Глава 5


Назавтра вопреки всем предсказаниям погода стояла отличнейшая: высокая облачность с разрывами и прекрасная видимость. Все как надо.

С утра Литвинов успел сделать короткий, двадцатиминутный, контрольный полет на скоростном истребителе после проведенных на нем очередных регламентных работ. Марат любил такие «однополетные» задания. Они вносили разнообразие в его летную жизнь. Тем более сейчас, когда он, кажется, довольно прочно завяз на тяжелых машинах, проветриться на легком, вертком, маневренном самолете - отвести душу - было особенно приятно. Да и, кстати, небесполезно для поддержания того самого универсализма, без которого, по убеждению Литвинова, невозможно представить себе настоящего испытателя высшего класса. Испытателя, способного выполнить любое задание на любом летательном аппарате. Литвинов, как и большинство его коллег, летал на истребителях, бомбардировщиках, штурмовиках, пассажирских самолетах, вертолетах, планерах… Не приходилось ему - как-то так уж сложилось - летать только на гидросамолетах, о чем он сожалел чрезвычайно: пробел в образовании!

Взлетев, Литвинов осмотрелся. Облачность была многобалльная, с разрывами, из которых шли вниз и упирались в землю наклонные столбы солнечного света. Это было похоже на комнату, в окна которой врываются прямые лучи солнца. В каждом таком луче проявляются, обретают видимость малейшие пылинки, беспорядочно плавающие - вверх, вниз, в стороны. Воздух оказывается совсем не пустым. Какая-то живая жизнь беспрестанно копошится в нем.

Точно такие же, только несравненно большие по размерам, яркие солнечные столбы видит летчик в полете под разорванной облачностью. По контрасту с ними остальное, затененное пространство кажется мрачновато-сумрачным. А сами освещенные столбы представляются такими материально плотными, что, влетая в них, подсознательно ждешь какого-то толчка или торможения, хотя прекрасно понимаешь, что ничего подобного быть не может.

Литвинов вышел наверх, за облачность, и придирчиво проверил работу двигателя на всех режимах. Сделав это основное дело, он минут десять покрутил фигуры произвольного пилотажа, переходя от переворота через крыло к петле, от петли к иммельману, от иммельмана к двойной бочке - слитно, в темпе, без секунды прямолинейного полета между фигурами.

Первые несколько фигур получились вяловатыми: высший пилотаж, как и полет вслепую, и стрельба в воздухе да и, наверное, любая филигранно точная работа, требует систематической тренировки. А Литвинов не крутил фигур давненько и несколько «заржавел». Но очень скоро старые навыки проснулись, фигуры стали получаться такими, как надо: четкими, чистыми, энергичными. На каждом глубоком вираже, как только замыкался полный круг, машину энергично встряхивало. Это означало, что она попала точно в собственную струю - в невидимый кольцевой жгут возмущенного пролетевшим самолетом воздуха. Верный признак того, что вираж выполнен безукоризненно.

- Нет, похоже, не разучился! - не без самодовольства подумал Литвинов.

Мало что так придает бодрости и так улучшает настроение летчика, как высший пилотаж: тут и счастливое сознание своего владения машиной, свободы своего обращения с ней и просто чисто физическое удовольствие от быстрого передвижения в пространстве по этаким замысловатым, лихим траекториям.

Приземлившись и зарулив на стоянку, Литвинов сообщил ожидавшим его механикам, что все в порядке, техника работает исправно, можно пускать машину на какие ей там назначены задания. Потом в диспетчерской записал то же самое в полетный лист и направился в преотличнейшем настроении к стоянке «своего» самолета. Федя Гренков заканчивал положенные предполетные контрольные замеры. Через четверть часа они уже были в воздухе.

- Затон, я - ноль-четвертый. Подтвердите готовность к работе. Прошу заходы на посадку согласно заданию.

- Ноль-четвертый, я - Затон. Работу разрешаю. Наземный излучатель включен. Давайте!

И Литвинов принялся «давать». Пройдя по коробочке вокруг аэродрома, он вывел машину на прямую, носом к посадочной полосе. И вдруг понял, как желает - всеми фибрами души желает, - чтобы станция и на этот раз фокусничала! Чтобы электронная отметка и вне облачности дергалась, плавала, извивалась, как было в последних двух полетах! Это означало бы, что в станции все-таки что-то изменилось. Что дело не во внешних условиях, не в том, что в облака влезли, а в каком-то дефекте, которого просто не удалось пока выловить. Надо, значит, искать еще получше. А ничего принципиального, если так, слава богу, нет!..

Самолет снижается. Все ближе полоса.

А на экране - ровная, чуть мерцающая четкая трапеция. «Окно» работает! Работает так же исправно, как и раньше - до этих, будь им неладно, заходов в плотной, низкой облачности.

Нет, не суждено было сбыться надеждам Литвинова. Да и не одного его, конечно! Множество людей, до Главного конструктора Вавилова и Генерального конструктора Ростопчина включительно, с нетерпением ожидали результатов этого полета. Едва самолет завершил первый заход и белой торпедой пронесся над бетонкой, уходя на повторный, как земля запросила: «Ну, что?»

- Ничего хорошего - все хорошо, - мрачно ответил Литвинов, почти предвосхитив заключительные слова песни, прозвучавшей много лет спустя: «Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего!» И хотя его ответ с позиций формальной логики отличался некоторой противоречивостью, на земле его поняли. Поняли хотя бы по тону, которым он был произнесен.

После посадки Литвинов подтвердил:

- Да, работает. В точности, как прежде. Замечаний нет. - И, не дожидаясь разбора полета (чего уж тут разбирать!), направился со стоянки к ангарам. Хорошего настроения как не бывало. Задало же это вредное «Окно» загадку! Действительно получается: во всех случаях, кроме тех, когда нужно…


Постоянными посетителями летной столовой не раз принималось окончательное и сверхтвердое решение: никаких разговоров на служебные темы за обедом! Мешает пищеварению и не способствует общему развитию. Выдвигалась даже идея: каждого затронувшего за столом тему, так или иначе связанную с работой, штрафовать! Но ничего из этих благих затей не вышло. И говорить на служебные темы во время обеда продолжали, и штрафовать никого не штрафовали по причине полной бессмысленности этой акции: грешили против принятого решения практически все, вследствие чего никакого педагогически полезного перераспределения финансов между виноватыми и безвинными взимание штрафов повлечь за собой не могло.

- Что же ты будешь предлагать? - спросил за обедом Литвинова Нароков.

- А чего ему предлагать, во все дырки затычкой лезть? - вмешался Аскольдов. - Пусть разработчики думают. Их дело. Он свое сделал.

- Не в том вопрос, чье дело, - с досадой сказал Литвинов. - Если бы я знал, что предложить! Рад был бы… Только я не знаю. Ума не приложу. А у вас есть идеи, братцы?

Но братцы промолчали. Помочь ничем не могли. Федько с Белосельским переглянулись и с сочувствием посмотрели на Литвинова: «Что-то растерян Марат. Даже свой победный тон утерял».

После обеда дежурная летной комнаты встретила Литвинова сообщением:

- Марат Семенович, приходили от Вавилова, просили вам передать, чтобы вы к ним зашли. В мастерскую.

В вавиловском самолетном ящике, то бишь в мастерской, Литвинов снова обнаружил полный синклит: Главный конструктор, все его заместители, несколько ведущих специалистов КБ. Обращало на себя внимание и то обстоятельство, что, войдя в мастерскую, Литвинов не застал вавиловцев в обычном состоянии бурного обсуждения очередной животрепещущей проблемы. Никаких дебатов не происходило. Все молча ждали. Ждали, по всей видимости, его, Литвинова.

Вавилову было явно нелегко начать разговор. Наверное, поэтому он сначала издал несколько неопределенных «гм, гм» и лишь после этого сказал:

- Мы, прямо скажу, в затруднении, Марат Семенович. Похоже, что зацепка не в случайном дефекте, а в чем-то более хитром. В чем именно? Будем искать… А к вам просьба: давайте пока продолжим полеты. Может быть, вы в воздухе что-то такое заметите, чего на земле не увидать. Бывает же так…

- Вообще-то бывает, - ответил Марат. - Но в данном случае… Вряд ли я особенно много для вас нанаблюдаю… Вы бы посмотрели, как ваша отметка…

- Вот уже ваша!

- Ну хорошо, наша. Не видели вы, как наша отметка плавает, как дергается?

- Почему не видели? Видели. Все пленки по нескольку раз прокрутили. Так что не думайте, мы в курсе. Не меньше вас, - повернул к Марату свое плоское лицо Маслов.

- Меньше! Гораздо меньше, - начал понемногу заводиться Литвинов. - Вы только пленки крутили, а я это в живом полете видел. Видел изнутри… Летчик-то обязан на отметку не просто смотреть, а на каждое ее движение реагировать! Или не реагировать, на это тоже нужно решение принять. Иногда оно даже труднее: принять решение не обращать внимания…

- А нет ли зацепки в том, - спросил Маслов, - что вот я смотрю пленки и вижу: в некоторых заходах отклонение получалось действительно неприемлемое, но в некоторых более или менее ничего.

- Так случайно! Случайно же это, Григорий Анатольевич, - прижал руку к сердцу Литвинов. - Знаете, говорят, если обезьяну посадить за пишущую машинку и заставить по клавишам лупить, то вероятность того, что она таким манером «Анну Каренину» отстучит, не равна нулю. Но почему-то никто всерьез такую вероятность не принимает.

- Это все-таки другой случай, - стоял на своем Маслов. - «Окно», конечно, посложнее пишущей машинки, но зато и мы с вами, извините, уже, наверное, добрый миллион лет как не обезьяны. К тому же от нас требуется не роман написать, а вывести самолет на посадку. По станции «Окно». И с таким отклонением, чтобы потребовалась минимальная корректировка. Только и всего.

- Только и всего, - невесело улыбнулся Литвинов.

- Да, Марат Семенович, пожалуйста, поработаем еще, - снова вступил в разговор Вавилов. - Я звонил синоптикам, они обещают серию циклонов, низкую облачность, в общем, то, что нам надо. Тренируйтесь! И наблюдайте…


Редко к чему приступал Литвинов с такой неохотой, как к этим, как назвал Вавилов, тренировкам. С неохотой и с весьма слабой надеждой, что эти попытки приведут к мало-мальски заметным результатам. Или хотя бы к тому, что он сможет добавить что-либо существенное к уже сказанному им о работе станции.

По просьбе Литвинова Федя Гренков контрабандно прокрутил Федько, Белосельскому, Нарокову и присоединившемуся к ним по собственной инициативе Кедрову кинопленки, на которых был заснят экран «Окна», сначала в заходах вне облачности, а затем внутри нее. Последний вариант одобрения у зрителей не вызвал.

- С такой индикацией можно быть уверенным, разве что находишься где-то в нашей губернии, - резюмировал общее мнение Белосельский.

И все-таки каждый день, когда плотная, темная облачность нависала над самыми крышами ангаров - а это по осеннему времени происходило часто, - самолет Литвинова в отличие от всех других, в такую погоду тихо мокнущих под чехлами на своих стоянках машин, выруливал на полосу, взлетал и уходил, шурша двигателями, в облака. Через десять - двенадцать минут он вылезал из муры где-то над краем летного поля - увы, на изрядном удалении от оси посадочной полосы, - проходил несколько сот метров над аэродромом и вновь исчезал в темно-серой, влажной массе облаков, чтобы через десяток минут опять возникнуть с другой стороны летного поля.

Выполнение этих полетов поставило руководителей летно-испытательной базы, кроме всего прочего, и перед лицом проблемы формального характера. По всем действовавшим нормам летать на скоростном самолете при таких метеорологических условиях не полагалось. А чтобы быть вполне точным: прямо запрещалось. И если три-четыре подобных полета начальник базы, заручившись рекомендацией методического совета, еще мог скрепя сердце взять на себя, то ввести такие номера в систему - это было чересчур. Чересчур и для формальных прав, присвоенных его должности, и для его осторожного характера, воспитанного изрядным количеством обрушившихся на него за долгие годы службы проявлений как праведного, так, бывало, и не вполне праведного начальственного гнева.

Решил вопрос Генеральный конструктор.

- Литвинов на это дело как смотрит? - спросил он.

- Литвинов согласен. Не возражает. Только просит, чтобы ему было официально разрешено летать в любую погоду по собственному усмотрению.

Проницательный Генеральный улыбнулся: такое, выходящее за все нормы летной работы разрешение было, кроме всего прочего, лестно для летчика. К подобным вещам Литвинов был неравнодушен, и Генеральный это знал. Сам человек не без слабостей, он легко улавливал их в других.

- Хорошо. А кто это официальное разрешение может дать? - спросил Генеральный.

- Только министр. Он утверждал положение. Он может санкционировать и исключения.

Генеральный взял трубку телефона прямой связи - «вертушки», и через две минуты вопрос был решен.

- А бумага? - забеспокоился начальник базы. - Нужна бумага! Иначе мало ли что…

- Бумага будет завтра. Обещал прислать.

И Литвинов продолжал летать «в любых…» теперь уже на вполне законном основании. С «бумагой».

Всякая экзотика рано или поздно приедается, обретает черты обыденного. Вскоре заметно поредела, а затем и вовсе сошла на нет кучка аборигенов испытательного аэродрома, поначалу исправно выезжавших к посадочной полосе, чтобы понаблюдать, как «Марат откалывает номера». Да и сам Литвинов к этим номерам как-то незаметно для себя вскоре приспособился. Только заметил как-то:

- Набирали статистику положительную - теперь набираем отрицательную.

С каждым полетом уверенность экипажа в бесперспективности собственных усилий все более укреплялась.

- Если бы среднее отклонение от полета к полету хоть понемножку уменьшалось! - утомленно сказал как-то Литвинов Феде Гренкову. - Имело бы смысл стараться. А то все получается одно и то же. И как тут чего-то добиться, я лично себе не представляю. Как говорится, из ничего только ничего и высосешь!


Литвинов брился опасной бритвой. Вернее, семью бритвами - каждая на свой день недели, - привезенными много лет назад из Германии. От длительного употребления они сточились, стали совсем узкими, ясно было, что век их подходит к концу, но момент покупки новой бритвы Марат всячески оттягивал. Он вообще не любил новшеств в своем устоявшемся быту. Избегал их не менее старательно, чем, напротив, искал новшеств в работе.

Бреясь, он обычно обдумывал предстоящий день. Правда, повлиять на распорядок этого дня - чем, как и когда заняться - он почти не мог. Летные испытания, как, впрочем, едва ли не всякая работа в технике, - дело коллективное, каждый, кто в ней участвует, вынужден вписываться в общий ритм. Но Марату нравилось заранее представлять себе, что именно этот общий ритм ему предпишет. «Мы не пожарные. По тревоге не выезжаем», - не раз говорил он. Хотя вообще-то случалось всякое, иногда приходилось и по тревоге…

Но сегодня мысли Литвинова вертелись не вокруг предстоящего дня. Никак не выходил из головы Бело-сельский. С каждым днем он выглядел, нельзя даже сказать, чтобы хуже, а как-то… как-то тусклее. Даже цитаты из прочитанного стал реже преподносить… А главное, все только собирался подлечиться. Собирался…

Федько, посоветовавшись с Маратом, пошел на крайний шаг: поговорил с Олесей. И, оказалось, ничего нового ей не сказал.

- Я все вижу, - тихо, не в своей обычной экспрессивной манере ответила Олеся. - И пробовала говорить с ним… Но он тянет. Говорит, рассосется… А нажимать на Петю, вы же его знаете, только портить. Упрется и потом уж сам себя не сдвинет!.. Нет, Степушка, я могу помочь одним: плечо подставить. Всю жизнь я на него, как на каменную стенку, опиралась. Теперь, видать, моя очередь… Иначе не жена ему буду. А так - соседка по квартире…

Федько рассказал об этом нелегком для обоих собеседников и, в общем, ничем не окончившемся разговоре Литвинову. И сегодня, бреясь, Марат не мог оторваться мыслями от сверлящего вопроса: «Что тут можно предпринять? Не смотреть же сложа руки!..»


В один прекрасный день на аэродроме появился гость. То есть, вообще говоря, гостями фирма была хорошо обеспечена всегда - редкий день проходил без того, чтобы десятки людей не приезжали о чем-то договориться, с кем-то посовещаться, что-то посмотреть, что-то показать… Но этот гость был особенно дорог, прежде всего обитателям комнаты летчиков. Дмитрий Никитович Широкий в годы войны завоевал - в буквальном смысле слова завоевал! - всесоюзную известность как один из самых результативных летчиков-истребителей в нашей авиации. Известность, которая держалась не только на количестве сбитых им вражеских самолетов (хотя это количество само по себе выглядело более чем убедительно), но и на том, что он как-то умудрялся не просто сбивать, а сбивать именно те самолеты противника, которые было особенно нужно сбить, и как раз тогда, когда особенно нужно!

Одним из первых он понял, что, сколь ни эффектна победа над фашистским истребителем, победа в лихом, маневренном, изобилующем головоломными фигурами, похожем на рыцарский турнир бою, но основную ударную силу авиации противника составляют бомбардировщики. А потому уничтожить бомбардировщик или по крайней мере не дать ему прицельно ударить по нашим войскам - первая задача истребителя. Более важная даже, чем счет побед. Поняв же это, начал соответственно и строить - именно строить, навязывая свою волю врагу! - собственные воздушные бои, а затем и бои эскадрильи, которой еще в звании младшего лейтенанта стал командовать: уклоняясь от боя с истребителями сопровождения, связав их по возможности минимальной группой наших истребителей, старался прежде всего ударить основными силами по бомбардировщикам. Правда, расправившись с бомбардировщиками, не упускал того, чтобы, если подвертывалась возможность, так сказать, вернуться и к вопросу об истребителях, навалиться затем и на них.

А когда появился у противника новый, очень сильно вооруженный истребитель «Фокке-Вульф-190», о непобедимости которого заранее убежденно говорили сбитые фашистские летчики, не кто иной, как Широкий, первым на своем фронте сбил машину этого типа, да еще к тому же пилотируемую известным гитлеровским асом. Сбил и, приземлившись, уверенно сказал: «Аэроплан, слов нет, сильный. Но воевать с ним можно. Если точненько по нему дать, нормально падает». И тут же высказал несколько практических рекомендаций, как лучше всего вести воздушный бой с «фокке-вульфом». Ореол непобедимости с этой, вообще говоря, действительно сильной машины был снят.

Точно так же уже в самом конце войны Широкий умудрился одним из первых сбить реактивный, представлявший в то время самую что ни на есть новинку «Мессершмитт-262». Именно умудрился, потому что максимальная скорость реактивного «мессершмитта» была больше, чем истребителя, на котором воевал Широкий.

Но по этому поводу Дмитрий Никитович сам дал необходимые разъяснения:

- Ну и что ж, что больше! Война не гонки на скорость… Тут главное дело - кто кого первым заметит. Понял?.. Я его увидел - он ниже меня метров на семьсот - восемьсот шел. Похоже, на своей крейсерской скорости. Конечно, его крейсерская - это, можно сказать, почти что моя максимальная. Но я превышение использовал. Понял? Все в кабине - от себя: полный газ, полные обороты, ручку на пикирование - и пошел валиться на него. С разгоном… Он заметил - поздно! Тоже, конечно, полные обороты дал - черный шлейф за собой пустил. Но двигатели-то у него не приемистые, пока раскочегарятся, да пока машина его - тяжелая ведь она - в разгон пойдет! Метров до двухсот мы сблизились и вроде бы замерли. Ну я, конечно, не стал ждать, когда он уходить начнет, прицелился поаккуратнее - и дал! Гляжу: горит. Концы! Тут и летчик выбросился…

Так, в который уж раз, было доказано, что в конечном счете воюют не самолеты, а сидящие в них люди.

Часто повторяемое словечко «понял», а особенно иллюстрирующие ситуацию, как всегда у летчиков, размашистые жесты обеими руками придавали рассказу Широкого особую наглядность.

…Приехав на испытательный аэродром и отсидев положенное время на совещании, куда был приглашен, Широкий, конечно, завернул к коллегам, в комнату летчиков, где его уже ждали все свободные от полетов испытатели.

Он появился в дверях - веселый, улыбающийся, сверкая двумя Золотыми Звездами и пятью рядами орденских планок на кителе, плотно сидевшем на его начавшей слегка раздаваться фигуре, поздоровался со своими старыми знакомыми - Белосельским, Федько, Литвиновым, Нароковым, потом огляделся вокруг и увидел Тюленева:

- Митроша! Здорово! И ты здесь? Испытатель?

- А как же. Тебе, Митяй, технику готовим, - с достоинством ответил Тюленев.

Они обнялись. Поцеловались троекратно. И завели хоть и короткий, но совершенно обязательный при встрече однополчан разговор, в котором едва ли не каждая фраза обоих собеседников традиционно начинается со слов: «А помнишь?..»

Обитатели летной комнаты почувствовали себя слегка ошарашенными. Не принимать очень уж всерьез рассказы Тюленева о его ратных подвигах и особенно о близких дружеских отношениях с носителями громких авиационных имен стало в этой компании привычным. И вдруг выясняется: все правда! И воевал Митрофан, как охотно подтвердил Широкий, в общем, хорошо. Наградами не то чтобы совсем уж обойден, но и не очень щедро отмечен по разным причинам, в основном вполне земного характера. Не прочь, оказывается, бывал несколько превысить положенную за ужином стограммовую норму, что ему, как правило, легко удавалось ввиду особо добрых отношений сразу с двумя официантками летной столовой. Вот эта-то склонность к превышению привычных норм - как по количеству принятых граммов, так и особенно по числу прирученных официанток, - не могла не привести к некоторым конфликтам… А воевал Митрофан хорошо. В числе самых результативных асов, правда, не был, но ведомым считался надежным. Да и на собственном счету сбитых имел. И со всеми этими «Сашами, Петями, Толиками», как он называл знаменитых асов своего полка, как, впрочем, и с «Митяем» Широким, действительно был в отношениях самых дружеских.

Персона Тюленева в глазах его сослуживцев сразу не то чтобы выросла, но как бы обрела новые очертания. Очевидные слабости его характера, вернее, манеры поведения, конечно, никуда не делись. Но перестали заслонять многое другое, начиная хотя бы с боевого прошлого, которое в авиации цену имеет, и немалую.

- Не пойму! - сказал Аскольдов после того, как Широкий распрощался, а Тюленев отправился проводить его до машины. - На кой это Митрофану приспичило так павлиний хвост распускать?

- А он его в общем-то и не распускал, - сказал Нароков. - Это нам казалось, что павлиний хвост. На самом деле он просто рассказывал… Многовато, конечно, рассказывал. Повода не упускал. Да и без повода иногда тоже…

- Я думаю, тут дело в том, - заметил Белосельский, - что война для него была - звездный час. Весь запас душевных сил, какие у него были, он на войну и израсходовал. В мирное время себя не очень нашел. Так и жил дальше - задом наперед.

- Как это - задом наперед?

- А, знаешь, будто человек сел на лошадь лицом к хвосту. Лошадь его везет, конечно, вперед. Только он-то смотрит все время назад.

- Да… Немножко мы по отношению к Митрофану оказались не того… - сказал Аскольдов.

- Что, совесть заела? - улыбнулся Нароков.

- Да как тебе сказать… - замялся Аскольдов. Признавать прилюдно за собой такие тонкие движения души, как угрызения совести, он не любил, Стеснялся.

- Тут, наверное, не столько факт нарушения законов Сашу тревожит, сколько калибр грехопадения. Очень уж он мелковат, этот калибр, - пришел на помощь Аскольдову Белосельский.

- Понимаю. Ему бы сейфы государственного банка обчистить, вот был бы подходящий калибр. Ограбление века! - принял предложенную гипотезу Нароков.

На том разговор и закончился.

Но отношение к Тюленеву как-то сдвинулось. Два дня спустя Литвинов вошел в летную комнату и обнаружил там Нарокова, сидящего за столом рядом с Тюленевым. Перед ним лежал полетный лист - предстоящее Тюленеву новое задание, и Нароков неторопливо продолжал, видимо, давно начатый разбор.

- На семи тысячах вам нужно что? Площадку с оборотами девяносто пять процентов. Так. Посмотрим график… Это при сегодняшней температуре получится по прибору что-нибудь пятьсот двадцать - пятьсот тридцать… Вот вы, пока будете с девяти тысяч снижаться, эту скорость и установите. Или, даже лучше, чуть побольше: перебор на площадке быстрее погасится, чем разгонится недобор… И обороты девяносто пять установи не на семи, а что-нибудь на семи триста: триста метров у тебя на просадку уйдут…

Визит Широкого явно пошел Тюленеву на пользу. Нароков сам не заметил, как в ходе разговора перешел с Митрофаном на «ты».


Трудно назвать порождение рук человеческих, которое прогрессировало бы быстрее авиации. Из года в год самолеты летают все быстрее, все выше, делаются все неразборчивее к погоде. Казалось бы, от этого должна повышаться степень риска, особенно в испытательных полетах. Но, к счастью, на деле так не получается. Прогрессирует не только авиационная техника, но и авиационная наука - люди знают об еще не поднявшемся в воздух самолете сегодня гораздо больше, чем знали вчера. И методика самих летных испытаний делается все надежнее. И моделирование… Да и сами испытатели не лыком шиты, умеют выходить без потерь из сложных положений… Словом, сейчас летное происшествие на испытательном аэродроме - гость, гораздо более редкий, чем на страницах романов «из жизни летчиков-испытателей».

Ну, а уж в самом крайнем случае на помощь приходят катапультируемые кресла. В минуту жизни трудную, когда спасти самолет и людей вместе с ним явно невозможно, приходится спасать людей без самолета. Поворот красного рычага - и кресло, увлекаемое силой вделанных в него ракет, вылетает вместе с сидящим в нем человеком из самолета. Грохот! Пламя! Дым! Удар! И тут же второй удар - о воздух, который при больших скоростях полета делается каменно жестким… Слов нет, удовольствие существенно ниже среднего! Ведь, если называть вещи своими именами, только что человеком выстрелили! Но тут уж не до жиру, быть бы живу. Живу в полном, совершенно буквальном значении этого слова…

На летной базе КБ Ростопчина ничего такого экстраординарного уже больше года не происходило. Чему все были, конечно, только рады, потому что стремление к риску ради риска тоже присуще испытателям разве что в книжках и кинофильмах. В реальной действительности умный испытатель (а бестолковые на этой работе удерживаются редко) всю свою профессиональную жизнь именно на то и настроен, чтобы и задание обязательно выполнить, все необходимые данные получить, и домой вернуться в целом виде на целом самолете. На вопрос одного дотошного интервьюера, ощущает ли он притягательную силу риска, Белосельский, проявив неплохую испытательскую реакцию, мгновенно ответил:

- Ощущаю… Когда играю в преферанс, - на чем интервью и закончилось.

…Авария Аскольдова выглядела странно. Впрочем, этим она не отличалась от подавляющего большинства аварий, во всяком случае, на первом этапе их расследования. Летное происшествие, всем с самого начала абсолютно ясное, встречается нечасто.

Аскольдов гнал площадки на нескольких высотах при разных режимах работы двигателей. Простейшее задание, серийный самолет, никаких оснований для беспокойства… Выйдя на очередную высоту, Аскольдов отрегулировал обороты двигателей, подождал, пока установится режим полета, убедился, что стрелки указателя скорости и высотомера устойчиво подрагивают возле одних и тех же делений циферблатов, нажал кнопку внутрисамолетной связи и коротко бросил оператору: «Режим».

Тот включил самописцы - пошла площадка. Прогнать ее так, чтобы получить на лентах приборов-самописцев четкие, будто по линейке проведенные линии, тоже надо уметь. Правда, при этом ни решительности, ни особых знаний, ни умения верно отреагировать на неожиданно возникшие обстоятельства, ни каких-либо других, традиционно приписываемых испытателям высоких качеств, не требуется. Но требуется, оказывается, другое: терпение, аккуратность, тщательность. Не зря, наверное, любил говорить склонный к афористике Белосельский: «Сложность нашей профессии в том, чтобы в летчике-испытателе сидел бухгалтер и гусар одновременно». На площадках бухгалтерская составляющая испытательского облика, бесспорно, превалирует над гусарской.

Стрелка секундомера прошла шесть раз по кругу. Аскольдов скомандовал: «Конец режима», - прибрал обороты двигателей и, сверившись с планшетом («Где там у нас следующая площадка?.. Ага: на пяти тысячах…»), ввел самолет в крутой разворот со снижением. Снижаясь, он привычно обшарил взором приборную доску и, еще не отдав себе отчета в том, какой прибор привлек к себе его внимание, вздрогнул. В кабине самолета десятки приборов. И давно замечено, что все их нормальные, правильные показания летчик как-то не отмечает в своем сознании. Спроси его о них после полета, скажет: «Нормально» - и все! Если, конечно, по заданию не требовалось их специально зафиксировать… Другое дело, если какой-нибудь прибор показывает что-нибудь не то, что надо! Тут уж летчик их обязательно заметит - и осознает!

Так было и на этот раз: Аскольдова внутри что-то кольнуло, когда его взгляд пробегал по керосиномеру. Горючего оставалось где-то на самом донышке баков!.. Почему? Ведь перед началом только что завершившегося режима в них была добрая половина полной заправки!.. Куда оно могло деваться?!

Первая мысль: врет керосиномер… Скорее всего, так… Но так оно или не так, а продолжать полет, полагаясь на эту гипотезу, означало бы идти на безрассудный риск. И Аскольдов решительно довернул к направлению на аэродром. Попросил руководителя полетов обеспечить ему посадку с ходу, без круга.

Но до аэродрома оставалось минут десять лета. А стрелка.керосиномера резко шла к нулю.

- Сейчас она дойдет, - сказал себе Аскольдов, - и тут-то мы увидим, врет керосиномер или…

…«Тяга обоих двигателей пропала одновременно», - писал он потом в донесении. А в воздухе, как только это случилось, глянул на лежавшие внизу сплошные леса и резко скомандовал оператору:

- Катапультируйся!

- Что? Как? - растерянно переспросил оператор. - Катапультируйся немедленно! - рявкнул Аскольдов.

В то же мгновение в кабину летчика ворвался рев обтекающего самолет воздушного потока, Аскольдову больно заложило уши - это оператор сбросил крышку своей кабины. И сразу после этого за спиной Аскольдова раздался оглушительный выстрел, самолет вздрогнул, как от попадания зенитного снаряда, - оператор катапультировался.

- Ну, Саша, давай! - сказал себе Аскольдов, прижался к спинке кресла, напряг мускулы всего тела - и потянул красную рукоятку, торчащую с правой стороны у чашки сидения.

Когда над головой летчика, громко хлопнув, раскрылся основной парашют, вытянул его из кресла и бережно, неторопливо понес к земле, он подумал: «Хорошая все-таки, штука - парашют! Спасибо Леонардо да Винчи за идею. Толковый был старик!»

…Итак, авария. К счастью, не катастрофа.

А раз авария, значит - аварийная комиссия.

Из летчиков в нее включили почему-то сразу двоих: Федько и Литвинова - по каковому поводу оба ворчали. Каждый считал, что было бы вполне достаточно в комиссии и одного летчика, причем, конечно, лучше не его самого, а уважаемого коллегу. Участие в работе аварийной комиссии - далеко не самое обожаемое летчиками из всех выпадающих на их долю многообразных служебных поручений. Наверное, тут наиболее неприятная сторона дела состоит в том, что оказываешься как бы в положении судьи по отношению к своему товарищу. Да еще понимаешь при этом, что судьба переменчива, полную гарантию от ее превратностей дает, как утверждал Остап Бендер, только страховой полис, который в практике летных испытаний распространения как-то не получил, а потому ни один летчик никак не гарантирован от того, что завтра сам окажется в таком же положении подсудимого. Нет, противное, очень противное это дело - заседать в аварийной комиссии.

Степан и Марат сидели за столом и хмуро взирали на лежащий перед ними испещренный цифрами лист бумаги.

- Вот, поглядите, - сказал заместитель Генерального конструктора, назначенный председателем аварийной комиссии. - Тут подсчитано, какие должны были бы быть расходы горючего, чтобы двигатели сожрали его полностью за фактическое время полета Аскольдова. Получились значения, скажем прямо, высокие. Но нельзя сказать, чтобы нереальные. Топливную аппаратуру ведь перед полетом заново регулировали. Вполне могла она дать такие расходы - их ведь в полете как раз и проверяли. Для того и летали… Вот так.

- Ну и что же из этого следует? - спросил Литвинов. Он, конечно, прекрасно понял - что. Но иногда.счи-тал полезным выглядеть наивнее, чем был на самом деле.

- Очень просто, - охотно разъяснил председатель. - Аскольдов не ожидал такого повышенного расхода горючего и на керосиномер особенно не смотрел. А когда посмотрел, - было уже поздно.

- Гипотеза, - сказал Федько.

- В каком смысле? - насторожился председатель.

- В прямом. Гипотеза, - повторил Федько.

- Точно: гипотеза, - поддержал Калугин. - Значит, нужно ее доказать. А пока не доказали, извиняюсь…

- Как докажешь! - развел руками председатель. - Топливные агрегаты побиты. На контрольные замеры их не поставишь… И другого ничего не придумаешь…

- Конечно. Если ничего не придумаешь, значит, виноват летчик, - обозлился Литвинов. - Раньше говорили: стрелочник. Так это на железной дороге. А у нас, в воздушной стихии, вместо стрелочника - летчик.

- Зачем вы так, Марат Семенович! - слегка повысил голос заместитель Генерального конструктора. - Не надо!.. А если вы не согласны с моей, как Степан Николаевич сказал, гипотезой, то выдвигайте свою… Георгий Иванович, - обратился он к Калугину. - Вы что молчите. Как, по-вашему, мог летчик допустить ошибку или нет?

Ошибка летчика!..

Говорят, сапер ошибается один раз. Про летчиков так не скажешь - каждый из них, если он умеет говорить, хотя бы сам с собой, до конца откровенно, знает и помнит свои ошибки. Старается учитывать старую истину: «Умный отличается от дурака не тем, что не делает ошибок, а тем, что их не повторяет».

И все-таки ошибка ошибке рознь. Они поддаются некоторой классификации. Например, на грубые и мелкие. На простительные и непростительные… В спокойной, ничем не осложненной обстановке, на исправной машине, выполняя простое, до мелочей проработанное на земле задание, просто так - за здорово живешь - взять да прозевать, что горючее расходуется быстрее обычного… Нет, поверить в такую ошибку летчика трудно!

- Вряд ли, - хмуро ответил на вопрос председателя аварийной комиссии Калугин.

- В общем, так, - решительно сказал Федько. - Причину, я считаю, мы пока не нашли. Надо копаться дальше. Чтоб были железные доказательства. А если только потому, что мы ничего другого не придумали, кто-нибудь захочет всех собак на Аскольдова вешать, то, говорю заранее, мы с Литвиновым будем особое мнение писать.

- Ну хорошо, - предложил надежное, не раз выручавшее аварийные комиссии средство председатель. - Давайте напишем, что с полной достоверностью установить причину не удалось, но предположительно…

- Что значит: предположительно? Капать на репутацию человека нельзя и предположительно… В общем, вот так: особое мнение!


Особое мнение!

С этими словами у Литвинова были связаны свои личные, очень прочно засевшие в душе воспоминания. Засевшие несмотря на то, что с тех пор прошел без малого десяток лет.

В испытательном отряде, которым он командовал, случилась катастрофа - событие, как было сказано, редкое, но всегда тягостное. Погиб общий любимец - отличный испытатель, заслуженный боевой летчик, а главное, добрый, веселый, очень компанейский человек Миша Карасев.

Его гибель подавляла еще тем, что выглядела совершенно загадочной. Да, в сущности, такой и была. Лишь много лет спустя удалось разобраться в природе погубивших Мишу вибраций. А пока, по горячим следам, как положено, назначили аварийную комиссию. Среди лежащих перед ней на столе бумаг как-то по-особому смотрелся полетный лист с сиротливо белой, незаполненной оборотной стороной - «выполнение задания». Графики, расчеты, донесения всех опрошенных свидетелей, заключения экспертов… И все же ничего, ровным счетом ничего высокая комиссия установить не могла. Центральный, самый важный пункт аварийного акта - причина происшествия - приходилось оставить незаполненным. Вернее, заполненным внешне безразличной, но по сути дела глубоко трагичной фразой: «Ввиду полного разрушения самолета установить причину происшествия не представилось возможным». На этом дело вроде бы и приходилось закрыть.

Но то ли председатель комиссии, то ли обладатель чьей-то направлявшей его действия руки сочли, что если уж не установлена причина, то хорошо бы, чтобы обрел содержание хотя бы пункт: «виновник происшествия». Правда, если следовать здравому смыслу, то какой может быть виновник, если нет причины! Но здравый смысл, как известно, зачастую бывает не очень защищен перед напором таких несравненно более мощных категорий, как «есть мнение…» или, тем более, «получено указание»…

Закончив (или решив, что закончила, что, в общем, одно и то же) свои дела на аэродроме, комиссия с аэродрома удалилась, как компетентно разъяснил Белосельский, «в коридоры власти».

Прошло еще несколько дней, и до ушей Литвинова дошел первый сигнал тревоги. Позвонил его старый сослуживец, в прошлом ведущий инженер по летным испытаниям их аэродрома, перешедший затем на работу в министерство. («Ездить ближе. И к здоровью не так цепляются…»).

- Слушай, Марат! - сказал он в своей обычной неторопливой манере, по-волжски окая. - Ты знаешь, что аварийной комиссии дана команда, чтобы был виновник? И что они катят бочку на тебя?.. Не знаешь? Ну так имей это в виду…

Повлиять на ход событий Литвинов так или иначе не мог. Но потом долго вспоминал этот звонок - первую руку друга из числа многих, протянутых ему в последующие месяцы. Потому и не воспринял Марат эти месяцы в одном лишь сплошном черном цвете. Не было бы счастья, да несчастье помогло - он увидел, как стараются и Шумов, и Калугин, и Белосельский, и Федько помочь ему кто чем может: советом, информацией, попыткой прямого содействия, просто добрым словом участия… Оснований для разочарования в человечестве у попавшего в переделку Литвинова не возникло.

Ожидавшие его служебные неприятности Литвинова задевали мало. Летчик остается летчиком - это самое главное. Во время войны в аналогичных ситуациях помогала утешительная поговорка: «Меньше взвода не дадут, дальше фронта не пошлют». Оргвыводы? Черт с ними, с оргвыводами! Перебьемся…

Душу его точило другое: получается, что он виновник гибели своего товарища. У Миши же остались родители, жена, дочка. Они могут поверить. Скажут: вот кто убил нашего сына, мужа, папу…

Велика ответственность аварийных комиссий! Прежде всего это, конечно, ответственность за то, чтобы разобраться до конца, в чем причина беды, ответственность за неповторение… Но есть и еще одна сторона дела: моральное состояние людей, признанных - особенно признанных неосновательно - виновниками несчастья. Им ведь жить дальше! А многим из них - и летать! Правда, можно рассчитывать на то, что у авиатора психика устойчивая, все выдержит, но и на это уповать беспредельно вряд ли стоит.

Уехав с аэродрома, аварийная комиссия выдала свое заключение не через два-три дня, как обычно бывало в таких случаях, а лишь спустя добрых две недели. Причина этой проволочки хотя и не сыграла никакой роли в последующих злоключениях Литвинова, тем не менее вспоминалась им всю жизнь с теплым чувством: «Есть люди на свете!..»

Оказалось, что двое из пяти членов аварийной комиссии уперлись. Решительно отказались взвалить ответственность за катастрофу, причины которой остались неустановленными, на Литвинова. Строптивых членов комиссии долго, в разных кабинетах, на разных этажах уламывали - на это и ушли те самые две недели - ив конце концов махнули рукой: «Пусть пишут особое мнение».

Так оно и появилось, это памятное Марату особое мнение…

А аварийный акт, точнее, его пункт, касающийся виновника происшествия, был принят не очень убедительным большинством в один голос: три против двух. Нароков заметил, что на соревнованиях по боксу такой расклад судейских мнений обычно вызывает бурную реакцию зала: топот, крики, свист… Но дело происходило не на соревнованиях по боксу.

Литвинова и его друзей заинтересовало, кто же эти два упрямца, противопоставившие свою нелицеприятную точку зрения безличному, но могущественному: «Есть мнение…»? И не изменившие ее, несмотря на все уговоры.

- Практического значения не имеет. Но интересно, - сказал Белосельский. - Всегда интересно знать, кто есть кто.

Начали перебирать членов комиссии.

Председатель отпал сразу, автоматически: особое мнение с его стороны означало бы спор с самим собой. Нелогично!

Второй член комиссии - аэродинамик «братского» КБ - был в этом смысле абсолютно вне подозрений:

- Ему вылезти с особым мнением нравственное кредо не позволит, - сказал Белосельский.

- Вернее, безнравственное, - уточнил Федько. Возражений не последовало. Аэродинамика знали. Третий член комиссии, работник министерства, в прошлом однокашник Литвинова по учебному заведению, где они вместе отгрызали первые куски гранита авиационной науки, тоже вроде бы не подходил: штатный сотрудник аппарата, ему сопротивляться начальству - все равно, что против ветра плевать.

Четвертый член комиссии - ученый, видный специалист по летным испытаниям - сам только-только вышел из полосы неприятностей. Кто-то откопал какие-то вызывающие сомнения места в его анкете. Выплывала неясная фигура не то раскулаченного дяди, не то застрявшей на оккупированной территории тети. Так или иначе ему сейчас привлекать к себе внимание особой строптивостью никак не следовало. Литвинов это понимал и положа руку на сердце никаких претензий к четвертому члену комиссии не предъявлял.

Еще меньше претензий за послушное следование мнению председателя комиссии можно было бы предъявить пятому ее члену. Его биография складывалась нелегко. Долгие годы провел он вдалеке от коллектива, в котором начинал свое служение авиации, быстро рос, выдвигался, казалось бы, процветал… Вернулся к родным пенатам в середине пятидесятых годов, и между его возвращением и назначением в эту чертову аварийную комиссию прошло времени - всего ничего. Были все основания полагать, что если пройденные житейские университеты чему-то его и научили, то никак не упорному отстаиванию собственной, независимой точки зрения.

Итак, в каждом из пятерых заподозрить автора особого мнения было трудно. А ведь подписали его! Даже не один человек, а двое. Существовало же это особое мнение! Откуда-то оно взялось. Мистика какая-то!

- Нет тайного, которое не стало бы явным. Выяснится, - уверенно сказал Белосельский.

- Это точно. Прорежется, - подтвердил тогда еще совсем молодой, только что пришедший в коллектив испытательного аэродрома Аскольдов.

И действительно, прошло время, и все выяснилось.

Особое мнение написали четвертый и пятый члены комиссии!

Написали, несмотря на то, что именно им это было особенно трудно. В который уж раз подтвердилась старая истина, что порядочность человеческая - великая сила. И если она в человеке есть, то никакие соображения выгоды, спокойствия, даже собственной безопасности преодолеть ее не могут.

…Помнил Марат этот непростой, но поучительный кусок своей жизни, как и следовало ожидать, прочно. И не только помнил, но охотно поминал его вслух - в разных аудиториях и при любых, мало-мальски подходящих для этого обстоятельствах. Перестал поминать - сразу и окончательно - после того, как на чьем-то дне рождения одна из украшавших общество милых дам, слегка подвыпив, высказалась:

- А вы, Марат, оказывается, даже тоста произнести не можете, чтобы не вспомнить, как вас обижали… Бедненький… Пожалейте меня, люди!..

Вот этого - чтобы его жалели - Марат не терпел! Милой подвыпившей даме ответил шуткой, вроде бы приняв и ее высказывания за шутливые. Но о периоде своих неприятностей больше не вспоминал публично никогда. Отрезал.

Однако слова «особое мнение», казалось бы, вполне бюрократические, уместные более всего, в разного рода актах, протоколах и заключениях, эти слова с той поры всегда и неизменно ассоциировались у него с честностью, смелостью, человеческим благородством.


- В общем, вот так: особое мнение! - сказал, как отрубил, Федько.

Никаких «предположительных» причин аварии ни он, ни Литвинов вешать на Аскольдова не хотели. Требовали железных доказательств.

И такие доказательства нашлись.

Нашлись в виде обнаружившегося среди обломков машины массивного, похожего на большого краба, исполнительного механизма системы аварийного слива горючего. Положение частей этого механизма не оставляло сомнений: механизм сработал, открыл сливные краны, и керосин из баков за какую-нибудь минуту выдуло наружу. Остатка горючего в небольшом расходном баке для возвращения из дальнего угла испытательной зоны на родной аэродром оказалось недостаточно. Все прояснилось, все стало на свои места.

Настроившиеся в пользу концепции «виноват летчик» члены комиссии попробовали было вести арьергардные бои.

- Где доказано, что механизм слива сработал самопроизвольно? - упрямо спросил один из них. - Не исключено, что летчик ошибочно…

- Не проходит, - охладил его председатель комиссии, хотя и сам ощущавший некоторую досаду оттого, как неожиданно повернулось дело (кто из нас радуется, оказавшись неправым?). - Никак не проходит. На тумблере управления сливом в кабине летчика цела контровка… Не мог же он сорвать ее, включить тумблер на слив, а потом вернуть его на место и снова законтрить!

- Не единственное доказательство, - резко добавил Федько. - Александр Филиппович - честный человек. Темнить не стал бы.

- Ну, это как раз доказательство довольно такое… - Член комиссии, выдвигавший гипотезу о возможных ошибочных действиях летчика, пошевелил в воздухе пальцами, что должно было обозначать шаткость доводов Федько. - Когда припирает, уж с кем-кем, а со своей совестью человек всегда как-нибудь договорится… Но хорошо, пусть слив пошел самопроизвольно. Возникает тогда другой вопрос: как летчик этого не заметил? Увидел бы он сразу, что стрелка керосиномера ползет быстрее обычного, прекратил бы площадку, повернул бы сразу к аэродрому…

- Это когда же заметил? - ядовито вежливо осведомился Литвинов. - Во время площадки? Если вы попробуете представить себе, как выполняется этот режим… - Федько потом утверждал, что Марат произнес последнюю фразу в точно такой тональности, в которой читают знаменитую крыловскую басню: «Когда бы вверх могла поднять ты…» Доводя свою мысль до конца, Литвинов подробно, в манере лектора-популяризатора, разъяснил, как распределяется объем внимания летчика при выполнении испытательных режимов и с какими временными интервалами удается ему осматривать в это время все многообразное приборное оборудование кабины…

Вопрос о вине Аскольдова отпал.

Правда, одновременно всплыл другой вопрос: о причине самопроизвольного слива топлива. Этим тоже, пока докопались, занимались не день и не два. Но в конце концов, разумеется, докопались.

Генеральный конструктор, которому ежедневно докладывали о ходе работы аварийной комиссии, был доволен. Хуже нет, чем авария по неустановленной причине! Но все же счел нужным проворчать:

- Уж, конечно, наши хваленые асы за дружка горой! Ладно, на сей раз совпало. А вообще-то, чтобы объективно подойти, это не по их части.

Федько, когда ему передали реплику Генерального (любители переноса информации имеются в изобилии в любом коллективе), пожал плечами:

- Объективно!.. У прокурора своя объективность, у адвоката своя.

- Ага! Значит, признаете: вели себя, как адвокаты! - поддразнил Степана Николаевича оказавшийся при этом разговоре в комнате летчиков руководитель полетов Парусов.

- Прокуроров там без нас хватало.


Загрузка...