Повернув голову влево, Оля увидела Валерку, развалившегося в первом ряду. Он взирал на нее со снисходительной иронией, барабаня пальцами по подлокотнику кресла.
«Кажется, он пьяный», — мелькнуло в голове у Оли, но она тут же о нем забыла, погрузившись в тонкости взаимоотношений двух молодых людей, рожденных в удивительный романтический век.
— Увы, Констанция, эта обычная земная девушка, не смогла оценить восторженной любви юного Фридерика, боявшегося осквернить свой идеал даже прикосновением…
— Они все такие — вздохами их не проймешь, волоки сразу в постель, — раздался в тишине Валеркин голос.
На него зашикали со всех сторон, по залу прокатился сдержанный смешок.
— Ты Светку правильно обработал — теперь не выпендривается, как некоторые, — пророкотал какой-то бас.
— Теперь тебе в загс накатана дорожка! — подхватил бойкий фальцет.
— Да тише вы! — Все голоса вдруг перекрыл пронзительный, по-разбойничьи удалой свист. Зал мгновенно притих. — Продолжайте, девушка, нечего на дураков внимание обращать! — сказал мужчина.
Оля кое-как завершила свой рассказ. За кулисами попала в дружеские объятия Акулова.
— Ничего, ничего. — Акулов гладил ее по голове. — Считайте, вы задели их за живое. Вы говорили увлекательно, страстно. Даже я, старый всезнайка, умилился, представив полные слез голубые глаза панны Констанции, — кстати, где это вы вычитали, что они были у нее голубые? — обращенные в туманную даль, в которой скрылась карета с увозящим ее молодость Фридериком. А теперь — за рояль. Слышите? Публика ждет вас.
Еще не отзвучало заключительное арпеджио «Ларгетто», как из зала донесся Валеркин баритон:
— А ты, Мишка, вылитый Шопен — тебе бы только патлы подкудрявить. Браво, Констанция!
Он вскочил на сцену и, упав перед растерявшейся Олей на колени, поцеловал ей обе руки.
— Ну, Светка тебя сегодня приголубит! — крикнули из задних рядов.
По дороге за кулисы Оля обернулась и увидела на уровне рампы ухмыляющееся лицо зловредной Инессы.
— Ну, Валерка, засранец, ни стыда, ни сраму нету! — Баба Галя ловко лущила в фартук кукурузный початок и ссыпала зерна в мокрую тряпку на подоконнике — чтобы пустили ростки. — Залил глаза и ну языком ляскать! Тьфу, зла не хватает! Но ты, Ольга, не болей душой — все равно концерт интересный был. Ты своих учеников будь здоров вышколила, так у них и бегают пальцы, аж в глазах рябит. А Мишка-то, Мишка — артист вылитый.
Баба Галя улыбалась, покачивая головой.
Оля уже пережила острый до слез приступ стыда за происшедшее во время концерта, начавшегося столь многообещающе. И надо же было Валерке надраться в перерыве до потери контроля над собой. Теперь Инесса наверняка раздует целое дело, во всем обвинит Олю. Но обидней всего то, что от солнечного, сулившего столько радостей дня теперь навсегда останется в душе горький осадок.
— А где это Петька наш загулял? — спохватилась вдруг баба Галя, бросив взгляд на ходики. — Десять без четверти. Постой-ка, постой… кажись, это Алевтина в третьем ряду сидела. Ну да, и кофта вроде бы ее — в синюю копеечку…
«Прошел еще один день, вписав бесславную страницу в летопись моей жизни, — со злой иронией думала Оля, лежа в душной темноте. — Впрочем, что это я? Сегодняшний день как раз ославил меня на весь город. От такой славы можно на самом деле на край света сбежать или…»
Или уехать. В Москву. Как же это раньше не пришло ей в голову? Спрятаться, затеряться в толпе, безликой и безразличной. И пусть торжествует Инесса — что ей, Ольге, до этого? Устала, как же она устала…
Скрипнула входная дверь, пропели половицы.
— Где тебя черти носили? — услышала Оля ворчливое приветствие бабы Гали. — Волос на голове давно нету, а ума так и не прибавилось. Кажись, снова с Алевтиной снюхался.
Петр Дмитриевич буркнул что-то неразборчивое и загромыхал рукомойником.
— Она же тебе, дураку старому, с кем только рогов не понаставила: и с Васькой Косолапым, и с…
— Не ваше дело, мать. Нечего чужие грехи считать — своих хоть отбавляй.
Петр снова загромыхал рукомойником.
— Фу, с цепи, что ли, сорвался? Как кобель огрызаешься. Я ж тебе добра хочу.
— Не нужно мне вашего добра. Я уж как-нибудь без него проживу. Для Сашки приберегите. Вы мне своим добром всю жизнь испортили.
— Это кто же тебя таким умником на старости лет сделал? Уж не Алевтина ли? Ишь ты, правильно скумекала — не больно в ее года полюбовники на шее виснут. А ты забыл, как по ихней милости на речку топиться бегал? Спасибо Филипыч, царство ему небесное, переметы тем временем вытягивал.
— Хватит, мать, с тех пор пятнадцать лет прошло, а то и больше, а вы все…
— Помню, башкой об стенку колотился и приговаривал: «Никогда не прощу ей измену. Скорей сдохну, чем прощу».
— Может, замолчите наконец? — повысил голос Петр. — Мало ли что я мог от обиды наговорить? Я ей за прошлое простил. Эх, кабы мне раньше ума, мы бы с ней детей нарожали.
Он в сердцах пнул ногой пустое ведро из-под угля.
— Это от поблуды-то такой? — возмутилась баба Галя. — Слава Богу, в нашем роду еще ублюдков не было.
— Да хватит вам бухтеть, черт побери! — рявкнул Петр и с силой хлопнул дверью.
Почтальонша Люся догнала Олю на перекрестке Садовой и Нижне-Петровской, радостно улыбаясь, протянула пухлый авиаконверт и, поправив на плече ремень сумки, свернула в подворотню двухэтажного особняка, увитого до самой крыши бурыми плетьми дикого винограда.
«Голубушка моя! — читала Оля Татьянино письмо, трясясь на заднем сиденье пахнущего бензином старенького автобуса. — Я наконец решилась написать тебе про нашу сенсацию номер один, к которой, прошу тебя, постарайся отнестись с присущим тебе философским юмором. Итак: наш великий музыкант-романтик Илья Привалов сочетался законным браком с… Угадай, с кем?
Нет, не с Риткой и даже не с Элькой, которая после твоего бегства в глубинку упорно навязывала ему свои руку, сердце и все остальное. А с Милкой. Представляешь — с Милкой! Той самой Милкой, которая часами выстаивала у артистического подъезда с букетиком, Милкой, которая… Впрочем, ты сама все про нее знаешь. Как выяснилось, оба ее предка работают в торговом бизнесе, так что свадьбу закатили купеческую: с икрой, ананасами, расфуфыренными родственниками со стороны невесты. Илюшкины деревенские предки выглядели аристократами чистых кровей по сравнению с этими торгашами. Все-таки порода в них чувствуется, оттого и в нем талантище такой. Как бы только не завял он в сей оранжерее. Свежая хохма: на последнем Илюшкином концерте Милка стояла у дверей артистической и сортировала особей мужского и женского пола по возрастному цензу — за полста милости просим, а те, кто помоложе, направо по коридору и вниз по лестнице. Вот как надо! Я лично прошла в тени Милкиной маман — тень у нее больше, чем у статуи Свободы. Андрюша сказал по этому поводу…»
Автобус подбросило на ухабе, строчки запрыгали перед глазами, закружились синим хороводом. Дальше читать незачем. Что будет дальше, она знает лучше, чем Татьяна, Ритка или Андрей. Для них Илья всего лишь талантливый самородок, веселый компанейский парень, она же знает про него гораздо больше. Эта глупенькая, бесконечно преданная Милка нужна ему сейчас в тысячу раз больше, чем кто бы то ни было другой. С ее круглыми от обожания глазами, с непоколебимой уверенностью в том, что нет во всем мире равного Илье пианиста. Так и надо. Чтобы верить в себя каждую минуту. Оля сунула письмо в карман куртки, потом, вынув, разорвала на мелкие клочки и выбросила в окно. Обрывки бумаги долго кружились в солнечном воздухе.
Уже с порога Оля заметила большой лист ватмана, пришпиленный кнопками поверх расписания. Размашистые, кричаще красные буквы возвещали о том, что «сегодня в 15.00 состоится экстренный педсовет». И внизу с тремя восклицательными знаками: «Явка всех педагогов строго обязательна!!!»
В классе было нестерпимо жарко и от по-зимнему добросовестно натопленной печи, и от солнца, достающего везде своими длинными безжалостными щупальцами.
Оля то и дело вставала, подходила к окну, но весна уже не радовала ее. Мир словно распался на две части. Одна, искрящаяся всеми оттенками радости, разбилась на мелкие осколки прямо возле ее ног, другая, темная и безжизненная, как перегоревшая лампочка, осталась цела и невредима и теперь разрасталась над ней огромным унылым куполом.
Отпустив чуть пораньше последнего студента, Оля вышла в садик и присела на скамейку под кленом, разомлевшим от нахлынувшего тепла. В его могучем стволе уже задвигались соки, разгоняя свой бег до самых кончиков раскидистых ветвей и по пути одаривая жизнью застоявшиеся почки.
— Что нос повесила? Покурить хочешь?
Оля машинально взяла сигарету из рук Христофора, учителя физкультуры, которого студенты прозвали «Колумбычем».
— Ты полегче затягивайся, — поучал он Олю. — Ну, сразу видно — никудышный из тебя курильщик.
Христофор снисходительно похлопал ее по плечу и, приложив к губам болтавшийся на груди рупор, рявкнул приветствие идущему по улице знакомому милиционеру.
Христофор был неважным физкультурником, зато оказался незаменимым по хозяйственной части. Безропотно вставлял и выставлял вторые рамы, замазывал и подкрашивал оставленные штукатурами огрехи, часами копался в небольшом садике. Раньше он работал директором кинотеатра, но после того, как его жена устроила, по словам бабы Гали, «принародный мордобой ему и его крале», молоденькой рыжей кассирше, по собственному желанию отошел от коммерческого дела. С тех пор он испытывал страх перед «воинствующей половиной человеческого рода», как он называл всех без исключения женщин.
— Ты, того, не больно сердцем в пятки уходи, — заговорил Христофор, повесив рупор на сучок над скамейкой. — Три к носу — и все пройдет. Надо же — экстренный совет…
Он вдруг сорвался с места и кинулся к клумбе, в которой деловито копошились чьи-то куры. На полпути вернулся за рупором и с ним обрушился на забегавших вдоль забора петуха и его двух насмерть перепуганных подружек.
Зловредная Инесса все как нельзя лучше рассчитала, созывая свой экстренный педсовет: у Акулова был свободный от занятий день, Елизавета Михайловна Коновалова, педагог по классу скрипки и явная оппозиция директрисы, слегла в больницу с острым приступом радикулита. Войдя в преподавательскую, Оля случайно встретилась взглядом с педагогом по классу баяна Палкиным. Его глаза метнулись в сторону.
Инесса Алексеевна нарочито долго качала головой, глядя на Олины джинсы и как бы приглашая остальных разделить ее справедливое осуждение. Когда все расселись вокруг накрытого зеленой плюшевой скатертью стола, поднялась со своего места и, поправив на груди брошку, начала:
— Товарищи, мне очень прискорбно сообщать вам о повестке дня нашего экстренного совета, однако я вынуждена сделать это, поскольку речь идет о человеке, самым непосредственным образом участвующем в формировании личности нашей молодежи, а именно об одном из наших педагогов — Ольге Александровне Славяновой.
Инесса сделала торжественную паузу и многозначительным взглядом обвела собравшихся.
— Вот уж никогда не думал, что Славянова задумает удрать от нас в самый разгар учебного года, — громко сказал Симаков, педагог по классу народных инструментов. — С таким шиком дело поставила, и на тебе — бросает все на произвол…
Зловредная Инесса метнула на него злобный взгляд. Он прикусил язык и лишь время от времени удивленно покачивал головой, поглядывая на Олю.
— Товарищи, мы на многое смотрели сквозь пальцы, стараясь дать возможность молодому педагогу встать на ноги, — продолжала Инесса. — Мы закрывали глаза на ее постоянные жалобы в наш адрес, причем в инстанции, как вы знаете, самые высокие, что вносило и вносит нервозность в работу нашего дружного, сработавшегося коллектива. Мы делали скидку на то, что Славянова человек новый, недостаточно опытный в педагогической деятельности. Одним словом, что касается нас, мы все терпели. Однако, товарищи, мы никак не можем терпеть то, что Славянова разлагает студентов. Конечно же, я понимаю, она приехала к нам из столицы, где в среде молодежи, к сожалению, еще бытует распущенность нравов, низкопоклонство перед…
Оле казалось, будто речь идет не о ней, а о ком-то ей незнакомом. Еще она думала о том, что эти взрослые люди, сидевшие сейчас за столом с серьезным видом, играют в какую-то глупую игру. Она вот-вот им наскучит, и они направятся по домам, где их ждут настоящие дела.
— Вчерашнее поведение Славяновой, сорвавшей юбилейный концерт памяти великого Шопена, к которому мы все так долго и старательно готовились, лишний раз подтверждает то, что Славянова недостойна носить почетное звание советского педагога. В связи с этим я предлагаю обсудить поведение Славяновой на нашем совете и сделать соответствующие выводы в отношении ее. Товарищ Баранов, я вижу, вы хотите что-то сказать.
Она ободряюще кивнула немолодому почасовику Баранову, который, как давно догадывалась Оля, страстно мечтал стать полноправным членом педагогического коллектива.
Баранов старательно откашлялся, вытер платочком вспотевший лоб.
— Славянова — хорошо подготовленный педагог, этого я ни в коем случае не отрицаю, но, товарищи дорогие, от ее обращения со студентами меня, старика, в дрожь бросает. Во-первых, она со всеми на «ты», а некоторые из студентов, товарищи дорогие, тоже, простите за выражение, ей «тыкают». Конечно, у них, я думаю, есть на то веские причины интимного…
— Это вы таким образом рассчитываете получить штатное место? — не выдержал Симаков.
— То есть я вас не понимаю, Павел Петрович. — Баранов опять вынул из кармана платок, вытер сухой лоб. — Я говорю то, что знаю самолично. Товарищи дорогие, да такого позора, как на вчерашнем концерте, я за всю свою жизнь не видывал. Этот брошенный Славяновой… поклонник или как там теперь у них называется…
— А вы, Яков Федотыч, разве были вчера на концерте? Сдается мне, как раз в это время вы пировали на свадьбе у Кондаковых. — Симаков с откровенной усмешкой смотрел на Баранова.
— Так об этом же весь город только и говорит, товарищи дорогие. О том, как этот, как его, черт побери, Платонов не то Антонов, сиганул к ней на сцену и стал при всех целовать и обнимать. А она и рада.
— А завтра весь город будет говорить о том, как вы после свадьбы валялись в канаве возле маслобойки и на вас, простите за выражение, поднимали ногу собаки. Что нам по этому поводу прикажете делать?
— Так то ж, дорогие товарищи… то же несправедливо. Человек не каждый день родную племянницу замуж выдает. То ж…
— Павел Петрович, я попрошу вас успокоиться. — Инесса Алексеевна обожгла взглядом Симакова. — В настоящий момент мы обсуждаем поведение Славяновой. Вижу, вы, Христофор Алексеевич, желаете выступить. Мы вас внимательно слушаем.
Колумбыч долго собирался с духом, разглаживая плюш на столе.
— Смелей, смелей, товарищ Коровин, — торопила Инесса Алексеевна. — Мы вас слушаем.
— Я, это самое, я только хотел сказать, что все зло идет от воинствующей половины рода человеческого. Они над нами верховодят — попробуй сделай им что-либо поперек. Вот и супруга моя…
— Товарищ Коровин, высказывайтесь, пожалуйста, по теме, — недовольно перебила его директриса.
— Да, это самое, вот я и говорю, что Славянова тоже нами верховодит, все как полагается. — Он пугливо скосил глаза в сторону Инессы. — И, это самое, бедный Антонов — а он же мой крестник — совсем из-за нее свихнулся. А она, говорит, держит себя как монашенка…
Дверь с грохотом распахнулась, и на пороге появилась мать Миши Лукьянова, а за ее спиной дядя Федя.
— Ага, вот ты где.
Лукьянова встала перед Олей, уперла руки в бока. От нее разило перегаром.
— Бесстыжие твои глаза! Расселась тут как ни в чем не бывало. Я тебя спрашиваю, где мой сын?
— Это вы должны знать, где ваш сын, — как можно спокойнее ответила Оля.
— Да? Думаешь, я не знаю, что он с тобой таскается? Вчерась я только рот про тебя раскрыла, как он с кулаками набросился, чуть душу не вышиб. Дверью бацнул и до сих пор нету. Где он, отвечай!
Оля встала. Комната наполнилась звенящей тишиной. Все застыли на своих местах, обратив к Оле недоуменные взгляды.
Дядя Федя, шаркая валенками, подошел к Лукьяновой и тронул ее за плечо.
— Твой Мишка сегодня у меня ночевал. Сказал, житья ему дома нету за вашими пьянками да скандалами. Мы с ним с утра почаевничали, потом он по каким-то делам пошел. Так что умерь, баба, свой норов. А ты, Ольга, не слушай ее. Дурная баба она и есть дурная баба. Что с нее взять?
— Нет уж, позвольте Федор Михайлович, — вмешалась Зловредная Инесса. — Я попрошу вас, как человека постороннего, выйти из преподавательской. А вы, м-м… Лидия Кузьминична, вроде бы хотели нам что-то сказать? Мы вас внимательно слушаем.
— Да ничего я не хотела… — Лукьянова, сморщив лицо, всхлипнула. — Сыночек мой, Мишенька, ну, привесила ему с пьяных глаз. Так ведь я же мать…
Оля отошла к окну. Она больше не в силах была терпеть этот спектакль. Пускай несут что хотят, слушают любых свидетелей обвинения — ей теперь на все наплевать.
Она сняла с вешалки куртку, вышла в коридор. Уже возле лестницы услышала пронзительный крик Зловредной Инессы:
— Славянова, вернитесь сию минуту! Вы слышите, Славянова? Я вас уволю!..
Оля шла солнечной улицей вдоль аллеи молодых пирамидальных тополей, петляя кривыми переулками, брела куда-то наугад, упиваясь всей душой свалившейся на нее нежданно-негаданно свободой. Всем миром завладела весна. Весна — это сейчас самое главное. Все остальное ерунда.
Ноги сами несли ее по разомлевшей земле. Навстречу солнцу, весне, свободе.
«Милка добилась своего, — думала Оля. — Крепость не выдержала осады и сдалась на милость победителя. А дальше — как у всех. Неужели Илью может устроить «как у всех»?»
Оля обернулась. Этот большой лохматый пес, увязавшийся за ней еще на бульваре, так и бежал следом, преданно помахивая пушистым веером хвоста. Стоило ей замедлить шаг, как он садился на землю, смотрел на нее умными глазами из-под рыже-бурых лохм. Он понимал ее. Наверное, и ему хотелось свободы.
А солнце все ниже и ниже клонится к земле, как бы желая вдохнуть в себя поглубже чувственные ароматы свежести и горьковатого парного тепла. Раскинувшийся на возвышении город кажется огромным островом среди степи. Но Оля оттолкнула свою лодку от берега, и не надо оглядываться назад. Надо плыть вперед, туда, где горизонт сливается с землей, куда клонится этот длинный, навсегда положивший конец ее глупым мечтам о счастье день.
Вот и домик под зацветающим абрикосовым деревом, вокруг брошенная людьми виноградная лоза. Наверное, это и есть тот самый колхозный сад, о котором ей как-то рассказывал Миша.
Ни души вокруг. Осевшая в землю дверь приперта снаружи толстой палкой, чтобы ветер не задувал. В комнате, возле большой, давно не беленной печи, — охапка сухих веток.
В такой избушке хорошо жить вдвоем. Над головой — безбрежные разливы созвездий, клубится Млечный Путь. И пусть о любви этих двоих знает лишь степной ветер, который умеет хранить чужие тайны. Оле вспомнились слова из прочитанной еще в ранней юности книги: «Любовь должна быть трагедией, величайшей тайной в мире. Никакие жизненные мелочи и невзгоды не должны ее касаться». Тогда она запомнила эти слова просто так, теперь они обрели тот смысл, который вложил в них автор. Горький смысл. Оле стало грустно. Почему ей не попалась вот такая избушка в самом центре Вселенной год, два, три назад? Здесь, наедине с ночным небом, вдруг ясно увиделось главное, а все мелочи исчезли с глаз.
Оля сидела на чурбаке возле топки и то и дело подкладывала в нее трескучие вишневые ветки и сырую, оплывающую едким дымом кору. Вон на притолоке алюминиевый чайник с помятыми боками, в колоде под старой вербой наверняка есть вода… Пес лежит у двери и, положив голову на лапы, смотрит на Олю преданными собачьими глазами. «Как Милка на Илью», — подумалось ей.
…Их случайно познакомил фотограф, запечатлевший на пленку тот момент, когда Милка дарила Илье ландыши, а он нечаянно рассыпал цветы ей на голову. Фото осыпанной ландышами Милки на фоне раскрытого рояля появилось через неделю в какой-то газете с банальной подписью: «Музыка, цветы и фантазия».
Как-то после классного вечера Илья озорства ради затащил Милку к себе в Скатертный переулок, где снимал в ту пору комнату. Татьяна с Андреем принесли пластинку Марио Ланца, и они танцевали при свете свечей под мелодичные, полные томной страсти песни из давно забытых американских фильмов, превращенные этим удивительным итальянцем в настоящую поэму любви. Они пили легкое грузинское вино, которое привез Илье из Гудауты его друг, болтали. Илья ни на секунду не отпускал от себя Олю. Когда замолкла музыка, они стояли в мерцающем полумраке в кольце причудливых настенных теней и смотрели друг на друга.
— Как будто вижу тебя впервые, — шепнул ей на ухо Илья. — Останься такой навсегда.
Потом они танцевали под музыку полного мечтой о счастье танго, и Оле уже как-то по-иному был близок этот высокий, подстриженный по-русски — в кружок — парень, с которым она два года проучилась на одном курсе, ездила на картошку в подмосковный колхоз, выручала (как и он ее) шпаргалками на экзаменах. А забытая всеми Милка следила за Ильей из своего темного угла полными восторженного обожания глазами и время от времени вставала подправить пламя быстро оплывающих темно-розовых свечей…
В печке догорал последний вишневый сучок, освещая мерклым светом маленькую сторожку с окном в звездное небо. Оле показалось, будто она летит в космическом корабле, уносящим ее в неведомые дали. А Земля, бурлящая радостями и горестями, любовью и ненавистью, навсегда остается позади. Шумит тополиными ветками провинциальных городов, синеет весенним небом степных просторов.
Сзади сторожки целый ворох сухих веток, его хватит до рассвета. Оля осторожно перешагнула через поскуливающего во сне пса и оказалась во власти мартовской тьмы. Она подняла голову и впервые ощутила всем существом движение Земли, рассекающей ледяные космические просторы. Постояла у порога, тихо радуясь незыблемости мироздания, и, набрав охапку сучьев, вернулась в дом.
…Татьяна с Андреем как-то незаметно исчезли, уведя с собой надувшуюся Милку. Они остались вдвоем, Илья подал ей бокал с вином и сел в противоположный угол дивана.
— Знаешь, я тебя слегка побаиваюсь, — сказал он, глядя куда-то в сторону. — Такое у меня впервые в жизни.
Она улыбнулась ему, тогда еще не поняв смысла его слов.
— Ты смеешься, а мне грустно, оттого что любовь в наш век стала слишком прозаической вещью. Господи, как же я ненавижу все эти пустые, ничего не значащие слова! А других — не знаю!
Они долго молчали, и Оля от неожиданно охватившего ее смущения попросила сигарету. Илья прикурил и осторожно вставил дрожащий желтый кончик в ее раскрытые губы.
— Я такой грешный в сравнении с тобой. Ты… ты отпустишь мои грехи?
Она кивнула, скользнула губами по его мальчишески гладкой, пылающей сухим жаром щеке. От его кожи пахло не то ладаном, не то богородской травой, и она задержала свои губы, с удовольствием вдыхая этот запах детства. Он же все истолковал иначе…
Пес заворчал, застонал во сне, потом вдруг вскочил и, подойдя к Оле, положил голову ей на колени. Она погрузила пальцы в его жесткую, свалявшуюся шерсть, ласково потрепала за уши. Довольный, он улегся у ее ног, мерно засопел носом.
…В ту ночь они едва ли сказали друг другу десяток слов — все было понятно и без них. А главное, ничего друг другу не обещали. Ошеломленные свалившимся на них счастьем, они наслаждались каждым его мигом, не желая думать о будущем.
Утром, сажая Олю в такси, Илья сказал:
— Знаешь, если бы не эта Милка с ее телячьей любовью, я бы мог оставить тебя в вечных друзьях. Она что-то такое со дна подняла… Дуреха — получилось, что не для себя старалась. До вечера, моя любимая.
Быстро захлопнув дверцу машины, он, не оглядываясь, зашагал прочь.
«Моя любимая»… Сейчас на эти его слова она бы откликнулась каждой клеткой своего существа. «Моя любимая»… И кружится в окне сторожки звездная карусель под грустную музыку несбывшихся надежд. «Моя любимая»… Ей бы жить с этими его словами в сердце, ей бы помнить их даже во сне, нести в себе, как главный смысл своего существования. Все остальное — мелочи, сор. «Моя любимая»…
Он уже не осмелился сказать ей эти слова, когда они виделись в последний раз. Сам покаялся ей во всем, хотя мог запросто скрыть это ночное приключение с теми стюардессами из Шереметьева. А ей стало жаль себя — всю ночь глаз не сомкнула, ожидая его звонка после непереносимо долгой двухнедельной разлуки, думала, что и он к ней стремится. Лучше бы она ничего не знала…
На востоке уже забрезжил робкий рассвет. Такой красоты ей больше не увидеть — пускай и она останется в прошлом. А в будущем… Нет ничего у нее в будущем.
Пес поднял лохматую голову, прислушался к разгулявшемуся ветру. Вдруг зарычал, уловив какие-то звуки. Неужели машина? Но ведь поблизости никакого шоссе, а когда-то проложенная к саду колея давным-давно заросла бурьяном. Точно мертвый лес, стерегущий царство Кощея Бессмертного. И все-таки это машина… Пес яростно залаял, стал скрести дверь лапами.
— Силы небесные! Да нашу царевну в ее тереме серые волки стерегут! Ну-ка, распахнитесь, двери дубовые, в палаты белокаменные! — Валерка легонько надавил плечом на ветхую дверь.
Пес, повизгивая от радости, вертелся возле ног нежданного гостя.
— Молодец, Пират, сберег нашу девицу от разбойников. Не зря я тебя в прошлом году от живодеров спас. Отблагодарил благодетеля.
Валерка сел на сколоченную из грубых досок лежанку, пес улегся рядом, время от времени поднимая голову и преданно поглядывая на него.
— Видишь, снова скрестились наши пути-дорожки. Ты, думаю, не меня здесь дожидалась?
Оля молчала, не отрывая глаз от давно погасшей топки, устланной пепельным серебром, и думала о том, что Валерка явился кстати. Она не могла представить свое одинокое возвращение обратно — по степи, по непроходимой дороге.
Она пожала плечами.
— На большее я и не рассчитывал. Спасибо, что ногами не топаешь и не гонишь прочь. Я, между прочим, и к такому приему приготовился. А ты, барышня, тонкошкурой оказалась — стоило Зловредной Инессе собрать свой хлев, как ты сбежала, устремилась на поиски земли обетованной.
Оля невольно улыбнулась, оценив точность Валеркиной формулировки.
— А меня ночью твой Мишка с постели поднял. Ввалился не запылился и давай за грудки трясти. Будто это я тебя от него спрятал.
Она подняла голову и благодарно посмотрела на Валерку. Заметила, как плохо он выглядит. «Почернел», — сказала бы баба Галя. Наверное, подумала Ольга, и она сама за эту ночь не похорошела.
— Спасибо тебе.
— Серьезно? — В его глазах зажглись огоньки, как и тогда, когда они только познакомились. — Силы небесные, вот уж никогда бы не подумал, что в этом курятнике на краю степи меня ждет нечаянная радость.
Оля отвернулась, чтоб не расплакаться, — она вдруг почувствовала себя маленькой и беспомощной. Валерка все понял, Валерка моментально овладел положением.
— Ну, барышня, мы, кажется, договаривались с тобой дышать носом…
— …И поливать по утрам фикус.
Оля улыбнулась сквозь слезы.
— Правильно. Пока он не совсем завял. Айда по коням. — Валерка встал, расправил плечи. — Надо же, двадцать верст отмахала — и хоть бы хны. Ну и сильна ты, мать, а эфирным созданием прикидываешься. Силы небесные — двадцать верст на одиннадцатом номере!
Пес проводил их до самой машины, но ни в какую не поддался на уговоры подвезти его до города. Даже клыки оскалил, когда Валерка пытался подсадить его на заднее сиденье.
— Он как древний мудрец: хочет провести остаток жизни на природе в полной отрешенности от мирской суеты, — рассуждал Валерка, лихо преодолевая глубокие колдобины. — А нас как впрягли с детства в этот воз, так и тянем его до могилы. Сами же еще и подбрасываем в него что потяжелей. Эх, силы небесные!
Он ожесточенно крутил баранку, а по заднему стеклу машины стучали сухие будылья, заслоняя собой горизонт, за которым скрылась вчерашняя ночь.
— Вот, доставил вашу девицу живой и невредимой. Только с голоду падает, — тараторил Валерка. — Валяй, баба Галя, корми нас обоих, а то мне на казенную службу пора. Эх, и тяжел же ты, мой воз. Как бы упряжка не перетерлась. Силы небесные, а Петро что, дрыхнет еще?
Баба Галя остановилась на полпути к печке.
— Ступай у Алевтины спроси. Небось сладко спится ему под ее гладким боком.
— И он, что ли, дома не ночевал? — Валерка даже присвистнул от удивления. — Ну, баба Галя, скажу я тебе, распустила ты их, распустила. Никакого порядка в дому нету. Ладно, давай на стол.
— Ишь, никак в зятья записался? — беззлобно ворчала баба Галя, нарезая толстыми ломтями розовое сало. — А барышня-то твоя, кажись, заснула. — Она кивнула головой на прикорнувшую на сундуке под ходиками Олю. — Ишь как укатал.
— Да кабы я… — Валерка вздохнул. — Ну, а Петро насовсем, что ли, смотался?
— Кто его знает! Вчера в обед заявился со школы и, как был в сапожищах, к себе прошел. Весь пол испоганил. Гляжу, в шкафу роется. «Мать, а где у нас чемодан, с каким я на курорты ездил?» А я ему: «Опомнился когда. То ж при царе Горохе было. Изгнил давно. Который год в нем квочка цыплят выводит». Он тогда сапетку [1] новую цапнул, лук прямо на пол высыпал и давай в нее свои манатки швырять. Как помешанный. После, слышу, кота зовет. Да тот, видно, подвох учуял, в подпол забился и оттуда дурным голосом мяукает. Петро грозился сегодня за ним прийти. Это та стерва его подучила. Выкусят они у меня. Во!
Баба Галя изобразила кукиш и ткнула им в сторону двери.
— Ну и дела! — качал головой Валерка, уплетая сало. — А что, молодец Петро. Вот уж от кого не ожидал! Я вот тоже рубану — так все сразу отлетит в историю. Для потомков. Нацедила бы ты мне, баба Галя, первачка, что ли. С того куста, что возле забора. За новую жизнь выпить хочется.
— Тебе ж, шпанец, на работу. Ну как дыхнешь на будущего тестя как из винной бочки?
— Ничего, баба Галя, не завянет. Он у меня еще долго походит в будущих. До самого светопреставления. Ну, чего стоишь? Давай ладанного. Да не жмись — полную банку набери. Человек не каждый день новую жизнь начинает.
— Ладно уж, — проворчала баба Галя и, покрыв голову пуховым платком, полезла с пустой литровой банкой в подвал.
— Ага, значит, Петр место жительства сменил. Ты одна в такой домине осталась, — продолжал Валерка, наливая в стакан вино. — Сашкиных детей из-за Райки знать не хочешь, с Алевтиной в старых контрах состоишь. Пусто тебе на старости лет будет. Ох и пусто.
Баба Галя молча достала из буфета еще один стакан и сама наполнила его до краев шафранного цвета вином.
— Ну, и за что пить будем? — спросил Валерка, подняв свой стакан. — За новую жизнь, что ли? За то, чтоб она хотя бы не хуже старой была. Поехали.
Он осушил стакан одним глотком.
— Я бы на твоем месте открыл торговый дом «Ибрагим и компания», дефицит весь бы распродал, а потом двинул налегке в лавру грехи замаливать. — Валерка похрустывал соленым огурцом. — Эх, баба Галя, и позавидовали бы тебе: вольный ветер в ушах свистит, над головой вороны с галками каркают. Как выразился классик: «Благословляю я свободу и голубые небеса». Поглядишь мир, а не какой-то там «Клуб кинопутешественников» в телевизоре. Если хочешь, вместе можем туда податься. — Валерка, не дожидаясь приглашения, снова наполнил свой стакан. — У тебя и дом какой-то темный стал, и тишина, как на кладбище.
— Хватит тебе, пустобрех, языком ляскать! — неожиданно осерчала баба Галя. — Залил чуть свет глаза и над старухой иезуитничаешь. — Она всхлипнула и утерлась концом платка. — Легко ль одной в такие года? Ведь для них, гадов, спину гнула — по базарам пудовые сапетки с ранней вишней таскала, пионами каждый год у городского сада торговала, чтоб им кому пальто, кому костюм справить. Пианину у Яшки Комара взяла, когда у Александра в пионерском доме слух нашли. А они еще этим же самым и бьют по глазам. Петька вчерась, значится, заявляет с порога: «Вы, мать, как куркуль, — все в дом да в дом тянете». — Баба Галя, чуть успокоившись, отхлебнула из стакана. — Ну-ну, поживешь на казенной квартире, не то запоешь. Не больно на свою школьную зарплату пожируешь. А той пустодомке и вовсе в ихнем собесе с гулькин нос платят. Тебе еще нацедить ладанного?
— Нет, баба Галя, хватит. — Валерка посмотрел на часы и встал из-за стола. — Новую жизнь нужно начинать с ясной головой. — Он на секунду задержал взгляд на спящей Оле, медленно застегнул куртку. — Если б не она, гнить бы мне до гробовой доски в плену у импортных стенок под звон хрустальных фужеров. Красиво сказано, а? Ай да Валерий Афанасьевич, ай да артист! Да, вот так бы небось и не усек этот артист своей седой башкой, что есть на свете воля. Петька твой, гляди, раньше меня скумекал. А, да что рассуждать. Одним словом, привет семье!
Он тихо прикрыл за собой входную дверь.
— Рожна тебе не хватает, — проворчала баба Галя, убирая со стола. — Бесись на бабкины деньги, покуда жареный петух в задницу не клюнул. Жизню новую они начать порешили! Ишь какие ушлые выискались.
Оля с трудом передвигала ноги по мокрым, точно залитым маслом мостовым, топталась на одном месте, не в силах побороть сопротивление воздуха. Ее нагоняла Татьяна с огромным букетом ландышей, который она держала в обеих руках. «Письмо, письмо… Возьми письмо!» — кричала она, и эхо ее голоса еще долго блуждало в темных подворотнях старых особняков. А Валерка хохотал, запрокинув голову, и дергал за веревочки смешных пузатых кукол, которые корчили злые и глупые рожи. Потом Оля бежала лабиринтами московских улиц, проваливалась в темные ямы, карабкалась по отвесным лестницам в небо. Вконец обессиленная, лежала плашмя на голой земле, которая стремительно неслась по орбите, и кто-то горячо шептал ей: «Любимая… Моя любимая…»
Она с трудом подняла веки, спустила с сундука затекшие ноги. Ходики над головой, точно продолжая ее бессвязный сон, отбивали мерно и безжалостно: «Пись-мо, пись-мо, пись-мо».
Письмо… Может, оно на самом деле ей приснилось? Может, не было этого страшного письма? Что это с ней? Оля вспомнила белые клочки бумаги, медленно падающие на мостовую, почувствовала под пальцами упругое сопротивление сложенных в несколько раз листов бумаги.
«Пись-мо, пись-мо», — равнодушно отсчитывали ходики. Оля выскочила на крыльцо.
Солнце уже совершило свой полуденный путь. Из каждого двора доносились голоса людей — начались уже работы в саду, на огороде. Баба Галя в сиреневой вязаной кофте вскапывала вилами рыхлую унавоженную землю возле старой яблони.
— Ну как, все сны пересмотрела? — спросила она у подошедшей Оли. — Небось от голода проснулась. В духовке борщ, а кабашная каша под подушкой в моей комнате.
— После поем. Давайте помогу.
— Не твоя эта работа. С непривычки такие мозоли заработаешь, что после за пианиной криком кричать будешь.
Оля взяла прислоненные к стволу яблони вилы, неумело воткнула в землю. Оказывается, не так это легко, как кажется со стороны. Черенок вихляет во все стороны, влажные черные комья точно свинцом налиты.
И все-таки в этой нелегкой работе есть и радость — она и в пахнущей щедрой свежестью земле, в которую так уютно ложатся картофелины с толстыми белыми ростками, и в жарко припекающем солнце, и в соленом привкусе пота на губах… Вот так изо дня в день копали, не разгибая спины, ее не слишком далекие предки. Бабушка, помнится, рассказывала, что в страдную пору все они, от мала до велика, жили в поле. А нынешние люди в большинстве своем утратили эту исконную связь с землей. Утратили безвозвратно. И, кажется, совсем не жалеют об этой утрате. А может, современному человеку вообще не пристало сожалеть о каких-то утратах?..
— Передохни, а я пока на стол соберу — время уже четверть второго. Господи, да я ведь еще курам сегодня не давала!
Захватив пустые ведра из-под картошки, баба Галя направилась к дому, тяжело переставляя обутые в высокие галоши ноги.
Оля втыкала вилы в податливую землю, полоска за полоской приближаясь к обсаженному крыжовником забору. В настоящий момент для нее главное — вскопать под картошку эту небольшую делянку, потом она придумает себе что-то другое. В конце концов, жизнь не что иное, как вечное стремление заполнить каким-то смыслом настоящее. Для того, чтобы не думать о прошлом.
Она разогнула приятно поламывавшую спину, вытерла пот рукавом пестрого свитера, который мать привезла ей из Парижа. Его крикливо-желтые полоски казались блеклыми в лучах весеннего солнца. Она присела на скамейку под грушей.
«Вещи, деньги — какая же это, в сущности, ерунда, — думала Оля. — А иные ведь в этом видят смысл жизни, спасение от пустоты. Кое-кто даже пытается пересчитать свое искусство на деньги… Но самое ценное не за деньги покупается. А за что тогда? За страдания? Терпение? Или за прощение?..»
Пока она не в силах ответить на этот вопрос. Она потом ответит. Чуть-чуть соберется с мыслями и ответит. Ей очень нужно найти ответ на этот вопрос.
— Гляди, как бы сквозняком не прохватило, — предупредила вышедшая на крыльцо баба Галя. — Обедать ступай, а я прилягу. В груди нехорошо.
Оля послушно поднялась со скамейки, вымыла лицо и руки под рукомойником возле веранды, нехотя вошла в дом.
А может, самое ценное на свете покой? Ну да, наплевать на все, думать только о себе, беречь себя. И никогда не поддаваться угрызениям совести и чувству вины перед кем-то. Словом, дышать носом и поливать по утрам фикус, как выражается Валерка. Только и он, кажется, далек от того, чтобы следовать этим рекомендациям.
Врач «скорой помощи», обстоятельный старик с большими красными руками, хотел забрать бабу Галю в больницу, но она решительно отказалась:
— Сам посуди, доктор, — куда ж я от своего хозяйства? Виноград еще не подвязан, картошку сажать не кончили.
— Ну, как знаешь, бабка. Ноги протянешь — не пеняй на медицину. А ты, внучка, — обратился он к Оле, — приглядывай, чтоб она лекарства вовремя принимала. И уж раз-другой танцульки свои пропусти. Плохо станет — звони нам. Ну, бабка, смотри мне, не дури.
Прихватив свой чемоданчик, он скрылся за дверью.
— Как тут не встать, — кряхтела баба Галя. — Поросенок не кормлен, куры, ежели им на ночь не дать, разбредутся по чужим дворам, да и картошка, которая на еду, не перебрана — так и гонит в рост. Сбегай, что ли, к Сашке, перекажи, чтоб зашел. — Баба Галя вздохнула. — Да нет, не надо. Райка после всем хвалиться будет, будто они за больной матерью ходят.
— Вы скажите, где что лежит, и я все сделаю, — вызвалась Оля.
— Еще тебе домашних делов не хватало!
— Может, сейчас именно их мне и не хватает.
Баба Галя зорко посмотрела на Олю из-под низко повязанного платка.
— Ладно, похозяйничай, коли просишь. Отруби для поросенка в мешке за печкой, зерно для кур в выварке на веранде. Курник, как стемнеет, на крючок накинь, чтоб коты ночью не шастали.
Оля до самого темна носилась по хозяйству. Потом спустилась в подвал, перебрала картошку, смыла соленья. С непривычки работа не спорилась: пшеницу просыпала, не донеся до курятника, и на нее тут же набросились невесть откуда взявшиеся вороны; голодный поросенок тыкался грязным пятачком в ведро и, когда она поставила его на землю, влез в него передними копытами и разлил теплые помои в грязь.
«Видел бы меня Илья, — думала Оля, обламывая в полумраке холодного подвала ростки картошки. — Небось сейчас у меня более человечный вид, чем когда я кричала на него и топала ногами. Как низко может пасть человек…»
«Моя любимая, моя любимая…» И светлей становилось в темном подвале, пламя свечи, казалось, колыхалось, в такт ударам ее не желающего смириться с потерей сердца.
Вечером баба Галя, несмотря на протесты Оли, расшуровала печку, вскипятила чайник. Ужинали в полной тишине, не нарушаемой даже телевизором. Баба Галя несколько раз подходила к окну, прислушивалась к шуму ветра, деловито хозяйничавшего в саду.
— Кажись, в калитку кто-то стучится, — время от времени повторяла она.
Прислушавшись, Оля улавливала лишь скрип рассохшихся ставен да скрежет веток по кровле дома.
К ночи старухе снова сделалось худо. Оля хотела вызвать «скорую», но баба Галя схватила ее за руку и зашептала:
— Нет, нет, не бросай меня одну. Я так скорей помру. Уже отлегло, отлегло… Ты только не уезжай в свою Москву. Попривыкла я к тебе, как к родной. У Петьки моего уже бы дочка почти с тебя была, кабы Алевтина по глупости аборт не сделала. Оно, может, Петька и правильно простил эту дуру — все ж таки столько годов вместе прожито. Мой Митрий тоже за подолами волочился, а я ж его, покойника, сколько раз прощала… А ты сегодня уж больно с лица осунулась, — вдруг сказала баба Галя, зорко поглядев на Олю. — Ничего, девка, по молодости и мне довелось страдать по суженому. А теперича думаю: не ужились бы мы с ним. Нет, не ужились. Вспыльчивый как огонь был. Бывало, как расходится по пустякам… Митрий, тот поспокойней, потише. В замужестве оно ведь не так любовь важна, как сходство по душам. Вот и ты, я вижу, натурная. Оно вроде бы и хорошо с характером быть, только таким, как мы с тобой, туго живется… Ну, ну, не серчай — не буду.
Акулов нашел Олю в конце двора, неслышно подошел сзади и долго любовался, с каким старанием она вскапывает землю, кладет в лунку проросшие кукурузные зерна, аккуратно загребает обеими руками землю.
— Прошу меня простить, что отрываю вас от работы, но у меня к вам, Ольга Александровна, очень серьезный разговор.
Она обернулась, совсем не удивленная его внезапным появлением, вытерла тыльной стороной ладони вспотевший лоб.
— Давайте присядем на лавку. Для обстоятельности, — предложил Акулов и зашагал к скамейке под начинающей распускать свои бутоны грушей.
Оля послушно шла следом, так же послушно села рядом с ним на скамейку.
Акулов взял ее руку в свою, повернул ладонью кверху и покачал головой, увидев кроваво-сизые мозоли.
— Вот ведь вы оказались какая, Олечка, — сказал он, осторожно трогая мозоли. — Больно?
Она замотала головой и, чтоб скрыть вдруг нахлынувшие слезы, отвернулась к забору.
— Я собирался прийти к вам вчера, но почему-то все ждал, что вы сама ко мне придете. Не за утешением, разумеется. Вам ведь не нужны утешения, верно?
Она не ответила, сидела все так же отвернувшись. Подумала: все-таки ей нужно утешение. Очень нужно. Пускай кто-то по-настоящему умный и сильный духом скажет, что ее жизнь еще не кончена, что впереди ее ждут радости.
— Вы, наверное, помните, что в сказках, старых и новых, добро всегда торжествует над злом. Об этом знают даже дети. Кстати, они знают и о том, что герой, отстаивающий добро и справедливость, должен быть умным, сильным, ловким. Иначе не выйти ему победителем в жестокой схватке. К сожалению, и в наше время зло, несправедливость и прочие пережитки еще не стали музейными экспонатами, так что иной раз нам с вами приходится с ними сражаться. Вы со мной согласны?
Оля глядела на него, утирая слезы.
— Мне было лет немного поменьше, чем вам, когда я, ожидая в Новороссийске парохода, которому суждено было надолго разлучить меня с родиной, пытался решить для себя проблему: должен ли я вступить в борьбу со злом, раздиравшим на части голодную и холодную Россию, или наблюдать за этой борьбой из безопасного далека. Я думал: пусть те, кто затеял эту заваруху, сами и разбираются, я же — музыкант и должен быть верен своему призванию. А какой-то тайный голос нашептывал мне: «Ты прежде всего российский сын. Твоя родная земля стонет, обливается кровью. Защити ее от врага». И я уже решился было остаться… Но тут подошел английский пароход, и все как одержимые бросились на причал. Я смешался с толпой этих несчастных людей, не в силах противостоять ее воле… Я по сей день расплачиваюсь за собственное малодушие. И нет и не будет мне за него прощения. Конечно, мою вину с вашей не сравнить, но ведь сейчас и время иное.
— В чем же моя вина, Василий Андреевич? — спросила Оля.
— В том, что вы позволили Кудрявцевой безнаказанно вершить зло. В том, что смирились с победой зла. В результате пострадали прежде всего ваши студенты — и не только потому, что лишились отличного педагога. Учебную программу в конце концов можно наверстать, но вот тот моральный урон, который вы нанесли им своим бегством, пожалуй, уже и не возместишь.
— Что же я, по-вашему, должна была делать? Вернее, каким образом? Попросить у Кудрявцевой прощения?
— Ольга Александровна, голубушка, я просто удивляюсь вашей… наивности. Других слов в данном случае не подберешь. — Акулов всем корпусом подался к ней. — Неужели вы забыли одну простую вещь: пассивное добро — это то же зло, только наизнанку. Вы скажете: старик впал в маразм, твердит банальные вещи. И вы будете правы, ибо истина всегда банальна.
Акулов встал, заходил взад-вперед по дорожке, сердито вороша своей палкой прошлогодние листья.
— Беда вашего поколения в том, что родители с детства оберегают вас от всяческих несправедливостей, а иной раз даже внушают, что наш мир справедлив. Вы же, столкнувшись в вашей самостоятельной жизни с несправедливостями, не знаете, как поступить, а потому предпочитаете уйти в сторону, переждать бурю, найти обманчивый покой. А вот ваш студент Лукьянов оказался стойким молодым человеком. Мы с ним уже успели кое-что предпринять, пока вы тут предавались поискам призрачного покоя и жестокому самоанализу. Согласен, замечательное это свойство — уметь обстоятельно и трезво анализировать свои поступки, но только не в критический момент, когда нужно стремительно действовать.
Акулов посмотрел Оле в глаза.
— Ольга Александровна, вы ведь обладаете не только талантом музыканта, но и куда более ценным даром — притягивать к себе людей. Посмотрите, скольких вы вывели из состояния спячки. Люди потянулись к вам, доверились вашему человеческому обаянию. А вы их разочаровали.
Оля встала, больше не в силах сдерживать слезы, прислонилась к шершавому стволу груши и прижала платок к глазам.
— Догадываюсь, голубушка, скорбит ваша душа по чему-то несбывшемуся, а тут я со своими проповедями. Но, как бы вам ни было худо сейчас, верьте мне: будут в вашей жизни и счастье, и любовь. — Акулов поцеловал ее измазанную землей руку. — И, прошу вас, не забывайте о том, что у вас есть друзья. И не разочаровывайте меня, старика. Сами знаете, как тяжело жить без идеала в душе. Ну а сейчас утрите слезы, и пошли вершить дела.
«Милая Татуша!
Ты, конечно же, догадываешься о причине моего долгого молчания. Надеюсь, тебе не надо объяснять, как долго приходила я в себя после твоего последнего письма. До сих пор сердце в пятки уходит, когда увижу нашу почтальоншу, хотя, казалось бы, страшней известия мне уже и не получить. Помнишь старую русскую пословицу о том, что беда в одиночку не ходит? Вот и на меня в тот самый день, который я прозвала Днем Письма, обрушилось несколько бед, от которых я и по сей день не совсем отошла. О них я расскажу тебе в другой раз. Скажу только, что сейчас многое уже позади, и я начинаю постепенно выходить из оцепенения, почти как прежде радоваться жизни и вот уже несколько вечеров подряд остаюсь в училище заниматься. Что касается Зловредной Инессы, то поверженных осуждать негоже, а она, судя по всему, доживает в директорском кресле последние дни. Знаешь, если начистоту, нет у меня на нее настоящей злости — я тоже подчас слишком бравировала своей независимостью, чем подрывала основы ее незыблемого авторитета. Беднягу можно понять.
Видишь, я уже делаю робкие шаги на поприще юмора — это чтоб к слезам не возвращаться. И все равно, дорогая Танечка, я, можно сказать, счастлива вопреки всему. Такой уж я от рождения безнадежный оптимист. И хотя внешних изменений в моей жизни не намечается, внутри начинают брать верх светлые силы.
Валерка явно что-то задумал. Баба Галя уверена, что это я расстроила его свадьбу со Светланой. (Как ты думаешь, во мне на самом деле есть что-то роковое?) «Ты, девка, такого жениха упустила — на руках бы тебя носил», — сказала она вчера. Думаю, она права, но мне пока этого не нужно. К Валерке я испытываю нежность, благодарность. Если бы не его здоровый провинциальный юмор, я бы, наверное, давно свихнулась. О Валерке у нас с тобой еще будет особый разговор. Хотя, поверь, то, что я к нему испытываю, на любовь в привычном смысле этого слова не похоже…»
Баба Галя впервые в этом году собрала на стол под старой грушей. Жужжали пчелы, деловито облетая большой домашний кулич, густо посыпанный разноцветным крашеным пшеном. Баба Галя отгоняла их полотенцем. Сердито прожужжав над ухом, они взмывали вверх, вливаясь в общий гул весеннего оркестра.
Соседка Егоровна, худосочная, с глубоко запавшими глазами-угольками женщина, уже успела отведать и крашенных в темно-луковый и синьковый цвета яиц, и жареной курятины, запив угощение несколькими стаканчиками ладанного, и теперь млела на солнышке, подставив его лучам щуплое тело.
— Смотри, Егоровна, как бы тебя удар с непривычки не хватил, — предупредила баба Галя. — Оно сейчас обманчиво — будто и не сильно жарко, а до самого сердца достает. Дай-ка я тебе Петькину шляпу принесу.
— Не бойся, Семеновна. У меня кожа сухая да толстая — не больно ее прогреешь. Оле казалось, будто в ее последнее время перенасыщенной событиями жизни наступила пауза. Она потом решит, остаться ей здесь или уехать в Москву — ей порой так хочется побродить арбатскими переулками, где когда-то они гуляли с Ильей. Еще ей предстоит решить, нужен ли ей Илья на самом деле или же это всего лишь воспоминания о первом чувстве… Ну а сейчас она будет слушать пчелиный гул, густой и вязкий, как сам мед, наслаждаться казачьей песней, которую затянули в соседнем дворе, и наблюдать, как на голубом, еще совсем светлом майском небе медленно проявляется серп молодого месяца.
Егоровна задремала, склонив набок голову. Баба Галя все-таки нахлобучила на нее старую соломенную шляпу с выцветшей ленточкой.
— Я, наверное, тоже сосну, — сказала она, накрывая кулич большой кастрюлей, чтоб не заветрил. — Ежели ты, Ольга, куда соберешься, прикрой сверху клеенкой, чтобы куры не нашкодили. Может, еще кто заглянет.
…Оле показалось, будто ее окликнули от забора. Она подошла к калитке. Никого. Лишь шарахнулся в кусты крыжовника черный Ибрагим, подстерегающий самых бесстрашных скворцов.
Оля откинула крючок и выглянула в проулок, куда выходили дворы. Возле соседского забора стоял Петр с авоськой в руке, из которой торчало горлышко бутылки и концы длинных, как палки, парниковых огурцов.
— Поди-ка сюда, — позвал он Олю, переминаясь с ноги на ногу. — Ну, и чего у вас нового? Замуж еще не выскочила?
Он переложил авоську в левую руку.
Оля покачала головой и протянула Петру руку. Он суетливо пожал ее и, обернувшись несколько раз на светлое женское платье, маячившее неподалеку, побрел к калитке.
— Хм, а это что за чучело под старым лопухом? — с добродушной ухмылкой спросил Петр, указывая пальцем на дремавшую Егоровну. — Видать, от души разговелась бабка. Гляди-ка, а у вас чисто во дворе. Ну и ну!
Петр поставил бутылку на стол, авоську с огурцами повесил на сухой сучок груши.
— А мать где? — как показалось Оле, с опаской спросил он.
— Прилегла вздремнуть. Позвать?
— Нет, нет, не зови! — Петр замахал обеими руками. — Мы сперва сами спрыснем нашу встречу. Вон и тетка идет. Иди сюда, не бойся — мы не кусаемся.
Алевтина осторожно прикрыла за собой калитку и засеменила по тропинке на своих высоких каблуках.
Петр подмигнул Оле.
— Видишь, какая она у меня гладкая. Ну садись, садись, тетка, сейчас мы пригубим по случаю праздника.
Он откупорил бутылку и плеснул в стаканы.
— А и ты, бабка, хочешь? — Петр подвинул стакан к шевельнувшейся во сне Егоровне. — Пей, пей, сегодня Бог все грехи прощает.
Алевтина присела на краешек скамейки, то и дело поглядывая в сторону дома. У нее было широкое скуластое лицо и добрые серые глаза, так не гармонирующие с черными накрашенными бровями.
— А вы, я гляжу, весело время проводите, — отметил Петр, окидывая взглядом заставленный тарелками стол. — Одна от такого веселья даже носом заклевала.
Он зашелся громким смехом и еще налил в свой стакан водки.
Оля хотела принести из дома закуски, но Петр схватил ее за руку и силой усадил на место.
— Не спеши. У нас тут на дереве своя закуска растет.
Обернувшись, он вытащил из авоськи огурец, ткнул конец в солонку и протянул Алевтине.
— Ешь, тетка. Гибрид груши с огурцом, а пахнет кабаком. Ха-ха! — Он вдруг резко оборвал свой смех. — А вон и мать. А где Ибрагим? Ибрагим! Ибраги-им!
Он стал озираться по сторонам, притворившись, будто ищет кота.
Баба Галя, замерев на мгновение на крыльце с приложенной ко лбу козырьком ладонью, вдруг по-молодому резво сбежала по ступенькам.
— Батюшки, да у нас полон двор гостей! Сейчас я табуретки из летницы прихвачу.
Она свернула с тропинки к летней кухне.
Петр торопливо глотнул из стакана, поставил его на стол, потом отпихнул от себя.
— Ишь ты, из какой посуды водку хлещут, как пьяницы под магазином, — сказала подоспевшая с двумя табуретками баба Галя. — Сейчас хрустальные фужеры принесу.
— Да сядьте вы наконец, мать, что ли! — нарочито громко рявкнул Петр. — Хватит перед глазами мельтешить. И так сойдет. Не чужие мы вам.
Баба Галя послушно опустилась на табуретку и пристально посмотрела на Алевтину. Та заерзала под ее взглядом, стала расправлять складки своего крепдешинового в мелкий синий цветочек платья.
— А ты, Алевтина, вроде бы похудела, — отметила она таким тоном, будто они расстались только вчера. — И платье тебе очень к лицу. А вот волосы зря в рыжину выкрасила. Зря.
Алевтина покрылась от смущения малиновыми пятнами.
— Вы, мать, сразу же и критикуете, — вступился за жену Петр. — Давайте лучше глотнем по капельке.
— А что такого я сказала? Я ж ей все-таки не чужая.
Петр взглянул на мать. В этом взгляде были и признательность, и теплота, и что-то еще, понятное, наверное, лишь им двоим.
— Ну и крепкую же, гады, водку нынче гонют — так в глаза и шибает.
Поставив на стол пустую стопку, баба Галя долго вытирала кончиком платка глаза.
— А это потому, что я ее на солнышке согрел. Сорок градусов своих плюс двадцать с неба. Физику, мать, надо знать.
Откинувшись на спинку скамейки, Петр расхохотался.
— Гром, что ли, рыкает, — проснулась Егоровна. — Пойду-ка я домой, белье посымаю, не то дождиком намочит.
— Напугал бедную пенсионерку. — Алевтина коснулась пальцами щеки Петра. — Смотри, как вспотел. Еще просквозит на ветру. Накинул бы чего.
— Там на вешалке в передней китель старый висит. Сбегай, принеси мужу, — наказала баба Галя.
Алевтина пошла к дому.
— Ишь, небось и это платье сама пошила. Мастерица! — похвалила баба Галя, глядя ей вслед. — Пускай и мне халат скроит из того сатина, какой я за семечки взяла. Полька в прошлый раз проймы заузила — руки не подымешь. Такой богатый отрез испортила… А я ей крепдешин подарю в белый горошек. Помнишь, ты со своих курсов привез? — Она повернулась к сыну. — Для меня яркий сильно, а ей, молодой, как раз к лицу…
Оля вслушивалась в соловьиный хор. Ей вдруг показалось, что соловьи поют и для нее тоже.