и стал стаскивать полный крови сапог.

Начальник отряда кутался в бурку. Его снова лихорадило.

Все говорили одно и то же: в полной темноте они услышали, как началась стрельба, как пели басмачи свою молитву, как топотали кони. Они все стреляли, но не знали, кто первый начал перестрелку и попадали ли их пули в цель.

Измученные бессонной ночью, бойцы молча стояли перед начальником. Он чувствовал, что нужно ободрить их, сказать им что-нибудь. Но никакие слова не складывались у него в голове. Опять пятна заплясали перед глазами и зазвенело в ушах. Стараясь сосредоточиться, начальник машинально сосчитал бойцов. Вдруг он выпрямился и шагнул вперед.

— Вас десять. Где еще двое? — сказал он громко.

Заговорил начальник поста:

— Нет Маркова и Корнеева. Они были в самой отдаленной засаде, в засаде у брода, товарищ начальник, — сказал он.

Тревожась за товарищей, пограничники вышли за ворота и увидели на сопках двоих людей, спешивших к заставе. Люди приближались очень быстро, и скоро все узнали красноармейцев Маркова и Корнеева.

Марков, коренастый, крепкий и очень сильный человек, был старослужащим. Два года он провел на посту № 9. Лучший стрелок на заставе, боец, отличный во всех отношениях, он с трогательной заботливостью относился к молодому Корнееву. Корнеев, тоненький, стройный блондин, всего три месяца тому назад был призван в Красную Армию. На пост № 9 его прислали совсем недавно, и многое еще казалось ему очень трудным. Пески сопок были так непохожи на сады Киевщины, откуда Корнеев был родом. Корнеев был комсомольцем, как и Марков. Ячейка поручила Маркову помогать молодому бойцу. В опасную засаду у брода послали вместе с опытным Марковым Корнеева.

Марков и Корнеев никогда не расставались. За последний месяц они подружились, и дружба их была такой крепкой и самоотверженной, какая может быть только у двух юношей, во всем помогающих друг другу, живущих вместе и работающих в тяжелых условиях почти непрерывного боя. Вся застава очень любила обоих друзей.

Поэтому всем стало веселее, когда Марков и Корнеев, совершенно здоровые, запыхавшиеся и возбужденные, подбежали к посту и, тяжело дыша, вытянулись перед начальником отряда.

Начальник приказал рассказывать обо всем подробно.

— Разрешите доложить, товарищ начальник отряда, — начал Марков. — Еще засветло мы с товарищем Корнеевым дошли до брода и, согласно вашему приказу, расположились, укрывшись за вершиной сопки. В двадцать один час стемнело. С местоположения засады нам был виден довольно обширный участок сопок и реки. Сверху и пост мы видели, но когда совсем стемнело, поста видно не стало. Лежали мы молча, не курили, не производили никакого шума. Около часов двадцати четырех товарищ Корнеев подползает ко мне вплотную. Я его сначала поместил несколько южнее, метрах в десяти от себя, за камнями. Там горкой камни навалены. В случае стрельбы это прикрытие понадежнее. А сам я в песке прорыл некоторое углубление и лег в нем. Значит, подползает товарищ Корнеев ко мне и шепчет прямо в ухо: «Который час?» Только я, конечно, вижу, что просто парню одному лежать тяжело стало. Оно и верно: ночь, не видать ни зги, шакал воет, — жутко.

В этом месте рассказа Корнеев смущенно потупился, и тонкое загорелое лицо его залил мучительный румянец. Марков искоса взглянул на товарища и нахмурился.

— Я, товарищ начальник, привычнее Корнеева, — продолжал он, — но скажу прямо — был рад, что Корнеев лег рядом. Вдвоем с товарищем не так все кажется. А то — пустыня большая, ночь… словом, конечно, жутковато.

Я шепнул товарищу Корнееву про время, что, наверно, уже часа двадцать четыре, и опять мы лежим молча. Тихо очень было, товарищ начальник, и я только слышал, как товарищ Корнеев дышит сбоку от меня. Наверное, час пролежали мы так. Товарищ Корнеев опять к моему уху тянется и шепчет, что слышу ли я, мол, топот в пустыне. А я уже давно топот слышал и только молчал — пусть сам заметит. Я говорю товарищу Корнееву — это, мол, кавалерия. Большое соединение кавалерии передвигается в сторону брода. Тут товарищ Корнеев хватает винтовку и шепчет, что — давай, мол, будем стрелять. Я ему говорю: только попробуй, мол! Я тебе выстрелю! Потом разъяснил ему боевую задачу: огонь надо открывать, только когда противник достигнет реки и голова отряда переправится на наш берег. Засада расположена в таком месте, что миновать ее противнику невозможно, так как мы, согласно вашему приказу, сидели над самым бродом. Товарищ Корнеев, конечно, понял и начал ждать моей команды. А противник приближается быстро, судя по топоту. Потом мы уже увидали большой отряд, который остановился на том берегу реки. Хотя и очень было темно, но сверху песок выглядит белым, а всякий предмет выделяется темным. Противник соблюдал все меры предосторожности, и нам было даже удивительно, товарищ начальник, как могла такая масса всадников сохранять такую тишину.

Потом от основных сил противника отделился небольшой отряд человек в двадцать. Они въехали в реку и стали переправляться. Товарищ Корнеев тут снова заторопился стрелять. Я даже схватил рукой его винтовку. Вижу, парня лихорадка колотит. Я уже не стал объяснять ему, товарищ начальник, что это только разведка, а нам надо дождаться, пока станет переправляться главный отряд. Я только отвел рукой винтовку товарища Корнеева и шепнул ему, чтобы он ждал команды, а то худо будет. Разведчики противника перешли реку и проехали под нами в сторону поста. Там они, конечно, наткнулись на наших. Мы слышали перестрелку, шум, и тут весь отряд басмачей кидается в воду и идет на наш берег.

И в третий раз хватается товарищ Корнеев за винтовку. Я на него только смотрю и, простите, товарищ начальник, ругаюсь тихо, одними губами. Ну, он, конечно, не стреляет. Я вижу, парень ужас как волнуется, но жду. Согласно вашему приказу нам были выданы две гранаты, и я отложил винтовку, а гранаты положил рядом. И вот, когда голова противника начала подыматься на наш берег, я приготовился бросать. Оглянулся на товарища Корнеева. Он стоит на колене, винтовка у плеча, губы закусил, дрожит сам, а не стреляет, и смотрит на меня не отрываясь. Тогда я кинул гранату вниз, в самую середину отряда противника, и крикнул: «Залп!» Тут товарищ Корнеев наконец начал стрелять. Я не видел, как разорвалась первая граната, так как торопился кинуть вторую. Потом, кинув вторую гранату, взял свою винтовку, и мы с товарищем Корнеевым расстреляли все патроны. Противник открыл по нам огонь, но безуспешно. Потом все стихло, а мы, расстреляв все патроны, не решались выглядывать и до зари пролежали на сопке. А как поднялось солнце, прибежали на пост.

Вот и все, товарищ начальник. Очень нам смешно стало, как я от волнения товарищу Корнееву командовал «залп» из одной винтовки.

Марков кончил.

Начальник отряда пожал ему и Корнееву руки и поблагодарил.

«Оказывается, вот они какие, — думал начальник, — молодые бойцы, не видавшие войны…»

В своей машине начальник поехал к броду.

Марков и Корнеев сопровождали машину верхом, и шофер ехал медленно, чтобы лошади не отставали. Оставив машину наверху, начальник отряда спустился к реке. На берегу лежало с дюжину конских трупов и семь мертвецов в цветных халатах. Один убитый застрял на камнях с краю отмели. Возможно, что еще многих унесло течением. Копыта пятисот коней пропахали в песке широкий след. Около сопки, где сидели Марков и Корнеев, след этот делал огромную петлю длиной в километр. Пятьсот лучших джигитов Ибрагим-бека скакали километр в сторону от двух советских пограничников.

А сам Ибрагим-бек так и не принес благодарности аллаху за разрушение плотины. Утром, немного отойдя от поста № 9, банда встретила кавалерийский отряд.

Уходить обратно через пост № 9 Ибрагим-бек боялся, так как после боя у переправы басмачи думали, что на посту сосредоточены большие силы.

Ибрагим-бек решил попробовать прорваться. Красные отбили атаку, ударили сразу с обоих флангов, смяли басмачей и рассеяли по долине. Под Ибрагим-беком убили коня и самого его, раненного в руку, захватили в плен. Бой кончился.

Несколько дней спустя, когда Ибрагим-бека привезли в город, чтобы судить, начальник отряда рассказал ему о том, что на посту № 9 было всего тринадцать человек, а в засаде у брода всего двое. Ибрагим-бек ничего не сказал тогда начальнику. Но ночью в своей камере он плакал от злобы, мучаясь бессильной яростью.

Маркова и Корнеева вызвали в Москву.

Их наградили орденами Красного Знамени.

Поездка в Москву длилась целый месяц.

Потом Марков и Корнеев вернулись на пост № 9.


1935

ДОКТОР

В год, когда, по древнему закону, Яков Абрамович стал совершеннолетним, убили его отца, старого сапожника в местечке. В местечке был погром. Яков Абрамович на всю жизнь запомнил этот день. Отец лежал на полу, неудобно и странно подвернув голову и раскинув руки. Черная лужа медленно растекалась под ним. Свет в подвал, где они жили, проникал через маленькое косое окошко, и свет был красным от пожара. Местечко горело. Потом выстрелы загремели на улице, и, прижав лицо к расколотому стеклу, Яков Абрамович снизу вверх видел, как прошли рабочие. Евреи и русские, они шли вместе. Они шли спокойно и стреляли из револьверов, и погромщики разбегались. Это было в тысяча девятьсот пятом.

Двенадцать лет после этого Яков Абрамович жил с матерью. Сначала он учился, но скоро совсем нечего стало есть, и он начал работать на мельнице господина Янкелевича. Он сошелся с большевиками и понял многое за эти двенадцать лет.

Потом был тысяча девятьсот семнадцатый год, и Яков Абрамович ушел из местечка с красногвардейским отрядом. Его мать умерла в тысяча девятьсот восемнадцатом. В двадцатом он стал комиссаром роты. Он был на многих фронтах, несколько раз был ранен и болел тифом, и его назначили комиссаром полка. Красноармейцы любили его за скромную храбрость и за простое, ясное красноречие. У него была жена — тихая, бледная женщина с огромными черными глазами и мягкими чертами лица. Она была коммунисткой, и ее замучили махновцы. Яков Абрамович очень любил ее, и после ее смерти он остался совсем одиноким.

Он демобилизовался, когда кончилась война, и лег в больницу. Оказалось, что у него острый туберкулез. Он никогда никому не жаловался, и об этом никто не знал. Он был при смерти, но его вылечили в Крыму, и в тысяча девятьсот двадцать четвертом он приехал в Ленинград.

Он много раз видел смерть на войне и он не был излишне чувствительным человеком, но мучения чахоточных потрясли его трагической обреченностью и бессилием. Он решил стать врачом и поступил в медицинский институт. Ему было невероятно трудно учиться, и он чуть не заболел снова от переутомления, но он кончил институт и стал хорошим врачом. У него не было друзей среди молодых врачей, кончивших вместе с ним. Он жил совсем один, и его считали немного чудаком и странным парнем. Его профессор предложил ему остаться при институте, и он мечтал стать настоящим ученым, но один его сокурсник получил назначение в Киргизию, а у него была невеста в Ленинграде и ему было жаль уезжать из города, где театры и все такое, и он страдал и мучился. Яков Абрамович подумал, что это очень интересно поехать в Киргизию и драться с бытовым сифилисом и с оспой. Он отказался от предложения своего профессора, и целую ночь старик уговаривал его и говорил о великих врачах и ученых. Но Яков Абрамович уехал в Киргизию.

Это было в тысяча девятьсот двадцать восьмом году. Курбаши собирали басмачей под знамена пророка, и баи старались поднять народ против советской власти.

Яков Абрамович уехал в горы. Он пробирался в отдаленный аул, где был очаг бытового сифилиса, и Тянь-Шань очаровал его своей дикой, могучей прелестью. Первые дни было немного трудно ехать верхом и болела старая рана в бедре, но потом Яков Абрамович привык, и было очень хорошо ночью лежать у костра и вспоминать походную жизнь и боевых товарищей. Проводник-киргиз пел бесконечную песню обо всем, что встречалось на пути, и сплевывал зеленую жвачку насвая[53]. Маленькие мохнатые лошадки неутомимо взбирались на кручи перевалов и осторожно шли по неверным карнизам тропинок. Яков Абрамович загорел, и кожа много раз слезала с его носа и скул, а губы потрескались в кровь. Он залепил губы папиросной бумагой, и ранки подсохли. Девять дней ехал Яков Абрамович по горам и не встретил ни одного человека. Горы становились все больше и круче. На вершинах неподвижно стояли козлы с невероятными рогами, и следы медведей и барсов пересекали тропинку. На десятый день проводник остановил лошадь на перевале и камчой показал вниз, где раскинулись юрты аула.

Потом Яков Абрамович, неловко вытянув ноги, сидел на почетном месте в юрте, и проводник рассказывал о нем хозяину. Яков Абрамович улыбался и щурил близорукие глаза. Он не понимал, что говорил проводник. Хозяин был худой, сутулый старичок с пергаментным лицом и с седой выщипанной бородкой. Он внимательно слушал проводника и не отрываясь смотрел на ноги Якова Абрамовича. Проводник уехал, и Яков Абрамович остался жить в этой юрте. Во всем кишлаке только хозяин его юрты немного понимал по-русски.

Яков Абрамович собрал население кишлака и рассказал о болезнях, о врачах и о прививке оспы. Киргизы внимательно слушали. Передние сидели на земле, сзади теснились всадники. Хозяин должен был перевести речь Якова Абрамовича, но он говорил очень мало, и, когда он замолчал, рослый молодой киргиз в рваном халате молча соскочил с лошади и прошел в середину круга. Он снял халат и черную от грязи, заплатанную рубашку.

— Что хочешь, урус, делай с этим, — сказал хозяин юрты и отвернулся.

Яков Абрамович разложил инструменты и привил оспу молодому киргизу. Он сказал старику, что прививку надо сделать всем, и старик, тыча в толпу скрюченным пальцем, выбрал еще десятерых. Киргизы беспрекословно слушались его. Когда Яков Абрамович кончил, старик сказал: «Сегодня довольно, урус», — и ушел в юрту. Киргизы разошлись.

На следующий день, очевидно, был праздник, так как утром старик зарезал двух баранов, и в его юрте собрались киргизы. Потом привели девочку, на вид лет двенадцати, и старик сказал Якову Абрамовичу:

— Это новая жена мне, урус. Четвертая жена.

Но Яков Абрамович с самого начала заметил, что старик болен сифилисом. Он вскочил с места и сказал, что советский закон не разрешает старику жениться, что он не позволит и что пусть девочку уведут отсюда, или старику будет плохо. Киргизы удивленно переглядывались. Они не поняли, что сказал Яков Абрамович. Старик страшно рассердился. Он крикнул что-то по-киргизски, и все вскочили с мест, а девочка заплакала. Потом, наступая на Якова Абрамовича, старик говорил, мешая киргизские и русские слова и захлебываясь от злости. Яков Абрамович не мог толком ничего разобрать.

— Уходи, уходи. Прочь, урус, уезжай! — кричал старик.

Яков Абрамович взял девочку за руку и вышел с ней из юрты. Снаружи собралось все население аула. Молодой киргиз, которому Яков Абрамович первому привил оспу, подошел к нему и знаками пригласил к себе в юрту. Несколько киргизов в рваных халатах вошли и сели вокруг костра. Молодой долго говорил, и остальные утвердительно кивали головами, но Яков Абрамович не понял ни слова, — киргиз говорил по-киргизски. Яков Абрамович остался жить в юрте молодого киргиза. Юрта была рваная, как халат ее хозяина, и ночью ледяной ветер дул через дыры в кошме и инеем покрывалось все внутри юрты.

Прошло два дня. Больше не удавалось собрать людей, и никто не хотел прививать оспу. Яков Абрамович читал Пржевальского и старался учиться киргизскому языку. Рано утром на третий день он проснулся, разбуженный криками и плачем. Молодой киргиз, его новый хозяин, бросился к нему, едва только Яков Абрамович вышел из юрты.

— Баран, баран. Баран джок![54] Басмач, баран! Белесм[55], урус? Белесм? — кричал он.

Киргизы обступили Якова Абрамовича. Женщины плакали. Молодой киргиз в отчаянии махнул рукой, вскочил на лошадь и ускакал, с места пустив лошадь в карьер. К Якову Абрамовичу подошел старик, его прежний хозяин. Он сокрушенно почмокал губами и сказал, взяв Якова Абрамовича за руку.

— Сердиться, урус, не надо. Плохо, плохо, урус. Басмач ночью приходил, басмач бараны у них угнал. Все стадо, все бараны. Вернуть надо… Как вернуть?..

Киргизы притихли. Яков Абрамович нахмурился.

— Дорогу знаешь? Куда басмачи пошли — знаешь? — спросил он старика.

— Вот сын мой знает, — услужливо закланялся старик. — Я старый, лошадь езжу плохо. Сын молодой. Хорошо дорогу знает. Поезжай, пожалуйста. Помоги, пожалуйста, урус!

Через десять минут Яков Абрамович скакал по тропе вслед за сыном старика. Сын — стройный, загорелый мальчишка лет семнадцати — отчаянно нахлестывал свою крепкую лошадь, и Яков Абрамович едва поспевал за ним. Тропа вилась по склону горы, поросшей кустарником и тянь-шаньской березой. До темноты ехали не сбавляя хода, и лошади выбились из сил и тяжело дышали. Пришлось остановиться на ночь. С рассветом снова пустились в путь. Солнце поднялось над вершинами гор, и в ущельях дымился туман.

Из-за поворота тропы выскочил конный киргиз, и его лошадь едва не столкнулась с лошадью Якова Абрамовича. Голова киргиза была обвязана грязной тряпкой, и кровь выступила сквозь повязку. Киргиз был одет в короткий овчинный полушубок и гимнастерку красноармейского образца. Трехлинейная винтовка лежала поперек его седла. Шапки не было на нем. Осадив взмыленного коня, он молча оглядел Якова Абрамовича.

— Басмач не видел? — спросил Яков Абрамович, нарочно коверкая слова. Ему казалось, что так киргиз лучше поймет его. — Басмач не видал? Нет? — повторил он. — Басмач бараны угнал. Догнать, отобрать надо. Понял? Нет?

Киргиз ответил хорошим русским языком:

— Басмачи близко. Не ходи один. Слабый ты очень человек.

Яков Абрамович хлестнул свою лошадь. Мальчик проводник погнался за ним. Незнакомый киргиз посмотрел вслед нескладной, длинной и худой фигуре Якова Абрамовича и покачал головой. Потом он тронул лошадь и поехал своей дорогой.

Через три часа бешеной скачки Яков Абрамович гнал усталую лошадь по берегу ручья на дне узкого ущелья. Вдруг мальчишка проводник пронзительно свистнул, проскакал вверх по склону ущелья, повернул лошадь обратно и исчез. Яков Абрамович, близоруко щурясь, огляделся по сторонам. Ему показалось, будто что-то пошевелилось за грудой огромных камней, и сразу из-за этих самых камней взлетел дымок и треснул выстрел. Лошадь Якова Абрамовича взвилась на дыбы и упала набок. Он едва успел соскочить. Ущелье гремело выстрелами. Яков Абрамович спокойно лег за труп лошади, широко распластав на земле свои длинные ноги, расстегнув деревянный кобур маузера, надел очки и тихо улыбнулся. Рука привычно нащупала на рукоятке пистолета пластинку с надписью — маузер был подарен Реввоенсоветом, — и Яков Абрамович вспомнил гражданскую войну. В этот момент он был почти благодарен басмачам за возможность еще раз побывать в бою.

Прилаживая приклад, Яков Абрамович всмотрелся в ту сторону, где залег противник. Выстрелы не прекращались, и Яков Абрамович сосчитал врагов. Их было шестеро, судя по выстрелам, и все шестеро сидели недалеко друг от друга. Яков Абрамович не стрелял и лежал неподвижно.

Через несколько минут выстрелы стихли, и из-за камней высунулась голова в лисьей мохнатой шапке. Желтый мех отчетливо выделялся на темных камнях. Яков Абрамович повел стволом маузера, нацелился чуть пониже шапки и нажал спуск. Шапка упала вниз, и басмачи яростным залпом ответили на выстрел Якова Абрамовича. Теперь стреляло только пять человек. Пули визжали, звонко ударялись о камни и мягко хлюпали в тело лошади. Яков Абрамович улыбался и не отвечал на пальбу басмачей.

Очень захотелось курить. Вспомнился горький запах махорочного дыма и неуклюжие козьи ножки, и как сердилась на него жена за махорочную вонь в его маленькой комнате в Киеве. Сколько они прожили в Киеве и сколько они всего прожили вместе?..

Выстрелы стихли. Минуту было очень тихо. Где-то отчетливо и резко затрещал кузнечик. Потом басмачи визгливо закричали и полезли из-за камней, стреляя на ходу. Яков Абрамович выстрелил в крайнего слева, человек споткнулся и рухнул в пропасть, руками хватая воздух. Вторым выстрелом Яков Абрамович ранил крайнего справа. Этот побежал обратно, бросив ружье и, зажимая рану руками. Целясь в третьего басмача, Яков Абрамович привстал на колено. Басмач упал. Пуля пробила ему живот. Остались двое. Они уползли за камни, не переставая стрелять.

Яков Абрамович хотел снова лечь, когда острая боль ожгла левое плечо, и сразу гимнастерка намокла от крови. Он протяжно присвистнул, ощупывая рану. Достал индивидуальный пакет и, морщась от боли, сделал себе перевязку.

Один из басмачей, очевидно раненный, пробирался за камнями выше по склону к небольшой роще кривых и низкорослых деревьев. Только теперь Яков Абрамович заметил шесть лошадей, привязанных к ветвям этих деревьев. Целясь, он неловко повернул раненое плечо и скрипнул зубами. Он выстрелил пять раз и видел, как басмач упал, потом пополз на животе и, после пятого выстрела, затих неподвижно. Тогда Яков Абрамович перезарядил маузер и, методически целясь, перестрелял басмаческих лошадей. Он убил наповал пять из них, и только одна, раненная в живот, разорвала повод и проскакала по камням, хрипя и истекая кровью.

Басмачи сделали последнюю попытку взять страшного уруса. Они отползли друг от друга и готовились напасть одновременно с двух сторон. Яков Абрамович второй раз перезаряжал маузер. Левая рука совсем отказалась действовать, плечо очень сильно болело, и слегка кружилась голова. Он улыбался. Он вспомнил песенку, которую пел его отец. Слова он забыл, но мотив звенел в его голове, меланхолический и наивный мотив старой еврейской песенки. Он вспомнил седого сгорбленного мудреца из маленького местечка со старым сапогом в руках и с железными очками на носу. Отец всегда пел, и рот его был полон сапожных гвоздей.

Басмачи пели, призывая аллаха. Последний патрон никак не влезал в обойму. Басмачи замолчали, выпрыгнули из-за камней и, не стреляя, с двух сторон быстро бежали к трупу лошади. Один из них, без шапки, с короткой рыжей бородкой и в ярком халате, распахнутом на груди, был совсем близко. Ружье он держал в левой руке, правой вытаскивая кинжал из ножен. Патрон, наконец, вошел на место. Яков Абрамович щелкнул курком, встал во весь рост, почти в упор выстрелил в грудь рыжему басмачу и, не глядя на него, обернулся ко второму. Увидав, что урус встал, этот — маленький, кривоногий человек с рябым, темным лицом — остановился и вскинул винтовку к плечу. Два выстрела грянули одновременно. Яков Абрамович почувствовал удар в правую ногу, нога сразу согнулась, как подломленная, и Яков Абрамович упал на колени. Маленький басмач тоже упал. Пуля разорвала ему шею, но он был жив. Он дотянулся до ружья, которое выронил, падая, и опять нацелился в русского. Яков Абрамович, не вставая с колен, повернулся боком и, как на дуэли, поднял маузер, левую руку пряча за спиной. Басмач выстрелил, промахнулся и опустил голову. Яков Абрамович выстрелил в его затылок.

Далекое эхо последний раз повторило звук выстрела и стихло в горах.

Яков Абрамович встал, шатаясь, и подошел к убитому басмачу. Он сел на камень возле окровавленного трупа. Вдруг почувствовал смертельную усталость. В горле пересохло, хотелось пить. Он заковылял к речке, с трудом лег на живот и стал жадно пить ледяную воду. Пил до тех пор, пока не стало больно зубам. Тогда он немного отполз от воды и уснул. Спал, вероятно, долго, потому что, когда проснулся, солнце низко спустилось к вершинам гор и прохладные тени легли на склоны ущелья.

Недалеко блеяли овцы. Стадо шло по ущелью.

Яков Абрамович сел, и сразу сильно кольнуло в плече. Он вспомнил все подробности боя и свои раны и понял, что эти овцы и есть стадо, украденное басмачами. Он достал второй индивидуальный пакет и заново перевязал плечо и ногу, тихо мурлыкая старую песенку. Потом он встал, сильно хромая, обошел стадо и согнал овец вместе. Зачем-то хотел пересчитать их, но, досчитав до сорока, сбился и пошел по тропинке. Одна из овец увязалась за ним. Он бросил в нее камнем. Камень подскочил и звонко шлепнулся в воду. Овцы сбились в кучу и, кашляя, легли на землю.

Яков Абрамович пошел по тропинке. Он шел до темноты. Стемнело сразу, и он сбился и не знал, куда идти. Тогда он нашел расщелину между двумя большими камнями, заполз в нее и лег на спину. В темную щель было видно небо и мигали звезды. Где-то недалеко ухнула сова. Было очень хорошо лежать так, и плечо болело совсем не сильно.

Яков Абрамович уснул и спал, пока не замерз. Проснулся дрожа. Пальцы ног закоченели, надоедливо ныло плечо, и хотелось есть. Он вылез из расщелины и сел на камни. Все вокруг было черное, и он совершенно ничего не видел. Начала болеть рана и на ноге.

Вдруг показалось, будто что-то лезет на него из темноты, и он сказал: «Киш, ты…» и крикнул как только мог громко. Раскатистым громовым басом ответило эхо, потом кто-то визгливо захохотал в горах, и стало очень страшно. Он вскочил и попробовал идти, но не смог наступить на раненую ногу и упал. Хотел потереть раненое место, и рука попала во что-то теплое и липкое. Вся нога была в крови. У него закружилась голова, и он потерял сознание.

Очнулся Яков Абрамович утром. Солнце стояло высоко, и горы расстилались перед ним и сверкали ледниками. Ему очень хотелось есть, но он не мог пошевельнуться. Все тело ныло, и тупо болело плечо. Во рту пересохло, стучало в висках, и красные круги плавали перед глазами.

С трудом он повернул голову и в пяти шагах увидел большого горного козла. Козел стоял, слегка пригнув рога, и не мигая смотрел на него круглыми, широко расставленными глазами. Осторожно, чтобы не испугать его, Яков Абрамович стал двигать правую руку вдоль тела, нащупывая маузер.

Козел сделал несколько шагов и снова остановился неподвижно. Наконец Яков Абрамович вытащил маузер и медленно поднял руку. Рука дрожала. Яков Абрамович выстрелил и промахнулся. Козел прыгнул в сторону. Яков Абрамович хотел стрелять ему вдогонку, но маузер только тихо щелкнул — патронов больше не было.

Тогда Яков Абрамович заплакал. Он плакал, как маленький ребенок, зажмурив глаза, горько всхлипывая и задыхаясь. Потом он затих, и ему показалось, что сейчас он умрет; и он удивился, почему перед смертью не вспоминается вся жизнь, как описано в книгах, но он ни о чем больше не думал. Солнце начало припекать, и ему показалось, будто боль немного утихла. Он услышал голоса и топот копыт, и он решил, что это начинается бред, но раздвинулись кусты и лошадь стала над ним. С лошади спрыгнул человек в овчинном полушубке, и его лицо показалось знакомым Якову Абрамовичу, — только, может быть, ему снился недавно этот человек? Потом он вспомнил, что это вчерашний киргиз, который хорошо говорил по-русски.

— Я говорил тебе, джолдош…[56] — сказал киргиз, нагибаясь к нему.

Кто-то подошел еще и стал с другой стороны. Яков Абрамович не мог повернуть головы и не видел, кто это.

— Я говорил ему, товарищ начальник. Он слабый совсем… — говорил киргиз, и тот, второй, тоже нагнулся над раненым. Яков Абрамович увидел гимнастерку с зелеными петлицами, ремни и звезду на зеленой фуражке. Лицо было трудно разглядеть: туман плыл перед глазами. Яков Абрамович смущенно улыбнулся и сказал шепотом, громко не мог:

— Я действительно, кажется, немного ослаб, но там, около ручья, бараны, а я не знаю, что с ними делать…


1936

РАПОРТ КОМАНДИРА ГОЛОВИНА

1

Серое море, серое небо, серый туман.

Гребни волн еле видны только у самых бортов.

Самих волн не видно, но глаз угадывает водяные горы, неуклюже вздымающиеся и проваливающиеся вниз в монотонном, надоедливом ритме.

В этом же ритме сильно качается катер.

Часто нос зарывается, и на палубу из тумана обваливается вода.

Ветер громко поет в снастях, и шум моторов не может заглушить его визгливую песню.

Катер идет быстро, но скорость хода не чувствуется. Скорость хода не с чем сравнивать: вокруг однообразное серое пространство. И так бурлят, пляшут волны, свистит мимо ушей ветер, что иногда кажется, будто катер неподвижен, а мимо него бешено несется море.

На мостике командир катера — Андрей Андреевич Головин. Поверх бушлата он одет в брезентовый плащ, и оттого, что намокший плащ стоит колом, вся фигура Головина кажется неуклюжим деревянным обрубком.

Когда катер зарывается носом, вода ударяет в мостик и хлещет Головина по лицу. Ледяные струйки неизвестно каким образом пробираются за воротник и колючими каплями сбегают по спине.

На ногах Головина болотные сапоги. Левый сапог протекает. Вчера Головин поставил сапоги сушиться около печки, думал — ненадолго, и уснул. Сапог прогорел сбоку около подошвы. Теперь в дырку проникает вода. Левая нога совершенно закоченела. Головин пробует разогреть ее. Он непрерывно шевелит пальцами. Ничего не помогает. Нога замерзла окончательно, в сапоге вода.

Головин думает о том, что если он не простудится в эту мерзкую погоду, то ревматизм разыграется наверное. Ему кажется, будто уже начинает ломить бедро и ноют колени.

Головин проклинает море, туман, катер, тяжелую службу и все на свете.

Нагнувшись и слегка распахнув плащ, он достает часы. Два часа ночи.

Головин минуту соображает. В этом месте на берегу, скрытый туманом, возвышается маяк. Красный свет мигалки не может пробить серого мрака. Но Головин безошибочным чутьем угадал маяк. Он сердитым шепотом говорит в трубку приказание:

— Лево руля!

— Есть лево руля, — голос рулевого спокоен и весел.

— Так держать, — бурчит Головин и почему-то сердится на рулевого за эту веселость.

— Есть так держать, — еще веселее отвечает трубка.

Головин снова застывает неподвижно, крепко держась обеими руками за релинги.

Катер повернул, волна стала ударять в скулу и еще чаще окатывает палубу.

Головин устало закрыл глаза.

Тридцать три года плавает он на этом море.

Как хороших знакомых, знает он каждый кусочек берега, каждый знак или маяк, каждую мель или фарватер. Многие не считают его море за настоящее, называют «лужей» и другими презрительными названиями. И верно — у дачных мест море мелкое, нет пышных, картинных прибоев, до глубокого места надо идти чуть ли не полчаса, очень неудобно купаться. Большие пароходы, начиная или кончая этим морем свое далекое плавание, проходят его быстро и незаметно. Море не радует туристов красивыми берегами или хорошей погодой. Унылый дождик, туман и низкие, унылые отмели. Но Головин-то знает, что стоит эта «лужа», когда на маленьком легком катере в любую погоду, в ветер и снег, нужно пройти по участку, заскочить в капризные, несудоходные бухты. Он знает, что стоит туман, когда не видно ни маяков, ни знаков на берегу, а нужно не только провести свой катер, но и не дать проскочить никому другому.

По морю проходит граница. Границу на море трудно представить как нечто реальное. «Воображаемая линия», пересекающая море. А море одинаковое всюду, — вода, вода, вода… Нужно знать море, как знает Головин, чтобы эта «воображаемая линия» превратилась в ощутимую, ясно видную границу. Как в лесу — от этого куста до того дерева, от того дерева до канавы и так далее, — Головин идет по своему морю. От поворота течения до отмели, от отмели до старого буйка, от буйка до траверза крохотного возвышения на берегу и так далее.

Тридцать три года — все-таки немало времени.

Мальчишкой Головин ходил коком, юнгой и матросом на деревянных шаландах — плавучих гробах. С шаланд перешел на тральщики, потом на военные корабли.

Много стоила красота кораблей, ослепительное сияние медяшки и бравая, ни с чем не сравнимая выправка матроса флота его величества.

От этих времен у Головина остались — манера ходить выпятив грудь колесом, манера отдавать команду с громогласной лихостью, жесткие усы, желтые от табака, и тайное пристрастие к чарке.

Потом была революция, и Головин снова плавал на шаландах — пловучих гробах — и на старых разбитых тральщиках. Только теперь на шаландах и тральщиках стояли пулеметы и пушки, и они считались сторожевыми военными судами. И Головин был не матросом, а командовал этими кораблями.

Кончилась война. Головин остался на своем море. Он ходил на первых катерах пограничной охраны. Это были парусно-моторные суденышки, и шхуны контрабандистов легко обгоняли их.

Потом выстроили новые, быстроходные, похожие на серых щук катера, и Головин стал командиром пограничного катера номер сто.

Как-то незаметно пришла старость. Виски Головина поседели. Очень не хотелось сдаваться.

Головин обрил волосы. Кожа на черепе загорела, стала коричневой. Зимой и летом голова блестела чисто выбритым шаром. Усы были такими желтыми, что им не угрожала седина.

Теперь Головина часто мучил старый ревматизм. Болела поясница, ныли локти и колени. Андрей Андреевич начал брюзжать, стал обидчивым. Молодые краснофлотцы, сосунки и мальчишки, которых он «оморячивал», учил морскому делу, называли его «стариком». Головин знал о своем прозвище, и ему было грустно. Очень не хотелось сдаваться.

Конечно, в любой момент он мог перейти на более спокойную службу. В торговый флот. Или на большой корабль. Но Головин любил именно эту изнурительную, тяжелую работу. Вся жизнь для него была в том, чтобы выйти в море в любую погоду, пройти в любую бухточку с погашенными огнями, чертом выскочить из темноты, вдруг ослепить прожектором зазевавшегося чужого рыбака или отчаянным ходом догнать контрабандиста, срезать ему нос и увести за собой шхуну с перепуганным экипажем и со своими часовыми на борту.

Молодых краснофлотцев, приходивших на его катер, Головин учил строго и был требователен, но они лучше всех умели работать и своего командира любили настоящей, хорошей любовью. И Андрей Андреевич любил день изо дня следить, как желторотые мальчишки, неуклюжие, неумелые, пришедшие из самых различных мест, занимавшиеся до армии самыми различными занятиями, превращаются в крепкий боевой коллектив, становятся ловкими, умелыми моряками. Головин знал, что для них первым и самым настоящим образцом служит он, командир и учитель. И поэтому он, стоя на мостике, так лихо командовал, что становилось весело всей команде; поэтому, проделывая сложный маневр, заставляя катер поворачиваться и менять скорости, он так щеголял своим виртуозным умением, что, казалось, катер оживает, превращается в дрессированное животное; поэтому в шторм он спокойно и равнодушно подставлял лицо ледяным брызгам, хотя был мокрым до пят и ныли ноги, поясница и локти.

И в этом тоже была жизнь командира Головина.

Андрей Андреевич гордился своими воспитанниками.

Изредка он получал письма от Шурки Иванова. Шесть лет тому назад Шурка плавал матросом на его катере, а теперь командир на подлодке в Черном море.

Прошлым летом на дачном пляже, недалеко от гавани, где стояли пограничные катера, Головина окликнул совершенно голый, загорелый и стройный мужчина, в котором с трудом можно было узнать Колю Яковлева, матроса, пришедшего на год позже Шурки. Оказалось, что Коля теперь курсант Высшей военно-морской школы. Когда Коля одевался, Андрей Андреевич увидел командирские нашивки на рукаве его кителя. Андрей Андреевич носил столько же золотых полосок, и ему стало чуть-чуть обидно, но Коля сделал вид, будто ничего не замечает, и так почтительно называл Головина «товарищем командиром», что Андрей Андреевич заулыбался и засиял.

Совсем недавно пришла посылка от Игнатия Коваленко. В посылке была пачка пахучего голландского табака и прямая трубка. Теперь всякий раз, доставая из кармана голубой с золотом бумажный мешочек с табаком и закуривая ароматную трубку, Головин говорит как бы невзначай:

— Хороший табачок голландский присылает мне Коваленко. Он у меня был мотористом в тридцатом году, а потом на «Родине»…

Много хороших моряков помнят «старика» Головина, много хороших моряков воспитал командир Головин.

Но сейчас, стоя с закрытыми глазами на мостике, Головин думает не об этом. Он ругает море, туман, катер, свою службу и все на свете.

— Товарищ командир! — Головин открыл глаза. Дозорный в блестящем и мокром плаще стоит у борта. Его заливает водой. — Огни справа по носу… — Дозорный показывает рукой вперед, в туманное пространство.

Головин сощурился, приложив бинокль к глазам, напряженно смотрит по направлению руки дозорного. Действительно, низко над водой, еле заметно сквозь туман брезжит огонек.

Маяка здесь быть не может.

Минуту Головин молчит.

— Судно справа по носу, товарищ, — говорит он, нагибаясь к дозорному.

— Есть судно справа по носу, — бесстрастно отвечает дозорный и уходит на бак.

— Право на борт, — командует Головин и переводит обе ручки машинного телеграфа со среднего хода на полный вперед.

Телеграф звякает в ответ, громче взвывают моторы, катер вздрагивает, ныряет носом и, подымая огромную волну за кормой, устремляется к огням, мерцающим в тумане.

Огни быстро приближаются, становятся ярче. Теперь уже виден смутный силуэт небольшого судна, прыгающего на волнах.

— Вахтенный! — гремит Головин. — К прожектору!

Через минуту вспыхивает белый луч. Прожектор упирается в туман, свет тает, поглощенный серым облаком. В ту же секунду на судне впереди тухнут огни.

— Врешь, — бормочет Головин. Он забыл о ревматизме, простуде, о всех своих невзгодах. Его бьет охотничья лихорадка.

— Право руля, — кричит он в трубку. — Вахтенный! Убрать прожектор! К пулемету! — и снова в трубку: — Так держать.

Суденышко впереди неистово пляшет на волнах.

Головин снимает крышку со второй трубки. Его голос рычит в машинное отделение:

— Самый полный! Поднажмите, товарищ Янов!

Ревут моторы.

Расстояние между катером и судном быстро уменьшается.

В руках Головина рупор. Тускло поблескивающую никелированную трубку он прикладывает ко рту. Громовой голос покрывает вой ветра и грохот моторов.

— На баркасе! Приказываю остановиться…

Катер Головина проходит вдоль борта пойманного судна. На палубе, возле неуклюжей рубки, стоит человек в кожаной зюйдвестке и клеенчатом плаще. Он растерянно смотрит и почему-то молча подымает руки вверх.

Головин сбавляет ход, разворачивает катер и подходит к баркасу.

Когда катер уже почти пристал к борту, баркас сильно накренило волной и бросило на катер. Еще секунда — и грубые доски обшивки баркаса сломали бы легкие релинги, смяли бы борт катера.

И краснофлотцы Головина и иностранцы на задержанном судне растерялись. Но Головин одним прыжком бросился с мостика к борту и ногой удержал баркас. Красное лицо Головина стало багровым от напряжения. Когда вторая волна ударила в баркас, он вскрикнул и упал на палубу. Теперь краснофлотцы успели оттолкнуться. Катер отошел на безопасное расстояние.

Все это произошло очень быстро — в течение не более десятка секунд.

Головин неподвижно лежал на палубе. Из кармана его бушлата выпали часы и трубка.

Вахтенный и дозорный подбежали к командиру и подняли его. Волна ударила в борт и обдала их с ног до головы холодной водой. Трубку и часы смыло волной.

Правая нога Головина болталась беспомощно. Очевидно, было очень больно. Андрей Андреевич кусал губы, стонал и тихо ругался.

2

В госпитале у Андрея Андреевича сразу оказалась масса незанятого времени. Это было непривычно.

Сломанная нога в тяжелом, неуклюжем лубке неподвижно лежала в постели.

И Андрей Андреевич должен был лежать неподвижно.

На еду и сон уходило, в общей сложности, десять часов. Кроме того, Андрей Андреевич внимательно прочитывал несколько газет. Это занимало еще два часа. Двенадцать.

Все остальное время Головин думал.

Мысли были тяжелые, однообразные и нерадостные.

В чистой солнечной палате, лежа на белоснежных простынях, окруженный заботливым уходом, Андрей Андреевич злился и тосковал. Его кормили нежной и питательной пищей. Сиделки спешили исполнять все его желания.

Андрей Андреевич не замечал, что со всеми больными обращаются одинаково. Ему казалось, что его поместили сюда потому, что он старый, никому не нужный. За всю свою жизнь Головин никогда не болел. Перелом оказался серьезным, и ходить было никак невозможно, но Головину казалось, что забинтовали его нарочно, нарочно положили в «эту богадельню» и что, если бы не считали его стариком, не возились бы с ним, как с маленьким. Даже курить не дают.

Иногда Головин вспоминал о своем катере. Как раз теперь проходят инспекторские смотры… Но мысли обо всем, связанном с катером, Андрей Андреевич гнал от себя. Ему казалось, что его забыли, бросили и что никто не хочет, чтобы он вернулся на свое старое место. С каждым днем пребывания в госпитале он мрачнел все больше и больше. Уже ему казалось, что и перелом ноги был никому не нужным, никчемным и нелепым.

Сосед по койке, молодой краснофлотец с эсминца, несколько раз рассказывал Головину о жене и дочке. Рассказывал всегда одно и то же. Смущаясь и краснея, вытаскивал из-под подушки карточку. Молодая женщина в платье очень красивом, как показалось Головину, и с приятным, открытым лицом держала на коленях толстую, смешную девочку. Головин вяло восхищался женой и дочкой краснофлотца. Он думал, что самому ему уже поздно жениться. Кто пойдет за старую, никому не нужную развалину? А если бы женился молодым, сейчас мог бы быть сын вроде этого мальчишки с эсминца.

Андрея Андреевича никто не навещал. Он знал, что идут инспекторские смотры и все страшно заняты, но почему-то было приятно думать о том, что его все забыли, что он никому не нужен.

Однажды неожиданно приехал начальник отряда.

Он просидел минут десять, все время говорил о прекрасных качествах Головина как командира — воспитателя молодых бойцов — и туманно намекал на какие-то радостные новости, которые ожидают Андрея Андреевича после госпиталя.

Дружески простившись и пожелав скорейшего выздоровления, он ушел.

Весь вечер Головин пролежал в самом мрачном настроении. Он решил, что начальник своим разговором подготовляет его к переводу на берег. Наверное, на какие-нибудь курсы. Пора, мол, старику на покой.

Вот и расписал про командира-воспитателя, про радостные новости.

Думает — обрадуется старик тепленькому местечку.

Так нет же! Не бывать этому!

Ночью Головин не спал, а думал. Решение сложилось к утру.

После завтрака Андрей Андреевич подозвал сиделку и попросил бумаги, перо и чернила.

До обеда он писал, старательно выводя круглые большие буквы, зачеркивая написанное, рвал листки и начинал снова.

Наконец, усталый и злой, кончил. Получилось несколько размашистых строчек.

Командира катера номер сто Головина Андрея Андреевича.

Начальнику отряда

Рапорт

Прошу отчислить меня в долгосрочный отпуск по причине преклонного возраста (рожд. 1882 года) и болезни. Для продолжения курса лечения мне необходимо демобилизоваться непосредственно после освобождения из госпиталя.

Бумажку Головин аккуратно сложил и попросил сиделку спрятать в карман кителя.

3

В солнечный, холодный по-осеннему день Андрей Андреевич вышел из госпиталя. Он слегка прихрамывал. Краснофлотец с эсминца выстругал ему палку. Белое, ровное дерево удобно лежало в руке.

Госпиталь был в военном городке на острове.

Головин шел к пристани.

На морозном воздухе дышалось легко. Андрей Андреевич вспомнил о том, что с госпиталем кончился запрет на курение. Сунул руку в карман бушлата, нашел пачку с голландским табаком. Но вспомнил о потере трубки, и сразу пропало хорошее настроение. Еще и часы. Хорошие были, хоть и старинные и не особенно шикарные с виду.

Подходя к пристани, Головин еще издали услышал гудки пароходика, отходившего на берег. Головин заторопился, забыв о ноге, попробовал побежать, но через пять шагов остановился и даже тихонько застонал от боли. Пароходик отваливал от пристани, а Головин, проклиная все на свете, ковылял к мосткам.

— Товарищ командир! Товарищ Головин! — Знакомый веселый голос окликнул его откуда-то снизу. Это был рулевой Захарченко. Он стоял на сходнях к мосткам. Веселый голос разозлил Головина еще больше. Еле сдерживаясь и не оглядываясь, буркнул что-то неопределенное и пошел дальше.

— Куда же вы, товарищ командир? — крикнул Захарченко. Тогда Головин обернулся и увидел свой катер. Серый красавец, чистенький, убранный по-праздничному, покачивался в стороне, у края мостков.

— Мы за вами пришли, товарищ командир, — болтал Захарченко, начальник отряда послал. Мы знали, что вас сегодня выпускают. А инспекторские смотры… — Захарченко забежал сбоку и протянул руку, чтобы поддержать Головина и помочь спуститься по наклонным сходням. С растопыренными круглыми руками он был похож на человека, бережно несущего драгоценный, легко бьющийся сосуд. Головин обиделся. Ему показалось, что Захарченко смеется над ним.

— Я сам могу ходить. Оставьте руки, — отрезал он.

Захарченко опустил руки, растерянно заморгал и молча поплелся сзади.

Когда Головин подошел к катеру, вахтенный так лихо отрапортовал ему, что Андрей Андреевич не мог не обрадоваться, даже несмотря на свое мрачное настроение. Но, проходя по палубе, он услышал, как механик шепнул радисту:

— Наш старик притопал.

Андрей Андреевич не понял нежно-добродушной интонации, с какой это было сказано, и снова нахмурился.

«Еще не знают, что я не буду у них командиром», — подумал он.

Не подымаясь на мостик, Головин прислонился к рубке. Катер вел старшина Денисов, старательный и способный парень. Головин знал, что Денисов считает его, своего командира, идеалом настоящего моряка. Но опять было приятно представлять себя несчастным и обиженным.

«Выслужился. В командиры лезет. Выскочка!» — подумал Головин о Денисове, и самому стало стыдно этих мыслей. Сердито застучав палкой, прошел на корму.

Катер вошел в гавань и аккуратно пришвартовался.

На высокой стенке стояли начальник отряда, помполит, инструктор из Управления и секретарь партбюро.

Головин поднялся на стенку. Денисов, Захарченко и другие краснофлотцы вышли за ним.

Начальник отряда протянул ему руку. Поздоровавшись с начальником, сумрачный Головин расстегнул бушлат и в кармане кителя нащупал бумажку, написанную в госпитале.

— Поздравляю, товарищ Головин, — сказал начальник, и все обступили Андрея Андреевича.

«О чем это он?» — с беспокойством подумал Головин.

— Поздравляю с превосходными результатами, с прекрасной работой, с настоящим успехом.

Головин совсем растерялся.

— Вместе со мной, — продолжал начальник, — вас поздравляет весь отряд и вот, — он кивнул на инструктора, — и Управление поздравляет: ваш катер, ваш экипаж, вот эти ваши воспитанники, вышли в инспекторских смотрах на первое место по округу. По округу, товарищ Головин! Лучшие ударники, ваши краснофлотцы, все сфотографированы со знаменем отряда. А вас, товарищ командир, Управление награждает вот этой штукой. — Начальник полез в карман и положил на ладонь Головина серебряные часы. На крышке была выгравирована надпись.

Андрей Андреевич, счастливый, сияющий и смущенный, не смог прочитать, что там написано. Наверное, от волнения буквы расплывались. Едва разобрал свое имя в начале надписи: «Андрею…» Сунул часы в карман. Заикаясь и почему-то хрипя, сказал:

— Спасибо… Спасибо вам… — и замолчал, тяжело дыша.

Все поздравляли его, рассказывали подробности. Он видел лица людей как через пелену тумана и едва понимал слова.

Не зная, куда девать руки, сунул их в карман, достал табак. Рассеянно шарил, отыскивая трубку. Потом нащупал руками какую-то бумагу, оторвал кусок от нее и свернул толстую, кривую цыгарку. Закурил и закашлялся. Пробурчал добродушно: «Вот, черт, бумага толстая», и, стряхивая пепел, прочел на цыгарке «Р а п о р т».

«Т» уже сгорело.

Тогда Андрей Андреевич скомкал в кармане остаток бумаги и незаметно выбросил.

Ветер подхватил бумажку, взмыл ее кверху и шлепнул в воду. Хлестнула волна, покрыла пеной серый листок и, закружив его, понесла в море.

Море было серое, под серым, осенним небом.

ЧОК

— Ну пойми ты, наконец! — горячась, размахивая руками и захлебываясь, говорил Колосов. — Невозможно допустить, чтобы знаменитый наш Чок вовсе перестал работать в самом расцвете своих сил, в самую лучшую пору. Пойми, что, помимо чести питомника, польза, которую приносит Чок, просто огромна. Никто не может сравниться с Чоком. Чок прославил питомник, блестяще победил на выставках, прошел все обучение и находится в такой форме, как никогда, — и вдруг здрасте: ты уходишь, все идет насмарку, и Чок должен подыхать. Это правильно?.. Да?

Колосов махнул рукой и замолчал. Он обращался к Павлу Сизых. Оба были молодыми проводниками собак из первого питомника. Они встретились и подружились два с половиной года тому назад, когда красноармейцы срочной службы пришли в школу при питомнике.

Колосов был маленького роста, черноволосый и необычайно смуглый. Его худое, жилистое тело крепко держалось на слегка кривых сильных ногах.

Колосов считал свою профессию лучшей в мире; был беззаветным патриотом питомника, страстно увлекался рефлексологией и мечтал когда-нибудь написать книжку о собаках. Кроме того, он был комсомольским отсекром.

Лучшим другом Колосова был Пашка Сизых. Рослый, широкоплечий и стройный красавец, Пашка обладал характером необычайно ровным и уравновешенным. Ему была свойственна некоторая медлительность. Он был упорен и настойчив.

Дружба Колосова и Пашки была прочной и давней. При этом Колосов, казалось, верховодил. Он был начитаннее Пашки, отличался недюжинными организаторскими способностями. Но иногда Пашка, долго обдумывая и взвешивая какую-либо мысль, легко заставлял Колосова подчиняться коротко высказанному своему мнению. Если же Колосов соглашался не сразу, у них начинался ожесточенный спор, и в результате Колосов отступал, несмотря на все свое пламенное красноречие, перед лаконическими и точными доводами Пашки.

Сизых был практиком. Он считался лучшим проводником по оперативной работе.

Колосов и Сизых лежали на лужайке в лесу, неподалеку от питомника. Была весна, и лес был полон веселыми шумами. Молодая трава и маленькие листья на деревьях сверкали чистой, необычайно яркой зеленью. Над теплой землей подымались пряные испарения.

Птицы перелетали в кустах, то скрываясь в листве, то прыгая по голым еще веткам. Совсем близко стучал дятел. Какая-то серая и совсем крошечная птичка сидела на гибком конце тонкой ветки, надувшись пушистым шариком, и старательно выводила сложную трель, временами прерывая свист частым отрывистым щелканьем.

Сизых лежал на животе. Он грыз пахучую травку. Колосов лежал на спине. Несколько минут оба молчали. Колосов не выдержал. Он порывисто сел и, стукнув кулаком по земле, резко повернулся к Пашке.

— Ну, что же ты молчишь? — крикнул он.

— Ты ведь все прекрасно понимаешь, — тихо и медленно начал Пашка. — Я уже десять раз говорил тебе: не могу я. Не могу ничего сделать. Год я сверхсрочно отслужил? Отслужил. А больше не могу. Увольняюсь. Чок, говоришь? Конечно, очень жалко Чока… Попробуй ты его взять. Может быть, к тебе он привыкнет.

Павел помолчал.

— И не сердись ты на меня, Колосочек, — совсем тихо проговорил он, честное слово, мне самому грустно страшно… Но что же я могу сделать?..

Колосов вскочил на ноги.

— Пойдем к Чоку. Попробуем, — мрачно сказал он и не оглядываясь зашагал по тропинке к лесу.

Пашка поспешил за ним.

Серенькая птичка слетела вниз, попрыгала по мягкой траве и, секунду подумав, клюнула брошенный Колосовым окурок.


Чок, черная кавказская овчарка, был собакой Павла Сизых.

В детстве Чок был необычайно добродушным и веселым. Он рос очень быстро и был значительно крупнее своих сверстников.

С возрастом он становился все злее и злее.

Когда ему исполнилось полтора года, Павел Сизых кончил учить его. Чок должен был начинать работать. Теперь это был огромный, кудлатый и мрачный пес. Ростом с теленка, он был страшно свиреп и силен. Он ненавидел всех людей, кроме своего хозяина. Зато Пашку Чок слушался беспрекословно.

Вольер Чока находился в отдаленном углу двора питомника, и когда Павел выводил гулять своего черного зверя, плац питомника пустел мгновенно.

Все собаки — нервные, вспыльчивые доберманы, хитрые эрдельтерьеры, смелые овчарки — все поджимали хвосты и опасливо сторонились страшного Чока. Только один пес, очень похожий на матерого волка и ростом и цветом шерсти, сильный и храбрый боец, не боялся Чока. Это был знаменитый Юкон Второй — лучшая розыскная собака питомника.

Между Юконом и Чоком установились отношения, напоминающие вооруженный нейтралитет. Встречаясь на плацу, оба делали вид, будто совершенно не замечают друг друга, но оба были все время настороже, в любой момент готовые сцепиться в смертельной схватке.

Воспитав Чока, Павел остался на сверхсрочную службу. Со своим псом он охранял военные склады, большие заводы и фабрики. Чок превосходно работал. Он получил призы на двух выставках и, после нескольких задержаний, прославился вместе со своим проводником.

Все было прекрасно, но этой весной Пашка Сизых решил уволиться в долгосрочный отпуск. Он написал уже рапорт начальнику питомника, но, колеблясь и мучаясь в нерешительности, еще не подал его. Колосову Пашка сказал о своем решении. Впервые друзья по-настоящему поссорились.


В городе, на окраине которого находился питомник, был ветеринарный техникум.

Училась в техникуме и зимой работала на практике в питомнике Таня Кузьмина. Через неделю после того, как Таня в первый раз пришла в питомник, и Колосов и Сизых — оба считали, что Таня самая умная, самая красивая и самая лучшая девушка на свете. Оба всеми силами старались добиться Таниной любви. Но это нисколько не нарушило их дружбы.

Наступила весна. Таня уехала в город.

Ни Колосов, ни Пашка не сказали ей ни слова о своих чувствах. Пашка никак не мог набраться смелости для этого разговора, а Колосов решил, что Таня отдала предпочтение его красивому, рослому другу, и старался забыть о своих мечтах.

Скоро все в питомнике были совершенно уверены в том, что Пашка женится на Тане.

На днях Кузьмина должна была кончить техникум. К этому времени Пашка решил уволиться в долгосрочный отпуск и заняться семьей.

Больше всего Пашка боялся разговора с Таней. Но общая уверенность в его удаче передалась и ему. Он не знал ничего определенного, но чувствовал, что как-то все должно устроиться, все должно быть хорошо.

Неожиданной помехой оказался Чок. Огромный пес не желал не только слушаться, но даже подпускать близко к себе кого бы то ни было, кроме Пашки. Несколько попыток приучить его к другому проводнику окончились полной неудачей. Когда один смельчак попробовал подействовать на Чока силой и ударил его, Чок пришел в неистовую ярость. Он кинулся на проводника, повалил на землю и, если бы не Пашка, оттащивший и успокоивший страшного пса, неудачливому смельчаку пришлось бы плохо. Больше никто не решался даже пытаться приучить к себе Чока, и поэтому-то уход Пашки стоял в непосредственной связи с судьбой Чока — лучшей собакой питомника.

На плацу Колосов и Сизых встретили начальника питомника.

— Товарищ Сизых, — сказал начальник, — отведите Чока в угловой вольер. Там ждет его невеста. Мы повяжем его с Норой. Щенки должны быть чемпионами.

Чок лежал в своем вольере. Огромное его тело занимало всю ширину загородки. Мохнатый хвост плотно прижимался к решетке. Вытянув толстые лапы и положив на них тяжелую голову, Чок, казалось, спал. Но когда люди подошли к вольеру, из-под нависших космами со лба волос сверкнул маленький черный глаз. Увидев Пашку, Чок вскочил, замахал хвостом и, прыгая передними лапами на решетку, отчего дрожали толстые доски перегородки, громко, отрывисто завизжал. Пес то подымался во весь рост, то прижимался животом к земле. Он вилял хвостом с такой силой, что задние лапы сдвигались с места и все грузное тело моталось из стороны в сторону.

Но Павел не подошел к вольеру.

Он остался стоять в стороне, а Колосов шагнул к дверце загородки и взялся за ручку. Чок попятился назад и стал неподвижно, опустив голову и широко расставив лапы.

Колосов принес с собой несколько кусков вареного мяса. Было время кормежки, Чок был голоден, и вкусный запах мяса дразнил его. Колосов разом впрыгнул в вольер и захлопнул за собой дверцу. Он не спускал глаз с Чока.

Чок немного удивился храбрости этого маленького человека. Обычно, когда не хозяин, а чужие люди пытались зайти к нему, они сначала долго говорили с ним через решетку. Говорили то ласково, то повелительно, но всегда в голосе их Чок слышал скрытый страх. Потом некоторые из них робко входили в вольер, но стоило Чоку слегка зарычать, как люди уже не могли скрыть своего ужаса перед ним и позорно отступали. Чок помнил случай, когда один такой новичок ударил его. Ударил робко, небольно и слабо, но Чок хорошо проучил обидчика. Почему-то вмешался хозяин, и человек, в общем, отделался несерьезными царапинами.

Этот, маленький и кривоногий, вел себя совсем не так, как другие. Он не издал ни звука. Слегка согнувшись и внимательно глядя прямо в глаза Чока, он левой рукой протягивал мясо. В правой держал плетку.

Чок зарычал. Ни один мускул не дрогнул в напряженном теле человека.

Собаке трудно смотреть человеку в глаза. Чок не мог больше выдержать. Он замотал головой и попятился еще дальше. Человек сделал осторожный шаг. Чок щелкнул зубами и огромным прыжком кинулся на смельчака. Как пружина, стремительно выпрямился человек, плетка со свистом прорезала воздух, и страшная боль от удара по морде остановила Чока. Пес лязгнул зубами, тяжело оседая на задние ноги.

Человек бросил ему в нос кусок мяса. Обмазав жиром раскрытую пасть Чока, мясо упало у его ног.

— Возьми! — коротко приказал человек. Голос его был отрывистый, тонкий, и ноток обычного страха не услышал в нем Чок.

Рыча и снова опуская морду, Чок втянул в себя воздух. Как замечательно пахнет мясо!

— Возьми! — повторил человек.

Чок колебался.

— Чок, возьми! — издали крикнул Пашка.

Чок удивленно поднял уши. Пашка сам учил его ничего не брать ни у кого, кроме хозяина, а теперь так хорошо знакомый голос приказывал взять мясо от чужого.

Чок понюхал мясо еще раз, медленно взял кусок и осторожно съел.

Маленький человек шагнул еще ближе. Чок снова ощерился и попытался схватить ногу человека, но нога молниеносно отскочила в сторону, зубы пса щелкнули в воздухе, а сильный удар снова ожег морду Чока. Снова сразу за ударом последовал кусок мяса и короткое приказание: «Возьми!»

Так повторилось четыре раза. Теперь Чок сразу брал мясо.

— Довольно на сегодня, — сказал Пашка, подходя к двери вольера.

Незнакомый человек повернулся спиной к Чоку и медленно пошел к выходу. Чок видел, как удобно было бы прыгнуть ему на спину и зубами сжать его шею. Но почему-то он не сделал этого. Переступая передними лапами на месте, он искоса посмотрел вслед человеку.

Колосов вышел из вольера, закрыл на задвижку дверцу и устало улыбнулся.

— Может быть, мне сделаться укротителем тигров? — сказал он.


Через два дня Павел был с Чоком на охране большого склада.

Длинные одинаковые корпуса пакгаузов серыми силуэтами едва выделялись на фоне черного неба. Низкие облака неслись по небу, изредка в рваных просветах брезжил мягким светом острый и тонкий полумесяц. Тишина была такая, что каждый самый острый и тонкий звук казался необычайно громким и резким. Где-то в кустах за высокой каменной изгородью свистела птица, и незатейливая песенка звенела и переливалась, без конца повторяя одну и ту же трель.

Чок бесшумно бежал вдоль изгороди. Он был один на огромном пространстве складов.

Дежурные и Сизых сидели в маленьком домике караульного помещения. Чок уже третий раз обегал вокруг. Он понимал всю ответственность, возложенную на него, и был настороже. Но ни один подозрительный звук, ни один посторонний запах не был замечен им за все время.

Вдруг Чок остановился, с разлету присев на задние лапы.

Большой кусок мяса лежал перед ним. Когда несколько минут тому назад Чок пробегал здесь, никакого мяса не было. Чок хорошо это помнил.

Кусок был большой, жирный, с замечательным запахом. Нельзя было его не заметить.

Чок понюхал мясо. Ему очень захотелось попробовать его.

Три дня подряд Колосов приучал Чока брать мясо у него, и Чок подзабыл правило о том, что можно есть только ту пищу, которую дает хозяин, Сизых. Рефлекс, выработанный дрессировкой, ослаб, притупился.

Чок был голоден. Во рту сразу скопилась масса слюны. Слюна даже повисла тонкой струйкой на нижней губе.

Чок отошел на несколько шагов и остановился в нерешительности. Он хотел уже бежать дальше, но вернулся и снова понюхал мясо. Соблазн был слишком велик.

Чок лег на живот, зажал кусок передними лапами и начал есть.

Половина мяса исчезла, когда Чоку послышался подозрительный шорох.

Пес вскочил на ноги. Вдруг все поплыло перед его глазами, лапы задрожали и подогнулись, как от сильного удара. Чок рухнул на землю. Глаза подернулись туманом, во рту стало сухо и жарко. Горячим языком Чок облизал губы, сразу покрывшиеся пеной. Огромное мохнатое тело передернулось страшной судорогой. Чок хотел залаять, но из груди его вырвался только еле слышный жалобный стон. С невероятным трудом Чок протащился несколько шагов и, обессиленный, задыхающийся, лег неподвижно. Тяжелая голова безжизненно повисла, глаза закрылись. Если бы не отрывистое дыхание, с неровным храпом вырывающееся из его горла, можно было бы подумать, что пес издох.

Несколько минут было совершенно тихо. Чок хрипел все слабее и слабее.

На каменную изгородь снаружи взобрался человек. Сначала показались руки, уцепившиеся за кирпичи, и голова. Потом человек подтянулся, сильным броском вскинул свое тело наверх и легко стал на ноги. Согнувшись, он огляделся. На фоне посветлевшего неба его силуэт выделялся резко и отчетливо. Тихо и осторожно человек снова опустился на корточки и начал спускаться на территорию складов. Он свесил ноги, вытянулся на прямых руках, повисел недолго в таком положении и, не достав земли, прыгнул вниз. Песок громко хрустнул под его ногами. Это было единственным звуком, сопровождавшим его появление.

Звук этот заставил вздрогнуть Чока. С мучительным трудом пес слегка приподнялся и открыл глаза. Как через мутную пелену он увидел знакомые линии пакгаузов, высокую изгородь и темное небо. Луна выглянула на несколько секунд. Синие тени пробежали по земле — от изгороди и пакгаузов. В неверном этом свете Чок увидел притаившегося человека. Сейчас же ноздри собаки уловили незнакомый, чужой запах.

Чок поднялся. Большое его тело, дрожавшее, ослабевшее, напряглось в последнем усилии.

Взлохмаченный, умирающий, невероятно огромный, пес выглядел так страшно при свете луны, что человек как зачарованный застыл на месте.

Разинув пасть, покрытую пеной, с высунутым языком и горящими глазами, Чок пошел вперед. На короткий момент агония еще более увеличила его силу. Хрипя и задыхаясь, пес прыгнул на грудь человека, сшиб с ног и, роняя куски пены на его лицо, сжал зубы на его горле.

Все произошло так быстро, что человек не успел даже крикнуть.


Павел нашел Чока через десять минут. Уже остывшее мертвое тело собаки лежало на трупе человека. Едва удалось разжать сведенные смертельной судорогой челюсти, почти совершенно перекусившие горло человека. Недоеденный кусок мяса, валявшийся неподалеку, был исследован и оказался отравленным страшным ядом. Павел вызвал караул, обыскал все вокруг. Ничего не было найдено.

Потом Павел долго молча стоял над телом Чока. Слеза скатилась по его щеке.

Только этого никто не видел.


Наутро о гибели Чока узнали в питомнике. Это событие всех настолько взволновало, что даже несколько нарушился обычный распорядок.

Все утро Павел был занят рапортом и участием в расследовании. Днем он бросился искать Колосова, но Колосова в питомнике не было. Он уехал в город.

В канцелярии, куда Колосов пришел за газетами, ему передали письмо. Он распечатал и прочел его на ходу.

Скомкав листок, сунул его в карман и задумался. Задумался так сильно, что не заметил, как едва не наткнулся на начальника. Колосов попросил разрешения съездить в город. «В райком комсомола», — сказал он.

Начальник разрешил, и Колосов бегом бросился к воротам. В письме было написано:

«Милый Колосов.

Мне необходимо поговорить с тобой. Завтра я опять приеду в питомник. Теперь уже не на практику, а совсем на работу. Но мне необходимо поговорить с тобой до этого. Для меня это ужасно важно. Приезжай в город сегодня. Я буду ждать тебя в райкоме».

И подпись: «Кузьмина».

Колосов вернулся из города вечером, и первый, кого он встретил, был Пашка.

Пашка, необычайно взволнованный, бросился к другу. Он заговорил, торопясь и сбиваясь.

Колосов слушал молча. Пашка так волновался, что не заметил, какой странный, смущенный и растерянный вид у его друга.

— Ты все поймешь. Тебе я должен рассказать все, все… — горячо говорил Пашка. — Когда ночью я нашел мертвого Чока, когда я понял, что произошло с мясом этим, с ядом, со смертью, — я увидел, понимаешь, я глазами увидел, как он боролся. Умирающий, отравленный, без сил, он боролся со своим врагом. Тот, наверное, боялся кричать. Боялся шумом привлечь караул. А Чок, наверное, не мог залаять. Ты помнишь, как лаял Чок? Умирающий Чок не мог залаять, но нашел в себе силы свалить и убить врага. Знаешь, мне кажется, что я видел, как Чок пошатываясь подходит к нему, слегка пригибается к земле и молча прыгает на грудь, и человек валится, и Чок достает его глотку. Знаешь, о чем я думал там, ночью? Мы с тобой виноваты в гибели Чока. Да, да. Я и ты виноваты в смерти замечательного пса. Разве когда-нибудь Чок взял бы это мясо, если бы не приучали его к тому, что не я один могу кормить его? Я, я один виноват в этом. Знаешь, я еще подумал: имею ли я право демобилизоваться? Могу ли я уйти сейчас? Тем более, Таня…

— Таня? — резко перебил Пашку Колосов. — Она уже говорила тебе? Ты видел ее? Да?

— Нет, не видел, ничего она мне не говорила, но я подумал, что я должен, понимаешь, должен воспитать питомнику такого же Чока. А Таня Кузьмина…

Павел замолчал.

— Ну? Что Таня Кузьмина? — нетерпеливо крикнул Колосов, хватая Пашку за руку.

— А Таня Кузьмина, может быть, вовсе и не так уж любит меня, — твердо сказал Сизых. — Ты, Колосочек, никому не говори, пожалуйста, ничего. Рапорта начальнику я не подал и не подам. И с Таней говорить ни о чем не буду.

Павел повернулся и пошел, понуро опустив голову.

Колосов смотрел ему вслед.

Потом он сорвался с места, двумя прыжками догнал Пашку и схватил его за плечи. Павел обернулся, и лицо его было почти спокойно.

Колосов сказал ему очень тихо:

— Это замечательно — все, что ты говорил мне, Пашка. И мы замечательно будем работать вместе. И Таня Кузьмина получила назначение в наш питомник. И я…

Колосов задохнулся.

— И что же еще? — слабо улыбнулся Пашка.

— Ты, Пашка, прости меня, — совсем шепотом сказал Колосов, — прости, милый… Я женюсь на Тане Кузьминой…


Одного из щенков Норы назвали в честь отца Чоком. «Чок Второй» значилось в журналах питомника.

Чок Второй рос очень быстро и был значительно крупнее своих ровесников. С возрастом он становился злее.

Павел Сизых, прикомандированный к нему с рождения, учил и воспитывал его.

ВНУК ЦЕЗАРЯ

Глава первая РОЖДЕНИЕ

Серая сука Хильда ощенилась ночью.

Уже четверо серых щенков копошились на соломенной подстилке, когда дежурный по питомнику вошел в комнату, где лежала Хильда.

Увидев, что собака щенится, дежурный выскочил на двор и, придерживая кобуру нагана, понесся в дежурное помещение. Бешено вертя ручку полевого телефона, он вызвал квартиру начальника питомника.

Хильда была лучшей собакой питомника, начальник очень волновался, благополучно ли она родит, и приказал, как только роды начнутся, немедленно доложить.

Когда зазвонил телефон, начальник сразу проснулся и вскочил с постели. Выслушав торопливый рапорт дежурного, он сорвал с вешалки шинель и фуражку. Прямо на подштанники натянул сапоги. Спросонья никак не мог попасть левой ногой в голенище.

Только выбежав на двор, он проснулся окончательно.


Пока дежурный будил начальника, Хильда родила пятого щенка.

Она с трудом поднялась на ноги, подтащила щенков в угол комнаты и легла, заслоняя их своим телом. Щенки были мокрые. Они тыкались слепыми мордочками друг в друга.

Четверо были одинаковой светло-серой масти. Только последний, самый крупный, выделялся совершенно черной шкуркой.

Хильда начала облизывать щенков.

Черный прополз по головам и спинам своих братьев и сестер, дотянулся до матери и, найдя сосок, громко зачмокал.

Рождение щенков Хильды было событием в жизни питомника пограничных собак, и в комнате собралось несколько красноармейцев. Они были дневальными и не спали. Один принес ведро с теплой водой, чтобы обмыть щенков, другой — чистое полотенце, чтобы щенков вытереть. Но до прихода начальника никто не подходил к Хильде.

Когда начальник вошел в комнату, дежурный выступил вперед и, вытянувшись, отрапортовал:

— Во время моего дежурства, в двадцать четыре часа сорок пять минут, я обнаружил, что начались роды у племенной немецкой овчарки — кличка «Хильда». Роды окончились в один час десять минут. Хильда родила пятерых щенков. Четыре серой масти. Один черной. Роды прошли благополучно.

Начальник нетерпеливо косился на Хильду.

Дежурный старался говорить как можно быстрее. Кончив, он взял под козырек.

— Хорошо, — сказал начальник и подошел к Хильде.

Хильда беспокойно повернула голову. Начальник нагнулся над ней. Он по очереди брал щенков на руки. Хильда не сводила с него глаз.

В желтом свете дежурной лампочки пушистые, круглые тельца казались похожими на цыплят. Щенки тихонько повизгивали.

Начальник собрал их в кучу. Щенки закопошились, полезли друг на друга.

Начальник посмеивался, сидя на корточках.

Шинель на его груди распахнулась, в полумраке белела рубашка.

Черный щенок вылез наверх, опрокинув на спину одного из серых братьев. Он сопел от напряжения. Начальник высоко поднял победителя. Щенок беззубым ртом крепко ухватился за палец.

— Чертенок, — сказал начальник. — Вы знаете, товарищи, так вот американские индейцы, где-нибудь на Юконе, выбирали сильнейшую собаку: который из новорожденных вылезет наверх, тот будет вожаком в упряжке.

Черный щенок смешно ворчал.

— Товарищ дежурный, этого так и назовем — Юкон.

Начальник положил щенка обратно к Хильде и вышел.

Внизу неба светлела зеленая полоска. Занималось туманное утро.

Прогудел паровоз, товарный поезд прогремел по мосту.

В вольерах потягивались, зевали собаки.

Начинался день. Первый день черного щенка Юкона.

Глава вторая ВНУК ЦЕЗАРЯ

В Брюсселе живет старый комиссар полиции в отставке, господин Макс Орбан, великий знаток и любитель розыскных собак. Он славится в Бельгии и во всей Европе. Дипломами, аттестатами, медалями сплошь увешаны стены маленького дома комиссара. В бюваре из свиной кожи хранится кипа газетных вырезок — бесчисленные имена собак, бесконечные описания преступлений, раскрытых собаками из брюссельского питомника.

Господин Макс Орбан — высокий, седой старик с выправкой настоящего военного — живет один. У него нет семьи, детей. Только собаки. Доберман-пинчеры, эрдельтерьеры, ротвейлеры и, главное, немецкие овчарки, знаменитые овчарки из брюссельского питомника.

Каждое утро комиссар совершает прогулку по улицам Брюсселя с каким-нибудь из своих великолепных псов. Его знает весь город. Молчаливый и торжественный, комиссар прикладывает два пальца к козырьку старомодной фуражки, отвечая на приветствия.

В питомнике Орбана от Норы (светло-серая сука, рост пятьдесят пять сантиметров, превосходный экстерьер, четыре золотых и две серебряных медали) и Гектора (огромный буро-серый кобель необычайной свирепости и выносливости, одна малая и одна большая золотые медали, замечательная работа по раскрытию сенсационного преступления в Антверпене) родился кобель Ганнибал. К зрелому возрасту он достиг роста в шестьдесят пять сантиметров. За выдающиеся качества удостоен медали по классу щенков на весенней выставке в Брюсселе. Ганнибал был повязан с Шелли (черная сука с ярко-коричневым подпалом, рост пятьдесят сантиметров, несколько мелкие, но изумительно изящные формы). Шелли родила четырех щенков. Трое — в отца, темно-серые, и один — черный, как мать. Черный щенок был записан в книги питомника под кличкой «Цезарь».

Господин Орбан хорошо помнит рослого, широкогрудого щенка. Цезаря продали в Россию.

Его погрузили на пароход вместе с какими-то машинами. Пароход попал в шторм, и Цезарь очень страдал от морской болезни. Всю дорогу он почти ничего не ел. Когда пароход пришел в Ленинград, Цезарь едва стоял на ногах.

Его принял начальник питомника пограничных собак и на автомобиле отвез в питомник. Автомобиль качало почти так же, как пароход. Цезарь жалобно скулил.

Первое время выглядел он очень плохо. Начальник сам ухаживал за ним.

Но уже через четыре месяца стало ясно, что деньги на Цезаря затратили не зря.

От Цезаря и лучшей собаки питомника Леды родилась Хильда.

В питомник пограничных собак вернулся из Карелии воспитанник питомника кобель Волк. Замечательный розыскной пес, дважды занесенный в Книгу почета.

Огромного роста, коренастый и приземистый, он был очень похож на настоящего волка. Бесстрашный и свирепый, он слушался только своего проводника.

Волк был ровесником Хильды и стал ее мужем.

Хильда родила пять щенков. Четырех серых и одного черного.

Таково было генеалогическое дерево Юкона.

Он был черный, как дед Цезарь.

Глава третья ЩЕНКИ НАЧИНАЮТ ВИДЕТЬ

У щенков прорезались глаза.

Они еще не видели как следует, все было подернуто легкой пеленой, предметы казались или слишком далекими или слишком близкими. Но все-таки они уже не были слепыми.

Их занимал самый процесс видения. Когда из расплывчатого тумана возникали четкие формы вещей, щенкам обязательно хотелось проверить свои глаза — потрогать, покусать и понюхать.

В поисках необычайных открытий они расползались по всей комнате.

Черный щенок задрал голову и увидел окно. Собственно, заинтересовало его не окно, а небо. Голубой четырехугольник ярко выделялся, окруженный серыми и коричневыми цветами стен, потолка и пола.

Черный щенок поднялся пошатываясь и пополз, стараясь не опускать головы.

Он полз, чтобы узнать, как пахнет этот замечательный свет.

Оказалось, что окно очень далеко. Пришлось остановиться, чтобы передохнуть. Кажется, он даже ненадолго задремал.

Потом помешала мать. Хильда мягко взяла его зубами за загривок и притащила обратно в угол, где лежали остальные. Все усилия пропали даром.

Но, как только Хильда заснула, черный щенок распихал серых, вылез наверх и упорно пополз к окну. Он ковылял и сопел от натуги. Смотрел не отрываясь наверх. Голубой свет слепил глаза. Щенок часто моргал и щурился.

Он уже добрался до середины комнаты, когда какой-то темный предмет заслонил небо.

Чтобы не наткнуться, щенок шлепнулся на живот и неуклюже растопырил лапы.

Наклонив голову, он разглядывал препятствие и никак не мог понять, что это такое. Потрогал носом. Оказалось — твердое и холодное.

Тогда щенок осторожно начал двигаться, обходя непонятный предмет.

Он не смотрел больше на небо.

Идти было неудобно, так как предмет был круглый и все время нужно было поворачиваться, а поворачиваясь, очень трудно устоять на ногах. Щенок падал, откатывался в сторону, подымался и ковылял дальше.

Так он сделал несколько кругов, но ничего не понял. Он сел, наклонив голову и наморщив лоб. Потом попятился немного назад и посмотрел, положив голову на передние лапы. Полежал недолго и отполз еще подальше.

Оказалось, что с этого расстояния он видит весь предмет. Это была большая железная миска с едой для Хильды. Вблизи нельзя было ничего понять, а стоило отойти — и все было видно прекрасно.

Щенок повернулся боком к миске, прыгнул всеми четырьмя лапами в сторону, но не удержался и повалился набок. Лежа, долго еще глядел на миску. Теперь он уже понимал, какое расстояние между ним и ею.

Так он учился смотреть.

Глава четвертая БЕЗ ХИЛЬДЫ

Мать…

Теплый бок, в который так хорошо уткнуться, засыпая, пушистый мех на животе, полные молока соски.

Поджарая темная морда. Полузакрытые, будто сонные глаза внимательно следят за всеми движениями щенков.

Голос — знакомый в каждой интонации, от добродушного ворчания, когда щенки расшалятся, до короткого (всего два-три раза) тревожного лая, когда люди заходят в их комнату.

Влажный, шероховатый язык. Мать часто облизывала щенков с головы до кончика короткого хвоста.

Великолепные зубы. Они совершенно не чувствовались, когда мать осторожно брала за загривок. При людях они сверкали в щучьем оскале.

Когда сытые щенки спали, сбившись в тесную кучу, мать укладывалась в самую середину, стараясь не толкнуть ни одного из них и всех согреть. Голодные щенки расползались в разные стороны. Тогда мать собирала их около себя. Развалясь на боку, начинала кормить. Щенки урчали, переступали толстыми лапами по мягкому животу матери, толкались, махали обрубочками-хвостами. Мать следила, чтобы все ели одинаково. Обжору отбрасывала осторожным, но сильным ударом лапы.

Щенки начинали возиться друг с другом. Мать лежала в углу и спокойно смотрела на них. Если щенки шалили слишком сильно, она рычала глухо и раскатисто. Это значило: «Довольно! Идите все ко мне». Некоторые бросались сразу, другие подходили медленно, делая вид, что они совершенно самостоятельны. Упрямых она подтаскивала, хватая зубами или сбивая лапой. Когда приходили люди, мать закрывала щенков своим телом. Самые смелые высовывались из-за пушистого прикрытия.

Уставая лежать неподвижно, мать ходила по комнате. Щенки бегали за ней, прыгали, хватали за обвислый живот, некоторые семенили рядом, подражая походке матери. Голову и хвост старались держать так же, как мать.

Щенки росли быстро.

Вытягивались, крепли лапы. Укладывалась, начинала лосниться шерсть. Молока Хильды уже недостаточно. Щенков подкармливали коровьим молоком.

Они научились есть из блюдца. Молоко теплое, чуть сладковатое. Они залезали в блюдце лапами. Морды и лапы белые.

Молоко приносил начальник питомника. Щенки не различали людей. Все эти большие двуногие существа казались им одинаковыми. Но Хильда, очевидно, относилась к людям различно. Когда в комнату входил начальник (от него пахло молоком), Хильда не рычала, не прятала щенков, как от других людей. Наоборот: она махала хвостом, подымалась, потягиваясь, навстречу худому, нескладному человеку в шинели, радостно повизгивала и терлась об его сапоги.

Начальник ставил блюдце посредине комнаты и, опустившись на корточки, разглядывал щенков, пока они ели. Хильда стояла тут же. Человек щекотал ее за ушами. Это очень приятно. Хильда сладострастно жмурилась. Начальник разговаривал с ней. С собаками он говорил совсем особенным, воркующим голосом.

Наевшись, щенки начинали играть. Начальник дразнил их куском тряпки. Тряпку он приносил в кармане шинели. Щенки тихонько рычали, ухватив зубами конец тряпки, и злобно трясли головой.

Начальник тихо смеялся.

Особенно полюбил игру с тряпкой черный щенок. Он становился на задние лапы, запускал нос в карман шинели начальника и сам вытаскивал тряпку.

Начальник уходил (обычно его вызывали по какому-нибудь делу), а черный щенок еще долго лаял возле двери.

Однажды под вечер — уже темнело небо за окном — начальник вошел к Хильде вместе с дневальным по питомнику. На дневального Хильда зарычала, но начальник успокоил ее. Он нагнулся к ней, гладил по голове и что-то ласково говорил. Хильда совсем затихла. Начальник выпрямился и глубоко вздохнул.

— Возьмите ее, — сказал он дневальному.

Дневальный повел Хильду к выходу.

В дверях собака остановилась и оглянулась назад. Щенки теребили шинель начальника. Хильда вильнула хвостом и выскочила в коридор.

Потом дневальный вернулся один. Он взял на руки четырех серых щенков. Начальник поднял черного.

Их пронесли по коридору на двор питомника.

Начальник запахнул шинель. Щенок выглядывал у него из-за пазухи. Он увидел огромное небо и черную весеннюю землю с остатками талого снега. Свежий ветер острыми запахами ударил ему в нос.

Пространство поразило его. Он испуганно зажмурился и спрятал голову. Начальник шел покачиваясь. В темноте щенку было тепло и уютно. Он задремал.

Вдруг издалека донесся заглушенный вой. Протяжный, тоскливый крик прерывался дребезжащими истерическими визгами.

Щенок выглянул, настороженно подняв уши.

Солнце садилось, и нестерпимый красный свет резнул по глазам.

Он снова услышал вой и узнал голос.

Это мать. Это, наверное, она. Никогда Хильда так не выла, но ошибиться было невозможно: мать звала щенков.

Черный забился, жалобно заскулил, заплакал. Он изо всех сил рвался к матери, кусаясь и царапаясь.

Начальник закрыл его голову шинелью, крепче прижал и пошел очень быстро.

Скоро вой затих.


Щенков поместили в отдельной комнате маленького дома на краю двора. Им дали молока и жидкой кашицы. Черный ничего не ел. Он тосковал, не переставая скулил и дрожал от холода.

Начальник унес его к себе домой. Он согрел его и заставил съесть немного каши. Ночью он положил его вместе с собой на постель. Во сне щенок повизгивал, но к утру успокоился. Начальник отнес его к остальным.

Через несколько дней щенки совсем забыли Хильду. Они ее никогда больше не видели.

Но черный щенок всю свою жизнь не мог спокойно смотреть на заходящее солнце. Непонятная тоска овладевала им. Хотелось выть, задирая морду по-волчьи.

Глава пятая ТАК РАЗГОВАРИВАЮТ ЩЕНКИ

Хвост поджат к животу. Щенок приседает на дрожащих задних лапах, горбатит спину и вбирает голову в плечи. Воет тихо, временами совсем замирает. От глухого стона вой доходит до дребезжащего фальцета. Это значит: «Кушать… Я голоден».

Уши прижаты к затылку, шерсть на загривке встала дыбом. Нос сморщен, верхняя губа приподнялась, приоткрывая мелкие частые зубы. Щенок пригибается к полу и рычит глухим, хрипловатым баском. Это значит: «Не подходи… Я буду драться».

Одно ухо поднято вверх, другое плотно прижато. Весь лоб собрался в мелкие вертикальные складки, рот слегка приоткрыт. Глаза часто моргают и устремлены в одну точку. Щенок переступает лапами, будто танцует. Хвост напряженно вздрагивает. Короткий лай, такой тоненький, что похож на писк.

Это значит: «Смотрите… Смотрите, как интересно».

Щенок сидит, нагнув голову набок. Передние лапы вытянуты и крепко упираются в пол, будто он сейчас вскочит. Одно ухо стоит, второе опущено сбоку головы. Глаза слегка прищурены. Щенок молчит. От волнения дышит прерывисто. Язык высунут.

Это значит: «Я слышу что-то интересное…»

Хвост вытянут кверху, спина выгнута дугой, лапы и уши растопырены как можно шире. Нос прижат к земле. Щенок громко фыркает и сопит.

Это значит: «Чем здесь пахнет?»

Щенок машет хвостом так сильно, что все туловище мотается из стороны в сторону. От волнения он не может стоять на месте, отрывисто взвизгивает и приплясывает всеми четырьмя лапами.

Это значит: «Погладь меня. Почеши за ухом».

Глава шестая ИМЯ

Снег давно стаял, и на дворе совсем тепло.

Щенков перевели из домика в вольеры. Целыми днями они возились за загородкой или спали, греясь на солнце.

Из-за решетки виден угол забора, немного травы, дерево с молодыми листьями и кусок неба. Это очень мало, но все-таки больше, чем в комнате.

Огромный мир простирается по ту сторону забора.

Черный щенок прижал нос к решетке и скосил глаза, стараясь увидеть как можно дальше. Он давно стоял так. Правый бок сильно напекло солнцем.

Щенок очень вырос. Грудь его округлилась и выпятилась. Живот приобрел упругую подтянутость. Шерсть отросла и блестела, уши стояли прямо. Вытянувшаяся морда сделалась выразительной и подвижной.

Он постепенно учился повадкам взрослой собаки. Иногда в его тоненький лай врывались раскатистые басовые ноты.

Ему уже давали мясо.

К решетке подошел начальник питомника. Щенок даже не повернул головы. Он заметил только, как тень человека перерезала яркую зелень травы.

Щенок был голоден. Скоро дневальный должен был принести еду. Щенок знал это и ждал дневального. Начальник не интересовал его.

Начальник приоткрыл дверцу решетки и сказал что-то. Вдруг щенок совершенно явственно почувствовал запах вареного мяса. Он повернул голову.

Начальник протягивал ему кусок мяса, все время повторяя одно и то же слово:

— Юкон, Юкон, Юкон, Юкон.

Щенок нерешительно шагнул к нему.

— Юкон… Юкон… Ко мне. Юкон…

Голос у начальника ласковый. Щенок подошел и осторожно взял мясо. Когда он съел, начальник снова стал повторять «Юкон, Юкон», и щенок, подойдя, получил второй кусок.

— Юкон… Юкон… Юкон…

Несколько дней щенок очень часто слышал это слово. Сначала он поворачивал голову, подымал уши и принюхивался, прежде чем подойти.

Но потом, услышав знакомое «Юкон», сразу бежал к начальнику. А скоро он забыл о том, что за словом «Юкон» должен получить мясо. Он понял, что его зовут Юконом.

Когда люди говорили «Юкон» они говорили о нем.

Так черный щенок узнал свое имя.

Глава седьмая ВОСПИТАНИЕ НРАВСТВЕННОСТИ

— Вы должны понять, товарищи… Что самое главное в вашей работе с собакой? Самое главное — научиться понимать, чувствовать собачью психологию, душу собаки.

Конечно, пища, режим, уход за собакой — все это очень и очень серьезные вещи. Но решает успех уменье раскрыть те индивидуальные способности, которыми обладает вверенная вам собака.

Изумительные таланты заложены в этих зверях. Страсти, сильнейшие страсти дремлют в них. Подобно героям классических трагедий, каждый подвержен целиком одной, все подчиняющей страсти.

Злость или доброта, любовь или ненависть.

Вы должны развить таланты, разбудить страсти. Вы должны овладеть волей собаки и заставить работать звериные инстинкты.

Никогда не смейте ударить собаку зря. Страх очень плохое средство воздействия. Только если собака наверное знает свою вину, если ни тени обиды на вас не появится у нее, только тогда можете пустить в ход плеть. Но насколько лучше, насколько правильнее поступает дрессировщик, который никогда не пользуется физическим наказанием!

Терпение — вот самое необходимое. Кропотливо, день за днем воспитывайте вашего питомца. Во всем однообразии надоедливого ухода за собакой научитесь видеть элементы интереснейшей, необычайно творческой работы.

А как приятно, когда собака начинает слушаться вас. Когда она еще неуверенно, как бы все время сомневаясь, исполняет ваши приказания. Потом собака будет проделывать сложнейшие вещи.

Потом вы будете гордиться вашей собакой.

Вы привяжетесь к собаке, как к лучшему другу. Собака будет чувствовать все ваши настроения.

Вдвоем вам ничего не будет казаться страшным.

До последнего издыхания собака будет драться за вас, если это понадобится. За доброту и ласку собака отплатит вам такой преданностью, какая редко бывает у людей.

И запомните раз навсегда; надо работать, целиком отдаваясь нашему делу. Пусть будут точно выполняться все правила, пусть все будет в полном порядке. Если в работе нет настоящего огня — вдохновения, как у художника, — я скажу, что нам не годится такой проводник. Хорошую собаку я от него отберу.

Никогда не думайте, что все в обращении с собакой исчерпывается несложными ветеринарными правилами. Чем больше вы узнаете в теории, тем яснее будет, как нужно работать с собакой. Замечательная наука вам откроется неразрывно связанной с вашим практическим опытом.

Ваша собака будет охранять границу. Изумительным обонянием поведет по невидимому следу. Молча будет прятаться в засаду. Стремительно догонять нарушителя. С волчьей яростью бросаться на горло врага. Ваша воля организует дикий инстинкт. Ваш разум постигнет законы психики зверя.

Вот какая вам предстоит работа.

Эту речь произнес начальник питомника. Молодые курсанты, будущие проводники, слушали его.

Собакам начальник отдал всю свою жизнь.

Он создал сложные собачьи родословные. Он воспитал и обучил десятки сторожевых розыскных собак. В лесах Карелии, в болотах Белоруссии, на пограничных заставах и кордонах работают его мохнатые воспитанники.

Начальник все время следит за ними. Проводники присылают ему подробные письма. Он ведет сложные записи, тщательно отмечая все мельчайшие детали в жизни каждой собаки. Некоторые записи кончаются крестом и коротким описанием смерти.

Начальник помнит всех. Сколько их — серых, бурых, черных… Среди них ленивые и прилежные, нервные и апатичные, смелые и трусливые… Среди них любимцы, с которыми так трудно расставаться.

Собаки возвращаются в питомник. Начальник подбирает жен и мужей. Сплетаются, скрещиваются ветки родословных. Весной родятся щенки. Новые записи появляются в журналах питомника, и снова начинается медленное воспитание.

Незаметная будничная работа питомника завершается на границе. Замечательные поступки собак и людей, изложенные языком рапорта, записаны в Книге почета. Начальник питомника в особый список заносит по алфавиту клички собак и имена проводников, награжденных за работу на границе.

Он всегда живет в питомнике. Он увлечен работой и очень любит своих собак. Но иногда становится грустно. Иногда хочется самому пустить собаку, не на красноармейца, одетого в брезентовый тренировочный костюм и бегущего по плацу, а на нарушителя, пробирающегося по лесу.

Начальник без устали работает, вникает во все мелочи. По вечерам, когда все, кроме дежурных и дневальных, спят, он садится в своей комнате за рефлексологию или, вооружившись словарями, штудирует классиков методологии разведения служебных собак.

Если день выдается особенно утомительный, с полки сходит томик Чехова.

Начальник ложится спать незадолго до зари.

Утром, обходя вольеры, где веселым лаем встречают его собаки, он напевает себе под нос:

Как по лужку, по лужку,

По знакомой доле,

При родимом табуне

Конь гулял по воле…

Ласковый и нежный с животными, начальник в обращении с людьми сух, резок и иногда даже грубоват.

Но эта суровость — напускная. Начальника очень ценят. Питомник, по существу, создан им. Он — прекрасный и преданный работник, и ему прощают мелкие чудачества.

Начальник полюбил черного щенка.

Под всякими предлогами он по нескольку раз в день забегал в домик и возился со своим любимцем.

Юкон рос прекрасно. Очевидно, он будет крупным. Он был сильнее своих ровесников и всегда побеждал в драках.

Начальника он уже знал. Игра с тряпкой оставалась любимым занятием. Когда щенок скакал, сражаясь с тряпкой, начальник внимательно разглядывал его, улыбаясь и мурлыкая любимую песенку.

…Конь гулял по воле,

Казак поневоле…

Как поймаю, зануздаю

Шелковой уздою…

Глава восьмая КОЛЬЦО И ТРЯПКА

Юкон увлекся игрой. Он рычал и мотал головой, стараясь вырвать тряпку из рук начальника.

В комнату вошел молодой курсант.

Щенок поглядел на него и попробовал залаять. Лай не разжимая рта не получился, а бросать тряпку не хотелось. Щенок просто заворчал и сильно дернул.

Начальник выпустил тряпку. От неожиданности Юкон отлетел назад и, перекувырнувшись, шлепнулся на спину. Он вскочил и отряхнулся. Тряпка болталась в зубах. Он подергал ее. Тряпка больше не сопротивлялась. Игра потеряла смысл. Юкон на всякий случай немного помотал головой и разжал зубы. Тряпка лежала неподвижно.

Тогда он боком подошел к людям и посмотрел на них, наклонив голову и наморщив лоб.

Начальник что-то объяснял, не глядя на щенка. Молодой человек внимательно слушал.

Юкону показалось, что говорят о нем.

Потом он услышал свое имя.

Он тявкнул два раза, отошел в угол и, приняв совершенно независимый вид, стал рассматривать бревенчатую стену. Люди подошли к нему. Начальник поднял тряпку и помахал перед его мордой. Щенок равнодушно отвернулся и даже нарочно зевнул. Тогда начальник легонько шлепнул его тряпкой по носу.

Терпеть было невозможно. Юкон зарычал и вцепился в тряпку зубами. Глаза его налились кровью, шерсть на затылке и шее встала дыбом.

Он снова увлекся тряпкой и едва заметил, как курсант передал начальнику какое-то кольцо. Он не обратил на это никакого внимания.

Начальник взял странный предмет в левую руку, не переставая правой дергать тряпку. Щенок совершенно забылся. Он неистово рычал и тянул изо всех сил.

Вдруг что-то твердое скользнуло по его морде и застряло на шее. Начальник пропустил конец тряпки в кольцо и неожиданно надел кольцо на Юкона.

На секунду Юкон замер неподвижно. Потом выпустил тряпку, отскочил в сторону и замотал головой.

Кольцо, свалилось. Юкон понюхал: противно пахнет кожей. Он отвернулся от кольца и сразу получил тряпкой по носу, но успел ухватиться зубами и снова начал рвать и тянуть.

Курсант поднял кожаное кольцо и подал начальнику. Снова щенок в испуге отскочил, когда кольцо оказалось на его шее. Освободившись, он снова вцепился в тряпку. Так повторялось раз десять.

Потом тряпку взял курсант. Юкон немного не доверял ему, но скоро увлекся игрой. Курсант тоже раза три проделал маневр с кольцом.

После этого люди ушли.

На следующий день игра повторилась. Только теперь тряпку все время держал курсант.

Юкон совсем привык к нему. Но кожаное кольцо упрямо сбрасывал, сразу прекращая возню с тряпкой.

— Какой упорный, стервец, — сказал про него начальник.

Через несколько дней щенок так увлекся игрой, что не обратил внимания на надоевшее кольцо. Минуты три он прыгал с кожей на шее. Кольцо случайно свалилось, когда он нагнул голову.

День за днем продолжалась игра с тряпкой и кольцом.

Кольцо меньше раздражало Юкона. Он позволял надеть его на себя и, кидаясь на тряпку, не вспоминал о нем, пока не кончалась игра. Курсант туже затянул ремень, и Юкон не мог сам сбросить кольцо.

Однажды человек ушел и оставил Юкона с ремнем на шее. Вернулся он через час. Все это время щенок скулил, метался по комнате и тряс головой, стараясь сбросить кольцо. Он пробовал схватить его зубами, но никак не мог достать. Кольцо держалось крепко. Юкону показалось, будто кожа душит его и въедается в шею.

Потом Юкон каждый день ходил с кольцом на шее. Во время игры курсант незаметно надевал кольцо и снимал только через несколько часов.

Постепенно Юкон перестал бояться. Ему уже не казалось, что ремень давит горло. И он не пытался освободиться.

А еще через несколько дней щенок просто позволил надеть на себя кольцо. Он больше не придавал этому ремню никакого значения.

Кольцо надевали на него утром и снимали вечером.

Однажды с курсантом опять пришел начальник.

На этот раз курсант принес длинный кусок веревки.

— Привяжите к ошейнику, — сказал начальник.

Курсант привязал один конец веревки к кожаному кольцу на шее Юкона. Второй конец он передал начальнику.

Начальник пошел, держа веревку. Юкон сидел в углу и, подняв уши, с интересом смотрел на людей. Вдруг его сильно дернуло за шею. Он вскочил и хотел отбежать, но веревка потянула его к начальнику. Юкон заворчал и уперся лапами в землю. Кольцо вдавилось в шею. Веревка безжалостно тащила вперед.

Начальник повернулся в сторону. Юкон снова попробовал отбежать, и снова веревка заставила его следовать за человеком.

— Подтяните потуже ошейник, — сказал начальник и остановился.

Юкон рванулся, веревка не пустила его, и он стал, растопырив лапы и кося глазами на начальника.

Курсант нагнулся над ним и, ослабив веревку, затянул кожаное кольцо.

— Ошейник в порядке, товарищ начальник, — сказал он, выпрямляясь.

— Ошейник.

Несколько раз повторяли люди это новое слово. Что такое ошейник? Несомненно — это важное слово.

Опять пошел начальник, и опять Юкона потащило у его ног. Ноги ходили кругами, и Юкон ходил кругами.

Он не мог больше ходить куда хотел.

Глава девятая ХОЗЯИН

— Павел Сизых!

— Я, товарищ начальник.

— Что вы, Павел Сизых, делали до армии?

— Был пастухом, товарищ начальник. Овец пас. И коров.

— Вас откомандировали к нам в питомник… или?..

— Нет, я сам попросился… Как только я узнал про собак, про питомник, про дрессировку, я сразу подал рапорт начальнику заставы. Тогда меня послали сюда.

— Почему же вам так захотелось?

— Животных я очень люблю, товарищ начальник. Я с ними свыкся с самого детства…

Начальник перестал просматривать бумаги и поднял голову. Перед ним стоял, неловко переминаясь с ноги на ногу, молодой красноармеец. У него было круглое лицо в мелких веснушках, светлые, как солома, волосы и большие голубые глаза.

Парень волновался. Руки он держал по швам, стоял навытяжку — смирно, но все время шевелил пальцами и судорожно теребил края гимнастерки.

Под взглядом начальника он смутился еще больше. Густая краска залила его и без того красное лицо. Выражение у него было такое, будто он сейчас заплачет.

Начальник снова начал просматривать бумаги.

— Так вот что… Павел Сизых: те три месяца, что вы пробыли в питомнике, вы работали хорошо. Я даю вам собаку. Собаку будете воспитывать и учить. Потом с этой собакой вы сами будете работать на границе. Понятно?

— Понятно, товарищ начальник.

— Только вы, Павел Сизых, запомните: вы там пасли овец, возились с собаками, полюбили животных и так далее. Все это прекрасно. Но, воспитывая розыскную собаку, вам придется прежде всего себя воспитывать. Вам придется научиться действовать быстро и решительно. Я слышал, например, как вы говорите с собаками. Очень уж нежно, товарищ Сизых. Прямо сюсюкаете, будто с малыми детьми. Не годится. Нужно приказывать собаке. Отчетливо, ясно, категорически.

— Товарищ начальник, но лаской…

— Ласка… ласка… Я сам говорил вам о ласке. Лаской очень хорошо, Сизых. Но пусть собака чувствует, что вы ласкаете ее за дело, за хорошую работу. Не забывайте — вы должны сделать из собаки работника, а не украшение или забаву. Работника высокой квалификации. Понятно?

— Понятно, товарищ начальник.

— Помните щенка, которого вы приучали к ошейнику? Крупного, черного.

— Помню, товарищ начальник. Это от Хильды который…

— Вот именно. Щенка прикомандировываю к вам. Вернее, вас прикомандировываю к щенку. Завтра будет приказ по питомнику. Кличка щенка — Юкон. Повторите.

— Юкон, товарищ начальник.

— С сегодняшнего дня за Юкона отвечаете вы, Павел Сизых. Можете идти.

Выйдя в коридор, Сизых слышал, как начальник пел басом:

…Как по лужку, по лужку,

По знакомой доле…

Сизых пошел по двору к вольерам щенков.

Черный красавец стал в своей загородке на задние лапы и махал хвостом.

Теперь жизнь Павла будет связана с Юконом.

Павел открыл дверцу, вошел в вольер, заботливо поправил подстилку и передвинул в угол миску с едой.

Юкон, наклонив голову, следил за ним. Он хорошо помнил этого добродушного и ласкового красноармейца.

Когда Павел нагнулся, чтобы собрать солому, Юкон подошел к нему и лизнул в шею у самого воротника гимнастерки.

Сизых засмеялся.

— Эх, ты, собачка…

Но вдруг выпрямился и крикнул резко, почти злобно:

— Юкон! Сидеть!

Юкон удивленно поднял уши.

— Сидеть!

Юкон сел, нерешительно переступая лапами.

— Так. Хорошо, — сурово похвалил Павел, вышел из вольера и закрыл дверцу на задвижку.

Юкон долго сидел неподвижно.

Глава десятая КОНЧИЛАСЬ ЮНОСТЬ

Прошло восемнадцать месяцев со дня рождения черного щенка Юкона.

Прошли весна, лето, осень, зима, и снова весна и лето.

Юкон стал взрослой собакой. Ростом он был шестьдесят пять сантиметров. Черная шерсть на спине сверкала синеватым отливом. Прямой пушистый хвост слегка загибался на конце.

За полтора года в питомнике Юкон очень многому научился. Он умел: ходить у левой ноги своего проводника, садиться, ложиться и вставать по его команде, подавать голос, перепрыгивать через барьер, находить и носить апорт, давать выборку вещей и людей, а также многое другое, полагающееся собаке при обучении.

Потом на плацу питомника он научился догонять человека в брезентовом костюме, отыскивать его след и ловить человека, прыгая на спину, сбивая с ног ударом лап под колени или хватая зубами за руку, если этот человек поднимал револьвер.

Последние три месяца Юкон работал не на плацу, а в поле или роще около питомника. След, который он разыскивал, проходил по дорогам, полям и болотам или пересекал железнодорожные пути, ручьи и реки. Человек, которого он преследовал, иногда ехал верхом или в телеге. Юкона пускали по следу через два или три часа после того, как след был проложен.

Юкон ничего не боялся.

В него стреляли холостыми патронами из револьверов и винтовок с оглушительным грохотом и вонючим дымом, палили из пугачей.

Он стал злым и решительным.

С Юконом всегда был Павел Сизых — его проводник.

Юкон сильно привязался к нему. Он знал все привычки хозяина, все его настроения, интонации.

Люди говорили, что «Юкон изумительно восприимчив» и что «общее послушание у Юкона на отлично».

Павел Сизых тоже изменился за это время.

Он возмужал и окреп. Все время проводя с Юконом, он развил в себе способность понимать и чувствовать собаку.

Лаской и поощрениями он заставлял собаку беспрекословно слушаться. Он никогда не ругал зря Юкона, но никогда зря и не хвалил.

Вначале все это было очень трудно. Часто хотелось простить щенку мелкие проступки, особенно когда щенок, сам понимая вину, с трогательной хитростью ластился к проводнику.

Работая с Юконом, Павел научился терпению. «Общее послушание на отлично» далось ему не легко. Иногда, когда Юкон нервничал или шалил, приходилось десятки раз подряд повторять одно упражнение. При этом Павел не повышал голоса, не кричал и не злился. Спокойно повторяя команду, методически проделывая все еще и еще раз с начала, он заставлял наконец собаку выполнять задание.

Правда, нередко бывали дни, когда Юкон работал легко, будто шутя.

Свиреп Юкон стал настолько, что никто, кроме Павла Сизых, не решался подходить к нему. Только начальника питомника Юкон слушался почти так же, как своего проводника.

Однажды кто-то из курсантов шутя стал бороться с Павлом.

Юкону показалось, что они дерутся. Он зарычал по-волчьи, с маху перескочил высокую решетку своего вольера, бросился на курсанта и жестоко покусал его.

После этого верх загородки Юкона тоже затянули проволочной решеткой.

В июле Павел Сизых получил предписание выехать с Юконом на границу.

Поздно вечером начальник вызвал его в кабинет. Он сказал:

— Вы, товарищ Сизых, уезжаете от нас. Вы кончили учиться. Вы досрочно получаете звание проводника, а ваш Юкон получает звание розыскной собаки. Вы были лучшим воспитанником школы. Я уверен, вы поддержите честь питомника на границе. Не забывайте нас. Пишите обо всем. Берегите Юкона. Можете идти.

Павел стоял не двигаясь.

Он хотел ответить начальнику. Хотел рассказать, как грустно уезжать. Как много ему, молодому крестьянскому парню, дало учение в питомнике, как он вырос, как он благодарен.

Хотелось сказать о том, как он, Павел Сизых, полюбил этого одинокого человека.

Но Павел не знал слов, которые могли бы выразить все, что он чувствовал. Он молчал и неловко переминался с ноги на ногу.

Начальник встал из-за стола и как-то боком, неуклюже подошел к Павлу. Не глядя на него, он протянул руку.

Павел пожал твердую, как деревяшка, ладонь.

— Я вам сказал, можете идти, — сердито буркнул начальник.

Когда Павел вышел на двор, начальник распахнул дверь и крикнул:

— Счастливо, Сизых… Желаю успеха…

Павел обернулся. В освещенном четырехугольнике двери чернела сутулая, длинная фигура начальника. Потом дверь закрылась.

Ночь была темная. Плотные низкие тучи закрывали луну. Моросил теплый дождик.

Павел побежал в общежитие.

Утром проводник Павел Сизых получил в канцелярии школы все документы. После завтрака он надел шинель, заплечный мешок и наган.

Пройдя к вольерам, вывел на поводке Юкона. Юкон потянул к учебному полю.

Павел скомандовал «рядом» и пошел к воротам питомника.

Из канцелярии вышел начальник.

— Прощайте, товарищ начальник, — сказал Павел.

Начальник пожал ему руку.

— До свидания, — сказал он, — счастливого пути!

Юкон тянул за ворота.

Глава одиннадцатая ПИСЬМО ПЕРВОЕ

Павел достал из тумбочки давно припасенный листок бумаги и устроился у стола в Ленинском уголке.

Он написал в верхнем правом углу листка:

«Застава № 12, 25 августа 193… г.»

Потом задумался. Как обратиться к начальнику? «Многоуважаемый» слишком торжественно. «Дорогой» — слишком фамильярно. Павел написал просто:

«Товарищ начальник!

Уже месяц, как мы с Юконом живем на заставе № 12, и все вошло в регулярный порядок.

Согласно тому, как вы меня инструктировали, я занимаюсь с Юконом ежедневно часа по три и веду подробные записи занятий в дневнике.

Первые дни Юкон нервничал в новой обстановке. Однако теперь обвык и работает снова хорошо.

По-прежнему трудно дается лестница. При за держании Юкон очень свиреп. Так и рвется. И, едва спустишь его со сворки, мчится, ни на что не глядя.

Уже я и стрелять пробовал и пугать всячески.

Питание на заставе хорошее. Варю я Юкону сам.

Я уже подробно познакомился с участком. По правому флангу у нас — тринадцать, по левому — четырнадцать километров. Все лес. Только в одном месте, на левом фланге, километрах в десяти от заставы, граница проходит берегом небольшого озерка.

А леса совсем дикие, глухие. Внизу болото, кустарники, травы, а вверх подымаются деревья огромной величины. Я видел ели в три обхвата толщиной и более.

К лесу Юкон применился неплохо. Я думал — от будет очень отвлекаться всякими животными, птицей и тому подобное. Однако он на посторонние запахи не обращает особого внимания.

От комендатуры я шел на заставу пешком. Комендатура километрах в двадцати в тылу, и все без перерыва тянется лес. В лесу можно пройти только по узким тропам. А жилья почти никакого нет. Редкие-редкие деревни.

С пограничниками заставы я уже сошелся и подружился.

Юкона все очень полюбили.

Товарищ начальник!

Напишите мне, как быть с купанием: здесь уже становится холодновато, боюсь, как бы Юкон не простудился, если его выкупать. А за дорогу в последнее время он сильно испачкался. Шерсть даже клеится — до того грязная.

Книжку (по кинологии), что вы мне дали, я проработал почти всю. Некоторые слова были не совсем понятны, но мне разъяснил наш начальник заставы.

Что нового у нас в школе и в питомнике?

Только месяц, как я уехал, а уже соскучился сильно.

Если урвете свободную минутку и напишете мне несколько строчек, буду очень благодарен.

Ваш Павел Сизых»

Глава двенадцатая ПУРГА

Метель продолжалась три дня.

Мороз все время усиливался. Упорно дул северный ветер.

Тучи закрывали небо. Солнечный свет едва просачивался сквозь снежную пелену.

Короткий серый день очень мало отличался от ночи.

В эту третью ночь вьюга бесновалась с невероятной яростью.

Часового у заставы совершенно заметало снегом.

Он отряхивался на ходу, но через минуту снова превращался в движущийся сугроб.

Ничего невозможно было разглядеть. Когда часовой отходил от дома на пять шагов, дом сливался со снегом. Только еле-еле брезжил свет в окошках.

В доме никто не спал.

Сумасшедший ветер выл в трубах.

Пограничники сидели в Ленинском уголке. Никому не хотелось разговаривать.

Изредка кто-нибудь подходил к темному окну, делал руки козырьком, вплотную прижимал лицо к стеклу и внимательно всматривался.

Ничего не видно. Снег, снег, снег…

Начальник заставы назначил очередной наряд. Двое пограничников вышли, забрав винтовки.

Уже в сенях они ежились, плотно застегивая овчинные полушубки и шлемы.

У дома отрыли занесенные снегом лыжи, привязали их и двинулись в лес.

Они крикнули что-то часовому, но он не расслышал.

Широкие фигуры пограничников растаяли в снегу.

Прошел час. На заставе всё еще не ложились. Всё так же сидели в Ленинском уголке, почти не меняя мест и положений.

Когда распахнулась наружная дверь, ветер ворвался в дом, пронесся по коридору и взметнул скатерть.

Пограничник в полушубке, валенках и шлеме, занесенный снегом, взволнованный и задыхающийся, ворвался в комнату. В руках он держал винтовку и лыжные палки.

Начальник заставы вскочил ему навстречу.

Пограничник прохрипел: «Человек в лесу… Ветер… сигнального выстрела не слышно… Корнев остался в лесу… Я — сюда… Скорее… Мне пить…»

Ему принесли воды. Он пил, захлебываясь. Ковш держал обеими руками. Замерзшие руки были лиловые. Ковш дрожал. Вода текла по подбородку на полушубок.

Выпив весь ковш, пограничник молча бросился на двор. Он с лихорадочной поспешностью привязал свои лыжи.

Девять человек и начальник заставы ждали его. Пограничник пригнулся навстречу ветру. Часовой видел, как десять теней пронеслись за ним. Рядом с последним человеком мелькнула тень собаки.

Дверь в доме осталась открытой.

Ветер намел на высоком пороге округлую кучу чистого мелкого снега.

Глава тринадцатая ПОБЕГ

Павел Сизых бежал в конце отряда. Юкон тянул изо всех сил.

Павел намотал ремень поводка на левую руку. Ремень затянулся петлей. Было больно, но поправить поводок не было времени.

Юкон бежал легко, так как перед метелью была оттепель и теперь образовался твердый наст, только сверху покрытый снегом.

Ветер бил в лицо.

Павел отстал от пограничников. У него лопнул ремень на правой лыже.

Починив ремень, он решил пойти подальше в тыл. Быть может, нарушитель прорвется через кольцо пограничников, тогда Павел встретится с ним и возьмет его один на один.

Пробираясь в густых зарослях, Павел мечтал о подвиге.

Было очень темно. Ветер усилился, и снег пошел еще гуще.

Деревья так засыпало снегом, что Павел не узнавал мест, по которым пробегали они с Юконом. Ему начало казаться, что он заблудился.

Юкон пытался искать след, но ветер забрасывал снегом его морду. Юкон ворчал и тряс головой.

Чтобы подбодрить себя, Павел заговорил с собакой. Было немного стыдно, и он бормотал вполголоса, только для себя.

Он говорил: «Вот, Юкон, мы с тобой, кажется, и запутались… А ну-ка, Юкон, собачка… поднажмем. Что, если нам обойти левее эту высохшую сосну? Как ты думаешь, Юкон? Вдвоем нам нечего бояться, Юкон. Правда?»

Вдруг Юкон резко повернул в сторону и зарычал.

— Осторожно, черт! — крикнул Павел. — Ведь надо же мне с лыжами развернуться. Ну, что ты почуял? Что ты…

Павел осекся и замер неподвижно. Впереди мелькнула тень. Павел выхватил наган и взвел курок.

С револьвером в руке, он погнался за неясным силуэтом. Тень убегала от него.

Лес поредел. Павел выскочил на лужайку. Здесь ветер прямо валил с ног. Снег взметало над сугробами.

В середине лужайки Павел столкнулся с пограничниками. Все девять вместе с двумя из наряда стояли кружком с винтовками наперевес.

В центре, по пояс провалившись в снег, прислонился спиной к дереву человек в штатском, с поднятыми вверх руками. Он потерял шапку, и снег лежал круглой горкой на его взлохмаченной голове. Снег таял, и тонкие струйки бежали по лицу задержанного.

Пока Павел обходил со стороны тыла, пограничники развернулись в лесу и взяли нарушителя в кольцо. Последний замыкающий кольцо обогнал Павла, и за ним-то погнался Павел недалеко от лужайки.

Теперь все было кончено. Павлу было обидно, потому что он не только не взял нарушителя один на один, но, по существу, даже не участвовал в операции.

Павел не обратил внимания на Юкона.

А с Юконом что-то происходило. Он весь подобрался, как бы готовясь к прыжку. Не натягивая поводка, маленькими кружками ходил возле проводника. Зубы оскалились, и шерсть на спине встала дыбом.

Метель, очевидно, подходила к концу. Ветер уже не дул с равномерным упорством, а налетал стремительными шквалами. Порывы эти были невероятной силы.

После минутного затишья ветер согнул деревья и поднял тучу снега. Люди на лужайке еле удержались на ногах.

В этот момент Юкон зарычал и рванулся в лес. Внезапно натянувшийся поводок не выдержал, ремень лопнул у самого ошейника. Павел потерял равновесие и боком повалился в снег.

Юкон приложил уши (от этого морда его сделалась совершенно волчьей) и понесся быстрыми прыжками.

— Юкон! Юкон, ко мне! — кричал Павел.

Выл ветер в верхушках сосен, скрипели стволы деревьев. Шуршал снег, и Павел сам едва слышал свой голос. Не разбирая дороги, цепляясь за ветки и проваливаясь в сугробы, Павел бежал за собакой.

Лужайка скрылась в снежном тумане. Юкон исчез в лесу.

Глава четырнадцатая ЮКОН БЕЖИТ ПО ЛЕСУ

Снег заметал все и уничтожал следы.

Все время, пока Юкон шел вместе с проводником, он пробовал принюхиваться и искать. Но снег забивал нос. Никаких запахов.

И вдруг на лужайке, где взяли нарушителя, он явственно почувствовал запах собаки. Где-нибудь на ветвях застрял кусочек шерсти или следы сохранились в корнях деревьев на краю лужайки.

Весь дрожа от напряжения, Юкон осторожно кружился у ног проводника.

Запах был очень слабый, и установить направление, по которому бежала собака, было очень трудно. Но все-таки Юкон нашел след.

Азарт преследования охватил его. Он рванулся изо всех сил, перервал поводок и, свободный, понесся по лесу.

Пригибаясь, он пробегал под нависшими ветками елок. Самые низкие перепрыгивал коротким, не нарушающим ритма бега прыжком.

В густых зарослях ветра почти не было. Ветер выл в верхушках деревьев. Но когда Юкон вылетел на более открытое место, ветер распушил его хвост.

Задние ноги занесло в сторону. Юкон сел, пригнувшись. Вскочив, он опустил хвост и побежал дальше.

Теперь, выбегая на лесные лужайки, он поджимал хвост к животу. Теперь ветер не мешал. В чаще хвост Юкона снова выпрямился, продолжая линию крутой спины.

Твердый наст не всегда выдерживал вес собаки. Лапы пробивали колючую корочку и глубоко уходили в снег. Неровные края резали, как стекло. Кровь показалась на лапах.

Ранки саднили, и Юкон тихонько взвизгивал.

Ветер спал, и метель утихла.

Из снежного тумана выступили огромные ели, заметенные снегом. Снег оттягивал черные ветки к корням у подножий.

Иногда ветки разгибались, не выдерживая тяжести, и снег обваливался с шумом. Свободная ветка долго еще покачивалась.

Юкон бежал все скорее и скорее. Ему было жарко и трудно дышать.

Широкой разинутой пастью он хватал на бегу снег. Рыхлый комок сразу таял, и Юкон глотал каплю холодной воды.

Лес поредел, и Юкон летел вперед огромными скачками.

Сильное туловище сгибалось и выпрямлялось с гибкостью змеи.

Лапы гулко стукались о твердый наст и стремительно вытягивались.

Хвост, как руль, правил бегом.

След вел его огромным полукругом, сначала уходящим в тыл, а теперь постепенно приближающимся к границе.

Очевидно, Юкон настигал собаку, так как запах стал совсем отчетливым.

Юкон еще прибавил скорости. Он несся, почти не касаясь земли.

Скоро на снегу замелькали следы. Собака бежала такими же большими скачками, как Юкон. Но ее лапы гораздо глубже продавливали снег. Очевидно, собака была тяжелее.

Юкон взбежал на вершину холма. По ту сторону холма когда-то был пожар. На занесенном снегом поле торчали редкие стволы обуглившихся, мертвых сосен. Километрах в двух снова чернел лес. Там была граница.

На середине поляны тяжелыми прыжками бежала огромная, как волк, серая собака.

Глава пятнадцатая БОЙ

Когда Юкон показался на гребне холма, серая собака оглянулась назад, прижала уши и побежала скорее.

Юкон бросился под уклон. Спуск был пологий, длинный и сильно помогал бегу.

Снег летел из-под лап. С каждым прыжком Юкон пролетал не меньше двух метров.

Расстояние между ним и серой собакой заметно сокращалось.

Юкон был легче, и в тех местах, где наст ломался под тяжестью серой собаки, он пробегал свободно.

Собака повернула под острым углом и побежала к границе.

Юкон с маху остановился, широко растопырив лапы и подняв облако снега. Потом прыгнул и понесся напрямик, срезая угол.

Наседая на серую собаку, он уже слышал, как она дышит, перед самым носом видел всклокоченный хвост, задние ноги, сильно бьющие в снег, и круглую бугроватую спину.

Спина подымалась в такт тяжелым прыжкам.

Юкон нацелился на поджарый зад. Он поднатужился и еще наддал скорости.

Прыгнув, он хотел схватить собаку, но немного не достал. Зубы лязгнули в воздухе. Юкон зарычал от ярости.

Вдруг серый пес разом остановился, чуть-чуть отскочив влево. Юкон кубарем пролетел мимо и покатился по снегу.

На правом боку у него выступило кровавое пятно и отвалился клок шерсти.

Враг, увернувшись, укусил Юкона.

Рыча от боли, Юкон вскочил на ноги. Серый пес убегал теми же спокойными, слегка медлительными прыжками.

Через минуту Юкон снова скакал, почти касаясь носом его хвоста. И снова, когда Юкон попробовал напасть, серый ловко уклонился, а у Юкона появилась вторая рана на боку.

Серая собака была еще ближе к границе.

Юкон опять догнал ее. Кровь капала рядом с ним редким пунктиром. Теперь он был осторожнее: не нападая, он внимательно следил за врагом, и когда серый вильнул в сторону, Юкон кинулся на него и укусил за шею. Правда, серый успел ответить, но Юкону удалось удержаться на ногах. Враг стоял против него.

Пригнувшись, почти касаясь снега животами, оба не сводили друг с друга глаз.

Глаза у серого были желтые, неподвижные и злые. Он попробовал отбежать, но Юкон зарычал и преградил ему дорогу.

Тогда серый пес принял бой. Внезапно он бросился вперед и сшибся с Юконом раньше, чем тот успел стать в оборонительное положение.

Юкон почувствовал жестокую боль — зубы серого впились ему в шею у самого затылка. Морда Юкона уткнулась в снег, снег забил нос и уши. Напрягая все силы, он стряхнул серую собаку со своей спины и сам кинулся в атаку. Он нацелился на горло врага. Но серый нагнул голову и зубами встретил Юкона. Юкон отлетел с разодранной грудью.

Серый пес присел на задние лапы. Морда его ощерилась, глаза блестели, уши были прижаты к затылку, из груди вырывалось глухое рычание. Он был опытным бойцом.

Снова и снова кидался Юкон на своего врага и всякий раз отлетал еще более окровавленным.

Схватываясь и разбегаясь, собаки ходили небольшими кругами. Снег был изрыт и исцарапан их лапами.

Огрызаясь и нападая, серый пес медленно подвигался к границе, и Юкону никак не удавалось остановить его.

Но с каждой схваткой Юкон постигал тактику боя.

Он был изранен больше своего врага, но он был молод и силен. Новые раны учили его осторожности. Боль усиливала злость, однако не сбивала дыхания и не утомляла.

А серый пес начал заметно уставать. Он дышал тяжело, с трудом глотая воздух. Все чаще промахивался и, не доставая Юкона, впустую щелкал зубами. Возраст давал себя знать.

Наконец Юкон угадал правильный прием: не давая серому сшибаться вплотную, он изнурял его быстрыми короткими атаками. Не нанося врагу серьезного вреда, он без остановки кружил вокруг него, ни на секунду не давая опомниться и заставляя непрерывно вертеться, прыгать и изворачиваться.

Серый, в свою очередь, старался схватиться грудь с грудью. Он больше не подвигался к границе. Он гонялся по полю за Юконом, добиваясь ближнего боя, в котором смог бы использовать свои преимущества в весе и опытности.

Юкон легкими прыжками уходил от него. Но как только серый становился спиной, он вцеплялся в его зад и снова отскакивал, едва серый оборачивался.

Серый начал задыхаться. Тощие бока его резко вздувались и опадали. Пасть была широко разинута.

Чувствуя, что слабеет, он свирепел и очертя голову кидался на Юкона.

Юкон дразнил его, танцуя на утрамбованном снегу.

Один раз, когда серый пес промахнулся, Юкон сильно укусил его в голову около уха. Кровь залила глаз. Серый обезумел от ярости. Ничего не разбирая, он бросился за Юконом. Юкон не рассчитал прыжка, и серый достал его заднюю ногу. В страшных челюстях хрустнула кость.

Юкон охромел. На трех ногах он повернулся мордой к своему врагу.

Несколько секунд оба стояли неподвижно. Они чувствовали, что из последней схватки кто-нибудь не выйдет живым.

Оба прыгнули одновременно, сшиблись и покатились по снегу.

Теперь Юкон был волком, бьющимся не на жизнь, а на смерть. Теперь он не имел ничего общего с Юконом из питомника пограничных собак, великолепно дрессированным и послушным. Он дрался молча. Он знал, что пощады не будет. Пасть его была полна теплой крови врага.

Из тумана выплыло большое солнце. На порозовевшем снегу два зверя, серый и черный, тесно сплелись в последнем усилии.

На этот раз Юкон нацелился верно. Он сжал шею врагу. Он слышал, как серый пес хрипел, задыхаясь. Нижние клыки Юкона наткнулись на ошейник. Дрожа от напряжения, он стиснул челюсти, прокусил толстую кожу и достал горло. Серый завизжал от боли. Ему удалось подняться. Он бил Юкона о снег, в клочья изорвал зубами его спину.

Юкон медленно сжимал челюсти, все сильнее и сильнее.

Серый пес зашатался и рухнул набок. Он перестал шевелиться.

Юкон уперся лапами в тело врага, неистово грыз его горло. Задние ноги серого свело судорогой. Он был мертв.

Тогда Юкон поднял вверх дымящуюся, окровавленную морду. Он увидел красное солнце и завыл.

Глава шестнадцатая ОШЕЙНИК

— Юкон! Юкон! Юкон! — звал Павел. Стараясь перекричать шум ветра в лесу, он сорвал голос.

Его ноги заплетались, лыжи цеплялись за ветки деревьев. Он падал в снег.

В голове его шумело. Он задыхался, рот пересох от жажды. Как и Юкон, он ел снег. Холодный комочек утолял жажду только на одну секунду. Потом пить хотелось еще больше.

Павел побежал наугад. Временами ему казалось, что он видит следы собаки. Потом следы пропадали.

Снег, снег, снег…

Павел останавливался в растерянности. Лес обступал его со всех сторон. Павел снова бросался в чащу.

Падая и подымаясь, царапая лицо и руки, он звал собаку:

— Юкон… Юкон… Юкон…

Ветер стихал, и лесное эхо повторяло:

— Он… он… он…

Павел чуть не плакал от стыда и досады. Он не представлял себе, как вернется на заставу без Юкона. Рядом граница, — что, если собака убежит на ту сторону? И как могло случиться, что Юкон, замечательный, верный Юкон убежал от своего проводника?

Недалеко от лужайки, где произошел бой Юкона с серой собакой, Павел наткнулся на пень, сломал лыжную палку и сильно разбил колено.

Поднявшись и отряхнув снег, он попробовал бежать дальше. Оказалось, что едва может идти. Было очень больно.

В совершенном отчаянии Павел сел на свалившееся дерево.

Взошло солнце, и стволы сосен зачернели на оранжевом небе. По снегу побежали яркие тени.

Тогда Павел услышал дикий, пронзительный вой.

Хромая, цепляясь руками за деревья, Павел приковылял на опушку. Совсем близко от него, отчетливо выделяясь на снегу, стоял Юкон. Передними лапами он упирался в труп серой собаки. Голова была поднята прямо вверх, к ослепительному небу. Снег вокруг пестрел пятнами крови.

Павел бросился к собаке.

— Юкон! Юкон! — кричал он.

Юкон замолчал и повернул голову. Узнав проводника, он завилял хвостом и, приложив уши, с визгом бросился к нему. Он терся о ноги Павла и лизал ему руки.

Павел подошел к убитой собаке и снял с нее ошейник.

Он говорил: «Юкон, собачка! Ты не убежал. Ты замечательно работал. Ты молодец. Ты умница. Мы возьмем с собой этот ошейник и докажем, что ты не просто удрал».

Вдруг Павел замолчал и стал внимательно разглядывать ошейник.

— Стоп, Юкон, — сказал он, — здесь нечисто. Идем скорее.

Только теперь Павел заметил, что Юкон тоже хромает. Он осмотрел его ногу и перевязал носовым платком.

Усталые и израненные, человек и собака рядом плелись по лесу.

Солнце поднялось выше, и веселый свет заиграл на верхушках елей. Красный снегирь взлетел из-под ног Юкона и сел совсем близко на снежную ветку.

Павлу хотелось кричать. Он засмеялся и во весь голос запел:

Как по лужку, по лужку,

По знакомой доле,

При родимом табуне

Конь гулял по воле…

Конь гулял по воле,

Казак поневоле,

Как поймаю, зануздаю

Шелковой уздою…

Глава семнадцатая ВОСКРЕСЕНСКИЙ

Задержанный сидит в комнате начальника заставы, на табурете около стола. Начальник стоит против него, широко расставив ноги и засунув руки в карманы.

Задержанный — среднего роста, худощавый и на вид физически слабый человек. Он одет в легкую куртку деревенского домотканого сукна, такие же штаны и старенькие, стоптанные сапоги. На шее рваный шарф неопределенного цвета и материала. Задержанный давно не брит. Лицо его заросло колючей серой щетиной. Глаза скрыты под нависшими мохнатыми бровями.

Он очень сильно замерз. Начальник дал ему большой кусок хлеба и кружку горячего чая.

Ест задержанный со страшной жадностью. Громко чавкает и, обжигаясь, прихлебывает из горячей кружки.

Не переставая есть, он говорит с начальником.

— Ну, я пошел, мил человек, по тропочке. Думаю — к Мельничному-то ручью как-нибудь выберусь. Я, вишь ты, соображал, будто Мельничный ручей левее будет. А на деле оказывается — вон куда забрел. Родимый ты мой товарищ начальник! Как же теперь я попадать к Мельничному ручью-то буду? Господи, вот, понимаешь, история!

Он сокрушенно качает головой и прихлебывает из кружки.

— Откуда ты шел, папаша? — Начальник спрашивает доверчиво и добродушно. Только в его слегка прищуренных глазах светится осторожная подозрительность.

— Так я ж говорил тебе, мил человек. От брата двоюродного я иду. Он у меня в Льногорском совете секретарь. Из Льногор я, значит, иду. Вышел я еще засветло. Думал прямиком через озеро пройти. А тут, вишь ты, метель-то и разыгралась. Озером идти прямо никак невозможно. С ног валит. Я и пошел лесом. Набрел я, значит, на просеку. По ней до тропочки добрался. Ну и пошел я, мил человек, по тропочке. Мне бы направо идти, а я, вишь ты, соображал, будто Мельничный ручей левее будет. А на деле…

— Почему же ты, папаша, от моих ребят удирать стал? — перебивает его начальник.

— Да нешто я видел? Да, господи, если бы я увидел живого человека, я б сам к нему бросился. В лесу-то, да в такую темь, всякой душе рад будешь. Особенно, как я заблудился, — задержанный даже привстает от возбуждения. Говорит горячо и убедительно. — Я и так, родимый ты мой, не могу в себя прийти от радости, что твои ребята меня заметили. А не то — пропадать бы мне в лесу. Истинный бог, пропадать. А бежал я действительно. Бежал. Да только тут всякий побежит… Ты смотри, мил человек, промерз я как. Ведь в этой одежонке и час по такому морозу не проходишь. А я, почитай, часов восемь по лесу шатался. Да и страшно…

Задержанный разводит руками, шевелит свою ветхую курточку. Снег оттаял, с него течет вода. Под табуреткой натекла маленькая лужица.

Начальник присел к столу.

— Тебя как зовут-то, папаша?

— Так я ж говорил тебе мил человек. Смирнов, Никифор Семенов Смирнов. Мы в Мельничных-то ручьях и проживаем. А я как снес брату своему, двоюродному то есть брату, в Льногоры бумагу…

Дверь распахнулась. На пороге стоит Павел Сизых.

Задержанный спокойно обернулся на шум. Отхлебнул из чашки.

— Товарищ начальник, — говорит Павел, — можно вас на минутку?

Начальник нахмурился, вышел в коридор. Сказал недовольно и тихо:

— В чем дело, товарищ пограничник? Вы врываетесь, будто у вас пожар. И потом — как работает ваша собака? Куда это годится?..

— Разрешите доложить, товарищ начальник… — Павел волновался, говорил прерывистым шепотом, — …розыскная собака Юкон на месте задержания нарушителя взяла след и пошла в неизвестном направлении. То есть мне неизвестном. Ему, Юкону, направление было известно, согласно следу, который…

Начальник улыбнулся.

— Ну, ладно, ладно. Следу, который… Дальше что?..

— Розыскная собака Юкон, после длительного преследования, в километре от границы, на старом пожарище настигла и уничтожила обнаруженную по следу серую собаку.

— Ничего не понимаю! Какую собаку, товарищ Сизых? — хмурится начальник.

— На шее которой, — продолжал Павел, — мною обнаружен ошейник, каковой доставлен на заставу, — Павел протянул начальнику ошейник, — и в каковом, по-моему, что-то зашито, — выпалил он и, тяжело дыша, замолк.

Начальник шагнул к окну, низко нагнулся над ошейником. Перочинным ножом он осторожно разрезал его. Из ошейника вывалились две тонкие бумажки.

Бумажки слиплись, пробитые двумя дырками.

Начальник вопросительно взглянул на Павла.

— Следы зубов Юкона. Он его в шею, — шепнул Павел.

Начальник расправил и разложил на подоконнике большую бумагу. Она оказалась трехверстной картой пограничной полосы, отпечатанной на тонком пергаменте. Жирной линией на ней были обведены два участка.

На одном стояла только цифра «№ 5».

Второй был покрыт какими-то знаками.

По линии границы шла надпись, написанная широким, размашистым, каллиграфическим почерком: «Линия границы».

Начальник развернул вторую бумажку и прочел ее.

— Ах ты, сволочь! — пробормотал он тихо. Держа бумажки в руке, он раскрыл дверь в свою комнату.

Задержанный сидел в той же позе. Он съел весь хлеб, с крестьянской аккуратностью собрал со стола крошки на ладонь и высыпал их в рот.

Начальник молча смотрел на него. Лицо начальника напряженно и сурово. Он внимательно следил за каждым движением задержанного.

Задержанный взял кружку, поднес ко рту.

— Аркадий Андреевич Воскресенский! — неожиданно резко сказал начальник.

Задержанный вскочил, кружка опрокинулась, горячий чай вылился ему на колени. Кружка покатилась по полу.

Задержанный нагнулся, казалось, чтобы поднять кружку, и вдруг бросился к окну.

Начальник стоял совершенно неподвижно, широко расставив ноги и не сводя глаз с задержанного. За окном, так же расставив ноги и так же неподвижно, стоял часовой с винтовкой.

Задержанный выпрямился.

— Сдаюсь, — сказал он тихо. — Что с моей собакой?

В нем сразу произошла разительная перемена. По существу ничего не изменились. Та же одежда, та же борода, волосы, глаза. Только еле заметно опустились углы губ да левая бровь приподнялась чуть-чуть вверх.

Но перед начальником стоял не простой, придурковатый, несчастный и зашибленный мужичонка, а офицер, вылощенный, жесткий и гибкий. Потрепанная одежда, такая подходящая Никифору Семеновичу Смирнову, сейчас казалась нелепым маскарадным костюмом.

Начальник прошел к столу.

— Как неосторожно, господин ротмистр, доверять собаке такие важные бумаги, — сказал он. — Какая неосмотрительность! Собака ваша, к сожалению, погибла. Ее поймала наша собака.

Задержанный сел, прямой, несгибающийся. Руки зябко засунул в карманы тужурки. Он держится спокойно. Только слегка кривит рот, как от сильной боли. Говорит отрывисто:

— Собаку жалко. Замечательная была собака. Я получил ее из Брюсселя.

На внутренней стороне ошейника была надпись:

«Ганнибал — от Норы и Гектора. Брюссель, М. О.»

— Я играл наверняка, начальник. Когда вы окружили меня, я надел на Ганнибала ошейник и пустил его за границу. Все бумаги я зашил в ошейник заранее. В Ганнибале я был уверен абсолютно. У вас дьяволы-люди и дьяволы-собаки, начальник.

Начальник разложил на столе карту из ошейника.

Задержанный поднял руку.

— Дайте папиросу, пожалуйста. Очень хочется курить.

Начальник протянул ему портсигар.

Зазвонил телефон. Начальник взял трубку.

— У аппарата начальник заставы 12, — сказал он. — Товарищ комендант? Да. Задержанный нарушитель опознан. (Он долго молчит. Комендант дает какие-то распоряжения.) Нет, не один. Думаю — второго ждать надо. Нет, не говорит пока. Но скажет. Все скажет. Уполномоченный уже выехал? Хорошо. Слушаюсь. Есть, товарищ комендант.

Глава восемнадцатая ПИСЬМО ВТОРОЕ

«Мой молодой друг!

Спешу поздравить вас с блестящим успехом.

Мы получили копию рапорта начотряда о вашем подвиге. Судя по всему, Юкон работал прекрасно. Строго говоря, побег его от вас — нарушение дисциплины. Но в данном случае — все произошло к лучшему: если бы вы держали Юкона на поводке, тем самым связывая быстроту его бега, враг ушел бы за границу. Некоторую растерянность ваших действий я вполне извиняю. Все условия операции были предельно тяжелыми.

Так или иначе, вы с Юконом показали образец работы. Мы гордимся нашими воспитанниками.

В рапорте говорится о ранах, полученных Юконом. Как я понял, бедняга пострадал изрядно. Особенно меня смущает повреждение ноги. Осмотрите рану внимательно. Нет ли перелома кости?

Перевяжите тщательно. Если нет хороших бинтов, возьмите полотенце или тряпку, но абсолютно чистые. Бинтуйте ногу снизу вверх, переворачивая бинт на каждом туре, чтобы он плотнее лег. Не затягивайте слишком туго, чтобы не препятствовать кровообращению.

Внимательно следите за вашим больным. Как только он поправится, выезжайте в питомник. Через три месяца вам предстоит уйти в долгосрочный отпуск. Необходимо заранее подыскать Юкону другого проводника и приучить собаку к вашему преемнику.

Вы уходите в гражданскую жизнь с новыми знаниями, с новым уменьем работать, с настоящей высокой квалификацией. Гражданская жизнь откроет перед вами широчайшие возможности. Вы видели, как прекрасно работал Юкон, воспитанный вами. Ясно, что не только сверхчуткому обонянию собаки мы обязаны такими результатами. Ваша воля подчинила себе инстинкты Юкона, заставила его делать героические вещи, на первый взгляд почти очеловечивающие собаку. Ведь он не просто подрался с бродячим псом. Он задержал и убил нарушителя советской границы.

Воспитывайте таких Юконов в гражданской жизни. Ни на один день не прекращайте вашей работы. Помните, что и вы и ваши собаки в любой момент должны быть готовы защищать границу Советского Союза.

Обо всем этом мы еще поговорим подробно. Надеюсь видеть вас через месяц.

Еще раз поздравляю.

Начпитомника Викторов»

В тот же конверт была вложена еще одна записка:

«Только что звонили из Управления и сообщили, что проводник Павел Сизых и разыскная собака Юкон решением командования занесены в Книгу почета.

Поздравляю, товарищ Сизых!»

Глава девятнадцатая НОЧЬ В ВАГОНЕ

Колеса гремели на стыках рельсов.

Юкон дремал у ног Павла.

За окном плыли равнины и холмы, поросшие лесом. Деревья по-весеннему чернели на сероватом снегу. В проталинах копошились вороны. Сороки прыгающим, неровным полетом проносились рядом с поездом.

К вечеру поднялся туман.

Павел ехал в питомник. Срок его службы кончался. Павел перебирал в уме события своей жизни в питомнике и на границе. Бессонной ночью он снова переживал все волнения побега Юкона.

С гордостью думал Павел о той работе по воспитанию и дрессировке, которая привела Юкона к подвигу.

Вот теперь они оба занесены в Книгу почета. Павел вспомнил и о своей погоне за Юконом. О своем отчаянии и растерянности.

Ему стало стыдно. Он понял, что, сумев воспитать Юкона, сам еще не научился настоящей уверенности, спокойствию и решительности в работе.

Потом Павел попробовал думать о гражданской жизни.

Раньше он часто представлял себе, как вернется в родную деревню, с каким уважением станут относиться к демобилизованному пограничнику. Несомненно, он будет первым парнем. Уже давно он купил новую, щегольскую фуражку с зеленым верхом. Набитая газетой, чтоб не измялась, она лежала на дне его сундучка. Он мечтал надеть ее, подъезжая к деревне.

Но теперь, когда демобилизация была так близко, Павел никак не мог свыкнуться с мыслью о том, что он не будет больше пограничником.

Как много узнал он в школе и на заставе! Как много мог еще узнать!

Павлу не спалось.

Вагоны сильно качало. Фонарь, мигая, освещал полки и спящих людей. Укрытые шубами и одеялами, люди казались бесформенными грудами. В проходе торчали ноги. Кто-то храпел за перегородкой. Юкон тихонько ворчал во сне.

Павел поднялся, накинул шинель и вышел в тамбур. Туман рассеялся. Взошла луна. Лес поредел. Редкие сосны мелькали косыми силуэтами и уносились в темноту.

Павел выкурил папиросу и, ежась от холодного ветра, вернулся в вагон.

Юкон поднялся навстречу и завилял хвостом. Когда Павел лег, пес положил свою темную морду ему на грудь и лизнул в подбородок.

Павел уснул под утро.

Глава двадцатая РАПОРТ

В десять часов утра Павел и Юкон вошли в ворота питомника.

На плацу молодые курсанты учили собак. Вихлястый серый щенок подвернулся Юкону. Юкон кинулся к нему. Павел едва удержал его.

Щенок завизжал и удрал, поджав хвост.

Из дверей канцелярии вышел начальник. Он был совершенно такой же, как год назад, — та же шинель, те же фуражка и сапоги. Сутулясь, большими шагами он подошел к Павлу и протянул ему руку.

Юкон зарычал. Начальник спокойно положил руку на его голову.

— Осторожно! — вскрикнул Павел.

Но Юкон успокоился и завилял хвостом.

— Я еще не разучился обращаться с этими зверьми, — сказал начальник улыбаясь. — Отведите Юкона в вольер и приходите ко мне, товарищ Сизых.

В вольерах на Юкона бешено залаяли собаки. Он шел молча, скаля зубы и зло кося глазами.

Молодые курсанты с восхищением смотрели вслед Павлу. Павел был очень горд.

Устроив Юкона, он пришел в кабинет начальника. И здесь все осталось по-старому. Только еще одна полка с книгами висела слева от стола.

Начальник сказал Павлу:

— Мне очень хотелось бы, товарищ Сизых, чтобы вы не оставляли работу со служебными собаками. Вы скоро будете демобилизованы. Подумайте, как бы вы смогли применить свои знания в вашем колхозе. Я уже писал…

— Можно попросить вас, товарищ начальник? — Павел волновался и говорил запинаясь. — Я хотел сказать вам… Словом… Вот рапорт… нельзя ли мне еще год? Я хотел бы остаться на сверхсрочную.

Как год тому назад, начальник встал и, обойдя стол, подошел к Павлу.

— Я писал в поезде… очень трясло, так что почерк неразборчивый. Павел от смущения бормотал почти шепотом: — Я перепишу начисто чернилами.

Глава двадцать первая АЛЬМА

Юкон плохо ладил с собаками питомника. Собаки его боялись. Даже самые большие драчуны и задиры утихали, когда его выводили на плац.

Один раз кобель Джек сунулся слишком близко. С быстротой молнии Юкон прыгнул к нему, и Джек, воя, отлетел с разодранным боком.

Мрачный и одинокий Юкон был признанным вожаком.

Однажды к его загородке подошли Павел Сизых и начальник питомника. Юкон дремал в глубине будки. Лениво потягиваясь, он встал и пошел навстречу.

Люди открыли дверцу решетки, и в вольер легко впрыгнула небольшая светло-серая овчарка.

Юкон даже присел от удивления. Дверца закрылась.

Юкон зарычал и подошел к собаке. Он ожидал, что она, как все другие в питомнике, бросится от него, поджимая хвост и испуганно приложив уши. Но серая собака нисколько не боялась.

Она спокойно смотрела на Юкона.

У нее были стройные ноги, маленькая острая мордочка, черная у носа, округлая грудь и мягко подтянутый живот.

Юкон подошел к ней вплотную. Тогда она резко повернулась и грозно оскалилась.

Это было просто наглостью. Юкон мог сокрушить ее одним ударом.

Но он не тронул ее.

Осторожно обходя вокруг и слегка помахивая хвостом, он принюхивался к ее запаху.

Потом зашел сбоку, некоторое время постоял неподвижно, как бы в раздумье, и вдруг лизнул серую собаку в затылок.

Она равнодушно шевельнула ухом.

— Все в порядке, — сказал начальник и вместе с Павлом отошел от загородки Юкона.

Вернулись они вечером.

Серая собака лежала посредине вольера, кокетливо вытянув лапы и зажмурив глаза.

Юкон сидел возле нее с раскрытым ртом и высунутым языком. Он не отрываясь смотрел на нее и тяжело дышал. Сидел совершенно неподвижно, только кончик черного хвоста изредка вздрагивал.

Начальник приоткрыл дверцу и крикнул: «Альма!»

Серая собака вскочила, подняв уши, и вышла, не глядя на Юкона. Он кинулся за ней, виляя хвостом и осклабясь.

Но дверца захлопнулась перед его носом.

Альма уходила рядом с начальником.

Юкон прижался грудью к холодной ржавой решетке и громко, раскатисто залаял.

Серая собака всего один раз равнодушно оглянулась и скрылась за углом.

Через три дня пришло экстренное предписание, и Юкон с Павлом снова уехали на границу.

Глава двадцать вторая КОНЕЦ ЮКОНА

Павел Сизых с Юконом были в дозоре.

Солнце опустилось к горизонту. Косые лучи пробивались сквозь густую листву и частые стволы деревьев. Свет ложился яркими пятнами.

Ни одна ветка не шевелилась. В неподвижном воздухе серыми облачками плясала мошкара.

Кузнечик трещал в траве у тропинки, и дятел гулко тукал по стволу старой ели.

Юкон на длинном поводке бежал впереди Павла. Сзади шли двое пограничников.

Дозор двигался молча, не нарушая лесной тишины.

Павел внимательно оглядывал все вокруг. Он научился видеть всякую мелочь с острой наблюдательностью настоящего следопыта.

Сломанная ветка, примятый куст, растоптанный стебелек рассказывали ему обо всем происшедшем в лесу.

Здесь пробегала лисица, там — заяц перескочил тропу и обглодал ствол молодой березы, а здесь проходил лось.

У разветвления тропинок Павел резко остановился, разглядывая что-то у своих ног.

Юкон тревожно заворчал и припал носом к траве.

Пограничники бросились к ним, снимая винтовки.

В густой траве лежал окурок.

Окурок погас, но сухие листики еще тлели, подожженные папиросой.

Павел выпрямился и жестом остановил пограничников.

Шепотом он приказал Юкону:

— Нюхай след… ищи…

Юкон с минуту кружил вокруг окурка, потом зарычал и потянул в сторону. След вел в чащу высоких кустарников.

От этого места тропинки расходились углом, напоминающим огромное римское «V». В середине были почти непроходимые заросли. Вершины пятерки упирались в болото, на противоположном краю которого проходила граница.

Павел тихо отдавал приказания товарищам. Он послал их порознь по каждой из тропинок.

Человек, бросивший окурок, очевидно, продирался напрямик, чтобы сократить расстояние и пройти незаметно.

План Павла был такой: двое пограничников должны как можно скорее пробежать до болота и соединиться, отрезая путь к границе. Сам Павел постарается догнать и задержать нарушителя. Окурок выброшен недавно, и человек должен быть близко.

Выслушав Павла, пограничники с винтовками наперевес бросились в разные стороны и скрылись за поворотами троп.

Юкон рвался на поводке.

Павел вынул наган и пустил собаку по следу.

Ремень поводка он накрепко привязал к левой руке.

Юкон тащил, пригибаясь к земле и хрипя.

Веткой с Павла сбило фуражку. Он бежал не останавливаясь.

Сучья цеплялись, рвали гимнастерку.

Ноги вязли в сыром мху.

Юкон выл и рычал.

Скрытый в кустах извилистый ручей преградил путь. Юкон вошел в воду и поплыл.

Высоко поднимая наган, Павел перешел вброд. Вода дошла ему до груди.

Выбравшись из ручья, Юкон отряхнулся на бегу. Намокшие сапоги Павла стали скользить. Бежать стало труднее.

Впереди, сквозь густые кусты, замелькало небо. Близко было болото.

Задыхаясь, Павел выскочил на опушку.

Человек в серой куртке, пригнувшись и часто оглядываясь назад, бежал по болоту.

Павел остановился и схватил Юкона за ошейник. Юкон лязгнул зубами и заворчал.

— Стой! — крикнул Павел и выстрелил в воздух.

Человек оглянулся и побежал еще скорее.

Болотная вода брызгала из-под его ног.

Павел крикнул: «Фас!» и пустил Юкона.

Юкон рванулся с места и огромными прыжками понесся к убегавшему человеку. Расстояние между ними сокращалось с каждой секундой.

На болото с двух сторон выбежали оба пограничника. Они бежали к нарушителю изо всех сил.

Юкон настигал врага.

Павел видел, как человек обернулся и стал, повернувшись лицом к собаке.

Юкон бежал прямо на него.

Человек медленно поднял руку. Луч заходящего солнца блеснул на револьвере.

Павел замер на месте.

Белый дымок вылетел из дула. Павел услышал сухой треск выстрела.

Юкон упал.

Человек не опускал руки. Он выстрелил еще три раза.

С каждым выстрелом вздрагивало тело Юкона.

Павел отвернулся.

Первая пуля попала Юкону в переднюю лапу и раздробила кость.

Он повалился в мох. Два раза страшная боль ожгла его спину. Четвертый выстрел содрал кожу с головы.

Кровь залила Юкону морду. Он все же открыл глаза и увидел серую спину убегавшего врага.

Юкон должен догнать врага. Пока Юкон жив, он должен драться.

Он поднялся шатаясь. Несколько раз жадно глотнул воду у своих ног. Прыгнул вперед и взвыл, наступив простреленной лапой.

Павел рассчитал верно: пограничники успели соединиться и отрезали нарушителю путь к границе. Павел догонял его сзади.

Затравленным зверем нарушитель пригнулся к земле.

Пограничники шли к нему с винтовками наперевес.

Но когда они были совсем близко, нарушитель вскочил, замахнувшись ручной гранатой.

Срывая кольцо, он обернулся и вдруг дико вскрикнул: молча разевая красную пасть, окровавленный, обезумевший от ярости, черный пес летел к нему.

В следующую секунду Юкон прыгнул и сшиб его с ног.

Нарушитель старался отбросить гранату, но страшные зубы сжали кисть его руки.

Силясь оторвать от себя собаку, сунул дуло револьвера ей в бок.

Звук выстрела был глухой.

Юкона передернуло и подбросило вверх. Но он не выпустил врага.

Тесно сплетясь, человек и собака боролись в вязком мху.

Граната разорвалась в руке нарушителя.

Когда рассеялось облако желтого дыма, Павел подбежал к Юкону.

Изуродованный осколками, оглушенный взрывом, он был еще жив. Он открыл глаза и увидел проводника, низко нагнувшегося над ним.

Слезы текли по щекам Павла. Носовым платком он вытер кровь с морды собаки.

Пограничники сняли с тела нарушителя небольшую кожаную сумку и раскрыли ее.

В сумке была карта пограничного района. На участке, где когда-то был задержан Воскресенский, стояла цифра 4, а на втором участке (который на карте Воскресенского был обозначен цифрой 5) была шифрованная съемка.

Кровь булькала у Юкона в горле.

Он лизнул Павлу руку и хрипло вздохнул.

Последняя судорога свела его лапы.

ЭПИЛОГ

Серая сука Альма родила трех щенков.

Весь питомник ждал этого события и волновался.

Два щенка были серые, как мать, а один — самый крупный — был черный.


1934—1935

БЕЛАЯ ТРОЙКА

1

День начинался как обычно.

Утром командир Николай Семенович Воронов вскочил с постели, голый подошел к окну и распахнул форточку.

Морозный воздух ворвался в комнату.

Николай Семенович поежился.

Стоя под форточкой, он начал делать гимнастику.

Приседая и выпрямляясь, нагибая корпус в разные стороны и разводя руками, он ровно и шумно дышал.

На дворе бойцы чистили лошадей.

Татарин Ахметдинов пел длинную непонятную песню. Он пел каждое утро эту песню, и через открытую форточку Николай Семенович отчетливо слышал протяжные, монотонные слова.

Потом затопотал конь.

Красноармеец проговорил добродушно: «Тимофей Иванович, не балуй».

Тимофеем Ивановичем звали коня командира.

Николай Семенович приостановился и, вытянувшись на носках, взглянул в окно. Тимофей Иванович, рослый вороной жеребец, приплясывал на месте, круто сгибал красивую шею, фыркал и косил глазами.

Никифоров чистил лоснящиеся бока коня.

Николай Семенович улыбнулся и снова стал приседать на носках, вытягивая вперед руки.

За окном Никифоров запел приятным тихим баском:

…По Дону гуляет,

По Дону гуляет,

Эх, по Дону гуляет.

Казак молодой…

Ахметдинов замолчал.

Николай Семенович кончил делать гимнастику, отдуваясь подошел к умывальнику и ледяной водой окатил свою голову, шею, плечи.

При этом он взвизгивал испуганным и тонким голосом.

Он очень любил мыться холодной водой, но каждый раз пугался и взвизгивал.

Вытираясь мохнатым полотенцем, он ходил по комнате и тихонько подпевал в унисон Никифорову:

А девица плачет,

А девица плачет,

Эх, а девица плачет

Над быстрой рекой…

Над кроватью висел отрывной календарь.

Николай Семенович сорвал вчерашний листок:

Декабря

192…

года.

Листок бросил в корзину под письменным столом.

Потом он оделся и, застегивая ремни, вышел на крыльцо.

Бойцы поздоровались с ним.

— Здравствуйте, товарищи красноармейцы, — сказал Николай Семенович.

Вороной жеребец заржал звонко и весело.

— Тимофей Иванович! — с укоризной сказал Никифоров.

Николай Семенович пошел по двору.

Он зашел в конюшню.

Дневальный сидел около двери. Он вскочил навстречу командиру и отрапортовал.

Все было в порядке.

Выйдя снова на двор, Николай Семенович посмотрел на небо.

С запада низко шла темно-серая туча.

«Будет снег. Пожалуй, и ветер. Метель», — подумал Николай Семенович.

Огромный боров подошел сбоку и хрюкнул низким басом.

Боров был «подсобным хозяйством». Маленьким поросенком купил его Николай Семенович. На остатках от кухни боров невероятно разжирел и вырос.

Красноармейцы называли его Пуанкарэ.

Никифоров утверждал, что Пуанкарэ — чистокровный иоркшир.

Николай Семенович почесал Пуанкарэ за ухом. От удовольствия боров громко сопел. Он, как собака, побежал по двору за Николаем Семеновичем.

Из помещения канцелярии выскочил дежурный.

— Товарищ командир! Из штаба отряда просят к телефону! — еще издали крикнул он.

Николай Семенович вошел в канцелярию.

Звонил начальник отряда.

Хорошо знакомый голос начальника, всегда ровный и спокойный, показался Николаю Семеновичу немного взволнованным.

— Товарищ Воронов? — сказал начальник отряда.

— Я слушаю, товарищ начальник отряда.

— Товарищ Воронов, здравствуйте. Дело необычайно важное. На вашем участке ожидается нарушение границы. Очевидно, перейдут по льду залива. Господа очень серьезные и опытные. Вы должны приготовиться к неожиданным вещам. Вышлите разъезд немедленно. И посылайте самых надежных людей. Нужно взять их живыми. Поняли?

— Понял, слушаюсь, товарищ начальник.

Воронов повторил приказание.

— Ну, счастливо. Желаю успеха.

— Спасибо. Я позвоню вам немедленно, как что-либо произойдет.

2

Стоя на крыльце в овчинном полушубке и полном снаряжении, Николай Семенович смотрел, как собирается разъезд.

На дворе шла бешено-торопливая суета.

Еще недавно двор состоял из целого ряда отдельных, между собой не связанных хозяйств. Конюшни, общежития, канцелярия.

Спокойно ходили люди. Каждый делал свое дело. Мирные хозяйственные дела.

По боевой тревоге все сразу слилось и смешалось.

Но суета была только кажущаяся.

Николай Семенович видел порядок, четкую организованность во всей этой беготне, приказаниях, сборах.

Он любил стоять так, не вмешиваясь, и следить, как четко и хорошо работает налаженный им живой механизм.

И когда через несколько минут суета вдруг сразу оборвалась и аккуратной чертой встали на дворе одетые, вооруженные люди, а позади них оседланные лошади, Николай Семенович улыбнулся весело.

Никифоров подвел командиру его лошадь.

— По ко-ням! — звонко крикнул Николай Семенович.

И снова все смешалось, а через минуту снова пришло в порядок. Бойцы сидели верхом.

Николай Семенович, не переставая улыбаться, разобрал поводья, похлопал коня по лоснящейся шее и тихим шажком поехал к воротам.

Мягко цокая копытами по плотному снегу, разъезд ехал за его спиной.

Всю жизнь Николай Семенович прожил, не расставаясь с лошадью.

Сначала мальчишкой в казачьей станице на Кубани, потом конником в гражданскую войну, а теперь в армии, он, вероятно, больше половины всего времени провел в седле.

Но всякий раз, как ему приходилось ехать верхом, он испытывал острое удовольствие.

Всякий раз ему казалось, что он и лошадь накрепко срастаются в одно целое.

Николай Семенович вспомнил сон, который ему на днях приснился. Сон был нелепый и смешной.

До этого, днем, Николай Семенович был по делам в городе. У него осталось свободное время, и он пошел в музей.

Он ходил по пустым, холодным залам и старался не греметь сапогами и шпорами. Сапоги скрипели, скрип казался Николаю Семеновичу оглушительно громким, и он пугался своих шагов.

Картины в тяжелых золотых рамах казались ему сказочно прекрасными. Не верилось, что все это создано руками людей.

В маленьком, узком зале он наткнулся на черную статуэтку. Странное существо с головой, грудью и руками человека, но с лошадиным туловищем, хвостом и ногами мчалось вперед, запрокинув курчавую голову и открыв рот.

Застывшее в мраморе движение было дико и стремительно. Николай Семенович долго рассматривал статуэтку.

Потом подошла старушка сторожиха. У нее было крохотное, сморщенное и серое личико. На рукаве старенькой шубки краснела кумачовая повязка.

Старушка фамильярно погладила по спине черного человека-коня и сказала:

— Кентавр это, сынок. Из мифологии. Скульптура античная и ценная, кентавр.

Николай Семенович не совсем понял, но поблагодарил старушку и ушел из музея.

Он запомнил странное слово «кентавр».

А ночью ему приснился сон, будто он сам превратился в кентавра; ему очень легко и удобно бежать: и рысью и галопом, и брать барьеры; только шинель ему не годится; потом вошел Ахметдинов и, мучительно краснея, сказал: «Здравствуйте, товарищ кентавр», и Николай Семенович отвечает «здравствуйте» и бьет кованой ногой.

Этот сон вспомнил Николай Семенович и засмеялся.

— Ну, кентавры, — сказал он тихо и громко скомандовал:

— Марш ма-арш!

Разъезд выехал на ровный лед залила.

3

Разъезд свернул к бухте, скрытой со стороны залива высокими скалами. Скалы странными черными грудами возвышались над ровной снежной поверхностью.

Николай Семенович собрал бойцов вокруг себя. Разогревшиеся кони нетерпеливо топтались. Пар легким облачком подымался над всадниками.

Николай Семенович подробно рассказал красноармейцам, в чем заключается задание, подчеркнув, что враг опытный и сильный.

В заключение он передал приказ начотряда — во что бы то ни стало взять нарушителей живьем — и подробно указал, что должен делать каждый.

Когда Николай Семенович кончил, все бойцы знали план операции так хорошо, будто сами его придумали.

Казалось, никакие распоряжения больше не нужны.

Пока было светло, разъезд оставался в засаде. По белому заливу никто не смог бы пройти незаметно.

Стемнело рано. Николай Семенович вывел отряд из бухты, развернул широкой цепью.

После осенних оттепелей и снегопадов сразу ударил мороз.

Снег был покрыт плотным настом.

Лошади шли легко.

В центре цепи, рядом с командиром, ехал Никифоров. Он сказал, показывая плеткой на серое небо:

— Снег пойдет скоро, товарищ командир. Будет метель…

И снег пошел минут через десять. Сначала падали большие медленные хлопья. Потом ветер закрутил, запутал. Снежный вихрь белой пеленой заволок небо. Все стало белым.

Вместо мягких хлопьев пошла мелкая, колючая крупа. Ветер подымал снег со льда и кидал снова вниз. Лошади фыркали и мотали головами.

На левом фланге вдруг закричал Ахметдинов. Он кричал что-то по-татарски — пронзительное и визгливое.

Николай Семенович пригнулся к шее коня и понесся на левый фланг.

Татарин крутился в седле, размахивая винтовкой, говорил что-то от волнения сбивчиво и непонятно. Он показывал прямо перед собой. Сначала Николай Семенович ничего не мог разглядеть в белой путанице метели. Потом он увидел большое белое пятно, быстро двигавшееся по льду.

Что это такое, разглядеть было невозможно.

— Марш-марш! — крикнул Николай Семенович и с места пустил коня в карьер.

Снег бил в лицо, ветер засвистел в ушах.

Взмахивая сильными ногами, вороной летел неистовым галопом.

Рядом с Николаем Семеновичем, стоя на стременах и крутя винтовку над головой, скакал Ахметдинов.

Маленькое ловкое тело его согнулось на шее лошади.

Он визжал лошади в ухо татарские слова.

Обгоняя командира, Ахметдинов обернулся.

Николаю Семеновичу раскосо улыбнулось лицо дикого кочевника.

Ахметдинов, откидывая голову назад, крикнул: «Не уйдут, командир! Догоним!» — и стал бешено нахлестывать свою лошадь.

«Кентавр», — вспомнилось Николаю Семеновичу.

Ахметдинов показался странно похожим на изящную черную фигурку.

Белое пятно было гораздо ближе, но все еще нельзя было понять, что это такое.

Вдруг Николаю Семеновичу показалось, что белое пятно остановилось. В следующую секунду что-то сверкнуло сквозь снежную завесу, и Николай Семенович услышал треск пулеметной очереди.

Ахметдинов коротко вскрикнул и повалился боком на снег. Его лошадь проскакала вперед, потом споткнулась и рухнула. Конь Николая Семеновича перескочил через нее. Никифоров догнал командира. Он кусал губы. Срывая винтовку, крикнул:

— Сволочи! Ахметдинова убили!

Белое пятно снова помчалось по снегу.

Никифоров поднял винтовку и выстрелил. Что-то зашевелилось в задней части белого пятна, и затрещал пулемет. Пули тоненько пропели.

— Не стрелять! — крикнул Николай Семенович и со всей силы хлестнул своего коня нагайкой.

Никифоров опустил винтовку.

Лавой летел разъезд.

Белое пятно медленно приближалось.

Оттуда все время стреляли из пулемета.

4

Метель вдруг утихла, и Николай Семенович увидел то, за чем гнались.

Тройка рослых рысаков была впряжена в легкие санки. И лошади и сани были покрыты белыми покрывалами.

Глаза лошадей смотрели в круглые прорези, как в попонах средневековых рыцарей.

В санях скорчились два человека, тоже закутанные в белые халаты. Один правил лошадьми. Второй возился с пулеметом, тупая мордочка которого высовывалась сзади. Пулемет молчал. Очевидно, кончилась лента.

Никифоров скакал рядом с командиром.

Николай Семенович оглянулся на него. С искаженным яростью лицом, Никифоров подымал ручную гранату.

— Не сметь! — крикнул Николай Семенович. — Во что бы то ни стало взять живыми. Танки брали голыми руками, а ты пулемета испугался!

Пулемет затарахтел. Николай Семенович почувствовал, что падает вместе с конем. В следующую секунду острой болью ожгло ногу. Он успел крикнуть:

— Никифоров, не останавливаться. Взять живыми! — и повалился на снег.

Мимо вихрем пролетел разъезд. Бойцы оглядывались на командира. Николай Семенович, лежа, махнул плеткой вперед. Никто не остановился. Разъезд умчался. Стало очень тихо.

Конь придавил Николаю Семеновичу ногу. Нога болела. В сапоге стало мокро. Кровь.

— Вот тебе и кентавр! — громко сказал Николай Семенович. Он попробовал выбраться, но, падая, конь проломил наст, и снег проваливался под руками, когда Николай Семенович уперся посильнее.

Некоторое время Николай Семенович лежал неподвижно. Ему было жарко. Он укусил снег, начал сосать твердый комок. От холода стало больно зубам. Николай Семенович выплюнул ледяной шарик и лег лицом на снег.

Вдруг конь захрипел и приподнялся.

Нога освободилась. Николай Семенович откатился в сторону и вскочил.

— Ты жив, дружище? — сказал он. Конь повернул к нему черную голову. Обе передние ноги его были перебиты пулями. Снег таял, залитый кровью.

Николай Семенович пошел к коню. На правую ногу было больно ступать. Кровь хлюпала в сапоге.

Издалека, приближаясь, донесся треск пулемета.

Николай Семенович увидел черную цепочку, скачущих всадников и белую тройку впереди.

Черные фигурки обогнули тройку кривым полукругом.

— Молодцы! — сказал Николай Семенович.

Тройка повернула.

Теперь белое пятно неслось прямо на него.

Черные всадники смыкались плотнее, окружая тройку.

Вдруг один из них упал, высоко вскинув руки. Его лошадь поскакала в сторону.

— Сволочи, — пробормотал Николай Семенович и сразу вспомнил: «Ахметдинова убили».

Ни один выстрел не отвечал суетливой трескотне пулемета.

Николай Семенович заковылял к коню. Конь опустил голову на снег.

Николай Семенович лег рядом с ним, отстегнул маузер и приладил приклад. Дуло маузера положил на спину коню.

Тройка быстро приближалась.

Николай Семенович приложил маузер к щеке, целясь в тройку. Ладонь привычно нащупала серебряную дощечку на прикладе. Маузер был боевой наградой.

Николай Семенович ждал. Он думал о том, что Ахметдинов, вероятно, убит, что, может быть, не одного Ахметдинова уложили нарушители. Можно было бы обойтись без жертв. Например, забросать тройку гранатами. Гранаты были. Имел ли он, командир Воронов, право приказывать не стрелять, не кидать гранаты и подставлять людей под пули?

Но нужно взять нарушителей живыми. Таков приказ начальника отряда. И война есть война.

Тройка была совсем близко.

Черные фигурки всадников двумя плотными стайками сжимали тройку с боков.

Николай Семенович прицелился в грудь кореннику.

— Молодцы, кентавры, — шепнул он и затаил дыхание, тихонько дожимая спуск.

Коренник упал, убитый наповал, и запутался в ногах пристяжных.

Николай Семенович видел, как Никифоров махнул шашкой, перерубая постромки. Обезумевшие пристяжные понеслись, волоча по снегу тело коренника.

Люди в санях вскочили. Один побежал в сторону. Его поймали. Второй, пулеметчик, выхватил револьвер и сунул себе в висок. Никифоров перегнулся с седла, и снова сверкнул клинок. Револьвер упал в снег. Пулеметчик вскрикнул, сжимая левой рукой перерубленную кисть.

Несколько бойцов спешились и с винтовками наперевес окружили пленных.

Никифоров подъехал к командиру.

— Как Ахметдинов? Кто еще ранен? — спросил Николай Семенович.

— Ахметдинов жив, товарищ командир. Ранен в плечо. Под Семеновым коня убили… Кириллов ранен в ногу… Остальные целы… — возбужденно говорил Никифоров, слезая с взмыленной лошади.

Он подошел к коню Николая Семеновича и стал на колени перед ним.

— Плохо с Тимофеем Ивановичем, товарищ командир. — Он снял винтовку.

— Плохо, Никифоров.

Николай Семенович видел, как слеза потекла по щеке Никифорова.

Никифоров приставил дуло винтовки к уху неподвижно лежавшего коня.

Николай Семенович отвернулся.

5

Утром Николай Семенович проснулся как обычно. Он хотел вскочить на пол, но сразу заныла забинтованная нога. Рана оказалась пустяковой, но нога побаливала.

Николай Семенович осторожно сел на кровати, на одной ноге добрался до окна, распахнул форточку.

Бойцы чистили лошадей.

Никифоров вывел небольшую, изящную белую кобылу.

Николай Семенович вернулся к кровати, лег и поудобнее вытянул ногу под одеялом.

За окном запел Никифоров:

…По Дону гуляет,

По Дону гуляет,

Эх, по Дону гуляет

Казак молодой…


1935

ТРУС

…Обнаружено, что след собаки пересекает границу.

Из рапорта начальника заставы

Ему исполнился год. Он был шестидесяти пяти сантиметров ростом. Его серая шерсть светлела на нижней стороне хвоста, на животе, лапах и шее. А морда у него была темная, почти черная. Его коричневые глаза сверкали желтой искрой.

Словом, он был очень красивый пес, стройный и сильный, и на вид казался злым зверем. Но он был совсем не злой и не страшный. Хуже того, он был трусом. Трусом от рождения. Возможно, его отец или мать были запуганы, забиты, и он унаследовал от них страх. Его купили совсем маленьким, и о его родословной никто не знал ничего путного.

Во всяком случае, с тех пор как он полуторамесячным щенком попал в питомник, никто никогда не бил его и не запугивал, и все-таки он жил в мире, полном ужасов. Телега, грохочущая по камням шоссе, казалась ему громом. Человек, поднявший руку, казалось, обязательно хочет его ударить. Стук дверей казался выстрелом. А настоящий выстрел так пугал несчастного пса, что он ложился на землю, зажмуривал глаза, хвост прижимал к животу и так замирал, ожидая смерти. При этом его задние ноги дрожали мелкой-мелкой дрожью. Вся красота пропадала бесследно.

В журнале питомника его записали под именем «Джек», но все называли его «Трусом». Начальник питомника сердился, когда слышал эту кличку, но пес отзывался на нее, и в конце концов за ним так и осталось имя «Трус».

Все считали Труса никуда не годным, ну, разве только на племя из-за красоты. Учить Труса считали лишним. Только начальник питомника странно относился к Трусу. Начальник питомника сам учил Труса и тратил на него очень много времени, и если Труса не пугали, он работал просто на «отлично», и нюх у него был замечательный. Но стоило прикрикнуть или замахнуться на Труса, как он останавливался на месте, прижимался к земле и, дрожащий, жалкий, прекращал работу. Куда же это годится?

Начальник питомника, опытный дрессировщик и тонкий знаток собачьей психологии, не переставал трудиться над обучением Труса и всегда говорил о нем:

— Погодите, этот пес еще себя покажет. Только бы Джек (начальник никогда не называл пса его второй, позорной кличкой), только бы Джек попал в руки человека, который никогда не крикнет, не разозлится на беднягу, никогда не ударит его. Тогда Джек так полюбит своего проводника, как не любит ни одна наша собака. Этот пес еще покажет себя…

Начальник пользовался в питомнике большим авторитетом, но этому утверждению, по правде сказать, не особенно верили.

Когда Трусу исполнился год, в питомник прислали одного парня Григория Маркова. Марков был красноармеец молодой, но сразу занял в питомнике твердое положение. Парень он был немного странный — уж очень тихий, молчаливый и сдержанный. Никто толком не знал, что он за человек, но все чувствовали в нем большую внутреннюю силу. Марков умел мягко, осторожно высказывать свое мнение, и почему-то сразу с ним соглашались.

Животных Григорий любил просто со страстью. В питомнике было много отличных проводников, но Григорий, казалось, родился дрессировщиком.

Начальник питомника сразу обратил на Григория внимание. Они были в чем-то похожи, эти два человека, несмотря на огромную разницу. Ведь Григорий годился в сыновья начальнику. Кроме того, Григорий с трудом читал и писал, а начальник был хорошо образованным человеком. Но у обоих, если можно так выразиться, главной чертой характера была любовь к собакам, к животным. Оба проявляли в работе с собакой, в обучении и дрессировке такое бесконечное терпение, такую изобретательность, хитроумность, знание психологии собаки, что можно было только удивляться.

Начальник несколько раз подолгу разговаривал с Григорием Марковым. Оказалось, что Григорий приехал с Алтая. Его отец, большевик и партизан, был убит в самом конце гражданской войны, и мать, которая всю войну ездила за отрядом со своим маленьким сыном, осталась жить в алтайской деревне. Григорий стал пастухом. Он пас большое стадо и целыми месяцами жил один, переходя от пастбища к пастбищу.

Вот Григория начальник и прикомандировал к Трусу.

Целыми днями Марков возился с Трусом в самом отдаленном углу двора. Два месяца никто, кроме него, не подходил к собаке. А через два месяца Трус так привязался к Григорию, что все увидели, как прав был начальник питомника. Трус не отходил от Григория ни на шаг, не сводил с него глаз.

Только боязливым Трус оставался по-прежнему. Однако Григория он не боялся. Но Григорий никогда не повышал голоса, никогда не сердился на своего пса.

Начальник питомника был очень доволен.

Потом Марков получил звание проводника розыскной собаки и уехал с Трусом на пограничную заставу.

И на заставе относились к Трусу с пренебрежением, не верили в его возможности и дивились его любви к Григорию.

Но вскоре все поняли, что представлял собою Трус. Вот как это произошло.

Григорий обходил участок, и Трус был с ним. Леса Трус тоже боялся. Хрустнет где-нибудь ветка, или птица вспорхнет в кустах — Трус вздрагивал и прижимался к земле. А Григорий всегда его ласково уговаривал, тихо шептал ему что-то, и страх проходил у Труса. Он выпрямлялся и шел опять рядом с Григорием, не сводя с него глаз.

Была осень, лес был оранжевый, красный, желтый. Темная зелень хвои казалась черной на фоне яркого костра осенних листьев.

Все было спокойно и тихо в лесу. Вдруг Трус забеспокоился, заволновался, почуяв какой-то запах. Хвост собаки напряженно вытянулся, уши прижались к затылку, глаза сощурились внимательно и настороженно.

Григорий скомандовал Трусу искать. Недолго Трус покрутился на месте, потом нашел след и повел, повел к границе. Григорий побежал за собакой, с трудом продираясь через густой кустарник. А было это совсем рядом с границей, кустарник скоро кончился, и показалась лужайка. Пограничная проволока пересекала ее посредине. По лужайке к границе очень быстро бежал человек.

Григорий был крепкий парень. Он догнал человека, и оба покатились в траву, сцепившись руками. Трус в это время бегал вокруг и визжал от ужаса. Наверное, пес понимал, что человек этот враг, что он бьет Григория. Но Трус не решался вмешаться. Он поджимал хвост, дрожал всем телом и визжал.

Недолго боролся Григорий с нарушителем и уже почти одержал победу, когда глухо треснул выстрел. Трус в страхе откатился в сторону, остановился саженях в трех и, дрожа, обернулся к борющимся. Григорий лежал неподвижно на траве, а нарушитель с револьвером в руке стоял над ним, тяжело дыша, и потирал левой рукой шею.

И вот тут произошло нечто невероятное: Трус ощерился, зарычал и лязгнул зубами. Он бросился к нарушителю и прыгнул ему на грудь.

Правда, горла он не достал, — нарушитель держал руку на шее, и в руку-то Трус и вцепился. Тогда нарушитель ударил собаку рукояткой револьвера по голове. Трус отлетел в сторону, но удержался на ногах и снова кинулся к врагу. Нарушитель выстрелил. Он попал в собаку, но не убил ее: пуля только оглушила Труса, содрав большой кусок кожи между ушами.

Трус упал. Кровь залила его морду, и ему показалось, что все стало темным, как ночью.

Потом пес очнулся, облизал кровь, стекавшую по острой морде до носа, и встал на ноги. Григорий лежал неподвижно. Трус завыл над ним, по-волчьи задирая голову.

Дозорный пограничник услышал револьверные выстрелы в лесу и через некоторое время дикий и тоскливый вой. Дозорный прибежал на лужайку. Раненый проводник лежал в траве. Собаки нигде не было.

Дозорный вызвал помощь. Григория отнесли на заставу и привели в сознание.

А Трус так и исчез. Когда он понял, что его проводник не просыпается, не встает, ярость снова овладела им. Он дрожал всем телом, но не от страха, а от злобы.

След нарушителя был свежий, и Трус, нагнув голову, рыча и фыркая, перепрыгнул через изгородь на ту сторону границы. Он нигде не сбился. След привел его в деревню, к дому, возле которого стоял чужой солдат с винтовкой. Трус подбежал к двери, но солдат отпихнул его ударом ноги в живот. Трус снова упрямо пошел к двери. Солдат второй раз ударил его ногой и громко выругался. Тогда открылась дверь, и на крыльцо вышел молодой офицер. Офицер заговорил с солдатом. Слова были непохожи на русский язык.

Трус, опустив голову, стоял посреди дороги. С его головы капала кровь. Коричневые капельки серыми точками расползались в пыли.

Офицер подошел к Трусу и внимательно оглядел его. Потом он погладил Труса по спине. Трус боязливо косился на офицера. Рука офицера была одета в мягкую перчатку. Офицер взял собаку за ошейник и повел за собой. Трус не сопротивлялся, только хвост поджал и приложил уши. Он снова начал бояться, и, когда солдат шумно распахнул дверь перед ним и перед офицером, Трус вздрогнул и прижался к земле. Офицер опять погладил его и сказал что-то ласковое. Трус не понял странных слов.

Офицер отвел Труса в комнату. Комната пахла так же, как офицер, приятно и нежно, но запах щекотал ноздри. Трус чихнул, и сам испугался. Офицер отпустил ошейник, и пес забился в угол.

Офицер принес миску с вкусной, жирной похлебкой. Он придвинул миску к самому носу Труса, но Трус не стал есть. Офицер сел на корточки и долго говорил с собакой. Очевидно, он уговаривал Труса. Но Трус не притронулся к пище. Он только еще дальше забился в угол. Тогда офицер ушел, заперев дверь за собою на ключ.

Трус просидел в углу, не двигаясь с места, до поздней ночи. Кровь перестала идти из раны, но голова болела. Изредка Трус опускал голову и тихо скулил.

Поздно ночью офицер вошел в комнату и зажег свет. Он насвистывал веселую песенку. Проходя мимо Труса, он сказал ему что-то, засмеялся и щелкнул по носу. Трусу было больно, но он не пошевельнулся. Офицер удивленно посмотрел на собаку и пожал плечами. Потом он подошел к кровати, разделся, залез в постель и потушил свет. Заснул он сразу.

Прошел час, а может быть, и больше. Из-за облаков вышла луна, и комната наполнилась зеленым светом. Тогда Трус встал, осторожно разминая ноги, подошел к постели и долго смотрел на спящего офицера. Потом, крадучись, ступая по крашеным доскам пола, Трус подошел к миске и съел небольшой кусок мяса.

Офицер проснулся рано утром. Трус сидел в той же позе. Офицер оделся и вышел. Он запер Труса, и целый день в комнату никто не заходил. Трус лег и задремал. Сон его был неспокойный. Он часто ворчал и дергал лапами. К еде он больше не притрагивался.

Вечером опять пришел офицер, и вместе с ним пришел какой-то человек в штатском. Левая рука человека в штатском была забинтована.

Сначала, когда они вошли в комнату. Трус забился в свой угол. Но потом он выпрямился, вскочил и, выйдя на середину комнаты, стал напряженно нюхать воздух. Офицер и второй человек сидели за столом. Они разговаривали и не обращали на собаку внимания.

Вдруг Трус зарычал и кинулся на человека в штатском. Трус узнал в нем врага, ранившего Григория Маркова, и сразу страх пропал у Труса, и дикая злоба снова овладела им. Собака вцепилась бы врагу в горло, если бы не офицер. Офицер оказался сильным и ловким. Ударом камышовой трости, которая была у него в руках, он остановил прыжок зверя. Трус, визжа, отлетел в сторону. Второй человек вытащил револьвер и хотел пристрелить собаку, но офицер сказал ему что-то, и человек, недовольно ворча, опустил руку и спрятал оружие.

Офицер подошел к Трусу. Трус испуганно пополз в свой угол. Офицер крикнул на него, и Трус задрожал еще больше. Он совсем скорчился и зажмурил глаза.

Тогда офицер стал бить Труса. Он безжалостно бил его своей тростью и сапогами.

Человек в штатском посмотрел на часы и по-русски сказал: «Пора, нужно идти». Офицер бросил трость, отряхнул руки и надел фуражку. Он вышел вместе с человеком в штатском. Выходя, офицер потушил свет и запер дверь. Но окно осталось открытым.

Трус поднялся пошатываясь. Сильно болела голова. Палка офицера содрала засохшую корочку, и кровь снова пошла из раны.

Трус подошел к окну. Холодный ночной ветер пошевелил шерсть на его спине. Трус немного постоял неподвижно, тяжело дыша широко раскрытой пастью. Потом он вскочил на подоконник и бесшумно спрыгнул в сад.

Ночь была бурная, темная, и Труса никто не видел. Он побежал.

Инстинкт ли подсказал ему направление или помог случай, но через минут пять он увидел впереди двоих людей, быстро идущих по дороге. Трус узнал офицера и своего врага. Он не подходил близко, но не терял людей из виду. Тихо крался за ними по обочине дороги. Так голодные волки крадутся за лошадью, не нападая на нее вблизи жилья и не отставая ни на шаг.

Люди свернули с дороги и пошли лесом. Трус крался в пяти шагах от них. Если какая-нибудь ветка и хрустела под его мягкой лапой, то люди ничего не слыхали из-за ветра, шумевшего в листьях деревьев.

Так дошли они до лужайки, по которой шла граница. На другой стороне лужайки был ранен Григорий Марков.

Люди остановились. Пожав друг другу руки, они шепотом обменялись короткими фразами. В трех шагах от них, в чаще кустарника, два глаза блестели неподвижным желтым огнем.

Офицер повернулся и пошел обратно, а второй человек, низко пригнувшись, пробежал по лужайке на советскую сторону.

Тогда Трус понесся за ним. Длинными прыжками, вытягиваясь и сокращаясь, как тугая пружина, он догнал своего врага, без единого звука сделал последний огромный прыжок и вцепился человеку в затылок.

Ветер стонал в верхушках деревьев, скрипели, качаясь, стволы, и лес заглушал все звуки. Крик человека не был слышен.

Трус грыз шею врага. Вероятно, в первый раз в жизни он по-настоящему забыл страх. Он стал яростным и бесстрашным.

А человеку казалось, что сердце его разорвется от ужаса. Он не знал, кто вцепился в его спину, не видел, чьи зубы рвут его затылок. Он старался освободиться, и отчаяние во много раз увеличивало его силы. Ему удалось сбросить с себя Труса. Но собака сразу, не давая опомниться, кинулась на него. Теперь страшные зубы достали горло врага. Падая, человек вытащил револьвер. Он сунул дуло Трусу в живот. Глухо ударил выстрел, и пуля навылет пробила собаку.

Но Трус не разжал зубов. Последнее, что видел умирающий человек, были два круглых глаза, горящие человеческой ненавистью.

Трус долго лежал на трупе врага, не выпуская его горла.

Начало светать, когда пес попробовал подняться на ноги. Кровь лилась из его разорванного живота.

Идти он не мог.

Тогда он пополз. До пограничной заставы было не больше километра, но Трус полз это расстояние четыре часа.

Наконец часовой заметил полуживую собаку, ползком упорно двигавшуюся к заставе. Он узнал Труса, поднял его и принес на заставу. Забинтованный Григорий Марков заплакал, увидев Труса, а Трус лизал ему руки и скулил.

Все пограничники собрались в комнате, где он лежал. Он умирал. Кто-то хлопнул дверью, и Трус вздрогнул.

Так он и умер на руках Григория, дрожа от маленьких своих страхов.


1935

Я ПРИВЕЗУ ТЕБЕ ЯБЛОКИ ИЗ ДОМУ

Он спал, лежа на спине. Во сне он вздыхал и что-то невнятно бормотал, и его ресницы вздрагивали, будто он хотел открыть глаза и не мог. Лицо у него было усталое.

Анна осторожно встала.

Он зашевелился в постели. Анна пристально смотрела на него. Больше всего ей хотелось, чтобы он не проснулся. Только бы он не проснулся… Он тяжело вздохнул и не проснулся.

Анна бесшумно вышла из комнаты. В коридоре она надела юбку прямо на рубашку и распахнула дверь на крыльцо. Солнечные лучи ударили Анне в лицо, и она зажмурилась. Красные кружочки заплясали под закрытыми веками. Анна осторожно приоткрыла глаза и потянулась, раскинув руки и ладонями упираясь в узкую дверную раму.

Солнце только что показалось над вершинами гор. На желтом песке вкось лежали лиловые тени. Уже было жарко.

В тени возле серого глиняного дувала на корточках сидел проводник Джамболот. Он сидел неподвижно, как каменный, его узловатые руки лежали на коленях, и в правой руке он держал сыромятную плеть. Кончик плети едва вздрагивал, и это было единственное движение во всей фигуре Джамболота.

Анна знала — так Джамболот будет сидеть час, или два, или три. Сколько угодно. Может быть, он приехал еще ночью и сел так, на корточках, возле забора, и будет сидеть еще сколько угодно, пока не выйдет Забелин. Тогда Джамболот улыбнется, встанет и подойдет пожать руку Забелину. Он осторожно, как стеклянную, двумя руками возьмет ладонь Забелина, недолго подержит и отпустит с поклоном. «Ты звал меня, начальник?» — спросит Джамболот. «Да», — ответит Забелин. Потом они поговорят об охоте на волков или об охотничьих беркутах, или о ружьях и лошадях. Потом Джамболот будет долго и молча пить чай, а Забелин заведет патефон, и, пока Забелин будет ставить пластинки с русскими песнями, Джамболот будет старательно хлебать горячий чай и безучастно смотреть в окно, но когда Забелин поставит пластинку с дикой мелодией, непонятной и странной, Джамболот забудет о чае, и, чтобы лучше слушать, закроет глаза. Потом дежурный, нагибаясь, пройдет в узкую дверь и доложит, что лошади оседланы и люди готовы, и Забелин наденет ремни, и шашку и маузер. Проводник Джамболот и Забелин первыми выедут из ворот — Джамболот чуть-чуть позади, и несколько бойцов гуськом поедут за ними. Забелин вернется через три или четыре дня. Может быть, окруженные бойцами приедут какие-то незнакомые люди. Их под конвоем отправят в комендатуру. Может быть, кто-нибудь из бойцов будет ранен. Может быть, бойцы привезут убитых горных коз. Забелин на ходу обнимет Анну и сбросит ремни. Расстегнув воротник пыльной гимнастерки, он сядет пить чай и потом пойдет в баню вместе с бойцами…

Раньше Анна волновалась, когда Забелин уезжал, и ненавидела проводника Джамболота. Потом она привыкла к отъездам Забелина, и волнение стало привычным, но Джамболота она продолжала ненавидеть. Проводник Джамболот чувствовал это и платил Анне снисходительным презрением.

Когда Анна вышла на крыльцо, Джамболот сказал, не двигаясь и не поворачивая головы:

— Забелин спит, женщина?

— Спит Забелин. Спит. И еще долго будет спать. И тебе нечего делать здесь. Ступай прочь, старик!

Джамболот сидел не шевелясь. Он закрыл глаза и сказал негромко:

— Я не старик…

Анне ужасно хотелось обругать Джамболота, сказать ему что-нибудь очень неприятное. Анна знала, как Джамболот не любит, если его называют стариком.

— Старый черт, — сказала Анна и сжала кулаки, — старый черт…

Джамболот спокойно вздохнул.

В небе над острой скалой медленно кружился беркут. Анна посмотрела на него. Ей было тоскливо и скучно, и даже злиться ей не хотелось.

Желтый с лиловыми тенями песок, и серый потрескавшийся дувал, и острая скала за дувалом, и пустое небо, и неподвижная фигура Джамболота все это было знакомо, как скучный сон, который снится из ночи в ночь…

— Здравствуй, Джамболот.

Анна вздрогнула. Забелин, неслышно шагая босыми ногами, прошел мимо нее, слегка толкнув ее плечом.

Анна поежилась. Ей почему-то стало неприятно, что он коснулся ее.

Джамболот открыл глаза, улыбнулся, встал и подошел к Забелину. Двумя руками, осторожно, как стеклянную, он взял ладонь Забелина, недолго подержал и отпустил с поклоном.

Забелин пошел через двор к арыку. Ноги Забелина мягко погружались в сухой песок, и на песке оставались ямки. Белые завязки от подштанников болтались на щиколотках. Джамболот семенил следом.

Анна видела, как Забелин, широко расставив ноги, нагнулся над арыком и стал мыться. Джамболот опустился на корточки и что-то быстро и негромко говорил Забелину, качая головой и легонько стукая плетью по песку.

Забелин выпрямился. Вода стекала с его волос и рук. Песок возле него покрылся темными кружочками от капель воды. Джамболот тоже выпрямился.

Забелин что-то сказал, и Джамболот торопливо заковылял к воротам. Пыль клубилась под его кривыми ногами. Забелин позвал дежурного, и дежурный подбежал, придерживая шашку.

Анна повернулась и ушла в комнату. Она села на табуретку возле окна. Горы подымались сразу за окном. Груды бурой земли и коричневых камней лезли, громоздились друг на друга. Беркут все еще кружился в небе. По склону горы вкось пробегала тень огромной птицы.

Забелин вошел и обнял ее за плечи.

— Оставь… — сказала она и вскочила, будто ее сильно толкнули. Она сама удивилась злости, которая звучала в ее голосе, и повторила еще раз: — Оставь меня…

Забелин медленно опустил руки и отвернулся. Она знала, что он видит, как ей скучно и тоскливо, что он думает об этом все время. Он ничего не может сделать, и это мучает его.

— Мне надоело, — внятно и медленно сказала она. Она слушала, какой злой у нее голос. — Мне надоело жить здесь безвыездно. Мне скучно. Я соскучилась по… по моим родным.

Последние три слова она сказала неожиданно громко.

Она сначала сказала эти три слова и только потом поняла их смысл. Она даже улыбнулась.

— Я поеду домой. Хорошо? — Ей вдруг стало весело и легко и немножко жалко этого рослого человека с выцветшими волосами и с темной, сожженной солнцем кожей. — Хорошо? Я поеду ненадолго. Только повидаюсь со стариками и сразу вернусь. Ну, может быть, немножко задержусь дома. Немножко. Несколько дней. Там очень хорошо дома. Там яблоки теперь…

— Яблоки… — глухо сказал Забелин.

Яркий прямоугольник распахнутых дверей заслонила коренастая фигура дежурного.

— Лошади готовы, товарищ начальник, — сказал дежурный.

Сутуля спину, Забелин шагнул за перегородку.

Анна стояла посредине комнаты. Ей показалось, будто ноздри ее ощущают прохладный запах яблок.

Забелин вышел из-за перегородки. Шпоры звякнули, когда он пристегивал шашку. Вылинявшая, бледно-зеленая фуражка и гимнастерка с ремнями очень шли ему.

Анна подошла и положила руки ему на плечи.

— Я привезу тебе яблоки из дому, — сказала она и прижалась щекой к его груди.

От него сильно пахло лошадью и кожей ремней.

— До свидания, Анна, — сказал он. Голос у него был какой-то странный, будто внутри у него что-то раскололось. — Приезжай поскорей. Я буду очень… очень ждать тебя, Анна…

— До свидания, — сказала Анна и, помолчав, прибавила: — Я вернусь, конечно, очень скоро.

Она вышла за ворота, когда они уезжали — Забелин впереди, за ним проводник Джамболот и пятеро бойцов. Джамболот помахивал плетью в такт шагу лошади и весело раскачивался. Он всегда радовался, когда нужно было куда-нибудь ехать, все равно куда — лишь бы ехать. Забелин сидел в седле неподвижно. Его вороной жеребец горячился и приплясывал, а он сидел неподвижно и повод придерживал левой рукой. Один раз он повернул голову и посмотрел на заставу, и Анна помахала ему рукой. Ей все еще было очень весело.

Беркут плавал высоко в небе.

Два дня ушли на сборы, потому что пришлось стирать белье, — нужно же было оставить Забелину чистое белье, в дорогу тоже нужно белье.

Вещи Анна уложила в ковровые куржуны.

До города Анна ехала три дня верхом через горы. Коноводом с ней ехал красноармеец Симонян, молодой и красивый, такой чернобровый и стройный, почти мальчик. Две ночи ночевали в горах и по вечерам разводили костры, ели мясные консервы, разогретые на костре, и варили чай в котелке. Анне все время было очень весело, и она несколько раз заметила, что Симонян как-то по-особенному смотрит на нее. Его большие глаза блестели, и он мучительно краснел, когда Анна в упор глядела на него. Анне нравилось дразнить его, и она нарочно садилась совсем близко, а он вздрагивал и краснел. Когда они доехали до города, Анна крепко пожала руку Симоняна и поблагодарила его, а он покраснел и нахмурился, так что Анне даже стало немножко жалко его.

В поезде она ехала в купе с тремя мужчинами — двое было штатских и один военный летчик, капитан, — и за ней ужасно ухаживали все трое, но ей нравился по-настоящему только летчик. Вечером мимо окон вкось летели яркие искры, и звезды мерцали на черном, как копоть, небе; иногда казалось, будто искры и звезды — одно и то же. Анна и летчик стояли возле окна в коридоре. В коридоре никого, кроме них, не было. Вагон сильно раскачивался на ходу, дул сильный ветер и хлопали занавески на раскрытых окнах. Летчик стоял совсем рядом, почти обнимал Анну. Анна смотрела в окно и чувствовала, как летчик часто дышит. Они тихо разговаривали о каких-то ничего не значащих вещах. Анна даже не думала, о чем он спрашивал ее и что она отвечала. Анне было весело и немножко страшно, и ей очень нравился летчик. Он ей нравился все больше и больше, и она ни о чем не думала. Только после того как летчик вдруг отошел от нее и закурил папиросу, только после этого Анна сообразила, что он спрашивал ее, замужем ли она, и она ответила «да» и рассказала про Забелина. Летчик больше не подходил к окошку, где стояла Анна, и курил папиросу за папиросой и хмурился.

Потом пришли двое штатских из их купе, — они ходили в вагон-ресторан, а летчик и Анна не пошли, чтобы остаться вдвоем. Штатские принесли две бутылки вина, и сразу открыли вино, и начали пить за здоровье Анны, и наперебой ухаживали за ней, а летчик все еще хмурился, и Анна даже подумала — уж не обидела ли она его… Но летчик вдруг засмеялся и предложил выпить за здоровье пограничника — мужа Анны. Все выпили и попросили Анну рассказать про заставу и про Забелина, и Анна стала рассказывать. Наверное, получился интересный рассказ, потому что штатские и летчик сидели тихо и внимательно слушали. Поздно ночью стали укладываться спать. Мужчины вышли из купе, чтобы Анна могла раздеться. Она быстро разделась и легла.

Засыпая под стук колес, она думала о заставе, и многое ей показалось совсем другим, чем раньше, и многое было интересней и лучше, чем она думала, и, может быть, она даже немножко скучала по заставе… по «нашей заставе»… уже на четвертый день она скучала, правда, совсем немного, чуть-чуть…

Она вышла из поезда в родном городе и сразу увидела маму и отца. Она подбежала к ним и обняла их, и мама даже немножко поплакала.

От вокзала до дома шли пешком. Улицы очень-очень знакомые, маленькие и кривые, и милые, и ужасно приятно чувствовать, что ты дома. Многие прохожие узнавали Анну, здоровались с ней, и приходилось останавливаться и рассказывать. Все спрашивали про границу и про Забелина, а отец очень гордился и говорил всем, что муж дочери настолько занят, что даже отпуска ему не дают, и вот она одна приехала навестить стариков и потом снова уедет домой, к себе на границу. Он так и говорил: «домой на границу».

Анна снова вспомнила заставу и как пахнет пыльная гимнастерка Забелина лошадью и кожей ремней.

Анна подумала, что вот все здесь ничего не знают о границе, не знают основного, самого главного, а она, Анна, жена лейтенанта Забелина, знает, и поэтому она совсем другая, чем все в этом городе, который стоит очень далеко от каких бы то ни было границ, а застава, «наша застава», на другом конце огромной страны.

Дома Анна помылась с дороги, переоделась в крепдешиновое платье, оранжевое с белым горошком, и сама себе показалась очень хорошенькой. Отец пошел в сад и принес корзинку яблок. Анна вдруг почувствовала себя маленькой, и вот она дома, и мама уговаривает ее как следует кушать, и ей не хочется обедать, а хочется есть яблоки. Только яблоки. Кислые и твердые антоновки…

Потом пришла Люба Стригина, и они обнялись и поцеловались, и наперебой стали рассказывать все-все, что произошло с ними с тех пор, как они расстались после школы. Потом Анна показала Любе свои платья, и Люба сказала, что очень миленькое темно-синее, но лучше всех оранжевое с белым горошком, только рукава теперь шьют немножко не так. Потом Люба шепотом сказала, что пусть Анна обязательно придет в сад, потому что Толя тоже придет туда, он до сих пор помнит Анну, — он сам говорил. Он уже техник, хорошо зарабатывает и так танцует, так танцует…

В саду стояли белые столбы со стеклянными шарами. Разноцветные лампочки висели над главной аллеей. Боковые дорожки уходили в темноту, и ветви старых берез неясно чернели вверху, и над березами — звезды. Небо бледное, и звезд мало, и они совсем не такие яркие, как там, на «нашей заставе».

К Анне подошел высокий молодой человек в пенсне. Она сразу узнала Толю. Он предложил пойти на танцплощадку, и, когда они танцевали, он сказал, что Анна стала еще интереснее, и что им надо поговорить наедине, и что он страдает… В перерыве Люба Стригина подбежала к Анне, поцеловала ее в щеку и спросила: «Ну, как?» Анна сказала, что никак, и Люба обиженно пожала плечами и убежала, стуча каблуками по дощатому полу танцплощадки.

После танцев Толя повел Анну в самый темный угол сада. Там было сыро и пахло мхом. Толя сказал, что никогда не простит Анне, что она не сдержала слова, не исполнила клятвы. «Помните, вы клялись мне в любви до конца, до смерти, вот здесь, на этой скамье?..» Анна слушала молча. Неужели правда она говорила этому чужому человеку что-то такое? Он совсем чужой и даже не симпатичный. Ей только интересно было посмотреть на него теперь, через столько лет. Почему-то она вспомнила о летчике и о том, как он предложил выпить за здоровье Забелина. Она подумала о Забелине и улыбнулась в темноте.

— Мне холодно, — сказала она и встала. — Мне холодно и скучно то, что вы говорите…

Толя вскочил и очень смешно ухватился пальцами за стекла пенсне, и Анна громко засмеялась и пошла к главной аллее.

Он шел сзади и обиженно говорил что-то, только Анна не слушала и смеялась, и думала о Забелине. Сейчас он, наверное, сидит в своей комнате на заставе, и тускло горит лампа на столе. За окном черное-черное небо, и шакалы визжат где-то близко. Забелин, наверное, пишет, и лицо у него сосредоточенное и губы он слегка выпятил. Воротничок у него на гимнастерке, наверное, очень грязный…

На главной аллее Анну окружили старые знакомые, сверстники по школе. Все просили, чтобы она рассказала о границе, о муже, и Анна рассказывала про заставу и про бойцов. Анна вспомнила проводника Джамболота и рассказала о нем. Она сама удивилась тому, что проводник Джамболот в ее рассказе получился храбрым и добрым стариком.

Она удивилась, но ей было приятно, что так вышло, и она сказала:

— Я очень люблю Джамболота. Мы с ним большие друзья…

Про Забелина Анна ничего не рассказывала, но она все время думала о нем.

Провожать Анну пошел Митька Костенко, тот самый, который в школе был таким хулиганом. Теперь он работал слесарем в маленькой артели по ремонту примусов. Он шел рядом с Анной и молчал всю дорогу. Только возле самой калитки он сказал:

— Ты скоро вернешься на заставу?

— Конечно, — сказала Анна. — Я приехала только… только на пять дней…

Он остался стоять перед калиткой. Анна бегом побежала по саду. Когда она поднималась по лестнице на веранду, она услышала Митькин голос.

— Хорошо, — говорил Митька. — Очень это хорошо.

— Что тебе надо? — ответил чей-то приглушенный, запинающийся голос.

Анна прислушалась. Ей показалось, что это Толя.

— Отлично, — нарочно громко сказал Митька. — Бегать сюда наладился? Дорожку протаптываешь?

— Отстань!..

— Хорошо. Отстану. Но если еще раз увижу тебя здесь или если будешь к Анюте подкатываться…

— Тише ты…

— Ах, тише? Хорошо, — гремел Митька, — я тебе тишину устрою… Вон отсюда. Понял?..

Анна засмеялась и вбежала в дом.

Она легла на кровать в своей комнате, в той комнате, где она жила с самого детства, в милой своей детской. Она все еще смеялась и так и уснула с улыбкой. Ей снились застава и Джамболот. Джамболот ел яблоко и причмокивал языком, и улыбался ласково-ласково, а потом пришел Забелин и сказал «яблоки», и голос у него был такой, будто внутри у него что-то раскололось…

Анна проснулась рано.

Небо было розовое, и легкий розовый туман плыл над землей.

Анна распахнула окно.

Всю ночь ей снился Забелин, и теперь она думала о нем, и она понимала, что он ей дороже всего на свете, он один, только он один. Она очень хорошо понимала это. Ей скучно без него. Ей ничего не интересно без него. Все ни к чему, если нет Забелина.

Анна раскрыла чемодан и начала укладывать свои вещи. Она торопилась, и, когда мама пришла будить ее, Анна, одетая в дорогу, возбужденная и взволнованная, закрывала замок туго набитого чемодана.

Анна уехала двенадцатичасовым поездом.

На вокзале мама немножко поплакала, и отец тоже как-то подозрительно сморкался, и Митька Костенко принес огромный букет, и Люба Стригина пылко обняла Анну и шепнула, что Толя просил передать, что он навеки одинок и несчастен, как этот… ну, словом, как его… ну, Чайльд-Гарольд.

Анна попрощалась со всеми и вошла в вагон, и поезд тронулся. Анна долго стояла у окна.

Стучали колеса. Белые клубы пара неслись мимо окна. Прогремел встречный поезд, и мелькали тени вагонов и яркий свет между ними, тени и свет, и потом пронесся последний вагон, и сразу стало светло…

Анна думала о Забелине. Скорее к нему…

На полке для вещей рядом с чемоданом стояла корзинка, полная яблок. Отец сам уложил яблоки для Забелина. В купе сильно и вкусно пахло яблоками.

Он и не ждет ее так скоро. Может быть, он совсем не ждет ее. Может быть, он думает, что она не вернется, совсем не вернется к нему. Она глупо вела себя, и она все объяснит ему, и он поймет все-все. Скорее к нему. Это единственное важное на свете. Остальное — все равно…

Выйдя из поезда, Анна в толпе увидела несколько зеленых фуражек. Она узнала начальника отряда, начальника штаба и еще нескольких командиров и подумала, что, наверное, приехал кто-нибудь из округа.

Начальник отряда тоже увидел Анну и пошел к ней. Командиры шли за начальником.

Начальник отряда протянул Анне руку.

Вместе с командирами к Анне подошел старик Джамболот. Она кивнула ему и улыбнулась. Ей показалось, что Джамболот сильно постарел. Глаза его слезились.

Кто-то из командиров взял из рук Анны чемодан, и Анна пожала руку начальника отряда.

— Вы получили мою телеграмму? — сказал он.

— Нет, — ответила Анна.

— А я думал… — Начальник отряда помолчал. На его скулах шевелились крутые бугорки. Он отвернулся от Анны. — Я думал, вы знаете…

— Нет, — сказала Анна.

— Ваш муж, лейтенант Забелин, убит! — сказал начальник отряда.


1939

СЫН СТАРИКА

Г. Г. Соколову

Он приехал к нам прямо из училища.

Я как раз дежурил по штабу, и ко мне он явился. Молоденький такой, совсем мальчик. Одет во все новое, кубики в петлицах блестят, ремни и амуниция новенькие, фуражечка, воротничок и все такое.

А жарища была страшная. Он пришел весь потный, мокрый насквозь, но старался вид иметь щегольской. Все время он улыбался, и я подумал почему-то, что он похож на щенка, который просит, чтоб его приласкали. Лицо у него было симпатичное, и в общем он мне понравился, но именно щенка он мне напоминал.

По летам я тогда был немногим его старше, но в Азии служил уже несколько лет и за эти несколько лет кое-чему научился.

А он, значит, встал по всей форме и доложил: так и так. Назначен к вам в отряд. И сразу пожал мне руку и все говорил и спрашивал, просто рта не закрывая, и все время улыбался.

Он, видите ли, только что кавалерийскую школу окончил, и как хорошо, что его послали сразу после школы на боевую работу, на границу, и как он теоретические знания станет теперь в боевой практике применять, и хорошие ли у нас лошади. Он, видите ли, безумно лошадей обожает. И кто у нас отрядом командует, хороший ли человек и командир опытный ли.

А отрядом тогда командовал Петр Петрович Тарасов. Собственно, был он инспектором в округе, но на участке этого отряда как раз ожидались кое-какие веселые дела, и округ послал Петра Петровича Тарасова к делам этим приготовиться и встретить кое-кого как быть следует. Меня Петр Петрович Тарасов с собой притащил из округа. Время было как раз напряженное. А надо сказать, Петра Петровича Тарасова мы все любили просто удивительно. Знали его хорошо и любили. С ним куда угодно шли спокойно. Человек он был, на первый взгляд, немножко мрачный, неразговорчивый, вроде будто угрюмый. Называли его у нас Стариком. Был он старше почти всех наших командиров. Характером Старик был крут, а на похвалу скупой, но зато уж если почувствуешь, что он тобой доволен, так и наград никаких не надо. Ну, а если чего-нибудь не так сделаешь или провинишься как-нибудь, так он еще ничего не сказал, а ты уж просто и места себе не находишь и из кожи вон лезешь, чтобы загладить свою провинность. И самым главным кажется не то, что тебя наказание ждет, а как это ты Старика огорчил.

Ну, хорошо. Сказал я, значит этому мальчику, что, мол, начальник отряда недавно приехал, а он нахмурился: «Ах, это вот плохо! Еще и неизвестно, как командовать этот начальник отряда будет, боевой ли он командир, опытный ли?»

Я уже говорил — сам я молод был, вроде него мальчишка, и за нашего Старика готов был в драку лезть. Я встал, значит, и сказал ему, что командир у нас замечательный и что всякому сопляку нечего в этом сомневаться. Думал я, что он обидится, а он смутился, покраснел и ответил мне: «Правильно, мол. Глупость я сказал! Простите, мол, меня. Вы мне замечание правильно сделали». И так ему, знаете ли, неловко было, что я его даже пожалел.

Я пошел докладывать. Старик сидел у себя в кабинете над картой и думал. Я доложил, что, мол, прибыл новый командир, а он, глаз от карты не подымая, спрашивает: «Молодой?» Я ответил: «Да, молодой. Только из школы».

Тогда Старик на меня посмотрел, улыбнулся и сказал: «Снова птенцов учить придется? Пусть войдет».

Хорошо. Я вышел и сказал приезжему: «Идите к начальнику», — и он еще раз гимнастерку оправил и пошел. А кабинет начальника отряда от помещения дежурного отделяла тоненькая перегородка, так что я невольно все слышал.

Вот вошел этот мальчик, слышно было, как он каблуками стукнул и шпоры звякнули. Потом долгое молчание. Я уже знал: Старик сидит над столом наклонясь, трубочкой попыхивает и разглядывает карту, будто и нет в комнате никого. Ну, этот мальчик помолчал, помолчал, а потом начал как-то уверенно: «Явился в ваше распоряжение…» — и вдруг, слышно мне, он осекся и вскрикнул во весь голос: «Папа!» — и Старик, слышно, вскочил, кресло отбросил и тоже крикнул: «Андрюшка!»

Я, помню, очень удивился. Как-то неожиданно получилось.

Потом слышно мне было, как Старик сказал: «Ну, покажись, покажись-ка, сын…» И потом стал ходить по кабинету и насвистывать, а мальчик этот, сын его, значит, все говорил и говорил, и все про то же: ах, мол, как это замечательно сразу после школы да в боевую обстановку, и как это он теоретические навыки станет применять практически, и все в том же духе. А Старик, слышно мне, трубку выколотил, спичкой чиркнул и снова насвистывает.

Потом позвал меня.

— Слушай, — говорит, — вот прислали нам нового командира. Его назначить вместо Петрова. Пусть Петров передает ему свой взвод. А Петрова на тринадцатую заставу. Понял? Ты ему объясни наши порядки. — Тут старик обернулся и посмотрел на сына. Мальчик стоял, прислонясь к стене, курил папиросу и улыбался.

Старик просвистел сигнал: «Рысью размашистой, но не раскидистой, для сбережения силы коней». Я знал: сейчас будет буря. Но мальчишка ничего не понимал. Он смеялся во весь рот и явно хотел еще поболтать.

Старик нахмурил брови и снова повернулся ко мне.

— Его фамилия Тарасов, — сказал он, в упор глядя на меня. — Мой однофамилец. Понял?

Я стоял по команде «смирно».

— Точно так, — сказал я.

Тогда Старик тихо и очень сердито сказал мальчику, своему «однофамильцу»:

— Вас отвратительно учат в этих школах. Как вы стоите? Что? Какое право имеете вы так стоять при мне и вот при нем, при стреляных и рубленых боевых командирах?

У мальчика сделалось такое лицо, будто его неожиданно ударили плетью по спине. Он даже толком не понял, в чем дело. А Старик крикнул страшным голосом, голосом, от которого на манеже вздрагивали лошади:

— Встать, смирно!..

Мальчик бросил папиросу и вытянулся. При этом он нахмурил брови и стал очень похож лицом на Петра Петровича Тарасова. Я подумал: «Ого! Кажется, сынок кое-чего стоит!» Мальчик мне нравился.

— Дисциплина нужна, — сказал Старик, глядя на сына. — Мне дисциплина нужна же-лез-на-я. Понятно? Мне нужны солдаты. Понятно? Марш!

Мальчик выдержал взгляд Старика, а, честно скажу, я знал хороших командиров, которые робели от этого взгляда. Ну, а мальчик выдержал и лихо повернулся, так брякнув каблуками, что вздрогнул графин на столе, и вышел. Я пошел за ним и велел посыльному найти Петрова. Мальчик присел на подоконник возле моего стола и уставился в окно.

Надо сказать, вид из этого окна был невеселый. Серые холмы, покрытые низенькой, сожженной солнцем травкой, и земля вся в трещинах от жары, и вдали горы и пустое небо.

Селение, в котором было управление отряда, выглядело совсем мрачно. Несколько глинобитных домиков и глиняные дувалы — и все это будто сделано из слипшейся пыли.

Где-то поблизости закричал верблюд, и гортанный резкий крик даже мне показался таким печальным, таким безнадежно тоскливым, что и не расскажешь.

Наверное, этот мальчик, кончая кавалерийское училище и прицепляя новенькие кубики на свои петлицы, думал о блестящих кавалерийских атаках, о красивой форме, о лихости кавалерийской, а тут песок и горы, и жара адская, и что еще ждет его впереди…

Мне захотелось поговорить с ним.

— Ваша фамилия Тарасов? — спросил я.

Он молча кивнул головой.

Я подумал: «Нелегко тебе, парень» — и спросил нарочно:

— Вы не родственник нашему начальнику?

Он вздрогнул и нахмурился.

— Нет, — он сказал, — однофамилец.

Я подумал: «Хорошо. Значит, ты тоже закусил удила».

— Вот, погодите, — сказал я небрежным голосом. — Поработаете с нами и узнаете, какой замечательный командир Тарасов.

Он весь повернулся ко мне и сказал, как-то особенно коротко выговаривая слова:

— Не нахожу. По-моему, он черствый и недалекий человек.

А лицо у него здорово смахивало на отца.

Я подумал тогда: «Он еще себя покажет, этот тугоуздный мальчик». А он головой тряхнул, улыбнулся и сказал со вздохом:

— Ну, ладно! Хорошо, во всяком случае, что у меня настоящая боевая работа будет.

Тут пришел Петров, и я познакомил их и сказал Петрову, в чем дело. Петров обрадовался, как именинник, потому что ему до смерти надоело возиться с верблюдами.

Дело в том, что назначение, которое Старик придумал своему сыну, было первым испытанием. Мальчик, конечно, мечтал о военных подвигах, о битвах и о прочей романтике, а Петров со своим взводом занимался не очень романтической деятельностью. Петр Петрович Тарасов готовился к серьезной драке с басмачами, и для этого предприятия нужно было заранее в разные пункты забросить сено для коней, пищу и боеприпасы. Словом, нужны были обозные средства, а какие средства возможны в веселых азиатских местах? Верблюды. Вот верблюдами-то и занимался Петров со своим взводом. Пригоняли к нам местные жители верблюдов, и Петров покупал их и приучал к вьюку и к седлу. Верблюд — зверь умный, но с характером, и работа эта требовала характера, и мало здесь могла пригодиться кавалерийская доблесть.

Ну, пока мы с Петровым разговаривали, мальчик еще ничего не понимал, а потом ушли они с Петровым, и я остался один и думал, что сейчас ты, парень, увидишь, какая предстоит тебе боевая деятельность.

Прошло так с полчаса, и входит ко мне этот мальчик. Я посмотрел на него, и снова мне его жалко сделалось: он даже побледнел весь, и губы дрожат, и глаза такие, знаете ли, не знаю уж, как объяснить, будто лучший друг его по лицу ударил.

— Будьте добры, — он мне сказал. — Пожалуйста, доложите начальнику отряда, что мною взвод Петрова принят.

Сказал, повернулся и вышел.

Вот так, значит, начал он служить у нас в отряде.

Я не ошибся, — он оказался славным парнем, но ему пришлось многое вытерпеть. Петр Петрович Тарасов, его отец, придирался к нему и не давал ему спуска даже за малейшую ошибку, а он молча сносил все и ни разу не жаловался. Старику, видите ли, не нравилось, что сын его такой чистенький, такой щегольский с виду, что солдатских навыков, боевых привычек, суровости военной у него нет. Старик всем говорил, что мальчик — его однофамилец, и все в отряде поверили этому. Все — кроме меня.

А мне пришлось еще один раз услышать разговор сына с отцом. Это было ночью. Я докладывал Петру Петровичу о результатах моей разведки, — я только что вернулся с гор, и мне удалось кое-что пронюхать. Я узнал, что банда Шайтан-бека бродит возле самой границы на той стороне и что со дня на день можно ждать банду к нам. Вот я доложил Петру Петровичу об этом, и Старик похвалил меня и сказал, что теперь-то мы обязательно скрутим Шайтан-бека и что пора разворачиваться ему навстречу.

Потом он велел позвать молодого Тарасова.

Мальчик явился. Похудел он, кожа на лице почернела от загара, а на скулах и на носу облезла клочьями. Это он, видите ли, целыми днями на самой на жаре со своими верблюдами возился. Он, бедняга, думал поскорее отделаться от ненавистных зверей, но Старик требовал все новых и новых вьюков.

Пришел, значит, мальчик и встал по всей форме. Явился, мол, по вашему приказанию. Гимнастерка на нем грязная, сапоги в пыли, в навозе верблюжьем, руки перемазаны и лицо усталое. Снова мне его жалко стало, а Петр Петрович еще сказал:

— Что ж это вы не так щегольски одеты, товарищ Тарасов? Или верблюжью кавалерию считаете хуже лошадиной? Нехорошо командиру вид иметь неряшливый.

Мальчик нахмурился и ответил: «Прошу, мол, простить. Не успел переодеться».

Тогда Петр Петрович спросил, как дела с вьюками, и мальчик доложил ему и потом сказал:

— Хотел бы поговорить с вами по личному вопросу.

В этот момент зазвонил телефон, и Петр Петрович взял трубку, и некоторое время очень тихо было, только слышался торопливый треск в телефонной трубке.

Петр Петрович положил трубку и помолчал. Когда он заговорил, голос у него был очень спокойный.

— Всех командиров созвать ко мне, — сказал он. — Через пятнадцать минут. Разведчики Шайтан-бека налетели на тринадцатую заставу, и Петров убит. Ты, — это он ко мне обратился, — ты не уходи далеко. Будь у дежурного.

Я вышел и послал дежурного созывать командиров, а сам остался возле окна и думал о Петрове. Мы хорошо знали друг друга, и я любил его, и вот теперь он убит. Я смотрел в темное окно, и звезды мерцали на черном-черном небе, и цикады стрекотали, и где-то недалеко плакал шакал.

За перегородкой, в кабинете Старика, было тихо. Потом я услыхал, как Старик чиркнул спичкой.

— Кури, Андрюша, — сказал он сыну.

— Не хочу, — это мальчик ответил, и сказал он это так, будто бросил вызов Старику.

Тогда, слышу я, Петр Петрович трубочкой фыркнул и говорит тихонько:

— Сердишься? Ну и зря. По глупости злишься. По молодости лет.

Мне показалось, что голос у Старика усталый и печальный.

Помолчали они, и потом мальчик сказал:

— Я хочу поговорить с тобой, отец!

Старик заговорил снова так же тихо и будто мальчик ничего не сказал.

— Петров, — говорит, — был отличным командиром. Его отец — паровозный машинист.

— Я думал, — громче говорит мальчик, — я думал, ты не для того решил скрывать, что я твой сын…

А Старик не слушает.

— Отец Петрова, — говорит, — паровозный машинист. Он старше меня, а сын был ровесник тебе. Трубку курил, чтобы казаться взрослее. Теперь, говорит, Шайтан-бек уже не пойдет через тринадцатую заставу. Теперь он пойдет по долине.

И тут, я слышу, мальчик не выдержал и прямо крикнул:

— Я утверждаю, что ты хочешь уберечь меня!

Я думал, сейчас произойдет что-нибудь страшное. Старик наш был вспыльчивый, неудержимый человек. Но, совсем для меня неожиданно, я услыхал, как он заговорил все тем же тихим и грустным голосом:

— Разве ты знаешь, что такое война? Я старый солдат, и я хочу, чтобы мой сын был настоящим солдатом.

Мальчик сказал:

— Я командир…

Мне слышно было, как дрожал его голос, будто он чуть не плачет.

— Командир? — повторил Старик. — Ты думаешь, война — это скакать на белом коне и проявлять героизм? Война — работа и терпение, выдержка и работа. Храбрость? Конечно, и храбрость. Но настоящая храбрость совсем не в том, чтобы умереть. А смерть… смерть… К смерти товарищей человек никогда не привыкает. Бедняга Петров…

Снова долгое время из-за перегородки ничего не было слышно, и потом сын Старика сказал, запинаясь от волнения:

— Папа, — сказал он, — я не могу, понимаешь, не могу мириться с сознанием, что я в безопасности…

Он не договорил до конца, потому что зазвонил телефон, и Петр Петрович стал говорить по телефону, а тут уже пришли командиры, и мальчик снова стал Тарасовым-младшим, однофамильцем начальника отряда.

Все командиры собрались, и Старик открыл совещание.

— Погиб Петров, — сказал он, — погиб наш товарищ, и мы должны отплатить за него. Шайтан-бек, старый убийца, собирается к нам. Мы должны взять Шайтан-бека, взять во что бы то ни стало, взять живым или мертвым. Лучше живым.

И Старик рассказал нам, как он хочет это сделать.

Уже несколько месяцев гонялся Старик за Шайтан-беком. Они хорошо знали друг друга, хотя никогда еще не виделись. Шайтан-бек хитрил и путал следы, а Старик гонялся за ним и распутывал петли его следов и без устали преследовал банду. Шайтан-бек прилагал все силы, чтобы не встречаться со Стариком, а Старик всеми силами добивался этой встречи. Осилить Шайтан-бека было делом нелегким. Мы все это хорошо знали. Но так же хорошо мы знали, что невозможно переупрямить нашего Старика. В последний раз Шайтан-бек едва удрал, потеряв в коротком бою половину своей банды. Теперь Старик снова разведал планы басмачей и снова приготовился встретить Шайтан-бека, и эта встреча должна была наконец состояться.

Старик хорошо знал привычки Шайтан-бека и решил, что после налета на тринадцатую заставу Шайтан-бек поведет свою банду в другом месте, в месте, где его не будут ждать.

Очевидно, он выберет путь по долине. Там-то решил Старик сосредоточить главные силы.

Ну, на совещании длинных разговоров не было, потому что мы, командиры, и так очень хорошо всё знали. Пожалуй, только один сын Старика не знал всех подробностей, но он молчал и ни о чем не спрашивал.

Старик отдал последние приказания и уже в самом конце сказал, что вместо Петрова на тринадцатую заставу назначается Тарасов-младший.

Помню, я подумал, что похоже, будто Старик действительно хочет уберечь своего сына, — всем нам передалась уверенность, что Шайтан-бек пойдет где угодно, только не через участок тринадцатой.

Уже брезжил рассвет, когда кончилось совещание. Собираться нам было недолго. Солнце еще не поднялось, а все мы уже разъехались из отряда.

Мне было поручено командование маневренной группой. Свой полуэскадрон я должен был вывести на левый берег ручья, у края долины, там в засаде дождаться басмачей и, пропустив голову банды мимо себя, ударить во фланг.

План Старика заключался в том, чтобы захватить Шайтан-бека в кольцо.

Вот, значит, поднял я бойцов по тревоге, и в сумерках мы выехали за ворота.

Было еще прохладно, и пыль прибило росой.

Минут через десять мы догнали двоих всадников. Это оказался сын Старика с коноводом. Они ехали шагом. Завидев меня, сын Старика сдержал лошадь и, когда я поравнялся с ним, поехал рядом.

— Я поджидал вас, — сказал он. — Нам ведь по дороге.

Я посмотрел на него и вижу — он улыбается, и глаза у него сверкают, и весь он просто ходуном ходит от возбуждения. А он говорит:

— Знаете, дождался я все-таки первого боя. Ведь будет бой сегодня. Я, — говорит, — чувствую: обязательно бой будет, и именно сегодня.

Хотел я ему сказать, что если и будет бой, то ему в нем не участвовать, потому что через тринадцатую заставу басмачи не пойдут, но промолчал. Очень уж веселым он мне показался в то утро, и я решил не омрачать его радость.

А он говорит:

— Вы представить себе не можете, до чего мне хорошо сегодня и легко как-то! Места эти, — говорит, — просто удивительно до чего мне нравятся.

И правда, красиво показалось мне вокруг. Солнце из-за гор еще не встало, но розовое небо светилось, и вспыхивали розовые облачка возле вершин, и туман клубился в ущельях. Жаворонки кувыркались и щелкали высоко вверху. Копыта лошадей мерно и мягко стучали по влажной земле, и изредка тихонько звякал клинок или винтовка, или фыркала лошадь, вкусно хрустя трензелями.

Мне трудно это объяснить, но мальчик, ехавший рядом со мной в парадной своей гимнастерке, в ремнях и в лихой фуражке, ловкий и складный, на небольшой гнедой лошади, весь он, всем своим видом и всем, что он говорил, как-то очень подходил к ясному утру.

Мальчик, знаете, был взволнован. Молодой ведь он был, да и всегда какое-то особенное чувство овладевает человеком в утро перед первым боем. Это я часто замечал.

Хотелось мальчику говорить и говорить. Что называется, душу раскрыть хотелось, но дороги наши расходились, и я попрощался с ним. Он, улыбаясь, протянул мне руку. Таким я его и запомнил: с мальчишеской ласковой улыбкой, на гнедой лошадке, весь освещенный розовыми лучами солнца.

На прощанье он сказал мне:

— Всего хорошего. Я уверен, — говорит, — именно сегодня будет бой. Увидимся ли?..

Я ответил:

— Конечно, увидимся! — Крикнул моим бойцам: — Марш, марш! — И мы понеслись по дороге. На повороте я оглянулся.

Сын Старика скакал галопом, легко нагнувшись вперед и коротко подобрав поводья.

Я привел свой полуэскадрон к ручью, мы расположились в засаде, скрытые глубоким оврагом, и стали ждать. Басмачи могли появиться в любую минуту, и мы были готовы.

В полдень на автомобиле приехал Старик. Он был спокоен и весел, шутил с бойцами и сказал мне, что сегодня Шайтан-бек не уйдет от нас.

У бойцов настроение было хорошее, и мы ждали банду с минуты на минуту, но никаких признаков басмачей не было.

Старик уехал на двенадцатую заставу. Эта застава стояла в долине, и мимо нее должен был пройти Шайтан-бек.

Ну, хорошо. Солнце поднялось высоко, стало нестерпимо жарко, и бойцы начали нервничать.

Часа в два снова приехал Старик. Он был весь в пыли, но по-прежнему веселый и спокойный.

— Ничего, ничего, — сказал он. — Выдержка, выдержка и еще раз выдержка. Шайтан-бек, старая лисица, догадался, что мы ждем его, и он тоже ждет, он ждет, пока мы устанем от нетерпения и от проклятой жары.

Никто не знал привычек басмачей так хорошо, как наш Старик.

Мы изнывали от жары, воздух был похож на расплавленный металл, и трескалась земля, и вода в ручье напоминала жидкое масло. Было тихо. Так тихо, будто все умерло, и даже цикады перестали трещать. Нам казалось, что жара больше не может усиливаться, но с каждой минутой становилось все жарче и жарче. И вот тогда-то в мертвой тишине мы услыхали топот копыт, и дозорные наверху, над оврагом, увидели всадника. Красноармеец прискакал с двенадцатой заставы. Весь в поту, почти обезумевший от жары, он доложил, что банда Шайтан-бека перешла границу и идет по долине. Доложив, красноармеец лег животом на землю возле ручья и погрузил голову в теплую воду.

Потом мы услыхали визг басмачей и выстрелы, и в облаке раскаленной пыли банда пронеслась мимо нас, и тогда мы выскочили из оврага и ударили им во фланг.

Мы молча рубились с ними, а безжалостное солнце жгло нас. Ветра не было, и пыль неподвижно стояла над нами.

Вы знаете, что значит бой в такую жару? Если вы знаете, то вам все понятно. Рассказать об этом нельзя.

Я думаю, ад должен быть примерно таким.

Ну, словом, мы опрокинули их, взяли в кольцо, захватили всю банду, и вот тогда-то и выяснилось, что Шайтан-бека нет. Его нигде не было.

На потрескавшейся земле лежали убитые. Жадные птицы — грифы и беркуты — прыгали возле трупов и не боялись нас. Мы отгоняли их, и они прыгали, не взлетая, и хрипло кричали. От них пахло гнилью. Мы осмотрели всех убитых, а Шайтан-бека не было среди них. И среди пленных его не было.

Старик ничего не сказал. Он велел мне ехать с ним и шоферу приказал газовать изо всех сил, и мы понеслись в управление отряда. Всю дорогу Старик молчал.

В отряде он приказал мне связаться со всеми заставами.

Не знаю почему — прежде всего я позвонил на тринадцатую заставу. Мне долго никто не отвечал, а потом подошел дежурный. Я спросил его, где он был, и он сказал, что он остался один на заставе и был снаружи. Я не понял и велел позвать начальника. Тогда дежурный ответил мне, что он уже, мол, сказал — он один на заставе, а новый начальник с бойцами уехал. Я разозлился и выругался: «Куда уехал? Почему ничего не доложили?» Дежурный невозмутимо ответил, что этого он не знает, потому начальник ничего ему не приказывал и ничего не велел докладывать.

Я побежал к Старику. Он выслушал меня и нахмурился.

Минуты три я ждал, а он молчал и пыхтел трубкой.

— Очень плохо, — сказал он потом и больше ничего не прибавил.

Через пять минут мы с ним неслись в автомобиле на тринадцатую заставу.

Это была бешеная езда. Мы задыхались от пыли, в радиаторе кипела вода, машина дрожала, как загнанная лошадь, и солнце, желтое солнце, пылало на белом от жары небе.

Я не спал уже трое суток, несколько раз тяжелая дремота овладевала мной, и я забывался, несмотря на сумасшедшие толчки. Я просыпался с таким чувством, будто сейчас умру, и видел перед собой сутулую спину Старика и землю, сожженную солнцем, и снова засыпал на несколько минут.

Старик торопил шофера, и мы неслись по страшной дороге со скоростью восьмидесяти километров в час.

Я думаю, только счастливой случайностью можно объяснить, что мы не разбились.

На тринадцатой заставе нас встретил дежурный. Это был тот самый парень, с которым я говорил по телефону. Украинец родом, огромного роста, красивый и, очевидно, очень сильный человек, он был на редкость хладнокровен.

Встретив Старика, он встал по команде «смирно» и доложил так спокойно, будто вообще ничего не случилось. По его словам выходило так: еще утром новый начальник поднял всех бойцов, велел седлать и вообще привел заставу в полную боевую готовность. Днем пришло известие о бое в долине, и тогда начальник приказал садиться на коней, и сам сел на коня бывшего начальника и со всеми бойцами заставы, кроме дежурного, поскакал вдоль границы по направлению к двенадцатой заставе. Вот и все, что знал хладнокровный дежурный.

Старик очень встревожился и сам позвонил на двенадцатую заставу. Ему ответили, что начальник заставы тринадцать не появлялся.

Мы ничего не понимали и больше ничего не могли узнать. Я предложил Старику возвращаться обратно, в управление отряда, но Старик сказал:

— Нет. Позвони туда и предупреди. До утра я буду здесь.

Было похоже, будто Старик в каком-то мрачном оцепенении. Он сидел неподвижно возле стола, с погасшей трубкой в зубах.

Я больше не мог бороться с усталостью. Я расстелил бурку на полу и уснул.

Мне ничего не снилось в ту ночь. Я несколько раз просыпался и видел, что Старик все так же сидит за столом. Несколько раз звонили из управления отряда, и Старик говорил негромко. Он не спал всю ночь. Утром он сидел на том же месте, с потухшей трубкой в зубах, и глаза его были воспалены от бессонницы. Я уже сказал: было похоже, что он в каком-то оцепенении.

Ночью было прохладней, но ночь кончилась, небо стало красным, и из-за гор вылезло неумолимое оранжевое солнце.

Я встал и подошел к Старику.

Он вздрогнул и потер ладонью лицо. Мне показалось, что он сильно постарел за эту ночь.

Мы вышли из помещения заставы. Уже было жарко. Шофер возился возле запыленного автомобиля.

— Очень плохо, — тихо сказал Старик.

Я старался не глядеть на него.

Он направился к автомобилю. Он шел медленно, сильно сутулясь и устало волоча ноги.

И вот тогда-то мы услыхали топот копыт. Нас было четверо на дворе заставы — Старик, дежурный по заставе, шофер и я, — и все четверо сразу услыхали, как топочет быстро скачущая лошадь. Мы не успели добежать до ворот заставы, когда всадник влетел в ворота.

Это был сын Старика. Это был именно он, но как непохож он был на того мальчика, с которым я прощался накануне утром у разветвления дороги. Сейчас он сидел на огромном вороном жеребце, — я хорошо знал этого коня, это был конь Петрова. Жеребец был серым от пота. Сын Старика на полном скаку осадил его, так что конь присел на задние ноги, подняв облако пыли. Сын Старика соскочил с седла и пошел прямо к отцу. Он шел кавалерийской походкой, легко покачиваясь. Его гимнастерка была изодрана. Загорелое лицо почернело и осунулось, и какое-то новое выражение появилось у него. Его лицо стало суровым, почти мрачным, и, вместе с тем, гордая веселость была в его глазах.

Он тяжело дышал.

Он подошел к отцу и сказал отрывисто и очень громко:

— Докладывает Тарасов, начзаставы тринадцать. Я самовольно повел всех бойцов заставы, кроме одного, в направлении заставы двенадцать.

Он замолчал и облизал запекшиеся губы.

Я посмотрел на Старика. Никогда раньше я не думал, что у него может быть такой вид. Он сказал хрипло, не спуская глаз с лица молодого Тарасова:

— Ну, и что же? — сказал Старик. — Что же дальше?

Его сын молчал.

— Где твои бойцы? — неистово крикнул Старик. Он мертвенно побледнел и шагнул к сыну.

Его сын улыбнулся. Да, да, улыбнулся спокойно и чуть-чуть снисходительно. Он смотрел на своего отца и улыбался ему в лицо. Когда он заговорил, мы снова услышали топот копыт.

— Вот они едут, — сказал сын Старика. — Они едут с пленными. Я поймал Шайтан-бека. Я поехал вперед, чтобы скорей сообщить тебе, отец…

Он вдруг назвал Старика отцом, и Старик бросился к нему, и обнял его, и поцеловал прямо в губы.

— Очень хочется пить, — тихо сказал сын Старика.

Во двор заставы въезжали бойцы. Они конвоировали пленных. Халаты басмачей были изодраны. Густой слой пыли покрывал их, и сквозь пыль виднелись бурые пятна запекшейся крови. У некоторых пленных белели повязки на головах, у иных руки были забинтованы.

Красноармейцы окружили их с оружием наготове.

Впереди басмачей на прекрасной лошади ехал старик. У него было серое морщинистое лицо и красные слезящиеся глаза. Давно заживший розовый шрам пересекал его левую щеку.

Я сразу понял, что это Шайтан-бек.

Трое красноармейцев не спускали с него глаз.

На середине двора Шайтан-бек остановил лошадь, медленно слез на землю и, прихрамывая, пошел к нам.

— Кто из вас начальник Тарасов? — сказал он, чисто выговаривая русские слова.

Наш Старик ответил ему:

— Здравствуй, Шайтан-бек. Я давно хотел повидаться с тобой.

Шайтан-бек оскалил зубы и резко повернулся к сыну Старика.

— Вот этот джигит взял меня, — громко и быстро заговорил старый басмач. — Он мальчишка, но мне не стыдно, что он взял меня. Он смелый человек. Он рубился со мной в ущелье. Я не хотел стрелять. Я боялся, что горное эхо разнесет звуки выстрелов и ты, начальник Тарасов, пришлешь своих аскеров. Поэтому я приказал моим людям не стрелять, и мы рубились в узком ущелье. Я не знаю, почему он не стрелял. Может быть, он еще недостаточно умен. Или он хотел взять меня живым. Я не знаю. В бою он нашел меня, и мой клыч сломался о его клинок. Он не убил меня, хотя я ранил его в руку. Он взял меня в плен, и тогда те мои джигиты, которые остались в живых, тоже сдались на твою милость, начальник Тарасов. Если ты угадал, что я пойду здесь, пока другие мои люди бьются с твоими аскерами там, в долине, если ты угадал и послал мне навстречу смелого мальчишку, тогда я по праву твой пленник. Но я думаю, что не твоя хитрость победила сегодня мою хитрость. Молодость и судьба! Вот что победило Шайтан-бека. Судьба любит помогать молодым, начальник Тарасов. Судьбе надоедают старики. Я старик и воин. Я не боюсь смерти и не жалею ни о чем. Я ненавижу моих врагов, но больше всех я ненавижу тебя, начальник Тарасов, и я рад, что не тебе суждено было взять меня.

Тогда наш Старик улыбнулся и положил руку на плечо молодого Тарасова.

— Может быть, — сказал Старик Шайтан-беку. — Может быть, ты кое в чем прав, Шайтан-бек. Но знаешь ли ты, кто взял тебя?

Старик говорил, все время улыбаясь.

— Знаешь ли ты, Шайтан-бек, — сказал он, — знаешь ли ты, старая лисица, что смелый человек, победивший тебя, — сын мой?

Шайтан-бек пристально посмотрел на Старика и потом на молодого Тарасова. Наверное, он увидел, как похожи они друг на друга. Он поклонился Старику.

— Тогда я твой пленник, — сказал он, выпрямляясь и закрывая глаза.

Старик повернулся к сыну. Он улыбался все время. Он сказал:

— Но за самовольство ты отсидишь десять суток.

Сын Старика хмурился и глядел в землю.

— Слушаюсь, — сказал он и, помолчав, прибавил: — Прошу об одном: вороного коня оставить мне.

Он говорил о коне Петрова, о чудном вороном жеребце, на котором ездил покойный Петров.

— Хорошо, — ответил Старик.

Он все время улыбался. У него было очень счастливое лицо.

Вот с тех пор знаменитый вороной жеребец остался у сына Старика.

Жеребец был чудесный, и на нем сын Старика два раза выигрывал окружные скачки, а через год вороного жеребца убили в бою, но это уже совсем другая история.


1940

Загрузка...