Неуютно сгорбившись под чахлым полосатым навесом, Кудякова смолила «Яву». Снег с дождём окроплял выложенные в ящиках желтобокие бананы, зеленогрудые яблоки, палкообразные огурцы и прочую плодо-овощную «канитель», как называла её Кудякова. Ноябрьская кляклая серость давила на плечи, выстужала задубевшую в боях за светлое будущее душу. Торговля не шла. Да и чего бы ей идти в такой бездушный день. Граждане — нахохлившиеся и медлительные, хмурые и торопливые, никакие и никудышные — проходили мимо и на плоды дальних экваториальных и субэкваториальных стран решительно не смотрели.
У ларька явился гражданин предпенсионного возраста и непрезентабельного вида в чёрном драповом пальтишке эпохи, кажется, «Кинопанорамы», «Пионерской зорьки» и хлеба по восемнадцать копеек.
Приблизившись, он остановился у металлической стойки, поддерживающей навес, и длительно уставился на Кудякову.
— Чего? — спросила та после минутного молчания, не выдержав этого настойчивого взгляда.
— Вы же девушка, — проговорил гражданин неопределённо, но, кажется, с укоризной.
— Ну, — не стала отнекиваться Кудякова, хотя девушкой была последний раз четверть века тому назад.
— А дымите, как… как кочегар из Бздыхолетовки, простите за специфическую ассоцитивность мышления.
— И чо? — сипло вопросила Кудякова и сухо, продолжительно закашлялась.
— Во-во! — обрадовался гражданин её кашлю. — Ишь как зашлись!
— Те чо надо-то? — поинтересовалась Кудякова, быстро затянувшись и сплёвывая под ноги.
— Вы же девушка, — укоризненно повторил гражданин. — Мать. Мадонна.
Мадонна Кудякова подозрительно глянула на гражданина. Да нет, гражданин был самого обычного, хотя и сильно поношенного, вида, предпенсионного возраста, очевидно трезв, и не было в его лице ничего маниакального, и глаза его не горели психопатическим огнём.
— Короче, — сказала Кудякова, затянувшись в последний раз и бросив бычок себе под ноги, в компанию дюжины других, уже скуренных за этот день, — те чо надо-то?
Была она в платке, старой дублёнке и массивных резиновых сапогах; тяжела, грозна, преждевременно сморщена неподатливой жизнью и весьма непроста в свои без году пятьдесят.
Её быстрые глазки с подозрением пробежали по лицу и по всему безотрадному силуэту гражданина в ношеном драповом пальто, остановились на худых и давно не чищенных чёрных ботинках с лохматыми от времени зелёными шнурками.
— Понимаете ли, — раздумчиво произнёс гражданин, — люди делятся, собственно, на четыре сорта: на тех, кто хочет и делает; на тех, кто не хочет, но делает; на тех, кто хочет, но не делает и, наконец, тех, кто не хочет и не делает.
Кудякова молчала, ожидая продолжения. Но и гражданин примолк, сделав подачу и предвосхищая, видимо, ответ собеседницы.
— Возьми яблок, — зябко поёжилась мадонна и жадно потянулась душой к согревающей фляжке, припасённой под прилавком. — Или бананов возьми. Чем трепаться-то попусту.
— Я не ем бананы, — пожал плечами гражданин. — А яблоки мне противопоказаны — кислотность у меня нездоровая.
— То-то я смотрю, кислый ты какой, — кивнула Кудякова. — Ну если ничего брать не будешь, так и иди отсель, не толпись попусту, — и прибавила ещё для надёжности одно короткое и веское слово.
— Мне хочется лишь незначительного общения, — сказал гражданин, не замечая неказистого слова. — Хотелось немного скрасить ваше отрешённое одиночество. А вы — курите. А ведь вы же — девушка, женщина, мать…
— … твою, — возникла мадонна в новой образовавшейся паузе. — Мать твою, ты чо ко мне привязался?
— Ну что вы, — смутился почему-то гражданин. — О привязанности говорить пока рано. Хотя, не скрою, меня привлекла миловидность вашего лица, заставила забыть о врождённой стеснительности.
— Вот и топай, — поддержала Кудякова. — Забыл, а теперь шуруй отсюдава, не засти солнце. Бананы, они солнце любят.
Гражданин удивлённо посмотрел на небо, с которого всё падал и падал мелкий зернистый снег вперемешку с дождём. Ни о каком солнце, разумеется, и речи не было — одна лишь невзрачная ноябрьская серость кругом.
У трамвайной остановки, пропуская пешеходов на переходе, остановился легковой автомобиль. Из открытого окна его неслась оглушающая музыка — радио было включено на такую громкость, что при случае могло бы создать праздничную атмосферу на массовых гуляньях или сельскохозяйственной ярмарке. Оркестр под управлением известного в узких кругах дирижёра оживлённо исполнял полонез из оперы «Евгений Онегин». Тёплая, бодрая музыка лилась в мокрое ноябрьское пространство и обещала, что обязательно ещё будет лето, и будут бабочки, и тёплые дожди, и путёвки в санаторий, и шашлыки, и танцы до утра. Грузный водитель армянской наружности, с густыми усами над пухлой губой, нетерпеливо постукивал пальцами-сардельками по рулевому колесу. Он опаздывал на деловой ланч с важным поставщиком хозтоваров.
— Позвольте пригласить? — гражданин в зелёных шнурках зашёл за прилавок, приблизился к Кудяковой, лихо прищёлкнул каблуками стоптанных ботинок, взбоднул головой, будто молодой задиристый козлик, галантно протянул руку.
— Чо? — не поняла мадонна.
— На полонез, — пояснил гражданин и снова взбоднул головой.
Кудякова внезапно смутилась. Её давно никто не приглашал на полонез, зато с ней охотно ругались подслеповатые, но цепкие старушки, возомнившие переобвес, и ещё дочь Ленка — по каждому поводу и без повода; а ещё её терпеть не могла Рощина из одиннадцатой, а Кубасов только и знал, что просить сто рублей на «поправиться», полюбовничек хренов.
Новые пассажиры вошли в трамвай. Поднялись самыми последними две мощные суровые гражданки. Закрылись двери.
Кудякова вдруг потеряла дыхание и голос. Грудь её заволновалась, заволновалась, и румянец хлынул на прихваченные ноябрём щёки. Она робко пожала плечами и сколь могла грациозно подала гражданину широкую и крепкую ладонь свою в вязаной перчатке с сине-белым узором.
И они как-то внезапно и порывисто закружились, закружились, закружились в танце.
Кавалер вёл умело, и ни разу его стоптанный ботинок не коснулся неподобающим образом сапога мадонны, и ни разу не поскользнулись они на хрупкой, но коварной ноябрьской наледи.
— Вы прекрасно вальсируете, — интимно шептал гражданин партнёрше, и щёки её рдели всё больше и больше, и лёгкое головокружение заливало всё вокруг звонкой пустотой. И облачка их дыханий смешивались и растворялись. Мелькали перед глазами — кружились в вальсе — трамвай, дом бытовых услуг, кондитерская, пошедшие на взлёт голуби, милая девочка с красным воздушным шаром… Тяжело хлопали по асфальту сапоги мадонны, великоватые ей на половину размера, сбился платок, захлебнулся туманом растерянной радости взор, летел по воздуху подол передника, подхваченный трепетною рукой.
«Ах, хорошо-то как, право! — волновалась она, выгибаясь станом. — Раз-два-три… раз-два-три… А каков кавалер-то, а!.. Недолго и увлечься… раз-два-три… как смотрит, как смотрит!… Горю вся, мамочки родные, пропадаю!.. Раз-два-три… Один раз живём…»
Голуби унеслись к площади возле дома бытовых услуг, где явился толстощёкий мальчик лет четырёх отроду, и в руках его сладкосахарно белела надкушенная булка.
Пешеходы на переходе кончились, а автомобиль всё стоял и стоял, и музыка всё играла и играла. Водитель армянской наружности задумчиво разглядывал рулевое колесо, словно впервые его увидел и пытался теперь угадать, для чего эта штука могла бы ему пригодиться.
На самом же деле Арутюн Аванесович Мелитян буквально минуту назад умер в третьем инфаркте.
А трамвай тоже всё стоял и стоял. И двери его были закрыты. Можно было решить, будто вагоновожатая просто залюбовалась танцем, замечталась о своём, забыв о маршруте следования номер двенадцать; и пассажиры припали к окнам, сентиментально улыбаясь и тихонько перешёптываясь. А кто-то мог бы предположить, что вагоновожатая, не дай бог, скончалась в третьем инфаркте.
Но нет — на самом деле трамвай стоял потому, что на него устроили облаву контролёры, давно и прочно забывшие простую истину: лучший контролёр — это совесть пассажира.
А милая девочка с красным воздушным шаром вырастет и станет женой известного мафиози.