В этой темноте я опускаюсь на корточки в нашей гостиной, покрытая мелкими царапинами в тех местах, где лампочки окатили меня крошечными осколками. Мой брат лежит на полу передо мной, расслабленный, как тряпичная кукла, и, похоже, крепко спит.
– Олли? – шепчу я, осторожно толкая его.
Он не шевелится.
– Вставай! – говорю я немного громче.
И снова – никакой реакции. Выглядит он нормально, если не считать таких же, как у меня, мелких царапин. И дыхание у него ровное, и тихое мирное сопение словно насмехается над моими собственными паникой и растерянностью. Я хватаю телефон, чтобы позвать на помощь, но что я могу им сказать? «Мой брат оказался внутри какого-то зловещего света, а теперь спит»? Звучит довольно глупо.
Я еще несколько раз толкаю Олли, потом крепко пинаю его, убеждаясь в том, что он не намерен просыпаться. А потом разражаюсь слезами. Ничто из происходившего сегодня не имело смысла, но, когда свет изменился, я была так уверена, что вот-вот получу ответы. А теперь они ускользнули от меня.
Продолжая жалобно всхлипывать, я беру в кухне губку и смываю осколки с лица и рук Олли. И гадаю, что он может видеть во сне, – но прежде всего у меня возникает очень явственное ощущение, что он спит под воздействием некоей силы, находящейся за пределами любого нормального понимания.
Олли так и не просыпается, когда я перетаскиваю его на диван. Нет смысла оставлять его на полу. Папа наверняка задаст вопросы, на которые не существует вразумительных ответов. Управившись с Олли, я тащусь наверх, в душ, и смываю осколки стекла с собственного тела. Кожа на левом боку по-прежнему отличается по цвету от остальных участков, но эти следы не так ужасны, как шрам на моем лице. Одежда в ту ночь слегка защитила меня от пламени, но мне до сих пор неприятно на это смотреть.
Я чищу зубы, расчесываю волосы, смазываю шрам лечебным увлажняющим кремом. Крем приглушает жжение, и точно так же приглушаются мои эмоции. Но я не могу заставить себя лечь в постель. Мне нужны ответы.
Мне приходится притащить наверх стул из кухни, чтобы достать до ручки чердачного люка. Когда я тяну ее, немалое количество пыли сыпется вслед за маленькой лесенкой, падающей вниз. Поднявшись на чердак, я перебираюсь через балки, чтобы подойти к груде коробок, сваленных в одном из углов, за рождественскими украшениями. На чердаке еще холоднее, чем в моей спальне, так что я одну за другой перетаскиваю коробки в свою комнату. Но я не могу допустить, чтобы папа узнал, что я рылась в вещах мамы.
В своей спальне, держа в руке кружку с горячим сквошем и накрыв колени одеялом, чтобы защититься от холода, я открываю первую коробку. Внутри нахожу маленький цифровой диктофон. Я вставляю в него новые батарейки, но, похоже, аппарат слишком стар – он не работает.
В следующей коробке полно поблекших фотоснимков, большинство из них относятся к детству мамы. В третьей коробке скрыто именно то, что мне нужно: аккуратные стопки дневников с наклейками. «Ваша мать никогда не любила что-то выбрасывать, – как-то раз сказал нам папа. – Чтобы вспоминать, какой она была прежде, – так она говорила».
Мне нужно совсем немного времени, чтобы вычислить тот год, когда маме исполнилось пятнадцать, и гораздо больше, чтобы среди кучи тетрадей отыскать ту, на которой была наклейка «1993». Конечно, я и раньше читала большинство из этих записей, но одно дело – читать дневники пятнадцатилетней девочки, когда самой тебе только одиннадцать, и совсем другое – когда тебе самой тоже пятнадцать. Мои глаза выхватывают кусочки записей: «Лаура сегодня снова вела себя как сука. Что тут поделаешь, если нам обеим нравится Тоби…» Потом, несколько месяцев спустя: «Тоби дал мне билеты на „Возьми Это“! Он САМЫЙ ЛУЧШИЙ друг! Что скажет Лаура?»
Да уж… Мама совсем не была похожа на меня, да?
Я торопливо добираюсь до сегодняшней даты, тридцать первого октября. Ее пятнадцатый Самайн. Она не пишет ничего особенного, просто список домашних заданий и напоминание о том, чтобы купить открытку ко дню рождения дедушки. Я чуть не закрываю дневник от разочарования, когда замечаю это: маленькая звездочка в углу страницы.
Я снова всматриваюсь в дневник. Мама не была рассеянной. Она записывала разное, но, кроме этой звезды, на страницах нет никаких сердечек, или человечков, или затейливых орнаментов.
Я переворачиваю страницу. Наверное, я ожидаю увидеть нечто вроде взрывного текста: «ЧТО ЗА ЧЕРТОВЩИНА СЛУЧИЛАСЬ ПРОШЛОЙ НОЧЬЮ?!» – написанного красными чернилами и тридцать раз подчеркнутого. Но там… ничего нет. Остальные страницы за эту неделю чисты.
Лишь десять дней спустя мама снова продолжает записи, но теперь она отмечает совершенно другие вещи. Болтовня о мальчиках и перебранках с подружками исчезла. Теперь мама конкретна – больше перечней домашних заданий, больше напоминаний. В декабре она пишет: «Сегодня порвала с Тоби. Это было тяжело».
Я беру дневник за 1994 год. Здесь то же самое – скучные перечни, и мне почти хочется, чтобы она снова слегка приправила их школьными сплетнями. Но потом, первого февраля, случается кое-что интересное. Мама начинает писать полную чушь.
Потеря найдется легко, утрата
Всегда
безвозвратна, да, да, найдется легко.
Пропажа заменится всегда легко. Утрата, да, всегда
тяжела.
Пропажа, печаль, да, грусть,
да, вернется легко обратно. Найдется, да, печаль одна,
печаль тяжела.
Совершенно ясно, что моя мать вовсе не собиралась завоевать какой-то приз за стихосложение. Это очевидный код или загадка своего рода, и мне хочется быть не такой уставшей, тогда я, возможно, сумела бы ее разгадать. Я беру со своего письменного стола чистую тетрадь и переписываю в нее это тайное послание.
Но когда я снова открываю дневник, то замечаю, что на этой тетради есть суперобложка – самодельный конверт из цветной бумаги, склеенный скотчем. Я снимаю его и с горьковатой радостью смотрю на обложку под ним. На простом сером картоне четким, острым почерком моей матери написано: «Рыцарская книга Уны».
Из всего того безумия, что происходило сегодня, это ощущается самым странным. Но это и самое убедительное доказательство того, что в словах Верховного мага была какая-то правда, и от этого я наполняюсь решимостью.
Я продолжаю поиски.
К тому времени, когда я слышу, что папа вернулся домой, я добралась до 2001 года, и в моей тетради прибавилось еще несколько «стихотворений». Мама нечасто писала кодом, и это заставляет меня думать, что она поступала так только тогда, когда случалось нечто по-настоящему важное. Я слышу, как папа без особой настойчивости говорит Олли, чтобы он шел спать, но Олли явно не реагирует, и папа сдается и поднимается наверх. Я слишком поздно соображаю, что он увидит свет в щели под дверью моей комнаты, и спешу выключить лампу.
– Ферн? – тихо окликает меня папа из-за двери спальни.
Мне хочется распахнуть ее, обнять папу и попросить его рассказать мне все, что он знает о маме. Рассказать о сообщениях Верховного мага и маминых дневниках. Попросить его помочь мне разобраться во всем этом.
Но я сижу очень тихо. Дверь между ним и мной точно так же могла быть и бетонной. С тех самых пор, как папа не стал наказывать Олли за его участие в поджоге, я точно знаю, как сильно папа любит Олли и как мало любит меня. Он наконец уходит в ванную комнату, и несколько минут спустя я слышу, как он закрывает дверь собственной спальни. И снова включаю свет.
Когда сквозь занавески на окне начинают просачиваться солнечные лучи, а мои пальцы ноют от холода, я добираюсь до последнего дневника мамы. 2005 год. Год ее смерти. Здесь стихи попадаются чаще, а почерк мамы не так четок. Я листаю страницы до последней записи: второе августа. Никаких стихов, только запись о прививках, которые должны сделать мне и Олли. Нам тогда было по два месяца.
– Что с тобой происходило? – вслух гадаю я.
Мне хочется пробиться сквозь страницы всех этих дневников и заглянуть в сознание женщины, которая их написала. Женщины, которая, похоже, с годами становилась все более загадочной.
Какой-то звук внизу вырывает меня из задумчивости. Должно быть, проснулся Олли. Я тихо спускаюсь вниз и от двери наблюдаю за тем, как он наливает себе стакан молока.
Я колеблюсь. Если я ошибаюсь, то, открывшись брату, буду выглядеть еще более глупо. Но терять мне нечего.
– Это были рыцари? – спрашиваю я.
Олли резко оборачивается, его глаза расширены, и мне не нужно слышать его ответ.
– Понятия не имею, о чем это ты, Ферн.
– А ты знал, что мама была рыцарем? – говорю я. – Ты знал, что ее убили?
Даже обычно бесстрастное лицо Олли не в силах замаскировать потрясение, исказившее его черты.
– И папа должен был знать, – говорю я.
Олли быстро пересекает комнату и хватает меня за руку:
– Не будь такой сукой!
Я вырываю руку.
– Это были они? – шипящим шепотом произношу я. – Скажи правду!
– Не расстраивай его! Бога ради, Ферн, да с чего ты вообще думаешь, что он тебе поверит?
– Я сама в это верю. И у меня есть доказательства. Сообщения от ее убийцы!
Я сую ему свой телефон, и он озадаченно таращится на признание Верховного мага. Когда Олли снова смотрит на меня, на его лице отражается презрение.
– Так позвони в полицию! Как ты думаешь, что они сделают?
– Но почему бы тебе не признаться, если это правда? – шепчу я, когда Олли отворачивается от меня.
– Оставь это, Ферн, – говорит Олли так же тихо. – Просто признай, что мама умерла во сне. Она была обычной. Как я, как папа.
Ему не нужно договаривать.
Но не как ты.