ороль теперь лишь наведывался в панский дом в Великих Будищах, где оставались белошейная Тереза, духовник Нордберг, тафельдекер Гутман и прочие высокопоставленные придворные. Там он вдоволь мог насмотреться в глаза старого гетмана на парсуне, повешенной на самом видном месте. А так он жил в палатке на горячем берегу Ворсклы. Возможно, именно от духоты в палатке кто-то отважился намекнуть, что следует отойти к Днепру. Мысль высказывали почти открыто: теперь уже нет того абсолютного перевеса над противником, с которым король ворвался в царские земли... Когда это случилось? Как могло случиться?
Генерал Левенгаупт недавно настаивал на взятии Полтавы — теперь умолк, своим молчанием будто поддерживая слабых духом. А они заверяли, что позади не меньше московитского войска, нежели впереди: возле Сорочинцев Скоропадский держит черкасские полки; рядом с ним генерал Волконский с царской кавалерией; за Днепром посланный генерал Гольц уже соединился с враждебными королю поляками. Поляки прежде переходили к Станиславу Лещинскому, а теперь устремляются к Сенявскому. Если бы ещё царь решился на генеральную баталию, напоминали слабодушные, а то его войска лишь отсиживаются в казацких крепостях. Королевская армия уничтожит преграды на своём пути, соединится с войсками короля Станислава. Упованье не на польскую силу. Но где порох, ядра, снаряжение и обмундирование? Гендлярские ятки пусты.
Гендляры сидят в ожидании полтавских трофеев... Кто молчал, те тоже кивали головами: полное лето, а Москва далеко...
Короля выводило из себя упоминание о Москве. А вообще на консилиуме он был весь в мыслях. Все знали, что завтра день его рождения, поэтому торопились прислужиться, но почти всем, кроме фельдмаршала Реншильда, хотелось сказать одно и то же: нужно отойти. Правда, открыто высказался лишь Пипер. Ещё о том красноречиво свидетельствовало и поведение генерала Левенгаупта, глядевшего спокойно, но слова произносившего без надежды в голосе, вяло. Так же безнадёжно мотал головою пузатый Гилленкрок.
Лишь фельдмаршал Реншильд твердил о победе здесь, под Полтавой. К своим давним рубцам в этом походе фельдмаршал добавил несколько новых, достаточно значительных, на щеках и на лбу.
До сих пор на консилиумах советовали, куда наступать, а сегодня посоветовали, куда отступать. Король прежде срока отпустил советников. Но и после того не находил себе покоя. Сначала думал отправиться в Великие Будища, к белошейной Терезе, представлял, как она раскинет ароматные руки, на которых, возле остреньких локтей, видны синеватые прожилки, твёрдыми губами коснётся его губ, не забыв перед тем заглянуть в глаза... Потом будет гладить лоб, остерегаясь задеть поредевшие волосы, зная, что он не терпит касания к тем местам, где волосы у него растут без особой охоты. Но не поехал. До сих пор стоило ему появиться возле осаждённой крепости — и она сдавалась на волю победителя. А здесь несколько раз лично командовал штурмом — и Полтава ещё не сдалась. Под нею полегли солдаты и офицеры, на неё истрачено столько времени и пороха... Её начали блокировать так, как учит великий Вобан. И... Вот хотя бы подкоп. Войска уже ринулись на штурм — взрыва не получилось. Вскоре выяснилось, что в крепости стало известно направление подкопа, оттуда повели встречный ход, попали как раз, в последнее мгновение выбрали порох...
Просто так осаждённым не угадать, куда направлять контрподкоп. Узнали от перебежчика из шведского лагеря. И хотя достаточно заверений, что это дело подлого мазепинца, но после сегодняшнего консилиума можно сделать вывод, что на такой поступок способен и природный швед.
Король попробовал читать, полагая, что за строчками Плутарха забудутся неприятности, но читанное проходило мимо внимания, как степной ветерок мимо конских напряжённых ушей. Он даже посмотрел на обложку, на золотые буквы, чтобы убедиться, действительно ли то Плутарх. То был в самом деле Плутарх, переведённый на латынь. Шатались в глазах выкованные из меди слова, спокойные, как и в тех сагах о викингах, которые каждый вечер читает красивый тафельдекер Гутман, еле пошевеливая тонким горбатым носом. В Великих Будищах его голос звучал только в те вечера, когда в королевской постели нежилась Тереза. Иногда слушает и она, сидя в глубоком кресле. И тогда кажется, что она как-то по-особому глядит на красиво очерченные Гутмановы губы, немного приспущенные углами книзу. Впрочем, пустяки. Lecteur du Roy Гутман там, в Великих Будшцах... Слова Плутарха, далёкие от сегодняшнего дня, — такие величественные, что всё окружающее, нынешнее кажется мизерным.
Он отбросил книжку на высокий столик с вызолоченными краями, с розовыми личиками амуров между блестящим золотом и вдруг почувствовал, что всё это происходит неспроста. А что, если... Бросило в холодный пот. А что, если Лев Полуночи одолеет Орла Полдня не под его руководством? Похожие мысли прежде можно было чем-то заслонить, а сегодня... Если бы под рукою был Урбан Гиарн...
Сомнения мучили до вечера. Никто не принёс ничего утешительного. Доложили, что московиты вроде бы готовятся переправляться через Ворсклу. До сих пор главные их силы стояли в окопах на противоположном берегу, а на этом им удалось после боев под Опошней захватить монастырь на горе, там закрепиться, несмотря на обещания Лагеркрона выбить их оттуда. С того берега они ежедневно осыпают этот берег ядрами, но до сих пор не проявляли намерения переводить через речку и болота свои главные силы. Более того, перейди король с войсками на их берег — они отведут главные свои силы кто знает куда...
Вечерело. Король долго шагал внутри шатра, переставлял на столике безделушки. И вдруг понял, что стоит всё-таки убедиться, правильно он думает, нет ли... Он сегодня, сейчас станет на видном месте перед московитскими солдатами, пусть стреляют! Если кому-то иному суждено быть Львом Севера, то... Солдат стреляет, а пули носит Бог! Лучше умереть, чем отступить... Он не проиграл ни одной битвы... Если не убьют — не отрёкся Бог. Именно его избрала судьба на роль победителя.
Только нужно было, чтобы кто-нибудь из генералов увидел славную смерть или ощутил всё величие короля. На такую роль не годились ни Лагеркрон, ни Спааре, ни Реншильд. Из генералов можно было взять с собою Левенгаупта. Если убьют — поверят только словам Левенгаупта, поскольку он не станет напрасно хвалить великого полководца: король открыто и долго подчёркивал своё неуважение к этому военачальнику после Лесной. Но Левенгаупт не станет и врать — в том не может быть сомнения.
Правда, король и прежде никогда не прятался от пуль да ядер, но завтра — день его рождения. Завтра исполнится двадцать семь лет. В такие дни человек на особой заметке у своей судьбы.
Он разбудил разомлевшего от жары Левенгаупта и предложил ему удостовериться, действительно ли московиты собираются переходить речку Ворсклу. Генерал, опуская маленькие глазки на припухшем ото сна и без того огромном и будто бы даже отёкшем лице, не выразил восхищения, не показал удивления, а быстро оказался в седле. Они молча ехали берегом речки. Полтаву проглотили сумерки. На горе сверкнули огоньки монастыря, где теперь сидели московиты. Оттуда долетала протяжная песня. Похожее пение слышалось и на противоположном берегу. А ещё где-то там громко и заливисто лаяла псина, пылало много костров. Король и генерал остановились над водою. Отряд драбантов — на расстоянии. С московитского берега, от ближайшего костра, засвистели пули. Конь под Левенгауптом стал нервно бить копытом землю, бросая песок на королевского жеребца и на самого короля. Генерал не мог его успокоить, но не мог и терпеть проявлений неуважения к монарху пусть даже и от животного — немного отъехал. У короля же под свист пуль начала униматься тревога. Он спокойно ездил в сумерках. Внизу, под серыми во тьме копытами, белели пески. Королевский конь сохранил спокойствие. Можно было видеть, как на противоположном берегу шевелятся возле костров люди, как возле них раз за разом появляются короткие вспышки, и король уже мысленно издевался над царскими солдатами, которые не знают, в кого целятся, иначе делали бы это тщательней, их много, они действительно будто бы готовы переправляться через речку: там сереют на воде паромы, а на песке чернеют челны.
Генерал позади вдруг вскрикнул. Что-то тяжело упало на песок. Король не оглянулся. По-другому и быть не могло. Столько пуль, пролетая, могут миновать лишь человека, которому не суждено умереть.
Но генерал остался жив. Под ним убили коня. Животное скатилось с высокого берега, пропахав телом широкую и глубокую траншею.
— Ваше величество! — бежал по песку Левенгаупт, держа в руках тёмную шляпу. — Едем! Всё понятно! Убиты три драбанта. Сохрани Бог... Как без вас армия?
«Убьют? — мысленно завершил король. — Зачем тогда армия? Нужно до конца положиться на Всевышнего...»
Король не отвечал генералу, лишь крикнул уцелевшим охранникам подвести генералу другого коня, а сам начал спускаться ещё ниже, к краю переливающейся блеском при звёздах воды, раздумывая, как подать московитским солдатам знак, что перед ними сидит на коне король!
Генерала не было слышно, не было слышно и драбантов. Никто не приближался к королю. Пули пролетали уже плотнее — над головой, возле ушей. Он направил жеребца наверх, по песку, и хотя не подгонял, но уже верил, что никакая пуля не заденет шведского властителя, что он сейчас же поедет к Терезе, да, да, а на рассвете возвратится и сразу же прикажет штурмовать Полтаву. Её нужно взять. А царь пускай переправляет войска!
И в это мгновение огонь ожёг королю пятку. Он еле сдержал в себе животный крик, но сразу, хотя и понял, что это пуля пробила пятку и застряла в пальцах, поскольку их распирала невероятной силы боль, король заставил себя забыть о боли: он будет Львом Севера! А пуля в пятку — это просто знак, что за ним внимательно следит Бог!
Небольшой двор возле панского домика в селе Крутой Берег не вмещал карет и колясок. Их ставили вдоль извилистой улицы, сбегающей к оврагу.
Царь приказал генералам расположиться в яблоневом саду. Он быстро спустился с крыльца, и все, поднявшись, притихли, дивясь, что его тяжёлые ботфорты так тихо ступают по садовой земле. Царь открыто радовался, что крепость приковывает к себе силы врага, давая возможность стягивать к Крутому Берегу артиллерию и пехоту, которые прибывают из глубинных городов государства, но одновременно высказал и свои опасения: от заразы очень поредели все полки.
— Как удержать город? Что делать дальше?
Вопрос ставился ребром. Головкин, Шафиров, даже кабинет-секретарь Макаров, тулившийся в стороне, под яблоней, и что-то старательно записывавший в большую книгу, — все они чувствовали себя сейчас несколько спокойней, пока решалось воинское, а не гражданское дело, а уж военные люди сидели напряжённо, кроме разве гетмана Скоропадского, войска которого имеют задание от князя Меншикова не пускать шведов к Днепру, а потому и стоят они подальше от Полтавы.
Генералы увяли под пристальным взглядом, стремясь не попадать под солнечные лучи, прятались в тень. Когда же царь приказал высказываться — в генеральских речах сразу закипели не очень скрытые укоры: противник под самым носом штурмует нашу крепость, достаточно выйти из сада — её видать... Генералы избегали смотреть в царские глаза, даже сам Данилыч. Почёсывая длинный нос, одним пальцем поднимая парик, чтобы в щель проникал ветер, Меншиков украдкой посматривал в пространство между яблонями, где поблескивает Ворскла. А уж Шереметев — надутый, как сыч, и парик съехал почти что на брови. В летнюю жару, за эти два месяца, пока царь его не видел, Шереметев похудел, и в похудевшем теле появилась решительность. Что же, много чему научился Шереметев, действуя с войском в королевском тылу.
Царь, вышагивая, слушал внимательно. Собственно, у него за несколько предыдущих дней созрел план. Остановившись, чтобы видеть всех, царь приказал переправлять полки за Ворсклу. Он тыкал трубкой в генеральские груди, каждому поручал, что делать, и все записывали, не удивляясь, что он лично даёт конкретные указания, хотя прежде это делал обычно Шереметев, или Алларт, или Меншиков, командиры дивизий, а он раздавал указания разве что им — нет, теперь все понимали важность момента. Первым получил задание кавалерист Ренне, потом генерал Алларт, потом Шереметев. Данилыч, когда настала его очередь, вскочил с места, засмеялся, посмотрел царю прямо в глаза.
Шереметев тоже дёрнулся, чуть ли не вырвался вперёд, уже держа парик в руке и не побаиваясь царского гнева, — так торопился дать войскам приказы, за ним Алларт, Репнин, которому за добрую службу снова возвращён генеральский чин, — побежали все, будто молодые парни. Лишь гетман Скоропадский глядел на пуговицы царского кафтана, утирая лысую голову вышитым платком, подарком Насти Марковны.
— Вам, господин гетман, — начал царь, и гетман осмелился посмотреть ему в глаза, — нужно подводить казацкие полки к селу Жуки!
— Славно! — радостно кивнул Скоропадский, опасавшийся перед тем, наверно, как бы не пришлось ему издали смотреть на подвиги других, — что бы сказала тогда Настя Марковна, она же при войске! — и заспешил к своей карете.
Первыми перешли Ворсклу полки генерала Ренне. Возле села Петриковка, вёрстах в десяти к северу от Полтавы, они насыпали на высоком берегу редут и тем подготовили позиции для главных сил. Правда, в наступление на них пошёл фельдмаршал Реншильд, имея намерение столкнуть смельчаков в реку, но к вечеру фельдмаршал неожиданно отвёл войска к селу Жуки — гуда со стороны Днепра уже подходили казаки Скоропадского, — возможно, фельдмаршал намеревался помешать им приблизиться к русским главным силам? Это казалось резонным, но царь заподозрил, что шведы приготовили сюрприз. Царь решил оглядеть переправу на Ворскле, куда уже подтягивалась дивизия Алларта.
Смеркалось, когда в сопровождении Данилыча и небольшого эскорта драгун царь приблизился к мельнице, где остановился Алларт. Данилыч был возбуждён мыслями о будущей баталии на высоком противоположном берегу.
— Господин полковник! Твою цидулку перебросили! У меня такой артиллерист... Не артиллерист — дамский цирюльник!
Царь молчал. Возле мельницы было пусто, все толпились на переправе. Алларт одиноко сидел в низком сыром помещении, примостясь на куче наполненных зерном мешков. На тёмном столе колыхалось пламя сальной свечи, выгнутой, будто сабля. В высоком бокале искрилось красноватое вино. Вместительные ботфорты, как две собаки, лежали на деревянном полу, и генерал не успел их напялить на свои толстые волосатые ноги, стоял перед царём в белых шерстяных носках, лишь кратко отрапортовал, что всё делается так, как и предвиделось. Полки начали переправляться. В авангарде — опытные офицеры. Видя спокойствие царя, генерал рассказал, что король ранен в ногу, известно точно. Позавчера вечером на чужом берегу вертелись какие-то всадники, наши солдаты стреляли — известно точно.
— Это он! Он! Пусть не вертится, хампа-рампа! — захохотал Данилыч, а подзадориваемый вниманием Алларт продолжал:
— Именно в пятку, ваше величество! Не хотел признаваться, что ранен, да разве утаишь? Наши уже знают.
Весть огорошила. Царь молчал, обдумывая услышанное, а Меншиков заговорил о королевской казне, привезённой из Саксонии. Хищные, знакомые царю огоньки вспыхнули в глазах светлейшего.
— Ваше величество! — заметил Данилыч. — Пока король не может сесть на коня — мы бы генеральную...
Но сразу и прикусил язык светлейший — достаточно царского взгляда. Генерал, уже справившись с ботфортами, наставил было уши, а Меншиков снова заговорил о короле, припоминал подробности, слышанные от своих офицеров.
Царь в задумчивости вышел из мельницы, разрешив Данилычу и Алларту посидеть за столом. Неизвестно зачем вертелось скрипучее мельничное колесо. Хозяина нет, а так никто и не догадывается, что его нужно остановить. Для военных нужд используются иные мельницы, большей же частью муку доставляют из далёких отсюда городов. Колесо ещё какое-то время вертелось и после того, как царь быстрыми шагами приблизился к плотине и поднял заставки, но движение его замедлилось, наконец угасло. Этому колесу ещё хватит полезной работы.
На низкий берег накатывались короткие говорливые волны. Через речку перевозились пушки. Под тяжёлыми колёсами чутко отзывалось дерево, скрипели отдельные брёвна. На противоположном берегу в сумерках пылали костры, шевелились маленькие проворные тени, ржали лошади — там надёжно держались полки генерала Ренне, иногда постреливая и выстрелами прерывая бесконечное скрежетание лягушек.
О генеральной баталии царю намекали многие генералы, но кто среди них мог понять в полной мере, что случится, если бы королю улыбнулась, как говорят, виктория? Карлу сейчас, как никогда, нужна победа. У него с каждым днём тают силы, а число русских войск, невзирая на болезни, увеличивается. Если же удастся дождаться сорока тысяч калмыков — их вот-вот приведёт дружественный хан Аюка... Но всё-таки генеральная баталия — ещё очень опасное дело.
На переправе стоял шум. Царь и не сразу заслышал, приближаясь незаметно, о чём толкуют за кустами молодые голоса. Говорили очень близко, очень чёткими голосами и как раз о том, о чём хотелось слушать, что не давало покоя ни на минуту — ни днём ни ночью.
— Теперь бы и ударить, коли сам Бог пособляет! — продолжал разговор молодой голос, по выговору — простого солдата.
Второй голос принадлежал черкасскому казаку. Казак говорил напевно:
— Царь подвёл свежие силы, говорят... А пороху, еды — много...
Солдат дальше:
— Пора! Разреши только воинам стать на битву!
— А кто не разрешает? — удивился казак.
Солдат захохотал. Многие засмеялись за густыми кустами.
— Молод ты, брат, — наставительно заговорил солдат. — Ровно гусёк... Вишь, царь наш любит всё чужеземное. Ему, знать, и не верится, что мы побьём чужинца! Бают, когда он был за морем, так, сказывают, даже гроб привёз оттуда в Москву, чтобы и мы себе такие же делали!
Царь засмеялся. Какое-то новое решение, ещё непонятное для него самого, родилось в голове, и он, встретив на плотине бодрых Алларта и Данилыча, отозвал Данилыча и сказал ему, что надо готовиться...
Меншиков так громко хлопнул в ладони, что над водою понеслось эхо, и Алларт понял: это неспроста.
— Ваше величество! — прошептал, однако, Данилыч. — Неужели... надумал?
— Молчи! — придержал царь шитый золотом княжеский рукав. И тихо добавил: — Пора... Дело...
На переправе — бесконечное движение. Вброд и по длинным деревянным мосткам, шатким, свежетёсаным, красивым, ехали, двигались пешком солдаты и офицеры. Стучали сапоги, грохотали конские копыта, разбрызгивая воду, пробивавшуюся струями сквозь щели между досками, отзывались густым звоном пушки, доставленные с далёких Невьянских заводов, стучали в тугие барабаны усатые молодцеватые барабанщики, весело смеялись и сердито поругивались сержанты — и они казались весёлыми.
Царю почудилось, что никто среди нижних чинов и не думал переходить реку тихо, украдкой, тайком от врага, — все торопились вперёд с ощущением своей силы и уверенности; даже молодые солдаты, которых лишь недавно сюда привели, которые и одеты в кафтаны из грубого серого сукна, шагали как-то бодро; даже их подхватило всеобщее движение, ощущение, что и от них зависит исход будущей битвы, радость освобождения или же предстоящее большое горе, которое отсюда расползётся по всей русской земле, доползёт и до их далёких деревушек, до родных задымлённых хат, как вот сейчас оно гуляет по несчастной черкасской земле, — одна судьба теперь у черкасов и московских людей.
Как только войско перешло на правый берег Ворсклы, царь ощутил в себе такое напряжение, что забыл о сне, еде, обо всём на свете, кроме решительной встречи двух армий. Мысли сосредоточились на зелёном поле возле села Яковцы, где теперь стояла его армия, уже окружённая валами — в так называемом ретраншементе, — и пехота, и конница, и артиллерия. Царь оглядел эту местность во время рекогносцировки, когда армия, переправившись через Ворсклу, ещё возводила укрепления вокруг первого своего лагеря возле села Семёновка, на позициях, захваченных конницею Ренне. Здесь, на новом месте, возле Яковцев, природа даёт возможность в полную силу использовать артиллерию, а шведов лишает манёвра. Позади позиций берега Ворсклы круто обрываются — безопасно для тыла. Слева стеною возносится Яковецкий лес. Атаковать ретраншемент можно только с одной стороны — с прохода между Будищанским и Яковецким лесами.
Яковецкий лес начинается рядом с укреплениями, а за ним, за Крестовоздвиженским монастырём на высокой горе, усталая от осады Полтава. Через лес, мимо монастырских ворот к крепости ведёт широкая дорога. Она исчезает между шведскими окопами, обнимающими даже монастырские стены: враг до недавнего времени намеревался захватить святую обитель. Из монастырского двора царь в подзорную трубу осматривал шведские позиции, размышляя о предстоящем.
Теперь он шагал по шатру, поставленному на природном возвышении в центре расположившегося здесь войска. Перед ретраншементом насыпали шесть редутов, перегородив ими широкое поле. Полог шатра был поднят, и царь видел чистое зелёное поле с жёлтыми полосками свеженасыпанной земли, которые примут на себя первые удары, но уже не ощущал вчерашнего удовлетворения от удачно избранной позиции.
Вышагивая по шатру, царь слушал донесения с передовых редутов да ещё от самого Данилыча, которому поручено следить, чтобы горячий король не напал врасплох, чтобы войско встретило его достойно.
Наконец царь, уже в который раз за этот день, выехал из ретраншемента. Ещё издали заметил, что в редутах кипит работа, что там стоит бесконечный стук кирок и лопат, а воздух перенасыщен пылью и лёгкими мелкими опилками, поскольку туда до сих пор свозят брёвна, там их рубят и пилят, зарывают и вколачивают в землю, чтоб те преграды придержали вражескую конницу.
Шесть редутов на широком, с полторы версты, пространстве между Яковецким и Будищанским лесами были почти готовы. Они ощетинивались в шведскую сторону стволами пушек. Пушки весело сверкали на солнце. Царь, минуя валы, ощутил, что ему хотелось бы лично оглядеть каждую пушку, но взгляд мимо воли устремлялся туда, где маячили кавалеристы Данилыча. Сегодня, когда уже поднялось солнце, будто и не стоило ожидать шведского нападения, но за редутами, в окружении многочисленного кавалерийского эскорта, виднелись Данилыч и Шереметев. Они, заметив царя, приблизились, вопросительно заглядывая ему в глаза. Царская тревога перешла и на них, исхудавших, особенно в последние дни. Правда, в словах Меншикова звенела привычная уверенность в себе и в своих поступках.
Царь всматривался в густые леса, переполненные звонким птичьим пением — а ведь вокруг столько человеческого шума! — израненные глубокими оврагами, и на свои редуты, силясь увидеть всё это глазами шведского короля, который, хоть и ранен, обязательно, возможно даже сегодня ещё, увидит их, хорошенько рассмотрит, и кто знает, какая хитрость родится в его сумасшедше-отчаянной голове? Возможно, он увидит что-то вот здесь, где Яковецкий лес слегка прикрывает левые редуты, давая возможность наступающим приблизиться всё-таки незаметно... Но... От неожиданной мысли царь остановил коня, потом круто повернул его и сказал обоим спутникам, следовавшим за ним:
— Ещё одна линия редутов... Перпендикулярно к этой... Один, два, три, четыре... Выступом вперёд, в одну линию... Чтобы разрезать наступающих.
Царь пальцем указывал места, где быть редутам, но даже Меншиков своим острым умом не сразу проник в замысел, поскольку ничего подобного не встречал в сражениях, и хитрый француз Вобан, которого царь любил поминать, ничего такого не советует. Шереметев маленькими глазками уколол царский выставленный в пространство палец и засветился широким лицом:
— Славно!
Меншиков взглянул на фельдмаршала и ударил себя по лбу белой перчаткой, хохоча и щуря глаза, морща длинный нос:
— Вот так! Хорошо придумал, ваше величество! Ей-богу! Тебе уже следовало бы дать чин генерала! На две части разрежет, а тем временем пушкари в хвост и в гриву!
— Вот-вот! — Довольный поддержкой Данилыча и Шереметева, царь уже махнул в направлении будущих редутов вытащенной изо рта трубкой с лицом эллинского сатира. — Сюрприз! Дело! Знаете, из скольких мест полетят ядра?
— Ад будет! — хохотал Меншиков.
Шереметев, загораживая крупом своего коня дорогу царскому жеребцу, тоже вмешался:
— Король сушит голову, как прорвать поперечные редуты, а здесь... Нужно немедленно строить, ваше величество. Но главное — чтобы никто не предупредил!
Вяло слушая Шереметева, царь поморщился:
— А не придумает ли он чего-нибудь? Лес прикрывает наше крыло...
Только некогда было разговаривать с Меншиковым и Шереметевым. Царь сразу послал с адъютантами приказ строить укрепления. Меншикову же велел выдвинуть кавалерию ещё далее вперёд, чтобы ни одна живая душа из шведского лагеря не увидела, что происходит в этом месте.
Царь возвратился в шатёр уже после того, как все четыре новых редута были обведены валами и там были поставлены пушки под наблюдением самого командующего артиллерией генерала Брюса. Правда, там предстояло трудиться ещё всю ночь, чтобы к рассвету укрепления встретили врага хотя бы вполсилы, но в них уже вошли гарнизоны, готовые к бою.
В ретраншементе пылали костры, пахло свежевскопанной землёю, тёсаным деревом, опилками. Громко и протяжно перекликались часовые. Солдатского гомона не слышалось, утомлённое работой войско спало — царь приказал дать ему хороший отдых, полагая, что к бою придётся приступить утром.
Конечно, в такую ночь чутко спали и во всех недостроенных редутах, а в новых не спал никто. Ещё совершенно не знали сна кавалеристы князя Меншикова, выведенные за новую передовую линию.
Усталость налегла и на царя, и он, взглянув, как красиво бредёт между прозрачными облаками плоская луна, вступил в свой шатёр, присел в кресло, успел подумать, что, наверно, в самом деле большим сюрпризом станет для Карла новая перпендикулярная линия. А ещё, подумалось, совсем не догадывается швед о том, что сегодня, вернее, вчера вечером Новгородский полк, давно закалённый в сражениях, поменялся мундирами с полком новобранцев. Пускай догадывается король, где новобранцы. Пускай ударят...
Это было последнее, что успел подумать царь, и уснул в кресле, так и не раздеваясь и не снимая даже ботфорт, а протянув куда-то во тьму свои очень длинные ноги...
Королевские войска в свете трескучих факелов, на все стороны разбрасывающих от себя длинные колючие искры, выходили из-за серых во тьме валов такого огромного сейчас ретраншемента и строились в гулком ночном поле. С неба засиял чистый месяц. Факельный свет потускнел, но на месяц начали налезать коротенькие тучки, и в моменты их появления огонь в солдатских руках становился ярче и снова победно рассыпал свои длинные колючие искры, вырывая из полумрака суровые решительные лица, горбоносые лошадиные морды, длинные фузеи, сверкающие штыки.
Тяжёлой поступью, вздымая пыль, в приглушённых гортанных командах, вышла и остановилась там, где ей приказано остановиться, непобедимая доселе лейб-гвардия. За ней выступали Юнкепинский полк, Вестербоцкий, Далкарский, Ивермолянский, затем почти все пехотные полки. За ними на конях выехали драгунские — Гильдерштернский, Гельмский, Вертенбергский, Вернерштетский, — постепенно вышли почти все полки, а потом заторопились уже рейтарские: Ниландский, Зидершонский, Лифляндский, Остергоцкий и другие. Черкасская степь наполнилась незнакомыми ей мощными звуками. Везде слышались топот сапог, стук копыт, звон оружия, и эти выразительные звуки приглушали слова коротких хриплых команд.
Конечно, какие-то полки оставались под Полтавой и в самом ретраншементе, некоторые — в гарнизонах по сёлам да местечкам вокруг Полтавы. Точно никто не знал, кому выпало удерживаться от сражения, кто ещё должен был появиться в поле, но тем, кто оставался, сочувствовали все: они не пойдут в решительное сражение, которое покроет новой славой храброго короля и его полки, если, конечно, московиты не удерут, заслышав поступь королевской армии. Все знали, что к московитам должны подойти полчища диких калмыков, но король решил ударить сегодня ночью, и уже никакая сила не поможет разбитому и так никто не сомневался, что наконец Богом даётся возможность разбить в генеральной баталии армию московитского царя... Так говорили солдатам младшие офицеры, а младшим офицерам — полковники и генералы.
Король слышал разговоры полулежа-полусидя в кресле-носилках, за одну ночь изготовленном для него мастерами из обоза. Он часто пробовал шевелить изувеченной ногою, надеясь, что конечность станет послушной и лёгкой, с неё можно будет сорвать всё, что туда навертел лейб-хирург Нейман, однако нога по-прежнему болела и оставалась непослушной. Он дождался, когда из ретраншемента выйдут последние войска, и подал знак рукой. Драбанты понесли носилки от полка к полку.
Перед каждым полком кресло-носилки опускалось на землю. Король глядел на лица в касаниях факельного света и силился узнать хотя бы одного солдата, но не узнавал никого. Хотел о чём-то напомнить, но не был уверен, эти ли солдаты участвовали в той битве, о которой хотелось говорить, или же они пришли с более поздними пополнениями. Сначала призывал некоторые полки воевать так, как положено воевать за своего короля, а потом ощутил на зубах потрескивание пылинок и лишь глядел на всех проникновенно и бодро махал драбантам рукою.
Когда носилки пронесли перед всеми полками, короля охватила вдруг зависть: все эти солдаты на рассвете встретятся с врагом, грудь в грудь, а он не сядет на коня и не бросится в водоворот сражения! Правда, они могут и погибнуть, на то солдаты, не короли, а его оберегает сам Бог. Только Всевышний одновременно и предостерегает от чего-то, но от чего? Чепуха те разговоры, будто король не заботится о тылах. Александр Великий перед походом вообще раздал имущество своим друзьям... Завтра наконец московитский царь увидит большую часть шведской армии!
Драбанты поставили носилки на свежескошенное сено, привядшее под солнцем. Оно приятно пахло. Фельдмаршал Реншильд, граф Пипер, генералы Лагеркрон, Спааре тоже прилегли на природном ковре, а немного поодаль был слышен приглушённый бас Левенгаупта, хриплый голос Росса, тонкий и скрипучий — Шлиппенбаха, весёлый — Штакельберга.
Где-то далеко на холмах пылали костры. Их было достаточно и позади, там, где в осаде осталась Полтава, непокорённая ещё и сегодня, да что она предпримет завтра, если в ней так мало пороха, как сказал перебежчик из царского лагеря?
И впереди, над лесом, куда клонился за тучами месяц, где царский ретраншемент, тоже вроде бы возносилось сияние. Лес вздымался отвесным утёсом. Там ничего не разглядеть. Это одна из азиатских загадок, которую приятно разгадывать и которую обязательно разгадает король.
Фельдмаршал Реншильд говорил возбуждённо, даже торжественно, будто на военном консилиуме, и король воображал, как шевелятся отдельные части его толстокожего, совершенно изуродованного рубцами лица, как ходят на нём колючие седоватые усы. Голос фельдмаршала изменился с того момента, когда король позвал его к себе и приказал вступить в командование армией. Правда, не дал ещё никакой диспозиции на генеральное сражение, но она будет дана на месте. Надоумит Бог... Главное — натиск!
Фельдмаршал из мрака спросил:
— Ваше величество! Полагаю, вам припомнилась встреча персидского царя Ксеркса с его воинами. О ней рассказано у Геродота. Ксеркс заплакал: через сто лет, мол, никого из молодых воинов уже не будет на свете!
Граф Пипер почувствовал праздность вопроса. Безусловно, об этой ночи, как и о завтрашнем дне, всё будет записано Нордбергом, Адлерфельдом, Понятовским — они где-то здесь, возможно, прислушиваются к королевским словам. Эта ночь войдёт в историю. Фельдмаршал тоже надеется войти в историю; хочется предстать перед потомками образованным и осмотрительным человеком — вот и ссылка на Геродота... Но королю вопрос понравился. Он ответил, что отлично помнит это место у Геродота.
Фельдмаршал продолжал приятный разговор:
— Ваше величество! После сражения нам достаточно будет победить лишь те шесть сотен пленных саксонцев, которые поставлены царём для защиты Кремля!
Фельдмаршал громко захохотал. Граф догадывался, что и его величество немного растянул тонкие напряжённые губы. Накануне они все долго и нервно смеялись в королевском шатре над принесённой перебежчиком новостью: Кремль в Москве защищают пленные саксонцы! Все царские солдаты собраны здесь, под Полтавой.
— Конечно! — хохотал и сейчас фельдмаршал. — Прижмём их к речке. Будут прыгать в утреннюю холодную воду! Бр-р-р!
Граф начинал злиться. Несколько дней тому назад Реншильд уже склонялся к мысли, что стоит отойти за Днепр, выждать там, когда крымские татары начнут раздирать царские земли. Реншильд хмурил лицо, надвигая на глаза потную шляпу, но сегодня, получив почётное назначение, разогнал на лице рубцы. И как возразить, если все хотят генерального сражения? Действительно — поздно отступать... А победа подвигнет на действия крымского хана.
— Ваше величество! — заговорил Пипер. Зная, что сейчас можно заслужить благодарность, если провести параллель между Александром Македонским и Карлом XII, граф не стал этого делать, хоть отлично запомнил произведения древнего писателя. — Наверно, у нас так же тепло. Принцесса Ульрика, ваша сестра, возможно, глядит на этот самый месяц.
Следуя за королевскими носилками, граф видел освещаемых факелами шведских воинов. При колеблющемся освещении они казались древними духами, о которых ему, ещё маленькому мальчику, рассказывала мать, старая крестьянка. Он помнил её голос, даже когда разбогател и стал графом — всё благодаря личным заслугам перед государством, которые и сейчас высоко ценятся при дворе. Граф увидел свой замок недалеко от Стокгольма, свою молодую жену. Ему хотелось, чтобы и король припомнил родину, подумал наконец, какая ответственность ляжет на него, короля, завтра. Пусть ещё внимательней присматривается и прислушивается он к распоряжениям Реншильда. Пускай поскорее даёт диспозицию к баталии. Пусть использует при разработке её и такого опытного воина, как Левенгаупт.
Король не отвечал. Воцарилось продолжительное молчание. Стало слышно дыхание солдатских рядов. Солдатам разрешено было присесть на землю, но не разрешалось оставлять своих мест. Тишину разорвал голос фельдмаршала. Его поддержали Лагеркрон и Спааре. Даже Гилленкрок произнёс что-то льстивое сдавленным ото сна голосом. И тогда граф Пипер как-то неожиданно для себя самого, под этими чужими звёздами, совсем не похожими на шведские, на те, под которыми, возможно, стоит сейчас принцесса Ульрика, подумал, что именно льстивые разговоры и привели короля к сегодняшней непонятной ночи, за которой — загадочное утро. Что принесёт наступающий день королевским полкам? Победу — хорошо, а если... Ведь король, не имея пороха, взял из ретраншемента лишь четыре пушки. А сколько пушек выставят московиты? Правда, король возлагает надежды на неожиданность нападения. Но если московцы не прозевают? Ведь здесь их земля. Кто знает, не следят ли они и сейчас за каждым королевским передвижением? Что тогда скажут в Швеции первому министру графу Пиперу? Но что может изменить первый министр? На всё королевская воля. Если же будет пиррова победа... Московиты соберут новое войско, а король... А если поражение? Как тогда пробиваться к своим крепостям? Это будет похоже на анабазис, исход греков, так ярко описанный Ксенофонтом, когда десять тысяч эллинов после неудачного сражения пробирались на родину. Что ж, и это даст королю возможность помериться славою с героями античности.
Мысли графа растекались, вскоре ему стало страшно от них, однако он не мог укротить их потока, думал и думал.
Что, наконец, связывает со Швецией этого молодого человека, который уже девять лет не видел своей родины, который ушёл от неё восемнадцати летним с мечтою о славе Александра Великого? Возможно, он в самом деле отличный полководец. Это привычно для Швеции, давшей миру таких выдающихся полководцев, как Густав-Адольф. Если бы молодому королю довелось воевать против достойных противников... Король и теперь считает, что московитская армия точно такая же, какою она была под Нарвой.
Мо совсем иначе говорил о противнике Левенгаупт. Видно будет завтра... Тем временем судьба Швеции в руках молодого и беззаботного человека и его закалённых в сражениях воинов.
Во втором часу ночи, когда месяц спрятался за лесом, когда стало темно и жутко, король приказал вести полки. Первыми двинулись рейтары.
Кто-то во тьме тронул царя за плечо:
— Ваше величество...
На свечах качались слабенькие огоньки. Лицо фельдмаршала, в глубоких морщинах, очень старое и испуганное, показалось незнакомым.
— Шведы?
Царь с усилием подтянул затёкшие ноги.
— Ваше величество! — задохнулся Шереметев. — Гонец от Меншикова!
В одно мгновение царь выскочил из шатра. Правда, и в шатре слышались выстрелы, ещё ружейные, далёкие. Шведы должны были находиться на приличном расстоянии, поскольку пушки в редутах молчали, и хоть царь не допускал мысли, что шведы во мраке подкрались незаметно, обойдя конницу, что их приближение проворонил верный Данилыч, но тревога фельдмаршала овладела им, показалось, что всё вокруг, до мельчайшего стебелька на земле, в зареве пылающих с новой силой костров, в мощных сержантских криках, — всё уже находится в страшном напряжении, в том самом, какое он чувствовал в себе на протяжении нескольких дней.
Где-то за лесом поднималось солнце. Непрерывно гремела артиллерия. Уже стало известно, что шведы штурмом взяли два первых, ещё недостроенных редута, что их конница при поддержке пехоты отбросила русскую, — это не беда, кто не знает силы шведской конницы? Против неё не устоять Данилычу. Царь уже вторично посылал светлейшему приказ немедленно отводить полки на правый фланг ретраншемента, считая, что конница выполнила свою задачу, дала возможность полкам основного войска выстроиться к бою под защитой высоких валов.
Главное войско стояло ровными рядами, и солнечные лучи, переваливаясь через горы насыпанной земли, высекали на штыках ослепительные искры. Но светлейший не торопился возвращаться, а требовал поддержки, стремясь доказать, что конница при поддержке пехоты сломит шведскую и перейдёт в наступление. Как доказательство в царский шатёр внесли присланные Данилычем шведские знамёна. Однако царь не мог рисковать судьбою государства. Он принудил Данилыча отвести конницу под защиту артиллерии, поскольку знал, что светлейший в своей несдержанности похож на шведского короля. Принудить удалось таким способом, в котором Меншиков не заподозрил принуждения...
Быстро поднялось солнце, и при его свете царь заметил в подзорную трубу, что основные шведские силы сгрудились правее, возле Будищанского леса, а какая-то их часть, пробиваясь вдоль Яковецкого леса, под мощным огнём артиллерии начала прижиматься к опушке — конечно же, их отрезала продольная линия редутов! В круглом стёклышке подзорной трубы кружились, словно муравьи в муравейнике, синие мундиры, сверкали штыки. Царь с облегчением выслушивал донесения гонцов — всё подтверждало его предвидения. Тогда он продиктовал Макарову новый приказ, чтобы Меншиков с пятью кавалерийскими полками и пятью пехотными батальонами поспешил против отрезанных шведских колонн. В подзорную трубу какое-то время виделось отчаянно-весёлое лицо светлейшего, лица его молодцеватых офицеров и рядовых солдат. Потом всё исчезло в облаке плотной пыли.
А ещё какое-то время спустя из пыли вынырнул новый гонец:
— Ваше величество! Князь Меншиков взял в плен генерала Шлиппенбаха! Недобитые шведы ищут спасения в ретраншементе под Полтавой! За ними бросился генерал Ренцель. Князь возвратился назад и поставил свои полки на левом крыле ретраншемента!
«Там и стой! — подумал царь. — Дело! Всё решится именно сегодня!»
Царь наблюдал за полем сражения с высокого вала. Фельдмаршал Шереметев подъехал весь в пыли. Красный чепрак на коне превратился в серый, но даже из пыли глядели весёлые маленькие глаза на широком лице:
— Ваше величество! Ждём...
Царь не дал произнести ни слова, но резко и быстро приказал выводить полки из укреплений в поле. И ещё, глотая скупые слова донесений из разных концов огромного поля, вдруг понял, что необходимо срочно вселить в солдат уверенность, поскольку настало время, решающее исключительно всё.
Уже припекало солнце. Ровные ряды батальонов отливали блеском штыков. Солдаты еле заметно щурили глаза от сияния мундиров — за царём двигалось много генералов, прислушивающихся к его разговорам с главнокомандующим Шереметевым. Солдаты, в ожидании царских слов, посматривали на лес, на поля, будто старались угадать, под каким кустом, в каком месте придётся им встретиться с врагом.
И царь, не останавливая коня, крикнул:
— Воины русские! Не за меня сражение, но за державу, которую поручил мне Бог! Помните и сражайтесь достойно!
Речь получалась короткой. Он повторил её в нескольких местах, каждый раз взвешивая слова. И везде в ответ грохотало такое отчаянное «Ура!», что конь рвался вперёд. Немного дольше, нежели нужно, царь задержался против Новгородского полка, против солдат, одетых не в зелёные кафтаны пехотинцев, а в серые, снятые с новобранцев. Подумалось: «Выстоят? Молодые...» Но лишь подумал, как показалось, что солдаты едят его глазами, вот хотя бы этот белобрысый великан с могучими плечами и длинными мощными руками.
«Выстоят! — заверил царь сам себя. — Здесь новгородцы да псковичи. Они всегда воевали со шведскими захватчиками за свои земли!»
Русская армия медленно, ровными рядами двинулась на врага, выставляя перед собою ряды сверкающих штыков. Сверху, уже снова от шатра, царю было видно, как бросились навстречу шведские колонны. В подзорной трубе мелькнули белые носилки. Они плыли в передних рядах наступающих, можно было догадаться, что там король. Царь хотел рассмотреть своего главного противника, которого никогда не видел, но с которым провоевал уже почти девять лет, да от обоих войск вдруг поднялась такая густая пыль, что она мешала что-либо рассмотреть, а тут ещё ударила русская артиллерия. Показалось, пыль поглотила носилки, однако царь заметил, что шведы ударили в левый фланг его войска, как раз в первый батальон Новгородского полка. Там всё перемешалось. Ещё через мгновение под напором шведов серые кафтаны дрогнули и бросились назад — в прорыв всасывались синие фигуры.
— Коня!
Конь уже рядом. Это случилось так быстро, что царь толком ничего потом не мог припомнить, лишь помнилось, как взял несколько батальонов из второй линии, как рядом высоко взметнулось тёмно-коричневое знамя преображенцев с косым крестом Андрея Первозванного, и бросился с батальонами в тот ад, куда напирали шведы, помнил, что именно в то же мгновение везде взорвалось неправдоподобно громкое «Ура!». А некоторое время спустя он увидел, что шведы повернулись к нему синими спинами.
Высокий новгородец уцелел под пулями. Царь узнал его, завидев, как он вымахивает ружьём, словно крестьянскими вилами. Хотел подбодрить молодца, да того сразу же завертело в кровавом водовороте. От могучего «Ура!» царю стало легко, исчезло напряжение последних дней, и, когда мимо него, вслед за отступающими шведами, пронеслась конница, оказался рядом со всеми, ловил свист молодецкого ветра, свист пуль, и какой-то простой драгун в порыве больно задел его своим палашом, но не остановился, не смутился — это для него сейчас был просто свой, родной ему русский воин. Драгун лишь хлопнул ресницами и, не закрывая рта, полетел вперёд, взглядом приобщая царя к своему быстрому, как ветер, полёту.
Шальная пуля ударила в чёрную царскую шляпу, сорвала с головы, но не задела кожи, только резким холодом обвеяла вспотевший лоб.
Никто, однако, ничего не заметил. Всё по-прежнему неслось вперёд. Передние драгуны уже сшиблись со шведскими, начали схватку смело, молодцы. Всё снова окуталось пылью, дымом. В этом хаосе засверкали сабли, как в тучах сверкает солнце. И ещё откуда-то — навстречу или сбоку, не понять — посыпались с шипением ядра. Несколько драгун упало вместе с конями. И царь подумал, что если бы и он так же свалился, то не оглянулись бы и на него, что теперь всё зависит от воли и желания этих людей. И он, царь, должен быть доволен тем, что ему удалось много сделать для этой великой и близкой уже победы.
Мазепа не слышал, как шведы уходили на битву, а ждал в их ретраншементе знака для собственного бегства, ещё точно даже не зная куда. Знал, что дорога открыта лишь на Перевалочную, и мучился мыслью, что царь неспроста оставил свободной только эту дорогу, а все прочие уставил войсками Скоропадского да своими кавалерийскими полками — готовил царь западню, надеясь на свою победу? В Перевалочной, Мазепа ведал, недавно похозяйничали царский полковник Яковлев да охотный полковник Гнат Галаган, когда вели на Сечь полки для её захвата и уничтожения в ответ на акции гордиенковцев...
Орлик тоже забыл, что такое сон. Коней не отпускали от возов, хотя вслух никто и не заикался о бегстве, поражении, а все наперебой хвалили королевские мудрые распоряжения. Король долго молился в походной церкви. Его лицо прояснилось, он по-отечески улыбался солдатам — Бог показал ему хорошие знаки именно тогда, когда длинные пальцы сжали белое распятие... Обо всём этом громко рассказывал Орлик, прислушиваясь к звукам сражения. Мазепа понимал, что Орлик прячет свою смертельную тревогу. Но гляньте и на короля без короны, горько смеялся сам над собою Мазепа. Зачем старание, коли придётся так же лечь в землю, как ложится в неё простой казак, которого не сжигают заботы о короне, о безграничной силе над людьми, которому зато можно спокойно посидеть часок-другой возле жужжащих пчёлок...
Эх, всех провёл, казалось, Мазепа. Начал с тонко образованного на европейский манер Василия Васильевича Голицына, которого ценила и лелеяла тогдашняя московская правительница Софья. Начал с опаской, но добился, что гетмана Самойловича увезли в Сибирь. А затем пошло... И соперника Палия — туда же. Да что с того? На пути стали хлопы. Думалось: старшины, богатый люд погонят хлопскую отару туда, куда прикажет гетман. Богатый люд и послушался бы, да испугался страшной московитской силы. Где теперь сотники Ониско, Деркаченко, Макогон? Или хлопы убили, или в плену московитском... А полковники, генеральные старшины... Кто здесь остался? И пальцев на одной руке для них много. Войнаровский, Горленко, ну, Быстрицкий... И Франка, получается, гетман не перехитрил. Дурак.
— Франко! — позвал.
Франко сполз с воза на землю, приблизился. В глазах — уважение к хозяину. На протяжении двадцати лет ничего не меняется в старом человеке. И такого не обмануть — для его же пользы, Господи! — подобного Франка, Петра, Ивана? Тьфу!
— Иди! — бессильно опустилась рука. — Кажется, время трогаться.
На лице старого слуги прорисовался испуг. Что-то собирался он сказать, да не смог. Отошёл молча.
Да, далеко глядел проклятый Хмель, присоединяя Украину к Московии. Теперь их не разделить огнём. Одна вера — это сила.
В Московии выросла мощь. Они, в Европе, не знают... Шведский король ещё и сейчас не знает... Когда-то, когда московское и казацкое войска под командованием Василия Васильевича Голицына шли на Крым, Голицын говорил, что он мечтает провести в Московии большие перемены, они превратят армию и государство в огромную силу. Мазепа в душе потешался. Василию ли Васильевичу поднять безграничную Русь? Но царь Пётр... Да нет, не в том дело. Просто в подходящее время он стал царём.
Внимательно всматривался Мазепа в Орлика. Догадывается ли тот, где бербеницы с золотом? Да и самому страшновато, как бы в спешке не перепутать возы, потому что хотя везде верные возницы, из надёжных сердюков, но начнись заваруха... Что значит Мазепа для короля без своего золота?.. А Орлик? Гонор, гонор у него, безумная вера в себя, а и он будет ходить возле золота как собака на цепи. Главное — не дать ему ничего в руки. Вон как шастает глазами.
А как не почувствовать благодарности к шведскому королю хотя бы за то, что для защиты обоза выделены им две тысячи воинов, когда они вон как нужны на поле битвы. То ли о своём добре больше заботился король — и его казна ведь на возах, — то ли он по-прежнему верит в свою победу? Верит, кажется.
Полковник Гусак с есаулом Гузем отпросились на битву. Будут делить, говорит, после сражения царские обозы. Пусть! И Герцык, оказалось, тоже жаден, тоже отправился с ними.
А ещё обеспокоен Мазепа своей чудесной парсуной. Иногда ему кажется, что какая-то часть его самого перешла в малеванье. Он смеётся над теми, кому подарил в знак большого уважения своё изображение. Всем говорено: вот это оригинал, написанный зографом Опанасом, но в самом деле то все копии, сделанные в ближних отсюда монастырях искусными мастерами. Доски же, на которых выполнено привезённое когда-то Гусаком изображение, Мазепа время от времени приказывает Франку поворачивать тыльною стороною, чтобы убедиться: перед ним настоящая работа, взятая из какой-то там чернодубской церкви. Он, Мазепа, уже решил, что никогда, до смерти, не расстанется с дорогою парсуной.
Светел чуб и блестящ Орликов ус — видел то и Мазепа из своей кареты, — да всё то потемнело от пыли, жена и дети не узнают, приближаясь.
Орлик не глядел на карету Мазепы. Орлик стал похожим на искалеченного петуха, не на орла, как прежде, ещё недавно, — сам понимал. До конца дней своих не простит он старику, что тот до сих пор не сел на престол. Пусть сначала под шведскою рукою, даже под польскою. А всё же был бы сам себе паном. Иначе зачем отрывал Украину от русских? А умирая — сколько там ему ещё жить? — кому бы оставил власть и богатство? Разве пришелеповатому Войнаровскому? Или глуповатому Трощинскому? Слава Богу, Трощинский не показывает сюда носа. Как только возвратился он из Польши, царь приказал взять его до секвестра. Так что всё досталось бы Орлику. По элекции стал бы гетманом. А Войнаровский болтается между возами — дурак дураком. Нет и мыслей о булаве гетманской. Лишь девчата в голове — этим похож на своего дядю в молодости. Правда, есть ещё Горленко, ещё недавние сотники, а теперь полковники — Гусак, Герцык... Но последним достаточно полковничьих перначей. Полковниками потому и стали, что мало возле гетмана прежних полковников. А Горленко тоже к булаве не рвётся.
Отчаяние запускало Орлику в душу острые когти. Чёрное, как воронье. Жизнь потратил Мазепа, а ничего не достиг. Не создал своего государства. Так что сколько Орликовых жизней уйдёт... Зачем же манил, старое пугало?..
Потому и напивался снова в последние дни Орлик. Потому и жене своей ничего не советовал, так и ушла к карете, готовая к бегству. А он ещё плакал когда-то перед Мазепой, плакал больше от восторга, вместо того чтобы скорее взять старое пугало за хилое горло... Так хитрил, что, когда правду захотел сказать, когда захотел открыться, никто уже ему и не поверил. Не сумел удержать тогда Батурин. Не переманил нерешительных старшин... Дурак!
Только помогло бы? Если бы и всю старшину переманил? Ой, нет! Без хлопской силы... Нет! А коли так — не стоило и начинать пока! Суета сует. Таки дурак Мазепа... Теперь надо будет всё начинать сначала. Только уже не Мазепе.
Они и не опомнились, как на ретраншемент, на обозы с крикливыми маркитантами надвинулось облако пыли. И хотя Мазепа ещё не различал, кто именно несётся в пыли, однако запричитал:
— Трогай! Где Гусак? Взяли мою парсуну?
В пыли начали различаться конные гордиенковцы. Они указывали шведам дорогу.
Мазепа успел подумать, что сейчас и у Гордиенка, проклятого, тяжело на сердце, но сам уже не мог дожидаться короля — тому и в плену королевская честь и обращение, а с Мазепой...
— Трога-ай!
Старый Франко упал на колени и вскинул руки, словно перед иконой:
— Пан гетман! Позволь умереть на родной земле!
Кони вздымали над стариком копыта. Возница сидел бледный. Дрожащие серые губы не могли произнести ни одного слова.
— Трогай! — взвизгнул Мазепа. Вырвал у возницы вожжи и направил коней в высокую рожь, посеянную осенью каким-то простодушным хлеборобом, который надеялся собрать урожай. В другой карете на какое-то мгновение бледным пятном мелькнуло Орликово лицо. От страха или от боли, но у него опустилась нижняя челюсть. Он не мог даже сидеть, голова его заваливалась... Ему уже не было никакого дела до воза с золотом, хотя тот воз повернул следом за его каретой.
На бербеницах с золотом торчал верный Мазепин слуга. Торопились на баских конях Войнаровский, Горленко, Быстрицкий, Гусак с есаулом Гузем, Герцык вот и всё, что оставалось от гетманства, от хитрых замыслов, если не считать великого множества простых перепуганных казаков да ещё гетманской парсуны в красном жупане...
В то утро полтавские люди укрыли собою крепостные валы, истоптанные, кажется, до самой ничтожной былинки. За Яковецким лесом, за Крестовоздвиженским монастырём не унимались пушки. Везде сновали всадники, исчезая между деревьями, а из лесов вырывались дымы, клубились над землёю, и за ними ничего нельзя было различить, кроме того, что внизу за валами в своих шанцах неспокойно вертят головами долговязые шведы. Врагов возле крепости кишело так много, что идти на них означало бы большой риск: в Полтаве почти не осталось пороха. Сколько его ещё можно наскрести, знал разве что полковник Келин — он тоже стоял на валу, весь напряжённый и сгорбленный, припадавший к старинной подзорной трубе, упёртой одним концом в кучу мешков с землёю. По окаменевшему лицу полковника пробегали выразительные судороги.
Не сразу полтавцы поняли, что шведы начали удирать. Но над шанцами поднялся жёлтый дым, смешиваясь с чёрной пылью, которая валила от битвы.
Заржали кони, заскрипели возы. И тот дым и пыль, смешавшись, тучами потянулись в сторону Днепра, свидетельствуя, что враги начали оставлять укрепления.
— Открывайте ворота! — первый опомнился Охрим, криком давая толчок людям. — Наша победа! Догонять!
Охрим с Микитой не сбежали, а скатились с вала.
Полковник в подзорную трубу видел больше, нежели люди своими глазами. Он подал команду, ещё сильнее сгорбившись, согнувшись в дугу, будто и теперь не верил, что пришла победа. Солдаты внизу открыли дубовые ворота, отбросив перед тем от них брёвна, каменные плиты, старые изломанные возы, — и все полтавские защитники с таким порывом высыпали на дорогу, по которой не приходилось ходить и ездить столько дней, так уверенно бросились догонять врага, что для Петруся этот день превратился в длиннейший счастливый год, а не день. Он не запомнил, где взял коня, — счастье отшибло память, и хотелось лишь встретить братьев, друзей, поделиться с ними радостью, потому что какая это радость для Дениса, для Марка, для братьев-староверов, для первого встречного казака или русского. В памяти у Петруся уцелело лишь то, что он на коне влетел в лагерь Мазепы и сразу же возле глубокой канавы увидел там гетманскую парсуну, лишь немного повреждённую конским копытом, и успел подивиться, что никто больше не обратил на неё внимания. Он спрыгнул с коня и начал остервенело рубить изображение саблей, будто живого врага. Солдаты вокруг посмеивались, что-то говорили, вроде подбадривали, а он пинал и пинал её сапогами, пока наконец не понял, что перед ним вовсе не то, о чём думалось.
— О Господи! — вырвался из него крик.
Под белым левкасовым подмалёвком на доске открылся слой красной краски, а он туда такого не клал. Повернул ещё уцелевшие остатки досок — не то. На своих досках он запоминал каждый сучочек, каждый изгиб древесного естества...
— О Господи!
Да, вспомнилось, старый зограф Опанас говорил не раз, что удачные парсуны вельможам размножают придворные зографы. Петрусю стало страшно: Мазепа мог приказать сделать сотни изображений, и теперь они гуляют по свету, разносят его, Петрусевы, ошибки, его грех умножают среди людей...
От бессилия казак опустил саблю.
И тут кто-то явственно сказал за его спиною:
— Понимал бы ты, казак, что делаешь. Тебе ли судить такого человека?
Петрусь быстро оглянулся — ему показалось, что между зелёными кафтанами русских мелькнули чьи-то длинные красные рукава, мелькнули и быстро пропали.
— Господи! — снова перекрестился Петрусь. — Дай мне разумения...
А тем временем мимо полтавских валов в недавние шведские укрепления солдаты и казаки сгоняли пленных. Вели гордых высоких генералов в пышных париках — поодиночке и кучками, вели офицеров, вели людей в роскошном панском одеянии, безоружных, невоенных, или даже простых людей — тоже невоенных, всяких маркитантов, гендляров; рассказывали, что ищут самого короля, поскольку царь приказал привести его побыстрей, чтобы заставить подписать мирное соглашение. Шведская толпа от бесчисленных мундиров переливалась живой радугой.
На следующий день после баталии царь в сопровождении генералов и гвардии въезжал в Полтаву, сидя верхом на том же коне, на котором накануне вёл солдат на врага.
Снова занялся горячий солнечный день. Полковник Келин, худой и длинный, переодетый в новый мундир с блестящими железками и шнурками, который оказался ему очень просторным, ровными цепочками выстроил своих подчинённых, тоже принаряженных, со сверкающими штыками на ружьях, а полтавцев поставил по обеим сторонам дороги, по которой приближался царь.
Поравнявшись с полковником, царь, бледный, с запавшими глазами, спрыгнул с коня, подбежал к побледневшему пуще прежнего полковнику и, не слушая его рапорта, трижды, по-русски, поцеловал его в губы, после чего полковниково лицо стало наливаться кровью, сурово сжатые губы обмякли и расползлись в улыбке. Царь поднял над головой шляпу, замахал ею перед полтавцами, словно собирался обнять всех защитников, как только что обнимал и целовал полковника, что-то кричал, благодаря за верность и мужество, да его слова уже терялись в рёве толпы, в конском топоте и в гуле церковных колоколов...
Петрусь, торчавший в рядах полтавцев, неожиданно приметил среди царской свиты старого Яценка, к удивлению здорового, даже румяного, — не поверишь, что полгода назад этот человек казался трупом. Казак шагнул вперёд, надеясь обратить на себя внимание купца, отозвать его и расспросить о батьке Голом — что-то должен знать старик, поскольку зимой они уехали в одних санях... Где же разлучились?.. Но Яценко, заметив Петруся, вдруг отвернулся, делая вид, что не узнал казака.
«Запанел дядько Тарас, что ли?!» — не мог сообразить Петрусь.
Удручённый тем, что произошло вчера с парсуной Мазепы, смущённый таинственным голосом, который вчера вроде бы укорял его за то, что он старается уничтожить гетманскую парсуну, Петрусь провёл ночь под расщеплённой ядром дикой грушей, стоящей на краю небольшого сада. Проснулся совсем недавно, под птичье пение. Солнце поднялось уже высоко. Он побежал было поесть каши, заранее вытаскивая из-за голенища деревянную ложку, однако на привычном месте завтрака не обнаружил. Нет, пузатые котлы по-прежнему выставляли напоказ чёрные бока, в которых отражалось солнце, да возле них не топтались задымлённые кашевары. Старый жебрак, копавшийся в остатках обсыпанной мухами еды, — вчера он с дубиной торчал на валах, помогал отбивать шведов! — прошуршал беззубым ртом, что кашевары больше не будут здесь ничего варить, теперь войны нет, пускай каждый сам заботится о своём животе. Петрусь не хотел верить старику, настолько уже чувствовал себя объединённым со всеми полтавцами, но услышанное было похоже на правду.
Теперь у казака урчало в животе. Накануне пришлось лечь без ужина, тогда не хотелось идти к кашеварам — такая навалилась усталость. К тому месту, где Петруся зажала полтавская толпа, докатилась новая волна пышных всадников, а когда наконец дорога освободилась настолько, что можно было пробиваться дальше, подскочил очень ловкий молодой казак, из тех, которые вертятся возле больших панов, — чистенький, выбрит, усы кверху, одежда — что надо!
— Тебя кличет мой пан!
Закричал громко — на обоих обратили внимание.
— Какой пан? — безразлично ещё переспросил Петрусь, полагая, что молодчик просто обознался.
— Ты Журбенко Петро? — уже тащил казак за рукав. — А мой пан — Яценко. Вот... Пошли... Теперь он возле самого царя... Ты его слушай!
Сидя верхом на красивом коне, покрытом красной попоной, Яценко силился сделать вид, что вовсе не собирался вести разговор с простым казаком в обожжённой одежде, ведь рядом с ним самим важные паны, царские генералы — они вот-вот обратятся с вопросом. И сам Яценко одет роскошно. Бёдра обтянуты белыми плотными штанами, сапоги с раструбами, а кафтан украшен золотом. На голове широкополая шляпа с выгнутыми, как у петуха на хвосте, перьями, из-под шляпы на щёки, снова пухлые, как и прежде, сизые от доброго бритья, свисают длинные волосы — не его, тёмные, правда, хоть и подбитые сединой, а чужие, рыжеватые, нарочито туда примощённые и закрученные по-пански, у панов это называется «парик». И усы подрезаны плотно, словно намалёваны скуповатой кистью... Пан перед тобою — и всё.
— Казак, — процедил сквозь зубы Яценко, посматривая на пышные мундиры, за которыми сам царь размахивает шляпой и громко кричит от счастья. — Успел я прислужиться его царскому величеству своим скарбом и умением в негоции. Про скарб ты знаешь... Царь посылал туда большой отряд драгун. А за хорошую службу подарил мне Чернодуб. Там моя мельница, знаешь. Сегодня гетман Скоропадский напишет универсал на вечное послушенство тамошнего люда.
Петрусь не мог поверить, что всё это говорит дядько Тарас, которого он знает с малых своих лет, который держал его на руках. А теперь...
— Как же?.. Чернодубцы хорошо воевали... Компут...
Яценко по-своему понял замешательство казака, собирался утешить, поворачивая коня к нему уже чёрным блестящим боком.
— Мало там людей — так новых пригоню. А ты не падай духом, запишу тебя в компут. Ты мне помог. Отца твоего помню... И братьев твоих запишу, если не навредили себе. Особенно про Марка сомнения... А тебе сразу занятие. Знаешь, царю принесли Мазепину парсуну, сказали — из чернодубской церкви, — такой славной работы, что царь, при всей своей ненависти к Мазепе, приказал её беречь. То не твоё малевание? А пока я должен строить в Киеве арку — такие ворота, где народ будет встречать победителей... Так хочу угодить царю. Ты намалюешь там людей. Вот хоть бы Палия. Царь хочет его утешить. Теперь у нас будет новая жизнь. Дураками не будем.
Петрусь отвернулся, не слушая. Яценко сначала говорил спокойно, затем его хриплый голос возвысился. Услышанное никак не вязалось с сегодняшним весёлым днём... Нет сотника Гусака, думал Петрусь, нет Ониська, эконома Гузя, нет самого Мазепы — так неужели будут новые кровопийцы и среди них даже дядько Яценко? Что сказал бы он своему побратиму Ивану Журбе, вместе с которым когда-то воевал? Неужели сознался бы, что теперь будет хозяином над казацким Чернодубом — вольным селом?
Люди весело кричали и махали руками в ответ на царские обещания всяких привилеев для полтавцев и для всех казаков, которые верно служили отчизне, которые потрудились для большой победы, а Петрусю очень захотелось броситься в лес, бежать, лететь на крыльях вплоть до Чернодуба, чтобы встретиться там с Галей, рассказать девушке об опасности, которая ждёт и её: она же должна стать собственностью пана Яценка, быть у него в вечном послушенстве! Нет, этому не бывать!
Пешком до Чернодуба не добраться. Нужно искать брата Дениса, взять у него коня. Он где-то здесь, возможно, среди тех вояк, кто преследует врагов. Но с другой стороны посмотреть: Денису, хвастался, тоже обещан универсал на хутор... Брат заслужил награду, но те люди, которые пойдут в послушенство, разве они сидели сложа руки? Как же так? И как могли появиться в голове надежды на спокойную жизнь где-то на монастырском подворье? Как можно думать о красках, когда на земле начинается новая беда для близких людей?
Правда, от слов Яценка про малевание перед глазами возникла белая левкасная стена. Бери кистью краски из маленьких глиняных горшочков и твори. А малевать есть что. Как живой помнится зограф Опанас... Но... Казак собирался отойти подальше от бойкого места, как вдруг его взяли за рукав. Оглянулся — два солдата с белыми полосами через широкие плечи. За ними — старшой в высокой шапке, начальник с железкой на груди и шпагой на боку.
— Журбенко Пётр? — спросил начальник, выставив длинный палец в белой перчатке.
В толпе мелькнуло лицо щеголеватого казака, который недавно водил к Яценку, — понятно, чья работа. А взгляд у старшого не то чтобы сердит, но в нём, как и в жесте длинного вытянутого пальца, настоящий металл.
— Следуй за нами! И не трусь! Ты взят для малеванья.
Один солдат уже отцепил казацкую саблю, другой выставил перед собою своё ружьё, будто пленили шведа или мазепинца.
— Иди! Иди! Не трусь.
Вели сквозь толпы людей. Те не обратили внимания. Однако если обращали, то ругали, иногда с подчёркнутой ненавистью: такой молодой, а уже продался?
Одного солдата Петрусь знал: был в крепости. Защитников Полтавы легко узнать хотя бы по тёмному цвету лица, по ранам, не успевшим затянуться... Вглядевшись внимательней, он сделал вывод, что и второго солдата видел на валах, что они оба не раз сражались рядом. Как же теперь... Сопровождавшие молчали.
Сначала Петрусь намеревался юркнуть в кусты, в толпу, может, и не будет погони, не злодей, а чтобы стрелять — разве станут? В такой день? Но постепенно подобное намерение исчезло.
— Куда ведёте? — спросил.
Вместо ответа начальник махнул рукою в белой перчатке.
Вывели из крепости. Чудом уцелевшая хатёнка за холмом, с разорванной соломенной стрехой, уже превратилась в шинок. Там торговали горелкой. Прыткая шинкарка, выскочив на перекосившееся крыльцо, замахала навстречу обеими руками, приглашая гостей.
— Кто это? — спросила с тревогою в голосе, указывая глазами на Петруся.
Старшой, не отвечая, взял из её рук чарку и кусок хлеба, затем разрешил своим подчинённым тоже войти в шинок. Там собралось немного людей, но они уже наполнили помещение своими голосами. Стража усадила пленника на скамейку между своими оголёнными саблями.
— Бери чарку! — почти силой втолкнули в пальцы синеватую стеклянную посудину. — Выпьем за нашу победу!
И Петрусь впервые в жизни влил в себя целую чарку жгучей жидкости.
Солдаты, их начальник, снявший белые перчатки, кричали: «Молодцы! Выдержали! Выстояли!» — и все трое, вместе с подвыпившими на радостях казаками, затянули песню о сизом орле над чистой степью — так, что и Петрусь, у которого сразу зашумело в голове, запел вместе со всеми, удовлетворённо вслушиваясь в свой голос, вплетающийся в чужие голоса, будто там белый голубок трепещет крыльями между сизыми голубями. И вдруг подумал: нет, нужно ехать в Киев, намалевать на тех будущих воротах подвиги казаков и солдат, всех людей, чтобы все надолго, навек запомнили, как били вместе врагов.
Один солдат, наклонившись лицом к Петрусевым глазам, возвратил ему саблю — память о товарище Степане, — ласково обнял, не переставая петь песню... Что ж, Петрусь поставит в своём малеванье именно этих молодых и пригожих парней, молодых, пригожих, но с обожжёнными огнём лицами, с рубцами, намалюет именно этих казаков в полотняных сорочках, и молодых, и немолодых, рассевшихся, обнявшихся за тёмным дубовым столом, пока что единственным в хатёнке, зато густо уставленным напитками. Он видел их ещё вчера на валу. Намалюет шинкарку с лоснящимися, словно блинчики из печки, щеками и какими-то искрящимися глазищами. Намалюет и полковника Палия... Намалюет множество виденного-перевиденного люда... А ещё постарается совсем по-иному изобразить Мазепу.
Петрусь встал со скамейки, вышел из шинка — поющие не останавливали. А когда он возвращался, на крыльце его встретила шинкарка.
— Ой, голубь мой! — зашептала она. — Я уже подумала, что и тебя на муки ведут.. Тут одного бандуриста — только что увели его — били, били...
— Били?
Шинкарка с опаской глядела на прикрытую дверь.
— За то, что Мазепу хвалил... И не отрёкся, завзятый, от своих слов, так и увели...
Шинкарка ещё что-то нашёптывала, хлопая огромными глазами, а Петрусю снова припомнился тот голос, который он услышал вчера за своей спиною, когда хотел уничтожить гетманскую парсуну... Да, нужно торопиться к краскам, а не прятаться от них, завертелось в голове. Нужно пользоваться наукой старого зографа Опанаса, вместе с людьми думать о будущем, искать спасения, как то всегда неутомимо делал батько Голый! Тогда и придёт новое понимание, что делать дальше, поскольку хоть и много чего перевидел казак за этот год, много передумал, а жизнь понять — ой, как много ещё нужно знать, ой, ой... Умно говорил зограф Опанас. Господи, помоги, чтобы снова не ошибиться.
С тех пор как царское войско вышло из своего ретраншемента, чем очень удивило короля, и выстроилось перед укреплениями, готовое к сражению, и как только король на лесной поляне под высоким дубом, ещё не веря в своё везение, приказал фельдмаршалу Реншильду бросить шведскую армию от леса, куда она попятилась после тяжёлого продвижения между редутами, — бросить её вперёд, хотя и граф Пипер, и генерал Левенгаупт, и генерал-квартирмейстер Гилленкрок умоляли возвратиться к Полтаве, не ввязываться сегодня в сражение, ведь так много солдат полегло перед редутами, которых никто не надеялся здесь увидеть, и значительная часть войска, отрезанная на правом фланге, под командованием генералов Росса и Шлиппенбаха затерялась в лесу, примыкающем к огромному полю, — с того времени сумасшедшая лихорадка начала трепать короля и уже не отпускала ни на мгновение, и всё последующее, что происходило с тех пор, было окутано красной густою дымкой, будто творилось во сне, и он, опомнившись, напрасно старался столкнуть с себя густой туман, разорвать его путы — ничего не получалось...
Правда, чётко помнилось, как полки из долины натужно двинулись вперёд, как уже в который раз побледнел от плохого предчувствия граф Пипер, как навстречу пошли московитские полки, как упорно били чужие пушки. Рядом падали драбанты, пока одно ядро со скрежетом не подбросило носилки. После того король упал на груду тел, поскольку некому было его держать. Свалившись, приказал вырвавшимся из кровавого месива поднять носилки на скрещённых пиках, чтобы все видели незадетого сейчас полководца... Затем будто провалился в тёмную яму...
Опомнился в карете графа Пипера. Самого графа не увидел. Волосатые и окровавленные руки хирурга Неймана придерживали ногу. Карету подбрасывало. Везде стоял шум.
— Ваше величество! — умолял испуганный Нейман. — Спокойно, ради Бога!
Нейман напомнил о ране.
В клубах пыли с обеих сторон от кареты двигалось войско. Грязные незнакомые солдаты... Гнули головы высокие усталые лошади... А солнце торчало почти там же, где висело тогда, когда короля поглотил мрак. Он ещё ничего не понимал.
— Где враг?
Наклонился бледный и невероятно исхудавший Лагеркрон. Под кожей выпирали острые скулы.
— Всё будет хорошо, ваше величество...
Это сказал Нейман, а сказанного Лагеркроном не было слышно. Король оттолкнул волосатые руки Неймана, кулаком ударил дверцу. Пыль ударила в нос, запершило в горле.
— Что всё это значит?
Со злостью в голосе ответил Гилленкрок, приставив к дверце своё измятое и чёрное от пыли лицо:
— Отступаем! В плену генералы, фельдмаршал Реншильд... Там и камергер Адлерфельд, ваш духовник, граф Пипер... Там казна, государственный архив... Гутман, говорят, удрал ночью с Терезой... Господи! Нас преследуют московиты!
Король хотел ударить ненавистное скомканное лицо. Гутман и Тереза... Неужели? Подозрения — не без оснований? Что она нашла в этом человеке с красивым лицом и красиво читающем латинские стихи Проперция и Горация?.. Пришлось пожалеть, что Гилленкрок происходит из древнего шведского рода, который известен почти всей Швеции.
Король должен был сдержать себя. Решительно, будто ничего и не случилось, приказал:
— Обратите полки против московитов! У нас достаточно свежего войска. Оно устало отдыхать в гарнизонах. Теперь пришло его время.
Сказал и припал к дну кареты. Никто из генералов ничего не ответил. Заслышав слова, сердито загомонили где-то рядом солдаты, да никто среди генералов не обратил на них внимания.
Один лейтенант с отчаянными, почти сумасшедшими глазами громко засмеялся и осмелился отрицательно покачать головою. Лейтенант прижимал к груди небольшую книжку в красном кожаном переплёте. Что-то припомнилось об этом лейтенанте. Какой-то красный снег...
— Где Гермелин? — Король запамятовал, что ему уже сказано о его секретаре.
— Ваше величество! — шептал на ухо Нейман и хватал за кафтан. Даже сквозь ткань чувствовались его холодные руки. — Ваше величество! Господь смилуется... Voluntas Dei nostri...[33]
Король отвернулся к бархатной каретной стенке, прижался к ней лицом, чтобы ничего не видеть и не слышать. В горле стало сухо и горько. Тонкие губы содрогались. Он не мог их удержать. Как не имел сил лично повести армию туда, куда следовало. Не мог казнить Гутмана и Терезу... Ему осмелился не покориться лейтенант! Полководцу, который никогда не терялся перед опасностями. Хотя бы в этом сражении, когда полки неожиданно завидели перед собою такую линию редутов, которой! доселе никто ещё и никогда не встречал! Даже изрубцованное лицо Реншильда вмиг стало серым, как и его коротко постриженные жёсткие волосы. А король, не раздумывая, приказал сомкнуть ряды и пройти мимо редутов стремительным маршем. Только в том и заключалось спасение.
И вдруг припомнилось, что лейтенант, который сумасшедше захохотал в ответ на приказ, когда-то — за Гадячем, перед Веприком, встретясь в лесу, — рвался исполнять даже ещё не высказанное королевское желание. Что же случилось? Когда?.. Фельдмаршал проиграл сражение?.. Припомнилась и фамилия лейтенанта — Штром! Тогда, в опасности, он просил запомнить фамилию — она запомнилась... Этот лейтенант приносил и приносит плохие известия. За Гадячем он сказал, что московиты исчезли в лесу. Под Веприком известил, что драгуны Альбедила бегством спасаются от огня осаждённых... Его немедленно следует расстрелять! Король приподнялся, но не стал ничего говорить. Рядом нет даже драбантов, одни лейб-гвардейцы... Всё повторяется, всё совершенно такое, как и тогда, за Гадячем. Лишь тогда выла непогода, а сейчас припекает солнце.
Наконец повеяло прохладой. Карета остановилась на берегу какой-то реки. Король лишь выглянул — сразу догадался: могучая масса воды — это Днепр! Однако вынужден был дожидаться, что последует дальше, уверенный уже, что офицеры и сейчас найдут тысячи причин не вести армию в новое сражение, а он... И вмиг захотелось отделиться от этого немощного сейчас, без него, войска, от тех людей, вдруг ставших трусами... Даже удовлетворённо подумал о пленении фельдмаршала Реншильда, бездари, который с такою армией не добился победы над московитами, пожалел, что не в плену сейчас Гилленкрок, не там этот полусумасшедший лейтенант, все прочие ничтожества...
Он умолял Бога, чтобы быстрей удалось исчезнуть отсюда, и очень обрадовался, когда генералы, немного посоветовавшись и поразмахивав руками, будто кашевары возле котлов, приблизились кучкой и, волнуясь, вытолкали вперёд Лагеркрона. Лагеркрон, не поднимая глаз, сказал желанные для короля слова:
— Ваше величество! Просим вас переправиться через Днепр. Найдётся чёлн. Для гетмана нашли. Он со своим генеральным писарем и с верной старшиною уже на том берегу... Гордиенко тоже отплыл.
Нужно было сказать что-то весомое, лишь бы трусы не причислили его к своим родственникам, но в голове не отыскивалось мыслей, кроме ненависти к московитам, к Гутману и Терезе, кроме желания быть как можно дальше отсюда, смотреть и на своих генералов как на врагов. Пустяки, что пропала казна. Мазепа уже на том берегу — у него есть золото. Он даст взаймы... А солдаты... Что же... Кого Бог пожелает спасти — спасёт.
Король, не забывая, что каждое его слово теперь может стать находкой для истории, хотя рядом не было видно ни Адлерфельда, ни Нордберга, ни Понятовского, промолвил:
— Я не оставлю своих солдат.
Сказал и встревожился, полагая, что словам поверят, ухватятся за них, пожелают идти в бой не под его руководством, и стал умолять Бога, чтобы никто не проникся такой верой, чтобы все по-прежнему настаивали каждый на своём.
Бог смилостивился. Из толпы вынырнул удивительно свежий лицом Понятовский с чистыми кудрявыми волосами, галантно поклонился:
— Ваше величество! Сделайте это ради Швеции! Ради короны. Армия выполнит все ваши приказы, зная, что вы в безопасности. Отдавайте приказы. Московиты вот-вот появятся на холмах. Уже замечены разведчики. Царь Пётр захочет, пожалуй, использовать свой временный успех. Конечно, сейчас он пьёт водку.
Король, силясь сдерживать свой голос, чтобы никто не заметил, как он дрожит от радости и нетерпения, сказал, ни на кого не глядя:
— Во главе армии останется генерал Левенгаупт. Армию жду в Очакове... Со мною едут иностранные послы...
Сказанное относилось к Понятовскому. Никаких иных послов рядом не было и быть не могло.
Левенгаупт покорно склонил голову. Львиная грива стала ещё внушительней за эти несколько дней после поражения, поскольку в ней засели пыль, грязь, копоть, листья. Король пробормотал что-то относительно необходимости переправляться за Ворсклу немедленно, в татарские владения, куда не полезут московиты, но в том, как покорно склонилась голова Левенгаупта, как молча и хмуро глядели генералы, ему почудилось, что они все ждут, когда же он окажется на противоположном берегу Днепра, чтобы самим иметь возможность начать переговоры с московитами...
Короля поспешно спустили к воде. Рядом сопели генералы Спааре и Лагеркрон — они поплывут тоже. Левенгаупт всё время спотыкался на ровном месте. Он не приведёт армию под Очаков — уже окончательно был уверен король. За новое поражение или неудачные переговоры вина падёт на Левенгаупта, как за поражение под Полтавой — на Реншильда. Левенгаупт потерпел поражение под Лесной, что теперь говорить, — большое. Теперь уже нечего таиться...
Король смирился с мыслью, что эта армия для него потеряна, ещё раз повторил слова о переходе Ворсклы, но сам уже думал лишь о том, что скажут в Европе, прикидывал, как помешать, чтобы плохие известия слишком быстро не долетели до европейских столиц, — о том, пожалуй, может позаботиться умелый Понятовский. Он ободряюще кивнул Понятовскому, который уже садился в маленький челнок. Что ж, Понятовский сразу должен послать гонцов, пока московиты пьют на радостях водку. Нужно срочно написать письмо и в Стокгольм, успокоить принцессу Ульрику. У него лишь царапина на ноге, неудобно ездить верхом...
На днепровском берегу ещё никто не знал, что на далёком холме на усталом коне уже появился князь Меншиков. Глядя в подзорную трубу, Данилыч озадаченно присвистнул. Он привёл с собой всего лишь девять тысяч кавалеристов, всех исключительно на таких же усталых конях, голодных, злых, тогда как шведов он завидел... тысяч двадцать, не менее... От обильной выпивки и неоднократного уже похмелья у Меншикова болела голова, но он был возбуждён тем, что в шведском ретраншементе удалось захватить королевскую казну. Его действиями под Полтавой очень доволен царь. Отправляя в погоню за шведами, царь нетерпеливо скрежетал зубами: «Мазепу, Данилыч, привези мне! Иуду этого... У!»
Итак, не долго раздумывая и хитро прищуривая глаз, Данилыч решил расставить своих всадников жиденькими рядами на всех холмах, чтобы создать впечатление, будто здесь много русского войска, как и под Полтавой, а сам уже мысленно сочинял ультиматум...
Действительно, минет совсем немного времени — и шведское войско, оставленное своим королём, без боя сложит оружие.
Этого, конечно, не мог знать шведский король. Это должно было случиться через несколько часов. А его и на днепровской воде била неумолимая лихорадка.