Впрочем, Гоген не сошелся близко ни с кем из группы импрессионистов, за исключением одного из подопечных Писсарро - Армана Гийомена 21, который был старше Гогена на семь с половиной лет. За плечами Гийомена был уже довольно долгий творческий путь - он участвовал в памятной выставке Салона Отверженных в 1863 году. Но путь этот был не гладким. Гийомен тоже оставался художником-любителем, может, поэтому они с Гогеном почувствовали взаимное тяготение и им было легче сблизиться друг с другом.

Гийомен служил приказчиком в бельевом магазине, потом чиновником в канцелярии Управления железной дороги Париж - Орлеан. Потом бросил службу в безумной надежде прожить живописью. Это ему не удалось. И после двух лет лишений, отказавшись делить тяжкую участь Писсарро (вместе с которым, чтобы заработать немного денег, он расписывал шторы), он вернулся на службу, стал чиновником муниципалитета.

Писсарро, несмотря на свое бедственное положение, осуждал Гийомена за то, в чем видел едва ли не трусость. "Нельзя лавировать", - говорил он. Гийомен предпочел твердый заработок ненадежной стезе искусства. Но, избрав спокойную жизнь, он обрек себя на неизбежное недовольство собой. Гийомен страдал, что не может писать так, как хотел бы. И те проблемы, которые встали перед ним, не могли не встать однажды перед ликвидатором, служившим у Галишона.

Гийомен присоединялся к Писсарро, когда тот навещал Гогенов.

Весной 1877 года биржевик перебрался с площади Сен-Жорж в более просторную квартиру, потому что Метте снова ждала ребенка. Беременность не очень радовала молодую женщину. "Ох, уж эти дети - бог свидетель, я их не хотела!" - писала она позже в письме Шуффенекеру.

Гоген снял квартиру далеко от прежнего места жительства, на левом берегу, в районе Вожирар - на улице Фурно, 74 (ныне улица Фальгьер). Здесь 24 декабря Метте родила ребенка - дочь, которой восхищенный Гоген поспешил дать имя своей матери - Алина... "Я видел тебя малюткой, очень спокойной, ты открыла свои красивые, очень светлые глаза - такой ты для меня и осталась навсегда".

Несколько недель спустя, 25 февраля 1878 года, в Отеле Друо была распродана коллекция Гюстава Ароза. Больше Гогену не придется любоваться семнадцатью картинами Делакруа, четырьмя Домье, семью Курбе, произведениями Коро и Йонкинда из коллекции своего опекуна. У него останется только воспоминание о часах, проведенных перед этими картинами, и каталог распродажи, с которым он никогда не расстанется.

Маленький угловой трехэтажный дом на улице Фурно одной стороной выходил в тупик Фремен - здесь в доме номер четыре жил посредственный скульптор Буйо. Примерно в это же время сюда переехал и другой скульптор Обе *. Это соседство, вероятно, объясняет, почему Гоген поселился в районе Вожирар, далеко от биржи и делового квартала.

Но далекое расстояние не было помехой для Гогена. Участвуя уже на собственный страх и риск в спекуляциях, лихорадивших финансовый рынок, ликвидатор вел крупную игру, используя непрерывное повышение курса.

На биржу Гоген приезжал в двухместной карете, чем немало изумлял своих более скромных коллег, "карета ждала его до конца собрания" **. В гардеробе Гогена было по меньшей мере четырнадцать различных панталон.

А биржа тем временем развивала все более активную деятельность. Канули в прошлое времена, когда она пугливо отзывалась на малейшие события в мире. Теперь политика не оказывала на нее никакого влияния. Подстегиваемая посредниками и агентами по продаже ценных бумаг, оживленная толпа каждый день увеличивала все новыми приказами и без того значительное количество сделок. На рынок выбрасывали все новые ценности. В 1878 году был создан банк "Всеобщий союз", задачей которого было "собрать воедино и преобразовать в могучее бродило капиталы, принадлежащие католикам". Создатели этого банка получили "особое личное благословение его святейшества папы" *** и собрались противопоставить свой банк еврейским и протестантским банкам, которые в ту пору господствовали на рынке. Золотые грезы, мечты о гигантских состояниях проносились над толпой, которая наполняла невообразимым шумом большой зал биржи. Агенты кулисы хлопотали и суетились уже с десяти часов утра. Но и вечерами, с девяти до половины одиннадцатого, в холле банка "Лионский кредит" на Итальянском бульваре не умолкали их голоса.

* Тупик Фремен в настоящее время называется Сите Фальгьер. Впоследствии здесь жили многие художники: Модильяни, Сутин, Фужита...

** Воспоминания М. Миртиля, переданные его сыном мэтром Марселем Миртилем.

*** Из учредительного проспекта банка Всеобщий союз.

"Покупайте, продавайте!.." Боны пуэрториканского казначейства, венгерские государственные земли, бразильские железные дороги переходят из рук в руки... Гоген играет, Гоген выигрывает, кладя в карман все более крупные суммы. Его доходы превзошли все, о чем когда-либо могла мечтать Метте-София Гад.

Безусловно, Метте искренне восхищалась своим мужем - человеком, "обладавшим почти безграничной верой в свои способности добывать деньги" * и эту веру полностью оправдывавшим, неутомимым тружеником, который, вместо того чтобы спокойно наслаждаться краткими часами досуга, никак не мог угомониться и еще продолжал марать свои холсты, одолеваемый "живописной блажью". Казалось, ни его ум, ни его руки не способны оставаться праздными... Руки Гогена - живые, всегда в движении, руки, точно им постоянно надо было что-то лепить, что-то создавать!

* Цитаты заимствованы из книги Полы Гоген "Поль Гоген, мой отец".

Да, Метте восхищалась этим человеком. По сути, если не считать маленькой слабости - он курил и не отказывался выпить коньяку, - у него не было недостатков. Метте досаждало лишь одно: сама она любила пошутить и посмеяться, а муж был такой серьезный, что в конце концов просто "зло брало", и вдобавок - он был нелюдим. Когда вечерами у Метте собирались друзья, Гоген, холодно обронив несколько вежливых слов, уходил к себе. Однажды случилось даже, что, удалившись к себе, он через несколько минут вернулся в ночной рубашке, и в таком виде, как ни в чем не бывало, прошел через всю комнату, чтобы взять нужную ему книгу, и только попросил дам "не обращать на него внимания". Не только коллеги-биржевики считали Гогена букой, упрекая его - одни в тщеславии, другие - в грубости. Почти все, кому приходилось сталкиваться с ним. были о нем не лучшего мнения. А на самом деле, Гоген просто оставался чуждым миру, который его окружал. Он походил на актера, который играет роль, не задумываясь над ней. Невосприимчивый к окружающему миру, он жил вне его, далеко-далеко, двигаясь, как сомнамбула, с пустым взглядом среди фантомов, созданных его воображением.

Биржевик попросил жену, чтобы она позировала ему в мастерской Буйо, который обучил Гогена технике моделирования и лепки. Гоген выполнил в глине бюст Метте, который Буйо перевел в мрамор. А потом и сам стал работать прямо в мраморе и высек бюст Эмиля.

В 1879 году Гоген почти украдкой принял участие в 4-й выставке импрессионистов, которая открылась 10 апреля на авеню де л'Опера, 28, выставив на ней статуэтку. Несомненно, Гогена приняли на эту выставку в последнюю минуту - его имя даже не значится в каталоге - и, скорее всего, по настоянию Писсарро. Писсарро, наверное, нелегко было уговорить принять Гогена - кое-кто из импрессионистов относился к биржевику неприязненно...

Накануне закрытия выставки, 10 мая, жена Гогена родила третьего ребенка - мальчика *.

Гоген дал дочери имя своей матери - Алина. Этого сына он назвал именем своего отца - Кловис. Сентиментальные воспоминания. Бука Гоген был бы горько обижен, если бы 7 июня его близкие не поздравили его с днем рождения и не пожелали ему счастья.

* Это было 10 мая, а не 8 мая, как писали до сих пор (Записи актов рождений мэрии XIV округа).

*

Много лет подряд Писсарро ездил в окрестности Понтуаза, где в самом городе, на улице Эрмитаж, снимал дом. Летом 1879 года Гоген провел у Писсарро свой отпуск.

Писсарро по-прежнему бедствовал. Продавать картины ему почти не удавалось, хотя просил он за них смехотворно мало. Он тщетно тратил силы и время в поисках любителей. "Дела мои обстоят самым жалким образом, - писал он зимой этого года Теодору Дюре 22. - Скоро я состарюсь, зрение мое ослабнет, а я продвинусь не дальше, чем двадцать лет назад". Но это не мешало Писсарро по-прежнему осуждать Гийомена и утверждать, что, доведись ему начать сначала, он, не колеблясь бы, бросил все". Гоген, как видно, старался помочь Писсарро и приобрел несколько его картин. Писсарро в свою очередь внушал Гогену, что он, биржевой спекулянт, вообще должен делать ставку на неизбежный успех импрессионистов в будущем.

В Понтуазе или поблизости от него, в Они, Гоген бок о бок со своим другом писал пейзажи. Поощрение Писсарро подбадривало его, укрепляло веру в свои силы, и Гоген решил на ближайшей выставке импрессионистов дебютировать уже всерьез, послав на нее несколько работ.

Эта пятая по счету выставка, продолжавшаяся с 1 по 30 апреля 1880 года, была устроена на антресолях дома номер 10 по улице Пирамид. Читая отпечатанные красным по зеленому фону афиши, в которых было объявлено об открытии выставки и перечислены имена участников, нельзя было не заметить отсутствия многих имен. И в самом деле, группу новаторов раздирали бесконечные распри. Некоторые художники, вроде Ренуара и Моне, покинув своих товарищей, намеревались выставиться в официальном Салоне. Надо полагать, что участие Гогена - он послал на выставку семь полотен и мраморный бюст - не способствовало укреплению взаимопонимания. И впрямь, несколько недель спустя Клод Моне заявил одному из сотрудников "Ви модерн": "Я импрессионист, но теперь очень редко встречаюсь с моими собратьями по группе. Наш маленький храм стал банальной школой, открывающей свои двери первому встречному мазиле".

"Первый встречный мазила"! Если верно, что эти слова относились к Гогену - а такое мнение существовало, - то они были жестоки. Во всяком случае, работ биржевого маклера никто не заметил. Непримиримый противник Мане, критик газеты "Фигаро" Альбер Вольф - Гоген прозвал его "крокодилом", - не удостоил их даже намеком в своей статье о "скоплении бездарностей", какими, на его взгляд, являлись художники, выставившие свои работы на улице Пирамид. Печальный итог! Но не заслужил ли его биржевой маклер? Будь у него больше досуга, чтобы писать, углублять свои поиски, дать жизнь тому, что шевелится в нем... Но биржа!

Гоген играл на бирже и выигрывал - выигрывал с неизменным успехом. Десять тысяч франков, двадцать пять тысяч, тридцать тысяч... За последние месяцы он к изумлению и восхищению Шуффенекера заработал сорок тысяч франков золотом *. Воспользовавшись этим, Гоген перебрался в новую квартиру (художник Жоббе-Дюваль, член парижского муниципалитета, сдал Гогену в районе Вожирар, на улице Карсель, 8 роскошный павильон, при котором была просторная мастерская, выходившая в громадный сад).

На гребне успеха биржевой маклер меньше чем когда-либо считался с расходами. Он беспечно засадил свой сад розами редких сортов и, уступив давнему желанию, увешал стены дома целой коллекцией картин: в несколько приемов он истратил на картины пятнадцать тысяч франков **.

* Около 100 тысяч новых франков.

** Около 37500 новых франков.

Метте пугала расточительность мужа, громадные суммы, выброшенные на холсты и рисунки. Впрочем, она вообще никогда не понимала и не поймет никогда, что есть на свете люди настолько безумные, что рвут друг у друга из рук за бешеные деньги прямоугольные куски холста, покрытые краской, когда на свете есть столько возможностей истратить деньги с пользой! Но Писсарро, советами которого руководствовался биржевой маклер, уверял, что это надежное помещение капитала, и Метте хотелось верить, что ее "земляк" прав. Да и потом, как она могла противодействовать Полю, который приносил в дом столько денег и приучил ее к роскоши - к роскоши, от которой бывшей гувернантке теперь будет очень трудно отказаться. Ведь Поль такой снисходительный муж!

Гоген накупил полотна Писсарро, Гийомена, Ренуара (ему повезло - он приобрел работу Ренуара за 30 франков), Моне, Сислея, Дега, Сезанна (среди последних - великолепный натюрморт), Мэри Кассат 23, Домье, Йонкинда, Леви-Брауна 24. У Дюран-Рюэля он купил также "Голландский пейзаж" Мане. Желая приобрести еще какое-нибудь произведение творца "Олимпии", Гоген обратился к самому художнику, и тот за пятьсот франков продал ему пастель "Фуфайка" *.

Возможно, что именно тогда, увидев картину Гогена, Мане похвалил художника. "Очень хорошо! - сказал он, прищелкнув языком, что выражало у него восхищение.

- Что вы! - возразил Гоген. - Я всего лишь любитель!

- О, нет! - ответил Мане. - Любители - это те, кто пишут плохие картины".

"Мне было приятно это услышать", - скажет впоследствии Гоген **.

* Эта покупка упоминается в неизданной записной книжке Мане (Национальная библиотека, Кабинет эстампов).

** Это была не просто любезность. О том, что Мане интересовался Гогеном, подтверждает его друг Антонен Пруст (Воспоминания об Эдуарде Мане, с. 45).

А на бирже курс акций продолжал повышаться. Люди старались перехватить друг у друга новые облигации. Спекулянты, не колеблясь, заключали займы, чтобы заработать еще больше. Облигации Всеобщего союза, в декабре 1879 года котировавшиеся по семьсот пятьдесят франков, в конце 1880 года стоили уже больше девятисот.

Гоген, с головой уходя в работу, писал и рисовал на улицах района Вожирар.

Дега, чтобы выразить свое уважение "любителю", купил у него картину.

*

В разгаре биржевой горячки "добряк Шуфф" сохранял трезвость ума. Воспитавшие его дядя и тетка умерли. Унаследовав от них небольшой капитал в двадцать пять тысяч франков, Шуфф решил не рисковать им в биржевой игре.

Во время осады 1870 года он познакомился на парижских бастионах с молодым человеком, который изобрел особый метод производства накладного золота, но у него не было средств, чтобы осуществить свое изобретение. Шуффенекер вошел с ним в долю. Это было надежное предприятие, компаньоны вели дело осторожно, счетоводство лежало на Шуффе - и оно стало медленно, но верно развиваться.

"Шуфф - буржуа!" - говорил Гоген.

Этот мягкий, робкий и разумный человек готовился совершить большую глупость. Его уговаривали жениться, и он склонялся к тому, чтобы дать согласие. Невеста, Луиза, его дальняя родственница, жила в монастыре. Внешне она была довольно привлекательна: миловидное двадцатилетнее личико, лукавый изгиб рта, вздернутый носик, очень красивые глаза. Тонкая талия, туго стянутая корсетом, подчеркивала маленькую упругую грудь. Но душевные и нравственные качества Луизы далеко уступали ее внешности. Луиза не отличалась умом, но зато была властной и раздражительной. Шуффенекер об этом знал. Но дядюшка Луизы, который был ее опекуном, настаивал, расхваливая свой товар: "Она с характером, это верно, но он обломается, вот увидишь! - уговаривал он добряка Шуффа. - И ни с кем она не станет такой хорошей, как с тобой". Луиза, однако, отнюдь не была в этом убеждена. Шуфф водил ее к своим друзьям, к художникам, и окружение жениха смущало Луизу, казалось ей слишком "интеллигентным". Как ни хотелось ей вырваться из монастыря, она поведала монахиням о своих сомнениях. "Да нет же, вы увидите, господин Шуффенекер научит вас, и вы сами станете ученой!" убеждали ее монахини. Решительно все окружающие, кроме жениха и невесты, добивались этого брака: он состоялся в октябре 1880 года.

Добрейшая душа, Шуффенекер, который так неосторожно связал себя "на радость и на горе" браком, оказался куда более осмотрительным, когда дело коснулось живописи. Он противился Гогену, который пытался вырвать его из-под влияния академической живописи и связать с импрессионистами. "Вы глухи к убеждениям, Шуфф".

Но таким ли убежденным импрессионистом был сам Гоген? Что бы он сам ни думал в эту пору, его родство с импрессионистами оставалось чисто поверхностным - оно не затрагивало глубин его души. Воспроизводить реальный мир таким, каким его видит глаз, запечатлевать на холсте зрительное восприятие в его первозданном виде, посвятить себя передаче внешних явлений - того, что происходит вне художника, - разве мог признать это конечной целью искусства Гоген, для которого существовал внутренний мир, и только он один?

Гоген писал на улочках района Вожирар. Он написал церковь Сен-Ламбер, высившуюся на участке рядом с его домом *. Написал свой сад и написал обнаженную женщину - позировала ему служанка Жюстина.

* Писали, будто в этой церкви с 1807 года покоились останки дона Мариано де Тристан Москосо. Трогательная, но, к сожалению, неточная подробность. Дон Мариано был погребен не в этой церкви Сен-Ламбер, которую построили только в 1853 году, а в первой церкви Сен-Ламбер, расположенной значительно южнее и снесенной в 1854 году. Погребенные в ней были эксгумированы и перенесены на кладбище Вожирар.

В этой обнаженной Гоген как нельзя более полно выразил то, что отличало его от импрессионистов. В самом деле, трудно найти что либо общее между этой женщиной, сидящей на краю дивана и склонившей безрадостное лицо над тканью, которую она штопает, и обнаженными женщинами Ренуара, с их цветущей и сверкающей плотью!

Кисть Ренуара ласкает поверхность кожи. Под кистью Гогена сквозь формы тела проступает душа. Ренуар и другие импрессионисты пишут зримое, Гоген, сознательно или нет, пытается писать то, что находится за пределами зримого, то, что это зримое в какой-то мере отражает.

Эта обнаженная * настолько выделялась на фоне других произведений самого Гогена и его товарищей, что на 6-й Выставке импрессионистов в апреле 1881 года в доме номер 35 по Бульвару Капуцинок, где висела эта картина, она надолго приковала к себе внимание писателя-натуралиста Гюисманса 25.

* В настоящее время картина находится в Новой Глиптотеке Карлсберга в Копенгагене.

"В прошлом году, - писал Гюисманс, - господин Гоген выставил... серию пейзажей - этакий разжиженный, неокрепший Писсарро.

В этом году г-н Гоген представил произведение воистину самостоятельное, полотно, которое свидетельствует о неоспоримом темпераменте современного художника. Картина называется "Этюд обнаженной натуры...". Осмелюсь утверждать, что ни у одного из современных художников, работавших над обнаженной натурой, с такой силой не звучала правда жизни... Эта плоть вопиет. Нет, это не та ровная, гладкая кожа, без пупырышек, пятнышек и пор, та кожа, которую все художники окунают в чан с розовой водицей и потом проглаживают горячим утюгом. Это красная от крови эпидерма, под которой трепещут нервные волокна. И вообще, сколько правды в каждой частице этого тела - в толстоватом животе, свисающем на ляжки, в морщинах под отвислой грудью, обведенной бистром, в узловатых коленных суставах, в костлявых запястьях!.. За долгие годы г-н Гоген первый попытался изобразить современную женщину... Ему это полностью удалось, и он создал бесстрашную, правдивую картину".

После чего Гюисманс бегло упомянул семь остальных картин, деревянную "готически современную" статуэтку и медальон из крашеного гипса, которыми Гоген был представлен на выставке. "Но в пейзажах индивидуальность г-на Гогена пока еще с трудом вырывается из объятий его наставника г-на Писсарро", - писал Гюисманс с легким презрением *.

Похвалы Гюисманса избавили Гогена от сомнений: он художник, настоящий художник, а не любитель. Но эти похвалы должны были и смутить его. Гюисманс в общем-то хвалил его за реализм, а Гоген безусловно испытывал по отношению к реализму то же инстинктивное сомнение, что и по отношению к импрессионизму. По сути, импрессионизм был наследником реализма. И в том и в другом случае речь шла о том, чтобы изображать "видимые предметы" **, правда, различными средствами. Гораздо позже, когда Гогену станет ясен смысл его собственных исканий и он поймет, к чему они ведут, он не случайно скажет об импрессионистах, что они вели свои поиски "вокруг видимого глазу, а не в таинственном центре мысли". Обнаженная, восхитившая Гюисманса, с ее тяжелым, непривлекательным телом, с ее выражением печали вовсе не была героиней натуралистического "среза жизни". Она была вестницей внутреннего мира Гогена, того неведомого мира, первым неожиданным проявлением которого и было это полотно.

* "Выставка независимых в 1881 году" в "Ар модерн". Шарпантье, Париж, 1883.

** Курбе.

Семья биржевика снова увеличилась. 12 апреля Метте произвела на свет четвертого ребенка, мальчика, Жана-Рене. У Метте было много хлопот с четырьмя детьми - Эмилем, которому было шесть с половиной лет, трехлетней Алиной, двухлетним Кловисом и новорожденным, и она еще меньше, чем прежде, интересовалась "живописной блажью" Поля, хотя и нелегко смирилась с тем, чтобы "одолжить" ему Жюстину: что за неприличная фантазия - заставить девушку позировать голой!

Шли месяцы, друзьям Метте Гоген казался все более чудаковатым. На бирже продолжался вихрь безумных спекуляций: акции Суэца, стоившие два года назад семьсот франков, теперь стоили три тысячи, акции Всеобщего союза с тысячи поднялись до тысячи двухсот, потом до тысячи трехсот, наконец до полутора тысяч... Гоген по-прежнему зарабатывал огромные деньги - ему бы радоваться, а он, наоборот, все мрачнел. Из него нельзя было вытянуть ни слова.

Однажды Гоген с женой отправился в гости к свояку, Фритсу Таулову, где встретил другого норвежского художника, Скредсвига, которому в этом году жюри Салона присудило медаль третьей степени. Польщенный этой честью, Скредсвиг, человек и вообще-то любезный и добродушный, восхищался Салоном 1881 года, говорил, что он был "великолепен", что там были выставлены замечательные полотна. "А как, по-вашему, господин Гоген?" - любезно спросил он биржевого маклера.

- Я видел в Салоне только одну картину - Мане *, - ледяным тоном отрезал Гоген. Чуть позже Скредсвиг увидел, как Гоген, схватив канделябр, отправился в мастерскую Таулова посмотреть его работы и там расхаживал от одной к другой, пожимая плечами **. Странная личность этот молчун маклер!

И даже еще более странная, чем предполагал Скредсвиг! Этот человек нигде не чувствовал себя на своем месте, всюду оставался чужаком. Он остался чужим миру дельцов, кругу, где меж тем блистательно преуспел. Чужим парижскому обществу с принятыми в нем обычаями и любезностями. Чужим даже своей эпохе, европейскому буржуазному и материалистическому миру Европы конца XIX века, который так увлекся наукой, что стал отрицать духовное, субъективное начало, власть мечты и чувства. Вот почему Гогену было не по себе и среди импрессионистов: если Золя 26, написавший за год до этого "Нана", стремился создать "экспериментальный" роман, то и импрессионисты не избежали общего поветрия. Именно стремясь к объективному наблюдению, они писали не предметы, а их видимость, и возражали против того, чтобы разум вклинивался между глазом и рукой, когда художник анализирует и передает на холсте мимолетную игру света.

Да, странная личность этот маклер, ищущий собственную душу, - всюду чужой, нигде не способный ужиться. С глубоким душевным волнением прочтет он однажды стихи, написанные никому не известным преподавателем английского языка, другом Мане, Стефаном Малларме 27:

"Тоскует плоть, увы! К чему листать страницы?

Все книги прочтены! Я чувствую, как птицы

От счастья пьяны там, меж небом и водой.

Бежать, бежать! Ни сад, заросший лебедой

Пусть отражался он так часто в нежном взоре,

Не исцелит тоски души, вдохнувшей море.

О ночь! Ни лампы свет, в тиши передо мной

Ложащийся на лист, хранимый белизной,

Ни молодая мать, кормящая ребенка.

Уходим в плаванье! Мой стимер, свистни звонко

И в мир экзотики, в лазурь чужих морей,

Качая мачтами, неси меня скорей!" ***

* "Портрет Петрюнзе, охотника на львов" - за него сорокадевятилетний Мане удостоился медали второй степени.

** Пола Гоген, цит. произв.

*** Перевод В. Левика.

Гоген потому так страстно отдавался живописи, что видел в ней путь к освобождению. Еле сдерживая нетерпение, он начал роптать против повинностей, которые налагала на него его профессия. Часы, которые он отдавал бирже, это были часы смерти, а не жизни, безвозвратно потерянное время. Ах, если бы ремесло биржевика не обкрадывало его, отнимая у него время, если бы он мог писать изо дня в день, он узнал бы во всей его полноте счастье быть наконец самим собой. Только с кистью в руке Гоген чувствовал, что живет.

Гоген ходил на выставки, в галереи, в музеи, изучал, размышлял. Все давало ему пищу для раздумий - и колючее искусство Дега, столь далекое от импрессионизма во вкусе Клода Моне, и стилизованное, рассудочное искусство Пюви де Шаванна 28, и гравюры великих японцев, и азиатская скульптура. Восток притягивал его. Вдохновляясь восточными мотивами, он работал над деревянной скульптурой. У папаши Мори, француза, когда-то жившего в Лиме, он увидел индейские украшения, керамические изделия инков. Короткий, щемящий всплеск тоски по далекой стране - на весенней выставке Гоген представил "Маленького юнгу". Искусство необъятна, как сама жизнь. Из поколения в поколение искусство оплодотворяют великие самцы человеческого стада: "королевский тигр" -Веласкес или Рембрандт, "грозный лев, который отваживался на все". Гоген, импрессионист, отнюдь не ортодоксальный в своих вкусах, восхищался Энгром и, подобно Дега, непрерывно возвращался к этому художнику, в котором чувствуется "внутренняя жизнь", и под "внешней холодностью... таится глубокий жар, кипучая страсть".

В Салоне, который так расхваливал Скредсвиг, Гоген обменялся несколькими словами с Пюви де Шаванном, который выставил там своего "Бедного рыбака".

- Ну почему же они не понимают? - воскликнул Пюви, обращаясь к маклеру и намекая на какого-то злобствующего критика. - Ведь картина совершенно проста!

- А с этими людьми надо говорить загадками, потому что все равно они смотрят и не видят, слушают и не слышат! - отозвался Гоген.

Уж не притягивало ли Гогена в "Бедном рыбаке" именно то, что не нравилось некоторым критикам, в том числе Гюисмансу, упрекавшему Пюви в "наивной жестокости" и "нарочитой неумелости примитива"?..

Летом, как только пришло время его летнего отпуска, Гоген вернулся в Понтуаз, к Писсарро. С мая в Понтуазе жил также друг Писсарро Сезанн. За истекшие годы искусство Сезанна претерпело большие изменения. И для этого художника импрессионизм не был конечной целью. Его не удовлетворяли чисто зрительные ощущения. Они - только элемент, который художник должен преобразовать, "осмыслить", чтобы "скомпоновать". Гоген с таким интересом наблюдал за работой художника из Экса ("Ну и художник этот чертов Сезанн! Все время играет на большом органе!"), что подозрительный провансалец стал беспокоиться: уж не собирается ли этот маклер, чего доброго, воспользоваться его восприятием, "стянуть у него мотивы". Недоверие это несколько смягчалось явным уважением маклера к живописи Сезанна - сам Сезанн, человек грубый и зачастую неприятный в обращении, нравился Гогену значительно меньше. Но вот удивился бы художник из Экса, если бы узнал, как воспринимает его Гоген. Сезанн, говорил Гоген, напоминает "древнего левантинца", от него веет каким-то восточным мистицизмом.

Недели отдыха пролетели быстро. Гоген нехотя вернулся на улицу Карсель. "Я слышал, как вы однажды высказывали одну теорию, - писал он в письме к Писсарро. - Заниматься живописью надо, мол, непременно в Париже, чтобы обмениваться мыслями. А что же происходит на деле? Мы, бедные, жаримся в "Новых Афинах", а вы, ни о чем не помышляя, живете себе отшельником... Надеюсь, что вы вернетесь в ближайшие дни".

А курс акций на бирже продолжал повышаться. Акции Всеобщего союза поднялись до тысячи семьсот, тысячи восьмисот, двух тысяч франков... Католический банк переживал эпоху расцвета. Его деятельность распространилась уже на всю Центральную Европу, в особенности на Австрию, где открылся его филиал - Земельный банк. Банк финансировал много других предприятий, в частности предоставил сербам заем в сто миллионов франков. Эти бесчисленные операции требовали непрерывного притока капиталов. В ноябре, чтобы увеличить свой капитал, банк выбросил на рынок новые ценные бумаги на сумму сто тысяч франков. Ходили слухи, что ради того, чтобы повысить их курс, католический банк через подставных лиц приобрел большой пакет собственных акций.

Покупайте, продавайте!.. Счастливцы Писсарро и Сезанн! Они могут в любую минуту заниматься живописью, неуклонно, настойчиво продолжать свои поиски! А он, Гоген, должен то и дело от нее отрываться. Недовольный тем, что он пишет, мучительно преодолевая трудности, по многу раз переделывая картины, он с каждым днем все сильнее раздражался против своего биржевого ремесла. Живописью нельзя заниматься на досуге! Он устал, ему надоело разрываться между искусством и биржей, он вконец измучен. На исходе 1881 года он написал Писсарро, что не хочет оставаться художником-дилетантом и решил бросить финансовую деятельность. К тому же, добавлял он, дела идут неважно. Может быть, Гоген проиграл на бирже.

Гоген подолгу молчал, потом вдруг внезапно изливал свои задушевные чувства. Он доверил свои планы Шуффенекеру. "Да, но семью-то кормить надо!" - возражал ему Шуфф. Гоген покачивал головой. Он только что продал свою картину проезжему датскому коммерсанту, который "намерен отстаивать импрессионизм перед своими соотечественниками". Гоген быстро добьется успеха в живописи, как добился успеха на бирже. Разве он не доказал, что он человек практический?

- Шуфф - буржуа, - говорил Гоген.

И бледная мимолетная улыбка освещала его резко очерченное лицо с горькой складкой губ и тяжелыми зеленоватыми веками, из-под которых искоса смотрели глаза, подернутые дымкой грезы...

III

ДАТСКОЕ КОРОЛЕВСТВО

Он пошел за нею, как вол идет на убой...

Книга Притч. VII, 22

Никогда еще в группе импрессионистов не было такого разлада. Тем из них, кто, как Писсарро и Гюстав Кайботт 29, пытался весной 1882 года организовать новую, 7-ю Выставку импрессионистов, пришлось убедиться, что злая воля, упрямство, непримиримость и обидчивость быстро разобщили людей, которых недолгое время объединяли общие интересы, общие идеи или общие антипатии.

"Дега внес раскол в наши ряды", - говорил Кайботт. Отчасти он был прав: Дега пытался навязать импрессионистам художников, которым он покровительствовал (как, например, Раффаэлли 30), но которых другие члены группы терпели скрепя сердце. Однако Дега был не единственной причиной несогласия. Ренуар и Моне стали выступать особняком. Сезанн ("Я достоин одиночества!") с 1877 года не участвовал в выставках импрессионистов.

В декабре художники пытались договориться с Дега. Напрасный труд. 13 декабря Дега встретил Гогена и раздраженно заявил ему, что "скорее уйдет сам, чем позволит устранить Раффаэлли". За это время вера Гогена в собственные силы окрепла, сообщая об этой встрече Писсарро, он решительно заявлял:

"Хладнокровно обдумывая положение, сложившееся за те десять лет, что вы пытаетесь устраивать эти выставки, я вижу, что импрессионистов стало больше, а их талант, как и их влияние, возрос. Но зато из-за Дега, и только по его воле, наметилась и усиливается дурная тенденция: каждый год один из импрессионистов уходит, чтобы уступить место какому-нибудь ничтожеству или ученику Школы. Еще года два, и вы останетесь один среди худшего сорта ловкачей. Все ваши усилия потерпят крах, а с ними и Дюран-Рюэль 31. При всем моем желании, - добавлял Гоген, - я не могу служить посмешищем для господина Раффаэлли и иже с ним. Поэтому благоволите принять мою отставку. Отныне я ни в чем не участвую... Гийомен, кажется, настроен так же, как и я, но я не собираюсь оказывать на него давление".

Пришлось Писсарро, несмотря на все его уважение к Дега ("Это ужасный человек, но искренний и честный"), признать, что Гоген прав. Раз Дега не хочет отказаться от своих обременительных "учеников", придется обойтись без него. "Вы скажете, что я слишком нетерпелив и всегда порю горячку, - писал Гоген в очередном письме к Писсарро, - но согласитесь, что мои расчеты оказались верными. Никто не разуверит меня, что для Дега Раффаэлли лишь предлог для разрыва. В этом человеке живет дух противоречия, который все разрушает. Не забывайте об этом и, прошу вас, будем действовать".

Это письмо датировано 18 января. Можно ли поверить, читая его, что Гоген - тот самый Гоген, который "разыгрывает диктатора", как писал Мане Берте Моризо после разговора с Писсарро, - непосредственно затронут важными событиями, разыгравшимися на бирже? 11 января, в результате краха Банка Лиона и Луары, повышение курса акций внезапно застопорилось. А 18 января, в тот самый день, когда Гоген написал свое письмо Писсарро, акции Всеобщего союза, которые еще совсем недавно котировались дороже трех тысяч франков, упали до тысячи трехсот.

Пока Гоген обсуждал проблемы, связанные с будущей выставкой импрессионистов, биржа переживала все более драматические часы. "Вчерашний день был неудачен для Франции, - читаем мы в "Фигаро" от 20 января. - И дело не только в том, что разорены биржевые спекулянты, что подорваны многие репутации... На сей раз речь идет об общественном кредите, надо защищать национальное достояние от безумия распродажи, от паники, охватившей рынок".

28 января акции Всеобщего союза упали до шестисот франков. Два дня спустя банк официально приостановил платежи. 1 февраля его директор Федер и президент Административного совета Бонту были арестованы. На другой день коммерческий суд официально объявил о банкротстве банка.

Отзвуки этого краха разнеслись очень далеко. В маленьких деревушках и в больших городах он затронул тысячи мелких вкладчиков - рабочих, слуг, торговцев, крестьян, батраков, служащих, которые, внимая уговорам своих хозяев, богатых местных землевладельцев или агентов Всеобщего союза, доверили свои сбережения католическому банку. В Париже перед закрытыми дверями банка толпились длинные очереди - вопреки здравому смыслу хмурые, взволнованные люди надеялись, что банк возвратит им их вклады.

Гоген должен был потерять на этом деле много денег. Но, несомненно, это его беспокоило куда меньше, чем выставка импрессионистов. Так или иначе, отныне возможность биржевых спекуляций была сведена к нулю. Крах вызвал такое потрясение, отголоски его были столь ощутимы, даже за границей в Лондоне, Брюсселе, Амстердаме и Вене, что было совершенно ясно оживление в делах теперь настанет не скоро. Восторженное возбуждение сменилось страхом. Большой зал биржи почти совсем опустел. Теперь собрания протекали в угрюмой, гнетущей тишине. Какой зловещий контраст с шумом, царившим здесь в минувшие недели! Однако крах дал Гогену возможность вволю размышлять о живописи.

А Кайботт продолжал добиваться своего. Он запросил Моне и Ренуара, согласятся ли они участвовать в задуманной выставке. Моне ответил уклончиво. Ренуар, заболевший в Эстаке, где он жил вместе с Сезанном, также не дал прямого ответа.

Выставка, наверное, никогда бы не состоялась, если бы Дюран-Рюэль, который все эти годы покупал полотна импрессионистов и защищал членов группы, не решился убедить колеблющихся. Он объяснил им, что выставка в их общих интересах, потому что крах Всеобщего союза затронет и его, Дюран-Рюэля, а через него и художников, его подопечных. Дюран Рюэль был ярым католиком, и Федер, директор Генерального союза, его кредитовал.

Препирательства продолжались почти целый месяц. Ренуар и Моне виляли. Последний не скрывал, как мало его привлекает участие в выставке рядом с господами Гогеном и Гийоменом. А первый ставил в вину Писсарро его политические убеждения. "Выставляться вместе с Писсарро, Гогеном, Гийоменом, - писал он не без раздражения Дюран-Рюэлю, - это все равно, как если бы я выставился с какой-нибудь социалистической группировкой. Еще немного, и Писсарро пригласит участвовать в выставке русского Лаврова (Лавров был анархистом. - А. П.) или еще какого-нибудь революционера. Публика не любит того, что пахнет политикой, а я в мои годы не желаю становиться революционером... А оставаться с евреем Писсарро - это и есть революция".

Наконец, после многотрудных усилий и объемистой переписки Дюран-Рюэлю удалось добиться примирения. Моне и Ренуар уступили. 1 марта выставка открылась на улице Сент-Оноре, 251. Гоген представил на нее двенадцать живописных работ и пастелей и один бюст.

Трудно представить, чтобы до Гогена не дошли отголоски недоброжелательных отзывов о нем Ренуара и Моне, и вряд ли они доставили ему удовольствие. Впрочем, очень многие сошлись на том, что в этом году он был представлен на выставке "весьма посредственными" * произведениями. Но хуже всего было то, что Гюисманс, так горячо расхваливший его, теперь воздержался от похвал по его адресу.

* Такое мнение высказано в письме Эжена Мане к его жене, Берте Моризо.

"Увы, - писал он, - г-н Гоген не сделал успехов! В прошлом году этот художник показал нам отличный этюд обнаженной натуры, в этом году - ничего стоящего. Упомяну разве что удавшийся более, чем всё остальное, новый "Вид церкви в Вожираре". Что же касается картины "В мастерской художника", то колорит ее грязный и глухой...".

Выступление Гюисманса привело Гогена в ярость. "Грязный колорит"! Он не мог примириться с этой оценкой. Слишком прямолинейный, чтобы выбирать слова и действовать с оглядкой, он тотчас заявил, что Гюисманс ничего не понимает. Все критики стоят друг друга! Имя Альберу Вольфу - легион. И подумать только, что в продаже картин художники зависят от этих недоумков!

Теперь Гоген видел мир только сквозь призму живописи. Тяга к ней разрасталась в нем, как раковая опухоль. Другой на его месте "с отчаянием", "в смятении" (именно такими выражениями пестрела газетная хроника) следил бы за роковым развитием событий на финансовом рынке, как его коллеги и все завсегдатаи биржи. Но он даже не подумал сократить свои расходы (а Метте тем более). То, что отныне операции на бирже заглохли, что его заработки резко уменьшились, не отвращало Гогена от его мечты, наоборот, она завладевала им все сильнее. "Грязный и глухой колорит"! Чего ради тратить время на биржу, если этот рабский труд даже не оплачивается как следует? И Гоген внезапно решает, что все встанет на свои места, если он избавится от биржевой повинности.

Финансовый кризис тяжело отозвался на торговле картинами. В частности, положение Дюран-Рюэля, на которого Гоген возлагал большие надежды, стало очень шатким. Долги торговца, по которому сильно ударило банкротство Генерального союза, измерялись сотнями тысяч франков. "Он продержится не больше недели", - говорили о нем его собратья. И художники, которых он поддерживал, снова почувствовали мучительную тревогу о завтрашнем дне. Но все это не останавливало Гогена. Он жил не в реальном мире, а в мире своих грез. Став профессиональным художником, убеждал он себя, он будет писать, сколько захочет, будет продавать картины и будет счастлив. Он подгонял действительность к своим мечтам. Его надежды были химеричны, но его грезы не могли существовать без надежды, а он - без своих грез.

Гоген шел к далекому горизонту, пристально вглядываясь в миражи.

*

Жизнь Гогена достигла критической точки.

В конце 1882 года Шуффенекер - его маленькое предприятие по производству накладного золота процветало - решил уйти от Галишона и заняться другим ремеслом, более соответствующим его вкусам и менее рискованным. Биржевой крах, несомненно, его напугал. Но хотя с 1877 года Шуффенекер регулярно выставлялся в официальном Салоне, он был слишком осторожен, чтобы, по примеру Гогена, очертя голову, подвергнуть себя превратностям карьеры художника. Он рассчитывал всего-навсего получить должность учителя рисования при муниципальных школах Парижа. Ближайший конкурс на эту должность должен был состояться в июле.

Уход Шуффа был как бы последним толчком для "пресытившегося биржей" * Гогена.

Однажды, январским вечером 1883 года, вернувшись домой, на улицу Карсель, Гоген рассказал жене, что он объявил Галишону и Кальзадо о своем уходе. Метте онемела. "Я уволился от них, - невозмутимо повторил Гоген. Отныне я каждый день буду заниматься живописью".

Метте глядела на мужа совершенно потрясенная. Что говорит Поль? Не лишился ли он рассудка?

Метте глядела на мужа, с которым прожила бок о бок почти десять лет и которого совсем не знала.

* Шуффенекер. Заметки о Гогене.

*

Метте пыталась успокоить себя. Она не могла допустить, что решение Поля бесповоротно, - это было бы настолько страшно, что она отвергала такое предположение. Она считала, что Поль просто переживает одну из тех минут, когда человек из-за усталости, нервного истощения или приступа внезапно открывшейся душевной болезни на какое-то время перестает быть самим собой и делает глупости. А потом все входит в обычную колею. Как правило, причиной таких потрясений бывают женщины. Женщина - главный враг женщины. Но живопись! Метте не могла поверить в такую нелепость. Тщетно билась она над загадкой этой необычной страсти, перед которой чувствовала себя безоружной. Поль, расчетливый биржевой маклер, за десять лет добившийся самого завидного положения, образумится. Метте не могла допустить, что в биржевике, за которого она вышла замуж, в дельце, который приносил столько денег в дом, кроется безумец. Рассчитывать на продажу картин в период, когда импрессионисты, почти совсем лишившиеся помощи Дюран-Рюэля, снова должны, по выражению Писсарро, "готовить нищенскую суму", в самом деле было чистейшим безумием, и Писсарро, хотя он и укорял Гийомена за то, что тот снова поступил на службу, первый это признавал. Правда, в Гогене Писсарро терял возможного покупателя. И так ли уж он верил в его талант, в будущность своего друга? Не был ли биржевой маклер в его глазах чем-то вроде второго Кайботта - богатого художника-любителя, к которому импрессионисты в трудную минуту всегда могли обратиться за помощью?

Гоген и сам вскоре убедился, что все обстоит далеко не так просто, как ему казалось. Ему ничего не удавалось продать. А сберешения, на которые он думал просуществовать по меньшей мере год, таяли куда быстрее, чем он рассчитывал. Он мог вернуться к Галишону. Кальзадо заявил, что в любую минуту возьмет его обратно, но Гоген не собирался отказываться от обретенного права свободно заниматься живописью. Отказываться от своего безумия! Оно было слишком нерасторжимо связано с чем-то самым для него заветным, чтобы он мог уступить. Мысль о том, чтобы сдаться, вернуться в будничную колею, приводила его в ужас. Однако перед лицом участи, которую он избрал, его одолевала тревога. В эти дни 1883 года Гоген написал свой автопортрет за мольбертом. Холст этот - красноречивая исповедь: лицо у Гогена мрачное, смятенное, взгляд ускользающий - неизвестность со всех сторон обступила этого человека, и он ее страшится. Как сладка была уверенность в завтрашнем дне! Как сладка и как ненавистна! "Да, я таков иначе я поступить не могу".

Никогда еще Гоген не был так одинок, как в эти месяцы. Помощи ждать было не от кого. Не считать же помощью бесплодные советы тех, кто, подобно Метте, превратно судя о нем, уговаривал его вернуться к прежней работе, снова стать тем, кем он никогда не был. Незаурядность всегда влечет за собой одиночество - поступок, который совершил Гоген и который все окружающие осуждали, должен был бы открыть ему глаза на эту истину. Но Гоген, несомненно, был далек от того, чтобы уяснить эту грустную мысль.

Гоген пытался найти какой-то компромисс - способ заработать деньги, не теряя приобретенной свободы. Он поступил в страховое агентство, к мэтру Альфреду Томро, на улице Амбуаз, 1 *. Но там он оставался недолго. Ведь, по сути, он искал работу если не художественную, то хотя бы близкую к искусству. В июне, побывав вместе с Шуффенекером в Салоне, он пришел в восторг от замечательной коллекции выставленных там настенных ковров. Его воображение тотчас стало нашептывать ему, какие широкие возможности открываются на этом поприще для импрессионистов. Это был первый из множества бесчисленных проектов, задуманных Гогеном под давлением обстоятельств. "Верю, потому что хочу верить". Его чуждый реальности ум все время создавал иллюзии - они были для него не просто необходимостью, а чем-то большим: он защищался ими от щемящего душу страха.

* Сведения о деятельности Гогена в этой фирме у нас самые скудные. По-видимому, он пытался оформлять какие-то полисы. Во всяком случае, он застраховал или продлил страховку Писсарро.

С прошлой зимы Писсарро покинул Понтуаз и перебрался в расположенную поблизости деревню Они. Гоген, в начале года уже навещавший его в этой деревушке, 15 июня вновь приехал туда на три недели. Находясь там, Гоген поспешил поделиться с другом мыслью об импрессионистских коврах. Писсарро очень понравилась идея Гогена, он даже пообещал ему сам сделать наброски для ковров. Но проект так и остался проектом.

Писсарро, находившийся в ту пору "в глубоком душевном упадке" *, несомненно, предупреждал Гогена о том, какие трудности его ждут. Гоген не должен надеяться на Дюран-Рюэля, дела которого идут все хуже. Торговец не захотел взять на себя организацию очередной выставки импрессионистов, хотя его просил об этом сам Моне. Персональные выставки, которые он устроил поочередно - в марте Моне, в апреле Ренуару, в мае Писсарро и в июне Сислею, - не дали практических результатов. "Моя выставка совсем не принесла денег, - жаловался Писсарро. - А с выставкой Сислея и того хуже ни гроша, ни гроша!"

* Письмо Писсарро к Моне от 12 июня 1883 г.

Как видно, между Гогеном и Писсарро уже не было прежнего согласия. Писсарро все меньше понимал Гогена. В том, что Гоген так спешил продать картины, извлечь из них деньги, он видел склонность к торгашеству. Происшедшие события не раскрыли ему глаза на рассудительного биржевика. Он не понимал, что Гогену не терпится, потому что он лихорадочно жаждет успокоить себя - доказать себе, что он поступил правильно. "Он тоже отъявленный торгаш, во всяком случае, в своих замыслах, - писал вскоре Писсарро. - Я не решаюсь сказать ему, как это неправильно и как мало приносит пользы. У него большие потребности, семья привыкла к роскоши, все это верно, но это причинит ему большой вред.

Я вовсе не считаю, что не надо стремиться продавать, но, на мой взгляд, думать только об этом - значит тратить время попусту. Начинаешь терять из виду искусство и переоцениваешь себя".

В эту пору в Гогене уже прорисовывается новая личность. Мало того, что ему нужны иллюзии, чтобы мужественно переносить положение, в котором он очутился после шага, совершенного в январе. Его поступок имеет смысл только, если он "великий Гоген". И человек, который изобразил себя за мольбертом во всей неподдельности своего страха, расправляет плечи, выпрямляется, деревенеет в показной позе - и эта поза тоже самозащита против тоскливого страха, головокружительной бездны будущего.

Уж не Писсарро ли познакомил в эту пору Гогена - не с покупателями импрессионистических полотен, а с испанскими революционерами, группировавшимися в Париже вокруг главы республиканской партии, бывшего премьер-министра Руиса Сорильи? Внук Флоры Тристан взялся исполнить для них опасное поручение (к тоже ему, вероятно, обещали щедро заплатить - жена Сорильи была очень богата), которое, как видно, пришлось ему по душе. Шуфф наверняка не рискнул бы взяться за такое дело. В начале августа, когда восставший гарнизон Бадахоса в Эстремадуре провозгласил Республику, Гоген переправил Сорилью через франко-испанскую границу, и, так как восстание было сразу же подавлено, "привез его обратно во Францию на возу с сеном" *.

* Шуффенекер. Заметки о Гогене.

Жаль, что революционеры проиграли! Благодарная Испанская Республика, думал Гоген, предоставила бы ему синекуру, о которой он мечтает.

Гоген бродил по Парижу... Жена, говорил он, "с трудом привыкает к бедности". Несколько раз он пытался устроиться на работу, но тщетно. Так же бесплодно он пытался найти покупателя для своих картин. А в семье вскоре должен был прибавиться лишний рот - в марте Метте забеременела. Озабоченный, желчный, не зная что предпринять, Гоген расхаживал по Парижу.

Однажды в октябре у Дюран-Рюэля он узнал, что Писсарро работает в Руане - пишет превосходные картины. На хмуром осеннем небе вдруг сразу забрезжил просвет.

Жизнь в провинции куда дешевле, чем в Париже, решил Гоген. Обосновавшись с семьей в Руане, ну, скажем, на год, он сэкономит много денег и весь этот год будет усердно заниматься живописью, чтобы "завоевать место в искусстве". Руан даст ему новые мотивы. Да и вообще, так или иначе, ему там будет гораздо лучше, чем в этом напыщенном Париже, который в глубине души он никогда не любил и который никогда его не вдохновлял. На ближайшей же выставке импрессионистов - она предполагалась весной 1884 года - все увидят, каких успехов добился Гоген. К тому же Руан процветающий город. У руанцев "денег куры не клюют"! Наверняка там нетрудно продать картины. Кстати, бывший кондитер Мюрер 32, школьный товарищ Гийомена и друг импрессионистов, купил в Руане Отель Дофина и Испании. Писсарро остановился в этом отеле, и Мюрер взял с него плату со скидкой... Неожиданно в конце октября Гоген объявил Писсарро, что собирается в Руан, чтобы "на месте изучить обстановку с точки зрения практической жизни и искусства".

"Гоген не на шутку меня тревожит!" - признавался Писсарро. Едва Гоген появился в Руане, Писсарро понял, что бывший маклер всерьез намерен здесь обосноваться, что он "преисполнен твердой решимости". Писсарро не старался ободрить Гогена. Выставка импрессионистов, на которую рассчитывает Гоген, не состоится. Эта затея обречена. Гоген надеется заинтересовать богатых руанцев живописью импрессионистов? Но импрессионистам нигде ничего не удается продать. Если бы не помощь Кайботта, Писсарро провел бы лето в нужде... "Я не верю, - говорил Писсарро, - что в Руане можно продать картины... Не забудьте, даже в Париже нас считают отщепенцами, подонками. Нет, искусство, которое потрясает старые устои, не может заслужить одобрения, и тем более в Руане, родном городе Флобера, в чем руанцы не смеют признаться" *. Но какой смысл спорить с бывшим маклером? "Дело сделано, он решил взять Руан приступом", - писал Писсарро 10 ноября.

* Из письма Писсарро Мюреру от 8 августа 1884 г.

Гоген стал искать кров для своей семьи. В тупике Малерн сдавался дом № 5. Гоген снял его и вернулся в Париж, чтобы подготовить переезд.

6 декабря Метте родила пятого ребенка, мальчика Поля-Роллона. В заснеженном саду на улице Карсель Гоген написал одну из своих последних парижских картин. Картину, исполненную зимней грусти. Картину, пронизанную одиночеством.

*

В начале января 1884 года семейство Гогенов приехало в Руан.

Покинуть улицу Карсель было для Метте жестоким ударом. В необходимости переезда как бы материализовались страхи, от которых ей становилось все труднее отгораживаться, поскольку она видела, с каким упорством преследует Гоген свои химерические мечты. Впрочем, и того, как отнеслись к происшедшему Писсарро и Гийомен, было довольно, чтобы укрепить ее тревоги. Но до переезда она все еще сомневалась. Теперь сомневаться не приходилось. Все в ней восставало против краха того, что составляло ее жизнь. Вознесенная своим замужеством до такого социального положения, о котором она, несмотря на все свое честолюбие, не могла мечтать, она теперь была озлоблена, что ее лишили достигнутого.

Конечно, немногие женщины на ее месте не устрашились бы будущего. И суть не в том, предстояло ли Гогену добиться в будущем признания своего таланта или ему суждено было остаться неудачником. Все равно - выбор жизненного пути, сделанный главой семьи, с точки зрения социальной был пагубным. И однако многие женщины в подобных обстоятельствах не перестали бы поддерживать своих мужей. Хрупкая женская рука была иной раз самой надежной опорой для дерзновенных искателей в области духа. Любовь - это всегда понимание, а женщина в любви часто идентифицирует себя с любимым человеком. Но если Гоген представлял собой в своем роде крайний случай как бы идеальное воплощение мощи мужского воображения, неутомимой способности мужчины, вечного мечтателя, оплодотворять мысль и форму, то и Метте противостояла ему как крайность другого рода. Метте даже не пыталась понять причину неожиданного превращения, в результате которого вместо биржевого маклера, за которого она вышла замуж, перед ней оказался совершенно непостижимый человек. Этот человек ничуть ее не интересовал. Она никогда не стремилась приобщиться к духовной жизни мужа. Да и любила ли она его по-настоящему? "Ее" Поль был ее собственностью. Это был человек, который дал ей возможность создать семью и от которого она ждала покровительства. Метте принадлежала к той породе женщин, для которых на свете существует только их женская жизнь и которые со слепым животным эгоизмом рвутся к своей цели; мужчина для них всего лишь - производитель или "дойная корова". Гоген в отчаянии однажды упрекнул жену именно в том, что она видит в нем "дойную корову", а это самый жестокий упрек, какой мужчина может бросить в лицо женщине.

Трагическая взаимная слепота! Ни Метте, ни Гоген никогда не подозревали, что они морочили друг друга. Живя вместе, они друг друга не видели. Их призрачное согласие могло бы тянуться долго, как тянется согласие многих других пар, подобранных так же случайно игрой чувственности или расчета, которым истина так и не открывается никогда. Но хрупкость уз, соединявших Гогена и Метте, недоразумение, на котором зиждилось их видимое согласие, обнаружились во всей своей зловещей очевидности за недели, прожитые в Руане. Потеря былого благополучия не столько даже пугала, сколько унижала Метте. Она была уязвлена в своем тщеславии. Как разрывалось, должно быть, ее сердце, когда она бросила прощальный взгляд на красивый павильон на улице Карсель, который в своей наивной гордости она именовала "особнячок Жоббе-Дюваль". Холодными серыми глазами смотрела она на человека, который ее предал. Она никогда не простит Гогену, что он отнял у нее то, что сначала дал. Никогда не простит живописи крушение своей жизни.

"Мерзкая живопись!" - ты часто оскорбляла ее этими словами". Уязвленная Метте даже не пыталась бороться с трудностями. Она не хотела и не старалась сократить расходы, словно отсутствие денег должно было принудить Гогена снова начать зарабатывать. Сбережения Гогенов быстро таяли.

Гоген приходил в отчаяние от настроения Метте. Он был бы рад обеспечить ей прежние условия жизни - но как? Писсарро оказался прав руанцы не покупали живописи импрессионистов. Бедная Метте! Он оправдывал ее разочарование, ее резкости, даже выпады против французов, "странного народа", которых она теперь презирала, как она заявляла в гневе.

И вдруг для Гогена забрезжила надежда. Через посредство его свояка Фритса Таулова его пригласили принять участие в выставке в Норвегии, в Кристиании. Гоген поспешил отправить устроителям несколько своих произведений и посоветовал Писсарро сделать то же. Норвегия, утверждал он, великолепная страна. Он убедился в этом, когда плавал на "Жероме-Наполеоне". Художнику имеет смысл там обосноваться - на пять тысяч франков в год там можно безбедно существовать с семьей.

Но у Метте не было ни малейшего желания ехать в Норвегию, и у Писсарро, который снова - в который раз! - пытался предостеречь своего друга, - тоже. "Передайте Гогену, - писал он Мюреру, - что после тридцати лет занятий живописью и имея кое-какие заслуги, я сижу без гроша. Пусть молодые не забывают об этом. Таков наш жребий - он не самый выигрышный!"

Когда 8 августа Писсарро отослал это письмо, Метте уже отбыла в Данию.

*

По мере того как недели шли и озлобление Метте усиливалось, она все чаще и все с большей нежностью вспоминала свою родину - Данию. Одиннадцать с половиной лет тому назад она с Марией Хеегорд приехала в этот самый Руан на корабле, который курсировал от порта Эсбьерг, на западном побережье Ютландии, до Нормандии. Так началось ее путешествие во Францию. Потом она встретила Гогена и прожила с ним несколько счастливых лет. Но теперь это была разочарованная в своих надеждах, оскорбленная женщина. И гудок парохода, который приходил из Эсбьерга и на борту которого служил один из ее родственников, звучал для нее как призыв. Пока Гоген предавался мечтам о Норвегии, она мечтала о стране, где прошла ее юность. На земле Франции она снова стала чувствовать себя чужестранкой.

Метте увезла с собой Алину и самого младшего сына, Поля, которого она уже стала звать на датский лад - Пола.

Было решено, что Метте проведет в Копенгагене семь-восемь недель, пока Гоген постарается упрочить свое положение. Оставшись один с детьми и няней, он старался экономить, как мог. Чтобы свести концы с концами, он за половинную цену продал свой страховой полис.

Пока Гоген писал портреты, пейзажи, виды руанского порта, Метте в Копенгагене радовалась встрече со знакомыми улицами, с домом на Фредериксберг-Алле, где жила ее мать, Эмилия Гад. Мать и вся остальная родня приняли сторону Метте против Гогена. Ей советовали не возвращаться во Францию. Уговаривать ее не пришлось. Метте начала строить планы. Она будет преподавать соотечественникам французский, который она хорошо знает. Через полгода Поль приедет к ней. Быть может, за это время он поймет, в чем состоит его долг. Так или иначе, здесь ему это растолкуют. Такой умный и практичный человек, как он, всегда найдет в Копенгагене работу.

Метте поделилась своими планами с Гогеном. Но вдруг она передумала. Она решила не оставлять во Франции мебель, которой была обставлена их квартира. Она увезет ее в Копенгаген. В октябре она приехала в Руан. Теперь она уже не сомневалась, что навсегда уезжает в Данию.

Планы жены не слишком улыбались Гогену. Но, видя ее решимость, он уступил. Она всегда поступала по-своему, он это знал. "Вспомни, как ты вела себя со мной, - я всегда был последним человеком в доме!" Гоген уступил он поедет в Данию, и не через полгода, а сразу же. Решиться на разлуку, остаться во Франции означало признать, что прошлое умерло. Гоген не хотел с этим смириться. Как ни огорчало его иногда поведение Метте, он не хотел лишаться того, что называл своей "любовью". Он всеми силами пытался убедить себя, что, несмотря на все передряги, прежняя жизнь продолжается. Он хотел видеть в Метте женщину, которую он любил и любит по-прежнему. "Что бы там ни изобретали, лучше семейного согласия ничего не выдумать".

В приливе оптимизма Гоген твердил себе, что родственники Метте помогут его семье. Кроме того, начинающий торговец картинами Берто обещал его поддержать. И еще Гоген завязал отношения с управляющим "фабрикой по производству непромокаемых и водоустойчивых тканей" фирмы Дилли и К°, принадлежащей Рубе, которая только что запатентовала свой метод. Почему бы Гогену не стать представителем фирмы в Дании? С помощью жениной семьи, у которой, как он охотно объяснял служащим Рубе, большие связи в официальных кругах, он, несомненно, без труда - довольно похлопотать раз-другой заключит множество выгодных сделок.

27 мая Метте в Париже простилась с Шуффенекером, у которого заняла четыреста двадцать франков, потому что не могла устоять перед искушением, и купила себе "роскошное" платье, "хотя оно было не по карману семье".

Меньше чем через неделю Метте с детьми и всей обстановкой погрузилась на пароход, который шел в Данию. А следом за ней, едва ему удалось заключить соглашение с фирмой по производству непромокаемых тканей, из Руана в Копенгаген направился Поль Гоген.

IV

METTE

То, что с такой силой притягивает меня к тебе и будит во мне негасимое желание, восходит к давним временам. Если бы ты могла понять, какой ты видишься мне, как прекрасен образ, который ты излучаешь, и как он освещает для меня мир!.. Твоя земная оболочка лишь бледная тень этого образа... Это вечный, изначальный образ, частица божественного, неведомого мира.

Новалис 33. Генрих Офтердинген

Декабрь. По заснеженным улицам Копенгагена, где температура показывала десять градусов ниже нуля, скользили сани. В парке Фредериксберг катались на коньках.

Гогену в общем нравился этот город, он считал его "живописным", некоторые мотивы уже привлекли его внимание. Он был готов приспособиться к новым условиям существования, сделать над собой усилие, чтобы к ним привыкнуть. Но семья жены отнюдь не ценила его благих намерений.

Сплотившись вокруг Метте, члены семьи Гад и их друзья держались с Гогеном отчужденно, почти враждебно. Они смотрели на него с холодным и вежливым любопытством, к которому примешивались удивление и неприязнь. Для этих людей в жизни существовала только одна ценность - деньги и социальное положение. Поступок Гогена озадачил их, поставил в тупик. Не случайно этот человек, который ведет себя и рассуждает иначе, чем все они, не знает их языка. Они смотрели на Гогена с инстинктивным недоверием, какое люди испытывают к тому, что им чуждо.

Гоген надеялся, что найдет в Дании семью, опору, но обрел лишь свое прежнее одиночество. Он просил убежища, но его не приняли в клан. Его порыв угас, он снова оказался предоставлен самому себе.

"Нечего сказать, приятная страна эта Дания!"

Окружавшая его среда коробила и раздражала Гогена своей посредственностью. Датчане - отвратительные буржуа, реакционеры и шовинисты, негодовал Гоген. Они отличаются рабской приверженностью к внешним формам, и при этом показной добродетелью и ханжеством; у них принята система "пробного обручения", которое "покрывает все грехи", зато внебрачные связи караются тюремным заключением. Вдобавок они начисто лишены вкуса и способны, например, какую-нибудь мебель настоящей художественной работы накрыть "дешевой тряпкой за несколько франков". Картины Рембрандта плесневеют в музеях, куда никто никогда не заглядывает. Датчане предпочитают семейные посещения храмов, "где им читают Библию и где можно одеревенеть". Они создали музей своего соотечественника - скульптора Торвальдсена. Музей этот отвратителен. "Я посмотрел, что там выставлено, хорошенько посмотрел, и у меня голова пошла кругом. Греческая мифология, ставшая скандинавской, а потом, после еще одной стирки, - протестантской. Венеры опускают глазки и стыдливо кутаются во влажное белье. Нимфы танцуют джигу. Да, да господа, они танцуют джигу - поглядите на их ноги". На взгляд самых смелых датских художников, великие живописцы современности - это де Ниттис 34 и Бастьен Лепаж 35, которые якобы "завершили дело импрессионистов". Балаган! И, однако, Гоген мужественно принялся за дело. Он заказал себе почтовую бумагу на бланке с надписью:

"Специальная фабрика

по производству непромокаемых

и водоустойчивых тканей

Дилли и Компания Рубе

Представитель

Поль Гоген"

Прилежно изучая датский язык, Гоген одновременно начал вести переговоры с железнодорожными и судоходными компаниями, гражданскими больницами и военными госпиталями, пытаясь продать им брезент и вальтрап.

Когда речь заходила о коммерции и о деньгах, семейство Гад старалось помочь Гогену и поддержать его своими связями. Один из родственников, Херман Таулов, фармацевт из Кристиании, предложил даже войти с Гогеном в долю и выяснить, что можно продать в Норвегии. Гоген поспешил принять предложение Таулова. Он считал, что Херман человек "оборотистый", а с норвежцами, "совсем не похожими на датчан, дела вести легко. Этот народ внимательно следит за всеми новыми изобретениями и готов быть среди первых. А о народах-консерваторах я больше и слышать не хочу".

Норвегия в глазах Гогена обладала одним неоспоримым преимуществом она находилась далеко от сферы его непосредственной деятельности. А близкая, реальная действительность, как всегда, приносила разочарования. Представитель Дилли и К° на каждом шагу сталкивался с трудностями. Во-первых, датские власти потребовали, чтобы он заплатил за патент двести двадцать крон, а у него не было на это денег. У него не было денег даже на карету - концы приходилось делать большие, а зимние дни коротки. Он попросил аванс у Дилли и К°, но ему отказали. С другой стороны, Рубе не решался посылать ему много образцов. Таможня обложила товары фирмы самой высокой пошлиной, и они стали слишком дороги "для страны, где предпочитают всякую дешевую дрянь", как утверждал Гоген.

И все-таки Гоген пытался уверить служащих Рубе, а заодно и самого себя, что его старания вот-вот увенчаются успехом. Но пока что они ни к чему не приводили. Всюду, куда он приносил образцы, начиналось длительное обсуждение их преимуществ, потом давались уклончивые ответы, перечислялись всевозможные препятствия, а потом - "мы подумаем", и заказы откладывались на неопределенное время. В Норвегии дела обстояли не лучше. Херман Таулов не понятно, почему он скрыл это от Гогена, - не мог "открыто заниматься другим ремеслом", кроме фармацевтического. Он договорился со своим приятелем, что тот возьмет на себя продажу непромокаемых тканей, но приятель потребовал большие проценты...

Устав от беготни, Гоген возвращался в квартиру на Гаммель Конгевей, 105 и уединялся в своем "художественном убежище", как он его прозвал.

"Больше чем когда-либо меня одолевает искусство, и одолевшие меня денежные заботы и деловые хлопоты не могут меня от него отвратить",признавался он Шуффекенеру в письме от 14 января 1885 года. Краски, продававшиеся в Дании, были отвратительны, да и он редко мог позволить себе их купить. И все-таки он писал. Набросал конькобежцев во Фредериксбергском парке. Написал самого себя на чердаке, слабо освещенном маленьким оконцем, куда жена выдворила его вместе со всеми художественными принадлежностями. Гостиная нужна была ей самой, чтобы давать уроки французского. Время от времени из гостиной до Гогена доносился смех Метте, которая беседовала со своими учениками, элегантными молодыми людьми, будущими дипломатами, жестокий не без нарочитости смех, который оскорблял Гогена. О, Метте, любимая женщина, защитница и покровительница мира его фантазии, к чему эти уловки? С болью в душе Гоген продолжал писать.

"Я без гроша, завяз по горло, потому-то я и утешаюсь мечтами". Вечерами, в постели, он размышлял, раздумывал. Позабыты брезенты Дилли и К°, позабыто семейство Гад и датчане, Гоген погружался в родные ему глубины. Под его тяжелыми полуопущенными веками мелькали линии, плясали краски. Многомесячные тяжелые испытания дали толчок его мысли. У этого человека, жившего мечтами, все сначала совершалось в уме. Он продолжал писать в импрессионистской манере, но в эти часы бессонных раздумий в тревожном озарении ему уже виделась форма грядущей живописи, его собственного будущего искусства.

"Для меня, - писал он Шуффу в том же самом (во многих отношениях пророческом) письме от января 1885 года, - великий художник обязательно являет собой великий ум. Ему свойственны самые тонкие, а следовательно, самые неуловимые чувства и толкования мысли". Искусство будущего должно не столько воплощать внешний образ вещей, сколько придавать форму - "самую простую" - чувству или мысли, которая владеет художником, находить пластический эквивалент его внутреннему миру.

"Взгляните на огромный мир творения природы, и вы увидите, что в нем существуют законы, следуя которым можно воссоздать, стремясь не к внешнему сходству, а к сходству впечатления, все человеческие чувства... Есть линии благородные, лживые и т. д. Прямая создает ощущение вечности, кривая ограничивает творимое... Цвет еще более выразителен, хотя и менее многообразен, чем линия, благодаря своему могучему воздействию на глаз. Есть тона благородные и пошлые, есть спокойные, утешительные гармонии, и такие, которые возбуждают вас своей смелостью...".

Эстетическая теория, начатки которой здесь набрасывал Гоген * и на которой взросло впоследствии несколько поколений художников, была отрицанием импрессионизма, продолжавшего реализм. Поразительное открытие! Почти совсем оторванный от парижской художественной среды, развивая свои мысли в полном одиночестве, в гнетущей атмосфере всеобщего презрения, Гоген порой спрашивал себя, уже не сходит ли он с ума. "И все же, чем больше я размышляю, тем больше верю, что я прав".

* Рене Юиг справедливо отмечал, что Делакруа в этом смысле можно считать предтечей Гогена. Он высказывал сходные мысли, некоторые из них были повторены Бодлером. "Человеческой душе, - писал Делакруа, - присущи врожденные чувства, которые никогда не удовлетворятся предметами реального мира, и вот этим-то чувствам воображение художника и поэта и придает форму и жизнь... Определенное впечатление рождается от того или иного сочетания красок, света и тени... Это то, что можно назвать музыкой картины. Такого рода ощущение обращено к самой интимной стороне души...". Гоген, который позднее переписал некоторые из этих фраз Делакруа, заметил: "Я люблю мечтать о том, что было бы, явись Делакруа на свет на тридцать лет позже и предприми он, с его состоянием и в особенности с его талантом, борьбу, на которую решился я. Какое возрождение искусства было бы у нас сегодня!"

А в гостиной раздавался смех Метте... Гоген делал все новые попытки продать непромокаемые ткани Дилли и К°. Но он не получил ни одного заказа, кроме как от господина Хеегорда, который в середине февраля купил пять рулонов брезента. Эти постоянные неудачи, конечно, не улучшали отношений с семейством Гад.

В особенности женская часть семьи с мстительным наслаждением унижала Гогена. Его теща, упрямая, сухая и властная женщина, непрерывно отпускавшая колкости, и свояченицы, в особенности "гордость семьи" Ингеборг, пользовались любым случаем, чтобы досадить Гогену. Самый глупый из датчан был в их глазах чудом ума по сравнению с этим бездарным французом, который сел на шею семейству Гад. Ингеборг вновь обрела былое влияние на свою старшую сестру Метте. С торжествующим злорадством она упорно раздувала обиду своей сестры, стараясь восстановить ее против этого маклера-неудачника, недостойного супруга, который не способен заработать ни гроша, хотя ему надо кормить жену и пятерых детей.

Гоген отмалчивался. Он ходил с образцами товаров из больницы в лавку шорника, из конторы управления Зеландских железных дорог в контору Арсенала. "Даже детей подучивают говорить: "Папа, давай денежки, а не то, папочка, пеняй на себя!" Наконец в последних числах марта Гоген получил в Арсенале заказ на сто двадцать пять метров брезента. Воспользовавшись этим, он попросил Дилли и К°, чтобы ему разрешили взять вырученную сумму в счет аванса. Но это не могло спасти положения. За семикомнатную квартиру, в которой поселилась Метте, приходилось платить слишком дорого - четыреста крон за полгода. В апреле Гогены перебрались в более скромную квартиру, на Норрегаде, 51. Метте это дало новый повод злиться на мужа. Муки тщеславия, пережитые ею в Париже и в Руане, не шли ни в какое сравнение с теми, что ей приходилось переживать здесь, где все ее знали, где каждый ее шаг был на виду и люди злословили о ней и о торговце брезентом. Она шпыняла мужа, осыпала упреками, обвиняла в эгоизме и в бесчувственности! О, если бы не дети! Они ее настоящее утешение, подлинная цель жизни. Она больше мать, чем жена, твердила Метте. И, однако, озлобленность против мужа внушала этой матери неприязнь к некоторым из детей - эти чувства в ней поддерживала ее семья. Кловис и Алина - мальчику шесть, а девочке семь с половиной лет особенно любимы отцом, на которого они похожи, и этого довольно, чтобы семейный клан в отместку охладел к ни в чем не повинным детям. Жестокая, но правдивая деталь. Впоследствии Гогену пришлось даже просить Метте преодолеть себя и поласковей обходиться с Кловисом. "Этот ребенок не должен чувствовать, что ты и твои родные не расположены к нему. У него чуткое сердце - он ничего не скажет, но будет страдать". В другой раз - уже много лет спустя (потому что этот бессердечный отец не переставал тревожиться о детях) - он с горечью напишет об Алине: "Я знаю, что она немного похожа на меня, и по этой причине ты относишься к ней в какой-то мере, как к чужой. Она понимает, что ты ее не слишком любишь, и она несчастлива".

17 апреля Гоген отправил письмо управляющим фирмой Дилли и К°:

"Вы пишете мне, что создается впечатление, будто я отчаялся. Это не совсем так, но признаюсь, я устал от беготни и встреч, которые много обещают, но сулят заработки только в далеком будущем... Эти господа отнюдь не всегда держатся любезно, а сегодня из-за таможни, чтобы доставить товар в Арсенал, мне пришлось хлопотать и бегать с половины одиннадцатого до трех часов по конторам и в порту. Надо признать, что если я и заработаю у вас деньги, то не даром".

Молчальник начал терять терпение. Его принимали, выслушивали, разглядывали его товар, а потом откладывали заказы на неопределенный срок: "Приходите недель через шесть или месяца через три, может, мы что-нибудь и решим". И Гоген забирал свои образцы и отправлялся обивать другие пороги. Трудности, отказы, отсрочки, ожидание - в итоге он раздражался. "Эти господа отнюдь не всегда держатся любезно". Но и Гоген тоже. Однажды он схватил со стола стакан с водой и швырнул его в лицо клиенту.

И вдруг, в эти мрачные копенгагенские дни, на горизонте забрезжил просвет. Гоген изредка встречался с датскими художниками. Показывал им свои картины. Один из них, Филипсен 36, даже попросил на время одну из картин, чтобы изучить ее на досуге. В апреле благодаря этим знакомствам Общество друзей искусства предложило Гогену устроить небольшую выставку его произведений.

Гоген безусловно надеялся, что после стольких огорчений и разочарований выставка его поддержит. Теперь, больше чем когда бы то ни было, только мысли о живописи ("Убежден, - писал он в мае Писсарро, - что преувеличения в искусстве не существует. Я даже полагаю, что все спасение в крайности") и редкие минуты, когда он мог писать у себя на чердаке или в городских парках, приносили ему видимость успокоения. Увы, он не подозревал, что его выставка (она открылась в пятницу 1 мая) нанесет ему жестокий удар. И в самом деле, полотна Гогена показались настолько дерзкими, что критика встретила их единодушным молчанием. Общество друзей искусства приняло решение выставку закрыть.

Гоген тяжело пережил это публичное унижение, в котором винил Датскую Академию. "Я ведь ни о чем не просил!" Доведенный до отчаяния, он повсюду видел "низкие интриги". И так ли уж он был неправ? В том смятении чувств, в каком он жил, у него не раз, наверное, вырывались не слишком лестные слова по адресу Дании и датчан, которых его родственники вечно ставили ему в пример. "Ненавижу Данию!". Оскорбляемый семьей жены, он задыхался в этом прозаическом мире мещан, довольных собой, убежденных в своих добродетелях и обвинявших его в том, что они считали самым страшным преступлением - на социальной лестнице он оказался среди побежденных. В глазах этого сына солнца, которому климат северной страны был так же противен как ее жители (он страдал от ревматических болей в плече), Дания воплощала все то, что он безотчетно ненавидел.

Но, конечно, дело было не только в язвительных выпадах человека, которого непрерывно унижали и третировали. Гоген не умел притворяться. Он никогда не делал попыток приспособиться к этой среде с ее жестокой моралью, где все были озабочены соблюдением внешних приличий. Ему даже не приходило в голову приспособиться. Да и захоти он - он бы не мог.

Мало того что его выставка вызвала скандал, люди замечали, что он не ходит в церковь. Оказывается, этот мазила еще и безбожник. Вчера Гогена считали подозрительным, сегодня он стал нежелательным. И это ему откровенно давали понять. Мастера-окантовщики отказывались делать для него рамы. Иначе, мол, "они потеряют клиентов". Графиня Мольтке, оплачивавшая пансион старшего сына Гогена, Эмиля, отныне перестала за него платить "по религиозным соображениям". По этим же причинам некоторые ученики, собиравшиеся брать уроки у Метте, так больше и не появились в квартире представителя фирмы, не имеющего клиентов.

"У меня терпение лопается! " - восклицал Гоген. Бессмысленно было продолжать жить в Дании, в этой враждебной стране, где он не мог ждать ничего кроме постоянных унижений. "Долг! Посмотрел бы я, как другие повели бы себя на моем месте. Я исполнял свой долг до конца и отступил только тогда, когда это стало физически невозможно". В мае он написал Писсарро: "Самое позднее месяца через два, если только я не повешусь, я вернусь в Париж и как-нибудь проживу - стану рабочим или бродягой" *. Рабочим - хотя бы, например, у скульптора Буйо. Главное, он будет "свободным" и ему не придется терпеть нападки семейки, которая самого кроткого человека способна превратить в "кровожадного зверя".

* Приводится Ховардом Рострупом.

Но в общем, хотел того Гоген или нет, семейство Гад решило вынудить его уехать. После того как у Эмиля отняли плату за пансион, а Метте лишилась уроков, ее родные окончательно ополчились против бывшего маклера. Ему напрямик объявили, что он "лишний". К тому же он непрерывно совершал бестактности. В начале лета, прогуливаясь по пляжу, где женщины и мужчины купались голые, но каждые в своей стороне и в определенные часы, - "причем полагалось, чтобы путники, идущие по дороге, ничего не видели", - он опять вызвал скандал, заглядевшись на жену пастора с маленькой дочкой. Нет, пора этому ничтожеству убираться восвояси.

Метте сама хотела "разъехаться". Когда Гоген упрочит свое положение, можно будет пересмотреть этот вопрос. "Оглядываясь назад и видя злобные страсти, которые нас разъединили, я должен был бы тебя ненавидеть". Но Гоген не питал к Метте ненависти. Несмотря на все зло, какое она ему причинила, на старые обиды, которые он теперь припоминал, он не хотел ее лишиться.

Он не хотел, чтобы жизнь его "была разбита и в ней не осталось никакой надежды", не хотел снова оказаться "одиноким, без матери, без семьи, без детей", отброшенным в ледяной холод изгнания, как это было когда-то может, он это вспоминал? - в Орлеане, после жизни в Лиме. В ту пору подгоняемый неосознанным желанием вновь обрести потерянный рай он отправился в плавание, путешествовал, скитался, и все без толку, вернулся во Францию и тут-то и встретил прекрасную датчанку.

Гоген боролся, отстаивая то, что у него пытались отнять. Но - "эту бурю мне не выдержать!" Один из братьев Метте решительно заявил ей и ее мужу: "Вы не можете жить вместе". И, обратившись к сестре, добавил: "Мы сделаем все, чтобы тебе помочь".

Чаша терпения Гогена переполнилась. Его "гонят" - ну что ж, он уедет. Но он не мог смириться с тем, что двенадцать лет его жизни навсегда перечеркнуты. Его вынудили на разрыв с женой, но этот разрыв временный.

Он не знал, на что он будет завтра существовать в Париже. Он уехал без денег, почти без одежды, так как все вещи остались у Метте (она должна была переправить ему в Париж только один сундук). Но он увез с собой Кловиса не любимого матерью сына.

Когда его положение улучшится, рассуждал Гоген, он возьмет к себе и других детей. А потом приедет и сама Метте. Они забудут "мучительные" годы и восстановят разрушенный семейный очаг.

Часть вторая

ТОЩИЙ ВОЛК

(1885-1891)

I

ТАБОГА

И изменишься ты, но не станешь лучше.

Подражание Христу

В ноябре 1884 года, когда Гоген готовился уехать следом за женой в Данию, Шуффенекер, только что получивший диплом педагога, добился нового успеха на поприще, о котором мечтал: уже преподавая рисунок в школе на улице Фурно, он получил назначение еще и в лицей Мишле в Ванве.

Добряк Шуфф рад был бы помочь другу, но семья его разрослась, у него было теперь двое малолетних детей, и он немногое мог сделать для Гогена, разве что изредка пригласить его к обеду.

Гоген временно поселился неподалеку от своей старой квартиры, на улице Фурно, рядом со скульптором Буйо, в тупике Фремен, который, по словам Гогена, немножко напоминал "Двор чудес". Но вопреки надеждам Гогена, Буйо его на работу не взял, правда, пообещав сделать это в довольно скором времени, когда получит большой заказ.

"Ты спрашиваешь, что я собираюсь делать этой зимой, - писал Гоген Метте 19 августа. - Сам не знаю. Все зависит от того, какие у меня будут средства. Без ничего - ничего не получится".

Если бы только ему удалось продать одну-две картины! Но он сам признавался, что торговля картинами "совершенно заглохла". На Берто он давно уже не рассчитывал, а "проклятый иезуит Дюран-Рюэль" на него "плюет".

Но все равно. Гоген писал жене, что именно на живопись возлагает все свои надежды. Как-то он повстречал Жоббе-Дюваля, и этот бретонец из Карэ, между прочим, рассказал Гогену о маленьком местечке Понт Авен в Финистере, куда ездят многие художники. Там не только можно дешево прожить, но вдобавок хозяйка маленькой гостиницы Мари-Жанна Глоанек предоставляет художникам широкий кредит. Только бы Гогену раздобыть немного денег, и он поедет туда будущим летом. "Если дела пойдут на лад,- писал он Метте в письме от 19 августа, - и талант мой будет развиваться, да за него еще будут платить, я подумаю о том, где бы обосноваться прочно. А ты со своей стороны попытайся помочь мне составить имя в Дании. Это принесет тебе не меньше пользы, чем мне. К тому же это лучший способ соединиться".

Как видно, Метте этого не считала - во всяком случае, на письмо она не ответила.

В ожидании пока осуществятся его отдаленные планы Гоген должен был позаботиться о насущных нуждах - прокормиться и прокормить "своего" Кловиса. Ему это удавалось с трудом, он влачил "нищенское" существование, и это его удручало. Вдобавок фирма Дилли и К°, парижское отделение которой помещалось на улице Пердонне, 19, "одолевала" Гогена из-за аванса, который он удержал, и товаров, которые по вине Хермана Таулова без движения лежали в Норвегии.

Гоген никогда не мог до конца отказаться от своих мечтаний. Теперь, когда он уехал из Копенгагена, представительство Рубе стало казаться ему очень перспективным. Пораженный тем, как фирма расширила свои дела во Франции и Бельгии, он просил жену поинтересоваться датским рынком. "Поверь, это дело серьезное!" - убеждал он ее. Кроме того, он возобновил связи с испанскими революционерами Сорильи. В конце августа он поехал в Лондон, чтобы встретиться с ними - "сама знаешь где", - написал он жене. Перед отъездом Гоген отдал Кловиса своей сестре Мари, которая вышла замуж за чилийского коммерсанта Хуана Урибе. Но хотя Мари стала состоятельной женщиной, она весьма неохотно взяла к себе племянника.

Почти три недели провел Гоген в Великобритании. На обратном пути он остановился в Дьеппе - ему хотелось писать. Он был очень доволен поездкой: "Как ты знаешь из копенгагенских газет, положение в Испании осложнилось, а это, естественно, будет способствовать тем небольшим переменам, к которым мы стремимся. Так что это вопрос времени, и я не преминул возобновить старую дружбу. Стало быть, в будущем это дело почти верное", - утверждал Гоген.

В Дьеппе Гогена ждала почта. Но он был крайне удивлен, что среди писем не оказалось письма от жены. "Признаюсь тебе, твое нынешнее молчание кажется мне просто непостижимым, ведь вот уже месяц я не получаю от тебя ни строчки... Следовало бы помнить, что дети у тебя, и их здоровье беспокоит отсутствующего". У Гогена зародилось подозрение. От Шуффа он узнал, что Буйо решил отказаться от его услуг. Буйо наконец получил долгожданный большой заказ, но ему навязали другого помощника. "Есть во всем этом что-то туманное, что я не решаюсь себе объяснить, - писал Гоген жене. - Уж не написала ли ты мадам Буйо? Я ведь знаю, что ты мечтаешь, чтобы я вернулся на биржу...". И он добавлял кисло-сладким тоном: "Ты ведь знаешь, я всегда инстинктивно догадываюсь о том, что происходит, и уверен, в настоящую минуту твоя сестра опять верховодит тобой... Конечно, мне нанесли тяжелый удар, но ничего, - хорохорился он, - не такой я человек, чтобы не оправиться, особенно теперь, когда я привез из Лондона кое-какие козыри".

В Дьеппе Гоген встретил Дега, который гостил там у своих друзей. По неизвестной нам причине они поссорились. Дега, характер которого не отличался уживчивостью, стал донимать Гогена насмешками. В Дьеппе вокруг Дега увивалась целая компания художников. Был среди них бывший свояк Гогена, Фритс Таулов (он незадолго перед этим развелся с Ингеборг), сын психиатра Бланша - Жак-Эмиль 37, Уистлер 38, еще один английский художник Сиккерт 39 и молодой Эллё 40... Эти люди высмеивали Гогена. Жак-Эмиль Бланш обращал внимание на его "странное лицо,, экстравагантную одежду и какой-то диковатый вид", а отец, - уверял он, - "постоянно указывал ему эти признаки мании величия".

- Друзья мои, да он же просто кудесник! - восклицал Эллё. - Посмотрите на его руку. На его указательном пальце кольцо - настоящее произведение искусства! Мне просто дурно, когда я это вижу. Ну разве при таком несуразном виде можно быть талантливым? И вдобавок он разговаривает сам с собой!

Но Гоген не замечал издевательского интереса, вызванного его особой. Он писал. С той поры, как вечерами в Копенгагене он обдумывал свою эстетическую теорию, на практике его живописная манера почти не изменилась. В нем все созревало очень медленно. Он действовал, повинуясь не порывам, а рассуждению. Тем не менее он незаметно удалялся от импрессионизма, хотя и продолжал пользоваться его рецептами. Однако если в его пейзаже появляется животное, то это почти всегда корова: могучие формы коровы, ее монументальное спокойствие отвечали его антиимпрессионистической тяге к мощным структурам. В эти дни, проведенные в Дьеппе, Гоген сделал еще один шаг в сторону того искусства, которое он уже провидел: в картине "Купальщицы", которую он написал на пляже, он упростил цвет и обвел контуры четкой линией.

Но, увы, это был слишком краткий опыт. Гогену пришлось вернуться в Париж.

Он бродил по Парижу без денег, без крова, ночуя, где придется, иногда у Шуффенекера, иногда даже у представителя фирмы Дилли. Мари поспешила вернуть ему Кловиса. К счастью, Жоббе-Дюваль и его жена выразили желание на неделю взять к себе мальчика. Гоген искал, где бы снять квартиру, и просил Метте прислать ему постельные принадлежности. Пытался он "временно найти местечко на бирже". Большую часть его коллекции картин Метте вывезла в Данию. Но некоторые остались в Париже. Он пытался продать их, надеялся выручить шестьсот франков за одну картину Писсарро и одну Ренуара. "Как только я их получу, вышлю тебе двести франков", - написал он Метте, которая "хныкала".

В начале октября Гоген нашел квартиру в районе Северного вокзала - на улице Кай, 10. Но постельное белье, о котором он просил Метте, так и не пришло. Гоген взял к себе Кловиса и кое-как устроился на новом месте. Для мальчика он взял на прокат кровать, а сам довольствовался матрацем - он спал на нем, укрывшись походным одеялом. Питались они более чем скудно. "Не беспокойся о Кловисе, - писал Гоген жене. - ...Яйцо, немножко риса, и он ест за обе щеки, особенно когда на десерт бывает яблоко".

Но Метте, как видно, не слишком утруждала себя беспокойством. После того как Гоген объяснил ей, что о месте на бирже он мечтал, "просто чтобы продержаться до тех пор, пока не настанут лучшие времена для живописи", и сообщил, что продажа картин Писсарро и Ренуара сорвалась, она снова перестала писать.

Гоген проводил время в хлопотах. Места на бирже получить не удалось. Не нашлось покупателей на Ренуара и Писсарро. Он жил щедротами случайных знакомых. Сына кормить было почти нечем. Ко 2 ноября он все еще не получил от жены ни писем, ни белья. "Послала ли ты вещи, о которых я тебя просил? Мне они нужны сейчас позарез". И в самом деле, грянули холода. Отец с сыном мерзли в квартире, где было нечем топить. А у Кловиса не было даже теплой фуфайки.

Наконец в ноябре Гоген все-таки получил письмо от жены - Метте хотела знать, сколько стоят некоторые картины из коллекции мужа, она собиралась их продать. Гоген удивился и встревожился: "Если так будет продолжаться, у меня в один прекрасный день ничего не останется". Он пытался убедить жену не продавать двух картин Сезанна: "Я очень дорожу этими двумя Сезаннами, таких очень мало, потому что он редко заканчивал работы, и когда-нибудь они будут стоить очень дорого. Лучше уж продай рисунок Дега". Но вообще Метте в первую очередь следовало бы позаботиться о произведениях самого Гогена. "Самое важное - привлечь внимание к моим картинам", - напоминал ей Гоген.

О постельном белье Метте не обмолвилась ни словом. "У нас сейчас страшный мороз, и мне позарез нужны матрацы и одеяла. Но кто знает? Может, когда-нибудь я их все же получу!"

Декабрь выдался на редкость холодный. Гоген бился в тисках нужды, которая становилась все беспросветнее. Им с сыном порой было нечего есть, кроме кусочка хлеба, да и то купленного в кредит. Хилый мальчик заболел ветрянкой. Сидя у постели ребенка, горевшего в лихорадке, Гоген в отчаянии не знал, что предпринять. В кармане у него оставалось двадцать сантимов. И вдруг ему пришло в голову наняться расклейщиком афиш в рекламное агентство.

Управляющий агентством, увидев Гогена, одетого, как буржуа, рассмеялся. Но Гоген настаивал, объяснял, что у него болен ребенок. Его наняли - он должен был расклеивать афиши на стенах Северного вокзала за пять франков в день.

Три недели он клеил афиши, пока Кловис медленно поправлялся. Когда отец уходил на работу, за мальчиком присматривала сердобольная соседка. В разгаре этой беды у Гогена вдруг забрезжила надежда. Рекламное агентство пообещало ему место инспектора с жалованьем двести франков в месяц. С другой стороны, импрессионисты намеревались весной организовать выставку. "Может статься,- писал Гоген, - это положит начало нашему успеху". Наконец, в конце декабря Метте решилась послать мужу постельные принадлежности.

В письмах к Метте тон Гогена по временам становился резким. Метте это заметила. Как видно, ее родственники более или менее забросили ее (она провела рождественские праздники в одиночестве), и она пыталась разжалобить мужа, вызвать у него сочувствие к ее собственной "такой печальной" судьбе, просила у него снисхождения.

А в Гогене назревал гнев, хотя он это отрицал. "Ты напрасно думаешь, что я сержусь. Я просто ожесточился... Не хлопочи о том, чтобы я простил твою вину. Я уже давно все забыл. Даже твоя сестра, самая злая и глупая из всех, кажется мне теперь женщиной не хуже других". Эти слова огорчали Метте, она просила мужа "быть с ней поласковее". Разве он не знает, что она его любит? Тут Гоген не выдержал. До сих пор он не признавался Метте, что нужда заставила его наняться расклейщиком афиш. Теперь у него вырвалось это признание:

"Ты будешь уязвлена в своем самолюбии датчанки, узнав, что у тебя муж - расклейщик афиш. Что поделаешь, не всем быть талантливыми... Я с полным спокойствием перечитал все твои письма, которые прехладнокровно и, впрочем, вполне убедительно говорят мне, что я тебя любил, но ты, мол, не жена, а мать и т. д. Воспоминания эти весьма мне приятны, но в них есть один большой недостаток - они не оставляют мне никаких иллюзий на будущее. Поэтому не удивляйся, если в один прекрасный день, когда положение мое улучшится, я найду женщину, которая станет для меня не только матерью и пр.".

Прочитав эти строки, Метте "дулась" больше двух месяцев.

*

"Кловис держит себя героически. По вечерам, когда мы вдвоем садимся ужинать куском хлеба с колбасой, он даже не вспоминает о своих прежних любимых лакомствах, он молчит, не просит ни о чем, даже о разрешении поиграть, и ложится спать. Так у него проходят дни. Он теперь и сердцем и разумом совсем взрослый человек. Он день от дня растет, но чувствует себя неважно, всегда у него болит голова, и меня беспокоит, что он немного бледный".

Этому полуголодному, только-только оправлявшемуся от болезни ребенку необходимо было побольше есть и дышать деревенским воздухом. И Гоген, хоть и не знал, как он оплатит этот новый расход, решил поместить мальчика в пригородный пансион и отправил Кловиса в Антони.

Хотя сестра приняла Гогена недоброжелательно, он все-таки надеялся, что Мари поможет ему оплатить несколько месяцев пансиона для Кловиса. Но Мари отнюдь не собиралась отказывать себе в чем-либо, чтобы помочь брату. Если ему плохо, он сам в этом виноват. Пусть сам и выпутывается, как знает! А жалобы Метте - она не писала мужу, но невестке посылала длинные письма поддерживали в Мари сознание, что совесть у нее чиста.

"Она кричит на всех перекрестках, - говорил Гоген, - что я жалкий человек, что я ушел от Бертена ради живописи и ради этой ужасной живописи покинул свою бедную жену, оставив ее без крова, без обстановки, без всякой поддержки. В самом деле, толпа ведь всегда права, - горько иронизировал он, - вы с ней ангелы, а я жестокий негодяй. Что ж, каюсь и простираюсь ниц".

Гоген был похож на ребенка, который плачет, обнаружив, что огонь жжет, а шипы колют. Погруженный в свои мечты, он сталкивался с действительностью, и она его больно била. Но жестокое соприкосновение с ней ничему не могло его научить. Он не пытался приспособиться к действительности, он негодовал, возмущался. Браня на чем свет стоит людей и общество, виновных в его глазах в том, что они не соответствовали его мечтам, он считал себя жертвой и еще глубже погружался в свои мечты.

Он метался из стороны в сторону. Искал место, но когда в начале 1886 года рекламное агентство предложило ему обещанную раньше должность инспектора, он, поколебавшись, отказался. Чего же он хотел? Может, он сознавал это еще довольно смутно, но все-таки он чувствовал, что не хочет "упустить добычу ради тени. А тень - это роль служащего". Это рабство, время, потерянное для настоящего дела - живописи. Его устраивала только такая работа, которая приносила бы ему деньги, много денег - почему бы нет? - но при этом не отвлекала его от живописи. По сути, всякая служебная лямка была ему отвратительна. То, чего он ждал, на что надеялся, хотя не говорил этого и, наверное, даже не сознавал, было "выгодное дело", которое помогло бы ему быстро разбогатеть и все идеально упростило бы, - то есть он мечтал о чуде, которое изменило бы реальность по образу и подобию его грез.

В первые месяцы 1886 года все мысли Гогена были заняты одним выставкой, которую задумали импрессионисты. Подготавливалась она медленно и не без конфликтов, потому что согласие между художниками стало более хрупким, чем когда бы то ни было. После бесконечных бурных дискуссий выставка наконец открылась и продолжалась с 15 мая по 15 июня на улице Лаффит, на втором этаже того самого здания "Мэзон Дорэ", которое так хорошо знал маклер Гоген, больше одиннадцати лет подряд поднимавшийся по его лестнице к Бертену или Галишону.

Гоген представил на выставку не меньше девятнадцати полотен, но не они привлекали внимание зрителей. Со дня вернисажа публику - шумную, насмешливую - притягивали всего несколько картин, выполненных в одной и той же технике, - среди них в особенности выделялась своими гигантскими размерами работа Жоржа Сёра 41 "Воскресная прогулка в Гранд-Жатт".

Бывшему ученику Академии художеств Жоржу Сёра исполнилось двадцать шесть лет. Это был мужчина громадного роста, сухой, с молодцеватой выправкой. Ярый поклонник пауки, наделенный аналитическим умом, он избегал какой бы то ни было фантазии в живописи, как не терпел ее в своем внешнем облике (Дега прозвал его "нотариусом"), и настойчиво разрабатывал то, что он назвал своим "методом". Применяя к импрессионизму некоторые законы спектра, сформулированные физиками Шеврейлем 42 во Франции, Рудом 43 в Америке и Гельмгольцем 44 в Германии, он разлагал цвет на самом холсте, накладывая краски "точечно" - мелкими пятнышками чистого цвета. Отныне краски должны были смешиваться не на палитре художника, а в глазу зрителя.

На выставке, открывшейся на улице Лаффит, Сёра был не единственным представителем "дивизионизма". Рядом с "Гранд-Жатт" висели работы друга Сёра - Синьяка 45, старшего сына Писсарро, Люсьена 46, и самого Писсарро, который пылко увлекся "научным" импрессионизмом. Отныне для Писсарро, ставшего убежденным "пуантилистом", Моне и Ренуар - всего лишь "импрессионисты-романтики". Он горячо отстаивал перед ними своих новых друзей. Поэтому Моне и Ренуар, а также Сислей и Кайботт не участвовали в этой выставке, которая, кстати сказать, оказалась последней выставкой, организованной группой импрессионистов.

Распад группы не был случайным. Прошло уже двенадцать лет с того времени, когда в 1874 году состоялась первая выставка импрессионистов, и за эти годы каждый из этих художников развивался в своем направлении. Импрессионизм раскололся. Направления, как в искусстве так и в науке, рождаются, достигают расцвета и, выполнив свое оплодотворяющее назначение, истощаются, клонятся к упадку. С выставкой на улице Лаффит заканчивается воинствующая история импрессионизма - обозначается новая эпоха в искусстве. Она обозначается не только работами Сёра, но и серией проникнутых таинственностью рисунков совсем еще не известного художника, влюбленного в фантастическое и необычайное, - Одилона Редона 47. Парадоксальным образом на этой восьмой, и последней, выставке импрессионистов последовательных импрессионистов оказалось, в общем, мало. Кроме Гогена это были Берта Моризо, Гийомен и Шуффенекер, который просил у Берты Моризо чести быть допущенным на улицу Лаффит. После неудачи, постигшей его в Салоне 1883 года, добряк Шуфф, весьма самолюбивый и обидчивый, вдруг обнаружил в себе призвание... быть "непримиримым".

Искусство Сёра произвело огромное впечатление на Гогена. Тщательно построенные полотна автора "Гранд-Жатт" поразили его своей упрощенностью и ритуальной статичностью фигур. Эта стилизация так явно отвечала многим его мыслям об искусстве, что он не мог не отозваться на нее всей душой. Гоген познакомил Сёра с длинным перечнем живописных "рецептов", который вычитал у одного турецкого поэта и копию которого всегда носил с собой. "Пусть все у вас дышит миром и душевным покоем. Поэтому избегайте движения. Каждый из ваших персонажей должен быть статичен..." *. Но сама "пуантилистическая" техника вызывала у Гогена сомнения, и он проявлял по отношению к ней большую сдержанность. Присутствуя на банкете, который дивизионисты устроили в ресторане в Бельвиле, чтобы отметить свой шумный дебют - в парижском художественном мире говорили только о "Гранд-Жатт" и "точечной" технике, Гоген в смятении выслушивал теории Писсарро и его друзей. Нет, что бы ни утверждали пуантилисты, они не открыли "абсолютной истины в живописи". Гоген высказывал это, хотя и не вполне внятно, когда делился с Писсарро своими мечтами, устремлениями, потребностью в "чем-то другом" - отдаленном, извечном, что временами снедало его, томя невыразимым беспокойством. "Мне предлагают наняться сельскохозяйственным рабочим в Океанию, - говорил он, но это значит отказаться от всякого будущего, а я не могу на это решиться, я чувствую, что если немного потерплю и мне хоть немного помогут, искусство сулит мне еще счастливые дни... Самое разумное - уехать в Бретань. В пансионе за шестьдесят франков в месяц можно работать...".

* Гоген включил текст турецкого поэта в "До и после". Сёра живо заинтересовался этими рецептами. "Листок Гогена", - говорил он, ссылаясь на них. Принадлежавшую ему копию этого листка обнаружила в 1950 году мадам Жипетт Кашеп-Синьяк, которая уточнила имя турецкого автора: Вехби Мохамед Зунбул Заде (Гоген назвал его Мани-Вехни-Зунбул-Зади) - копия была опубликована в "Леттр Франсез" 7 января 1954 года.

Выставка не принесла Гогену ничего, кроме дружбы с гравером Феликсом Бракмоном 48, который купил у него картину за двести пятьдесят франков. Пятидесятитрехлетний Бракмон, человек прямой и подчас грубоватый, участвовал почти во всех художественных битвах последней четверти века. Старый приятель Мане, он вместе с ним оказался в Салоне отверженных 1863 года 49, был завсегдатаем кафе Гербуа и участвовал в трех выставках импрессионистов. Страстный любитель керамики, Бракмон после войны 1870 года некоторое время был начальником группы художников на Севрской мануфактуре, потом работал у Хэвиланда 50, где восемь лет, до 1880 года, руководил керамической мастерской. Пытаясь помочь Гогену, он свел его с керамистом с улицы Бломе - Эрнестом Шапле 51, которого Бракмон считал "равным китайцам ".

Художественные ремесла притягивали Гогена не меньше, чем сама живопись. С первого взгляда покоренный искусством Шапле, необычайной красотой его керамики, Гоген поспешил принять предложение, которое керамист сделал ему, увидев его скульптуры: Шапле сказал, что будет счастлив сотрудничать с Гогеном, а прибыль от их совместных работ они будут делить пополам. Бракмон считал, что предприятие это может стать очень доходным. Отрадная перспектива! Однако план не мог быть осуществлен до наступления зимы.

Гоген не очень сожалел об этом, потому что все больше мечтал поработать летом в Бретани. Ему нужно было совсем немного денег, чтобы провести с Кловисом в Понт-Авене несколько месяцев и там спокойно писать. "Если бы ты могла продать моего Мане", - писал он Метте. Но он тщетно ждал денег из этого источника.

Метте решила переводить романы Золя для копенгагенской газеты "Политикен", и вот с апреля из номера в номер там начал печататься ее перевод на датский язык четырнадцатого тома "Ругон Маккаров". Пикантный выбор! Это был роман "Творчество", где рассказывается история художника-неудачника Клода Лантье. Друзья помогали Метте воспитывать ее детей. Едва уехал Гоген, графиня Мольтке возобновила свою благотворительность. Мало-помалу Метте зажила собственной жизнью, из которой Гоген - неимущий Гоген - был исключен. Гогену следовало бы это знать, а, впрочем, он это и знал.

"Я получил письмо от Эмиля, написанное на ужасном французском языке. Придет день, когда никто из детей не сможет со мной объясниться. Ловко сыграно, все принадлежит вам, а мне нечего возразить. Интересный, однако, вывод напрашивается из твоего письма. Он звучит так: "Мне здесь хорошо, моим детям тоже. А вы с Кловисом пеняйте на себя, что у вас ничего нет. Я не прочь, чтобы мы остались добрыми друзьями, только бы мне не мешали жить спокойно". "У вас, женщин, какая-то особая философия. Словом, vae victis!" *.

* Горе побежденным (латин.). - Примеч. пер.

Подобные слова вырывались у Гогена под влиянием гнева и усталости. Правда, оп не скрывал от Метте своих обид. Он горько упрекал ее за то, что она пишет редко или вообще не пишет. "Ты дуешься на меня, чтобы потешить свое самолюбие. Ладно! Одной низостью больше или меньше, какая разница! Бог мой, если ты считаешь, что ты права, - продолжай в том же духе, это делает тебе честь". Он не упускал случая привести ей в пример чету Жоббе-Дюваль им пришлось узнать тяжелые дни, но они "одолевают беды единением своих сердец". Он едко замечал, что "делить бедность и труд совсем не то, что делить богатство". Сообщая ей о том, что Шуффенекер все более несчастлив со своей женой, "которая совсем ему не подруга и все больше становится фурией", он нарочно подчеркивал: "Просто диву даешься, сколько счастья приносит людям брак: он доводит их до гибели или до самоубийства". Но хотя Метте и заставляла его страдать и он сам по временам был в отместку резок и упорно стремился ее оскорбить, Гоген неколебимо верил в неизменную прочность их отношений. Метте оставалась для него женщиной, которую он любил и любит, той, с которой он однажды восстановит семейный очаг. "Есть только одно преступление, - писал он ей, - супружеская неверность".

"Если бы ты могла продать моего Мане"... Чтобы уменьшить свои расходы (Мари "решилась" раз-другой заплатить за пансион Кловиса), Гоген съехал с улицы Кай, сам не зная, где он поселится. Синьяк, уехавший в июне в Анделис, разрешил ему работать в мастерской, принадлежавшей ему и Сёра. Но Сёра, не знавший о разрешении Синьяка, не позволил Гогену воспользоваться мастерской. Это поссорило Гогена с Сёра, и ссора не осталась без последствий. Гоген отказался от обещания участвовать с Сёра и Синьяком в ближайшей выставке Общества независимых художников 52, основанного за два года до этого, - в 1884 году. С той поры он отвернулся от дивизионистов, о которых хмуро отзывался как о "юнцах-химиках, которые копят точечки". В глазах своего бывшего наставника Писсарро Гоген стал "сектантом".

Так погибла давно уже подорванная дружба.

Она не случайно не пережила распада группы импрессионистов. С нею кончился для Гогена тот период ученичества, размышлений, тот медленный инкубационный период, когда среди всех тягот его жизни, обид и разочарований, неуверенности и гнева, в нем зрело искусство, которое Гоген пока еще только предчувствовал, когда властный голос уже зазвучал, хотя и невнятно, в самых недрах его души. Тревога. Тоска. Солнечные блики трепещут в водах, омывающих жаркие, счастливые страны.

В конце июля Гоген, с сожалением отказавшись от мысли взять с собой сына - он "будет по нему скучать" и мальчик "останется без каникул", - сел на вокзале Сен-Лазар в поезд, идущий в Кемперле. Бывший сослуживец по бирже одолжил немного денег, чтобы он мог уехать в Понт-Авен "писать картины по дешевке"...

На три месяца прекратились ежедневные заботы о хлебе насущном. Три месяца - впервые в жизни - Гоген без тревог, без посторонних мыслей мог целиком посвятить себя живописи. Что за отдых! Что за отдых этот творческий труд! И какой приветливой кажется Гогену Бретань - эта часть Бретани, лишенная суровости Корнуоллского полуострова!

В семнадцати километрах от Кемперле, по дороге в Конкарно, на берегу Авена, среди холмов вытянулись домики Понт-Авена, крытые черепицей, проросшей желтыми пятнами лишайника. В верховьях реки, среди ольшаника и тополей, стоит неумолчный гул дюжины мельниц. В низовьях, за мостом, где находится пансион Глоанек, в речном порту, полностью зависящем от приливов и отливов, стоит каботажная флотилия, которая связывает Понт-Авен с городками, соседствующими с ним на побережье Атлантики.

"Окрестности Понт-Авена и в особенности сам город предоставили бы много достопримечательностей рисовальщику, который пожелал бы сделать наброски", - писал один из путешественников конца XVIII века *. Первыми это поняли лет пятьдесят спустя американские художники. Они принесли известность Понт-Авену, который с 1870 года полюбился художникам - многие из них приезжали из англо-саксонских стран и из Скандинавии. В Понт-Авене почти все владельцы домов сдавали жилье художникам, некоторые не побоялись превратить чердаки в мастерские. Но основную часть клиентуры поделили между собой два заведения: гостиница Юлии Гийу, "доброй хозяйки", на главной площади города и чуть подальше, если спуститься к Авену, более скромный пансион в маленьком двухэтажном домике с тремя окнами по фасаду и с мансардой под крышей. Его хозяйке, Мари-Жанне Глоанек, к этому времени было уже под пятьдесят **.

* Камбри. Путешествие в Финистер (1798-1799).

** Семья Мари-Жанны Глоанек впоследствии уточнила правописание своей фамилии - Ле Глуанек. Но я сохраняю правописание, которому следовали во времена Гогена.

Гоген поселился в одной из комнат на мансарде. Большинство художников, живших вместе с ним в пансионе Глоанек, были иностранцы - американцы, англичане, голландцы и шведы. Было даже трое датчан. Французов оказалось мало: двадцатидвухлетний уроженец Нанта Фердинанд дю Пигодо, по прозвищу Пиколо, бывший ученик Бонна - Шарль Лаваль 53, худощавый, стройный молодой человек, несколько вялый и слабый - он подорвал свое здоровье излишествами; тридцатилетний лионец Гранши-Тейлор, который тоже только недавно поселился у Глоанек и ходил в довольно странном одеянии: в рединготе, в цилиндре так называемой "иокагаме" и... в деревянных сабо!

Казалось, Гоген должен был бы сблизиться с Гранши-Тейлором. Лионец служил на бирже почти в то же время, что и Гоген. Гранши-Тейлор мальчиком хотел посвятить себя живописи, но его мать, бедная вдова, посоветовала ему сначала обеспечить себя материально, и он поступил к биржевому агенту. Там он и оставался пока не счел, что накопил достаточно средств, чтобы попытать счастья на зыбком поприще искусства.

Но Гоген отнюдь не дорожил биржевыми воспоминаниями, а у Гранши-Тейлора был в его глазах весьма существенный недостаток - он принадлежал к академическому клану, к тем, кого Гоген с выражением высокомерного презрения на лице именовал "салонщиками".

К этому кругу принадлежала вообще большая часть гостей Понт-Авена. Многие из них учились прежде или продолжали учиться в Академии художеств или в академических мастерских, таких, как мастерская Фернана Кормона 54 или академия Жюлиана 55. Живопись Гогена поразила эту конформистскую среду. О ней стали спорить. Впервые в жизни Гоген мог писать вволю, и так же впервые в жизни он стал предметом почти всеобщего внимания. Шарль Лаваль ходил за ним по пятам. Живший в гостинице Юлии двадцатичетырехлетний художник из Реймса, Анри Делавалле, и Пигодо не упускали случая с ним побеседовать. Под его влиянием вновь прибывший художник, сын судебного следователя из Ванн, Эмиль Журдан, отказался от академических традиций. "Я здесь работаю много и успешно. Меня здесь ценят как самого сильного художника в Понт-Авене... Все наперебой просят у меня совета", - с удовлетворением писал Гоген Метте.

Гоген не хвастался. К приезду Гогена у голландского художника, напыщенного и важного лауреата Салона, В... *, который разгуливал по улицам Понт-Авена в зеленой бархатной шапочке а ля Рембрандт, был ученик П... ** Однажды утром, когда Гоген возвращался к обеду, В., разглагольствовавший у дверей трактира посреди целой группы художников, захотел потешиться над "импрессионистом" и сделать его посмешищем в глазах своих собеседников. Он остановил Гогена и спросил его, какого черта он мажет свои полотна такими яркими красками. Гоген хмуро поглядел на В. и, не отвечая, прошел мимо. Но две недели спустя П. покинул В. и стал учеником Гогена, и теперь голландец осаждал П. расспросами, чтобы хоть что-нибудь почерпнуть из драгоценных уроков Гогена ***. "Я здесь делаю погоду". Вскоре Писсарро не без раздражения написал о Гогене: "Я слыхал, что этим летом на берегу моря он проповедовал целой свите молодых людей, внимавших суровому наставнику-сектанту".

* Вероятно, Хуберт Воос.

** Вероятно, Пелен.

*** Со слов А.-С. Хартрика.

Гоген отдыхал душой. Его привели в Понт-Авен соображения экономические, и Жоббе-Дюваль его не обманул: Мари-Жанна Глоанек кормила клиентов "на убой". Но Бретань не только избавила Гогена - увы, ненадолго от нищеты и заботы о завтрашнем дне. Она укрепила его в его высоком мнении о самом себе, дала ему небывалую уверенность в своих силах.

В довершение всего Бретань оказалась краем, с которым он чувствовал глубокое душевное родство. Подобно ему самому, этот край был серьезным и печальным. Как далек от импрессионизма был этот пейзаж с его строгими линиями и четкими планами, эти пустынные равнины, поросшие утесником, эти поля, разделенные живой изгородью и обнесенные деревянным частоколом, грубо сработанным топором, эти сельские церквушки и простые гранитные распятия, в которых чувствовалась душа народа, склонного к мечтательности, внутреннему беспокойству и ко всему таинственному.

Загрузка...