День сменяла ночь, менялись времена года, менялись власти, а по великой Сибирской магистрали шли и шли поезда. Кто-то составлял и ломал графики движения, кто-то вел, провожал и встречал эшелоны. Все так же нетерпеливо кричали на разъездах паровозы и судорожно вздрагивали семафоры станций.
Жизнь полосы отчуждения дороги внешне казалась спокойной, словно не было в России жестоких потрясений. И только серые с накладными карманами френчи чехов, заполонивших дорогу, да разбитые станционные здания, да трупы расстрелянных рассказывали о событиях, которые совершились и еще совершатся в судьбе огромного, неустроенного государства.
В начале сентября 1918 года по Сибирской магистрали тащились навстречу друг другу два поезда. Один из них — пассажирский, с аккуратными свежепокрашенными вагонами — вышел из Омска, провожаемый приветственными возгласами важных штатских и военных чинов и бравурной музыкой гарнизонного оркестра. На вагонах трепетали на ветру большие бело-зеленые флаги. Когда поезд прибывал на станцию, его оцеплял конвой со знаками различия Средне-Сибирского корпуса. И на площадке одного из вагонов неизменно появлялся пожилой, лысый мужчина в черном сюртуке. Он учтиво раскланивался по сторонам, изображая на трясущемся, заросшем усами и бородой лице подобие улыбки.
Это был председатель совета министров Омского правительства Петр Васильевич Вологодский, адвокат и журналист в прошлом. Получив из рук чехов власть, сибирский премьер спешил сейчас на переговоры во Владивосток, где под защитой иностранных кораблей вершил «государственные» дела железнодорожный генерал Хорват, объявивший себя верховным правителем России.
Иногда Вологодский принимал в вагоне делегации, изливавшие перед ним свои верноподданнические чувства. Шутил, расточая по адресу местных деятелей любезности. Предсказывал гибель Совдепии. А по ночам, мучаясь бессоницей, думал о том, как укрепить свою власть, как переиграть лукавого бородача Хорвата и подчинить себе не в меру прыткого атамана Гришку Семенова. Того и другого поддерживала Япония. Прежде, чем назвать себя верховным правителем, Хорват вел переговоры с представителями японского генерального штаба и парламентских партий сейюкай и кенсекай. Наконец, до Омска дошли слухи, что в Харбине состоялось секретное совещание, на котором японцы выторговывали у Хорвата и бывшего командующего Черноморским флотом вице-адмирала Колчака Приморье.
Что касается Семенова, то японцы считают его своим, называя самураем, бравым рыцарем полей.
Миссия Вологодского была нелегкой, хотя за ним стояли чехи и страны Антанты. Англия, Франция и Америка делали ставку на Омск, чтобы с этого плацдарма открыть поход на красную Москву…
Другой поезд шел со стороны Иркутска. Он сплошь состоял из старых, скрипучих товарных вагонов, до отказа забитых спекулянтами и серой, безликой солдатней. Состав не задерживали на крупных станциях, чтобы избежать беспорядков. Зато подолгу простаивал он на разъездах, где пассажиры разводили костры, кипятили чай, варили жидкую похлебку.
Забившись в грязный, пропахший конским навозом угол вагона, в этом поезде ехал хорунжий Даурского войска Куприян Гурцев. После поражения красных частей в Забайкалье он с документами железнодорожного слесаря и с удостоверением Иркутского комитета партии большевиков, зашитым в воротник тужурки, пробирался в Западную Сибирь для подпольной работы.
В пути поезда встретились, поприветствовав друг друга гудками, и разошлись. Им надо было спешить: впереди у пассажиров много дел.
А неделей раньше на Сибирскую магистраль вышел еще один поезд. Он привез на станцию Ярки добровольцев, завербованных в селах Вспольского уезда. Отсюда эшелон должен был проследовать до Омска и дальше — до Петропавловска, где формировались новые части.
Не успел состав остановиться, как вдоль него забегали чубатые военные в черной и голубой форме с широкими, как у генералов, лампасами. На щеголеватых фуражках поблескивали кокарды: череп со скрещенными костями.
— Чехословаки, — определил кто-то из добровольцев.
— Казаки, — возразил Володька Поминов, оправляя новую, аккуратно сидевшую на нем офицерскую гимнастерку.
— Я казаков знаю. Всех перевидал: и сибирских, и семиреченских, и оренбургских. Не похоже что-то, — отозвался с верхних нар здоровый рыжий детина. — Не похоже, господин прапорщик.
Коротко взвизгнули буфера. Снаружи раздались возгласы:
— Мотинские есть?
— Лукьяновские?
— Вспольские? Кто из вспольских?
В вагонах откликались. Добровольцы прыгали на землю, восторженно встречаемые земляками. Военные оказались солдатами частей Сибирского правительства, расквартированных на станции.
— Э-эй! Которые тут покровские? Выходи!..
Антон Бондарь и Александр Верба, подхватив котомки с харчами, бросились к распахнутой двери вагона.
— Кому покровских? — обстреливая глазами столпившихся людей, крикнул Бондарь. — Давай сюда!
К вагону протиснулся широкоплечий, усатый мужчина с пучком седых голос на виске, перетянутом шрамом.
— Дядя Пантелей! Никак ты и есть?.. Вот штука! — радостно изумился Александр. — А мы уж не думали, что живой. Меня-то признаешь, дядя Пантелей?
— Шурка? Тараса Вербы?
— Кажись, я. Подрос маненько. Давно ведь не встречались. А этот тоже наш. Никиты Бондаря сын, — Александр показал на Антона.
Поздоровались, отошли в сторонку. Пантелей достал расшитый бисером кисет, предложил закурить по такому счастливому случаю. Похвастался:
— Какая-то благородная мамзель вышивала. Еще с германской. Подарок мне в лазарете достался. Не всем, однако, кисеты. Кому там платочки разные. А на что они мне. Да и всякому солдату платочек не шибко в надобность. Разве что позадаваться… И пряники, постряпушки тоже. Баловство одно.
— Выходит, ты, дядя Пантелей, чин большой! — сказал Александр. — Одежа у тебя справная. Да и шкелет на картузе.
— А у нас все так, — с достоинством проговорил Пантелей. — Который офицер так нашего нижнего чина не стоит. Жидковат будет, ежели супротив поставить. Знаем мы этих господ-благородиев. Повидали ихнего сословия!
Бондарь с завистью наблюдал за Пантелеем. И вправду, геройский солдат, представительный. Все — честь по форме.
— Да ты, дядя, не из гвардейских ли случаем? — спросил Антон.
— Партизан. Всю германскую с братом атаманом по немецким тылам ходил. Он в ту пору есаулом был, наш Борис Владимирович. А теперь уже в войсковых старшинах. Только нам он все равно не благородие, а брат-атаман. И за него мы в огонь и в воду, потому как нет храбрей человека. У него все георгии, да еще и французские, и английские отличия. Одно слово — орел!
— Чудно вроде получается: брат атаман, — пожал плечами Верба. — А обращение, ежели вот, к примеру, с тобой?
— Когда как. Строгое. И опять же поблажка есть. Особо тому, кто смелость показывает. И сам черт не брат нашему атаману Анненкову!.. Когда мы с фронта к Омску двинулись, Совдепия, значит, сдать оружие требует. А мы ей вот. Дулю показали. Выкуси, мол. Да еще и знамена в войсковом соборе царапнули. И потеха ж была, когда казаки знамен хватились! Сущая комедь! Промежду прочим, и хоругвь Ермакову мы с собой увезли. Во как!
Пантелей рассказал землякам о нашумевшей в Омске выходке атамана. Отказавшись разоружить свой отряд, Анненков перешел на нелегальное положение. Он готовился к борьбе с Советами, вербуя к себе добровольцев среди казачества и офицеров.
Чтобы осуществить свои далеко идущие планы, атаман стремился стать во главе Сибирского казачьего войска. Он совершил налет на войсковой собор и выкрал знамена, среди которых было знамя, пожалованное войску в день трехсотлетия романовского дома. Завладев знаменем, он получал власть над казачеством.
Во время чехословацкого мятежа отряд Анненкова прославился жестокими расправами над красными. Однако, несмотря на это, под нажимом казачьей верхушки ему пришлось вернуть знамена войсковому кругу.
— А те, что в голубом, тоже ваши? — Бондарь показал рукой вдоль вагонов.
— Наши. Брат атаман любит, чтоб видимость была подходящая… Ну, ребята, как там моя Аграфена живет-здравствует? А?
Антон, не мигая, смотрел на Пантелееву кокарду. Невольно мелькнула мысль: вот так бы явиться к батьке. Соседи сбегутся. И при всех… Может, руку на него поднимать не след, а попугать надо. Чтоб все вспомнил… Да батька и без того обомрет, ежели такое страшилище увидит, с костями.
Много передумал Антон за эти несколько дней. Обида червем сердце точила. Во сне виделись налитые кровью отцовы глаза. В дрожь бросало. А просыпался — месть выдумывал. Попервости готов был разорвать батьку, на кресте распять. Потом отошел немного, поостыл.
— Так как Аграфена-то?
— В акурате. Без мужика, стало быть, туго. Сам знаешь, дядя Пантелей. А она ничего. Не хуже других живут с Нюркой. Тебя ждут, — степенно начал Александр.
— Соскучился я по дочке. Выросла, поди?
— Невеста. Нюрка ничего, значит. Самая что ни на есть невеста. Видная деваха. Вроде как на тебя пошибает. Тут вот только… — Александр потупился и смолк.
— Что? — нетерпеливо спросил Пантелей. — Что? Что «только»? Может уже сураза принесла? А?.. Да ты говори, Шурка!..
— Да ничего, дядя.
— Говори, ежели заикнулся! Все выкладывай! Али опозорил кто Нюрку? Ну?..
Александр тяжело вздохнул и качнул головой.
— Кто?
— Ромка Завгородний. Так говорят…
— Завгородний? Ах ты, шлюхин сын! Кур-ва! Опозорил. А?.. Да я ему!..
— И теперь жениться на ней не хочет. Бросил, — с ехидцей заметил Антон. — За Любкой Солодовой увивается.
— Женится на Нюрке! А не решит Макар подобру, силой заставлю! Только бы до дому попасть.
Лицо Пантелея почернело, будто ночь опустилась на него. Шрам на виске тускло блеснул, передернулся.
— А нас вроде в Омска везут, — повернул разговор Александр. — Учить там будут. И в части собирать.
По перрону, придерживая на боку шашку, пробежал рослый черночубый офицер с георгием и нашивками ранений. Мягко прозвенели шпоры.
— Наш ротный. Поручик Мансуров, — пояснил Пантелей. — Я при нем в вестовых состою. Еще с германской вместе. Ребята, а что если я за вас поручусь? А?.. Тогда и в Омск ездить незачем. У нас ведь тоже новобранцев принимают. Конечно, сами должны понимать: берем отчаянных. Так уж повелось.
У Антона радостно сверкнули глаза. И весь он как-то сразу подобрался, вытянулся в струнку. А Верба поправил упавшую на лоб прядь волос и с напускным безразличием спросил:
— Возьмут ли?
— Айда, ребята! — Пантелей направился к деревянному, приземистому зданию вокзала, в дверях которого скрылась фуражка ротного. Земляки пробирались за ним.
— А может, и примут! — взволнованно бросил Антон.
— Просить будем! — откликнулся Верба. Мол, желаем у вас служить вместе с дядькой Пантелеем. К самому атаману пойдем. Желаем и все. Дескать, потому и в добровольцы записались, чтобы к вам.
В зале ожидания густо синели облака махорочного дыма. Людской говор покрывали смешки. Солдаты вповалку лежали на скамейках, на полу и даже на подоконниках. На прилавке станционного буфета компания человек в десять — двенадцать играла в карты. Молодой унтер с длинной, как у лошади, мордой, наблюдая за игрой, в азарте сучил босыми ногами.
Офицера с георгием встретили в узком, заваленном патронными ящиками и скатками коридоре, ведущем из зала к кабинету начальника станции. Он, очевидно, поджидал кого-то, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.
— Как раз один, — шепнул Пантелей землякам и решительно шагнул к ротному. — Брат поручик, дозвольте обратиться!
— А, это ты, Михеев?
— Я, брат поручик!
— Ну, чего тебе? — с раздражением спросил офицер.
Пантелей вскинул голову, тряхнув чубом:
— Приказано обратиться!
Михеев выложил свою просьбу. И тогда ротный круто повернулся в сторону добровольцев, оценил новичков взглядом больших карих глаз, спросил отрывисто:
— Ты поручишься?
— Я, брат поручик!
— Веди к Сенькину.
— Приказано вести к Сенькину! — Пантелей молодцевато щелкнул каблуками.
От вокзала они пошли слякотными улицами станционного поселка. Сеял мелкий, холодный дождь. Знобило. Антон дробно постукивал зубами, кутаясь в поношенный Гаврилин пиджак. И снова перед ним в наступающем сумраке маячила бричка обидчика-отца, отъезжающая от сборни.
Вместе с другими добровольцами, отобранными в эшелоне, Бондаря и Вербу поместили в «карантин». Это было небольшое помещение казарменного типа с черным от грязи полом и узкими окнами. Вдоль его стен тянулись нары, усыпанные сенной трухой и перетертой соломой. Невыносимо воняло карболкой.
— Свойственный запах, — заметил кто-то из новобранцев. — Никак вошь травют.
— Вошь — животная благородная. Она карболку ись не будет, — возразил высокий бледнолицый парень, прозванный в «карантине» Каланчой. — Да и живуча шибко. Ух, как живуча! У нас один мужик порешил потопить вошь. В одежде по самое горло в озеро влез. Потом окунаться стал с головой. Да так и утоп. А вошь в Совдепию ушла, к большевикам, потому как она тоже голая и свободы жалает.
Нары загоготали, заходили ходуном. Добровольцы потянулись к рассказчику. Нельзя было упустить случая весело скоротать время.
— Ну, а дальше-то что?
— Приходит она, значит, туда и приказывает подать ей какого-нито большевистского комиссара, — оживился подбадриваемый Каланча. — Комиссар тут как тут. Чего, мол, изволите, мамзель? А она ему: жалаю поступить к вам на довольствия. Ну, как словом, так и делом. Ее и проверили по всем статьям. Ихней оказалась, тоже за камунию. И определили вошь к самому что ни на есть товарищу. Обрадовалась она. Вот, думает, заживу у кого! А он ей газетки читает, листки разные. И не кормит сучий сын. Да и то сказать, какая там кормежка, когда у самого пузо к пояснице приросло. Голодный. Согреться у него и то негде.
— Ох, и заливаешь, дружок! — с ухмылкой покачал головой Верба. — Давай крой!
— Не перебивай парня! — прицыкнули на Александра.
— Не по нраву пришлось воши в Совдепии. Выхудала, значит, на передовой. Чуть богу душу не отдала. Удавиться хотела. Да потом ее замуж выдали за клопа. А клоп тот справно жил! К жиду был приписан. Ел сколь влезет, спал на пуховых подушках. В синагогу ихнюю ходил, где ему тоже почет оказывали. Вопчем, в тылу блаженствовал. Ну, поженились и теперь вместях на жидовских харчах пробиваются. Она, хоть и не скусная, значит, кровь, а сытная. Однако боятся молодые, что мы придем в Совдепию и всех жидов в расход пустим. Сызнова, выходит, к кому-нито на хватеру проситься придется.
Нары потряс новый взрыв хохота. И больше всех смеялся сам Каланча. Втянув голову в угловатые плечи и выпучив глаза, он изображал вошь. И, надо сказать, не без успеха.
Прошло уже двое суток, а добровольцы не видели никого из начальства, если не считать младшего унтер-офицера Сенькина, приставленного к «карантину». Казалось, что о новичках все забыли.
Появляться в расположении части добровольцам строго запрещалось. У колючей проволоки, отделявшей «карантин» от солдатских казарм, стоял часовой.
— Обмундируют, присягу примете, вот тогда пожалуйста. Вали, куда хочешь. Хоть на все четыре, — поучал их Сенькин.
Антон и Александр нетерпеливо ожидали Пантелея. Обещал наведываться, а сам как сквозь землю провалился. Может, атаман раздумал брать пополнение и Пантелей упрашивает его за земляков. Да только упросит ли?
— А я в Омска не поеду. Так и скажу атаману: что хошь, мол, делай, а с тобой хочу, — тяжело вздохнув, произнес Бондарь.
— Что и говорить, служба тут отменная. Лучше не сыщешь, — отозвался Александр.
После обеда, когда добровольцы поудобнее устраивались на нарах, чтобы подремать до ужина, в сопровождении Сенькина в казарму вошел белокурый среднего роста поручик. Он был одет в новую, хорошо посаженную на статную фигуру форму, такую же самую, как у Пантелея Михеева, только много лучше. В лице поручика улавливалось что-то застенчивое, девичье, особенно когда он разговаривал, играя пухлыми розовыми губами.
— Здорово, ребятушки! — просто сказал поручик, выбросив вверх полусогнутую холеную руку.
— Здравия желаим! — нестройно ответили добровольцы, поднимаясь. Поручик сел на нары, подстелив под себя чистый выутюженный платочек. Предложил закурить из золотого портсигара. Но никто не дотронулся до папирос. То ли добровольцы стыдились своих давно не мытых рук, то ли боялись встать на одну ногу с начальством, пользуясь его нежданной милостью.
— Как живется, ребятушки?
— Слава богу! — сказал Каланча. — Живем — не тужим. Да вот скорей бы нас по ротам.
— Теперь уж скоро. А вы что, воевать хотите?
— И это можно. Затем и ехали. Что прикажете, то и делать будем.
— Та-ак… — поручик внимательным взглядом оглядел добровольцев. — Кто ж вы все-таки будете? А?
— Крестьяне мы.
— Вспольского уезда.
— Понимаю. А относительно убеждений? Большевики есть?
— Откуда им взяться, ваше благородие! — снова заговорил Каланча. — Большевики против власти, их в армию не загонишь. А ежели бы попались которые, так мы сами бы их, как котят…
— Зачем же так? Они — тоже люди. И кто был большевиком или сочувствовал, надо сейчас сказать. Так, по-свойски… Ну! Чего же вы молчите? А, может, кого подослали к нам? Вот, к примеру, ты! — поручик показал на Бондаря. — Я тебя где-то видел и, кажется, с большевиками в Совдепии.
Антон побледнел. Его лицо перекосилось.
— Я крестьянин, ваше благородие. Из Покровского, Галчихинской волости. Всю жисть… — оправдывался Бондарь.
— Я пошутил. Значит, вы хорошо живете? Та-ак. Дезертировать не собираетесь? Конечно, нет. Но если кто захочет уйти из нашего отряда, тот поставит предварительно в известность своих командиров. Мы держать не станем. Захотел домой — ну, и иди. Зачем держать? Нет, у нас совершенно другие принципы, — поручик приветливо улыбнулся. — Мы уважаем личность. Та-ак… А ты вот говоришь: крестьянин. И за всю жизнь на зипун не заработал. Плохо, брат, твое дело. Плохо! Может, в Галчихинской волости недород лет десять сряду? А?
— Отец ограбил. Тятька. Все было: и шинель, и сапоги.
— Правду он говорит. Сущую правду, ваше благородие. Я из одного села с ним, — заступился Верба.
— Отец? Он у тебя случаем не большевик? — слегка сощурив глаза, произнес поручик. — Может, отговаривал идти в армию? Не отговаривал? Н-да! А вот, допустим, твой отец — враг законной власти. И надо выбирать между ним и атаманом. Ты крови боишься?
— А чего бояться-то? Кровь, она что вода. Лей в свое удовольствие! — оголил в улыбке бесцветные десны Каланча.
— Мы ко всякому привычные, — ответил Бондарь. — Нам кровь пустить — раз плюнуть.
— Та-ак… Однако, есть и такие, что боятся. Бабы, например. Особенно ученые, городские. Ну, что ж, ребятушки! Благодарю за беседу. Значит, можно передать кому следует, что ребята не промах. Большевиков нет. А, может, есть? А? Впрочем, это узнается само собой. Да! Меня вот тут вашим благородием называли. У нас так не пойдет! Я брат вам, так и зовите. Брат поручик.
После ухода офицера «карантин» загудел, как потревоженный улей. Добровольцы гадали, что бы значило это посещение. Поручик понравился всем, в том числе и перетрусившему было Антону. Главное — не хорохорится, как другие, и веселый.
— Кто он такой? — спросил Каланча у унтера.
— Поручик и поручик, — уклончиво ответил Сенькин.
К исходу третьего дня добровольцев, наконец, повели в баню. Нестройной колонной по месиву размытой дождями дороги они двинулись за тем же унтером. Темнело. Кое-где в избах уже горели огни. Свет пробивался через ставни и косо ложился на улицу.
— Должно, беспокойно живут мужики, — заметил Антон. — Как запечатались! Да и то надо в толк взять, что тут тебе не деревня. Эвон сколько нашего брата. Поди, не одна тыща будет. А?
Александр ничего не ответил. При виде вечернего, отходящего ко сну поселка он вспомнил дом на краю Кукуя. Там, наверное, тоже угомонились. Жинка одна на кровати. И не знает, как тоскливо вот здесь, как сиротливо ему, Александру. Если бы не Антон, хоть волком вой. Все кругом чужое. И так будет не день, не два, а долго. Не за тем добровольцев звали, чтобы тут же по домам распускать.
Одно было утехой — побьют Совдепию и тогда пей-гуляй. Добровольцам тогда всяческая привилегия. Когда б не так, не послал бы Бондарь бедовать своего сына. Хитер Никита, далеко видит. Уж он-то не останется в накладе. А вернется Александр в Покровское — покос подавай ему самый лучший. И пашня чтоб не дальше Шаповаловского колка. Жалованье, говорят, тут платят особое, капиталец скопить можно.
— По-одтянись! — оборвал Александровы мечты сиплый голос унтера. — Эк вояки! На ходу дрыхнут! Это вам не у дедушки с бабушкой, не у милки в гостях!
В бане — небольшом каземате с обшарпанными, позеленевшими от сырости стенами и потолком — мылись скопом, по двое — трое из одной шайки. Сенькин поторапливал:
— Чего полоскаться-то! Окатился и ладно. Подумаешь, благородия какие!
Потом оказалось, что обмундирование еще не подвезли, и голых добровольцев, посиневших от холода, загнали в кочегарку. Здесь они немного отогрелись. Пошли шутки, от которых даже бывалых солдат вгоняло в краску.
Между тем унтер принес откуда-то ящичек с замысловато изогнутыми железными прутьями и длинными кузнечными щипцами. Все это он разложил перед собой на кирпичах, затем сунул прутья в топку. Равнодушно сказал, мусоля самокрутку:
— Таврить вас буду.
— Хм… Чтоб не потерялись? Как коней у киргизов таврят? — заискивающе рассмеялся Каланча.
— Хуже. Коню на стегне тавро ставят, а тебя от шеи до самого зада пропечатаю. Такую красоту наведу — ахнешь! Не зазря к карантину приставлен, а потому как обрисовать могём. Сам атаман не раз хвалил. Говорит, рука у тебя, Сенькин, от других отменная… А что? Это тебе не тяп-ляп красоту навести. Надо, чтобы человек всю жизнь носил память и радовался.
— Да ты вправду? — опешил Каланча. — А ежели сердце зайдется? Тогда что?
— Всяко бывает. Который так почернеет, вроде чугуна станет. Однако у меня никто не помер. А ну, подходи-ка, попробуем. Может, и выдюжишь.
Каланча спрятался за спины парней. Унтер раздраженно прикрикнул:
— Не дури! Некогда мне с тобою рассусоливать! Давай сюда!
— Будет смеяться-то… Я, поди, порядки знаю. Бывал во солдатах.
— Иди! Да ты не бойся. Комар больнее кусает. Я мигом. Это другие без сочувствия, а я — раз, и готово! — уже ласковее проговорил унтер и широко распахнул грудь. — Гляди-ко!.. Меня никто не сильничал, сам выжег. А какой же ты атаманец будешь, когда без этого.
На груди у Сенькина виднелся выжженный крест, а под ним — череп со скрещенными костями и уползающие на спину змеи. Кожа на месте зажившего ожога отсвечивала синевой.
Пример унтера убедил Каланчу. Он покорно выдвинулся вперед. Сенькин приложил к телу добровольца добела раскаленный прут. Каланча вскрикнул. В кочегарке запахло горелым мясом…
А назавтра добровольцы принимали присягу. Давали торжественное обещание служить верой и правдой атаману. Одетых в новую форму, их выстроили на левом фланге отряда, и сам Анненков, привстав в седле, произнес перед ними речь:
— Братья солдаты! Вы только что дали клятву всегда быть со мной, не покидать меня ни в какой беде. Так знайте же, и я всегда буду с вами, пока любимая Россия не избавится от большевистского рабства! Пока не ляжет в землю наш последний, смертельный враг!
Атаман говорил, резко выбрасывая слова, будто командовал. И при этом судорожно вздрагивали кисточки реденьких, как у киргизов, усов.
Добровольцы, затаив дыхание, смотрели на своего командира. Стройный, высокий, он поразил их своим бравым видом: выпущенный из-под фуражки смоляной чуб, сурово сдвинутые брови над длинным прямым носом, выдающийся вперед волевой подбородок. Атаману было двадцать восемь лет, но выглядел он старше. На лбу и у рта ярко вырисовывались морщины. Холодно глядели на мир маленькие, узкие глаза.
— …Пока наше Отечество снова не станет умиротворенным, — продолжал Анненков. — Клянусь вам в этом, братья солдаты! С нами бог!..
В последние дни Пантелей Михеев не знал покоя. Рано утром он являлся к Мансурову за первым поручением, выпивал натощак стакан самогона и спешил в штаб или на станционный телеграф. Предполагалось передвижение отряда, и ротному была поручена организация погрузки солдат, вооружения и всего хозяйства части.
Вагонов на станции не хватало. Запрашивали Омск, Красноярск, Ново-Николаевск, Вспольск. Оттуда обещали немедленно подослать порожняк, а потом вдруг оказывалось, что вагонов нет, и придется немного подождать. И снова стучали телеграфные аппараты, все настойчивее и настойчивее.
Мансуров ходил злой. С рассвета до темна он терзал телеграфистов, ругался со станционным начальством, а ночами пил самогонку с бездельниками-штабистами. Похмеляться одному не было в обычае у поручика, поэтому-то и перепадало кое-что вестовому. Пантелей гордился своими утренними выпивками, любил подробно и смачно рассказывать о них. А когда ему не верили, широко раскрывал рот и дышал на дружков винным перегаром.
Наконец, вагоны пришли. Поручик с обеда завалился спать, наказав вестовому будить его лишь тогда, когда позовут к атаману. У Пантелея выбралось время навестить земляков и сообщить им последние новости. Поручившись за Бондаря и Вербу, он взял на себя заботу постоянно опекать их, быть для них чем-то вроде крестного отца. И это нравилось Пантелею. А, кроме того, вся его прошлая боевая жизнь приобрела теперь новый смысл. Видно, стоило мерзнуть и голодать в окопах, ходить по немецким тылам об руку со смертью, чтоб получить право говорить с новичками-добровольцами от имени всего отряда.
Пантелей нашел свою роту на станции. Она грузилась первой. По круто поставленным плахам с криком и грохотом закатывали на платформы телеги, грузили фураж для лошадей.
— Дядя Пантелей! — радостно крикнул Александр, скинув с плеч тяжелый мешок.
— Ай да, ребята! — в восхищении развел руками Михеев при виде двух удалых атаманцев. Уже сейчас их нельзя было отличить от бывалых солдат. — Когда ж это вас одели?
— Вчера.
— Что-то поторопились. Никак из-за отъезда. А то у нас по неделям сидят в карантине.
— Нам и обещание прочитали, — сообщил Антон. — И атамана видели. Ух, и офицер! Не встречал таких… Шибко геройский.
— Еще бы! Мы с Борисом Владимировичем у черта в зубах побывали. С Пинских болот начали. Он на всем фронте самый отчаянный был. Партизанами, что к германцу в тыл шли, полагалось командовать тому офицеру, которого собрание офицерское выберет. И только, значит, спросили: кого желаете? И все в один голос: Бориса Владимировича! Вот кто он такой! За такого человека и жизнь положить можно. Да мы с ним до самой матушки Москвы дойдем! Недаром его большевики опасаются и промежду прочим такую реляцию придумали, что кто хошь застрелит его и в ответе не будет. Не в законе он был при Советах.
— Да неужто так? — поразился Александр.
— Вот ей-богу! Только у Совдепии руки коротки достать нашего атамана. А он их, антихристов, достанет! Вот помяните мое слово.
— Оно точно! — согласился Антон. — А это куда нас? Ребята толкуют: под Екатеринбург, дескать.
— Не должно. Мой поручик будто Вспольск называл.
— Какой же там фронт?
— Известно, что фронта там нету, а раз надо, значит, надо. Может, новое формирование какое, — высказал догадку Пантелей. — Вспольск! Ей-богу, Вспольск!
— Главное — патроны выдали. По пятьдесят штук. Мы вот тоже думаем, что неспроста. Не воробьев же стрелять. А во Вспольск хорошо бы! Все поближе к дому… Ишь, как саднит, стерва. Грудь еще ничего, а пузо покрепче припекло, — Александр расстегнул воротник гимнастерки и подул себе за пазуху. — Теперь лучше. Однако ночью шибко плохо было.
Пантелей сказал серьезно, с достоинством:
— Без этого промежду прочим нельзя. Это вроде как верность твоя атаману и братство отрядное общее. Понимать надо!
— Да мы понимаем, дядя Пантелей. Мы ничего… Терпимо.
— А может, ребята, дома побывать придется. На свадьбе гулять будем! Сначала выпорю Нюрку, потом Романа оженю. Фордыбачится, паскуда. Родниться со мной не хочет. Так я ему покажу кузькину мать! Меня, брат, не трожь, а то худо будет!
Вдали, за семафором, гулко прокатился паровозный гудок. Со стороны Ново-Николаевска, вздрагивая на стрелках, к станции подходил пассажирский поезд. По перрону забегали железнодорожники, из здания вокзала вышел наряд конвойцев.
— Освободить первый путь! — взлетела над толпой чья-то команда.
Пантелей бросился к водогрейке, увлекая за собой Александра и Антона. Добровольцы с любопытством разглядывали подходивший состав. Зеленые вагоны с открытыми окнами были забиты солдатами. Люди висели на подножках, сидели и лежали на крышах.
— Чехи, — определил Пантелей. — На фронт едут. Непривычны к Сибири. Вот и мерзнут. Сказывают, в ихней Чехии много теплее супротив нашего.
На перроне заметалась чужая речь. Из вагона первого класса высыпали и рассеялись по станции люди в серых френчах. Они отчаянно жестикулировали, осаждая железнодорожников.
— Про ресторан спрашивают. А тут его отродясь не бывало. Да ведь где им знать! Чужаки, — заметил Пантелей.
Вдоль вагонов прибывшего поезда прошмыгнул во главе наряда конвойцев отрядный офицер. Антон и Александр узнали в нем белобрысого поручика, навестившего добровольцев в «карантине».
— Наш знакомый, — улыбчиво сказал Верба. — Душевный офицер. По-простому разговаривает. Только вот на большевиков вроде как не совсем сердитый. Помнишь, Антон, как он нам объяснял: большевики, мол, тоже люди? А?
— Так говорил? — переспросил Пантелей. — Да он этих самых товарищей живьем в могилу закапывает. А то горло вырвет или пузо вспорет. Как было, к примеру, в станице Степной и на Белорецких заводах… А ежели с вами по-простому, так он всегда этаким манером новобранцев принимает. Как будто и не допытывается, кто ты и откуда, а уж ему все видно. Что добровольцы или наш брат, солдаты! Офицеры его боятся, потому как он всему голова.
— Кто же он такой? — шепотом спросил Бондарь.
— Начальник контрразведки. Лентовский ему фамилия. И не приведи вас господь попасть в немилость к поручику Лентовскому. Уж лучше на свет не родиться, — перекрестился Михеев. — Истинный крест — лучше!..
Когда поезд с чехами ушел, начали погрузку другие роты и казачьи сотни. На мглистом, сыром рассвете эшелоны отряда атамана Анненкова двинулись на Вспольск.
В золото и бирюзу убрала Покровское осень. Шуршит, кружится мертвая листва под ногами прохожего, вьюжится по селу.
Раздеваются березы. Машут белыми, гибкими руками, зовут кого-то. Снимают наряд вербы. Вольно им, обнаженным, стоять у дорог.
Одни сосны по-прежнему кутаются в роскошные зеленые платья, осуждающе глядя на своих ветреных подруг.
Осень вызывала у Романа чувство необъяснимой грусти. Хотелось идти куда-то, затеряться в степном просторе или лечь на копну душистой соломы и долго-долго смотреть на чистое небо. Главное — ничего не жалеть, ни о чем не думать. А если уж думать, так не о том, что минуло.
И еще была какая-то неудовлетворенность собой. Она поселилась в сердце незаметно и теперь росла с каждым днем. Все чаще Роман ловил себя на мысли, что он упорствует перед чем-то неизбежным, чего сам желает в тайниках души. Взять хотя бы Нюрку. Ведь Роман любил ее. Потом — встреча у озера, и пришла Любка. Назло Нюрке пришла. Но как бы ни взволновала его Любка, как бы ни приковала к себе, Нюрка жила в Романе своей особой жизнью. И выходило, что душа раскололась надвое. И не связать ее, не склеить…
Роман завидовал Петрухе. У главаря кустарей была горячая убежденность в правде своего дела, как и у Касатика, и у тех, с которыми ушел Колька Ерин. И Роман где-то уже коснулся этой правды. Коснулся и испугался ее. А все потому, что сказал себе однажды: живи спокойно, не вмешиваясь ни во что. Но разве можно так?
Когда Роман поведал свои думы и сомнения Якову, тот махнул рукой:
— От безделия это у тебя. Вбил себе в голову всякую ерунду. — Сказал без злобы, однако Романа больно ужалили его слова «За нахлебника считает, — подумал он. — Боится, что сделает больше брата».
И как ни отговаривала мать, Роман с первого дня жатвы был в поле. Работал, не разгибая спины. Соскучился по серпу, а больше, чтоб доказать Якову. По утрам рука невыносимо ныла, и он, стиснув зубы, растирал ее и шел на полосу.
Домна едва поспевала вязать снопы, а Роман не только жал, но и готовил для нее вязки.
— Да ты как ни пожар бежишь, скаженный. Отдохни, — говорила мать, глядя на рубашку сына, мокрую от пота.
— Ничего, мама. Вёдро-то какое стоит! Кончать надо с уборкой.
— Глянь, какой быстрый! Только начал и уже кончать. Ты вот посмотри на Якова да сноху. Те не переработают…
А Яков только посмеивался в усы, наблюдая за братом. Догадывался: неспроста Роман разошелся. Горячий, не перекипел.
Братья разговаривали мало. Когда Яков начинал шутить за обедом, Роман бросал ложку, резко вставал и уходил в избушку. Все провожали его недоуменными взглядами.
— Опять поцапались! — напускалась Домна на старшего сына. — Ты Ромку не тронь!
— Черт бы его трогал, твоего Ромку! — громко, чтоб слышал брат, отвечал Яков. — Как с фронта приехал, так сдурел. Слово скажешь — не так, посмотришь — не так. Вот отделюсь от вас — и точка! Живите, как знаете.
Роман, насупившись, упрямо молчал.
— Вот порох! Того и гляди, что зарежет при случае, — говорил Яков жене.
— Ты тоже хорош, Яша! Подошел бы к нему по-душевному, потолковал бы, как брат с братом.
— Пробовал, да не получается что-то.
— А знаешь, почему не получается?
— Ну, почему?
— Вырос он. А ты его за парнишку считаешь. Вот почему, — сказала Варвара.
Размолвка между братьями окончилась неожиданно. В разгар жатвы вдруг похолодало. Подул ветер. Небо заволокло черными дерюгами туч.
— Будет ненастье! — сказала Домна. — Снопы ярицы дозрели, убрать бы их отсюда.
Ночью на двух бричках возили хлеб в село. Спешили, чтоб управиться до утра, а там отдохнуть часок-другой и, если не случится дождя, продолжать жатву.
Роман и Домна подавали снопы, а Яков укладывал их на бричке. Работали дружно.
— Добре, — оценивала старание сыновей Домна. — Добре, хлопцы!..
И вдруг у Романа подвернулась больная рука, и он, вскрикнув от резкой боли, осел на стерню.
— Сынку! — кинулась к нему мать.
Грузно спрыгнул с брички Яков:
— Что с тобой, Рома?
При свете фонаря была видна сбегавшая по пальцам тонкая струйка крови, рука мелко дрожала.
— Господи! — забеспокоилась Домна. — Да я ж говорила тебе…
Роман завернул рукав рубахи, нащупал рану и, щелкнув зубами, что-то рванул здоровой рукой… Яков рассмотрел у него на ладони какой-то комочек.
— Оболочка от пули, — равнодушно сказал Роман. — Она-то и мучила. Теперь перевязать только, и заживет.
— Ромка! Сукин ты кот, Ромка! — укоризненно проговорил Яков. — Ну, кто ж тебя заставлял работать? А?.. Чего ты никому не сказал об этом? — и тут же вспылил. — А ну, марш отсюда! Сейчас же домой! И чтоб ноги твоей на пашне не было!
Домна сердито покосилась на Якова: нашел время отчитывать! Но Роман рассмеялся. А потом виновато отвел глаза в сторону.
— Прости, Яша. Показалось мне, что коришь. Вот, мол, бездельник приехал, — откровенно признался Роман.
— Дурак ты, Ромка, ох, и дурак! Бесишься и все попусту. Женить тебя надо. И чтоб сразу тройню принесла. Тогда и угомонишься.
— Типун тебе на язык с тройней! — притворно нахмурилась мать.
— А теперь, Рома, домой!
— Да ты что, Яша! И боли-то нет никакой. Теперь только и работать.
После этого Роман стал предупредительнее относиться к брату. Но о кустарях больше не заговаривал с ним. И о Марышкине тоже. Начальник галчихинской милиции следил за каждым шагом младшего Завгороднего. Следил, чтобы однажды посчитаться с ним за своих дружков-объездчиков.
«И за что? — рассуждал про себя Роман. — Эх, попался бы ты, гад, на фронте! Давно бы на том свете сатане прислуживал».
И тут же спрашивал себя Роман, а почему только на фронте? Почему не здесь? Перебить всю сволочь — и уйти к кустарям!
Да, это было бы справедливо. Не за одним Романом охотятся они. И люди бы только поблагодарили. А там пусть хоть тюрьма, хоть каторга. Пусть расстрел.
Удерживала семья, Любка. Роман не представлял себя больше вдали от Покровского. Он так тянулся к родным местам. А убить — значило навсегда распрощаться со всем, что дорого с детства и, может быть, даже с самой жизнью.
И только смутное предчувствие чего-то нового, что смело войдет в его судьбу, утешало Романа. Это новое, большое, было где-то близко, совсем рядом.
Домна накрепко ухватилась за поданную Яковом мысль. Конечно, Романа нужно женить. В самый возраст вошел. Пора обзаводиться семьей. В холостяцком житье мало проку. Разбалуется, по девкам шляючись. Ишь как Морька Гордеева сюда поглядывает, бессовестная. Третий раз за утро идет мимо палисадника Завгородних и все с окон глаз не сносит. Не по себе дерево ломишь, пакостница! Не на твою утеху кохала сына Домна. Наплевать бы тебе в очи бесстыжие или подол на голове завязать.
А Морька, как будто для того, чтобы раззадорить Завгородничиху, оглянулась и блеснула полукружием белых зубов. Мне, мол, все нипочем.
Плюнула Домна и отошла от окошка. Достала из шкафа щепоть перемешанного с мятой табака, нюхнула. Немного успокоившись, подсела на кровать к Роману, который, заложив под голову руки, отдыхал после завтрака.
— Ой, лышенько мое!..
— Ты что, мама?
— Да вот все думаю, как дальше жить. Были вы маленькими, и горя не знала. Растут и растут себе. И пусть растут, — вздохнула мать. — А подняла, на ноги поставила, и голова кругом пошла.
Роман ласково погладил ее шершавую, с синими жилками руку и заглянул в глаза:
— Ну, что ты, мама! Зачем так?..
— Эх, сынку, сынку! Был бы у тебя батька путный, а то только слава одна, что мужик в хате. Яков отделяться собирается. И все хозяйство прахом пойдет. Вот коли б ты женился… Га?
— А я женюсь, мама, — просто сказал он. — Хоть завтра сватов засылайте.
— К кому засылать? — настороженно спросила Домна.
По тону ее голоса Роман понял, что у матери уже есть на примете кто-то из девок. Поди, давно присмотрела невесту.
В горницу вошел Макар Артемьевич, одетый по-праздничному: в новой жилетке и суконных брюках. Он озорно подмигнул сыну, покосился на жену и сел перед настольным зеркалом.
— Чего вырядился? — не повернув головы к мужу, спросила Домна.
— Воскресенье, — благодушно напомнил тот, расчесывая кудрявую бороду.
— Тебе каждый день в году — воскресенье. Чужим людям советы даешь, как жить, а о семье и заботы нет.
— Чужую беду — руками разведу. Ну, чего тебе посоветовать? Выкладывай, — полушутя проговорил Макар Артемьевич.
— Женить Ромку надо.
— О! Твоя правда. Женим. Такую ему девку сосватаем, света не взвидит. Вроде тебя, Домна. Долгим век покажется. Досыта наживется. Ой, досыта!
— Эх, ты, пустомеля! — укоризненно покачала головой жена.
— Кого ж тебе присоветовать, Ромка? — уже серьезно сказал Макар. — А ты лучше сам поищи, чтоб по душе. Голубоглазую выбирай — раз, курносую — два, да чтоб не одна в семье была дочка. Одну всегда избалуют.
Лицо Романа вспыхнуло, и он отвернулся к стене, чтобы побороть смущение. Отец знает о его дружбе с Любкой. Впрочем, не трудно догадаться: другой такой нет в селе, чтоб красотой сравнилась.
— Мне кое-что Демка-дурачок рассказывал. Про всякие шуры-муры. Что ж. Одобряю, — продолжал Макар. — Молода еще, да ведь это не порок. Подрастет, войдет в ум.
— Кто? — вздрогнула Домна.
— А чего ты у меня спрашиваешь? Ты у сына попытай.
— Кто? — этот вопрос уже относился к Роману.
Сын привстал, свесил ноги с кровати, неспеша закурил. По его озабоченному виду мать поняла: решает, сказать или держать в секрете.
— Пусть тятя назовет, — проговорил он.
— И чего ты к нам привязалась, напасть! Кто да кто. Девка как девка. Говори сам, сынок. У тебя лучше получится, а то греха не оберешься. Я же и виноват буду.
В комнате наступила тишина. Опустив взгляд, Роман кусал воротник рубашки. Макар с притворным равнодушием рассматривал свои аккуратно подстриженные ногти:
— Любка Солодова, — наконец, глухо произнес Роман и почувствовал, будто сбросил с плеч гору. И тут же, не дав матери вымолвить слово, он подвинулся к ней и заговорил горячо:
— Женюсь только на ней! Ведь лучше не найдешь невесты, хорошая она. И не перечь, мама! А не то… Тогда уж на ком угодно. Хоть на Морьке.
Домна встала и вышла во двор. Было слышно, как в сенях за нею резко и тяжело хлопнула дверь.
— Ведьма старая! — после некоторого молчания сердито сказал Макар.
Домна не любила Солодовых. Они ей не сделали плохого, но жизнь этой семьи противоречила понятиям Домны о людской судьбе. Пройдя сквозь суровые житейские испытания, сквозь голод и холод первых лет жизни в Сибири, она твердо поверила, что судьба человека — в его руках. От него зависит, жить ему в беде или в радости, в нужде или достатке. Ведь и лишения преследовали ее потому, что она была молода и неопытна.
А теперь ей предстоит родниться с Солодовыми, о которых не скажет доброго слова ни один самостоятельный хозяин.
— Ты не давай ей послабленья, матери, — поучал Макар сына. — Она — свое, ты — свое. До чахотки ее доведем, а дело выйдет. Ты, Ромка, держись за меня. Не мытьем, так катаньем…
Целый день Домна избегала встречи с сыном. Когда Роман вышел во двор, она заспешила на огород и долго бродила там в высокой, густой конопле. Затем подалась к тетке Ганне, скорбная и непреклонная.
Только вечером они сошлись втроем за ужином. Яков с Варварой еще на рассвете уехали на заимку.
Макар Артемьевич явился домой пьяный. Облокотясь на стол, угрюмо повесил растрепанную голову. В другое бы время не сдобровать ему. Домна ни за что не смолчала бы. Сейчас же она просто не замечала его.
— Вот злыдни! Ай да, злыдни! Может, я не Завгородний? А? Кацапы косопузые! А?.. Нет, ты меня хозяйством не кори! Я хоть сейчас все размотаю. Все отдам! А?.. Да мой дед казаком был. Шашкой хлеб себе добывал. А ты кто такой? Кто ты есть? Кацапы косопузые! — возмущался Макар.
— Поругался с кем, тятя, что ли? — грустно спросил Роман.
— Моя, мол, дочь. Кому хочу, тому и отдам.
Сын понял: отец был у Солодовых.
— Пьяный ходил, тятя?
— Малость…
— Эх, ты! — нахмурился Роман. В его голосе прозвучала горечь.
И тогда заговорила Домна: любовь к сыну взяла верх.
— Отказал? — гневно спросила она.
— Отказал, — подтвердил Макар. — Моя, мол, дочь. Кому хочу, тому и отдам. И шабаш!
— Да ты сказился, что ли? Одно и то же, одно и то же…
— Мы, говорит, бедными родились, бедными и помрем. Нам, говорит, богатства не надо. Это, мол, попреки да и только.
— Отказал?
— Отказал. Эх, ты, кацап! А?..
По потухшему лицу Романа кругами разлилась бледность. Лишь у закрытых глаз остановились черные тени. И не в силах смотреть на страдание сына Домна проговорила:
— Я… я… на коленях просить буду Свирида. Я все отдам. Ты слышишь, Рома, сынку мой?
— Мама! — Роман порывисто прижался к ней.
— А мой дед казаком был… запорожским… Хохол носил вот тут, — Макар Артемьевич схватил себя за волосы, и его плечи задрожали. Он плакал.
Наработавшись за день, Роман спал крепко. И вдруг проснулся среди ночи. Соскочил с нар. Тревожно заныло сердце.
В избушке было тихо. Только в углу, у подслеповатого окошка, во сне тяжело отдувался Яков, да где-то пищал комар. Подумалось: «На холод жалуется, кровопийца. И то диво, как уцелел до сих пор».
Роман хотел было снова лечь, но услышал конский храп и позвякивание уздечек. Выскочил наружу и сразу же в каких-нибудь тридцати саженях от себя заметил вкрапленные в темень зеленые точки. Волки!
Значит, бились лошади, учуяв зверя. Они и разбудили Романа. Волки, по-видимому, обошли заимку с наветренной стороны. Сейчас на лошадей не наносило волчьего запаха, и они притихли.
Роман шагнул к давно прогоревшему костру, где тлела лишь одна головешка. Ветер время от времени срывал с нее искры и уносил в ночь. Нужно было развести огонь, который отгонит хищников подальше в степь. Роман обложил головешку соломой и прикрыл сверху сушняком. Новый порыв ветра — и зеленые точки погасли в отступившей от костра темноте.
«Теперь уйдут серые, — пронеслось в голове. — И лют зверь, да боится человека. Огня боится».
Роман задал сена лошадям. Посмотрел на звезды. Скоро, должно, светать будет. От колка, что чернел в лощине, тянуло сыростью. Он поежился и отправился досыпать.
Однако сон не приходил. Во мраке избушки померещилась Любка. Роман представил себе разговор пьяного отца со Свиридом Солодовым, потом вспомнил Марышкина, Петруху Горбаня, Касатика и еще много других знакомых и незнакомых людей… Долго ворочался, шурша соломой и прислушиваясь к каждому шороху.
Снаружи вдруг заметно посветлело. В задернутом мыльной паутиной окошке яростнее заплясали отсветы огня. «Наверное, костер разбушевался, — подумал Роман. — Как бы искру до суслонов не добросило. Ветер-то к утру крепчает».
Но стоило ему распахнуть дверь, как из груди вырвался сдавленный крик. Невдалеке, за бугром, высоко в небо поднималось яркое пламя.
Роман разбудил Якова. Тот что-то пробормотал спросонья, потягиваясь и зевая.
— Пожар, Яша! Никак Трофимова заимка! — взволнованным шепотом произнес Роман.
Братья сели на лошадей и помчались напрямик, по вспаханной полосе. Кони шли галопом. Когда выскочили на бугор, в селе загудел набат. Большой колокол церкви поднимал покровчан. И тем же густым, медным голосом откликался встревоженный бор.
— Заимка Кожуры ближе! — на скаку запальчиво крикнул Яков.
— Тогда сено! — догадался Роман. — В Барсучьей балке…
Обогнали писаря Митрофашку. Он трусил на длинношеей, масластой лошаденке, для которой в тягость была даже неторопкая рысь.
Напрасно хозяин отчаянно хлестал ее по впалым бокам.
Горел большой стог сена на участке переселенца Елисея Гаврина. Вот уж вправду говорится, что где тонко, там и рвется. Не пошел Елисею впрок покос Завгородних.
На месте пожара толпились ошалелые мужики. Был здесь и Трофим Кожура. Ладонью прикрывая от жары раскрасневшееся лицо, он рассказывал:
— Я первым попал сюда. Гляжу — горит. Думал поначалу, что померещилось. А оно все пуще и пуще пластает. Не иначе, как кто костер тут жег. Волки-то недавно по бугру проходили. Вот и отпугивал. И доотпугивался, пока не спалил сено.
— Тушить надо! — прыгнув с коня, бросил Роман.
— Кого тушить? Вишь, как полыхает! Пиши: пропало, — возразил Трофим.
— Жалко переселенца.
Из села стали подъезжать мужики. Ахали, материли поджигателя, выслушав нехитрый рассказ Кожуры, который он всякий раз повторял из слова в слово. И уже на рассвете притащились на телеге сыновья Елисея Гаврина Фрол и Аким. Старший, Фрол, долго смотрел, не мигая, на пепелище, словно не верил своим глазам. Сколько пота было пролито здесь, и вот теперь лежит куча золы. Выходит, что придется лишиться коровы, а без нее, кормилицы, гибель всей семье. О том же думал и Аким, опустив на грудь вихрастую, давно не чесанную голову.
— Кто же обидел нас, браток? А?.. — со слезами на глазах сказал Аким.
Фрол не отозвался. За него ответили другие:
— Трофим говорит: волки тут ходили.
— Не иначе, как кто-то в ночном был. Ребятишки, однако… Поспрашивать надо. Может, кто и видел.
— Я знаю! — весело вынырнул из толпы Демка. — Это киргиз Жюнуска поджег. Он, он поджег!
— Откуда ты знаешь? — рванулся к нему Фрол. — Говори, говори!
— Сам видел. Он тут коней пас… Тут… А я за сеном приезжал.
— Когда приезжал?
— Вечером приезжал. Ночью приезжал. Жюнуска костер жег! Он тут был! Он! — что есть мочи орал Демка.
Гаврины переглянулись и бросились к подводе. Никто не успел опомниться, как они уже катили к селу.
— Может, брешешь, Дементий? Ты не шути, не оговаривай человека, — сухо сказал Яков, который хорошо знал незлобивого, старающегося всем угодить киргиза. Жюнуска поселился в Покровском лет пять назад. В тот год у киргизов выгорели степи, и приехавшие в село аксакалы договорились с обществом кормить скот на соломах. Вскоре и пригнал лошадей пастух Жюнуска. А потом перевез семью: жену и баранчуков — маленьких ребятишек. Так и остался жить здесь. В августе к нему пригоняли табун, который он и водил по степи всю зиму.
— Брешешь, Дементий! — увереннее произнес Яков.
— Сам ты брешешь! Сам! Сам! — визжал Демка. — Я и говорить с тобой не буду. Я уеду домой. Спать хочу! — Бобровский работник проворно вскочил в седло и тронул коня.
Яков и Роман, словно сговорившись, разом прыгнули на коней и поскакали за ним.
— Тут дело нечистое. Допросим Демку, — проговорил Яков.
Заметив погоню, Дементий помчался во весь опор. Конь его шел частым галопом. Однако под Романом был Гнедко, от которого удавалось уйти редкой лошади в Покровском. Расстояние между всадниками сокращалось. И у Назьмов, перерезав Демке дорогу, Роман изловчился и схватил его коня за уздечку.
— Пусти, Рома! — взмолился Демка. — Домой хочу-у!..
— Подожди!
— Не буду ждать! Пусти!..
— Да стой ты, чёрт! Куда прешь?
— Сам ты чёрт! Сам!
Пока переругивались, подъехал Яков. Спешился.
— Теперь мы одни, — миролюбиво сказал он. — Скажи, Дема, правду. Мы никому…
— Жюнуска… Жюнуска. Он! Он!..
— Брось, Дема. Ведь ты же говорил, что любишь меня. Ну! — Роман дружески хлопнул бобровского работника по плечу.
— Люб-лю-у!.. — протянул тот.
— Ну, скажи! Скажи!
— Жюнуска…
— А хочешь я тебе плетку свою отдам?
— Насовсем?
— Ага. Только правду скажи. Правду!..
— Хозяин голову открутит. Он так и наказывал. Я, говорит, тебе, Демка, голову откручу, если признаешься, что мы с тобой подожгли… На Жюнуску, говорит, вину сваливай. Я, говорит…
Завгородние больше не слушали Демку. Они поспешили к мазанке Жюнуски, что доверчиво прижалась к одинокой вербе на краю села. Фрол и Аким могли наделать бог знает чего.
Но Завгородние опоздали. Весь окровавленный, с черным, как сажа, лицом Жюнуска пластом лежал посреди двора. А над ним, прижав к впалой груди рыжий Жюнускин малахай, голосила жена.
— О-ой! Бо-о-ёй! — разносил ветер ее печальный гортанный крик. — О-ой!..
С порога мазанки затравленными зверьками смотрели на подступивших ко двору покровчан оборванные, грязные баранчуки.
Братьев Гавриных арестовали в тот же день. В Покровском проездом оказался Марышкин, который отправил их в Галчиху под конвоем трех милиционеров. Конечно, начальник милиции ни во что не ставил Жюнуску. В селе киргиз был чужаком. Обществу не было нужды вставать на его защиту: не станет Жюнуски — аксакалы пришлют другого пастуха, а не пришлют — и не надо.
Марышкин постарался бы не заметить преступления, если бы преступили закон не переселенцы, с которыми у него были особые счеты. Еще в ту пору, когда эта голытьба только что появилась в уезде, много хлопот легло на плечи властей. Кому переселенцы ни жаловались только! И земскому начальнику, и мировому судье, и еще бог знает кому. Ходоков чуть ли не в Питер посылали. Все плакались, что обижают их, жить не дают, а сами норовили оттяпать у общества лучшие земли.
Сейчас же начальнику милиции представился случай, когда, наконец, можно решить дело по справедливости. Набедокурил — получай. Марышкин тотчас же отправился к Жюнуске и, к крайнему своему неудовольствию, нашел киргиза живым. Правда, Гаврины били его без милосердия, почти пять часов Жюнуска не приходил в себя. Однако за это нельзя было заковать переселенцев в кандалы или расстрелять. Самое большее их могли присудить к году отсидки.
Прежде, чем услать арестованных в волость, в назидание другим их долго продержали у сборни. Фрол и Аким сидели на бричке со связанными за спиной руками. В их глазах не отражалось ни страха, ни ненависти. Была одна слепая покорность судьбе.
Вокруг толпился народ. Жалостливо вздыхали девки и бабы. Потряхивал жидкой метелкой бороды Гузырь.
— Нету у вас чувствия к человеку, забубенные вы головы. Пожар ить с кем не случается. Не со зла Жюнуска стог спалил, якорь его.
Широкогрудый, плечистый Фрол смотрел на деда непонимающим взглядом. Чего, мол, нужно этому старику от Гавриных? Мало того, что семью по миру пустили, так еще и сейчас не дают покоя.
— Ишь бельма выкатил, как девица красная! — тыча пальцем в Фрола, кричал Захар Бобров. — Злодеи вы! Иродово семя!
— Не трожь его! Подходить к арестантам не дозволяется, — строго сказал Груздь. — Господин Марышкин сами, их благородие, разберутся и определят, что с имя дальше делать.
— Звери вы! Звери!.. — визжал Захар на братьев.
К сборне подъехал Роман. Он увидел расходившегося Боброва и холодно бросил:
— А ведь вместо Жюнуски тебя нужно было убить, дядька Захар.
— Что-о? — опешил мельник, приседая на коротких, кривых ногах.
— Ничего. Ты поджег сено! Ты, пес старый!
Захар протянул к народу полусогнутые, как клешни, руки. Он искал сочувствия:
— Люди добрые! Вы слышите, что говорит лиходей? Какую напраслину на меня возводит?! А?.. Вы слышите?.. Не-ет! Я этого так не оставлю. С ними, с ними в тюрьму пойдешь за такой поклеп, иродово семя! Засудят и тебя. Вот помяни мое слово — засудят.
Толпа расступилась, и Роман вплотную подъехал к Боброву. Тяжелым взглядом впился в мельника.
— Паскуда ты, дядька Захар! Из-за тебя пострадал Жюнуска. Мало того, что красного петуха пустил, да и вину на человека переложил! Оговорил Жюнуску!
— Врет он! Все врет! Никогда я и никому зла не делал. Все меня знают, а ты бродяга, пьяница ты, и все у вас в роду такие.
— Замолчь, гад! — Роман наступал конем на мельника. — Нам Демка все рассказал, как ты его порочить Жюнуску подговаривал. Сами, говорит Демка, сено поджигали. Хозяин, мол, и я.
Захар попробовал улыбнуться, но вместо улыбки вышла какая-то кислая гримаса. И снова выбросил к народу клешни рук:
— Люди добрые! Он дурака Демку послушал! Да кто же Демку-то не знает?.. Он на кого хошь понесет. Кого хошь оговорит.
— Нечего тут людей смущать. Их благородия разберутся! — прикрикнул на Романа Груздь.
— Сено поджег Захар Бобров! — громко, чтоб все слышали, сказал Роман, повернул коня и поехал прочь.
За ним бросился мельник. Он забегал то вперед, то справа, то слева. По-смешному семенил ногами, визжал:
— Не докажешь. Не было этого. Не было.
— Отстань, гад! — Завгородний замахнулся на Боброва плеткой и пустил Гнедка рысью.
— Я этого так не оставлю! В тюрьму, милок, посажу! Будешь потом знать! — крикнул Захар вдогонку, но, убедившись в том, что Роман не обращает на него внимания, вернулся к толпе. — Люди добрые!
Мужики стояли, потупившись. Захар понял, что настроение у них не в его пользу, взмолился:
— Поверьте мне, люди добрые…
И вдруг с подводы раздалось громкое:
— Верим!
Это сказал Фрол. Теперь он полулежал на бричке, опершись на локоть руки, заброшенной назад, и смотрел в глаза мельнику.
— Вот послушайте, послушайте переселенца, люди добрые, — Захар приблизился к подводе. — Ты уж извини, Фролушка, старого дурака… за то, что я вас костил.
— Верим! — снова крикнул Фрол и, спрыгнув с брички в одно мгновенье, страшным ударом сапога отбросил Боброва к забору. Тот сгоряча хотел подняться, встать на ноги, но они подкосились, и Захар ткнулся лицом в песок. Милиционеры еще толком не поняли, что случилось, как Фрол был снова на бричке.
— Убью, стерва! — Груздь замахнулся на Фрола прикладом винтовки и крепко выругался. — Вяжи его, ребята!
Откуда-то принесли волосяные вожжи, накрепко прикрутили Фрола к бричке, заодно привязали и Акима. И унтер тяжелым, как молот, кулаком ткнул старшего Гаврина в зубы. Из рассеченной губы струйкой потекла на рубашку кровь.
— Бей!.. Нам уж все одно, — прохрипел Фрол. — Жюнуску жалко. Ни за что пострадал. И пусть нас судят. Пусть судят.
Бричка с арестованными отъехала от сборни. И только тогда люди вспомнили о Боброве, который по-прежнему корчился под забором, сплевывая навязший в зубах песок.
— Фершала позвать потребуется, якорь его, — предложил Гузырь.
— Так оклемается. Живучий, как кошка, — сказал Гаврила. — А подохнет, туда ему и дорога. Из-за него трое пострадали да, может, еще не одному муку принять придется.
Тем временем Роман побывал у Елисея Гаврина. Рассказал ему о разговоре Завгородних с Демкой.
— Мы с Яковом свидетелями будем, чуть чего. И ты этого дела не оставляй. Пусть отдаст тебе стог. А ребята твои дурость спороли. Засудят их.
— Я, вишь, отец им, а жалости нету. Потому-та и хлопотать за них не стану, — трудно ответил Елисей. — Посидят в каталажке, дык умнее станут.
— В волость на Боброва подавай, — посоветовал Роман. — А, может, туда и не стоит. Там у Захара дружки. Лучше всего, сходи-ка ты, дядька, к квартиранту фельдшерову. Он грамотный и мужиков не дает в обиду. Ходатайствует за нашего брата перед властями.
О Рязанове Роман слышал от Гаврилы, который часто бывал теперь в доме Мясоедова. Кузнец говорил, что приезжий печется о крестьянах. До самого Омска доходит с прошениями. Про всякую всячину мужикам рассказывает, обещает землю поделить поровну, подати уменьшить, организовать в Покровском кооперативную лавку.
— Сходи, дядька, к нему. Он поможет.
— Спасибо, сынок. Схожу. Благодарствие тебе большое, что надоумил, — сказал Елисей, провожая Романа за ворота.
В тот день кто-то из покровчан видел, как старик Гаврин с булкой хлеба под мышкой и с небольшим узелком в руке входил в мазанку киргиза Жюнуски.
Роману хотелось встретить Любку и сказать ей хоть что-нибудь в утешение. Он знал, что после неудачного сватовства Солодовы навсегда заказали Любке дорогу к нему. Не попреков, поди, боятся, а той дурной славы, которую накликали беспричинно покровские бабы.
Теперь уж свадьбе не бывать. Да и позор-то какой: отказали Завгородним! Впрочем, Роману наплевать на пересуды. Отца жалко. Гордость его ущемленная червем источит. И так уж потерял сон Макар Артемьевич.
Хотел Роман повидать Любку и боялся встречи. Боялся, что встреча эта будет последней. Ведь Любка — совсем еще девчонка. Может, потом и пожалеет, а теперь так легко порвет нитку их короткой дружбы.
Домна, пообещав побывать у Солодовых, почему-то мешкала. Выжидала, наверное, что сын сам откажется от Любки, к другой интерес поимеет. Оттого и посылала Романа на гульбище:
— Засиделся дома. Пошел бы похороводился…
Роман молчал, глядя в одну точку и потирая пальцами виски. Горестно вздохнув, мать отступалась.
Утешить Романа старались Яков с невесткой. Брат то предлагал тайком обвенчаться, подпоив отца Василия. Когда обкрутит, мол, — поздно идти напопятную. Волей-неволей, а придется Солодовым согласиться на свадьбу. То говорил, что надо украсть давку, как киргизы делают. За реку, к инородцам, увезти или во Вспольск. Пожить там с полгода, а когда все забудется — домой вернуться. Варвара советовала ждать. Никуда не денутся Солодовы, если Любка дорожит Романом. По себе знает Варавара, как сватов немилых встречать. Трое парней сватались, и родители были не против, а вышла все-таки за Якова, за любимого. Ни с кем не посчиталась.
— Ой, все мы, девки, одинаковы! С ума сходим, коли парень приглянется. А там хоть трава не расти. Скоро и к Любке сваты потянутся, вот посмотришь.
— Да она молоденькая, — грустно возражал Роман.
— Раз на гульбище ходит — значит, в самой поре.
Как в воду смотрела Варвара. В воскресенье встревоженный прибежал к Завгородним Ванька Бобров. Вызвав Романа за калитку, рубанул с плеча:
— Медведевы с Кукуя наехали Любку сватать! Вот, брат!..
— Что? — Роман облизал пересохшие губы и вдруг рванул Ваньку за ворот рубашки. — Медведевы?
— Они. Меньшого, Данилу, женят. С бубенцами прикатили.
Роман устало опустил голову, потом вскинул ее, сверкнул глазами и сильным ударом ноги распахнул калитку. Ванька слышал, как тяжело и часто простучали по двору сапоги. А минуту спустя Роман выскочил на улицу верхом на оседланном Гнедке.
— Куда ты, Рома? К Солодовым? Ага?..
Роман ничего не ответил. Он сильно хлестанул коня плеткой и галопом помчался в противоположную сторону. На повороте в переулок, у палисадника, едва не стоптал зазевавшегося парнишку.
— Куда это он? — выглянул из окна Яков.
— Да сваты к Любке Солодовой наехали… — Ванька недоуменно пожал плечами.
Роман скакал к Кукую. Расстилалась, трепетала на ветру смолистая грива Гнедка, клубы желтого песка вылетали из-под копыт. Играла у ноги всадника витая плетка с тяжелым свинцовым наконечником.
Стряслось то, чего Роман в тайне боялся с первого дня знакомства с Любкой. Вначале был порыв: бежать к Солодовым, рассказать им все, что носил в сердце, просить, расстроить сватовство. Пожалуй, так бы и сделал Роман, случись это до опрометчивого поступка отца.
Теперь же он решил встретиться с женихом и сватами без лишних свидетелей и объясниться. Что скажет им, Роман не знал. Но что-то обязательно скажет. Должен сказать! Любку он не отдаст ни за что, никому. Она судьба его, счастье его и горе.
Самым удобным местом встречи с Медведевыми Роман считал небольшой мостик на окраине Кукуя, к которому вплотную подходили высокие, кряжистые сосны. Возвращаясь домой, сваты не могли объехать его.
Углубившись в сосняк, Роман остановил взмыленного Гнедка и стал ждать. Лесная прохлада приятно коснулась разгоряченного лица. Вспомнились покос, бегущая по просеке Любка и ее метавшиеся по спине русые косы. Роман ударил плеткой по сапогу, и заныла ушибленная свинцовой пулькой нога. Закурил.
Отсюда была видна почти вся Грива с подслеповатыми окнами крепких домов, построенных на века. Чуть ниже вышагивали по песку друг за другом, как солдаты в строю, вербы, а между ними, по берегу озера, извивалась дорога. На ней маячили полушалки баб, да невдалеке тяжело тянула в гору телегу с сеном низкорослая серая кляча.
А вот из переулка, за озером, показался ходок, запряженный парой. Пристяжная шла вскачь.
«Медведевы, — решил Роман. — Любят ездить с фасоном. Высватали, видно».
Упало сердце. Синим пламенем мелькнула злость в прищуренных глазах. Роман зачем-то рывком подобрал поводья, и Гнедко попятился, присел задом. Коротко свистнула плеть.
Ходок обогнал воз и был уже в каких-нибудь ста саженях от мостика, когда всадник выскочил на дорогу. Теперь Роман хорошо различал возбужденные лица сватов, слышал заливистый звон шаркунцов. Торопливо достал кисет, прыгающими пальцами свернул самокрутку.
— Стой! — поднял над головой руку.
Правивший конями Данилка рванул вожжи. Коренник прыгнул в сторону и остановился, закусив удила. Романа обдало пылью.
— Чего надо? — недовольно спросил дядя жениха Архип Медведев. — Завгородний, кажись.
— Он самый, — Роман подъехал вплотную. — Дай прикурить.
— Вон что! Вроде, из жилого места едешь. — Архип полез в карман за спичками.
— В бору был, — Завгородний старался прочитать на лицах жениха и его дяди: состоялось ли сватовство. — А вы откуда? Вроде с гулянки, а трезвые…
— Не твое дело, — Архип выругался и сплюнул. — Прикуривай и вали своим путем.
Роман понял, что Медведевым не повезло. Он улыбнулся, возвращая спички, и задиристо проговорил:
— Отказали Солодовы, что ли?
— А-а… тебе что за беда? — задыхаясь от гнева, прохрипел Архип.
— Да я так, просто. Видал, как у солодовских ворот останавливались. Подумал, что свататься.
— Для парня посвататься все равно, что дровней попросить: не дадут в одном месте, дадут в другом, — заметил второй сват — дальняя родня Медведевых — Герасим Корчин.
— Поезжай! — Архип, поудобнее устраиваясь в коробке, толкнул Данилку в спину.
— Худо ваше дело! — притворно вздохнул Роман. — Даже чаем, видать, не попоили. Эх, худо! Не повезло вам, мужики…
— Ух, анафема! — Архип ухватился за черешок бича.
— Не дури, дядя! — Завгородний занес над ним плетку, но опустил ее на широкий круп Гнедка. — Не таи обиды, дядя! — добавил уже на скаку.
За спиной взахлеб ругались сваты, а навстречу Роману летел на Чалке Яков, обеспокоенный новой выходкой брата.
Едва посерело в окнах, как Роман спрыгнул с постели. Осторожно перешагнул спавших на полу Якова и Варвару. На секунду остановил взгляд на приоткрытой белой груди невестки, потом посмотрел на брата и прошел в переднюю.
Через распахнутые двери из сеней тянуло холодом. Роман крякнул и принялся одеваться.
— Ты куда, сынку? — скатился с печи сонный голос Домны. — Ни свет ни заря…
— Тут… К мужику знакомому, — уклончиво ответил он.
Домна привстала на локоть, отбросила назад рассыпавшиеся за ночь волосы:
— К какому мужику? Ой, крутишь! Чего удумал? Га?
Роман виновато улыбнулся. Мать не проведешь. Уж кто-кто, а она видит его насквозь.
— Подрядились с Ванькой Бобровым помочь Никите Бондарю. Он сегодня на молотьбу поденщину собирает.
— И чего ты у Микиты заробишь? — сухо спросила мать.
— Цена известная. Что другим, то и мне.
— Сиди дома! Никуда я тебя не пущу. Проживем без Микитиных грошей.
— Да я ведь, мама, слово дал. Неудобно теперь… Не подрядись я, он бы другого взял.
— Сиди дома! Не для того я растила тебя, сынку, чтоб по чужим людям скитаться!
Будь на месте Романа Яков, мать, пожалуй, не стала бы удерживать его. С жатвой Завгородние управились. Отчего б и в самом деле не заработать лишнюю копейку? Отделится Яков — много кой-чего в хозяйстве потребуется.
Но Роман… Ему она не хотела, не могла позволять этого. Домна родила Романа в тот тяжелый год, когда голодную и вшивую волну переселенцев прибило к кромке Касмалинского бора. К зиме влезли в землянки. Спали не раздеваясь. Во вмазанном в печурку котле по ночам застывала вода. А утрами соседи приходили откапывать двери, занесенные бураном.
Трехмесячный ребенок простудился и долго лежал в жару. И когда казалось уже, что все кончено, он начал поправляться. В одну из страшных ночей, проклиная свою постылую судьбу, поклялась Домна в том, что ничего в жизни не пожалеет для счастья Романа. Только бы выздоровел.
Роман учился в церковно-приходской школе в то время, когда его сверстники работали по хозяйству или батрачили у богатых односельчан. А окончил четыре класса — отдала в обучение к галчихинскому лавочнику. Был бы теперь он приказчиком, да сам не захотел: года за полтора до призыва в солдаты с благодетелем-купцом Рогачевым поругался.
— И все-таки, мама, я пойду к Бондарю. Надо идти, — твердо сказал Роман.
Мать пристально посмотрела на него. Конечно, Роман что-то скрывает. И вдруг догадалась: да там же Любка Солодова. Присушила она сына злой присухой. Вот и не смотри, что молодая. К ней он тянется. И такой упрямый, что не послушает материнского запрета.
— Пусть будет по-твоему. Попробуй, какая она есть поденщина. Только знай: в другой раз не пущу, — согласилась Домна.
От завтрака Роман отказался. Выпил лишь стакан холодного молока и отправился к Бондарю.
У разоренного палисадника Гордеевых неожиданно повстречал Николая Ерина, который всего неделю назад вернулся домой изуродованный. Правое ухо его было стесано шашкой, по щеке пролег багровый рубец.
Роман слышал, что за Ериным приезжал в Покровское сам Марышкин, но Колька что-то сбрехал ему и избежал ареста. Поговаривали покровчане и о том, что выручил Ерина Мишка Жбанов. Замолвил, дескать, десятский слово за него, как он, Мишка, с Колькиной жинкой, Лукерьей, путался.
Что бы там ни было, а Ерин днями разгуливал по селу, искал, где выпить. Ему подавали из жалости. Вот и сейчас Николай еле стоял на ногах.
— Ро-омка! Эх, ты, Ро-омка! — заплетающимся языком проговорил он, загребая руками воздух. — Жизня моя совсем пропащая. Безухий я… Нету уха. Вроде, как меченый я. И-е-эх!
— Ты, брат, напрасно это. Опять в выпивку ударился. Ну что ж, что рана. Всякое случается.
— И-е-эх, Ро-омка! — Николай заплакал навзрыд. — Прости, что звал тебя тогда, на площади… Всем нам — крышка… Всех наших побили… Лучше б уж и меня… Нету уха! Нету!.. И бабы у меня нету… Лукерья моя курва! Убить ее мало… У-бить!
— Ладно. Успокойся! Я, брат, пойду. Недосуг разговаривать. И рад бы, да недосуг, — Роман ускорил шаги. Николай хотел было схватить его за рукав пиджака, да покачнулся и упал.
Уже у самого дома Бондаря Роман оглянулся. Ерин лежал все так же: лицом вниз, широко разбросив по песку плети рук. Стало горько и обидно за хорошего парня, каким он был до призыва в армию. И до чего только не доведет человека жизнь!..
На бондаревскую пашню поденщики приехали еще до восхода солнца. Пока запрягали лошадей в конный привод, Роман успел поговорить с Любкой. Он отозвал ее за кладь и привлек к себе жадными, сильными руками.
— Пусти. Люди увидят! — попыталась освободиться она.
— Пусть смотрят, коли охота. Все равно никому тебя не уступлю! Моя будешь!
— Хорошо, кабы так. Да ведь на все воля родительская. Что скажут, тому и быть.
— И пойдешь за другого?
По лицу Любки пробежала тень.
— Я удавлюсь тогда, — решительно сказала она. — Лучше помереть, чем весь век мучиться!
Роман отпустил ее, потом снова взял за плечи и поцеловал во влажные, горячие губы. И опять отстранил Любку, только теперь уже с болью, круто повернулся, и из его груди вырвался приглушенный стон.
— Что с тобой, Рома? — забеспокоилась Любка. — Тебе плохо?
— Пойдем, — устало проговорил Роман.
На току пробовали молотилку. В привод были запряжены две пары дюжих коней, которых погонял вихрастый парнишка лет двенадцати — постоянный бондаревский работник. Прошлым летом отец Ганьки, как звали мальчика, надорвался на мельнице и помер. Бондарь, у которого он работал в батраках, из милости взял к себе сироту, так как мать Ганьки была не в силах прокормить троих детей. Никита ничего не платил парнишке, кормил только да иногда давал ему что-нибудь из тряпья.
За машиниста стоял сам Бондарь, подавала снопы его жена Авдоха. Любку и еще пятерых девок поставили отгребать от молотилки солому и зерно, а Роман с Ванькой Бобровым пошли на скирдовку.
Загудел, набирая обороты, барабан. В лица девчат ударила струя смешанной с соломой и мякиной удушливой пыли. Молотьба началась.
С небольшими перерывами работали до полудня. Люди изнемогали от усталости, когда Бондарь распорядился остановить лошадей.
— Да, Никита даром денег не платит, — вытирая подолом рубашки раскрасневшуюся, полосатую от грязи шею, сказал Роман. — Черт ее бей, такую работу!
— Это с непривычки, — улыбнулся Ванька. — А мне хоть бы что. Дядькой Захаром учен, а он поприжимистее Бондаря. Из чего хошь деньгу выжмет.
Ели постную затируху. Никто из поденщиков не хвалил ее. Зато сам хозяин был в восторге.
— Ну и затирушка, что пряник медовый. А?.. Ведь это же — удовольствие на чистом воздухе, — приговаривал он, подливая варево в большую деревянную чашку.
— Голодный волк и оглобли рвет, — буркнул Ванька.
— Эх, не голодовал ты, видать! По работе, парень, и кормежка. Вот чего мы тута сделали? Всего шесть овинов осилили.
— Да разве ж это мало, дядя Никита? — сказал, закуривая, Роман. — Шесть овинов, считай — полторы тысячи снопов. Никто больше не смолачивал.
— Конечно, по нынешним временам. А вот когда я мальцом был…
— Брешешь, дядька! — махнул рукой Ванька. — Когда ты мальцом был, так о молотилках никто и не слыхивал.
— Да неужто тогда их нигде не было, этих машин? — удивленно спросил Бондарь.
— Не было. Сбрехал ты, дядька. И потому сбрехал, что тебе все мало, — поддержал дружка Роман.
— Ну, ладно вам! Заладили свое — сбрехал да сбрехал. С вами, значит, и пошутить нельзя! — Бондарь сердито посмотрел на поденщиков, старательно облизал ложку и поднялся с брезента.
Когда люди разошлись по стану отдыхать, Роман остался вдвоем с Любкой. Он положил ей голову на колени и смотрел в небо, щурясь от яркого солнца. Молчали. И молчание было радостным.
— Скажи что-нибудь, — Роман заговорил первым.
— Что сказать тебе?
— Ну, хоть что-нибудь. К примеру, о чем ты сейчас думаешь.
Любка грустно рассмеялась, провела рукой по шершавой щеке Романа и откинулась немного назад.
— О чем я думаю?
— Ага.
— А думаю о том, что убегу из дому, если не отдадут за тебя. К тебе приду, если примешь, — и добавила шутливо: — Примешь, Рома?
Роман вскочил на колени, схватил ее за руки:
— Правильно, Люба! Уходи из дома! Придешь, и жить будем. Всю жизнь буду любить тебя! Одну тебя! И никогда, ни в чем не обижу.
— Без венца жить? Без родительского благословения батюшка венчать не станет. Порядок у них такой.
— Обвенчает! — убежденно произнес Роман.
Любка тяжело вздохнула и совсем по-взрослому проговорила:
— Эх ты, дурной! Да я понарошке. И ничего этого не случится. Только тешу себя. Все уж передумала. Может, тятя смилостивится. Я сама его буду просить. — В больших, Любкиных глазах блеснули голубоватые искорки слез.
Терентий Ливкин «раскусил» мясоедовского квартиранта. Не ради спокойного деревенского отдыха приехал в Покровское Рязанов. Начав с бесед в узком кругу, Геннадий Евгеньевич скоро стал первым советчиком в селе. Не он пошел к мужикам. Они пришли к нему со своей нуждой, и тут-то развернулся Рязанов. С чего бы не заводил разговор, а кончал непременно выборами в Учредительное собрание.
Терентий догадался: партия Рязанова ищет поддержку в крестьянстве. И не случайно в Покровское эсеры направили такого умного и хорошо подготовленного оратора. Этот знает, как войти в душу мужика.
Как-то во время одной из встреч Геннадий Евгеньевич дал Терентию свою брошюру, изданную партией социалистов-революционеров еще до войны. Называлась она: «Откуда произошла частная собственность на землю».
— Почитай, а потом скажешь свое мнение.
В тот же вечер Ливкин засел за книжку. Читал внимательно, стараясь вникнуть в смысл каждого слова. И все-таки ничего не понял. Слишком уж по-ученому написано. Только некоторые места запали в память. Сердцем почувствовал Терентий, что не туда гнет Рязанов.
— Конечно, я книжек не писал, — сказал механик, возвращая брошюру. — И мне нравится, как это у вас про то говорится, что владельцы земли не имеют никакого права на ее продажу. Это верно. Но вот вы пишете, что нельзя лишать дворянина, купца или богатого крестьянина земли, которую он обрабатывает собственными руками.
— Да. Дворянин или купец может стать трудящимся, если ему оставить ровно столько земли, сколько он лично сумеет обработать.
— А этот дворянин захочет сам пахать и сеять? А не пошлет ли он всех к чертовой бабушке? А? — хитро глядя на Рязанова, спросил Терентий. — Каждый хочет жить, как ему выгодно.
— Его заставит отдать землю народная власть, Учредительное собрание.
— Как? Как — заставит?
— Разумеется, будет декрет.
— Так он уж есть. Я слышал, что Ленин подписал такой декрет.
— Да. Однако власть большевиков не распространяется на Сибирь, — возразил Рязанов. — Больше того, она должна пасть и в центральных губерниях. Самозванное правительство, которое не может дать народу ни хлеба, ни подлинной свободы, рухнет. Это неизбежно.
— Вон оно что!.. И еще я хочу спросить. Большевики дают крестьянину землю. И вы обещаете дать. Выходит, заодно идете?
— Не совсем.
— Я понимаю, конечно, — простодушно сказал Ливкин. — Ленин силой права у богатых отбирает. А вот вы… на словах вроде как за мужика…
— А на деле? — Рязанов испытующе посмотрел на механика. — Ну, говорите, говорите…
— Чего говорить? Уж и не знаю. Грамотешка слабая, но маракую так, что с дележкой земли может и не выйти у вас. Ведь вы же вместе с теми, кто не хочет поступиться своим наделом.
— Это — наши временные попутчики.
— А потом, потом вы куда их денете, когда, скажем, прихлопнете в России Советы? Эти попутчики — сила! Не потрафишь им — они снова царя на престол посадят.
Геннадий Евгеньевич вскочил со стула и порывисто подошел к окну. Бросил через плечо:
— Да, революция подняла народное самосознание! Вот вы — простой человек, далекий от политики, однако рассуждаете вполне логично. Но мыслите в некотором роде, как… большевик, — Рязанов круто повернулся к Ливкину, закурил.
— Что вы! Куда мне! Я этого и в голове не держу. Так, сдуру ляпнул.
— Кое в чем вы ошибаетесь. И я рад буду рассеять ваши заблуждения, помочь разобраться в политической ситуации. Да и не только вам… Мы на пороге важных событий. И чем больше людей поймет их подлинное значение, тем лучше для дела демократии. Вот, например, предстоящие выборы в Учредительное собрание…
Разговор оборвал легкий стук в дверь. Рязанов пошел открывать. А Ливкин в который уж раз снова поймал себя на мысли, что слишком разоткровенничался с эсером. Правда, на доносчика Рязанов не похож. И все-таки надо быть поосторожнее.
На этот раз к Геннадию Евгеньевичу пришел за советом переселенец Елисей Гаврин. Еще с порога он истово перекрестился и отвесил низкий поклон.
— Присаживайся! — Рязанов подал мужику стул.
Елисей положил на пол, у порога, шапку, смущенно кашлянул в кулак:
— Благодарствую. Можно и постоять-та. Мы привычные.
— Ну, что у тебя?
Елисей замялся. Он смотрел то на Ливкина, то на Рязанова и никак не решался говорить.
— С глазу бы на глаз… — наконец, произнес он.
— Я пойду, — Терентий встал и, попрощавшись с Геннадием Евгеньевичем, поспешил уйти.
Гаврин проводил механика настороженным взглядом и только, когда в сенях хлопнула дверь, начал:
— Я, вишь, на Захара-мельника жалобиться… А этот-та у него работает. Не дай бог, перескажет. А нам и так кругом горе-горькое.
То, что жизнь не улыбается переселенцу, было видно по сухому, желтому его лицу да грязной одежде. Глаза подернулись серым туманом.
Эта картина нужды потрясла Рязанова. Он не ожидал встретить что-либо подобное здесь, в хлебородной Сибири с ее немеренными землями.
Бедняк пришел за помощью. Очевидно, это будет обычная мужицкая жалоба. И если даже восстановить справедливость, что изменится в его жизни? Ничего. Лишь на короткое время радость осветит его сердце. Но и ради этого стоило сделать все, что было в силах Геннадия Евгеньевича.
— Что ж, рассказывай, — подсаживаясь поближе к Гаврину, душевно проговорил Рязанов.
— Сынов Фрола и Акима в тюрьму у меня забрали.
— Так-так… Значит, это твои?
— Мои. Сукины дети они. Вот что я скажу. Только, вишь, все от нужды. Зло на жизню проклятую на киргизе сорвали. И за это им грех большой. И не о них просить буду, а малолетство-та с голоду помирает. Внучики у меня, трое, Фроловы детки… Как они теперича бедствовать станут. Им чего! Несмышленыши они. Мы, бают, дедушка, помогать тебе будем. А самому старшому-та шестой годок пошел. Знамо, какие помощники.
— Тяжело тебе, дедка! И мельник обидел…
— Ой, как обидел! По миру пустил всех нас Захар Федосеевич. Нету у него никакой жалости. Вот те крест, нету. Пожег наше сено, что не отдали ему половину. А покос-та не его будет. Завгородних. Ох, и лют человек Захар Федосеевич! И сено пожег, и сыновей в тюрьму спровадил. Теперь нам кругом погибель одна.
— Так ты говоришь: он поджег ваше сено?
— Он. Демка, работник бобровский, парням Завгородним про то баял. Он хоть и дурак, Демка-та, а в таком деле на себя и Захара напраслины не понесет. Баит, дескать, они вместях поджигали и Захар Федосеевич заставил Демку оговорить киргиза. Вишь, как оно было, дело-та! Ой, горе-горькое! — На воспаленные, голые веки Гаврина накатились слезы.
Геннадий Евгеньевич сидел в раздумье, скрестив на коленях руки, и слушал. Мохнатые брови вплотную сошлись у переносицы. И только, когда Елисей высказался до конца, Рязанов поднял на переселенца добрые, теплые глаза и уточнил:
— Выходит, что есть свидетель? Так-так…
— Демка все обскажет, как было. Его лишь попытать надо поласковее. Дык он все и обрисует.
— Н-да! — Геннадий Евгеньевич поднялся со стула и зашагал по комнате. — А этот Демка, что он? Здоров?
— Здоровый! Малость дурачок, а так чего ему делается?
— Н-да… Суд не примет во внимание его показания. Полоумный свидетель… Н-да! — Рязанов остановился, нервно ломая пальцы. — Неважная ситуация. Жалко мне тебя, дедка. И семью твою жалко. Но в жизни бывают случаи, когда рад бы помочь и… — он развел руками.
— Неуж и не отдаст Захар Федосеевич сено, — вздохнул Гаврин.
— Нет свидетелей. — Рязанов встретился взглядом со стариком и, пошевелив бровями, отвел глаза.
— А Демка? А Завгородние? Им же он все как есть обсказывал.
— Демке, дедка, не будет веры. И вот мой совет: проси общество, чтоб оно помогло тебе. Взаймы или как там, но чтоб дали сена. Должны же учесть твое положение.
— Захар пожег сено, дык он и возвернуть должен. Я так понимаю, — упрямо проговорил Елисей. — У него, чай, есть лишки.
— Нет, дедка, ничего он тебе не отдаст… Сэд лекс, дура лекс, как говорили римляне. Плох закон, но это закон… Ничего не отдаст.
— Дык как же так, а? — Дед поднял с пола шапку и мял ее в костлявых, безжизненных руках. Угрюмо добавил: — Благодарствую! — и повернулся, чтоб уйти, узловатый, серый, как сама нужда.
— Постой, дедка! — Рязанов выбросил руку вперед, затем прижал ее тыльной стороной ладони ко лбу. — Постой!..
Елисей недоуменно смотрел на советчика. Но вот в глазах старика снова вспыхнул огонек надежды. Он весь подался к Рязанову, ожидая, что скажет тот. Нетерпеливое напряжение овладело им.
Геннадий Евгеньевич бросился в горницу и тотчас же вышел оттуда с новыми, поблескивающими чернотой калошами. Он купил их перед отъездом из Омска и еще не надевал ни разу.
— Вот тебе. Возьми, дедка. Холода уже, а ты совсем бос. Другого у меня нет ничего… Возьми, — протянул калоши Елисею.
Тот печально посмотрел на Рязанова, горько улыбнулся. Кадык заходил на тонкой, жилистой шее.
— Бла-годар-ствую! Носи их на здоровье, господин хороший. Поди, и так-та не смерзну. А помру — туды мне и дорога, мерину старому. Я к тебе не за энтими штуками шел. За правдой шел, господин хороший, — в отчаянии проговорил Елисей. — За правдой…
Оставшись один, Геннадий Евгеньевич долго думал о том, какой жестокой несправедливостью задавлена Россия и как много нужно сделать, чтобы всем жилось хорошо.
— Вот это пара! — говорили покровчане, глядя на Нюрку и Максима. Оба были статные, красивые. Казалось, что они родились и выросли друг для друга. Конечно, Роман Завгородний тоже ничего парень. А Максим лучше, потому как все у Максима: и обхождение, и удаль. А самое главное — однолюб. Не меняет девок, как цыган лошадей. До Нюрки ни с кем не знался, а встретил ее — и словно прикипел. И на болтовню бабью не посмотрел, что о Нюрке по селу языками трепали. А по нынешним временам кого только не ославят! О самом батюшке Василии невесть что говорят.
Радовалась Аграфена Нюркиному счастью, что подснежником расцвело на едва оттаявшей земле. Дождалась дочка своей поры удачливой. И прежнюю дурноту как рукой сняло. А ведь сколько убивалась Нюрка о Ромке Завгороднем! Думала, что, кроме него, человека не найдет.
Максим Сорока все чаще навещал Михеевых. Заходил по-простому. С Аграфеной об ручку здоровался. Сказывают, так у благородных водится. Нравилось это Аграфене, а больше приходились по душе разговоры, которые заводил с ней. О чем только не переговорено было!
А с Нюркой при матери не любезничал. Будто она ему вовсе никто. Будто ходит Максим проведывать семью бывшего своего однополчанина. Да ведь Аграфену не проведешь. Она знает, что к чему.
И еще заметила мать, что Нюрка о таких встречах уславливалась с Максимом заранее. Вдруг ни с того, ни с сего одевает цветастое платье. Глядишь, и ухажор тут как тут.
О Максиме говорили мало. И Аграфена поначалу не знала, как дочь относится к нему. Выяснить это помог случай.
В один из вечеров Аграфена долго не могла уснуть. Должно быть, перед дождем боль вступила в поясницу, ломало суставы. В голову лезла всякая всячина. Раздумалась о Пантелее. От него по-прежнему не было никакой весточки. Может, где в плену томится. Или погиб на дальней сторонушке: чужую бороду драть — свою подставлять. Такая уж она есть служба солдатская.
Ворочалась на постели, а потом накинула шубу, одела черевики и вышла на крыльцо. В селе было тихо. Умолкла на Подборной гармошка. Значит, скоро должна заявиться Нюрка: вдоволь нагулялась.
Над бором стояла полная луна. И все вокруг было залито ее голубоватым, робким светом. Аграфена любила такие вечера. Они напоминали ей о молодости. Сколько исхожено тропинок, сколько сказано горячих слов в то давнее время! Годы ушли, скоро она состарится, а луна все светит, и жизнь идет. И уже красавица-дочка Нюрка ищет свою судьбу. Дал бы ей бог завидную участь!
За воротами раздался приглушенный смех. Смеялась Нюрка. Аграфена порадовалась и перекрестилась. Хотела вернуться в избу, да не устояла перед соблазном послушать, о чем говорят дети. Дочку провожал Максим. Да, да, вот он заговорил: «Анна Пантелевна»… а что дальше — не разобрать.
Аграфена осторожно подошла к заплоту. Прильнула к трухлявым плахам. Теперь она могла слышать даже шепот.
На улице на минуту умолкли. Максим чиркнул спичкой, и до Аграфены донесся запах махорочного дыма.
— Напрасно вы, Анна Пантелевна, не верите мне, — опять заговорил Сорока. — Я за богатством не гонюсь. Богатство — дело наживное. А если не хотите здесь жить, уедем. Я снова на службу поступлю. Меня возьмут!
— Не знаю, что вам и сказать. Мне хорошо с вами. Да только как тятя.
— Мы напишем ему. Я напишу. Сегодня же!
— Да писать-то ему некуда. Сколь ни писали на передовую, ответа все нет.
— Что ж делать-то?
— Обождем. Может, и объявится тятя. Коли жив, подаст весточку.
— Обождать не штука, да кабы, Анна Пантелевна, вас не потерять. Понравится кто-нибудь другой — и останусь я в дураках. Бывает так.
— А я задаток дам, чтоб не беспокоились. Вот…
И Аграфена услышала отрывистый звук поцелуя. Затем на улице стали прощаться, и она бесшумно, на цыпочках, удалилась.
Когда Нюрка зажгла лампу, мать лежала, укрывшись одеялом.
— Ты спишь, мама?
— Нет, доченька. Что-то бессонница одолела.
Нюрка подошла к матери, жарко обняла ее. Задумалась.
— О тяте скучаешь? — ласково заглянула в глаза. — Дождаться бы нам его поскорее!
«Замуж хочется», — подумала мать и похвалила мысленно дочку. Другой такой жених не враз подвернется. Уж как любит он Нюрку! И она его.
— Дождемся, доченька, коли живой. Приедет наш кормилец.
А назавтра к Михеевым пришла жена Александра Вербы и передала поклон от Пантелея.
— Они с моим Шуркой в одном полку, — объяснила она. — Мой так и пишет, что дядя Пантелей о доме душой истомился, заботится, и кланяться всем велел. И прописал, что посылают их будто во Вспольск.
— Во Вспольск! Да неужели? — обрадовалась Аграфена.
— Вроде так. И уж шибко расхваливает дядю Пантелея. Он там не просто солдатом, а каким-то начальником. И Шурке с Антоном Бондарем заместо отца родного.
— Он такой, Пантелеюшка. Зазря никого не обидит. Батюшки! Вот радость-то нежданная! Спасибо тебе, голубушка, за добрую весточку, спасибо! — благодарила Аграфена кукуйскую солдатку. — Господи! В начальники вышел, а!.. Пантелеюшка-то!
— Как хорошо, мама! — всплеснула руками Нюрка. — Я уж и забыла, какой он у нас и есть, тятя. Помнишь, мама, как в Воскресенку на ярмарку ездили? Тятя пряничных петушков покупал… и на карусели катались. А потом какой-то дядька к нему пристал с хомутом. Все купи да купи. Здоровый такой дядька, бородатый.
— Помню, доченька, — Аграфена смахнула с ресниц искорки слез. — Любил тебя Пантелеюшка. Ох, как любил! Как только и не называл. И голубушкой сизой, и горлинкой, и зорянкой. А то бывало на плечи посадит и по двору носится. Или в огород за пасленом ведет. Отвык, поди, теперь…
— Нет, мама, нет! Да разве можно от нас отвыкнуть? Соскучился он. И мы тоже соскучились. Плохо жить без тяти. Ты все одна и одна.
— Плохо, доченька. Теперь уж, коли жив, так дождемся. Господи!..
Аграфена достала из сундука Пантелееву одежду. Повесила на заплот новые суконные брюки, которые муж купил перед самым призывом на германскую. Пусть посохнут, а то как бы моль не поточила. Принесла от соседки утюг и принялась гладить рубашки. Надоела, знать, солдатская справа Пантелеюшке. Захочется, небось, в свое нарядиться.
Нюрка наблюдала за матерью. Аграфена как будто помолодела сразу, похорошела. Румянец кинулся в щеки, разгладились морщины. И вся она как-то выпрямилась, подобралась.
«Занятно жизнь устроена, — думала Нюрка. — Ну, мне он отец родной. Кровь одна. А ей? Сначала были совсем чужие, а поженились и привыкли. И нету теперь для мамы никого роднее».
И представилось Нюрке, что она вот так же будет ждать Максима. Если б можно было совсем не разлучаться! Чтоб войны не было, чтоб мирно люди жили, каждый делал, что хочет.
Только отужинали — в избу влетел Максим. Швырнул на лавку офицерскую фуражку, пятерней отбросил назад русые волосы.
— Новость принес! — и широко заулыбался.
— Знаем, — лукаво ответила Аграфена.
— Про что знаете?
— А про то же самое, — Нюрка оправила на груди платье. — Про тятю прослышал? Ага?
— Прослышал.
— Да мы и сами знаем, что он во Вспольске. А тут всего двести верст. И если тятю не отпустят домой, то мы поедем к нему. Правда, мама?
— Правда, правда, доченька.
— И у меня туда путь лежит. Если уж что, так вместе, — предложил Максим. — Да и конь у меня подобрее. Савраску запрягу.
— Ладно, сынок, — ответила Аграфена.
«Сынок». Так она еще никогда и никого не называла. И потому проговорила Аграфена и смутилась. Отвернулась, загремела в шкафу посудой.
А Нюрка обожгла взглядом черных задорных глаз. Обожгла и весело рассмеялась. И смех ее был похож на журчанье весеннего ручейка.
Проезжавшие через Покровское немцы-колонисты из-под Вспольска рассказали кому-то по секрету, что еще летом большевики прикончили в Екатеринбурге всю семью Романовых. А прикончили потому, чтоб не достался Миколка чехам, которые, мол, снова хотели посадить его на престол.
Большинство к этим слухам отнеслось равнодушно. Правда, бабы охали, сокрушенно покачивая головами, да только не от жалости, а просто так. Родней бывший самодержец никому из покровчан не доводился, в знакомстве с ними не состоял. Значит, и убиваться не стоит.
Одна попадья, пожалуй, искренне жалела Миколку. И для этого у матушки были основания. В день трехсотлетия романовского дома сам архиерей подарил отцу Василию золотой нательный крестик, который впоследствии переплавили в кольцо, украшавшее теперь розовую, пухлую руку попадьи.
— Гибель царя знаменует благополучие свободной России, — многозначительно проговорил учитель Аристофан Матвеевич. Заковыристое, непонятное слово «знаменует», поставленное в один ряд с «благополучием», насторожило мужиков. Учитель устанавливал какую-то связь между жизнью крестьянской и расстрелом Миколкиной семьи. Что же должно быть дальше?
— Ты, милок, толком скажи обчеству, как это того… Ну, хорошо или плохо, что Миколая нету-ти тута, — Захар Бобров показал рукой на землю. — А что он там, — последовал жест в сторону неба. — Вот и поясни.
— Николай второй суть явление чрезвычайно реакционное, — продолжал учитель.
— Пошел молоть!.. — сплюнул Захар.
— Теперь русский народ может дышать свободно…
— На кой она, свобода-то, голодному! Ты, Аристофан Матвеич, ответь насчет податей, земли и всего остального. Будет ли нам какое способство? — заговорил Трофим Кожура.
— Будет, ибо отныне…
Мужики больше не слушали учителя. Они узнали, что думает по этому поводу мясоедовский квартирант, и довольно. С тех пор, как в селе появился Рязанов, Аристофан Матвеевич высказывал его, рязановские, мысли.
В то же время невесть какими путями докатилась до Покровского еще одна новость: Вспольск занят красными. Этот слух всколыхнул мужиков. Зашептались, загудели, как комары, по избам. Появились десятки предположений, откуда взяться красным. Кто утверждал, что прорвались из-за Волги и вышли в тыл Омску. А большинство стояло на том, что взял Вспольск проходивший через Покровское красногвардейский отряд. Дескать, сделал крюк и снова оказался в степях.
— Кабы так!.. И домой бы не пришел тогда. В отряде калеченому способнее. Не один я был такой. Которых так прямо по мурсалу зацепило. И ничего. Воевали, — возражал Николай Ерин. — Нету больше отряда нашего… Нету…
Ему не верили. Хоть парень он и не брехливый, да трезвым бывает редко. А пьяному что хочешь примерещится.
— А ухо-то, ухо… Подарил я его кому? — доказывал Ерин.
— Кто тебя поймет. Может, по пьянке изукрасили. Есть охотники до этого самого… Так разделают, что мать родная не признает. Как бог черепаху. Ты уж честно говори, — допытывался кузнец.
— Эх, дядя Гаврила! Да что там! В Ежихе, в деревне, прихлопнули наш отряд. И никто не ушел оттуда. Наверно, один я убег. Всех остальных казаки порубили. Вот тебе мой сказ, дядя Гаврила. Как хочешь, так и понимай.
Колька говорил правду. Не пробился красногвардейский отряд Петра Ухова к Туркестану. Не мог он оказаться и под Вспольском. Заклевали орлят черные вороны. В неравном бою с врагом полегли простые, славные ребята, для которых счастье народа было дороже жизни. Далеко в горах спят они вечным сном, и ветры гуляют над ними, и быстрые горные реки шумят у безвестных могил…
Кузнец с умыслом зазвал Ерина к себе, чтобы хоть что-нибудь разведать о Вспольских событиях. Расспрашивая Николая, Гаврила много курил.
— Значит, разбили вас? — снова спросил кузнец.
— Разбили…
Гаврила порывисто встал со скамейки и прошелся по избе. Под тяжестью его грузного, жилистого тела заохали, запели половицы.
Распахнулась дверь, и на пороге вырос Терентий Ливкин.
— Ну, и накурили! Хоть топор вешай! — улыбнулся он. — А я к тебе, Гаврила, по неотложному делу. Надо нам одну штучку смастерить. Сам пробовал, да не получилась. Видно, закалка не та. Размололо втулку.
— Ладно. Пойдем сейчас. Я, поди, задержал тебя, Николай? А? Тогда извини, брат. Извини.
— Я человек вольный. Мне ничего, — равнодушно ответил Ерин.
— Поди, жинка ждет.
— Полюбовника она ждет. Вот кого. А я ей заместо хвартиранта теперь. Так себе. Ни богу свечка…
— Скажешь тоже, — Гаврила дружески похлопал Кольку по плечу. — Брось дурить! Ждет она. Иди!
— Эх, дядя Гаврила! И никто меня не ожидает. И пойду я не к себе домой, а как вам поговорить надо. Вижу, неспроста о моей Лушке разговор завел. Только не стоит она, чтоб о ней вот так толковать… Загубила она мою жизнь! Эх! — Николай нахлобучил вытертую мерлушковую шапку, с досадой махнул рукой и ушел.
— Пропадает парень ни за что, — нахмурился Терентий. — И, кажется, неплохой он человек.
Кузнец согласно кивнул головой, задергивая окно ситцевой занавеской. Выглянул в сени.
— Ну, вот что, — начал Ливкин. — Я думаю, как бы не восстание во Вспольске. Там кое-кто из Совдепа остался. Есть большевики. Но одним вспольцам не выстоять. Если это восстание, то помочь им нужно. Подымать людей по селам. Так и передай Петрухе. Скажи, и у нас, мол, боятся. Вот уж третий день подряд Марышкин в Покровское наведовается. Неспроста это.
— Ты прости меня, Терентий Иванович. Но только подумываю я, а не напрасно ли кустари загоношились? Плетью обуха не перешибешь. Ждать, по-моему, нужно. Вот когда фронт подойдет, тогда и помочь. Силы-то у них, у чехов да у белых, много! Раздавят нас, как червяков, — потупив взгляд проговорил кузнец. — Вот и Геннадий Евгеньевич то же самое…
— Знаю. А ты поменьше его слушай. Своим умом до всего доходи. Геннадий Евгеньевич — не нашего поля ягода. И вот что: Митрофан сказал, что старосте бумага пришла насчет мобилизации. Два года берут — девяносто восьмой и девяносто девятый.
— Как возьмется. Воевать-то охотников мало.
— То-то и оно.
— Поскрываются ребята, по лесу разбегутся.
— А кое-кто и в отряд к кустарям пойдет. Найдутся такие. Уж если погибать, так тут, а не где-то. И об этом расскажи Петрухе.
С улицы донесся топот копыт. Отодвинув край занавески, Терентий прильнул к окну. Мимо, вздымая песок, проскакали пять всадников. В одном из них Ливкин узнал унтера Груздя.
— Обеспокоились. Да, служба у них незавидная. Хуже не придумаешь. Того и гляди, что ухлопают. Мужик сильно крутой стал. Ой, крутой! Ты не забудь, Гаврила, передай все, как есть.
— Все передам, — тяжело вздохнул кузнец.
По пути на мельницу Ливкин услышал от мужиков, что милиция арестовала и увезла в Галчиху Николая Ерина.
Домна все запасала впрок. Подступала зима, и она выхлопотала в лесничестве билет на дрова. Потом на целый день усадила мужа точить топоры и править пилу.
За эту работу Макар Артемьевич взялся охотно. И даже пел песни, пока не чирканул себя зубьями по боку. Слышала Домна, как он чертыхнулся и вслух подумал, что ему не нужны дрова, что он и в завозне перезимует. Однако, как ни ворчал, а дело довел до конца.
На восходе солнца братья запрягли лошадей в пароконную бричку. Домна распорядилась, чтобы ехали старший сын и невестка, да Роман запротестовал.
— Я поеду с Яковом, — настойчиво сказал он. — Не бабье это занятие. Пусть Варвара по хозяйству управляется.
Мать с досадой махнула рукой. Вот упрямый-то! Ему делаешь, как лучше, а он петушится. Успеешь наработаться вдоволь, дурень.
Яков рассмеялся, сказал беззлобно:
— Никого не любит мама. Один ты у нее заместо иконы. Еще не ходила к Солодовым?
— А ты откуда знаешь? — сощурив глаза, резко спросил Роман.
— Что знаю?
— Что она собиралась идти.
— Видишь ли, — Яков затруднялся с ответом. — Да вот… слышал. Разговор я ихний с тятей слышал. Одного боится мама, как снова откажут. Давай украдем Любку! Я помогу тебе, Рома. Сам свезу вас, куда прикажешь. Или вот еще что. Ты силой ее. Понял? Где-нито прижми… А там сами придут с заботой о свадьбе. Вот помяни…
— Перестань, Яша! Перестань! — выкрикнул Роман и тут же его голос упал, зазвучал обидой: — И ты думаешь, что я Нюрку Михееву тронул?
— Ничего я не думаю, братеник, — примирительно проговорил Яков. — Ладно. Не сердись. Я ведь тебе совет только даю. — И вспылил: — Ну, что ты за парень! Будто девка какая! И то ему не скажи, и другое!.. Да я тебе что, холуй, чтобы к характеру твоему приноравливаться?
Роман удивленно посмотрел на него, грустно улыбнулся. А когда сели на бричку, Яков положил пятерню на Романово колено и просто сказал:
— Все мы, Завгородние, такие. Все у нас шиворот-навыворот, не как у людей. А, может, это и лучше.
Едва выехали из ворот, откуда-то вынырнул Демка. На ходу взобрался на бричку. Щерил зубы и восхищенно смотрел на братьев отекшими от сна глазами.
— Дядька Захар ругал меня, ись не давал. Крестил, чем попало, — сообщил он.
— Бил, что ли? — Роман повернулся к Демке.
— Не-е, словами крестил. Он меня бить опасается. Мне таких, как хозяин, двух надо. А похлебки поем — ишшо двух созывай.
— Может, он тебя и не кормит, чтоб ты ослабел. Похудеешь, тогда и всыплет. Вот оно что. А ты и не сообразил. Эх, Дементий, Дементий! — с нарочитой жалостью заметил Яков.
— Я сала в кладовке взял да наелся. Всю ночь ел. Хучь на пузо глянь. О, какое!.. Дай, Рома, плетку. Витую…
— Чего тебе?
— Плетку, Рома. Ты обещал.
— Ах, плетку! Та-ак… Отдам! За мной не пропадет. Отдам сразу же, коли на первом сходе, какой будет, всем объявишь, кто сено у переселенца пожег.
— Как объявить-то?
— А выйди на крыльцо сборни и скажи, что знаешь. Так, мол, и так. Сено, дескать, подожгли мы, а на Жюнуску поклеп навели. Ну, как нам говорил, так и всем скажешь. И как объявишь, беги ко мне. Плетку получишь. А плетка-то хорошая, со свинцовой пулькой. Сам бы никогда не расстался с нею, да уж больно хорош ты мужик. Хорош!
— Главное, правдивый Дементий, — поддакнул Яков. — Уж до чего правдивый!.. Не покривит душой ни перед кем. За это его в Покровском и любят. Да вот нас возьми. У нас и дружка-то нету лучше Дементия.
— А я вас люблю, — пылко проговорил Демка. — И всем скажу… Дядька Захар поджигал, и я поджигал. А плетку у меня не отберут, когда хозяин в каталажку посадит?
— Его самого запрут в каталажку, а ты тут ни при чем, Дема. С тебя взятки гладки. Что хозяин приказал, то ты и сделал.
— Вот хорошо бы дядьку посадить, а? И тетку Дарью. Я бы один в хозяйстве остался. Сход-то когда будет?
— Должно, скоро, Дема.
— Я всем расскажу, — решительно заключил Демка и спрыгнул с телеги.
— Расскажет, — твердо проговорил Яков, когда плечистая, немного сутулая фигура Демки скрылась в пыли.
У озера обогнали Максима Сороку. Он вез на мельницу тяжелые кули пшеницы. Ехал шагом, примостившись на задке телеги. С тех пор, как Сорока стал ухаживать за Нюркой, его отношение к Роману переменилось. Если и отвечал на приветствия, то с холодком. В разговоры не вступал.
Роман сразу же заметил в Максиме эту перемену. Однако вида не подавал. Вот и теперь он поздоровался, как ни в чем не бывало.
Максим промолчал.
— Здорово, говорю, Максим Александрович.
Сорока отвернулся.
— Нехорошо, Максим Александрович, — задиристо крикнул Роман. — Это я на тебя сердиться должен. Ты у меня отбил Нюрку.
Чтобы не дать разгореться ссоре, Яков понужнул лошадей, и они рысью выскочили на Гриву.
В бору братья пробыли недолго. Набрать и увязать воз сучьев — пустяковое дело. Но не за одними сучьями ехали они сюда. Скоро Якову строиться. Сосняк добротный на дом нужен. Они свалили десяток деревьев, раскряжевали их и прикрыли ветками.
— Ночью заберем. Сейчас, поди, объездчикам не до нас. Им важней кустарей выловить, чем порубщиков, — проговорил Яков. — И ты, Рома, напрасно прихватил с собой наган.
— Кто? Я, что ли?
— Будто не вижу. А ну, покажи, что это у тебя в кармане! Вишь, как отдулся…
— Я на всякий случай, — как бы извиняясь, ответил Роман.
— Да не подумай, что мне нагана жалко. Носи на здоровье, только с разумом пускай в ход. Когда в самом деле невтерпеж. — И, немного помолчав, Яков добавил: — Чую, братенник, что отжили мы спокойно. Заваруха-то какая кругом идет!.. И Вспольск красные заняли. Поневоле за оружие схватишься. Все к тому клонится.
— Я вот возьму и махну к кустарям! — неожиданно для себя произнес Роман.
— Опять, Рома, горячишься.
— Надоело ждать, когда приедет Марышкин и увезет с собой. А он это сделает, раз я на подозрении. О политике мне говорил гад. Дескать, ты, Завгородний, с кустарями заодно. Что ж! Заодно, так заодно. И уж потом сочтемся!
— Вот беда — мало их, кустарей. А за Марышкина и объездчиков власть стоит. У нее войска — прорва!
— Если бы всем миром, всеми деревнями подняться! — повторил Роман слова Трофима Кожуры.
— Если бы да кабы… Не просто подняться. Много и таких найдется, что горло бы кустарям перервали, а ведь тоже мужики.
Дома Романа поджидал дед Гузырь. Он был в новых, пропитанных дегтем чоботах.
— Сам пошил, паря. До чего же ловкие! На удивление, — объяснил дед. — Будем говорить, сапог хромовый… Он фасонистый, со скрипом. А нога будто в кандалах. Неудобствие ей. Опять же чобот помягче и поподъемистей будет.
— Как живешь, дед? — спросил Роман.
— Какое наше житье! С кашлем вприкуску, с перхотой впритруску. Хотя и не так, чтобы, значится, совсем худо. Худо, паря, когда душу из человека вышибает. Вот то худо. А покедова она при месте, все — трын-трава.
— Верно, дед.
Гузырь отозвал Романа в сторону и зашептал:
— Родимец ты мой, Проня во Вспольск собирается. Оклемался и воевать хочет. К красным, значится, идет. За ним верные люди заехать должны. Так просил Проня, чтоб ты попрощаться пришел.
— Приду попозднее.
— Эх, забубенная ты голова, Романка! Забыл деда, — уже в полный голос затараторил Гузырь. — А я, паря, все один. Приходи, любо-дорого! А пока всему вашему семейству низко кланяемся! — и подался к себе огородами.
Днем копали картофель, а под вечер все домашние собрались за столом. Сумерничали. Каждый занимался своим делом. Домна готовила на завтра квашню. Яков, забросив ногу на ногу, полузгивал семечки, Варвара вышивала на полотенце красных петухов. А Макар Артемьевич ничего не делал.
Роман сидел у окна, подперев подбородок ладонью, и любовался закатом. Такой красоты он нигде больше не видел, как на родной стороне. Да и едва ли есть где на свете еще такие пышные, сочные закаты. Солнце садится за бор, окрашивая небо в золотистые тона. Как языки пламени, тучи вылизывают небесную синеву. Кажется, все горит вокруг. Ослепительным светом вспыхивают окна, буреют стены и крыши домов. Сказочными жар-птицами трепещут вербы.
Потом небо розовеет, наливается багрянцем, чтобы тут же вылинять и погаснуть. И тогда вступает в свои права ночь.
— Быть ветру. Закат шибко красен, — определил Роман.
— А то к тихой, ясной погоде, — отозвалась мать.
— Всякое может быть, — зевнул и потянулся Яков. — Зажигай, мама, лампу. Или ты, Варя. Все повеселее будет. А Рома нам книжку прочитает, «Историю государства Российского». Про царей да про князьев…
Книгу эту тоже привез Яков со службы. На красивый переплет позарился. И теперь, когда нечем было заняться, Романа усаживали за нее и все с интересом слушали. Книга была толстая. По всем расчетам, ее могло хватить до самой весны.
— Не хочется что-то, — ответил Роман.
— Почитай, Рома!
— После. Жарко у нас. Проветрюсь немного. — И он вышел на крыльцо. Сумрак сгущался. Уже поблескивали первые звезды.
Роман снял Полкана с цепи. Волкодав заметался по двору, несколько раз прыгнул на хозяина, стараясь лизнуть в лицо.
— Эх, ты, собачья душа твоя! — увернувшись от Полкана, проговорил Роман. И вдруг показалось, что его кто-то позвал.
— Кто это?
— Я, Роман Макарович. Я. Собралась идти к зам, да приметила, что ты сам вышел.
Роман узнал по голосу Марину.
— А что случилось?
— Люба к нам пришла. Тебя хочет видеть.
— Какая Люба?
— Известно, какая. Солодова. Да иди же! Иди!
Роман единым духом перемахнул через забор.
— Где она?
— Да вон. На подамбарнике.
Заметив Романа, Любка поднялась и шагнула к нему навстречу. В ее глазах стояли слезы. Руки резким рывком теребили угол платка.
— Люба!
Она доверчиво уткнулась пылающим лицом в его грудь. И зарыдала.
— Что с тобой, Люба? — Ее волнение вмиг передалось Роману. — Кто обидел, что ли?
— Помнишь, я говорила тебе… Сама, мол, приду. Из дому сбегу. Смеялась тогда. А вот и вправду пришла. Сватают меня. И сейчас еще пьют. За Гурьяна Толкачова сына, за Игната, что на Борисовке живут. Знаешь?
Роман хорошо знал Игната. До призыва в армию они были даже друзьями. Парень он не из последних, видный.
— Я пришла сказать. А уж ты решай. Сам решай.
— Чего решать-то? Пойдем к нам, Люба. Завтра же свадьбу сгуляем! Пойдем. — Он схватил ее за руку и увлек за собой.
— Постой! — Любка остановилась. — Со своими-то поговори.
— Чего говорить-то? Все уж давно обговорили.
— Одно дело, когда по закону-обычаю. А я сама от родителей сбежала. Иди! Я ждать буду. Не бойся. Никуда не уйду, пока слова твоего не услышу. А там уж…
Родные всполошились, увидев бледного, как стена, Романа. Он окинул всех диковатым взглядом и решительно подошел к Домне.
— Что с тобою, сынку?
— Мама, Любу Солодову просватали за Игната Толкачова.
— Сынку, сынку мой! Какой же ты несчастный! И я дура, дура. Ой, какая ж я дура!
— Она, мама, ушла из дому. Она у Марины.
— Зови ее, зови. Дочерью родной она мне станет. И никому я ее не отдам!
— Зови, Рома! — радостно вскричал Яков. — И точка! Твоя она! А полезет кто — по зубам получит! Подожди! И я с тобой!
На руках принесли братья Любку. Скупая на ласки, Домна бросилась к ней и крепко прижала к сердцу. А Макар Артемьевич смотрел на них, ухватившись рукой за бороду, и нервно вздрагивал.
— Теперь давайте обсудим, как нам быть, — сказал Яков, когда волнение несколько улеглось. — Люба — молодец, что пришла. Пусть у нас и живет. Это ясно. С Толкачовыми тоже короток разговор. Надо как-то уломать Свирида Ананьевича. Вот в чем загвоздка.
— И маму, — подсказала Любка. Она сидела на лавке рядом с Романом и Домной, облокотившись на подоконник и опустив глаза. Лицо ее все так же горело. Тяжело колыхалась грудь, как будто Любке не хватало воздуха в этой просторной, но чужой избе.
— И маму, — в тон ей повторил Яков. — Может, мне сходить?
— Я пойду сама, — одним порывистым движением повязала на голове платок Домна. — Сама.
— Обожди. Не торопись. Дай Солодовым одуматься, — остановил жену Макар Артемьевич. — Я так маракую. Обвенчать ребят надо. Тайком. И шабаш! Не мы первые, не мы последние. А станем свадьбу гулять — пригласим Свирида Ананьевича. Тогда уж напопятную ему никак нельзя. Обвенчаны будут ребята.
Всю ночь у Завгородних горел свет. Никто в доме не спал. Прикидывали, как лучше поступить, утешали Любку. Конечно же, она не сделала ничего дурного. И прежде от родителей бегали. Хуже, если потом от немилого мужа к другим, крадучись, на свидания ходить. Вот то плохо.
Домна согласилась с Макаром Артемьевичем. Отец Василий — дружок ему. Завгородним услужит. Да и дело это нехитрое — обвенчать.
К попу пошли Яков с Романом. Налитая здоровьем, осанистая матушка встретила их любезно. По чистому дворику провела на веранду, где отец Василий пил чай. На небольшом столе, накрытом розовой скатертью, свистел самовар, в бронзе которого отражалось гривастое обличье батюшки. Поп был одет по-домашнему. Длинная, почти до самых колен, рубаха из льняного полотна, плисовые штаны. Ворот рубахи расстегнут. Видна цепочка нательного крестика, змейкой сбегающая вниз.
Братья почтительно поздоровались с батюшкой. Отец Василий пригласил их сесть.
— Очухался? — этот вопрос относился к Роману.
— Спасибо, батюшка. Все зажило.
— А мы с Гузырем упрели, пока домой тебя волокли… Да-а… Ты вот крепок, Роман. А что если б тебя палками бить и воловьими жилами? И опосля повесить вниз головой?
— Это что-то страшное, батюшка, — усмехнувшись, произнес Яков. — Ясное дело, так кого хочешь прикончить можно.
— Не скажи, Яша. Известно, что грешнику конец, а вот святой Василий…
— Мы просить пришли… об одном деле, — повернул разговор Яков и выжидательно уставился на попадью. Матушка понимающе вздохнула, покачала головой и нехотя ушла в дом.
— Говори, Яша. Просящий — да получает, ищущий — обретает, а стучащему — да отверзется.
— Вот повенчать бы Рому…
— Отчего же не повенчать? Можно. В два счета повенчаем.
— Однако тайком. Невеста от родителей ушла. Другому ее прочат.
Отец Василий почесал затылок, на минуту задумался.
— Тайком? — наконец, заговорил он. — Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано.
— Окажи нам такую милость, батюшка, — попросил Яков.
— Милость, говоришь? А потом меня взашей из прихода, как без родительского благословения венчал. Архиерей за такие дела не милует нашего брата. А с кем венчать-то?
Яков колебался: сказать или нет. Еще разнесет поп по всему селу, разблаговестит. Но все-таки решил открыться в надежде уломать батюшку.
— Дочь Свирида Солодова. Любка.
— Эвон что! Нет, ребята. С Солодовыми связываться не стану. Сыновья у Свирида бойкие. Неровен час — и бока наломают. Нет! Вы у меня не были, и я вас не слышал. Бог вам судья! — отец Василий поднялся из-за стола и проводил Завгородних до калитки.
Солодовы уже двое суток искали Любку. Мать, братья и сестры обегали все село, побывали в бору и на ближних пашнях. Дали знать в Воскресенку. Может, туда к Дуньке подалась.
Сгинула Любка, как в воду канула. Никто не видел ее после того, как вечером из-под носа сватов улизнула. Ведь позор-то какой! Ее сватать приехали, а она скрылась. Сердился Свирид. Сколько сваты не упрашивали, не дотронулся до самогонки. Туча-тучей ушел в горницу, так ничего и не пообещав Толкачовым. А ведь все было на мази. Понравился Свириду Игнат, скромный, работящий. Да и родители его некичливые… А теперь ухватится за волосы и волком воет. Подойти к нему страшно.
— Ищи, Афонька, ищи! — снова и снова посылал он сына.
— Все обыскал, всех переспросил, — отвечал Афанасий.
— Ищи, забодай тебя комар!
Будто заполошная, бегала по соседям Пелагея. Полсела опросила, пока не повстречала матушку.
— А ты б сразу ко мне. Знаю, милочка, где твоя Любка. Ох, знаю! И убиваться по ней нечего. Живет — не тужит.
— Где, где Любушка-то? Да говори скорее, матушка!
— И на всем готовом. Свекровушка души в ней не чает.
— Да уж не тяни, матушка. Не мучай ты меня, несчастную.
— У Завгородних, милочка, твоя пташка. С ихним Романом венчаться хочет. Батюшку упрашивать приходили, чтоб тайно обкрутил. Только батюшка не какой-нибудь мошенник, а самый самостоятельный.
— Ой, спасибо, спасибо тебе, матушка! — всплеснула руками Пелагея. Я уж к Свириду побегу. Успокою Свирида-то. Он бог его знает, что думает…
Солодов, хоть и обрадовался, что Любка жива, все ж не успокоился. Послал жену привести дочку домой, да чтоб без лишней огласки. Пойдет слава, что Любка у Завгородних ночевала — стыда не оберешься.
Долго Пелагея бродила возле дома Завгородних. Надеялась, что дочка увидит ее и сама выбежит навстречу. Как-никак, а Пелагея ей — мать родная. Нельзя ведь вот так сразу ради чужого парня забыть доброту материнскую.
Однако Любка не вышла из дома. Заметив мать у палисадника, она поняла одно — ее хотят разлучить с Романом. От этой мысли захолонуло сердце. Любка отступила от окна, спряталась за голландку и разрыдалась.
— Ты что, Люба? — с тревогой бросился к ней Роман.
Она повернула к нему заплаканное, все в красных пятнах лицо и показала на окна:
— Там… мама.
— Успокойся, Люба. Все уладится.
— Жалко мне маму.
Объясняться с Пелагеей вышел Макар Артемьевич. Он вежливо поздоровался, спросил:
— Ровно потеряла что, Пелагеюшка?
— За дочкой пришла, — сердито ответила она.
— За дочкой? Так она теперь наша. Обвенчались они с Романом, — соврал Завгородний.
— Неправду говоришь, Макар Артемьевич. Грех тебе. Батюшка отказался венчать без нашего, родительского благословения.
— Это поначалу. Покуражился малость. А прошлой ночью обвенчал. По всем правилам. За что и на свадьбу приглашен вместе с матушкой. Я б и вам со Свиридом Ананьевичем советовал порешить дело подобру-поздорову. Теперь, сватьюшка, ничего не переиначишь… Опоздала ты, Пелагеюшка.
— Не венчали их. Не венчали.
— Так тебе батюшка сказал? Ай-ай-ай! А еще поп! Конечно, что ему говорить, коли церковным обычаем пренебрег. А ты, Пелагеюшка, и поверила. Вот какие вы, бабы, доверчивые. Ай-ай-ай!
— Позови дочку, Макар Артемьевич!
— Она отдыхает. Спит, потому как ночью в церкви была. Бросьте вы упрямиться! Мы и сами других не хуже, и Роман твоей Любе по душе пришелся. А тут дочку твою никто не обидит. Не бойся. Благословите вы их, и все будет, как у добрых людей.
— Мне с дочкой поговорить надо. Я мать ей! — твердо сказала Пелагея.
— А коли мать, так делай по-матерински. Тебе дитя своего не жалко. Из-за вашего норова дурного жизнь ей сгубить хотите! Эх, вы!
— Да уж какие есть! В родню к вам не набиваемся. Это вы чужих детей сманиваете. Бессовестные!
— Ты брось, Пелагея! Я не лаяться к тебе вышел. Не хочешь по-людски договориться — проваливай отсюда! — вскипел Макар.
— Я старосту позову. Писарь прошение составит. Силой возьмут у вас дочку!
— А ты попробуй!.. Зови хоть черта самого. Мы не шибко из трусливых.
— Да уж вы чего! И сынка вырастили, дай вам бог здоровья! Нюрку Михееву попортил и до нашей добрался. А я к Касьяну схожу, к Гущину. Его созову. Найдется и на вас управа!
— А! Иди, куда хочешь! Только не каркай! Да скажи ему, чтоб остерегался во двор заходить. Кобеля с цепи спущу, — Макар повернулся и не спеша пошел прочь.
— Отвечать будете! — кричала на улице Пелагея. — А дочку прокляну!
Подробностей своего разговора с матерью Любки Макар не передал домашним. Побеседовал, мол, честь по чести и только.
— Отца Василия к вечеру созвать надо. Угостим, как следует. Может, и согласится обвенчать. Другого выхода нет, — сказал он.
Домна послала Варвару за водкой, а сама принялась готовить закуску. Растопила печь, настряпала вареников.
Пелагея Солодова исполнила свою угрозу. Вскоре под окнами появился Касьян Гущин. В дом заходить не стал, а вызвал на переговоры хозяина.
— Нехорошо, Макар Артемьевич, — усовещал он. — Беззаконие творишь! Родитель своим дитем распоряжаться должен.
— А я не распоряжался дочкой Свирида. Она сама немаленькая. Сама пришла и жить осталась. И пусть живет, коли нравится.
— Так-то оно так. Да людей смущать негоже. Родители на вас жалуются. Эдак все дочки без спросу да без благословения и пойдут мужей искать. Вот оно какое дело, Макар Артемьевич! А я ходи тогда по дворам и разбирайся.
— Пусть молодые как хотят, так и живут. Это нам с тобой, Касьян Дмитриевич, не жениться, а им чего скажешь, коли охота пришла! Сам, поди, родителей не шибко слушал, когда сватался.
— Мы-то что! — мрачное лицо Касьяна оживилось. — Я не хуже твоего Романа женился. Тоже жинкина родня фордыбачилась. Не по нутру им пришелся. За зверя, мол, такого не отдадим Малашку. Он, дескать, дочку нашу поедом есть будет. Вывеска им моя не понравилась, скучная она у меня. А Малашка не испугалась: сердце мое знала.
— Помню, Касьян Дмитриевич, свадьбу твою. Оттого и говорю тебе: сам, поди, такой был…
Староста огляделся по сторонам и зашептал:
— Я для порядка к тебе. Не мое дело других учить, как жить. У каждого своя голова на плечах. И ты… делай, как знаешь. А спросит кто насчет этого самого, отвечай, что староста приходил и шибко ругался. Вот так! — Касьян улыбнулся с хитрецой.
Распрощавшись с Гущиным, Макар Артемьевич отправился за попом. Явились они затемно, к накрытому столу. Отец Василий был в добром и даже игривом настроении. Лукаво подмигнул Якову, кивнул на Варвару, которая суетилась в прихожей. Ободряюще похлопал по плечу Романа. Не горюй, мол. Все перемелется — мука будет.
Домна заискивала перед батюшкой. Усадила его на самое почетное место. С подчеркнутым сочувствием заговорила о трудной пастырской жизни:
— Или родилась людина, или сгинула, или свадьба какая, все идут к батюшке. И всех уважить надо.
— Истинную правду речешь. Именно — уважить… А то еще в книгах божественных разбираться приходится. Оно б ничего, да много там разного наворочено. Черт ногу сломит! Господи, прости мя, грешного!.. Не далее, как вчера, читал «Новыя грозныя слова» отца Иоанна Сергиева-Кронштадтского. О страшном поистине суде божием глаголет святочтимый Иоанн. Складно у него выходит, как по-писаному. Однако загибает. К примеру, о гневе господнем. Оный пастырь говорит, что засуха и дожди безвременные ниспосылаются богом за то, что в головах наших бродят туманы грехов и страстей, а сердца отяжелели объедением и пьянением…
— Брехня! — отрезал Яков.
— О! Истинно, Яша. Я вот замечал, что мужики больше пьют перед урожайным годом. Прошлой зимой, на масленицу, пятерых за пьяное буйство увезли в волость, а пшеничка уродилась. И касаемо суховея — умеренность была, и осень сухая, ясная.
— Ото правда! — согласилась Домна, пододвигая к батюшке чашку с варениками.
Батюшке с двух сторон подставляли стаканы с водкой. Он опоражнивал их, ни с кем не чокаясь. Ел аппетитно. По бороде янтарными каплями стекало на скатерть топленое масло.
— И выходит, что всяк пастырь по-своему разумеет…
— Ото правда! — снова поддержала попа Домна.
— И выходит, что мне на отца Иоанна Кронштадтского наплевать! Может, я сам буду наречен Василием Покровским. А? Подумаешь: Иоанн! Святого Василия палками и воловьими жилами били, в часовне за ноги подвешивали…
Скис батюшка как-то сразу. Все сидел ничего, а потом вдруг ткнулся носом в чашку.
— Самое время, — определил Яков. — Начинай беседу, тятя.
— Сколько попов перебывало в Покровском, а ученее да обходительнее отца Василия не встречалось, — по обычаю издалека начал Макар Артемьевич. — Любому рад услужить наш батюшка. Да как услужить!
— Всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять! — поп потянулся к бутылке.
— Хватит! — Остановил его Яков. — Ты, батюшка, послушай, что тятя говорит.
— Наказывай сына своего, и он даст тебе покой и доставит радость душе твоей, — бубнил отец Василий.
— Любому рад услужить наш батюшка, — повторил Макар Артемьевич.
— Да ты, тятя, напрямую с ним. Молодые желают под венец, батюшка. Просим тебя. О милости большой просим, — Яков склонил голову в поклоне.
Отец Василий долго смотрел на Макара Артемьевича тусклыми глазами. Затем что-то вспомнил и заговорил:
— Архиерея страшусь…
— Чего забоялся! — укоризненно покачал головой Яков. — Да никто и не узнает. Мы болтать-то не любим.
— Саном духовным дорожу.
— Мы тебе хорошо заплатим, батюшка, — пообещал Макар Артемьевич.
— Солодовы… бить будут.
— Не дадим в обиду! — сказал Яков. — Не дадим — и точка!
— Не-ет!.. — поп широко вскинул руками и сполз со стула.
— Не хочет гад венчать! — Роман резко отодвинул от себя стакан с водкой, встал.
— Уведите его, хлопцы, черта его матери! — рассердилась Домна. — Чтоб больше и ноги поповской не было у нас! У, пьянчуга!
Братья подхватили попа под руки, поволокли к двери. Он не сопротивлялся.
— Постой-ка, Яша! — хитро улыбнулся Макар Артемьевич. — Вы его обкарнайте. И шабаш! — добавил шепотом.
Яков прихватил с собой висевшие над ларем в сенях овечьи ножницы.
На рассвете попадья подобрала батюшку у ворот собственного дома. Отец Василий что-то бормотал во сне, прислонив к забору остриженную голову.
Роман сдержал свое обещание. В тот же вечер был у Гузыря.
— Вот ежели в целости костяк — значится, мясом обрастает. А свежее мясо покрепчее протчих будет, поздоровее, — весело затараторил дед. — Выходился Проня. Смерть, она нахрапом берет. Я так понимаю. Однако Проню не враз свалишь. И отпускать его жалко, паря. Ох, жалко!.. Ребяты денжонок прислали ему на лечение. А на что они нам с бабкой, деньги? Умрем — с собой не возьмем, якорь его!
Гузырь провел Романа в баню. Касатик в темноте крепко облапил парня, будто и болезни никакой не было. Только дышал все еще прерывисто, тяжело. В груди хлюпало.
— Ухожу я, браток. К своим ухожу…
Дед завесил дерюгой окошко, зажег коптилку. И при скупом, красноватом ее свете Роман увидел лицо Касатика. Оно выглядело улыбчивым, бодрым.
— Вот так, браток. Тебя бы взял с собой в товарищи. Верю я тебе, Роман. Как себе самому, верю. Да ты к земле родной прирос. Наскучался по дому. А я — птица вольная, чайка морская. Где ни летать, а все летать. И дома у меня нет теперь. Родители померли, а сестренка без вести пропала. Уж пять лет как ни слуху, ни духу. Красивая была. Вот такие же глазищи, как у тебя. Ленкой звали…
— Худо, значится, одному. Ровно былинка в поле, — сочувственно вздохнул Гузырь.
— Худо, Софрон Михайлович!.. Да не совсем. Тому плохо, который завсегда один. Средь людей, а один. А для меня — что ни друг, то брат. Ухожу я от вас, как от родни. Одно утешение, что и там родня ждет…
Роману стало грустно. Расставание с хорошими людьми всегда навевает на сердце грусть. Сейчас же к этому чувству примешалась неловкость. Касатик уходит, а он, Роман Завгородний, остается. Вот и Гузырь с укором смотрит. Прямо в душу.
— Живы будем — встретимся, — сказал Роман. А тебе счастливо добраться…
Закурили на прощание. Касатик завязал кисет, полюбовался его кистями и положил на Романову ладонь.
— Возьми. Вспоминай Касатика. Кисет у меня фартовый.
— Спасибо, — глухо произнес Роман.
— Захочешь встретиться — приходи. Адрес точный: где красные, там и я. Скажут, что погиб, — не верь. Я живучий. На роду мне написано долго жить… Прощевай, браток, — Касатик еще раз обнял Романа. — Иди! Меня дедка проводит.
С тяжелым сердцем возвращался Завгородний домой. Всего три раза он видел Касатика, а привязался к нему, как к самому близкому. Матрос подкупал своей откровенностью. Прямой, как штык. И, наверное, такой же острый в ненависти своей.
Когда Роман подходил к дому, Касатик и Гузырь уже пробрались к Назьмам. Присели на обочине дороги.
— А село у вас большое, — сказал матрос, взглянув на мерцавшие вдали огоньки.
— Что твой город, — согласился дед. — На Аргуни станицы и то поменьше будут. Сказывают, до полуторых тыщ дворов в Покровском. Может, и поболе.
— А ты, Софрон Михайлович, плясать любишь?
— Отплясал я свое, Проня. От меня, значится, уж ладаном пахнет.
— Эх, я сплясал бы! Который раз совсем невмоготу станет, а выпляшешься и легче.
— Эт, паря, силушка в тебе говорит. Молодой, норовистый, прыткий. Вот каков ты есть, забубенная голова.
Помолчали. И вдруг Касатик вполголоса запел:
На старом кургане
В широкой степи
Прикованный сокол
Сидит на цепи…
Пел Касатик взахлеб. Будто вода ключом кипела в груди.
…Сидит он уж тысячу лет,
Все нет ему воли, все нет!..
— Погоди-ка, — остановил его Гузырь. — Ровно телега стучит.
— Она и есть, Софрон Михайлович. Едут!
— Ты отойди, паря, в сторонку. Может, чужой кто.
Касатик скрылся в зарослях крапивы. Подъехали двое. Правил лошадью писарь Митрофашка. Другого, что порослее и пошире в плечах, Гузырь не знал.
— Давай своего седока, дедка, — негромко сказал писарь.
Матрос расцеловался с дедом и прыгнул на телегу:
— Не поминай лихом, Софрон Михайлович!
Касатик тут же познакомился с новыми дружками. О Митрофашке он уже слышал от Гузыря, а второй был приезжим и доводился писарю дальним родственником.
— А вы далеко, братки? — спросил Касатик. — Где меня ссадить думаете?
— Куда сами едем, туда и тебя свезем, — уклончиво ответил Митрофан. — Приказ нам такой вышел.
— Ясно.
У моста через Кабануху их встретил на коне Петруха Горбань. Приветливо поздоровался с писарем и матросом.
— А это кто? — кивнул на приезжего.
— Свой мужик. Из Вспольска. Дорофеем зовут, Семенычем.
— Вот что! — оживился Петруха. — Значит, с новостями?
— Я его за тем и привез, чтоб все тебе рассказал. Плохо дело, Петр Анисимович!
Свернули к ближнему колку. Петруха послал Митрофашку последить за дорогой. Уезжающую в ночь подводу могли приметить и сообщить милиции.
— Теперь рассказывай, товарищ, — сказал Горбань, усаживаясь между Касатиком и Дорофеем.
Приезжий печально вздохнул:
— Не порадую вас новостями. Бежал я из Вспольска, от атаманцев. А наших там полегло видимо-невидимо.
— Да ты уж все как следует быть. Мы о делах тамошних ничего не знаем. Слышали, что красные в городе, а больше…
— Какие там красные! Мужики собрались да на Вспольск и двинули. А почему пошли? Омск мобилизацию объявил, а Черный Дол — село такое есть под самым Вспольском — отказался дать новобранцев. Сколько ни уговаривали, а ни в какую! Нет и нет. Потом туда сам начальник Вспольского гарнизона пожаловал и пригрозил через два дня приехать с отрядом, если рекрутов не доставят в город. И этого не убоялись чернодольцы. И сказали они, что мы, мол, Омского правительства не признаем, как его не выбирали, воевать с большевиками не будем.
— Здорово сказали! — горячо произнес Петруха.
— А начальник как словом, так и делом. Заявился в Черный Дол с офицерской бандой и пошел чинить расправу. Кой-кого расстрелял, которых же с собой увез. Ну, и не выдержали мужики. Вооружились, кто чем мог, и на Вспольск кинулись. Другие села помогли.
— Хорошо! Эх, молодцы-мужики! — снова воскликнул Горбань.
— Советскую власть в городе организовали, когда офицеров перебили. Да недели не прошло, как атаман Анненков нагрянул. Уж что было — вспоминать страшно. Из орудий по Черному Долу бил. А в село ворвались звери — не щадили ни малого, ни старого. Изголялись над бабами. Много сот крестьян постреляли да шашками порубили. И то же самое в городе. Языки, глаза у людей вырывали, на спинах ремни вырезали. Вот что было во Вспольске.
— Да-а, — потупился Петруха.
— Ну, сволочи! И до вас дойдет очередь! — проскрипел зубами Касатик.
— Я чудом спасся. А что там с семьей — один бог знает, — сказал Дорофей. — Может, и в живых-то нет семьи…
— Что, говоришь, за атаман?
— Анненков. Его войско. Сам зверь-зверем, и атаманцы такие же…
— Что ж, Дорофей Семеныч, хоть и недобрая весть, а спасибо тебе. Все узнали, — сказал Горбань. — Поезжайте в село.
Митрофашка с Дорофеем уехали, а Петруха и матрос зашагали напрямик к заимке, где их ждали кустари.
— А я, браток, собирался во Вспольск, — проговорил Касатик после долгого молчания. — И вот вышел крест всем моим планам.
Горбань обнял его за плечи, встряхнул:
— Оставайся с нами. Кажется, настал наш черед. Больше ожидать нечего. Как говорят: или пан, или пропал!
Когда Петруха рассказал о вспольских событиях, кустари всполошились. Ефим Мефодьев задохнулся от злости:
— У-ух!.. Кровью за все заплатят атаманцы!.. Палачам не будет пощады!
— Что делать? — рванулся к Горбаню Зацепа.
— Как — что? Выступать! — резко бросил Ефим. — У нас есть пулемет, есть винтовки. Будем драться!
— Вот теперь правильно говоришь. Надо поднимать село. И у нас мобилизация объявлена. Соберем сход, и мужики вынесут то же решение, что и чернодольцы. Пошлем гонцов в соседние села. Пусть и они бунтуют. Рекрутов для борьбы против большевиков не дадим! — взволнованно произнес Петруха и обратился к Касатику: — А ты как?..
— С вами, братва. У меня одна дорога, — ответил тот. — И счеты с белыми старые. За Мишу Русова, за Игнашку Кучева и за всех других ребят расплатиться надо. И за себя тоже.
— Добре, — заключил Горбань. — А сейчас — в село!
Вскоре заимка кузнеца Гаврилы, где много дней скрывались кустари, опустела.
Гудела, волновалась площадь. Рябило в глазах от разноцветных пиджаков, рубах и зипунов. Взлетали над головами картузы. Тряслись бороды.
С трех сторон мужики осадили сборню. Облепили, как мухи, крыльцо. Сидели и стояли в топком холодном песке.
Роман и Яков хотели было протиснуться вперед, да куда там! Их подхватил зыбучий людской поток и отбросил в сторону, почти к самому Народному дому.
— С ума посходили, — засмеялся Яков. — Ровно не на сход, а балаган смотреть пришли.
— Интерес к этому имеют, — степенно заметил коренастый старик в дубленом полушубке и изношенной шапчонке. — Нас, к примеру, сам Петруха Горбань приглашал. Так и других. Ясно дело: сход да не тот, — складно сказал дед и, довольный собой, взглянул на стоящих рядом мужиков.
Однако его никто не слушал. Все пялились на мелькавшую у крыльца мохнатую Петрухину папаху. Конечно же, кустари недаром собирали сход. Может, с собой звать будут, а то и каяться на миру пришли, чтоб общество от милиции защитило.
— Тут ли Демка? — произнес Роман, разглядывая толпу.
— Да брось ты свою затею! — махнул рукой Яков. — Брось!
— Пусть Захар покрутится. Это ему впрок пойдет…
На крыльце появился писарь. Он потряс над головой бумагой, и площадь притихла.
— «…Святое дело освобождения России требует от нас новых усилий, — читал Митрофашка, — поэтому Сибирское правительство объявляет повсеместно мобилизацию…»
Толпа взревела. Заходили ходуном спины. Что читал писарь дальше, Роман не расслышал.
— Не да ди-им! — прозвучал сердитый бас.
И сотни голосов грохнули разом, откликнувшись эхом:
— Не дадим!
Роман увидел впереди долговязую фигуру Ваньки Боброва и, отчаянно работая локтями, пробился к нему. Ванька залихватски присвистнул, поддаваясь общему возбуждению, и тоже крикнул:
— Не дадим!
— Чего орешь? Кого тебе отдавать? — Роман дернул его за рукав пиджака.
— Все равно не дадим! — снова прокричал Ванька.
— Годы-то какие берут? — спросил у него Завгородний.
Ванька не успел ответить. Над толпой поднялся Петруха Горбань.
— Тише, мужики! Ти-ше! — урезонивал толпу староста. — Дайте сказать человеку!
— Крой, Петруха!
— Выкладывай начистоту!
— Да тише вы, псовы души! Тише!
Горбань выбросил вперед зажатую в руке папаху:
— Товарищи! Все вы меня знаете. Ваш я, деревенский. Тут родился и вырос. А ежели теперь не живу в селе, так не по своей воле. Марышкин по ночам не спит. Все думает, как нас поймать да в расход пустить. А чем мы провинились? Чем? Да тем, что не хотим жить по-старому. Не надо нам ни царя, ни буржуев. Никаких правителей не надо. Сами, мужики да рабочие, управлять собой будем. А Сибирское правительство хочет снова посадить на нашу шею офицеров, купцов и ихних прихвостников, хочет содержать их на гроши крестьянина. На наши гроши!
— Подавятся они копейкой народной!
— Нету правды! Нету ее, матушки!
— Ты про мобилизацию, Петруха, скажи!
— Скажу. И чтоб с мужика драть семь шкур, Сибирскому правительству опора нужна. Нельзя ему без опоры. Вот и берут они рекрутов по деревням. Обучат их, чтоб убивали нас же за то, что мы не идем убивать голодающих братьев в России.
— Сам не трогай никого, и тебя не тронут, — рявкнул лавочник Поминов.
— Супротив власти не пойдем! Нечего подбивать народ! — взвизгнул Никита Бондарь. — Как жили, так и жить будем. Помирать никому не хочется!
— Тут кто-то крикнул, что правды нет, — продолжал Петруха. — Неверно! Брехня все это! Есть правда, только у товарищей ленинцев она, в народе нашем правда! А Сибирское правительство обманывает нас. Берет продукты и сплавляет их за границу, а российские рабочие и крестьяне с голоду пухнут! Так посылайте же своих сынов, чтоб защищали тех, кто кровь нашу пьет трудовую!
— Не да-дим! — опять гулко прокатилось по площади.
— Силой возьмут! — резво запрыгал Бондарь. — Силой! Вот посмотрите!
— Не дадим!
— Силой не возьмут, коли сорганизуемся. На силу есть сила!
— Где она у тебя? А?
— Не одно село наше подымется. В другие деревни нарочных пошлем. У нас пулемет есть. Соберем все оружие, будем ковать шашки, пики.
— Накуешь на свою голову!
— Я хочу сказать! — С обнаженным наганом за поясом заскочил на крыльцо Мефодьев. — Товарищи, братья! Нам контры бояться нечего! Пусть она нас боится! Рекрутов не дадим, а сунутся белые — обороняться будем. Правильно тут говорил Петр Анисимович. Сила у нас есть. Предлагаю организовать отряд. И чтоб записались все фронтовики. Не бойтесь, товарищи! Мы вот с самой весны маленькой кучкой держимся. И никто не пострадал. Пусть они пострадают, сволочи!
— А мы и не боимся!
— Записывай в отряд!
— Сплошь пиши!
— Да не кричите все сразу! — заговорил Петруха. — Революционный штаб надо выбрать. Кого в штаб?
— Известно кого: тебя с Ефимом!
— Да еще прапорщика Сороку. Пусть командует.
— Надо Сороку. Он — ахвицер, прапор!
— Якова Завгороднего! — раздалось где-то сзади.
«Попал брат в начальники, — подумал Роман с гордостью. — Уважают его мужики».
Услышав свою фамилию, Яков потупил глаза, чтобы не выдать прихлынувшей к сердцу радости. Односельчане верили ему. И они не ошибались. Яков давно уже сделал выбор между властью и кустарями. Только почему-то все откладывал решающий шаг. Может, из-за Романа, который непременно увязался бы за ним.
Что тянуло Якова к кустарям, он и сам не понимал толком. Скорее всего их дерзость. Из-за нее Яков всегда чувствовал неловкость в разговоре с Петрухой. Казалось, Петруха упрекал его в трусости каждым взглядом и словом.
И вот случилось то, что должно было случиться. Отступать некуда и незачем.
Все четверо были избраны. Сход постановил: распоряжениям Сибирского правительства не подчиняться, детей своих в армию не давать.
Митрофашка принялся записывать в отряд. Он оказался в плотном кольце: не подступиться.
— Записались и отходи! — покрикивали из толпы.
— Запиши и меня! — бросил Роман Ваньке, который пробирался в гуще людей.
В это время на заборе появился Демка. Оседлав покосившийся столб, он размахивал руками и неистово голосил:
— Мужики! Мужики! Дядьки! Сено пожег я с хозяином, с Захаром! Он меня подбил на это!.. Жюнуска не виноват! Не виноват! Мы подожгли! Мы!
Заседание штаба состоялось после схода. Галдели под окнами сборни мужики. Было слышно, как на крыльце отбивались от любопытных Зацепа и Касатик.
— Ты куда, дедка? — сдерживал кого-то матрос.
— Я к ребятам. К Петрухе. Не цепляй! Да не цепляй, говорят тебе!
— Не положено.
— Как то ись не положено? А ты знаешь, кто я?
— Не знаю. Ну, отчаливай! Отдавай, дедка, концы!
— Не знаешь? А коли не знаешь, так у Микишки спроси. Скажи, Микишка, ему.
— Нельзя, дед! — мягко говорил Зацепа.
— Энто другое дело. Нельзя, так нельзя. Мы понимаем, — сдавался старик.
— Эй, чего пялитесь в окна! Невидаль-то какая! — доносилось с улицы.
— А ты что за указчик?
— Гони его взашей! Ён милицейскай лазутчик, шельма!
— Сам ты лазутчик, поперек тебя дышлом!
Члены штаба договаривались, кому чем заниматься. Петруху выбрали комиссаром. Он башковитый. За словом в карман не полезет. И законы знает советские.
— Начальником штаба пусть будет Ефим, а ты, Яша, заместо интенданта. Тебе вооружать отряд, и если будут раненые, о них заботиться, лечить, — сказал Петруха. — Максиму командовать всеми силами. Согласны, хлопцы?
Мефодьев и Завгородний кивнули головами. Сорока не шевельнулся. И даже не поднял взгляда.
— Согласны? — переспросил Горбань.
Максим не спеша достал кисет, скрутил папироску, закурил. Мизинцем ловко смахнул табачные крошки со стола.
— Я в бою не трусил. Сами понимаете, — наконец заговорил он. — И распорядиться сотней мужиков сумею. Ротой командовать приходилось.
— Вот и хорошо! Добре! — нетерпеливо произнес Петруха.
— Только я думаю, что напрасно мы затеяли это. У правительства кругом войска. Раздавят нас, как тараканов. И я не хочу быть виной тому. Не хочу!
— На печке отсиживаться решил? — сухо оборвал Максима Мефодьев. — Конечно, так спокойнее. Ничего не скажешь! Иди, Максим, объяви мужикам, что ты будешь делать, когда они в окопы пойдут, — Ефим показал на окно. — Иди! Авось и тут не струсишь сказать правду. Об одном предупреждаем: не разводи агитации. Напрасно затеяли или нет — народ сам разберется. Сам!
— Я советуюсь с вами, как лучше, — в раздумье произнес Сорока. — Раз общество решило, все при случае будем в ответе. Ладно! Насколько я понял, в задачу отряда входит охрана села…
— Вот это — другой разговор! — оживился Горбань. — Правильно! Нападать на милицию мы не собираемся, но и к нам не лезь. На окраинах села выставим дозоры и наблюдателей — на колокольне. Связь с другими деревнями беру на себя. А сейчас — действуйте, хлопцы!
Когда заседание окончилось, к Петрухе подошел Касьян Гущин. Немного помялся, а потом выложил на стол ключи:
— Один от шкапа, другой от наружного замка, — объяснил он.
— Ты чего это? — удивился Петруха.
— Как есть теперь штаб…
— Возьми ключи обратно.
— Зачем?
— Как — зачем? Мы до твоих дел не касаемся. Был ты старостой, им и оставайся, пока общество верит тебе. Людей не обижай только.
— Эх, Петр Анисимович, да разве ж я такой? — грустно проговорил Касьян. — Обидеть-то всяк обидит, а вот пожалеть. Может, я побольше всех о переселенце Елисее думаю, как помочь ему.
— А что с ним?
— Да погорелец-то. Без сена остался.
— Это его стог горел?
— Его, Петр Анисимович. Один стог был, и тот пожгли.
— Кто?
— Знать бы.
— А чего это Демка кричал? Постой-ка!.. — вспоминал Петруха.
— Про то и кричал. Елисеевы сыновья киргиза Жюнуску побили, а сено, будто, Захар Бобров прикончил. Они вдвоем с Демкой красного петуха Гавриным пустили. Могло и так быть. Захар Федосеевич не хотел поступаться покосом… Однако ключи у меня, Петр Анисимович, возьми. Без надобности они мне, потому как старостой быть по нонешним временам хлопотно. Будто промеж жерновами: и сверху давят, и снизу. Коли тебя, Петр Анисимович, прижмут, ты взял — да и убег. Поминай как звали. Какой им с тебя спрос? Они сами по себе, и ты сам по себе. А старосте бежать некуда. Свой же брат-мужик в обиде будет. Ему бы, мол, обчество защитить, а он стрекача дал. Вот такое-то дело. Будь милостив, возьми ключи.
Горбань терпеливо выслушал Гущина, резко взмахнул рукой и опустил ее на папаху, лежавшую на столе:
— Вот так… Ключей мне не надо. Не я тебе их давал, не мне брать. Пошли-ка лучше за Захаром Бобровым. Давно не видались с ним. Пришла охота потолковать.
Староста неохотно опустил ключи в карман, затем почесал затылок и снова достал их. Петруха наблюдал за Касьяном. Усмешка пряталась в соломе усов. Действительно, уж и времена пошли! Даже старосте и тому хлопотно, а Марышкину каково?
Гущин открыл шкаф, выложил на стол стопку бумаги.
— Ежели писать вздумаешь, — пояснил он. — Вся тут.
— Добре. Не забудь за мельником послать.
— Сам схожу. Десятские поразбежались.
Вскоре явился Захар. Радостно, как старому приятелю, закивал с порога. Прежде, чем поздороваться, вытер руку о подол холщовой рубахи. Подошел к Петрухе бочком.
— Здравия желаим!
— Присаживайся, Захар Федосеевич. Нету правды в ногах.
— И то, милок, верно. Нету-ти ее в ногах, да и где она есть?
Петруха приложил руку к груди:
— Тут она. В сердце.
— А проку-то что от этой правды? Выгода какая? То-то и оно! Нет, правда у мужика на горбу. Сколько унесет той правды — вся его. И правда мужицкая шибко чижёлая! Ух, и чижёлая! Да что тебе толковать! Сам, поди, знаешь.
— Знаю. На горбу, говоришь? Ошибаешься, Захар Федосеевич. Там кривда сидит. И ее, эту кривду, пора с плеч сбросить. Уж так опостылела — нет терпежу!
— Всяк по-своему разумеет, — кашлянул в горсть Захар. — И всяк того… свою правду в других ищет.
— Что-то мудрено ты сказал, Захар Федосеевич. Да садись, садись! Мудрено… А по мне так нечего в других правду искать, коли сам кривдой живешь.
— Эт ты насчет кого, Петр Анисимович? — насторожился Бобров.
— Так… между прочим, — уклончиво ответил Горбань.
Мельник оживился, подсел к окну, оглядывая комнату:
— Домишко-то энтот мы ить с покойничком-тятей рубили. Он подряд брал, а я мальцом ишо был. Считай, сорок лет прошло. И мне помирать надо-ть, а дом стоит. И стоять будет.
— Всему своя пора. Что сегодня крепко, завтра рассыпется. Ну, вот что, Захар Федосеевич. Поговорили мы с тобой по душам. А теперь к делу… У тебя в Барсучьей балке сено есть. Запрягай лошадей, и чтоб к утру один стог был во дворе у Гаврина. Да самый большой выбирай!
— Ты что, Петр Анисимович! Дураку Демке поверил! — горячо заговорил мельник. — Али меня не знаешь, каков я? Али я когда трогал чужое? Трогал?
В комнату вошел Никифор Зацепа. Хотел что-то сказать Горбаню, да передумал. Сел в стороне, у окна, с любопытством рассматривая Боброва.
«Масляный-то какой! А давно ли к Семисосенкам ездил облаву на кустарей устраивать! — подумал Никифор. — Теперь поджал хвост».
— Али меня не знаешь? — повторил Захар. — Кто тебе, милок, тыщу отдал? Безо всякого, значит… Надо-ть, так надо-ть. Помнишь, а? На революцию ты просил. Другой бы в тебя того… из берданы пальнул.
— Стреляли в нас и из берданы. Те, кто похрабрей тебя! — холодно бросил Зацепа.
— И спроси у Солодовых, кто бедным помогает, — не обратив внимания на Никифора, продолжал Захар. — Коли нужда пристигла, я ничего не жалею. Однако напраслину понести на человека всяк может. Из зависти это на меня, из зависти.
— Кажется, договорились. Сено ты Гаврину свезешь. И на другой раз будь поосторожнее с огнем. Оно ведь опасное дело! Сегодня — ты, завтра — у тебя. А тыщу твою помним. Она у нас на учете. Верно, Никифор?
— Нельзя иначе. Все учитываем, — развел руками Зацепа. В голосе его прозвучала насмешка.
Бобров сверкнул налитыми кровью глазами, встал.
— Не твори своего управства, Петр Анисимович! Для энтого суд есть спокон веков, чтоб разбираться. И не бывать по-твоему! Обчеству жаловаться буду! Обчеству!
— Сперва сено привези Гаврину, потом жалуйся. А не привезешь — на себя пеняй.
— Не жег я сена! Не жег. И ты мне не грози, Петр Анисимович! Мне жить с воробьиный нос осталось. Хворый я. Хоть так помирать, хоть эдак. Однако сена гавринского не жег!..
— Брешешь! — в упор проговорил Горбань. — На мои глаза свидетелей не надо. Знаешь, поди, где мы живем. В степи, как волки. Ты меня не приметил, а я видел тебя. Все видел.
Мельник вобрал голову в плечи, повернулся и пошел к двери. Петруха остановил его:
— Да чтоб самый большой свез. Я проверить пришлю. И вот еще что. Ты, Захар Федосеевич, плохой стрелок. Прок от тебя в отряде невелик. Сиди уж дома. А берданку сдай. Может, еще оружие есть, так тоже не скрывай.
— Берданку возьмите, а больше ничего нету-ти. Кругом уж ограбили. Нету-ти у вас жалости никакой! — Захар исподлобья смотрел на Горбаня. — На кого навалитесь, того и поедом едите. А вот у купца Поминова, у Степана Перфильича, целых две трехлинейки. Сам хвастался мне.
— Вот за это спасибо! — весело сказал Петруха. — Добре! Заберем и у него!
— Патроны он держит в кладовке. Три цинки полных и одна — початая малость.
— В кладовке?.. Все-таки ты хороший мужик, Захар Федосеевич! Помогаешь нам. Уж и не знаю, что б мы делали без тебя? — Горбань проводил Захара на крыльцо, попрощался за руку. — Но сено Елисею привези. К утру, как условились.
Никифор рассказал Петрухе, что в селе поговаривают о вспольских событиях. Видно, писарев родственник пояснил, как и что. Зацепа боялся, не пойдут ли мужики напопятную, узнав о расправе над чернодольцами. Помирать-то никому неохота.
— Переиначивать поздно теперь, — рассудил Петруха. — А коли услышали, злее будут, — и добавил: — Злость, Никифор, — сестра победы. По Петрограду знаю.
Сеяли тучи мелкую, холодную дождевую крупу. И небо, и земля, и бор — все стало серым. Тускло поблескивали на развязшей дороге лужи. Под стрехой жались друг к дружке сонные воробьи.
Дозор, в котором был Роман, расположился на краю Подборной улицы у приземистого, крытого соломой амбара. Здесь не так мочило, но все трое поеживались от сырости. Часто курили.
— В такую погоду на корабле рынду бьют, — кутаясь в бушлат, говорил Касатик.
— Кого бьют? — переспросил Колька Делянкин.
— Рынду. Сигнал такой есть. В туман его подают. Да-а… И вот что, братишки, интересно. Уйдешь в плаванье — красота, душа радуется. А по берегу все равно тоскуешь. Опять же на сухопутье в море хочется. Так и тянет тебя на волну. Для моряка вода и земля неразлучны. Нельзя их разорвать. Разорвешь — сиротой моряк станет. Пропадет ни за грош!
— Привычка, — согласился Роман.
— В красном флоте послужить бы, — мечтательно сказал Касатик, прикуривая от Романовой папироски. — А кисет у меня и вправду фартовый. Снова встретились и вахту несем вместе.
Матрос умалчивал о том, что он сам назвал фамилию Завгороднего, когда назначали людей в караул. Сорока согласился и определил для них самое боевое место — Галчихинскую дорогу. Если уж пойдут на Покровское войска, так только отсюда.
Касатик зашел за Романом. Познакомился со всеми домашними, спокойно выслушал ругань Домны.
— Чтоб вы посказились со своей войною! Чтоб вас черти съели! — шумела она, наступая на моряка.
— Перестань, мама! — недовольно сдвинул брови Роман.
— На фронте не убили, так тут… Ой, лихо-лишенько!
— Не дело, мать, плакать по живому. Не один Ромка за винтовку взялся, — урезонивал жену Макар Артемьевич. — Чем мы других хуже, а?
— Не дитя он тебе, вот что!
Роман поспешил выскользнуть из дома. До ворот проводила его Любка, грустная, задумчивая. После того, как поп отказался венчать их, Любке стало не по себе у Завгородних. Да и родители не отступались: часто ходили под окнами братья и сестры. Не раз подсылали Маришку.
Роман обнял невесту, она застеснялась Касатика, покраснела до ушей и убежала в сени.
— Славная девушка! — оценил матрос, когда Роман рассказал ему о своем неудачном сватовстве. — Ни за что не упускай ее! Без попа живите себе на здоровье. Не хочет венчать и не надо. Свадьбу без венчания сыграйте.
— Хоть и скрываем от людей, за батрачку выдаем Любу, а все ж сплетни идут.
— А ты плюй на бабьи выдумки!
— Я-то что! Ей больно. Обратно домой собирается. Всей семьей держим.
— Ох, и мамаша у тебя! Ее бы в боцманы на корабль! Молодец! Одна беда — малосознательная.
В штабе на троих получили одну винтовку. Ее Касатик отдал Роману. Сам остался с наганом, а Делянкина брали в дозор за связного. Ему можно и без оружия. В армии не бывал — значит, и стрелять не умеет.
За дорогой следили по очереди. Велено было никого не пускать и не выпускать из села без разрешения штаба. С утра задержали одну подводу. Рыжебородый мужик лет пятидесяти ехал на паре коней из Галчихи.
— Показывай, что везешь! — приказал Касатик.
Мужик перекрестился, увидев в руках Романа винтовку, бухнулся на колени в грязь:
— Душу не губите, ребята…
— А, ну, посмотри, что у него там, — сказал матрос Роману, разъезжаясь ногами по осклизлому чернозему.
— Сено одно. Как есть, сено. На станцию тестя возил. Помилуйте, ребятушки…
Роман и Колька обшарили телегу. Ничего не нашли. Потом ощупали мужика.
— Ты случаем не шпиён? — заглядывая рыжебородому в глаза, спросил матрос.
— Сосновский я.
— Тогда езжай, только в объезд села. И не попадайся больше. Арестуем и в штаб доставим.
Мужик, наконец, пришел в себя. Понял, что это не грабители.
— Кто ж вы есть?..
— Самоохрана. Покровское не признает теперь Омской власти. И своим скажи, пусть с нами соединяются, — разъяснил Касатик.
Мужик молча завернул коней и поехал вдоль огородов. Когда он отдалился саженей на сорок и почувствовал себя увереннее, до дозорных донесся его сердитый, лающий голос:
— Ых, язви! Чтоб пусто вам было! Насквозь штаны промочил!..
Бойцы рассмеялись. Колька, сложив ладони трубкой заулюлюкал.
— Тише! — остановил его матрос. — На вахте стоишь или где? Тут, браток, шуметь не положено.
К полудню порядком перемерзли.
— Должно, скоро смена придет, — сказал Роман, всматриваясь в мутную, стылую даль. — Стой, стой! Верховые, что ли?..
Ему показалось, что от моста через Прорыв отделились силуэты всадников. Так оно и было. Вскоре Колька опознал одного из них:
— Дружок твой едет, Федька Быков.
Роман крепко сжал в руках винтовку. Наконец-то, довелось встретиться с рябым! Уж теперь-то они посчитаются!
Однако в ту же минуту из бора выскочил еще один всадник и помчался навстречу ехавшим из Галчихи.
— Мишка Жбанов! — вырвалось у Романа. — Предупредил гад!
Конные вместе с десятским галопом помчались обратно. Роман щелкнул затвором и вскинул трехлинейку.
— Не стрелять! — спокойно отвел в сторону ствол винтовки Касатик. — Пусть едут. Рано или поздно, а это должно случиться. Шила в мешке не утаишь. Так и восстания нашего.
— Нарочно ждал сволочь, когда поедут. Сам в Галчиху боялся податься, — сказал Колька о Жбанове.
Тут же пришла смена: Зацепа с двумя кукуйскими фронтовиками. Им рассказали о том, что произошло.
— А мы десятского вторые сутки ищем. Он же и Петруху милиции выдал. Значит, бежал. Ну, да еще встретимся! Не последний день живем на белом свете, — проговорил Никифор. — Теперь они Марышкина приведут.
Роман вернулся домой к обеду. Все были за столом. Яков выглядел озабоченным, деловитым.
— Оружие по селу собираю, — сообщил он. — Гаврила пики кует. Вооружаемся помаленьку. Двенадцать винтовок есть и еще столько будет. А дробовиков так и не считал… С порохом туго.
Роман повесил на костыль, вбитый в стену, мокрую шинель, переобулся, скосил глаза на Любку. И в сердце колыхнулась жалость. Мучается девка. За эти дни смеяться разучилась, только плачет, будто похоронила кого.
Захотелось приласкать Любку. Как тогда на покосе, коснуться ее тугих кос, расцеловать. Да совестно. Ведь Любка еще не жена ему, чтобы любезничать при родителях. У Домны на этот счет строгие правила. Недаром же, едва наступал вечер, она укладывала невесту в горнице, а Романа отправляла к отцу в завозню.
— У вас-то как? — спросил Яков.
— У нас? Да ничего, — занятый своими мыслями, рассеянно ответил Роман.
После обеда Яков уговорил брата вместе пройтись по дворам. В такую непогодь не сразу найдешь помощника, а кое-где, может, придется обыск делать. Скажем, у того же лавочника. Не отдаст Степан Перфильевич подобру свои трехлинейки.
Сначала завернули к фельдшеру. Семен Кузьмич пригласил их в горницу, где играл с квартирантом в пешки. Рязанов поднялся из-за столика, поприветствовал гостей.
— К вам, наверное, — обратился хозяин к Геннадию Евгеньевичу.
— Нет. К тебе, Семен Кузьмич. К тебе мы.
— Присаживайтесь. Да чего вы встали у порога?
— Мы и так наследили, — Яков взглянул на свои рыжие, облепленные грязью сапоги. — Дело у нас…
— Что-нибудь секретное, так я оставлю вас, — почтительно сказал Рязанов.
— Никакого секрета тут нет. Просить пришли. Что в селе случилось, сами знаете. Мужики властям в рекрутах отказывают. Ну, и разное может быть. И мне штаб задачу задал, чтоб лазарет устроить.
— Понятно.
— А ранят кого, чтоб ты помог, Семен Кузьмич. Один ты у нас лекарь. Больше некому.
— Вы что? Воевать собрались? — скривив губы в легкой усмешке, спросил Рязанов.
— Да там уж как придется. Сами как будто на рожон не полезем.
— Так-так… — Рязанов достал откуда-то из-за фикуса газету, развернул ее. — А это читали?.. «По сведениям, полученным из Владивостока, там произведена высадка десяти тысяч американских солдат, более тысячи французов и англичан. В защите Сибири от большевиков примут участие также около семидесяти тысяч японских солдат…» Семьдесят тысяч одних японцев! Вы понимаете?..
— Как не понять? А где это написано? — поинтересовался Яков.
— Газета «Дело народа». Да вы прибавьте еще шестьдесят тысяч чехословаков и более ста тысяч солдат регулярных частей Временного правительства, — продолжал Геннадий Евгеньевич. — Вот с кем вам придется иметь дело! Устоите?
— Что-то много насчитали. Аж оторопь берет, — задиристо произнес молчавший до этого Роман. — Неужто всех на нас двинут? А Российский фронт кто держать будет? Министры омские, что ли?
— Мое дело — предупредить. Ведь это же безумие! — Рязанов нервно отбросил газету. — Настоящее безумие!
— Мы тут ни при чем, — пожал плечами Яков. — Так сход постановил. Народу невтерпь стало.
— Вы людям объясните, чтоб одумались, пока не поздно.
— Какой ответ будет, Семен Кузьмич?
— Ответ? Да… Вы, значит, просите меня оказывать пострадавшим медицинскую помощь?
— Просим.
— Это моя обязанность. Однако желательно, чтобы негласно… Понимаете? То есть, чтобы об этом знали лишь те, кому оказывается помощь. Мало ли что может быть.
— Благодарим.
— Вы все-таки подумайте. А не то — за бунт придется расплачиваться всему селу.
— Подумаем! — обнадежил Рязанова Яков.
Любка ожидала перемены в своей жизни. Каждое утро просыпалась с этой мыслью. Думала, что вот сегодня родители заявятся к Завгородним. Придут не как супротивники, а родня. Должны же они, наконец, пожалеть ее. Мало радости видела на своем коротком веку Любка.
Но дни проходили, один тоскливее другого, ничего не изменяя, ничем не утешая. Только и было счастья — посидеть, поговорить с Романом. Да и тот последнее время стал часто уходить по делам. Возвращался домой усталый. Одинокой, покинутой всеми чувствовала себя Любка. Скучала по матери, по Маришке.
В завозне Роман чинил сани, прикручивая к передку новые отводья. Пробовал, прочны ли вязья. Любовался своей работой, смешно выпячивая нижнюю губу, словно дразнил кого-то. Любка наблюдала за ним, сидя на пропахшей дегтем постели Макара Артемьевича. Вспоминалось Любке, что вот так же она следила за тем, как работал отец. Под навесом пахло смолистой стружкой. На верстаке шуршала гора сосновых и березовых завитков, которые мать брала на растопку. Давно это было. Сейчас у отца и станка того нет, и дочка ушла из дому…
— Надо что-то делать, — как бы отвечая ее мыслям, сказал Роман. — Нескладная у нас житуха получается! Да, — тяжело вздохнул и подсел к Любке.
Она прислонилась щекой к Романову плечу и проговорила куда то в сторону:
— Пожила у вас и хватит. Вернусь к тяте.
Голос ее прозвучал отрешенно, с тем ледяным равнодушием, которое бывает у людей обреченных. Роман вздрогнул и бросился к Любке.
— Нет, ты не уйдешь!
— Не могу я так больше. Душа изболелась.
— Идем! — Роман увлек ее за собой.
— Куда ты? — с болью выкрикнула Любка.
— К вашим. Я уговорю твоего отца. Вот посмотришь! Или уговорю, или… Все равно ты со мной будешь. Навсегда!
— Да подожди ты! Вот дурной! — В Любкином сердце снова затеплилась надежда. — Вечером сходишь, чтоб никто не видел. Вечером!
Роман обхватил руками голову и застонал. И была в этом стоне тяжелая обида на Макара Артемьевича, на Домну, на самого себя. Отец не придумал ничего лучше, как пьяным идти к Солодовым. Хороша и мать. Пообещала сходить и все тянет. Гордость не позволяет. Ждут, когда Солодовы к ним пожалуют с поклоном.
— Вечером, — ласково повторила Любка.
С улицы окликнул Романа Елисей Гаврин. Почтительно снял шапку и протянул небольшой туесок.
— Что это? — удивился Роман и осторожно приподнял крышку. Запахло тиной. В туеске слегка прикрытые листочками камыша еще трепетали золотистые караси.
— Свежие, — мягко сказал переселенец. — Дай, думаю, проверю морды. Возьми. Пусть мать зажарит и поедите в охотку-та. Они, вестимо, костлявые, а все ж скусные. Я надысь поболе поймал, дык четыре сковородки семейством враз слопали. А то еще, бают, хороши караси со сметанкой.
— Спасибо, да только неси их домой, дедка. Сам с ребятишками съешь не хуже нас.
— Неуж обидишь старика, Роман Макарович? Нешто бесчувственный я? Чай, понимаю, какое мне от вас способствие вышло! Покос дали и из беды-та выручили. Сполна Захар Федосеевич сено возвернул. И ишо благодарствие ему: во двор свез. Я-та, вестимо, не малой, и смысл у меня есть, что никак штаб заставил его. Лютой Захар, не смотри, что когда маслом мажет. А ведь и к хвартиранту мясоедовскому ходил я. Добрый человек, добрый. Галоши отдавал, ан помочь не в силах. Дык и то сказать: чужой он. Как есть, чужой. И в крестьянстве не смыслит, однако.
— Они из благородных…
— Вот, вот… Ты, баит, дедка, обчество проси. Пошто просить мне, когда на Захаре вина? Он и отвечай… Энто, по-нашему, по-мужицки. Не дал, вишь, помочи хвартирант, а Петруха Горбань сделал, потому как Петруха правильный в соображении насчет нашего брата. Рыбку-та себе возьми, Роман Макарович. Я ишо наловлю. Больше у меня ничего нету-та.
— Ну, что ж, спасибо, дедка.
Роман снес рыбу в избу, завернул в кладовку и вместе с туеском сунул Елисею кусок желтого, прошлогоднего сала. У того радостно заблестели глаза. Однако переселенец возразил для порядка:
— Зачем же, Роман Макарович? Я вам карасей в подарок, а ты опять же сало. Да тут, чай, целых три фунта будет!
— Три, так три. Своего, поди, нет?
— Что ты, Роман Макарович. У нас, как в прорву-та, все валится. Ишо зимой вышло… Половину я Жюнуске снесу, — примерил Елисей.
— Киргизы ж не едят свинью. Так сказывают.
— Может, которые и брезговают, а Жюнуска бедный. Ему что ни подай, все баранчуки уметут. Поправляется Жюнуска. По двору ходить стал, с киргизятами играет.
Поблагодарив Романа, дед долго еще шел по улице с непокрытой головой. Временами он останавливался, оглядывался на дом Завгородних, и тогда теплая улыбка пробегала по его пожухлому лицу.
Солнце скатилось в густой морок. Стемнело. Кое-где в избах зажглись огни.
Роман дал на ночь корм скоту, загнал в пригон гусей. Покурил на крыльце с отцом, а когда тот подался в завозню, вызвал Любку.
— Я пойду, — шепотом проговорил он, озираясь.
— И я с тобой!
— А надо ли тебе?..
— Вместе просить будем, если что…
В дом к Солодовым Роман пошел один. В сенях спотыкнулся и ударился лбом о косяк двери. Боли не почувствовал, хотя стукнулся крепко.
— Мое почтение Свириду Ананьевичу и Пелагее Николаевне, — поклонился с порога.
Ему не предложили сесть. Никто не встал навстречу. Свирид насупил брови, а починявший валенки Афанасий отложил работу в сторону и отвернулся к окну. Пелагея продолжала шуровать в печи.
— Чего скажешь? — спросил Свирид, не глядя на Романа.
— Просить вас…
— Зачем же это просить? Дочь ушла к тебе, не сказавшись. Отца, мать забыла, забодай ее комар! Ну, и живите себе, а нашего прощения не спрашивайте. Прощение, оно про хорошее дите, про послушливое…
— Сжальтесь над нами, Свирид Ананьевич! — голос Романа треснул и задребезжал. — Мы ведь любим друг друга. И я вашу Любу никогда не обижу.
— Мне бабника в зятья не надо! Лучше победнее возьму, да самостоятельного, чтоб потом не мучилась дочка. Я слышал, что о Нюрке Михеевой толкуют…
— Брехня это, Свирид Ананьевич, — сквозь зубы протянул Роман. — И ты мне пакости не говори! Не хочешь отдавать Любу — твое дело, да только без попреков!
Прижав к лицу фартук, вдруг истошно заревела Пелагея. Захныкали на печи ребятишки. Роман взялся за дверную ручку, да спохватился. Что он скажет Любке, которая сейчас стоит под одним из окон и наблюдает за их беседой?
— То-то что без попреков, — проворчал Свирид. — Мы живем сам видишь как. Приданого невестам не справили, забодай их комар.
— Цыц, чертенята! — прикрикнул на детей Афанасий.
— Прости нас, Свирид Ананьевич, коли что не так Люба сделала, а только без нее мне свет не мил. Никому другому она не достанется. Сама она не хочет другого. А приданое… Не надо нам приданого! Будем живы — и одежду справим, и хозяйством обзаведемся. И никто попрекать Любу не станет. И уж если кто заикнется… Нет, Свирид Ананьевич, никто у нас не обидит Любу!
— Мягко стелешь, ан спать-то жестко придется.
— Прости…
— Ну, чего ты, тятя! — обезоруженный искренностью Романа, сказал Афанасий. — Прости уж.
— А ты не суйся, куда не след! — оборвал его отец.
— Тебе, тятя, Любка — дочь, мне — сестра. И я не враг ей. Вишь, как просит человек. И он, Ромка, ей по сердцу. Небось на Кукуй к Медведевым не побежала, И к Толкачовым тоже.
— Ой, правду Афоня говорит! Да и село-то уж все знает, что она у Завгородних. Меня вчерась кузнецова Ганна пытала…
Свирид махнул рукой в сторону Пелагеи. Пошла, мол, тараторить. А тут разговор серьезный, от которого судьба дочери зависит.
— Благословите их, тятя, и все будет честь по чести, — настаивал Афанасий.
— Ну-ка, подойди поближе. Садись, — пригласил Романа Свирид.
Роман облегченно вздохнул. Кажется, в избе потеплело. Улыбнулась сквозь слезы Пелагея. Афанасий уступил Завгороднему свое место.
— Теперь скажи-ка, Роман, всю правду. Батюшка чего-то службу не отводит. Больным сказался. Однако его одна баба с Пахаревской улицы поутру под забором приметила… Постриженный валялся. Не ваша работа? — мягче спросил Свирид.
— Наша, — признался Роман. — Венчать нас с Любой отказывался. Яков его и обкарнал.
— Я так и подумал. Мне батюшку не шибко жалко, забодай его комар! Доброго он никому не делал, кроме себя да матушки. А вот где вас венчать теперь, нехристей?.. Скажи-ка ты мне.
— Спасибо! — Роман рванулся к Свириду.
— Только прежде Любку выпорю. Извела она меня побегом своим. Подкосила… Ровно кто душу вынул.
А Любка уже стояла на пороге. Она увидела через окно радостное лицо Романа и поняла все.
— Мама! — бросилась к Пелагее.
И снова в избе поднялся рев.
— Хватит вам! — стараясь быть строгим, сказал Свирид. — Ставь, мать, самовар. Водки нету, так хоть чаем гостей попотчуем. Не обессудят, поди.
Однако тут же сам вышел в горницу и вынес полчетверти самогона.
— Давай, Роман Макарович, тятьку своего созови… Скажи, пусть не таит обиды. Что было, то прошло! Быльем поросло, забодай его комар!
Разведка, которая была под Галчихой, принесла тревожную весть: на Покровское выступил отряд около двухсот человек. Движутся частью на подводах, но больше верхом.
Командир разведки кукуйский парень Костя Воронов, недавно вернувшийся с фронта, по-военному четко доложил об этом Мефодьеву.
— Солдаты в черной форме. У верховых — шашки. Посадка казачья. Лошади притомились, а запасных нет, — рапортовал Костя, заломив набекрень кубанку. — Думаю, что это воинская часть, что солдаты хорошо обучены, что у них есть пулеметы. Идут без разведки, значит, не рассчитывают на драку. В Покровском будут через два часа.
— Ну, и молодец! — похвалил Воронова Ефим. — Ты где научился всему этому? Не иначе, как школу прошел.
Худощавый, горбоносый Костя бесшабашно тряхнул льняными кудрями:
— Война всему научит. А я на передовой разведчиком был. Не раз в тылы к германцу заглядывал.
В спешном порядке собрали остальных членов штаба. Внимательно выслушав Воронова, Петруха спросил Сороку:
— Выстоим?
Максим грыз ногти, — нервничал. Подняв глаза на Горбаня, он в свою очередь задал вопрос:
— Сколько у нас винтовок, дробовиков, наганов?
— Огнестрельного оружия хватит человек на пятьдесят. Еще есть шашки и пики, — ответил Яков.
— А их — двести. Арифметика простая. Патронов много?
— Винтовочных по двадцать штук на бойца. Кроме того, у нас три пулеметных ленты и пять гранат.
— Мало. Нас разобьют! — убежденно сказал Сорока. — В лоб они атаковать всеми силами не станут. Часть отряда кинется в обход. И оборону придется вести широким фронтом. А для этого нужно еще человек сто хорошо вооруженных.
— Что же ты думаешь? — мусоля конец папироски, вкрадчиво спросил Мефодьев.
— Боя не давать!..
Мефодьев сорвался с места, бросился к двери, потом подскочил к Сороке. В глазах Ефима метался гнев. На лбу выступила испарина.
— Не давать? Нет, мы дадим бой и разобьем всю шайку! И по степи развеем! Мы сами вчера солдатами были и стрелять еще не разучились! У кого винтовки и дробовики — залягут в канавах на краю села. А те, что с шашками, пиками и вилами, ударят во фланг. Пикарей посадим вершни, и я сам поведу их.
Петруха одобрил предложение Мефодьева. Больше обсуждать было нечего: дорога каждая минута.
— Все согласны на бой? — спросил он и, не дав никому высказаться, заключил. — Все. Ну, и добре. Остальное решим на месте.
И поскакали по улицам Покровского вестовые, осатанело покрикивая:
— Мужики! На площадь, к штабу с оружием!
— Кто без оружия — давай верхами!
— Скорее!! Скорее!!!
Во дворах, седлая коней, матерились мужики. Ревели голосистые бабы и ребятишки. Село кипело.
Роман на крыльце стягивал обручами рассохшуюся капустную кадку. Услышав голос вестового, бросил зубило и молоток. В горнице сорвал со стены винтовку.
— Куда ты? — крикнула Домна.
— На площадь, мама. Там все.
— Брось! Брось, я тебе говорю! Сиди дома, сынку!..
А Роман в два прыжка оказался у двери, и за ним уже брякнула щеколда калитки.
Со всех концов к сборне прибывали конные и пешие. Мужики как-то сразу подтянулись, стали серьезнее. Не было слышно шуток, обычных для сельских сборищ. Ждали распоряжений штаба. Никто не знал толком, куда и зачем их пошлют.
— Учебная тревога. У нас в полку такое не раз случалось. И тут попробуют, как получится, — рассуждал Ванька Бобров, подъезжая к Роману на саврасой заезженной кобыленке.
— А вот узнаем, какая она учебная, — ткнув рукояткой плетки в сторону сборни, где на крыльце появились Мефодьев и Яков, сказал Гаврила.
— Верховые, за мной! — скомандовал Ефим, прыгнув в седло.
Когда ускакали конники, на край села двинулись мужики с винтовками и дробовиками. Касатик и Колька Делянкин катили пулемет. Вел бойцов Яков.
— Да не горячись больно, — шепнул на ходу Роману. — Бой и без того жаркий будет. Вперед не лезь. Как другие, так и ты.
Максим и Петруха расположили людей в канавах и бурьяне, с двух сторон дороги. Человек десять выдвинулись немного вперед — заняли позицию у кромки бора.
— Держаться, хлопцы, до последнего, — предупреждал Горбань. — Если они нас побьют, плохо нам будет!
Тут только все поняли, что на Покровское идет какая-то большая, неведомая сила. И эту силу надо сломить во что бы то ни стало. А ворвется войско в село, и здесь случится то же, что во Вспольске и Черном Доле.
— Без команды не стрелять! — распорядился Сорока.
Со стороны Прорыва прискакал на горячем коне Костя Воронов.
— Отряд прошел Семисосенки, — сообщил он.
— Скачи к Мефодьеву. Предупреди его, он на ближней елани с верховыми, — сказал Петруха.
Покровское притихло. Ничто не нарушало напряженной, предгрозовой тишины. В осенней свежести угадывались запахи порохового дыма и крови. Многие десятки глаз устремились за Прорыв.
Роман залег рядом с пулеметом. Выкопал ямку для упора, зарядил трехлинейку.
— Перекур устроим, что ли, — подавляя волнение, сказал он.
— Давай-ка из моего, фартового. Скоро начнется штормяга, — Касатик завернул толстую, в палец, самокрутку. — Главное, братишки, не скучать.
С наганом в руке, пригнувшись, пробежал вдоль цепи Петруха, побледневший, строгий. Задержался у пулемета.
— Может случиться, что пойдут в обход. Тогда отступайте к бору. А мы от кромки прикроем вас, — наказал Касатику.
У моста показалась голова колонны. Солдаты ехали шагом, по четверо в ряд. Впереди на резвом коне гарцевал командир.
«Казаки», — решил Роман.
— В животе бурчит. Перекусить бы, — проговорил Касатик. — Позавтракать забыл сегодня.
— На том свете щец похлебаем, — угрюмо заметил кто-то справа.
— Это долго ждать. Я до ста лет жить буду. Так что ж мне, братишки, и не лопать до той поры? Я ж тогда с голодухи околею. Уж чего-чего, а пожрать уважаю. Организма у меня на жратву падкий.
Из бурьяна выполз Семен Волошенко. Лег рядом с Романом, спросил:
— Ну, как?
— Ничего. Дело-то привычное, — бросил через плечо Завгородний.
Колонна перешла мост, спешилась и стала разворачиваться в цепь. Сейчас до нее не было и версты. Роман видел, как стаскивали с телег что-то громоздкое. Должно, пулеметы.
— Неужели заметили засаду, сволочи? — забеспокоился Семен.
— Боятся. Обычай у них такой в села входить, — ответил Касатик. — Вот под Селивановой мы оборону держали…
По цепи пронеслась команда Сороки:
— Приготовиться!!
Роман приник к винтовке, будто слился с ней. Сердце стучало отрывисто, гулко. Наступили секунды жуткого ожидания, когда нервы вытягиваются в струну и лихорадочно работает мозг. Эти секунды страшнее самого боя.
Цепь приближалась. Вот она уже в полуверсте. И в это время над нею взметнулось черное знамя с черепом и скрещенными костями. Образ смерти, неумолимый и жадный, грозил покровчанам.
Кто-то не выдержал: выстрелил. И тотчас же ударил по наступающим нестройный залп. Над канавой, рассеиваясь, проплыл дымок.
Вражеская цепь залегла и ответила частой стрельбой. Протяжно и тонко запели пули. Досылая патрон в патронник, Роман заметил, как, втянув голову в плечи, сполз на дно канавы и прижался к земле Колька Делянкин. А Касатик произнес насмешливо:
— Просим на рандеву, господа золотопогонники, — и тут же разъяснил. — Рандеву это — когда корабли встречаются. Свиданьице, значит.
На флангах цепи часто заговорили пулеметы: один, другой, третий… Солдаты стали подвигаться вперед короткими перебежками. Покровчане открыли по ним огонь. Длинную пулеметную очередь дал Касатик. И снова очередь…
Но вот матрос зло скрипнул зубами, выругался.
— Пулемет! — невдалеке сквозь визг пуль раздался сердитый крик Петрухи.
— Эх, ты!.. Подвел, дура! — стараясь освободить заклинившуюся ленту, с досадой бросил Касатик.
— Что случилось? — в канаву спрыгнул механик бобровской мельницы Ливкин.
— Приемный палец забарахлил! Ленту перекосило!
Терентий склонился над приемником пулемета. И в ту же секунду бойцы услышали голос Максима Сороки:
— Отходи!..
Продвигались к бору по канаве. Касатик и Ливкин тащили пулемет. Роман полз сзади, время от времени останавливаясь, чтобы выпустить обойму по наступавшим.
— Вояки! Вояки! — укоризненно покачал головой Мефодьев, когда бойцы собрались на елани. — Мы только что хотели атаковать, и вдруг пулемет смолк, и пошли откатываться, герои.
— Команда была отступать.
— Не самовольно мы.
— Максим распорядился. — Оправдывались мужики.
— Где он?
Максима среди бойцов не оказалось. Решили, что хватанул со страху в глубь бора. И с кавалерами Георгия бывает такое.
— Что ж теперь делать? — жестко спросил у зятя Гаврила.
— Идите по домам. Пробирайтесь огородами по одному. Пики здесь спрячьте, а винтовки мы заберем, — произнес Петруха. — И коли что, так вину на нас сваливайте. Дескать, вы ничего не знаете.
Вскоре мужики разбрелись по бору. С кустарями остались двое: Костя Воронов и Яков Завгородний, которому Ванька Бобров отдал на время свою кобылу.
А сам Ванька вместе с Романом сидел в согре до наступления темноты. Затем осторожно под покровом ночи они пробрались в село.
Поручик Мансуров не преследовал повстанцев. После большого перехода и лошади, и люди устали. Отдохнуть было куда увлекательнее, чем гоняться за красными, тем более, что отряд не понес потерь. Двое легко раненых атаманцев не шли в счет. Да и, откровенно говоря, побаивался поручик бора, где можно было запросто попасть в ловушку. Из опыта партизанщины на германском фронте он знал, насколько опасна такая операция.
Впрочем, это и не входило в задачу, определенную для Мансурова штабом. Отряд должен был навести порядок в Покровском, изъять у бунтовщиков оружие, провести мобилизацию призывных возрастов и наказать зачинщиков восстания. До сих пор в зачинщиках не было нехватки. Их находили в любом селе и в любом числе. Найдут и здесь.
Прежде, чем войти в Покровское, Мансуров выслал вперед разведку. Вихрем пронеслись всадники по безлюдным улицам. Бабы видели, как один из них спешился у бондаревского палисадника.
— Да это же Антон! — ахали, уставясь в окна. — Ну, поговорит он теперь с батьком!..
А Антон уже куражился у родных ворот. Играя плеткой и широко расставив ноги, кричал:
— Принимай гостей, батя! Приехали!..
С гребнем в руках из калитки выскочила растрепанная Бондариха. Повесилась на плечах сына, поцеловала в веснушчатое переносье. Заметив на фуражке череп, часто закрестилась, ошалело лупая подслеповатыми глазами.
— Батю зови! — надменно вскинув голову, потребовал Антон.
— Да уж пойдем, пойдем в избу! И чего ж ты это страсть-то какую на себя налепил?.. Господи! Пойдем, Антонушка!
— Хочу батю видеть вот тут, на этом самом месте!
— Брось ты уж. Злой он нонче… В селе-то ад кромешный. Кустари ружье у отца отняли. Вы уж по-хорошему. Он — родитель твой… родитель.
Антон приметил в приоткрытых дверях амбара удивленную мордочку Ганьки, позвал батрака. Парнишка стремглав пустился к нему, на ходу поддергивая штаны.
— Банька — чужой мне, а расцалую, — Антон чмокнул мальца в белесые вихры. — Веди, Ганька, коня во двор. Пусть выстоится, потом попоишь. Где ж батя разлюбезный?.. Да подпруги отпусти.
Никита вышел к сыну ласковый, обходительный. Поклонился Антону, как никому в селе не кланялся: низко, чуть ли не до самой земли. Попросил не держать зла на памяти.
— Потому как ты мне отец есть, — великодушно проговорил Антон. — А то бы за измывательство перед всем миром… В Ярках меня офицер пытал, не контра ли, мол, у тебя батя, не большевик ли. И стоило бы слово сказать…
— Прости, Антон, старого дурака.
— Ладно уж! Было у меня мечтание посчитаться с тобой, да отошло, видать, сердце.
— Вот и помирились. Вот и образумился, Антонушка. Да разве можно на родителя обиду носить? — всплеснула руками Бондариха. — Родитель, он что и не так сделал — промолчи. Ну, заходи, заходи.
Антон ладонью стряхнул пыль с гимнастерки, тронул слегка кончики усов и только потом шагнул во двор. Облобызал в сенях младшего брата. Двадцатилетний Илларион, и лицом, и костью пошибал на Антона (он смазывал дегтем сбрую), до того обрадовался приезду брата, что так и заскочил в избу с вожжами.
— Авдоха, угощай сына! Собирай на стол, — засуетился Никита.
Антон снял из-за спины винтовку, отстегнул ремень с шашкой и положил оружие на лавку. Похвастался:
— Войско у нас отборное. С поручательством берут, а ни кого попало. Подвезло нам с Александром. Живем — не тужим. И жратвы сколь хошь, и на выпивку запрету нет.
— Славное житье! — согласился отец.
— И товарищи — огонь-ребята. Что словом, то делом. Есть у нас один, Каланчой кличут. Занятные побаски рассказывает. Во Вспольске мы большевиков накрошили, так Каланча всех со смеху поморил. Идет по улице и пинает мертвяков. Вставай, дескать, нехорошо так напиваться. А мы ржем, в себя придти не можем. Куда им вставать, когда у кого головы нет, а кого на две половины располосовали. Поневоле пьян будешь!
— Ты тут-то поаккуратней! Окромя кустарей, никого не трожь, — выслушав рассказ сына, сказал Никита. — Не то нам худо будет. Мир эдакие дела не прощает.
— Нешто не знаю. Я как пришел сюда, так и уйду — тихо.
— Одного отца хотел обидеть?.. Эх, Антон, Антон! — с укоризной произнес Никита.
— Ведь и то обидно, батя, когда другие в полной справе приехали в армию, а я в черевиках да пиджаке с чужого плеча. Еще ладно, что в обстоятельную часть попал. Которые так в чем приехали, в том и служат. Или рванье выдадут.
— Оно известно, — крякнул отец. — Да ты сымай-ка гимнастерку да перемени рубашку исподнюю. Свежую одень. Запылился, вспотел. А мать энту постирает, что на тебе. Поди, и насекомые есть?
— Не донимают пока. Каждую неделю в баню ходим.
— Снимай, снимай гимнастерку. Ведь не торопишься?
— А я у поручика отпросился. Говорит, до завтрева можешь дома прохлаждаться. — Антон разделся до пояса, обнажив тавро. Авдоха достала из большого окованного железом сундука чистую рубашку и подала сыну. Но едва Антон натянул ее на голову, как на него насели отец с братом. Тугая петля притянула руки к груди. Антона опрокинули на пол и принялись скручивать крепкими ременными вожжами.
— Господи! — закричала Авдоха. — Что вы делаете?
— Помалкивай! — навалившись на Антона всем телом, зло проговорил Никита.
— Не надо, Никитушка! Пожалей ты его, пожалей!
— Зашибу, стерва!.. Уйди! А Антона я научу, как жить. Научу! Научу!.. И как родителя почитать.
— Никитушка!..
— Уйди, Авдоха! — рычал разъяренный Никита.
Бондариха с диким воем выскочила во двор.
— Все, — сказал Илларион, поднимаясь с пола. — И ты, Антон, на меня не сердись. Батин такой приказ.
— Батя!.. За что ж это ты? — хрипел Антон. — За что?
— Мы поговорим сейчас. Все тебе растолкую, как по писаному. Неси-ка, Ларион, чересседельник.
— Ты уж, батя, один его, — подавая отцу перетягу, произнес Илларион.
— Садись ему, варначине, на ноги! Вот так!.. Так! Ну, отвечай, Антон, кого звал за ворота, чтоб с почетом встречали? А? — чересседельник пролег с оттяжкой по Антоновой спине. Тот скрипнул зубами. — Кто контра? Кто разлюбезный?.. Кто?..
Бил Никита без жалости, с упоением. После нескольких ударов спина сделалась багровой. Кое-где ровными строчками проступила кровь.
— Прости, батя!.. Прости, ба-тя!.. Больше не буду!.. Истинный крест, не буду, — вскрикивал Антон.
— Хватит, батя! Так до смерти запорешь! — поднялся и отвернулся к окну Илларион.
Отец остановился. Дрожащими пальцами свернул цыгарку, сел на сундук. Сделав две — три глубоких затяжки, опять подошел к Антону.
— Ба-тя!.. — взмолился тот. — Хватит, батя!
— Теперича расскажи, зачем отметину прилепил на пузо. Ведь так одни арестанты делают… Бродяги… — И снова последовал страшный удар. — Арестанты одни… арестанты…
— Батя! Батя! — задыхался Антон. — У нас все тавреные… Порядок такой, батя!
— Значит, всех пороть надобно!.. Всех!.. Всех!..
Никита спрятал в пригоне винтовку и шашку, чтоб чего не натворил Антон вгорячах. И только потом развязал сына.
— Спасибо, батя! — кротко сказал Антон. — Научил меня уму-разуму. — Посиневшие губы его дрожали. — Благодарствую! — И снизу хватил отца кулаком в челюсть. Звонко лязгнули зубы, и Никита отлетел к стене.
Илларион встал между отцом и братом. Тогда Антон кинулся из дома, прыгнул на коня и без рубашки, с окровавленной спиной ударился в сторону Кукуя, к Александру Вербе.
Придя в себя, Никита Бондарь не досчитался четырех зубов.
Пантелей Михеев снова почувствовал себя хозяином. Расцеловав жену и дочь, он тут же спросил, уродилась ли ярица. Что-то мало на полях соломы. А уж известно, какой стеблестой, такое и зерно.
— Урожай, слава богу. Сорок мешков намолотила, — ответила Аграфена, приглаживая поседевшие волосы на Пантелеевом виске. — Спасибо Максиму Александровичу Сороке. Он помог. Сначала свое смолотил, потом наше. По соломе нынче судить нечего. Свезли в село много снопов, как разненастилось.
— Значит, помогает Максим?
— Не забывает, — многозначительно проговорила Аграфена, взглянув на прилипшую к отцу Нюрку. Та вспыхнула вдруг и спрятала лицо в полушалок. Мать кивнула на смутившуюся дочь. Пантелей догадался.
— Это хорошо, что не забывает, — протянул он.
— Как к родне своей, так и к нам, — продолжала Аграфена.
— Максим — чувственный парень. Считай, полтора года с ним в одном полку служили и, окромя доброго, нечего о нем вспомнить. Дядей Пантелеем звал, а уж ходил в старших унтер-офицерах. Да-а…
Потом в сопровождении домашних Пантелей вышел во двор. Ощупал сметливым взглядом телегу, стоявшую у огуречника. Мысленно похвалил жену. Колеса и оглобли новые. Вот еще бы поставить телегу на железный ход да оковать подушки.
Заглянул в пригон, потрепал буланого мерина по шишковатой шее, проверил, не побиты ли плечи и спина. Конь узнал хозяина: весело замотал головой, роняя с губ зеленую пену.
— Стар стал Буланка. У поручика испрошу, чтоб на мою Гнедуху поменять. Она в самой силе.
Больно сжалось сердце при мысли, что через день — другой снова придется покинуть родной дом. Как во сне увидит Пантелей все это, и дальше. Ходят слухи, что отсюда опять на Ярки тронутся. Будто бы переформирование предстоит.
Село понемногу приходило в себя после оцепенения, которым встретило отряд Мансурова. Запели журавли колодцев. Заметался по дворам многоголосый говор. Где-то неподалеку пронзительно взвизгнула свинья. Любят атаманцы вкусно поесть. Не просят у мужиков закуски — сами берут. И выпить любят.
Берегитесь теперь, покровчане! Не жалейте для атаманцев ни самогонки, ни другого угощения. Хуже будет, коли станут искать и найдут. Тогда уж не отвертишься. Может, и не пустят в расход, а с шомполами познакомят. В гнев придут — порют и виноватого, и правого, потому как разбираться некогда. А жаловаться будешь — еще добавят, чтобы знал, с кем дело имеешь.
Остерегайтесь, мужики, но особо девок берегите. Уж больно охочи до них атаманцы. Нет у них жалости никакой и соображения, что душу человеческую губят.
За Нюрку Пантелей спокоен. Он сам ей защитник. За ним Нюрка, что за каменной стеной. А уж и девка выросла! Недаром Максим Аграфену ублажает. Лаком кусок Нюрка, что и говорить!..
Забарабанили в ворота. По двору прокатился грубый, нетерпеливый голос:
— Эй, хозяевы! Есть кто живой? Хо-зяевы!
— К тебе, Пантелеюшка, приехали, однако.
— Не должно быть. Мне только завтрева к поручику, — сказал Пантелей. — А гостей я не созывал к себе.
Стук повторился. Теперь он был еще настойчивее.
— Хозяевы!
Пантелей вышел из-под навеса. Увидел за забором головы двух всадников, сердито спросил:
— Чего надо?
— А! Это ты, дядька Пантелей!.. Мы хватеру ищем, на постой определиться, — заговорил один. — Ты вроде обстоятельно устроился. Вдовушку нашел? И дочь-то у нее чисто смородинка какая. Нас не примешь в компанию?
— Проваливай дальше! — У Пантелея побагровел и задергался шрам на седом виске.
— Чего сердишься? Сразу уж и надулся!
— Жена она мне, — сдерживая ярость, Пантелей кивнул на Аграфену.
Конники засмеялись, понимающе переглянулись.
— Ох, и заливаешь ты, дядька! Да у меня таких жен в каждом селе по десятку, а в городе и по сотне будет, — заметил второй. — Да не бойся. На старую не позаримся. Тебе оставим! С молодкой ба побаловаться!
Пантелей рванул из ножен шашку. В два прыжка оказался у калитки. И тут только поняли атаманцы, что промахнулись. С места пустили коней в галоп. Лепешками жидкой грязи, брызнувшей из-под копыт, обдало Михеева.
— Ну, погодите же! — Пантелей погрозил конникам шашкой.
Аграфена с благодарностью посмотрела на мужа. Подошла к нему, играя бедрами.
— Умойся, Пантелеюшка, да поешь. Голоден, поди?
Привычным движением он вытер шашку о лист лопуха, всунул ее в ножны и, недовольно посапывая, направился в дом. На крыльце долго и сосредоточенно катал голик подошвами новых яловых сапог.
Вечером, когда Пантелей, развалясь на кровати, отдыхал, пришел Максим Сорока. Он был в офицерской форме, со всеми Георгиями. Завернутую в мешок принес полную четверть самогона. С ходу поставил ее на стол, щелкнул каблуками.
— Пантелею Северьянычу! — Максим бойко отдал честь бывшему однополчанину.
Михеев ответил тем же. Оба рассмеялись и крепко обнялись. У Нюрки заблестели глаза. А мать всплеснула руками и потянулась к фартуку. Ей хотелось поплакать.
— Вот и свиделись, Максим Александрович. Помнишь, поди, как тебя в лазарет отправляли? Шибко жалели солдаты, свыклись с тобою дюже. Да и я немного побыл в нашем, Сибирском полку. В плечо хватило меня осколком. Ну, и понятно — лазарет. Потом попал в двести шестьдесят девятый Ново-Ржевский. А в шестнадцатом годе, в акурат в это время, к казакам угодил, в отряд к есаулу Анненкову. Вот какие дела!
— Мне Горошенчиха сказала, что ты приехал. Дай, думаю, по старой памяти навещу.
— Спасибо тебе, Максим Александрович, что семейство мое не забываешь!
— Да уж чем могу — помогаю, — смущенно проговорил Максим.
Аграфена позаботилась о закуске. За стол сели вчетвером. Нюрка пить не стала, только пригубила стакан. Она все время улыбалась, чувствуя себя по-настоящему счастливой рядом с отцом и Максимом. Щеки у Нюрки разрумянились, и от этого она была еще пригожее.
Максим украдкой посматривал на нее, поддерживая разговор с Пантелеем. И эти короткие взгляды не прошли для отца незамеченными. «Завтра надо сватов ждать», — решил Пантелей. Такого парня отхватила Нюрка, что, поди, все Покровское ей завидует. Видный, к тому же офицер, да и родитель его справно живет, ничего не скажешь.
С улицы донеслась сухая трескотня выстрелов. Максим тревожно покосился на окна.
— Ребята балуют, — определил Пантелей, пересаживаясь к простенку. — Ить вот как, Максим Александрович, получается, что еду в село родное, а меня пулеметом встречают. Другим, может, не обидно, а мне-то как? А?.. Свои мужики и в меня же стреляют.
— Петруха Горбань да Ефим Мефодьев народ смутили, — задумчиво произнес Максим. — Да еще тут нашлось с полдюжины горлопанов.
— Рассказывали рекруты, кто у вас в закоперщиках ходит. Промежду прочим, их к себе сам Лентовский вызывал. Начальник контрразведки. Антона потребовал, потом Александра. И все про кустарей спрашивал.
— Кустарям что! Они теперь у черта на куличках, а другие за них в ответе.
— Да уж отвечать придется. Наш Мансуров — поручик, конечно, не то что Лентовский или сам атаман, однако тоже крут. Порки мужикам не миновать! Кое-кого шлепнут. Это уж обязательно…
Нюрка вздрогнула. По спине пробежал мороз. Сердце отозвалось беспокойством за Максима, за всех, кто сегодня утром собирался на площади. С ненавистью подумала о кустарях. Шкодливы, как коты, а трусливы, что зайцы. Безвинных под расправу поставили.
— И я был в их штабе, — признался Сорока. — Сход так постановил… Отговаривал я мужиков от выступления. Да куда там! Они чуть ли не всю Сибирь завоевать хотели.
— Плохо, брат, Максим Александрович, плохо! — сказал Пантелей. — Свои же могут тебя выдать. Вот то и обидно, что свои.
— А я так считаю, что бояться мне нечего. Если уж на то пошло, то я и не допустил до кровопролития. Кто дал приказ отступать? А? Я дал. Не будь этого приказа…
— Так-то оно так, да только…
— За все должны отвечать кустари и их дружки! — продолжал Максим. — Я так понимаю. И я скажу об этом вашему поручику. Его послали сюда, чтоб прекратить смуту. А разве ее прекратишь, не выловив кустарей? Вы — из села, кустари — в село. И опять все начнется сызнова. Мы сами хотели выселить кустарей из Покровского и напрасно не сделали этого. Напрасно! Не было бы сейчас заварухи.
— Ты, Максим Александрович, все же стерегись, — по советовал Пантелей. — Крут поручик!
— Он тоже офицер и поймет меня. Да я… я… Вот что я сделаю. Народ в обиду не дам! А на всех закоперщиков список составлю и вручу вашему командиру. Пусть с виновными и разбирается. Пусть кустарей арестовывает да еще Гаврилу-кузнеца, Яшку и Ромку Завгородних.
Звякнула о пол вилка, оброненная Нюркой, которая вдруг побелела и закрыла лицо руками. Будто деревянная стала.
— Что с тобой, дочка? — бросилась к ней Аграфена.
— Ни-че-го… — с болью протянула Нюрка. — Голова закружилась что-то… Я пойду, прилягу… — пошатываясь, она добрела до кровати и положила голову на ее козырек. — Это… пройдет, мама. Уже легче… легче.
— Переволновалась, доченька, — сказала Аграфена, снова присаживаясь к столу. — Столько об отце говорила и вот встретилась.
Перед тем, как Максиму уйти, Нюрке захотелось на воздух.
— Посижу на крыльце малость, — устало проговорила она.
— Иди, доченька, да шаль возьми. Холодно. — Мать сняла с плеч теплый платок и подала Нюрке.
Пантелей собрался проводить Сороку, да Аграфена удержала его:
— Пусть хоть словечком перемолвятся. Для этого доченька и вышла. Тебя стесняется она, Пантелеюшка, — и положила натруженные руки на плечи мужа.
Пантелей вдруг облапил ее, подхватил и, тяжело дыша, потащил в горницу. У Аграфены, как когда-то в молодости, шумно забилось сердце. И только на кровати опомнилась она, шепнула:
— Подожди… Дверь на крючок накину…
А Нюрка, вздрагивая всем телом при каждом выстреле, хлопавшем на улице, прощалась с Максимом у калитки. Нюрке не хотелось отпускать его. Душа болела, как бы чего не случилось. Пьяным-то солдатам — море по колена. У каждого ружье и шашка.
— Ты, Анна Пантелевна, не бойся. И у меня кое-что есть, — ответил ей Максим, потряхивая на ладошке маленький, тупорылый пистолет.
— А то бы остался, Максимушка! Или я тятю попрошу, чтоб тебя до дому доставил, — уговаривала Нюрка. — И вот еще что… Ты список отдавать собираешься, чтоб поручик знал, кто виноват. Так не надо? Грех тебе будет, если кого из наших, покровских, постреляют. Они пришли и ушли, а нам жить с тобою. Не простится это нам от мужиков. Не надо, Максимушка!..
— Любишь кататься — люби и саночки возить. Я так рассуждаю, — сухо проговорил Сорока. — Мир ни при чем. Кто подбивал к бунту, с того и спросят. И мы дураки, что допустили до этого. Надо было выселить кустарей, и всему конец.
Максим твердо стоял на ногах, хотя от него и несло спертым запахом самогона. По решительному лицу Сороки Нюрка поняла, что он отдаст список поручику. Она не могла допустить этого, не могла. Казалось Нюрке: вместе с другими примет смерть и она. Да, это ее поведут вместе с кузнецом, вместе с Яковом Завгородним, вместе…
— Прошу тебя, Максимушка! Христом-богом прошу: не надо!.. Выбрось ты из головы списки всякие!
— Может, Романа пожалела, Завгороднего, а? — криво усмехнувшись, сказал он.
— Что? При чем Роман тут? — с болью ответила Нюрка. И вдруг она ясно осознала: в сердце ее поднялась с новой силой растерзанная, но неистребимая любовь. Не Нюрка, а любовь ее примет смерть лютую, коварную.
— Не надо, Максимушка!.. — крикнула и, как подкошенная, упала перед ним на колени.
— Что с тобой, Анна Пантелевна? Зачем же расстраиваться так? — забеспокоился Максим, поднимая ее. — Зачем же? Если уж хочешь, я и передумать могу. И не мое это дело, может быть… Коли надо что узнать поручику, пусть сам и узнает…
Нюрка прижала его руку к пылающим губам и поцеловала:
— Вот и спасибо тебе, спасибо!
— Конечно, я списка не буду писать. Так все равно другие выдадут.
«Другие Романа не выдадут. Не назовут его в главарях. Это ты, Максим Александрович… Один ты мстишь ему. И не знаешь за что, — подумала Нюрка. — А уж кому и мстить, только мне одной. Мне! Мне!..»
— Ладно, договорились. Спать иди! — голос его потеплел.
Но когда за Максимом звякнула калитка, Нюрка почувствовала в затихающих звуках его шагов все ту же решимость. Максим обманул ее. Завтра, на рассвете, список, составленный Сорокой, будет у командира карательного отряда.
Спустившись с Гривы, Нюрка не пошла мимо кладбища, а обогнула озеро и нырнула в глухую темь переулка, который должен был вывести ее на Харьковскую улицу. Время приближалось к полуночи. Однако село еще колобродило. Слышались пьяные выкрики, покрываемые хлесткими раскатами выстрелов. Перелаивались собаки. Откуда-то со стороны Борисовки наплывала пьяная песня:
Ой, как один казак был невесел-ай,
Был он круглой сиротой!
Ой, да буйну голову свою повесил
На лихо-ова ры-сака!
Песня доносилась то совсем явственно, то затухала. Сперва звучали только мужские, разухабистые голоса, потом в их компанию ворвался бабий, визгливый:
Лучше б, лучше б было мне остаться
В чистом поле со врагом…
«Веселятся…» — с горечью подумала Нюрка. Ей казалось странным, что в эту тревожную ночь кто-то может гулять по улицам, да еще и петь. Солдаты, конечно, не в счет. Что им за беда, коли в Покровском расправятся с мужиками! На то они и солдаты. А шлюха-то чему радуется на Борисовке? Может, ее же отца или брата на расстрел поведут утром…
Нюрка спешила. Дороги не было видно, и она пробиралась наугад, по лужам, стараясь держаться поближе к заплотам, что тянулись с левой стороны. Справа был пустырь, где можно угодить в яму. Их здесь много: издавна на пустыре копали глину.
Выйдя на Харьковскую, Нюрка едва не столкнулась с конниками. Хорошо, что не заметили. Вовремя прижалась к чьим-то воротам.
Проехали трое. Во тьме промаячили красноватые огоньки папиросок. Всадники разговаривали вполголоса.
— Тут должен быть проулок. Я днем заприметил, — сказал один из них.
— Ну, и ночь! Хоть глаз выколи, — отозвался второй. — Сейчас бы с кралей антирес поиметь, а тут путайся по улицам.
«Охрана», — решила Нюрка, направляясь дальше.
У дома Завгородних она остановилась. Переводя дух, присела на лавочку. Вот сейчас немного успокоится и постучит в окно, вызовет Романа. Или нет, все равно кого. Только бы узнал он, что его ждет, чтоб успел затемно уйти из села.
Нюрка не назовет имени Максима, а просто предупредит на всякий случай. Она не может сделать иначе. Она не желает зла Максиму, с которым ей придется делить радости и горести всей жизни. Он нравится Нюрке. Он хороший. И она будет счастлива с ним…
А Роман уже женился, наверное, на Любке Солодовой. Давно по селу слухи ходят, что убежала Любка из дома. А Нюрке все равно. Пусть Роман даже не смотрит на нее, пусть сейчас прогонит от дома, как собаку, пусть. Только б знать, что живой он, что хоть однажды вспомнит о Нюрке. И то хорошо!
Еще в детстве слышала Нюрка от отца о лебедях. Рассказывают, что если убить одного из пары, то и другой погибнет. Камнем бросится наземь и расшибется. Так и Нюркино сердце. Поднялась в нем любовь, расправила крылья. А не станет Романа, и жизнь потеряет для Нюрки всякий смысл.
Вот сейчас она постучит. Но ноги не слушаются ее. Всего один шаг осталось сделать Нюрке до окна, и он оказался самым трудным. Если бы ее заставили прыгнуть в огонь ради Романа, она бы сделала это, не задумываясь. Ушла бы на край света!.. Но подойти к окну и постучаться…
Как она не догадалась прежде! Ведь можно же сходить к кому-нибудь из подруг или к соседям Завгородних и через них передать Роману страшную новость. Однако к кому идти? Времени осталось так мало! А вокруг села — караулы, и Роман не сразу прошмыгнет между ними.
Нечаянно Нюрка задела ногой палку, которой прикрывают ставни. Палка проиграла по бревнам стены. И во дворе Завгородних раздался басовитый лай волкодава. У Нюрки вздрогнуло и шумно забилось сердце. Лай услышит охрана — и тогда все пропало! За себя Нюрка не боялась, но ее могут арестовать, и некому будет предупредить Романа.
Нюрка поднесла крепко зажатый кулак к ставню. Или сейчас, или никогда!.. И вдруг почему-то отступила к воротам и быстро перебежала улицу.
Что делать? Нельзя было терять ни одной минуты. Что делать?
Но вот Нюрка вспомнила, что вместе с Романом Максим назвал кузнеца. Да-да! И Гаврила живет здесь, рядом с Завгородними. Она обо всем расскажет ему. Пусть Гаврила уходит из села сам и предупредит Романа и Якова.
Кузнец оказался дома. Он, по-видимому, не спал: откликнулся на первый же стук.
— Выйдите, дядя Гаврила, — прильнув к окну, негромко позвала она.
— Кто там?
— Откройте. Я вам все расскажу!
Взволнованный голос Нюрки убедил кузнеца, который выскочил на улицу одетым. Видно, только что заявился откуда-то или собирался уходить. Ни слова не говоря, Гаврила увлек Нюрку за собой, в дремотную теплынь избушки. Огня зажигать не стал.
— Скрывайтесь, дядя Гаврила! И Завгородним то же самое скажите! А то завтра расстреляют вас! Скрывайтесь! — горячо заговорила Нюрка.
Гаврила крепко сжал ее руку:
— Откуда ты знаешь?
— Знаю! Все знаю. Своими ушами слышала, как у нас один человек… насчет списка говорил. И что вы все там… в списке.
— Да чья ты будешь?
— Михеева я, Нюрка.
— Так… Значит, у вас разговор был. Отец твой, сказывают, с отрядом приехал.
— С отрядом…
— И список составили?
— Ага. И всем, кто в списке, расстрел будет!
— А много народу в списке-то?
— О вас троих слышала… Может, и еще кто есть. Вы всем скажите.
— Знаешь, что дочка, — вдруг холодно проговорил кузнец. — Мне идти не к кому. Я ни в чем не виноват. И другие тоже. А ты отправляйся-ка обратно к тому, кто тебя послал. Или сюда с тятькой своим пожаловала да с солдатами?.. Так чего уж они тебя посылают? Пусть сами идут и арестовывают. Решили, значит, чтоб я по людям пошел. Слежку хотят устроить.
— Дядя! Милый мой дядя! Дяденька!.. — захлебываясь, говорила Нюрка. — И никто меня не посылал. Скрывайтесь!.. И Завгородним скажите! Дядя! — она затряслась вся. — Скорее!.. Верьте мне, дяденька!.. Верьте!
Нюрка качнулась вперед. Гаврила поддержал ее и теперь уже участливо спросил:
— Где список? — он поверил Нюрке. — У отца?
— Нет… нет… Тот человек не написал, но завтра напишет. Уходите!
— Так кто же еще попадет в список?
— Не знаю…
— А кто этот человек? Кто предать хочет?
Нюрка молчала. У нее словно отнялся язык. Кузнец снова заколебался:
— Никуда я не пойду из дому. Погибать, так всем вместе! Если ты говоришь правду, почему не откроешь, кто предатель?
Нюрка зарыдала тяжело, с клекотом в пересохшем горле. Она понимала, что, назвав имя Максима, отдаст его в руки смерти. Ведь Гаврила — родня Горбаню, и кустари не простят Сороке предательства. Убьют Максима, наверняка убьют сегодня же ночью! И никогда больше Нюрка не встретится с ним. Никогда!..
— Кто?
… А не сказать — кузнец ни за что не поверит Нюрке, и Роман погибнет. Роман, милый Роман!.. Нет, Нюрка уйдет отсюда. Пусть Гаврила делает, как знает. А она… она вызовет Романа, и все расскажет ему, Ничего не побоится!
— Кто? — настойчиво спросил кузнец. — Кто предатель?
«Максим… Максим… Зачем ты, зачем?.. Это ты предатель, Максим. Ты!.. Ты…» — пронеслось в голове Нюрки, и она вдруг стала спокойной, такой спокойной, какой не бывала никогда.
— Максим Сорока! — твердо проговорила она и почувствовала, что сбросила с плеч непосильное бремя. Роман останется жив, и Нюрке больше ничего, совсем ничего не надо…
Нюрка вернулась домой далеко за полночь. И почти в то же время осторожно пробрались в село через заросли крапивы двое верховых. Это были Ефим Мефодьев и Костя Воронов. Галопом проскакали они по улицам и спешились у крестового, недавно отстроенного дома Александра Сороки. Приоткрыв ставень, Костя громко постучал.
— Кого надо? — спросил сонный голос.
— Прапорщика Максима Сороку. Его вызывает в штаб командир отряда, — отрапортовал Костя необычным для него баском.
— Я Сорока. А штаб-то где?
— В доме у лавочника Поминова. Только сейчас же. Приказано явиться немедленно.
В избе вспыхнула спичка. Максим, очевидно, хотел зажечь лампу, и в это время Мефодьев в упор выстрелил в выхваченное из темноты лицо георгиевского кавалера. Максим тяжело грохнулся на пол.
Ефим и Костя не слышали страшного крика Максимовой матери, прижавшей к груди пробитую насквозь голову сына. Они уже скакали обратно.
— Заодно и Мишку Жбанова шлепнем, — предложил Мефодьев. — Он на Подборной живет. А там в лес подадимся.
Возвращаясь в село после отсидки в согре, Ванька и Роман слышали, как у избы Мишки Жбанова раздалось несколько револьверных выстрелов. Потом донесся топот копыт, и все стихло. Только бор задумчиво шумел за спиною.
Поручик Мансуров проснулся поздно и потом еще долго лежал, закинув руки за голову и блуждая взглядом по розовому абажуру лампы, висевшей под самым потолком. Вставать не хотелось. У двери поручика ждали сапоги, которые нужно было надевать. Затем он перестанет принадлежать себе.
Абажур подчеркивал приятное ощущение уюта и покоя. Даже в этой безвкусно обставленной комнате с двумя большими трюмо по углам, как в театральной уборной, Мансуров чувствовал себя хорошо. За военные годы он отвык от всего, что так необходимо человеку. Пропах дегтем и конским потом. А по утрам вместо черного кофе пьет водку или вонючий самогон. Кстати, сегодняшнее утро — одно из редких счастливых исключений. У лавочника есть наливка.
Мансурова тронуло поминовское гостеприимство. Степан Перфильевич старался во всем угодить поручику. Однако Мансуров не понимал, как можно, имея такую дюжую жену, вырастить только единственного сына-недоноска? И если уж так случилось, то почему не дочь? Она бы помогла поручику весело провести время в Покровском.
Встал и оделся Мансуров, только услышав в прихожей голос Марышкина. Эта крыса хочет показать, что он тоже что-то делает для спасения России. Ловит конокрадов и урезонивает сварливых баб. Ах, какая многотрудная должность!
— Э-э-э… Доброе утро, господин поручик! — поклонился Марышкин навстречу Мансурову и вытер лысину большим синим платком.
Пока Мансуров умывался и укладывал смоляную кипень волос, начальник милиции доложил о событиях минувшей ночи.
— Полагаю, что и Жбанов, и Сорока убиты проникшими в село кустарями…
— Ерунда! — возразил поручик. — Повсюду мы выставили посты.
— Э-э-э… Полагаю, что ваши казаки могли просмотреть. Ночь была… э-э-э… несколько мрачновата.
— Ерунда! Вы не знаете, с кем имеете дело. Партизанский отряд Анненкова в такие ночи ходил в немецкие тылы.
— В таком случае затрудняюсь предположить что-либо…
Мансуров с презрительной улыбкой посмотрел на Марышкина и шумно вздохнул. И зачем только ставят таких у власти! Ведь они же загубят любое дело. Да еще и удивительно дурацкая физиономия.
Мансуров подошел к окну и с любопытством оглядел безлюдную площадь. Не обернувшись, одним движением пальца подозвал Марышкина.
— Вы видите эту каланчу? — заговорил он медленно. — Надо начинать с нее.
— Э-э-э… Я вас не совсем понял.
— Скажу яснее. По-моему, Покровское — это понятие абстрактное. Оно не выражает буквально ничего. Ну, сами посудите, что значат сотни, пусть тысячи убогих изб? Россия обойдется без Покровского. Но зато какой потрясающий пример для остальных! Какое нравственное воздействие! Особенно, если об этом написать книгу. И обязательно с иллюстрациями. Или, на худой конец, дать в приложениях к «Ниве».
— Э-э-э…
— Опять не поняли? — Мансуров повернулся к начальнику милиции и осторожно снял с его френча пушинку. — Что вы скажете, если сжечь сначала каланчу, а затем все остальное? Впрочем, можно и наоборот… Оставить только храм божий. И читать в нем проповеди о любви к ближнему.
— Полагаю, что вы шутите. Или в несколько ином смысле?
— Нет. В самом прямом. Слово «сжечь» имеет вполне определенный смысл.
— Э-э-э…
— Но мы ограничимся небольшим внушением. Оповестите, что после обеда я буду счастлив объясниться со здешними мужиками. На площадь — всех! В том числе родственников бунтовщиков. За непослушание — расстрел!..
Марышкину, по-видимому, понравился такой оборот дела. Он ушел удовлетворенный, заверив Мансурова, что распоряжение будет выполнено.
Бочком просунулась в дверь попадья. Агафья Марковна поклонилась ей. Поручик молодцевато звякнул шпорами. Матушка понравилась ему с первого взгляда.
— С письмом пришла от батюшки. Горе у него великое, — сказала она, кокетливо подергивая плечами. — К вам он, господин поручик, с жалобой.
Мансуров любезно взял из рук матушки конверт, распечатал его. И стал читать исписанную витиеватым почерком осьмушку бумаги.
«…Роптания разрывают греховную мою душу. Множеством ласковых слов увлекли меня фарисеи, и остригли голову мою кругом, и попортили края бороды моей, — писал отец Василий. — На ты уповаю, христолюбивый воин. Елико будет воля твоя, возьми на службу духовную. Возненавидел я жизнь, потому как противны мне дела, которые делаются кустарями в Покровском.
Многое имел я писать, но не хочу писать к тебе чернилами, а надеюсь скоро увидеть тебя и поговорить устами к устам».
Послание батюшки развеселило поручика. Он от души расхохотался и подсел к попадье запросто, как к старой знакомой.
— Я не твердо усвоил себе, чего хочет ваш папаша.
— Муж он мне, — улыбчиво потупила глаза матушка, прикладывая к щекам платочек.
— Муж? И сколько ж ему лет?
— Сорок пять.
— Возраст не призывной, — заключил Мансуров. — А вам, простите за нескромность?
— Тридцать шесть.
— Вы выглядите молодо. Такая красивая!.. Статная!
— Да что вы! — Матушка выгнула лебедя рукой с золотым кольцом. — Батюшка просит, чтоб его вы к себе взяли за священника. Нет ему здесь житья от кустарей.
— И вы с ним?
— Не знаю…
— Да… Ну, хорошо. Я подумаю. А вечерком подходите. Вечерком. И я вам скажу свое решение.
Поручик поцеловал руку матушки, чем ввел попадью в краску. Агафья Марковна сделала вид, что ничего не заметила.
После обеда Мансуров в сопровождении Марышкина вышел на площадь, заполненную народом. Возле крыльца сборни их поджидал Касьян Гущин.
— Староста, — сумрачно кивнул на него Марышкин.
Касьян понимал, что настало время держать ответ.
Он стоял, повесив голову, лицо его было печальным, как на похоронах.
«Эта образина еще почище, чем у начальника милиции, — подумал поручик. — Глядя на такие рожи, поневоле взбунтуешься. Да они, пожалуй, и созданы для того, чтобы их били».
— Как же это случилось, батенька мой? А? — с укоризной спросил Мансуров.
Касьян молчал, переминаясь с ноги на ногу.
— Правительство доверило вам блюсти тишину и спокойствие в селе, на вас надеялись, вам верили. Вы же староста! Так сказать, человек, облеченный всей полнотой власти.
— Так точно, господин поручик. Э-э-э… В селе староста — полный хозяин. Мы постоянно напоминаем об этом, — подтвердил начальник милиции.
— Заберите ключи, христа ради, — растерянно моргая глазами, взмолился Касьян. — Век буду поминать вас добрым словом, ваше благородие. Вот энтот — от шкапа, а который побольше — от наружного замка.
— Начнем! — раздраженно бросил Мансуров. — У вас все готово, брат прапорщик? — спросил у подлетевшего к нему худосочного офицера.
— Площадь оцеплена.
— Скамейку для удобства наказуемых.
— Есть скамейка.
— Хорошо. Выстроить всех в шеренгу.
Началось построение. Примолкшую, недоумевающую толпу разбили, как стадо овец, на несколько групп и развели по краям площади. Тем, кто замешкивался, атаманцы отвешивали крепкие подзатыльники. Смачная ругань карателей повисла в воздухе.
С частью других покровчан Домну и Макара Завгородних оттеснили к церковной ограде. Макару Артемьевичу повезло. Он оказался у калитки, и дьякон Порфишка выдернул его из толпы и незаметно провел в церковь. Через высокие решетчатые окна они наблюдали за тем, что творилось на площади.
Два дюжих казака вынесли из сборни скамейку. Затем засучили рукава гимнастерок и взяли в руки шомпола. По площади пробежал глухой ропот. Люди поняли: будет порка. Захолонули сердца.
Через шеренгу проскользнул и быстрым шагом подошел к Мансурову мясоедовский квартирант. Из-под тяжелых бровей негодующе блеснули глаза.
— Что вы собираетесь делать, господин поручик?
— А вы, собственно, кто такой? — подбоченился Мансуров, играя темляком шашки.
— Я?.. Уполномоченный правительственной партии социалистов революционеров. Вот мои документы!
— У-ух! Да ты, брат, — шишка, батенька мой! Государственный деятель!.. Значит, уполномоченный? Революционер? Так-так… Ну, вот что, господин социалист: вы уже промитинговали половину империи. Хватит!
— Не смейте так говорить со мной! Не смейте! — лицо Рязанова перекосилось от гнева. — Я… я… Вы — культурный человек. Вы не можете…
— Я все могу! — с показным равнодушием сказал Мансуров. — В этом вы убедитесь сейчас.
Из сборни вышел писарь Митрофашка. За ним показался в дверях казак с обнаженной шашкой. Так обычно конвоировали важных преступников. Что же такого сделал писарь, который и воды не замутит?
— Митрофан Петров. Записывал в шайку, которая оказала сопротивление властям, — разъяснил покровчанам Марышкин.
И тотчас же сухо и страшно прозвучал голос поручика:
— Двадцать шомполов!
Весь съежившись, писарь нетвердо шагнул к скамейке. Один из палачей сорвал с него пиджак, рубаху, расхватил ошкур штанов. Тысячи людей стояли вокруг не дыша.
И вот просвистели, разрезав воздух, шомпола. Вскинулась над скамьей бороденка Митрофашки. Блеснул крестик на вытянутой шее. И люди услышали мучительный вскрик. Закрыл руками лицо Рязанов, поспешно отступая к забору. Где-то возле Народного дома ойкнула и повалилась на землю припадочная писарева жена.
Всего секунду продолжалась страшная тишина. И снова вскрик, еще более жуткий, нечеловеческий. Четыре кровавых рубца легли на теле. И снова удар, и еще, и еще…
Черный, как земля, Митрофашка на четвереньках боком отполз к крыльцу и замер, упершись головой в холодную тесину. Его изорванная в клочья спина была хорошо видна людям, которые не сводили с нее глаз, остекляневших от ужаса.
А Домна, как завороженная, смотрела на двери сборни. Она беспокоилась за Романа. Правда, на рассвете он вместе с Гаврилой ушел на заимки. И потом никто не видел его арестованным. Но случиться могло всякое…
Однако никого больше не вывели оттуда. Мансуров о чем-то посовещался с прапорщиком, и атаманцы начали считать. У церкви Антон Бондарь и незнакомый бледнолицый верзила выводили из шеренги каждого десятого. Первым повели к скамье Ванькиного отца, Боброва Фому. Как его пороли, Домна не знает. Она, как и другие, смотрела только на приближавшихся к ней атаманцев.
— Девять… десять!.. — ткнул пальцем в грудь Домны бледнолицый. — Выходи!
Домна не шелохнулась. Лишь крепко, до боли в ладонях, сжались ее кулаки. Будь, что будет, а она не стерпит позора! Лучше помереть вот тут! Сразу!
— Ошибся, Каланча! — тронул верзилу за рукав Антон. — Считать не умеешь. Вот кто… десятый! — зло прищурив глаз, он показал на отца.
— Я двенадцатай… Двенадцатай! — захрипел Никита Бондарь.
— Бери его! — крикнул Антон. Двое атаманцев подхватили и поволокли Никиту к скамье.
— Господин поручик!.. Господин поручик!.. Я двенадцатай!.. Пересчитать можно! Двенадца-а-атай! — истошно вопил он.
— Двенадцатому всыпьте покрепче! — скривив губы в улыбке, сказал Мансуров.
Бондаря пороли особым способом: с потягом. После первых же ударов он затих, а когда пришел в себя под забором, выплюнул еще два зуба.
В шеренге у народного дома одной из десятых оказалась беременная жена Семена Волошенко, Алена. Но едва ее, сразу обессилевшую, схватили казаки за руки, как рядом вырос дед Гузырь.
— Я, значится, тута стоял. По нужде отлучался, забубенная голова. Меня пороть надобно, якорь его, — сказал он, снимая штаны.
— Брешешь, дед! Ты был вон где, — возразил атаманец.
— Померещилось тебе эдаким манером. Кого хошь спроси. Тута стоял!
— Брешешь, дед!
— Да тебе чего жалеть-то старого дурака? Хочется ему шомполов, пусть попробует, — проговорил другой казак.
— Мне не шибко хочется, а, значится, я за правду-матку стою, якорь ее.
От Алены отступились. А Гузырь прошествовал до скамьи без штанов, на потеху атаманцам. Били его без жалости. Дед извивался ужом, обрывая о скамью ногти. Однако получив столько же ударов, как и другие, он сам поднялся на ноги. Отлеживаться ушел в ближний палисадник.
— Родитель мой, царствие ему небесное, вроде как покрепчее порол, — сказал Гузырь хлопотавшей над ним бабке Лопатенчихе, еле двигая посиневшими губами.
На площади до поздна шла расправа.
Через неделю после покрова выпал снег. С вечера подморозило, и к утру налетел на село буран, который буйствовал до сумерек. Потом буран утих, а снегопад продолжался еще сутки. И опять ударил мороз.
— По всем приметам быть холодной зиме. Журавли-то давно уж отлетели, — заметил Макар Артемьевич, наблюдая, как Роман расчищал дорожку к пригону. — Только этот снег стает. Рано ему уходить в зиму.
— Продержится, — возразил Роман. — По колена выпал. Да и лег-то на мерзлую землю.
На морозце дышалось легко. Работа спорилась. Снежная траншея, изогнувшись у колодца, уходила все дальше. Когда Роман отдыхал, опершись на черешок деревянной лопаты, то чувствовал, как тело наливается свежими силами.
Это же ощущение бодрости радовало и Макара Артемьевича. Будто в молодости, захотелось подурачиться. Он слепил снежок и запустил его в Полкана. Промазал. Кобель бросился за снежком, прозвенев цепью. Вильнул хвостом, пряча от яркого света слезящиеся глаза. И залаял.
Макар Артемьевич удовлетворенно разгладил бороду и стянул потуже опояску на полушубке. Расхрабрился:
— А ну, сынок! Давай-ка поборемся!
Роман с усмешкой взглянул на отца, воткнул в сугроб лопату. Схватились. Клочьями полетел снег в стороны. Радостно запрыгал Полкан, приседая на задние лапы. Из дома в одной рубашке выскочил Яков. Разбросал борцов.
— Ромка, давай-ка Яшу отделаем! — задиристо крикнул Макар Артемьевич.
И вдвоем насели на Якова. Свалили, напихали в штаны и за пазуху снега. Рассмеялись.
Вернулась со сборни Домна. Ходила платить подати. Увидела мужиков и, поднимаясь на крыльцо, крикнула:
— Будет вам беситься!.. В хату заходите. Поговорить надо!
Голос у Домны встревоженный. Наверное, прослышала что-нибудь недоброе.
После того, как карательный отряд ушел из села, Яков и Роман жили дома. Первое время старались не показываться людям на глаза, затем осмелели. Решили, что теперь уж никого, кроме кустарей, ловить не станут. Не одни Завгородние записались в дружину. На защиту Покровского выходило не меньше четырехсот человек, и все они спокойно занимаются своими делами. Да что и говорить! Дезертирские семьи и то пока что не трогают. Разбрелась призывная молодежь по степи и бору. Днем поблизости села ходят, а ночуют по хлевам да сараям.
Может, силенки у милиции мало или какая другая причина. Марышкин опасается подолгу гостить в Покровском. Заскочит в село, узнает новости — и дальше. Прежде бы фронтовики на смех его подняли, а сейчас покосятся угрюмо да почешут затылки. Научили атаманцы, как бунтовать.
Домна рассказала о своем разговоре с писарем. Отозвав ее в сторону, Митрофашка шепнул, что начальник милиции спрашивал о Романе: куда, мол, ходит, с кем дружбу ведет, да не скрывают ли Завгородние от властей какое оружие.
— Он давно уж караулит меня, — махнул рукой Роман. — Из-за объездчиков. Их сам черт лыком связал.
— Уехать тебе надо, — присоветовала мать.
— Куда я поеду?
— Убегай, Рома.
— Нет, мама. И так надоело скитаться по чужой стороне. Да и Любу не брошу. Опять откладывать свадьбу, что ли?
Наступило молчание. Все обдумывали, что делать.
— Мама права. Тебе надо уехать, Рома. Хотя бы на неделю — другую. Скажем всем, что руку лечить отправился, — проговорил, наконец, Яков.
— И пойдут сплетни, дескать, струсил. Скрылся, — недовольно буркнул Макар Артемьевич. — Дома сиди!
Домна поднялась на мужа:
— Дурень! Как есть дурень! Не слушай его, сынку. Как говорит Яков, так и сделаем. Товарищество за машинами во Вспольск посылает. Поедешь и ты. А за Любку не бойся. Ничего с ней не станется.
Роман уступил матери и брату: согласился сходить с обозом в город. Это займет не больше десятка дней, а дома будут готовиться к свадьбе.
— И все стихнет, забудется, пока ездишь.
За подрядом в кредитное товарищество пошел Яков. Сначала ему отказали. Больше подвод не нужно. Пришлось просить. Счетовод Иосиф, присланный откуда-то пленный австриец, сокрушенно вздыхал:
— Я не хотель вас обиду делять. Я деляль лютче…
— Может, кому урезать? Есть ведь такие, что по четыре — по пять подвод посылают.
— Я буду почитать список, — Иосиф достал из ящика стола клочок бумаги и долго вертел его перед глазами. — Плёхо, очень плёхо. Надо ждать председатель. А он уехаль.
— Как же быть?
— Председатель станет решить.
— Когда ж он вернется?
— Послезавтрашний день.
— А обоз когда отправляете?
— Завтрашний день.
— Так чего ж ты мне толмачишь про председателя? Урежь многоподводного — и точка!
— Я деляль лютче, — бесстрастно проговорил Иосиф, снова углубляясь в список.
Яков обозлился. Завгородние тоже пайщики, а вот уже год никуда не ездили от товарищества. Какой же прок от паев?
Наконец, счетовод согласился на одну подводу. Только во Вспольск придется идти порожняком. Обоз уже взял груз в маслоартели.
— Ладно. Что-нибудь придумаем, — сказал Яков.
— Ты завтрашний день рано мясоедский квартирант забирай. Он платить будет, — посоветовал австриец.
По пути из кредитного товарищества Яков завернул к Андрею Горошенко, которого назначили старшим обоза. Тот ехал на четырех подводах. Во дворе гуськом стояли сани, груженные ящиками с маслом. Андрей увязывал их веревками.
— Тоже едешь? — взглянул на Якова исподлобья.
— Ты ровно осерчал на меня, Андрей? За что бы это? — удивился Завгородний. — Роман поедет.
— Тронемся на рассвете, — бросил Горошенко и опять занялся своим делом.
Яков постоял немного за Андреевой спиной, недоуменно пожал плечами.
К отъезду Романа готовились всем семейством. Домна и Варвара стряпали пельмени. Роман починял валенки. А отец с братом нагружали воз пшеницей. Говорят, во Вспольске малый подвоз хлеба. Значит, можно выгодно продать пудов десяток.
— Напрасно собрались на санях, — ворчал Макар Артемьевич. — Замучатся в пути. Снег сойдет. Вот помяни мое слово.
— Как другие, так и Рома, — ответил Яков. — А уж теперь тепла ждать нечего.
— Наган Ромке отдай. Время ишь какое беспокойное.
— Пусть берет.
— В передок положи мешок овса. Чалка прожорливый.
— Может, Гнедка запрячь или кобылу? У Чалки плечо сбито, — вскользь заметил Яков.
Макар Артемьевич с хитрецой посмотрел на сына. Не хочет Яков отпускать в дальнюю дорогу коня, которого возьмет при разделе.
— Ничего твоему Чалке не сделается.
— Да я так, — смущенно ответил сын. — Конечно, ссадина на плече поджила уж.
— Об чем же толковать тогда?
Когда сборы были закончены, Роман сбегал к Солодовым. Любка встретила его радостно. Теперь родители не перечат ей. Наоборот, сами ждут свадьбы. А над проделкой с попом смеются. Мол, не бывать бы батюшке в солдатах, если бы не Завгородние.
— Я, Люба, во Вспольск иду. С обозом, — сообщил Роман. — Да ты не беспокойся. На неделю только.
Лицо Любки потемнело. Она недовольно сдвинула брови, отвернулась.
— Так надо, Люба. Не то — арестуют меня.
— Как же… свадьба? — потупившись, спросила она.
— Вот приеду и поженимся.
Любка обвила шею Романа горячими руками, пристально посмотрела в его глаза:
— Только ты там ни с кем не знайся. Я ждать буду, — и доверчиво положила голову на плечо Романа.
Затемно пропели полозья у мясоедовского дома. Чалка уперся в палисадник, скосив глаза на освещенные окна. Сквозь отпотевшие стекла было видно лишь, как метались по горнице тени.
«Наверно, и спать не ложились, — решил Роман. — Всю ночь печку жарили».
На крыльцо в клубах пара выскочил сам Семен Кузьмич без шапки. Придерживая накинутую на плечи борчатку, выглянул за ворота.
— Кто приехал? — спросил звонким, разливистым голосом.
— За квартирантом вашим. Поедет, что ли?
— Поедет, поедет. Заходи в дом!
— Рассиживаться-то некогда. Обоз вот-вот тронется.
— Да, никак, Роман?
— Я и есть, — ответил Завгородний, набрасывая повод на столбик забора.
В избе было накурено. Рязанов суетился у раскаленной до бела железной печки, на которой тонко повизгивал чайник. Тут же стояли Сережка Иконников и учитель Аристофан Матвеевич. Оба с усталыми глазами. Волосы у учителя взлохмачены, смешно прыгает хохолок, как у лесного петушка.
— Сейчас попьем крутого чайку на прощанье, и в дорогу, — нараспев проговорил Геннадий Евгеньевич. — В молодости я, бывало, в экспедициях пропадал. В Саяны ходил, на Алтай, в Кашгарию. Где на лошадях, а где и пешком. Тропинка — двоим не разойтись, и пропасть внизу. Смотреть страшно. Однако идешь. И все вокруг интересно, ново. У подножья гор лето, а мы греемся у костра… К чему это я? Ах, да!.. Так вот, устанешь, мочи нет, продрогнешь. А выпьешь чаю, черного, как уголь, да чтоб обжигал, и опять идешь. Есть жень-шень. Это по-китайски — корень жизни. А вот лист жизни — чай. Помню, на Севере…
— Вы и там побывали? — спросил учитель.
— Да. Пятнадцать лет назад. Как все-таки чертовски бежит время, милостивые государи! Туда-сюда, и жизнь прошла. На Севере я попал в пургу и едва не замерз. Спасибо одному самоеду. Он случайно наткнулся на меня и привез на стойбище. И вот интересная вещь. Я искал камень аметист. Я обследовал все сопутствующие ему породы. Много положил труда и уехал с севера разочарованным. Удача изменила мне, хотя уже тогда я знал тайны земных недр. И в это же самое время, даже в одном и том же месяце, человек, не имеющий достаточных познаний в геологии, находит аметист. Конечно, такое бывает со старожилами, которые знают свои места. Но здесь мы имеем дело с совершеннейшей удачей. Человек, которому повезло, был участником морской экспедиции. К своей находке он отнесся легкомысленно, не придав ей особого значения. А ведь это — аметист! Так было открыто самое северное его месторождение. Остров Бенета в Ледовитом океане. Колчак обнаружил аметист в выходах халцедона.
— Как вы сказали? — переспросил Сережка. — Колчак?
— Да. Человек, которому всегда и везде везло. Тогда он был в чине лейтенанта. Теперь, кажется, вице-адмирал. Командовал Черноморским флотом.
— Будто бы он арестован большевиками? — Золотарев шагнул к Рязанову и сделал широкий жест рукой.
— Нет. Колчак где-то за границей. Счастье не обошло его и на этот раз. Когда большевики предложили Колчаку сдать личное оружие, сместив его с должности командующего, он выбросил кортик за борт. Причем демонстративно. Не вы, мол, давали мне золотое оружие, не вам его брать. Другому бы не сдобровать за такую выходку, а он улизнул от возмездия.
— Вы видели Колчака? — поинтересовался Сережка.
— Да.
— И что ж? Какое впечатление он производит? Герой?
— Нет. Просто удачливый человек. Больше, пожалуй, о Колчаке ничего не скажешь.
— А стихов вы, Геннадий Евгеньевич, не пробовали писать? — осведомился Аристофан Матвеевич.
— Как же! Писал… — задумчиво проговорил Рязанов, улыбнувшись.
— И я пишу, — не без гордости сказал Золотарев. — Вот послушайте. Посвящается вам. Это я экспромтом.
Аристофан Матвеевич не признался, что вчера целый день, даже на уроках, сочинял по случаю отъезда Рязанова стихотворение. Много раз его переделывал, снова и снова читая сторожихе тетке Маланье.
Поправив рукой волосы, Аристофан Матвеевич откинул голову немного назад и начал:
И снова заалел восток.
На много верст легло
В степи и вдоль, и поперек
Покровское село
И в этот ранний, чуткий час
Дорогой снеговой
Я провожу сегодня вас,
Учитель дорогой!..
— Браво, Аристофан Матвеевич! — воскликнул Сережка. — Браво!..
— Вы знаете: это совсем здорово! — поддержал его фельдшер.
— Спасибо за посвящение, — поблагодарил Рязанов. — А теперь будем пить чай.
К окнам подступил рассвет. Роман нетерпеливо заерзал на стуле. На выезде из села, поди, все уж собрались. Его поджидают.
— Минуточку, — заметив волнение Завгороднего, проговорил Мясоедов.
Рязанов выпил две чашки чаю без сахара, удовлетворенно потер руки и стал собираться. Надел легкое пальто с бархатным воротником, замотал шею шарфом.
— Эдак насквозь проберет, — заметил Роман.
— Я даю Геннадию Евгеньевичу доху, а ты привезешь ее обратно. В поезде не замерзнет, — сказал Семен Кузьмич.
— А ноги-то… Ноги.
— На ботинки я одену галоши, — пояснил Рязанов.
— Все одно окоченеют. Прогулка добрая. Считай, двести верст. Вы пимы у учителя возьмите, — дал совет Роман.
Разули Золотарева. Пока Геннадий Евгеньевич переобувался и прощался, Завгородний снес к саням и привязал его чемодан.
Когда подъехали к ветряку, обоз уже вытянулся в цепочку. Впереди Роман увидел Андрея Горошенко. Потом к Романовой подводе пристроился Ванька Бобров. «С этими хлопцами весело будет», — подумал Завгородний.
Вскоре по команде старшего двинулись. Заскрипели сани, заметался от подводы к подводе говорок.
— Вот встреча! — крикнул Ванька. — А я не хотел ехать. Отказывался.
— Вместе держаться будем, — ответил Роман.
Ванька закивал головой, сдерживая коня.
Рязанов курил папироску, глядя на уплывающие вдаль дымки изб, запорошенных снегом. В Покровском он сжился с мужиками, многому научился. И теперь сердце щемило при мысли, что он уезжает навсегда. Конечно, ему здесь больше нечего делать. А все, что он сделал, зачеркнул шомполами наглый, жестокий поручик. В памяти опять встала площадь с шеренгами притихших людей, со стонами истязуемых. Обо всем этом Рязанов расскажет своим товарищам в Омске. Он добьется приема у Вологодского, поговорит с Павлом Михайловичем, с Фоминым. Атаманщина несет смерть всем демократическим завоеваниям. Это неизмеримо большее зло, чем большевизм. С нею надо кончать. Или волна восстаний захлестнет всю Сибирь. И тогда будет поздно предпринимать что-нибудь. Нельзя не учитывать настроения крестьян. Война опостылела всем, и понятно, что мобилизация сопряжена с большими трудностями. Значит, следует искать какие-то новые формы создания боевых частей. Скажем, мобилизовывать на короткий срок, давать семьям всяческие льготы. К мужику надо подходить не с шомполом, а с пряником и ласковым словом…
— Елисей все-таки получил свое, — заметил вдруг Роман, поворачиваясь к Геннадию Евгеньевичу.
— Что вы сказали?..
— Переселенец Елисей, что к вам приходил, получил сено сполна. Ему Захар Федорович задарма сам привез стог в ограду. Петруха Горбань заставил.
— Нынче где сила, там и правда, — грустно ответил Рязанов.
— Оно всегда так было, — возразил Роман. — И когда народ соберет свою силу, его правда будет. Всех Марышкиных к ногтю прижмем! Это ничего, что нас, как котят, в дерьмо потыкали. Учить дураков надо, чтоб понятие имели, кто друг, а кто враг.
— На деле оказалось, что вы сами себе враги. Я предупреждал! Разве можно против такой силы?
— Можно! — упрямо проговорил Роман. — И чехами нас пугать нечего. Били мы их в германскую и сейчас побьем. Одно плохо: мужик, что крот. В своей норе сидит и молчит, пока его оттуда не выкурят.
Роман высказал то, что давно уже осмыслил и только почему-то держал в себе. А, может, это и не Романовы слова, а Петрухи или Касатика? Как бы там ни было, но он поверил в их смысл, и эта вера заставила его взяться за винтовку. Теперь сама жизнь связала судьбу Романа с кустарями. Если где и искать ему защиты, так лишь у них. И другим тоже, у кого спина от шомполов казачьих чешется, кто волком по степи рыщет, скрываясь от мобилизации.
В полдень приехали в Воскресенку. Роман и Ванька остановились в одном дворе — у молодой, курносой солдатки. Она наварила им пельменей, по просьбе Рязанова сбегала в лавку за водкой. Сели обедать.
— Ночевать останетесь? — взглянув на Романа жадными до любви глазами, спросила солдатка.
— Нет. Лошадей покормим и опять тронемся. К ночи думаем добраться до Мотиной, — ответил он.
— А то бы заночевали. Места в избе хватит. Живу одна-одинешенька.
— Мужик-то где? — поинтересовался Ванька.
— Мобилизованный. Два раза сбегал и все ловили. Шомполов дадут — и сызнова служит.
— Так-так… Одной, поди, тоскливо?
— Какое уж тут веселье? Поговорить и то не с кем.
— Родня-то есть? — продолжал допытываться Ванька.
— Из другой деревни я взятая, — важно сообщила солдатка.
«Ну и Воскресенка! Такого добра не нашлось, занимать к соседям поехали», — подумал Роман, с трудом разрезая горбушку застывшего хлеба.
Рязанов не стал пить водку. Попросил крепкого чаю. Ел без аппетита, сдвинув над чашкой кустистые брови. От солдатки он услышал то же, что сам наблюдал в Покровском. Деревня не хочет идти в войска Сибирского правительства, или теперь уже, как сообщили газеты, Всероссийской директории. Союзники, конечно, помогают, но основная тяжесть войны ложится на плечи русских формирований. И все же нельзя загонять в армию шомполами!
Распрощались с хозяйкой любезно. Пообещали заехать на обратном пути.
Когда за деревней спустились в лог, от своих подвод отстал Андрей Горошенко. Дождался Романа.
— Разговор есть! — кивнул на хвост обоза.
Роман слез, передал вожжи Рязанову. Сели с Андреем в чьи-то сани.
— Кто убил Максима? — в упор спросил Горошенко.
— Не знаю, — ответил Роман. — Почему у меня пытаешь?
— Разговор по селу идет, что ты хлопнул Максима из-за Нюрки Михеевой.
— Да ты сдурел, что ли?
— Я этой брехне не верю. Знаю вас с Яшкой, как облупленных. А вот сказать Петрухе о нашей беседе вы могли. Ну, насчет выселения. Помнишь, мы с Максимом приезжали?
— Как не помнить?.. Помню. И что говорилось тогда, сразу же умерло. Всему крест.
— Яков — Петрухин друг, — возразил Андрей, отводя взгляд в сторону.
— Верно. Да только я за него ручаюсь. Брат вам напрямки сказал, что на выселение не согласен. А передавать наш разговор кустарям… Нет, Яков этого не сделает! Нет! — отрезал Роман.
Горошенко успокоился. Значит, Сорока пострадал из-за чего-то другого. Может, и не кустари его убили, а атаманцы.
— Ну, ладно. Скажи Яшке, пусть не серчает. И ты тоже, — Андрей пожал руку Романа и бросился догонять подводы, петляя, как заяц, по белотропу.
Хмурилось небо. Плавно кружились в воздухе снежинки. Зима не сдавала. За возвращение домой можно было не беспокоиться.
Незадолго до отхода пассажирского поезда на Омск Роман подъехал к станции. У ворот, ожидая посадку, волновалась толпа мешочников. Пожилая баба из благородных торговалась с носильщиком, который был туг на ухо и не мог понять, почему при таком достатке (у нее было несколько чемоданов) баба стоит из-за каких-то пяти рублей. Они оба кричали, отчаянно жестикулируя. Когда носильщик порывался бежать, благородная хватала его за рукав стеганой куртки. И все начиналось сызнова.
Два молоденьких затянутых в новые ремни офицера туда-сюда водили под руку размалеванную шлюху. Иногда она часто моргала, помахивая головой, как бодливая корова. Скалила зубы и припадала то к одному, то к другому. Офицерикам это нравилось.
Поджидая из кассы Рязанова, Роман поставил Чалку у коновязи, возле нарядных извозчичьих кошовок. Повесил на морду мерина торбу с овсом и, закутавшись в доху, упал в сани.
— Откедова будешь? — раздался над самым ухом скрипучий голос.
Роман поднял голову. Около него, на мешке, сидел широколицый бородач с кнутом в руке. «Извозчик», — решил Завгородний.
— Дальний. Из Галчихинской волости.
— То-то. Под облаву не угоди! На станции часто вашего брата ловят.
— Я уж отслужил свое. По ранению домой вернулся.
— Ишь ты! А видимость того… Молодым смахиваешь. — Извозчик достал из кармана бордовый кисет, расшитый бисером. — Куришь?
Роман снял рукавицы и принялся скручивать цыгарку. Бородач высек кресалом огонь, дал прикурить. Затушив трут о подошву валенка, сказал:
— У нас тут такое было, что не приведи господи. Атаман Анненков за бунт взыскивал. Били всех, кто под руку попадет. Лошадей отбирали. Многие пострадали тогда. А я смикитил. Как началась заваруха — я у городской управы стоял — и на седока рукой махнул, не стал дожидаться. Укатил! А извозчика Поликарпа, того штыком на виду у всех закололи. Коня у него отобрали. Поликарп, значит, не давал. Ну, и понятное дело: схватили мужика. Офицер и говорит, дескать, мы ничего даром не берем, заместо своего Карьки будешь, мол, на том свете на сером коне Георгия Победоносца кататься. И прикончили Поликарпа. Глянь-кась, кого-то ищут.
Роман посмотрел в сторону ворот, куда извозчик ткнул кнутовищем. Там солдаты проверяли документы. У подозрительных вытряхивали на снег содержимое мешков и ящиков. Какого-то важного старика офицер хватил за бороду. Тот взвыл, попытался доказать, что он лицо неприкосновенное и что ему больно.
— А я почем знал, что борода у тебя натуральная? — сердито прикрикнул на него офицер, направляясь дальше.
Романов собеседник слез с саней, предупредил:
— Улепетывай! Нас тут знают, а ты чужой. Всякая недоразумения, может получиться! С огнем баловать не след!
Наконец-то Рязанов забрал свой чемодан, отдал деньги за проезд, поблагодарил. Роман пустил Чалку рысью в узкую, кривую улицу.
Постоялый двор, куда заезжали покровские, находился почти на самом краю города. Содержал его старый еврей Абрам Давыдович — человек добрый и услужливый. Всех он встречал радушно, в любое время суток бегал за водкой, поил чаем, любил много спрашивать и рассказывать. С ним знакомились запросто и потом уж навсегда оставались дружками.
Абрам Давыдович помог Роману распрячь коня. Потом провел Романа в большую комнату, где на топчанах и прямо на полу, подстелив под себя дохи и полушубки, отдыхали мужики. Масло они уже сдали, пообедали. Оставалось, только поточить зубы, и на боковую. Кто-то вспомнил, как пороли Никиту Бондаря. По комнате пробежал смешок.
— Нехорошо, ребята, над этим смеяться. Любого могли вот так же, — устыдил мужиков Горошенко.
— Он же двенадцатый! — прыснул сухорукий Пахом с Борисовки. — Ох, ему и дали! Ох, и дали! Всю жизнь не забудет Антонова благодетельства!
— И у вас уже пороли? — с интересом спросил Абрам Давыдович.
— Было дело, — мрачно ответил Ванька, вспомнив окровавленную спину отца.
— Что ж это выходит? Что ж это выходит? — хозяин озабоченно развел руками. — Может быть, вы мне скажете, какая разница между царем и Сибирским правительством? Или я ничего не понимаю, или этой разницы совсем нет.
Мужики молчали. Роман снял с себя полушубок, расстелил его тут же на полу, достал из мешка хлеб и сало. Подсел к столу, на котором Ванька с Андреем играли в бирюльки. Ванька сопел, стремясь осторожно оторвать одну соломинку от других. Это ему не удалось. Наступила очередь Горошенко. Он оказался половчее. Разобрал почти весь ворох. Бобров упал духом: за каждую лишнюю соломинку проигравшему полагался щелчок.
— Быть тебе с шишками, — сказал ему Роман. — Теперь уж не отыграешься.
— Только, Андрей, уговор: бить средне, а иначе не дамся, — предупредил Ванька.
Горошенко захохотал. От прихлынувшей к лицу крови побагровели рубцы на губах.
— Нет, как это вам нравится? — продолжал хозяин. — Ворваться в город и стрелять каждого встречного. Потом грабить ни в чем не повинных людей. И если бы не моя Сара, Абрама Давыдовича давно бы не было в живых. Меня бы просто убили.
— За что ж это? — полюбопытствовал Пахом.
— А откуда я знаю? Стреляли всех. И разве они стали бы считаться с евреем? И вы понимаете, что придумала моя Сара! Она придумала… Нет, моя Сара — настоящая умница! Мы с нею написали объявление, что в нашем доме заразные больные, и вывесили его на воротах. А для неграмотных нарисовали дегтем череп.
— Ну, и молодцы! — восхищенно покачал головой Роман.
— Нет, вы послушайте, что получилось. К нам во двор, конечно, никто не зашел. И вы знаете почему? Да потому, что они посчитали наш дом занятым их войском. У них у всех такие же значки. И как не сказать теперь спасибо Саре?
— Видели мы их, гадов. Знаем! — сквозь зубы процедил Ванька.
— Когда я рассказал об этом одному человеку, так он тоже назвал мою Сару умницей. Разве глупой женщине придет в голову такая мысль? Этот человек, кажется, собирается в ваше село. Почти каждый день он узнает, нет ли кого из Покровского.
— Кто ж он такой? — через плечо спросил Андрей.
— Говорит, что работает на железной дороге. Может быть, я ошибаюсь, но он-таки работает там.
После обеда Роман ездил на базар. Пшеницу продал оптом, почти вдвое дороже, чем предполагал. Цены на хлеб в городе быстро росли. Купил Любке в подарок кашемировое платье, а матери — теплую, верблюжью кофту.
Вернулся на постоялый двор лишь к вечеру. Мужики разошлись по своим делам. Один Ванька валялся на топчане, слушая нескончаемый рассказ Абрама Давыдовича.
— … И если бы я потерял свою жену, то вы бы сейчас не знали меня таким, какой я есть. Я бы уже имел плохое здоровье и страдал бессонницей. И этот постоялый двор был бы не постоялым двором, а могилой.
— Пойдем, Рома, побродим по городу. Завтра с утра грузимся и домой, — сказал Ванька.
— Можно и прогуляться.
Абрам Давыдович вдруг прильнул к окну. Он увидел на улице человека в ватнике с небольшим жестяным ящичком в руке. Засуетился, опознав в нем своего знакомого.
— Наконец-то я могу сказать ему, что он пришел не напрасно. — Хозяин засеменил к двери и встретил пришельца у порога. Тот поставил в коридоре свой ящичек, окинул постояльцев взглядом умных и добрых глаз.
— Слесарь Куприян Гурцев, — назвался он, пожав руку Роману. Потом так же поздоровался с Ванькой.
— Вы можете говорить, о чем хотите, а я помогу Саре по хозяйству, — раскланялся Абрам Давыдович.
Прислонясь к печке, Роман разглядывал Гурцева. Слесарю было лет тридцать, не больше. Он был хорошо сложен, красив. Прямой нос, аккуратно подстриженные усы. Спокойное, немного грустное выражение лица.
— Надолго сюда? — спросил Гурцев.
— Завтра едем, — ответил Ванька, подавая гостю табуретку. Куприян сел.
— Как жизнь-то у вас в селе?
— Ни шатко ни валко, а как придется, — Ванька вставил в разговор свою любимую побаску.
— К вам хочу податься. Да надо бы прежде потолковать, стоит ли.
— Золотым рукам завсегда дело найдется. У моего дяди мельница есть. Возьмет слесаря.
— Богато живешь? — Гурцев пристально посмотрел на Боброва.
— Куда там! У дяди в работниках ходит, — ответил за дружка Роман. — А дядя у него скотина. Не советовал бы к нему наниматься.
— Вот оно что! — повеселел Гурцев. — Выходит, не советуешь?
— Нет.
— Да… Ну, а как в смысле спокойствия? Слышал, будто вы против властей пошли. Верно?
Роман и Ванька переглянулись: с этим надо держать язык за зубами. Уж слишком любопытен. Может, лазутчик какой?
Их тревога не ускользнула от Куприяна. Он улыбнулся и душевно проговорил:
— Вы меня, ребята, не бойтесь. Я в разных оборотах бывал. Я, конечно, между прочим спрашиваю. Не хотите рассказывать — не надо. Только мне все интересно. Слышали, что во Вспольске было? Так вот, чтобы из огня да в полымя не угодить… А если уж угодить, так чтоб потом не жалеть.
— Это мы понимаем, — сказал Роман. — Мужик, он и дураком бывает. Ему недолго и на власть подняться. Однако мы сами никого не трогали, а сход решил не давать мобилизованных. С этого все и началось.
— И восстали?
— Было дело, — подтвердил Ванька.
— Войско пришло, и порку устроили каратели. Ванькиного отца шомполами понужали, да и не только его. Больше сотни перепороли…
— И вы руки опустили?
— Кто — как. Призывные возраста в бега ударились. Кустари тоже скрываются. Так у нас Петруху-большевика и ребят, которые с ним, зовут.
— А вы чего ж отстали? А? — с хитрецой спросил Куприян.
— Ты вот что, мужик: если с умыслом пытаешь…
— С умыслом! Как тебя?
— Ну, Роман. А что?
— Знаешь, Роман… От тебя и дружка твоего скрываться не буду. Нет вам нужды выдавать меня. И я такой же, как вы. Издалека приехал сюда, аж из-под самого Иркутска. Так и передайте вашему Петрухе, что есть, мол, во Вспольске один человек. Хотел к вам, в Покровское, махануть, да уж коли так случилось, тут пока что поживу. А если в чем нужда у Петрухи будет, пусть записку черкнет и перешлет Абраму Давыдовичу. Без всякого адреса. А еще лучше — на словах передать, что надо. Поняли?
— Как не понять! — ответил Роман. — Ну, вот ты скажи, как быть теперь? Милиция ведь от нас не отступилась. По одиночке всех переарестуют.
Куприян собрал бирюльки на столе в один ворох.
— Вот видишь, — произнес он. — Из соломинок — куча, из капелек — море. Держаться надо друг за друга! И бороться! Или они нас, или мы их. Первый раз сорвалось — не беда. Накопим силенок — и снова ударим! Покрепче стукнем, чтоб сразу пришибить. Из-за Урала к нам помощь идет.
— Да уж невыносимо жить стало! Как со скотом, обращаются с мужиками! — горячо проговорил Роман. — А ведь у мужиков тоже есть сердце. И оно терпит до поры! Коли уж начнем стрелять, так без промаха! За каждый удар шомпола сполна отплатим.
У Гурцева засветились глаза:
— Верно, Роман!.. Только не давать пощады белогвардейской сволочи, — Куприян поднялся. — Ну, хороший вы, ребята, народ! Еще встретимся. Вместе воевать будем. А пока что — до свидания. И насчет встречи со мной разговор ведите с одним Петрухой. Сами понимаете…
— За нас будь спокоен, — заверил его Роман.
Они проводили Гурцева до калитки. На дворе уже стемнело. Загорелись уличные фонари. Их матовый свет вырывал из мглы фигуры редких прохожих, скрюченные от холода.
— Однако, ляжем спать, — сказал Ванька.
На крыльце их встретил Абрам Давыдович с ведрами.
— Сара собирается доить корову, — пояснил он. — А что вы скажете об этом человеке?
— Мужик всех мер, — определил Роман.
— Будьте спокойны! К Абраму Давыдовичу плохие люди не ходят. Так можете передать, если кто спросит. Я столько видел плохих людей, что понимаю их с одного взгляда! А если б вы знали, какая умница моя Сара! О-о-о! — хозяин многозначительно поднял палец.
Прослышав о возвращении Романа, дед Гузырь пригласил его на рыбалку. Озеро заковало льдом. Он еще тонок, просвечивает, как стекло. Наступила самая пора подледного лова.
— Мы с тобою, Романка, таких карасиков натаскаем — любо-дорого! — сказал дед. — И удовольствию поимеешь, забубенная голова. Рыбалка, она поумственнее охоты будет. Пальнуть — дело нехитрое. А вот ежели энто самое… Э, Романка! Рыбка не каждую обращению терпит. Вертнет хвостом эдаким манером, и поминай как звали.
Договорились подняться пораньше, чтоб опередить кукуйских. Конечно, озеро большое, места всем хватит. Да рыба-то ловится не везде одинаково. Уж Гузырь знает ее повадки. Сызмальства этому обучен. Парнишкой по речкам, по озерам шастал. Не смотри, что теперь развалина. И молодым быть случалось. Как же! Бабы Софрошей называли!
Едва посерело небо, Роман был у Гузыря. Суровыми нитками чинил дед сеть, воняющую тиной. Сведенные ревматизмом пальцы худых, жилистых рук проворно сновали в ячеях.
— Хотел брать новую сетку, однако у нее посадка втреть, а у энтой посвободнее будет: вполовину да еще и с напуском. Которая рыба и поменьше, ан все равно запутается, — объяснил он. — Ты, Романка, достань-ка норило. На сенцах оно обитается.
— Что достать?
— Шест, забубенная голова. Все собираюсь Гавриле железные вилки заказать, чтоб пропускать норило под лед, да по времени память отшибает. А рукой работать неспособно, якорь ее.
На озеро пришли первыми. Гузырь легко скользил по зеркалу льда в пимах, подшитых кожей. Роман едва поспевал за ним, держась на некотором расстоянии. Лед под ним тонко потрескивал, прогибался.
— Ишь, сколько живности ходит! — показал дед на ходу. — Тут, значится, и забрасывать будем. Начинай оттедова, Романка!
Роман с размаху ударил пешнёй. Брызнули серебристые искорки льда. Небольшой столбик зеленоватой воды поднялся из пробоины.
— Ты не шибко усердствуй, любо-дорого! Полегче, — посоветовал Гузырь. — Да пешню не потопи. Бечевку-то на себя одень. Так!.. Я, Романка, будем говорить, в строгости израстал. Пошли мы, значится, с родителем на зимнего Миколу на проток рыбачить. Ядреный мороз. Аж земля трещит, матушка! И вот эдаким же манером возьми у меня пешня да и выскользни. Тятька как словом, так и делом: по мурсалу хватил. И видно пешню — мелко, ан не достанешь. Родитель бился, значится, да ничего поделать не могет. А потом лунку продолбил поболе, раздел меня, обвязал веревкой, чтоб обратно вытащить, и спустил под лед, якорь его! И достал я пешню, паря. Поначалу холодно было, а немного погодя в жар обратило, и лежал я в том жару, почитай, две недели.
— Как еще выжил! Да, зверь был отец твой, — отозвался Роман. — Доведись до меня, я б не потерпел. Я б его…
— Не враз! Вот и лютый он, а спасибо родителю: от него у меня к людям жалость пошла. Понял я, что больно, когда бьют. Потому и в компанию к Ваньке Флягину не пристал, как разбоем они занимались, когда золотишко промышляли.
Роман долбил лунку за лункой. Дед шел следом, протаскивая подо льдом норило с бечевой. Его руки побагровели и разбухли. Гузырь засовывал их за пазуху, грел.
— Дай-ка, дедка, я попробую, — предложил Роман.
— Ты, Романка, застудишься, а мне, паря, все одно. Я весь застуженный.
Однако, в конце концов, уступил своему любимцу. Рассудил, что и Роману надо привыкать ко всякому делу. Поставив сеть, устроили перекур.
В это время за спиной кто-то крикнул:
— Эй, дяденьки!
Голос показался Роману знакомым. Он обернулся и увидел Нюрку, спускавшуюся к озеру. Она была в черном полушубке, отороченном белой мерлушкой, в теплом, слегка тронутом инеем платке. На коромысле со скрипом раскачивались ведра.
Нюрка тоже заметила Романа. В нерешительности остановилась. Постояла немного и пошла вперед, вскинув голову.
— Чего надо-ть? — спросил Гузырь, приглядываясь к девке. — Вон ета кто! Нюрка! Чего молчишь, язви тебя?
— Здравствуйте! — стараясь не смотреть на Романа, сказала она. — Мне воды бы набрать. Колодец у нас перехватило. Закрыть на ночь забыли.
— Давай-кась, Романка, проделай прорубь, любо-дорого! Вон там, паря, где поглубже будет.
Романа взволновала неожиданная встреча с Нюркой. Он думал, что навсегда позабыл ее сердцем, а увидел — и все в нем перевернулось. И понял он сейчас, что втайне завидовал Максиму. Может, оттого и бесился?
Знал Роман, что и он дорог Нюрке. Кузнец рассказал по секрету, как она прибегала ночью, о Завгородних Гаврилу упрашивала. Максима на смерть послала. Ни перед чем не постояла, только чтоб сообщить об опасности ему, Роману…
Нюрка набрала воды и вдруг пристально посмотрела на Романа. И была в ее взоре одна боль. Не жаловалась, не упрекала, не просила.
— Спасибо, — сказала она равнодушно.
И пошла прочь. И, вздрогнув, понял Роман: он потерял, совсем потерял Нюрку.
Улов оказался богатым. В один заброс поймали полведра карасей. Гузырь удовлетворенно мял куделю бороды: не осрамился перед Романом, выказал свою сноровку.
Перешли на новое место. Роман опять заработал пешней.
— Кукуйские шпарят! — хихикнул дед. — Проспали, якорь его. Эх, вы, забубенные головы!
Роман взглянул, куда показал Гузырь. Со стороны Кукуя шли двое в тулупах. За спиной одного из них маячило норило. Так и есть: на рыбалку. Неподалеку от камышей, вклинившихся в озеро, они задержались, потом, описав полукруг, снова стали приближаться.
— Касатик, что ли? — воскликнул Роман. — Он самый! А второй? Кто же это? Погоди… Да это же Никифор Зацепа! Ну, да!
— Да-вай сю-ды!! Э-ей!! — размахивая руками над головой, позвал дед.
Те подошли. Касатик хотел облапить Гузыря, да старик дал стрекача:
— Потопишь, значится, Проня! И чего ж это вы, любо-дорого, среди бела дня прохлаждаетесь? Гибельность приключится, да и только! Долго ли милиции наскочить? Она завсегда поблизости обретается.
— А у нас есть заговор против Марышкина. Поколдуем малость, и порядок! — улыбнулся Никифор, высунув из-под полы вороненый ствол винтовки.
— Зима. Холодно на заимках. Решили хоть день пожить в избах, по-людски, — сообщил Касатик. — Всем экипажем в село прикатили. И вот рыбки захотелось.
— Берите нашу, — сказал Роман. — Мы еще поймаем. Верно, дедка?
— Забирайте, паря, и смазывайте пятки, забубенные головы!
— Нет уж, сами половим, — возразил Касатик. — Нам надо самую малость. На пару сковородок. Вы, Софрон Михайлович, полный вперед, а мы у вас в кильватере…
Свою сеть кустари потащили сквозь лунки, где Гузырь и Роман сделали первую тоню.
— Ты чего ж это, Проня, вроде как лодыря гоняешь? — хитровато заметил дед. — Эдаким манером голые сковородки лизать придется.
— Пальцы торчат — работать мешают, — широко заулыбался Касатик.
Рыбалка прошла благополучно. Никто кустарей не потревожил, и поймали они хорошо, да еще Гузырь добавил из своего улова. Выплеснул в котелок Зацепы десятка полтора отборных карасей.
Когда прощались, Касатик сказал Роману:
— Давай, браток, к нам в компанию! Интересные дела затеваем! Не пожалеешь!
— Верно, Роман, — поддержал Никифор. — Эх, и дела!
— А что! Мне не долго! — задорно ответил Завгородний.
— Один путь тебе — к нам, — заключил Касатик и подмигнул.
Домой Гузырь с Романом пошли через площадь. Это было верной приметой, что дед не потратил попусту время на озере. Иначе прошмыгнул бы на свою Пахаревскую глухими переулками.
У сборни он понимающе заметил:
— Ежели тебя порют, пользительнее держать руки по швам, как гренадеры. Может, от энтого и не слаще, однако не так спирает дух, паря. Повольней будет. Много вольнее, якорь его!
И зашагал дальше с просветленным лицом. Ему вспомнилась незнакомая баба, которую он спас от страшных мук, если не от самой смерти.
За последние недели Захар Бобров сильно сдал. Почернел лицом. Глубоко запали выцветшие глаза. Усохли и подобрались к скулам мешки щек.
— Землей подернулся Федосеич-то твой. Видно, хворь от Фролкиного пинкаря приключилась, — говорили Дарье соседки. — Долго не продюжит.
— На все — воля божья, — вздыхала она, пригорюнившись.
Однако не болезнь — злоба точила Захара Федосеевича. Лютая злоба на себя, на людей, на жизнь, которая пошла навыворот. Если у шестеренки вылетит один зуб, всю покромсает ее и встанет машина. Так и у жизни. Дали кустарям волю, и до смуты дошло.
Захар не мог простить себе, что не послушал доброго совета Степана Перфильевича. На милость Петрухину понадеялся. И тысяча уплыла, и позор принял Бобров на свою голову. Стог сена, свезенный переселенцу, не разорит мельника. Да сраму-то сколько! И черт же сунул с дураком Демкой связываться! Уж если захотелось проучить Гавриных, так сам бы и спалил стог, без помощника.
Нет, антихристов не ублажишь. Драться с ними надо, зубы показывать, как лавочник Поминов. Он не лебезил перед кустарями, не рассовывал подачек и живет себе. Его ж и боятся бродяги!
«Ничего не прощу ни кустарям, ни кому другому, — решил, наконец, Захар. — Всех их доконаю!»
Поехал в Галчиху один, с голыми руками. Не побоялся. И прямо в волостную милицию, к Марышкину.
— На вас токмо и надежа. На вас, — раскланялся с порога кабинета. — Не спасете и пропадать нам! Терпеть нету-ти моченьки, ваше благородие. Вся кровь попорчена.
— Э-э-э… Собственно, по какому делу? — оторвался от бумаг начальник.
— На кустарей жалобиться пришел, ваше благородие. Я Захар Бобров, из Покровского. Значит, мельницу там содержу, которая паровая…
— Бобров? Любопытно. Это не тебя ли избил подследственный Гаврин?
— Меня. Как есть, меня. До сей поры в боку того… покалывает.
— Э-э-э… И что кустари? — Марышкин усадил мельника в роскошное кожаное кресло, в каком никогда не приходилось сидеть Боброву.
Захар открыл ему свои беды. Правда, кое-что не сказал. Ну, к примеру, того, что он подпалил гавринский стог, что заигрывал с Петрухой. За эти дела Марышкин не похвалит, особо за сношение с кустарями. Попросил поскорее выловить красных, а Фрола и Акима услать на каторгу.
— Э-э-э… Мы посмотрим. Полагаю, что бунтовщики будут пойманы, — Марышкин прошелся по кабинету, что-то обдумывая.
— Благодарствие вам большое, а мне уж надо-ть домой, — засобирался Захар.
— Ты где живешь в Покровском? — щелкнув портсигаром, спросил Марышкин.
— На Харьковской, угловой дом…
— Тэк… Видишь ли… э-э-э… у меня тоже будет к тебе маленькая просьба. В наших делах без поддержки населения не обойтись. Сам понимаешь. И что, если, положим, к тебе обратится один человек с запиской на мое имя? Ты смог бы немедленно, повторяю — немедленно, доставить эту записку в Галчиху? Мы всегда высоко ценим услуги, которые нам оказываются. И я обещаю в этом случае всяческое содействие твоим делам. Ну, как?
— Можно, ваше благородие. Можно. Эт не штука. Доставлю записку.
— А если придется ехать в Галчиху ночью?
— Ежели надо…
— Эта записка не должна попасть ни в чьи руки, кроме моих. Э-э-э… Понятно? И ты никогда и никому не назовешь человека, который вручит тебе ее. Даже под страхом смерти!
— Понимаю, ваше благородие, — к горлу Захара подступила тошнота. На носу выступила испарина.
— Э-э-э… Вот и все. И желаю успеха!
Поддержка начальника милиции окрылила Захара. Он снова почувствовал под ногами твердую почву. Едва добравшись до Покровского, принялся собирать долги.
Свирида Солодова дома не застал.
— Подрядился дров навозить матушке. Одна она теперь. Отец Василий-то с отрядом умелся, — сказала Пелагея.
Она встретила Боброва, как дорогого гостя. Усадила в передний угол, предложила выпить чаю.
— Недосуг чаевничать, — отказался Захар, недовольно пошмыгивая носом. — Ну, и жизнь ноне пошла! От себя отрываешь, даешь другим, а тебя же потом и костят. Слова в защиту не вымолвят.
— Кто ж это тебя обидел, благодетель ты наш?
— Да хоша бы и вы! — сплюнул Бобров. — Петруха-то за батраков мне шею перегрыз. Ты, дескать, обижаешь их, по семь шкур дерешь. А кого я обидел? Кого? Вас обидел?
— Что ты, что ты, Захар Федосеевич! Разве можно нам обижаться?
— И о вашей Любке разговор был. А уж я ли вам не угодил? — укорчиво сказал мельник. — Ить сотельную бумажку так себе выбросил.
— Да нешто мы не помним благодетельства?
— А коли помните, отчего не объяснили на сходе? Отчего не растолковали, кто такой Бобров? То-то и есть! Когда Бобров платит, деньгу на ветер кидает, он и хорош. А приспичило Боброву, пусть его, иродово семя, поедом едят. Так?
— Господи! Господи! — взмолилась Пелагея. — Нешто мы…
— Нешто да нешто!.. Знаем мы вас! Скажи своему, пущай сполна возвернет все, что дал тогда, — перебил ее Захар. — Деньги мне того… позарез требоваются.
— Нечем платить тебе, батюшка! — сложив руки на груди, пригорюнилась Пелагея.
— А не заплатите — силой заберут. Силой! И прощевайте на энтом!
Целый день не отступал от Касьяна Гущина. Требовал, чтобы взятую кустарями тысячу разложили на все село. Бобров не виноват, что мир допустил до грабежей. Мир пусть и отвечает.
— Сход не решал такого, — как от надоедливой мухи, отмахивался староста. — Не принимал постановления…
— Знамо, не принимал. А тыщу, милок, подай! — наступал тот.
— И потому платить не будет.
— Судиться с обчеством стану!
— Свидетеля надо. Кто у тебя свидетель? Кто?
— Сам Петруха подтвердит. Не откажется!
— Ищи ветра в поле! Кому отдавал тысячу, с того и требуй!
Бобров припугнул Гущина Марышкиным. Но и это не подействовало. Староста не дорожил ни ключами, ни почетом. Тогда Захар побежал за советом к лавочнику.
Поминов обошелся с ним круто. Вышел из-за конторки, где считал выручку, и мутным, бугаиным взглядом уперся в мельника. Будто бичом вытянул по сердцу:
— Дожил, говоришь, до того, что бьют принародно? А на кого обиду таишь? На себя гневаться надо! И я тебе не утешитель! У тебя Гнедко бок напорол в Галчиху ехать, у меня Рыжка прихрамывает советы давать!
К счастью, в лавке никого не было. Бобров мог не опасаться, что разговор, оскорбительный для него, станет известным в селе. Еще этого не хватало напоследок! Захар вкрадчиво проговорил:
— Уж извиняй, Степан Перфильич! И рад бы я, чтоб переиначить, да задним умом дела не поправишь. Учи меня, дурака старого, учи!
Поминов несколько обмяк. Выставил на прилавок бутылку вишневой, достал на закуску комок изюма. Выпили.
— Кто по морю плавал, сказывают, дескать, с тонущего корабля крысы бегут напропалую. Так и из Покровского. Скрылся квартирант фельдшеров. Тоже о свободе толковал. Мужиков к подушному разделу земли склонял, на учредиловку надеялся, — подбрасывая гирьку на ладони, говорил лавочник. — В Омск поехал. А сынок Володька пишет, что и там смутьянам крышка. Казаки не церемонятся с такими. Будь ты хоть сам министр. Вот как! И еще пишет, будто адмирал Колчак в Омске объявился. Я так думаю, что скоро все пойдет по-старому. Не долго пустовать царскому трону. Если правда, что Николай Александрович умучен большевиками, то дядя его, великий князь Николай Николаевич, взойдет на престол. К тому дело клонится.
— К тому. Как есть, к тому, — подтвердил Бобров. — А Ленина куда же с большевиками?
— Германцам отдадут. Мол, ваши они шпионы и забирайте их себе, — по секрету сообщил Поминов. — Кого ж германцы не возьмут, тех расстреляют.
— Вон как! Ну, Петрухе каюк! На кой ляд он германцу требоваится! Германцу башковитого подавай да хозяйственного. А Петруха — ни себе, ни людям. Энто все ладно, Степан Перфильич. Только как же долги? Вот он мне тыщу должен.
— Так ты что? Отдал ему? А?
— К примеру я, к примеру. Для понятия…
— Долгам тоже крышка. Откуда у большевиков деньгам быть? Все, что они занимают или дарма берут, сразу же проедают и пропивают. Голодные ведь сидят! Псы у нас жрут лучше.
— Жалко, что так. Может, государство того… из казны выплачивать будет?
— Не знаю, да только вряд ли.
— Так-так… А уж ты меня, Степан Перфильич, не забывай. Христом-богом прошу!
— Да не будь наперед шлюхой! — снова насупился лавочник.
— Правда твоя, правда. Несообразным был я. И потерпел через то. Ох, и потерпел, иродово семя!
После разговора с лавочником Захар Федосеевич еще больше воспрянул духом. Стал много есть и спать. И вскоре на впалых щеках снова заиграли вишневые прожилки румянца.
— На поправу пошел, — определили бабы.
Утром на Харьковской зазвенели, зарадовались бубенцы. Ударила по сторонам снежная заметь. Взбодренные морозцем и зычными, хмельными выкриками, кони стлали по ветру заиндевевшие, перевитые лентами гривы. Впереди, развалясь в кошовке и выставив напоказ свои новые валенки, ехал с вышитым рушником через плечо дружка жениха Ванька Бобров.
— Эх! Ух!.. — кричал он на Гнедка, лихо сдвинув на затылок шапку. В разгоряченное лицо Ваньки яростно бил снег. А ему хоть бы что! Пусть бьет! Не всякому выпадает такая честь, как Ваньке.
Прежде, чем занять почетное место впереди свадебного поезда, обошел он в селе стариков, которым приходилось отводить не одну свадьбу. Расспросил, что и как делать. У постоянного дружки, деда Калистрата Семенчука, взял Ванька «отпуск» — заговоренный дедом комочек воска.
Во второй кошевке — жених со свахой. Дальше — тысяцкий и бояре. Все выряженные, ошалелые. На большом боярине Якове такой же, как у Ваньки, рушник, а в петлице — астра из провощенной бумаги.
У солодовского дома поезд остановился. Сизым паром обдало ворота, возле которых толпился народ.
— Открывай! — звонко кричит дружка.
Во дворе молчат. Ванька соскакивает с кошёвки, стучится в ворота. И опять никто не отзывается. Дружка делает вид, что он не понимает причины неожиданной задержки. Пожимает плечами.
А над забором ощерились мужики. Хитро подмигнул Ваньке Илларион Бондарь, крикнул, чтоб все слышали:
— Выкуп давай! Выкуп!.. Нос чешется, чегой-то просит!..
— Выкуп! — пронзительно визжат охочие до веселых зрелищ ребятишки. Смеются бабы.
Дружка достает из кошёвки четверть самогона и бокал. Потчует мужиков. Пьют, покрякивая. Не спеша, с достоинством открывают ворота.
В прихожей, убранной рушниками, с приезжих сняли шубы. Роман с дружкой и боярами подошел к столу. Провожатый, Любкин брат Афанасий, вилкой прижал к пустой тарелке алую ленту. Не дает.
— Выкуп! — кричат из-за стола девки.
Яков бросает на тарелку деньги. То же делают бояре.
— Выкуп!..
Роман ловчится и выхватывает ленту. Девки убегают. Дружка усаживает гостей и вместе со свахой идет в горницу за невестой…
Снова залились бубенцы. Высыпал на улицу народ посмотреть на жениха и невесту. Ахает, провожая поезд глазами. А в церкви ждет отец Игнатий, наезжающий для проведения служб плюгавенький попик из Галчихи. Венчание, конечно, будет не то, что при батюшке Василие. Тот уж венчать умел.
Выскочив на площадь, поезд едва не стоптал Захара Боброва. Оглобля просвистела мимо уха.
— Сглазит! — гаркнул тысяцкий Гаврила.
Ванька остановил Гнедка. Раскатилась, взвихрив сугроб, кошёвка. Захар перекрестился, отступил к палисаднику.
— Пей, дядя! — племянник налил бокал самогона. Мельник, озираясь, подошел к кошевке. Заискивающе ухмыльнулся. Вытянул все и перевернул бокал. Таков уж порядок.
— Сглазит! — раздались голоса бояр.
Ванька опять полез за четвертью.
Любопытные бросились от дома Солодовых к Завгородним. Макар Артемьевич и Домна уже ждали молодых у ворот. У матери Романа на рушнике — булка хлеба, посыпанная солью. Тут же вился Гузырь. Радовался за любимца:
— Романка, забубенная голова, женится! Любка, значится, покрасивее протчих будет! Огонь — девка!..
— Бабку свою зови! — подсказала Марина Кожура.
Лопатенчиху приглашали в селе на все свадьбы. Боялись, чтоб не навела порчи на молодых. Поили до упаду, а падала — лили самогон в глотку, расцепив зубы ложкой. Долго нездоровилось потом бабке, да ничего — отходила. Если же отнекивалась от свадьбы, силком увозили.
— И бабку представим, паря. Сам поить ее буду, любо-дорого! — обещал Гузырь.
Поезд подъехал так же стремительно, как и отъезжал утром. На повороте перевернулась кошевка с боярами, и они отлетели далеко в сторону. Поднялись, отряхиваясь под общий смех.
— Шапки не перепутайте! — крикнули им.
— Опосля разберемся, где чья! — ответил за всех Трофим.
Освободившись от седоков, Гаврилина каряя кобыла с храпом промчалась к своим воротам. И встала, как вкопанная, обводя галдевшую толпу налитыми кровью глазами.
Молодые подошли к Домне. Роман коротко взглянул на Любку и улыбнулся. Она была очень красива в своем скромном наряде.
Домна благословила их и, когда Роман и Любка горячими губами приложились к соли, по щекам матери скатились слезинки. И в этих двух каплях были все горести и тревоги двадцати с лишним лет, любовь к сыну и еще не сбывшиеся надежды. И боль за то, что Роман принадлежит теперь двум: Домне и этой девчонке.
Макар Артемьевич из лагуна угощал гостей пивом. Наливал до краев, чтобы такою же полною была у молодых жизнь. Затем все хлынули в дом.
Отгулял поезд — пригласили переезжих: Любкину родню. Пришли соседи. Яков и Гузырь приволокли бабку Лопатенчиху. Она упрашивала не поить ее, да где там! Когда другие подняли по первой рюмке, бабка уже мычала на печи.
— Выживет, паря, или окачурится? — вслух гадал Гузырь, который искренне жалел Лопатенчиху. Он знал ее добрую душу, знал, что никакая она не ведьма и что отродясь никого не портила. Однако поить бабку вошло в обычай, и не сделать этого на Романовой свадьбе он не мог. Авось да еще одно похмелье вынесет! Она хоть и скрюченная, а живучая.
Роман и Любка подносили гостям вино. Подгулявшие бабы хлопали в ладоши, пронзительно взвизгивали «горько!», их поддерживали мужики. И тогда Роман на виду у всех целовал невесту. Смущенная, она выскальзывала в сени.
— Ой, как хорошо-то! — признавалась, обнимая Романа.
Кто-то высоким голосом затянул песню:
Ой на гори тай жнеци жнуть,
Ой, на гори тай жнеци жнуть…
И все застолье гаркнуло враз:
А по-пид горою яром, долыною
Казаки иду-у-уть!
Гэй, долыною, гэй!
Широкою казаки идуть!..
Вскоре сдвинули к стене столы, и Колька Делянкин развернул хромку. И заходил под ногами пол от удалой русской пляски. Потом Макар Артемьевич сорвался с места, растолкал плясунов и попросил сыграть гопака. Пошел вприсядку, на зависть деревенским парням. Вызвал в круг сваху, тетку Ганну.
Пока шел перепляс, Гаврила уговаривал Митрофашку показать всем рубцы на спине.
— Пусть посмотрят! Каждый должен знать про это! Помнить!
— Да уж все знают. Не надо! — морщась, возражал писарь.
— Покажи! Знать — одно, а видеть — совсем другое!..
— Давай лучше выпьем еще, и дело с концом!
— Нет, ты меня не отговаривай! — настаивал кузнец. — Хочу, чтобы все видели!.. Люди! Лю-ди!.. Посмотрите, люди! — и поднял подол писаревой рубашки. Открылось стянутое струпьями тело. — Лю-ди!..
Митрофашка смешно махал руками, стараясь отбиться от Гаврилы. Но тот держал его крепко, по-медвежьи.
Все застыли в каком-то страшном оцепенении. Но вот распахнулась дверь, и в прихожую широко шагнул Петруха Горбань. За ним — Касатик. Оба улыбчивые и немного сконфуженные.
— Извиняйте нас, — проговорил Петруха, снимая сосульки с выбеленных инеем усов. — Только захотелось на радость дружков посмотреть. Да и поздравить.
На них навалились, потащили к столу. Гаврила полез целоваться к зятю, но его не пустили. Роман трижды налил кустарям по полной. Однако Петруха последней рюмки пить не стал.
— Мне уж много. Лишняя будет, — сказал он. — А наше дело сами знаете какое…
Подсев к нему, Роман рассказал о встрече во Вспольске, на постоялом дворе. Передал разговор со слесарем слово в слово.
— Спасибо, — поблагодарил Петруха. — Как фамилия его?
— Гурцев. Куприяном зовут.
— Не слышал такого. Может, приезжий какой?
— Приезжий. Из Иркутска.
— А может, и провокатор, шпион… Ну, да мы тоже не лыком шиты!
— Вроде, славный парень.
— О нем Абрам Давыдович ничего не говорил? — спросил Петруха, выжидательно глядя на Романа.
— Как же! Он сказал, что к нему плохие люди не ходят.
— Значит, наш человек. Свой.
— Правда, он со слесарем этим не шибко знаком.
— Абрам Давыдович знает вашего Куприяна лучше, чем мы друг друга. Поверь мне.
Снова плясуны вышли в круг. Все сгрудились возле них. Только Касатик заигрывал с попадьей в углу. Обнимал ее, нашептывая на ухо:
— Всем хороши, мадам! Глазки у вас, как маяки. Ручки — канаты. Таких с удовольствием берут на абордаж! Вот только прошлое у вас темное: жена служителя культа. Матушка…
— А и что ж я поделаю! — кокетничала она. — Отец Василий забросил меня.
— Стыдно, мадам, мировой капитал поддерживать! Вы повернитесь лицом к пролетариату! Пришвартуйте сердце матроса! — подмигнув Петрухе, Касатик кивнул в сторону попадьи. — В перековке нуждается… Придется подзаняться с матушкой.
Гузырь отливал водой бабку Лопатенчиху. Безмолвная, лежала она у порога. Спала, оглушенная самогоном. Но вот беззубый рот что-то прошамкал, и дед облегченно вздохнул.
— Ее хватит еще не на одну свадьбу! — заметил Ванька.
— Крепка, язви ее, — поддакнул Трофим.
— Мохом поросла, любо-дорого, ан которых покрепчее будет, — согласился дед.
Расходились по домам глухой ночью. Яков прощался с гостями у ворот.
— Касатиков конь пусть у вас постоит пока, — попросил Горбань, прыгнув в седло.
— А где же он сам, Касатик? Что-то я не углядел.
— Перековывает попадью. У нее, видать, заночует, — улыбнулся Петруха.
Степан Перфильевич привез из Галчихи омскую газету «Сибирская речь», которая обошла все село и была зачитана до дыр. До сих пор покровчан мало интересовали события, происходящие в политической жизни Сибири. Они прямо не касались мужиков, не вносили существенных перемен в давно установившиеся порядки. Падение Советской власти было встречено здесь равнодушно, как и создание Западно-Сибирского комиссариата и Сибирского временного правительства.
Мужикам чужда была мышиная возня завзятых политиканов, образовавших Всероссийскую директорию. Впрочем, о последней они знали только понаслышке, и никто не брал себе в толк, что это за штука и нужна ли она вообще. Высшей властью со времени падения Советов для покровчан был начальник волостной милиции Марышкин. Он ловил кустарей и дезертиров, его следовало остерегаться.
И вдруг оказалось, что Марышкин — седьмая вода на киселе. Есть повыше. «Сибирская речь» печатала постановление совета министров временного Всероссийского правительства:
«Ввиду тяжелого состояния государства и необходимости сосредоточить всю полноту верховной власти в одних руках, Совет Министров постановил: передать временно осуществление верховной государственной власти адмиралу Александру Васильевичу Колчаку, присвоив ему наименование Верховного правителя».
А ниже был опубликован приказ верховного главнокомандующего всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России № 1/40 от 18 ноября 1918 года.
«1. Сего числа постановлением Совета Министров Всероссийского правительства я назначен Верховным правителем.
2. Сего числа я вступил в верховное командование всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России.
Верховный главнокомандующий адмирал Колчак».
Из этих двух документов в Покровском поняли, во-первых, что дела у Омского правительства не завидные и, во-вторых, что в Сибири теперь объявился царь. Мужика не проведешь. Он знает, почему Колчак верховным правителем назвался. Трусит, что и ему по шапке дадут, как Миколашке. Царем-то быть хлопотно. Служба не особо вольготная. Того и гляди, что заарестуют и в расход пустят вместе с домочадцами.
И еще оказался новый царь хвастуном. Дескать, всеми вооруженными силами командует. Всеми, да не всеми. У Ленина, может, побольше этих самых сил. А ведь он тоже не в какой-то Туретчине, а в России. Конечно, до Ленина далеко, да слух все же доходит, что он засел за горами Уральскими и сдавать своих окопов не собирается.
Насчет тяжелого положения государства у покровчан тоже были свои думки. Коли Омску приспичило, жди новой мобилизации. Может, и другие возраста потребуют.
В поминовской лавке собралось до десятка мужиков. Столпились у прилавка. Отложив в сторону газету, Степан Перфильевич объяснял:
— Разруха кругом. Голод по городам. И к тому же каждый гнет линию. Оттого и призвала власть адмирала Колчака править всем народом… Временно…
— Знамо, временно. Покедова не помрет, — возразил дед Калистрат Семенчук, счищая суковатой палкой снег с заплатанных рыжих пимов.
— Забавно выходит: постановили, назначили… — сказал Гаврила. — А у кого спросились? Я так думаю, что мир решать должен. Сход. Вот как в селе у нас.
— Вон ты чего захотел! — недобрая усмешка скользнула по лицу лавочника. — Нашему брату дозволь только, так он такого нарешает, что потом сам не рад будет. Придется под казацкие шомпола спину подставлять.
— Это почему же нам решать? Не нам, а, к примеру, Учредиловке.
— Ты, Гаврила, ровно у фельдшерова квартиранта выучку прошел. Тот тыкал всем в глаза Учредиловкой. Да!.. — Степан Перфильевич поудобнее облокотился на прилавок, крякнул. — Мужику крепкая власть нужна, чтоб не дурил на свою голову. И тогда ни смуты, ни порки не случится.
Калистрат бойко шагнул к Поминову, спросил, сдвинув на лоб шапчонку:
— Следственно, Колчак будет Лександрой четвертым? Трех господь прибрал. Как раз при Лександре Освободителе рекрутовали меня… Ох-хо-хо!..
— Колчак уж пятый. Про Керенского, дед, забыл, — уточнил Гаврила.
— Разве их всех упомнишь?.. А баба-то есть у него? Без царицы нельзя! Поди, в годах, коли адмиралом ентот Лександра?
— Найдет, если нету. За правителя любая кинется! — заметил Колька Делянкин.
— Морьку бы нашу ему, Гордееву, — хихикнул Трофим Кожура. — Не токмо его — всех министров ублаготворит, язви ее!
Поминов нахмурился. Что толковать со швалью наземной! Им бы только зубы поскалить.
В лавку закутанный шарфом до самых глаз заскочил учитель Золотарев. Попросил свешать ему пряников. Ну, конечно, в кредит. Жалованье опять задержали.
— В кредит? Можно. — Поминов исподлобья взглянул на кузнеца. — Я слышал, что мужики кооперацию заводить собираются. В своей лавке торговать. Что ж, милости просим! Однако кооперация ничего не дает в кредит. Ей подавай наличными.
— Как мир скажет, так и поведем торговлю, — угрюмо проговорил Гаврила. — Может, и кредитовать будем.
— Опять за свое! Мир да мир… Торговать уметь надо!
— Ты умеешь, Степан Перфильич! Почем деготь купил на кордоне? А почем продаешь?.. А гвоздь у тебя что стоит? Станешь заколачивать его и жалко: золотой гвоздь.
— Не хочешь — не бери! Да мужиков не смущай. Не подводи под плети! — лицо лавочника потемнело от злобы. — Слышишь? Не смущай! Это тебе не при Советах. На то и правителя поставили, чтоб не давать воли бунтовщикам.
— А и кто нам давал волю, — вздохнул Калистрат. — Ето, значит, Лександра Освободитель прописал манифесту: надоело жить — помирай. Твоя воля…
— Вот мы сейчас у Аристофана Матвеевича спросим… — проговорил Делянкин.
— К вашим услугам, — повернулся учитель, рассовывая по карманам пряники.
— В Сибири верховный правитель объявился, Колчак.
— Не может быть! — возразил Золотарев.
— Верно. Так вот… Не знаем мы: радоваться или плакать. Что посоветуешь, Аристофан Матвеевич?
Золотарев затруднился с ответом. Он явно нуждался в рязановских разъяснениях.
— Не может быть!
— Постановление совета министров, — подтвердил Гаврила. — Есть такое.
— Кто подписал?
Степан Перфильевич заглянул в газету:
— Вот… Петр Вологодский, Иван Михайлов, Леонид Устругов…
— Петр Вологодский?.. Это — голова! — многозначительно сказал учитель. — Значит, дело свободы торжествует! Мы на верном пути! Колчаку всегда сопутствует удача!.. Да-с, милостивые государи!
— Видно будет, — заключил кузнец. — Может, и твоя правда. Не шомполом пороть будет, а нагайкой…
На службе в Юрьев день отец Игнатий возгласил:
— Помолимся о благочестивейшем, самодержавнейшем великом правителе нашем Александре Васильевиче, всея России.
Однако дьякон Порфишка не поддержал батюшку. Не стал петь троекратное «господи, помилуй!» Скомкав службу, отец Игнатий один на один отчитал дьякона:
— Это же — сущее богохульство! Я пожалуюсь архиерею!
— Что хошь, то и делай, батюшка. Однако мы с отцом Василием учены. Особливо он. И тебя проучат. Если хочешь с Петрухой Горбанем повстречаться, так пой. Пой! А у меня нет охоты. Голос перехватывает.
О случае в церкви кто-то донес кустарям.
— Придется и этому разъяснить, — сказал Петруха.
— Я разъясню! — весело проговорил Семен Волошенко.
И ровно через неделю, когда шла заутреня, подгулявший у родни Семен въехал в церковь на своем Бурке. Верующие бросились по углам.
— Кого ты тут прославляешь, стер-ва? — наступая грудью коня на попика, спросил Волошенко.
Отец Игнатий, подобрав полы рясы, хотел было улизнуть в алтарь, но Семен преградил ему дорогу. И снова раскатистый голос Волошенко загремел под сводами церкви:
— О ком молился, сучий сын?
Попик забормотал что-то в оправдание, однако Семен не слушал его. Сунув плетку под сизый нос отца Игнатия, Волошенко грозно проговорил:
— Убирайся отсюда! И чтоб тебя больше не видел! — и страшно проскрежетал зубами.
Батюшка опрометью кинулся из церкви, а Семен матюкнулся ему вслед под осуждающие взгляды прихожан.
Петруха устроил Семену головомойку за такое разъяснение. А отец Игнатий в тот же день уехал восвояси и больше никогда не заглядывал в Покровское, которое опять осталось без священника.
После этого личность адмирала Колчака стала популярной в селе. Правда, на первых порах ее вспоминали не иначе, как в связи с выходкой Волошенко. Но через некоторое время о верховном правителе заговорили более обстоятельно.
Макар Артемьевич не был злопамятным. Если ему причиняли обиду, он мог вспылить, наговорить обидчику бог знает чего, изничтожить человека словами. И тут же обо всем забыть. Только один раз в жизни, еще в молодости, когда его понапрасну обвинили в краже казенного леса, целую неделю дулся на лесничего. Потом спохватился, махнул на все рукой и вместе с Домной тайком уехал ночью в бор. Привезли два воза бревен. «Теперь если и говорить станут, так не зря», — решил он. От обиды не осталось и следа.
Так было и со Свиридом Солодовым. Вскипел поначалу Завгородний, уязвленный Свиридовым отказом в самое сердце. Шутка ли сказать: не захотел породниться! Все высказал ему Макар Артемьевич, никакого зла впрок не оставив.
И все-таки спустя много дней он упрекнул Солодовых. Конечно, в этом виноват и сам Свирид. Промолчи он, и ничего б не произошло.
Случилось это на свадьбе. Когда за столом стало шумно, захмелевший Свирид наклонился к Макару и сказал:
— Я ведь мог и не отдать вам Любку.
— Ну, и что? — с ледяным спокойствием проговорил тот. А в душе поднималась буря.
— А ничего..: Не отдал бы и все.
— Выходит, что ты нам милость великую сделал? Да ты сам-то кто? Кацап косопузый… Чем кичишься? Тем, что наплодил их и моришь голодом? Любка, может, у нас только и наелась в первый раз! А справу ты какую ей дал? — разошелся Завгородний. — Подумаешь, честь для нас — такая родня! Пристал, как к зипуну бобровый ворот!
Домна дернула за рукав мужа. Заставила замолчать. Она же успокоила и Свирида, который собирался уйти домой. Увлеченные своими разговорами, гости не заметили, как разгорелся и как вдруг стих скандал.
Однако родители молодых снова стали недругами. Свирид ругал себя и Пелагею за проявленную слабость.
— Не надо было отдавать, да ты все ревела! Сбила меня, дурака, с толку. Теперь вот близок локоть, да не укусишь. Обратно Любку к себе не возьмешь, — ворчал он. — Замучат ее Завгородние одними попреками.
— Макар тебе по пьянке брякнул, — оправдывалась Пелагея.
— Что ты понимаешь! По пьянке… Да хоть и по пьянке! Что у пьяного на языке, то у трезвого на уме. Сами мы сгубили жизнь Любке. Сами, забодай тебя комар!
Иногда Любка приходила проведать родителей. Озабоченная, устало опускалась на лавку. Боялась взглянуть в отцовы глаза.
— Как живешь, доченька? — вздыхала Пелагея.
— Хорошо, мама. Спасибо, — всякий раз отвечала она.
Но однажды Любка разрыдалась. Упала головой на колени к матери и всю боль слезами вылила. Ладно еще, что не было в избе Свирида.
— Так и чуяло мое сердце, что худо тебе у Завгородних, — заголосила Пелагея. — Доченька ты моя милая.
— Свекровке угодить не могу. Что ни сделаю, все не так.
— А Роман что?
— При нем она сдерживается. Молчит. Не знает он.
— А ты скажи. Мол, так и так. Кто ж тебя еще защитит, если не муж?
— Нет, мама! Что ты! Разве можно?.. Потом навсегда с нею расскандалимся. Да и Роман ее любит. И ни за что не обидит.
— Да как же быть-то? Может, мне самой поговорить с Домной?
— Не надо, мама! Это еще хуже. Ведь она тебя не послушает. Уж буду угождать. Авось, да и смилостивится, — отвечала Любка.
Обида, о которой позабыл Макар Артемьевич, не давала покоя Домне. К ней, к этой обиде, примешивалось другое мучительное чувство. Мать видела, как сын все больше отходит от нее. Знала: не удержишь его. И злилась на ту, которая забрала у Домны сыновнюю любовь и ласку. Прежде Роман относился к матери с нежностью. Всегда у него находилось для Домны доброе слово. А теперь словно не замечал ее. Все для него — в одной Любке.
Первый раз свекровка обидела Любку вскорости после свадьбы. Вечером Любка подоила коров и цедила на столе молоко. Волновалась, стараясь все сделать быстро, не оплошать. Через открытую дверь горницы Домна следила за каждым ее движением.
И вдруг рука сорвалась, ведро качнулось, и с полстакана молока пролилось на клеенку. Сконфуженная Любка потянулась к шестку за тряпкой.
— Недотепа!.. И этого не сделаешь, как люди! — зло проговорила Домна, отстранив невестку от стола.
Назавтра Любка проснулась раньше всех. Растопила печь и принялась чистить картошку. Однако взяла не тот нож.
Свекровка не поленилась слезть с печи. С силой выхватила нож из Любкиных рук, бросила ей другой. Проворчала:
— Солодовская порода! — и, прежде чем Любка поняла свою ошибку, опять оказалась на печи, за ситцевой занавеской.
Попреки следовали один за другим. То невестка не так убрала постель, то не так вымыла посуду. Ко всему придиралась свекровка.
Их отношения не могли долго быть незамеченными. Как-то Макар Артемьевич нечаянно подслушал, как выговаривала невестке Домна, и вызвал жену на улицу.
— Ты ее не трожь! Она тебе ничего плохого не сделала. Не будь собакой цепной, Домна! — сердито сказал он.
— А ты не лезь поперед батька в пекло! — оборвала мужа Домна. — Без тебя разберусь!
— Не дам измываться над Любкой! Так и знай!
— Чего ж ее в зад целовать? Га? Недотепа!..
Так ни до чего и не дотолковались, но с этой поры Макар Артемьевич старался не оставлять их вдвоем. Как ни своенравна Домна, а сдерживала себя.
Узнал о Любкином горе и Яков. С матерью говорить не стал, а решил рассказать Роману. Пусть сам поступает, как бог на душу положит. Не Яково дело вмешиваться в это. У него — своя семья.
Роман вышел давать скоту корм. Яков тоже набросил на плечи полушубок и поспешил за ним.
— Помочь тебе? — спросил брата, нырнув в сенник.
— Сам управлюсь. Не тяжела работа, — улыбнулся Роман, поднимая навильник сена.
— Ты ничего не знаешь?
— А что? — насторожился Роман.
— Люба твоя что-то не в себе.
— По дому скучает. Оно и понятно: не привыкла у нас.
— Если б одно это!.. Слепой ты, Рома. Нельзя так!
— Ты о чем? — Роман опустил вилы и круто повернулся к брату. Заметил в глазах Якова тревогу. — Ну?!
— Мама-то житья ей не дает. К каждому пустяку прицепляется.
— Ты вправду?..
— Вправду, — кивнул Яков.
— Ладно, — медленно проговорил Роман, снова приступая к работе.
А ночью, когда все уже спали, он спросил у Любки:
— Мама тебя не обижает?
— Нет, — поспешно ответила она.
— Ты не скрывай! — Роман ласково коснулся щекой ее щеки. — Говори.
— Дурной ты! И всеми-то я довольна! А ты у меня самый хороший! — горячо прошептала Любка, прильнув к нему всем телом.
Роман немного успокоился. Однако теперь стал внимательнее следить за матерью и женой. Однажды он увидел, как обожгли Любку колючие глаза Домны. Затем слышал обрывок разговора. Ярость кипела в нем, но терпел. Надеялся, что мать образумится.
В клуне всей семьей молотили пшеницу. Мука была на исходе, размалывать тоже нечего: заскребли сусеки, а очередь на молотилку кредитного товарищества никак не подходила. Пришлось взяться за цепы. На эту работу Домна поставила сыновей с их женами. А сама у открытых ворот, на ветру провеивала зерно. Ей помогал Макар Артемьевич. Он смахивал метелкой мякину с дерюги, на которой вырастал ворошок чистой пшеницы.
Все были серыми от пыли. Полынная горечь оседала во рту, першило в горле.
— Встань поближе к воротам, — сказал Роман жене. — Задохнулась тут.
— Ничего не сделается с нею. Пусть привыкает, — отозвалась Домна.
— Я, мама, привычная, — покорно ответила Любка.
Обмолотили один ряд снопов, сгребли зерно в кучу. Роман и Яков полезли на кладь. Невестки принимали от них снопы, развязывали и расстилали по утрамбованной земле. Любка работала споро, но чем-то не угодила Домне, и та резко оттолкнула ее. И бросила какое-то обидное слово. Какое — Роман не расслышал. У него помутилось в глазах, будто кто-то набросил на них темную, густую сетку. Боль обожгла сердце, ударила в мозг.
В одно мгновение Роман оказался внизу, выдернул из жерди топор и с перекошенным, белым лицом кинулся к матери. И уже над ее головой тускло блеснула сталь, как раздался раздирающий душу крик Якова:
— Роман!!
Роман вздрогнул от этого крика и как-то сразу обвис. Топор мягко ткнулся в землю. Яков подобрал его и забросил в дальний угол.
— Эх, ты, Роман! — гневно проговорил брат. Его трясло, как в лихорадке.
Домна, бледная, с округленными от ужаса глазами, стояла посреди клуни. Рядом с нею застыла Любка. Из закушенной ее губы сочилась и стекала на подбородок кровь.
— Руби, сынку. Кончай… — сказала, наконец, мать.
— Да тебе так и надо! — ошалев от только что пережитого, гаркнул Макар Артемьевич. — Ахни ее, Ромка, сучку поганую!..
Роман, ссутулясь, боком вышел за ворота и медленно зашагал к дому. Отец взглянул на Якова, кивнул. Яков понял Макара Артемьевича, побежал за Романом.
— Так тебе и надо! — отчитывал Макар жену.
Домна вдруг порывисто прижала к себе Любку и стала с неистовством целовать ее в запыленное лицо, в тужурку, в платок.
— Прости меня, дочка… Прости! — задыхаясь, говорила она.
Первым, глядя на них, заплакал Макар Артемьевич. Вслед за ним заревела Варвара, затем — Любка и Домна. Ненависть уступала место любви.
Ночью у Романа приключился жар. Как маков цвет, полыхало лицо. Трудно дышал, захватывая воздух запекшимися губами. Вспоминал в бреду объездчиков, Марышкина, Касатика, звал мать и жену.
— Тут я, сынку, — подправляя под ним подушки, чужим голосом отзывалась Домна. — Тут, сынку…
Любка стояла у Романовых ног босая, со стаканом воды. В уголках глаз дрожали горошины слез. Домна поворачивалась к ней, мочила край полотенца в стакане и вытирала лоб и щеки сына.
Роман никого не узнавал. Вскакивал. И тогда мать сильными, цепкими руками обхватывала его горячее тело и снова укладывала на постель.
Яков сбегал за фельдшером. Семен Кузьмич скоро разделся в передней, достал из чемоданчика какой-то инструмент.
— Нуте-с… — и прошел в горницу. — Чего ж это ты, уважаемый, опять занедуговал? Нельзя так! Нельзя!.. Сейчас посмотрим.
— Горе мне! — тяжело вздохнула Домна, подавая фельдшеру стул.
Мясоедов пощупал пульс, осмотрел язык и ослушал больного. Немного подумав, заключил:
— Очевидно, заболевание носит простудный характер. Но не исключается и другое. С ним ничего не было такого?.. Ну, скажем, сильное волнение или какая неприятность? Может, получил какое-нибудь недоброе известие.
— Было, — призналась мать. — И такое было.
— Вот видите. Типичный, ярко выраженный случай нервной горячки. Огневица. Больному нужен покой, и все пройдет. Воспаленная кровь вернется к норме.
Действительно, к утру Роману стало лучше. Понемногу жар спал. И он уснул. Прикорнула на ящике рядом с ним Домна. А Любка сидела над мужем, пока он не открыл глаза.
— Что-то болит голова, — проведя языком по пересохшим губам, вяло сказал Роман. — Будто угорел…
— Лежи, Рома, — сдерживая слезы, проговорила Любка.
— И слабость какая-то.
— Лежи. Прихворнул малость. А теперь уж на выздоровление пойдешь.
Увидев спящую мать, Роман вспомнил, что было в клуне. Нет, это не он кинулся с топором на Домну, кто-то другой! А, может, это только кошмар? Роман хворал… Вот и Любка говорит. Ну, конечно, хворал!
Вылежав еще сутки, Роман встал с постели, как ни в чем не бывало. Лишь немного осунулся и побледнел. Засобирался ехать с Яковом за соломой.
— Посидел бы дома, сынку, — мягко возразила мать.
— Пусть проветрится. Ему сейчас свежий воздух на пользу, — заметил Яков.
И Домна согласилась с ним. Нашла Романовы теплые носки. Когда оделся, повязала шею шарфом. Точно в дальнюю дорогу собирала.
День выдался теплый, безветренный. Дремали убранные в куржак вербы. На дороге копались в навозе шустрые воробьи.
Гнедко бежал, весело пофыркивая. Братья лежали в санях, подстелив под себя тулуп. Курили.
— Урожайный год будет, — проговорил Яков.
— Кто его знает!.. Неизвестно еще, что весна скажет.
— Ты посмотри, сколько снегу подвалило! Не вымерзнет озимь. Весной все зальет. Старики толкуют: хорош урожай предвидится.
— Где сеять-то собираешься, Яша? С нами, что ли?
— Да что у вас! Пять десятин… Я, может, сам не меньше посею. Просить буду у общества, чтоб пашню отвели у Галчихинской грани, на бывшей поповской заимке. Добрый перелог и недалеко.
— Какой там перелог! Лет восемь, как не пахали. Задернела земля, целиной стала.
— Пожалуй, верно, — согласился Яков. — Целик. Ну, что ж! Поможете, поди, вспахать?
— Куда от тебя денешься! — заулыбался Роман. — Придется помогать!
— Ишь ты! Не отделился, а уж чужаком считаете.
Перевалили через бугор и столкнулись в логу с табуном коней. Вздымая снег, вихрем пронеслись мимо киргизские скакуны. Яков придержал Гнедка. Стопчут еще, не кони — черти: от рождения узды не знали.
Подъехал Жюнуска в дубленом тулупе и высоком на лисьем меху малахае. Вытянул руку с плеткой вслед табуну:
— Ассалау-маликум! Здравствуйте!.. Бери, Яша, любой конь! Джигиту Тулпар надо. Давай Жюнуске для счету самай плохой кобыла, мерин. Никакой придачи Жюнуска не возьмет с Яшки!
— Не надо мне, брат, твоего коня. Жидок он ходить в упряжи. Да и дикой.
— Учить будем. У Жюнуски курук есть, плетка есть, — в раскосых глазах киргиза вспыхнул огонек задора. — Бери!.. Яшка правду говорит. Зачем Жюнуске палить стог? Жюнуске тюрьма — баранчук совсем голоднай будет.
— Поправился? — участливо спросил Яков.
— Мал-мало живой. Шибко брюхо болел. Потом брюхо перестал — грудь болел. Жюнуске Гаврин жалко. Один Гаврин — тюрьма, другой Гаврин — тюрьма. Аксакал Гаврин шибко плохо.
— Конечно, старика жалко. А ребята его что заслужили, то получат.
— Зачем так говоришь, Яшка? Захар — шайтан. Он Жюнуску бил. Обманом бил! Обманом!..
— Ну, счастливо тебе, — Яков тронул Гнедка. Киргиз что-то крикнул по-своему и галопом умчался за табуном.
— Киргизня, а понимает, что к чему, — сказал Роман.
— Жюнуска посмышленнее нас с тобой. Одно горе — бедность. Хуже собаки живет. У них законы покруче. Бедняком родился — им и умрешь. Никто не поможет встать на ноги. Брат с брата кожу дерет.
Воз наложили добрый. По целику еле выдернул Гнедко на дорогу. Взмок весь. Коню дали отдохнуть и потихоньку двинулись к дому. Вечерело. Мороз покрепчал. Роман отпустил уши у шапки.
— Мерзляк ты, — усмехнулся Яков. — А еще сибиряком зовешься!
Роман промолчал. Он думал все о том же случае в клуне. Ведь можно было просто предупредить мать. Наконец, поругаться с ней. А он не сдержал себя. И все почему-то делают вид, что не произошло ничего особенного. Вот и Яков. О чем только не переговорили с ним, но об этом ни слова. Поругал бы, что ли.
Сваливать солому пошли мать и Варвара. Любку Домна не пустила. А братья с аппетитом поужинали и улеглись читать «Историю государства Российского».
Вскорости заявился нежданный гость, лавочник Поминов. Никогда раньше он не бывал у Завгородних. Макар Артемьевич засуетился, забегал по комнате, стараясь как можно приветливее встретить важное лицо. Степан Перфильевич раздеваться не стал. От угощения отказался. Только что поужинал.
Разговор начался с политики. Поминов рассказал последние, вычитанные из газет новости. Командир Мидльсекского полка Уорд заявил, что при наличии таких людей, как Колчак, Россия не погибнет. Это сказал англичанин, а уж они знают, что говорят.
— Недавно адмирал держал речь, что установит в России законность и порядок, потом созовет национальное собрание. Народ, дескать, в лице своих представителей установит, чего ему надо: царя или еще кого. Что захочет национальное собрание, то и будет, — сообщил лавочник.
— Ежели царя, так где его взять? — с интересом спросил Макар Артемьевич. — Миколку убили, цесаревича Алешку убили.
— Царь, тятя, найдется. Кто откажется от царского звания? Роман же читал, как первого Романова Михаила на трон посадили. Теперь Колчак сядет и поведется колчаковская династия, — пояснил Яков. — Да еще и из романовской родни найдутся…
— А чешский генерал Гайда в Омск приехал в вагоне, на котором было написано «Иркутск — Москва». И прет он теперь на Москву без удержу. В газетах описывается, что уже под Пермью стоит. Вот-вот ее прихлопнет.
— Супротив газетного не сбрешешь, — вставил Роман.
— Мне и Володька, сын, так сообщает. Он-то про все знает. При штабе служит. Вот и получается, что большевикам скоро верная погибель.
— Оно, конечно, плохая житуха у большевиков, — согласился Макар Артемьевич. — А Пермь-то далеко от Москвы, Степан Перфильевич?
— Рукой подать.
— Ну, тогда все! Шабаш! Считай — пропало!
Покончив с политикой, Поминов перешел к делу:
— Приказчика я рассчитал. И прослышал, что сынок твой, Макар Артемьевич, у галчихинского Рогачева торговать учился. Может, столкуемся? Обижен не будет. Положу жалованья не меньше, чем другие купцы. Честных люблю, потому и пришел к тебе.
— Оно — заманчивая штука. Не то, что в земле ковыряться. Да ведь сразу-то… Обмараковать надо!.. — ответил Макар.
— Ты подумай. Я подожду денек — другой. Говорю твердо: не обижу.
— Посоветуемся — и скажем. Хозяйство-то еще у него на плечах. Якова отделять собираюсь. А насчет этого пораскинем мозгой.
Степан Перфильевич взялся было за дверную ручку, чтоб уйти, да спохватился:
— Совсем из памяти вышибло! Ты мне, дружок, — обратился к Якову, — винтовочки принеси. Теперь они никому уж не потребуются, отслужили свое.
— Не я брал, Степан Перфильевич. Общество так решило, — возразил Яков.
— Кто там решал, вы сами разбирайтесь. Винтовки мне нужны охранять лавку. И кто их прячет, тому скажи, что скоро милиция с обысками нагрянет. Оружие искать. Вот так.
В тот же вечер семьей обсудили предложение Поминова. И отклонили: приказчик ничем не лучше батрака. А в крестьянстве Роман сам себе хозяин. Хорошо ли, худо ли, никто с него не спросит.
— У такого гада волком взвоешь, — сказал Роман. — Пусть ищет дураков!
— А ты, Яков, винтовки ему отдай. Не то греха не оберешься, — забеспокоился Макар Артемьевич. — Еще милицию к нам приведет!..
— Нет, тятя. Повременю пока, — в раздумье ответил Яков. — Может, и пригодятся!
В селе начались аресты. Первым забрали писаря. Утром, когда Митрофашка управлялся со скотиной, к воротам подкатили на кошевке унтер Груздь и сын лесничего Андрюшка Кошелев. Оба под хмельком. И прежде бывало, что власти заезжали по делам к писарю. Потребуется какая бумажка — с постели подымают. Но сейчас у Митрофашки екнуло сердце. И совсем утвердился в своей догадке, когда Андрюшка бесцеремонно, одним ударом ноги широко распахнул калитку.
— Собирайся! Похороводился с кустарями. Хватит! — прищурив и без того узкие глаза, крикнул Андрюшка.
— Куда собираться-то? Да вы что? Какие кустари?
— Видел? Не знает он! Ягненком представляется! У, зараза красная!
— Пошевеливайся. Велено тебя скоро доставить, куда следует, — кашлянув в горсть, озабоченно проговорил Груздь.
Митрофашка тревожно взглянул на окна избушки. Ребятишки спят. А жена, должно быть, встала. Только бы не заметила, что арестовывают. Разволнуется и забьет припадок на потеху извергам.
— Что ж, поехали! — произнес Митрофашка с напускной веселостью. — Надо, так надо! — и, бросив на крышу пригона вилы, зашагал к кошевке.
— Куда ты! — Налегке, в одной накинутой на кофту шали, выбежала во двор жена.
— По делам, — сказал он на ходу, не повернувшись.
— У него дела в Галчихе, — развязно проговорил Андрюшка. — Каталажка по нем скучает. Повидаться хочет!
Писарь вздрогнул и прыгнул в кошевку. Сдерживая волнение, громко сказал жене:
— Не беспокойся. Не сегодня, так завтра вернусь.
Митрофашка закрыл уши, чтобы не слышать, что делается во дворе. Кошевка тронулась.
Возле церкви их поджидал Марышкин с милиционерами. Все верхами. Начальник милиции — в новой синего сукна венгерке, в серой офицерской папахе, словно на параде. Под ним все тот же быстроногий вороной конь со звездой на лбу. Не стоит на месте, нетерпеливо копытит снег.
— Э-э-э… Господин писарь! Извините, что мы потревожили вас так рано. Но, я полагаю, вы будете иметь возможность отдохнуть в нашей гостинице, причем в приятной компании, — довольный собственной остротой, Марышкин рассмеялся. Из уважения к начальству заржал и Груздь.
— Тут какая-то ошибка. Я не виноват ни в чем, — опустив взгляд, тихо произнес Митрофашка.
— Э-э-э… Нам это знакомо. Представьте себе, так всегда говорят преступники. Правда, до определенного момента, когда под тяжестью улик начинается признание. Чистосердечное признание. Н-да!.. А вот и приятеля вам везут, чтоб не скучать по дороге.
Митрофашка обернулся и встретился глазами с Ливкиным, который сидел на санях под охраной двух милиционеров. Внешне он был спокоен, будто ничего не произошло, а просто едет по своей нужде на попутной подводе. Сани остановились. Один из милиционеров, сопровождавших Терентия, был помощник Марышкина Качанов. Германскую он прослужил в полевой жандармерии, потом каким-то образом попал в Омск и по направлению департамента милиции прибыл в Галчиху. Всего месяц служил здесь, а уже завоевал славу незаменимого следователя. С арестованными он обращался жестоко, вынуждая их под пытками оговаривать не только других, но и себя. Кто хоть раз побывал на допросе, тот предпочитал умереть, чем снова встретиться со следователем. Даже милиционеры побаивались Качанова.
— Обыск произвели. Ничего подозрительного пока не обнаружено, — доложил он Марышкину.
— Это недоразумение, — заговорил Ливкин.
— Э-э-э… А что я говорил вам? — обратился к писарю начальник милиции. — Вот так всегда.
Терентия взяли на мельнице. Ночью лопнул ремень трансмиссии и посыльный разбудил Ливкина. Несколько часов провозился механик, пока снова не пустил двигатель. И только собрался идти досыпать, как появился Качанов. Приказал следовать за ним, не позволив снять перепачканного маслом фартука и умыться.
— Там, куда приглашаем вас, нет чистых простыней. Товарищи почему-то любят голые нары. Совершенно голые! — с нарочитым недоумением сказал Качанов. — Ну, уж что кому нравится!
Марышкин распорядился, чтобы писаря пересадили в сани и везли арестованных в Галчиху.
— Э-э-э… Кошевка нам может понадобиться. Полагаю, что заедем еще кой-куда…
В это утро Роман и Яков плотничали. Рубили баню на Яковой усадьбе. Макар Артемьевич отделил старшего сына, купив ему самый крайний в сторону Галчихи дом на Харьковской улице. Там жила молодая солдатка Глафира. Узнав о гибели мужа, Глафира перешла к отцу. Дом сдавали в наем, а теперь продали Завгородним в рассрочку.
Яков горячо принялся хозяйствовать. Сразу же перетащил туда Варвару со всеми пожитками. Утеплил пригон. А заготовленные с лета бревна решил пустить на баню. Роман вызвался помочь.
Уже были положены первые венцы. Работали братья с задором: посбрасывали с себя полушубки. В рубахах и то жарко. Потные спины парились.
— Так мы через два — три дня все закончим! — удовлетворенно заметил Яков. — Клади каменку и топи.
— По-черному будешь делать, что ли? — спросил Роман, потянув носом приятный смолистый душок.
— Как кирпича достану. Хочется по-белому, не хуже, чем у добрых хозяев. И первым пошлем мыться тятю. Он любит жар. В предбаннике лавочку поставлю и столик. На пол и потолок — вон те сутунки. Сегодня же отдам в распиловку.
— Видишь, Яша, сколько забот сразу появилось. С нами-то было спокойнее. За все отвечала мама.
— Верно, — признался Яков. — Да ведь когда-то надо самому начинать. Ты вот что скажи, Рома. Жинку свою любишь?
— А что?
— Да так, ничего. Хорошая она у тебя. Безответная. Не обижай Любу. У тебя ведь мамин характер, тяжелый. Не мог же уродиться в тятю!
На крыльцо вышла Варвара. Развесив на веревке мокрые половики, позвала мужиков завтракать. Яков воткнул топор в бревно, захватил полушубки:
— Пойдем, Рома, — и широко зашагал к дому.
Ели вчерашний, упревший борщ с чесноком и перцем. Обжигало во рту. Роман вспомнил, что вот о таком борще мечтал на передовой и в лазарете, где набивали животы только кашей. До того приелась, что при одном взгляде на нее воротило.
— Думал съесть бы чашку борща и тогда помирать можно, — усмехнулся он.
Варвара заговорила о новостях. Попадья получила письмо, в котором батюшка о себе сообщает. Живу, дескать, хорошо, на всем готовом. Он теперь полковым священником. А когда волосы отрастут, обещается обратно. И еще батюшка написал: «Может ли кто ходить по горящим угольям, чтобы не обжечь ног своих? То же бывает и с тем, кто входит к жене ближнего своего: кто прикоснется к ней, не останется без вины». Поучение отца Василия пришлось по вкусу покровским бабам из-за хорошего слога, и они выучили его.
— Надо почитать это Касатику, — сказал Яков. — Вот чертов мужик! Не успел ознакомиться с матушкой, как закружил ей голову.
— Все вы кобели добрые, — вздохнула Варвара. — Только на вину вас не пригонишь. От семи собак отбрешетесь.
— Не сбрешешь — не проживешь, жинка. На том и свет стоит.
— Трофим к нам! — взглянула в окно Варвара.
— Наверное, дома что случилось, — забеспокоился Роман.
Кожура набросил повод на кол плетня, осмотрелся вокруг. Пробежал по двору. Братья кинулись к двери.
— Ну, — нетерпеливо сказал Яков.
Переведя дух, Трофим заговорил:
— Пусть Роман тикает отсюда! Его дома ищут, язви тебя! Марышкин с милиционерами наехал. Все вверх дном перевернули. Любка меня послала. Тихонько шепнула, а я на вершни и к вам.
— Одевайся! — Яков сорвал со стены полушубок, подал Роману.
— Я поеду. Не то захватят здесь, худо будет. Подборной домой вернусь! — уже за дверью проговорил Кожура.
— Ты, Рома, огородами отходи, по канаве. Там густой бурьян.
Пока Роман одевался, Яков слазил в подполье, достал новенькую поминовскую трехлинейку.
— Возьми, — сунул ее брату. — Заряжена. И вот еще обойма. Наган хоть и найдут, не так страшно. Валяй!
Яков видел, как Роман перемахнул через плетень, сделал в огороде петлю, чтобы запутать след, и скрылся за пригонами. Молодец, знает дело. Только бы дойти ему до Пахаревской. В любой избе приютят.
В наступившей тишине было слышно, как за печкой возились тараканы. Яков и Варвара приникли к окну в ожидании милиционеров. И они прискакали. Марышкин сходу перемахнул на коне плетень.
«Не уйти Роману. Поймают, — тревожно подумал Яков. — Надо задержать гадов. Во что бы то ни стало». И, набросив на себя полушубок, он выскочил на крыльцо.
— Э-э-э… Обыскать пригоны! — закричал Марышкин. — А, Завгородний!
— Я самый, — мрачно ответил Яков, закрывая спиной дверь. — Чем могу служить?
— Нас интересует твой брат. Где он?
— Брат? Вам нужно брата? А он у меня… В горнице. Спит.
— Забрать! — приказал начальник милиции, не сводя сторожких глаз с Якова.
Андрюшка Кошелев и Груздь поспешно взбежали на крыльцо.
— Пусти! — рванул Якова за плечо сын лесничего.
— Не трожь! — спокойно ответил тот. — Спит, говорю, брат. Что-то не здоровится ему. Не трожь!
Андрюшка потянулся к нагану. И вдруг перевернулся в воздухе и упал на руки Качанова и других милиционеров, стоявших у крыльца. Сильный удар Якова пришелся ему в нижнюю челюсть.
Груздь выхватил шашку, пятясь по ступенькам.
— Арестовать! — приказал Марышкин.
Милиционеры с обнаженными наганами подступили вплотную к Якову.
— Уберите свои штуки, — с безразличием проговорил он. — Сам пойду. А насчет брата пошутил. Вчера Роман был у меня. Это правда. Не сегодня. Можете искать. — И отошел в сторону.
Милиционеры обшарили весь дом, слазили в подполье, на чердак. Марышкин распорядился открыть амбар. Затем заглянули в погреб и колодец. Докладывая начальнику, пожимали плечами.
Роман наблюдал за ними из канавы. Он успел отползти только саженей на сорок от пригона. И здесь залег, услышав шум во дворе.
Вот Якова вывели за ворота. Посадили в кошевку. Груздь умыл снегом окровавленное лицо Андрюшки. И, прежде чем прыгнуть в седло, старательно вытер руки о потник.
Роман еле превозмогал желание послать пулю в лоб обидчика. Это он, Андрюшка, ударил тогда его ночью. С милицией гад ездит!
Взвился, брызнул снежок за кошевкой, выскочившей на дорогу. Милиционеры увозили брата в Галчиху. Роман на секунду представил себе заплаканное лицо Варвары, стоящей за воротами. И почувствовал, как холодный пот выступает на лбу. Якова увозили. По двое в ряд милиционеры скакали за кошевкой. Позади — Андрюшка. Он! И, может быть, больше не представится случая посчитаться…
Роман нажал курок. Грохнул, прокатился по степи повторенный эхом выстрел. Андрюшка откинулся назад, будто хотел осадить коня, и, взмахнув полусогнутыми руками, мешком свалился с седла. И лишь сейчас Роман понял, что все время держал его на прицеле.
Андрюшкин конь шарахнулся, дико заржал и, сделав крутой поворот, галопом поскакал в село. Запутавшись ногой в стремени, сбоку тащился Кошелев. Очевидцы рассказывали потом, что к дому лесничества жеребец притащил только кусок перемешанного с костями мяса. Кровавый след пролег почти по всему Покровскому.
Выстрел заставил милиционеров спешиться и залечь в снегу. Они ждали, что их обстреляют. Но село молчало. Выпустив по нескольку патронов наугад, по крышам домов и амбаров, милиционеры осмелели. Начали перебежками подвигаться к селу.
Роман щелкнул затвором и снова вскинул винтовку. Он решил умереть, но не даться в руки Марышкину. И в это мгновенье со стороны бора гулко треснули два выстрела. Касатик и Зацепа, находившиеся в секрете, не выдержали — выстрелили во фланг милиционерам.
— Засада! — крикнул Марышкин, прыгая на коня.
Милиционеры умчались вслед за кошевкой, повиливавшей на ухабах.
Роман встал и, увязая в снегу, пошел прямиком в бор. Там друзья. А тихая жизнь, которой хотел солдат Завгородний, осталась позади. Сейчас к ней уже не было возврата.
Волостная тюрьма находилась в одном из складов галчихинского купца Рогачева. Помещение не пришлось переоборудовать. Оно полностью отвечало своему новому назначению: кирпичные стены аршинной толщины, небольшие окна со стальными решетками под самым потолком, тяжелые листового железа двери. Рогачев так обрадовался падению советской власти в Галчихе, что передал этот склад милиции бесплатно. Поговаривали, что при передаче он высказал пожелание, чтобы построенное им помещение не пустовало в столь трудное для Россиийской державы время.
Надежды Рогачева оправдались. Тюрьма постоянно была забита доотказа. Сначала здесь держали совдепщиков, которых пособирали по селам. Тогда за тюрьмой и укрепилось название «пересылки». Всех, кто попадал в нее, отправляли на тот свет.
Затем купеческий склад заселили дезертиры. Их сортировали по родам войск и, примерно наказав плетями, под конвоем партиями увозили на фронт. Они тоже называли тюрьму пересылкой и в том же смысле: фронт и смерть были для них понятиями равнозначащими. Последние недели тюрьма едва справлялась с потоком арестованных.
— Густо пошел дезертир! — сокрушался милиционер Карябкин, назначенный ее надзирателем.
Когда за Яковом с грохотом захлопнулись железные двери, он ничего не мог различить в полумраке склада. Окна обросли шапками куржака и почти не пропускали света. В нерешительности постоял немного, вслушиваясь в людское посапывание, и робко шагнул вперед.
— Куда лезешь! — раздалось внизу.
— Присесть бы где-нибудь, — ответил Яков.
— Садись, где стоишь. Тут нас, как сельдей в бочке.
— Есть закурить, братишка? — спросил кто-то сбоку звонким тенорком.
Яков пошарил по карманам: здесь ли кисет. На счастье курево оказалось в полушубке:
— Есть, закуривай!
— А ты иди сюда. Тут потеплее, — проговорил тот. — Ну-ка подвиньтесь, шантрапа!
Глаза присмотрелись в темноте, и Яков различил среди шинелей и полушубков худенькую фигурку в черном пальто. Она звала. Переступая через людей, уткнувшихся в воротники, Яков пробрался к арестанту. Это был парень лет двадцати — двадцати пяти, лохматый, с длинными руками, по локоть высунутыми из рукавов пальто.
— В пересылке больше политических, — сообщил он, не спеша закручивая цыгарку. — Вот, к примеру, я… Имею убеждения!
— Жулик! — бросил кто-то из дальнего угла.
— Что?.. Ты, братишка, никого не слушай. Конечно, промышлял одно время на станции. До самой Москвы доезжал. Понятное дело: то чемодан уведешь, то кошелек. Без этого нельзя. А теперь — баста! За политику попал…
— Лошадь украл в упряжи, — снова послышалось из угла.
— Ладно. Украл. Пусть будет так. — Парень отчаянно жестикулировал. — Но чью лошадь? Чью? Самого тюремного надзирателя! Понятно? То-то и оно!
— Завгородний! Давай к нам! Тут все свои, — донесся до Якова знакомый голос. — Я Митрофан Петров. Поди, не замерзнешь?
Односельчане расположились у самых дверей, неподалеку от большой кадки, испускающей зловоние, тоже полученной от Рогачева. Не потому ли ее называли не парашей, как принято в тюрьмах, а купчихой. С соседством купчихи можно было примириться, лишь бы держаться возле своих.
— Значит, и тебя сцапали, — сказал Митрофашка.
— За Романом приезжали, а я уж подвернулся им. Не знаю, что творится в селе. На милицию нападение было. Убили Андрюшку Кошелева. Попервости думал, что Роман выстрелил, а потом еще и еще ударили. Видно, кустари.
— Ты потише, — остановил его Ливкин. — Потише.
— Да я уже все выпалил.
— Говоришь, ухлопали сынка лесничего? — зашептал Митрофашка. — Стоит его!
— Расстреляют нас. Тут каждую ночь кого-нибудь да уведут. Один конец. Хоть бы поскорее. Все нутро поотбивали на допросах, — проговорил Ерин.
— Не ной! Без тебя тошно, — оборвал Кольку писарь. — Уж когда тебя забрали, а живой же.
— Опостылела такая жизня! Лушка меня сгубила, курва! Не пошел бы скитаться, не был бы меченым. И сюда не забрали б!
Так вот она какая, тюрьма. Много слышал о ней Яков. С детства запала в голову песня о том, как в воскресенье мать-старушка к воротам тюрьмы пришла. Может, так же и его мать придет. И Варвара с нею. Каково теперь жене в одиночестве!.. Все прокляла, поди. А собирался баню сделать через три дня. Вот и сделал. Хорошо хоть Ромка ушел. Скрывается где-то. Нельзя ему появляться дома. Марышкин будет круглые сутки караулить.
Думы прервал гулкий скрежет. Открывали замок.
— Петров Митрофан — на выход! — просунув голову в дверь, крикнул Карябкин.
Митрофашка заковылял на улицу, припадая на отсиженную ногу.
— Держись! — шепнул вслед ему Ливкин.
И снова тяжело звякнула дверь. На дворе еще светло. Варвара, наверное, в отцовском доме. Вместе-то легче. А тюрьма крепкая. Такую стену не прошибешь, хоть бей из орудий… На века купец строился.
— Прошлой ночью одного вспольского расстреляли. Он немым сказался, — глухо заговорил Ерин. — Немтырь и немтырь. С него и спрос такой. И мы все так думали. А когда повели кончать, не выдержал, промолвил слово. Мол, большевик я и знаю, за что смерть приму. Просил последний поклон жинке и двум дочкам во Вспольск передать. Адрес сказал. Степная улица, двадцать четыре. Да он и так не протянул бы долго. Чахотка его била.
«Может, кто из знакомых», — подумал Ливкин. Он многих знал во Вспольске.
— Фамилию только не помню, — как бы угадав мысли Терентия, продолжал Колька. — Или Сундуков, или еще как-то. Ребяты, фамилию этого самого? Запамятовал… Вспольского. Ну, который, значит…
— Кандаков, — ответили ему.
— Вот-вот. Кандаков и есть. Точно.
Человека с такой фамилией не довелось встречать Ливкину. А сколько их, безвестных, по тюрьмам томится! Скольких уже расстреляли! Но те, что на свободе, продолжают борьбу. Пусть беснуется белая сволочь. Ее, как сор, выметет из своей страны трудовой народ.
Митрофашка вернулся с допроса вечером. Обессилевшего, квелого, его впихнули в дверь. Вздрагивая всем телом, на карачках дополз до своего места и притих. И в холодном помещении склада воцарилась гнетущая тишина. Кажется, люди не дышали.
— Руку мне вправьте, — слабым голосом попросил писарь. Отвернув полу ватника, Яков осторожно коснулся Митрофашкиного плеча. И нащупал там яму. Мосол руки ушел вниз.
— Не сумею я, пожалуй, — растерянно сказал Яков.
— Дай-кась попробую! — с пола поднялся заросший щетиной мужик в потрепанной солдатской шинели. Он пробрался к Митрофашке, немного поколдовал над ним, и все услышали, как что-то чмокнуло. Писарь не успел даже вскрикнуть.
— Вот и все. Встала, — с шумом выпустив из груди воздух, произнес Митрофан.
— Энто нам — раз плюнуть! Прахтика!.. Я об энту пору в шашнадцатом дезертирствовал, — сказал лекарь. — Впервой, значит. Потом так и пошло. Убягу — пымают, убягу — пымают. Столько волос на ином нету, сколько тюрьмов да каталажек перевидел. А коли тюрьма, так и вывернутые маслаки. А как же! Энто у них, у тюремщиков, первое дело — потревожить костяк человеку. Особо политическую лементу бьют. Ух, и бьют! Не дай, господи!
Ночью увели четверых. Проскрипели по двору, удаляясь, их шаги. Взвизгнули за воротами сани. И, немного спустя, до чуткого слуха обитателей пересылки донеслись винтовочные залпы.
— Царствие вам небесное! — прошептал кто-то. По голосу Яков узнал дезертира.
До утра никто из арестованных не сомкнул глаз. Каждый ждал своей очереди.
Вечером следующего дня вызвали на допрос Якова. Двое конвоиров с наганами наизготовку провели его через безлюдную площадь в приземистый, мрачный дом волостной милиции, все окна которого были наглухо закупорены ставнями.
«И у себя дома боятся, — подумал Яков. — А может, для того запечатались, чтобы никто не слышал, как людей пытают».
В коридоре его встретил и провел к себе следователь Качанов. Маленькая комната, обклеенная грязными коричневыми обоями, как-то сразу сжимала человека, давила его мраком и сыростью. Не кабинет — могила.
— Садись! — показал следователь на стул, стоявший у самой двери.
Яков сел. Нетерпеливо кашлянул в ожидании вопроса. Однако Качанов не спешил. Он молча разглядывал арестованного. Это длилось минуты две — три.
— Ну, насмотрелся, поди, вдоволь? Спрашивай или уж обратно отправляй! — заговорил Яков.
— Ты спешишь куда-нибудь? — с подчеркнутой вежливостью спросил следователь.
— К теще опаздываю. На блины приглашала. Не сходить ли нам вместе? А?
Качанова взорвало. Он хотел было смаху затушить папиросу о чернильницу, но снова поднес к губам и уже спокойно докурил. Приоткрыл правый ящик стола, где на стопке дел лежал самовзвод.
Это движение не ускользнуло от Якова, который понял, что дал Качанову неплохой урок во время ареста. Андрюшка упал тогда прямо на руки следователю. Он и приводил сынка лесничего в чувство.
— Да!.. В неприятной обстановке состоялось наше первое знакомство, — очевидно, подумав о том же самом, сказал Качанов. — Гражданин Кошелев погиб от рук бандитов. Очередная жертва!.. Однако мало того, что ты сам здоров, как бык, еще и располагаешь личной охраной. А я-то думал, чего Завгородний ведет себя так? Начал с шуток, ударил Кошелева. Оскорбил, так сказать, действием представителей власти… Оказывается, и тут ломать голову было не над чем. Завгородний храбрился, зная, что мы в ловушке. Да, хитро подстроено! Ничего не скажешь!
— Или ты стал дурак, или сроду так? — простодушно поинтересовался Яков.
У Качанова побелели и затряслись губы. Он выхватил из стола наган, прицелился.
— Гляди, не промажь! Сразу задавлю! — в глазах Якова сверкнула молния ярости.
Рука следователя вздрогнула и опустилась на стол.
— Это успеется. Мы отправим тебя на блины к теще, когда угодно, — сухо засмеялся он. — Кстати, минувшей ночью четверых отослали в гости к родне. И они довольны, и мы. Что ж! У меня будет всего пара вопросов. Ты состоял в бандитском штабе. Мы знаем. И оружие по селу собирал. Мы просто решили не трогать тебя… до поры, конечно. Ну, уж если ты сам… В таком случае что нам остается делать? — Качанов пожал плечами. — Остается арестовать. Так вот… Первый вопрос: в какой степени ты причастен к умышленному убийству Сороки, Жбанова и вообще к преступной деятельности кустарей?
— Меня никто не трогал, и я — никого.
— Ты не искренен.
— Что?
— Не искренен, говорю. Врешь!
— Мамка твоя врала да такого ж сынка родила, — снова отрезал Яков.
— Хорошо. Я научу тебя разговаривать!..
— Я ученый уже. Вот что, как там тебя? Давай с тобой договоримся. Полюбовно… Не учи! Не то, прежде чем на блины уехать, добрую память оставлю и тебе, и твоим учителям! Я ж говорил вам, что шучу. И с Андрюшкой шутил. А сурьезничать начну… Давай лучше не ругаться. Ты парень хороший! — Яков встал и сделал движение к столу.
— Сесть!! — что есть мочи крикнул Качанов.
— Ну, вот… Ты опять за свое, — Яков, тяжело вздохнув, сел. — Спрашивай.
— Я жду ответа на свой вопрос об убийствах и связях с бандитами.
— Я ничего не знаю. В штаб меня сход выбрал. Нельзя было отказаться. Сорока тоже в штабных ходил.
— Твой брат скрывается?
— А чего ему скрываться? Он коней не воровал, не дрался. Правда, одно время его самого побили.
— А тебе известно, что Роман Завгородний является связным у кустарей?
— Брехня! Поклеп!
— Ты будешь отвечать по-существу?
— А ты что, глухой?
Распахнулась дверь, и в кабинет вошел Марышкин. Пробарабанил пальцами по столу. Не взглянув на Завгороднего, обратился к следователю:
— Допросили?
— Нет. Пока нет.
— Запирается?
— Да.
— Э-э-э… Напрасно, Завгородний, напрасно. В твоем положении от смертной казни может спасти только чистосердечное признание. Мы располагаем документами, людьми, которые свидетельствуют о твоей виновности. Этого достаточно, чтобы… э-э-э…. приговорить тебя к расстрелу. Вот именно!
— Ни в чем я не виноватый. И точка!
— Э-э-э… Только чистосердечное признание…
— Да я же правду говорю. Правду… — как бы нехотя, протянул Яков.
— Только чистосердечное признание. Впрочем, ты подумай. Мы дадим тебе день-другой на раздумье. Это бывает полезно. Э-э-э… Вы не применяли к Завгороднему никаких мер воздействия?
— Нет. Пока нет, — ответил следователь.
— И это оставим до следующего раза. Я полагаю, что Завгородний понимает свое положение. Он будет благоразумным. Благо-разумным…
Милиционеры, провожая Якова до тюрьмы, недоумевали, как мог уйти от Качанова в добром здравии человек, который оказал сопротивление при аресте. Таких обычно отливали водой и на подводе увозили в «пересылку».
Арест писаря и Терентия Ливкина встревожил кустарей. На одной из заимок у Шаповаловского колка горячо обсуждали случившееся. В полумраке нетопленой избушки слышался резкий, скрипучий голос Петрухи:
— О связях Терентия Ивановича с нами в селе не знали. До последнего времени это не было известно и милиции. Когда каратели сгоняли людей на площадь, Марышкин сам распорядился, чтобы Терентия Ивановича не трогали. Мол, человек он смирный и политикой не занимается. Значит, кто-то донес недавно. Но кто? Кто?..
Обычное спокойствие изменило Петрухе. Сидя на заиндевевшей соломе, он нервно мусолил концы усов, закрученные в колечко. То и дело обводил всех острым взглядом. Гадал: не проговорился ли кто из кустарей?
— Может, Терентия за прошлые дела? — осторожно высказал догадку Волошенко.
— Нет, — возразил Петруха. — Его взяли вместе с Митрофашкой. Не иначе, как фельдшеров квартирант предал. Эсер. Донес и дай бог ноги! В Омск укатил!
— Он и есть! — согласился Мефодьев. — Прохлопал Тереха. Да и мы тоже. А ведь предупреждал красногвардейский комиссар насчет этих самых социалистов. Все они предатели!
— Домитинговал Ливкин. Сам виноват, — озабоченно вздохнул Мирон Банкин. — Упустили мы квартиранта. Надо было его следом за Сорокой и Жбановым израсходовать!
— Кабы узнать, где упадешь, — в раздумье проговорил Зацепа. — А теперь чего после драки кулаками махать? Да и не шибко я верю в предательство Рязанова. С ним Терентий держал ухо востро. Дружба — дружбой, а табачок врозь. Не мог знать Рязанов всего о Терентии! Потому и не верю.
— И я не верю! — голос Горбаня прозвучал убежденно. — Не верю!
Ефим вскочил, сделал нетерпеливый жест в сторону Петрухи:
— Так чего ты нам головы морочишь?
— К слову пришлось. Интересно, будут ли еще аресты? Может, разведку пошлем на Галчихинскую дорогу?..
Тогда-то и отправились по логу в объезд села Касатик и Зацепа. Им удалось незаметно проскочить в бор и вести наблюдение с его опушки.
В ожидании разведчиков каждый был занят своим делом. Мефодьев и Волошенко поехали к ближним кладям за соломой. Не лишне иметь корма у пригона на случай бурана. Да и в избушке хоть волков морозь. Наносить внутрь соломы — теплей будет.
Петруха починял распластанную полу тулупа. Застывшие руки не гнулись, и он растирал их, грел дыханием.
— Брось! Жинка залатает, — говорил ему Банкин. — А то и вообще надо подаваться в теплую сторону, к Туркестану. Оно, конечно, далеко, да что поделаешь! Зиму там скоротаем, а весною увидим. Может, обратно в Покровское…
— В Туркестан, говоришь? — живо переспросил Петруха, с трудом продергивая застрявшую в овчине иголку.
— Все лучше, чем по заимкам шляться. С восстанием у нас не вышло. Так чего сидеть тут?
— В самом деле, чего сидеть? — Горбань пристально посмотрел на Мирона. — Да-а… Я давно спросить у тебя собираюсь. Вот ты издалека к нам приехал: из самого Херсона. Документы предъявил. Все, как следует быть. С нами теперь живешь. А домой-то тебя потягивает?
Банкин ответил не сразу. Неторопливо достал из кармана полушубка кисет, свернул цыгарку. Высекая кресалом искру, заговорил:
— Как тебе сказать? Тянет домой. Дружки там, товарищи. Да через фронт не сиганешь.
— Верно… И вот еще что… Молчаливым тебя, Мирон, не назовешь. Душа у тебя открытая. Вот как на ладошке! А про свою работу в Херсонском Совдепе что-то мало рассказываешь. Или скромничаешь?
— Чего рассказывать! — равнодушно проговорил Банкин, потупив косые глаза. — Как другие, так и я.
— Не совсем так, Мирон. Ты был председателем Совдепа. Не всякому такую должность доверят. Раз доверили — значит, стоил того. А нашим мужикам надо знать, как товарищи в России боролись и борются. Вот ты и говори. Коли что и прибрешешь, не взыщем. Лишь бы на пользу шло. Я так понимаю.
— Зачем мне брехать? — обидчиво сказал Банкин. — Если про все поведать, так и правды за глаза будет. Конечно, есть о чем вспомнить.
— Вот видишь! Выходит, договорились?
— Что ж, договорились.
— А насчет Туркестана подумаем, — пообещал Петруха. — Посоветуемся.
Белый от инея и весь продрогший, пришел дозорный Костя Воронов. Сбросил с плеч тяжелый тулуп и кинулся по избушке вприсядку. Мимоходом озорно выхватил изо рта у Мирона самокрутку, несколько раз затянулся. Как паровоз, пыхнул клубами пара и дыма.
— Ух, и знобко! С севера потянул ветер… Чья очередь?
— Я пойду, — ответил Банкин, опоясываясь.
— На Воскресенскую дорогу посматривай, — предупредил Костя. — По ней на паре за соломой поехали кукуйские. Как бы не заметили.
— Ладно!
— Толковый мужик, — сказал Петруха, когда дверь за Банкиным захлопнулась.
— Мирон? Ничего, — оценил Костя. — Только… Вроде как себе на уме. Сколько раз замечал: смотрит на кого-нибудь и ухмыляется. А чего ухмыляется — не поймешь.
— Да, да. А так хорош по всем статьям.
— Само собой, Петр Анисимович. Побольше бы к нам таких, как он.
— Не выдадут?
— Нет!
— Вот это и есть главное, чтобы верить товарищу, как самому себе.
К вечеру подъехали разведчики. Они подробно рассказали обо всем, чему сами были свидетелями. Правда, о перестрелке с милицией умолчали. За такое Петруха непременно выговорит.
— Кто убил сынка лесничего? — спросил Мефодьев.
— Черт его знает! Кто-то стукнул. Может, Роман Завгородний? — проговорил Зацепа. — Мы там задерживаться не стали. С места — в карьер!
— Значит, и Якова арестовали? Осмелел Марышкин с приходом на царство Колчака. Не разъяснишь ли ты, Семен, и ему? А? — улыбнулся Петруха.
— И это можно! — весело отозвался Волошенко.
— Марышкину разъяснить не помешало бы! — поддержал Горбаня Ефим Мефодьев. — Ведь что получается? Тереху забрали, Митрофана забрали, Якова забрали. А сколько в тюрьме сосновских, воскресенских мужиков! Каждую ночь расстреливают.
— Не ударить ли нам по тюрьме? — спросил Петруха и услышал в темноте взволнованное дыхание Ефима. — Как, братва?
— Ударить! — не задумываясь, крикнул Мефодьев.
— Хоть народу силу свою покажем, что не боимся белой сволочи, — продолжал Петруха. — И товарищей своих спасем. Только все обмозговать надо.
— Уже обмозговано! — послышался задорный голос Ефима.
Тут же Мефодьев выложил свой план нападения на тюрьму, который он вынашивал с лета. План был прост и смел. Если как следует подготовиться — в успехе нечего было сомневаться.
Ночью покинули обжитую заимку. Ни к кому не заезжая, верхами и на подводах проскочили Покровское. В снежной замети мелькнули и остались позади редкие, робкие огоньки села.
— К матушке бы сейчас пришвартоваться! — мечтательно произнес Касатик, кутаясь в воротник тулупа. Зацепа понужнул коня.
Они ехали в санях последними, прикрывая кустарей с тыла. Под дерюгой горбился «Максимка», отремонтированный Ливкиным. Последнее время Никифор с Касатиком не расставались ни на минуту. Вместе ходили в разведку, вместе занимались хозяйственными делами на заимке, спали рядом. Даже курили враз. Стоило одному из них достать кисет, как закуривали оба. Короче говоря, жили душа в душу.
— Вот и не сознательная она, матушка, значит, — продолжал Касатик, — а кое-что соображает в смысле передовых идей. Ежели, говорит, все такие пролетарии, чернявые да обходительные, то я этим премного довольна. И, дескать, не жалею мировой капитал, как он есть насильственный, а не по доброму согласию.
— Агитнул попадью?
— А то как же! Плакала, когда провожала. Я тебе, говорит, сердце отдаю, а в придачу батюшкин шарф да подштанники ненадеванные.
— И взял? — с интересом спросил Зацепа.
— Подштанники взял. Шарф тоже. А сердце, говорю, себе оставь. Нельзя человеку без сердца. Особо тому, что пролетарию сочувствует. Сердце, оно как компас. Только у компаса стрелка — на норд, а у сердца — на счастье.
— Верно, — согласился Никифор, подхлестывая вожжой коня.
На полпути к Галчихе свернули в степь. Поехали по целику. Лошади грузли в сугробах. Касатик и Зацепа соскочили с саней, пошли рядом навстречу ветру, пронизывающему насквозь.
Вскоре цепочкой потянулись вдоль лога галчихинские заимки. У одной из них Петруха остановился.
— Здесь встанем на дневку, — сказал он подъехавшему Мефодьеву.
Ефим одобрил Петрухин выбор. Отсюда до Галчихи не больше двух с половиной — трех верст. Да и место скрытое. Со стороны бора заимку подковой прикрыл колок.
Всадники спешились, отпустили у седел подпруги. Все собрались в кучу. Мефодьев, избранный командиром отряда, отдал первый боевой приказ. Касатик и Зацепа должны ехать в село. Заночевать там, сказавшись новобранцами, а днем разведать, какие у милиции силы и где они сосредоточены.
— В полночь буду ждать вас у околицы, на Мотинской дороге, — заключил Ефим. — Да действуйте поосторожнее. Не то — погубите и себя, и других.
— Понятно, — коротко бросил Зацепа, направляясь к саням.
Пулемет снесли в избушку. Касатик переоделся. Снял с себя бушлат и тельняшку, напялил узкую в плечах гимнастерку Кости Воронова: матросам у властей нет веры.
В снежном просторе, гудящем метелью, скрылась подвода разведчиков.
— Скоро уж утро, — определил Петруха. — Идите, хлопцы, спать. Я посторожу.
В караулке воняло паленой шерстью и керосином. Потягивая носом спертый воздух, Карябкин гадал, отчего бы это. Ну, керосин — понятное дело. Перед надзирателем на грубо сколоченном столике пошатывался по сторонам, будто пьяный, красноватый огонек коптилки. Могло нести и от пола. Совсем недавно в этой избушке Рогачев держал керосиновые бочки.
Причину паленого запаха удалось установить не сразу. Карябкин добросовестно обнюхал валенки, сушившиеся у железной печки. На топчанах спали часовые. И их обследовал надзиратель. И только после длительных поисков обнаружил в углу дымящийся потник. Сырые дрова стрельнули искрой на целых полторы сажени.
Проветрив караулку, Карябкин с неудовольствием подумал о своей службе. Перевалило уже за полночь, люди давно спят, а ты вот сиди и жди, когда заявится начальство. Нельзя уйти, не дождавшись, потому как ключи от тюрьмы у надзирателя.
«Кого же поведут в лесок? Чья очередь? — подумал надзиратель и стал перебирать в памяти арестантов. — Должно, писаря из Покровского. С ним поспешать надо, а то сам помрет. Вот и никудышний совсем, однако тоже в большевики лезет. Про то и не помыслит, что бьют ихнего брата похлеще, чем сидорову козу».
Раздумье Карябкина оборвал заливистый храп одного из часовых. Милиционер завалился на спину и отчаянно насвистывал в обе норки. Душу выматывал. Надзиратель дал ему под бок тумака — утихомирил.
Со двора долетел окрик постового, и под окном проскрипели чьи-то тяжелые шаги. Карябкин оправил гимнастерку, взбодрился. Даже в ночное время начальство любило порядок.
Громыхнув шашкой о порог, в избушку ввалился унтер Груздь. Крякнул, разглаживая усы. Осмотрелся.
— Я завсегда умственно гляжу на человеков, — заговорил он. — Ежели ты рвение оказываешь, хвала тебе и соответственное производство в чин. И чтобы перед строем: так, мол, и так, заслужил и прочее. Достоин, дескать…
Груздь был словоохотлив. Значит, где-то хлебнул спиртного. Об этом же говорил унтерский нос, налитый будто свекольным соком.
— Я уважаю тех, которые по всей форме. И чтобы у меня не баловать. Да!.. — И грузно опустился на табуретку.
Карябкин равнодушно поковырял в ушах, зевнул.
— Что-то начальство не идет, — сказал, прильнув к окну.
— А я кто тебе? Ты брось, Карябкин! Ты меня с собой не равняй! Сиводни я правлю всякие дела в волости, как усмотрю. Господин Марышкин со следователем уехали в Сосновку за дезертирами. И я скажу тебе: сиди тут, Карябкин! И сидеть будешь, потому как ты есть тюремный надзиратель. Понял?
— Так ночью никого не сымут с довольствия? Не уведут?
— Я тебя спрашиваю: понял?
— Да это все ясно, как божий день.
— То-то! Я могу командовать вобче волостной милицией. Нынче на чины не шибко смотрят. Скоро Марышкин, их благородие, в Омска поедет, в департамент. И ежели что, так замолвит слово, чтоб для меня волость нашли. И я тебя к себе заберу, Карябкин! Следователем будешь, как Качанов. Кабинет с креслом дам. На окно штору повесишь. Только чтоб по всей форме, — Груздь многозначительно поводил перед своим носом указательным пальцем. — Я завсегда умственно…
— Коли нет во мне нужды, может, спать идти? — спросил Карябкин.
— Ето мы еще подумаем, — ответил унтер, опустив голову на стол. — Мы еще… — Он промычал что-то и смолк.
В это время к воротам подъехали сани. Сердитый голос окликнул часового.
— Чего надо? — отозвался тот.
— Принимай арестованных! Да живее!
— А кто вы такие?
— Открывай ворота или начальника зови! — приказал приезжий.
Однако звать Карябкина не пришлось. Он появился у ворот сам, услышав шумный разговор. Просунул голову наружу сквозь окошечко, специально проделанное в заборе.
— Откудава?
— Из Мотинской волости. Помощник начальника волостной милиции, — отрекомендовался один из конвоиров.
— Сейчас спрошусь, — ответил Карябкин, захлопнув окошко.
— Чего спрашиваться? Открывай ворота!
Приезжие поругивались в адрес надзирателя, пока он расталкивал спящего Груздя. Сообразив, в чем дело, унтер похвалил Карябкина:
— Ежели старший по службе в наличии, завсегда докладывают ему.
С достоинством прошагал по двору, выкрикнул:
— Старший унтер-офицер Груздь! Сиводни заместо начальника!
— Мы арестованных привезли… Из Мотиной.
— Бумага есть?
— Есть!
Унтер проворчал, отодвигая тяжелый засов:
— У нас своих девать некуды. Как ни отправляем, а все завозно.
— Так это же ваши. Потому и приказано самим уездным начальником доставить их в Галчиху.
— Проезжай! — Груздь распахнул ворота. — Сколько привезли-то?
— Четверых.
Карябкин повернул ключ в большом, как двухпудовая гиря, замке. Проскрипело железо.
— Давай сюда! — кивнул на приоткрытую дверь.
В санях закопошились. Унтер радостно вскрикнул:
— Да никак Горбань попался? Что, убег, анафема? От нас не уйдешь! Теперь считай: крышка тебе! Уж и подарочек нам привезли! Самого главаря большевицкого!
— Руки вверх, сволочь! — Петруха выхватил из-за пазухи наган. — Только пикни!
В эту же секунду Мефодьев, выдававший себя за помощника начальника, обезоружил часового. Волошенко прижал к двери Карябкина. Надзиратель лязгал зубами и повизгивал от страха.
— Быстро в караулку! — приказал Ефим Касатику и Зацепе. — Действуйте без шума.
Сменные часовые по-прежнему спали. Касатик осторожно подошел к одному и оглушил ударом приклада по голове. Со вторым управился Никифор, который немного перестарался; рукоятка нагана наполовину ушла в череп.
— Ну, царство тебе небесное! — проговорил Зацепа. — Многих, поди, на тот свет отправил. Теперь самого ангелы понесли.
Милиционеров, связанных веревками по рукам и ногам, заперли в караулке, поснимав с них полушубки, которые могли понадобиться кое-кому из арестованных.
Тюрьма высыпала во двор. Возбужденные люди, еще не совсем поверившие в свое освобождение, обнимали кустарей. Дезертир, лечивший писаря, всхлипывал. Что-то объяснял Зацепе конокрад, «имеющий убеждения».
Несколько подвод привел с собой Костя Воронов. Пока его друзья орудовали здесь, Костя поднял с постели волостного старшину и заставил мобилизовать транспорт. Мужиков торопили.
— Покровских возьмем, а остальные пусть садятся на эти подводы, — распорядился Мефодьев. — Езжайте, кому куда вздумается.
Извозчики запротестовали. Они посланы только до соседних сел. Дальше не повезут.
— Ладно. Пусть будет так. Только поторапливайтесь, — согласился Ефим.
Кое-кто из освобожденных запросился в отряд.
— Надоело скрываться в одиночку, — объяснил дезертир.
— Куда теперь мне? Опять поймают и посадят в тюрьму, — говорил парень из Воскресенки, арестованный за бунт против властей.
— Пока прячьтесь, а услышите, что у нас заваруха начнется, идите на подмогу. Или у себя народ подымайте, — сказал Петруха.
На морозе звонко заскрипели полозья. Подводы увозили в родные места узников «пересылки».
Кустари отъехали последними. Яков и Касатик вывели из тюрьмы Митрофашку, еле живого. Уложив на первую подводу, прикрыли тулупом. Хватил писарь свежего воздуха, закашлял надсадно и плюнул на снег кровью.
— Не жилец он. Отбили нутро, гады! — шепнул Петрухе Яков.
Братья Гаврины сели в одни сани с Завгородним, который до сих пор и не видел их в тюрьме. Забившись в угол, они угрюмо молчали, думая все эти долгие недели об ошибке, которая едва не стоила Жюнуске жизни. Братья были в одних рубашках. Касатик отдал им свой тулуп, Зацепа — милиционерский полушубок.
— Да ноги в броднях не поморозьте, — предупредил их Никифор. Фрол, не поднимая глаз, кивнул в ответ головой и отвернулся.
На рассвете добрались до Покровского. Все, кроме Митрофашки, решили остаться с кустарями. На приеме Гавриных в отряд настоял Ливкин.
Писаря определили к тетке Кости Воронова, которая жила в маленькой хатенке на Подборной. Пообещали вскорости подвезти продукты, а за уход Петруха задатком выдал тетке крупную сумму денег.
— Только чтоб не проведали, где скрывается Митрофан.
— Да разве я, милай, без понятия? Уж сохраню его, сохраню, — пригорюнившись, ответила она.
Яков заскочил домой. Наспех обнял теплую с постели Варвару. Спросил о брате, но жена ничего не знала. Пропал Роман без вести. Достав зарытый в подполье наган, Яков сказал:
— Чалку возьму. Что надо подвезти, мама поможет, даст коня.
— Да ты хоть бы позавтракал. Ведь голоден, — озаботилась Варвара.
— Некогда. Ждут меня дружки. Вот когда разобьем беляков, будем дома и завтракать, и обедать. Чаи распивать.
И с порога добавил:
— Баню тоже тогда дострою.
Дойдя до кромки бора, Роман никого там не встретил. Ускакали верховые, проложив змейку снега по сыпучему снегу. Только под кряжистой сосной еще дымился брошенный окурок. Роман поднял и долго рассматривал его. Кто же заворачивает такие длинные и толстые «козьи ножки»? Они были странно знакомы ему. Он вспомнил даже закручивающие их пальцы: желтые от табака, мясистые, ловкие. Чьи же это пальцы?..
«Касатика!» — молнией пронеслось в голове. Да, здесь только что был Касатик.
Накрепко же связала судьба Романа с матросом! Правду говорил Касатик, что все пути приведут Романа к красным. От самого себя не уйдешь. Давно копилась в сердце ярость. Думал, что стихнет, уляжется. А она вдруг вылилась наружу, забушевала. И сразу как-то по-новому раскрылась жизнь. К жизни нельзя приспособиться, ее нужно делать. А это значило, что нет выбора. Есть одна дорога борьбы, на которую вышел Роман.
Засыпанный снегом бор безмолвствовал. Неподвижно лежали у ног голубые тени. И это спокойствие тяготило. Оно было схоже с тишиной тюрьмы.
Закинув винтовку за плечо, Роман быстро зашагал по проложенному лошадьми следу, что вился, огибая согры, вдоль кромки бора. Мороз и ходьба горячили кровь. Изредка Роман останавливался, отдыхал и снова шел. Пересекая дороги, оглядывался по сторонам, как затравленный зверь. Когда под ногами неожиданно всхрустывал валежник, невольно приседал, чувствуя, как громко стучит сердце.
Так Роман прошел добрых четыре версты. Сразу же за Кукуем след повернул в степь. Лог, по которому проехали всадники, тянулся до самых Шаповаловских колков. Идти дальше Роман не решился. Неизвестно еще, сколько бы пришлось ему колесить по степи прежде, чем встретится с кустарями. Да и на открытом месте его, пешего, могла без труда заметить милиция, и тогда все кончено. На милость Марышкина Роман не сдастся.
До позднего вечера бродил он по бору. Потом спрятал винтовку под полушубок так, что была видна лишь часть ствола, и вышел к Бобровской мельнице. В нос ударило лошадиным потом и солодом. Стремясь остаться неузнанным, прошмыгнул между подводами помольщиков в котельную. Ванька кочегарил один.
— Механик-то наш политическим оказался. Большевиком! — сообщил он. — Вот и возьми его! Жалко Терентия! А ты чего такой, ровно скис?
Роман коротко рассказал, как было. Ванька сокрушенно покачал головой.
— Да-а. Дела у тебя неважнецкие! Куда же теперь?
— Домой, конечно, нельзя мне. А вот к одному человеку… Да уж не буду скрывать от тебя. К деду Гузырю хочу податься. Он спрячет. Только бы к нему. Тут подводы не найдется?
— Найду! — на ходу бросил Ванька, выскакивая из котельной.
Вернулся он тотчас же. Лошадь выпросил у помольщика, будто бы за мельником съездить.
— Я тебя в момент домчу. Пошли! — сказал он.
На улицах им попадались редкие прохожие, больше молодежь. У Народного дома играла гармошка. Наверное, Колька Делянкин. Вспомнились Роману первые после фронта гульбища. Казалось, это было очень давно, хотя прошло всего несколько месяцев. Многое изменилось в жизни Романа. Так много пережито, что мечты демобилизованного солдата о покое вызывали теперь улыбку.
У Гузыревых ворот Ванька круто развернул коня и погнал обратно.
Роман тронул рукой калитку. Она открылась без скрипа. Постучался в окно.
Дед, выскочивший на крыльцо, молча схватил за рукав полушубка и увлек за собой. Перешагнув порог избы, Роман увидел его веселые, с лукавинкой глаза. Гузырь смешно подпрыгивал, стараясь снять шапку с Романа.
— Раздевайся, забубенная голова! Гостем будешь, якорь тебя!
— Да я…
— Эх, Романка, — перебил Гузырь. — Жизня, она поворот имеет. Будем говорить, ты ее эдак пристраиваешь, а она в сторону. Значится, норов у нее такой. А Андрюшку Кошелева ты по-сурьезному. Так разделал, любо-дорого!
— Кто тебе сказал, дедка? — подивился Роман.
— Сорока на хвосте принесла, якорь ее! — ухмыльнулся дед. — Которые на кустарей грешат, однако я поимел другое смыслие. И ждал тебя. Постелю за печкой пристроил, чтоб обитаться было способственней.
— Спасибо, дедка! Больше мне некуда идти.
— Да нешто я не чувственный, а? Как есть, все понимаю, Романка.
Из-за печки, опираясь на ухват, вышла Лопатенчиха, Затрясла головой, приветствуя гостя, прокашлялась.
— Вечерять, сынок, садись, — пригласила она и тяжело задышала, собрав в гармошку синие губы.
— Промазал я, Романка. Лишнюю, значится, чарку подсунул тогда бабке. Туго приходит в нормальность. А ты взаправду навались на карасишек. Надысь ведро споймал энтой живности, якорь ее!
Роман сытно поужинал. Затем залез за печку и, согревшись, быстро уснул.
У Гузыря нечего было бояться ареста. К нему никто не ходил, опасаясь бабки. И Роман здесь чувствовал себя спокойно. Целыми днями он плел с дедом морды и корзинки. Ждал кустарей. Но они после налета на волостную тюрьму совсем потерялись. Кстати, о налете ходили по Покровскому самые противоречивые слухи. Гузырь, например, слышал от галчихинского мужика, что Петруха появлялся там с несметной силой. Другие же утверждали, что это проделал один Мефодьев. Говорили также, что кустарей вскорости где-то поймали и уже отправили под конвоем во Вспольск.
Роман ничего не знал толком и об Якове. Удалось ли ему скрыться, освободившись от тюрьмы? Может, уж и в живых нет.
— Ты, дедка, сходи к нам. Передай Любе поклон, — попросил Роман Гузыря. — Пусть прибежит проведать, что ли, новости расскажет.
— Сделаю, Романка! В лучшем виде зазнобушку твою представлю, любо-дорого! — задорно ответил Гузырь и в тот же вечер побывал у Завгородних.
Любка пришла около полуночи. Роман без света ждал ее, сидя у окна. Он услышал легкие Любкины шаги. Прогремел в сенях половицами. Отодвинув засов двери, рванулся к жене:
— Люба! — и поцеловал ее в холодную щеку. Она заплакала. Когда Роман снова коснулся губами ее лица, оно было влажным от слез.
— Не надо, Люба…
Тихо, чтоб не разбудить стариков, они вошли в избу. И Любка, которую с детства пугали Лопатенчихой, которая привыкла видеть в бабке ведьму, не ощутила сейчас и тени страха.
— Вот тут и живу, — шепотом сказал Роман. — С того дня…
— И не подал весточки раньше, — упрекнула Любка. — Мы уже не знали, что и думать. Мама вся извелась.
— Ну, как вы с нею? Ладите?
— Хорошая она! Совсем другою стала. Не дает мне лишнего шагу сделать. Все сама. А по вечерам садимся друг против друга и ждем тебя. Тятя уже выспится, а мы все сидим. И о тебе говорим, какой ты маленький был, да как на войну уходил…
— Видишь, Люба, как у нас получается. Только поженились, и я в бега ударился. Ты, поди, и не рада, что вышла за такого непутевого.
— Что ты, Рома! Я слышала от баб, что скоро Ленин в Сибирь войско пришлет, и тогда все переменится. Дождемся как-нибудь.
— Яша-то где?
— С кустарями. Они его из тюрьмы вызволили. Той ночью он домой заходил. Варвара сказывала, что о тебе спрашивал.
— Вот и я хочу к Петрухе.
— Они теперь не боятся Марышкина. Одного тюремщика убили, а остальных повязали да в каталажку закрыли.
— Если Яша заглянет домой, скажи ему про меня.
— Ладно, скажу. Милиция совсем сбесилась. Четвертый день подряд у нас обыски. Днем лютуют, а на ночь в Галчиху убираются, — рассказывала Любка. — И не один ты прячешься. Гаврила-кузнец убежал из дому, с Борисовки трое скрылись. Мама почернела вся от заботы. А теперь узнала, что жив-здоров, хоть спокойно уснет.
Попрощались на крыльце. Отпуская Любку, Роман спросил:
— Ты где шла сюда?
— По огородам.
— А возвращайся по переулку.
Она вопросительно взглянула на Романа.
— Так надо, Люба. Мог кто-нибудь заприметить. Понимаешь?
Возбужденная встречей с мужем, Любка, словно на крыльях, летела домой. Наедине со своей радостью, она не заметила, как у дома Захара Боброва спешился всадник. И когда Любка шмыгнула к себе во двор и забитая сугробами улица снова стала пустынной, всадник осторожно постучался в окно.
— Кто тута? — не открывая калитки, спросил Захар.
— Записку привез. Свезешь в Галчиху. Только сейчас же. Коня загони, а доставь. Понял? — зашептал приезжий.
Мельник оробел, однако тут же вспомнил строгий наказ Марышкина. Выскочил на улицу и дрожащей рукой взял у незнакомца записку.
— Сейчас же скачи! — повторил тот, прыгая в седло.
Захар Бобров плохо видел по ночам, но все-таки заметил, что у гостя были косые, маленькие глаза.
А на рассвете Марышкин, мобилизовав в волости все силы, обложил избу Семена Волошенко, где ночью совещались с кукуйскими мужиками кустари. Мельник едва не загнал своего жеребца, чтобы угодить властям. И милиция нагрянула в самый раз. Марышкин понял это, заглянув в пригон. Там мирно похрустывали сеном кони. Все они были оседланы. Значит, кустари боялись нападения, и все-таки прозевали.
Начальник милиции радостно потирал руки. Теперь не уйдете от расплаты, товарищи красные! Настороженным волчьим капканом залегли цепи засады с двух сторон.
— Э-э-э… Сейчас мы их немножко побеспокоим! Вот именно!
Марышкину не спалось в последнее время. Налет на тюрьму ошеломил его. Подумать только: горстка людей, преследуемых за государственное преступление, вместо того, чтобы скрываться от заслуженной кары, сама нападает на волостное село и расправляется с милиционерами. Конечно, такое случилось лишь потому, что не было в Галчихе Марышкина. Груздь напился в стельку. От него еще днем несло, как от винной бочки. Марышкин совершил оплошность, оставив село на попечение унтера, который уже не раз доказывал свою тупость. И как только кустари не свернули ему голову! Начальник милиции сам бы сделал это с удовольствием.
Груздь, разумеется, останется в стороне. В худшем случае ему дадут отсидку, что не так уж плохо. Там он будет в полной безопасности. А Марышкина разжалуют, а то и обвинят в содействии налету. Департамент милиции строго взыскивает за подобные промахи. И правильно делает!
Смыть с себя позорное пятно Марышкин мог только немедленной поимкой кустарей. На счастье, незадолго перед этим Омск сообщил фамилию осведомителя, засланного в Покровское. Начальнику милиции удалось встретиться с ним. Потом подвернулся мельник Бобров. И вот результат больших усилий: кустари захвачены врасплох.
— Э-э-э… Стрелять, не жалея патронов! Ни один красный не должен уйти живым!
Милиционеры залегли в канаве, в каких-нибудь двадцати саженях от избы. Им хорошо были видны выходившие во двор окна и двери. Марышкин и Груздь выдвинулись вперед, устроились за углом пригона. Начальник милиции чувствовал себя героем. В распахнутой венгерке, красный от мороза и ожидания развязки, он окинул гордым взглядом цепь и выстрелил из нагана вверх. И все услышали, как в сенях что-то стукнуло. Должно быть, дверь. И снова наступила звонкая морозная тишина.
— Сдавайтесь! — гаркнул Марышкин. — Выходить по-одному! Малейшая попытка сопротивления — и перестреляем всех!
Осажденные не отвечали.
— Э-э-э… Даем минуту на размышление. Полагаю, что этого достаточно. Затем открываем огонь. Будьте благора…
Марышкин не успел договорить. Из сеней хлобыстнул выстрел, и с начальника милиции слетела каракулевая папаха. Он шарахнулся за угол, запальчиво крикнул:
— Пли по су-киным сынам!
Тишину потряс залп. Эхо повторило его и понесло над Кукуем. Затем пошла беспорядочная стрельба.
В избе, кроме Семена и его жены, были Петруха и Никифор. Алена первая заметила опасность. Мужики еще спали, когда она собиралась доить корову. Случайно взглянув в окно, Алена заметила фигуру Марышкина, мелькнувшую у пригона.
— Хлопцы, вставайте! — закричала она. — Милиция наехала!
Горбань и Зацепа в одном белье, схватив оружие, бросились в сени. А Семен помог жене спуститься в подполье.
Выстрелил в Марышкина Петруха. Он решил драться до последнего патрона. Если уж погибнуть, так прихватить на тот свет кое-кого из милиционеров. И еще надеялся Петруха на подмогу. Неподалеку, в хатах Мефодьева и Воронова, отдыхали остальные кустари, которые ушли от Волошенко перед самым утром. Товарищи услышат перестрелку и придут на помощь.
Когда раздался залп, Петруха вдруг ткнулся головой в косяк двери и зажал рукой правый глаз. Сквозь пальцы засочилась на тельняшку кровь.
Зацепа метнулся к нему, рванув на себе исподнюю рубашку. Нужно было перевязать друга. Но тут же упал. Его опрокинула навзничь острая боль в голове и руке.
— Ложись! — раздался голос выскочившего в сени Семена. Ухватив за плечо Петруху, он повалил его на пол. Стены сеней были сделаны из горбылей, но внизу лежало два венца бревен, которые могли служить надежным укрытием.
Шквал огня внезапно стих. Из прошитых пулями сеней и окон никто не отвечал. Кольцо милиционеров стало сжиматься. Буровя сугробы, по-пластунски и перебежками они подвигались к избе.
Волошенко увидел в просвете между горбылями высунувшегося из-за пригона Марышкина и выстрелил. Начальник милиции метнулся, словно уклоняясь от пули, и свалился на снег. Выискивая другую цель, Семен заметил красное пятно вокруг головы Марышкина. Кажется, отвоевался. Весь залитый кровью, к Семену подполз Горбань. Правой рукой он зажимал глаз, левой стрелял. Тут же к ним присоединился Зацепа.
Встретив сопротивление со стороны сеней, милиционеры, отчаянно стреляя, обходили избу, чтобы попасть в нее с улицы. Петруха разгадал их уловку.
— К окнам! — прохрипел он.
Но в рядах наступавших произошла какая-то заминка. Они сбились в кучу и по канаве стали поспешно откатываться к бору.
— Ура! — послышалось в хлестком перестуке выстрелов.
— Наши! — выдохнул Никифор, откидываясь на ступеньки крыльца.
Волошенко распахнул дверь сеней и выскочил во двор. С колена, не хоронясь, открыл стрельбу по милиционерам, углубляющимся в бор. Те отвечали все реже и реже.
— К коням отступают. Теперь до Галчихи будут скакать без оглядки! — весело сказал, подбегая к Семену, Костя Воронов.
Все кончено было с поразительной быстротой. На огороде остались лежать четверо убитых. Рядом с Марышкиным раскинулся Груздь. И тут он не отстал от своего начальника, которому был всегда предан.
Яков перевязал Петруху. Пуля прошла скользом, повредив глаз и височную кость.
— Красоту попортили гады! — полушутя сказал Горбань. — Косым сделали.
— Ничего. Марусе ты и такой хорош, — тем же тоном ответил Завгородний.
— Думал, что крышка нам. Последний патрон приберег в нагане для себя, чтоб живым не попасть к ним в руки.
— Дай-ка, Петро, одеться помогу. Тут собачий холод, — проговорил Яков, взглянув на изрисованные пулями окна. Костя принялся затыкать их тряпьем.
Касатик хлопотал над Зацепой. Обе раны у Никифора были легкими, но крови потерял немало.
— Раз тебя бросил одного и то каюсь, — выговорил дружку Касатик. — Нет, теперь шалишь! Теперь на абордаж брать буду.
Семен сразу же нырнул в подполье. Вылез оттуда бледный, растерянный. На босу ногу одел валенки, на плечи накинул полушубок. И без шапки рванулся к дверям.
— Ты куда? — остановил его Мефодьев.
— Жена там… Алена до срока рожает. Бабку надо! — И выскочил на улицу.
В воротах Семена чуть не сшиб конем Роман Завгородний. Проснувшись, он услышал выстрелы. И сразу понял все: кустари ведут бой с милицией. Там и Яков.
Не раздумывая, Роман оделся, схватил винтовку. Напрямик, по глубоким сугробам бежал до дому, чтобы взять Гнедка. И поскакал на Кукуй, где все еще продолжалась перестрелка.
Когда пальба стихла, Роман был на краю выселка. Мелькнула мысль: «Перебили кустарей!.. Погиб Яша!..» Невыносимая боль сжала сердце. Стиснув зубы, Роман на скаку щелкнул затвором винтовки и приник к гриве коня. Потом он увидел перебегавшего улицу Банкина и влетел за ним во двор Волошенко.
— Где Яша?
— В избе. Все там, — торопливо ответил Мирон.
Не успел Роман спешиться, как на крыльцо выскочил Яков.
— Ты откуда? — в голосе старшего брата прозвучала тревога.
Роман махнул рукой в сторону села:
— Спешил на помощь, да вот запоздал.
— Убить могли тебя! Ух, ты! — насупил брови Яков.
— Ну, ладно! Не убили же…
Опершись руками на косяки дверей, из сеней смотрел на братьев Касатик. Он выплюнул потухшую «козью ножку», весело подмигнул Роману:
— Фартовый у меня кисет! Значит, к нам, в отряд?
— К вам.
— Ну, то-то! А я тебе что говорил! — И Касатик широко заулыбался.
На огороде стали собираться любопытные. У них на глазах Мирон Банкин обыскал убитых. Обнаружив в кармане у Марышкина какую-то бумажку, он насыпал в нее табаку, свернул цыгарку и закурил.
— Жаркую работенку перекурить следует, чтоб на том свете упокойничкам не икалось.
Потом он снял с начальника милиции венгерку, вытер с нее кровь и примерил:
— В самый раз. Будто по мне шита. До чего же удобная штука!
Бабы остановившимися глазами молча смотрели на убитых, прижимаясь друг к дружке. Вид смерти наводил на них ужас. А мужики перебрасывались короткими замечаниями:
— Ловко их.
— Всех наповал. Не пикнули.
— Теперь, паря, бежать надо. Всем скрываться. Коли нагрянут каратели, пощады не жди.
— За каждого убитого десятерых постреляют, а выпорют поголовно.
— Колчак не простит энтого.
— А мы плевали на Колчака! — важно сказал Банкин и напустился на мужиков. — Вы тут панику не разводите! Не пустим в село карателей! Ясно?
— Кишка тонка! — ехидно возразил высокий седобородый дед в пестрой собачьей дохе. — Супротив милиции вы так-сяк, а коли казаки навалятся, только и видели вас. А народ за энто самое расхлебывай!
— А ты думал, как советскую власть завоевывать?
— Боками, что ль? Спину под шомполы подставлять? Тьфу! — дед сердито сплюнул. — Так и нечего хорохориться! Мы да мы, а что, и сам в толк не возьмешь!
— Чего, старина, разошелся? — К толпе подошел возбужденный боем Мефодьев.
— Да вот он. Мол, мы — вояки…
— И правильно, — улыбнулся Ефим. — Разве плохо милиции по зубам дали?
— Неплохо. Про энто никто и не говорит. Сами видим, неслепые, поди. Да мало вас. Вот об чем речь.
— Сегодня — мало, завтра — прибавится. Ты, старина, насчет шомполов сказал. Конечно, каратели не помилуют. У них такой закон, что порют всех подряд. И расстрелять могут. За это и бить их надо. Мало нас, так помогайте! Вместе-то скорее осилим врагов.
— Ты, Юхим, горяч больно. Сразу такие дела не делаются. Поспешишь — людей насмешишь, как тогда, у Прорыва.
— Так ведь и время не терпит, — развел руками Мефодьев. — Не сладко народу приходится.
— Да уж куда слаще-то. Прошлый раз сладостев надавали, теперь опять жди. Хватит! — решительно сказал щуплый, хромой мужичонка, грозя палкой кому-то. — Народ не потерпит порки. Лучше умереть, чем под шомпола ложиться! А этому так и надо, холере! — он показал на труп Марышкика. — Смеялся, радовался, когда мужиков секли. Теперь мы над тобой посмеемся.
Уложив на подводы раненых и оставив у соседей больную жену Волошенко, кустари снова уехали в степь. Роман задумчиво смотрел на дорогу, которая уводила его из родного села.
По широкому раздолью Сибири метался буран. С диким воем и хохотом проносились над раздетой землею снежные тучи. Казалось, они убегали от ветра. А он догонял их, кромсал на части, кружил в каком-то страшном неистовстве. Но тучи ускользали, и бешеная скачка продолжалась.
Буран забивал сугробами села, переметал дороги. Уводил в сторону от жилья и убаюкивал путников в открытой степи. И часто бывало, что буран стихал, а они так и не просыпались.
Немного находилось смельчаков, которые рисковали отправиться в буран за десятки верст. Разве только страх смерти да крайняя нужда посылали в такой путь.
Атаману Анненкову не грозило ни то, ни другое. После долгого перехода по обезумевшей степи он мог позволить себе и отряду отдых. Но атаман никого не жалел, ничего не боялся ради славы, которая льнула к нему, как распутная девка. Об его храбрости и жестокости ходили легенды, об его подвигах шумели газеты. Одно его имя наводило ужас. Даже сам верховный правитель Колчак был бессилен что-либо сделать с Анненковым, когда атаман поначалу отказался признать его. Только перед лицом общей опасности — большевизма — они объединились. Впрочем Колчак сидел в Омске под своим бело-сине-красным флагом, а Анненков разъезжал под черепом, вышитым на черном шелке.
Войдя в Галчиху, Анненков узнал о событиях в Покровском. Новый начальник волостной милиции Качанов, задыхаясь от волнения, докладывал:
— Вот уже неделя, как мятежное село не контролируется нами. Пользуемся слухами, что там происходит брожение. Кустари перетягивают к себе неустойчивый элемент.
Анненков улыбался, разглаживая мизинцем щеточки усов. По его глубокому убеждению, этот страж порядка порол чушь. Он, по-видимому, просто бредил, когда рассказывал о налете на тюрьму и о бегстве милиции из Покровского.
— Выпейте со мной за компанию чаю с коньяком и забудьте об этом, — говорил атаман тоном доктора, делающего внушение больному.
— Благодарю, ваше превосходительство.
— Зачем так официально? Называйте меня, как все. Я — солдат.
— Но, ваше превосходительство…
— Знаете… Если все, что вы мне сообщили, правда, то я дам вам один совет. Обтирайтесь по утрам холодной водой и сосите леденцы. Это успокаивает нервы. А для процветания законности в вашей волости возьмите себе в помощники что-то вроде поручика Лентовского. Он стоит всех ваших вооруженных сил. Вы не слышали о Лентовском? Жаль! Познакомьтесь.
Белокурый офицер растянул в усмешке розовые пухлые губы. Учтиво раскланялся.
— Поручик — убежденный сторонник демократии. Представьте себе: он еще не расстрелял ни одного большевика без согласия самого арестованного. Да что там согласие! Его просят об этой милости. А он, открытая душа, никому не отказывает в своем покровительстве. Кстати, чем реже встречаться с Лентовским, тем лучше. Знакомство с ним расшатывает нервную систему. И абсолютно противопоказано!
Атаман лукаво сощурил мутные глаза, и штабисты, находившиеся с ним в доме купца Рогачева, громко прыснули. Глядя на вздрогнувшие вдруг чубы, хихикнул и сам купец. Он любил общество сильных, уверенных в себе людей. До сих пор за эти качества Рогачев ценил Качанова, но вот на поверку вышло, что новый начальник милиции — всего навсего котенок по сравнению со львом в генеральских погонах. В самом деле, как не посмеяться над галчихинской милицией, когда она с мужиками не справится!
— Я бы просил вас, ваше превосходительство. Положение в Покровском вызывает серьезное опасение. Не исключена возможность повторного налета на волость.
— Там церковь есть? — спросил атаман, резким движением руки отодвинув стакан с чаем.
— Есть.
— Мы поедем туда, и вы услышите, как крестьяне будут молиться за мое здоровье. А после молебна вы контролируйте село, когда вам угодно и как угодно. Это испытанное средство! Я буду вашим ангелом-хранителем. Я и поручик Лентовский. Вы не замечаете, как он похож на ангела? Удивительное сходство! И отныне вы заведете в Покровском порядок трезвонить в колокола в день Бориса и Глеба. А еще лучше сделать этот день престольным праздником.
— Кустари изгнали священника из тамошнего прихода.
— Надеюсь, в волости найдется духовное лицо?
— Найдется.
— Мы прихватим его с собой. Братья офицеры! Едем в Покровское молиться. С нами бог.
— Сейчас, ваше превосходительство? В буран? — удивился Качанов.
— Сию минуту! Конвой и эскадрон голубых улан! — приказал Анненков, застегивая бурку, наброшенную адъютантом на плечи.
Через каких-нибудь полчаса атаман скакал во главе своего отряда. Следом за ним поручик Лентовский вез в кошевке галчихинского попа Иконникова. Батюшка был на редкость сообразительным человеком. Каждую высказанную поручиком мысль тотчас же схватывал и развивал в нужном направлении…
Покровское переживало тревожные дни. Внешне в селе все было тихо. Милиция больше не заглядывала сюда. Но покровчане знали, что убийство Марышкина и трех милиционеров не простится. Когда и откуда явятся каратели, никто не мог сказать, но в том, что они непременно придут, не сомневались. И ждали этого часа, с ужасом вспоминая подробности прошлой порки.
Дед Гузырь каждый вечер заставлял Лопатенчиху натирать ему спину, и пониже спины, гусиным жиром. Подмигивал бабке:
— Которая шкура помягче, та попрочнее будет. Вот у сердца, значится, чувствие: уж кому-кому, а мне быть биту. Опять отстегают, любо-дорого! Такая у меня планида.
— С тебя не велик спрос, — говорила Лопатенчиха. — Кому ты нужен? Сиди дома, и никто тебя не потревожит.
— Ишь ты! Да разве можно дома. Ить энто же обчее переживание. Меня чеши, сколь влезет. Однако дух давай перевести. Коли дух сопрет, якорь его, вот тогда худо. Руки по швам держать след, как гренадеры…
Касьян Гущин подговаривал мужиков выбрать нового старосту.
— А не то — к кустарям уйду или в монахи, — грозился он. — Выгнать меня надо, как без писаря я все дела запутал.
— В монахи тебя, Касьян, не возьмут, — отвечали мужики. — Рожей не вышел. Да и зовут-то тебя непотребно. Бог злой на Касьянов, потому и определил им именины раз в четыре года. А монахи — божьи люди.
— Другое имя приму! Кем хошь назовусь, а терпежу больше нету.
Волноваться старосте было от чего. Первое дело — убийство. Но это еще куда б ни шло! Убивал-то не он. А вот за недосмотр влетит Касьяну. Конечно, правильно он сделал, что не хоронил милиционеров. Всегда убитого со следователем подымают. И не его вина, что следователь не приехал. Только надо было к трупам сторожа поставить. Тогда бы их не раздели до основания. А еще хуже, что свиньи покойников пожевали. У Марышкина так ни рук, ни ушей не осталось.
Двое суток ждал Касьян властей из Галчихи и не дождался. На собственный страх и риск перевез останки убитых в церковь, где и лежали они на паперти.
… Непогодь и не собиралась утихать, когда отряд Анненкова нагрянул в Покровское. Атаман вызвал старосту на сборню, приказал обеспечить казаков ужином, лошадей — овсом. А мужиков собрать в церковь.
— Все надо сделать быстро. После молебна мы уезжаем, — сказал он. — И чтобы в церковь явились все.
Вскоре, покрывая заунывную песню бурана, загудели колокола. Соскучившийся по службам Порфишка ото всей души помогал колченогому звонарю Архипке. Такой трезвон подняли, какого не бывало и по престольным праздникам.
Упершись руками в косяки окна, атаман задумчиво смотрел на площадь. Почудилось ему вдруг далекое родное. И церковь, и каланча, и сгрудившиеся вокруг них домики напоминали деревушку Анненковых в Новгородской губернии. Только крыши там круче и улицы немного поуже. А в остальном все так же.
— Русь везде одинакова, — сказал он, не оборачиваясь. — И этот мечтательный звон колоколов — потомков вечевого колокола. Какие смуты ни раздирали Русь, а она стояла и будет стоять вечно, православная матушка Россия. Сейчас она в лихорадке. Но настанет день, и, как триста лет назад, народ позовет на царство нового Михаила Романова.
— Новый царь будет человеком волевым и отважным, не в пример полковнику Николаю Романову, который не мог командовать даже собственной женой, — брезгливо сложил губы Лентовский. — Не так ли, брат атаман?
— Вместо скипетра — казачья шашка, вместо державы — граната Миллс… Хорунжий Гурьянов! — позвал Анненков.
— Я здесь, брат атаман!
— К началу богослужения вывести эскадрон на площадь!
— Приказано вывести эскадрон на площадь!
— Идите!
— Приказано идти!
— Орден почетного легиона мне вручал французский генерал По, — продолжал атаман. — Он был растроган. Поцеловал меня и сказал, что Франция не забудет нашего подвига. А я думаю сейчас о России. Сохранит ли она в своей памяти имена людей, подобно Минину и Пожарскому, спасших Отечество? Разумеется, все дело в самих людях, в их отношении к долгу. Я верю в Деникина, в Дутова. И в то же время считаю позором для России вензеля чешского авантюриста Гайды на погонах русского солдата. Он ловит рыбу в мутной воде, в крови нашей. Для Гайды национальные интересы России — не дороже стоптанных сапог.
Сбившись в кучу у порога, офицеры штаба молчаливо слушали атамана. В хорошем настроении Анненков любил думать вслух. Ему не мешали.
В открытую дверь ворвалось причитание бурана. Касьян Гущин крякнул, обметая рукавицами снег с валенок и полушубка.
— Ну, как? — шепотом спросил Качанов.
— Мужики интересуются, кто платить будет за харчи, — ответил староста.
— Бог! — Анненков резко повернулся. — Я беру, а платить будет он. Натурой. Понятно.
— А как же! Энто мы понимаем, — простодушно сказал Касьян.
Офицеры засмеялись. Староста приободрился, решил еще повеселить господ.
— Энто у нас был конокрад Алешка. У киргизов теперь промышляет. Он тоже всегда говорил: стянул я, а спрос с господа бога. Не уважал, когда его бьют.
Против ожидания смех оборвался. Атаман шагнул к Гущину, резанул взглядом исподлобья:
— Счастье твое, старик, что мы приехали сюда молиться, — и снова отошел к окну.
К старосте наклонился Качанов, вполголоса посоветовал:
— Свечку поставь за здравие их превосходительства.
На площади стыл народ. Церковь не вместила и десятой доли собравшихся здесь покровчан. А еще не подошли кукуйские.
У баб испуганные лица. Мужиков и парней почти не видно: попрятались. За всех в ответе старики. Дед Гузырь трется около выстроившихся в две шеренги улан. Ему тоже не по себе, но любопытство подзуживает.
— Ваша благородия, а где пороть будут? — спрашивает он у хорунжего.
— Пороть? — Хорунжий раскатисто хохочет. — Да мы ж молиться приехали.
Между коней, по коридору, образованному уланами, атаман со свитой направился в церковь. Снова загудели колокола.
Взойдя на паперть, Анненков остановил взгляд на чем-то громоздком, прикрытом рогожей. Затем вопросительно посмотрел на Качанова.
— Трупы убитых кустарями, ваше превосходительство! — ответил тот.
— Трупы? — Глаза атамана погасли, сверкнув вороненой сталью. — А ну, покажите.
Адъютант сдернул рогожу. У Анненкова клином сошлись брови. Побелели скулы, будто он вдруг обморозил их.
— Молебен отменяется! — устало, не без рисовки, проговорил атаман. — Как сказано в писании: я принес не мир, но меч. С дороги, пожалуй, не лишне отдохнуть, братья офицеры! Утро вечера мудренее. Народ тоже распустите. Пусть идут по домам. А вам, брат поручик, — обратился он к Лентовскому, — вам предстоит заняться делом, не теряя времени. В вашем распоряжении конвойцы Позабавьте людей хорошим спектаклем. Главное, чтобы с фейерверком. С нами бог!
В эту ночь в Покровском никто не спал. Шли повальные обыски. Кустарей искали по всему селу. Арестовывали и допрашивали их родственников.
По улицам скакали верховые. Слышались возбужденные голоса конвойцев. Изредка хлопали одиночные выстрелы.
Облокотясь на стол, Лентовский курил папиросу за папиросой. К нему на сборню то и дело приводили арестованных. Говорил поручик мало. Ни в какие подробности не вникал.
— Отец главаря кустарей Анисим Горбань, — сказал Качанов, втолкнув в дверь седого, изможденного старика.
— Где сын? — бесстрастно спросил Лентовский.
— Не знаю, ваше благородие.
Не поднимая со стола наган, поручик выстрелил. Пуля попала Анисиму в живот. Он упал на колени, схватившись за рану. Застонал.
— Повесить для всеобщего обозрения, — сказал Лентовский конвойцам. Старика поволокли на улицу.
Следующим ввели Гаврилу. Он не мог оторвать взгляда от забрызганного кровью пола. Глаза остекленели.
— Тесть Горбаня?
— Тесть.
— Кузнец?
— Кузнец.
— Ковал пики?
— Нет.
— Больше ковать не будешь! Руки на стол! — Лентовский вскинул наган…
К утру буран стих. Из-за бора встало солнце. И все увидели Анисима Горбаня, повешенного на журавле школьного колодца.
— Господи! — в страхе крестились бабы. — За что же наказание такое?
Гаврила лежал дома на кровати, и Мясоедов оперировал ему раздробленные пальцы. По приказу поручика конвойцы долго молотили их прикладами винтовок.
А на кладбище, прикрепленное к одному из крестов, полоскалось на легком ветру зловещее знамя атамана. Череп скалил зубы, глядя на Покровское пустыми глазницами.
Сюда, к знамени, вывели на расстрел писаря Митрофашку. Он был босым и в одних подштанниках. На спине у Митрофашки палач вырезал звезду. Из раны сочилась кровь.
— Пой «Боже, царя храни»! — крикнул ему Лентовский.
Митрофашка молчал, безразлично глядя на прицелившихся в него конвойцев.
— Пой!
И вдруг лицо писаря оживилось. Вздохнув полной грудью, он запел:
Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов!
Кипит…
Залп оборвал песню…
На Кукуе еще с вечера каратели окружили дома кустарей. Натаскали под углы соломы. Повыбрасывав на улицу женщин и детей, ждали самого атамана.
Наконец, он подъехал со всем штабом. Офицеры весело переговаривались в ожидании «фейерверка».
— Можно начинать, брат поручик, — кивнул Анненков Лентовскому.
В небо поднялись черные столбы дыма. Они ширились и росли. В пригонах жалобно мычали коровы. Выли, чуя беду, собаки.
Когда огонь стал охватывать избу Вороновых, отец Кости хотел броситься внутрь, чтобы спасти хоть какой-нибудь скарб. Его пинком отбросил от крыльца чубатый конвоец. Заметив эту сцену, к пожарищу на сером в яблоках коне подскакал Лентовский.
— Нельзя обижать человека! Ему хочется погреться, сделайте такое одолжение, — подсказал он вахмистру, руководившему поджогом.
Конвойцы подхватили Воронова, раскачали и бросили в самое пекло. Раздался страшный вопль. Его повторили бабы, согнанные наблюдать расправу. Затем людей обдало запахом горелого мяса.
Из объятой пламенем избы Зацепы вдруг ударило несколько выстрелов. Молодцеватый сотник, гарцевавший на коне, свалился с седла. Сраженный пулей, упал еще один конвоец.
— Гранатой! — крикнул Лентовский.
В окно полетела граната. Однако чья-то рука возвратила ее карателям. Взрывом убило и ранило несколько человек. Но в это время рухнул потолок. Взметнулся сноп искр. С тем, кто находился в избе, было покончено…
Забрав убитых и раненых, отряд атамана Анненкова двинулся на Галчиху.
И тогда кукуйцы принялись тушить избы Воронова и Зацепы. Разбросав бревна, мужики вытащили из-под тлеющих головешек обгоревшее тело Никифора. Правая рука его сжимала наган.
Об уходе белых кто-то дал знать кустарям, наблюдавшим за дымом пожара из бора. Они кинулись в село. Впереди маленького отряда плескалось на ветру знамя. Распластав на себе бордовую рубашку, Аким Гаврин привязал ее к древку.
Со всех концов Покровского спешил на Кукуй народ. Невесть откуда появившиеся мужики бежали с берданами, с винтовками, с пиками и топорами.
А на журавле колодца все еще раскачивался Анисим Горбань. Мертвый, он звал односельчан к мести.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ.