"Совершенно очевидно, что такая цена за мои картины не слишком велика * и что через некоторое - и довольно короткое - время покупатели увидят, что не остались в проигрыше... Руки у меня не загребущие, черт побери! Зарабатывать двести франков в месяц (меньше, чем рабочий) на пороге пятидесяти лет, при довольно известном имени! Излишне говорить, что хламом я не торговал никогда и сейчас не собираюсь... И если я готов жить в бедности, то потому, что не хочу заниматься ничем, кроме искусства".
* 160 франков, которые любители платили бы за каждую картину, составляют около 400 новых франков.
Письмо Мофра, в котором тот сообщал, что в июле вышлет триста франков, как видно, немного успокоило Гогена, и он решился наконец лечь в больницу в Папеэте, чтобы подлечить ногу, которая мучила его все сильнее. Но, к сожалению, в июле деньги не пришли ни от Мофра, ни от кого другого. Как же он сможет расплатиться с врачами по выходе из больницы?
Гоген поддерживал довольно регулярные отношения с офицерами сторожевого судна "Дюранс". Иногда он обедал в их кают-компании. Офицеры в свою очередь приходили к Гогену в Пунаауиа, причем приносили с собой кое-что из съестного. Младший офицер Ревель должен был в этом месяце вернуться во Францию. Художник вручил ему для передачи Монфреду девять картин. Гоген так плохо себя чувствовал, что ошибся в адресе - перепутал номер дома на бульваре Араго, где теперь жил его друг. За месяц до этого, снова вспоминая о полотнах, которые Шуфф послал Метте, Гоген подчеркнул в письме к Монфреду, что отныне его жене не следует посылать ни одной картины, не получив с нее предварительно денег. "Я хочу иметь треть от продажи моих картин, а так как я ей больше не доверяю, я хочу получать деньги вперед. Коротко и ясно!"
Когда в августе Гоген вышел из больницы, его дела оставались в прежнем положении. Мофра долга не вернул. Не посылали денег ни Боши, ни Добур, ни Тальбум. "Представляете, какой у меня был вид, когда мне пришлось признаться, что я смогу заплатить сто сорок франков только позднее!"
Раны на ноге не зарубцевались, но по крайней мере не причиняли ему страданий. Однако разве он мог поправиться? "Как мне восстановить силы, когда мне нечего пить кроме воды, а вся моя еда - немного отваренного на воде риса". Но в конце концов и с этим можно было бы смириться, если бы его поддерживала хоть какая-нибудь надежда. Увы!.. Было совершенно очевидно, что во Франции никто не представлял себе толком, в каком он очутился положении. Это объяснялось, конечно, эгоизмом. Когда речь идет о другом, все быстро успокаиваются. Гоген преувеличивает, он не так бедствует, как уверяет *. Но была в этом и неспособность людей выйти за пределы собственных представлений, мысленно пережить судьбу другого. Каждый человек замкнут в своем обособленном мире, отделенном Великой китайской стеной некоммуникабельности от других людей. Люди говорят друг с другом, но друг друга не понимают. Шуффенекер, который в феврале - марте выставил свои живописные работы и пастели в книжном магазине "Независимое искусство", жаловался в письме к Гогену, что выставка потерпела "полный провал". Он считал себя куда более обиженным судьбой, чем Гоген, у которого, по мнению Шуффа, было все: "слава, сила, здоровье!" "Будь Вы более осторожны и предусмотрительны, Вы теперь жили бы в достатке, а если бы при этой предусмотрительности, у Вас было бы еще немного больше доброжелательности и терпимости по отношению к Вашим современникам, Вы были бы счастливым человеком". Несмотря на горечь, которая проскальзывает в этих словах, Шуфф, конечно, не имел в виду ничего дурного. Он просто поддался своему мрачному настроению **. Ни на одно мгновение он не задумался о том, какое впечатление так некстати вырвавшиеся у него завистливые слова и неуместные рассуждения произведут на отчаявшегося человека, который прочтет их на берегу Тихого океана. Жестокая бестактность, вызванная непониманием. По совету критика Роже Маркса Шуфф - с самыми добрыми намерениями - стал собирать подписи под прошением, чтобы государство оказало помощь Гогену. Художник пришел в ярость. "Я никогда не собирался просить подаяния у государства. Вся моя борьба вне рамок официальщины, достоинство, которое я старался соблюсти всю жизнь, отныне теряют свой смысл... Эх, вот еще одно горе, которого я не ждал" ***.
*"На мой взгляд все это сильно преувеличено, - писал Сеген О'Коннору 18 июня. - Не забудьте, что ответа придется ждать не меньше полугода, и Гоген, наверное, принял какие-то меры предосторожности".
** Несколько месяцев спустя, в январе 1897 года, Шуфф писал в своем дневнике: "Мне сорок пять лет, но я старее любого патриарха, я устал, я пуст и мрачен, как могила. Годы накапливали над моей головой разочарования и горести. Жизнь постоянно унижала и оскорбляла меня. Если бы кто-нибудь захотел дать мне прозвище со значением, он должен был бы назвать меня "раненое сердце".
*** Это прошение было подписано Пюви де Шаванном, Дега, Малларме, Мирбо, Каррьером, Арсеном Александром, Роже Марксом... К удовольствию Гогена, торговец Шоде убедил Шуффа отказаться от этой затеи.
Шуфф исполнил просьбу Гогена и пошел к графу де Ларошфуко. Но о чем он говорил с графом? Уж не просил ли милостыни для Гогена? Так или иначе, граф вручил ему двести франков. Продолжая сбор пожертвований, Шуфф получил еще двести франков от одного из своих коллег. Эти четыре сотни франков дошли до Гогена в сентябре. "Было бы более пристойно купить у меня что-нибудь, чем подавать мне милостыню", - отозвался на это художник. Бедняга Шуфф и в самом деле не чувствовал оттенков.
Морис со своей стороны тоже хлопотал о Гогене. Он не побоялся испросить аудиенции у директора Департамента изящных искусств Ружона, чтобы рассказать ему, в каком положении находится художник, и убедить его переменить прежнее решение и не отказываться от обязательства, которое Ларруме дал Гогену. "Купите у Гогена картину или закажите ему роспись". Ружон - аудиенция состоялась 10 июля - резко забарабанил по подлокотникам своего кресла. "Никогда, сударь! - закричал он. - Пока я сижу на этом месте, господин Гоген не получит государственного заказа! Ни одного квадратного сантиметра!" И, видя, что Морис встал, он, несколько смягчившись, добавил: "Но кое-что я для него сделаю, это я вам обещаю". И Гоген одновременно с четырьмя сотнями франков от Шуффа получил двести франков от дирекции Департамента изящных искусств "в качестве поощрения". В ярости он тут же отослал их обратно.
"Не знаю, чем все это кончится, - писал Гоген Шуффу. - Я молю бога поскорее меня доконать".
К счастью, вдруг объявился Шоде. Он послал Гогену двести франков. Расплатившись с самыми неотложными долгами, Гоген даже оставил себе небольшую сумму. С грехом пополам ему удавалось перебиваться. В декабре ему пришлось снова занять сто франков. Несмотря на эту беспорядочную, полную тревоги о завтрашнем дне жизнь, Гоген снова почувствовал прилив энергии. К тому же он немного окреп. С шести часов утра он принимался за работу, писал картины, лепил.
"Я повсюду на траве расставляю скульптуры. Это глина, покрытая воском. Во-первых, обнаженная женская фигура, потом великолепный фантастический лев, играющий со своим львенком. Туземцы, которые никогда не видели хищников, совершенно ошеломлены. Кюре приложил все старания, чтобы заставить меня убрать женскую фигуру... Полицейские подняли его на смех, а я попросту послал его... Ах, если бы только я получил то, что мне должны, я жил бы совершенно спокойно и счастливо".
"Наве наве махана" ("Счастливые дни") озаглавил Гоген одну из картин, написанных в эту пору *. Никогда еще он не выражал так полно, как в этой картине, где несколько маорийцев неподвижно стоят под деревьями, гармонию, сладость таитянского мира. Безмятежное видение. Но этому образу его грез противостоит другой образ - суровый и горький образ действительности. Гоген написал поясной автопортрет. Он изображен на нем в белой таитянской рубашке с открытым воротом. Можно подумать - осужденный который приготовился идти на казнь. "У Голгофы" - значится в левом углу этого автопортрета" **. "Если бы здоровье мое не стало намного лучше, поверьте, я размозжил бы себе голову, - признавался Гоген Монфреду. - Но теперь, после того как я так долго ждал и каждый месяц надеюсь, что все разрешится, это было бы бессмысленно!"
Но вскоре у Гогена опять разболелась нога и, несмотря на всю свою стойкость, он вынужден был прервать работу. Правда, на этот раз ненадолго. В январе 1897 года он получил тысячу двести франков от Шоде, и это настолько утешило и обрадовало его, что подействовало лучше всех лекарств. Кроме того, Боши обязался ежемесячно выплачивать Шоде сто пятьдесят франков для Гогена. Горизонт прояснялся. Гоген решил вернуться в больницу, но так как он не мог оплачивать пребывание в ней по полной стоимости (деньги, присланные Шоде, ушли на покрытие девятисот франков долга), его после долгих препирательств согласились поместить, да и то все-таки за пять франков в день, только в одну из палат для туземцев. Задетый, Гоген отказался. Удивительный все-таки народ эти колониальные чиновники!
Отношения Гогена с обитателями Папеэте все больше обострялись. Когда Гоген являлся в город, многие белые смотрели на него с жалостью и презрением. Отощавший от голода, плохо одетый, этот несчастный мазила не принадлежал к их кругу. "В этой стране, дети мои, - заявил один из губернаторов Таити, - деньги валяются на земле, их надо только подбирать" ***. А Гоген денег не подбирал. Он якшался с туземцами. Жалкая личность! Физические и моральные страдания последних месяцев отнюдь не смягчили характер Гогена, и он болезненно ощущал это презрение. Остро на него реагируя, он, не переставая, высмеивал необразованность и бездарность колониальной среды и разоблачал злоупотребления администрации. Губернатора он называл "чучелом", членов департаментского совета "мошенниками". Ах, с каким удовольствием он высказал бы в лицо этим ничтожествам всю правду о них! По соседству с Таити взбунтовались Подветренные острова. Французское правительство 1 января начало проводить там военные операции. Художник писал Морису:
* В настоящее время в Музее изящных искусств в Лионе.
** В настоящее время в Музее Сан-Паулу.
*** Приведено Гогеном в "Прежде и потом".
"Ты мог бы написать недурную информационную статейку, которая содержала бы (эта мысль кажется мне оригинальной) интервью П. Гогена с туземцем перед боевыми действиями. Если тебе удастся поместить статью в какой-нибудь газете, пришли мне несколько экземпляров - я был бы рад показать кое-кому из здешних хамов, что я кусаюсь".
В связи с этой кампанией, окончившейся 17 февраля, в водах архипелага * появился крейсер "Дюге-Труэн". Гоген, как всегда друживший с морскими офицерами, продал за сто франков маленькую картину судовому врачу Гузе. "Дюге-Труэн" зашел в порт Папеэте в середине февраля и должен был через некоторое время снова вернуться сюда. Художник решил, что передаст Гузе, который собирался вскоре выйти в отставку и получить назначение в какой-нибудь военный госпиталь во Франции или в Алжире, несколько своих картин. Шоде прислал Гогену еще тысячу тридцать пять франков. "Я на пути к выздоровлению", - удовлетворенно писал Гоген. Он работал с увлечением, хотя и "рывками", и хотел во чтобы то ни стало добавить к картинам, которые посылал с Гузе, еще одну - изображение обнаженной женщины. В этой картине он хотел бы дать представление о "своеобразной варварской роскоши былых времен".
Эта обнаженная - еще одна маорийская Олимпия. На богатом ложе возлежит туземка, тело которой мощно моделировано и написано "умышленно темными и печальными", но роскошными красками. Женщина отдыхает, глаза ее открыты. Позади нее птица, которая наблюдает за ней. "Называется картина "Nevermore" **; это не ворон Эдгара По - это сатанинская птица, которая всегда настороже" - "глупая" птица судьбы, символ остающихся без ответа вопросов и непостижимости человеческой участи. Обнаженная на картине "Nevermore" и в самом деле вызывает ощущение не столько сладострастия, сколько тайны и тревоги. Искусство Гогена с каждым годом набирало силу. У художника уже не было нужды прибегать к полинезийскому пантеону, к каменным идолам, чтобы прикоснуться ко всеобщему. Ему достаточно изобразить женское тело в его плотском расцвете, распростертое среди варварского великолепия декора, над которым царит птица - "Никогда", чтобы выразить ту изначальную муку, то смятение, которое вызывает у человека загадка его существования. Выразить, а вернее, дать почувствовать, потому что, как говорил Гоген, "главное в произведении это именно то, что не высказано". Живопись - это музыка, часто твердил он. "Еще прежде, чем понять, что изображено на картине... вы захвачены магическим аккордом".
* Остров Таити входит в состав Наветренных островов, которые вместе с Подветренными островами составляют Острова общества.
** "Никогда" (англ.).
Оказалось, что крейсер "Дюге-Труэн" возвратится на Таити не раньше 25 февраля. Гоген воспользовался этим, чтобы написать еще одну картину - "Те рериоа" ("Грезы") и отдать ее доктору Гузе. В хижине, украшенной фризами и резными панно, маорийская женщина склонилась над колыбелью, в которой спит ребенок. Другая женщина, сидящая рядом с ней, заслонила часть двери, в которую видна таитянская деревня, деревья, горы, поросшая травой тропинка и всадник. Несомненно, здесь изображена хижина художника.
Как и "Наве наве махана", это полотно - образ счастья, которое, может быть, Гоген и вкушал теперь в своей новой семье: в конце года Пахура родила ему ребенка. Может быть... "В этой картине все греза, - писал Гоген о "Те рериоа". - Что это - ребенок, мать, всадник на тропинке или это тоже греза художника?..". С тех пор как Шоде прислал ему денег, дни его текли в покое. Здоровье его окрепло. Расплатившись с долгами, он чувствовал, что на несколько месяцев избавлен от материальных забот. Тем более что Шоде обещал вскоре прислать еще денег. Гоген пользовался этим обретенным покоем, он писал с радостным подъемом, писал образы счастья, которые, может быть, и не отвечали полностью действительности, но были как бы грезой, которая, накладываясь на действительность, преображала ее. Греза!.. Она стала теперь почти недостижимой, что бы ни говорил и ни делал Гоген. Разве болезнь и нищета, которые он пережил в последние месяцы, подействовали бы на него так, если бы вся его жизнь не оказалась крахом, если бы его отъезд на Таити не был бегством побежденного? Никогда! Прошлой весной он писал Шуффу о своих детях: "Я уже давно стал для них ничем, отныне они для меня ничто. Этим все сказано..." Да. этим все сказано. Но Гоген тщетно изображал равнодушие, безразличие, разыгрывал из себя циника, которого ничто не трогает, насмешничал и богохульствовал, он сам сознавал, что в душе у него рана куда более тяжкая, чем раны на ноге, и она неизлечима. Греза!.. Пять лет тому назад Гоген искал рай на Таити. Но по ту сторону великого таитянского сумрака, великого таитянского "по" он обнаружил не рай, а сумрак вопросов без ответа, бездонную пропасть, у края которой измученный, изумленный, он тщетно задавал себе вопросы о судьбе человека и о своей собственной судьбе, "вопрошал себя, что все это означает". Глупая птица "Nevermore".
3 марта "Дюге-Труэн" вышел из Папеэте. Гоген писал, а если чувствовал себя очень уставшим, рисовал или резал гравюры по дереву. "Сейчас я чувствую себя в рабочем настроении, - весело сообщил он Монфреду 12 марта. - Я наверстаю потерянное время, и вам грозит лавина моих работ". Спокойная, трудовая жизнь. Она длилась недолго. Волей внезапно изменившихся обстоятельств художник снова был ввергнут в пучину тревог и забот.
Хозяин того земельного участка, на котором построил свою хижину Гоген, умер, оставив свои дела в весьма запутанном состоянии. Землю решили продать, хижину снести. Гогену пришлось искать другой клочок земли, где он мог бы построить жилье, а это сразу вновь подорвало его бюджет. Ему нужна была тысяча франков. Но где их взять? "С ума можно сойти! - отчаивался он. - Шоде пишет мне только тогда, когда у него есть деньги, и хотя он пообещал их высылать, я ничего не получил. Стало быть, снова придется залезать в долги".
В разгар этих хлопот прибыла апрельская почта. От Шоде не было никаких вестей. Зато пришло два письма - одно от Монфреда и второе - совершенно неожиданное - с почтовым штемпелем Дании. Что понадобилось Метте? Картины? Гоген разорвал конверт и вынул листок, на котором было только несколько слов: "19 января, проболев всего три дня пневмонией, которую она подхватила при выходе с бала, умерла Алина".
Гоген прочитал это письмо спокойно, как человек, который, обжегшись, сначала не чувствует боли. Слез не было. Настало отупение. А потом его охватила ярость - он сыпал проклятиями, неистово хохотал. Да, хохотал. Он не понимал, ни что делает, ни что думает. Он хохотал, проклинал, бредил. Потом мало-помалу он ощутил боль, ту настоящую муку, которую чувствуешь физически, которая не дает сомкнуть глаз по ночам. "О, эти долгие бессонные ночи! Как от них стареешь!".
С каждым днем, с каждой неделей боль когтила его все сильнее. Жестокий удар! Глупая птица, которая подстерегает во мраке.
Сначала Гоген не ответил Метте. К чему? Но через некоторое время, охваченный потребностью выкричать свою боль, он послал жене письмо, в котором каждое слово пронизано воспоминанием о прошлом, страданием и непрощенной обидой - последнее письмо Гогена Метте-Софии Гад.
"Я читаю через плечо друга, а он пишет:
"Мадам!
Я просил Вас, чтобы в день моего рождения, 7 июня, дети писали мне: "Дорогой папа" и ставили свою подпись. Вы ответили мне: "У Вас нет денег, не надейтесь на это".
Я напишу Вам: не "Да хранит вас бог", а более прозаично: "Да не пробудится Ваша совесть, чтобы Вам не пришлось ждать смерти, как избавления".
Ваш муж
И этот же друг написал мне: "Я только что потерял дочь, я разлюбил бога. Ее звали Алина, как мою мать. Каждый любит на свой лад: у одних любовь воспламеняется над гробом, у других... не знаю.
Ее тамошняя могила, цветы - одна только видимость. Ее могила здесь, возле меня. И живые цветы - мои слезы".
IV
ИДОЛ С ПОДНЯТЫМИ РУКАМИ
Страдать стоя, стоя, страдать минута за минутой. И наступит мгновенье, когда тебе больше нечем дышать, ты не выдерживаешь, ты молишь: "Господи! У меня нет больше сил, дай мне пасть на колени!" Но он не дает, он хочет, чтобы мы, живые, стояли на этой земле, минута за минутой, не зная передышки.
Пиранделло 123. Жизнь, которую я тебе дал (слова Донны Анны)
Гоген пытался взять себя в руки. Он был почти рад, что у него столько забот. Пока он бегал по округе в поисках свободного участка земли, пока хлопотал о ссуде в Земледельческой кассе Папеэте, он по крайней мере не думал.
Единственный свободный участок земли в Пунаауиа оказался расположен неподалеку от прежнего жилья Гогена. Он растянулся на сто тридцать метров вдоль дороги, ведущей к кладбищу. Это было многовато. Но делать нечего! Гоген решил купить его. Участок обойдется в семьсот франков *, подсчитывал Гоген, но на нем растет не меньше сотни кокосовых пальм, а это может принести пятьсот франков в год. Смирив свою гордость, Гоген просил, умолял правление Земледельческой кассы дать ему на год ссуду в тысячу франков. В конце концов ему дали такую ссуду из 10 процентов годовых.
Гоген начал строить новую хижину. С одной стороны в ней было оборудовано жилое помещение, а с другой - расположенная чуть ниже мастерская в шесть метров длиной. Перед хижиной художник разбил маленький сад. "Ах, если бы нас было двое!" - восклицал он, тоскуя о каком-нибудь друге. Он еще в начале года звал к себе Монфреда и Сегена. Временами, в особенности когда на землю низвергались тяжелые и теплые тропические ливни, окрашивавшие хижины Пунаауиа в серый цвет, Гогена угнетало одиночество. Одиночество и отчаяние.
"Плачешь? А что же ты сделал?
Вспомни скорей.
Что, непутевый, ты сделал
С жизнью своей?" **
* Акт о продаже участка поступил к нотариусу Папеэте, мэтру Венсану, 11 мая 1897 года.
** Пер. В. Портнова.
В таком безвыходном положении Гоген не был еще никогда. Ни Шоде, никто другой денег не присылали. Здоровье его снова пошатнулось. В июне ему пришлось лечиться от конъюнктивита в обоих глазах. Теперь у него болели и отекали ноги. Гогена мучила экзема. Он принимал мышьяк, но это мало помогало. К болям в щиколотках, зачастую невыносимым, прибавились головокружения, приступы лихорадки. В иные дни он мог оставаться на ногах не больше четырех часов.
"Переводы Шоде очень меня поддержали, - писал Гоген Монфреду в июле, но потом все эти последние горести доконали меня". Он задолжал теперь полторы тысячи франков и исчерпал весь кредит - торговец-китаец не отпускал ему в долг даже хлеба. Когда Гоген получит деньги - если он вообще их получит! - "они уйдут на то, чтобы заткнуть кое-какие дыры и продержаться два-три месяца, а потом опять все сначала. Так дальше жить нельзя".
В январе Гоген выслал доверенность Монфреду, чтобы взыскать долг с Добура. Но "каналья" Добур оспорил требование. Гоген обратился к другим своим должникам - к Мофра, которому в сентябре отправил резкое письмо. Но чего ждать? Если Шоде с февраля хранит молчание, стало быть, он отказался от Гогена, как Леви. "Безумная, жалкая и злополучная затея, моя поездка на Таити!.. Я вижу один исход - смерть, которая от всего избавляет".
Мысль о смерти преследовала Гогена. Не только мысль о добровольной смерти, на которую он в один прекрасный день, несомненно, должен будет решиться, хотя она внушала ему отвращение, потому что он считал, что, убив себя, он уклонится от исполнения долга, но и мысль о смерти вообще, хотя она и была для него связана с мыслью о самоубийстве. С уходом из жизни Алины перед Гогеном разверзлись таинственные врата. Гоген, который слал Монфреду письма, пестрившие одними только цифрами, который из месяца в месяц вел все те же бесполезные подсчеты, на самом деле был человеком, который глядит в бездну. Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем? В чем смысл нашей бесцельной истории? Все в этом мире лишь хаос, беспорядочное размножение, абсурд...
Со времени приезда на Таити Гоген переписывал на больших переплетенных в кожу листах бумаги текст "Ноа Ноа", отредактированный Морисом. Он проиллюстрировал этот текст, в котором все еще не хватало многих поэм Мориса, акварелями, гравюрами на дереве и фотографиями. Закончив переписку - в рукописи оказалось двести четыре страницы, - он добавил в конце кое-какие размышления и воспоминания под общим названием "Разное". В частности, он посвятил страницу картине, которую собирался написать, монументальной композиции, "торжественной как религиозное заклинание", в центре которой должна была быть фигура маорийской женщины, превращенной как бы в идола и стоящей перед группой деревьев, "какие растут не на земле, а только в раю". Гоген, без сомнения, еще не очень ясно представлял себе, что это будет за картина и какое значение она приобретет для пего под влиянием всех событий и тоски, которая его снедала. Но он чувствовал, угадывал, что эта картина будет "шедевром".
Художник непрерывно думал о смерти, о потустороннем мире и о боге. Он снова взялся за рукопись "Ноа Ноа" и начал вписывать в нее длинный и довольно сумбурный очерк, который назвал "Католическая церковь и современность". Отталкиваясь от брошюры "Исторический Христос", опубликованной в Сан-Франциско, автор "Желтого Христа" выступал против влияния католицизма. "Разить надо не легендарного Христа, надо метить выше, идти в глубь истории... Надо убить бога" - церковного бога, бога всех культов, ибо в глазах Гогена все они равно "идолопоклонство".
"Перед лицом великой тайны, ты горделиво восклицаешь: "Я нашел!" И заменяешь непостижимое, столь дорогое поэтам и другим восприимчивым сердцам, совершенно определенным существам, созданным по твоему подобию, жалким, мелочным, злым и несправедливым, готовым заглядывать в задний проход каждому из своих ничтожных творений. Этот бог внемлет твоим молитвам, у него свои прихоти. Он часто гневается, но успокаивается в ответ на мольбы жалкого создания, которое он сотворил...".
Гоген отнюдь не исповедовал атеизма. "Я любил бога, - писал он, - не ведая его, не пытаясь определить, не понимая". Но хоть Гоген и интересовался буддизмом и находил в евангелиях "мудрость, возвышенную мысль в ее самом благородном виде", в вере, как и в науке, он не нашел ответа на мучившие его вопросы.
"Непостижимая тайна останется такой, какой была всегда, есть и будет, - непостижимой. Бог не принадлежит ни ученым, ни логикам. Он принадлежит поэтам, миру Грезы. Он символ Красоты, сама Красота".
Быть может, следует верить в своего рода метемпсихоз - переселение душ, в постепенное и непрерывное развитие души в ее последовательных превращениях - "вплоть до окончательного расцвета".
Пока Гоген писал эти заметки, состояние его здоровья резко ухудшилось. Болезнь сердца вызывала непрерывные удушья, почти каждый день он харкал кровью. "Каркас еще сопротивляется, но в конце концов треснет", - с горьким удовлетворением замечал Гоген. Обострение болезни и в самом деле успокаивало его: ему не придется наложить на себя руки, природа сама позаботится о нем. "Таким образом, я умру, не испытывая укоров совести".
В ноябре Гоген получил сто двадцать шесть франков от Монфреда остаток от пятисот франков, выплаченных Шоде, которые Монфред потратил на краски, рамы, ботинки - все то, что Гоген просил купить за этот год. Эта сумма была так ничтожна, что не могла ничего изменить в положении Гогена, она дала ему только маленькую передышку. Но к чему она? Монфреду, который сообщил Гогену, что один из друзей-литераторов хочет посвятить ему очерк, Гоген ответил:
"На мой взгляд, обо мне уже сказано все, что надо было сказать, и все, что не надо. Я хочу одного - молчания, молчания и еще раз молчания. Пусть мне дадут умереть спокойно, в забвении, а если мне суждено жить, тем более пусть оставят меня в покое и в забвении. Не все ли равно, называют меня учеником Бернара или Серюзье! Если мои произведения хороши, их ничто не унизит, а если они дерьмо, не стоит их золотить и втирать людям очки насчет качества товара. Так или иначе, общество не может упрекнуть меня, что я обманом выманил много денег из его кармана".
За шестьдесят лет до этого, в других, хотя и не менее драматических обстоятельствах, другой человек тоже просил не говорить о нем. "Когда все кончится, забудьте меня, это мое последнее желание", - писал в 1838 году дед Гогена, Андре Шазаль, когда его распри с женой, Флорой Тристан, уже почти подошли к концу. Кто мы? Откуда мы пришли? Голос Гогена сливался теперь с голосом Андре Шазаля, как накануне он сливался и еще сольется в будущем с голосом Флоры Тристан или с другими, более далекими, безымянными, доносящимися из глубины времен голосами. В нас звучат мертвые, но вечно живые голоса. "Тупапау" не спускаются с гор. Они живут и действуют в нас самих. Это в нас самих бодрствует дух умерших.
В том же самом письме к Монфреду Гоген написал: "Кто знает, что может случиться. Если я внезапно умру, возьмите себе на память обо мне все хранящиеся у вас картины - для моей семьи они всегда будут обузой".
Почта в декабре, как всегда, была скудной. Кроме обычного коротенького письма от Монфреда она принесла только номер "Ревю бланш" от 15 октября, в котором Шарль Морис, как он уже сообщил Гогену, опубликовал начало "Ноа Ноа".
"Вы советуете мне лечь в дрейф, - писал художник Монфреду. - Но вы сами отчасти моряк и, стало быть, знаете, что без фока и бизани в дрейф не ляжешь, даже при сухих парусах. А я тщетно искал в своем трюме хоть клочок парусины - его там нет. Здоровье мое из рук вон плохо, а у меня нет ни минуты покоя, ни даже куска хлеба, чтобы восстановить силы. Поддерживаю себя водой, иногда плодами гуавы и манго, которые сейчас поспели, да еще пресноводными креветками, когда моей вахине удается их раздобыть".
Гоген надеялся, что ему скоро придет конец, что сердце не выдержит. И вдруг в декабре нежданно-негаданно он почувствовал себя лучше. Нет, не суждено ему "умереть естественной смертью". Тем хуже, больше он увиливать не станет. Его решение бесповоротно: если ближайшая почта в январе 1898 года не принесет ему денег ни от Шоде, ни от других кредиторов, он покончит с собой.
А неожиданно вернувшиеся силы он употребит на то, чтобы перед смертью написать большую картину, которую он обдумывал уже много месяцев, композицию с идолом, которая, как он сказал, должна стать его шедевром. Но зачем ему писать эту картину? Жизнь от него уходит, мечты погибли, все рухнуло. Что для него теперь успех или неуспех, что для него сама жизнь? Зачем же создавать еще одну картину и какое значение имеют шедевры? В самом деле, Гоген мог бездеятельно ждать в лагуне Пунаауиа избавительной смерти, конца своей судьбы. Но Гоген не был бы Гогеном, если бы то, что сделало его таким, каким он был, не бросило его навстречу этой судьбе, не определило ее неизбежность. Да, прав был Шуффенекер - будь Гоген другим человеком, осторожным и предусмотрительным, мудрецом или ловкачом, он не был бы несчастным, загнанным в трагический тупик, но он не был бы и ясновидцем, одержимым своей мечтой и наделенным особым даром, не был бы художником, который создал свои прежние творения и в ожидании конца развертывал в своей мастерской холст размером полтора метра на четыре, который он хотел написать, прежде чем покончить с собой. Ради кого? Ни ради кого. Перед этой картиной - самой большой, какую он когда-либо написал, он просто отдавался потребности уступить силам, которые создали его таким, каким он был, которые определили его творения и его судьбу. Отдавался потребности еще один раз быть самим собой, причем по самому большому счету.
На поверхности грубого холста - неровной, узловатой мешковине - Гоген развернул историю человеческой жизни от рождения до смерти, расположив ее вокруг идола, поднятые руки которого тянутся к созревшим плодам. Художник работал в таком азарте, с такой страстью, что не ощущал ни усталости, ни голода, и так отчетливо видел перед собой будущее произведение, что писал в один присест, сразу кистью, без предварительных эскизов и поправок. Он, всегда утверждавший, что надо освобождаться от всяких правил, на этот раз отбросил их с такой решимостью, как никогда прежде. Он был теперь просто человеком, который, оказавшись один на один со смертью, вел разговор с самим собой, повторяя три вопроса, которые он потом написал в левом углу картины: "Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?"
В роще, на берегу ручья, оранжевые фигуры выделяются на синем и зеленом фоне. Спящий младенец я три туземные женщины символизируют нарождающуюся жизнь, счастливую жизнь, расцвет которой воплощает своим телом красавица маорийка с поднятыми руками. Для этого идола плоти позировала Пахура. Какой волшебной простотой могла бы быть исполнена жизнь людей, если бы они могли вновь найти путь к потерянному раю! Но позади Пахуры, в сумраке, ведут спор две зловещие, одетые в пурпур фигуры. Они олицетворяют беспокойство человека, который не может не думать о своей судьбе и терзается тоской и) болью. Двум фигурам в правой части картины отвечает каменный идол слева - он высится там, умиротворяющий, призывающий человека погрузиться в лоно природы, принять свою участь. Слева, с самого края, покорная фигура старой женщины - женщина думает о смерти. Рядом с ней птица "Nevermore" прижимает лапой ящерицу. Глупая птица "завершает поэму", она воплощает "тщету бесполезных слов".
Гоген закончил картину * как раз к тому сроку, который он назначил себе для самоубийства. Ничего не получив с январской почтой, он взял мышьяк, прописанный ему против экземы, и поднялся на гору, в поисках убежища, где он мог бы покончить счеты с жизнью. Был вечер. Ночь принесет Гогену покой. Завтра муравьи будут пожирать его труп...
* В настоящее время она находится в Бостонском музее.
В пятнадцати тысячах километров от Пунаауиа, во Франции, люди интриговали, строили козни, старались оттеснить друг друга. "Вы великий мастер действовать неумело", - сказал однажды Дега Гогену. В этот час, когда доведенный до отчаяния художник с Таити принял мышьяк, во всем мире едва ли набралось бы пять человек, которые беспокоились о нем. Но разве тех, кто думал о старом Сезанне было больше? Экс-ан-Прованс был так же, как Пунаауиа, удален от сцены, где состязались самолюбия, где, действуя локтями, оспаривали друг у друга то, что Гоген называл "побрякушками людского тщеславия", сонмы ничтожеств, которые считают себя солью земли, в то время как они всего лишь ее прах. Но как жалка была вся эта суета, эта беспринципная возня, как мелочны эти происки! Они ничего не могли изменить - отшельник из Пунаауиа, как и отшельник из Экс-ан-Прованса, все равно оставались двумя величайшими из всех живых художников. Только творчество говорит само за себя. Гоген оставил последнюю картину на том месте, где он ее закончил. В правом углу еще не просохла его подпись. И в те минуты, когда под действием мышьяка у него начались схватки и рвоты, его произведение, покоившееся в сумраке мастерской, уже зажило жизнью, выпадающей на долю лишь тех произведений, в которые их создатель вложил свою душу и которым суждено бессмертие.
Гоген принял такую большую дозу мышьяка, что у него не прекращалась рвота. Это его и спасло. Корчась в судорогах, он всю ночь напролет "жестоко страдал", а на рассвете понял, что смерть его отвергла. Еле держась на ногах, он поплелся к своей хижине.
Целый месяц Гогена мучили приступы тошноты, головокружения, спазмы и сердцебиения. Он был словно оглушен. Огромное напряжение, какого ему стоила картина, а потом встряска, которую перенес его организм, притупили его жизненную энергию. Но это состояние полупрострации было вызвано не одними только физическими причинами. Кризис, пережитый им, подготавливался месяцами и годами. Это был кризис человека, который шаг за шагом терял все то, что составляло для него смысл жизни, и у которого остались силы только на то, чтобы выкричать свою боль. Но дойдя до высшей точки, кризис этим разрешился и исчерпал себя. В душе Гогена вдруг воцарился великий покой. Покой примирения со своей участью.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ДОМ НАСЛАЖДЕНИЙ
(1898-1903)
I
УЛЫБКА
Кончающий с собой гонится за тем своим образом, который создал в собственном воображении: с собой кончают лишь во имя того, чтобы жить.
Мальро 124. Триумфальный путь (слова Перкена)
С январской почтой 1898 года Гоген не получил ничего, кроме обычного письма Монфреда, и, захватив с собой пузырек с мышьяком, поднялся на склон горы, чтобы покончить с собой. С февральской почтой - о, ирония судьбы Гоген получил письмо от Шоде и Мофра; в первом лежал чек на семьсот франков, во втором - почтовый перевод на сто пятьдесят.
Четыре страницы, написанные Шоде его неровным почерком, сбивчиво, невнятно, с полным пренебрежением к правилам синтаксиса и орфографии, были полны сердечных ободрений. "Я по-прежнему Вам друг, я Вас не брошу". Торговец не писал Гогену "очень давно" - целый год. Человек добрый, но поверхностный и вечно занятый погоней за наслаждениями, он упоминал о своем молчании вскользь. По беспечности и небрежности, от которых страдали его собственные дела, - в них царил полный беспорядок, - он и не подозревал, что внес свою лепту в разыгравшуюся вдали драму и что из-за отсутствия писем и хотя бы небольшой суммы денег Гоген едва не погиб. Впрочем, у Шоде было столько уважительных причин не писать! Во-первых, он болел, потом "современная живопись переживает страшный кризис", и к тому же у Боши умер ребенок.
Зато восемь страниц письма, написанные Мофра, были оскорбительными и раздраженными. Мофра не удалось продать картину, которую он взялся продать. Поскольку Гоген осаждает его требованиями денег - так и быть, он купит ее сам по условленной цене в триста франков. Половину суммы он высылает переводом, "вторую половину вышлю в ближайшие дни". Мофра тоже был далек от мысли, что он участвует в драме. "Поступок" Гогена, который осмелился послать Мофра свое последнее письмо через Шоде - а торговец, как видно, показывал его во всех кафе на Монмартре, - взорвал Мофра.
"Восхищаясь Вашим талантом художника, я, к сожалению, не могу испытывать тех же чувств к Вам, как к человеку... Эх, дорогой Гоген, досадно, право, видеть, как у Вас, судя по всему, портится характер... Тех, кто должны были бы быть Вашими искренними и преданными друзьями... Вы вызываете на какой-то вздорный "поединок", недостойный Вас... Обращайтесь же впредь к тем, кого Вы считаете своими настоящими друзьями, и забудьте одного из тех, кто принадлежал к их числу - только подтвердите официально получение этого письма".
Полученными восьмьюстами франков Гоген расплатился с самыми рьяными кредиторами. А теперь, - писал он Монфреду, "опять начнется прежняя жизнь в нужде и позоре, до мая месяца, когда банк наложит арест и продаст за гроши все мое имущество, в том числе картины". И в самом деле, в мае Гоген должен был вернуть ссуду Земледельческой кассе. "Посмотрим, - вздыхал Гоген. Может, к этому времени удастся придумать что-то другое". Так или иначе, Гоген был "осужден жить".
Монфред, который, читая последние письма друга, испытывал "леденящую грусть", советовал художнику вернуться во Францию. Но Гоген отвергал такой выход. Что ему делать в Европе? Пытаться устроиться на службе в финансовом мире, как советует Монфред? Смешно! От всего того, что пятнадцать лет подряд, день за днем, поддерживало Гогена в его борьбе, у него осталось одно - высокое мнение о себе как о художнике. Больше у него не было ничего и сам он был ничем, но это мнение у него сохранилось, оно оправдывало Гогена в его собственных глазах, придавало смысл пятнадцати годам неудач. Если он не сможет больше опираться на это мнение, жизнь его потеряет смысл. Он будет вынужден себя презирать. И ему советуют вернуться во Францию и там выпрашивать жалкую, наемную работенку, чтобы в довершение краха, который он потерпел, отречься от пройденного пути! Иначе говоря, во имя того, чтобы жить, ему предлагают лишить жизнь ее последнего смысла. Но тогда получится, что он страдал понапрасну. Бессмысленно. Нелепо. Он станет отступником и будет обречен на отвращение к самому себе. Нет, уж лучше любая нищета. Лучше страдать, но знать, что ты страдаешь не зря, в разгар страданий испытывать уверенность, которая, точно железный корсет, заставляет тебя держаться прямо и не сгибаясь. До конца оставаться тем, кем ты сам себя считаешь, чего бы это ни стоило - хоть мученического венца. Слово "мученичество" завораживало Гогена. Вскоре он написал бывшему судовому врачу с крейсера "Дюге-Труэн" доктору Гузе, который, как и Монфред, убеждал его вернуться во Францию.
"Нет, об этом не может быть и речи! К тому же мученичество зачастую необходимо для революции! Мое творчество, если его рассматривать с точки зрения его непосредственного и чисто живописного результата, имеет куда меньше значения, чем если подходить к нему с точки зрения конечного и нравственного результата: то есть освобождения живописи, отныне вырвавшейся из всех пут, из подлой сети, сплетенной всеми школами, академиями и в особенности бездарностями. Посмотрите сами, на что художники дерзают сегодня и сравните с робостью, царившей десять лет назад".
Великий Гоген наложил печать на свою эпоху.
Художник все время возвращался к своей картине, написанной в декабре: "Ей богу, признаюсь Вам, она меня восхищает... Будут говорить, что она не доработана, не закончена. Правда, о самом себе судить трудно, но все же я думаю, что эта картина не только превосходит все мои предыдущие, но что я никогда не напишу ничего лучшего и ничего похожего".
Несмотря на слабость и недомогание, Гоген пытался продолжать работу. Он повторил отдельные части большого полотна - например, "Раве те хити рама" ("Присутствие злого чудовища"), где каменного идола заменил отталкивающей фигурой божества. Это один из последних написанных им идолов. "Откуда мы?" и то, что вдохновило эту тему, отныне принадлежало прошлому. Гоген хотел верить в свой "рай" и в самого себя. Колдовское наваждение исчезало. Его искусство менялось, освобождалось от намеков на древние старинные культы. Мир, который он теперь изображал, был миром умиротворенным - пасторальным миром, как на картине "Фаа ихейхе" ("Подготовка к празднику" *), где мужчины и женщины, изображенные среди цветов и животных, невинны, как эти животные, и прекрасны, как эти цветы. "Читая "Телемаха", - разъяснял Гоген Морису, - можно отдаленно представить себе, что общего у Греции с Таити и вообще с маорийскими островами". Окружающий его сад художник пишет все более "произвольным" цветом. Изобразив лошадь, пьющую из ручья, и двух туземцев верхами **, он пишет лошадь на переднем плане зеленовато-серым, одну из лошадей в глубине красным, а на ручей цвета индиго кладет ярко-оранжевые рефлексы. "Я не пишу с натуры - и теперь еще меньше, чем прежде. Все происходит в моем необузданном воображении".
* В настоящее время находится в Галерее Тейт в Лондоне.
** Речь идет о "Белой лошади", которая в настоящее время находится в Лувре.
Но опять началось тоскливое ожидание почты, приносившее одни разочарования. Ни в марте, ни в апреле Гоген денег не получил. Мофра слова не сдержал. Шоде был по-прежнему неаккуратен. По мере того как приближался май, а с ним истечение срока ссуды, беспокойство художника росло. У него не оставалось ни сантима. "Катастрофа" казалась неизбежной. Надо было во что бы то ни стало принять какое-то решение. Гоген не мог без конца брать в долг. "Подавив в себе стыд", он решился на мучительный для него шаг отправился в Папеэте "поклониться" губернатору, чтобы тот дал ему какую-нибудь работу. Гогена взяли в Управление общественных работ и недвижимых имуществ делопроизводителем и чертежником. Получать он должен был шесть франков за день присутствия.
Гоген дал себе слово оставаться в Папеэте до тех пор, пока не расплатится со всеми долгами и не отложит тысячу франков. Он снял в городе хижину. Было очевидно, что за мольберт он снова встанет нескоро.
Но оставался еще долг Земледельческой кассе. Что-то принесет ему майская почта? Почта опоздала, опоздала на десять дней - "десять дней смертельного ожидания". Наконец пароход прибыл. От Шоде и Мофра не было ничего, но зато, к счастью, Монфред прислал пятьсот семьдесят пять франков, вырученных от продажи двух картин. Эта сумма помогла Гогену избежать наложения ареста на имущество, которого он так боялся. Он уплатил Земледельческой кассе четыреста франков, а на уплату оставшегося долга ему после настоятельных просьб и весьма неохотно дали отсрочку на пять месяцев. После этого Гоген частично рассчитался с лавочником-китайцем в Пунаауиа. А вскоре он окончательно упорядочил свои взаимоотношения с Земледельческой кассой. Заложив свой участок в Пунаауиа, он подписал нотариальное обязательство каждые полгода погашать двенадцатую часть долга и платить шесть процентов годовых от общей его суммы, вплоть до последнего взноса *.
* В обязательстве, подписанном Гогеном в Папеэте 27 июня 1898 года в конторе мэтра Венсана, общая сумма долга исчисляется одной тысячей франков, что не соответствует сумме, которую Гоген указывал в письмах Монфреду, но, может быть, предыдущее соглашение было аннулировано и художнику пришлось выплатить только старые проценты.
То в конторе, то на дорогах, где велось строительство, Гоген выполнял поручения своего начальника, пунктуального, методичного чиновника, всегда подтянутого и безукоризненно одетого - в белоснежном костюме и колониальном шлеме. В молодости начальник конторы в течение года посещал Академию художеств. Время от времени он затевал с Гогеном споры о живописи. "Я люблю правильность", - твердил он, Гоген не пытался его переубедить. Знакомые в Папеэте смотрели на художника с жалостью и презрением. Он молча отворачивался. "Вы как будто опасаетесь, - писал он Монфреду, - что я буду недоволен тем, что Вы продаете мои картины по дешевке. Повторяю Вам, нет: как бы Вы ни поступили, я все одобрю... Ах, если бы я был уверен, что могу продать все мои картины по две сотни франков!.. Так что продавайте без страха, по любой цене, мы успеем запросить дороже, когда толпа будет их добиваться".
К Монфреду Гоген испытывал благодарность, которая росла день ото дня. Монфред был его единственным настоящим другом. Без него, без его писем, без его помощи, что сталось бы с Гогеном?
Униженный Гоген сидел в конторе, писал бумаги и делал чертежи. "Служащий толковый, но не очень старательный", - отзывался о нем начальник конторы. Художник подарил ему один или два своих рисунка. Тот отдал их своим детям, а те поиграли ими и разорвали.
В июле, воспользовавшись отъездом морского офицера Вермена, Гоген послал с ним Монфреду двенадцать своих картин, в том числе "Откуда мы?". Если Шоде и Монфреду удастся осуществить их намерение и организовать "хорошую маленькую выставку" его работ, написанных во время второго пребывания на Таити, как знать - может, это приведет к ощутимым результатам. Хотя у Гогена по-прежнему болела нога, а "нелепая и мало умственная" жизнь в Папеэте тяготила его, он спокойнее смотрел в будущее. В августе он получил около тысячи франков - семьсот от Шоде, двести двадцать пять от Монфреда - и полностью расплатился с долгами частным лицам. У него гора свалилась с плеч! Гогену, в течение пятнадцати лет вынужденному постоянно делать долги, была невыносима сама мысль о том, что он кому-то должен. "Вы знаете мою слабость - платить, как только у меня появляются деньги", - писал он за десять лет до этого из Бретани Шуффенекеру. Он всегда старался как можно скорее рассчитаться с кредиторами, и так, чтобы по его вине никто не потерял ни франка. Его щепетильность по отношению к другим была сродни его щепетильности в искусстве - Гогену ничего не стоило бы писать "в манере более коммерческой", но даже мысль об этом наполняла его "ужасом" и "отвращением": "Это было бы недостойно меня и моего пути в искусстве, который, на мой взгляд, я прошел благородно", - с гордостью говорил Гоген. Одну из посланных им в последний раз во Францию картин он предназначил для Мориса, который, уступая своей обычной слабости, присвоил себе все деньги, выплаченные ежемесячником "Ревю бланш" за "Ноа Ноа". "Я поступил так, - писал Гоген Монфреду, - чтобы показать ему и другим, как мало меня интересуют денежные расчеты и насколько я выше всех тех, кто поступает несправедливо". Гордость, в которую забронировался Гоген, была ему особенно необходима в Папеэте, где ему приходилось сносить обиды или то, что он принимал за обиды. Болезнь, которая снова стала его мучить, еще обостряла его раздражительность. В сентябре он три месяца провел в больнице, но лечение помогло только на короткое время. Правда, денежные заботы отступили. Дега и Руар через посредство Монфреда купили у Гогена на шестьсот франков картин. Шестьсот франков прислал Шоде. Вскоре Гоген сможет вернуть себе свободу. Но болезнь так упорно не отпускала его, что, упав духом, он спрашивал себя, выздоровеет ли он вообще когда-нибудь и сможет ли писать. "А только это одно мне и дорого! Ни женщины, ни дети - сердце мое пусто". Несмотря на гордость, в Гогене опять пробуждалось отвращение к самому себе.
Гоген задыхался в Папеэте. Служба приносила все меньше денег, потому что из-за больной ноги он часто не являлся в присутствие; в декабре, например, он работал всего две недели. Служить дальше не имело смысла. Получив в январе 1899 года от Монфреда тысячу франков *, Гоген уволился из Управления. Он скопил небольшую сумму, и к тому же надеялся, что выставка, организованная Шоде и Монфредом, поправит его дела.
* Вернее, 1066,60 франка. Монфред всегда был исключительно точен в своих расчетах. Так, на этот раз он продал картин на 1100 франков. Из этой суммы он вычел 23,40 франка - стоимость почтового перевода, и 10 франков за доставку картин.
Выставка Гогена открылась в Париже 17 ноября и продолжалась до 10 декабря в помещении, принадлежавшем Амбруазу Воллару 125, молодому торговцу картинами, который за несколько лет перед тем обосновался на улице Лаффит. Гоген познакомился с Волларом в Париже во время последнего приезда во Францию. Он не слишком уважал торговца, а главное, не доверял ему. "Очковтиратель!" - отзывался он о Волларе.
Воллар и в самом деле был человеком, не лишенным странностей. Родившийся на острове Реюньон, в семье нотариуса, он приехал во Францию изучать право, сначала в Монпелье, потом в Париже. Но законы и указы увлекали его куда меньше, чем прогулки вдоль набережных Сены, где расположились лавочки букинистов и продавцов эстампов. Воллар приобрел несколько гравюр, завязал знакомство с художниками и в конце концов, бросив свою юридическую диссертацию, поступил на службу в "Художественный союз" торговый дом, который продавал произведения художников только академического толка. Было это в 1890 году. Обстановка "Художественного союза" очень скоро стала тяготить Воллара, и он решил основать собственное дело. У него было слишком мало денег, чтобы снять помещение для магазина, и он рыскал в поисках любителей Живописи, подхватывая на лету любые сведения, которые могли быть ему полезны. Ему удалось продать гравюры и рисунки Ропса 126, Стейнлена 127, Виллета 128, Форена 129. Эти сделки, как видно, принесли ему изрядный барыш, так как немного позже, в 1893 году, он открыл маленькую галерею на улице Лаффит. В 1895 году он стал продавать картины Сезанна и организовал первую выставку его произведений.
Верил ли Воллар в тех художников, картины которых продавал? Еще в начале его поприща одним из его клиентов был человек слепой от рождения. "Характерно для любителя искусства", - с небрежным видом замечал Воллар. У себя в магазине Воллар часто бывал очень мрачен. Отчасти потому, что таков был его характер, но отчасти из коммерческого расчета. Он уверял, будто из-за своего креольского происхождения он склонен к сонливости. Но он сильно преувеличивал - сонливость стала для него отличным тактическим приемом. Воллар отнюдь не торопился сбыть картину, он следил за покупателем, дожидаясь, пока его аппетиты разгорятся, чтобы тогда уже продать ему - и подороже - предмет его вожделений. Он никогда не соглашался уступить. Наоборот, стоило покупателю начать торговаться, как он набавлял цену.
Вкрадчивые манеры Воллара были не по нутру прямолинейному Гогену. Произведения художника с января 1894 года стали появляться в магазине Воллара. Тем не менее Воллар никогда не пытался обхаживать Гогена. Казалось, он им не интересуется. Потом время от времени Гоген стал получать письма от этого "разбойника" с "медоточивой повадкой" или стороной узнавать о том, что он приобрел ту или иную картину. В 1896 году Воллар вдруг попросил Гогена сделать для него гравюру и отпечатать ее в четырехстах экземплярах, чего Гоген сделать никак не мог, потому что у него не было ни станка, ни бумаги. В том же году Воллар купил у Шоде три картины Гогена за четыреста франков. В январе 1897 года Воллар снова обратился к Гогену, на этот раз прося, чтобы тот сделал "скульптурные модели для отливки в бронзе" и прислал "старые" рисунки. Предложение было довольно странным, и художник отнесся к нему иронически. Наконец в октябре Монфред продал Воллару четыре картины. Шестьсот франков, вырученных от этой продажи, и составляли большую часть суммы, которую он в последний раз выслал Гогену. И теперь Воллар, продолжая делать круги вокруг Гогена, предоставил свое помещение для его выставки...
По возвращении в Пунаауиа Гогена ждала неприятная неожиданность хижина его оказалась в плачевном состоянии. Крысы разворошили крышу, она стала протекать. А тут еще тараканы попортили рисунки, бумаги и даже одну из больших картин. Но все это были мелкие огорчения по сравнению с разочарованием, какое Гогену в феврале принесли новости из Франции.
Выставка Гогена привлекла многочисленную публику, вызвала споры в критике. Однако кроме монументального полотна "Откуда мы?" продавать было нечего - Воллар оптом купил остальные девять картин. Монфред долго колебался, прежде чем уступить их торговцу за предложенную тем незначительную сумму - тысячу франков. Но потом решил, что, наверное, лучше согласиться и тотчас выслать эти деньги Гогену, чем ждать, может быть, не один месяц других возможностей продать - ведь еще неизвестно, представятся ли они.
Гоген так и взвился. Как! Воллар прибрал к рукам все его картины в среднем по сто десять франков за каждую! Стало быть, торговец и в самом деле оказался тем, за кого он его принимал - "кайманом худшего сорта". И продавать больше нечего!
"Теперь Воллару, с тем что он приобрел, хватит дела на целый год. А это означает, что все клиенты, которые могли бы купить мои картины, оказались в руках Воллара, - писал Гоген Монфреду. - Ах, если бы партия старых картин была продана по дешевке какому-нибудь частному лицу, никакой беды не было бы, но все новые Воллару - это настоящая катастрофа. Он бессовестный человек, готовый ради нескольких су поживиться на чужой нужде. В следующий раз, одобренный своим успехом, он предложит Вам половинную цену".
Художник "страшно волновался". Он рассчитывал на свою выставку, "чтобы окончательно встать на ноги", а торговец обвел его вокруг пальца. Гоген по-прежнему болен - когда он сможет взять в руки кисть и снова отправить во Францию партию картин? Через год, а то и через полтора? А до тех пор, что ему продавать? "Страшный удар, который мне нанес Воллар, сверлит мне мозг, не дает мне спать... Почему я не умер в прошлом году!" В июне Гогену исполнится пятьдесят один год. Он устал. Бороться, снова и снова бороться... Увы, для этого нужна энергия, а у него ее больше нет. Человек, который пять лет назад уже начал сдавать, но вступил в рукопашную с забияками из Конкарно, был колоссом по сравнению с нынешним Гогеном, "измученным, беспросветно усталым", который, старея, с грустью отмечал, как день ото дня убывают его силы, гаснет жизненный задор. Зрение его непрерывно ухудшалось, боли в ноге, не успев прекратиться, начинались снова, его мучила одышка, а порой схватки в животе, напоминавшие ему о "вылазке" в горы.
"Черный сон мои дни
Затопил по края:
Спи, желанье, усни,
Спи, надежда моя!" *
* Пер. А. Гелескула.
Прозябая в этом унылом мраке, Гоген пытался ему противостоять, найти какой-то просвет. По его просьбе Монфред прислал ему цветочные семена. Гоген следил, как они прорастают. В его саду теперь цвели ирисы, гладиолусы, георгины. "В сочетании с многочисленными цветущими таитянскими кустарниками они создадут вокруг моей хижины настоящий райский сад... Это очень меня радует". А тут еще Пахура вновь забеременела. Гоген заранее радовался рождению ребенка. "Быть может, он снова привяжет меня к жизни".
Цветы, ребенок... С помощью скудных средств, какими он располагал, Гоген пытался воскресить утраченный мир привязанностей. В январском номере "Меркюр де Франс" Гоген прочел отзыв о своей выставке, написанный критиком Андре Фонтена 130, который, по мнению Гогена, "ничего не понимает, но полон добрых намерений". Гоген написал Фонтена, чтобы защититься, разъяснить, растолковать свои замыслы, свою цель, связь между своим творчеством, своей личностью и обстановкой, где протекает его жизнь:
"Здесь, вблизи моей хижины, в полной тишине, опьяняясь запахами природы, я мечтаю о неистовых гармониях. Я черпаю отраду из своего рода священного ужаса, который угадываю в незапамятном прошлом. Былое - это запах радости, который я вдыхаю в настоящем. Скульптурная важность фигур животных: есть что-то древнее, величавое, священное в ритме их движений, в их необычайной неподвижности. В глазах мечтателя под тем, что на поверхности, трепещет непостижимая загадка. И вот наступает ночь - все отдыхает. Я смежаю веки, чтобы видеть, не понимая, мечту, ускользающую от меня в бесконечном пространстве, и я чувствую скорбную поступь моих надежд".
Гоген снова обрел рай вокруг себя - и в своей душе. Вновь взявшись за кисти, он писал картины, композиция которых была ритмически организована устойчивыми вертикалями, - картины, от которых исходило чувство безмятежной гармонии и покоя, чувство счастья. 19 апреля Пахура родила сына, Эмиля. Гоген написал картину "Материнство" - поэму вечно возрождающейся жизни, неувядающей молодости мира, символом которой могли быть две таитянки с обнаженной грудью на другой картине ("Две таитянки" *).
* "Материнство" находится в Музее изобразительных искусств в Москве. "Две таитянки" в музее Метрополитен в Нью-Йорке. "Материнство", трактованное примерно так же, как на картине, находящейся в Москве, принадлежит одному американскому коллекционеру. Художник не датировал ее, и обычно ее относят к произведениям, написанным в 1896 году, - мне это представляется ошибкой. Скорее всего, она тоже была написана в 1899 году.
Но Гогену приходилось вести будничную борьбу за существование. Он продавал ежегодно на сто пятьдесят - двести франков копры. Пытаясь изыскать еще какие-нибудь средства, чтобы прокормить себя и семью, он хотел развести на своем клочке земли огород. Для этого надо было вырыть колодец. Работы уже начались, но их пришлось прервать, так как не хватило денег. Эти вечные неудачи, боли, лишавшие Гогена сна, вечный страх перед долгами отражались на настроении художника. Он сердился, брюзжал. Когда Монфред сообщил ему, что жена Шуффа потребовала развода, он раздраженно высказался о браке: "Почему бы раз и навсегда не сказать правду, что это только вопрос денег, самая худшая проституция". Морису Дени, который предложил ему участвовать в групповой выставке, он сухо ответил отказом. Монфреда без околичностей спросил, не знает ли тот какого-нибудь анархиста, который мог бы взорвать динамитом директора Департамента изящных искусств Ружона: "Если знаете, не церемоньтесь, потому что, когда ему на смену придет, например, Жеффруа, мне станет лучше". Гоген становился все более обидчивым; на презрение жителей Папеэте, интерес которых к своей особе он, по-видимому, преувеличивал, отвечал вспышками гнева. Впрочем, отсутствие интереса тоже его оскорбляло. Кто снисходил до разговоров с ним? Какой-нибудь отверженный, вроде кладбищенского сторожа Леонора, бедняка, которому Гоген пытался объяснить, что такое хорошая живопись (довольно нелепая затея), и в присутствии которого иногда начинал вспоминать о своей супружеской жизни, рассказывать о Метте, об умершей дочери, о сыновьях, а потом внезапно умолкал, глядя в пространство...
Пережевывая свои обиды на поселенцев и чиновников Папеэте, он изображал себя жертвой их махинаций. Однажды он явился к прокурору Эдуару Шарлье, который в прошлом несколько раз оказывал ему поддержку, и рассказал странную историю. Как-то ночью Гоген якобы застал на своей территории туземца, который "подметал в рощице метелкой, которой подметают пол". Прокурор, решив, как видно, что история эта не вполне ясна, отказался сделать то, о чем просил Гоген, то есть обвинить туземца в нарушении неприкосновенности жилья и попытке воровства. Разгорелся спор. Гоген в ярости вернулся в Пунаауиа. Через несколько дней Гоген заявил, что тот же самый туземец перехватывает его письма по дороге из Папеэте *. Потом он принес жалобу на то, что его "два раза обсчитали, злоупотребив его доверием". В возбуждении, в каком он находился, он раздувал все эти дела, не стоившие выеденного яйца. Его права попирают. Его "достоинство" унижают. К нему придираются, его преследуют. "В округе всем известно, - негодовал он, - что меня можно обворовать, на меня можно напасть, и каждый день кто-нибудь использует эту безнаказанность; завтра власти меня изобьют, и мне же придется платить штраф".
* Эта история несомненно послужила толчком для написания картины "Те тиаи на ое ите рата" ("Ты ждешь письма?"), где на обочине дороги стоит туземец.
Но Гоген не позволит этому "прокурорчику" и иже с ним глядеть на него свысока. Он заставит себя уважать. В Папеэте, начиная с марта, 12 числа каждого месяца, выходила маленькая сатирическая газета "Осы". Сам ли Гоген обратился в редакцию этого органа или редакция "Ос" предоставила художнику страницы своего издания, считая, что его гнев можно использовать в своих политических целях? Так или иначе, 12 апреля Гоген опубликовал в этом листке письмо прокурору Шарлье, где с полным пренебрежением к возможным последствиям, в самых резких, почти оскорбительных выражениях напал на чиновника. Изложив свое дело, Гоген прямо заявил:
"У Вас нет власти сударь, а только обязанности... Я попросил бы Вас сообщить мне, чем вызвано Ваше поведение по отношению ко мне - может быть, неудержимым желанием наступить мне на ногу (а ноги у меня больные), иными словами, посмеяться надо мной. Тогда я буду иметь честь послать Вам своих секундантов. А может быть, и это более вероятно, Вы признаетесь, что Вам просто не по плечу заседать в суде, и даже подтирать в нем полы, что Вы всегда ведете себя тщеславно и глупо, чтобы хоть на минуту почувствовать себя важной шишкой, уверенный в том, что Ваши покровители выручат Вас, если по своей бестактности Вы сядете в лужу. Тогда я буду просить правительство, чтобы Вас отправили обратно во Францию, где Вы смогли бы заново изучить азы своего ремесла".
Последняя бесплодная угроза была особенно смешна. Разве Гоген пользовался хоть каким-нибудь влиянием? Но этот выпад - характерная реакция гордыни, которая в ответ на оскорбления всегда еще выше поднимает разгневанную голову.
Гоген был страшно горд своим памфлетом. Он поспешил сообщить о нем Монфреду. "Если этот невежа не станет со мной драться, - писал он о Шарлье, - то, наверное, притянет меня к суду, и я отделаюсь несколькими днями тюрьмы, что меня ни мало не трогает, но вот штраф нанес бы мне жестокий удар". Художник сам себя взвинчивал. Воображение уже рисовало ему жандармов, которые приходят за ним, зал суда, перед которым ему придется предстать. Вот он встает, чтобы ответить на обвинения, доказать свою правоту: "Господа судьи, господа присяжные..." Гоген лихорадочно строчил оправдательную речь, которую собирался прочитать в суде - она заняла семь листов бумаги для прошений. "Осудив меня, господа, вам, может быть, удастся убедить честного человека в одном - что ему не следует обращаться к прокурору, и в особенности пускаться с ним в объяснения..."
Шарлье со своей стороны, вероятно, считал, что бесполезно "пускаться в объяснения" с несчастным художником из Пунаауиа. Хотя он рвал и метал против Гогена, называл его "неблагодарным" и "чудовищем" (в гневе он уничтожил принадлежавшие ему три картины Гогена), он из благоразумия, а может, и из осторожности предпочел отмолчаться. В результате - никакой дуэли, никаких преследований. "Как прогнило все в наших колониях!" негодовал Гоген в письме, которое месяц спустя, в июле, отправил Монфреду. Молчание прокурора не только не успокоило, но еще больше подстрекнуло его: "Теперь меня если не уважают, то, по крайней мере, боятся".
Художник всегда хватался за любую возможность напечатать свою прозу. Он охотно писал, любил вспоминать, что его бабкой была "занятная бабенка" Флора Тристан. Пригретый редакцией "Ос", он с удовольствием рассыпал на ее страницах всевозможные разоблачения, сводя мелкие личные счеты, что, по сути, соответствовало политике этой газеты: душой ее был бывший матрос, который стал коммерсантом в Папеэте, - вольнодумец, примкнувший к католической партии. На полинезийских островах политическая борьба всегда принимала обличье религиозных распрей. Со времени появления первых пасторов и миссионеров, протестанты и католики в борьбе за влияние на местное население поливали друг друга грязью. Гоген этого не понимал. Для него главным было найти трибуну, с которой он мог бы поносить и тех и других, полностью войти в роль полемиста, которая позволяла ему излить свои обиды, льстила ему и укрепляла его гордость. В "Осах" от 12 июля он опубликовал сразу две статьи. В одной он нападал на журналиста - адвоката Бро, в другой, резко критикуя администрацию (он именовал ее "врагом колонизации"), бранил членов департаментного совета Таити, некоторых указывая поименно - в том числе уже упомянутого Бро и мэтра Гупиля, у которого, как и у прокурора Шарлье, он когда-то бывал.
Прибегая к сарказмам, иронии и остротам сомнительного свойства, не жалея звонких эпитетов и восклицательных знаков, Гоген с удовольствием погружался в эту трясину. Ему и прежде нравилось разыгрывать писателя, философа. А теперь он не без самодовольства обнаружил в себе талант памфлетиста. "Я и не подозревал, что у меня такое воображение". Вскоре страницы "Ос" уже перестали его удовлетворять. В августе он основал свой собственный орган - "серьезную газету" "Улыбка", первый номер которой вышел 21 августа.
Название "газета" слишком громко для этих четырех тетрадочных страниц, которые Гоген размножал на модном тогда лимеографе Эдисона тиражом меньше тридцати экземпляров. Написанную от руки и иллюстрированную рисунками "газету" украшал эпиграф: "Серьезные люди, улыбнитесь, название призывает вас к этому".
Из номера в номер, из месяца в месяц Гоген продолжал свою стрельбу по мишеням, которую он параллельно вел и в "Осах". Он направлял свои стрелы то в Шарлье и Гупиля, то в губернатора Галле - "административное пугало", "жестокого деспота", который "несет по улицам свое дородное тело и глупое лицо, направляясь в храм, как подобает доброму протестанту, знающему себе цену", то в торговца ромом, президента торговой палаты Дролле, то в миссионеров. Он задавал щекотливые вопросы: "Почему подряды на строительные работы в Хитиа и Моту-Ута были не проданы с торгов, а отданы тайному советнику г. Поруа и члену департаментского совета г. Темарии?", и все с тем же фанфаронством продолжал угрожать, что будет жаловаться министрам и дойдет до президента Республики. Некоторые рисунки, а потом и гравюры на дереве, которыми он с ноября стал украшать "Улыбку", были карикатурами на его жертвы. Многие его статьи были подписаны псевдонимом "Тит-Ойль" словом, имевшим на маорийском языке непристойный смысл. Поджигательская "Улыбка", которая из "серьезной газеты" стала "газетой злой", как он писал Монфреду в декабре, "производила фурор", - однако, по собственному признанию Гогена, читателей у него было всего двадцать один.
Ободренный своей деятельностью сатирика, Гоген даже отвлекся от своих болезней. Он прибавил в весе, окреп, а главное, воспрял духом. К сентябрю оп снова взялся за кисти, стал резать по дереву. Журналистская деятельность обладала еще одним преимуществом: она давала ему заработок. Гоген получал около пятидесяти франков в месяц - сумма ничтожная, но она помогала ему кое-как сводить концы с концами, потому что за десять месяцев, протекших со времени пагубной февральской сделки с Волларом, Монфред не продал ни одной картины. Шоде снова умолк, как и Мофра. Гоген опять начал обивать пороги заимодавцев, но при этом будущее тревожило его еще больше, чем настоящее: Монфред, который и так большую часть года проводил в своем имении в Корнейа-де-Конфлан, неподалеку от Прад, против Канигу, намеревался зажить там почти безвыездно. А тогда у Гогена не останется в Париже никого, кто занимался бы его картинами и нелегким делом их продажи, кроме Шоде, настолько "легкомысленного", что он писал Гогену раз в год.
Шоде не суждено было больше писать Гогену. Он умер. Гоген узнал эту ошеломляющую новость в январе 1900 года. Но с той же почтой он получил письмо от Воллара. На сей раз креол вышел из своей обычной апатии и проявил большую прыть. Он предлагал Гогену, что будет покупать все его произведения и сразу по получении расплачиваться наличными. Он обещал Гогену снабжать его красками и холстом. Единственным вопросом, который еще надлежало обсудить, был вопрос оплаты. "Если я настаиваю на вопросе о цене, - писал Воллар, - то лишь потому, что ваши произведения так непохожи на все то, что люди привыкли видеть, что их никто не хочет покупать".
Гоген почувствовал, что на сей раз достиг цели. Конечно, Воллар "разбойник почище Картуша", но ловкости у него не отнимешь. Он убедительно доказал, что знает, как взяться за дело, на примере с Сезанном, "на которого теперь клюнули", как писал сам Воллар в своем письме. Хотя мнение Гогена о Волларе ничуть не изменилось, колебаться он не стал. Пусть даже торговец хочет на нем нажиться. "Пусть Воллар или кто-нибудь другой наживет кучу денег моим горбом: если таким способом я поправлю свои дела - мне все равно: потом я успею его прижать. Но, впрочем, с таким молодцом надо действовать твердо и хитро".
Гоген тотчас ответил Воллару. Не преминув мимоходом выразить удивление, что Воллар хочет заключить с ним договор, хотя на его живопись нет охотников, художник, находившийся в крайности, тем не менее выдвинул свои условия: он будет поставлять Воллару каждый год по двадцать пять картин, за которые тот должен ему платить по двести франков, а за рисунки по тридцать.
"Несколько моих маленьких рисунков, которые Ван Гог (Тео) продал через Гупиля (Буссо и Валадон), стоили в среднем по шестьдесят франков. А за живопись платили не ниже трехсот. Но при Ван Гоге меня хотели покупать. Так вот это мое формальное предложение. А я Вам обещаю (гарантией - мое честное слово художника), что буду Вам посылать только произведения настоящего Искусства, а не товар для наживы. Иначе нам не о чем разговаривать.
И еще одно условие sine qua non *, которое Вы легко поймете.
* Непременное (латин.). - Примеч. пер.
Если у меня не будет денег, мне придется... искать заработка на Таити, а тогда я не смогу заниматься искусством и удовлетворить Вас. Следовательно, если Вы согласны, Вы должны посылать мне триста франков ежемесячно, в счет расчетов за картины, которые я буду посылать Вам, но только время от времени, с очередной оказией. Впрочем, у меня достаточно картин, отданных на хранение, чтобы гарантировать выплаченный аванс. Вот мое условие sine qua non, которое, может быть, Вас отпугнет, но как Вы сами понимаете, без него не обойдешься, ибо, как однажды было сказано, человеку надо есть. А поскольку Вы торговец, я не думаю, чтобы Вы предлагали сделку, которую не обдумали со всех сторон...
Я посылаю это письмо Даниэлю, который передаст его Вам и который является поверенным во всех моих делах на все случаи жизни. За десять минут разговора с ним Вы легче придете к соглашению, чем за два года переписки с Таити. Тем более что за два года я вполне могу умереть, принимая во внимание, что я очень болен".
Переправляя это письмо Монфреду *, Гоген сопроводил его множеством наставлений о том, как Монфред должен вести себя с торговцем. И прежде всего он должен подчеркивать "полное безразличие".
* В сборнике "Письма Гогена" ответ Воллару ошибочно назван письмом Эмманюэлю Бибеско, о котором речь пойдет ниже. Датировка этого ответа, опубликованного к тому же неполностью, маем 1900 года, также должна быть исправлена.
"Я чувствую, - писал Гоген, - что вести дело с таким уклончивым и продувным типом, как он, далеко не просто, и оно выгорит (если выгорит) лишь в том случае, если он почувствует, что заинтересован в нем он, а не я. (Хотя, видит бог, оно мне позарез необходимо!) И еще, чтобы он понял, что решать надо немедленно (да или нет) и выплатить аванс. У вас остается возможность снизить ежемесячную плату с трехсот франков до двухсот, но это, если не будет другого выхода. А также цену каждой картины с двухсот до ста семидесяти пяти франков. Если он захочет взять гравюры, то, само собой, только за отдельную плату. И еще - на те картины, что находятся у вас и у Шоде, цены этого нового договора не распространяются".
К тому же договор должен был быть заключен на неопределенный срок.
Когда Гоген уже собирался отправить написанные письма, ему вручили еще одно письмо, в которое были вложены сто пятьдесят франков банкнотами. Письмо было от парижского коллекционера с улицы Курсель, Эманюэля Бибеско 131, который просил прислать за эти деньги маленькую картину. Художник не знал, кто такой Бибеско. По письму он решил, что это "небогатый" и "бескорыстный" собиратель. Он тотчас исполнил его просьбу, предложив коллекционеру, если посланная картина ему не понравится, обратиться к Монфреду.
Сто пятьдесят франков, посланные Бибеско, пришли как нельзя более кстати. Снедаемый тревогой о будущем, Гоген, хотя и продолжал писать статью за статьей, больше всего был занят мыслями о том, чем кончатся переговоры Монфреда с Волларом. Он просто не представлял себе, как выпутается из затруднений, если они не увенчаются успехом. Шоде остался должен Гогену, но его счета оказались в таком запутанном состоянии, что в них было невозможно разобраться. В довершение всего Боши в марте заверил Гогена, что вот уже два года, как он полностью выплатил свой долг Шоде. Стало быть, кроме Воллара надеяться было не на кого! С каждой почтой нетерпение Гогена росло. Он давно уже забросил живопись. У него не было ни возможности писать, потому что болезнь снова его одолела, ни, впрочем, и охоты. В апреле он выпустил девятый - и последний номер "Улыбки". И, не находя себе места от нетерпения, ждал.
Наконец, в мае он узнал, что одержал победу. 9 марта Воллар согласился на все его требования и в тот же день выслал первую ежемесячную плату триста франков. Теперь, избавленный от нужды, Гоген мог "работать спокойно" *. Но это было еще не все. Накануне, 8 марта, Монфред уступил Бибеско пять картин по сто пятьдесят франков каждая. Семьсот пятьдесят франков, вырученных от этой продажи, Гоген получил той же майской почтой. Теперь он мог расплатиться со всеми своими долгами.
* Так как материальное положение Гогена на Таити часто вызывало споры, я считаю целесообразным вкратце подвести здесь итог его доходам за пять лет. При этом я опираюсь на различные финансовые документы, которые мне удалось разыскать, в частности, с помощью архивов фонда Монфреда.
В 1895 году у Гогена не было никаких поступлений. В 1896 году он получил 750 франков, в 1897 - 2361,25 франка, в 1898 - 3600, в 1899 2175,60 франка, в январе 1900 года 150 франков, итого 9036,85 франка. К этим суммам следует добавить то, что художник заработал, когда служил в Управлении общественных работ, небольшой доход от продажи копры и гонорары за журналистскую работу. Общую сумму этих заработков определить трудно, но можно считать, что, даже с учетом этих денег, общий доход художника не превышал 10 тысяч франков. Если вычесть из этой суммы деньги, потраченные на строительство двух хижин, стоимость участка и проценты, выплаченные Земледельческой кассе, то есть около тысячи франков (а эта сумма несомненно занижена, ведь Гоген еще выплачивал долг Земледельческой кассе), на жизнь у него оставалось самое большее 9 тысяч франков, то есть в среднем 140 франков в месяц (около 375 новых франков). Не приходится удивляться, что Монфреду, который однажды упрекнул его, что он не очень "щедро" покрывает свои холсты краской, Гоген ответил, что ему приходится учитывать "расход на краски". Ему приходилось учитывать и расходы на его многочисленные болезни. Плата по полной стоимости за пребывание в больнице Папеэте была 12 франков в день.
Рента, которую собирался выплачивать Воллар, должна была в корне изменить условия жизни Гогена, которые были особенно тяжелыми из-за отнюдь не реалистического подхода бывшего биржевика к деньгам. Отныне доходы Гогена должны были удвоиться и даже утроиться.
Занятная фигура был этот Бибеско! И отнюдь не то, что предполагал Гоген. Под скромным собирателем скрывался весьма состоятельный румынский князь, который в данный момент предлагал Гогену ни больше ни меньше как взять на себя обязательства Воллара. "Я позволю себе, мсье, вернуться к моему последнему письму, которое было недостаточно ясным и неполным", писал он Гогену. Узнав от Монфреда, что Воллар платит Гогену по двести франков за картину, Бибеско 28 марта по собственному почину доплатил Монфреду по пятьдесят франков за каждую из купленных им пяти картин. К тому же он выразил готовность платить в будущем за все картины художника по двести пятьдесят франков, то есть на пятьдесят франков больше, чем Воллар, а также принять все прочие условия Гогена, какие принял торговец, который, по словам Бибеско, действовал "из одной только алчности и жажды наживы". В случае необходимости Бибеско готов был возместить Воллару аванс, который тот уже выслал Гогену.
Это предложение застигло Гогена врасплох и не внушило ему доверия. К тому же у него не было ни малейшего желания аннулировать договор с Волларом. Однако он не мог пренебречь "восторженным расположением" Бибеско. Оно могло весьма пригодиться ему в будущем, если бы Воллар стал уклоняться от честного выполнения договора.
Гоген вздохнул с облегчением. Теперь все было бы превосходно, если бы его здоровье окрепло и он мог бы "всерьез" взяться за живопись. Поселенец Орсини, уехавший во Францию, захватил с собой десяток его картин, набранных, "как говорится, с бору да с сосенки". Гогена удручало бездействие, но он надеялся, что вскоре все изменится к лучшему. Он заказал Монфреду "маленькую гомеопатическую аптечку" против сыпи, астмы, а также сифилиса. Быть может, гомеопатия, которую когда-то так расхваливал Писсарро, поможет ему одолеть болезни.
За три года до этого, в 1897 году, у третьего из детей Гогена, Кловиса, того, кто после возвращения из Дании делил с отцом его нищенское существование в Париже, в результате несчастного случая парализовало бедро. Метте не сочла нужным известить об этом мужа.
В начале мая молодого человека оперировали. 16 мая, на двенадцатый день после операции, Кловис умер от сепсиса - ему исполнился двадцать один год.
Гоген так и не узнал об этой смерти. Метте могла бы написать мужу, но она не сделала такой попытки. А Шуффенекер, единственный из друзей, кого датчанка известила о несчастье, тоже скрыл его от Гогена...
II
ВИДЕНИЕ
Бежать? Куда? И вклочь какую ночь порву я
Презренью этому отчаянному в дар? *
Малларме. Лазурь
"Со здоровьем моим дело из рук вон плохо", - писал Гоген в августе. Гомеопатия помогла ему не больше, чем другие способы лечения. А меж тем Гоген "только и делал, что лечился".
* Пер. С. Петрова.
Договор с Волларом избавил его от денежных забот, но он с беспокойством думал о том, как он сможет выполнить свои обязательства, если раны на ногах - рассадник гноя и инфекции - еще долго будут ему помехой в работе. Он сделал только несколько рисунков, отложив их для Воллара. Гоген тем больше горевал из-за вынужденного безделья, что чувствовал, как растет интерес к его произведениям.
Монфред сообщил ему, что его работы имели большой успех у коллекционеров Безье, которые учредили Общество любителей изящных искусств. Один из этих коллекционеров, богатый виноградарь Гюстав Фейе, заплатил тысячу франков за две картины Гогена. Воллар в свою очередь явно старался "скупить как можно больше" его работ. В сентябре он осведомился у художника, сколько тот хочет за картину "Откуда мы?". "Полторы тысячи", ответил Гоген. По-прежнему не доверяя торговцу, он требовал, чтобы с Воллара "не спускали глаз". Правда и то, что Воллар очень нерегулярно высылал ему ежемесячную плату. "Пожалуй, я жалею, что не договорился с Бибеско, - писал Гоген в ноябре. - ...Если Воллар будет продолжать водить меня за нос, я возьму да и развяжусь с ним... Я хотел лечь в больницу, но это дополнительный расход в триста франков, а мне до сих пор не удалось их выкроить".
Воллар грешил скорее по небрежности, чем по злой воле или из хитрости, как считал Гоген. Но внешние обстоятельства свидетельствовали против него. К тому же почтовая связь между Францией и Таити работала медленно и плохо, и от этого его переводы еще запаздывали. Гоген, вынужденный откладывать свое устройство в больницу (а его физические страдания дошли "до предела"), бранил Воллара на чем свет стоит. Он считал, что все мысли и поступки торговца продиктованы гнусной корыстью. В декабре он узнал, что Воллар решил отныне платить ему по двести пятьдесят франков за каждую картину, то есть по самой высокой ставке, предложенной Бибеско, чтобы у художника не было такого чувства, что сделка с Волларом для него убыточна. А ежемесячную выплату он решил увеличить до трехсот пятидесяти франков. Но Гоген не испытывал ни малейшей благодарности Воллару за эту надбавку. "Это только еще раз доказывает, - гневно писал он, - как он заинтересован в моих холстах и как в свое время на них будет легко поднять цены. Ах, если бы у меня были деньги!" Будь у Гогена деньги, он тотчас бы написал Воллару: "Мсье, вы выплатили мне авансом такую-то сумму, вот она, наш договор расторгнут".
Во второй половине декабря Гоген мог наконец устроиться в больницу Гюстав Фейе выслал ему тысячу двести франков за две купленные им картины.
Гоген пролежал в больнице несколько недель - до февраля 1901 года. Он вышел оттуда, "если не вылечившись, то, по крайней мере, подлечившись". За это время Воллар выслал ему все, что задолжал за истекшие месяцы. "По-моему, он теперь просто боится как бы я его не бросил". Фейе, со своей стороны, выразил желание приобрести деревянную скульптуру Гогена. "Мне кажется, в будущем у Фейе для меня найдется неплохое пристанище", - писал художник.
Он не ошибался. Фейе, которому в эту пору было около тридцати лет, вырос в семье, где всегда почитали искусство. Его отец, тоже виноградарь, был художником-любителем и часто писал рядом с Монтичелли. Фейе и сам занимался живописью, но навсегда отложил в сторону кисти, после того как он, провинциал, до того времени совершенно незнакомый с передовыми течениями в искусстве, увидел произведения Сезанна, Ван Гога, Гогена, ставшие для него откровением. Вдохновитель Общества любителей изящных искусств в Безье, хранитель местного городского музея, он энергично пополнял свою личную коллекцию, где работы Монтичелли, Мане и Дега соседствовали с работами Сезанна, Ренуара и Ван Гога. Но любимым его художником стал Гоген. Фейе считал его "самым замечательным художником нашего времени".
Обратись к нему Фейе несколькими месяцами раньше, Гоген мог бы легко исполнить его просьбу. Но в октябре он предложил Монфреду принять "в знак дружбы" все деревянные скульптуры, созданные им на Таити. Поэтому Монфред советовал Гогену сделать для Фейе новую работу. Как только Гоген вернулся из больницы в Пунаауиа (где - новая нежданная беда - за время его отсутствия крысы сожрали двадцать три рисунка, предназначенные для Воллара), он принялся за дело. Он вырезал двойное панно "Война и мир" и в мае отправил его в Безье.
Но несмотря на то, что Гоген чувствовал себя лучше, он не брался за кисти. Вот уже полтора года он не писал картин. В глубине души это его тревожило. Если бы только он мог рассчитаться с Волларом своими старыми работами. Черт бы побрал "проклятого" торговца! Гоген не стал бы с ним церемониться, будь он вполне уверен в своих правах! Но Гогена грызли еще и другие сомнения. Само собой, болезнь мешала ему работать, но в ней ли одной крылась причина его бездействия? Мимоходом, в нескольких словах, он в конце концов признался Монфреду, что его воображение "начинает остывать" на Таити.
Не было бы ничего удивительного, если бы причиной этому была "преждевременная старость", на которую жаловался Гоген. Враг, гложущий червь смерти, гнездился в нем самом. И хотя художник об этом умалчивал - на такие темы люди не любят рассуждать даже наедине с собой, - он, вероятно, с мучительной горечью наблюдал, как слабеет, оскудевает его творческий дар.
Как некоторые пытаются подстегнуть вянущую мужскую силу с помощью искусственных возбудителей, так и он искал способов раздуть гаснущее пламя творчества. Таитянский рай стал теперь в его глазах землей, лишившейся своего очарования, отравленной присутствием ненавистных ему "чиновников". Гоген считал, что возродиться он может только в тех краях, где варварство сохранилось почти нетронутым и где никто не будет знать о его неудачах. Еще со времени первого приезда в Океанию он мечтал о Маркизских островах. В апреле он объявил Монфреду, что намерен продать свою землю и дом в Пунаауиа, "ликвидировать все, по возможности без особого убытка", чтобы перебраться на эти острова, "почти что еще людоедские". Гоген надеялся, что перед смертью обретет там "последнюю вспышку энтузиазма, которая омолодит его воображение и увенчает его творчество".
"Хотя я потеряю время, по существу, это будет разумный шаг", - писал он Монфреду. На Таити жизнь непрерывно дорожает из-за эпидемии бубонной чумы, свирепствующей в Сан-Франциско, а там "жизнь легкая и очень дешевая". Там легче, чем на Таити, раздобыть модели, а кроме того, Гоген сможет "использовать новые элементы, более дикие", и по контрасту, полотна, написанные на Маркизах, помогут лучше понять его прежние произведения, написанные в Океании. "После Таити мои бретонские работы стали казаться розовой водицей, после Маркизских островов Таити станет казаться одеколоном". Наконец, еще одно преимущество - возможно, некоторые коллекционеры захотят купить "маркизские полотна", чтобы пополнить свои коллекции. "Может, я, конечно, и ошибаюсь - поживем, увидим".
Гоген решил обосноваться на самом большом острове архипелага Хива-Оа, или Доминика. В мае он сообщил Монфреду и Воллару свой будущий адрес. Однако он слишком поторопился, потому что, хотя он без труда нашел покупателя на свою землю, ему объявили, что по закону муж без разрешения жены не имеет права распоряжаться тем, что считается общим имуществом супругов. Гоген бушевал против "дурацкого" закона. Что ему было делать? Бросить все и уехать? Он просил Монфреда безотлагательно раздобыть у Метте необходимую для продажи доверенность.
"Если моя жена откажется подписать такую доверенность, подумайте, нет ли способа заставить ее это сделать, принимая во внимание, что все имущество супругов находится в ее руках (хотя нажито мной). Я женился на условиях совместного владения имуществом без всякого контракта".
Пока Гоген, сгорая от нетерпения, пытался преодолеть это неожиданное препятствие (сама мысль о предстоящем отъезде, казалось, придала ему сил), он в июле получил письмо от Мориса, который в начале мая на свой счет издал поэму "Ноа Ноа". Гоген только плечами пожал. Издание это казалось ему "совершенно не ко времени". Морису, который обещал ему выслать сто экземпляров книги, он довольно грубо ответил, что на Таити эти экземпляры "годны только на растопку". Зато другое предложение писателя привело его в восторг. Морис задумал открыть общественную подписку, чтобы преподнести в дар Люксембургскому музею картину "Откуда мы?", как за одиннадцать лет до этого была преподнесена "Олимпия" Мане. Можно себе представить, какое впечатление произведет такой почин на любителей живописи и на широкую публику! Морис утверждал, что по подписке удастся собрать десять тысяч франков, которые должны быть переданы художнику. Гоген возражал против такой суммы - "чрезмерной для живого художника". Пяти тысяч было бы за глаза довольно. Гоген страстно увлекся этой идеей (Воллар, "зная деликатность" Мориса, отнесся к ней куда прохладнее - он видел в ней обыкновенную "плутню") и, чтобы "облегчить сбор подписей", счел своим долгом объяснить писателю в подробном комментарии смысл своей картины и составить список лиц, к которым следовало обратиться, - в первую очередь к Гюставу Фейе, которого он называл "архимиллионером".
Гогену не понадобилось ждать доверенности от Метте - оказалось, что он может обойтись без нее.
"Какая бредовая гнусность все эти ваши законы! - негодовал он. - В первый раз меня ткнули в них носом, и я тотчас убедился, что все в них наперекор здравому смыслу, а главное, устроено так, чтобы поощрять надувательство за счет честных людей. По счастью, я упрям, я стал разузнавать, расспрашивать и т. д. и таким образом выяснил, что право жены на общее имущество более чем спорно, и кроме того, что его можно аннулировать чудовищным способом, то есть, сделав объявление через регистрационную контору. И тогда, если по истечении месячного срока никто не явится, чтобы наложить запрет на имущество, ваша собственность освобождается от этого ипотечного права. Если считать, что жена и в самом деле обладает этим правом, то она его лишается просто потому, что не приняла необходимых мер. А как она может их принять в течение этого месяца, если она ни о чем не подозревает и не в состоянии себя защитить? Вот каким образом я смог продать свое владение за четыре с половиной тысячи франков, а следовательно, уладить здесь все свои дела да еще отложить деньги, чтобы как следует устроиться на Маркизах" *.
Гоген ждал прибытия августовской почты, чтобы погрузиться на одну из шхун Коммерческого общества Океании, имевшего свою контору на Доминике. 7 августа он рассчитался с долгом Земледельческой кассы и отправил Воллару пять остававшихся у него картин. Все его вещи были сложены, чемоданы упакованы. В последнем письме к Монфреду он дал ему целый ряд наставлений, не преминув пригрозить по адресу Воллара ("господина, который нарочно заставил меня долго прозябать в нищете, чтобы потом скупить мои картины по дешевке") и обругать критиков ("сборище глупцов, которые пытаются анализировать наши наслаждения, или, еще чего доброго, - воображают, что мы обязаны их услаждать" **).
* Хотя и с опозданием - 7 сентября - Метте оформила доверенность и выслала ее Монфреду, "не написав ни слова" в сопровождение.
** Гоген никогда не был особенно благосклонен к критикам. "Критик! Господин, который лезет в то, что его не касается!" - писал он в 1899 году в письме к Фонтена.
По этим угрозам и брани чувствуется, что Гоген вновь обрел вкус к жизни. На расстоянии двухсот пятидесяти морских миль от Таити, на краю Океании, перед бесконечными просторами Тихого океана, в восторге последнего обновления Гоген собирался завершить последний этап своего путешествия к "Варварскому Раю".
На Таити он оставил Пахуру. Маорийка отказалась ехать с ним. Она заявила, что не намерена жить с "дикарями"...
*
В отличие от Таити вблизи Маркизских островов нет кораллового рифа, который защищал бы берег. На острове Хива-Оа в Бухте Предателей океан выбрасывает черные валуны на берег, вдоль которого тянется широкая кромка кокосовой рощи. Образованные застывшей лавой гигантские горы венчают этот печальный и величественный пейзаж. Слева самая высокая точка острова, вершина горы Хеани, достигает тысячи двухсот шестидесяти метров в высоту.
Название Хива-Оа на туземном языке означает "Длинный гребень". Остров был образован вулканом с тройным кратером, склоны которого за долгие века постепенно источила эрозия. Мрачные уступы, отвесные кручи нависли над узкими ущельями, поросшими буйной растительностью. При выходе из одного такого ущелья, в трехстах метрах от берега, и стояли немногочисленные дома деревни Атуона, куда Гоген приехал в сентябре.
Здесь было жарче, чем на Таити. Хива-Оа расположена на десятой параллели, почти на той же широте, что и Лима, от которой остров отделяют тысяча триста - тысяча четыреста миль океанской пустыни.
На острове, сравнительно небольшом - около сорока километров с востока на запад и около двадцати с севера на восток, - Атуона * была самым крупным населенным пунктом. Среди зарослей хлебного дерева, кокосовых пальм, банановых деревьев и кенафа стояли хижины, несколько лавок, а кроме них здание жандармерии и здания, принадлежавшие двум враждующим религиям: храм протестантской миссии с одной стороны, а с другой - церковь, резиденция епископа, школы братьев и сестер католической церкви, а в северной части деревни, на выступе горы, расположилось католическое кладбище, где Конгрегация Сердца Иисуса и Девы Марии, так называемая Конгрегация Пикпюс, водрузила громадный белый крест.
* А не Атуана, как писал Гоген. Гогену случалось, правда, путать в своих письмах и воспоминаниях остров Хива-Оа с соседним островом Фату-Хива. Гогена нередко подводила память, отчасти и потому, что он некоторым обстоятельствам не придавал значения.
Как только Гоген прибыл на остров, он явился в жандармерию, чтобы получить там сведения, которые помогли бы ему при устройстве. Его принял сержант Шарпийе, с которым Гоген встречался в больнице в Папеэте и в Пунаауиа. Шарпийе не скрыл от Гогена, что если он намерен купить участок земли и построить жилье, ему придется обратиться в католическую миссию и заручиться поддержкой ее главы - апостолического наместника на Маркизах, епископа Мартена. И в самом деле, миссии принадлежала большая часть земли в Атуона. Гоген и глазом не моргнул: он весьма кстати припомнил, что на Таити выступал в печати против протестантов. Чтобы понравиться монсеньеру Мартену, он даже готов был исправно ходить к обедне вместе с милейшим сержантом Шарпийе. И чтобы, не теряя времени, завязать добрые отношения с епархиальным начальством, он тотчас отправился в католическую миссию за учебником туземного языка.
В ожидании пока ему удастся купить землю - в самом центре деревни как раз оказался свободный участок - Гоген поселился у туземца Матикауа, который был наполовину китайцем, а столовался у другого китайца Аиу, который держал ресторан и булочную. И с тем и с другим его познакомил уроженец Индокитая Нгуен Ван Кам, с которым Гоген завязал тесную дружбу. Молодой поэт с очень рано проснувшимся дарованием, зажигавший сердца простых людей у себя на родине, за несколько лет до этого считался в Тонкине "дитятей чуда", которое явилось на свет, чтобы освободить страну от французского владычества. Окончив лицей в Алжире, где он учился на правительственную стипендию, он в 1896 году вернулся в Тонкин и, уверенный в сверхъестественных силах, которые ему приписывали, поднял восстание. Оно было плохо подготовлено и закончилось неудачей. "Дитя чуда", высланный в Океанию, работал на Хива-Оа санитаром. С этим политическим ссыльным у Гогена было куда больше общего, чем с сержантом Шарпийе, дружбу с которым он до поры до времени старательно поддерживал.
По воскресеньям художник и жандарм вместе шли в церковь. У них были там свои постоянные места. Гоген задыхался в церкви - туземные женщины питали пристрастие к дешевым духам, мускусу и пачулям, которые покупали в фактории Коммерческого общества или в магазине американца Варни. В глазах Гогена это был единственный недостаток местных жителей - от остального он был в восторге. "Уверяю вас, что в смысле живописи это изумительно. А модели - чудо!" - вскоре написал он Монфреду.
Он с восхищением любовался стройными женщинами с золотистой кожей и огромными глазами, могучего сложения мужчинами, украшенными татуировкой, некоторые из них еще помнили отменное лакомство - человечье мясо ("Ах, как вкусно!" - кротко приговаривали они). Долго остававшиеся в стороне от цивилизации, жители Маркизских островов не приспособились к нравам европейцев, к их запретам. Хотя людоедство исчезало уже почти повсеместно *, древние варварские обычаи сохранялись. В каждой деревне девушку, еще не достигшую половой зрелости, в определенный день отдавали всему мужскому населению деревни. И чем многочисленней были эти однодневные любовники, превратившие ее в женщину, тем больше чести это ей приносило. Торговля алкогольными напитками была запрещена на Маркизах, но туземцы гнали самогон из кокосовых орехов и апельсинов и распивали его сообща. А потом, раздевшись догола, танцевали, пели и в пьяном виде спаривались без разбору. Попытки европейцев бороться с этими обычаями приводили иногда к комическим результатам. В церковных школах, например, туземцев заставляли учить наизусть сентенции вроде: "Ты болен, потому что пьешь сок кокосового ореха". И туземцы во время своих оргий произносили эти сентенции, точно молитвы, на ритм собственного изобретения, а иногда им больше нравилось петь церковные гимны или тянуть нараспев список французских департаментов и их главных городов.
* Последние официально зарегистрированные случаи относятся как раз к 1901 году.
На самом деле туземцы не столько выиграли, сколько пострадали от общения с белыми. Не научившись от них ничему хорошему - возможно, этого и не следовало ждать, - они приобрели только дополнительные пороки. Моряки приохотили их к разгулу, открыли для них опиум и не знакомые им спиртные напитки, как, например, ром, который они теперь обожали. Когда им не удавалось раздобыть его каким-нибудь незаконным способом, они довольствовались лавандовой водой. Их принудили носить одежду - из стыдливости (чувства, совершенно им не знакомого), но от этого их организм утратил прежнюю сопротивляемость, они стали восприимчивы к болезням, и в особенности к туберкулезу - "покопоко", - тем более что у них, привыкших жить в изоляции, не было иммунитета против болезнетворных микробов. Малейшая эпидемия косила жителей островов. Особенно пагубным оказался завезенный на остров сифилис - он вызывал бесплодие. Вчера еще народ суровых воинов стал теперь вялым и робким и, выбитый из колеи привычного примитивного существования, влачил жалкие дни. В 1840 году на одиннадцати островах архипелага насчитывалось двадцать тысяч туземцев, теперь их осталось меньше трех с половиной тысяч *. В глубине души Гоген негодовал против урона, нанесенного этой расе. В эпоху своего могущества она небезуспешно проявила себя в скульптуре и в декоративном искусстве. Но искусство это исчезло вместе с местной религией. "Заниматься скульптурой, декоративным искусством - означало предаваться фетишизму, оскорблять христианского бога", - замечал художник. Даже когда местная девушка "искусно" украшала себя цветами, "монсеньер гневался".
* Численность маркизского населения к 1926 году сократилась до 2 тысяч. С тех пор она довольно регулярно возрастает.
Но Гоген держал свои мысли при себе. "Лицемерие приносит пользу", и он был у цели. Монсеньер Мартен согласился уступить художнику свободный участок земли - полгектара заросшего кустарником пространства - за шестьсот пятьдесят франков. 27 сентября была подписана купчая. С тех пор епископу не пришлось больше видеть художника в атуонской церкви, отравленной запахами мускуса и пачулей.
Гоген тотчас занялся постройкой своего дома. Шхуна Коммерческого общества доставила ему с Таити бревна и доски. Помогали ему туземцы, среди них Тиока, которому предстояло стать ближайшим соседом Гогена. Участок был расположен против магазина Варни, за которым возвышалась церковь, а чуть выше проходила скверная, запущенная дорога. Гоген отвел место для дома в самой глубине участка, в конце аллеи.
Несмотря на отеки ног, на то, что вокруг раны на его правой ноге все время вились зеленые мухи, Гоген был полон сил и энергии. Переезд на Маркизские острова оправдал его ожидания и подействовал на него благотворно. Хотя туземцы, по натуре очень сдержанные, как правило, медленно привыкали к вновь прибывшим европейцам, Гоген покорил их почти сразу своим бескорыстным расположением и щедростью - он угощал их чаем, пирожными и спиртным. Еще в сентябре он купил девятнадцать литров рома *. Туземцы, называвшие его Коке, всячески проявляли свою к нему симпатию. Старик туземец, когда-то осужденный за людоедство, которого Гоген снабжал табаком, объявил его табу. Тиока, по старинному обычаю, обменялся с ним именами и отказался от какой бы то ни было платы за свою плотничью работу.
* Он постоянно пополнял этот запас. С сентября 1901 по апрель 1903 года, то есть за двадцать месяцев, он купил в Коммерческом обществе сто литров рома, сто пятьдесят литров абсента и три бутылки виски.
Дом рос не по дням, а по часам. В конце октября он был готов. Двенадцать метров в длину на пять с половиной в ширину, он стоял на сваях на высоте двух метров сорока сантиметров от земли. В первом этаже помещались кухня, столовая, маленькая скульптурная мастерская и еще одна комната, временно служившая столярной. На второй этаж вела довольно крутая наружная лестница. Дверь наверху лестницы открывалась прямо в спальню, маленькую и затененную, а из нее можно было попасть в просторную и ярко освещенную мастерскую. Крыша была из пальмовых листьев, стенки верхнего этажа из бамбуковой плетенки.
Гоген украсил мастерскую полинезийским оружием, автопортретом "У Голгофы" и репродукциями; поставил мольберт, два стола, два комода, два плетеных кресла, фисгармонию и арфу. Вся меблировка спальни состояла из деревянной кровати, покрытой сеткой от москитов, и многочисленных этажерок, но зато комната была щедро покрыта росписью и резьбой, не оставлявшими сомнений в "язычестве" того, кто поселился на бывшей земле епархии. Полихромная резьба на деревянных панелях изображала пышные формы обнаженных маориек. На другом барельефе с изображением трех женских голов была вырезана надпись: "Любите и будете счастливы!" На стенах висели порнографические открытки, купленные в Порт-Саиде. Даже деревянную кровать Гоген украсил эротической сценой. В довершение всего он украсил резьбой балку над дверью. Две женские головы, птица и узор из листьев служили рамкой надписи: "Дом наслаждений" - так Гоген назвал свой дом *.
"Как видите, чем старше я становлюсь, тем меньше цивилизуюсь". Перед входом в мастерскую он поставил глиняного идола, у ног которого на дощечке, украшенной резным орнаментом с изображениями животных, была выведена надпись: "Те атуа" ("Боги"), а на маленьком листке бумаги переписал стихи Шарля Мориса из "Ноа Ноа":
"Боги умерли, и с их смертью умирает Атуона **.
Солнце, которым она когда-то пламенела, теперь навевает ей
Печальный сон, и кратки в нем пробуждения мечты.
И тогда древо сожаления прорастает во взгляде Евы,
Которая задумчиво улыбается, глядя на свою грудь,
Бесплодное золото, опечатанное божественным промыслом..."
* Четыре из этих деревянных панно в настоящее время находятся в Лувре, который приобрел их в 1952 году.
** Гоген изменил здесь текст Мориса - там речь шла не об Атуоне, а о Таити.
Жизнь Гогена налаживалась. Материальную сторону его существования обеспечивало Коммерческое общество, в котором Гоген держал свои деньги. Эта немецкая компания, у которой было много отделений в Океании, без труда обосновалась на Маркизах по соседству с американскими и китайскими торговцами, так как французы совершенно не занимались ни банковскими операциями, ни коммерцией на этом архипелаге. Коммерческое общество должно было кредитовать Гогена по чекам, которые его французские корреспонденты посылали ему через гамбургский банк "Шарф и Кайзер", и записывать на его счет то, что он получал натурой и деньгами в фактории Атуоны. Часть своих закупок Гоген делал в лавке Варни. Коммерческое общество и Варни продали ему примерно на две тысячи франков материалов для постройки жилья.
Гоген нанял двух слуг - один из них, племянник Тиоки, Кахуи, должен был готовить пищу. Хотя Гоген так превозносил примитивное существование, он, однако, предпочитал консервы местной пище и дюжинами заказывал банки с говядиной, консервированные рубцы, спаржу, горошек, сардины и разные соленья. Чтобы разнообразить свой стол, он покупал у туземцев птицу и молочных поросят. Впрочем, они охотно приносили ему в подарок фрукты, яйца и рыбу, а он вознаграждал их щедрой рукой, угощая ромом. Кроме того, Гоген иногда ходил на берег стрелять морских птиц.
Это был один из постоянных маршрутов его прогулок. Вообще-то больные ноги мешали ему ходить. Но иногда, вечерами, облачившись в свою маорийскую рубашку, в набедренной повязке, в зеленом берете с серебряной пряжкой и в сандалиях, он с трудом поднимался, ковыляя и опираясь на одну из своих резных палок, до самой вершины горы, которая метров на сто возвышалась над Бухтой Предателей. Блики света трепетали на поверхности океана, из которого вздымались скалистые громады соседних островов - справа Тахуата, напротив Мотане и чуть поодаль Фату-Хива. За его спиной шумели пальмы, низвергались водопады. "Мы исчерпали все, что можно выразить словами, и теперь храним молчание. Я смотрю на цветы, недвижные, как и мы. Слушаю огромных птиц, замерших в воздухе, и мне открывается великая истина". Напоив взгляд вечным и бескрайним, Гоген спускался в Атуону. На набалдашнике одной из своих палок, он вырезал мужчину и женщину в любовной борьбе, на набалдашнике другой - фаллос.
Он снова начал писать. Почти без усилий. "Здесь, - сообщал он Монфреду, - поэзия присутствует во всем, чтобы вызвать ее к жизни, когда пишешь картину, надо лишь следовать своей мечте. Если бы мне удалось прожить два года, не зная болезней и слишком больших денежных забот, которые теперь особенно плохо отражаются на моих нервах, я добился бы определенной зрелости в моем искусстве". Влияние новой обстановки внесло свежую, более терпкую струю в его живопись, как, например, в картине, которую он написал в конце года, "И золото их тел" *, на которой две обнаженные маркизские женщины сидят на фиолетовой земле на фоне зелени и оранжевых цветов.
* В настоящее время находится в Лувре.
"May тера!". Давно канули в прошлые времена, когда Гоген боялся последовать совету стариков Матаиеа. Кроме его официальной вахины, четырнадцатилетней Мари-Роз Ваэохо, которую он в ноябре увел из католической школы для девочек и которой в том же месяце подарил швейную машину и тридцать метров ткани, многие туземки - кто в качестве модели, кто как кратковременные любовницы - посещали Дом наслаждений. Среди них были рыжая, зеленоглазая Тохо, одна из самых известных островных красавиц Тауатоатоа, ради которой капитаны меняли маршруты своих кораблей, Тетуа, Апохоро Техи и маленькая Вайтауни, которая обладала способностью пробуждать чувственность Гогена, когда он ощущал себя "выдохшимся"... Часто эти женщины приводили в Дом наслаждений своих "тане", чтобы покутить в компании Коке, куда не допускались европейцы. Когда в Доме появлялась незнакомая ему девушка, Гоген, ощупывая ее тело, заявлял: "Надо будет тебя написать".
В общении с этими женщинами Гоген, цивилизованный человек, порвавший со своей расой, постигал истину обнаженных инстинктов, не подвергшихся никакому или почти никакому воздействию культуры, первобытную животную сущность человеческой натуры. "Чертовы греки, которые все понимали, недаром выдумали Антея, который восстанавливал свои силы, прикоснувшись к Земле. Земля это наша животная суть, верьте мне", - писал он Монфреду. Он добрался до "начала начал" и, жадно припав к источнику, пил от его темной струи. Он проделал в своих путешествиях тысячи и тысячи километров, но в поисках утерянных тайн свое самое долгое и плодотворное путешествие он совершил в глубь времен - долгое путешествие в недра души, к сумеркам человечества, к сумеркам неосознанного, к сумеркам великой тайны.
Все вокруг Гогена было наполнено голосами, все становилось знамением.
Однажды вечером, когда, утомившись, он отошел всего на несколько шагов от своего участка и присел на скале, любуясь сумерками, заросли вдруг раздвинулись и из них вышло и медленно, ощупью двинулось к нему, волоча скрюченные ноги и опираясь на палку, бесформенное существо неопределенного возраста. Похолодев от ужаса, Гоген вскочил и, издав предостерегающий возглас, придержал рукой палку, на которую опиралось чудовище. В полумраке он разглядел высохшее и сморщенное, как у мумии, тело, сплошь покрытое татуировкой и совершенно голое, если не считать цветочной гирлянды на шее. Видение остановилось и, дотронувшись до художника холодной рукой "холодной, как пресмыкающиеся", - ощупало его плечи, лицо, грудь. "Жуткое и мерзкое ощущение". Потом рука спустилась к пупку, проникла под набедренную повязку. "Пупа" (европеец), - проворчало существо (туземцы подвергались обрезанию). И медленно, отступив, исчезло в кустах. На утро Гогену объяснили, что это убогая старуха, слепая и безумная, которая бродит в зарослях, питаясь отбросами. Но волнение, пережитое художником, потрясло его до глубины души. Он не мог отделаться от воспоминаний о безумной старухе, возникшей из сумерек. Целые недели она преследовала его и, что бы он ни писал, между ним и его холстом всегда стояло видение, придававшее окружающему "варварский, дикий, свирепый" облик. "Отталкивающее своей грубостью искусство папуаса" - прочел Гоген однажды в отзыве на свои картины в одном из номеров "Меркюр де Франс". Он ухмылялся, вспоминая об этом высказывании одного из своих хулителей *, которое его задело и которого он не забыл, а на своем теле он все еще ощущал прикосновение холодной руки обнаженной слепой старухи с гирляндой на шее: "Пупа!"
* Камиля Моклера, который был одним из самых гнусных критиков своего поколения. Он отмерял свои похвалы и брань в зависимости от репутации, которой пользовался тот или иной художник, глумился над побежденными, превозносил победителей и всегда готов был переменить мнение, как только ветер успеха менял направление. В 1919 году "Папуас" под его пером превратился "в подлинно великого колориста, непонятого, несчастного", в создателя картин "великолепного декоративного стиля, абсолютно оригинальной хроматической сочности и неоспоримого искусства композиции".
Несомненно, этой встречей навеяна картина, так и названная "Видение", на которой молодая девушка остановилась под деревьями и, потрясенная, глядит на проходящее мимо странное, загадочное существо. "С этими людьми надо говорить загадками, потому что они смотрят и не видят...", - любил повторять Гоген. Он выражал себя средствами, которые должны были казаться все более непонятными тем, кто не улавливал нити его неповторимой судьбы. В самом деле, какой смысл могли иметь в глазах подобных людей картины, которые Гоген написал в 1902 году, хотя бы, например, "Призыв". В этой большой композиции, с поразительной виртуозностью используя могущественное воздействие цвета, сочетая сиреневые и розовые, оранжевые и пурпурные тона, Гоген изобразил две женские фигуры - одна из них спокойным, неторопливым движением куда-то указывает другой, словно предлагает ей следовать за собой. Эта картина залита светом, который так и хочется назвать сверхъестественным. Кажется, что время в ней остановилось. И что, как не вечность, символически сулит туземка своей подруге? *
Возвратившись к тексту своей рукописи "Католическая церковь и современность", Гоген переписал ее, отредактировал и назвал этот новый текст "Дух современности и католицизм" **. По-прежнему одержимый тремя вопросами, в которых воплощено недоумение человека перед космическими силами, Гоген вновь нападал здесь на церковь, которая, с его точки зрения, лишила Евангелие его "подлинного, естественного и разумного смысла", превратив его "в свою противоположность", и "высокомерно" насаждает свой собственный "религиозный дух". По-видимому, Гоген не мог забыть дискуссий, которые велись в Ле Пульдю перед огромной Библией Мейера де Хаана. Во всяком случае, в картине, которую он назвал "Варварские сказания" ***, он поместил де Хаана позади двух сидящих туземцев - юноши и девушки, по словам Мориса, прекрасной, как женщины Боттичелли.
* "Призыв" в настоящее время находится в Музее Кливленда.
** Эта рукопись в настоящее время находится в Музее искусств Сент-Луиса.
*** Находится в Музее Фолькванг в Эссене.
В эти первые месяцы 1902 года Гоген был счастлив. Здоровье его заметно окрепло, денежные дела упорядочились, чем он был очень горд: "А Шуффенекер уверял, что я непредусмотрителен. Хотел бы я видеть его на моем месте". Несмотря на кризис в виноторговле, Фейе, который, по словам Монфреда, "любит считать и даже слишком", заплатил полторы тысячи франков за деревянную скульптуру, выполненную для него Гогеном. Со своей стороны, Воллар за такую же сумму купил композицию "Откуда мы?" и перепродал ее любителю из Бордо *. Хотя торговец по-прежнему высылал деньги не очень аккуратно, Гоген не знал теперь материальных забот **. В своем доме, стоявшем среди хлебных, кокосовых и банановых деревьев, он вкушал безмятежный покой. Он ни в чем не нуждался. Туземцы оборудовали ему ванну на открытом воздухе, возле самого дома. В тени деревьев он подвесил гамак, где мог отдыхать днем в самые жаркие часы. Колодец, вырытый под окнами мастерской, обеспечивал его холодной водой. Кувшин и бутылка абсента, постоянно погруженные в колодец, были привязаны к приспособлению, напоминавшему удочку, и когда Гогену хотелось пить, он в любую минуту мог достать их оттуда, не выходя из мастерской. "Это отдых, а в нем я и нуждался". При этом Гоген много работал и вскоре мог послать Воллару около двадцати полотен. Каждый день он радовался тому, что расстался с Таити и его чиновниками.