А кафе Вольпини мало-помалу заполнялось картинами. Их посмотрели уже многие посетители. "Теперь я ваш", - объявил Гогену Поль Серюзье, которого, как видно, урок живописи, полученный прошлой осенью в Лесу Любви, еще не окончательно убедил. Гоген встретил этого союзника довольно насмешливо. Несомненно, куда более интересной была для него встреча с молодым критиком Альбером Орье, с которым его познакомил Бернар.

Сын нотариуса из Шатору, выросший в семье, корнями связанной с французской провинцией - его родители были родом из Пуату и Берришона, Орье был сложен, как атлет, отличался редким здоровьем и столь же редким честолюбием. Но это был честолюбец честный, прямодушный и благородный рослый, здоровый детина с душой идеалиста. Он всегда готов был поддержать тех, кто борется. Главный редактор маленького авангардистского издания "Модернист", которое начало выходить всего за полгода до описываемых нами событий, он 6 апреля предоставил его страницы Гогену и Бернару. Гоген стал вести для него "Заметки об искусстве на Всемирной выставке", довольно язвительные по тону **.

* Труппа "Дикий Запад" (англ.). - Примеч. пер.

** Они появились в номерах от 4 и 13 июля 1889 года. Еще одну статью Гогена "Модернист" опубликовал 21 сентября.

Бернар мечтал о большем. Ему хотелось, чтобы "Модернист" посвятил специальный номер каталогу выставки Вольпини. Орье на это согласиться не мог. Но он обещал сделать рекламу выставке синтетистов, когда 10 июня она будет окончательно подготовлена.

Но Гоген, не дождавшись этой даты, уехал в Бретань. В первых числах июня, когда еще продолжались споры ("Выставляйте каждый, кто что хочет", заявил в конце концов Гоген Бернару), Гоген был уже в Понт-Авене. Вскоре к нему присоединился Серюзье.

Своим "Талисманом" Серюзье внес смятение и смуту в академию Жюлиана. Увлеченный философией, метафизикой, ориенталистикой, изучивший ради удовольствия арабский и древнееврейский языки, Серюзье был склонен ко всему, что было окружено тайной и открыто только посвященным. Под страшным секретом он показал "Талисман" своим друзьям. Предстояло родиться новому искусству - небольшая группа посвященных должна его защищать. Они будут его пророками, по древнееврейски - nebiim, братья Наби этого художественного Евангелия перед толпой филистеров. У группы Серюзье были повадки тайного общества.

"У Серюзье только и разговоров, что о его эволюции", - не без иронии писал Гоген Бернару. И в самом деле, между "Наби со сверкающей бородой" и "мэтром Гогеном" отношения налаживались с трудом. По-видимому, заговорщические ухватки, которые культивировали Наби, их жаргон, ритуал, который они для себя установили, казались Гогену нелепыми причудами и ребячеством. Он язвительно высмеивал Серюзье, а тот жаловался Морису Дени, "Наби прекрасных икон", что не находит в Гогене "художника своей мечты". Каждый жил в замкнутом мире своего воображения.

Понт-Авен стал другим. Приток художников мало-помалу изменил характер маленького городка: художники в бархатных костюмах теснились у стоек кафе, пересмеивались с местными девушками. Служанки кафе украшали свои прически лентами. Хозяин табачной лавки водрузил над ней вывеску в виде палитры с надписью Artist's material (товары для художников) *. Понт-Авен, жаловался Гоген, "полон чужих отвратительных людей". Он уединялся в мастерской в Лезавене, но все равно был недоволен. Он предложил Серюзье перебраться южнее, в нетронутую цивилизацией уединенную деревню Ле Пульдю. Гоген уже писал в этой деревне и теперь хотел там обосноваться. Там ему будет спокойно.

* Из письма Синьяка к Максимилиану Люсу.

За то время, что Гоген жил в Понт-Авене, он свел дружбу с капитаном таможенной службы Жакобом. Главной задачей Жакоба было бороться с контрабандной торговлей солью между Понт-Авеном и Кемперле. Небольшое таможенное суденышко спускалось по течению Авена и через Росра, Бриньо и Дуелан шло вдоль берега до самого Ле Пульдю, потом по Лайте, широкому рукаву реки, служившей границей между Финистером и Морбианом, поднималось до Кемперле. Однажды июньским днем Гоген и Серюзье отправились в путь с капитаном Жакобом, который высадил их в порту в нижнем Ле Пульдю.

Оба художника устроились на пансион в верхней части города -в скромной гостинице Десте, расположенной на перекрестке дорог. Одна из них начиналась в нижней части города, две другие вели в Клоар-Карноэ, четвертая спускалась к дюнам и пляжам Гран-Сабль.

Деревня Ле Пульдю с ее разбросанными фермами и редкими рыбацкими хижинами насчитывала не больше ста пятидесяти жителей. Это были суровые люди, хранившие старинные обычаи я всем своим обликом резко отличавшиеся от жителей глубинной части Бретани. Места были на редкость дикие. Тут уж нельзя было встретить художника в бархатном костюме. Кроме крестьян и рыбаков здесь попадались только ломовики - приезжая грузить песком свои повозки, они поднимались на высокие дюны, которыми бугрилось побережье. С вершины прибрежных скал, где низкорослые коровы щипали низкую траву, открывался вид на бескрайние просторы океана до острова Груа. Здесь слышен был только шум моря, непрерывный шепот пенистых, прозрачно-зеленых вод, набегавших на пустынный берег.

Гоген работал не так уж много. На этом берегу, о который бились могучие атлантические волны, он тешил себя неотвязной мечтой. Ле Пульдю и удовлетворяло и укрепляло его тягу к примитивному существованию, которая стала еще острее, после того как он побывал в колониальных павильонах Всемирной выставки. Никогда еще он так не ощущал тайну, которой дышала армориканская земля, как в это лето 1889 года. Пантеистические восторги Ван Гога, против которых он так возражал, тем не менее повлияли на него. Бродя среди дюн, поросших синим чертополохом, или в маленьких бухтах, где одетые в лохмотья девочки, по грудь в воде, собирали морские водоросли, он прислушивался к голосам моря и земли, ища "чего-то большего". "Я это чувствую, но еще не могу выразить".

На стене их комнаты в гостинице Серюзье написал следующие слова Вагнера: "Я верую в Страшный суд, который осудит на страшные муки всех тех, кто в этом мире осмелился торговать высоким и непорочным искусством, всех тех, кто запятнал и унизил его низменностью своих чувств, подлой жаждой материальных благ. Но я верую, что он зато прославит верных учеников великого искусства, и окутанные небесным покровом лучей, ароматов и мелодичных аккордов, они навеки припадут к божественному источнику вселенской гармонии".

Эти слова стали кредо Гогена. Слепой искатель подземных родников, он улавливал трепетный отзвук громадных скрытых от глаз пластов человеческой души. Творец в его представлении возлагал на себя исполнение высших функций, искусство - это бог, художник - его избранник, монах в миру, отмеченный судьбой жрец.

"Я раскаиваюсь в том, что писал тебе о Гогене, - признавался Серюзье Морису Дени. - В нем нет ничего от шарлатана, по крайней мере, по отношению к тем, о ком он знает, что они способны его понять". Теперь между двумя художниками возникло полное взаимопонимание. На беду их совместная жизнь длилась недолго, всего недели три: Серюзье пришлось уехать - отбывать военную службу.

Гоген вернулся в Понт-Авен. Но через некоторое время снова приехал в Ле Пульдю с другим художником, голландцем Якобом Мейером де Хааном 79, который прошедшей зимой некоторое время жил у Тео Ван Гога. Маленький, горбатый, с головой, ушедшей в плечи, весь какой-то сплющенный, де Хаан составлял странный контраст с Гогеном. Точно пытаясь еще подчеркнуть свою необычную внешность, он носил на голове красную феску зуава. Были у де Хаана и другие странности. Все крепкое, здоровое, крупное притягивало этого калеку с болезненным лицом. Он носил с собой тяжеленную Библию и писал необычайно длинными кистями натюрморты с преувеличенно крупными предметами.

Де Хаан происходил из еврейской семьи из Амстердама. Вместе с тремя младшими братьями он долгое время владел в этом городе бисквитной фабрикой. Все четверо были страстными любителями музыки. Под управлением Мейера де Хаана они составили квартет, слава о котором быстро распространилась по Нидерландам. Они стяжали такую известность, что даже были приглашены дать концерт для королевы и ее двора. Концерт доставил им величайшую радость, но положил конец их карьере. Сентиментальные молодые люди настолько высоко оценили оказанную им честь, что поклялись больше ни для кого не играть.

Де Хаан занимался также и живописью. И от этого искусства не отказался. Вначале он писал жанровые картины в духе Тенирса и портреты. Но однажды на какой-то выставке он открыл для себя импрессионистов. Он был потрясен их искусством, решил учиться у новаторов и полностью посвятить себя живописи. Он уступил все права на фабрику своим братьям, которые с тех пор выплачивали ему ежемесячную ренту в триста франков.

Руководя де Хааном, Гоген продолжал свои собственные поиски. "Надеюсь, этой зимой вы получите от меня почти что нового Гогена, - писал он Бернару. - Говорю "почти", потому что все остается при мне, и я вовсе не намерен изобретать что-то новое. Я ищу другого - еще не открытой частицы самого себя". И в самом деле, все оставалось при нем. Поиски Гогена только на поверхностный взгляд казались извилистыми. Он всегда шел к своим собственным истокам. Гоген подолгу простаивал в церквах перед распятиями, на которых деревянный Христос раскидывал худые негнущиеся руки, и никто не понимал так глубоко, как он, этот неверующий, священный порыв, вдохновлявший простые и суровые души древних скульпторов. Здесь он приобщался к изначальному. "Варварство... омолаживает меня". Любой ценой ему надо вырваться из Франции, из Европы, уехать в девственные края. Зуав Милье рассказывал ему о Тонкине. До зимы Гоген поживет в Бретани. "И если к этому времени я смогу получить какое-нибудь место в Тонкине, - писал он Бернару, - поеду изучать аннамитов. Неуемная жажда неизвестного толкает меня на сумасбродные поступки".

К середине августа Гоген остался без гроша в кармане. Он вернулся в Понт-Авен, и тут одно за другим написал несколько полотен, в которых мощно прозвучали тенденции, крепнувшие в его творчестве. На одной из этих картин - "Распятие" * - низонская Пьета высится среди дюн Ле Пульдю, точно языческий идол. На другой картине Гоген изобразил "Желтого Христа" **. Этого Христа он видел в маленькой часовне возле фермы Тремало, на холме, возвышающимся над Понт-Авеном. Деревянный сводчатый потолок этой сельской часовенки был синего цвета, стены - выкрашены голубой краской. В солнечные дни Христос казался желтым. Это сочетание цветов, должно быть, поразило Гогена, как и выразительная неуклюжесть, щемящая наивность скульптуры. Третья картина, портрет бретонки - "Прекрасная Анжела", гораздо ближе этому мистическому направлению, чем кажется на первый взгляд ***.

* В настоящее время находится в Королевском музее изящных искусств в Брюсселе.

** В настоящее время находится в Галерее искусств Олбрайта в Буффало (США).

*** В настоящее время находится в Лувре.

Этим портретом Гоген хотел выразить свою признательность молодой чете Сатр, за их доброжелательство, за кредит, который мать Анжелы Сатр предоставила ему в своем маленьком кафе рядом с пансионом Глоанек. Анжеле Сатр, вышедшей замуж восемнадцати лет, теперь было двадцать один год. Ее считали самой красивой женщиной в Понт-Авене. Гоген решил подарить ей свою картину.

Но если прекрасная Анжела воображала, что художник постарается, передав на портрете сходство, изобразить хорошенькую женщину, она ошиблась. Гоген написал Анжелу в бретонском праздничном наряде, во всей ее монументальности и тяжеловесной невозмутимости. Есть нечто извечное в этом образе женщины без возраста, полукругом отделенной от декоративного заднего плана, на котором неожиданно возникает перуанская статуэтка - "Дух умерших бодрствует". Можно себе представить, какие вопли поднялись в семействе Сатр, когда художник открыл перед ним свое полотно! Пока Анжела позировала, Гоген категорически отказывался показать незаконченную работу, отговариваясь тем, что хочет сделать сюрприз. Но среди художников, врагов Гогена, поползли недоброжелательные слухи. Муж Анжелы, Фредерик, пришел в ярость: Гоген хотел посмеяться над его женой, да и над самим Фредериком тоже, поместив рядом с изуродованной Анжелой гримасничающую статуэтку (Фредерик был мал ростом и некрасив). Растерянный Гоген пытался защищаться. "Ты ошибаешься, Фредерик. Я вложил в эту картину все, что мог". Но Фредерик и прекрасная Анжела были так же непоколебимы, как низонский кюре. Пришлось Гогену оставить картину себе.

Неутомимый Гоген не ограничивался живописью. "Я сделал также большое скульптурное панно, - писал он Бернару... - Это самое лучшее и самое странное из моих скульптурных произведений. Гоген в образе чудовища берет за руку отбивающуюся женщину, говоря ей "Любите и будете счастливы" *. Лисица, индейский символ порочности, и в промежутках - маленькие фигурки". Перуанские статуэтки, индейские символы: трудно было бы обозначить более четкими вехами путь, по которому следовал Гоген. Панно "Любите..." вводило в его творчество стиль, уже отнюдь не европейский.

Плодовитость Гогена, его неутомимая активность и вера в свои творческие силы вызывали зависть Бернара. "Счастливчик Гоген", - писал он Шуффу. Бернар уехал из Парижа в Бретань, но не в Понт-Авен, а в Сен-Бриак, потому что отец, который всеми силами противился его художественным склонностям, запретил молодому человеку ехать к Гогену. А Бернар переживал в эту пору глубокое смятение. Его удручало, что выставка в кафе Вольпини почти не вызвала отклика. Ни одна картина не была продана, отзывов в печати очень мало. О выставке пока написали только Феликс Фенеон и Альбер Орье **. Но главная беда была в другом. "Не знаю, что со мной, - признавался он Гогену, - но, глядя на мои нелепые работы, я каждую минуту терзаюсь подозрениями, что я совершенно бездарен. Скажу вам по правде, то, что я делаю, кажется мне какими-то первоначальными набросками...". Самонадеянность чванливого мальчишки, его самоуверенность, самодовольство все вдруг исчезло, уступив место мучительной тоске.

* В надписи на этой деревянной скульптуре Гоген употребляет множественное число (в настоящее время находится в Музее изящных искусств в Бостоне).

** Несколько позже, в ноябре, в журнале "Ар э критик" за подписью Жюля Антуана появился довольно недоброжелательный отзыв.

"Я мучаюсь тревогой не о своей жизни, а о своем предполагаемом таланте... Все художники, кроме вас, меня отвергли, одни по злобе, другие, может быть, по рассудку... В общем, мои неловкие опыты, может быть, были причиной вашей веры в меня, но теперь она должна была исчезнуть, - жалобно заканчивал Бернар. - Спасибо за дружбу, которую вы мне всегда выказывали. Может, это моя последняя надежда".

Гоген лучше чем кто бы то ни было знал слабости молодого художника все, что было в его личности поверхностного, неустойчивого и чем объяснялись смены его настроений. Но, быть может, Бернар теперь переживал просто болезнь роста, ощущал в себе недостаток зрелости? Бернар хорошо знал свое ремесло, тщательно изучал творчество великих мастеров. Может быть, даже слишком тщательно! Он слишком внимательно смотрел музейные работы и недостаточно вглядывался в самого себя. А техника - это еще не все. И Гоген в письме утешал Бернара:

"Слезы ребенка тоже кое-что значат, и, однако, это неразумно, - писал он... - Вы молоды, и я считаю, что вам чего-то недостает, но эта пустота быстро заполнится с возрастом... Были, конечно, старые мастера, которые смолоду утверждались в своих верованиях, но, в отличие от нас, их верований ничто не смущало - ни трудности существования, ни картины других художников. Вы слишком много видели в слишком короткий срок. Отдохните от смотрения - и подольше".

Сообщив Бернару, что в конце сентября собирается вернуться в Ле Пульдю и что Лаваль и Море, вероятно, поселятся там с ним и с де Хааном, он приглашал Бернара присоединиться к их маленькой колонии.

У Мейера де Хаана в Ле Пульдю появилась теперь сердечная привязанность. Он влюбился в рослую брюнетку, крепкую и энергичную, в расцвете тридцатилетней деревенской красоты, Мари Анри, по прозвищу Мари Кукла. Она не отвергла де Хаана. Неподалеку от моря, посреди поля, Мари содержала небольшой трактир, где было несколько комнат - это была пляжная гостиница-лавчонка. 2 октября Гоген и де Хаан поселились у Мари. Голландец снял вдобавок на третьем этаже ближайшего дома, который стоял на самом берегу океана, громадное помещение - пятнадцать метров на двенадцать, которое должно было служить им мастерской. Как видно, Мари Анри мало беспокоили людские толки. В марте, за год до этого, она родила девочку, отец которой остался неизвестен. Не боялась она и огласки своей связи с де Хааном: голландец открыто жил в ее комнате на втором этаже. Гоген здесь же занимал маленькую комнатушку. Иногда ночами дверь его комнаты приоткрывалась - он навещал служанку Мари Куклы.

Оба художника - на некоторое время к ним присоединился и Серюзье завладели столовой на первом этаже, которая дверью отделялась от буфетной *: они щедро разукрасили и расписали ее, покрыв росписью даже окна и потолок и повсюду развесив картины, рисунки и литографии. Вся эта декорация была выполнена полушутя, полусерьезно. На потолке Гоген изобразил "Женщину с лебедем", сделав надпись: "Да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает", и связку луковиц с таким объявлением: "Люблю жареный лук". Натюрморт, написанный в манере Сёра, носил название "Рипипуэн" - с намеком на одноименный персонаж, выдуманный Гогеном, Бернаром и их друзьями в насмешку над пуантилизмом **. Гоген написал почти карикатурный портрет де Хаана: выпуклый лоб, шаровидные глаза, нос картошкой и автопортрет стилизованный шарж с ореолом над головой и подчеркнуто резким профилем ***.

* Однажды некий молодой человек остановился в гостинице Мари Куклы и увидел там художников - "этих господ": "Само собой я попросил, чтобы меня посадили за их стол, если это им не помешает. Впрочем, они дали мне почувствовать, что я их отнюдь не стесняю, то есть сами не стеснялись совершенно. Все трое были босы, одеты с великолепной небрежностью и говорили во весь голос. А я, все время пока продолжался обед, трепетал, глотая каждое их слово, страстно мечтая заговорить с ними, проявить себя, узнать их и сказать высокому светлоглазому человеку, что мотив, который он распевает во все горло, а остальные хором подтягивают, это вовсе не Массне, как он думает, а Бизе... Одного из них я позже встретил у Малларме - это был Гоген... Второй был Серюзье. Кто был третий, я так и не узнал..." Молодого человека звали Андре Жид.

** Имя Рипипуэн по-французски звучит как слегка искаженная фраза: "Смеюсь над мелкими точками". - Примеч. пер.

*** Этот автопортрет в настоящее время находится в Национальной галерее искусств в Вашингтоне.

Воспоминанием о картине "Здравствуйте, господин Курбе", которую он видел с Ван Гогом в музее Монпелье, навеяна картина "Здравствуйте, господин Гоген". В росписях принял участие и Мейер де Хаан - он написал портрет "Мари Анри, кормящей грудью свою дочь" и большое панно - "Трепальщицы льна". Под панно лентой фриза тянулись упомянутые нами выше слова Вагнера.

Осенью Ле Пульдю покинули даже те немногие приезжие, которые здесь жили. Над деревней нависли низкие облака, море пенилось барашками и завывало в маленьких бухтах. Художники остались одни - наедине с собой и с природой. Гостиница Мари Куклы стала тем местом отшельнического уединения художников, о котором мечтал Ван Гог. Устав здесь был почти монастырский. Художники жили по строгому расписанию: вставали на заре, не позже семи уходили из дому, возвращались в половине двенадцатого, в половине второго или в два снова уходили, возвращались в пять, ложились в девять. Исключая те дни, когда непогода удерживала их в мастерской, они шли на песчаный берег или в поля. "Пошли писать Сезанна", - говорил Гоген. Вечером при свете лампы они спорили, рисовали или отдыхали, играя в шашки или в лото. Это однообразное существование временами нарушалось только встречами с Море, Журданом или Шамайаром, которые приходили к ним в гости. Лаваль уехал в Париж. Вялость, апатия Лаваля огорчали Гогена. "На этой земле надо исполнять свой долг" - говаривал он *.

* Ван Гог писал о Гогене: "Этот наш друг любит дать почувствовать, что хорошая картина равноценна хорошему поступку. Он не то что бы прямо это говорит, но в общем трудно, имея с ним дело, не думать о какой-то моральной ответственности".

В широкополом зеленоватом плаще и в деревянных башмаках, украшенных золотыми, лазурными и пурпурными арабесками, Гоген и в самом деле был похож на "отца настоятеля" (так называл его Ван Гог) этой общины. Де Хаан и Серюзье почтительно слушали его, запоминая афоризмы, в которые он подчас облекал свои мысли: "Линия это и есть цвет, потому что она создается только контуром пятен", или "Квадратный сантиметр зеленого посреди зеленого сукна биллиарда зеленее, чем изолированный в пространстве", или "Уродливое может быть прекрасным, миловидное - никогда".

У Гогена был свой особый метод работы. Он часами созерцал какой-нибудь мотив, возвращался к нему снова и снова, но в блокнот заносил только несколько линий. К работе над картиной он приступал лишь тогда, когда "знал ее наизусть". "Писать надо за один сеанс, - утверждал он. - Иначе ничего не выйдет. Лучше писать картину заново, чем исправлять". Товарищи всегда, как зачарованные, следили за тем, как работает Гоген. Он писал медленно, без поправок, накладывая мазки "мягкими, гибкими, вкрадчивыми движениями". Спокойно и смело он создавал на холсте звучные аккорды. "Так как сам цвет загадочным образом воздействует на наши чувства, то, по логике вещей, мы и пользуемся им загадочно", - утверждал он. Суровое искусство Гогена становилось более мощным, мазок - трепетным, краски более звучными. Художник вступил на стезю великих свершений.

К росписям в столовой трактира он добавил еще одну. На дверной панели написал "Карибскую женщину с подсолнухами", вдохновленную осколком фриза, который он подобрал на Всемирной выставке. Тоска по далеким странам продолжала преследовать Гогена. В письме к товарищу министра по делам колоний он ходатайствовал о том, чтобы ему предоставили место в Тонкине, где, как он забавно выразился, "я полагаю, что смогу послужить правительству верно и умно, как подобает честному республиканцу". Но ему не торопились дать ответ. "Люди, которых посылают в колонии, - негодовал Гоген, - это, как правило, те, кто наделал глупостей, обчистил кассу и т. д. Но меня, художника-импрессиониста, то есть бунтаря, послать туда нельзя".

Конец года вообще принес ему одни только горькие разочарования: Метте, не писавшая ему несколько месяцев, вдруг сообщила, что их сын Пола упал с четвертого этажа и чудом не погиб. Гоген хотел бы в связи с этим послать Метте денег, но у него самого были одни долги. Жена и ее родные упрекали его в том, что он неудачник.

"Что вы хотите - что я могу? Разве я виноват? Я первый от этого страдаю. Поверь, что если бы понимающие люди сказали мне, что я бездарен, что я лентяй, я уже давно бросил бы это дело. Разве можно сказать, что Милле не исполнил своего долга и обрек детей на жалкое будущее?"

Метте сообщила мужу, что дала на выставку, организованную в Копенгагене Обществом друзей искусства, картины Гогена, которые находились у нее. "Можно было бы посоветоваться со мной, - отвечал Гоген, недовольный тем, что будут выставлены его "старые работы". Но он не настаивал - кое-кто из датских критиков довольно благожелательно отозвался о его произведениях: Гоген считал, что это "показательный поворот" *.

* Эта выставка продолжалась с 31 октября по 11 ноября.

Зато из Парижа приходили самые неутешительные новости. Гоген никогда еще не писал таких значительных полотен, однако его последние произведения, посланные им Тео, кроме "Прекрасной Анжелы", вызвали резкую критику посетителей галереи и даже Дега. Сам Тео тоже не одобрял этих работ.

Все эти критические высказывания, эта неожиданная "буря" горько удивляли Гогена. Он совершенно пал духом. Если те, кто до сих пор поддерживал его, перестали его понимать и ободрять, зачем заниматься живописью? Может быть, надо признать себя побежденным? В смятении он почти перестал работать. "Подставляя свое старое тело северному ветру", он бродил по берегу бурного моря, думая свою мрачную думу. "Господи, быть может, они правы, а я нет". Но все же!.. "Пусть они внимательно посмотрят на мои последние картины, и если их сердце все-таки способно чувствовать, они увидят заложенное в них смиренное страдание. Так неужели же вопль души человеческой ничего не значит?"

"Я машинально сделал несколько этюдов, - писал он Бернару, - если можно назвать этюдами удары кисти в согласии с тем, что видит глаз. Но душа отсутствует и печально глядит на зияющую перед ней бездну. Бездну, в которой я вижу отчаявшуюся семью, лишенную отцовской помощи. И никого, кому я мог бы излить свое горе. С января я продал картин всего на девятьсот двадцать пять франков. В сорок два года жить на это, покупать краски и пр. тут и самому закаленному человеку станет не до работы... Я понимаю, что так не просуществуешь даже впроголодь, и не знаю, на что решиться. Попытаюсь получить какое-нибудь место в Тонкине. Может быть, там я смогу поработать спокойно, так, как мне хочется".

Сменить место, бежать. Гоген никогда не знал другого средства от своих бед, кроме как уехать в химерическую страну "покоя". Удивительное постоянство людей, которые с первых до последних дней жизни действуют совершенно одинаково. Слепой автоматизм, родственный инстинкту. Зрелый человек, ожесточенный испытаниями, обдумывающий свои неудачи на берегу Ле Пульдю, был похож на девятилетнего мальчугана, который отправился в путь по дорогам Орлеана с песком в привязанном к палке узелке. Хотя сам Гоген был уверен в своей практичности, он так же мало был способен сделать карьеру, как и другой "отверженный" - Ван Гог, который в эту пору боролся с безумием в убежище Сен-Реми в Провансе. Делать карьеру - означает пускаться на хитрости, идти на компромиссы, стараться утвердить себя, проявлять ловкость, расчетливость шахматного игрока, передвигающего свои фигуры. Как они оба были далеки от этого, как был далек от этого Гоген! Он мечтал уехать в Тонкий, в Перу, куда угодно! Лишь бы уехать. Тяжелыми шагами расхаживал он по берегу, на который обрушивались валы. Ревел ветер, бушевало море. Уехать! Он был игралищем своих фантазмов - фантазмов, которые порождали его творения. Он писал, он грезил - живопись тоже была для него грезой. "Нет, так просто они меня не одолеют, - писал Гоген Бернару... - Нынешний запад прогнил, и каждый Геракл, подобно Антею, может почерпнуть новые силы, прикоснувшись к тамошней земле. А через два года оттуда вернешься окрепшим".

Винсент в убежище Сен-Реми часто вспоминал о Гогене, с которым продолжал переписываться. Винсент горько сожалел о том, что их совместное житье прервалось так трагически. Его тяготило окружение душевнобольных, среди которых он очутился. Он мечтал выйти из больницы, переехать куда-нибудь севернее. Почему бы им с Гогеном не попытаться снова "завести общее хозяйство"? Почему бы Винсенту не поехать в Бретань? В начале 1890 года он задал этот вопрос своему другу. Гоген пришел в ужас. "Никогда! Винсент сумасшедший. Он покушался на мою жизнь". Но потом Гоген стал думать, прикидывать. А вдруг ему не удастся получить место в Тонкине? Может, тогда, приняв все необходимые меры предосторожности, следует подумать о том, чтобы где-нибудь в большом городе, а не в Ле Пульдю, где нет врачей, устроить мастерскую вместе с Ван Гогом и де Хааном?

По совету де Хаана Гоген предложил Винсенту Антверпен. В этом городе все благоприятные условия: жизнь такая же дешевая, как в провинции, замечательные музеи, много любителей живописи, а значит, и возможных покупателей. К тому же с той поры, как его произведения вызвали некоторый интерес в Дании, Гоген был убежден, что успех придет из-за границы. Стало быть, практичному человеку следует обосноваться за пределами Франции. "Будь у меня хоть немного денег, - писал он в это самое время Шуффу, - я бы снова начал борьбу в Копенгагене". Но Копенгаген и Антверпен он приберегал только на худой конец. Он не мог забыть о Тонкине.

Когда Гоген еще только приехал в Ле Пульдю, у Мари Анри жила некая графиня де Нималь. Она пришла в восторг от произведений Гогена и, похваляясь своими большими связями в политических кругах, своей дружбой с министром финансов Рувье, заверила Гогена, что добьется, чтобы государство купило у него его скульптурное панно "Любите..." и предоставило ему хорошее место в Тонкине. И Гоген, поверив этой болтовне, не замедлил пообещать жене триста франков от "вероятной" продажи своей скульптуры. А графиня с той поры исчезла...

"Бывают минуты, когда я думаю, не лучше ли размозжить себе голову: и правда, есть от чего прийти в отчаяние... Думаете, голландец содержит меня здесь? Он предложил мне переехать из Понт-Авена в Ле Пульдю, чтобы учить его импрессионизму, и так как я не пользуюсь таким кредитом, как он, он оплачивает за меня пансион, ожидая пока я что-нибудь продам и верну ему долг... Я не курю, а это для меня большое лишение, я сам тайком стираю себе кое-что из белья, словом, кроме самой простой пищи, я лишен всего. Как быть? А никак - просто ждать, подобно крысе на бочке посреди воды... Если бы мне удалось добиться Тонкина, я за два года кое-как встал бы на ноги, чтобы заново начать борьбу, а иначе... не решаюсь об этом думать".

Гоген терял терпение. Надо было во что бы то ни стало вернуться в Париж, чтоб "до конца бороться за тонкинский план". Шуффенекер снова оплатил его дорожные расходы, и 8 февраля 1890 года художник появился в столице.

IV

И ЗОЛОТО ЕГО ТЕЛА

Это правда: я мечтал об Эдеме.

Рембо 80. Сезон в аду

Шуффенекеру порой нужен был большой запас терпения, чтобы переносить Гогена.

Шуфф переехал в новую квартиру. Он поселился теперь в отдаленной части района Плезанс, возле старых укреплений, в квартале, пока еще мало заселенном, где серые пустыри тянулись среди немногочисленных строящихся зданий. Шуфф занимал маленький кирпичный трехэтажный дом с каменным цокольным этажом на улице Альфреда-Дюран-Клея, 12 *, у самой линии Западной железной дороги. Гогену он отдал кабинет на третьем этаже, рядом с большой комнатой, служившей мастерской.

* Сейчас это дом № 14.

Гоген вел себя в мастерской как хозяин. Такта ему не хватало. Ни то, что он всем был обязан Шуффу, ни восторженное отношение к нему друга ничто не могло заставить его щадить Шуффенекера. Замкнутый в своем собственном мире, да и вообще слишком прямой, чтобы разыгрывать комедию вежливости, он не скрывал от Шуффа, как мало ценит его живопись. Когда он не высказывал этого напрямик, было еще хуже - его молчание, подкрепленное долгими ироническими взглядами, было оскорбительнее слов.

Гогену и в голову не приходило, что его хозяина обижает такое поведение. Он принадлежал к числу людей, настолько неспособных отвлечься от самих себя и собственных забот, что они замечают других, только когда те проявляют к ним неприязнь. Щедр" одаривая Шуффа единственным, что у него было, то есть своими произведениями - живописью и керамикой, - Гоген был убежден, что ведет себя с ним самым дружеским образом, хотя на самом деле зачастую держался откровенно оскорбительно.

Шуфф любил с важным и ученым видом бесконечно рассуждать о живописи перед своими друзьями, молодыми художниками. Гоген садился в сторонке, в углу мастерской, и мрачно курил, покачивая головой и бормоча: "Вот болван!"

Однажды Тео Ван Гог пришел посмотреть последние работы Гогена - Гоген заперся с ним в мастерской, захлопнув дверь перед носом Шуффа.

Не удивительно, что, несмотря на всю свою кротость, добряк Шуфф часто не мог сдержать раздражения! Гоген пытался уговорить его вместе поехать в дальние страны. В самом деле, Шуфф недавно выгодно ликвидировал мастерскую по производству накладного золота, которую основал около десяти лет назад. Гоген предлагал ему часть вырученной им суммы в семьдесят пять тысяч франков вложить в будущую мастерскую в тропиках. Но, несмотря на то, что Шуфф восхищался Гогеном и завидовал "гению", который подчинял его своей власти и заставлял все сносить, он ни на минуту не увлекся экзотическими мечтами друга. Свой капитал он решил вложить в строительство шестиэтажного дома на улице Патюрль, неподалеку от своего жилья. Гоген качал головой. Дурацкий план, до нелепости буржуазный: "Будем надеяться, что вы в нем не раскаетесь!"

Настроение у Гогена было самое тяжелое. Его хлопоты в Министерстве колоний успехом не увенчались. Поездка в Тонкин срывалась. Надежды рушились. В сорок два года он чувствовал себя стариком.

"Все средства исчерпаны", - писал он. "Бесполезно продолжать борьбу без единого козыря на руках". Чтобы заработать немного денег, он согласился выправлять работы учеников в одной из мастерских Монпарнаса - академии Витти, но вскоре отказался от этого заработка, настолько его раздражало то, чему учили в академии. Париж, Европа вызывали у него отвращение. Набросив на плечи свой широкополый плащ, он бродил по улицам в мрачной меланхолии. В марте в Салоне независимых на него произвели огромное впечатление присланные на выставку Тео Ван Гогом десять картин его брата, о котором еще в январе Орье опубликовал большую статью в первом номере нового журнала "Меркюр де Франс". По мнению Гогена, картины Винсента были "гвоздем выставки". Раза два он заходил на бульваре Монпарнас в мастерскую Поля Рансона, "храм братьев Наби", где они собирались по субботам. Но выставки и встречи лишь ненадолго отвлекали Гогена от навязчивой мысли - уехать. Он не работал или работал совсем мало. На что ему решиться? Он уже думал было вернуться в Бретань, когда в мае "на горизонте забрезжил свет, развеявший сгустившиеся тучи".

Сослуживец Шуффа по лицею Мишле, Луи Руа, за год до этого выставлявшийся у Вольпини, познакомил Гогена с неким Шарлопеном, врачом и одновременно изобретателем. В эту пору Шарлопен как раз вел переговоры о продаже одного из своих патентов и рассчитывал получить через месяц, самое большее через полтора, крупную сумму. Шарлопен пообещал Гогену, что поможет ему уехать. Как только он получит деньги, Шарлопен купит у художника на пять тысяч франков картин. Убеждая всех, что поверит в эту сделку не раньше, чем она состоится, Гоген тем не менее загорелся. Он составил вместе с изобретателем список произведений, которые он тому уступит - всего тридцать восемь картин и пять керамических работ, - и принялся строить планы.

Сначала он поедет в Ле Пульдю, чтобы "набраться сил перед дорогой". Шарлопен вручит ему пять тысяч франков не позднее 15 июля. Гогену нужно время на сборы, но к 15 августа он сможет уехать. В Тонкин? Нет. По зрелом размышлении, он решил основать Тропическую мастерскую на Мадагаскаре, о котором ему рассказывала жена Одилона Редона, уроженка острова Бурбон. "Пяти тысяч франков, - заверила его мадам Редон, - вам хватит там на тридцать лет". Оставалось найти спутника. "Дурень" Шуфф упорно держался за свой проект с недвижимостью. Серюзье вообще не хотел уезжать из Франции. Брать с собой Лаваля Гоген не решался. В первых числах июня Гоген получил письмо от Бернара, который, собираясь жениться, уже несколько месяцев работал в Лилле художником по тканям. Бернар жаловался на свое положение, на неуверенность в будущем. Гоген тотчас написал ему в ответ:

"Я бесповоротно решил ехать на Мадагаскар. Куплю в деревне домик с клочком земли, сам буду ее обрабатывать и вести простой образ жизни. Натурщица и все, что необходимо для работы... Кто захочет, может ко мне присоединиться. Я навел справки, все совпадает... Для того, кто согласен существовать, как местные жители, жизнь не стоит ни гроша. Пропитаться можно одной охотой и т. д. Следовательно, если мое дело выгорит, я устроюсь там так, как я Вам говорю, и буду жить на свободе и заниматься искусством. Не хочу давать Вам советов, но от всей души обращаюсь к человеку, который страдает, к художнику, который не может заниматься своим искусством здесь в Европе. Если после всех усилий Вы своего не добьетесь и Вам удастся освободиться от военной службы, приезжайте ко мне. Вас ждет обеспеченное существование без денег в мире, лучшем, чем здешний. Думаю, что, похлопотавши, можно добиться бесплатного проезда. Как говорится, самая прекрасная девушка может дать только то, что у нее есть. Я в том же положении, что и Вы. И если Вы несчастны, я не могу предложить Вам другого утешения, кроме вышесказанного. То есть, половину моего пальто. Впрочем, это, пожалуй, и есть самый христианский поступок..."

Тяжелые сомнения в самом себе и в "своем предполагаемом таланте", которыми Бернар делился с Гогеном минувшим летом, были лишь одним из проявлений кризиса, который переживал молодой человек. Влюбившись в подругу детства, Шарлотту Брисс, он пытался создать себе положение, но ремесло рисовальщика по тканям было для него "невыносимо", и смятение его росло. "Жизнь моя разбита, погублена", - писал он Шуффу. С отчаяния он обратился к своей детской вере. Бернар сам писал, что "упивается запахом ладана, звуками органа, молитвами, старинными витражами, стенными коврами на священные сюжеты". Это была религиозность с надрывом, с приступами "сатанизма", порой принимавшая совершенно сумбурный характер. Бернар не зря тревожился о своей будущности художника. Быть может, именно этот страх определял все его поведение. Ван Гог, увидевший фотографии последних работ Бернара на религиозные темы, еще осенью писал ему из убежища Сен-Реми в Провансе, остерегая художника. Он напоминал Бернару его "Бретонок на лугу". "И ты променял это, - писал Винсент, - назвать ли вещи своими именами? - на искусственность, надуманность... Браню тебя на чем свет стоит, разношу в пух и прах и при этом заклинаю настоящим письмом снова хоть на каплю стать самим собой". Но Ван Гог, которому, кстати сказать, Бернар с тех пор, по-видимому, больше никогда не писал, понапрасну тратил свое красноречие. Картины, над которыми исступленно бился молодой художник, становились все суше и манернее. Жизнь уходила из его живописи. Как было Бернару не метаться?

Получив письмо Гогена, Бернар в буквальном смысле слова обезумел от радости. Оно сулило ему избавление. Он вновь обретет творческие силы. С первой же почтой он ответил Гогену, что поедет за ним, а потом к ним присоединится и его любимая. Но это отнюдь не обрадовало Гогена. Если Бернару угодно взять на Мадагаскар европейскую женщину - пожалуйста, но он, Гоген, умывает руки. "В общем, оставим этот разговор. Женщина в тех краях, так сказать, необходима... Но, поверьте, у мальгашских женщин такое же сердце, как у француженок, только в нем куда меньше корысти".

В середине июня, в последний раз повидавшись с Шарлопеном, Гоген вернулся в Ле Пульдю, где его ждал де Хаан. Де Хаан тоже изъявил желание ехать с Гогеном. Он готов был внести пять тысяч франков, что составило бы, по мнению Гогена, "совсем недурную основу". И еще один человек соглашался ехать на Мадагаскар, хотя и не очень верил в успех сделки с Шарлопеном. Это был Ван Гог. В мае Винсент вышел из лечебницы Сен-Реми и переехал в Овер-сюр-Уаз. Проездом через Париж он остановился у Тео, но ненадолго. "Парижская суета произвела на меня тяжелое впечатление, я счел, что для моей головы благоразумнее удрать в деревню, а не то я бы мигом примчался к Вам", - писал он Гогену. Вообще Винсент был бы очень рад повидать Гогена. Он хотел погостить месяц у него в Бретани. "Мы будем целеустремленно пытаться создать что-то значительное, чего, может быть, уже достигли бы, если бы в свое время могли продолжать начатое", - писал он. Но Гоген уклонился от этого предложения. Не только одного месяца, но и одного дня не решался он прожить в глухой деревне вдали от всякой медицинской помощи наедине с человеком, отрезавшим себе ухо.

Жизнь в Ле Пульдю потекла своим чередом, почти так же, как за год до этого, с той лишь разницей, что художники стали теперь часто наезжать из Понт-Авена в Ле Пульдю и обратно. В самом деле, многие друзья охотно навещали Гогена в его уединении, оставаясь на несколько дней, а то и недель. Приехал Серюзье. Море поселился в трактире в нижнем Ле Пульдю... Художники будоражили жизнь деревушки. Некоторые из них устраивали, как прежде в Понт-Авене, грубоватые розыгрыши. Ночью они бродили по улицам, закутавшись в простыни и изображая привидения. О них шла худая молва. Из-за этого де Хаану отказали в мастерской, которую он снимал на берегу моря. Пришлось Мари Кукле оборудовать ему под мастерскую пристройку, примыкавшую к ее гостинице, - настлать там пол и вставить стекла.

В июле к группе художников присоединились еще двое: гравер Поль-Эмиль Колен и Шарль Филижер 81, художник-эльзасец со странными замашками. С лица маленького, пухленького Филижера не сходило восторженное выражение. Он старательно выводил своей кистью религиозные образы - фигуры богородицы и святых, раскрашенные, как на византийских иконах. На этом основании Филижера можно было бы принять за человека глубоко верующего. Но этот двадцатишестилетний художник веровал только в живопись. Выбор его сюжетов объяснялся, вероятно, его страстью к Чимабуэ 82. Впрочем, кто взялся бы утверждать это с уверенностью? Филижер был малоразговорчив, и все в нем было непросто и неясно. Он проповедовал язычество, но каялся в своей распущенности, в желаниях, перед которыми не мог устоять. Он был болезненно, почти патологически подозрителен. Из Парижа ему пришлось уехать после загадочного приключения - утром его нашли на тротуаре в луже крови с ножевыми ранами на бедре и руке. Возможно, это была какая-то любовная история с уголовщиной - художник, писавший непорочных богородиц и святых, был гомосексуалистом.

От эльзасца Гоген узнал, что Бернар вернулся в Париж - он отказался от карьеры художника по текстилю, и ему пришлось порвать с Шарлоттой. Отец перестал ему помогать, и Бернар разыграл одну из своих картин в лотерею. Иногда Бернар стучался в дверь к добряку Шуффу: "Дайте мне поесть, а я вам почитаю стихи", - говорил он.

Все мысли Бернара были поглощены предполагаемым путешествием, которое, несомненно, повлияло на принятые им решения. Орье собирался написать о Гогене статью, аналогичную той, какую уже написал о Ван Гоге. Бернар торопил его со статьей - после нее было бы легче продать несколько картин Гогена, и у эмигрантов прибавилось бы денег. В то же время Бернар убеждал Гогена изменить первоначальный план - почему бы не поехать в Океанию, на Таити, райский остров, воспетый Пьером Лоти?

Сначала это предложение не понравилось Гогену. Плавание будет стоить гораздо дороже. "К тому же Мадагаскар гораздо разнообразнее в смысле человеческих типов, религии, мистицизма, символизма. Там есть индийцы из Калькутты, чернокожие, арабы, и полинезийские типы. Однако соберите сведения о поездке через Панаму".

Но в общем в эту пору не маршрут путешествия причинял тревоги Гогену. Недели шли, а от Шарлопена не было ни слуху ни духу! Он стал нервничать. "Я больше не работаю. Томлюсь в ожидании Мадагаскара. Вот где будущее живописи". Гоген смастерил несколько деревянных стрел и "упражнялся в их метании на песке в духе Буффалло Билла".

В начале августа, когда его все сильнее тревожило то, что сделка с Шарлопеном затягивается, он получил известие о смерти Ван Гога. 27 июля на Овернском нагорье Винсент прострелил себе грудь.

"Как ни печальна эта кончина, - писал Гоген Бернару, - я не очень горюю о ней, потому что предвидел ее и знал, какие муки терпел бедняга Ван Гог в борьбе со своим безумием. Умереть теперь для него большое счастье, потому что он избавился от страданий, и если он восстанет к другой жизни, он (по закону Будды) пожнет плоды своего добродетельного поведения в этом мире. Он унес с собой утешение, что брат не покинул его и некоторые художники поняли...".

Довольно холодный отклик. Но какое значение имел теперь Винсент в жизни Гогена? Гоген был слишком озабочен своей собственной судьбой, чтобы беспокоиться о тех, кто имел к ней лишь отдаленное отношение.

Брошюра о Таити, изданная Министерством колоний, убедила Гогена принять предложение Бернара. Да, "Мадагаскар расположен все-таки слишком близко к цивилизованному миру". Ехать надо в Океанию, подальше от Европы и от ее бесплодных битв. "Чего стоит слава ради других! - восклицал он. Гоген для здешнего мира кончен. Его здесь больше не увидят".

Так как Бернар побывал у Шарлопена, Гоген просил его нажать на изобретателя. "В этих делах надо проявлять настойчивость, пока не добьешься толку...". Он просил его разузнать о стоимости плавания, о его продолжительности, когда отходит пароход и какие льготы предоставляет отъезжающим французское общество эмиграции. Ах, когда уже он уедет? "Когда Дикарь возвратится к дикарям?" Его воображение день ото дня разыгрывалось в предвкушении райской жизни на островах.

"Дивный край, - писал он Шуффу, - где я хотел бы прожить остаток своей жизни со всеми моими детьми. Позже я позабочусь о том, чтобы они могли приехать... Я живу теперь только надеждой на эту землю обетованную. Де Хаан, Бернар и я, да позже, может быть, моя семья - при работе и настойчивости это может составить счастливый, цветущий кружок, вы ведь знаете, что Таити - самая здоровая страна на свете... В этой гнилой и злобной Европе наших детей ждет мрачное будущее, даже если у них будет несколько су... В то время как на одном краю земной планеты мужчины и женщины только ценой беспрестанного труда могут удовлетворить свои потребности, в то время как они бьются в тисках голода и холода, страдая от нужды и всевозможных лишений, таитяне, счастливые обитатели неведомых райских кущ Океании, наоборот, вкушают одну лишь сладость жизни. Для них жить - значит петь и любить. Вот о чем следовало бы поразмыслить европейцам, которые жалуются на судьбу".

Сентябрь... Сидя в скалистом гроте, Гоген прислушивался к гулу прибоя. Иногда он наигрывал на мандолине какую-нибудь грустную мелодию, отчасти навеянную воспоминаниями, отчасти сымпровизированную, а Филижер аккомпанировал ему на гитаре. Он вновь взялся за кисти и стамеску и временами начинал писать или резать по дереву. Но душой он был уже далеко от Ле Пульдю. Странные произведения рождались под его рукой: деревянная скульптура, напоминающая произведения первобытного искусства "Преисполнитесь тайны", парное к "Любите...", и еще более необычное полотно, - вспомнив мартиникскую флору, Гоген написал обнаженную Еву на фоне экзотического пейзажа. Острова южных морей, Эдем, детские грезы! Обнаженную Еву своего рая Гоген наделил чертами покойной матери...

К несчастью, дело с Шарлопеном затягивалось. Но Гоген решил в крайнем случае обойтись без изобретателя. Мечта о тропиках так завладела им, что он решил уехать, чего бы это ни стоило. Он должен уехать. Он не мыслил себе дальнейшей жизни вне Таити. "Не беспокойтесь, мы уедем, - заверял он Бернара. - Мое решение тверже, чем когда бы то ни было, и если Шарлопен не клюнет, я поеду в Париж и камня на камне не оставлю, но заключу другую сделку в этом роде". А когда они окажутся на Таити, все устроится само собой. "Возможно, де Хаан без большого ущерба для нашей свободной и примитивной жизни займется торговлей жемчугом, вступив в сношения с крупными голландскими торговцами". Но прежде всего надо раздобыть денег на дорогу. Где же статья, которую пообещал Орье? А что Тео Ван Гог? Гоген уже давно не получал от него ни гроша. Что с ним? Ведь он мог бы уже утешиться после смерти брата...

Неточно указав адрес на конверте Бернару, Гоген почти целый месяц не получал от него писем. Он возмущался. Непростительное молчание! И вдруг в начале октября Гогену и де Хаану вручили две телеграммы. Их послал Тео. "Поездка в тропики обеспечена. Высылаю деньги", - было сказано в первой. "Присылайте все ваши произведения. Есть надежные покупатели", - значилось во второй.

Телеграммы были настолько неожиданны, что Гоген не мог побороть сомнения. Может быть, кто-то над ним подшутил. Но кто? Бернар? Писсарро? Невозможно! Но тогда значит, значит... Мало-помалу Гоген воодушевился. "Если дело сладится, - писал он Шуффу, - моя поездка на Таити станет чудесным сном, еще более прекрасным, чем я предполагал. Наконец-то последние годы моей жизни пройдут счастливо, целиком отданные искусству и радости жизни, без денежных забот, на лоне таитянской природы!.. Там вечный отдых и радость жизни!"

Отрезвление оказалось жестоким. Хроническая болезнь, подтачивавшая организм Тео, внезапно приняла острую форму, и он впал в буйное помешательство. В бреду его преследовали воспоминания о брате. Может быть, укоры совести - в воскресенье, перед самоубийством Винсента, у братьев произошло тяжелое объяснение, во время которого были, как видно, произнесены непоправимые слова. Уволившись из галереи Буссо и Валадона, Тео решил создать ассоциацию художников, как мечтал Винсент, решил помочь Гогену, как мечтал Винсент, послал телеграммы в Ле Пульдю, а потом попытался убить молодую жену и грудного ребенка, появление которого внесло смятение в жизнь его брата, любившего Тео мучительной любовью собственника, и усугубило чувство вины, которое и прежде мучило Винсента. "Теперь, когда ты женился, мы должны жить не ради великих идей, а, поверь мне, только ради маленьких". 12 октября Тео был помещен в больницу, через два дня его перевели в лечебницу доктора Бланша... "Отверженные" - такую надпись сделал когда-то Гоген на автопортрете, который он послал Винсенту.

Получив эти известия, Гоген пришел в неистовство. Мало того, что телеграммы были посланы сумасшедшим, в лице Тео он потерял единственного человека, продававшего его картины. Это еще ухудшит его положение. Чего ждать от преемников Тео? Наверняка, ничего хорошего. Прощальное слово, каким Гоген помянул Тео, еще короче того, которым он отозвался на смерть Винсента. "Сумасшествие Ван Гога (Тео), - писал он Бернару, - здорово меня подвело, и если Шарлопен не даст мне денег для поездки на Таити, я пропал. Когда уж я наконец заживу на свободе в лесах? Господи, как долго ждать! Подумать только, каждый день собирают пожертвования на пострадавших от наводнения - а художники? Никто о них не думает. Хоть с голоду подыхай!" Узнав от Серюзье, что Бернар пытается организовать выставку произведений Винсента, Гоген с жаром выбранил его за эту затею. "Вот некстати! Вы сами знаете, как я отношусь к работам Винсента. Но учитывая тупоумие публики, совсем не ко времени напоминать о Винсенте и его безумии как раз тогда, когда его брат очутился в таком же положении! Многие и так говорят, что наша живопись - безумна. Это нам повредит, а Винсенту пользы не принесет, и т. д. А впрочем, действуйте, но это ГЛУПО".

Вот уже несколько дней Гоген оставался у Мари Куклы вдвоем с Филижером. Над де Хааном - еще одна невеселая новость - нависла угроза лишиться ежемесячного содержания. Его семья перестала высылать ему деньги, и де Хаану пришлось выехать в Париж, чтобы повидаться с одним из его дядей. Гоген, терзаясь беспокойством, забрасывал друзей письмами. Ему надо "вырваться" из Ле Пульдю, надо ехать в Париж, чтобы "все уладить". Письмо Шуффа немного успокоило и обнадежило его. Вопреки опасениям Гогена, Буссо и Валадон, по-видимому, не собирались отказываться от его работ. Он приободрился. "Вы пишете, что моя известность сильно возросла за последнее время: я предвидел это в связи с тем, что произошло с Ван Гогом. Вот почему я и рвусь в Париж, чтобы подхлестнуть вспыхнувший интерес, пока он не угас, и попытаться им воспользоваться. Я убежден, что если мне когда-нибудь удастся уехать подальше, пристроив в разные места мои картины, чтобы их разредить, они сильно поднимутся в цене...".

Продажа пяти картин по сто франков каждая, которую помог устроить Бернар, развязала руки Гогену (купил картины художник, с которым Ван Гог встречался в Провансе - наследник богатых владельцев фаянсовых заводов, из Люксембурга, - Эжен Бок), и 7 ноября он покинул Бретань.

*

В испачканной красками куртке поверх синей фуфайки, украшенной бретонской вышивкой, в старом плаще, в берете, деревянных башмаках и широких брюках, купленных за двенадцать с половиной франков в универсальном магазине дешевых товаров, Гоген, появившийся в Париже в эти ноябрьские дни, был отнюдь не похож на победителя.

Прошло уже восемь лет, с тех пор как он бросил биржу. Все эти восемь лет его преследовали неудачи, всевозможные разочарования, он болел, иногда голодал, всегда нуждался и постоянно испытывал тяжкую нравственную муку, оттого что был изгоем, не имеющим ни дома, ни жены, ни детей. "Проклятый всеми близкими!" Эти восемь лет наложили свою печать на лицо Гогена, энергичное выражение которого омрачилось усталостью. Веки стали более тяжелыми, очерк рта более горьким. В минувшем году он написал картину "Христос в Гефсиманском саду", в которой хотел запечатлеть "крах идеала, муку в той же мере божескую, сколь человеческую", и этого Христа скорбей наделил своими чертами. "Вы же знаете, печаль это моя струна", - писал он Шуффу.

Нет, отнюдь не был похож на победителя сорокадвухлетний Гоген, деревянные башмаки которого тяжело стучали по парижскому тротуару. И, однако, сам того не подозревая, он приближался к той поре, которая почти неизбежно наступает и всегда в сорокалетний полдень жизни великих творцов, когда их заслуги, мало-помалу завоевывающие признание, вдруг становятся очевидными для всех. Серюзье и другие "братья Наби" превозносили Гогена, пропагандируя его эстетические взгляды. Морис Дени, систематизировавший в статье, которая минувшим летом была опубликована в журнале "Ар э критик", принципы, извлеченные из наставлений Гогена, сформулировал определение искусства, названного им "неотрадиционализмом" *, и указал на художника из Ле Пульдю как на "ведущую фигуру" новой школы. Шуффенекер, Бернар, Орье, Дега, каждый в своем кругу, также привлекали внимание к Гогену. Даже враги, возможно даже в первую очередь враги - и среди них Писсарро ("негодяй Писсарро", - говорил о нем Гоген), который не простил своему бывшему ученику, что он пошел по иному пути, - своей хулой подогревали интерес к нему. Словом, хвалили его или бранили, Гоген стал художником, о котором спорят, художником, с которым нельзя не считаться.

* Именно в этой статье, опубликованной 23 и 30 августа, под псевдонимом Пьер-Луи была высказана знаменитая формула: "Не забывайте, что всякая картина прежде всего не боевой конь, обнаженная женщина или какая-нибудь жанровая сцена, а плоскость, покрытая красками, наложенными в определенном порядке" - формула, которую следует дополнить еще одной, принадлежащей тому же Дени: "Всякое произведение искусства есть преобразование, чувственный эквивалент полученного ощущения".

Одним из создателей его славы был, несомненно, Орье. Став критиком "Меркюр де Франс", Орье начал осуществлять свои честолюбивые замыслы - он занял одно из видных мест в кругу молодых символистов, наставником которых в области искусства он и хотел стать. Осенью 1890 года литературное движение символистов было в расцвете. Основанный в январе этого года "Меркюр" способствовал объединению его сил. Сначала символизму недоставало театра - в ноябре восемнадцатилетний поэт Поль Фор создал такой театр под названием "Театр искусств". Но символизму по-прежнему не хватало великого художника, который мог бы достойно представлять это направление. По мнению Орье, таким художником мог стать только Гоген. Разве не совпадали с основными устремлениями символистов его взгляды: его антиимпрессионизм, то, что он отдавал пальму первенства душе и мысли, чувству и ощущению, его тяга к мечте, его чувство таинственного и его субъективизм?

Орье познакомил Гогена кое с кем из своих друзей, в том числе с поэтом Жюльеном Леклерком 83. Водил он его также в разные места, где обыкновенно собирались символисты, - в кафе "Франциск I", "Кот д'Ор" и в первую очередь в кафе Вольтера, на площади Одеон, где они встречались каждую субботу. Здесь можно было увидеть Верлена 84 с его громадной головой фавна, директора "Меркюр" Альфреда Валетта, его жену Маргариту Рашильд, автора романа "Господин Венера" - женщину "с серыми глазами, опушенными длинными ресницами, пронзительно смеявшуюся и острую на язык" *. Жана Мореаса 85, выпустившего за четыре года до этого Манифест символистов, Анри де Ренье 86 - сдержанного господина с моноклем, американца Стюарта Мерилла 87, пробирного мастера Жана Долана 88, который в часы досуга чеканил продуманные фразы своих эссе о литературе и искусстве, и Шарля Мориса 89 "мозг символизма", на которого после публикации его труда о "Литературе завтрашнего дня" смотрели как на будущий столп символистского направления...

При первых встречах символистов с Гогеном, их если не покоробили, то, во всяком случае, озадачили его грубоватые манеры, резкость его суждений, его высокомерие, прямолинейность, цинизм, который он на себя напускал (особенно при посторонних), наконец, его подчеркнутая напыщенность. Даже для того, чтобы дать кому-нибудь прикурить, он делал широкий, величавый жест - "этак впору размахивать факелом" **. Мощь, которой от него веяло, подавляла символистов - люди неохотно мирятся с чужим превосходством.

* Камиль Моклер.

** Таде Натансон.

Со своей стороны Гоген испытывал некоторое недоверие и презрение к "теоретикам-златоустам". Все эти школы и теории - детские игрушки, считал он. "Художник должен быть свободным, иначе он не художник...". На керамической вазе, подаренной Филижеру, он написал: "Да здравствует синтез!" - исказив слово "синтез" таким образом, чтобы оно рифмовалось со словом "foutaise", что означает "вздор". И теперь он посмеивался, слыша, как Верлен кричит: "Ну их, этих цимбалистов, надоели!" Но поскольку эти господа старались угодить Гогену - бог с ними, - "символизм так символизм!"

Тем не менее Гоген по-настоящему сдружился кое с кем из символистов, в частности с Шарлем Морисом, который сразу же начал восхищаться Гогеном. За два года до этого Морис в своем интересном очерке провозгласил гениальность Верлена, теперь он превозносил гений Гогена. Это была драгоценная поддержка, потому что с мнением пылкого эстета Мориса, от которого ждали крупных произведений, считались. Удивительная личность был этот литератор с пламенным слогом, который, в буквальном смысле слова, пьянел от собственного красноречия, больше чем от спиртного! "С головой пианиста-романтика на долговязом, изможденном теле" он ходил в кафе и в другие места, где собирались литераторы и художники, и неутомимо излагал им бесчисленные проекты, которыми поочередно загорался, выставляя перед аудиторией все их достоинства, причем, хотя все они так и оставались мечтами, ему начинало казаться, что он их уже осуществил. На эти дискуссии Морис тратил немногие свободные часы, которые оставались у него от платной работы, помогавшей ему кое-как сводить концы с концами и удовлетворять ненасытную любовь к женщинам.

Морис, которому Гоген рассказал о своем желании уехать из Франции, посоветовал художнику - поскольку на Шарлопена рассчитывать было нечего устроить выставку своих произведений с последующей продажей. Он обещал привести на нее покупателей - политических деятелей вроде Клемансо или бывшего директора Департамента изящных искусств, друга Мане, - Антонена Пруста. Гоген предпринял попытки сговориться с какой-нибудь галереей, но тщетно. Преемник Тео у Буссо и Валадона, Морис Жуаян, ценил живопись Гогена и пообещал ему свою поддержку, но, поскольку владельцы галереи враждебно относились к неофициальной живописи, ему было трудно взять на себя ответственность за подобную демонстрацию *.

* О Жуаяне см.: Жизнь Тулуз-Лотрека. Он был близким другом монмартрского художника.

То, что символисты так благосклонно отнеслись к Гогену, что они избрали его "главой" символизма в живописи, вызвало враждебные чувства к нему со стороны некоторых людей. В частности, как это ни покажется странным на первый взгляд, со стороны Бернара, который как будто должен был бы радоваться возрастающей славе Гогена.

Когда недовольный собой Бернар впервые почувствовал мучительную тревогу за свое будущее, он изливался Гогену, забрасывая художника патетическими признаниями. Но теперь Гоген пошел в гору, и трагическое чувство собственного "бессилия" (как выражался сам Бернар) понемногу осложнилось или, если угодно, вытеснилось ревнивым недоверием к другу. Приветствуя в Гогене мэтра новой живописи, символисты не проявляли ни малейшего интереса к Бернару. Он негодовал, требуя своей доли успеха. Гогена, который хлопотал о выставке только собственных произведений, он считал предателем. "Чем больше я стараюсь написать что-то законченное, проработанное, тем больше я увязаю в чем-то антиутверждающем, прихожу к выхолощенности, к пустоте", - писал Бернар Гогену за год до этого. Теперь он пытался приуменьшить значение творческого краха, в котором признавался прежде *, и компенсировать его, возвеличивая - как бы в противовес формуле Гёте, который говорил: "Твори образы, художник, не суесловь" - значение идей, слов, теорий. Вспоминая о своих с Гогеном ссорах в 1888 году в Понт-Авене и о том, с каким интересом отнесся Гоген к его "Бретонкам на лугу", Бернар совершенно забывал, как он сам восхищался Гогеном, с каким изумлением и почти что страхом признавал превосходство своего друга, и теперь заявлял, что все те заслуги, за которые символисты превозносят Гогена, принадлежат ему, Бернару. До знакомства с ним Гоген-де ничего не знал, был второсортным импрессионистом: "Мелкая фактура ткала цвет и напоминала Писсарро, а стиля почти никакого". Между тем, когда Гоген в 1888 году встретился с Бернаром, прошел уже год, как на Мартинике он написал свои первые полотна крупными цветовыми пятнами, по меньшей мере года два, как он делился с друзьями своими синтетическими поисками, три года, как в письме к Шуффу из Копенгагена он изложил основные принципы своего будущего искусства. Ничего не значит! Именно он, Бернар, несколькими словами, словно по волшебству, мгновенно и в корне изменил живопись Гогена. Когда биржевой маклер в 1881 году работал в Понтуазе рядом с Сезанном, Бернару было тринадцать лет. Ничего не значит! Именно он, Бернар, открыл Гогену глаза на достоинства живописи Сезанна. Гоген ему обязан всем. II Гоген ущемил его и ограбил.

Что можно было ответить на эти жалкие обвинения? Гоген пожимал плечами. В свою очередь он забывал, что когда-то говорил о Бернаре: "Обратите внимание на молодого Бернара, это личность", забывал о своих похвалах, о том, как по-братски поддерживал и ласково ободрял молодого художника. Он даже не признавал теперь, что мнение Бернара было ему не безразлично. Их дружбе конец. На Таити они вместе не поедут. Придется Гогену смириться с этим - если он поедет, он поедет один, потому что и Мейер де Хаан не сможет быть его спутником: он заболел и должен вернуться в Голландию **.

* В 1892-1893 годах Бернар, однако, написал еще несколько хороших картин, чаще всего вдохновленных бретонскими мотивами. "Это была его лебединая песня как художника-новатора", - писал Джон Ревалд.

** Де Хаан оставил в Ле Пульдю беременную Мари Куклу. В июне 1891 года она родила дочь Иду. Голландец умер в Амстердаме 24 октября 1895 года.

Был человек, весьма сочувственно прислушивавшийся к жалобам Бернара, Шуффенекер. И в самом деле, Шуффу становилось все труднее выносить тираническую и оскорбительную дружбу Гогена. Еще весной, в конце своего пребывания в Париже, Гогену пришлось перебраться в средней руки гостиницу на улице Деламбр. А вернувшись в Париж, он поселился в доме академии Коларосси, на улице Гранд-Шомьер, 10, хотя работал по-прежнему в мастерской Шуффа. Шуфф терпел его бесцеремонность - он терпел ее всегда, всегда мирился с тем, что Гоген ведет себя у него, как хозяин, которому все всё должны. Но он затаил на Гогена обиду. Однажды, придя в мастерскую на улице Дюран-Клея, Жан Долан похвалил картину добряка Шуффа. Гоген посмотрел на писателя так, что тот подумал: "Кажется, я совершил непоправимую бестактность" *.

* Со слов Ротоншана.

Обиженный Шуфф находил, что Бернар прав - не в своих притязаниях на первенство в искусстве, которые Шуфф считал ребячеством, но в своих личных обидах на. Гогена. Гоген - чудовищно неблагодарный и эгоистичный человек. Он не хочет помочь Шуффу составить имя, так же как не помог в этом Бернару. Брюссельская "Группа двадцати" снова пригласила Гогена принять участие в выставке. Разве не мог он порекомендовать своего старого приятеля по бирже создателям этой группы. Написал же он рекомендательное письмо Филижеру! Гоген отвечал, что написал письмо, потому что Филижер прямо его об этом попросил, а Шуфф ни о чем таком не заикался, как, впрочем, и Бернар. Произошла ссора... Повод к ней был ничтожный, но ему предшествовало столько оскорблений и невысказанных обид, Шуфф так часто молча страдал от грубости Гогена, что этой пустячной стычки было довольно, чтобы дело дошло до разрыва, хотя и не окончательного. Шуфф просто пришел к выводу, что рядом им жить невозможно. "Вы созданы для того, чтобы повелевать, - написал он позже Гогену, - я, чтобы оставаться равнодушным". В январе 1891 года Гогену пришлось окончательно покинуть улицу Дюран-Клея. "Когда-нибудь вы поймете истинную цену друзьям, которые вас окружали", - сказал он Шуффу.

Гоген метал громы и молнии против Бернара. "Бедняга Шуфф помешался на этом сопляке, а все шишки на меня!" И все-таки они, наверное, не поссорились бы, если бы Шуфф, художник-неудачник, не оказался бы таким же неудачником в семейной жизни и оставался бы прежним веселым и пылким оптимистом. Но теперь он всегда был погружен в уныние. Разлад с женой Гоген прозвал ее "занудой" - все углублялся. Луиза не упускала случая унизить мужа. В последнее время она увивалась вокруг Гогена и при этом держалась так двусмысленно, что Шуфф даже ее одернул.

Это не укрылось от знакомых Шуффа, которые начали над ним подшучивать, и нашлись среди них и такие, кто из неприязни к Шуффу или к Гогену и желая показать, как далеко может зайти один в своей глупости, другой в своей гнусности, стали распускать слухи о супружеской измене.

Быть может, они не решились бы утверждать это с такой уверенностью, знай они лучше, что происходило в личной жизни Гогена. Почти сразу после возвращения художника в Париж в его жизни появилась женщина двадцатичетырехлетняя Жюльетта Юэ. Иногда по вечерам Гоген провожал Жоржа-Даниеля Монфреда до дверей швейной мастерской на Монпарнасе. У Монфреда так же не сложилась семейная жизнь, как и у Шуффа, и утешения от своих семейных неурядиц он искал у швеи, в которую влюбился. У швеи была подружка, работавшая в этой же мастерской, - это и была Жюльетта.

Малообразованная дикарка, она была простой и доброй девушкой, и Гогену, перед которым она робела, она принесла ту нежность, которой он всегда был лишен. Она отдалась ему совершенно бескорыстно.

Таким образом, в биографии бездомного художника впервые появилась женщина с именем и лицом *. Между Метте и Жюльеттой Юэ были только тени: проститутки, служанки гостиниц - тело, которое берут и тут же забывают. Когда в эти дни молодой датский художник Могенс Баллин пришел к Гогену от имени его жены, Гоген уже много месяцев не получал писем от Метте и даже не знал ее нового адреса. "Твое молчание было для меня тяжелым испытанием, писал он ей, - и большим горем, чем мои денежные неудачи. Но польза от него та, что я ожесточился и стал все презирать". Переносясь мыслями в прошлое, художник теперь иногда сожалел о том, что в молодости вел себя слишком целомудренно и держал в узде свои инстинкты. Таитянский рай был также краем великой свободы чувственности...

* Гоген написал с Жюльетты "символистскую" картину: "Потеря невинности" (ее иногда эвфемистически называют "Пробуждение весны"). Жюльетта лежит на фоне бретонской равнины, по которой проходит свадебное шествие. На ее плече лисица - "индейский символ порочности". Эта картина не удовлетворяла Гогена, и после неудачных попыток ее улучшить он написал другую обнаженную - копию "Олимпии" Мане, недавно ставшую собственностью Люксембургского музея.

Бывают такие минуты в жизни человека, которые, точно горная цепь, служат в ней водоразделом. К такому моменту и пришел Гоген. Кончился один период его жизни, начинался следующий.

Старые дружеские связи рвались и ослабевали, но крепла дружба с Морисом и Монфредом. Неблагоприятное впечатление, которое Гоген произвел на Монфреда при первой встрече, совершенно рассеялось. Теперь Монфред понимал в Гогене и художника и человека. Гоген, со своей стороны, уважал этого породистого гугенота, душа и повадки которого выдавали аристократа. Сблизило их и знание моря. Монфред (его прозвали Капитаном) владел, последовательно их меняя, яхтами, кораблями водоизмещением в семь и в тридцать тонн, на которых он не раз плавал вдоль берегов Франции, Испании и Алжира. Капитан умел быть настоящим другом. Он всегда готов был оказать услугу, прийти на помощь, пожертвовать собой для другого. Конечно, он не мог предвидеть, каким требовательным окажется в своей дружбе Гоген, но можно было заранее сказать, что он никогда ни о чем не пожалеет. Он сразу же предоставил в распоряжение художника свою мастерскую на улице Шато, чтобы вознаградить его за потерянную мастерскую Шуффа.

В общем, захоти Гоген, он мог бы использовать преимущества, которых уже добился, и в короткий срок достигнуть того, что, как он уверял, было целью его усилий - то есть стать признанным художником, живущим продажей своих произведений. Он уже стал главой целой группы учеников, и эта группа все росла, его поддерживали поэты и критики. Со времени Мане ни один художник не воплощал в такой мере надежды целого поколения *. Будь у Гогена немного терпения, ловкости, расчетливости, он окончательно утвердил бы свое положение. Но ему был уготован иной путь. Вопреки своим представлениям, люди не свободны в своих поступках - они действуют согласно своей натуре. То, что он был принят в парижских литературно-художественных кругах, и то, что слава его начала шириться и влияние усиливаться, не могло удержать Гогена, помешать ему откликнуться на зов тропиков. Он должен был уехать.

* Позже Морис Дени подтвердил это такими словами: "То, чем Мане был для поколения семидесятых годов, Гоген был для поколения девяностых".

Так как его переговоры с директорами галерей увенчались не большим успехом, чем сделка с Шарлопеном, Гоген решил сыграть ва-банк и устроить распродажу своих тридцати картин на аукционе в Отеле Друо. На этот раз за дело взялись всерьез.

Надо было обеспечить рекламу, а для этой цели в какой-нибудь крупной газете должна была появиться статья, подписанная знаменитым именем. Морис, который несколько раз водил Гогена на "среды" Стефана Малларме, попросил у него совета. "Поговорите с Мирбо" 90, - ответил поэт. Совет был превосходен. Писатель, которого боялись, рьяный полемист, зачастую впадавший в крайности и не знавший середины между негодованием и восторгом, Октав Мирбо завоевал широкую аудиторию своей запальчивостью памфлетиста, своей искренностью и природным великодушием, которые водили его рукой. Его статьи в "Эко де Пари" и "Фигаро" вызывали широкий отклик. Малларме обратился к нему 15 января 1891 года" *.

* В благодарность Стефану Малларме Гоген исполнил портрет поэта в офорте.

Через несколько дней Мирбо сообщил, что готов поддержать художника, некоторые произведения которого были ему знакомы. Они его "крайне" интересуют, заявил он Малларме. Мирбо пригласил Гогена и Мориса пообедать у него в имении в Дам, возле Пон-де-л'Арш. Встреча была сердечной. Художник окончательно покорил Мирбо. "Симпатичная натура, воистину терзаемая муками искусства, - писал он Клоду Моне. - И при этом какая восхитительная голова. Он мне очень понравился". Мирбо обещал, что, не откладывая, приедет в Париж посмотреть те картины и керамические произведения, которых он не видел, и освежить в памяти те, что были ему уже знакомы, чтобы затем обратить на их автора внимание широкой публики - за год до этого он таким образом поддержал бельгийского поэта Мориса Метерлинка 91, имя которого в ту пору было никому не известно.

Гоген постарался привлечь на свою сторону всех, кого мог. Он призвал на помощь друзей, обратился даже к Писсарро, который согласился ему помочь, хотя и с большой неохотой.

"Нам приходится бороться с гениями, на редкость честолюбивыми, которые хотят одного - подавить все, что попадается им на пути, - писал шестидесятилетний художник сыну Люсьену. - Это отвратительно. Если бы ты только знал, как пошло и при этом как ловко действовал Гоген, чтобы заставить выбрать себя (именно выбрать) гением! Не оставалось ничего иного, как помочь ему в его восхождении. Всякий другой на его месте усовестился бы и отступился! "

Продажа должна была состояться 23 февраля. До этого предполагалось устроить выставку - в субботу у Буссо и Валадона, в воскресенье в Отеле Друо. Кроме Мирбо, которому не без труда удалось добиться согласия редакции "Фигаро" на опубликование передовой статьи о Гогене, еще два критика Гюстав Жоффруа 92 и Роже Маркс 93 - обещали поддержать художника. Что до Орье, он спешил закончить большую статью о Гогене, над которой уже давно работал. "Все тщательно подготовлено", - писал Гоген жене. Он рассчитывал, если на его картины найдутся покупатели, которые не постоят за ценой, приехать в Данию, чтобы перед отъездом в Океанию проститься со своими. Он уже предупредил об этом Метте.

"Могу ли я приехать в Копенгаген обнять своих детей, и чтобы ты и твое семейство не заклеймили меня при этом как человека несерьезного? Не беспокойся, я тебе не причиню хлопот - несколько дней, что я инкогнито пробуду в Копенгагене, я проживу в гостинице". Метте согласилась и поручила Гогену привезти ей из Парижа корсеты.

Приближался день распродажи. Гоген признавался, что "очень волнуется". За неделю до аукциона, в понедельник 16 февраля, прогремел первый звук трубы Мирбо - он опубликовал в "Эко де Пари" статью, которая должна была стать предисловием к каталогу выставки Гогена.

"Мне стало известно, - писал Мирбо в этой статье, где подробно излагал творческий путь художника, - что господин Поль Гоген собирается уехать на Таити. Он намерен прожить там несколько лет в одиночестве, построить хижину и вновь начать работать над тем, что постоянно занимает его мысли. Меня заинтересовал и растрогал этот человек, стремящийся прочь от цивилизации, сознательно ищущий забвения и тишины, чтобы глубже почувствовать самого себя, явственнее услышать внутренние голоса, которые заглушает шум наших страстей и споров. Господин Поль Гоген - художник на редкость незаурядный, волнующий... Мечты не дают покоя этому пламенному мозгу. Они ширятся и становятся все более пылкими по мере того, как он приходит ко все более полному выражению самого себя. И вот его охватила тоска по тем странам, где выкристаллизовывались его первые грезы... Та же потребность в тишине, в сосредоточенности, в полном уединении, что гнала его на Мартинику, гонит его теперь еще дальше, на Таити, где природа больше соответствует его мечте, где он надеется, что Тихий океан приберег для него еще более нежные ласки - старая, верная, обретенная вновь любовь предков. Но куда бы ни уехал Поль Гоген, он может быть уверен в том, что увезет с собой наше глубокое почтение".

За этой статьей последовали другие. В среду 18 февраля в "Фигаро" появилась статья Мирбо, где он объявлял, правда, ошибочно, что "государство поспешило еще до распродажи оставить за собой одну картину". В пятницу Роже Маркс опубликовал свою статью в "Вольтер". В воскресенье Гюстав Жеффруа оповестил о распродаже читателей "Голуа" и "Жюстис". Накануне, в субботу, когда состоялась выставка у Буссо и Валадона, журналист Жюль Юре из "Эко де Пари", безусловно посланный Мирбо, задал несколько вопросов Гогену. Отчет об этой беседе появился в понедельник, в самый день распродажи. Кончался он фразой, якобы услышанной Жюлем Юре от одного из посетителей галереи: "Видели эти картины? Так вот, помяните мое слово, - через двадцать лет они будут стоить двадцать тысяч франков!"

Многообещающее предсказание. Пресса пробудила живой интерес к Гогену среди любителей живописи. Довольно большая толпа наводнила зал номер 7 Отеля Друо, где происходила распродажа. Среди посетителей были румынский доктор де Беллио 94, известный собиратель картин импрессионистов, граф Антуан де Ларошфуко 95, сотрудник Буссо и Валадона Манци 96, братья Натансон 97, торговец картинами Тома, Роже Маркс. Продажа прошла с большим успехом. Ни одна картина не была оценена дешевле двухсот сорока франков, а "Видение после проповеди" под аплодисменты публики поднялось до внушительной суммы - девятьсот франков.

Монфред купил одно из арльских полотен, подруга Малларме, Мери Лоран 98, - бретонский пейзаж, цена на который достигла трехсот пятидесяти франков, а Дега приобрел за четыреста пятьдесят франков "Прекрасную Анжелу". Всего за свои тридцать картин Гоген выручил за вычетом расходов на каталог и стоимости картины, которую он выкупил сам, потому что она была продана дешевле всех других и Гоген посчитал, что это слишком дешево больше девяти тысяч франков, то есть почти вдвое больше того, чего он ждал от Шарлопена. Это была победа!

Но победа эта не всем оказалась по нраву. Шум вокруг Гогена приводил в ярость Бернара. Он явился в Отель Друо вместе с сестрой Мадлен разнюхать об успехах своего бывшего друга. Мадлен подошла к Гогену. "Вы предатель, господин Гоген. Вы нарушили ваши обязательства и причинили величайший ущерб моему брату - он истинный вдохновитель того искусства, которым вы кичитесь". Гоген отошел от нее, ничего не ответив.

Ярость Бернара дошла до пароксизма, когда в марте в "Меркюр" появилась статья Орье о Гогене и символизме в живописи - статья, которая была написана по его просьбе, которую он вдохновил и где не был даже упомянут. Несомненно, Орье сделал это сознательно. Поведение Бернара восстановило против него большинство друзей Гогена. Морис называл его "наглым и наивным выскочкой", Монфред "жалким глупцом". Орье заявил, что будет писать о Бернаре тогда, когда его творчество "в котором чувствуются самые разные влияния, сложится и приобретет индивидуальность". "Орье придется долго ждать", - смеялся Гоген. Художник из Ле Пульдю, который прежде, как и Ван Гог, критиковал Бернара, однако всячески его щадя, теперь уже не стеснялся в выражениях по адресу своего недруга: "Увидите, он пойдет по стопам Бенжамена Констана" 99 - в устах Гогена это сравнение с академическим художником было самым большим оскорблением *.

* "Господин Бернар в точности выполнил обещание, данное от его имени", - писал тринадцать лет спустя Шарль Морис ("Меркюр де Франс", февраль 1904 года).

Статья Орье явилась подлинным манифестом символизма в живописи, который критик решительно противопоставлял импрессионизму - "этой разновидности реализма".

"Произведение искусства, - писал Орье, - должно быть:

1) идейным, поскольку его единственной целью должно быть выражение Идеи;

2) символическим, поскольку оно должно выражать эту идею посредством определенных форм;

3) синтетическим, поскольку эти формы, эти знаки должны носить обобщенный характер;

4) субъективным, поскольку объект в искусстве никогда не должен рассматриваться как объект, а как знак Идеи, через него выраженной;

5) и следовательно, декоративным, потому что собственно декоративное искусство, как его понимали египтяне и, весьма вероятно, греки и примитивные народы, есть не что иное, как искусство, одновременно субъективное, синтетическое, символическое и идейное.

Но художник, наделенный перечисленными талантами, останется всего лишь ученым, если он не будет обладать даром эмоциональности... Той великой, драгоценной и трансцендентальной эмоциональности, которая пробуждает в душе трепет перед зыбкой драмой абстракций".

Этот манифест навлек на Гогена открытую и на сей раз бесповоротную вражду Писсарро. Художник-социалист упрекал своего бывшего ученика в том, что он не прилагает свой синтез к современной философии, которая, по мнению Писсарро, была насквозь "социальной, антиавторитарной и антимистической". Он разоблачал Гогена как "ловкача, почуявшего возврат реакционной буржуазии". "Уже давно я вижу, как наступает этот ярый враг бедняка и труженика,- в негодовании писал Писсарро сыну Люсьену. - Но этот возврат всего лишь последний, предсмертный хрип! Импрессионисты на верном пути, их искусство здоровое, оно основано на ощущениях и оно честное".

*

В новой квартире Метте на улице Виммельскафтет, 47 Гоген молча разглядывает своих детей.

Волосы Метте начали седеть. Время бежит быстро. Прошло почти шесть лет, с тех пор как Гоген в 1885 году уехал из Копенгагена. Маленький Пола был тогда крошкой - теперь ему семь лет. Эмилю шестнадцать с половиной, Алине четырнадцать, Кловису около двенадцати, Жану десять...

Дети тоже молча смотрят на Гогена. На этого чужака, которого называют их отцом, - его облик, повадки, речь кажутся им странными. Самые младшие кроме "здравствуй" не знают по-французски ни слова.

Художник приехал в Копенгаген утром 7 марта. Метте встречала его на вокзале вместе с Эмилем и Алиной.

Приезд мужа нарушил покой датчанки. После их последней встречи, перед отъездом Гогена в Панаму, Метте полностью ушла в свою собственную жизнь. Она безоговорочно вычеркнула из нее Гогена. "Я так редко пишу ему, а думаю о нем еще реже". И вот Поль должен был приехать. Она заранее испытывала смятение, тем более что мать настойчиво предостерегала ее: "Что будет с тобой, дорогое мое дитя, если господь вдруг снова благословит твой союз?" Метте мечтала только об одном, чтобы недельное пребывание Гогена в Копенгагене кончилось как можно скорее и прошло спокойно.

На другой день после распродажи картин Гоген поспешил сообщить Метте: "Моральный успех огромный, и думаю, что он скоро принесет плоды". На гребне этого успеха Гоген и поехал в Копенгаген.

Вопреки тому, что ему говорила Метте, их жизни не разбиты, считал Гоген. Его жена ведет себя с ним очень сдержанно, она холодна, но он не теряет надежды ее вернуть. "Я любил тебя одну, люблю и сейчас, хотя и безответно". Он послушно, как обещал и как она просила, остановился в гостинице - отеле Дагмар, на Хальмторвет, 12. Таким образом, поцелуи не будут "грозить" супругам "опасностью". Общими у них будут только трапезы. "Напрасно твоя семья восстанавливает тебя против меня". Гоген догадывался обо всем, что говорилось на его счет в семье Гад - он читал это в глазах своих детей. Их отец "психопат", "преступный эгоист", впоследствии им придется за него "краснеть".

Гоген защищался. "Я понимаю, что ты несешь тяжелое бремя, но надеюсь, что в один прекрасный день я полностью возложу его на себя. Наступит день, когда твои дети смогут где угодно и перед кем угодно назвать имя своего отца, которое послужит им к чести и поддержке". Метте должна верить в него. Наметившийся успех скоро утвердится окончательно, в особенности после того, как он три года проживет в Океании. Последняя продажа принесла ему вдвое больше денег, чем все холсты, рисунки и керамические работы, которые он продал за предшествующие годы. Разве это не показательно? Гоген знает, что говорит, он подвел баланс. "Живопись - это наш якорь спасения и, как тебе известно, другого я не вижу, да и не хочу". Статья Мирбо вовсе не "смехотворное преувеличение", как утверждает семья Гад. "Увидишь, через три года я выиграю битву, и это позволит нам с тобой зажить, не зная лишений. Ты будешь отдыхать, а я работать. И, может, когда-нибудь ты поймешь, какого отца ты дала своим детям... А когда мы оба поседеем, пусть страсть будет уже не для нас, но мы вступим в полосу покоя и духовного счастья". Метте не должна терять терпения. "Я горжусь моим именем и надеюсь - даже уверен, что ты не запятнаешь его...". Гогену смутно почудилась рядом с женой фигура мужчины. О, само собой, с этим "блестящим" капитаном Метте могла "согрешить только в мыслях". "Я могу ревновать, но не имею права говорить об этом... Я понимаю, что молодая женщина, которая проводит годы молодости вдали от мужа, может испытывать минуты влечения, и плотского и сердечного. Но чего ты хочешь? Не моя вина, что я родился в эпоху, столь неблагоприятную для художников...".

Художник катался по городу в ландо с Эмилем - тот носил форму своего коллежа с золочеными пуговицами - и Алиной. Только с этими двумя своими старшими детьми Гоген и мог разговаривать, хотя и они объяснялись на ломаном французском языке. Остальные, как он опасался, стали датчанами даже Кловис, его любимый Кловис. Не питая склонности к учению, он бросил школу и поступил на фабрику учиться кузнечному ремеслу; домой он возвращался только к вечеру.

Гогена больше всего тянуло к дочери. Алина, с ее длинными светлыми косами, бледной кожей и голубыми мечтательными глазами была на редкость хорошенькой, несмотря на переходный возраст. Она все больше походила на отца, физически и морально. Гоген чувствовал, что из всех его детей она одна страдает оттого, что он живет вдали от них и что его бранит материнская родня. "Когда-нибудь я стану твоей женой", - сказала она отцу. Художник растроганно улыбнулся наивным словам невинной девочки. Впоследствии в своем таитянском одиночестве он время от времени будет вспоминать об этих словах - простодушном выражении любви.

Метте выслушивала мужа и отвечала ему ничего не значащими фразами. Горечь переполняла ее сердце, но она таила обиду - она хотела избежать конфликтов. "Господи боже, не будь у меня преданных друзей, что бы со мной стало!"

Гоген смотрел на Метте, смотрел на Алину, на других своих детей. Через три года он вернется и они с женой "поженятся снова". А пока он поцеловал Метте "обручальным поцелуем".

Гоген вернулся в Париж. Семью он повидал. Больше ничто не удерживало его в Европе. И теперь он торопился скорее уехать.

Вокруг него кипели страсти. Путешествие на край света возбуждало умы. "Гоген прав, - говорил Морис, - мы попусту теряем время в этом злосчастном Париже". Однако, как ни красноречив был Гоген, никто не решался сопровождать его в дальние страны. Зато друзья всячески старались устранить с его пути все препятствия. 15 марта по их совету он написал письмо в Департамент народного просвещения и изящных искусств с просьбой, чтобы ему поручили на Таити миссию, аналогичную той, которая была поручена художнику Демулену на Дальнем Востоке. Миссия эта не оплачивалась, но могла облегчить Гогену на островах отношения с властями и позволила бы ему получить скидку на билет в Управлении пассажирского пароходства. Гогену помогали пробираться по бюрократическому лабиринту, и дело двигалось. Клемансо, которого Морису удалось растрогать, написал министру несколько рекомендательных слов. Сын Ренана, Ари 100, сам художник, упросивший Гогена выставить несколько керамических работ и панно "Любите..." в Салоне только что организованного Национального общества изящных искусств, в свою очередь хлопотал за него в министерстве.

Все устраивалось и налаживалось с легкостью, к какой Гоген не привык. Его последние дни в Париже протекали в обстановке триумфа. 23 марта в кафе Вольтера символисты устроили ему прощальный банкет, на котором председательствовал Малларме. Присутствовали почти все его друзья Монфред, Орье, Шарль Морис, Жан Долан, Серюзье, Одилон Редон, Жюльен Леклерк, Море-ас, Ари Ренан, Валетт и Рашильд, Леон Фоше, Могенс Баллин, Карьер... 101 Художника чествовали сорок человек. Первым поднял бокал Малларме: "Господа, начнем с самого важного - выпьем за возвращение Поля Гогена, но при этом отдадим дань восхищения великолепной совести художника, которая в расцвете таланта изгоняет его в дальние страны - к самому себе, чтобы он мог почерпнуть там новые силы". Во время банкета символисты решили, что весь сбор от ближайшей премьеры в Театре искусств пойдет в пользу Гогена и Верлена; к постановке был намечен "Херувим" - большая пьеса, о которой Шарль Морис уже давно оповестил своих друзей, и никто не сомневался, что это будет шедевр драматургии символизма. Спектакль даст Гогену не меньше ста пятидесяти франков. Эта сумма прибавится к тем деньгам, которые ему будут высылать, по мере того как будут продаваться его картины, оставленные им на хранение, три торговца картинами - Жуаян, папаша Танги 102 и скромный коммерсант с улицы Лепик Портье. Материальное существование художника было пока что обеспечено.

В эти дни Гоген вместе с Морисом посетил генерального директора Департамента изящных искусств Ларруме в его кабинете на улице Валуа. Ларруме сообщил им, что на Гогена возложат миссию, о которой он ходатайствовал. Приказ должен появиться 26 марта. К тому же помощник министра по делам колоний обещал художнику рекомендательное письмо к губернатору французских поселений в Океании, а Управление пассажирского пароходства тридцатипроцентную скидку. Вдобавок Ларруме посулил Гогену, что после его возвращения, в котором ему всячески помогут, государство купит у него несколько полотен.

Гоген добился всего, чего хотел. 28 марта он возьмет билет в Управлении пароходства * и 1 апреля на пароходе "Океания" выедет из Марселя в свой "рай" на Тихом океане **. Мечта, которая с детства влекла Поля к его судьбе, воплощалась в жизнь.

* Этот билет обошелся ему немногим больше восьмисот франков (около 2 тысяч новых франков).

** Основываясь на словах Жана Ротоншама, всегда писали, что Гоген выехал из Парижа в Марсель 4 апреля. Но это ошибка (см. досье Гогена в отделе изящных искусств Национального архива, "Движение пакетботов" и "Архивы пассажирского пароходства").

"Вот и кончилась твоя мучительная борьба", - сказал Морис Гогену. Полная победа друга радовала писателя. Он ликовал. Ах, если бы он сам мог уехать! Но вдруг Морис умолк. Гоген шел рядом с ним по улице, глядя в одну точку, в лице ни кровинки. Морис дотронулся до его локтя. Гоген вздрогнул.

- Войдем сюда, - сказал он сдавленным голосом, толкнул дверь первого попавшегося кафе, а там опустился на скамью и заплакал. Морис был потрясен. Он не мог понять, чем вызваны эти слезы. И плакал не кто-нибудь, а Гоген, мужественный человек, дерзновенный смельчак в искусстве, сильнейший среди сильных!

- Никогда еще я не был так несчастлив, - пробормотал наконец художник.

- Как! - воскликнул Морис. - Сегодня, сегодня, когда восторжествовала справедливость, когда пришла слава!

- Выслушай меня, - отвечал Гоген. - До сих пор я не мог обеспечить свою семью и свое искусство... И даже только свое искусство. А сегодня, когда передо мной забрезжила надежда, я острее, чем когда бы то ни было, чувствую, какую чудовищную жертву я принес и как это непоправимо.

И Гоген дал волю своим чувствам. Он рассказал Морису о своей жене, о детях, о ране в сердце, которую он скрывал, мучительно и напряженно оберегая свою тайну, маскируясь жестокостью и иронией, безжалостный к другим и к самому себе. В этот миг, когда заканчивалась целая глава его жизни, он, может быть, предчувствовал, что за две недели до этого в Дании в последний раз в жизни видел жену и детей, что его надежда вновь стать мужем и отцом тщетна, что непоправимое совершилось уже давно.

- Я ухожу, - сказал он Морису, вставая. - Мне надо побыть одному. Встретимся не раньше, чем через несколько дней.

Он подобрался, выдавил на губах кривую "надрывающую душу" улыбку.

- Не раньше, чем я смогу простить себе, что плакал в твоем присутствии, - добавил он.

Часть третья

МАСТЕРСКАЯ В ТРОПИКАХ

(1891-1898)

I

СМЕРТЬ КОРОЛЯ

Душа наша - корабль, идущий в Эльдорадо

Малейший островок, завиденный дозорным,

Нам чудится землей с плодами янтаря,

Лазоревой водой и с изумрудным дерном.

Базальтовый утес являет нам заря.

Бодлер 103. Плаванье *

7 апреля пароход "Океания" прошел Суэц, 11 апреля Аден, с 16 по 17 апреля сделал остановку в Маэ на Сейшельских островах. Теперь пароход плыл по Индийскому океану в Австралию, куда он должен был прибыть примерно через две недели **.

* Перевод М. Цветаевой.

** Маршрут Гогена и остановки, которые пароход делал по пути, мне удалось уточнить благодаря сведениям, полученным в архивах Компании пассажирского пароходства и в Архиве истории военно-морского флота.

Погода стояла отличная. Гоген прогуливался по палубе, глядя на горизонт, на касаток, которые по временам выскакивали из воды. Его длинные волосы, широкополая шляпа в духе Буффалло Билла сразу выделяли его среди других пассажиров, в большинстве своем колониальных чиновников, с которыми он не сближался. Он беспощадно судил этот "никчемный" люд, которому "государство оплачивает дорогостоящие прогулки с женами и детьми и дорожные расходы. А впрочем, - соглашался он, - люди они славные, и единственный их недостаток, кстати, весьма распространенный, это то, что они - самая настоящая посредственность".

Глядя на этих господ в белых воротничках, окруженных семьями, Гоген еще острее чувствовал одиночество, которое охватило его с той минуты, как он в последний раз пожал руки немногочисленным друзьям, провожавшим его на Лионском вокзале. "На палубе нашего корабля я и в самом деле до странности одинок"...

Гоген купил билет второго класса и теперь жалел об этом. Третий класс располагал почти теми же удобствами, а он сэкономил бы несколько сот франков. Между тем он уже сильно поистратился. Заплатил долги, ссудил пятьсот франков Шарлю Морису, наконец перед отъездом снял комнату на первом этаже на улице Буржуа, 9, по соседству с жильем Монфреда, для Жюльетты Юэ и купил ей швейную машину, чтобы она могла работать на дому. Надо же было случиться несчастью: девушка забеременела...

30 апреля пароход прибыл в Австралию. Следуя вдоль южного берега материка он поочередно останавливался в Олбани, Аделаиде и Мельбурне, потом двинулся к Сиднею. Австралия разочаровала Гогена. Тринадцатиэтажные дома, паровая конка и кебы, как в Лондоне. "Такие же туалеты и вызывающая роскошь. Стоило делать четыре тысячи лье, чтобы это увидеть!" - сокрушался художник.

До Новой Каледонии - конечного пункта маршрута, по которому следовали суда Управления пассажирского пароходства, - от Сиднея было всего три дня плавания. 12 мая "Океания" бросила якорь в порту Нумеа. Гоген уже в Адене начал беспокоиться, каким образом ему удастся добраться от Новой Каледонии до Таити. Сведения, которые ему удалось собрать, не утешали: быть может, придется ждать пересадки три, четыре, а то и пять месяцев. Поэтому, едва только он высадился в Нумеа, он тотчас отправился к губернатору. Это было очень разумно: увидев бумагу, которая подтверждала миссию Гогена, губернатор разрешил художнику отправиться на Таити на военном пароходе "Ла Вир", отплытие которого было назначено на 21 мая.

"Удивительная колония эта Нумеа! - писал Гоген жене. - Хорошенькая и презабавная. Чиновники, их жены. Семейства, которым при пяти тысячах франков жалованья хватает средств разъезжать в карете, дамы в роскошных туалетах! Разгадать эту загадку немыслимо! А всех богаче освободившиеся каторжники *, они-то в один прекрасный день и возьмут верх. От всего этого так и подмывает начать прожигать жизнь, заняться подделками, - если тебя осудят, ты в скором времени заживешь счастливо. В общем, каждый ищет счастья, где может".

* Новая Каледония была в ту пору местом ссылки. Каторжники отбывали срок наказания на острове Ну, напротив Нумеа.

На "Океании" Гоген плавал с чиновниками, на "Ла Вире" ему пришлось плыть с офицерами. Тут были и моряки и армейцы, которые ехали на место службы. Один из них, капитан Сватон, плыл с Гогеном до Таити, где должен был вступить в командование ротой морской пехоты, расквартированной в Папеэте.

На "Ла Вире" Гоген провел три недели.

Ночью 8 июня, на девятнадцатый день плавания, он заметил вдали зигзаги огней у подножия конусообразной зубчатой горы. Корабль обогнул Моореа, остров по соседству с Таити. Показалась земля, о которой так долго мечтал Гоген.

Часы шли. 9 июня рассвет над Тихим океаном озарил фиолетовые вершины двойного вулканического массива, который, поднявшись из воды, образовал Таити и его гористый полуостров Тайярапу. Вдоль берега тянулись тонкие стволы кокосовых пальм. Там и сям среди зелени виднелись хижины. Пройдя ворота кораллового рифа "Ла Вир", вошел в рейд Папеэте и стал медленно подходить к набережной, рдеющей пятнами листвы брахихитонов. По воде скользили пироги местных жителей. "Это не стоит бухты Рио", - думал Гоген.

Во время плавания он сдружился с капитаном Сватоном. Это должно было облегчить ему первые шаги. Лейтенант Жено, офицер, встречавший Сватона, предложил Гогену свою помощь. Гоген с удовольствием ее принял. Вообще у него не было ни малейшего желания держаться в стороне от европейской колонии в Папеэте. Чем больше у него будет знакомых, тем лучше.

В десять часов утра он попросил аудиенции у губернатора Лакаскада 104, уроженца Мартиники, продемонстрировал ему свой мандат, статьи Мирбо, рекомендательные письма. Лакаскад принял художника, "как важное лицо". Гоген был чрезвычайно польщен *. Он был польщен и уважением, с которым его повсюду встречали. Местная чиновная знать приглашала его к обеду, к нему обращались с просьбой написать портрет. На Таити ни одна живая душа не знала, что на самом деле представляет собой Гоген как художник и как человек, но Гоген, всегда легко воодушевлявшийся, в своей наивности ни минуты не сомневался, что все эти любезности обращены именно к нему.

* Позже Гоген писал по поводу этого свидания с губернатором Лакаскадом, которого он называл "негром": "Художественная миссия... В глазах негра эти слова были просто официальным синонимом шпионажа, и как я ни старался его разубедить, все было тщетно. Окружающие разделяли его заблуждение, и когда я говорил, что мне не платят, никто мне не верил". Но так ли уж точен был Гоген в своем рассказе?

Он был преисполнен оптимизма, просил Жено познакомить его с представителями различных кругов белого населения в Папеэте. Он решил, что найдет заказчиков.

"Думаю, что в самом скором времени получу заказы на портреты за весьма хорошую плату, - писал он Метте на третий день приезда. - Пока что я заставляю себя уламывать (лучший способ набить себе цену). Так или иначе, похоже, что я здесь начну зарабатывать деньги, а я на это не рассчитывал... Вот что значит реклама, как это ни глупо, но в конце концов - почему бы и нет?"

С тех пор как Гоген высадился в Папеэте, в городе не прекращалось необычное оживление. Туземцы толпами прибывали сюда из отдаленных частей острова и с других островов: последний маорийский король, Поммарэ V, лежал при смерти.

Остров Таити был открыт всего около столетия назад, в 1767 году. Западные государства долго оспаривали его друг у друга, не столько даже из-за желания расширить свои колониальные владения, сколько по религиозным соображениям. На островах, которые они хотели обратить в христианство, английские пасторы и французские миссионеры вели между собой жестокую борьбу, требуя от своих правительств поддержки. В 1842 году Франции удалось установить протекторат над землями королевства Таити, но этот протекторат отнюдь не положил конца политической и религиозной борьбе. Поэтому лет за десять перед тем Франция потребовала от короля Поммарэ V, который царствовал с 1877 года, чтобы он отказался от своих прав. В июне 1880 года он на это согласился, и остров Таити был объявлен колонией. Однако Поммарэ V сохранил свой титул и право на все почести и привилегии, с ним связанные. На его дворце по-прежнему развевался таитянский флаг. Но с его смертью положение дел должно было измениться. Поммарэ умер 12 июня. С ним навсегда исчезла туземная монархия.

Похороны Поммарэ V почти совпали по времени с празднованием 14 июля, которое на Таити длится месяц. Вооружившись блокнотом для зарисовок, Гоген переходил от одной группы маорийцев к другой (все ночи напролет, сидя на траве неподалеку от дворца, они пели песни). Эти сменявшие друг друга хоры волновали художника. А коричневые с оливковым оттенком тела, выделявшиеся на фоне темной зелени - и в первую очередь тела мужчин, среди которых многие были сложены как атлеты, - поражали его своей красотой. И, однако, все это далеко не соответствовало тому, о чем он мечтал. Гоген откровенно признавался, что "растерян".

При содействии лейтенанта Жено он снял хижину возле собора, на краю города, в квартале, прилепившемся к горе. Он часто виделся с Жено, который давал ему уроки таитянского языка и которого он пытался писать и лепить. Но память у Гогена была плохая, язык давался ему с трудом. У него не было той редкой способности к языкам, какой отличался Ван Гог, и он не усваивал их на лету, как Метте.

"Я часто думаю, будь Метте здесь, она вскоре заговорила бы по-таитянски". Не удовлетворяла его и творческая работа. Несомненно, Гоген был не из тех, кто легко и быстро приспосабливается к новой обстановке. В общем - к чему скрывать? Остров Таити его разочаровал.

Недоразумение, на основе которого вначале сложились отношения Гогена с белыми, быстро рассеялось. В среде поселенцев, чиновников, коммерсантов, которая отличалась - это подтверждали все, кому случалось побывать на Таити, - удручающей посредственностью, "усугубленной колониальным снобизмом, которому присуща детская, гротескная, почти карикатурная подражательность", он вновь обрел ту Европу, от которой он надеялся "освободиться". Он надеялся убежать от "царства золота", а в Папеэте он нашел то же поклонение золотому тельцу. Ценность человека определялась здесь его богатством. Вдобавок жизнь в Папеэте была очень дорога, и тем более дорога для Гогена, что, вопреки его надеждам, он не мог питаться добычей охоты: если не считать крыс и нескольких бродящих на свободе свиней, на острове не было никакой дичи. Винчестер и запас патронов, которые он привез на Таити, оказались здесь совершенно бесполезными. Само собой, не было больше и речи о писании портретов. Пусть не рассчитывают, что Гоген станет "малевать картинки", передающие поверхностное сходство. И по Папеэте пополз слушок: похоже, что этот Гоген "маа-маа" - не в своем уме.

Оставались туземцы, которых Гоген, конечно, противопоставлял белым. К ним он относился с доверием. Пытался их понять, увидеть их глазами своей мечты. "Все эти люди, - писал он Метте, - бродят повсюду, не разбирая дороги, заходят в любую деревню, спят в первом попавшемся доме, едят и т. д. и даже не говорят спасибо - но долг платежом красен. И это их называют дикарями? Они поют, никогда не воруют - я никогда не запираю дверей, - не убивают. Их характеризуют два таитянских слова: "иа орана" (здравствуй, до свиданья, спасибо и пр.) и "онату" * (плевать, не все ли равно и пр.), и это их называют дикарями?"

Но и туземцы не оправдали ожиданий Гогена. Маорийцы Папеэте все более или менее напоминали женщину по имени Тити, которая изредка навещала Гогена в его хижине. Дочь англичанина, наполовину белая, она "забыла свое племя". Маорийцы деградировали. Но они ли в этом виноваты? - рассуждал Гоген. Миссионеры убили поэзию этого племени. Они вырвали маорийцев из мрака прошлого **, истребили древние верования, снесли их храмы - "мараэ" и обучили их "протестантскому ханжеству". Вот они блага цивилизации, "не считая сифилиса".

* Собственно "ноа ату" (произносится "ноа ту").

** Таитянское слово "по" означает и мрак и далекие времена, глубину веков.

Смерть Поммарэ V Гоген считал "несчастьем" - несчастьем и для себя лично. Теперь окончательно одержит победу цивилизация ("солдатская, коммерческая и чиновничья", - характеризовал ее Гоген). А маорийская традиция навеки исчезнет *. "Проделать такой далекий путь, чтобы найти здесь то самое, от чего я бежал". Нет, не ради этого европеизированного, развращенного Таити приехал он в Океанию, а ради Таити своих грез райского, первобытного острова.

* Пьер Лоти в "Женитьбе Лоти", опубликованной в 1880 году, утверждал, что уже с воцарением Поммарэ V пришел конец Таити "в смысле костюмов, местного колорита, очарования, необычности". Еще в середине века де Бови в своей работе "Состояние таитянского общества" писал о маорийцах: "В том, что от них осталось сегодня, почти не сохранилось следов того, чем они были прежде".

Эта очарованная земля давно исчезла. Но она когда-то существовала должно же было что-то уцелеть от нее. Не могла она сгинуть бесследно, твердил себе Гоген, не могло племя маорийцев "нигде ни в чем не сохранить своего былого величия". Он решил больше не задерживаться в Папеэте. Он пустится на поиски Таити прежних времен. Он отправится в глубь веков. Он погрузится в тайны таитянской ночи.

"Ночная тишина на Таити - самая диковинная из всех здешних диковинок. Такая тишина, которую не нарушает даже птичий крик, существует только здесь. То там, то здесь упадет вдруг большой сухой лист - но он не производит шума. Скорее кажется, будто это прошелестел дух. Туземцы часто бродят по ночам, но босиком и молча. И в той же тишине. Я понимаю, почему эти люди могут часами, днями сидеть, не произнося ни слова, и меланхолично созерцать небо. Я чувствую, как это накатывает на меня, и в такие минуты испытываю необыкновенный покой. Мне начинает казаться, что нет больше суетной европейской жизни и что так будет завтра, и всегда, и во веки веков...".

*

В сорока пяти километрах от Папеэте, на южном берегу острова, в районе Матайеа, Гоген снял хижину у туземца *.

* Возможно, что прежде чем поселиться здесь, Гоген прожил некоторое время в Паэа, деревушке примерно па полпути между Папеэте и Матайеа. Но на этот счет мы не располагаем никакими точными сведениями.

В этом районе острова прибрежная полоса была шире, чем в других местах. Склон горы начинался в ста пятидесяти метрах от берега. И от ее подножия до самой воды, где - тесно сбившись, где - поодаль друг от друга, под деревьями, стояли хижины. Рядом с домиком Гогена находилось еще три - в одном из них жил его хозяин, Анани. Множество других хижин проглядывали там и сям среди зелени на фоне красной земли, крытые листьями пандануса и почти неотличимые друг от друга. Из домика Гогена видна была гора, покрытая буйной растительностью, которая становилась почти непроходимой по мере приближения к базальтовым кручам, с которых низвергались ручьи. Хлебное дерево, железное дерево, кокосовые пальмы, "бурао", древесина которого идет на постройку хижин, теснились здесь, вперемежку с лианами и древовидными папоротниками выбегая из густой чащи на склоны горы, которая в этом месте образовала глубокую расселину, поросшую манговыми деревьями с оранжевыми плодами.

Узкая зеленая равнина полого спускалась к лагуне, которую коралловый риф, окружающий остров Таити, защищал от морских бурь. Спутанные ветки пандануса, стройные серые стволы кокосовых пальм отражались в спокойной, прозрачной воде, которая в зависимости от глубины, времени дня и освещения окрашивалась в синие, зеленые, розовые или лиловые тона. Плещущиеся о коралловые рифы волны Тихого океана вдали казались зелеными. Теплый, легкий воздух был пронизан сладким, одуряющим ароматом островной гардении королевы таитянских цветов. В лагуне маорийцы в синих и белых набедренных повязках управляли своими пирогами, иногда с помощью весел, иногда просто направляя их движением своего тела. Справа, на горизонте, вырисовывался скалистый, резной массив острова Моореа...

"Мне немного одиноко", - писал Гоген Метте.

Уехав из Папеэте, чтобы "оканачиться", как это с презрением называли европейцы, Гоген не взял с собой Тити, считая, что слишком европеизированная женщина помешает ему открыть подлинную душу Таити. Теперь он порой часто сожалел об этом, чувствуя себя "немного одиноко", "очень одиноко" среди туземцев Матаиеа. В деревушке никто не говорил по-французски, а Гоген пока еще знал по-таитянски только самые элементарные слова.

Впрочем, "оканачиться" оказалось совсем не так легко, как он предполагал. Издали кажется, что в жизни доброго дикаря нет никаких трудностей. Но, увы, повязать набедренную повязку еще недостаточно для того, чтобы в мгновение ока стать "естественным" человеком. Таитянская земля плодородна и щедра, но не каждому дано пользоваться ее щедротами. Плоды принадлежат всем, но чтобы их сорвать, надо взобраться на дерево, а "майоре" (безвкусный плод хлебного дерева, основа местного питания) быстро приедается. Лагуна кишит рыбой и раковинами, но надо уметь нырять, чтобы оторвать раковины от скалы, уметь удить рыбу и, кстати, отличать съедобную от ядовитой.

Гоген снова взялся за кисти и карандаши. Не без труда. "В новом месте мне всегда нелегко пустить машину в ход". И в самом деле, ему не хватало главного - понимания маорийцев, которые наблюдали за ним, более или менее сторонясь его, и отношения с которыми у Гогена налаживались очень медленно. Смущал его и залитый светом пейзаж с его резкими, кричащими красками. Они "ослепляли" Гогена, он не решался перенести их в их подлинном виде на полотно.

Как-то раз одна из соседок отважилась зайти в хижину к Гогену, чтобы посмотреть на картины, приколотые к стенам, - это были репродукции с картин Мане, итальянских примитивистов и японских художников, которые Гоген повесил рядом с фотографиями Метте и детей. Он воспользовался этим визитом, чтобы сделать набросок портрета таитянки. Но она поморщилась, сказала "айта!" (нет!) и исчезла, однако вскоре возвратилась - она уходила, чтобы переодеться в нарядное платье и воткнуть в волосы цветок. Женщина согласилась позировать художнику. Наконец-то Гогену представился случай изучить маорийское лицо. Он писал таитянку с такой страстью, что сам признавался: писание такого портрета * для него было равнозначно "физическому обладанию". "Я вложил в этот портрет все, что мое сердце позволило увидеть глазам, и в особенности, наверное, то, чего одним глазам не увидеть". Отныне Гогену будет легче работать. Написав этот портрет, он почувствовал себя маорийцем.

Хотя Гоген со дня на день все больше завоевывал доверие туземцев, это не спасало его от чувства одиночества, усугублявшегося тем, что он не получал писем из Европы. Только один раз от Метте пришло письмо. Отказавшись от прежнего решения, Гоген пригласил к себе в Матаиеа Тити. Но эта женщина, которая была уже чужой для своего племени, быстро ему надоела. По тому, как он скучал в ее присутствии, Гоген мог оценить, "сколь велики были его успехи" на пути к "одичанию". Несколько недель спустя он отослал Тити обратно в Папеэте.

Он все больше осваивался с жизнью маорийцев, которые приняли его в свою семью. Он писал различные пейзажи, но чаще всего людей, которые его окружали. Обнаженная женщина, сидящая на пороге хижины, женщины, беседующие в тени большого дерева, трое таитян, сидящих за миской с "попои" (супом) и фруктами, две женщины, остановившиеся поговорить под прибрежными пальмами, молодой тане (мужчина) на берегу валит дерево топором, а его вахина (женщина) с обнаженной грудью склонилась ко дну лодки, готовясь к отплытию в море" **.

* Очевидно, речь идет о картине "Женщина с цветком" ("Вахине но те тиаре"), находящейся в настоящее время в Глиптотеке Карлсберга в Копенгагене.

Загрузка...