«Штурмуй, где неприятель засел!»
Силезии во время февральского наступления майор Вахромеев принял полк. А вернее сказать, вступил в командование прямо в бою после гибели старого командира полка.
Оставив позади Польшу, городки Нижней Силезии, войска правого крыла 1-го Украинского фронта вырвались к Нейсе и несколько суток безуспешно пытались захватить плацдармы на западном берегу. В студеной воде, перемешанной со льдом, погибла большая часть вахромеевского передового батальона, а от полка не осталось и половины численного состава.
Их здорово подвел тогда этот проклятый железнодорожный мост… Почти полностью целый с рухнувшим одним пролетом у противоположного берега, мост казался надежным средством форсирования: стоило лишь подвести пару самодельных понтонов на узком участке разрыва.
Как потом выяснилось, гитлеровцы заранее все тщательно предусмотрели, был пристрелян каждый метр на сохранившихся железных фермах. И лишь только советские автоматчики в азарте преследования выскочили на мост, разразился огненный ад: пролеты буквально исчезли, растворились в мельтешении пулеметных трасс, черная вода вскипела от падающих тел…
Вот уже месяц с утра и до темноты злополучный мост, черный и ржавый, торчал перед глазами немым укором, памятником трагической февральской ошибки, рождая в душе досаду, неутихающую горечь. А ведь все расчеты по предстоящему новому форсированию Нейсе опять приходилось связывать с этим мостом — другого выхода просто не было.
Удивительное дело: иногда Вахромееву казалось, что вокруг этого трижды клятого моста вращается вся война и вообще — весь белый свет! Словно именно здесь, где-то между бетонными, зеленоватыми от тины мостовыми быками, проходила невидимая земная ось. И то, что было в недавнем прошлом, начиная с боев на сандомирском плацдарме, и то, что могло произойти завтра, в будущем, уже озаренном близкой победой, — все выглядело крепчайше связанным, слитым воедино с этим мостом, торчащим в самом центре событий.
Без него не было прошлого (этой коварной ловушки!), без него не могло быть будущего, ибо мост вел к напичканному пулеметами, танками, пушками западному берегу, за которым в сырой весенней роздыми где-то недалеко таился Берлин. И была долгожданная победа.
Там, на другом берегу, начиналась земля Бранденбург, а Берлин был ее центром и столицей еще с древних времен. Это, по солдатским понятиям, нечто вроде центральной столичной области.
Только тут было другое: тут таилось логово фашистского зверя!
Не нравилась Вахромееву Германия. И природа, казалось бы, вполне привлекательна, даже красивая: поля, леса и горы. Реки и озера в изобилии (черт бы их побрал — непрестанные форсирования!). А вольности, раздолья, естественной простоты нет, самой той природы не чувствуется! Не страна, а огромный подстриженный палисадник, где все ухожено, выровнено по ранжиру. В лесах деревья и те под линейку высажены.
Города, городки, поселки — на один манер. Островерхие, с одинаковыми черепичными крышами, колючие на вид. В той же Силезии — сплошные шпили и заводские трубы. Посмотришь — не города, будто каменные ежи в долинах разбросаны. И подступаться неохота.
А надо. Потому что надо идти вперед, надо кончать войну.
Конечно, наиболее «колючие» города приходится обходить и оставлять в тылу, такие, как блокированные в феврале здесь, неподалеку, Глогау и Бреслау — в каждом гарнизоне по нескольку десятков тысяч отпетых фашистов. Леший с ними, пусть покуда грызут сухари, от расплаты все равно не уйдут…
На реке, по-весеннему взбухшей и грязной, плыли обломки телег, зарядных ящиков, полузатопленные разбитые лодки и бесформенные трупы: где-то в верховьях Нейсе, в горах Верхней Силезии, только на днях отгремели яростные бои. Река несет печальные их отголоски, крутит у мостовых свай зловонные водовороты, за которыми в полном молчании наблюдают оба берега: отсюда — наши; с противоположного — немцы.
Все знают: скоро, очень скоро то же самое начнется здесь. Закипит под снарядами грязно-бурая вода, в огне встанут на дыбы берега и полноводная равнодушная Нейсе понесет новые трупы к низинам Померании, к песчаным отмелям Балтики…
А между тем на берегах с каждым днем пробуждалась весна, сладковатые запахи потеплевшей земли все сильнее, явственнее забивали пороховую гарь, кислую душноту снарядных разрывов. В побуревших, еще голых кустах на косогоре, рядом с КП Вахромеева, несмело пискнули какие-то пичуги, а однажды в полдень невысоко над рекой прошел на север строгий гусиный клин. Будто серебряные колокольчики прозвенели под белыми облаками.
Вспомнилась Черемша… Мартовская капель под стрехами, налитые солнцем хрустальные сосульки, влажно-черные плешины проталин, над которыми курился парок, пахнущий прелым листом. Там в марте солнышко весь день колобродит, купается, хмельное, в снегу и воде. Здесь ни снега, ни солнца — одна туманная мокрота.
А все равно приятно: весна по жилам бродит, будоражит, теребит, куда-то зовет. Не зря вон ребята из третьей роты по утрам прямо из траншей на берег вылазят и, пользуясь туманом, по пояс моются, гогочут как те ошалелые от весны гуси.
Надо, пожалуй, запретить, пресечь озорство. Недалеко и до беды: а ну как немцы на слух врежут из крупнокалиберного «гувера»?
Не врезали. Более того, и у немцев нашлись смельчаки — любители водных процедур. Те вообще открыто действовали, когда и туман уже поднялся. А стрельбы не было.
«Дуреют но весне люди… — морщился Вахромеев. — А через неделю, глядишь, наступать придется. Не растрясти бы боевой дух — ведь больше месяца в окопах сидим».
Он долго разглядывал, в бинокль умывающихся немцев, потом, вздохнув, велел телефонисту соединить его с командиром третьей, «прибрежной» роты.
— Бурнашов! Вы там ослепли, что ли? Немцы у вас на глазах хулиганят, а вы пялитесь. Шугани по ним очередью, чтоб порядок знали.
— Есть! Сейчас мы их срежем.
Немцев с берега спугнули. Однако Вахромеев еще долго пребывал не в духе, бурчал— сердился на непонятливого лейтенанта Бурнашова. Ведь проявил нетребовательность: пример-то немцам его, Бурнашова, архаровцы подали! Ну и пресек бы в самом начале. Так нет, надо непременно командиру полка вмешиваться!
Честно говоря, Вахромеев и сам чувствовал некую внутреннюю неловкость, вроде бы личную виновность. Плещутся в воде молодые ребята, у которых кровь по весне играет. Ну пускай. Что тебе, старому, завидно или мешают они?
Мешают, конечно. И очень вредно мешают. Потому что разлагают боевой дух, солдатскую боеготовность подрывают. А как же иначе оценить?
Вон немцы это сами очень хорошо понимают. Обозлились. Выставили фанерный щит, на котором, кажется, непотребное слово по-русски намалевали.
Вахромеев поднял бинокль и сплюнул: ну да, грязная матерщина. Чертовы мерзавцы! Ничего, пусть Бурнашов почитает, это как раз в его адрес. Чтобы впредь уши не развешивал и слюни не распускал.
Вахромеев вышел из блиндажа поразмяться перед завтраком и опять хмуро оглядел речное русло, над которым на уровне мостовых ферм еще клубились рваные хлопья тумана. Уже спокойно, даже с одобрением подумал про Бурнашова: «А ведь у мужика хватило ума и выдержки не ответить на матерный щит. Молодец, что не поднял пальбу!»
Но как раз именно в этот момент и началась пальба. Однако не но щиту, а совсем по другой цели: справа, с низовья, из-за изгиба реки, прямо над лесом вынырнул немецкий самолет, легкий и миниатюрный, напоминающий нашего «кукурузника». Насколько разбирался Вахромеев, это был связной «физелершторх». Самолетик черно задымил и вдруг почти сразу шлепнулся за песчаным бугром, в сосняке, как раз в расположении бурнашовской роты. И тут началось! Застрекотали пулеметы с обоих берегов, забухали мины, гулко, звучно и часто ударили пушки. Можно было подумать, что немцы неожиданно высадили группу поисковых разведчиков или даже передовой десант.
«Ишь раскипятились! — недовольно подумал Вахромеев. — И наши тоже с утра пораньше ошалели: палят в белый свет как в копеечку. Боеприпасы жгут. Надо пойти позвонить, пресечь безобразие, не то командир дивизии вмешается. А он мужик крутой…».
Однако перестрелка оборвалась так же внезапно, как и началась. На холмистое прибрежье, на черноватые сосняки опять улеглась утренняя тишина.
И все-таки позавтракать как следует не удалось. Увидав Вахромеева на пороге, телефонист уже протянул ему трубку.
Звонил комроты Бурнашов: пленили летчика с подбитого самолета; пленный передвигается самостоятельно, ранений не оказалось.
— Давай его ко мне! — приказал Вахромеев и тут же велел ординарцу Прокопьеву подать хотя бы кружку горячего чая да побыстрее разбудить помначштаба капитана Соменко (он один хорошо знал немецкий язык).
Впрочем, Афоня Прокопьев сумел-таки перед чаем навязать командиру котелок каши. И правильно сделал, потому что лейтенант Бурнашов со своим пленным явился на KП только минут через двадцать.
Бурнашов сначала вошел один, оставив пленного в бревенчатом «предбаннике», где размещалось хозяйство связистов. Поздоровался и доложил по-уставному, но и по-свойски одновременно, а Афоню уж вовсе фамильярно похлопал но спине: «Жиреешь, варнак, на командирских харчах!»
Лейтенант знал, что Вахромеев его больше чем уважает. И не только как земляка, близко знакомого по довоенной Черемше. Бурнашов был одним из троих (кроме Афони Прокопьева и самого Вахромеева) черемшанцев, входивших в «кержацкую сотню», которая еще в декабре сорок второго села в промерзшие окопы на сталинградских откосах у Волги.
Бурнашов совсем было потерялся при форсирования Вислы, числился без вести пропавшим и вот тут, в Силезии, месяц назад вновь неожиданно объявился, провалявшись почти полгода по госпиталям.
Он сильно за это время похудел, сделался юношески поджарым. И если раньше крючковатый ястребиный нос делал его лицо настороженным, хищным, то теперь бугроватый шрам, пересекавший левую щеку, добавил к этому нечто жесткое, недоброе, даже, может быть, жестокое. Хотя Бурнашов, в сущности, был незлобивым, очень спокойным человеком и еще в Черемше славился чрезмерной деликатностью.
— Ну где там твой пленный? — нетерпеливо сказал Вахромеев. — Показывай, что за ариец.
— Понимаете, товарищ командир… — Бурнашов смущенно поежился. — Я тут двух ребят-автоматчиков с собой прихватил. А то она царапается, кусается, плюется. Ну прямо холера бешеная…
— Кто?!
— Да пленная летчица, язви ее в душу. Мы ее сцапали, ну, помяли немного, думали, ведь мужик. А оно, выходит, баба. Фрау — по-ихнему.
— Давай вводи, — сухо сказал Вахромеев.
Бурнашов четко повернулся кругом, направился к двери, но остановился. Спросил:
— И ребят позвать тоже, товарищ майор? А то ведь она прямо в морду кидается. Как рысь хищная.
— Не надо! — сердито отрезал Вахромеев. — Пусть за дверью ждут.
Еще не хватало сабантуй устраивать вокруг одной какой-то истеричной бабенки. Слава богу, их тут трое мужиков-гвардейцев. Надо будет успокоить ее, так уж как-нибудь сумеют.
Бурнашов ввел пленную летчицу, и поначалу ничего такого истеричного, злобного в ее облике Вахромеев не обнаружил. Молодая, лет двадцати, не больше. «Не фрау, а медхен. Девушка, — пользуясь запасом немецкого, мысленно поправил Вахромеев командира роты. — И видать, занозистая, нервная девка — глаза горят, мелко дрожат губы. Ну конечно, перетрусила: навалились солдаты, скрутили руки. И повели неизвестно куда. Мало ли что могла подумать…».
— А почему она вся мокрая?
— Да в бега ударилась. Выскочила из этого своего «шторха» — и через кусты к речке. В воду сиганула. Мы ее уже оттуда вылавливали. Ребята тоже накупались, прямо в амуниции. А второй летчик с ней был, так тот удрал. Скорее всего, утонул. Как нырнул с берега, так мы больше его и не видели. Наверно, пулю схватил. Пальба же была — ужас!
Вахромеев сделал несколько шагов к пленной и, разглядывая ее, остановился, но не близко и на всякий случай приготовился к неожиданностям. Да, лицо все в синяках, даже в кровоподтеках… «Нехорошо, очень некрасиво…». Вахромеев взглянул на Бурнашова, укоризненно покачал головой. Тот понял, стукнул каблуками.
— Напрасно думаете, товарищ майор! Вам же известно: я законы не только знаю, но и соблюдаю! — Бурнашов намекал на свою довоенную службу. А служил он, между прочим, участковым милиционером в Черемше. — Эти телесные повреждения она, извиняюсь, сама себе причинила. Как упала, так, значит, в приборную доску носом. Физиономией то есть. Аж все стекла вдребезги, и кровь на приборах. Это я лично засвидетельствовал.
— Оружие при ней было?
— А как же. Парабеллум. Вот, пожалуйста. — Бурнашов выложил на стол пистолет. Потом зачем-то вынул обойму и, посмеиваясь, стал щелчками выбрасывать из нее один за другим патроны. — Ну комедия была, товарищ майор! Она же, летчица, отстреливаться пыталась, а потом даже стреляться. Приставит эдак пистолет к виску и жмет. А оно, оружие то есть, ни гугу… И знаете почему? Заело казенник. Вот глядите, из чего они теперь гильзы делают. Из железа! Меди-то у них нет! А железная гильза, она, известно, сразу раздувается после выстрела. Да еще и пригорает — готова пробка, долотом выковыривай. Ну дожили фрицы до ручки: застрелиться и то нечем!
Пленная, конечно, поняла смысл разговора: негодующе отвела взгляд в сторону. А дрожать не перестала, очевидно, накупалась она основательно в ледяной воде.
Вахромеев припомнил кое-какие немецкие слова, которые волей-неволей пришлось запомнить за месяцы последнего наступления. Жестом показал в сторону стола:
— Немен зи пляц, фрейлейн[44]. — Потом обернулся к ординарцу Прокопьеву: — Ну-ка быстренько сваргань кружку горячего чая! А то она зубами клацает.
Что-то долго не появлялся капитан Соменко… Летчица села на лавку к столу, Вахромеев — напротив. Он смотрел на пленную, а она смотрела на придвинутую парившую кружку с чаем. Смотрела брезгливо, с нескрываемым отвращением, как будто перед ней поставили бурду. А ведь это был настоящий сибирский чай — янтарно-бурый, крепко настоянный на кирпичной заварке. И не на какой-нибудь, а на фирменной, Иркутской чаеразвесочной фабрики, еще довоенной выделки! Этим кирпичным чаем Афоня Прокопьев запасся в прошлом году подо Львовом — специально для командира. Целый вещмешок нагрузил из попавшегося на пути трофейного продовольственного эшелона. А ей, видите ли, не нравится…
И все-таки Вахромеев не злился на пленную, наоборот, чем больше глядел, тем большую испытывал жалость. Нет, не ее он, пожалуй, жалел, не взъерошенную, насмерть перепуганную, готовую разрыдаться молодую женщину, которую жестокая прихоть войны вдруг швырнула с неба наземь, прямо на окопы скуластых, пропахших порохом «азиатов-варваров» (какими она конечно же представляет русских солдат).
Вахромеев жалел в ней летчицу, потому что именно это (кожаный шлем, летный комбинезон, легкие сапоги на «молниях») напомнило ему сейчас Ефросинью. И еще запах: острый — бензина, перемешанный с ароматом то ли духов, то ли женских волос, то ли новенькой хромовой кожи (может быть, именно так пахнет небо?). Вот такой же запах он запомнил, когда в прошлом году в июле под Жешувом нес на руках вдоль опушки разбившуюся Ефросинью. И такой же гарью пахло от ее комбинезона и сзади от огромного костра только что взорвавшегося самолета.
Вчера исполнилось ровно восемь месяцев с того дня, когда он отправил ее, впавшую в беспамятство, в тыловой госпиталь. Восемь месяцев полного неведения. Что с ней произошло дальше, выжила ли она — этого он до сих пор не знал.
Может быть, встреча с пленной немецкой летчицей — горькое напоминание о судьбе Ефросиньи?
Прибыл наконец капитан Соменко. За толстыми стеклами очков красные невыспавшиеся глаза — помначштаба опять просидел почти всю ночь над срочными оперативными документами, и Вахромеев знал это. Так ведь нельзя было не будить — переводить-то в полку больше некому.
Капитан попросил себе чаю, недовольно дуя в кружку, сказал:
— Надо бы протокол допроса вести, товарищ командир. Может, старшего писаря пригласить?
— Обойдемся без протокола, — сказал Вахромеев. Что ценного может сообщить прилетевшая откуда-то издалека летчица, и вообще, какой прок от ее показаний для них, для стрелкового полка? Все это сомнительно. Да и сам допрос ради формальности только.
— Положено вести протокол…
— Я сказал: обойдемся…
— Слушаюсь!
Прихлебывая чай, капитал стал задавать стандартные, обычные в таких случаях вопросы: имя, фамилия, воинское звание, военная часть и т. д. Однако никаких ответов не последовало: пленная молчала, продолжая исподлобья злобно и затравленно глядеть в угол блиндажа.
— Молчит… — Капитан отвернулся от пленной, недовольно развел руками: привели какую-то желчную буку, которая строит из себя фюрершу. Стоит ли на нее тратить время? Отправить к чертовой матери в тыл, да и весь разговор. Там с ней разберутся.
— Нет, ты все-таки скажи ей, дурехе, что пыжится она зря. Напрасно, — настаивал Вахромеев. — Скажи, что через неделю от их рейха полетят дух и перья и всем им, нацистам, будет капут. Зачем, ради чего ей запираться?
Но тут случилось неожиданное: летчица вдруг вскочила и, выпучив белесые оловянные глаза, принялась орать — Соменко едва успевал переводить:
— Нет, никогда! Германия останется немецкой! Вам, недочеловекам, никогда не видеть Германии! Здесь, на Одере и Нейсе, вы останетесь, дальше вам не пройти! Вы будете разбиты у нашего порога! Так сказал фюрер!
Она орала так, что в блиндажную дверь встревоженно заглянул один из бурнашовских автоматчиков. А в заключение грохнула кулаком по столу — предназначенная ей кружка с чаем перевернулась.
Вахромеев мрачно насупился. Он смотрел на эту лупоглазую пигалицу, а в глазах у него, как зарево, вставало недавнее незабытое: падающие на бегу солдаты в выгоревших гимнастерках под Белгородом, днепровские кручи, где песок на брустверах был пополам перемешан с осколками, кирпичные развалины в Тарнополе, под которыми пал костьми весь взвод Егора Савушкина, и видимый отсюда полуразрушенный железнодорожный мост, ставший надгробьем для сотен наших ребят… И эта белобрысая стерва митингует здесь? Теперь, после всего пройденного, добытого и утраченного?!
В блиндаже сделалось тихо, стало слышно, как пролитый чай тонким ручейком сливается со стола на широкую деревянную лавку. А оттуда капает на пол.
— Прокопьев! — тихо, сквозь зубы, позвал Вахромеев. — Неси сюда тряпку. Живо!
Афоня нырнул за дверь и тут же подал командиру хозяйственную тряпку — старую солдатскую гимнастерку из б/у, из списанной ветоши.
— Не мне, ей подай… — процедил Вахромеев и вдруг резко повернулся, шагнул к пленной: — А ну, вытри! Сейчас же подотри, мать твою перетак, фрейлейн-дрейлейн!
Он сказал это негромко, спокойно, однако летчица сразу присела, посерела лицом: в сузившихся глазах советского офицера она увидела нечто страшное, гибельное для себя. Увидела, прочла такое, перед чем меркли, делались пустячными все ее предыдущие передряги.
Подхватив тряпку, она быстро вытерла стол, лавку, опасливо косясь на Вахромеева, всхлипывая и лопоча одновременно.
— Она говорит, что приносит извинения, — переводил капитан Соменко. — Она высказала все, что должна была сказать перед смертью. Она, видите ли, убеждена, что ее здесь ждет. Расстрел и позор. Теперь она готова умереть. За Германию.
Вахромеев почистил платком пятна на кителе (от разлитой кружки досталось и ему), усмехнулся:
— Скажи ей, что она просто дура. Никто ее не собирается расстреливать, и вообще никто пальцем не тронет. Поедет в лагерь военнопленных, а после войны выйдет замуж и будет рожать детей. И пусть не вздумает еще раз митинговать, а то ведь смотря какие люди попадутся. Народ теперь нервный…
Ну а после этого разговор пошел на лад. Летчица сообщила, что, пользуясь утренним туманом, летела в осажденный Бреслау, везла туда важного пассажира — эсэсовского полковника, специального эмиссара рейхсфюрера Гиммлера. Нет, она не знает цели его командировки, очевидно, штандартенфюрер был послан для укрепления боевого духа «крепости Бреслау», Это теперь практикуется повсеместно.
Нет, она сама не имеет к СС никакого отношения, она лишь член имперского союза девушек «Юнгмедель». Воинского звания не имеет. Рядовая летчица из особой спортивной авиаэскадрильи «Ганна Рейч» («Это знаменитая немецкая летчица-рекордсменка мира. Надеюсь, господа советские офицеры читали в довоенных газетах о ее рекордных полетах?»).
Перед тем как отправить пленную в штаб дивизии, Вахромеев велел ординарцу Прокопьеву отвести ее в соседний блиндаж и накормить как следует, а также дать ей по возможности обсушиться.
За это время они с капитаном Соменко и Бурнашовым распотрошили кожаную полевую сумку, найденную в разбитом самолете. Как оказалось, она принадлежала пассажиру «штандартенфюреру СС Ларенцу, который следовал в крепость Бреслау в качестве особоуполномоченного рейхсфюрера Гиммлера» — так было сказано в обнаруженном командировочном предписании.
Никаких оперативных документов в сумке не оказалось. Был лишь пакет, адресованный начальнику гарнизона Бреслау генералу Никгофу, а в нем отпечатанный на машинке приказ фюрера от 19 марта 1945 г. о разрушении объектов на территории Германии.
После того как помначштаба перевел относительно короткий (на полторы странички) текст приказа, Вахромеев закурил, меланхолично заметил:
— Стало быть, «все подлежит уничтожению»?.. «Выжженная земля», как он говорит, Ну ежели разобраться, это и неудивительно! Гитлер ведь гад, потому и действует по-змеиному: подыхая, все равно жалит. Непонятно, зачем, отчего эта дурочка до сих пор вопит «хайль фюрер!»? Он для всей их Германии уже приговор подписал, а они продолжают на него молиться. Где тут логика, славяне, а? Я вас спрашиваю?
— Хрен его знает… — озадаченно протянул лейтенант Бурнашов, — Одно слово, немцы, товарищ майор.
— Не немцы, а нацисты! — блеснув очками, сухо поправил капитан Соменко. — Различать надо, Бурнашов. Разграничивать!
Уже потом, час спустя, когда пленная летчица и Бурнашов с автоматчиками были отправлены в дивизию, майор Вахромеев вдруг припомнил фамилию командированного в Бреслау штандартенфюрера и замер, досадливо хлопнув себя но лбу: Ларенц!.. Где он слышал эту фамилию, причем не очень давно и при каких-то необычных обстоятельствах?
Ларенц… Ну конечно, это было летом прошлого года под Жешувом, когда танковый десант Вахромеева прорвался к секретному ракетному полигону «Хайделагер»! Ларенц — фамилия коменданта-эсэсовца полигона, садиста и изувера, на счету которого тысячи загубленных советских пленных. Штаб фронта тогда приказал выделить спецгруппу для поимки этого Ларенца. Но ему удалось сбежать…
Значит, матерый душегуб нашел-таки свой конец здесь, на дне Нейсе?
Хорошо, если так…
Штандартенфюрера Ларенца выловили из воды немецкие гренадеры — уже у самого берега в лозняке зацепили его багром. Спасение Ларенца выглядело чудом, если учесть, что ему удалось благополучно переплыть полноводную Нейсе в обмундировании в обжигающе-ледяной воде, да еще под адским пулеметным обстрелом. Так по крайней мере считали изумленные гренадеры, выволакивая вконец обессилевшего штандартенфюрера в прибрежный сосняк.
Впрочем, никакого чуда не было: просто солдаты не знали, что Макс Ларенц в молодости считался спортсменом экстра-класса и еще десять лет назад входил в Олимпийскую сборную Германии. К тому же штандартенфюрер, как опытный пловец, во время первого же затяжного нырка сумел сбросить сапоги, а потом, опасаясь пуль, большую часть своего вынужденного заплыва провел под водой. Потому его даже не царапнуло.
Через полчаса Ларенц, выпив коньяка, уже грелся я в комфортабельном блиндаже, облачившись в старомодный помещичий халат хозяина — старика генерала, недавно мобилизованного из запаса и волею фюрера поставленного во главе гренадерской дивизии. А еще через час, после того как генеральский денщик просушил и отгладил обмундирование, штандартенфюрер выехал на бронеавтомобиле в Берлин.
После выпитого коньяка, плотного завтрака Ларенц испытывал бодрость, прилив сил и вообще пребывал в отличном настроении. И не только потому, что ему удалось избежать, казалось бы, неминуемой гибели. Он был откровенно рад тому, что тщательно задуманная группенфюрером Бергером провокация против него, Ларенца, все-таки сорвалась, хотя и обошлась очень дорого. Благодарение господу, счастливая звезда все еще сопутствует ему!
Неделю назад, будучи срочно вызван из Тухеля в Берлин, в резиденцию РСХА[45], Ларенц сразу же понял, что ему готовится западня. И не кем-нибудь, а влиятельным в кругах СС группенфюрером Бергером, заместителем начальника РСХА Эрнста Кальтенбруннера.
Это была старая история. Бергер невзлюбил Макса Ларенца еще с прошлого года после таинственного исчезновения из «Хайделагера» (в самом конце июля) оберста — инженера Крюгеля, к которому группенфюрер откровенно отечески благоволил (якобы как к другу своего погибшего кузена). Бергер не преминул обвинить Ларенца, полагая, что он, комендант «Хайделагера», виноват во всем, именно он «прохлопал скромнягу Крюгеля — честного и храброго солдата».
А чуть позднее, уже в августе, когда по секретным каналам СД выяснилось, что «скромняга Крюгель» проходит по спискам тайной офицерской оппозиции и косвенно причастен к заговору против фюрера 20 июля 1944 года, группенфюрер и вовсе взбеленился, люто возненавидел Макса Ларенца. Это и понятно: ведь штандартенфюрер был, пожалуй, единственным человеком, который знал об отеческих симпатиях высокопоставленного эсэсовского генерала к военному инженеру, оказавшемуся врагом рейха.
Одно время Ларенц даже всерьез опасался за свою жизнь: его запросто могли убрать как нежелательного свидетеля. Однако Бергер поступил иначе и проделал все тоньше, хитрее: официально командировал «крапленого» штандартенфюрера в осажденный Бреслау в качестве «имперского толкача». Послал на верную гибель. Тем более что заступиться за Ларенца, замолвить слово было некому. Покровитель Ларенца рейхсфюрер СС Гиммлер, знавший Макса еще с конца двадцатых годов, отсутствовал, будучи назначен командующим группой армий «Висла».
Теперь, кажется, обстановка переменилась. Как сообщил старик генерал — командир гренадерской дивизии, по радио получен приказ фюрера о снятии Гиммлера с поста командующего группой армий, он заменен генерал-полковником Хейнрици, «мастером железной обороны». Следовательно, рейхсфюрер уже возвратился в Берлин, и надо полагать, он не откажется выслушать в трудный час одного из своих старых и верных товарищей, начинавших свой путь еще с продымленного зала «Бюргербройкеллера»[46].
В течение трех часов, пока броневик пробирался к столице, то и дело съезжая на временные объезды, минуя завалы на дороге, выстаивая очереди на понтонных переправах (в мирное время по шикарной бетонной автостраде Бреслау — Берлин на это понадобилось бы около часа), штандартенфюрер тщательно обдумывал, взвешивал свое положение и определял план действий.
Главное состояло в том, что теперь, после авиакатастрофы, у него были развязаны руки. Он мог действовать самостоятельно, минуя управление РСХА, потому что в случае надобности имел возможность сослаться на чрезвычайные обстоятельства.
Он был уверен, что на Альбрехтштрассе в резиденцию имперской службы безопасности ему не попасть — его просто не пропустят многочисленные патрули. Более того, сразу задержат и доставят в полевую фельдкомендатуру — ведь его офицерское удостоверение и специальный пропуск совершенно размокли. Не говоря уж о командировочном предписании, которое он вообще утерял.
Следовательно, на первом же берлинском контрольно-пропускном пункте надо (пользуясь присутствием сопровождающего на бронеавтомобиле обер-лейтенанта) звонить сразу в «дом Гиммлера»[47], в приемную самого рейхсфюрера. Уговорить, упросить, в конце концов умолить дежурного адъютанта соединить его с шефом. Ну а дальше наверняка будет проще.
Ларенц, разумеется, представлял, что пробиться к столице на обычном пехотном броневике будет нелегко: Берлин еще 9 марта объявлен фронтовым городом и находится в тройном кольце мощных оборонительных обводов. Все дороги перекрыты многочисленными заставами, контрольно-пропускными пунктами.
Им удалось добраться только до района аэропорта Иоганнисталь: здесь, на невысоком холме, их задержали у шлагбаума фельдкомендатуры. Тут же Ларенца ожидал и неприятный сюрприз: оказалось, что связи у полевой жандармерии с «домом Гиммлера» нет. «Это вовсе не наш уровень», — пробубнил пожилой фельдфебель, подозрительно разглядывая грубые солдатские сапоги на ногах штандартенфюрера СС (черт побери, в штабе гренадеров так и не смогли отыскать приличных офицерских сапог!).
К счастью, выручил обер-лейтенант, сопровождавший в поездке Ларенца. Неподалеку на этом же холме, за кустами орешника, он разглядел причудливую радиоантенну и предложил:
— А не пройти ли нам на радиостанцию, господин штандартенфюрер? Я ведь по специальности связист и вижу, что там расположена одна из наших новинок: дециметровая радиостанция направленного действия. Она наверняка держит связь с центром.
Так оно и оказалось. Это была станция, входящая в радиосеть коменданта Берлина и ставки оберкомандовермахт. Делать было нечего, и, немного подумав, Ларенц решительно приказал дежурному радисту:
— Соедините со ставкой! Пригласите к микрофону адъютанта фюрера по войскам СС штурмбанфюрера Гюнше. Для срочного сообщения.
Это был последний шанс, и следовало рискнуть, попробовать использовать его. Дело в том, что Отто Гюнше, как и обергруппенфюрер Фегелейн — уполномоченный по СС при ставке фюрера, были давними приятелями Ларенца. Когда-то все трое входили в состав первых десяток СС, не раз плечом к плечу ходили на рискованные операции, а потом до утра сидели в какой-нибудь пивной и, выбивая пробки из зеленоватых бутылок «рейнвейна», горланили любимую «Призыв раздался, подобный грому».
Они давненько не виделись, война разбросала их и бескомпромиссно предопределила каждому свое. Честно говоря, Ларенц недолюбливал прыщавого заносчивого Гюнше, считал его лжецом и лизоблюдом, но… времена теперь были не те, чтобы обращать внимание на подобные мелочи.
Как важно, чтобы Гюнше сейчас оказался на месте! Надо его упросить, уломать во что бы то ни стало!
В динамике раздался щелчок, шорох и затем четкий металлический голос:
— Здесь штурмбанфюрер Гюнше! Я слушаю.
Ларенц взял микрофон из рук радиста, сдерживая волнение, сказал:
— Говорит штандартенфюрер Ларенц. Приветствую тебя, дружище Отто! Как ты там кукарекаешь? — Друзья когда-то прозвали Гюнше «петухом» за его пристрастие к девочкам, которых сам он игриво называл «курочками». — Я нахожусь возле аэропорта Иоганнисталь, у фельдкомендатуры. Только что прибыл с фронта, и, как видишь, первым делом захотел услыхать твой голос. Как идут дела, дорогой?
Радист переключил рацию на прием. Ларенц в ожидании ответа усмехнулся, похвалил самого себя: быстро интуитивно сориентировался, взял верный тон разговора. Гюнше всегда слыл бодрячком и о делах говорил только иронично, пренебрежительно. Просительность, уничижение в беседе с ним противопоказаны.
— Здравствуй, милый Макс! Откуда ты свалился, черт побери? — раздался наконец удивленный голос из динамика. — Мы тебя недавно вспоминали с Фрицем (это Фегелейн, отметил Ларенц). Зачем тебя занесло сюда? И вообще, говори дело, мне, к сожалению, очень некогда.
— Главное дело — увидеть тебя, Отто. Соскучился. Ладно, шучу! Слушай, пришли-ка мне сюда срочно машину с особым пропуском. А то я торчу здесь, потому что никак не могу связаться с нашей конторой. Учти, Отто, отказывать старым друзьям нельзя. Жду машину.
— Жди. Высылаю, — коротко буркнул динамик.
Ларенц облегченно вздохнул.
Отправив обратно броневик, штандартенфюрер долго стоял на холме, разглядывая раскинувшийся в долине огромный задымленный Берлин. Даже отсюда, издали, хорошо были видны руины — целые кварталы лежали в бесформенных развалинах, кое-где торчали обугленные остовы некогда многоэтажных домов добротной каменной кладки, еще недавно олицетворявших мощь и величие «тысячелетнего рейха». Черные провалы выбитых окон, ломаные очертания руин, дымное, низко упавшее небо и гнетущая, какая-то кладбищенская тишина… «Мертвый город», — с грустью подумал Ларенц, представив, как нелегко будет пробираться на автомобиле в центр среди этих сплошных осыпей кирпича, бетона и щебня.
Он вспомнил, как десять лет назад, в начале июля тридцать пятого года, они возвращались победителями из Мюнхена: два транспортных «юнкерса» приземлились тогда на этом аэродроме.
Молодые, крепкие, бесшабашные, в новенькой эсэсовской форме («черные парни в белых рубашках и черных галстуках») — «овчарки фюрера», как со страхом их тогда называли враги, и они гордились этим прозвищем.
Они выскакивали на зеленое летное поле и, радуясь солнцу, жизни, радуясь победе, ошалело налили в воздух из парабеллумов. Они имели на это полное право, потому что два дня назад, в ночь на 30 июня, во главе с фюрером раздавили под Мюнхеном зловонное гнездо предателей-педерастов из бывших штурмовиков. В борделях Мюнхена и по окрестностям они выловили около двухсот «паршивых ремовцев» и всех сразу поставили к стенке: ведь эти подонки, как сказал фюрер, готовили заговор против него. Брали прямо в постелях, тепленькими, иных с девочками-такси, иных, как главаря капитана Рема и его начштаба Хейнеса, вместе с их накрашенными мальчиками. Хмельная, разудалая была эта «ночь длинных ножей»!..
Макс Ларенц и Гюнше находились среди «ударной группы» молодых эсэсовцев, которые на рассвете вместе с фюрером прибыли в городок Бад-Висзее (в часе езды от Мюнхена) и сразу же ворвались в отель «Гензльбауэр», где мертвецким сном дрыхли после попойки главари мятежных штурмовиков. Фюрер сдернул Рема с постели на пол и в ярости плюнул ему в лицо.
Ларенц, пожалуй, допустил потом, на другой день, очень грубую ошибку, высказав в кругу товарищей-эсэсовцев недоумение по поводу реальности «ремовского путча»: ведь все они, как оказалось, пьянствовали, а затем просто дрыхли в эту ночь. Он и сейчас жалеет о сказанном: наверняка кто-то из друзей донес начальству о его сомнениях, может быть, тот же Отто Гюнше. Не случайно Ларенца долго потом держали на рядовых должностях, и только война позволила ему более или менее выдвинуться вперед. А ведь мог бы сейчас носить в петлице золотые генеральские листья, как многие его товарищи — ветераны СС. Как, например, тот же Фриц Фегелейн, обергруппенфюрер СС.
Непростительно-обидны грехи молодости, что поделаешь…
Машина — черный бронированный «мерседес-бенц» — прибыла через час. За рулем сидел угрюмый плечистый шарфюрер, который за всю дорогу не вымолвил ни слова, только беспрерывно чадил дешевыми солдатскими эрзац-сигаретами «Юно», выплевывая их одну за одной через опущенное боковое стекло.
Ларенц еще в самом начале поездки назвал ему адрес (Кенигсплац, «дом Гиммлера»), однако шофер никак на это не реагировал, а с полуразваленной центральной Вильгельмштрассе вдруг неожиданно сделал левый поворот на Фоссштрассе и вскоре, резко затормозив, остановился прямо напротив боковых ворот сада имперской канцелярии. И только тогда буркнул:
— Приехали…
— Но позвольте, шарфюрер! Я же назвал совсем другой адрес! — возмутился Ларенц.
Тот уже обошел вокруг машины, рывком открыл заднюю дверцу:
— Прошу выходить! Я обязан доставить вас прямо в адъютантскую фюрера. Таков приказ. Следуйте за мной, герр штандартенфюрер.
Ларенц помедлил, оглядывая полуразрушенное, разбитое бомбами здание имперской канцелярии, недоуменно пожал плечами: что все это значит? Уж не затеял ли какую-нибудь провокацию коварный лизоблюд Гюнше? Ведь на языке эсэсовцев — «доставляют» только арестованных… Но тогда почему в приемную самого фюрера?!
Над всеми этими вопросами ломал себе голову изрядно встревоженный Ларенц, пока шли через обширный сад мимо многочисленных постовых, а потом спускались в подземелье по бетонным ступенькам. В узких, тускло освещенных коридорах пахло сыростью, ржавым железом, прогорклым табачным дымом. Они шли, казалось, по нескончаемому бетонному полу, делали повороты, спускались вниз на несколько этажей, снова поднимались наверх… Здесь, под землей, был расположен, оказывается, целый бетонный город, напичканный оружием, разноцветными кабелями и людьми преимущественно в черной эсэсовской форме. Их всюду беспрепятственно пропускали.
Наконец миновав какую-то полутемную залу, уставленную рядами мягких стульев, они вошли в небольшую комнату, где было светло как днем. Из-за стола, уставленного телефонами, навстречу Ларенцу шумно кинулся Отто Гюнше — щекастый и улыбчивый как прежде, только, пожалуй, заметно полысевший. Они молча обнялись, поцеловались, похлопали друг друга по плечам.
— Послушай, Отто, я не понимаю… — обескураженно начал штандартенфюрер.
— Все поймешь! Айн момент, все поймешь! — перебил Гюнше и многозначительно приложил палец к губам: в квадратной комнате, как только теперь заметил Ларенц, находились посторонние, в том числе какой-то напыщенный моложавый генерал. — Садись, отдыхай и пей кофе. Настоящий бразильский. Точно такой мы пили когда-то у старика Швебера в Годесберге. Надеюсь, ты не забыл?
Ну как же, Ларенц хорошо помнил кофейню Швебера! Это было в декабре тридцать восьмого на свадьбе Фрица Фегелейна и Гертруды Браун — родной сестры Евы Браун, обворожительной и верной подруги фюрера. Именно после того события Фегелейн быстро пошел вверх и уже через год оказался в числе самых приближенных людей Адольфа Гитлера.
Смакуя ароматный кофе, Ларенц вдруг сообразил, что штурмбанфюрер Гюнше отнюдь не случайно напомнил ему о свадьбе в Годесберге. Это был намек, совершенно недвусмысленный намек на предстоящую встречу с обергруппенфюрером Фегелейном.
Выпроводив наконец посторонних, Гюнше придвинул и себе чашечку кофе, закурил сигару и довольно рассмеялся:
— Молодец, старина Макс! Я гляжу, ты не утратил своей былой проницательности. Правильно меня понял: да, ты нужен, ты понадобился Фегелейну. Зачем? Черт меня задери, я этого не знаю. Клянусь пресвятой девой! Фриц совершенно случайно присутствовал в радиорубке при нашем с тобой разговоре. А потом хлопнул меня по спине: «Это тот человек, который мне нужен! Тащи его сюда». Вот все, что я могу тебе сказать.
— Но пойми, Отто… Я же подчиненный Гиммлера.
Я обязан доложить ему о своей неудачной командировке, вернее, о возвращении с того света. Я же был послан в Бреслау…
— Знаем мы это! Знаем! — насмешливо перебил Гюнше, — Уже навели справки. Считай, что тебе сегодня повезло дважды: ты ушел от смерти и одним махом вышел в вершители судеб рейха. Да, да, я не преувеличиваю, ибо то, что ты отныне станешь делать, будет скреплено печатью и подписью самого фюрера.
«А ведь он кое-что знает о причинах столь неожиданной метаморфозы! — отметил про себя Ларенц. — И даже каким-то образом заинтересован в появлении моем здесь и, вероятно, в том, что мне предстоит делать. Ну что ж, будущее покажет».
— Мы с тобой старые солдаты, Отто… — в раздумье, но твердо произнес Ларенц. — И ты знаешь: я всегда готов выполнить любое задание. Тем более задание фюрера, Хайль фюрер!
Гюнше молча поднялся и, кивнув Ларенцу, вывел его в коридор. Там сухо сказал:
— Вторая дверь налево. Удачи тебе, старина!
За эти восемь месяцев Ефросинья еще дважды попадала в госпиталь.
В прошлогоднем августе еле выкарабкалась, встала на ноги. Тогда в Польше, за рекой Вислокой, упав на горящем самолете, она разбилась так, что неделю потом не приходила в сознание. Три перелома, сотрясение мозга, общая контузия — все это значилось в ее госпитальной истории болезни.
Даже очнувшись, она еще несколько дней не могла понять, где находится, как очутилась здесь и что, собственно, предшествовало ее появлению в госпитальной палате. Оказывается, ни врачи, ни медсестры не знали ее имени-фамилии, и она удивилась, услыхав, что меж собой они называют ее «старшина-летчица» или «женщина с орденами Славы». И помочь им ничем не могла: совсем не разговаривала (перелом челюсти), писать тоже была не в состоянии, потому что правая рука, замурованная в гипс, висела на вытяжном шелковом шнурке.
При госпитализации у нее не обнаружили никаких документов — это Ефросинья поняла из последующих разговоров. Недоумевала: ведь солдатская книжка всегда была при ней в правом нагрудном кармане, в том числе и перед тем памятным ночным вылетом. Впрочем, полет помнился только до того момента, когда над целью были сброшены бомбы. Дальше все обрывалось, будто сплошь перечеркнутое желто-багровыми всполохами…
Однажды утром молоденькая медсестра принесла в палату сложенную вчетверо фронтовую газету и, улыбаясь, показала на фотоснимок: «Це, мабуть, вы? Дуже схожи».
Левой, здоровой рукой Ефросинья взяла газету, радостно вздрогнула: ну конечно, это была она! И фотография хорошо знакомая: они стоят с Симой Глаголиной у своего самолета, ухарски сбив на затылки белые подшлемники (их еще летом снимал сержант-дешифровщик из отделения полковой фоторазведки).
А ниже шла статья. «Подвиг крылатых подруг». Ефросинья плохо видела текст сквозь набухающие в глазах слезы, а когда прочитала: «…старшина Е. Просекова награждена орденом Славы I степени (посмертно)…», вдруг вскрикнула, забилась в неудержимых рыданиях.
Слезы будто сразу просветлили прошлое: она увидела трассы в рассветном небе, белое, странно улыбающееся, мертвое лицо Симы, увидела стремительно прыгнувший навстречу, прямо под крыло, лес — и потом удар о землю… Она почему-то оказывается в стороне от самолета и ползет к нему — из кабины сквозь густой дым видны безжизненные руки подруги. И неожиданный, ослепительно-горячий шар взрыва…
Потом самое странное: будто во сне она видит Николая Вахромеева — залетку Колю, ощущает сквозь боль его ласковые сильные руки…
Нет, это не был сон! Это происходило наяву — сейчас Ефросинья отчетливо вспомнила каждую деталь той необъяснимо-случайной встречи на лесной опушке. Это он, Коля Вахромеев, вынул из нагрудного кармана ее солдатскую книжку, потому что она просила, она велела ему взять и поставить в их штабе штамп о замужестве, который они не успели, не догадались поставить во время мимолетной встречи в Рай-Еленовке под Харьковом. Он обещал непременно прислать книжку в госпиталь. Но не прислал. Значит, скоро пришлет. Скоро…
На глазах перепуганной медсестры Ефросинья вдруг сразу смолкла, затихла и, чуть всхлипывая, тут же уснула.
Дела ее быстро пошли на поправку. Тем более что в госпитале она в тот день сделалась знаменитостью: как-никак полный кавалер ордена Славы! Да еще «посмертно»! Этакого и бывалым солдатам не часто доводилось видеть.
В октябре состоялась врачебно-летная комиссия. Решение было безапелляционным: из авиации списать, демобилизовать подчистую. Ефросинья в результате полученных ранений и связанных с ними различных осложнений оказалась всюду «не годной», даже к нестроевой службе в мирное время.
Седой как лунь краснощекий полковник-профессор сочувственно покачал головой:
— Такие вот дела, старшина… Считайте, что вы, голубушка, отвоевались. Переходите, так сказать, на мирные рельсы. Езжайте домой в свою Сибирь. А если хотите, то здесь оставайтесь, во Львове. Прекрасный город! Вас, несомненно, хорошо примут, тем более что вы активно участвовали в его освобождении. Через неделю выписка. Можете идти.
Ефросинья, опустив голову, все это выслушала в молчании, как приговор. Очевидно, в потускневшем лице, во всем облике ее было так много откровенной горечи, даже отчаяния, что полковник покашлял ободряюще:
— Ну-ну, выше голову, старшина! Вы ж все-таки полный кавалер Славы! Молодая, интересная женщина — у вас все еще впереди. А вообще, конечно, я вас понимаю… В конце концов, как врач, как человек… Психический перелом, душевный стресс и так далее. А вы, голубушка, поплачьте, не стесняйтесь, поревите по-девичьи. Это очень облегчает… Снимает экспрессию.
Ефросинья подняла голову, прищурилась. Сказала сухо:
— Я свое уже выплакала, товарищ полковник! Так что советуете зря, не тот пациент. И решение ваше я не принимаю. Оно несправедливое! Ложное!
Полковник сдернул очки, оглядел за столом своих коллег, выразительно пожал плечами. Дескать, полюбуйтесь на эту авиационную фею. Вместо признательности и благодарности за лечение, за внимание и заботу она, как видите, грубит. Форменным образом.
— Хм… А что вы, собственно, хотите, старшина?
— Я не хочу — я должна воевать, — сказала Ефросинья. — Я должна быть в Берлине!
— Понятно, — усмехнулся профессор. — Но есть же законы, приказы, есть, в конце концов, порядок! Это не наша прихоть, это объективные данные медицины. К сожалению, именно поэтому вам придется прервать свой славный боевой путь, старшина.
— Не придется! Немцы не прервали, а вы тем более не остановите.
Перепалка кончилась тем, что Ефросинью просто-напросто выдворили из кабинета. Полковник, разозлившись, вдруг гаркнул: «Кругом — марш!» И баста — весь разговор.
Минут десять Ефросинья, стуча палкой, прихрамывая, возбужденно расхаживала по госпитальному коридору. Потом сняла с халата ордена Славы, сунула их с досадой в карман: зря нацепила, все равно не помогли!
До самого обеда просидела на скамейке в госпитальном саду. Настроение — хоть вешайся… Хорошо ему рассуждать: «Поезжай в свою Сибирь…». А что она там будет делать, когда дело, ради которого жила, воевала, недосыпала, горела и разбивалась, залечивала раны, брошено на полдороге. Когда окажутся брошенными боевые товарищи — живые и погибшие, когда брошенной и, может быть, навсегда оборванной и потерянной станет единственная нить, скреплявшая прошлое, настоящее и возможное будущее, — Колина любовь…
Куда она поедет, зачем и ради чего?
Уехать, смириться, быть списанной — значит навсегда отказаться от неба, от мечты, голубые стежки к которой были проторены еще таежной юностью.
Именно в этом крылось главное. Больше, чем горечь — беда…
Ефросинья в раздумье глядела на синеющие вдали горы, уже испятнанные пастельными красками осени, на синий провал парковой аллеи, где желтыми бабочками мельтешили опавшие кленовые листья, и вдруг средь этой пестроты, средь янтарно-солнечного листопада увидела самое себя — давнюю полузабытую девочку-подростка, худенькую, глазастую и длинноногую «попрыгушку», наивно представлявшую мир уютным и тенистым, вот как эта аллея.
Только странно: «попрыгушка» почему-то была в белом медицинском халате и в кирзовых солдатских сапогах. Она что-то кричала, махала рукой, и, словно очнувшись, Ефросинья узнала в ней дежурную медсестру Тоню. Ту самую кареглазую «гуцулочку», которая когда-то принесла в палату фронтовую газету с портретом Ефросиньи.
— Товарищ старшина! Я ж вас шукаю! Швыдче ходить до палаты. Гости чекають!
— Какие гости? — удивилась Ефросинья.
— Ой, таки симпатични, цикави! Полковник — герой, а с ним сержант. Зараз у вас в палате. Ходим!
В палате Ефросиньи сидел и дымил в раскрытое окно командир авиаполка полковник Дагоев. Справа у стены сержант-ординарец деловито развешивал на спинку стула какое-то обмундирование.
Увидав входящую Ефросинью, Дагоев щелчком выбросил папиросу в окно и сказал сержанту:
— Якимов! Пойди-ка погуляй в коридоре. Да на машину взгляни — как бы бензин не слили.
Затем широко раскинул руки навстречу Ефросинье:
— Ай, молодец Просэкова! Живая, совсем живая! А мы, понимаешь, тебя чуть было не того… Нэ туда записали. А постриглась зачэм? Нэ красиво. Как малчишка.
— Ничего, отрастут. Опять коса будет, — сказала Ефросинья, села на кровать и не выдержала, расплакалась.
— Вах, нэ хорошо, очень нэ хорошо… — укоризненно сказал полковник. — Я ей, понимаешь, коньяк привез, форму новую привез — вон гляди, как Саша Якимов отгладил! Очень старался парень.
— А!.. — отрешенно махнула Ефросинья. — Это теперь все равно что зайцу балалайка…
Поблескивая новенькой Золотой Звездой, полковник прошелся, сел рядом, шумно и как-то по-особенному выразительно вздохнул, медленно, чуть покачивая головой:
— Знаю, Просэкова, твою беду… Знаю. Говорил я с этими, как их там… докторами. Но ты не унывай. Беда — это когда человек один, а когда много друзей — получается только маленькая неприятность. У тебя, Просэкова, целый полк друзей. И каких?! Крылатых! Слушай, давай сделаем маленькую неприятность аксакалу-профессору и оставим ему бутылку коньяку. Чтобы не обижался. Как ты на это смотришь?
Ефросинья ничего не поняла, а Дагоев уже кинулся к окну, навалился на подоконник и заглянул вниз.
— Очень хорошо — совсем низко! Ты из окна вылезти сможешь, Просэкова? Нет, прыгать не надо, там тебя примет Саша Якимов! Значит, полный порядок! Сегодня в семь ноль-ноль мы тебя ждем, машина будет в переулке. По газам и поехали.
— Какая машина? Куда поехали?!
— Как это куда? Ты что, стала плохо соображать, Просэкова?! Конечно, в полк поедем. Они думают, что Муса Дагоев такой лопух, что отдаст им на съедение своего лучшего летчика. Дэ-мо-би-ли-зу-ем, ты понимаешь, они говорят. Никогда! Мы еще повоюем, Просэкова! Слово старого летуна!
— А документы? — усомнилась Ефросинья.
— Какие такие документы?! Ты что, сюда с документами пришла? Все твои документы дома, в полку. Мы там сами разберемся, кто годен, а кто вообще никуда не годен. Идем на таран, Просэкова, тебе понятно?
— Так точно!
Так Ефросинья сбежала из львовского госпиталя.
А в полку произошло много перемен, начиная с того, что дагоевский разведывательно-бомбардировочный авиаполк еще с лета передан был в другое подчинение — 4-го Украинского фронта.
Теперь вместо разведывательного звена легкомоторных По-2 в полку была создана эскадрилья, сплошь сформированная из молодых ребят — сержантов-выпускников Павлодарской авиашколы. Занимались они не столько воздушной разведкой, сколько снабженческими операциями: каждую ночь, невзирая на погоду, летели на юг через Карпатские перевалы, везли оружие, взрывчатку, медикаменты в Словакию, где в тяжелейших, неравных и кровопролитных боях уже догорало пламя словацкого народного восстания.
На другой день по прибытии в полк Ефросинья Просекова была назначена на нелетную должность адъютанта начальника штаба этой самой эскадрильи. Дел оказалось немного, тем более что под рукой постоянно был технический состав, а летчиков она видела только на старте перед ночными вылетами — днем, как правило, они отсыпались. Даже не успела по-настоящему познакомиться с командиром эскадрильи капитаном Мухиным: он не вернулся с очередного задания.
Парни-летчики относились к ней снисходительно, меж собой называя «тетей Фросей», видимо, за то, что она ревностно следила за бытовыми, снабженческими нуждами, выколачивая для эскадрильи все положенное по нормам довольствия и даже не положенное. А через месяц, когда ей разрешили наконец летать, Ефросинья стала водить авиазвено к партизанам в Бескиды. Научила своих «мальчиков» кое-чему из секретов ночного пилотирования, и мнение о ней у летчиков резко переменилось. Они сразу признали в ней опытного беспощадно-строгого инструктора, каким, собственно, она и была в довоенном аэроклубе.
В январе уже в Словакии Ефросинье присвоили звание лейтенанта, а через десять дней чуть было не разжаловали «за попытку дезертирства». Прибывший в полк полковник из вышестоящего штаба, расследуя чрезвычайное «дело о побеге из госпиталя Е. С. Просековой», крепко поругался с Дагоевым, а потом вызвал «на ковер» Ефросинью. Увидев ее три ордена Славы, удивленно спросил:
— Это как же вы умудрились, лейтенант? Ведь, согласно положению, орденами Славы награждаются только лица из числа рядового и сержантского состава?
— А я и была из этого состава.
— Но вы же совершили побег из госпиталя?! По законам военного времени вас следует сурово наказать. Вплоть до разжалования в рядовые!
— Ну что ж, разжалуйте, — сказала Ефросинья. — Тогда и с орденами все будет соответствовать.
Суровый полковник подумал, поморщился, почесав в затылке, наконец махнул рукой:
— Ладно, идите…
И уехал. В приказе, который был вскоре спущен сверху, Ефросинье объявлялся строгий выговор с предупреждением о недопущении в дальнейшем подобных проступков, роняющих честь и достоинство офицера. Что касается Дагоева, то ему тоже не удалось избежать взыскания, — правда, в полку никто не знал, каким оно было — этот параграф приказа доводился только до руководящего состава.
Строгий выговор Ефросинье официально объявили на офицерском совещании полка. Зачитав приказ, Дагоев от себя добавил:
— Делай выводы, Просэкова! Чтобы впредь в госпиталь нэ попадать, чтобы шальные пули нэ хватать, надо летать грамотно, осмотрительно. А ты, я знаю, любишь напролом. Ухарство это. И ребята-сержанты твои тоже очертя голову в пекло лезут — надо или нэ надо. Смотри у меня, Просэкова! И потом, соображай: ведь война уже кончается.
Ефросинья, стоя, почтительно выслушала нотацию, хотя в душе-то понимала: не подходит для летчика подобная рассудочная «лесенка». Будешь осторожным — пули не схватишь, а не ранят — значит, в госпиталь не попадешь. А не попадешь, стало быть, и не сбежишь оттуда.
Уж куда лучше: зачехлить вовсе машину да в землянке чаи крутые, горячие гонять. А еще «разумнее» — дома на печке сидеть, веники березовые, грибы сушеные нюхать…
Недаром говорят: заикнешься — окликнется. Прямо на другой день в самом обычном разведывательном полете над рекой Гроной Ефросинья схватила ту самую шальную пулю. В левую руку, в предплечье.
От госпиталя решительно отказалась. Положили в свой, дивизионный лазарет (полковник Дагоев помог, поддержал). И хоть ранение было несложным, относилось к разряду легких, пришлось опять проваляться почти два месяца.
Там, в лазарете, используя часы вынужденного безделья, Ефросинья о многом раздумывала. О прошлом, о возможном будущем. А больше всего думала о Николае…
Еще в бытность свою адъютантом эскадрильи она часто бывала в полковом штабе и через строевой отдел разослала до десятка розыскных бумаг о Вахромееве. Ответы приходили: «Не значится», «Не числится» или в лучшем случае: «Переведен в другую часть». Никаких следов. Оказывается, дивизию его в ходе боев за Польшу и Силезию дважды переформировывали, а стрелкового полка с прежним номером вообще не существовало. (Это ей уже позднее объяснил начальник штаба, летавший во Львов на какое-то крупное совещание).
Она верила, убеждена была, что Николай жив. Ведь он, словно заговоренный, от самого Сталинграда и царапины не получил, не то что она — латаная-перелатаная, как и ее старенький «кукурузник»! Таких людей, прошедших адово пекло, пули потом сторонятся, облетают мимо. Не могло быть, просто не могло случиться, чтобы после всего пройденного, пережитого теперь, на исходе войны, его ранило, а тем более… Нет, Коля живой, непременно живой!
Ефросинья верила снам, а Николай часто приходил в ее сны веселым, уверенным, ласковым. Улыбался, шутил и не звал ее никуда (это хорошая примета), а шел рядом, покуривая самокрутку. А однажды Ефросинье привидилось, как они с Николаем опять стоят средь листвяжника на холодном осеннем ветру — на том памятном «Березовом седле», на перевале, где расстались девять лет назад. Оба такие же молодые, гонористые, несговорчивые: он не хочет просить, она не желает уступать, возвращаться обратно…
Потом с перевала они все-таки ушли вместе, только она не помнила в какую сторону: то ли к Черемше, то ли в противоположную — туда, куда она ушла когда-то одна, чтобы долгие годы жалеть и раскаиваться.
И еще она много думала о Дагоеве. Может быть, потому, что комполка часто навещал ее в лазарете: приезжал на машине, а позднее, после того как фронт отодвинулся дальше, прилетал на самолете — на одном из полковых «кукурузников».
Большой, несколько грузный, полковник Дагоев появлялся шумно, с непринужденным смехом и гортанными восклицаниями. От него волнующе пахло аэродромной свежестью, табаком, а иногда чуть-чуть — хорошим виноградным словацким вином.
Он любил привозить подарки. Всегда в деревянном ящике из-под сигнальных ракет (наверно, ординарец добывал эти порожние ящики на складе боепитания или у дежурных стартовиков). После отъезда Дагоева очередной ящик — а тут была разная снедь, сладости, деликатесы — делили на всю палату, всем хватало!
Ефросинья, конечно, знала о разговорах в полку… Но она не хотела разрывать давно сложившиеся хорошие, искренние товарищеские отношения с Дагоевым. Да и не смогла бы, потому что всегда помнила, как много он для нее сделал.
Наверно, он любил ее — так ей казалось. И не только ей. Однако Ефросинья убеждена была: решительного шага для признания он никогда не сделает. По крайней мере, до конца войны. Дагоев ведь знал, что все эти месяцы она упорно, исступленно разыскивала Николая. Ну а кроме того, между ними — между полковником Дагоевым и Ефросиньей всегда и непреодолимо стояла погибшая Сима Глаголина. Она была их общим другом…
Ефросинья вернулась в строй в конце марта. У аэродрома, на сосновой опушке, не обращая внимания на взлетающие самолеты, ошалело горланили грачи. Сиреневая дымка курилась над долиной, зеленели ивняки над дальней речушкой. На склоне соседнего холма пестро одетые крестьяне-словаки вымеривали шестами только что просохшую землю, готовясь к пахоте.
А где-то на западе, под Жилиной и Остравой, шли упорные бои, ветер доносил оттуда запах гари.
Уже со следующей ночи Ефросинья стала летать на задания.
А еще через два дня ее вызвал полковник Дагоев. Вместо приветствия сказал хмуро:
— Прибыла, а почему-то прячешься. Нэ докладываешь.
— Я доложила комэску, — сказала Ефросинья. — Как положено по уставу.
— По уставу… Ишь ты, заговорила! — хмыкнул Дагоев, потом отчего-то передумал сердиться, даже улыбнулся. — Ну хорошо, Просэкова, не будэм. Как командир, я тебя поздравляю с выздоровлением и возвращением в полк. Сердечно поздравляю. А теперь иди сюда к карте и получай боевое задание. Очень срочное и очень ответственное.
Завтра предстоит лететь во Львов, объяснил Дагоев. Исходя из расчета полетного времени — три часа в один конец маршрута, надо в светлое время успеть слетать туда и вернуться с наступлением темноты. Потому что пассажира, которого она сюда доставит, нужно будет той же ночью переправить дальше, то есть на запад. Но это надлежит решать другим летчикам, ее задача: привезти важного пассажира в полк, не растрясти, не уболтать и, боже упаси, не подвергать его жизнь какой-либо опасности. Командование выделило на задание самого опытного летчика, каким является лейтенант товарищ Просекова. Ну ясно почему: учитывая трудный горный маршрут, весьма сложные метеоусловия и т. д. А главное — особую ответственность самого задания.
— Он кто? Наверно, генерал? — поинтересовалась Ефросинья.
— Нэ знаю, — пожал плечами Дагоев. — И между прочим, тебе знать нэ советую. Этот человек идет но линии совершенной секретности. Поэтому ни о задании, ни о полете — никому ни слова. Даже своему мотористу. Понятно?
— Так точно!
Штандартенфюрер Ларенц не был настолько наивен, чтобы не понимать всю опасность неожиданной и, казалось бы, обворожительной улыбки фортуны. Он отлично знал из практики, что по мере приближения к так называемым «высшим эшелонам власти» стремительно надает цена каждой человеческой жизни из числа обслуживающего персонала, людей второстепенных, играющих роль марионеток вокруг сильных личностей. С того момента как только они становятся «носителями тайны», их берут под постоянное наблюдение. Стоит кому-либо из них оступиться, сболтнуть лишнее, помешать или оказаться ненужным, их тотчас немедленно убирают с арены, попросту ликвидируют. Впрочем, это приходилось делать не один раз и самому Ларенцу…
Теперь ему предстояло, тоже самому, нацепить на себя пресловутую фатальную личину носителя тайны. Причем на таком уровне, где хрупкая грань между жизнью и смертью, вообще слаборазличимая в это безжалостное, кровожадное время, исчезала и размывалась, а попросту говоря, этой грани вовсе уже не существовало.
Стоило лишь Ларенцу переступить порог кабинета обергруппенфюрера Фегелейна…
И он переступил с легким сердцем: в конце концов, у всех у них, обитателей колоссального подземного бункера, одно одинаковое будущее. Правда, с очень незначительными вариациями. Почему бы не попробовать свой личный вариант, не испытать судьбу? Он ведь пока почти ничего не терял.
В отличие от Гюнше, обергруппенфюрер Фегелейн начал без лишних предисловий, не вдаваясь в сентиментальные воспоминания. Усадив Ларенца за стол, запер на ключ тяжелую бронированную доверь, отключил телефон и сказал:
— Я давно тебя разыскивал, Макс. Но ты неожиданно объявился сам. И это, я полагаю, счастливое предзнаменование: начало нашей очень важной операции заваривается удачно. Итак, с чего мы начнем?
Ларенц пожал плечами: начинать, как водится, надо сначала…
— Вот именно! — обергруппенфюрер шагнул к стене, отдернул занавеску с большой оперативной карты и, закурив, с минуту сосредоточенно разглядывал нанесенную обстановку. Потом сказал: — Твое предстоящее задание требует знания объективного положения вещей. Я имею в виду сегодняшнюю военно-политическую обстановку. Кстати, как ты лично ее оцениваешь?
— Я считаю, что положение на востоке у нас довольно прочное, хотя если оценивать ситуацию в целом…
— Довольно! Важно, что ты уловил главное: прочность нашего Восточного фронта. Молодец, Макс, ты как прежде, умеешь мыслить целеустремленно, сразу схватывая сердцевину! А теперь послушай, что с этим связано и что из этого следует…
Засунув левую руку ладонью под ремень и энергично жестикулируя правой («А ведь это привычка фюрера!» — отметил про себя Ларенц), обергруппенфюрер стал рассуждать, расхаживая вдоль карты.
Некоторые злобные критиканы, говорил он, из числа кичливого генералитета пытаются упрекать рейхсфюрера Гиммлера в крупном поражении, якобы понесенном в январе — феврале группой армий «Висла» под его руководством. Но это не так! Поражения не было. Героической стойкостью группировка «Висла» сдержала напор большевистских орд, остановила их на рубеже Одера. Смещение Гиммлера — большая ошибка, однако фюрер вынужден был уступить под напором паникерствующих дилетантов. Именно благодаря титаническим усилиям Гиммлера мы смогли укрепить Восточный фронт от Балтики и до Рудных гор. Наш оборонительный вал Одер — Нейсе поистине неприступен! Не случайно русские застряли перед ним на целых два месяца и не смогли захватить ни одного плацдарма на западном берегу, за исключением Кюстринского. Но и там город Кюстрин остается в наших руках. В немецких!
Слушая возбужденную речь Фегелейна, Ларенц с удивлением и скрытой иронией все больше замечал в поведении обергруппенфюрера, в его мимике и жестах разительное сходство с обликом, привычками фюрера. Даже останавливаясь на поворотах, он выставлял вперед правую ногу, капризно дергал ею совершенно так же, как это всегда делал Гитлер. «Боже, а ведь он за эти годы сделался буквально тенью фюрера! — внутренне усмехнулся Ларенц. — А когда-то считался волевой самостоятельной натурой. Может, положение свояка обязывает?»
— Ты отвлекаешься, Макс! Ты невнимательно слушаешь! — Обергруппенфюрер вдруг остановился и погрозил пальцем.
«Черт побери! — не на шутку струхнул Ларенц. — Да он, как и фюрер, умеет чувствовать настроение собеседника!»
— Извини, Фриц! Я просто немного устал. Такие сегодня перенес передряги… Извини.
— Я повторяю: Восточный фронт у нас на замке! Следовательно, наши руки на западе развязаны. Да, да, я не оговорился: развязаны для действий на западе. И вот тут — внимание, Макс! — я перехожу к главному: решать судьбу войны мы будем на западе. Но не военными ударами, а посредством политики. Ты удивлен? Все очень просто: фюрер, как гениальный политик, мастерски начал войну (вспомни Австрию, Чехословакию, Польшу!), так же блестяще он ее и закончит. Он недавно сказал буквально следующее: они (англосаксы) не оставят меня в беде как первого защитника западной культуры и цивилизации от восточных варваров. Они непременно предложат мне перемирие и даже помощь, чтобы я мог продолжать борьбу против Советов. Ты понимаешь, Макс, всю глубину грядущего недалекого поворота?!
— Да, это потрясающе! — не очень искренне изумился Ларенц и подвинул стул поближе к столу. — Но есть ли реальные предпосылки?
— Конечно, черт побери! Как и во всех смелых начинаниях, которые предпринимает фюрер. Нам достоверно известно из агентурных источников: противоестественная коалиция Черчилль — Сталин — Рузвельт на грани развала. Ведь ты знаешь, что драки начинаются при окончании охоты, когда наступает пора делить шкуру. Сейчас у них как раз этот момент. Только теперь англо-американцы наконец-то схватились за голову: кого они избрали в союзники! Ведь, победив, красные завтра же татарским нашествием испепелят всю Европу!
Вот почему премьер Черчилль отдал приказ (а это нам точно известно!) не расформировывать наши плененные подразделения, а размещать в казармах. И тут же тщательно складировать изъятое трофейное оружие! Майн гот, дело идет к возможному союзу с нами!
— Но ведь Рузвельт?.. Он, говорят, особенно благоволит к русским…
— Рузвельт фактически уже вышел из игры. Президент тяжело болен и находится в совершенно безнадежном состоянии. Пресса ждет его смерти, это будет мировая сенсация.
Обергруппенфюрер широко шагнул к карте и дымящейся сигаретой ткнул куда-то вниз, под самый ее обрез:
— Здесь теперь будет биться сердце Германии! Это Южная Бавария, район Зальцкамергут. Альпы — любимые горы фюрера. Ты ведь, кажется, бывал в этой местности?
— Да, приходилось. В сороковом году я нес охрану «Орлиного гнезда» фюрера — виллы Берхтесгаден на горе Высокий Гелль.
Так вот именно в этом труднодоступном высокогорном районе, сказал Фегелейн, будет в ближайшие дни сосредоточено все высшее руководство Германии: ставка фюрера, оберкомандовермахт и оберкомандохеерс, генеральные штабы люфтваффе и ВМС, все ведущие министерства, все эмигрантские союзные правительства. И все валютные богатства нации. Именно отсюда, из Альпийской крепости мы осуществим политику «поворота войны», отсюда договоримся с англо-американцами о перемирии и последующем союзе против большевиков. Альпиенфестунг станет несокрушимым бастионом нашей будущей победы. Так заявил фюрер. Хайль фюрер!
— А Берлин? — осторожно спросил Ларенц.
— Берлин навсегда останется немецким! Ибо наша оборона на Одере неприступна. К тому же во главе обороны столицы рейха волею фюрера поставлен несгибаемый и твердокаменный ариец рейхсминистр доктор Геббельс. Можно быть спокойным за судьбу Берлина!
Фегелейна явно утомил длительный и столь эмоциональный монолог. Он ушел в дальний конец кабинета к белому столику, где под салфеткой был, очевидно, приготовлен завтрак. Жадно отхлебывая остывший чай, обергруппенфюрер сказал:
— Извини, я голоден. Съем пока бутерброд, а ты подумай. Взвесь все услышанное.
— Яволь!
Собственно, во взвешивании особой необходимости не было. Ничего нового, неожиданного или сверхординарного Ларенц не услышал, тем более что о политической переориентировке на Запад открыто говорило Берлинское радио. Что касается Альпийской крепости, то и о ней штандартенфюреру было известно еще месяц назад. Он даже знал, что организацией Альпиенфестунг руководит сам начальник СД обергруппенфюрер СС Эрнст Кальтенбруннер, а любимец фюрера оберштурмбанфюрер Отто Скорцени спешно формирует эсэсовский так называемый Альпийский корпус.
Уж не говоря о том, что Ларенцу два месяца назад пришлось лично отправлять из Пенемюнде секретный литерный эшелон по адресу Бад-Ишль, а потом срочной шифровкой доносить об этом на «виллу Кэрри» — резидентуру СД, расположенную там же, в Альпах.
Как человек Гиммлера, он много кое-чего знал, однако всегда придерживался золотого правила: «знаешь — молчи, говорят — слушай». Тем более если говорят начальники, да еще такие высокопоставленные, как Фриц Фегелейн.
Его сейчас беспокоило другое: почему, с какой целью обычно немногословный, сдержанный на слова Фегелейн (каким Ларенц знал его в былые годы) вдруг разлил перед ним целые потоки красноречия — вон даже утомился, проголодался, бедняга!
И вдруг Ларенца осенило! Конечно же, непривычный для Фегелейна ораторский тон, патетические нотки в голосе предназначены не только для него, они адресованы и еще одному — третьему лицу. Разговор наверняка записывается, ибо обергруппенфюреру, который инструктировал сейчас Ларенца по поводу чрезвычайного задания, нужна «квитанция» для отчета. И этой «квитанцией» могла служить только магнитофонная пленка!
Пока Фегелейн наспех жевал свой импровизированный ленч, Ларенц осторожно, искоса оглядел стол: где мог быть упрятан микрофон? В вычурной бронзовой пепельнице, в стилизованных стаканчиках чернильного прибора или в одном из пластмассовых телефонов? Черт его знает, но то, что микрофон есть, Ларенц теперь не сомневался…
Он внутренне подобрался, когда Фегелейн, на ходу вытирая руки салфеткой, снова направился к столу — теперь следовало быть особенно настороже!
— Слушай, Макс, а ведь ты, кажется, основательно знаком с производственным процессом по ракете Фау-2 и ее боевыми испытаниями? — благодушно спросил обергруппенфюрер, раскуривая новую сигарету.
— Знаком в общих чертах, В прошлом году я был комендантом полигона «Хайделагер». А там испытывались Фау-2, «Рейнботе» и зенитно-управляемая «Вассерфаль».
— Да, мы сумели выковать грозное оружие! Жаль только, не успели создать достойную начинку для этих ракет. Обычная взрывчатка оказалась для них просто нерентабельной. Ведь Фау-2 по стоимости равна самолету, а боевой заряд — не более тонны. Невыгодно, неэффективно. Это подтвердил и обстрел Лондона. В последнее время туда падало в среднем по сто ракет в месяц, но город выдержал, это надо признать. К тому же группенфюрер Каммлер уже вынужден свертывать свой ракетный корпус в районе Гаагише — Бош. К большому сожалению…
Некурящий Ларенц терпеливо щурился от сигаретного дыма, плывущего ему прямо в лицо. Недоумевал: зачем понадобился неожиданный и столь нелогичный поворот в разговоре? Впрочем, он, кажется, начинал догадываться…
— А что ты скажешь насчет новейшей модификации Фау — ракете А-9? — спросил Фегелейн.
— Это трансконтинентальная баллистическая ракета, разработанная конторой доктора фон Брауна. Я присутствовал на ее двух последних испытаниях, которые проводились в январе на полигоне «Хайдекраут» в районе Тухеля. Потрясающее зрелище! Высота почти 20 метров, дальность полета четыре тысячи километров!
— Представляю этого ревущего в пламени гиганта! — мечтательно протянул Фегелейн. — А ведь именно эти снаряды-колоссы должны были реализовать предсказанную рейхсфюрером Гиммлером концепцию войны континентов. К сожалению, время опередило нас, милый Макс. И что же показали испытания А-9?
— Они закончились неудачно. В первый раз ракета едва лишь стартовала, поднявшись на несколько метров. Второй опытный образец вообще взорвался прямо на пусковом столе.
— А третий? На заводе был ведь изготовлен и третий экземпляр ракеты. Что с ним и где он?
— Мы его отправили вместе со всей эвакуационной автоколонной в Нордхаузен. Это было в конце января.
Обергруппенфюрер поднялся со стула, прошелся, довольно потирая руки.
— Ну вот, дорогой Макс, мы и перешли к твоему заданию. Очень естественно и незаметно перешли.
Суть его, сказал Фегелейн, состоит в том, чтобы заполучить в свои руки («в наши с тобой руки, Макс!») сохранившийся третий образец межконтинентальной баллистической ракеты А-9 со всеми ее чертежами, расчетами и техническими описаниями. Сейчас она возвращена туда, где ее изготовляли: на подземный ракетный завод «Дора-Миттельбау» около Нордхаузена, не так ли? Следовательно, штандартенфюреру Ларенцу в качестве эмиссара фюрера следует завтра же вылететь в Нордхаузен во главе небольшой спецгруппы из опытных и преданных солдат СС, заполучить в полной сохранности ракету А-9 вместе с техническими документами, упаковать в герметические водонепроницаемые контейнеры и переправить под надежной охраной в Альпийскую крепость. Пункт доставки: городок Бад-Аусзее, озеро Топлиц, «Гессл» — секретная испытательная станция военно-морского флота. Здесь на заранее избранной глубоководной точке контейнеры и секретная документация должны быть затоплены. Но так, чтобы иметь возможность в любое время быстро, без особых затруднений извлечь все это на поверхность. Конечно, придется поломать голову, хорошенько подумать и все предусмотреть — это, пожалуй, наиболее сложная часть общей задачи. Впрочем, на месте будет виднее…
Ларенц заметно помрачнел, задумался. В самом деле, его очень тревожил именно этот последний этап чрезвычайного задания. Однако он, будучи практиком, основную, наибольшую трудность видел не в процедуре затопления контейнеров, а несколько в другом.
— Черт побери, придется подключать много посторонних… — вздохнул Ларенц. — Нужна, как минимум, рабочая бригада. А потом, как я представляю, надлежит применить цепочку исключения?
— Разумеется! — просто сказал Фегелейн. — Из концлагеря «Дора» возьмешь десяток крепких военнопленных для погрузочных работ, а после завершения операции на Топлицзее их следует ликвидировать. Это сделают парни из твоей спецкоманды. Ну а дальше… Придется, конечно, ликвидировать потом и самих солдат-эсэсовцев. Впрочем, пусть тебя не волнует: эта функция возложена на старшего спецгруппы шарфюрера Мучмана. А он свое дело знает.
— Но ведь этот Мучман тоже не конец цепочки? Его же нельзя оставлять!
— Майн гот! — всплеснул руками обергруппенфюрер. — Нe притворяйся наивным, Макс! Ну разумеется, последнюю точку должен поставить ты. Я полагаю, тебе, отличному стрелку и спортсмену, не доставит хлопот этот шарфюрер, бывший зачуханный тюремщик. Однако здесь есть одно «но». С его ликвидацией ты не должен спешить и сделаешь это только после нескольких следующих операций. Да, да, мой дорогой, тебе, к сожалению, придется еще не раз возвращаться в Берлин, чтобы забрать особо важные архивные документы. Они пока еще не подготовлены к эвакуации.
Через два часа, плотно поужинав и получив все необходимые документы (а также заменив наконец громоздкие солдатские сапоги!), штандартенфюрер покидал бункер рейхсканцелярии: ему следовало еще засветло прибыть в центральный аэропорт Темпельхоф к зданию управления. Обергруппенфюрер Фегелейн вызвался проводить его на поверхность, чтобы, как он объяснил, самому глотнуть свежего воздуха.
Задымленное вечернее небо над Берлином было мрачным — вязкая дегтярная чернота без просвета, без единой звезды. Остро, удушливо пахло гарью, как подле только что залитого костра. Над причудливыми силуэтами развалин то здесь, то там мимолетно вспыхивали багровые зарницы; это саперы в разных местах взрывали уличные завалы, очищая проезды после вчерашней ночной бомбежки.
«Сизифов труд! — усмехнулся Ларенц. — В полночь прилетят проклятые «либерейторы», и с утра опять начнется все сначала». Он подумал, что покидает Берлин в самое подходящее время: с приходом весны воздушные удары по столице наверняка будут нарастать и со временем бомбардировщики издолбят город до самых подвалов, превратят его в огромную груду мусора.
Впрочем, ведь ему еще придется возвращаться сюда. И не один раз, к сожалению. Да еще в компании с довольно странным напарником. Почему избрали какого-то шарфюрера, разве нельзя было подобрать более достойного человека? Ну хотя бы младшего офицера…
— А этот Мучман, что за тип? — с деланным равнодушием спросил Ларенц. — Ты сказал «тюремщик». В каком смысле?
— В самом прямом. Он несколько лет служил старшим надзирателем в гестаповской тюрьме «Плетцензее». В той самой, где в прошлом году были казнены генералы-заговорщики, участники покушения на фюрера: Гепнер, Штифф, фон Хазе и другие. Так вот, вешал их не кто иной как шарфюрер Мучман.
— Н-да, одиозная фигура! — присвистнул Ларенц. — Его и в самом деле нельзя пускать в будущее. Душа его черна, как наша форма. Так, кажется, любил шутить рейхсфюрер Гиммлер?
— Все мы люди, и все грешны… — притворно, а может, искренне вздохнул обергруппенфюрер. — И если быть откровенным, меня тоже страшит будущее… Что скажут о нас потомки? Поймут ли, осудят? В легендах будущего нас, скорее всего, представят кровожадными чудовищами, вампирами без чувств и нервов. А ведь мы были всего лишь солдатами — исполнительными, педантичными, как и положено немцам. Нет, мы не были бездумными исполнителями, мы прекрасно понимали свои цели и задачи. Нравственность, как система мелочных запретов, придумана хлюпиками, а они-то как раз и разлагают род человеческий. Мы сделали ставку на силу, то есть на то, чем единственно держится природа вообще. Люди должны повиноваться только силе! Другого пути у человечества нет! Другой путь — это маразм, разгул похотей, гниение, гибель. Люди будущего поймут это. Но слишком поздно…
Ларенц без особого удивления слушал исповедальные размышления обергруппенфюрера. Нет, ни спорить, ни возражать или соглашаться ему сейчас не хотелось. Вообще ни о чем не хотелось говорить: с запада, со стороны Тиргартена, ветер вдруг донес явственный хмельной запах тополиных почек — по пожарищам Берлина несмело, но все-таки пробиралась весна!
А Фегелейн не замечал запахов, по-прежнему брезгливо морщил нос: ему, заядлому курильщику, сутками торчащему в бетонной норе, просто уже недоступны запахи живого бытия. Жаль, очень жаль…
Ларенц думал о том, что завтра он, облеченный чрезвычайными полномочиями во главе полдюжины вооруженных до зубов парней, на надежном «юнкерсе» вырывается наконец-то на оперативный простор. Конечно, «дружище Фриц», старый партайгеноссе, подбросил ему несколько хитроумных загадок. Но у него еще будет время, чтобы хорошенько поломать над ними голову.
Философско-лирическая настроенность Фегелейна более чем понятна: он хочет вызвать его, Ларенца, на откровенность. На так называемый душевный разговор. Однако Ларенц не клюнет. Не то сейчас время, чтобы распахивать сокровенное, устраивать «стриптиз души». Не случайно ведь французы говорят: «В минуту опасности близкий — самый опасный».
— Я благодарю за доверие, дорогой Фриц! — Ларенц с чувством пожал на прощание руку обергруппенфюреру, — Полагаю, что мы будем иметь такой капитал, такие козыри, что смело можем сыграть хоть с чертом, хоть с богом. Помнишь песню нашей боевой молодости: «Держитесь крепче в гуще боя»? Будем держаться! Хайль!
Задумчиво покашливая, обергруппенфюрер проводил Ларенца к боковой калитке. За решетчатой железной оградой в сумерках виден был бортовой «майбах» с солдатами, сидящими в кузове.
— Вот твоя спецкоманда, Макс. Счастливого пути!
У кабины Ларенца встретил шофер. Бодро вытянулся, отдал честь. Штандартенфюрер удивленно пригляделся: да ведь это тот угрюмый эсэсовец, что доставил его сюда от аэропорта Иоганнисталь!
— Как, и вы едете со мной?
— Так точно, герр штандартенфюрер! Позвольте представиться: старший команды шарфюрер Мучман!
Ларенц оглянулся: ему почудилось, что сзади ехидно ухмыляется обергруппенфюрер Фегелейн. Однако за калиткой, кроме часового, уже никого не было.
Егор Савушкин считал себя крепким человеком, но и у него дрогнула душа, когда осенью прошлого года их, советских военнопленных, прямо из товарных вагонов погнали в огромную дыру-туннель, которая черно, угрожающе зияла в горе. Все тело постепенно охватывал липкий, леденящий страх, пока брели они между рельсами, спотыкаясь на шпалах, а над головой смыкалась каменная твердь, сырая, вонявшая кладбищенским тленом. А потом в полумраке громадного подземного зала, увидав многотысячную толпу пленных рабов, старшина почувствовал настоящий ужас: это были люди-скелеты, их головы в тусклом электрическом освещении казались черепами, в черных впадинах которых странно и страшно светились глаза…
«Вот он где, мой конец! Спаси и помилуй, пресвятая мать…» — внутренне перекрестился Савушкин, сразу почему-то вспомнив строки из священного писания: «…и открылся ад, и увидела она мучающихся в аду…».
Удивился тому, что слова эти совершенно отчетливо возникли в памяти, хотя раньше, в довоенную пору, он писания не читал, а тем более не заучивал. Приходилось лишь несколько раз бывать на кержацких молениях — так, ради мужицкой компании. И вот, поди ж ты, вспомнилось, будто давнишнее дедово пророчество. Стало быть, совсем плохи дела, коль на заупокойное потянуло…
И все-таки в близкий конец не верилось. Ну в самом деле, не за тем же он недавно чудом выкарабкался, можно сказать, на карачках ушел от косой, чтобы подыхать тут, в этой вонючей каменной дыре?
Его спасли ребята из бригады, и особенно Атыбай Сагнаев, не отходивший от Савушкина, от его нар, все два месяца, пока эшелон с военнопленными гнали сюда из Польши. А то, что он не помер после порки, получив двадцать шпицрутенов (арматурным прутом), так, значит, сдюжил. Да и повезло ему; остальных десятников, участвовавших в подготовке неудачного побега в «Хайделагере», принародно расстреляли. Ему, как руководителю передовой в труде десятки, сделали скидку — положили под цванциг шлеге[48], которые вообще-то тоже означали смерть, только более мучительную.
А он вот взял и выжил…
Самое дрянное — дышать тяжело, больно. Три ребра сломаны и никак не срастаются — Егор их чувствовал постоянно, днем и ночью. Может быть, пришло время отказаться от бригадирства, передать десятку кому-нибудь из молодых, например тому же сержанту Сагнаеву? Парень-казах обладал непонятной, просто немыслимой выносливостью. А ведь бригадир вроде командира — пример для остальных. Только сам Атыбай не пойдет на это, ни за что не согласится. Да и остальные тоже.
Савушкин хорошо знал: ребята верили в него. Надеялись: пока старшина жив, пока он с ними — с бригадой ничего не случится. «Старшина оклемается, что-нибудь придумает» — так они говорили меж собой, и он это слышал.
Но что он мог придумать?
Они давно уже потеряли счет времени в подземелье, жили только по суткам-зарубкам, по которым выходило, что на воле, за воротами подземного завода-концлагеря, уже наступила весна. Они все работали на конвейере, на сборке немецких ракет — тех самых, что в прошлом году еженощно ввинчивались с ревом в небо над «Хайделагером». Тут же наспех хлебали суррогатный морковный кофе или свекольную баланду, тут же, в боковых штольнях, спали на цементном полу, положив под головы солдатские котелки. И тут же умирали, чаще всего ночью, — от истощения, от сознания полной и окончательной безысходности.
Белый дневной свет видели изредка, когда их строем приводили на показательные экзекуции в тот самый громадный зал — цех готовой продукции. В овале туннельных ворот светился день, минут пять они привыкали к солнечным лучам, а потом начиналась механическая процедура, изобретенная местными изуверами-эсэсовцами. Очередную десятку провинившихся «саботажников» подводили к портальному крану, надевали на шеи веревочные петли. Обер-шеф охраны пролаивал приговор и давал команду: «Ауф!» Под жужжание электромоторов ферма-перекладина ползла вверх, к потолку. Черная зловещая гирлянда перечеркивала день…
Никаких других наказаний здесь не существовало, не было ни порок, ни расстрелов — только повешение. Вешали за малейшую провинность, не говоря уж о тех, кто пытался подсыпать песок в ракетные механизмы, даже оброненное обидчивое слово или косой взгляд давали основание охраннику сорвать с пленного наспинный номер и сунуть в карман. Это означало, что человек автоматически включен в очередную «висячую команду».
С приходом весны эсэсовцы вовсе озверели, особенно после беспощадной ночной бомбежки, которой подвергся заводской городок, где размещались административно-технический персонал и охранный гарнизон. К тому же подземный завод явно затоваривался — не только цех готовой продукции, но и почти обе центральные осевые штольни оказались забиты собранными, уже прошедшими контроль ракетами.
Пленные догадывались: близится конец «тысячелетнего рейха»… Это подтверждали и сами немцы из числа работавших на сборке инженеров и техников — все они стали необычайно любезными, а иные даже пытались тайно подкармливать военнопленных. Начались перебои в поставках агрегатов, деталей — сборочный конвейер застопорил налаженный ход.
Бригаду Савушкина, оставшуюся без работы, в один из мартовских дней вывели из штольни на волю, на расчистку разрушенных бомбежкой заводских зданий. Старшина ужаснулся, когда при дневном свете разглядел свою былую «молодежную дружину»: землистые, с желтизной, исхудавшие лица, почти сплошь беззубые рты, впалые щеки, заросшие щетиной, будто схваченной изморозью… Истлевшее рванье вместо гимнастерок и костлявые руки в сплошных гниющих коростах. Они шли парами, шатаясь и поддерживая друг друга, их зябко трясло на холодном ветру, они и шли-то только потому, что он, тоже ослепленный солнечным светом, все-таки вел их, стараясь ступать твердо по шпалам рельсовой колеи.
Их привели на расчистку гаражей и начали с того, что каждому выдали по немецкой солдатской шинели. А потом в уцелевшей автомастерской, поставив в ряд у верстака, напоили кипяченым молоком: каждому по кружке. Егор Савушкин цедил молоко мелкими глотками, ощущая невообразимое блаженство — таким вкусным оно казалось ему разве что в детстве: парное, пенистое, только что из подойника, пахнущее заречным лугом. Усмехаясь, погрозил ребятам — не спешить, не обжигаться! Ежели дали, значит, обратно не отберут — нечего жадничать.
Непонятны были ему, бывалому мужику, все эти дела с шинелями и с молоком… Ведь не какие-нибудь судомойки-кухарки, а сами эсэсовцы подают, и не гаркают, а с вежливым «немен зи» (берите, дескать!). То, что не от доброты или жалости, а по надобности они так делают — это ясно. Не одень сейчас ребят, не подкрепи, они и лопаты не подымут. А через час-другой вообще с ног свалятся. Стало быть, тут простой расчет.
Но вот вежливость охранников-душегубов при чем? Тоже ясно — начальство так приказало. А зачем?
Однако самое странное началось потом, когда они приступили к расчистке заваленной кирпичами автомобильной стоянки. Охранники не кричали на них, не били, не подгоняли, более того, вообще, казалось, не обращали внимания на работающих пленных. Сели в уголок, в безветрие на солнышке, поставили автоматы между ног, прикурили сигаретки и принялись играть в солдатского «дуралея», поочередно выбрасывая пальцы.
У Савушкина аж спина вспотела, заныли ломаные ребра от дурного предчувствия: к нехорошему идет. Может, охранники на побег их провоцируют? «А ведь если не провоцируют, случай для побега в самом деле очень даже подходящий, — чувствуя озноб от волнения, сообразил старшина. — Лучше и не придумаешь. Кому-нибудь из ребят велеть спихнуть с крыши гаража вон ту бочку, чтобы загремела, а в этот момент лопатами прибить эсэсовцев, и порядок. Два автомата у ребят — дело нешуточное, уже можно будет вести огневой бой, идти на прорыв».
Савушкин распрямил спину, огляделся, оценивая окрестность. И сразу понял: пустой номер… Вокруг городка двойное проволочное заграждение под током, за ним — минированная полоса (видны таблички: «Минен»); выход только через центральные ворота, а там целая орава эсэсовцев (комендатура рядом). Вот если бы броневик прихватить…
Потом старшина искоса пытливо оглядел своих ребят, каждого оценивая в отдельности, и грустно вздохнул: нет, ни с броневиком, ни даже с танком дело не выгорит. Кроме Атыбая, сплошь доходяги. Их не в бой вести, а в лазарет класть — на длительное усиленное питание.
Вот если бы им всем здесь, на свежем воздухе, дня три-четыре побыть, поработать, да еще при хорошей пище, тогда можно всерьез подумать насчет побега. А сейчас пока — не резон…
В обед пленных накормили тут же, на рабочей площадке: солдат-эсэсовец приволок бидон отличной гречневой каши. У Савушкина каша в горле застревала — это уже было слишком! Что же они задумали, черные живодеры, зараза их разрази?.. «В конце концов, ладно, — успокоился он. — Пускай кормят, пускай дают отдохнуть. Они свое замышляют, а он будет готовить свой план. Посмотрим, кто кого объегорит».
Во второй половине дня вовсе потеплело, солнышко припекало спины, от ближнего палисадника, от земли, даже от нагретых кирпичей, одуряюще пахло весной. Голубовато-зеленые дали курились теплынью, искрились до рези в глазах. И странно было видеть на этой земной, бьющей ключом благодати тощие фигуры пленных, их пепельные лица, будто тронутые подвальной плесенью. «Вроде картофельных заморышей, прости господи! — с жалостью сравнил старшина. — Тех хилых, немощных, что по весне выбрасывают из погреба от проросшей картошки…»
К охранникам подошел какой-то немец — кряжистый, немолодой уже, с заметным брюшком, перетянутым офицерским ремнем. («Видать, из интендантов», — смекнул Савушкин, заметив на погонах фельдфебельские лычки). Фельдфебель поговорил о чем-то с эсэсовцами и направился к работающим пленным, стал приглядываться к каждому, словно прицениваясь. Возле Егора Савушкина остановился, ткнул пальцем: «Дизер!»[49] Караульный согласно кивнул, и фельдфебель жестом позвал за собой бригадира.
«Что ему от меня надо? — недоумевал Савушкин. — Наверно, понадобилось тяжесть какую-нибудь поднять, вот и выбрал кого покрепче. Только какая от меня помощь при ломаных-то ребрах? А отказываться нельзя — не станешь же объяснять ему, дьяволу пузатому…».
Фельдфебель провел его через пролом в стене, потом по асфальтированному наклонному съезду они спустились в подземные гаражи. Тут в полной исправности, сияя лаком и стеклом, стояло больше десятка различных автомашин, главным образом грузовиков («Вишь куда припрятали, ироды! Никакая авиабомба не прошибет!»).
В дальнем конце гаража подошли к пятнистой камуфлированной легковушке, у которой был открыт капот и почти полностью разобран мотор: лоснящиеся маслом детали лежали рядом на полу, на брезенте.
«Может, собирать мотор заставит? — прикинул старшина. — Так я же в технике ни бельмеса не смыслю. Однако придется порекомендовать ему Атыбая Сагнаева, тог авиационным механиком служил. Еще с довоенной подготовкой».
Фельдфебель принес ведро керосина, бросил туда замасленные детали и показал Савушкину, покрутил пальцем: дескать, давай мой.
А сам залез в кабину и, оставив раскрытой дверцу, включил радиоприемник. Сквозь треск донеслись русские слова, потом совершенно отчетливо послышался знакомый голос московского диктора, читавшего сводку Информбюро…
Савушкин испуганно огляделся: нет ли поблизости охранника? Три дня назад в одной из штолен прихватили и повесили шестерых пленных только за то, что они слушали Москву у раздобытого кем-то самолетного радиоприемника…
Что замыслил пузатый фельдфебель? Кто он и зачем, собственно, привел сюда Савушкина? Ведь эти гайки-шестерни он мог без труда помыть и сам. Или он решил дать возможность бригадиру послушать московскую сводку, чтобы тот потом пересказал ее остальным пленным? А толку от этого? Ведь каждому, даже этому фельдфебелю, ясно, что эсэсовцы живыми никого из пленных все равно не оставят…
Как ни говори, здорово! Наши уже на территории Германии! А вдруг выбросят к концлагерю советский десант или организуют танковый прорыв и к чертовой матери снесут бараки охранников, отутюжат эсэсовцев гусеницами, разворотят в прах проклятую Адову гору?
Фельдфебель курил сигарету, посмеивался, а сам зорко, настороженно наблюдал за входными воротами в гараж. «Нет, — подумал Савушкин, — с охранниками-эсэсовцами он не связан, и провокации тут нет. Иначе зачем бы ему опасаться? Впрочем, кто их знает, немцев…».
Когда радиопередача закончилась, фельдфебель, выключив приемник, вышел из машины и протянул Савушкину сигарету. Старшина не отказался, но и закуривать не стал, спрятал сигарету: вечером можно будет пустить до кругу на всю бригаду. Немец рассмеялся, хлопнул Савушкина по плечу и сунул ему в карман всю пачку. Пригнувшись, тихо произнес:
— «Ростов-Дон».
Савушкин продолжал невозмутимо шуровать палкой в ведре, будто ничего и не слышал. Хотя внутренне вздрогнул: это был пароль подпольной организации «Хайделагера». Пароль БСВ — «братства советских военнопленных».
— «Ростов-Дон»! — громче повторил фельдфебель.
Савушкин недоуменно поднял лицо, развел руками:
— Не знаю… Я там, значица, не бывал. Не служил, не воевал.
Немец сердито засопел, крупный нос его порозовел от раздражения.
— Не валяйт дурака, старшина! — произнес он на ломаном русском языке. — Ты биль председатель БСВ на «Хайделагер». У меня нет час для перепирайся.
— А в чем дело? — прищурился Савушкин.
— Дело твоя жизни. Ваших товарищей тоже. Всех.
— Ну-ну, интересно…
Фельдфебель присел рядом на корточки и, делая вид, что протирает насухо только что промытые шестерни, стал объяснять, немыслимо коверкая слова. Впрочем, Савушкин сумел понять: ему и его бригаде предстоит на днях длительное путешествие. Расчистка развалин — придуманная эсэсовцами ширма. На самом деле их хотят основательно проветрить на свежем воздухе, подкормить и поднять на ноги перед дальней дорогой и предстоящей работой. Они станут особой рабочей командой (зондерарбайтс коммандо). Здесь будут грузить, а там разгружать. Там — это, значит, в Альпах. Они будут сопровождать автопоезд из пяти машин с секретной ракетной техникой. После прибытия в пункт назначения и разгрузки машин вся бригада подлежит уничтожению…
— Это как же так? — не на шутку встревожился Егор Савушкин.
— Вас будут расстреляйт, — пожал плечами фельдфебель. — А может, повешайт, Я этого не знай.
Савушкин задумался. Странным было услышанное!.. Начиная с пароля — откуда мог знать его немец? Но ведь знал! А с другой стороны, никакого подвоха не чувствовалось: просто человеческое предупреждение. Да и кому нужна игра всерьез с десяткой полуживых высохших от голода военнопленных, за жизни которых даже охранники не поставят и ломаного гроша? Поверить или не поверить? Но ведь немцу-то никакой выгоды от этого — ни в том, ни в другом случае! Как говорится, ни жарко ни холодно.
Ежели корысти нет — надо верить.
— Ладно, — кивнул Савушкин. — Я не знаю, кто ты есть, а спрошу — все равно не скажешь. Да и не в этом дело, вижу: ты человек. Спасибо, друг-товарищ. Вот ответь-ка мне лучше: помочь ты нам сможешь?
Немец снял пилотку, задумчиво поерошил рыжую шевелюру. Усмехнулся:
— Буду постарайся. Авось поможем. Так русский Иван говориль?
Через час фельдфебель отвел Савушкина обратно в бригаду. По дороге строго предупредил: никому ни слова!
Предсказания автомеханика-фельдфебеля вскоре стали сбываться: на третий день бригаду Савушкина, уже несколько окрепшую на наружных работах, перевели в казарму, сводили в баню, постригли и выдали поношенное, но еще крепкое советское обмундирование.
А потом с расчистки направили на работу в гараж, где готовились к дальнему рейсу мощные дизельные «христофорусы» с платформами-прицепами. Здесь же проводились ежедневные и тщательные погрузочно-разгрузочные тренировки под руководством мордатого угрюмого шарфюрера.
Неделю спустя, в один из солнечных дней уже начинавшегося апреля, их всех построили рано утром на площадке перед воротами гаража. Тут же справа была выстроена и шестерка охраны: крепкие, отборного гренадерского роста, вооруженные до зубов солдаты-эсэсовцы.
Смотр готовности к маршу проводил штандартенфюрер. Он ходил перед строем вразвалку, добродушно шутил и пересмеивался с парнями-эсэсовцами, а когда подошел к военнопленным, вдруг обрадованно-удивленно вытаращил глаза:
— О! Ви есть старый знакомец! — Штандартенфюрер рукой в перчатке потрепал Савушкина за подбородок. — Лучший бригада «Хайделагер»! Ви вспоминай меня?
— Так точно! — гаркнул старшина. Он конечно же с первой минуты узнал бывшего эсэсовского коменданта «Хайделагера», треклятого живодера-садиста. Да и кто из пленных мог забыть его сладкую улыбочку, с которой эсэсовец, по обыкновению, наблюдал за лагерными экзекуциями?
— Зэр гут! — сказал штандартенфюрер. — Я отшень довольн ваша компания. Ви карашо делай заданий, и я отпускай вас на воля. Аллес! Домой, Россия, к ваша баба. Я тоже будем радый… как это сказать по-русски?.. До небеса!
— Так точно! — опять услужливо поддакнул Савушкин. — Вознесетесь, значица, на небеса. От радости.
В тот же вечер перед погрузкой носатый немец-фельдфебель, улучив момент, шепнул Савушкину, что во втором контейнере, в инструментальном ящике запрятан разобранный автомат — шмайсер, а на пятой машине внутри ракетного корпуса (у топливного бака слева) они найдут несколько комплектов немецкого обмундирования.
Он также сообщил, что в случае удачного побега пленные должны пробираться в город Бад-Ишль и там по адресу Людвигштрассе, восемь, найти частную аптеку. Пароль: «Миттельбау-Дора».
События последних месяцев резко и круто повернули судьбу оберста Ганса Крюгеля, переместили жизнь в совершенно иную плоскость, заставив многое переосмыслить, а кое-что просто начать наново.
Решающим было то, что война для него, полковники вермахта, осталась позади — после тех драматических июльских дней в «Хайделагере», которые сразу разорвали перетянутый тугой узел, привели к неожиданной развязке. Хотя он и сейчас, анализируя прошлое, не усматривал в этом логики, не находил ее, внутренне интуитивно понимая, что она все-таки была.
Времени для размышлений оказалось более чем достаточно: сначала три госпитальных месяца в Свердловске, потом безмятежные и однообразные, похожие один на другой дни для пленных генералов и высших офицеров. Никаких обременительных забот здесь не было, даже регулярного физического труда — пленных выводили лишь на расчистку снега да на всякие мелкие работы по благоустройству территории. Все это скорее напоминало принудительные прогулки, проветривание мозгов для генералов и полковников, которые в едких клубах даровой русской махорки до одури спорили в бараках о проигранных сражениях, искали виновных краха столь блестяще разработанных операций. Как правило, в числе таковых оказывались вовсе не они, фронтовики, а «лизоблюды» и «щелкоперы» из оберкомандовермахт, оберкомандохеерс типа Кейтеля, Йодля, Цейцлера, и, конечно, этот напыщенный ефрейтор, возомнивший себя стратегом.
Крюгель не участвовал в спорах, сторонился вечерних покерных компаний — он был чужим и чуждым в среде битых профессиональных военных, до сих пор с кичливой гордостью носивших на мундирах Железные кресты. Уже дважды он отклонял предложение о вступлении в «союз немецких офицеров», хотя и считал прогрессивной эту организацию. Однако себя он не считал кадровым офицером — в этом было все дело.
В принципе так ведь оно и было: его мобилизовали в вермахт в 1936 году как опытного специалиста-инженера. Он и не мог поступить иначе в то время. Он честно прошел несколько кампаний и испил свою чашу до дна — с него довольно. Теперь он должен думать только о своей истинной профессии, заниматься тем, чем должен был заниматься согласно призванию: строить, а не разрушать. Он порядочно разрушил в войну, и дай ему бог за оставшиеся дни восстановить или заново построить хотя бы половину из лично им разрушенного.
Это был долг из тех, которые оплачивают жизнью.
Ему было что вспомнить в связи с этим. Стоило лишь закрыть глаза, и в памяти кошмарной явью возникали обугленные развалины Воронежа, серые осыпи и груды кирпича на улицах Харькова и бесконечные ряды белых печных труб на месте выгоревших деревень, поселков, хуторов… Понадобятся многие годы, чтобы на месте пепелищ вновь заблестели окна домов, десятилетия, чтобы зацвели выгоревшие дотла сады и парки.
Читая в газетах оперативные сводки, Крюгель с особой болью думал о Германии — война уже вступила на ее территорию… Конечно, он хорошо знал, что такое война, что кроется за понятием «возмездие», но все-таки не верил в ответную жестокость русских, ибо знал этот народ, изучил, как считал, его истинную душу за годы работы на таежной алтайской стройке. Он видел этих русских-сибиряков в разных ситуациях: смешливыми и мрачными, радостными и разозленными, упоенными успехом, раздосадованными неудачами или убитыми горем. Но жестокими, мстительными — не видел.
Хотя, может быть, просто не встречал…
В свое время он многое не понял в русских, в советских людях вообще. Но в одном твердо убедился: эта нация только еще пробудилась к подлинной, всесторонней и многообразной созидательной жизни. Именно созидательность, как главная и решающая черта, присутствовала в крови каждого русского, была непременным преобладающим качеством. И сформировалось это давно, вышло из глубин веков, из исторических столетий народа, упорно шедшего к своему возрождению через суровость природы и климата, через бескрайние просторы степей и тайги — девственных, нетронутых преобразованиями, ждавших прикосновения человеческой руки.
Такой народ не мог жаждать разрушений, тем более теперь, когда перелом в войне вручил ему в руки не только карающий меч, но и судьбу завтрашнего мира, будущего всей многострадальной Европы.
Как ни странно, это убеждение сформировалось у Крюгеля не в далекие уже мирные годы, когда он бок о бок работал с сибиряками на строительстве Черемшанской плотины, а много позднее — на войне. Встретившись с необъяснимым упорством советских солдат, увидев не один раз непоколебимую, казалось, вечную решимость в их глазах в бою и даже на окровавленных лицах пленных, он долго искал ключ к расшифровке таинственного и загадочного русского характера.
И только потом понял, в чем дело…
Лагерное бездействие угнетало Крюгеля. Правда, его деликатно попросили, чтобы он, если появится такое желание, написал бы по возможности обстоятельный инженерный трактат, обобщающий боевой опыт строительства крупной оборонительной позиции «Хаген» на Орловском выступе в первой половине 1943 года (оберст Крюгель возглавлял эту операцию по линии инженерно-саперного управления оберкомандохеерс). Технические расчеты, планировка, схема минно-взрывного обеспечения, методы работы по созданию столь мощной полосы обороны, очевидно, всерьез интересовали советских военных историков.
Однако Крюгель не менее деликатно отказался, считая для себя невозможным возвращаться к уже перечеркнутому прошлому. И совершенно неожиданно для коменданта лагеря подал встречное прошение-рапорт с просьбой направить его на один из горнорудных уральских объектов в качестве инженера-строителя. Честно говоря, он давно уже втайне завидовал пленным немецким солдатам из соседнего лагеря, которых ежедневно водили на подземные работы в ближайший рудник. В конце концов, он был согласен даже на роль какого-нибудь шахтного маркшейдера: не может же он, столь задолжавший России, бесплатно есть русский хлеб в качестве высокочиновного тунеядца!
В лагерной комендатуре рапорт (написанный, кстати, по-русски) приняли с нескрываемым удивлением, но никакого хода не дали. Единственным результатом стали откровенные насмешки лагерных коллег-полковников да презрительное брюзжание в адрес Крюгеля стариков генералов.
В один из мартовских дней, когда уже стали забываться студеные снежные вьюги, а снег в окрестностях засинел, подернулся искристой коркой, Крюгеля вдруг вызвали в комендатуру. Он шел туда уверенный, что разговор пойдет о его рапорте и что наконец-то будет поставлен окончательный крест на постылой и постыдной военной карьере.
Однако Ганса Крюгеля ожидало непредвиденное. Оно началось уже с того, что в кабинете коменданта лагеря его встретил незнакомый советский подполковник в мешковатом кителе, с усталым припухшим лицом — явно не из строевых, а из штабных офицеров. Ответив на приветствие Крюгеля, он коротко сказал:
— Внизу нас ждет машина. Вы не возражаете проехать для беседы?
Крюгель лишь пожал плечами: пожалуйста, если так надо… Взглянул в окно: за воротами лагеря действительно стояла автомашина — черная легковушка довоенного советского производства.
Через несколько минут они выехали на ближнюю автостраду, миновали мост над рекой, который Крюгель частенько разглядывал из окна своего барака (его интересовали оригинальные деревянные сваи моста), затем свернули на проселок.
Подполковник оказался человеком деликатным: узнав, что Крюгель некурящий, сам тоже курить не стал, сунул в карман портсигар. И продолжал молчать. «Странно, — подумал Крюгель, — пригласил «проехать для беседы», но молчит, не начинает разговора… Очевидно, разговор состоится не здесь, не в машине. А позднее».
Он искоса приглядывался к сидевшему рядом подполковнику, ощущая неведомо откуда взявшееся любопытство: ему вдруг показалось, что когда-то и где-то он уже видел этого человека, И пожалуй, очень давно…
Неужели опять, как в прошлом году, Черемша?
Подполковник вдруг повернулся и сказал улыбаясь:
— Да-да, господин Крюгель! Вы правы: мы с вами уже встречались раньше. И правильно думаете — в Черемше.
Крюгель несколько опешил от неожиданности, потом решил все-таки поддержать шутливый тон, рассмеялся:
— Вы есть ясновидящий по лицу. На немецком языке — физиономист.
— По-русски тоже так, — кивнул подполковник. — Это у меня, наверно, от моей основной профессии осталось. Я ведь долго был следователем. Между прочим, с вами я встречался именно в этом качестве. Помните дело по подрыву экскаватора в скальном карьере?
— О! — изумился Крюгель. — Очень помню! Вы мне тогда, как это сказать… навешивали саботаж. Не так ли?
— Ошибаетесь, господин Крюгель! Вас обвиняли только в служебной халатности. Не более того.
Крюгелю сделалось грустно от нахлынувших воспоминаний: майн гот, как давно это было! Целая вечность… Откинувшись на спинку сиденья, он прикрыл глаза: густая, плотная, как стена, духовитая зелень тайги, треск перфораторов, голые по пояс, загорелые люди, утренние купания в ледяной таежной реке и обязательная кринка молока… Черт побери, не от этого ли молока у него тогда так удручающе быстро лысела голова? Каким же молодым, опрометчивым и наивным он был!
Да, конечно, он хорошо помнил, как проницательно буравил его этот следователь своими припухшими глазами, какие каверзные вопросы подбрасывал.
— Вы меня ловиль на словах, — смеясь, Крюгель погрозил пальцем. — Как какой пособник вредитель.
— Ничего подобного! Я знал, что вы честный человек, господин Крюгель.
— Ну хорошо. А теперь тоже будете допрашивайт? — уже серьезно поинтересовался Крюгель.
— Ни в коем случае. Я и тогда вас не допрашивал, а просто беседовал. Сейчас тоже — только беседа.
— Уже начали?
— Нет, это предисловие. — Подполковник выразительно кивнул в сторону солдата-шофера: дескать, разговор может состояться только в условиях строгой конфиденциальности.
«Ну что ж, — подумал Крюгель. — Допрос или беседа — эти тонкости для меня, военнопленного, сейчас в общем-то не имеют значения. Важна тема». А вот этого он пока предугадать не мог. Скорее всего, что-нибудь, связанное с «Хайделагером», с испытанием ракет Фау-2, Он ведь еще осенью прошлого года, будучи в госпитале, а точнее, на положении выздоравливающего, написал подробный доклад на этот счет со всей доступной статистикой и выкладками. Изложил все, что ему было известно. Может быть, возникла необходимость уточнить или перепроверить его данные? Пожалуйста, он готов.
Подъехав к какому-то крупному городу, машина пробежала по булыжнику окраинной улицы и снова свернула на проселок, уходящий в густой лес. Затем — полосатый шлагбаум контрольно-пропускного пункта и, по всем приметам, территория военного городка. Наконец в глубине леса, у одиночного бревенчатого домика, машина остановилась. Крюгель по армейской привычке взглянул на часы: ехали ровно пятьдесят минут, следовательно, расстояние от лагеря около семидесяти километров. Интересно, какого рода воинское учреждение здесь располагается и о чем с ним будут вести разговор? Кто и на каком уровне?
Подполковник пошел первым, поднялся на крыльцо, чуть прихрамывая (Крюгель только теперь заметил это). Вставил ключ в замочную скважину и открыл дверь.
Внутренняя комната напоминала убранство охотничьего домика: лосиные рога на крюке, чучело кабана в углу. Да и пахло по-лесному: сосновой смолой от гладкоструганых бревенчатых стен. Справа у окна, в простенке, висела топографическая карта Германии, немецкая, крупномасштабная, исполненная в характерном серо-зеленом цвете — такими картами пользовались во всех штабах вермахта, и Крюгель знал это. Карта его сразу насторожила: зачем она здесь? Уж не станут же его расспрашивать, например, о крупнейших военно-промышленных объектах Германии. Как и он не станет отвечать. Хотя бы потому, что никогда не считал себя компетентным в таких вещах.
Подполковник между тем включил электрочайник, стоящий на подоконнике, расчистил от бумаг стол и, тщательно обтерев салфеткой, выставил на него три чайных стакана в мельхиоровых подстаканниках. Потом достал из тумбочки сахарницу, тарелку с хорошо прожаренными сухарями.
Крюгеля почему-то беспокоила, даже раздражала эта нарочитая неспешность хозяина, дотошность, с какой он готовил чаепитие («будто совершает священный ритуал!»). Хотя причина торжественной медлительности, очевидно, проста: приходится ждать третьего. Наверняка начальника.
— Нет-нет! — махнул рукой подполковник, перехватив взгляд Крюгеля, брошенный на дверь. — Никого третьего не будет, герр Крюгель. А третий стакан предназначен для заварки. Я, видите ли, собирался лететь сюда в спешке и забыл свой чайничек. А здесь, к сожалению, все делают по-солдатски: заварку бросают прямо в котел или вот в электрочайник. Но это уже, извините, не чай, а бурда.
— Вы летели сюда? — удивился Крюгель. — Откуда?
— Из Москвы.
— Даже так? Интересно…
— Самое интересное будет впереди, герр Крюгель! — усмехнулся подполковник и стал заваривать чай.
Откровенно говоря, Крюгелю понравилась манера чаепития: в крепкий подслащенный чай надо было бросить два-три румяных сухарика, а уж потом пить. Вкус такого чая показался необыкновенно приятным.
— Зэр гут! — похвалил Крюгель. — Однако Черемша такой чай не пьют. Я помниль.
— Верно, не пьют. И нигде, наверно, не пьют. Это мое изобретение. Личное, герр оберст. — Прихлебывая чай, подполковник исподлобья, чуть заметно улыбаясь, поглядывал на Крюгеля. — А вы, я вижу, картой интересуетесь? Это я тоже из Москвы прихватил. Так, для ориентировки. Может быть, она нам понадобится. А может, и нет.
На карте жирной красной полосой нанесена была линия фронта: на севере по Одеру, по Нейсе, потом через Рудные горы вниз, почти пополам перечеркивая Чехословакию. Крюгель, конечно, читал газетные сводки и знал положение на фронтах, однако тут, на карте германского генштаба, обстановка выглядела более чем красноречиво: уже утрачены Померания, Нижняя и Верхняя Силезия, а ведь от Кюстрина на Одере до Берлина каких-нибудь шестьдесят — семьдесят километров…
— Да-да! — кивнул подполковник. — До Берлина осталось расстояние для одного оперативного удара — несколько суток боев. Можете не сомневаться: дни Берлина сочтены. А вообще, до конца войны несколько недель. Такие дела, герр Крюгель.
«Любопытно, — подумал Крюгель. — Зачем я им понадобился на последних днях войны? И ведь очень понадобился, иначе не стали бы посылать сюда курьера из Москвы… Что-то уж слишком затягивает разговор хитроватый русский подполковник, давно пора перейти к делу».
И опять подполковник, словно угадав, перехватив нить размышлений Крюгеля, сказал веско, подчеркнуто официально:
— Я прибыл сюда прежде всего затем, чтобы передать вам, герр Крюгель, благодарность советского командования за помощь, которую вы оказали Красной Армии. Ваши сведения о «Хайделагере» поистине неоценимы. Это ваш личный весомый вклад в антигитлеровское движение, в борьбу немецкого народа за завтрашний день, за его будущее…
Подполковник говорил, пожалуй, излишне выспренно и витиевато, однако Крюгелю в целом нравилось: в конце концов, оценка давалась конкретно, по существу дела. Именно ради будущего немецкого народа — так, и только так определял сам Крюгель истинные мотивы своих действий и поступков в прошлом, связанных с риском, порой даже граничащих с авантюрой, но искренних и честных, ничем не пятнающих достоинство немецкого патриота.
Выпив не спеша свой чай, подполковник из ящика стола дослал папиросную коробку, на которой был изображен черный всадник в папахе (такие папиросы иногда выдавали в лагере пленным генералам), извинился, чиркнул спичкой:
— Я все-таки закурю, герр Крюгель. Привычка, знаете ли… — Потом поднялся, шагнул к карте и обвел на ней круг — чуть южнее Баварии: — Вот сюда, по нашим данным, эвакуируются сейчас правительство Германии и ставка главного командования. Высокогорный район в Альпах — Зальцкамергут. Сюда же свозятся все ценности рейха, секретные архивы, даже картины из национальных галерей. Все это спешно укрывается, прячется в горных пещерах, штольнях, шахтах, кое-что затапливается в местных озерах. Между прочим, вот тут, в местечке Оберйох на днях будут расквартированы ракетчики фон Брауна, и в их числе кое-кто из ваших старых знакомых — например, доктор Фриц Грефе…
Подполковник с минуту молчал, попыхивая папиросой, потом вопросительно взглянул на Крюгеля, словно бы проверяя, как он реагирует на все это, Ганс Крюгель равнодушно пожал плечами:
— Мне непонятна затея этой акции…
— Гитлер и его компания хотят отсидеться в Альпийской крепости. До тех пор пока, как они надеются, англо-американцы не передерутся с нами, русскими.
Крюгель вытаращил глаза, откровенно рассмеялся:
— Но это есть глупость! Гитлер еще раз показывает весь мир, что он дурошлеп и болван, как говорили в Черемша.
— Да нет, тут есть определенный смысл… — не согласился подполковник, задумчиво поглядывая в окно. Потом резко повернул голову; — А если подходить серьезно, как вы все это оцениваете, господин Крюгель?
— Не знаю… Я родился, вырос в Магдебурге, а в Альпах никогда не быль. Не приходилось. Правда, Баварию посещал — ездил в командировка в Бейрейт, но это севернее. Так что моя консультаций вам ничего не может давать. К сожалений.
— А как вы смотрите, герр Крюгель, на то, чтобы вам самому, лично ознакомиться с положением дел в этой Альпийской крепости? Так сказать, на месте?
— Не поняль…
Подполковник медленно и тщательно загасил в пепельнице папиросу:
— Я имею в виду вашу переброску туда — например, в район города Бад-Ишль. Разумеется, на самолете и с помощью парашюта.
Услыхав это, Крюгель недоуменно приоткрыл рот, потом расхохотался:
— Вы есть большой шутник, герр подполковник!
«Ничего себе!» — весело подумал он. Ему всерьез предлагают амплуа парашютиста-диверсанта, да еще на последних днях войны. Блистательный венец его злосчастной и путаной военной карьеры!
Подполковник обиженно насупился, опять закурил и хмуро отвернулся к окну. Крюгелю, честно говоря, было немножко жаль гостеприимного подполковника, который, надо полагать, рассчитывал на успех своей миссии и потому так прямо, без обиняков высказал столь сногсшибательное предложение. Неужели он не понимает, что Крюгелю вконец осточертела эта война и что ему нет никакого дела до обанкротившихся полубезумных нацистских бонз и их прихвостней типа фон Брауна и Грефе? Чего ради он должен снова лезть в самое пекло? Долг перед Германией? Да, Крюгель не отрицает его, однако долг этот возвратит с лихвой в послевоенное время: чего другого, а уж строительных работ будет невпроворот.
Чтобы хоть немного сгладить неприятный осадок, Крюгель в том же полушутливом тоне примирительно произнес:
— Вы напрасно так вериль меня. Если я оказываюсь Бад-Ишль, то потом убегаю на американский сторона. Вы этого не учель.
Подполковник, видимо, тоже решил переменить тональность, тоже понял, что об очень серьезных вещах говорить на полном серьезе трудно или, во всяком случае, не вполне удобно. Наливая себе новый стакан чаю, сказал с усмешкой:
— А мы вас не ограничиваем по месту. И не требуем возвращения назад. Нам важно получить информацию. А потом гуляйте, где захотите. Только ведь Германию вы все равно не покинете. Верно?
— Верно, — кивнул Крюгель. — Но Альпиенфестунг мне совсем не нравится. Это есть капкан. Меня, Ганс Крюгель, узнавайт многие офицеры, потом — гестапо. Я есть на списке оппозиция «тайная Германия» и получаю потом пиф-паф. Отшень бистро. А вы будейт снимать своя шапка на мой память, герр подполковник.
— Вы можете отправиться туда под другой фамилией. Любой, на выбор.
— Я никогда не меняй фамилий. Это не мой правил.
Крюгель улыбался. А почему бы нет? Он был уверен в неотразимости аргументов, которые приводил. Если слова сами по себе весомы, значительны, их незачем подкреплять патетикой или мимикой чрезвычайных переживаний — это зачастую рождает лишь оттенок фальши. Сейчас в таком разговоре, когда на карту ставится судьба, не должно быть и тени неискренности.
— Мне очень жаль… — сказал подполковник.
— Мне тоже. Но это выше моих предел.
После этого они переменили тему разговора. Речь пошла о недавних событиях на советско-германском фронте, потом — о неудавшемся арденнском наступлении немцев. Крюгель согласился с предположением подполковника о том, что наступление в Арденнах, в сущности, представляло попытку Гитлера разгромить англо-американцев и, пользуясь этим, заставить их подписать сепаратное перемирие. Чтобы затем всю сохранившуюся мощь вермахта бросить на восток, против русских. Крюгель сказал, что Арденнская операция, несмотря на мощный танковый кулак, была заранее обречена на провал, так как в распоряжении оберкомандовермахт уже не было человека, способного решительно и умело воплотить в жизнь в целом удачный оперативный замысел. Таким человеком мог быть только погибший фельдмаршал Эрвин Роммель — герой африканской пустыни, не раз громивший там англичан.
— Между прочим, Роммель не погиб, как об этом сообщала мировая пресса, — сказал подполковник. — Его по приказу Гитлера заставили принять яд.
— Невероятно… — изумился Крюгель. — Но почему?
— Потому что, как оказалось, он был причастен к заговору 20 июля, Сейчас нам известно, что после провала покушения фон Штауффенберга около пятидесяти генералов, причастных к оппозиции, покончили самоубийством. Да еще двадцать генералов были расстреляны, в их числе фельдмаршал Витцлебен и ваш бывший командир дивизии, а впоследствии главнокомандующий армией резерва генерал-полковник Фромм. Что касается вашего друга генерала Хеннига фон Трескова, то, он предпочел смерть на передовой: 21 июля открыто вышел на ничейную полосу и погиб от пуль…
— Майн гот… — в смятении прошептал Крюгель. — Но я ничего не знал об этом…
— А всего, герр Крюгель, казнено и расстреляно около девятисот ваших товарищей по офицерской оппозиции, только в Берлине казнено сто восемьдесят офицеров и генералов. Это достоверные цифры.
«Страшные цифры!..» — мысленно поправил Крюгель. А ведь полгода назад он, оберст Крюгель, должен был тоже пополнить эту статистику, разделить трагическую участь Клауса фон Штауффенберга, капитана Пихлера, полковника Бернардиса и дорогого, незабвенного Хеннига, который еще в сорок первом году предсказывал сокрушительную катастрофу нацистской банде…
— Да, я знаю, о чем вы сейчас думаете. — Подполковник прошел к окну, приподнялся, распахнул форточку. — Вы правы, герр Крюгель, судьба не только уберегла вас от рокового конца, она предоставила вам еще один реальный шанс продолжить дело ваших погибших товарищей по оппозиции «тайная Германия». Именно сейчас! И я полагаю, над этим стоит подумать.
— Я подумаю… — тихо произнес Крюгель.
— Не спешите. Взвесьте все хорошенько. Ответ: да или нет — завтра передайте через коменданта лагеря. Он мне позвонит. Я хочу только подчеркнуть: мы вас не принуждаем, не неволим. Мы предлагаем, просим. А уж вы решайте.
В тот день когда предстояло лететь во Львов, Ефросинья утром получила письмо, которое обрадовало и разволновало ее. Это был ответ на один из официальных запросов, посланных еще в январе по разным местам с просьбой сообщить что-либо известное о Николае Вахромееве. Одно из писем она тогда решила послать в Черемшанский сельсовет: а вдруг там знают его теперешний адрес, ведь призывался-то он из Черемши? На ответ не надеялась, а он вот пришел.
Нет, о Вахромееве в Черемше тоже ничего не знали, хотя и сообщили номер полевой почты — еще старой, двухгодичной давности, сталинградской. Тем не менее читая письмо, отпечатанное на машинке, Ефросинья всплакнула от радости, снова перечитала и потом полдня ходила просветленная, с застывшей счастливой улыбкой (штурман полка даже поинтересовался: уж не нашла ли она своего мужа?).
Письмо было недлинное, на страничку, и хоть с казенным сельсоветским штампом, однако ничуть не официальное. Его продиктовал машинистке теперешний председатель сельсовета Полторанин Георгий Митрофанович — «старший лейтенант запаса, инвалид войны и трижды орденоносец», как было указано в конце письма после размашистой подписи.
Читая, Ефросинья сразу представила его ухарскую улыбку, челочку на лбу, вспомнила полосатую кепчонку на макушке и поношенный френч, в который он был одет, когда и августе сорок третьего она ночью высаживала Полторанина-разведчика в немецком тылу у Золочева. Вспомнила хромовые сапоги гармошкой — он и до войны в Черемше, разношерстно одетый, всегда питал особое пристрастие к щегольским сапогам. По-бабьи пожалела: остался парень теперь без ноги, вот, поди, переживал-мучился, бедолага!..
«А приключилось мне, товарищ Просекова, принять свой последний смертный бой на территории братской Польши, которую мы беззаветно освобождали, — писал в своем письме Полторанин. — Бился я один против целой эсэсовской роты. Отступать было некуда, к тому же по причине пулевых ранений я лишился возможности к передвижению. Решил стоять насмерть, как было со мной в тяжком сорок первом году. И выстоял, потому как вскорости пришли на подмогу польские партизаны».
В письме скупо сообщались черемшанские новости и давалось напутствие беспощадно добить врага в его фашистском логове, с победой вернуться в родную Черемшу, где все население уже ждет прославленных героев-земляков!
В самом низу отстукана приписка: «Документ-письмо исполнила секретарь-делопроизводитель Анна Троеглазова, которая помнит Вас и низко кланяется. А отец мой, Устин Касьянович Троеглазов, погиб под Харьковом, о чем получена похоронка. Царствие ему небесное». Последние три слова оказались зачеркнуты красным карандашом, тем же, каким была сделана председательская подпись.
Удивительно: нежданное черемшанское письмо словно бы встряхнуло Ефросинью, заставило оглядеться и по-настоящему увидеть вокруг весну, а главное, понять: войне скоро конец! Она впервые вдруг ощутила бесконечную трудность, опасность оставленного позади двухлетнего фронтового пути и будто со стороны взглянула на саму себя: неужто это я, прошедшая огни и воды и все-таки уцелевшая?!
Даже пыталась — с опаской и настороженностью — подумать о завтрашнем дне, представить мирное послевоенное будущее, теперь недалекое уже. Но тут ничего не получилось, и не потому, что она не любила загадывать, давно отвыкла от радужных мечтаний. Просто для будущего не было точки опоры, оно не виделось, не вырисовывалось, как не получается контуров воображаемого дома без фундамента.
Ефросинья не могла себе представить будущего без Николая.
…Как и предусматривалось плановой таблицей полетов, самолет стартовал ровно в два часа дня. Весь маршрут, заранее рассчитанный и проложенный на карте, напоминал огромное вытянутое кольцо: в одну сторону — ко Львову, он выглядел длиннее и проходил над труднодоступным районом, над еще заснеженными хребтами. Обратный путь значительно спрямлялся, шел в основном над широкими долинами, но зато ночью. Объяснялось это тем, что днем тут лететь было опасно: на лесных хуторах еще прятались недобитые бандеровцы и местные эсэсманы из разгромленной дивизии «Галичина».
Весь полет Ефросинья помнила о письме, лежащем в нагрудном кармане. Усмехаясь, вспоминала разные строчки из него, удивлялась самому Полторанину: как он теперь чувствует себя в роли председателя того самого сельсовета, куда его в предвоенные годы не раз доставлял участковый милиционер «за непристойное поведение в кино и на клубном крыльце»? Не могла Ефросинья вспомнить сельсоветского делопроизводителя Анну Троеглазову, которую отец, ефрейтор Троеглазов, когда-то называл «Нюрка-младшенькая», Троеглазовых в Черемше было полсела, да к тому же сплошные девчонки. Только у дядьки Устина — пятеро девчат, у тетки Матрены — пятеро тоже. Девичник… А Нюрка, видать, молодец — старательная, аккуратная. Помнится, письма отцу под Харьков (он служил в батальоне аэродромного обслуживания) присылала еженедельно, и каждое — без помарок, без единой ошибки, написанное с четким наклоном, как школьный диктант. Теперь вот в секретари-делопроизводители вышла девчушка…
Внизу в солнечном просторе распластались горы, укрытые синеватым ковром густых ельников. Сладко вдруг кольнуло сердце: а ведь такое однажды уже было в ее жизни! Прикрыв глаза, Ефросинья увидела себя на скалистой вершине горы Золотой: так же ласково припекало заходящее солнце, а под ногами в прозрачном мареве — хребты до самого горизонта, будто остановленные, навечно застывшие морские волны. И еще вспомнила: такой же льдистый, пахнущий хвоей резкий ветер бил ей тогда в лицо.
Алтай и Карпаты… Они оказались удивительным образом соединены, связаны в ее судьбе одной и той же, как и во все эти годы, единой пятидесятой параллелью, курсом, который и теперь светился на картушке полетного компаса.
Гудел мотор, искрились просветленные дали, изредка под самым крылом проплывали снеговые вершины — не чисто-белые, а уже подтаявшие, причудливой формы, похожие на случайные, брошенные невпопад заплаты. Левее Ужгорода, от перевала, где просматривалась полоска горной дороги, навстречу самолету взметнулись было веером желтые трассы зенитного «эрликона», однако Ефросинья тут же ушла от них резким скольжением, затем снова набрала высоту и поднялась на свой предельный потолок. Оставшаяся часть маршрута прошла спокойно.
На подходе ко Львову Ефросинья встала в круг, издали примериваясь к знакомому аэродрому: он был забит самолетами. Не стоило лепиться на взлетно-посадочную бетонку вместе с бомбардировщиками, мешать им, поэтому она плавно притерла свою «тридцатку» на краю летного поля, на сухую ровную лужайку. Потом также скромненько зарулила на дальний фланг самолетной стоянки и выключила мотор.
Вылезла на крыло, сдернула шлем — теплынь, душистая весенняя благодать! Здесь и ветерок был особенный, приятный, пахнущий мирной безмятежностью. Позавидовала бомберам: слетали на ночь, отбомбились, и отдыхай себе, как у Христа за пазухой, на небо не гляди — никаких воздушных тревог, ни «мессеров», ни «юнкерсов». Немцев тут давно от этого отучили, не то что в Словакии, где гитлеровские стервятники все еще опасно огрызаются.
Просекову ждали: минуту спустя у самолета затормозил «виллис». Пожилой молчаливый капитан привез механика и часового, сначала проинструктировал обоих и только потом пригласил Ефросинью в машину, повез в штаб.
Через час она уже освободилась, пообедала в летной столовой, но от отдыха в предоставленной комнате отказалась. Грех было бока пролеживать в такой славный апрельский вечер, да и, честно говоря, уж очень ее тянуло побродить у аэродромного здания, у стационарного КДП[50], —здесь так много напоминало о недавнем прошлом!..
Вот тут, у этого гранитного парапета, в октябре прошлого года она вышла из «доджа», на котором полковник Дагоев украл ее из госпиталя. Кругом еще много было развалин, разрушенным лежало и это левое крыло штабного здания. Ефросинья вспомнила: груды кирпича, осыпи стен, густо присыпанные кленовым листопадом, показались тогда ей какими-то старыми, почти древними руинами. Теперь ничего похожего: стекло и бетон, новенькие полированные двери, перила. Только тот же пятнистый, выщербленный осколками каменный парапет.
Она навсегда запомнила осенний аэродром: сырой воздух, запах мокрых листьев и рулящая в реве моторов грозная дагоевская «пешка». Этот рев был для нее наполнен сплошным ликованием — она возвращалась в авиацию, она рождалась заново!
Ефросинья сняла кожаную куртку, перебросила через руку, разглядывая себя в огромном зеркальном стекле штабного вестибюля. Грустно усмехнулась: похудела, сдала, заметно сдала… Да и постарела, пожалуй, не зря же в последнее время от комплиментов отвыкать начала — редкими они стали в ее адрес. А может, мужики-летчики посерьезнели к концу войны?..
Смешно получается. Истинно по-бабьи: когда закидывались на нее — не нравилось. А теперь вроде бы и жалко, вроде чего-то не хватает, недостает.
Николая не хватает, если уж говорить честно и по-серьезному…
Слева через ворота на аэродром ворвалась зеленая санитарная машина, лихо развернулась, подвывая сиреной, и встала прямо напротив Ефросиньи. «Чего это их сюда принесло? — удивилась она. — Ежели срочный раненый, так везут прямо к самолету…».
Но никакого раненого, оказывается, не было, просто шофер-лихач подвез свое медицинское начальство: из кабины выскочил полковник в узких серебряных погонах, подхватил небольшой чемодан и направился к Ефросинье, делая знаки: дескать, один момент, надо навести справку.
А Ефросинья враз похолодела, приросла к месту: полковник в мятой фуражке был не кто иной, как главврач того самого госпиталя, из которого она сбежала полгода назад! Конечно он: седой, краснощекий, носатый. Да и не могла она ошибиться в человеке, который трижды резал ее на операционном столе.
«Пропала!..» — ахнула она, зачем-то поспешно напяливая куртку. Бежать было поздно, полковник уже приближался, изумленно щуря глаза.
— А, моя прелестная пациентка! Вот так встреча! Ну здравствуйте! — Полковник пожал руку так крепко, что Ефросинья чуть не вскрикнула.
И как ни странно, эта боль в руке сразу вернула ей спокойствие, она даже насмешливо подумала: «Ну и хваткий хирург — от такого не убежишь!»
Полковник расстегнул шинель, помахал в лицо донышком фуражки, пожаловался:
— Духота! А я вот по-зимнему экипировался. Так рекомендовали. Лететь, сказали, далеко и высоко. А на высоте холод. Даже мороз. Это верно?
— Кому как, — сказала Ефросинья. — И смотря на каком самолете. На моем — холодно.
— Уж не с вами ли я полечу?
— Вряд ли. — Ефросинья пригляделась к доктору, припоминая недавний инструктаж в аэродромном штабе: с пассажиром рекомендуется не разговаривать, никаких вопросов не задавать. И вообще, о полете никаких сведений никому не разглашать. Нет, этот полковник не похож на ее будущего таинственного пассажира. — А вы, извините, далеко ли направляетесь, товарищ полковник?
— Под Берлин, голубушка. Командирован для срочной операции. Там, видите ли, в районе города Тельтов, тяжело ранен командарм — один из виднейших наших генералов. Абсолютно нетранспортабелен. Поэтому я лечу.
— Нет, к сожалению, это не мой маршрут, — сказала Просекова. — Вы, наверно, полетите на Ли-2 или на бомбардировщике Ил-4. Это высотные машины, в них действительно холодно. Но не беспокойтесь: вам дадут унты и, возможно, меховой комбинезон.
— Спасибо, голубушка! — Полковник оглядел Ефросинью, удовлетворенно чмокнул губами: — А вы неплохо выглядите! Даже хорошо. Значит, подлатал я вас успешно, хотя, признаюсь, считал вас уникальным пациентом: ваш тазик, извините, мне пришлось собрать по косточкам. Стало быть, летаете в тылу, голубушка?
— Никак нет, товарищ полковник. Я боевой летчик, командир эскадрильи связи. Здесь, во Львове, оказалась случайно. Прилетела по заданию. А вообще воюю в Чехословакии, скоро собираемся брать Прагу.
— Превосходно, голубушка, — похвалил полковник. — Я рад за вас, вижу — вы уже в чине лейтенанта. Только, советую вам, остерегайтесь тряски и, боже упаси, различных падений. Помните о своем тазобедренном комплексе — он у вас смонтирован. Хоть и надежно, но… как говорят: береженого бог бережет.
— Постараюсь, товарищ полковник.
— Передайте привет вашему мужу, полковнику. Энергичный мужчина! Кстати, скажите ему, что, как человек, превыше всего ставящий дисциплину, я все-таки послал на вас, беглянку, розыск и предупреждаю: в ближайшее время и вы и ваш муж будете иметь крупные неприятности. Вот так, голубушка.
— Уже имели, товарищ полковник! — рассмеялась Ефросинья. — И я, и полковник Дагоев. Только вы ошиблись: он мне вовсе не муж.
— Вот как? — удивился хирург. — Но насколько я помню, в вашем деле была запись о замужестве?
— Так точно. У меня есть муж, только он не летчик, а пехотинец, комбат. — Ефросинья помедлила, тяжко вздохнула, сразу меняясь в лице, — Потеряла я его, товарищ полковник… В прошлом году здесь неподалеку, в Прикарпатье, после моего ранения. До сих пор ни слуху ни духу…
— Ну-ну, не расстраивайтесь! — утешил доктор. — Найдете, непременно найдете! Я нисколько не сомневаюсь: такой человек, как вы, обязательно найдет! Вот война закончится и отыщете друг друга, встретитесь. Желаю вам этой встречи.
— Спасибо, товарищ полковник! — Ефросинья устыдилась, вспомнив, как струсила, собралась удариться в бега при неожиданном появлении доктора-хирурга. А он вот оказался толковым, душевным человеком, — Вы позвольте, я чемоданчик поднесу и провожу вас к дежурному по полетам?
— Проводить — пожалуйста. А чемоданчик, извините, я сам снесу. Он, голубушка, тяжеловат — с инструментом. Ну и потом, я же мужчина, черт побери, и должен при всех ситуациях оставаться рыцарем!
Уже прощаясь в штабном коридоре, полковник написал на блокнотном листе адрес, вручил его Ефросинье:
— Вот моя квартира в Москве, после окончания войны обязательно заезжайте в гости с мужем. Моя жена, кстати, тоже сибирячка. Вот тогда и разопьем армянский коньяк, который вы мне оставили в госпитале после вашего бегства. Я его приберег именно на этот случай.
В сумерках, в начале десятого, Ефросинья по сигналу с КДП завела и прогрела мотор, затем вырулила к старту, встала рядом с бетонной полосой. Вскоре приземлился Ли-2, шедший на посадку с уже включенными фарами. Прибывшего пассажира сопровождали двое. У Ефросиньиной «тридцатки» они помогли ему надеть парашют, заботливо поддерживали, когда он, крепкий, плечистый, крутошеий, забирался в кабину самолета. «Чего его обхаживают, как немощного инвалида? — неприязненно подумала Ефросинья. — Мужик дюжий, об лоб хоть поросят бей, а они за локотки поддерживают… Видно, важная персона, ежели по такой срочной эстафете передают…».
Она тут же взлетела, чуть прижала машину, наращивая скорость, и пошла в темень, на высоту. Маршрут Ефросинья хорошо знала, потому обратный полет прошел гладко, под уверенное и спокойное гудение мотора. Справа из-за облаков подсвечивала луна, и в переднем зеркале Ефросинья смутно видела крупную туго обтянутую шлемом голову своего пассажира. За все время полета она так и не заметила, чтобы он изменил позу или шелохнулся: сидел недвижно, будто манекен.
Ефросинья стиралась не думать о пассажире: какое ей до него дело? Приказано, — значит, везет, а то, что он сидит смирно, вроде шкворня торчит в задней кабине, так опять же плохого в этом ничего нет. Другие вон, впервые оказавшись на самолете, всю дорогу вертятся, пялятся по сторонам или болтают без умолку — с непривычки, от нервного возбуждения. Этот, видать, не нервный — только и всего.
А вообще, честно признаться, Ефросинья чувствовала к молчуну-незнакомцу некое странное и сильное предубеждение, похожее на брезгливую неприязнь. Вот так бывало в тайге: интуитивно, совсем неосознанно, каким-то шестым чувством, вроде бы собачьим «верхним нюхом» она способна была угадать затаившегося в пихтаче зверя, невидимого, но близкого. И почти никогда не ошибалась…
Нечто похожее испытывала и сейчас. А потом, уже над своим аэродромом, она с удовлетворением усмехнулась, поняв, что была права: луч посадочного прожектора ярко осветил самолет, и, бросив взгляд в зеркало, Ефросинья вздрогнула, увидав под распахнутым комбинезоном на шее пассажира черно-белый Железный крест. Немец!
На ночном старте «эстафету» принимала дагоевская «пешка» — она стояла с работающими моторами, уже готовая к взлету. Полковник Дагоев, приняв на борт странного немца, успел лишь помахать Ефросинье из кабины, откинув плексигласовый фонарь. Что-то крикнул, но слов разобрать было нельзя.
…На базу экипаж полковника Дагоева не вернулся. Утром Ефросинье рассказали в штабе, что дежурный радист принял сигнал командирской «пешки»: «Вышел на объект, задание выполнил», потом последовали обрывки фраз башенного стрелка, из которых можно было понять, что бомбардировщик атакован ночными немецкими истребителями. На этом связь оборвалась.
Ефросинья с содроганием вспомнила этот черный Железный крест на шее пассажира, блестевший в темноте эмалью затаенно и хищно, как змеиные глаза…
В ночь перед поездкой штандартенфюрер Ларенц еще раз, ориентируясь по карте, детально продумал предстоящий маршрут: Нордхаузен, Эрфурт, Бамберг, Нюрнберг, Мюнхен, Зальцбург — в общей сложности что-то около шестисот километров. Разумеется, в мирное время по исправным автострадам на это ушло бы не более суток, но сейчас акция выглядела архисложной, даже опасной. Учитывая разрушенные дороги, забитые сплошным потоком эвакуационных машин, спешно маневрирующими войсками, толпами беженцев, учитывая к тому же водные преграды на пути (а их — средних и крупных рек — более десятка, в том числе Дунай. Сохранились ли на них мосты?), следовало как минимум планировать неделю. При условии, если автоколонну где-нибудь не засекут с воздуха и не разбомбят американские или английские самолеты, безнаказанно бороздящие сейчас небо Германии на всех высотах и направлениях.
Кое-что еще не готово, однако медлить ни минуты нельзя — завтра утром старт.
Фронтовая обстановка на западе с каждым днем принимает все более угрожающий характер. Форсировав в конце марта Рейн — на севере в районе Везеля и на юге у Оппенгейма, — союзники крупными танковыми силами вторглись в глубь страны и фактически зажали в кольцо весь Рур, полностью окружив группировку армий «Б». Можно лишь посочувствовать ее командующему фельдмаршалу Моделю, который еще недавно слыл одним из наиболее способных полководцев вермахта.
Ларенцу приходилось видеть его раньше, в том числе в прошлом году в Польше, когда Модель принял там от снятого с поста Эриха фон Манштейна войска потрепанной группы «Юг» (она стала почему-то называться «Северная Украина»!). Крикливый и несдержанный, Модель, будучи аристократом, обрушивал на головы провинившихся офицеров самую что ни на есть площадную солдатскую брань. Ларенцу особенно импонировала жесткость фельдмаршала, скорого и крутого на расправу. Интересно, кого он на этот раз расчихвостит за поражение? Может быть, самого себя?
А между тем Восточный фронт пока сохраняет стабильность… Это настораживало. То, что русские готовятся к решающему удару, не вызывало сомнения. Не сомневался Лaренц и в способности русских быстро прорвать «несокрушимую оборону по Одеру — Нейсе», хотя совсем недавно обергруппенфюрер Фегелейн горячо уверял его в обратном.
Просто Макс Ларенц по-иному, более реально оценивал силы русских, ибо в отличие от штабиста Фегелейна, проведшего всю войну в адъютантах, имел несчастье лично не один раз понюхать фронтового пороха. Однако и тогда, в имперском бункере, и сейчас Ларенца удивляло не эта заведомая недооценка противника, а совсем другое. Неужели фюрер и вся ставка оберкомандовермахт действительно допустили столь крупный роковой просчет, всемерно усилив не берлинскую группировку, а бросив лучшие войска, в том числе танковый таран вермахта—6-ю танковую армию СС, на юг, в Чехословакию, Венгрию, Австрию? Может, и в самом деле судьбу войны будет решать мощнейшая группа армий «Центр» фельдмаршала Шернера?
Не надо быть стратегом, чтобы понять абсурдность такого предположения. Но тем не менее… факт. А смысл все-таки был — Ларенц только теперь это понял! Ну конечно, этот маневр, как и все мероприятия с Альпийской крепостью, бьет в одну цель ожидаемого фюрером крутого поворота войны. Оставить, закрепить за собой юг страны, а равнинный север, благоприятный для действия танковых масс, отдать в качестве оперативной арены для «войны столкновения», даже пожертвовав для этого Берлином! Пусть друзья-союзники, встретясь на линии Эльбы, сшибутся лбами в яростной, взаимоистребляющей схватке.
Ларенц даже вскочил, нервно зашагал но комнате, когда эта неожиданная догадка пришла ему в голову. Впрочем, скоро остыл: человек, рациональный по натуре, он не любил мистику. А здесь попахивало мистикой, откровенной авантюрой, пусть даже освященной гениальным предвидением фюрера. В конце концов, что значит фюрер в начинающемся кровавом хаосе, в предрешенной агонии государства, что может предпринять он, уже замурованный в бетонное подземелье, где пахнет ржавым железом и канализационными нечистотами?..
Надо думать о себе — маленькой пешке, второпях брошенной на поле проигранного сражения. Розовые горизонты и голубые миражи высокой политики не для него, не о них надо думать сейчас, а поминутно помнить зловещее предостережение древних: «Vae victis!»[51]
Да, надо было думать о себе, и в первую очередь о предстоящем трудном путешествии, ибо успех его был самым непосредственным образом связан с будущим Макса Ларенца, сегодня — штандартенфюрера СС, а завтра (да поможет провидение!) — какого-нибудь преуспевающего коммерческого дельца в далекой знойной Аргентине. А почему бы и нет? Ведь эти контейнеры, и особенно стальной сейфик с чертежами, — такой ходовой товар, за который расчетливые янки не пожалеют кучу своих зелененьких долларов. Кого другого, а уж их-то наверняка заинтересует трансатлантический «динамитный метеор», как с содроганием называют англичане немецкие боевые ракеты.
Вся штука в том, чтобы без помех и без потерь доставить автопоезд в Альпы и надежно запрятать там груз. Тайник станет тем заветным ключиком, которым Макс Ларенц отопрет замок любого плена, двери любого государства. Он будет единственным хранителем драгоценного «ракетного ларца», потому что обергруппенфюрера Фегелейна уже сейчас можно сбросить со счетов (пусть он попробует выбраться из Берлина, когда русские начнут свое последнее наступление!).
Что касается «войны столкновения», то он, Ларенц, в нее ни капли не верит, хотя всякое может случиться в этом бредовом мире. Но черт побери, пусть даже она произойдет — Ларенц ничуть не проигрывает и в таком варианте!
Штандартенфюрер захлопнул альбом с дорожными картами, взглянул на часы: на одиннадцать ночи назначена встреча с ракетчиком доктором Грефе. Пора идти.
Этот визит Ларенц предусмотрел еще в Берлине. Развязный неряха инженер был по-прежнему неприятен штандартенфюреру и две-три деловые беседы, произошедшие между ними в последние дни здесь, в «Миттельбау-Дора», не развеяли, ничуть не уменьшили взаимной неприязни. Но следовало быть выше предубеждений, более того, стоило пойти на поклон. Хотя бы ради чисто технической консультации, в которой Ларенц крайне нуждался. При своей неприглядной внешности и хамовитости инженер Грефе, нужно признать, был человеком исключительной эрудиции, а в вопросах техники, вообще всего того, что касалось ракет, он мог переплюнуть самого Вернера фон Брауна. Так говорили в «Хайделагере», так говорили и здесь все те, кто был причастен к созданию и испытаниям «оружия-Фау».
Как и ожидал Ларенц, доктора он застал полупьяным. Грефе сидел у радиоприемника, держа в руке стакан с недопитым спиртом, нещадно чадил сигарой и слушал визгливую джазовую музыку. Увидав вошедшего Ларенца, он чуть приподнялся в кресле, но не затем, чтобы шагнуть навстречу, просто стряхнул с живота кучу сигаретного пепла. Помахал рукой, приглашая:
— Идите сюда, Ларенц! И слушайте джаз. Это наш с вами завтрашний день. Надо привыкать. Вы что, не согласны?
— Я пришел по делу, доктор, — сухо сказал штандартенфюрер.
— К черту дела! — зарычал инженер, — Никаких дел, я сегодня намерен хорошенько напиться! И знаете почему? У меня теперь никаких проблем. Никаких, Ларенц! Хо-хо! Янки только что объявили по радио: всем специалистам-ракетчикам предлагают немедленно сдаться в плен за приличное вознаграждение. А потом — полная свобода предпринимательства! Вы слышите, Ларенц, они говорят: о’кэй! Это здорово!
Грефе отхлебнул из стакана, хрюкнул и помахал сигарой перед носом штандартенфюрера.
— А вот о вас, эсэсовцах, они не говорят ничего хорошего. Понимаете, ни-че-го! У нас с вами теперь разные ставки, Ларенц!
Ларенц побагровел, едва сдерживая себя. Ему очень хотелось вот так же пренебрежительно сунуть под нос предписание, подписанное фюрером, а потом вынуть из кобуры пистолет и увести с собой этого пьяного негодяя. Предписание давало чрезвычайные полномочия, вплоть до расстрела любого паникера или саботажника. «Да, любого, — подумал штандартенфюрер, — Но только не Грефе, хоть он и ведет себя похуже злостного саботажника. Грефе нужен мне самому, очень нужен, к сожалению…».
— Между прочим, ваш шеф-конструктор Вернер фон Браун имеет звание штурмбанфюрера СС, — сказал Ларенц. — Но не будем спорить и торговаться насчет наших ставок, герр доктор. Время покажет. Вы мне обещали дать совет по комплектованию автоколонны. Я пришел, чтобы услышать его.
— Обещал, — пыхнул дымом инженер. — Но сначала я должен знать пункт назначения. Ведь вы едете не в Зальцбург, как записано в маршрутной карте, а дальше. Верно?
— Допустим.
— Не допустим, я должен знать точно, герр Ларенц! По-моему, вы едете в Бад-Ишль и даже дальше. А я эти места хорошо знаю, и без моего совета вы просто застрянете со своим автопоездом или где-нибудь в ущелье полетите к чертям под откос. Это же Альпы!
— Предположим, что я еду, как вы говорите, в Бад-Ишль и даже дальше. Что из этого следует?
Доктор допил стакан, взял с подоконника бутылку, однако наливать не стал, раздумал. Равнодушно сказал:
— Мне, конечно, плевать на всю вашу затею… Но ракету жалко: это единственный оставшийся экземпляр. Я догадывался, что вы повезете ее к озерам Грундл и Топлицзее, на берегах которых находится секретная испытательная станция. Я работал там в сороковом году, жил на «вилле Рота». Так вот, герр Ларенц, мой вам совет: пятую машину с удлиненным прицепом не берите, оставьте здесь. Ее габариты не по тамошним дорогам, особенно учитывая крутые повороты. Три горных перевала, понимаете?
— Мне предписано взять полный комплект ракеты, герр доктор.
— Ну и берите! — буркнул Грефе, — Только я вам говорю: к Топлицзее не доберетесь. Берите!
«Дьявол его знает… — засомневался Ларенц. — Может, совет свой он дает с определенным смыслом. Скорее всего, так оно и есть. Например, доктору Грефе самому очень нужен груз этой пятой машины. Но зачем? Ведь совершенно точно известно, что все специалисты-ракетчики во главе с фон Брауном послезавтра тоже эвакуируются в Альпийскую крепость, а остающаяся здесь техника подлежит уничтожению. С другой стороны, толстяк Грефе явно заинтересован в том, чтобы ракета А-9 оказалась в Альпах — не зря же он в минувшие дни с такой тщательностью сам контролировал погрузку каждого контейнера».
— Что вы раздумываете, чего мнетесь, Ларенц? — сердито набычился доктор, — Полагаете, что я собираюсь вас надуть? Неужели вам непонятно, что громоздкая труба — корпус второго отсека ракеты, в сущности, не представляет никакой технической ценности? Это просто топливный отсек, кроме пустых баков, трубопроводов да изоляционного стекловолокна, там ничего стоящего нет. Изюминка трансатлантической А-9 в ее двигателях и, конечно, в сложнейшей аппаратуре третьего — приборного отсека. Все это находится в контейнерах четырех ваших машин. Зачем рисковать всей акцией ради какой-то пустой длинной трубы? Вы понимаете меня?
Разумеется, Ларенц понимал. Но его сейчас смущало другое: уж слишком явно и напористо проявляет Грефе свою заинтересованность в предстоящем рейде, прямо прет напролом… Что и кто кроется за этим? Один ли Грефе или в компании с кем-то из своих коллег-ракетчиков, а может, в паре с самим «ракетным гением» Вернером фон Брауном? Нет, такие контакты отнюдь не противоречили личному плану штандартенфюрера, он лишь опасался, как бы подобное сотрудничество не зашло слишком далеко, не обернулось прямым ущербом ему самому…
Уж очень хочется доктору Грефе знать не только маршрут автопоезда, но и, конечно, координаты будущего «ракетного клада». Посмотрим, какие карты он выложит, какую поставит ответную ставку…
Грефе покрутил ручку радиоприемника, нашел Лондон и подмигнул Ларенцу: английский диктор патетически объявлял о том, что «отважные парии Паттона нацелились на Кассель, а танковые соединения бесстрашного фельдмаршала Монтгомери вырвались на Вестфальскую низменность…».
— Вы напрасно воображаете себя, Ларенц, этаким принцем на фарфоровом горшке! Меня ваши железки всерьез не интересуют. Я для них ценен сам по себе, — Доктор показал пальцем на радиоприемник, затем этим же пальцем постучал по своему загорелому лбу: — То, что здесь, их интересует, а не ваш контейнерный хлам! Но я, черт побери, добрый человек и в своей доброте могу пойти еще дальше. И могу порекомендовать вам место на Топлицзее — глубоководное, с отличным береговым подходом. Там не только можно быстро, надежно затопить контейнеры, но и легко извлечь их потом в случае необходимости. Цените мою доброту, Ларенц! Хо-хо!
«Он или слишком пьян, или просто издевается, — подумал штандартенфюрер. — А может, этот хам так своеобразно — открыто, по-базарному — ведет свои торг? В таком случае следует прямо спросить, что он предлагает взамен координатных данных ракетного тайника».
Однако Ларенц на этот шаг все-таки не решился, ибо понимал: рано. А самое главное — неизвестно, стоит ли кто за спиной Грефе или он предпочитает действовать в одиночку? У Ларенца к тому же был заранее припасен еще один козырь, который именно сейчас стоило выложить. Он небрежно сказал:
— Я тоже отношусь к вам по-доброму, герр доктор. И хочу ответить взаимностью. Мне стало известно в берлинских верхах, что на случай полного военного краха по соответствующим каналам отдан приказ не только об уничтожении всех материальных ценностей рейха, но и о ликвидации крупных ученых, в первую очередь специалистов-ракетчиков. Я сообщаю это вам строго конфиденциально, только между нами.
Однако толстяк в ответ лишь расхохотался, потом резко повернулся, блестя прищуренными маслянистыми глазками:
— Вы берете на пушку, Ларенц? Какой смысл уничтожать меня, доброго, старого и неопрятного холостяка? Кому я перешел дорогу?
— Смысл есть. И он изложен в приказе фюрера «о выжженной земле»: ничто ценное не должно достаться врагам рейха. А вы — ценность, вы же только что стучали себя по лбу. Не так ли, доктор?
Грефе посопел, оглушительно высморкался и долго раскуривал новую сигару. Потом вздохнул:
— Стало быть, вы предлагаете себя в мои телохранители, Ларенц?.. Ну что ж, я не против, ибо знаю ваши профессиональные качества: вы ведь одно время служили в личной охране фюрера? Только мне неясно, как это осуществить? Судьба разбрасывает нас, как мотыльков, уже с завтрашнего утра.
— Ошибаетесь, доктор. Мы едем в одно и то же место. Местечко Оберйох, куда эвакуируют ракетный персонал, тоже там, в Альпах. При желании мы можем легко встретиться.
— В самом деле, черт побери! — притворно громко воскликнул Грефе и потянулся к бутылке. — Я хочу выпить за вашу гениальную догадку и вообще за вашу дьявольскую сообразительность! Прозит!
Отхлебнув спирта, ракетчик неожиданно трезво сказал:
— Да, но у меня уже ость штатный телохранитель фельдфебель Герлих. Так что, к сожалению, у нас с вами ничего не выйдет.
Ларенц презрительно усмехнулся, вспомнив рыжего носатого фельдфебеля, его плутоватую физиономию. Он конечно же неспроста вертелся все эти дни у машин, которые готовили к рейсу, лез туда, куда обыкновенному автомеханику соваться абсолютно незачем.
— Это подозрительный тип, герр доктор, поверьте мне, профессионалу. Он австриец, а мы едем именно в Австрию. Учтите это. К тому же я советовал бы вам вспомнить прошлогоднюю историю в «Хайделагере» с таинственным исчезновением полковника Крюгеля. Ваш теперешний телохранитель был к ней прямо причастен. Не так ли?
— О да! — хохотнул Грефе, — Ему, бедняге, тогда здорово поцарапали морду. Впрочем, он был совершенно непричастен, я уверен. Нападение каких-то парашютистов-диверсантов — скорее всего, англичан, связанных с польским сопротивлением. Ну а Крюгелю просто повезло: он сейчас попивает где-нибудь виски, закусывая сандвичами. Я неспроста замечал его внутреннюю настороженность — это наверняка был зашифрованный английский агент.
— Может быть… — согласился Ларенц, — Но то, что оберст Крюгель входил в офицерскую оппозицию, в число заговорщиков против фюрера, — ото абсолютно достоверно. Он ловко ушел от возмездия. Впрочем, скажу вам по секрету, герр доктор, Ганс Крюгель и сейчас числится в розыскных списках гестапо.
— Плевать ему на это! — рассмеялся Грефе. — Хотел бы я сейчас быть на его месте. Нет, Ларенц, вы уж не спорьте: Крюгель был толковый малый, я лично уважал его. Хотя бы за то, что с ним можно было распить бутылку и непринужденно поболтать. А вот вы, Ларенц, непьющий, и это очень плохо. Это усложнит вам жизнь там, по ту сторону, где деньги и виски играют решающую роль. Право, Ларенц, отбросьте к чертовой матери свою чопорность и хлопните стаканчик спирту! За наше с вами деловое сотрудничество. Не желаете? Ну а я хлопну. Прозит!
Назавтра, уже в дороге, штандартенфюрер Ларенц тщательно обдумывал ночной разговор. Ясно было главное: ракетчик Фриц Грефе проявил недвусмысленный интерес к деловому контакту. Подоплека, мотив этого интереса были тоже понятны. Они нужны друг другу: это выгодно доктору Грефе и не менее выгодно ему, Ларенцу. Одно дело продавать товар втемную, оказавшись в положении «кота в мешке», и совсем другое — через менеджера, имеющего имя, известного в определенных кругах на Западе (а доктор Фриц Грефе — один из ближайших и давних соратников фон Брауна, — конечно, уже привлек внимание некоторых западных фирм).
Можно ли верить этому толстяку выпивохе, не надует ли он в решающий момент? Вот в чем вопрос…
Ну что ж, благоразумие, осмотрительность всегда были ведущими качествами Макса Ларенца, его неизменным жизненным стилем. Надо только твердо придерживаться его и сейчас. Присовокупив к этому еще и осторожность.
Совету Грефе штандартенфюрер внял, однако действовать решил все-таки по-своему: не стал сокращать число машин. Нет, он не боялся того, что отсюда, из Низерзаксенверфена, могут донести в Берлин о неточном исполнении Ларенцем предписания фюрера: в конце концов, ему была предоставлена определенная самостоятельность в выборе средств и методов действий. Он полагал, что от громоздкой трубы, которую представлял собой корпус ракеты, можно избавиться в любой момент на пути к Альпам: сбросить ее в реку или на худой конец просто взорвать. (Ларенц приказал шарфюреру Мучману взять с собой ящик мощных противотанковых мин «теллер», они могли сгодиться и в других случаях.)
На следующий день после выезда штандартенфюрер убедился, что, пожалуй, несколько преувеличил возможные трудности маршрута: автострады были в неплохом состоянии, пробки случались довольно редко, так как на всех узловых пунктах, на переездах, у мостов стояли заставы из берлинского особого полка полевой жандармерии — ведущие на юг эвакуационные трассы были взяты под контроль дорожной полиции и войск СС. Желтый спецпропуск Ларенца действовал магически, его колонну всюду пропускали вне очереди.
За Дунаем у Ингольштадта начались знакомые, уже полузабытые Ларенцем, живописные пейзажи Южной Германии, а после Мюнхена, который они проехали ночью, стало чувствоваться дыхание уже недалеких Альп: в кабину врывался ветерок, пахнущий неповторимой горной свежестью. Он напомнил штандартенфюреру далекую бесшабашную молодость: ночные кутежи, вперемешку с выездами на внезапные акции, петушиная непримиримость и беспричинные ссоры с друзьями, вечное нетерпение и жажда опасных схваток — да, у них, молодых штурмовиков, был-таки огонек в крови, против этого ничего не скажешь… Теперь он, Ларенц, возвращается снова туда, откуда начинал своей боевой путь, опасный, как тропа на горной крутизне, — к благословенному Берхтесгадену, «Бергхофу» — «гнезду фюрера», к повитому дымкой времени Высокому Геллю.
Что это: случайное совпадение или роковой каприз судьбы, прихотливо замыкающий громадный — в целых десять лет, и каких лет! — жизненный круг?..
Несмотря на то что рейд в целом проходил успешно, штандартенфюрера не покидало чувство постоянного беспокойства, особенно его тревожили военнопленные. Во время каждой очередной стоянки он лично проверял устроенный в кузове пятой машины фанерный фургон, где вповалку располагалась рабочая бригада. У русских, вчерашних полутрупов, были теперь довольные, даже веселые лица — это внушало подозрение. Ларенц не сомневался: пленные замышляют побег. Следовало предпринять меры, чтобы не остаться в пункте выгрузки без всякой рабочей силы.
Вечером южнее Зальцбурга, когда уже начались предгорья, а впереди, в закатных лучах, кроваво алели снеговые вершины Альгейских Альп, Ларенц велел сделать привал. Затем он приказал шарфюреру Мучману построить на лужайке пленных и произвести тщательный обыск в фургоне, обыскать каждого пленного. У одного из них был обнаружен нож, у другого — увесистый обломок железного прута; обоих штандартенфюрер расстрелял лично тут же, на месте.
Затем пленных заставили перенести фургон на четвертую машину, а пятый «христофорус» вместе с грузом и трупами двух расстрелянных пленных по приказу Ларенца сбросили в горную реку Зальцах — штандартенфюрер лишь теперь убедился, что машина эта действительно станет обузой на узкой дороге.
Охрану пленных в пути возглавил шарфюрер Мучман, и не в кабине грузовика, где он до сих пор просиживал штаны, а в кузове, рядом с двумя охранниками-эсэсовцами. «Пусть несет, болван, личную ответственность, а не валяет дурака», — решил Ларенц.
И все-таки предчувствие не обмануло его: этой же ночью на бивуаке у первого перевала пленные совершили побег. Ларенц, проснувшись, выскочил из кабины, словно ошпаренный: вокруг трещали автоматы, а справа по склону, среди камней, в багровом пламени ухнуло две гранаты. Это был настоящий бой.
«Неужели партизаны?!» — панически подумал штандартенфюрер, плашмя падая на землю, мокрую от недавнего дождя. Выхватил парабеллум, дважды, не целясь, выстрелил в темноту. Выстрелы сразу отрезвили: что же произошло, черт побери…
А произошел побег, причем пленные совершили его без помощи каких-либо партизан. Оказывается, они прибили насмерть обоих охранников, оглушили Мучмана и, вооруженные двумя автоматами, ушли в лес. Это Мучман, придя в себя, открыл по ним огонь, а они ответили автоматными очередями, да еще захваченными гранатами. Под один из взрывов и попал выскочивший с перепугу из кабины шофер. Итого — три трупа…
Ларенц осветил фонариком разбитое лицо шарфюрера Мучмана, крепко выругался — этот кретин наверняка проспал нападение. Впрочем, штандартенфюрер винил и самого себя — не сумел перехитрить русских. Он приказал заводить моторы и немедленно трогаться в путь — оставаться здесь было опасно, русские могли организовать налет.
В некогда тихом курортном городке Бад-Ишле царило настоящее столпотворение: узкие улочки оказались забиты автомашинами, танками, горно-егерскими пушками. Не задерживаясь, автоколонна Ларенца двинулась дальше, в расположенный в этой же долине в двадцати километрах Бад-Аусзее. Здесь штандартенфюрер нанес визит начальнику гарнизона генералу Фабиунке и, заручившись его поддержкой, решил дать своей команде полный ночной отдых перед завтрашним финалом — разгрузкой и всем, что с ней было связано.
Вечером Ларенц уединился с шарфюрером Мучманом для последнего детального инструктажа. Конечно, теперь после бегства пленных, цепочка исключения значительно упрощалась, тем не менее от Мучмана зависело многое. А он, к сожалению, еще не совсем оправился после вчерашней ночной «побудки».
Однако, выслушав Ларенца, шарфюрер буркнул хрипло и уверенно:
— Яволь!
Из-под окровавленного бинта глаза его светились такой тяжелой злобой, что Ларенц оставил всякие сомнения. Можно было лишь представить мстительное наслаждение, с которым станет Мучман завтра всаживать пулю за пулей в охранников-эсэсовцев, оказавшихся малодушным дерьмом — они ведь из трусости не вылезли даже из кабин, когда пленные избивали их несчастного начальника!
В конце концов, Ларенц не очень-то и расстраивался по поводу ночного побега пленных. Черт с ними — каждому свое. У него под рукой будет девять человек (четыре шофера и пять эсэсовцев). Этого вполне достаточно, чтобы разгрузить «христофорусы». Ну а вместо пленных недостающее звено в цепочке займут шоферы. Только и всего.
Разгрузка на другой день прошла успешно. Даже с приятной неожиданностью: пожилой адмирал — начальник испытательной станции на Топлицзее любезно предложил Лaренцу автокран и паром из спаренных лодок. (Адмирал буквально затрепетал и порозовел от волнения, прочитав личное предписание фюрера.)
Штандартенфюрер наблюдал за всей операцией со стороны, с заросшего ивняком прибрежного бугра. С помощью буссоли он тщательно фиксировал место, где опускались под воду тяжелые контейнеры, и наносил на топографическую карту заветные крестики. Настроение у Ларенца было приподнятое: он знал, что именно сейчас у этого синего озера, зажатого скалами, переживает звездный час своей жизни. Благословенные минуты, когда не волнует прошлое и ничуть не тревожит будущее, когда залитый солнцем окружающий мир не кажется, а воочию становится твоим, лично тебе принадлежащим. Он завершал первое, трудное и противоречивое «кольцо жизни», чтобы подняться на новый ее виток, который виделся в спокойном серебристом сиянии, как это лежащее у ног озеро.
Он так давно ждал заветного успокоения. И потому после исчезнувших под водой контейнеров уже ничто не волновало его душу: ни грохот сброшенных со скалы «христофорусов», ни даже короткие автоматные очереди, последовавшие несколько минут спустя.
А вскоре появился шарфюрер Мучман. Он выглядел непривычно бледным. Бросив оземь пилотку, шарфюрер стал разматывать на голове бинт.
— Мешает? усмехнулся Ларенц.
— К черту! Надоело все, — угрюмо буркнул Мучман.
Разумеется, штандартенфюрер понимал его: как ни говори, а все-таки непросто лишать жизни своих недавних товарищей. Молодых, здоровых, крепких парней, которым еще надлежало бы долго жить. Да, чтобы вершить судьбы, надо не просто иметь право, надо чувствовать это право…
Такой артподготовки Вахромееву не доводилось видеть раньше. Зашаталась под ногами земля и началось светопреставление, когда ровно в шесть утра одновременно рявкнули тысячи орудийных глоток. От гула, грохота, скрежета пестрело в глазах, воздух казался обжигающе-горячим, душно, осязаемо-грубо давил в лицо, в ноздри, до боли закладывал уши.
Лихорадило весь берег, в ознобе тряслись и падали с танковых башен маскировочные свежесрубленные сосенки, на дощатом стволе в блиндаже приплясывала пустая алюминиевая кружка.
— Моща! — Полу оглохший ординарец Прокопьев, смеясь, ковырял в ухе. — Это какие же калибры бьют, товарищ майор?
— Всякие! В последнее наступление идем, Афоня, потому все козыри выкладываем! Разом!
Западный берег Нейсе — клубящаяся огненная стена. Разрывы слились в сплошное желто-багровое зарево, которое ослепительно и мощно пульсировало, раскалывая землю, взметая и рассеивая все, что еще недавно гнездилось в норах-траншеях и на поверхности берега. А выше, над частоколом разрывов, медленно клубились, набухали аспидно-черные космы дыма и пыли.
На минуту пушки умолкли, и почти тотчас же прибрежье придавил новый грозно-звенящий грохот — из тыла над самыми соснами выскочили девятки штурмовиков-«илов». Нет, они не бомбили, под их крыльями не сверкали на этот раз огненные хвосты эрэсов, но, когда пронеслись и исчезли в туманной дали, над гладью реки ровным непроницаемо-черным забором встала многокилометровая дымовая завеса!
И опять ударили орудия, завели свою «железную песню» гвардейские «катюши» — передовые батальоны начали форсирование Нейсе.
Вахромеев с удовлетворением наблюдал, как автоматчики бурнашовской роты стремительно бежали по уцелевшим пролетам моста и исчезали в дыму на перекидных штурмовых мостиках у противоположного берега. «Шустро идут! Это не то что в феврале поперли на арапа без всякой огневой поддержки!..»
Через полчаса Вахромеев со своим штабом был уже на западном берегу. Здесь, на равнине, еще стлался в безветрии горький дым, удушливо пахло взрывчаткой, лесным пожаром — рядом в сосновых посадках полыхало пламя.
Настоящие бои начались, когда позади осталась прибрежная первая полоса обороны, с ходу прорванная, а попросту — искромсанная вдрызг нашей артиллерией.
Контрудар немцев пришелся по танкам сопровождения: из кюветов, из придорожных кустов, по ним неожиданно и дружно защелкали фаустники. И сразу густо зачадили несколько тридцатьчетверок из тех, что сошли с торфянистой поймы, соблазнившись шоссейной дорогой.
А потом оттуда же, с правого фланга, стали бить танковые немецкие пушки. Появились и сами танки — более двадцати по другую сторону шоссе. В первой шеренге на острие клина шли «королевские тигры» — их можно было отличить по массивным надульным набалдашникам. Они двигались смело, без излишнего маневрирования, отлично зная, что огонь тридцатьчетверок не страшен для их мощной лобовой брони.
Наблюдая эту картину, Вахромеев с усмешкой подумал, что два года или даже год назад подобная ситуация не на шутку встревожила бы его, как командира: ведь немцы явно нацелили танковый клин под основание прорыва. Но сейчас были другие времена. Вахромеев даже не стал останавливать ушедший вперед батальон, дал указание на отражение атаки батальону из второго эшелона и успел лишь соединиться по радио с дивизионом самоходок. Но тут и не было особой нужды в приказе: командир самоходчиков уже выводил свои могучие ИСУ на ударные огневые позиции.
Прошло ровно десять минут с момента появления из сосняка танковой фаланги немцев — четыре «королевских тигра» (из восьми) горели, остальные танки поспешно разворачивались, отходили обратно к лесу. Однако наши тридцатьчетверки тоже не зевали: на предельных скоростях обходя немцев с фланга, били по бортам — по уязвимым местам хваленых «королевских тигров». И те горели, да еще как! «Молодцы танкисты! Умно воюют, задористо!»
Что ни говори, панорама развернувшегося боя нравилась Вахромееву, была мила его командирскому сердцу. Вспомнился Сталинград, где его «карманная рота», закрывая брешь, встречала в окопах ораву немецких танков лишь связками гранат, бутылками КС да полдюжиной длинноствольных «оглоблей»-ПТР. Теперь роли переменились, и он, в свое время переболевший танкобоязнью, как никто другой хорошо понимал сейчас немцев, удиравших перед грозной лавиной тридцатьчетверок. Но не сочувствовал: уж если приспичило, так надо же держаться!
Интересно, что мальчишки-сопляки из «гитлерюгенда» со своими «панцерфаустами» держались куда крепче, чем вконец уставшие, измотанные и опустошенные войной пожилые солдаты. Юнцы фаустники либо костьми ложились под танковыми траками, либо яростно, до последнего, отстреливались, а если все-таки попадали в плен, вели себя вызывающе: грубили, ругались, размазывая злые слезы на закопченных лицах.
Тем не менее жалко было их, особенно погибших — глупо, бессмысленно, по одной лишь мальчишеской задиристости…
В полдень вахромеевский стрелковый полк, шедший на оси дивизионного прорыва, неожиданно перенацелили. Это случилось при штурме второй полосы обороны — генерал, командир дивизии, приказал Вахромееву застопорить ход перед маленьким городком Киршем, расположенным на возвышенности. Вахромеев помнил, что такой вариант предусматривался несколько дней назад во время розыгрыша предстоящего наступления на песчаном макете. Смысл: блокировать Кирш, где, по данным разведки, располагался довольно крупный гарнизон, связать тут силы немцев, чтобы дать возможность другим полкам уйти вперед.
Сейчас Вахромеев внутренне не одобрил этого решения, потому что видел сам, насколько изменилась обстановка. Недавняя немецкая контратака на правом фланге осуществлялась силами именно Киршенского гарнизона, а после неудачи ни танки, ни пехота туда не вернулись — ушли в лес (это Вахромеев и наблюдал). Вряд ли теперь стоило блокировать поредевший гарнизон, городок надо было просто брать с ходу.
Он заикнулся об этом, но генерал так рявкнул в трубку, что Вахромеев сразу умолк. Командиры полков и комбаты побаивались молодого генерала, который появился в дивизии недавно, однако уже успел навести шороху — снял с должностей начштаба полка и двух командиров рот. Поговаривали, что генерал, прибывший со 2-го Украинского фронта, сам был снят и понижен в должности после балатонского контрудара немцев. Как бы там ни было, а новый комдив вполне показал свой крутой норов.
Отдавая распоряжения батальонам, приданным и поддерживающим подразделениям, Вахромеев невесело вспоминал вчерашний визит генерала на полковой КП. Ему почему-то особенно не понравился медный ведерный самовар, который ординарец Прокопьев таскал за собой еще с Харькова и из которого пытался угостить комдива чаем кирпичной заварки («Развели тут чайхану, скоро, может быть, пуховые перины потащите на боевой командный пункт?!»).
На ходу, прямо из бронетранспортера, Вахромеев прикинул: блокировка окажется не простым делом… Перед Киршем километра на три ровное свекольное поле — тут ближе не сунешься. Слева — канал, справа по склону молодой сосняк, а вдоль опушки то самое шоссе, наверняка сплошь минированное.
Блокировать — значит сковать силы. А еще лучше взять в кольцо, обложить по периметру (а своих-то сил хватает на это?). Следовательно, необходим обходный маневр, и, пожалуй, справа, через лес. Не пожалуй, а только через лес, только там! Ну и плюс атака с фронта, напрямую — по свекольному полю.
Вахромеев вызвал по радио самолеты-штурмовики и после короткой точной бомбежки начал атаку. Однако она тут же захлебнулась: размокшее торфянистое весеннее поле оказалось зоной сплошного огня. Сразу задымило несколько танков, а пехотинцы-автоматчики попадали на землю, уткнулись носами в грязь прошлогодней пахоты. Он их не ругал, не пытался поднять: кому же охота лезть прямо под пули, да еще на последних днях войны?
А немцы не дураки — начали методично класть мины прямо на залегшие роты. Черные фонтаны взрывов взметнулись ровными рядами — все поле, конечно, было заранее пристреляно по участкам.
С форсированием канала на левом фланге тоже дело застопорилось. Лучше обстановка складывалась на бугре справа — третий батальон прорвался в лес. Именно там надо было наращивать удар. Рисковать, бросать туда резервную бурнашовскую роту.
Вахромеев вызвал лейтенанта Бурнашова на провод, спросил:
— Ты в готовности?
— Так точно!
— Действуй! Бери роту танков — и через лес в обход. Пошуруй хорошенько у немцев в тылу, а то они, видишь, головы не дают поднять.
— Сделаем, товарищ майор! Шуранем!
После этого Вахромеев отвел первый батальон назад за канаву, перегруппировал и уже собрался бросить через сосняки на правом фланге, где определился успех, но тут дежурный радист поспешно передал ему наушники.
— Отступаешь, Вахромеев?! — рокотал генеральский голос. — Тебе что было приказано? Держаться, сковать, блокировать!..
— Так ведь открытое поле, товарищ Первый! Люди попусту гибнут…
— Выполнять приказ! Стоять насмерть!
Вахромеев успел положить металлические, казавшиеся горячими наушники, откуда только что звучали хлесткие слова, как наступила тишина: сразу вдруг смолкла, будто оборвалась, сумасшедшая орудийно-пулеметная пальба.
Он поднял к глазам бинокль и облегченно перевел дыхание: немцы поспешно покидали траншеи на яру! Но бежали они не в свой тыл, а влево, к каналу, с ходу панически прыгали с его отвесных берегов, В тылу же у них шел бой: рвались гранаты, гулко бухали танковые пушки — это шуровали прорвавшиеся из лесу бурнашовцы!
С минуту Вахромеев размышлял, сомневался: кого теперь сковывать, если немцы бегут? Был приказ, за неисполнение которого снимут с должности — это ему было ясно сказано… Но с другой стороны… «А? Где наша не пропадала! — решительно махнул рукой. — Меньше роты все равно не дадут». А с роты он как раз и начинал войну.
И приказал дать красную ракету: «В атаку, вперед!»
Полчаса спустя бронетранспортер Вахромеева стоял уже на крохотной площади, на красной брусчатке перед зданием городского магистрата. Вахромеев доложил в штаб дивизии о взятии Кирша, о трофеях и пленных (а их насчитали около трехсот), но никакой ответной реакции оттуда не последовало. Хотя падение сильного опорного пункта, каким был Кирш, благоприятно сказалось на общей обстановке.
Соседние полки быстро пошли вперед.
В самом городке ничего примечательного не было: те же аккуратные островерхие, преимущественно двухэтажные домики с палисадниками-розариями, непременная кирка и аптека на центральной площади. Такие встречались десятками в той же Силезии. Правда, этот хорошо сохранился, не пострадал от артобстрелов и бомбежки, если не считать восточной окраинной улицы, где прошлись эрэсами наши штурмовики.
В городке, на самом берегу канала, располагался единственный полукустарный мыловаренный заводик, и, пользуясь временной передышкой, Вахромеев решил его осмотреть, Тем более что там же, при заводе, в дальнем дворе за колючей проволокой, находился арбайтслагер (рабочий лагерь), а попросту концлагерь для советских девушек, насильно угнанных за годы войны в Германию.
На заводе, во дворе, на прилегающей улице, у деревянных лагерных бараков царило праздничное столпотворение. Шум, гомон, смех, рыдания. Девушки вместе с солдатами-автоматчиками пели под аккордеон «Катюшу», тут же танцевали пары, чумазый танкист лихо откалывал «барыню» под губную гармошку. И всюду зелень, цветы — голубые российские подснежники. Откуда они здесь?
Оказалось, из лесу, из тех самых сосняков, где только что прорывались бурнашовцы. Подснежники здесь тоже голубые, как в России (но не белые, как в Сибири).
Оглядывая оборванных девчат, изможденные счастливые лица (а это спервоначалу выглядело странным, несовместимым), Вахромеев вдруг впервые за эти трудные дни по-настоящему почувствовал весну, уловил острую свежесть недалекой воды и терпкий запах липовых почек из соседнего сквера. Ощутил весеннее солнце — щедрое, обливающее теплом каждого в этой разношерстной толпе. Они все были молодыми и по-своему, по-молодому бездумно радовались весне, солнцу, может быть не осознавая еще, насколько непростая, особая эта несмело приходящая весна! Весна завтрашнего мира.
Среди улыбчивых лиц, пожалуй, один лишь Афоня Прокопьев сохранял постоянную серьезность. Он бесцеремонно отталкивал автоматом всякого, кто пытался приблизиться к Вахромееву, изображая из себя ревностного телохранителя (Афоня до сих пор переживал гибель старого комдива, которого по-сыновьи уважал: полковника вот так же в уличной сутолоке освобожденного немецкого городка в Силезии застрелил какой-то фанатик-эсэсовец).
Во временном штабе, на первом этаже магистрата, Вахромеева ждал новый приказ: в ночь продолжить наступление с выходом на рубеж реки Шпрее, к третьей полосе обороны. И никаких комментариев насчет «самовольно» взятого Кирша…
— Генерал звонил?
— Так точно, — ответил капитан Соменко. — Лично. Двадцать минут назад.
— Что-нибудь добавил?
— Нет, дополнительно ничего. — Капитан снял очки, поморщился, припоминая. — Хотя, прошу прощения… Генерал еще сказал, что разговор с вами закончит в Берлине. У вас ведь был с ним сегодня разговор?
— Было дело!.. — рассмеялся Вахромеев.
— Ну что ж, если начальство молчит, значит, одобряет. А что касается Берлина, то пока ведь неизвестно, придется ли его брать. Скорее всего — прямиком на Эльбу. Можно договорить и там. Словом, по солдатской поговорке — живы будем, не помрем.
Явился Афоня Прокопьев, который с котелками уходил за обедом на солдатскую кухню. Однако котелков теперь при нем не было. Он вошел, а дверь почему-то оставил приоткрытой.
— Товарищ майор! Тут дело такое… Считаю — серьезное. Задержал я тетку одну. Подозрительную. Может, какая-нибудь нацистка?
— А в чем дело? — удивился Вахромеев.
— Да она все время подглядывала за вами. Я ее еще там, на заводе, приметил. А потом по пятам шла, за углами пряталась. Задержал я ее и доставил. Но молчит, по-русски не разговаривает. А по-немецки я не знаю. Вот, может, товарищ капитан переведет.
— Ну-ка введи ее! — приказал Вахромеев. — Посмотрим.
Едва лишь задержанная показалась на пороге, он сразу понял: сверхбдительный Афоня явно оплошал, ошибся. Эта до предела истощенная женщина в грязных лохмотьях могла быть только из концлагеря. Правда, в концлагере в основном молодежь, а она старая: седая и морщинистая. Но всякое могло быть. Ну а на немку она вообще не похожа — не те черты лица.
Остановилась, вперила в Вахромеева немигающий и пристальный, странно горящий взгляд.
— Кто такая? — спросил Вахромеев.
— Вер зинд зи? — по-немецки повторил капитан Соменко.
Женщина вдруг рванулась с места, кинулась к Вахромееву, однако бывший настороже Прокопьев ловко перехватил ее:
— Но-но, не балуй, фрау-мадам!
Вахромеев что-то такое сразу почувствовал — нечто острое, щемящее, — будто кольнуло сердце: на морщинистых щеках женщины он увидел слезы.
— Отпусти ее, Афанасий…
Женщина шагнула, медленно, изумленно развела руки:
— Председатель… Товарищ Вахромеев… Это же я, неужто не узнаешь?
— Нет… — неуверенно протянул Вахромеев, глотая однако нарастающий в горле теплый комок. — Что-то, тетка, не припоминаю…
— Это я, Груня Троеглазова… Из Черемши… Помнишь, как на мой семейный скандал приезжал? Порядок наводил?
Она бросилась на шею к нему, земляку, и разрыдалась чуть не до потери сознания. Пришлось Афоне Прокопьеву срочно приводить ее в себя с помощью чарки трофейного коньяку. Да, это была Грунька Троеглазова, когда-то пухленькая, розовощекая певунья с пепельной косой по пояс, разудалая и смешливая клубная артистка, исполнительница куплетов про горлопанов-фашистов. Это ведь она затеяла с немцем-инженером свадьбу, о которой потом презрительно судачили на каждом углу черемшанские бабы-говорухи… Стало быть, пришлось-таки попасть в распрекрасную Германию, только не с мужем, а совсем иным путем…
— …В Ростове в сорок первом закончила курсы медсестер, — рассказывала Аграфена. — Была медсестрой, санинструктором, попала в плен, бежала. Жила в селе под Житомиром, потом, как и всех девчат, насильно угнали в Германию. С сорок второго мыкалась по этим треклятым арбайтслагерям…
Вахромеев, слушая ее, хмуро дымил. Невольно сравнивал свою нелегкую солдатскую судьбу с ее мытарствами. Понимал: ей пришлось хуже, тяжелее… Не зря же старухой сделалась в двадцать пять лет.
— Теперь куда, Аграфена? Домой?
— Нет! Только не домой! — Она схватила руку Вахромеева, опять готовая разрыдаться: — Товарищ Вахромеев, родненький председатель! Оставь меня тут, дай мне автомат! Не могу я уехать отсюда, не расквитавшись за все. Пойми ты это!
Вахромеев осторожно высвободил руку, вздохнул, погладил ее по седым, коротко стриженным волосам:
— Медсестрой пойдешь?
— Пойду! Хоть прачкой пойду!
Обернувшись к помначштаба, Вахромеев спросил:
— Ну как, зачислим ее в штат, товарищ Соменко?
Тот сухо кашлянул:
— Так ведь она должна проверку пройти, как интернированная… Вы же знаете, товарищ майор. К сожалению, не имеем права.
Вахромеев помолчал, пожевал зубами потухшую папиросу — желваки перекатывались на скулах. Резко сказал, как отрезал:
— Имеем! Имеем полное право! — и без улыбки, серьезно подмигнул ординарцу Прокопьеву: — Афоня, обеспечь землячке полное довольствие и обмундировку! Это тряпье сжечь!
Потом подошел к Троеглазовой, положил руку на плечо:
— Ты, поди, помнишь, Аграфена, как когда-то горело твое барахло? Вот и сейчас твою немецкую робу так же спалим, с керосином. Да… А между прочим, тот костер мы тогда, помнится, тушили с Бурнашовым. Не забыла такого?
— Ну как же! Наш черемшанский участковый.
— Вот пойдешь теперь к нему в роту. В подчинение к своему земляку.
…Ночью батальоны снова вели бой. Опять натужный рокот танков, треск пулеметных очередей, цветные всполохи ракет и небо, заштрихованное огненными трассами.
К рассвету передовой батальон вырвался на болотистую пойму реки Шпрее.
От сонной воды веяло холодом, легкий туман путался у кустов противоположного берега. Оставив бронетранспортер, Вахромеев с группой командиров в течение получаса проводил спешную рекогносцировку. Он хорошо понимал: если сейчас до восхода солнца промедлить, не начать форсирование, то потом придется платить дорогой ценой. Немцы придут в себя, подтянут силы и будут крушить огнем все живое, что появится на глади реки.
А форсировать не на чем — никаких плавсредств под рукой… Но и оставаться на открытом берегу батальонам больше нельзя. Рассветет — ударят немцы с противоположных береговых откосов. Или форсировать или отходить назад, в лес.
— Вперед!
Слева, метрах в ста, разведчики обнаружили брод, глубина — полметра-метр. Оружие, боеприпасы на каски — и в реку, в обжигающую холодом апрельскую воду, которая не преграда для солдата, почуявшего близкую победу.
И лишь забухали первые гранатные взрывы на плацдарме — ниже по течению, по самой глубине, бросились вплавь бурнашовцы. Через полчаса автоматчики, сверкая голыми пятками, в одних кальсонах неслись в атаку на противоположной песчаной отмели.
Когда показалось солнце, подъехавшие понтонеры сноровисто и относительно спокойно навели тяжелый мост — на плацдарм пошли танки.
Вахромеевцы сушили амуницию, грелись на солнышке на западном берегу, ожидая заплутавшие где-то армейские кухни, а вдоль реки затухало гигантское сражение. Уже действовали три моста, и через них железной лавиной шли и шли танки — запыленные, с выщербленной броней, пахнущие окалиной, порохом, отработанной соляркой.
С деревянного настила понтонного моста на прибрежный пригорок выскочила тройка юрких «виллисов». Первый из них по бездорожью, по танковой колее, помчал прямо к вахромеевскому импровизированному КП.
Плечистый военный в генеральской фуражке прыгнул с переднего сиденья на землю, огляделся, энергично потирая руки. Вахромеев бежал навстречу, он издали узнал этого человека. Те же размашистые шаги, нетерпеливость, даже будто скрытая досада в движениях. И зоркий прищуренный взгляд. Тогда, два года назад, Вахромеев видел его в черной кожаной куртке, сейчас — светло-серая щеголеватая маршальская шинель. Это был он — командующий фронтом!
Подбежав, Вахромеев представился, доложил. Маршал оглядел его пытливо, с чуть заметной улыбкой.
— А ведь мы с тобой где-то встречались, майор?
— Так точно! Под Харьковом в августе сорок третьего: Я тогда брал Выселки, а вы прибыли на мой ротный НП.
— Вспомнил! Сибиряки у тебя были в роте… Да, а ведь это, кажется, ты разгромил штаб танковой дивизии генерала Шмидта?
— Я…
Маршал посмотрел на пылящие невдалеке танковые колонны, задержал взгляд на искристой, чуть дымившейся под солнцем реке.
— А Шпрее ты ловко перемахнул! Кстати, это не твои ли солдаты, говорят, в кальсонах воюют?
— Было дело, товарищ маршал… Мои архаровцы… Так уж получилось. Один-то батальон бродом пошел. А для охватывающего удара пришлось правее бросить роту вплавь. Ну ребята, стало быть, для облегчения… Пораздевались.
— Молодец, сибиряк! Благодарю за решительность! А теперь сажай своих, как ты говоришь, архаровцев на танки — и десантом на Берлин. Только гляди у меня: чтобы Берлин брать в полной форме!
— Возьмем Берлин, товарищ маршал!
— Действуй… подполковник! Вахромеев?
— Вахромеев.
Маршал обернулся к адъютанту, бросил:
— В сегодняшний приказ! Присвоить внеочередное звание.
В ночном небе шел воздушный бой. Судя по натужному реву моторов, частым огненным трассам, самолетов было несколько. Невидимые, они кружились где-то прямо над головой, сцепившись в яростной схватке. Потом вспыхнуло пламя, и один из самолетов стал четко виден: падая вниз, разбрызгивая искры, он напоминал пылающую головешку, которая в медленном вращении, будто ввинчиваясь, приближалась к земле. Уже можно было различить, что падающий самолет — двухмоторный бомбардировщик.
— Амба! — сказал Атыбай Сагнаев. — Это плоский штопор — экипажу не выбраться.
— Наверно, американец, — посочувствовал стоящий рядом Егор Савушкин. — Видать, близко упадет, вон на той горе. Однако надо бы нам двинуть туда, авось помощь понадобится.
— Он взорвется, — уверенно сказал Атыбай.
Атыбай Сагнаев, бывший авиамеханик, был для Савушкина, конечно, авторитетом по части авиации, тем не менее старшина про себя решил, что наведаться к месту падения самолета все-таки стоит. В конце концов, может, удастся чем-нибудь поживиться: в теперешнем их положении это не грех — три ствола, одна граната да десяток сухарей на семь человек. «Как развиднеется, так и пойдем, — подумал Савушкин. — Да и людям заделье будет, не сидеть же сиднем под этими елками, будто загнанным зайцам. Теперь свобода — надо действовать».
Атыбай оказался прав: скоро на склоне соседней горы, прямо напротив, через ложбину, сильно рвануло — падение самолета и грохот взрыва слились в одну звуковую волну, которая прокатилась обвалом по густым ельникам, эхом отдалась от скал и ушла, затихая, вверх по ущелью.
И в тот же момент кто-то из пленных крикнул:
— Парашют!
Они все смотрели в ту сторону, куда упал самолет, отвлеклись и не заметили, как прямо на них сверху опускался парашютист: подсвеченный лунным светом купол казался призрачным, легким, как заплутавший одуванчик.
А заметил парашютиста Иван Штыцко — один из немногих ребят, оставшихся еще от хайделагеровской бригады Савушкина. Он и в полутемных штольнях «Доры» отличался устойчивым острым зрением. Слышно было, как Штыцко тут же поспешно передернул затвор трофейного шмайсера.
— Не балуй! — прикрикнул Савушкин. — Не видишь: прямо на нас падает. Голыми руками возьмем.
Однако перед самым приземлением парашютиста чуть отнесло в сторону — к осиннику неподалеку от скал. Старшина велел растянуться цепью и тут же повел ребят. При себе оставил чеха Карела Живку, знавшего английский язык, на случай, если с упавшим американским летчиком придется вести переговоры.
Восток уже начал светлеть, и белый купол издали стало видно на фоне черного осинника. Вскоре они увидели и самого парашютиста, висевшего средь сучьев темным неподвижным мешком. «Может, сброшенный груз?» — предположил Савушкин, осторожно подбираясь к осине. Снизу тоже не разобрать: что-то темнело наверху, а что именно — черт его знает… Вот запах горелого доносился, причем, совершенно явственно.
Шмыгнувшему из темноты Атыбаю Савушкин шепнул: «Давай лезь» — и сунул в руки эсэсовский кинжал, снятый недавно с убитого охранника. — «Ежели что — обрезай стропы».
Через минуту Атыбай крикнул с дерева:
— Он мертвый, товарищ старшина! Весь прошит очередью. Что делать?
— Обрезай! И парашют сними!
Тело парашютиста грузно шлепнулось на землю. Старшина нагнулся, пытаясь в темноте рассмотреть лицо погибшего. Поморщился: тошно пахнуло кровью — обгорелый комбинезон парашютиста был мокрым, липким… Стянув кожаный шлем, Савушкин вдруг отпрянул: под отворотами комбинезона, на шее убитого, белели две медные пуговицы — то был воротник русской гимнастерки!
— Братцы… — тихо произнес Савушкин, снимая с головы пилотку. — А ведь это, кажется, наш…
Комбинезон расстегнули и теперь ясно увидели: сержант. Орден Отечественной войны, две медали «За отвагу»… Обнаружили комсомольский билет, солдатскую книжку. При свете найденной в кармане погибшего бензиновой зажигалки прочитали фамилию, имя, год рождения…
— Мой ровесник… — грустно сказал Иван Штыцко. — Я тоже призывался в сорок третьем. Что будем делать, товарищ старшина?
— Снимай награды.
Савушкин думал сейчас о другом: как мог оказаться одиночный советский бомбардировщик здесь, в Альпах, в отдаленном немецком тылу? Летал на разведку? Но насколько ему известно, ночью воздушные разведчики не летают. Стало быть, имел какое-то особое задание…
Он отлично понимал, что если немцы сбили советский самолет (а они это тоже видели), значит, станут непременно разыскивать его обломки— с утра надо ждать прочесывания всего этого района. Следовало спешить!
Быстро скатали шелковый купол парашюта, смотали стропы (пригодятся!), потом Савушкин велел отнести тело сержанта к скалам. Здесь его похоронили, обложив мелкими камнями — копать твердую землю было нечем. Пистолет, ракетницу, документы и награды погибшего взяли с собой.
Брезжил рассвет, когда они отыскали наконец место катастрофы бомбардировщика: в еловом лесу еще дымились бесформенные обломки. Самолет был начисто разорван взрывом, уцелел лишь двухкилевой хвост да отброшенная в сторону пилотская кабина. Два тела обгорели до неузнаваемости, третьего летчика нашли в изуродованной кабине. Это был полковник, Герой Советского Союза, по документам — Мусса Дагоев. При нем находился летный планшет с картой, сложенной вчетверо. Карта подтверждала: бомбардировщик летел из-под Праги именно сюда, в эти Альпы. «Что ему здесь понадобилось?» — снова недоумевал Савушкин.
Он приказал Атыбаю снять с турели уцелевший пулемет, коробку с лентой, а также прихватить с собой найденный в хвостовой части самолета ящик с галетами — это на ближайшие сутки решало для них проблему с продовольствием.
Над могилой летчиков дали прощальный салют — одиночный залп, хотя это и было небезопасно в светлых сумерках уже наступившего утра. Теперь вся группа пленных была вооружена, даже располагала крупнокалиберным пулеметом. Они, по сути дела, представляли отныне боевой отряд. Старшина Савушкин так и объявил всем после салюта:
— С сего дня каждый из вас продолжает службу в Красной Армии. Мой приказ есть закон. Своим заместителем назначаю сержанта Сагнаева. Какие имеются вопросы?
— Разрешите, товарищ командир?! — подал голос Иван Штыцко. — Разрешите спросить: куда мы теперь? Может, двинем в Швейцарию? Я вот по карте смотрел, так она, можно сказать, рядом. Каких-то пятьдесят километров. Вот товарищ Живка там, оказывается, бывал, знает это государство. Говорит, народ там хороший.
— Бывал! — подтвердил чех. — Швейцария — замечательный край. Нейтралитет. Будет нас принимать хлеб-соль.
Савушкин нахмурился, шагнул и взял из рук Штыцко полковничий планшет. Резко сказал:
— Карта будет находиться только при командире, то есть при мне. Для ориентировки и принятия решений. Что касательно Швейцарии, то она нам ни к чему. Близко? Ну так, товарищ Штыцко, Германия еще ближе. А нам нужна Родина, которая далеко. Вот туда мы, значица, пойдем. На восток. Навстречу Красной Армии. Вопросы еще есть?
Вопросов больше не было.
К полдню они прошли километров около двадцати. Пересекли какую-то автостраду в долине и, снова поднявшись в горы, уже на высоте, у входа в скальную пещеру, сделали привал. Савушкин не случайно определил это место, ибо прекрасно понимал: дальше люди идти не смогут. А здесь будет хоть крыша над головой, да и укрытые отличное на случай боя.
Казалось бы, ушли далеко, и на равнине оно так и было бы. А в горах — Савушкин знал это по своему охотничьему опыту — все выглядело иначе. Параллельный хребет, в склон которого врезался ночью советский бомбардировщик, находился почти рядом, даже если приглядеться, видно было место падения самолета — сваленные стволы деревьев, сбитые взрывом макушки. Там с самого утра кружил-тарахтел легкомоторный немецкий «шторх», иногда отклонялся по большому кругу, но не сюда, а западнее, — видно, немецкие наблюдатели не совсем верно определили место падения.
Бойцы отряда, как теперь именовал своих товарищей Савушкин, попадали на теплый щебень и уснули сразу мертвецким сном, некоторые — не успев дожевать советские пряники-галеты. «Не по нашим зубам еда, — сокрушался старшина, обсасывая твердые, как леденцы, галеты, морщась от боли и перекатывая их между кровоточащими деснами. — Надо будет переходить на зеленый корм. Тут полно весенней травы, да и лук-слизун имеется вон на скалах. Следует послать ребят кого покрепче: пускай наберут вдоволь для оздоровления личного состава».
Жмурясь от яркого солнца, он смотрел вокруг на искрящийся зелено-голубой мир, на плавающие в мареве разноцветные крыши в долинах, на серебряные зеркальца озер и никак не мог поверить: неужели это свобода? Душные пыльные штольни проклятой «Доры», вонючая свекольная бурда, смердящие трупы у стен подземных каменных коридоров — неужели все это позади и уже никогда не вернется, никогда не станет снова душераздирающей явью?! Неужели?..
И самое невероятное, о чем он даже боялся подумать: неужели он вернемся домой, в Черемшу? В родное село, где его давным-давно оплакали, получив похоронку, и сыновья, и многочисленная родня, и сама Пелагея… А он вдруг явится воскресшим из мертвых. Возможно ли такое?..
Опять в деталях вспомнился вчерашний ночной побег. Нет, им не просто повезло, хотя, конечно, подфартило, ничего тут не скажешь. Главное же в том, что они слишком долго и упорно готовились к побегу, жили только этим весь страшный минувший год, держались и не умерли лишь благодаря этому. Они ни на что третье не рассчитывали: либо убежать, либо умереть. Хорошо ребята сработали, особенно Атыбай и этот чех Живка — не так-то просто уложить насмерть двух упитанных здоровяков эсэсовцев.
Теперь вот дрыхнут — хоть за ноги их волоки, не проснутся. Оно и понятно: за одну ночь ребята выложились.
Погони старшина не боялся. Штандартенфюрер, бывший комендант «Хайделагера», не такой дурак, чтобы поднять трезвон насчет сбежавших пленных, за которых он лично отвечает. А пуще всего — за эту автоколонну с секретнейшим грузом. Объявить теперь погоню для него означает расписаться в собственном ротозействе. Да и вообще, не те времена наступили: драпающим фашистам не до беглых пленных, им надо думать о собственной шкуре.
А вообще, тут, конечно, опасно… Если смотреть трезво на обстановку, оценивать по-охотничьи. Что они, савушкинцы, смогут, нарвись ненароком на какую-нибудь немецкую сторожевую заставу или дорожный полицейский заслон? Ни стрелять метко, ни маневрировать как следует, ни сметки, ни хитрости проявить… Потому высохли люди на фашистской каторге, и души их смерзлись в ледышку, как в погребе-холодильнике. Спервоначалу оттаять бы ребятам на весеннем солнышке, на вольных травках полезных. Особенно же на пище хорошей, сытной. Только где ее раздобудешь в этом чужом, враждебном краю? Вот загвоздка…
А пока идти дальше никакого смысла нет. Упадут без сил на первом же снеговом перевале и померзнут или на переправе потонут — реки тут бурные, многоводные, как на Алтае бывает по весне. Они, ребята, бесшабашные сейчас, пьяные от свободы, будут сами лезть на рожон, потому как все страхи уже пережили и им ничего не страшно. Стало быть, надо удерживать. И не уговорами, а сурово-железной рукой.
Да… Придется тут, в этой пещере, постоять денька четыре табором… А если так, ему, как командиру, следует в первую очередь подумать-поразмышлять о провианте, о хлебе насущном. На одних галетах мужицкой силы не наберешься, да и этого запаса хватит максимум на двое суток.
Старшина поднялся и, кряхтя, часто останавливаясь и цепляясь за кусты, полез по скале наверх — «на командирскую рекогносцировку». На вершине долго не мог перевести дыхание: болели ломаные ребра. Огляделся и охнул: справа внизу, в уютной узкой долине, лежал городок — чистенький, разноцветный, весь в солнечных зайчиках от стеклянных веранд и умытых окон. Замысловатые домики с балкончиками, башенками, белостенные виллы, увитые чуть-чуть зеленеющей паутиной плюща, бойкая речушка, пополам разрезающая городок, и красная ратуша под черепичной крышей — да ведь это та самая картинка, которую недавно исподтишка показывал Савушкину в гараже незнакомец фельдфебель, доброжелатель и друг! «Аптека, Людвигштрассе, 4». И пароль: «Миттельбау-Дора». В ответ хозяин должен предъявить вот эту самую открытку: «Курортный городок Бад-Ишль».
Старшина быстро раскрыл планшет, сверился с картой: сомнений не было, они ненароком вышли именно к этому городку! Красная линия маршрута самолета как раз доходила к Бад-Ишлю и здесь обрывалась, вернее, заканчивалась кольцом, обведенным вокруг города. «Значит, погибшего летчика-полковника тоже интересовал курортный городок! Интересно, — рассеянно подумал Савушкин. — Что бы все это значило?»
Он жевал перышко дикого лука и размышлял: идти или не идти на конспиративную явку? Ведь, как ни говори, опасно. Даже отсюда видно: в городке полно военных, в том числе эсэсовцев, которые щеголяют тут в черной тыловой форме. Может, не стоит подвергать отряд риску? Отлежаться в пещере как следует, да и в путь потихоньку-полегоньку. Что касается еды, то в лесу всегда что-нибудь сыщется съестное, а там, глядишь, хутор или кордон подвернется.
Войне скоро конец, а уж они-то, бывшие пленные, прошедшие саму преисподнюю, заслужили право глотнуть живительного воздуха мира…
Савушкин сорвал еще одну луковичку, усмехнулся, вспомнив давнюю свою довоенную привычку — он вечно что-нибудь жевал. А вот за год почти отвык: в концлагере жевать было нечего. Изрядно потрясла, покатала его жизнь… Может, он стал теперь другим, непохожим на прежнего Егора Савушкина, хитрого и настырного мужика, умеющего постоять за свое сокровенное?
Вот и осторожность чрезмерная появилась, очень похожая на трусость. Захотелось спрятаться, отсидеться в затишке. Отчего бы это? Или оттого, что ему в прошлом году ребра пересчитали в «Хайделагере» вот такие же черные гниды, что разгуливают внизу по плитам набережной?
— Так за это же квитаться надо, мать твою перетак! — сплюнув, вслух выругался Савушкин. — И за это, и за другое — за все, что было. Сполна!
…Вечером, когда стемнело, старшина Савушкин, прихватив с собой чеха Карела Живку, ушел в городок искать явочную аптеку. Оба одеты были так, что их мог с ходу заарканить первый же патруль: драные немецкие шинели, а под ними русские гимнастерки. Про обувь и говорить нечего: вместо ботинок — ошметки, перевязанные проволокой.
Однако старшина в ответ на уговоры товарищей и мрачные предсказания рявкнул: «Молчать!», а сержанту Сагнаеву сунул под нос кулак: не моги, мол, ныть, коль остаешься за командира!
За этого чеха Живку старшина, честно говоря, побаивался. В савушкинскую бригаду он попал недавно, всего месяц назад, когда взамен трех умерших пленных лагерное начальство выделило новичков — все они, как объяснили сами, прибыли будто бы из Бухенвальда. Двое из них, не послушавши старшину, припрятали при себе нож с железным прутом и были расстреляны штандартенфюрером после дорожного обыска у Зальцбурга. А этот остался. Савушкин не то чтобы не доверял ему, а просто относился с подозрением. В последние месяцы в связи с массовым саботажем на ракетном сборочном конвейере эсэсовская комендатура стала регулярно засылать в среду пленных своих провокаторов, которых вообще-то быстро распознавали и втихаря отправляли на тот свет. Однако всех разоблачить не удавалось. Против чеха никаких улик не было, хотя, пожалуй, вид у него не совсем соответствовал пленнику Бухенвальда — оттуда обычно привозили заморышей: кожа да кости. А Живка был вполне крепким на вид, по выносливости его наверняка можно равнять с казахом Атыбаем. Правда, чех регулярно занимается какой-то китайской то ли индийской гимнастикой, от чего, дескать, и не теряет бодрости. Однако поди проверь — хрен его знает… И опять же языками разными владеет — тоже подозрительно…
На всякий случай старшина постоянно держал правую руку в кармане — на рукоятке парабеллума — и шел, приотстав, чуть сзади (он не забыл, как вчера ночью чех одним ударом уложил охранника: сцепил обе руки и врезал по голове, как колуном!).
Уже в городе, на одной из узких боковых улочек, чех подобрал у какого-то подъезда две дворницкие метлы, из которых одну протянул Савушкину.
— Это зачем? — удивился старшина.
— Надо! — подмигнул Живка. — Если патруль, говорим: мы — пленные, ходили на работу.
Савушкин взял метлу, ухмыльнулся: соображает! Они миновали еще две такие же тесные улочки, мощенные гранитным булыжником, и вышли к набережной. Тут было темно и пустынно, лишь поодаль, возле ратуши, горел над подъездом синий маскировочный фонарь. Савушкин помнил из напутствий фельдфебеля: надо пройти мимо ратуши так, чтобы она осталась справа. Дальше должна быть улица, ведущая в гору, — Людвигштрассе.
Наконец они отыскали аптеку, подергали за рукоятку звонка. Минуты три ждали; в окнах нижнего этажа было темно, а мансарда чуть светилась сквозь шторы — оттуда кто-то спускался по внутренней лестнице. Шаги медленные, со стуком, будто стучали деревянной ногой или костылем.
Когда дверь приоткрылась, Савушкин тихо назвал пароль, их тотчас впустили. Здесь же внизу, в обширном зале, хозяин включил настенные бра и оглядел неожиданных гостей. Старшина тем временем разглядывал хозяина, который в самом деле оказался инвалидом: деревянная култышка вместо правой ноги.
Старшина ждал, что сейчас, как обусловлено, хозяин вытащит из кармана и покажет ему открытку-отзыв, однако случилось непредвиденное. Хозяин вдруг стал вглядываться в чеха, часто моргая и пощипывая подбородок, потом оба бросились друг другу навстречу и принялись обниматься. При этом бормотали взволнованно и непонятно. «Видать, родичи повстречались, — усаживаясь в стороне, сообразил старшина. — Ну и дела, мать честная!»
Оба прослезились, а хозяин даже вытащил огромный, как салфетка, клетчатый носовой платок и не переставая утирал глаза. Наконец вспомнили про Савушкина, чех обернулся к нему радостно жестикулируя, пояснил:
— Это мой верный друг Фридрих! Мы вместе воевали в Испании. Интербригада, понимаете? О, очень давно!
Хозяин, стуча деревяшкой, суматошно топтался вокруг Савушкина и тоже что-то говорил, тоже лопотал-объяснял непонятное, потрясая сжатым кулаком.
— Да-да, он прав! — перевел чех. — Он вспомнил, как когда-то под Толедо я вынес его с поля боя. Было такое…
— Отокар! Отокар! — Аптекарь показал Савушкину большой палец, кивая на чеха: вот это, мол, настоящий парень!
— Как это Отокар? — удивился, нахмурился старшина, — Его же вроде бы зовут Карел?
Чех искренне расхохотался:
— У меня много имен, старшина! Свое настоящее я давно забыл. Не надо удивляться.
— Отокар есть член централькомите дер коммунистишен партай Чехословакай! Централькомите! — сказал аптекарь.
— Вод оно что! — удивился Савушкин. — Извините, не знал… В таком случае назначим комиссаром отряда.
— Нет-нет! — рассмеялся чех. — Будем воевать, товарищ старшина, а уж должности потом. Вот Фридрих говорит, что нам надо немедленно уходить в горы, к партизанам.
Савушкин промолчал, но про себя подумал, что спешить с уходом он все-таки не будет. Надо сперва дать хороший отдых ребятам. Вот если ему предложат сейчас помощь продовольствием — это другое дело. Это приемлемо.
Наверху в мансарде хозяин собрался было угостить дорогих гостей ужином и даже извлек из тайника бутылку доброго «рейнвейна», однако чех решительно отказался, отклонил это. «Правильно делает, — мысленно одобрил Савушкин. Чувствуется комиссарский подход. После голодухи их и от горячего чая развезет, а хлебни они по стаканчику вина, так вовсе с места не сдвинутся».
Стали говорить о деле. Узнав о месте, где старшина расположил свой отряд, Фридрих расхохотался, сквозь смех произнес что-то по-немецки. Живка перевел:
— Он говорит, что вы, русские, — удивительно везучий народ! Эта пещера на горе Кальтенбах есть одно из достопримечательностей курорта Бад-Ишль. Туда всегда водят туристов, а сейчас это излюбленное место офицерских пикников. Фридрих говорит, что даже рекламная фотооткрытка Бад-Ишля сделана оттуда, со смотровой площадки. Вот эта открытка.
— Ну и влипли, едрена феня! — тоже рассмеялся старшина, чувствуя, однако, досаду за свою опрометчивость, — Да ведь кто вас разберет с вашей Германией? Мы люди чужие, посторонние.
Фридрих недовольно нахмурился, сухо отчеканил:
— Здесь есть Остерайх! Здесь нет Дойчланд!
— Понятно, понятно!.. — поспешил поправиться Савушкин, а в душе чертыхнулся: сплошной ералаш с этими европейскими странами! Государств вроде много, а куда ни сунься — всюду немцы. Вот наши войска наведут порядок, тогда после войны можно и географией заняться.
Фридрих предложил им кое-что из обмундирования. Живка тут же сбросил ветхое свое тряпье и стал переодеваться. Наблюдая за ним, старшина прямо-таки ужаснулся: и в чем только душа держалась — ведь форменный скелет! А с лица посмотришь — просто худощавый пожилой мужик… Укорил себя Савушкин, выругал: напрасно подозревал человека! Видно, совсем порастерял свое былое безошибочное кержацкое чутье!
В пушистом свитере и в зеленой егерской куртке, в тирольской шляпе с пером, Карел Живка теперь был похож на какого-нибудь местного охотника. А старшина переодеваться не стал: шинель на нем еще крепкая, что касается цивильного тряпья, то не нравилось оно ему, не подходило. Да и рано, пожалуй, в гражданское выряжаться: все-таки форма какая ни есть, а наша, советская форма. Солдатская. Вот разве сапоги можно было примерить. К тому же яловые, истинно охотничьи.
Уходили они через два часа. Спускаясь по лестнице, Савушкин вспомнил о сбитом советском самолете и обратился к чеху:
— Слышь-ка, товарищ Живка! Ты расскажи Фридриху про могилы советских летчиков, проинформируй. Может, он это дело зафиксирует. Для будущего.
Сообщение о трагическом воздушном бое невероятно подействовало на хозяина аптеки. Он разволновался, заметно побледнел и уже внизу, в полутемном зале, долго и пытливо выспрашивал подробности, интересовался даже фамилиями погибших летчиков. Потом горестно вздохнул:
— Трауриге нахрихт, камераден. Зэр шлехт, зэр шлехт!..[52]
«Значица, знал он об этом самолете», — догадался Савушкин.
— Истребители! — крикнул над ухом Крюгеля штурман-майор. — Придется прыгать на пять минут раньше. На пять, понял?
И для наглядности показал растопыренные пальцы. Крюгель кивнул: понятно. Озадаченно подумал: это ведь километров на сорок не долетая до цели. К тому же внизу незнакомый горный район — глухие леса, ущелья, бездорожье, заснеженные хребты…
Поддерживая под локоть, штурман подвел Крюгеля к бомболюку, постучал по циферблату наручных часов:
— Немножко не дотянули! Но ничего, товарищ, доберешься сам (в условленном месте на земле, у трех сигнальных костров, Крюгеля должны были встречать местные альпийские партизаны. Теперь все это рушилось). — Ты ж все-таки австриец! Или немец?
— Немец! — крикнул в ответ Крюгель.
— Ну все равно — тутошний. Давай жми, дорогой! Как откроется бомболюк, сразу пошел! И с затяжкой, иначе тебя подстрелят, как куропатку, Считай до двадцати, а потом раскрывайся, Понял, до двадцати?
Уже позднее, раскачиваясь под куполом парашюта, Крюгель оценил всю опасность ситуации, в которой оказался советский самолет. Вверху, постепенно удаляясь, вертелась трескучая карусель, сплошь сплетенная из огненных трасс. Отвлекая ночные истребители от парашютиста, огрызаясь огнем, бомбардировщик продолжал полет на запад. Там, впереди по курсу, тянулась полоса сплошной облачности, и Крюгель обеспокоенно прикидывал: успеет ли советский самолет нырнуть в облака?
Концовку воздушного боя он так и не увидел — слева надвинулась, быстро вырастая в размерах, пятнистая чернобелая громада скального хребта.
Ему повезло с приземлением: он попал прямо в густой ельник. Ветви спружинили под ногами, а зацепившийся купол мягко затормозил падение. Правда, потом долго пришлось обрезать и сдергивать перепутанные стропы, стягивать на землю в клочья изодранный парашютный купол.
Он зарыл под деревом парашют, нарезал лапника и лег навзничь в ожидании рассвета, не предпринимая, как ему рекомендовали, никаких действий до наступления утра.
Сверху по склону, от мрачных льдистых вершин, тянул холодный ветерок, пахнущий снегом. В отличие от недавнего Львова и Словакии, где вечерняя теплынь благоухала распустившейся зеленью, здесь весны не чувствовалось. Черное небо в искристых звездах казалось студеным, чуть повитым туманной изморозью.
Крюгель лежал и думал о том, что вот такое же небо он видел над головой давным-давно, в годы своей молодости: иссиня-черное и одновременно удивительно прозрачное, в котором звездная россыпь виделась живой, выпуклой, стремительно бегущей в бесконечность. В горах, в стерильно чистом воздухе, небо делалось близким, приближалось вплотную, открывая глубины космоса и рождая зыбкое неповторимое ощущение полета: так когда-нибудь будут чувствовать себя астронавты Земли…
Он впервые испытал это в горах Алтая, работая в ночных сменах в скальном карьере — Земля бешено ввинчивалась в черную бездну, в мерцающую россыпь звезд, которые, мелькая по сторонам, уносились прочь…
Нет, пожалуй, oн напрасно пугался незнакомых Альп, преувеличивал их суровость: в сущности, это такие же горы, как Алтай, Карпаты или даже неведомые Кордильеры. Они могут быть разными, но это зависит от самого человека, от того, с какими намерениями он приходит в горы. Да и не только в горы. В любое место, где есть воздух, земля, трава и вода — все это бесплатное становится бесценным, опасно дорогостоящим, если пытаться навешивать на него свои жалкие ярлыки.
А между прочим, нацистская «Лебенсраум»[53] — целый научный прейскурант, разработанный по этому поводу. И очевидно, не случайно сам Крюгель, невольно причастный к бредовой колеснице геополитики, оказался в один миг отброшенным из далекого Приуралья, которое планировалось когда-то первичным рубежом «дранг нах Остен», сюда, в глубокий германский тыл, на самую «пуповину» Европы. Разумеется, он не принимал нацизм, не исповедовал его безумных идей, но тем не менее был при сем присутствующим. А дальше элементарная логика: при общей вине — общая ответственность. Дифференцированная, конечно. Он своей доли вины не отрицает — вот потому и находится сейчас здесь, в Альгейских Альпах.
Становилось холодно, близился рассвет. Крюгель достал из рюкзака стеганку — форменную куртку горно-егерского офицера, вместо шлема напялил суконное кепи с длинным альпийским козырьком. Долго и озабоченно вглядывался в сумрак долины: что его ждет там? Он прекрасно понимал: вся территория Альпийской крепости напичкана эсэсовскими войсками, дороги перекрыты заставами и патрулями, а на въездах в населенные пункты — шлагбаумы КПП с обязательной проверкой документов.
Насчет своих бумаг Крюгель не беспокоился: они все соответствовали действительности, начиная с офицерского удостоверения и командировочного предписания: он, полковник Ганс Крюгель, фронтовой военный инженер, вышедший из госпиталя после ранения (справка об этом имелась), направляется главным инженерно-саперным управлением в распоряжение генерала Фабиунке, начальника гарнизона города Бад-Аусзее.
Направляется экстренно и конфиденциально как опытный специалист минно-взрывного дела для решения особых заданий, связанных с укреплением созданной волей фюрера неприступной Альпийской крепости. Все логично и достоверно. Исключая, конечно, одну рискованную деталь: возможную проверку по линии гестапо.
Однако сам Крюгель и те, кто готовили его к заданию, умышленно шли на такой риск, резонно полагая, что гестаповцам теперь, на финише воины, не до списков тайной офицерской оппозиции, и уж вряд ли они, в хаосе поспешного бегства, потащат эти списки с собой в Альпиенфестунг. Другое дело, если бы Крюгелю ненароком встретился здесь кто-нибудь из офицеров, знающих его по «Хайделагеру»… Этот вариант учитывался, и не только исходя из теории вероятности. При определенных обстоятельствах оберст Крюгель мог, даже обязан был сам активно искать подобной встречи.
Но все эти проблемы относились к будущему, хотя и недалекому. Сейчас Крюгеля волновал вопрос чисто практический, с виду очень простой, однако чрезвычайно важный. Своего рода запев, а еще точнее, камертон всего предстоящего. Сфальшивить — означало сбиться с намеченного пути, расстроить планы и, может быть, даже проиграть.
Надо было умело сделать первый шаг, тонко, естественно войти в игру. Заранее продуманное и отработанное начало рухнуло еще там, на высоте, в полночь, когда Крюгелю пришлось прыгать преждевременно. На партизан он уже выйти просто не мог. Оставались две конспиративные явки: первая, основная— в Зальцбурге, и запасная — в Бад-Ишле. Однако он твердо предположил, что воспользоваться придется только второй (Зальцбург был слишком далеко).
Следовательно, ему необходимо пробираться в Бад-Ишль. Но как? Как он вообще может выйти из лесу и оказаться вдруг на горной дороге, где ежеминутно курсируют воинские автомашины, патрульные мотоциклы фельджандармерии? Он что, вывалился пьяный из штабного автобуса, отстал от автоколонны? Или герр оберст возвращается с утренней любительской охоты, на которую почему-то ходил с офицерским парабеллумом?
Да, как ни прикидывай, а фигура полковника — специального эмиссара военно-инженерного центра, будет выглядеть на обочине дороги слишком одиозно…
Что же предпринять?
Может быть, в течение дня тщательно разведать обстановку, сориентироваться по карте, определить маршрут, а следующей ночью, пользуясь темнотой, незаметно войти в ближайший город? Но ведь ночью всякая случайная встреча еще более опасна…
В конце концов махнул рукой: он, бывалый фронтовик, хорошо знал, что всякие умозрительные вариации зачастую рушит реальная обстановка, но зато она подсказывает самые неожиданные решения. Если, конечно, держать себя в руках, не терять голову.
Крюгель шел весь день, спускаясь в долину, переночевал опять в лесу на лапнике, а на следующее утро, вскоре после восхода солнца, вышел к горному шоссе. Оно было пустынным, мокро поблескивал асфальт на поворотах.
В кустах у обочины Крюгель стал ждать случайного автомобиля и вдруг отчетливо уловил паровозный гудок. Не басовитый, мощный, а скорее, писклявый и хрипловатый гудочек «кукушки» — малютки паровоза, какой обычно таскает туристский поезд с игрушечными вагончиками. Оказывается, неподалеку внизу, по самому берегу бурной речушки, проходила железная дорога, не указанная почему-то на карте. Поднявшись на увал, Крюгель увидел в ложбине уютный хутор и железнодорожную платформу, на которой толпилось несколько пассажиров (очевидно, местные крестьяне, судя по молочным бидонам).
Через полчаса Крюгель уже садился в поезд, следовавший по маршруту «Гмунден — Бад-Ишль». Однорукий кондуктор, пропустив крестьянок, хмуро показал Крюгелю вперед, в голову поезда: «Второй вагон — для офицеров!»
Здесь были небольшие четырехместные купе, правда, все они оказались занятыми. В последнем за полуоткрытой дверью сидел в одиночестве грузный пожилой полковник. «Ну что ж, придется напроситься к нему в компанию», — решил Крюгель, постучав в дверь.
Полковник дремал и не очень вежливо ответил на приветствие. Крюгель расположился у окна, на противоположной стороне, хотя здесь было не совсем удобно: солнце светило прямо в глаза. Однако ему хотелось поближе разглядеть попутчика, еще с порога он понял, что где-то раньше встречал этого человека. Уж больно запоминающаяся внешность: пышные усы а-ля кайзер Вильгельм, седоватый ежик, крупный бесформенный нос.
— Росслау-Дессау! — обрадованно, громко сказал Крюгель.
— Что, что? — полковник встрепенулся, нагнул голову и приставил ладонь к уху. — Говорите громче, я старый артиллерист и потому плохо слышу!
— Мы встречались с вами в Росслау-Дессау, герр оберст! — пояснил Крюгель. — Помните инженерно-саперное училище? Вы преподавали там тактику артиллерии. Я угадал?
Полковник изящным, почти молодцеватым жестом тронул кончики усов, вприщур оглядел Крюгеля:
— О! Так вы один из моих учеников? Я очень рад! — и чуть приподнявшись, представился: — Оберст Ульрих фон Шуле. Да, да, я двоюродный брат, иначе говоря, кузен того самого графа фон Шуле, который был известным дипломатом. Однако вашу фамилию, оберст, я, извините, что-то не припоминаю…
— Ганс Крюгель.
— Крюгель!.. — Полковник в раздумье пожевал губами, — Нет, не припоминаю… Вы не из дворян?
— К сожалению, нет, граф.
— А, не называйте меня графом! Просто оберст. Это не модно, особенно теперь, когда все летит к черту. Так вы говорите — Росслау-Дессау? Это какой год?
— Тридцать девятый. На наших офицерских курсах учился в то время капитан Чап Веко — сын генералиссимуса Чан Кайши. Не припоминаете?
— Ну как же, помню! — усмехнулся фон Шуле. — Этот желтолицый ковбой и забияка! Он слишком сорил деньгами — я таких не люблю. А из вас, я вижу, получился неплохой вояка. Кстати, за что вы получили Большой немецкий крест?
— За строительство оборонительной позиции «Хаген». Это было на Орловском выступе. Курская битва.
— Знаю. Читал, даже изучал. Но эта позиция нам не помогла. Если хотите знать, мы проиграли Курскую битву, равно как и другие крупные сражения, во многом потому, что не имели хорошей противотанковой артиллерии. А русские, наоборот, с самого начала войны имели именно такую артиллерию. Это я говорю, как специалист своего дела. Стыдно сказать, даже сейчас, в противотанковой обороне Берлина, мы делаем упор на зенитные 88-миллиметровые пушки. Они, безусловно, представляют удачную артиллерийскую систему, но зенитную, а не противотанковую. Зенитную, черт побери!
— Главное управление вооружений, как известно, делало ставку на ракеты, — сказал Крюгель. — А люфтваффе — на самолеты-снаряды.
— Болваны! — гневно буркнул фон Шуле. — И те, и другие. В управлении вооружений сидел этот предатель Фромм, поднявший руку на фюрера. В люфтваффе верховодил безмозглый пижон Геринг. Так что все объяснимо.
— Не могу полностью согласиться, — деликатно возразил Крюгель. — Ракетное оружие есть веление времени. Мы были в этом отношении первыми, а у первых всегда случаются неудачи. Естественно.
— Чепуха! — сердито побагровел полковник. — Наши ракеты — это преждевременный выкидыш! Аномалия, плод безответственных фантазеров. Надо же считать, черт побери! Война, герр Крюгель, как ничто другое, любит счет. Особенно на деньги. Наши ракеты — вызов здравому смыслу. Цена каждой из них превышает стоимость боевого самолета. А ее — и, значит, кучу денег — бросают на ветер ради одного, часто неудачного, неточного по месту взрыва. Этот главный ракетчик генерал Дорнбергер — самый бессовестный и безответственный транжир рейха. Я так и сказал ему недавно. Прямо в глаза.
— Вы знакомы с генералом Дорнбергером? — Крюгель сделал удивленное лицо.
— Знаком… И давно, Хотя, признаться, это знакомство я не отношу к числу приятных для меня. Грубый, нахрапистый человек. К сожалению, в ближайшие дни мне, очевидно, предстоит очередная встреча с ним.
— Вот как? Вы уезжаете отсюда?
— Нет, совсем наоборот — он уже приехал сюда. Говорят, что привез с собой всю ораву своих дармоедов-ракетчиков. Ну вы же, наверно, слышали: американцы прорвались в Тюрингию и выкурили их из подземной поры под Нордхаузеном.
— Нет, последних оперативных сводок я не читал, — признался Крюгель. — Я неделю назад выехал из Берлина. И по пути в Бад-Аусзее решил поискать здесь тетку: она эвакуировалась из Магдебурга в Гмунден еще в январе. Очень жаль, я так и не нашел ее.
— И не пытайтесь искать в этой кутерьме! — махнул рукой фон Шуле. — Я тоже потерял свою семью где-то в Баварии. Никаких следов! Впрочем, сын при мне, а это главное.
— Он служит в вашей части?
— Вы угадали. Он мой адъютант в чине капитана. Сейчас режется, шельмец, в карты в соседнем купе. Но что поделаешь — молодость. Мы тоже были молоды, оберст. Не так ли?
— Вы едете из Гмундена?
— Да, возвращаюсь с оперативного совещания в Лангбат, где расквартирован штаб моей горно-егерской артбригады. А вы, оберст, как я понимаю, следуете дальше к самому генералу Фабиунке?
— Так точно. В предписании указано его имя.
— Он деловой офицер. Надеюсь вы с ним поладите и сумеете в короткий срок создать здесь, в Альпах, нечто подобное позиции «Хаген». Хотя лично я очень сомневаюсь в этом. Извините за откровенность.
— Что ж, буду стараться. Я солдат, — сказал Крюгель и, чуть помедлив, задал вопрос: — А что нового вы услышали, граф, насчет оперативной обстановки?
Фон Шуле вздохнул, грустно надул губы.
— Ничего утешительного, дорогой Крюгель… Наши дела просто плохи. В последнем приказе оберкомандовермахт говорится, что группа армий «Северо-Запад» фельдмаршала Буша, хоть и получила в подкрепление две армии, стремительно отступает. Командующий группой «X» генерал Бласковиц окружен в Голландии, фельдмаршал Модель со всей группой армий «Б» варится в рурском котле, его 5-я танковая армия полностью разбита. Генерал Лухт окружен в Гарце и всюду крепости, крепости, а по сути, настоящие большие и малые котлы. Какая профанация! Но самое серьезное, оберст, состоит в другом: кажется, затрещал наш Восточный фронт! Вчера утром русские перешли в наступление в районе Кюстрина, на Одере, и южнее Котбуса — на Нейсе.
— Ну и как вы оцениваете эти события?
— Через десять дней Берлин падет. И тогда же произойдет встреча русских с американцами и англичанами примерно на линии Эльбы. Это будет потрясающе: вал на вал! И начнется драка, какой еще не видывал свет! Взаимоистребление!
— Бы в это верите, оберст?
— Безусловно. Или янки с англичанами окажутся безмозглыми дураками, допустив «большевистский потоп» в Европе. Вот тогда и нам с вами будет крышка, герр Крюгель.
— А в противном случае?
— В противном случае будет «война столкновения». Недолгая, но жестокая и беспощадная. А наш фюрер станет хозяином положения. И вершить судьбу этой войны он будет отсюда, из Альпийской крепости.
— Разве фюрер приедет сюда?
— Майн гот! — искренне удивился полковник. — Вы, Крюгель, словно с луны свалились. Об этом здесь только и говорят, в Берхтесгадене все готово к его приезду. Между прочим, я слышал вчера на совещании, что сюда уже прибыли некоторые центральные министерства, в том числе и ваше инженерно-саперное управление. А вы все еще едете с его предписанием из Берлина. Странно, не правда ли? Хотя я забыл: вы же целую неделю провели здесь в розысках своих родственников, А нынче события меняются не по дням, а по часам. И пока — не в нашу пользу. Бедная Германия!..
Поезд шел медленно, на подъемах паровозик отчаянно пыхтел, обволакивая вагоны клубами дыма и пара. Остановки были частыми, почти у каждого хутора. На платформах, под сводами кирпичных павильонов, полно праздной солдатни, пестрят наряды местных крестьянок, мелькают перышки на тирольских шляпах, пятнами выделяются бледные лица эвакуированных — и всюду говор, беззаботный смех. «Как, однако, далеко отсюда война!» — невольно подумал Крюгель.
В Лангбат — пригород Эбензее — поезд прибыл уже в двенадцатом часу. Полковник фон Шуле настойчиво приглашал Крюгеля сойти и погостить у него, обещая изысканный охотничий ужин и покер в компании приличных партнеров. Но Крюгель отказался, хотя и чувствовал соблазн: фон Шуле был человеком широко информированным и наверняка влиятельным в местных кругах, общение с ним могло бы облегчить Крюгелю его трудную миссию. Однако Крюгель твердо знал и другое: удача приходит лишь на мгновение, нельзя испытывать судьбу. К тому же он еще при знакомстве с графом сразу же ощутил некое смутное беспокойство, скрытую настороженность, которая нарастала все эти три часа, проведенных в купе. Словно твердил упрямый внутренний голос: «Сближаться опасно!»
До курортного Бад-Ишля, расположенного от Эбензее в каких-нибудь пятнадцати километрах, переполненный поезд тащился еще целый час. На перроне при выходе эсэсовские патрули проверяли документы у каждого прибывшего в город. Правда, Крюгеля проверке подвергать не стали, лишь почтительно взглянули на его витые полковничьи погоны.
Он вышел на привокзальную площадь, оглядывая причудливое многоцветье городских крыш. Слева в лучах солнца мерцала снеговая шапка горы Хее Шрот, прямо впереди беспорядочно громоздились черно-белые Мертвые горы. Справа от города, круто обрываясь над рекой Траун, тянулись лесистые склоны Кальтенбаха. Крюгель остался доволен «рекогносцировкой» — кажется, он неплохо проштудировал венский рекламный проспект «Курортные Альпы» и именно таким представлял окрестный ландшафт Бад-Ишля.
Итак, теперь начиналось главное действие. Однако Крюгель отчего-то медлил, не двигался с места. Он чувствовал откровенную робость перед решающим первым шагом. Никак не мог сообразить: куда пойти? Направиться на розыски гарнизонного офицерского отеля или в первую очередь посетить конспиративную явку? На инструктаже в Москве ему сказали: мелкие вопросы решать самому на месте, исходя из обстоятельств. Но черт подери, он был зеленым новичком в подобных вещах!
В конце концов решил сначала отыскать явочную аптеку, чтобы убедиться хотя бы: на месте ли она, не разбомбили ее, не взорвали? Потом на душе спокойнее будет…
Эту аптеку на Людвигштрассе он помнил по фотографиям во всех деталях и уж, конечно, с завязанными бы глазами мог обнаружить «пропуск» — газету в почтовом ящике у крыльца (если ее не будет, входить нельзя!). Он знал также, что хозяин часто бывает в отъезде и в этом случае никому другому пароль предъявлять не следует.
С аптекой все оказалось в порядке, на месте был и обусловленный «пропуск». Однако Крюгель в нерешительности прошел мимо и остановился поодаль, на углу: уж слишком опасное соседство обнаружил он у конспиративной аптеки. Рядом на площади, буквально в нескольких шагах, в здании городской ратуши, располагался штаб какой-то крупной эсэсовской части. «Впрочем, аптекарь тут не виноват, — сообразил Крюгель. — «Черные преторианцы» наверняка появились недавно и по обычной своей нахрапистости облюбовали, захватили для себя лучшее здание в городе».
Может, пока ограничиться этой предварительной разведкой?
Минуту помедлив, Крюгель все-таки повернул назад и не спеша поднялся по щербатым каменным ступенькам. Вошел в залу, вместе с немногочисленными посетителями потоптался у витрины, краем глаза рассматривая хозяина: это был он — одноногий инвалид.
Чтобы переждать несколько минут, Крюгель сел в углу к полированному столику, рассеянно перелистал фотоальбом «Альпы — любимые горы фюрера». Броское с готическим тиснением издание — такие альбомы, рекламирующие многогранную личность «вождя рейха», были в моде в конце тридцатых годов.
Крюгеля удивила реакция аптекаря на пароль-рецепт и условную фразу: «Сделайте, пожалуйста, тройную дозу этого лекарства». Тот явно испугался. Кого? За спиной Крюгеля стояли лишь две старушки, других клиентов в зале не было… Может быть, хозяин увидел нечто тревожное через окно? И почему он медлит с отзывом?
Все так же недоуменно разглядывая оберста, аптекарь наконец произнес ответную фразу. «Какой нервный, однако, — подумал Крюгель, замечая побелевшие губы аптекаря. — А ведь испугался он именно меня. Но почему?»
Это выяснилось через полчаса, когда, выпроводив старушек, хозяин закрыл аптеку и пригласил Крюгеля наверх, в свою жилую мансарду. Там он долго с пристрастием расспрашивал гостя. Только потом протянул руку:
— Давайте знакомиться: Фридрих Ворх.
— Ганс Крюгель!
— Ну и напугали вы меня, герр Крюгель!.. Ведь я принял вас за провокатора, подосланного нацистами. Разве вы не знаете, что самолет, на котором вы летели, сбит истребителями и весь экипаж погиб?
— Не знаю… — Крюгель вздрогнул от неожиданной страшной вести. Сразу вспомнил морозный ветер, ворвавшийся в распахнутый бомболюк, и огненную кутерьму в ночном небе. Но ведь бомбардировщик уже подходил к спасительной облачности. — А вы не ошибаетесь?
— Нет! — сказал аптекарь. — К сожалению, ошибки нет. Партизаны подтвердили это. Известны даже фамилии погибших летчиков.
Опустив голову, Крюгель молча мял в руке суконное кепи. Вот она горькая расплата за его сегодняшнее везение!.. Никакая удача даром не дается — таков уж закон войны. Он понимал, отдавал себе отчет в том, что теперь его личный долг значительно возрос: он непременно должен исполнить то, ради чего погибли русские летчики. Никаких отклонений, никаких малейших компромиссов: различные аргументы, которыми он мог пытаться раньше оправдать возможные свои колебания, теперь не имели значения. Он обязан идти твердо и до конца…
— Я понимаю… — тихо сказал Крюгель. — Они не могли маневрировать — они прикрывали меня. Я должен найти их могилу…
— Мы вам поможем, оберст. Но это потом.
Стуча деревяшкой, хозяин сноровисто накрывал ужин. Из буфета достал старую довоенной выделки бутылку «рейнвейна». Ухмыляясь, предложил:
— Может, выпьем по случаю нашей встречи?
— Нет! — решительно отказался Крюгель. — Не то время, да и обстановка не та.
Ворх грустно покачал головой, раскурил глиняную трубочку:
— Да, вы правы, оберст, не те времена… У меня вчера тоже были в гостях друзья и тоже отказались. Там где кровь — вину не место. Расскажите, как вам удалось добраться сюда?
Крюгель не спеша и подробно пересказал все свои вчерашние и сегодняшние дорожные приключения. Ничего не утаивая, не упуская деталей: его предупредили, что хозяин аптеки — не только надежный, но и весьма опытный разведчик, советами которого не следует пренебрегать.
Ворх слушал внимательно, дымил, пощипывая подбородок. Казалось, ничто в рассказе оберста не удивляло, не интересовало его. Выслушав, спокойно сказал:
— Что ж, вы действовали правильно, хотя и слишком рискованно. Особенно при знакомстве с этим фон Шуле. На одном вашем проколе он вас, кажется, поймал.
— Но это знакомство стало ценным для меня, — возразил Крюгель. — Я кое-что узнал весьма полезное. Например, про генерала Дорнбергера и его команду специалистов-ракетчиков. Они уже прибыли сюда, в Альпийскую крепость.
— Ну, все это без малейшего риска вы могли узнать и у меня. Более того, я даже знаю, что ракетчики расквартированы в отеле «Ингебург», в местечке Оберйох, — это вблизи высокогорного курорта Хинделанг. Их там около пятисот человек во главе с Вернером фон Брауном. Они живут в отеле, вернее, непробудно пьянствуют под охраной эсэсовцев и самого группенфюрера Ганса Каммлера.
— Вот как? — удивился Крюгель. — Он пошел на повышение! В прошлом году я видел его еще бригадефюрером.
— Каммлер — один из свирепых бульдогов Гиммлера. В последнее время он командовал ракетным корпусом в Голландии. Драпанул оттуда и получил приказ фюрера немедленно эвакуировать руководящие кадры «оружия-фау» в Альпийскую крепость, подземную «Дору» взорвать, рабочих-военнопленных поголовно уничтожить. Со всем этим он успешно справился и сейчас тоже пьянствует в Оберйохе.
Аптекарь почмокал потухшей трубкой, хитро подмигнул Крюгелю:
— Уверяю вас, что такие подробности вам не мог бы рассказать граф фон Шуле даже на приятельском «охотничьем ужине», от которого вы столь разумно отказались!
— Тем не менее полковник фон Шуле — человек влиятельный здесь, в Альпах. Вы же не станете этого отрицать?
— И не подумаю! Граф в самом деле пользуется большим влиянием и весом. Особенно у местного эсэсовского начальства. К вашему сведению, оберст, граф фон Шуле — старый приятель рейхслейтера Бормана, его хорошо знает также Гиммлер. А вообще, фон Шуле довольно одиозная личность. Фанатичный нацист, он известен как прожженный клеветник и доносчик. Он не остановился даже перед тем, чтобы настрочить донос и отправить в концлагерь своего кузена Курта фон Шуле — в прошлом видного немецкого дипломата. Ко всему прочему он, по нашим данным, еще и давний агент гестапо. Видите теперь, на какого «фон-подонка» вы напоролись?
Крюгель озабоченно покусывал губу. Да, пожалуй, аптекарь прав — случайная встреча со своим бывшим учителем оказалась на проверку не такой уж блестящей удачей, как он воображал!
Выколотив трубку, Ворх подошел к окну и долго в раздумье глядел на сумеречную улицу. Потом зашторил окно, включил свет.
— Будем надеяться, что фон Шуле ничего не заподозрил… Ведь ему не составляет труда позвонить тому же генералу Фабиунке или в инженерно-саперное управление и навести справку. Тогда я вам просто не завидую… Но не думаю, что он сделает это: ему сейчас просто не до вас. Впрочем, поживем — увидим. А впредь — предельная осмотрительность, герр Крюгель! Предельная!
Танковые армии 1-го Украинского фронта рвались к Берлину с юга. Упорные, полные яростного ожесточения бои не утихали даже ночью.
Средь лесистых холмов, по болотистым речным поймам, пересекая каналы, автострады, перечеркивая поля, — всюду на влажную, еще непросохшую землю ложились черные колеи танковых гусениц. По утрам солнце вставало в багровом дыму, оранжевое и тусклое, как над пожарищем: там, на востоке, во франкфуртско-губенском котле, наши войска добивали остатки 9-й и 4-й немецких армий, повернутых фронтом на Одер.
В эти дни Вахромеев постоянно жил одним каким-то сложным и странным по своей противоречивости чувством. Он, как и все наступавшие, от солдата до маршала, горел желанием скорой победы, и радостное стремление это росло, ширилось, крепло, воплощаясь в каждом шаге, в каждой поданной команде, в каждой минуте опасного фронтового бытия. В этом чувстве, как в жажде, было сплошное, переполнявшее душу нетерпение.
Неожиданно приблизилась в эти дни Черемша. Появлялась мирными картинками в коротких тревожных снах, чаще — вечерняя, притомленная зноем, полная душных запахов, вместе с прохладой приходящих с окрестных пихтачей, в пыльной дымке бредущего по селу коровьего стада. Самое странное состояло в том, что приметы родной Черемши он стал обнаруживать тут, в далекой чужой неметчине. В осокорях, в мутной воде Шпрее улавливал запахи Шульбы, видел лиственницы в зеленоватом пуху — такие же, по-весеннему зябкие, как на Шагалихинском перевале, даже здешние лесные пожары несли в себе смолистое удушье таежного пала.
Он с изумлением обнаруживал в собственной душе если не жалость, то во всяком случае сострадание к этой искореженной, изрытой взрывами земле, задымленным развалинам старинных домов, белесые кирпичи которых хранили на себе отсветы, может быть, многих минувших веков. А ведь, начиная с пепелищ Сталинграда, он видел на своем пути тысячи обугленных наших сел, руины бесчисленных городов, его батальон с боем пробивался рядом с Освенцимом, где витал в воздухе еще не остывший смрад чудовищных печей…
И все-таки он твердо знал, что живет сейчас на финише войны не жаждой мести, а единственно жаждой победы. И не предчувствие близкой победы делало его великодушным, рождало это, казалось бы, странное сострадание, но то глубинное в сердце, истинно человеческое, что устойчиво держало его в эти годы над болью, кровью и страданиями, возвеличивало в ненависти и возвышало в любви.
Да, именно в любви…
Вдыхая стойкий дух молодой травы, от которого чувствовалось хмельное кружение, Вахромеев иногда усмехался: весна будоражит и его, сорокалетнего, катанного и крученного войной, поседевшего и постаревшего в непрерывных боях. Близкая победа была вдвойне долгожданной: он сможет тогда искать Ефросинью…
Ее солдатскую книжку он постоянно носил в нагрудном кармане вместе со своими документами. Но никогда не раскрывал, не рассматривал с той поры, как начштаба проставил штамп «Зарегистрирован брак» — еще осенью прошлого года. Не хотелось бередить прошлое, да и зарок себе дал: насчет штампа просила Ефросинья, пусть первая и разглядит его.
Ну а кроме того, ему не очень нравилась фотокарточка, вложенная в солдатскую книжку. Ефросинья была почти непохожей на себя: насупленной, незнакомо широкоскулой. Он хотел помнить ее по довоенному счастливому августу — улыбчивой, озорной, с милой лукавинкой в серо-голубых глазах. И с пушистой тугой косой, которая вся виделась в золотистых искорках.
Он стал забывать ее такой. Вспоминая Ефросинью, Вахромеев теперь все чаще представлял окровавленное лицо, недоуменное и испуганное, каким оно было в то летнее утро под Жешувом, когда он поднял ее на руки возле горящего самолета. Она показалась ему необычно легкой, почти невесомой…
Странно, что, возникая в памяти, лицо Ефросиньи и сама она страдающая, далекая, почти призрачная, всегда виделись где-то впереди, среди задымленных холмов или за черной пеленой снарядных разрывов. Хоть это было нелогично: Ефросинья осталась в Польше, в глубоком тылу, в каком-нибудь госпитале, и сейчас наверняка ее ничто не связывало с Германией.
Нет, конечно же связывало. Незримо, но давно и крепко, может быть, еще с довоенной Черемши, от той бетонной плотины, которая стала точкой отсчета для многих черемшанцев на долгой дороге к вершинам судьбы — к этой самой Германии, как и для него, Вахромеева, тоже.
Когда-то недосягаемая, люто враждебная, Германия сейчас казалась просто непонятной. Он никак не мог уразуметь, по-человечески понять то отчаянное остервенение, с которым встречали советские танки немецкие солдаты, фольксштурмовцы и эти желторотые сопляки из «гитлерюгенда». Мертвой хваткой стиснутый кольцом фронтов, задавленный превосходящими силами фашистский рейх фактически находился на издыхании, а они все еще обезумело палят, лезут под траки танков, губят без счета старых и молодых.
Заборы, стены домов, даже развалины всюду оклеены угрожающе-багровыми плакатами, на которых безумные рожи с вытаращенными глазами и сплошные восклицательные знаки. А сколько повешенных! На столбах, на деревьях, на балконных решетках, вдоль дорог, аллей и улиц. И ведь не назовешь сумасшествием: под каждым трупом аккуратная, по-немецки тщательно намалеванная табличка: кто и за что именно повешен.
Дерутся из-за страха, который за спиной у каждого. Только так. А ведь, казалось бы, культурные люди — вон как леса сумели пролопатить, прокультивировать! Автострады настроили — залюбуешься. А человеческое порастеряли: выбил все это у них тот самый фюрер с челкой, про которого две недели назад орала белобрысая пленная летчица.
Возможно ли такое?
Вот что было непонятно…
По ночам танковые колонны снижали скорость: опасаясь мин, танки шли осторожно, колея в колею, на ощупь, с открытыми передними люками. Облепленные десантниками, с навьюченными на корме бочками с горючим, тюками брезента, штурмовыми мостиками, тридцатьчетверки выглядели диковинным ревущим караваном, неудержимым и грозным в своем праведном возмездии.
Не думая о флангах, не заботясь об оставленных позади тылах, обходя опорные пункты и оставляя по сторонам укрепленные города, они рвались на Берлин — только вперед!
И, чем ближе к столице, тем путанее, несусветнее становилась неразбериха в глубоком заповедном тылу когда-то «непобедимого третьего рейха»: по лесам и болотам метались разрозненные группы немцев из тех, кому чудом удалось улизнуть из многочисленных котлов и мешков, начиная от шпрембергского, котбусского и кончая колоссальным франкфуртско-губенским, — трещал и свертывался стык между группами армий «Висла» и «Центр». Среди смятых танками заслонов попадались и отборные рослые эсэсовцы из дивизии «Охрана фюрера», и старики из полка «Люксембург», и курсанты авиашколы, юнкера берлинских танковых училищ, и даже батальон вчерашних уголовников из тюрьмы Моабит.
Все это упорно огрызалось, врассыпную палило из «панцерфаустов», щетинилось автоматными трассами, бешеным орудийно-минометным огнем. И под напором танковой лавины рассеивалось по сторонам, по соснякам и дубовым рощам, где еще недавно в баюкающей тишине на фоне пасторальных пейзажей бродили экзотические олени и полуручные красавицы косули.
На исходе третьих суток танки замедлили движение, потом вовсе остановились, словно натолкнувшись на непреодолимый забор. В сущности, так оно и было: танки вышли к внешнему обводу круговой обороны Берлина.
Впереди был Цоссенский рубеж, а также мощный узел обороны вокруг города Цоссен, прикрытого Нотте-каналом и целой системой железобетонных оборонительных сооружений.
Цоссен лежал на прямом пути к Берлину, запирал на замок этот путь: ни объехать, ни обойти. Город предстояло брать штурмом.
И он был взят.
В первом часу ночи Вахромеев на своем командирском бронетранспортере въехал в один из пригородных парков на восточной окраине Цоссена — где-то тут, по докладам комбата-1, еще с вечера вела рукопашный бой бурнашовская рота, выкуривая немцев из подземных бетонированных дотов. По радио сообщили, что немецкие убежища оказались необычными: целые подземные дома, перевернутые этажами вниз. Стоило посмотреть на такую диковину.
Бой тут уже закончился. На обширной поляне под редкими вековыми дубами стояла тишина, ночь пахла кислой гарью, какая обычно долго висит над полем сражения. В центре громоздкой дугой виделись силуэты танков, чуть подсвеченные пламенем костра. Оттуда, от костра, доносились негромкие переборы трехрядки, звяканье котелков, — очевидно, шел поздний солдатский ужин.
Звездное небо над головой наливалось басовым гудом: эскадрильи наших дальних бомбардировщиков шли в очередной налет на Берлин. С каждой минутой гул нарастал, наполняя все вокруг тревожным дрожанием, — десятки, сотни моторов ревели на одной утробной, угрожающей ноте.
А на севере уже вставало зарево, исступленно мельтешили зенитные прожектора — отсюда до Берлина оставалось каких-нибудь двадцать километров.
Внизу к синим подфарникам бронетранспортера подошли двое. Одного из них Вахромеев узнал сразу: лейтенант Бурнашов (конечно же, его фуражка блином! И по обыкновению, залихватски заломленная на затылок).
— Почему опять без каски? — сердито буркнул Вахромеев, прыгая на землю.
Бурнашов улыбался, скалил в темноте зубы и показывал на ухо, на небо: дескать, летят бомберы, ничего не слышно! Вахромеев погрозил кулаком и хотел было сказать несколько слов погромче, чтобы по-русски прочистить ему уши, но тут вмешался второй — им оказался замполит полка майор Чумаков, только вчера прибывший на эту должность. Он сразу уехал в передовой отряд, в авангард полка, и вместе с автоматчиками-десантниками штурмовал Цоссенский укрепрайон (он-то и сообщил по рации о диковинных подземных казематах).
— Николай Фомич! Они ведь на генеральный штаб вышли!
— Не понял! — помотал головой Вахромеев.
Замполит подошел вплотную, дважды топнул ногой:
— Здесь! Прямо вот под нами помещался немецкий генеральный штаб сухопутных войск! Вчера сбежали!
Вахромеев недоверчиво оглядел обоих, задержал взгляд на Бурнашове. Тот опять блеснул зубами, бросил руку к фуражке:
— Так точно, товарищ комполка! Драпанули, гады!
Потом они вчетвером (сзади — «телохранитель» Афоня Прокопьев, не отступавший от Вахромеева ни на шаг) пошли осматривать подземную штаб-квартиру незадачливых гитлеровских стратегов. Однако удалось побывать лишь на верхнем этаже. На лестницах булькала черная вода — все нижние этажи гитлеровцы, удирая, успели затопить. Да и ничего интересного в бункерах не было — мрачные бетонные стены и пухлый слой бумажного пепла, в который нога входила по самую щиколотку (бумаги здесь жгли, наверно, мешками!).
— А где же мебель? — присвечивая фонариком, озадаченно спросил Вахромеев. — Ни столов, ни стульев… Неужто тоже пожгли?
— Никак нет, — пояснил Бурнашов. — Это они не успели. Так что мебель и всякую деревянную обстановку теперь мы жжем. Для обогрева, а также для кипячения чая. Чайку не желаете горяченького, товарищ подполковник? У нас над костром целый котел бурлит. По-таежному, с дымком чаек-то.
Вахромеев понимал, что ему следовало бы официально укорить Бурнашова насчет сжигания мебели: а вдруг среди нее имеются какие-нибудь исторические реликвии — баронские кресла или, скажем, кайзеровские шифоньеры? Однако промолчал: в конце концов, какое ему дело до генеральских кресел и бюрократических столов? Тем более что его приглашает на чай командир той самой лихой роты, которую он, комполка, ценил и выделял среди других своих подразделений. И даже любил (если уж на то пошло!). Как когда-то, в 1943 году, любил вахромеевскую «карманную роту» полковник-комдив, погибший недавно в Силезии.
— Веди! — сказал он Бурнашову. Рассмеялся: — Верно казахи говорят: чай не пьешь — откуда сила? А нам сила нужна, завтра Берлин штурмовать.
Увидев подходившего командира полка, солдаты у костра оживились. К Вахромееву потянулось сразу несколько кружек с парившим чаем. Щурясь от дыма, он огляделся: тут было много знакомых бурнашовцев, которых он знал лично по прошлым боям. Молодые и старые, усатые мужики и тонкошеие юнцы, уже успевшие пройти Украину, Польшу, Силезию, уцелевшие при форсировании Нейсе и Шпрее — в обтрепанных замызганных ватниках, в мятых «непромокаемо-непробиваемых» шапках-ушанках (запоздали нынче интенданты с летней формой — не поспевают тылы!).
Вахромееву пододвинули шикарный кабинетный стул с фашистским орлом-стервятником на бархатной спинке (голову у орла предварительно отбили прикладом).
— Садитесь, товарищ подполковник! — пригласил Бурнашов, — Угощайтесь чаем, махру пробуйте — нам нынче танкисты целый ящик подарили. Полюбовно. Мы их от фаустников бережем, а они нас за это любят. Только трясут уж больно. Получается — как в трамвае: один едет, остальные трясутся.
Вахромеев смотрел на усталые, довольные лица автоматчиков и вдруг поймал себя на том, что старается запомнить каждого из присутствующих и всех вместе. Словно бы сфотографировать на вечную память и эти мятые алюминиевые кружки, и едучий дым костра, пахнущий древесным углем и горелыми тряпками, и гудящее ночное небо, и крепкий дух моршанской махорки из рассыпанных пачек. И этих ребят в армейских ватниках с черными подтеками высохшего пота на скулах…
Ведь все они, чудом до сих пор уцелевшие, наверняка даже не понимают всерьез, что только ради одного того, чтобы оказаться на этой изрытой танковыми гусеницами поляне, в этом парке над многоэтажным подземным жильем, стоило воевать четыре года, стоило пройти всю войну!
Они, бурнашовцы, пока не отдают себе отчета в том, что если подлинное логово фашистского зверя в Берлине, то «мозг» этого чудовища находился именно здесь, в железобетонных казематах, и бурнашовская рота, вместе с танкистами, вместе с другими ротами, батальонами и полками — только что выкурили, вышвырнули его отсюда!
На помойку истории…
Да, именно тут плешивые гитлеровские стратеги, сидя в мягких креслах, варганили свое адское варево, рассчитывали, прикидывали, рисовали на картах стрелы, исписывали горы бумаг. И наверно, такой же вот сырой апрельской ночью сорок первого года, завершая бандитские свои планы, вылезали из подземных нор, чтобы отдышаться и алчно взглянуть на светлеющий восток.
Вахромеев вдруг вспомнил первый день войны. Как на крыльце сельсовета слушал он, потрясенный, речь Молотова… Это было ровно в четыре часа по черемшанскому времени.
К костру, вплотную к Вахромееву, шагнул лейтенант Бурнашов, улыбаясь и жестикулируя, что-то говорил, однако Вахромеев ничего не слышал. Он все еще жил тем памятным временем: в ушах звенел пронзительный бабий рев, отчетливо виделась построенная для отправки разношерстная «кержацкая сотня», и впереди Бурнашов — молодой, скуластый, в синей милицейской фуражке. Он и тогда, докладывая Вахромееву, легкомысленно скалил зубы и, так же неуклюже выворачивая ладонь, отдавал честь.
— Что ты сказал? Не понял, — очнулся наконец Вахромеев.
— Я говорю, танкист давеча хотел с вами поговорить, — объяснял Бурнашов. — Командир нашей танковой роты. Хваткий мужик! Хочу, дескать, с твоим начальством потолковать. Может, позвать?
— Позови.
Минут через пять (Вахромеев не успел еще допить чай) появился танкист. Широченный в плечах, длиннорукий, чумазый как трубочист. На лице в улыбке сверкали лишь белые зубы.
— Лейтенант Рябов! Извиняйте, товарищ комполка, руки подать не могу, в мазуте! — весело тараторил танкист. — Коробку перебираем, сцепление полетело. У меня механик молодой парень, ну, прямо лопух: таранить надо массой, инерцией — не мотором! Механик оплошал, а мы теперь всем экипажем возимся. Вон она, моя жареная-пареная «двадцатка» загорает!
Танкист присел на корточки, боком к костру, и, ловко вынув флягу из кармана комбинезона, мгновенно отвинтил колпачок.
— Рому не желаете, товарищ подполковник? Ядреный, извиняйте, испанский. По случаю холодной погоды?
Вахромеев приподнял кружку, деликатно отказываясь: дескать, посуда занята. Однако вездесущий Афоня Прокопьев тут же из-за спины командира высунул походную эмалированную кружку.
— Тогда давай уж на пару! — Вахромеев выплеснул оставшийся чай, подставил свою кружку. — За боевое братство, танкист!
— С удовольствием! И особенно за нашу сегодняшнюю победу. Ведь мы, товарищ подполковник, сегодня в этом Цоссене, считайте, голову отсекли проклятой фашистской гидре. На карачки посадили их «дранг нах Остен». Верно?
— Верно, лейтенант!
Танкист хитровато перемигнулся с Бурнашовым и протянул Вахромееву лист бумаги:
— Ходатайствую, товарищ комполка! Десантники ваши дрались как герои. Конечно, у меня сегодня три танка выбиты. Но если б не они, не бурнашовцы, ничего бы от роты не осталось. А потому ходатайствую поименно о представлении к боевым наградам. Согласно списку.
Вахромеев присмотрелся, удивленно хмыкнул:
— Ничего себе! Да тут вся рота.
— А так и есть, товарищ подполковник! — горячо заверил танкист. — Это ж орлы, соколы! Или, как раньше выражались, витязи! Чудо-богатыри! Особенно те, что в списке кружочком обведены, — эти все достойны боевых орденов. И среди них одна героиня. Обратите внимание, товарищ подполковник, она, эта отважная женщина, спасла целый экипаж. Из горящего танка вытащила. Только успела — и взорвался боекомплект, башню к чертям сорвало.
— Кто же она?
— А там написано. Санинструктор Аграфена Троеглазова. Мы, танкисты, о ней нашему командарму сообщили. Поддержите ходатайство.
Едва ушел шумливый танкист, Вахромеев велел командиру роты разыскать Троеглазову, прислать к нему. Себя Вахромеев корил: в спешке, в боевой сумятице последних дней он совсем забыл про землячку, лишь недавно вызволенную из неволи. Отдал приказ — и с рук долой… Ни разу даже не вспомнил, у Бурнашова не поинтересовался. Да и Бурнашов тоже хорош: не доложил, умолчал и теперь приходится узнавать со стороны.
Он приятно удивился, когда увидел ее. Чернобровая, тоненькая, перехваченная командирским ремнем, она ничем не напоминала недавно еще изможденную старушку. Аграфена улыбалась, щурила чуть припухшие, заспанные глаза. «И ведь морщин почти нет! Разгладились за неделю. Чудеса, да и только! Вот что делают с человеком вольный дух, обретенная свобода».
Впрочем, смекнул Вахромеев, тут наверняка есть и другие благотворные причины. Не зря же так горделиво усмехается сам Бурнашов, придерживая ватник на ее плечах (а ватник-то, никак, его, бурнашовский?!).
Все-таки поговорить с ней обстоятельно Вахромееву не удалось: замполит майор Чумаков уже напоминал, дважды показывал на часы — надо было срочно ехать к командиру дивизии. Вместе с Бурнашовым Аграфена провожала Вахромеева к бронетранспортеру.
Там у машины она вдруг сказала:
— Знаете, Николай Фомич, я ведь думала, что пропала совсем, что никогда не поднимусь. Я людей потеряла тогда… Арбайтслагер не самое страшное. Я целый год работала в Баварии в одной помойке… Вроде выгребной ямы… Называлась «лебенсборн» по-ихнему. «Очаг жизни». Там были отборные немки-арийки. Породистые. И они по графику рожали породистых детей. От приезжавших разных породистых эсэсовцев. А мы, русские девушки, были на этой «коровьей» ферме уборщицами, нянями, ну и вообще… Я тогда решила, что война совсем сожрала людей, всех…
Вахромеев смотрел на белое, размытое темнотой лицо Аграфены, и оно виделось ему не таким, как неделю назад, не старушечьим, а молодым, розовощеким, с легкими тенями от ресниц и янтарным пушком над губой — такой он помнил Груньку Троеглазову в один из первых дней войны, когда раскрасневшаяся, она прибежала в сельсовет проситься на курсы медсестер.
— Мне б только Крюгеля встретить… — выдохнула Аграфена. — Уж я бы ему, гаду, напомнила старое! Как он расхваливал своих «работящих, чистоплотных» немцев…
— Крюгель тут ни при чем. Как и все немцы ни при чем. Чохом подходить нельзя, Аграфена… — тихо отозвался Вахромеев. — Ты над этим хорошенько подумай. А Крюгеля я, кстати, встречал год назад в Польше. Насколько я понял, он перешел на нашу сторону.
Троеглазова ничем не выказала удивления, только сухо, жестко блеснули в темноте ее глаза. «Она поймет и это, — подумал Вахромеев. — Только не сейчас, не скоро, а потом поймет».
К вечеру следующего дня танковая бригада с десантниками вышла к южному берегу Тельтов-канала, за которым уже громоздились городские кварталы Берлина.
О форсировании с ходу нечего было и думать: канал представлял глубокий и широкий ров с отвесными каменными берегами. Прямо напротив — кирпичные заводские стены, утыканные пулеметными гнездами, орудийными амбразурами, сотнями затаившихся фаустников.
Ближайшие мосты оказались взорванными, лишь справа горбатился висячий пешеходный мостик, тоже готовый к взрыву, увешанный коробками тола, — это было видно невооруженным взглядом.
Стояла невообразимая пальба. Палили из всех видов оружия и наши, и немцы. Немцы — от ожесточения, наши — от злости и досады перед, казалось, непреодолимой преградой на пути к уже совсем близкой цели. Впрочем, пехотным и артиллерийским наблюдателям эта стихийно возникшая стрельба была выгодна: они спешили засечь, зафиксировать огневые точки.
Неожиданно все стихло. Вахромеев поднял бинокль и сразу понял, в чем дело: на противоположном берегу появился солдат с белым флагом. Но отнюдь не с целью капитуляции — за его спиной возникла пестрая колонна детей и подростков, которую возглавляли две женщины, тоже с белыми флагами. Они быстро повели за собой детей к уцелевшему мосту.
Едва лишь колонна пересекла мост, он тут же взлетел на воздух. И сразу вразнобой ударили по нашему берегу немецкие пулеметы. Не отнимая от глаз бинокля, Вахромеев выругался, сплюнул: немцы косили своих же детей, не успевших укрыться за углом в переулке!
И тогда откуда-то слева выскочил на набережную наш танк, развернулся бортом к реке и встал, закрывая собой хвост детской колонны. Через минуту на нем скрестились трассы выпущенных фаустснарядов — танк вспыхнул огнем. Из люков выскакивали и тут же падали, сраженные пулями, танкисты…
Вахромеев вздрогнул, увидев приближенный окулярами номер на танковой башне: «двадцатка»… Вспомнил минувшую ночь, разбитного, улыбчивого и чумазого танкиста, который угощал его ромом.
И вспомнил Аграфену Троеглазову. С горечью подумал: вчера она спасла танкистов, сегодня танкисты спасли немецких детей — ценою своей жизни. Странная, железная логика войны…
В течение второй декады апреля штандартенфюрер Ларенц совершил несколько авиарейсов Альпы — Берлин и обратно. Груз при этом, как правило, был небольшим — по нескольку одинаковых плоских зеленых ящиков с окованными углами в герметичной и водостойкой упаковке. Ящики исчезали по ночам все там же в Топлицзее или в соседнем озере Грундл, а на крупномасштабном топографическом кроке Ларенца появились новые крестики с нумерацией ящиков и точными координатами затопления. О содержимом зеленых ящиков сам Ларенц мог лишь догадываться: наверняка это были секретные архивы из потаенных подвалов «дома Гиммлера», и не просто министерства внутренних дел, а скорее всего, документы самой канцелярии войск CС — «железной когорты фюрера», которая вознесла его на своих плечах к высотам государственной власти.
Две предыдущие такие «особые командировки» обошлись рейху еще в семь эсэсовских солдат из числа отборной имперской охраны — шарфюрер Мучман, сопровождавший в этих поездках Ларенца, делал свое дело педантично и без всяких угрызений совести. Обергруппенфюрер Фегелейн даже угрюмо пошутил:
— Ты, Макс, наносишь урон охранному полку рейхсканцелярии не хуже, чем русские!
— А вы закапывайте ящики здесь, обергруппенфюрер! — отпарировал Ларенц. — И архивы сохранятся, и численность Берлинского гарнизона не уменьшится.
Честно говоря, ему и самому надоели эти сверхсекретные челночные операции. Вечная нервная настороженность на земле и в воздухе, круглосуточное бдение, сон вполглаза, везде и всюду ежеминутное ожидание опасности. Штандартенфюрер, как это ни странно, особенно опасался своего угрюмого подчиненного, слыша за спиной его постоянное медвежье сопение, сводя лопатки, ждал: вот-вот щелкнет предохранитель мучмановского шмайсера.
Ларенц хорошо представлял себе участь «носителя тайны» и понимал, что вместе с новыми номерами ящиков, которые появляются в блокноте, стремительно падают шансы на его собственное выживание. Но он отнюдь не жалел о происходящем: риск всегда был его родной стихией. Кроме того, для себя лично он не собирался проигрывать эту войну. И был уверен: он ее выиграет!
Самое неприятное из этапов уже проведенных операций были вылеты с аэродрома Темпельхоф, на летном поле которого и в здании управления в эти дни творилась настоящая вакханалия. Военные и штатские, партийные лейтеры и убеленные сединами генералы из различных министерств, центральных управлений, высших штабов — все эти господа, обремененные чемоданами, женами, любовницами, угрожая оружием и сквернословя, рвались из Берлина на юг, драпали, как крысы с тонущего корабля. У каждого транспортного «юнкерса» завязывались ожесточенные потасовки.
Да и в самом имперском бункере уже царил тлетворный дух истерии. Всякий раз, прилетая в Берлин и наведываясь с отчетом к Фегелейну, Ларенц замечал среди подземных обитателей разительные перемены.
В прошлый приезд, когда дьявольски уставший, до нитки промокший Ларенц ввалился в обычно малолюдное офицерское кафе (оно располагалось поблизости от апартаментов фюрера), недоуменно вытаращил глаза, буквально онемел на пороге: хлопали бутылки шампанского, звенели бокалы, подвыпившие генералы и офицеры дружно ревели: «Хох-хох!»
— Что случилось?! — спросил он обергруппенфюрера Фегелейна, шагнувшего от ближнего столика.
— Как? Ты ничего не знаешь?! — Фегелейн пьяно схватил его за лацкан мундира. — Ничего не слышал?
— Нет…
— О майн гот! Да ведь умер Рузвельт — президент США!
— И что же? — Ларенц непонимающе огляделся.
— Как что? Ты спятил, Макс, или в самом деле не понимаешь? Да ведь это наше спасение, это тот самый поворот в войне! Помнишь, я говорил тебе?
— Помню. Однако я…
— «Однако», «однако»… — передразнил Фегелейн, — Неужели до тебя не доходит, что это и есть чудо, которое предсказывал фюрер. «Виток истории», в точности повторяющий 1761 год, когда короля Фридриха Прусского, вот так же стоящего на пороге поражения, спасла внезапная смерть русской императрицы Елизаветы — австро-русский союз сразу распался. Мы спасены, Макс, ты понимаешь?
Ларенц недоуменно покусывал губу: или его разыгрывают эти пьяные господа, или он в самом деле чего-то не понимает очень важного?
— Перестань таращить глаза! — уже начал сердиться обергруппенфюрер. — Гороскоп! Здесь только что был рейхсминистр Геббельс, он объявил: предсказание гороскопа фюрера сбылось! Трудный апрель и затем — неожиданная победа. За нашу победу, Ларенц! Хайль: фюрер!
— Хайль! — гаркнул Ларенц. — Но где же моя рюмка, обергруппенфюрер?
— Идем сюда!
Обычно сдержанный на спиртное, Ларенц пропьянствовал всю ночь в компании высокопоставленных штабистов. В конце концов, ему плевать было на столь странный повод для выпивки (в этой подземной норе можно не только перепутать президента с русской императрицей, но и вообразить себя собственной прабабушкой), а вот хорошую разрядку, встряску после многодневной нервотрепки сделать следовало. Тем более что над головой не трещало, не взрывалось, не ухало. И под ногами не горело.
А через сутки наступило подлинное отрезвление: русские прорвали фронт я ринулись танковыми армиями на Берлин.
В эти лихорадочные дни штандартенфюреру Ларенцу все-таки удалось с большими трудностями улететь в Альпы и с еще большими трудностями вернуться обратно: на подходе к Берлину «юнкерс» едва не был сбит своими же ночными истребителями.
Откровенно говоря, Ларенц очень жалел, что возвратился в Берлин на этот раз: город представлял собой огромный, лениво тлеющий ночной костер. Все пространство, видимое в иллюминатор самолета, полыхало зловещим багрянцем — сотни больших и мелких пожаров сливались в пульсирующее зарево. Ларенц впервые обнаружил, что пламя, оказывается, может быть бесконечно многоцветным: от малиновых и кроваво-красных очагов в жилых кварталах до бушующих черно-желтых разливов горящей нефти, Это был агонизирующий, медленно умирающий город-гигант…
А в бункере имперской канцелярии Ларенца опять встретила банкетная атмосфера: еще на входе, спускаясь по бетонным ступеням, он ощутил запахи праздничного стола и обильных разливов спиртного. «Черт подери! — мысленно выругался штандартенфюрер. — Эти «вершители судеб нации», кажется, превратились в подзаборных забулдыг! Опять придумали какое-нибудь торжество. А может быть, справляют уже панихиду?..»
Переполненное офицерское кафе и впрямь поразило Ларенца гнетущей и унылой обстановкой: кислые мрачные лица, ни тостов, ни смеха, даже разговоры приглушены, будто в ожидании торжественной речи тамады. Однако речи не было, и никакого веселья не было — это при забитых бутылками столиках! Странно…
Ларенц вспомнил, как только что, несколько минут назад, здесь неподалеку, на одной из улиц Тиргартена, попал под интенсивный артобстрел. Русские уже обстреливают центр Берлина из дальнобойных орудий, а эти бражничают, смакуют коньяк и ром, хотя место каждого из них должно быть там, на пригородных оборонительных обводах, на затянутых дымом берлинских улицах.
Хотя какая теперь разница, кому и где быть? Все равно все скоро будут в одном месте, к этому идет дело.
Фегелейна среди присутствующих не оказалось. Поглядывая сквозь стеклянную дверь, Ларенц соображал, как ему лучше, короче пересечь банкетный зал, чтобы пройти в кабинет обергруппенфюрера.
Пришлось обратиться к дежурному солдат у-эсэсовцу. Тот молча указал на кухонную дверь.
— По какому случаю банкет? — спросил Ларенц.
Часовой восторженно выпучил глаза:
— День рождения нашего фюрера! Пятьдесят шесть лет. Хайль фюрер!
— Хайль…
Так вот в чем причина. Сегодня же 20 апреля. Значит, не забыта «священная» традиция рейха. Ларенц помнил, с каким шумом, яркой помпезностью проводился раньше ежегодный «весенний день фюрера». К нему приурочивались праздничные подарки, служебные награды и повышения. Чем же теперь отблагодарит фюрер верноподданных?
Скорее всего, только завтрашним своим отлетом на юг в Берхтесгаден, в неприступную Альпийскую крепость — об этом было объявлено в бункере еще неделю назад. Больше нечем. Ну для Ларенца и это хорошо: будет поставлен крест на его опасных, изматывающих нервы челночных операциях.
А в целом правильно: день рождения надо отмечать всегда и при любых обстоятельствах. Тем более если это последний день рождения…
Ларенц поморщился, поймав себя на том, что язвит, да еще в адрес фюрера. Нехорошо, непорядочно. Но что поделаешь, сказывается эта адская нервотрепка.
Обергруппенфюрер Фегелейн был у себя. Сидел в одиночестве за недопитой бутылкой русской водки. Доклада Ларенца он слушать не стал, раздраженно махнул рукой:
— Потом, потом. — Закурил и кивнул на недопитую бутылку: — Вот сижу один, пью один. За фюрера, которого люблю, и ты это знаешь, Ларенц. Знаешь?
— Знаю, обергруппенфюрер, — подтвердил Ларенц, удивляясь, однако, одиночеству свояка фюрера в столь торжественный день.
— А это потому, что я не хочу туда идти, — сказал Фегелейн, показывая на левую стену. — Они сейчас там, у фюрера. Борман, Геринг, Геббельс, Риббентроп, Кейтель, Гиммлер, Дениц и другие. А я не пошел. Не потому, что не пригласили, а потому, что я их всех презираю! Они плетут интриги против моего фюрера, они скоро перегрызутся, как стая шакалов. Но, тс-с… Ларенц! Я этого не говорил. Не говорил?
— Не говорил.
— Впрочем, я их не боюсь. Вот объясни мне, дорогой Макс, довольно странную вещь: я, как видишь, выпил почти целую бутылку, но почему-то не пьянею. Ни капельки.
— Я бы этого не сказал, — усмехнулся Ларенц.
— Хм… В таком случае давай допьем ее вместе. Выпьешь?
— С удовольствием.
«Почему бы и нет? — подумал Ларенц. — Если подчиненный трезвее своего начальника — он явно в выигрышном положении. Тем более что «дружище» Фегелейн, втянувший меня в эти смертельно опасные игры-прятки с секретными архивами СС, постоянно темнит, недоговаривает. Может, на подпитии в чем-то и проговорится…».
После того как они выпили по рюмке за здоровье фюрера, Фегелейн сказал:
— Итак, Макс, тебе на днях предстоит последняя и самая ответственная операция: ты повезешь в Альпы отсюда, из бункера, кое-что из личных архивов фюрера. Да-да, не удивляйся, именно так! Мы с тобой старые солдаты и должны говорить честно — только правду друг другу. Так вот, я сейчас скажу тебе правду…
Обергруппенфюрер вылил остатки водки в свою рюмку и выпил, не закусывая. Потом, морщась, пожевал лимон.
— Какая горечь, черт побери!.. Но зато она освежает душу. Да… Именно душу… Так на чем я остановился?
— На правде, — подсказал Ларенц.
— Что касается правды, то она такова: мы просчитались, спасительной «войны столкновения», кажется, не будет! Да, не будет! Видишь ли, у этого Сталина оказались крепкие нервы: он спокойно реагировал на самую тонкую нашу дезинформацию в отношении союзников, даже на реальный факт сепаратных переговоров обергруппенфюрера Вольфа с американцами в Швейцарии. Ну, выразил официальный протест, и только. Не взбунтовались и англо-американцы, когда мы им подбросили «достоверные данные» о том, что русские якобы двинули в Германию двухсоттысячную армию немецких солдат — бывших пленных под командованием офицеров-марксистов. Это была идея самого фюрера, очень умная идея! Однако и она не сработала… Потом смерть президента Рузвельта 12 апреля. Казалось, мы были уже накануне нашего спасения. Но…
Фегелейн закурил сигарету своей излюбленной марки «Аттика», вразвалку, чуть пошатываясь, прошелся по ковру. «А ведь сегодня он нисколько не копирует фюрера, — вдруг сообразил Ларенц. — Сейчас он именно такой, каким выглядел в начале тридцатых годов: неуклюжий, мешковатый парень-богемец из глухой провинции. Фриц Фегелейн, помнится, как и его друг Генрих Гиммлер, был владельцем мелкой не то куриной, не то гусиной фермы».
— Ты не упомянул, Фриц, еще одной — главной причины. — Ларенц разлил в чашечки уже остывший кофе из кофейника. — Внезапный прорыв русских.
— Ну разумеется! — Обергруппенфюрер вернулся к столу и залпом, как водку, выпил свой кофе. — Они спутали нам все карты. Ведь мы рассчитывали, что драка начнется именно из-за Берлина. Но русские все-таки опередили своих союзников, и теперь Берлин фактически окружен имя. Деблокировки не получится, а что касается 12-й армии генерала Венка, то она и Эльбу не удержала, и к Берлину наверняка не пробьется. Но и это еще не все, дорогой Макс…
— Что же еще, обергруппенфюрер? — нарочито изумился Ларенц, понимая, что Фегелейн все-таки пока не сказал главного, не сообщил причину, из-за которой пребывал сегодня в одиночестве и пил водку, стараясь заглушить дурное настроение. Правда, намек на это он уже сделал в начале разговора… Интересно бы знать подробности, ведь они наверняка могут, так или иначе, коснуться самого Ларенца. Если не сейчас, то в очень близком будущем. — По-моему, ничего хуже уже быть не может.
— Нет, может! — вскочил, закипятился обергруппенфюрер. Ударил кулаком но столу. — Может быть хуже! Это предательство. Макс, вот что самое худшее в нашем трудном положении! Ты что, не понимаешь этого или делаешь вид, будто не понимаешь?!
— Я понимаю…
— Ты тоже, Макс, человек, близкий фюреру, ты начинал вместе со всеми нами! И ты должен знать: эти чванливые подонки, — Фегелейн показал на бетонную стену, — там, в столовой фюрера, замышляют сейчас предательство, варят свою злодейскую кашу.
— Они сговорились?
— В том-то и дело! Верховодят Борман и Геббельс, они уже уговорили фюрера не ехать на юг, дескать, он должен «разделить судьбу своей нации». Чепуха, вранье! Они просто хотят отравить его здесь, чтобы самим вылезти наверх и начать унизительные переговоры о мире. И эта тощая стерва Магда Геббельс тоже вертится здесь третий день, тоже обрабатывает фюрера. Мне жаль нашего фюрера, Макс, он же совершенно больной, парализованный и безвольный человек… Эти хапуги хотят сделать из него марионетку.
— А что же рейхсфюрер Гиммлер? Почему он не вмешается?
— Они настроили фюрера против него. Фюрер просто не желает его слушать. Потому Гиммлер уже сегодня ночью улетает в Любек, в свою фронтовую резиденцию. А Геринг летит в Берхтесгаден. Каково? Там все ждут любимого фюрера — и вдруг является этот тучный боров, увешанный орденами. Поверь мне, Макс, он тоже задумал предательство, используя своих болванов из люфтваффе. О майн гот! Все летит в пропасть… Я бессилен, я чувствую себя брошенным в дерьмо!
В ярости отплевываясь, обергруппенфюрер рывком открыл тумбу стола, вытащил еще одну бутылку водки и сорвал пробку. Выпив очередную рюмку, опять молча зашагал но ковру. Грузный, багровый, он угрюмо сопел — совершенно так же, как это постоянно делал шарфюрер Мучман. «А ведь они похожи, черт подери! — неприятно поразился Ларенц. — У обоих одинаковая медвежья походка и затаенный прищуренный взгляд. И эдакая крестьянская бесцеремонность. Может быть, оба они из одной местности, даже из одного села? Надо, пожалуй, поинтересоваться у Мучмана — это очень важно…».
— Я полагаю, что в этой ситуации, Фриц, нам пора подумать о себе, — осторожно заметил Ларенц.
— Ты прав… — согласился обергруппенфюрер, — Наверно, ты давно догадался, что твои челночные операции имеют некоторое отношение к нам с тобой? К нашему будущему, если оно только возможно.
— Да, все очень проблематично… Тем более что, как ты сказал, рейхсфюрер Гиммлер сходит со сцены.
— Я этого не говорил! — буркнул Фегелейн. — Он лишь покидает Берлин, Однако реальная власть, все войска CС остаются за ним, за его спиной. Не следует паниковать, Макс.
— Я понял, обергруппенфюрер!
— Ну а что касается твоей предстоящей последней акции, то на этот раз тебе придется по прибытии в Альпы выйти на обергруппенфюрера Кальтенбруннера. Его резиденция, как ты знаешь, находится на «вилле Кэрри». Без помощи Кальтенбруннера нам не обойтись. Но я вижу, тебя не прельщают контакты с шефом СД?
— Нет, почему же… Откровенно говоря, мне только не хотелось бы встречаться с его заместителем группенфюрером Бергером. Дело в том, что я знаю кое о каких темных пятнах в его светлой биографии. Так уж сложилось… А Бергер не из тех, кто смотрит сквозь пальцы на подобные вещи. Это ведь он пытался спровадить меня в Бреслау на верную смерть.
— А! Пусть тебя не волнует это, — махнул рукой Фегелейн. — При надобности мы найдем на него управу. Кроме того, сейчас Бергера нет в Альпийской крепости. Три дня назад его вызвал сюда фюрер и дал персональное задание по особым концлагерям в Баварии. Там ведь собраны все политические лидеры — враги рейха, наши и иностранные. Бергеру приказано пустить их в трубу. Он там надолго завязнет.
— Значит, мне следует явиться к самому Кальтенбруннеру?
— Нет! Начальник РСХА и без того слишком много знает, зачем его обременять еще и нашими секретами? Ты должен установить негласный контакт — подчеркиваю: негласный! — с одним из адъютантов Кальтенбруннера штурмбанфюрером Артуром Шейдлером. Надеюсь, ты запомнил фамилию? Впрочем, я напишу ему для надежности всей акции официальную бумагу. Итак, Шейдлер. Ясно?
Ларенц кивнул, умолчав, однако, о том, что с Артуром Шейдлером он знаком лично — еще но польской кампании тридцать девятого года (если, конечно, это тот самый Шейдлер).
— В какой степени Шейдлер должен быть информирован о моей акции?
— Ни в какой! — отрезал Фегелейн. — Повторяю: ни в какой! Он ничего не должен знать об этом. Единственное, что от него требуется, оказать тебе помощь людьми, а если нужно — техникой. Кстати, он и сообщит тебе место захоронения груза, маршрут туда. На этот раз озеро исключается, это будет штольня, старая заброшенная штольня. Понимаешь?
— Яволь, обергруппенфюрер! Так сказать, полностью сухопутный вариант?
— Вот именно. Для того чтобы максимально облегчить в последующем доступ к захоронению. — Фегелейн поставил варить кофе на электроплитку и, обернувшись, подмигнул — Облегчить! Может быть, даже нам с тобой. Вот так. А что касается лишних свидетелей, то эта задача, как и раньше, возлагается на шарфюрера Мучмана. Кстати, как он — справляется?
— Вполне! — усмехнулся Ларенц. — Честно признаюсь, мне иногда становится жутко при общении с ним. Особенно ночью.
— А ты его не бойся! — опять доверительно подмигнул обергруппенфюрер. — Он своих начальников не обижает. Кстати, пришли-ка его завтра ко мне. Я ему тоже вручу официальную бумагу.
— Бумагу? Какую и зачем?
— Видишь ли, Макс… Ты повезешь отсюда солидный груз на двух самолетах. На одном «юнкерсе» будешь ты, а на другом — в качестве сопровождающего шарфюрер Мучман. Время сейчас опасное, а груз весьма ценный, поэтому Мучман на всякий случай тоже должен иметь охранную грамоту. Логично?
— Логично. А как быть с самим Мучманом после завершения акции? Я думаю, теперь настала и его очередь?
Фегелейн с минуту сопел в раздумье, чесал подбородок.
— Не торопись, Макс… Он нам еще пригодится. Точку в «цепи ликвидации» ты поставишь только после моей радиограммы. О ней сообщит тебе Шейдлер.
Несмотря на усталость и выпитую водку, штандартенфюрер Ларенц долго потом не мог уснуть, придя к себе, в одну из клетушек подземного офицерского блока. Как ни казалось странным, пьяная болтовня Фегелейна ничего существенного не прояснила. Обергруппенфюрер так и не сказал конкретно о их возможном будущем сотрудничестве — только намеки и дешевое подмигивание. Кроме того, выходило, что сотрудник аппарата СД штурмбанфюрер Шейдлер, вопреки словесным заверениям Фегелейна, полностью вводился в курс дела (маршрут и место тайника). В качестве кого? Очевидно, в качестве равноправного партнера, Но зачем, для какой цели? Здесь была первая загадка.
Вторую скрывало в себе туманное распоряжение насчет Мучмана: осуществить его ликвидацию только после получения радиограммы из Берлина — и опять же через Шейдлера. Мучман — Шейдлер, какая между ними связь? А связь была, и штандартенфюрер интуитивно ее чувствовал… Может быть, «Мучман — Шейдлер» не что иное, как «деловой тандем» обергруппенфюрера Фегелейна? В таком случае Ларенц просто оказывается третьим лишним и автоматически выпадает из игры?..
Было от чего задуматься…
С помощью Фридриха Ворха удалось с трудом подыскать подходящую квартиру для Крюгеля. Город и окрестные поселки были забиты беженцами, эвакуированными чиновниками, а в последние дни, после окружения Берлина и стремительного броска американских танковых колонн через Тюрингию к Эльбе, резавшего рейх пополам, в Альпы хлынул поток разбитых в боях германских частей, остатки штабов, эшелоны полевых госпиталей, толпы обыкновенных дезертиров. Здесь все искали последнее прибежище.
Ганс Крюгель понимал, что нельзя терять ни одного дня: начинавшаяся повсюду неразбериха могла связать его по рукам и ногам. Однако он пока не мог активно действовать — приходилось ждать сообщения из партизанского отряда.
Он знал, что здесь, в Альпийской крепости, с особым заданием руководства СС находится штандартенфюрер Ларенц — бывший комендант «Хайделагера». Встреча с ним представляла крайнюю опасность. От партизан — через Ворха — стало известно, что Ларенц пригнал сюда автоколонну с секретной ракетной техникой, контейнеры с которой бесследно исчезли. Затем исчез и сам штандартенфюрер.
Крюгель был убежден, что Ларенц живет сейчас в отеле «Ингебург» (Оберйох) — там же, где свила себе последнее гнездышко «ракетная команда» Вернера фон Брауна. Именно этот отель, его постояльцы интересовали в первую очередь и оберста Крюгеля (собственно, ради этого он и попал в Альпийскую крепость). Вопрос состоял в том, как туда проникнуть, с кем и каким образом установить контакты?
По заранее разработанному плану Крюгель должен был выйти на своего старого знакомого по «Хайделагеру» доктора Фрица Грефе, одного из теперешних заместителей фон Брауна. Используя при этом посредничество фельдфебеля Герлиха, который в прошлом году был прямо причастен к побегу оберста Крюгеля с ракетного полигона у Дембицы. Но еще в Москве Крюгель высказал сомнение насчет такого варианта: вряд ли простой шофер-автомеханик окажется в числе «особо ценных умов», опекаемых специальной охраной СС. Правда, пронырливый фельдфебель сумел стать близким приятелем выпивохи Грефе, а сам доктор Грефе пользовался расположением фон Брауна, да и группенфюрера Каммлера тоже.
Словом, вероятность была мизерной. Однако другого пути просто не существовало. Следовало ждать: как заверил Ворх, партизаны, имеющие своих людей в Оберйохе, пытаются разыскать шофера-фельдфебеля и наладить с ним контакт. Если только он действительно проживает в отеле «Ингебург».
Крюгель четвертые сутки мучился от безделья. Старый домик приятеля Ворха — мастера-часовщика — уже не казался оберсту уютным и тихим райским пристанищем. Теперь его не убаюкивал, как раньше, а, наоборот, раздражал сумбурный разношерстный ход многочисленных часов, развешенных по стенам комнат и даже над лестницей, ведущей на второй этаж. Торопливое тиканье часовых механизмов, вразнобой переплетаясь со звяканьем, стуканьем маятников, создавало во всем доме какую-то странную симфонию оголтелой спешки, бега со временем наперегонки.
Ночами Крюгель иногда испытывал настоящую жуть, просыпаясь от внезапного разноголосого звона: отбивая время, часы бухали, ухали, скрипели, звенели на разные лады, ломая и комкая такты, — это спросонья напоминало тревожный перезвон армейского алярма[54].
К тому же домик часовщика, стоящий у перекрестка центральных улиц, день и ночь трясло как в лихорадке. По булыжнику беспрерывно грохотали гусеницы танков и тягачей, стучали колеса пушек, обозных телег и военных грузовиков — Альпийская крепость все наполнялась, набивалась, напрессовывалась, как корзина тряпьем, уже бесполезными, до крайности истрепанными войсками.
Начиналась бессонница, и Крюгель, конечно, понимал истинную причину своего нервного стресса: шум и грохот были лишь внешностью. Суть лежала глубже, состояла в другом: он, оберст Крюгель, прихотью судьбы становился сейчас свидетелем последних дней «тысячелетнего рейха», его закономерного краха и вместе с тем тяжких страданий родины, лишений и общей боли немецкого народа…
Его собственное положение при этом выглядело крайне нелепым: попивая лимонад, он глядел на происходящее под хриплый бой старинных часов… Так не могло больше продолжаться: он должен, он обязан действовать, черт побери!
Несмотря на запрет, Крюгель собрался и вышел на тесную улицу. Походил по набережной, потолкался в привокзальной толпе, везде слыша одну и ту же паническую весть: американские танки генерала Омара Бредли вышли к Эльбе и в районе Торгау встретились с войсками Красной Армии! Кое-кто из солдат пытался шутить, обыгрывая имя американского генерала: «Янки преподнесли деликатесного омара на блюде фюреру!» Крюгель зло сплюнул: какие, к дьяволу, могут быть теперь шутки!
Аптекарь Ворх встретил его встревоженно: оказывается, Крюгеля уже полчаса разыскивают прибывшие партизаны!
В переулке напротив ждала машина: камуфлированный зелено-желтый «БМВ». На партизанах была форма вермахта: ефрейтор — за рулем и обер-лейтенант — на заднем сиденье.
Крюгель сел рядом с ефрейтором и вместо приветствия сухо сказал:
— Вы, ефрейтор, обязаны были выйти и открыть мне дверцу. Какого черта вы не соблюдаете элементарной воинской субординации?
Ефрейтор и ухом не повел, включая стартер. Зато сзади подал голос обер-лейтенант:
— Напрасно стараетесь, герр оберст! Он из русских пленных и по-немецки не понимает. Ответственность за его бестактность беру на себя — виноват! Но мы очень спешим.
— Это не оправдание! — буркнул Крюгель. — Кстати, обер-лейтенант, вы не туда нацепили знак «За рукопашный бой». Он носится на правой стороне груди. Это заметит первый же патруль.
— Обойдется! — беспечно отмахнулся обер-лейтенант, снимая, однако, с мундира и пряча в карман почетный знак. (Это был редкий и потому заметный значок: он вручался за участие не менее как в 50 рукопашных схватках и весьма ценился среди солдат вермахта, — переодетый партизан, видимо, не знал этого,) — А теперь как мой вид, нормально?
— Нормально, — усмехнулся Крюгель. — Если не считать, что у вас грубейшее нарушение формы: при гренадерском мундире — егерское кепи. Советую его снять. Итак, куда мы едем?
— Едете вы, герр оберст! — суховато и обиженно произнес обер-лейтенант. — Мы только сопровождаем. А едете вы на встречу с фельдфебелем Францем Герлихом. Согласно вашей заявке.
Крюгель удивленно повернулся:
— Вы не шутите?! Вы действительно нашли его?
— Абсолютно достоверно, герр оберст! Как то, что я не обер-лейтенант, а бывший чешский журналист.
— У вас отличное произношение, — похвалил Крюгель.
— Это заслуга рейха. Мне создали для этого благоприятные условия: три года тюрьмы и два года концлагерей. Выучил.
Ехали около трех часов. Сразу после выезда из города Крюгель сориентировался: шофер взял влево, по автостраде вдоль реки Ишль, ведущей к Берхтесгадену. После курорта Санкт-Вольфганг дорога стала свободнее, тем не менее шофер-ефрейтор не стремился увеличить скорость, вел машину уверенно и грамотно. Это Крюгелю нравилось, ибо он заранее ожидал от партизан безалаберного лихачества на опасной горной автостраде. Значит, люди дисциплинированные, с такими приятно иметь дело.
Вдали, справа от шоссе, показался розовый в закатных лучах пик Шафберг — теперь после моста нужно ожидать развилок дороги (за последние дни, проведенные в доме часовщика, Крюгель досконально проштудировал местную карту). Здесь, у дорожной таверны, наверняка должен быть пост фельджандармерии — возможна проверка документов.
Пост на дороге действительно был, однако случилось нечто странное: притормозив, шофер-ефрейтор крутнул руль вправо и направил машину на боковую дорожку, под колесами громко зашуршал гравий. Крюгель схватил шофера за руку:
— Куда вы? Там же казарма фельджандармов?!
Тот не останавливался, лишь показал глазами: спрашивайте, дескать, обер-лейтенанта, он объяснит.
— Все в порядке, герр оберст! — рассмеялся чех. — Это место назначил ваш приятель фельдфебель. Мы тут не виноваты. Да вон стоит его роскошный «хорьх», а дальше — и он сам!
Крюгель всерьез встревожился: что все это значит? Ничуть не остерегаясь, наверняка не имея «чистых» дорожных документов, переодетые партизаны лихо, очертя голову, вкатили прямо в осиное гнездо… Ведь в один миг все может лопнуть к чертям, стоит лишь одному из этих фельджандармов поднять жезл и потребовать у них бумаги. Кому и зачем понадобилась рискованная бравада?
— Да вы не беспокойтесь, герр оберст! — хлопнул по плечу Крюгеля чех, — Этот фельдфебель сущий дьявол! У него тут на каждом углу друзья-приятели, а фельджандармы, как он говорит, братья земляки. Они ведь, оказывается, все австрийцы. Кроме того, он сейчас кум королю: у него, у автомеханика, золотые руки. Все теперь драпают на машинах, а машина, известное дело, вещь хрупкая, ломается на горных дорогах. И все — к нему. Он гребет денежки, будьте уверены!
На асфальтированной стояночной площадке рядом с полицейскими машинами красовался, сияя никелем, приземистый «хорьх» — как лощеный сенбернар между беспородными дворняжками. Чуть поодаль в кругу фельджандармов что-то такое рассказывал фельдфебель Герлих (Крюгель сразу узнал его) — видимо, очень смешное, потому что солдаты хохотали во все горло.
Увидав выходящего из машины Крюгеля, фельдфебель быстренько застегнул мундир и, раскатывая рукава, пошел навстречу. Еще издали обрадованно прокричал:
— О-ля-ля! Господин полковник! Кого я вижу?! Рад вас приветствовать!
Крюгель пока не мог понять: искренен ли Герлих или играет роль перед фельджандармами, показывая диапазон своих приятельских знакомств? На всякий случай Крюгель решил подыграть. Здороваясь, ткнул его кулаком в тучный живот:
— А ты опять клюкнул, Франц?
— Работа такая, герр оберст! — ухмыльнулся фельдфебель. — Я ведь деньгами не беру, деньги нынче тьфу — и ничего нет! Ребята-жандармы попросили трофейный «додж» подремонтировать. Они-то в нем ни черта не смыслят, а мне начхать: была бы техника — разберусь. А у вас тоже нелады с машиной?
— Да, представь себе, барахлит мотор.
— Айн момент! Я как Цезарь: увидел — победил.
Откинув капот и копаясь в моторе, Герлих что-то бурчал, удивленно присвистывая. Крюгель нагнулся, спросил:
— Что, и в самом деле неисправность?
— Нет! — рассмеялся фельдфебель. — С мотором все в порядке. Я на вас дивлюсь, никак не могу прийти в себя: ну и выкинули вы фокус, скажу я вам! Эти ваши попросили: дескать, тебя хочет видеть один полковник, твой давний знакомый. Пожалуйста, отвечаю, почему бы и нет? У меня знакомых полковников много. Но чтобы увидеть вас — майн гот, никак не ожидал! Вы словно с того света, герр оберст.
— Нет, дорогой Герлих, я, как видишь, с этого света. Только издалека.
— Представляю…
Деловой разговор здесь вести не было смысла — это понимал и Герлих. Подумав, поерошив затылок, он предложил выехать отсюда обеим машинам, потом где-нибудь за мостом оберст Крюгель пересядет в его «хорьх» и они обстоятельно поговорят. Дело ведь требует обстоятельного разговора, не так ли?
Крюгелю предложение понравилось. Через полчаса, пересаживаясь на обочине в роскошный «хорьх», Крюгель шутливо заметил:
— А у вас по-прежнему пахнет в машине американскими сигаретами, Герлих!
— О да, герр оберст! Но теперь-то уж постоянно, и, как я полагаю, надолго. Начинается новая жизнь, герр оберст.
— И для вас тоже?
— Как знать… Может, и для меня. А для моего шефа это уж точно.
— Доктора Грефе?
— Нет, ведь теперь я обслуживаю самого генерала Дорнбергера. А доктора Грефе в отеле нет, герр оберст. Он удрал.
— Как удрал?! — Крюгель резко повернулся.
Попыхивая сигаретой, Герлих взглянул в зеркало на бегущий следом «БМВ», меланхолично заметил:
— Вы напрасно так реагируете, герр оберст… Совершенно напрасно, скажу я вам. Доктор Грефе вовсе не тот человек, каким вы его представляете. Это уже спившийся тип, который давно продал душу дьяволу. Вы порядочный человек, и я бы не советовал вам связываться с ним. К тому же это очень опасно.
— Почему?
— Потому что доктор Грефе снюхался с эсэсовцами (это я знаю достоверно!), а с другой стороны — продался американцам. Я бы не желал вам оказаться между гестапо и американской разведкой — тут никаких шансов. А вы, герр оберст, хороший человек — это я помню.
— Так где же все-таки сейчас инженер Грефе?
— А вы настойчивы… — ухмыльнулся фельдфебель. — Я понимаю: это интересует не вас лично. Отвечу так: не знаю. Ибо в самом деле я этого не знаю. Мне известно только, что по поручению генерала Дорнбергера и Вернера фон Брауна доктор Грефе вместе с младшим братом шеф-конструктора лейтенантом Магнусом фон Брауном неделю назад тайно покинули отель «Ингебург» с целью установить контакты с американским командованием. Возможно, даже их полномочия шире: они подпишут деловой контракт с некоей могущественной заокеанской фирмой. Да-да, не удивляйтесь! Дело тут зашло далеко. Мне удалось узнать, что у Грефе уже были предварительные переговоры с неким инженером Ричардом Портером — агентом США. Они встречались здесь, в Альпах. Я также знаю, что американцы проводят специальную операцию «Пейперклип», цель которой — заполучить в свои руки всю «ракетную команду» фон Брауна. Сведения точные, можете не сомневаться. Хочу вас предостеречь, герр оберст, держитесь подальше от отеля «Ингебург».
— Вы, кажется, что-то упомянули о связях Грефе с СС?
— Да, это я установил лично еще в Нордхаузене. Небезызвестный вам штандартенфюрер Ларенц в начале апреля вывез сюда, в Альпы, комплект сверхсекретной ракеты А-9 — это так называемый трансатлантический вариант. Так вот комплектовал автоколонну именно доктор Грефе. Я полагаю, что между ним и Ларенцем существует определенная договоренность и Грефе знает, где сейчас находятся контейнеры с этой ракетой. Тем более что Ларенца тоже след простыл.
— Вы думаете, они припрятали контейнеры для американцев?
— Безусловно, герр оберст! Ведь фон Браун и Грефе умышленно оставили в штольнях «Доры» более сотни полностью собранных Фау-2, которые на другой день после нашей эвакуации попали в руки американцев целехонькими. Конечно, американцы зачтут это и группенфюреру Каммлеру — это он отвечал за полное разрушение и уничтожение «Миттельбау-Доры». Он преподнес им весьма приятный сюрприз. Выходит, янки не зря торопились: ведь Нордхаузен через несколько дней отойдет в зону русских.
— Вы и это знаете, Герлих?!
— К сожалению, да, герр оберст… К сожалению, я знаю слишком много и потому уже начал по-настоящему беспокоиться за свою шкуру. Думаю, что мне пора выходить из игры и сматывать удочки из этого вонючего отеля — иначе мне не сегодня завтра перережут глотку. Если не эсэсовцы, так агенты США — их уже полно шныряет здесь. А вы как считаете, герр оберст?
— Это ваше личное дело, Герлих.
— Вот именно, черт побери! С меня достаточно. Как говорят русские: я свои щи отхлебал. К тому же вы ведь знаете, что Австрия — моя родина. Я из Браунау, к великому несчастью, этот психоватый ефрейтор, фюрер рейха, — мой земляк. Нам, гражданам Браунау, придется еще многое сделать, чтобы реабилитировать наш городок перед будущим.
— Насколько я помню, ваша жена и дочь остались в Польше, в Жешуве?
В долине над рекой, над серой лентой шоссе уже заметно наслаивались сумерки. Фельдфебель бросил взгляд в зеркало, дважды нажал «стоп-сигнал» и, затормозив, плавно свернул на обочину. Грустно улыбнулся, показав на часы.
— Кажется, мне пора назад, герр оберст. Я очень жалею, но…
— Вы не ответили насчет жены, Герлих.
— Их уже нет в живых… Ни жены, ни дочери… Погибли под бомбежкой осенью прошлого года.
Крюгель вдруг подумал о том, что, в сущности, судьба была к нему милостивее, чем ко многим другим: за всю войну он ни разу не испытал безысходной горечи по утраченным близким — их у него просто не было. Ни жены, ни детей, ни сестер и братьев — никого из родственников, кроме престарелой тетки Хильды, живущей в родном Магдебурге.
Он никогда этого не испытывал, но в то же время представлял, как это, наверно, чудовищно трудно — осознавать и в то же время усилием воли глушить боль, безысходность, горькие воспоминания. А еще труднее — выглядеть при всем этом бодрым и добросердечным…
— После войны я непременно приеду к вам в гости в Браунау, дорогой Герлих! — пожимая руку, сказал на прощание Крюгель. — Если вы, конечно, не будете возражать.
— Ловлю на слове, герр оберст! Меня будет очень легко найти, скажу я вам. Я непременно заведу свою небольшую автомастерскую — уверяю, Герлиха станет знать в городе каждый автомобилист. Обязательно приезжайте, герр Крюгель!
И, уже выйдя из машины, по-прежнему улыбчивый, хитроватый и толстощекий проныра-фельдфебель, чем-то похожий на лесного гриммовского гнома, Герлих лукаво подмигнул:
— А пока я бы посоветовал вам, герр оберст, съездить на досуге в здешний городок Бад-Аусзее. Туда на днях проследовала автоколонна в тридцать машин. И знаете, что в кузовах? Музейные сокровища, банковское золото в слитках, даже, говорят, старинные алтари из русских церквей. Словом, всякое такое восточное. При вашем любопытстве я бы не удержался, герр оберст. Ей-богу!
«Хорьх» скрылся за поворотом, а Крюгель все еще глядел вдаль, где рдели снежные вершины. Он испытывал легкую, светлую грусть, родившуюся не сейчас, а когда-то давно при таких же прозрачных голубоватых сумерках и вернувшуюся эхом былого, смутным сожалением о чем-то непоправимо потерянном… А ведь только что, думая о себе, он был неискренен или, во всяком случае, неточен: у него тоже была жена! Правда, сам он никогда бы не рискнул утверждать, что любил ее. Но то благодатное время — незабываемая пора молодости! — было накрепко и воедино связано с его недолговечным супружеством, с образом розовощекой, крепкой и свежей, как сама весна, жены-сибирячки — Аграфены. Конечно, у них не было ничего общего, однако, как ни странно, она осталась единственной женщиной, к которой Крюгель питал искреннее влечение. Потом были другие женщины, но ничем особенным не запоминались, он не находил в них ни обаяния, ни своеобразия.
Интересно, смог бы он сейчас, например, случайно встретив ее, вернуться к прошлому? Нет, разумеется. Старое, в отличие от будущего, остается всегда позади и абсолютно недосягаемо. О прошлом лишь вспоминают, а думают — о будущем.
Какое оно, его будущее?..
Весь обратный путь оберст Крюгель пытался представить это теперь уже недалекое мирное будущее, увидеть в нем самого себя — отставного полковника-холостяка, заплатившего за науку жизни слишком дорогой ценой. Ничего конкретного, реального не получалось… Мысли упрямо возвращались в сегодняшний день. И это было объяснимо: до будущего следовало еще дожить.
Он, конечно, мог бы хоть завтра уйти из города к партизанам и там оказаться в полной безопасности. Уйти со спокойной совестью: формально задание, порученное ему, уже выполнено, можно шифровать подробную радиограмму насчет добытых ценных сведений. Но кто поручится, что и там, в благодатной горной тишине, у него опять не будет мрачных ночных раздумий, тревожной бессонницы, мучающей душу и совесть?
Он просто сделал еще не все, что ему положено, что обязан сделать…
Прежде всего следует во что бы то ни стало проникнуть в Бад-Аусзее — тщательно охраняемую эсэсовцами «столицу» Альпийской крепости. Там заканчиваются маршруты всех секретных перевозок, туда идут день и ночь тяжелые «майбахи» и спецфургоны с ценностями, которые награблены нацистами в странах Европы, там оборвался путь загадочной ракетной автоколонны штандартенфюрера Ларенца. Именно там сейчас все секреты третьего рейха.
Но там же, в пригороде Альтаусзее, резиденция руководителя СД обергруппенфюрера Кальтенбруннера, там же полевой штаб гестапо, штаб и основные части 6-й армии во главе с генералом Фабиунке. И там же — многослойные контрольно-пропускные пункты, сложная система проверок и особых пропусков.
Ехать туда — значило снова рисковать. Однако рисковать оправданно. Крюгель прекрасно понимал, что даже сама поездка — визуальная разведка, то есть то, что ему удастся увидеть своими глазами хотя бы из окна автомобиля, — может дать неоценимые сведения. К тому же он знал, что у партизан имеются там свои люди, пока лишенные связи, Крюгель рассчитывал на них в первую очередь. Ему нужен был пропуск в эту «особую зону». И конечно, разрешение Центра.
Через два дня разрешение пришло. Передавая радиоуказание Москвы, уже знакомый Крюгелю чех-«обер-лейтенант» представил в его распоряжение пегий «БМВ», необходимые документы и, конечно, себя и шофера-ефрейтора в качестве надежных спутников.
От надежных спутников оберст Крюгель решительно отказался: он брал всю ответственность на себя и не хотел подвергать риску посторонних, в этом не было никакой необходимости. Обер-лейтенант страшно обиделся, но Крюгель все-таки настоял на своем. Ему не пришлось об этом жалеть, так как последующие события показали, что он поступил правильно.
В Бад-Аусзее Крюгель приехал утром, рассчитывая в течение дня решить свою задачу и вернуться. Очевидно, первую ошибку он допустил, решив сразу же по приезде посетить явочную квартиру: как оказалось, ее хозяин был арестован неделю назад, Видимо, уже отсюда за машиной Крюгеля потянулся хвост. Затем примерно в полдень он припарковал «БМВ» у подъезда гарнизонного казино, чтобы пообедать и заодно послушать, чем живет местное офицерство. Это была вторая крупная ошибка.
Крюгель заканчивал обед, когда к его столику подошли трое в черной эсэсовской форме и вежливо попросили предъявить документы. Они не проводили общей проверки, а с порога направились прямо к нему — Крюгель это отлично видел.
— Пройдемте с нами, герр оберст!
— Причина? — сдавленно спросил Крюгель.
— У вас не в порядке пропуск.
Он разглядел на рукаве офицера зловещий ромбик с белыми буквами «SD» и понял: это была ловушка…
Вахромеев частенько вспоминал Сталинград: здесь, в берлинских кварталах, тоже трудно было определить линию фронта. Бои велись очагами — за каждую улицу, за каждый перекресток, буквально за каждый дом и даже этаж. Штурмовые группы то вырывались вперед, то через проломы в стенах уходили в стороны — на участки соседей, то застревали надолго в тылу, выкуривая огнеметами из подвалов остервенелых фольксштурмовцев. Вахромеев по Сталинграду хорошо знал, что значит вести последний бой в собственном доме, когда на зубах хрустит штукатурка, под ногами — битое стекло, а в глазах укором — обгорелые обои разрушенных жилых комнат. Тут и не хочешь, а будешь драться…
А вот другому удивлялся: безудержному боевому натиску, даже безалаберной лихости своих солдат. Вахромеев отнюдь не считал себя робким человеком и сам привык воевать решительно, размашисто, без оглядки но сторонам. Но, откровенно сказать, сейчас, в эти дни беспрерывных боев средь обугленных развалин, жестоких, опустошающих роты рукопашных схваток, которые так живо напоминали Сталинград, он нередко в самые неподходящие минуты стал ловить себя на осторожности. Нет, это был не страх и уж, конечно, не трусость — самая обыкновенная житейская осторожность. Объяснимая просто: глупо умирать в последние часы войны.
Но разве солдаты не понимают этого? Они тоже вместе с ним пришли сюда от Волги, Днепра и Вислы, тоже мерзли в зимних окопах сандомирского плацдарма, жгли костры в январскую стужу под Краковом, штурмовали заводские корпуса в Силезии и рыли твердую красную глину на откосах Нейсе. И всех их кто-нибудь ждал в далеком тылу — в России или Казахстане, в Ереване, Ашхабаде или на каком-нибудь захолустном сибирском полустанке. Ждали теперь с особенным нетерпением, с окрепшей уверенностью, как милованных судьбой и уже почти уцелевших. Почти… Хотя их отделяло от Тиргартена и рейхстага, а значит, от победы всего лишь четыре-пять километров, которые еще отзовутся тысячами похоронок, пришедших после окончания войны.
Вахромеев прекрасно понимал, что в отличие от него, командира полка, рядовому солдату, подхваченному вихрем боя, вплотную сошедшемуся с врагом, некогда думать об осторожности. Он решает только один вопрос: или — или. Осторожность, а следовательно, неизбежное промедление, нерешительность равнозначны гибели, тем более в искрометной уличной схватке.
Солдат прав именно в этом смысле, когда говорит: за меня думает командир. Не противник, а командир обязан создать солдату благоприятные, выгодные условия боя, он на то и поставлен, чтобы обеспечить победу малой кровью.
Это главное, все остальное — второстепенное в командирских обязанностях.
…Вахромеев уже целый час топтался у стереотрубы, выставленной на балкон, раздраженно курил, вспоминая недавний втык от командира дивизии. Генерал вместе со своим штабом наконец-то нагнал ушедший вперед с танкистами вахромеевский полк и перед самым форсированием Тельтов-канала устроил-таки Вахромееву командирский разговор на басах. Речь шла все о том же городке Кирше, который Вахромеев взял еще в первый день наступления и при этом допустил «своеволие». Честно говоря, он уже забыл и детали того скоротечного боя, однако генерал ему напомнил. Сказано было много и все, наверно, по справедливости, по делу, потому Вахромеев не особенно обиделся. «Слаб в тактике, не обучен военному искусству, не овладел военной наукой» — это все правильно. А как говорят, против правды не попрешь: Вахромеев не то что академии, нормального военного училища не заканчивал.
— Малограмотно воюешь! — сурово сказал генерал. — Чутьем берешь. И только. А надо размышлять, анализировать и принимать научно обоснованные решения. Научно, Вахромеев!
Вот тут он, к сожалению, не сдержался. Ему бы ответить коротко и согласно, по-уставному: так точно. А Вахромеев взял и брякнул:
— Как умею, так и воюю.
— А надо учиться! Учиться воевать! — загремел генерал.
Вахромеев очень не любил крика, особенно по своему адресу, — со старым комдивом у них такого никогда не случалось. Однако сдержался, сказал спокойно:
— Всю войну учусь, товарищ генерал. От самого Сталинграда. И думаю, кое-чему научился. Иначе командующий фронтом не объявил бы благодарность и внеочередного звания не присвоил. За форсирование Шпрее.
— Как?! — вскочил генерал и забегал по комнате, баюкая раненую, на перевязи, руку, — Так это не ошибка? А я вчера получаю приказ о присвоении тебе звания подполковника и принимаю это за штабную ошибку — мы ведь тебя не представляли… Почему не доложил, Вахромеев?!
— А зачем? Вам же прислали.
— Ну ты даешь… — Генерал в сердцах выругался, закурил. — Эх и кадры у меня — сплошная самодельщина! Да ты ведь уставных азов не знаешь, товарищ подполковник. Как дальше быть, а? Вот скажи мне по совести, Вахромеев?
— Дальше — надо брать Берлин.
— А потом?
— Уцелеть надо, товарищ генерал. Там видно будет…
Комдив, наверно, ожидал, что Вахромеев заговорит о последующей учебе, но он такого, признаться, на уме не держал. Смотрел на вещи просто: воевал до сих пор там, где его ставили, где требовала война. О высоких чинах не помышлял, отдавая себе отчет в том, что тут должно быть необходимое соответствие — хотя бы та же самая учеба, большая грамотность. А ему как-никак уже за сорок. И потом, он просто устал. По-человечески устал.
Вахромеевского решения на форсирование Тельтов-канала генерал не утвердил, предложил свое. Но потом оказалось, что и генеральский вариант не сгодился: полк Вахромеева был спешно переброшен южнее, на участок соседней армии, где переправа через канал проходила быстро, без потерь, без огневого противодействия.
Вчера генерал опять по телефону приказал: «Не шарить по карманам у немцев, не колупать, а решительно врубаться в боевые порядки!» Вчера же в полдень кое-кто испробовал это на собственной шкуре: танковый полк попытался было «врубиться» вот на этой самой улице. Пошли чуть ли не парадным строем — по три машины в ряд. И фаустники им с обеих сторон врубили: тридцать танков сгорело из сорока! Тридцать! Такого смрадного кострища Вахромеев не видывал после Прохоровки.
Хорошо еще пехота подоспела на выручку, а то бы от танкового полка ничего не осталось. Нет, не место танковым атакам на городской улице — это можно сообразить и без высшего образования. Танки надо на огневые точки ставить, в витрины магазинов закатывать, в штурмовые группы включать поодиночке, так, чтобы каждый облепили свои автоматчики. Они — защита покрепче любой брони.
В стереотрубу смутно проглядывалось задымленное поле этого проклятого аэропорта. «Во взаимодействии с соседним полком, приданными и поддерживающими частями усиления к исходу ночи решительным штурмом овладеть южной окраиной центрального аэропорта Темпельхоф…». Опять «решительным»… Как будто до сих пор они воевали не решительно, а так себе, с кондачка.
А насчет штурма правильно. Аэропорт действительно придется штурмовать, укреплен он не хуже полевой крепости. По периметру в два ряда сплошные траншеи с гнездами вкопанных танков, чуть сзади — бетонированные позиции зенитных батарей, на которых открыто торчат длинные стволы скорострельных зенитных пушек, поставленных на горизонтальную наводку. Это сущая гроза для танков… А без танков тут, на голой пуповине аэродрома, не обойтись. Невозможно без броневого прикрытия, иначе пулеметный огонь будет сметать, как пух, ряды атакующих автоматчиков.
Решительно… А может, в самом деле решительно, но не оголтело, не напролом, а по-сибирски, по-сталинградски решительно? Сначала оглушить (оглоушить, как говорят черемшанцы!) — врезать по голове, по самому темечку, а уж потом впотьмах — сталинградским навалом, орудуя ножом, штыком, гранатой. Как брали в сорок третьем Выселки, как врывались ночью в бетонные казематы «Хайделагера».
Вот так, пожалуй, и попробовать. Что касается военной науки, то она потом сама собой приспособится, ибо против умного, да еще приносящего победу, никакая наука возражать не станет.
Сложность состояла в том, что солидной обстоятельной подготовки к началу штурма Вахромеев как командир полка провести просто не мог. Все три батальона — вот они, внизу, на маленьком пятачке в полквартала, все роты и взводы задействованы — ведут с утра бой в домах, на этажах, чердаках и в подвалах. Тут у них и исходный рубеж и рубеж предстоящей атаки. Перегруппировка сейчас, когда по всей улице наши вцепились в немцев и, наоборот, немцы вцепились в наших, попросту невозможна — попробуй оторваться!
Рекогносцировка с комбатами — на вечер. А пока начинать надо было с резервной роты старшего лейтенанта Бурнашова.
Комроты Бурнашов по вызову прибыл через час. Доложил, держа на плече заряженную трубу фаустпатрона.
— Товарищ подполковник! Личный состав роты в течение дня полностью освоил боевое применение вражеского трофейного оружия системы «фаустпатрон».
— Сколько у тебя в строю фаустников? — усмехаясь спросил Вахромеев.
— Шестьдесят пять! Не считая шестьдесят шестого. Но это на ваше личное усмотрение.
— Чего, чего? — не понял, переспросил подполковник.
— Да я насчет Прокопьева, вашего ординарца… — замялся Бурнашов. — Вы его ко мне послали, а он, значит, того… Попросил стрельнуть пару раз. И знаете, товарищ командир, метко бьет, шельмец. Оба раза рубанул прямо в танк. Ну там у нас трофейный «тигр». Для обучения, вы знаете.
— Метко бьет, говоришь? Вот я ему всыплю еще более метко, чтобы не болтался попусту и вовремя выполнял приказ. Кстати, где он?
— Он на третьем этаже, в штабе. Приволок пятерку фаустов, сгружает. Говорит, для охраны командования сгодятся. По-моему, резон есть.
— Сколько у тебя фаустснарядов? Ну в том складе?
— Много, товарищ командир. Я насчитал три тысячи штук, а дальше по стеллажам не пошел. Боюсь, как бы не было минировано. Сейчас в склад саперы спустились, проверят, тогда произведем полную инвентаризацию.
— Правильно, Бурнашов. Все снаряды взять на строгий учет. Фаустпатрон — штука очень полезная, особенно в городском бою. Стену дома проламывает?
— Не всякую, но берет. Примерно в полметра. Хотите, я с балкона по тому дому шурану? Думаю, возьмет.
— Не надо! — поморщился Вахромеев (напустит тут пороховой вони — не продохнешь!). — Клади свою бандуру в угол и иди сюда. К стереотрубе.
Бурнашов долго, сопя от усердия, разглядывал в стереотрубу центральный аэропорт. Крутил рифленый маховичок, раздвигал-сдвигал рожки, что-то пришептывая.
— А ведь они, язви их в душу, летают, Фомич! Вон, я вижу, моторы греют в подземном ангаре. Как стемнеет, полетят наверняка.
— Полетят, — подтвердил Вахромеев. — Они и в прошлую ночь летали. И прилетали, и улетали. Но сегодняшняя ночь будет для них последней.
— Будем брать?
— Будем. И во что бы то ни стало. Но грамотно, умно, согласно военной науке. Как говорится, образцовым порядком.
— Да… — Бурнашов поднял голову от стереотрубы, сдвинул каску на затылок. — Восторгаюсь я на нас с тобой, Николай Фомич! Ведь подумай только, куда мы, черемшанские мужики, притопали?! В саму что ни есть Европу, прямо на полати к этому придурку Адольфу. А почему? Потому, как я понимаю, мы есть сила народная, неостановимая…
— Но-но! — строго одернул Вахромеев. — Ты давай-ка, Бурнашов, не петушись, не кукарекай! Помни, как у нас говорят: «Была сила, когда мать… носила». Вот так, земляк. Сила есть, ума не надо. А нам с тобой сегодня ум нужен — этим надо брать врага. Думай, соображай, Бурнашов. Ночью твоих фаустников брошу первыми. Смотри и угадывай: куда? А потом посоветуемся.
На пороге в проеме разорванной взрывом двери появился Афоня Прокопьев с чайником в руке. Вахромеев взглянул на часы: тринадцать ноль-ноль — время заведенного чаепития (если позволяла обстановка).
Ординарец смахнул с дубового стола штукатурку, постелил газету, поставил кружки с горячим душистым чаем. Вахромеев с Бурнашовым прервались, присели к столу, а Прокопьев все не уходил, торчал у порога, чего-то мялся.
— Может, чаю выпьешь? — удивленно спросил Вахромеев. — Наливай и садись, кружка вон есть.
— Да я вам погоны новые изготовил, товарищ подполковник… — явно мямлил Афоня. — По две звездочки теперь, как положено.
— Изготовил — спасибо. Молодец! Давай их сюда. — Вахромеев, не разглядывая, сунул погоны в карман, решив сменить их потом, как-нибудь на досуге — все равно под ватником не видно. Обернулся: Афоня все еще торчал в комнате. И делал какие-то знаки Бурнашову. — Да что у вас такое, черт подери? Сговариваетесь, что ли? В чем дело, Прокопьев?
— Это вот… извините, товарищ подполковник… — лепетал ординарец, краснея. (Вахромеев нахмурился, с неудовольствием узнав в своем бравом ординарце прежнего недотепу — Афоню.) — Мы давеча с Василием Яковлевичем посоветовались и ходатайствуем…
— Ты брось, Прокопьев! Ты не плети! — сердито вмешался Бурнашов. — Мы посоветовались, а ходатайствуешь ты. А я поддерживаю. Ну давай ходатайствуй, не бренчи коленками-то!
Видно, это подействовало, потому что Афоня мигом выпрямился, четко бросил руку к пилотке. Выпалил одним махом:
— Товарищ командир полка! Прошу откомандировать меня в стрелковую роту старшего лейтенанта Бурнашова на должность рядового-автоматчика. С уважением к вам — ефрейтор Прокопьев!
— Вот правильно! — хохотнул Бурнашов. — Орел! А то начал тут заикаться.
Вахромеев посмотрел по очереди на обоих: не шутят ли, не разыгрывают? И сердито стукнул по столу кружкой:
— Молчать! Ишь развеселились! Вы что, спятили? А ты, Прокопьев, шагом марш на свое место! Все твои ходатайства буду рассматривать после войны. Разговор закончен.
После ухода Прокопьева Вахромеев закурил и укоризненно сказал Бурнашову:
— А тебе ведь сорок уже стукнуло! Он-то еще пацан, а ты, старый дурак, чего выдумываешь? Ведь он один из всех Прокопьевых уцелел. У погибших братьев его по пятеро детей осталось. Кто им помогать-то станет? Соображаешь?
Бурнашов поскреб рыжую шевелюру, несогласно хмыкнул:
— Нет, не правый ты тут, Николай Фомич!.. Никак не правый. Парень крылья почуял, а ты его за хвост держишь. Вспомни, как под Выселками под трибунал хотели его отдать за трусость? А теперь что же, сам за свою спину прячешь? Не сходится у тебя, Фомич, как есть не сходится…
Слова эти до самого вечера не выходили из головы Вахромеева. Тщетно пытался он забыть, отмахнуться от горького, но справедливого укора, настырно звучавшего в них. Что бы ни делал — а дел перед ночным штурмом было невпроворот: архисрочных, сверхсложных, запутанных и важных до чрезвычайности, — но бледное, смятенное лицо Афоньки Прокопьева с капелькой пота над дрожащей губой все время маячило перед глазами.
«Вишь ты, и этот захотел «решительно врубиться»… Ну а если не уцелеет? Ведь ночная атака, да еще в таком адовом уличном пекле, где все кругом горит, взрывается, рушится, — это же заведомая смертная преисподняя для неопытного молодого солдата. Тут и матерому ветерану впору растеряться: ни хрена не видно! Только сверкают глаза да огненно и хлестко мельтешат автоматные трассы».
Нет, Вахромеев просто не мог представить себе трагической концовки, никак не мог! И дело тут было не в многочисленных Афонькиных племянниках-малолетках, а совсем в другом: Вахромеев за эти полтора года настолько привык к пухлогубому земляку-ординарцу, что просто не мыслил его отсутствия подле себя. Он все помнил: как выхаживал Афоню в сорок третьем под Харьковом, когда тот — молчаливый, тщедушный, с угасшим взглядом, будто вытянутый из проруби ягненок, — медленно и трудно оттаивал, как менялась его походка и постепенно в синих лазах пробивался несмелый живой огонек, как смущенно просил он бритву для первого в жизни бритья. Вахромеев все это помнил.
Афонин образ был непостижимым каким-то чувством связан с Черемшой, с таежными далями, с бревенчатыми стенами кержацких изб и дымным уютом охотничьих заимок… А главное — он постоянно и живо напоминал Вахромееву об Ефросинье… Со стороны это, может быть, и выглядело странным: между ними — между курносым тихоней Прокопьевым и ясноглазой стремительной Ефросиньей — не было ничего общего. И все-таки они всегда стояли рядом в душе Вахромеева, иногда ему казалось, что и сам-то Афоня существует на свете потому, что есть Ефросинья с Вахромеевым, и что все трое они — единое живое звено, очень хрупкое, держащееся только на наитии…
В его отношении к своему земляку-ординарцу давно крылось нечто отцовское, и Вахромеев понимал это, осознавал, но не давал расти чувству, сдерживал его. Тем не менее оно все-таки день ото дня крепло, упрямо пробивалось, как весенняя поросль сквозь толщу прошлогодних листьев.
А теперь надо было принимать одно из самых трудных решений в этот апрельский вечер.
…Вахромеев ничего не сказал Афоне, лишь обнял и молча похлопал по спине. И только потом, когда белоголовый бывший ординарец стремглав прыгал по ступеням лестницы, тяжко вздохнул: «Кому как суждено…».
До полночи на участке Вахромеева по всему кварталу шел обычный вялый огневой бой. Немцы и не подозревали, что именно в это время бурнашовская рота фаустников, используя громадные трубы берлинской канализации, вышла глубоко в тыл. На аэродроме Темпельхоф кипела интенсивная ночная работа: ревели взлетающие самолеты, с противоположного, западного края летного поля часто мигали посадочные фары прибывающих «юнкерсов».
Уже перед рассветом улегшаяся было тишина вдруг взорвалась мощным гулом сразу вспыхнувшего боя, а в том месте, где днем просматривались позиции зенитчиков и полукружие танкового редута, вспухло желтое зарево — это слились воедино десятки ударивших фаустснарядов. Чуть ближе тоже в сплошном зареве встал из тьмы четырехэтажный дом у перекрестка — его атаковала вторая полурота бурнашовских фаустников.
Потом загремели мощные взрывы: три, четыре, пять… — саперы рвали фугасами уличную баррикаду и стены углового дома. Сразу взревели танковые моторы.
Вахромеев вырвался на взлетную полосу с десантниками-автоматчиками на одном из первых танков. Слева горели самолетные стоянки: два громадных танка ИС, отвернув назад башенные орудия, таранили стоящие в линейку «юнкерсы», отбрасывая, как бульдозеры, по сторонам бесформенные обломки.
Вахромеев постучал прикладом по откинутому броневому люку механика, показал в сторону: там прямо по бетонке катились размытые мерцанием пропеллеров два транспортных «юнкерса» — явно выруливали на взлет!
— Давай жми!
Первый самолет все-таки опередил приближающиеся танки: медленно удаляясь, подпрыгнул и повис в воздухе. Пулеметные трассы, видно было, секли его обшивку, однако «юнкерс» набрал высоту и ушел в рассветное небо.
Второго танкисты прижали: шедшая впереди тридцатьчетверка перерезала дорогу, а следующий танк с ходу таранил «юнкерс», ударив по колесам, — солдаты-автоматчики при этом горохом посыпались с танковой кормы на землю. Самолет грузно и с треском завалился набок.
В северо-восточном углу летного поля и возле аэровокзала еще вели бой соседи-гвардейцы генерала Чуйкова, а на стоянках хозяйничали танкисты: оттаскивали уцелевшие самолеты от пожарища, ловили летчиков, выкуривали из дотов остатки «авиагренадеров».
Вместе с замполитом майором Чумаковым и капитаном Соменко Вахромеев решил осмотреть начинку перехваченного на земле «юнкерса». В нем, кроме десяти одинаковых зеленых ящиков, ничего стоящего не оказалось. Но это лишь подтверждало, что в ящиках, очевидно, весьма важный груз. Не случайно же для них выделили отдельный самолет в такое время, когда любое имущество, вывезенное из горящего осажденного Берлина наверняка ценится на вес золота.
Капитан Соменко с помощью саперов вскрыл один из ящиков, встревоженно доложил:
— Совершенно секретные архивы рейхсканцелярии!
— Выставить охрану! — приказал Вахромеев.
Интересно, куда же они вывозили эти «совершенно секретные» бумаги? Допросили летчиков. Те пожимали плечами: приказано было доставить в Зальцбург — о дальнейшем маршруте они ничего не знают. Особый груз распределялся на два самолета, половину ящиков поместили в тот, первый «юнкерс», которому удалось взлететь. Там же находился сопровождающий секретный груз офицер СС. Его фамилия, кажется… Ларенц. Да-да, штандартенфюрер Ларенц!
Услыхав эту фамилию, Вахромеев вздрогнул, резко повернулся к Соменко:
— Переспроси его! Он не ошибся?
Нет, оказывается, летчик не ошибся. Вспомнив, в подтверждение достал из планшета полетные документы, где совершенно точно было указано: «Штандартенфюрер Макс Ларенц».
— Дела… — мрачно протянул Вахромеев. Что же получается? Стало быть, этот выродок не утонул тогда в Нейсе, а благополучно улизнул. Как и год назад в «Хайделагере»! А теперь, выходит, из-под самого носа ушел в третий раз… Ну и везучий, гад!
Поручив замполиту заняться охраной и отправкой секретного трофейного груза, Вахромеев направился было к подъехавшему бронетранспортеру (справиться по рации: как там дела у Бурнашова в подземном ангаре?), но его остановил изумленный вскрик капитана Соменко. Помначштаба стоял у самолетного хвоста, подле убитого немца в черной эсэсовской форме.
— Что, опять секреты? — обернулся Вахромеев.
— Еще какие, Николай Фомич! — Соменко держал в руке бумагу с ярко-красным штампом в левом углу. — Вот обнаружили у этого шарфюрера: его срезали танкисты из пулемета, когда он выскочил из самолета и пытался драпануть. Ну и фашисты, ну и скорпионы! Вы только почитайте!
— Нет уж, читай сам, — отстранил Вахромеев бумагу, — Я ж не понимаю по-ихнему. Переведи.
— Вот слушайте: «Шарфюреру Мучману личным приказом фюрера поручено ликвидировать штандартенфюрера Ларенца, ставшего на путь предательства в трудное время для рейха». И подпись: «Уполномоченный СС при ставке фюрера обергруппенфюрер Фегелейн». Во дают фрицы! Ведь этот тип, согласно документу, должен был прикончить своего же начальника!
— А ну их всех к едреной матрёне! Тьфу! — смачно плюнул Вахромеев. — И слушать-то противно. Сплошные фюреры. Не страна, а какой-то огород для выращивания поганок-фюреров. Расплодились, а теперь жрут друг друга. И поделом!
Еще в Берлине Ларенц навел справки об адъютанте начальника СД: да, это был тот самый Шейдлер, с которым ему короткое время довелось служить в личной охране Гитлера. Осень тысяча девятьсот тридцать девятого года… Фюpep тогда руководил молниеносным наступлением в Польше — сначала из штабного салон-вагона на станции Гоголин, а позднее из штаб-квартиры в Сопоте, которая размещалась в шикарной курортной вилле.
Ларенц без труда вспомнил Шейдлера: долговязый блондин, некрупная птичья голова с мелкими чертами лица и фатоватые усики столбиком — а-ля фюрер. Что же примечательного еще?.. Да! Эсэсовский лейтенант-штурмфюрер Шейдлер слыл собачьим знатоком и именно его Гитлер приглашал с собой, когда по вечерам выгуливал любимую овчарку Блонди.
Интересно, как он потом оказался в команде Кальтенбруннера и нет ли в теперешнем контакте Шейдлер — Фегелейн более глубокой — давней и подспудной — связи? Она вполне могла быть… Хотя бы исходя из простой схемы: свояк фюрера — «собачник» фюрера. Вовсе не исключено, что именно Артур Шейдлер был особым доверенным лицом Гитлера в СД, которая составляла святая святых даже в элитарной системе всех СС… Ведь не случайно в самый драматический последний момент обергруппенфюрер Фегелейн выходит именно на Шейдлера! Причем, как он сам подчеркнул, негласно, то есть проще говоря, в обход шефа СД Эрнста Кальтенбруннера.
Ларенц понимал, что лично для него это открытие имеет зловещий смысл: его наверняка уберут, ликвидируют, как лишнего в этой почти «семейственной цепочке». Когда и кто — вопрос вырисовывается только так… Шарфюрер Мучман уже вышел из игры: Ларенц сам видел смятый и поваленный русскими танками «юнкерс». Обергруппенфюрер Фегелейн остался в Берлине. Значит, Шейдлер?..
«Время покажет… — решил Ларенц. — В конце концов, они же умные люди и, наверно, понимают, что он не настолько наивен, чтобы вручить им достоверные координаты секретных тайников. В данных, которые получил Фегелейн, много «липы» и в будущем они при всем желании без участия Ларенца вряд ли отыщут что-либо стоящее, не говоря уж о ракете А-9, И вот об этом обстоятельстве надо, пожалуй, обязательно поставить в известность «собачника» Шейдлера. Намекнуть: играть следует честно, на равных».
Уже на подлете к Зальцбургу штандартенфюрер Ларенц сделал вывод из всех своих невеселых и тревожных размышлений: если его предположения правильны, ему не придется разыскивать Артура Шейдлера, чтобы наладить негласный контакт — он сам явится на аэродром.
Так оно и оказалось…
Штурмбанфюрер встречал не один, а во главе целой команды, куда входили четверо солдат-эсэсовцев и две служебные собаки (как же заядлый собачник мог оказаться без собак!).
Шейдлер выглядел еще более долговязым и худым, чем прежде, к тому же он основательно озяб: холодные пальцы при рукопожатии явно дрожали — с юга, от недалеких альпийских вершин, дул пронизывающий рассветный ветер. Собаки злобно зарычали на Ларенца.
— Не об… обращайте внимания на них, штандартенфюрер, — слегка заикаясь, сказал Шейдлер. — Они просто не кормлены, у нас тут плохо с продовольствием. А вы, случайно, не захватили каких-нибудь продуктов?
— Из Берлина? — пожал плечами Ларенц. — Там же давно голодный паек…
— Ну да, конечно… — кивнул Шейдлер, подергивая щекой и как-то странно подмигивая. — Как там наш друг Фегелейн? Трудновато приходится?
— Держится. Кстати, он передал вам письмо.
— Не доставайте, не надо! Я получил радиограмму и в курсе дела. Прошу в машину.
«Странно, — подумал Ларенц, — там были столь строгие поучения, а здесь без всяких условностей. И потом, это же открытое игнорирование: майор-штурмбанфюрер отказывается от письма высокопоставленного генерала, родственника самого фюрера! Ну и времена наступили, черт побери!..»
Солдаты выгрузили содержимое «юнкерса» в два колесных бронетранспортера, которые (в каждом — по два солдата с овчаркой) тут же двинулись на юг, в горы. Колонну замыкал штабной «опель-капитан».
Шейдлер крутил баранку и судорожно зевал — не выспался в эту ночь. К тому же видно было, как по правому плечу его, по щеке временами пробегала нервная дрожь, прыгала и рука на рулевом колесе.
— Ко… Контузия, — объяснил он. — Нет, не на фронте, а в Берлине. Еще в феврале. Это случилось на Беркаер-штрассе у Шелленберга. Че… черт меня дернул туда заехать. Но вы н… не беспокойтесь, штандартенфюрер, вожу машину я хорошо. У… уверенно.
Ларенц промолчал. Хотя, честно признаться, очень сомневался в этой самой «уверенности». Контуженых при нервном тике зрение тоже подводит, а на крутых горных поворотах такой дергающийся водитель может запросто зевнуть опасную грань.
Минут двадцать ехали молча. Ларенц по своей обычной привычке не начинал разговор первым, а Шейдлер все никак не мог унять нервный тик и согреться, хотя давно уже включил бензиновый обогреватель. Лишь когда слева на гребень хребта оранжевым апельсином выкатилось солнце, мечтательно сказал:
— Солнце, весна, любовь… Только это предмет истинной поэзии! Только это воспевали древние швабы-миннезингеры. Вы любите старонемецкую поэзию, штандартенфюрер?
— К сожалению, я ее мало знаю… — ответил Ларенц, удивляясь ноткам искренней восторженности в голосе спутника. И ведь, поди ж ты, даже заикаться перестал!
— Это мое увлечение, — со вздохом сказал Шейдлер. — Еще с детства. «Волшебный рог мальчика» — боже мой, какая прелесть! Вы не читали? Жаль. А ведь в издании этого сборника старинной немецкой поэзии участвовали братья Гримм. Между прочим, я давно собираю уникальные поэтические книги. У меня есть руны скальдов — викингов, есть редчайшее издание «Песни о Нибелунгах». Даже «Каменный портрет» Клеменса Брентано. Надеюсь, вы о нем слышали?
— Нет! — признался Ларенц, чувствуя нараставшую досаду: что за лирическая болтовня, когда все вокруг горит и рушится, когда даже собакам становится нечего жрать! Надо думать не о поэзии, а о спасении собственной шкуры.
— Да… Римляне были правы: человек есть высшая мера вещей. Даже сейчас, штандартенфюрер! Даже сейчас, когда все летит в пропасть. Я понимаю и разделяю вашу тревогу за будущее: вы ведь тоже коллекционер. Я знаю, что у вас богатейшее собрание старинных художественных миниатюр. Извините, я даже случайно знаю адрес Бернского банка, в сейфах которого находится сейчас ваша уникальная коллекция. Согласен с вами: мы должны спасти от пожара войны эти бесценные проявления человеческого духа. Для будущего, для наших потомков…
В кабине было тепло, однако Ларенц зябко поежился: он никак не ожидал такого ловкого перехода к деловому разговору. Этот длинношеий Шейдлер не такой уж контуженый, каким прикидывается. Хватка у него есть, причем истинно собачья.
— К сожалению, в мире господствует материальное начало, дорогой Шейдлер! А наши с вами коллекции — что они дадут нам? Будем откровенны: какой-нибудь год-два полунищенского существования. И только.
— Не следует скромничать, штандартенфюрер! Если говорить о прожиточном капитале в расчете на будущее, то у вас с этим не так уж плохо. Вы несогласны?
— Что вы имеете в виду?
— Только реальные факты. А они следующие: тайник с ракетными контейнерами в Топлицзее, там же два архивных тайника. И еще два — на озере Грундл. Это, согласитесь, колоссальный капитал! Причем лично ваш: ведь обергруппенфюреру Фегелейну вы давали, мягко говоря, неточные координаты всех этих захоронений. Не правда ли?
Штандартенфюрер, признаться, даже опешил от неожиданности. Разумеется, он догадывался, что его челночные рейды не проходят мимо зорких глаз СД, но чтобы такая дотошность, абсолютная точность… Этого он никак не ожидал.
Он чувствовал явную нерешительность, не зная, как реагировать на услышанное. Дергунчик-Шейдлер, тощий гусак с прыщавой шеей, буквально загнал его в угол.
— Да вы не волнуйтесь, штандартенфюрер! — Шейдлер повернулся вполоборота и с усмешкой то ли подмигнул, то ли опять дернулся в тике. — Об этом знаю только я. А если быть точным: только мы двое. Обратите внимание: только мы двое! Кстати, давние знакомые. Верно?
— А Фегелейн? Вы его забыли?
— Фегелейн… — вздохнул штурмбанфюрер. — Его уже нет в живых. Да-да, герр Ларенц! Два часа назад он расстрелян как предатель рейха по приказу самого фюрера. Хайль фюрер!
— Вы шутите?
— Какие, к черту, могут быть шутки?! Это правда, герр Ларенц, чистейшая правда. Перед моим отъездом сюда на «виллу Кэрри» пришла радиограмма из ставки. И какая вы думаете, штандартенфюрер? Держитесь крепче, когда услышите! Рейхсфюрер Гиммлер объявлен предателем и изменником, он исключен из партии и снят со всех постов. Это случилось после вчерашнего радиосообщения английского агентства Рейтер о том, что Гиммлер ведет тайные переговоры о капитуляции. Итог: Гиммлер вне закона, а его ближайшие сообщники расстреляны. В том числе и обергруппенфюрер Фегелейн.
— О майн гот!
Шейдлер выдержал паузу и ничуть не заикаясь сказал внушительно, веско:
— Именно «майн гот»! Для вас лично, Ларенц. Ведь вы, если я не ошибаюсь, являетесь доверенным лицом рейхсфюрера, так сказать, человеком Гиммлера.
— Но я выполнял приказ не его, а Фегелейна!
— Это одно и то же. Абсолютно. Неужели вы этого не понимаете?
— Понимаю… И что же дальше?
— А дальше я все беру на себя. Ибо вы нужны мне, впрочем, как и я вам. Не возражаете против такой формулировки?
— Она верна.
— Ну и отлично. Что касается подробностей, то мы обговорим их позднее. В более удобной обстановке.
Весь оставшийся путь до самого Бад-Аусзее они не разговаривали. Очевидно, Шейдлер давал возможность своему спутнику, которому он только что предложил партнерство (равноправное ли?), как следует опомниться от всего услышанного, от явного психического шока. И хорошенько подумать. А подумать Ларенцу следовало о многом.
Это был тот самый случай, какой на языке военных называется коренной переменой обстановки. Подобная перемена обязательно ведет к решающему повороту событий. Будет ли этот поворот благоприятным для него, Ларенца? Вот в чем вопрос…
Начиная с Санкт-Вольфганга автоколонну Шейдлера (а она уже была именно его, не Ларенца!) всюду беспрепятственно пропускали. В Бад-Ишле застряли на целый час, медленно пробираясь по узким улочкам, забитым военной техникой и толпами обнаглевших солдат — это были остатки недавно разбитых американцами на реках Изаре и Инне частей 1-й и 19-й немецких полевых армий. Дело доходило до потасовок с армейскими патрулями, и тогда сопровождавшие колонну эсэсовцы науськивали своих свирепых псов (вот зачем они понадобились Шейдлеру!).
На подъезде к Бад-Аусзее дорога оказалась свободной, ибо здесь начиналась вотчина СД, которая сумела сохранить во всем этом районе строжайший порядок. Миновав городок, колонна свернула вправо на Миттендорф, потом еще один поворот в сторону скалистого пика Вейсеванд. Тут в ущелье, в старых соляных копях, эсэсовцы тщательно упрятали зеленые ящики, затем завалили камнями и заминировали вход.
— Все в порядке! — довольно сказал Шейдлер, — Будем считать, что это первый наш общий с вами тайник, герр Ларенц, Надеюсь, мы еще продолжим обоюдный обмен информацией.
— А солдаты? Вы их оставляете?
— Разумеется! — усмехнулся штурмбанфюрер. — Я не кровожаден, герр Ларенц, К тому же эти парни мне еще пригодятся. Это ваш Мучман пустил в расход более десятка молодых здоровых солдат. Подонок! Кстати, вы тоже были у него на прицеле. Правда, в самом конце очереди.
— Я догадывался, — поморщился Ларенц.
Он догадывался и о другом: штурмбанфюрер Шейдлер тоже наверняка запланировал нечто подобное. И может сделать это гораздо проще, ничем не рискуя, стоит только доложить Кальтенбруннеру о негаданно явившемся в Альпийскую крепость человеке предателя Гиммлера… В мусульманском коране, кажется, есть предельно яркий образ: путь лезвия бритвы.
Именно на такой путь вступил сейчас Ларенц…
Через час они вернулись в Бад-Аусзее, в двухэтажный особняк на окраине, который занимал штурмбанфюрер Шейдлер, Солдаты-эсэсовцы, оказывается, квартировали тут же во дворе, в прилепившемся у скалы флигеле.
— Моя, так сказать, личная охрана! — похвалился Шейдлер, — Надежные ребята. Вот только жрут много, канальи. А сейчас с продуктами дело швах. Думаю завтра отправить двоих на охоту в горы: там встречаются, говорят, косули. А вы не желаете поохотиться?
— Нет, благодарю! Я лучше передохну с дороги. Берлин вымотал мне всю душу.
Шейдлер напрасно прибеднялся: они неплохо пообедали. Хозяйка предложила превосходный весенний салат, жаркое из зайчатины и даже куриный паштет. А у самого Шейдлера нашлась бутылка старого фруктового вина богемской выделки.
Разливая вино в бокалы, Шейдлер приятельски подмигнул-передернул щекой.
— Моя маленькая хитрость: я сказал хозяйке, что встречаю высокого берлинского гостя. А впрочем, так оно и есть. Верно ведь, герр штандартенфюрер?
Ларенц молча кивнул, Он понимал, что этот импровизированный обед — первая ступенька в задуманном Шейдлером хитроумном торге. Значит, ставка весьма солидная, если он не поскупился на все эти яства в полуголодном курортном городишке. Ну что ж, придется поторговаться, тем более что со стороны Ларенца в залог ставится сама жизнь. А Шейдлер рискует только дефицитными блюдами…
Однако обед прошел в полном молчании. Штурмбанфюрер, на удивление, демонстрировал настоящую прожорливость: голодному, отощавшему, ему было просто не до разговоров. И только покончив с едой, они выпили еще по бокалу вина и подошли к широкому окну. Отсюда открывался чарующий вид: мрачные утесы вдали, нежная весенняя зелень на склонах и почти рядом, на солнечном косогоре, нежно-голубой ковер подснежников — ветерок доносил несмелый цветочный запах.
Ларенц ожидал, что поклонник миннезингеров Шейдлер, ублаженный сытным обедом, начнет цитировать нечто возвышенное о вечных прелестях горной весны. Однако тот деловито сказал:
— Черт побери! Вы даже не представляете, Ларенц, как богат сейчас этот зачуханный курортный ландшафт! Несметные сокровища, сундук с драгоценностями. Вон там, у горы Раухфанг, небезызвестный вам Адольф Эйхман закопал двадцать два ящика с золотом и бриллиантами — примерно на восемь миллионов долларов! Долларов, Ларенц! А дальше, за местечком Альтаусзее, офицеры-власовцы из РОА разгрузили три машины русского церковного золота — это так называемые сокровища преисподней. А если взглянуть в эту сторону, то и тут есть что поискать: вон там, в озере Эден, утопил несколько ящиков с золотыми монетами гауптштурмфюрер Гельмут фон Хуммель — начальник канцелярии Бормана. И знаете, откуда эти монеты? Из австрийского монастыря Кремсмюнстер! О майн гот! Кто только тут не копал и не прятал! И Ференц Салаши — этот привез ларец с реликвиями святого Стефана и, конечно, золото Венгерского национального банка; и хорватский фюрер Анте Павелич, и болгарский премьер Цанков. И даже мой шеф обергруппенфюрер Кальтенбруннер. Между прочим, пятьдесят ящиков. Но это между нами, Ларенц. Предупреждаю вас!
— Разумеется, — хмыкнул Ларенц, испытывая, однако, неприятный холодок на спине: зачем все это ему выкладывает штурмбанфюрер? Разумеется, он заметно опьянел, но не настолько же, чтобы выбалтывать сведения, которые уже стоили многих и многих человеческих голов?
Впрочем, сами по себе эти сведения без точных координат мало что значат… Шейдлер просто дает понять, что у него есть чем платить взамен. Взамен чего? Что именно ему нужно узнать у Ларенца?
— Со… Совершенно верно! — засмеялся, задергал щекой Шейдлер. — Вы догадливы, штандартенфюрер. Мне необходимо знать координаты вашего четвертого тайника. Ящики под номерами 37, 38, 39. Будем откровенны: не мне лично, а командующему корпусом «Альпенланд» оберштурмбанфюреру Отто Скорцени, который, кстати, только что назначен начальником секретной службы СД. Очевидно, вы его знаете?
— Знаю…
Ларенц отдавал себе отчет в том, что рано или поздно координаты тайника будут в руках Скорцени: стоит тому как следует захотеть. Пока предлагается путь простой сделки: что потребует Ларенц взамен? Нет, штандартенфюрера не интересовали зарытые золото и ларцы — у всех у них, в конце концов, есть хозяева. Кроме того, предвидя сделку, он давно продумал свои собственные условия. Они были связаны с завтрашним днем, а точнее, с дорогой в этот завтрашний день…
— Честно говоря, Шейдлер, я нахожусь сейчас в затруднительном положении… Вам, наверно, известно, что моя миссия в первую очередь была связана с конторой доктора Вернера фон Брауна…
— Конечно, известно! Я знаю, что вы затопили в Топлицзее какую-то ракету и ухлопали при этом шестерых солдат. Не понимаю, кому и на кой черт понадобятся эти железки?
— Понадобятся, герр Шейдлер… И очень скоро, будьте уверены! Однако в данный момент меня лично интересует другое: «ракетная команда» фон Брауна, расквартированная, как мне известно, в отеле «Ингебург», близ Хинделанга. Это далековато отсюда… А между тем мне бы. очень хотелось туда попасть.
— Это несложно, — сказал Шейдлер. — Но давайте играть в открытую: это очень опасно. Скажу откровенно: Альпийская крепость уже наводнена американскими и английскими секретными агентами, а отель «Ингебург», по нашим данным, буквально обложен людьми из американской разведки — так называемого управления стратегических спецслужб. Ответьте прямо: кто вам нужен в этом отеле?
— Доктор Фриц Грефе.
— Вот теперь все ясно! — рассмеялся Шейдлер. — Нам в СД ведь известны ваши с ним давние контакты. Хотя, мне кажется, вы открыто враждовали?
— К сожалению, времена переменились…
— Вот именно, черт подери! А сейчас и вовсе переменились: считайте, герр Ларенц, что ехать вам в Хинделанг незачем. Доктор Грефе уже сбежал к американцам. Сведения абсолютно точные.
Это был удар… И такой, от которого рушилось все или по крайней мере большее из того, чем старался Ларенц в последнее время мысленно вымостить свой путь в завтрашний день, в послевоенное будущее. Разумеется, Ларенц вовсе не воображал, что доктор Грефе возьмет его за руку и поведет к американцам, чтобы представить как человека, начиненного драгоценными тайнами… Но Грефе — делец и проныра — мог быть отличным посредником. И вот удрал. Несмотря на предварительную договоренность. Неужели его все-таки обработал этот рыжий австриец-фельдфебель, навязавшись в личные телохранители?
— Он, конечно, удрал с фельдфебелем Герлихом? — удрученно спросил Ларенц.
— О, вы знакомы и с этим проходимцем? — изумился Шейдлер. — Представьте, нет! Удрал один. А Герлаха наши люди пытались взять — он давно был на подозрении. Но это не удалось. Фельдфебель погиб в перестрелке. А жаль…
Да, все это были малоприятные известия… Ларенца вдруг охватил ужас полнейшей обреченности, сразу померкли за окном, сделались тусклыми залитые солнцем зелено-голубые альпийские пейзажи. Он подумал, что вся Альпийская крепость, в сущности, не что иное, как гигантская мышеловка, из которой нет выхода, и что ему самому тоже придется до конца разделить участь тысяч полуголодных озлобленных последних защитников рейха… Или бежать в горы и там замерзнуть средь ледников, или пустить себе пулю в лоб…
— Вы напрасно поддаетесь эмоциям, штандартенфюрер! — сухо заметил Шейдлер, — Я ведь знаю, чем вы озабочены. Уверяю вас: Отто Скорцени — человек слова и дола, он обеспечит нам с вами дорогу в свободный мир. Не сомневайтесь. У него большие международные связи и надежная крыша в Португалии. Ведь вы же не откажете сделать ему услугу?
— Разумеется, — ответил Ларенц, хотя и отлично понимал, что это вовсе не выход. Такой вариант устраивал лишь Шейдлера. Что касается самого Ларенца, то он превращался в банального третьего лишнего с того момента, как прозвучат или будут написаны цифры координат. Хорошо, что Шейдлер, очевидно, из деликатности пока не требовал их.
Поболтав пустую бутылку, штурмбанфюрер неожиданно предложил:
— Черт побери! А не проехать ли нам в офицерское казино, герр Ларенц? Мы благополучно решили все проблемы, и нам не грех как следует обмыть это. Вы не находите?
— Пожалуй… — пожал плечами Ларенц.
Спустя двадцать минут «опель-капитан» затормозил у подъезда гарнизонного казино. Оба сопровождавших солдата-эсэсовца остались в машине, а Шейдлер с Ларенцем направились в казино «трясти выпивку из этого старого бурдюка — хозяина», как выразился штурмбанфюрер.
Они сняли в гардеробе фуражки, причесались, и штандартенфюрер Ларенц, выглянув из-за портьеры, вдруг попятился:
— Майн гот! Кого я вижу! Это просто невероятно, Шейдлер!
— Встретили знакомого?
— Да еще какого! Вы видите за столиком в углу плечистого загорелого оберста? Идите, Шейдлер, за своими солдатами: мы должны его немедленно арестовать. Уверяю вас, это стоящее дело!
Ларенц еще раз присмотрелся, прищурился: никаких сомнений — в зале сидел полковник Крюгель!
Запищал зуммер. В трубке знакомый резковатый голос:
— Вахромеев, как идут дела? Докладывай.
— Все в порядке, товарищ Первый. Вышли на рубеж Ландвер-канала, как было приказано. Закрепились. Сейчас группирую силы для нового броска.
— Отставить! Сдашь участок резервному полку — они уже выдвигаются. А свое хозяйство — до единого взвода — отведи в тыл, в Мариендорф. На исходные. Помнишь?
— Так точно, помню, товарищ Первый. Вы туда к нам приезжали в ночь перед форсированием. Это у взорванного трамвайного депо?
— Вот-вот! Приводи гвардейцев в порядок, пополняйся, выдирай боезапас и вообще… Словом, готовься к оперативному рейду.
— А куда?
— Куда-куда? Раскудахтался… — Генерал недовольно и витиевато закруглил фразу. — А еще сибиряком называешься! Давай жми ко мне, чтобы через час был на КП. Я тебе все растолкую!
Дивизионный командный пункт располагался в подвале продовольственного магазина. Тут затхловато, как в амбаре, пахло залежалой крупой, хотя никакой бакалеи и в помине не было: голодные берлинцы давно выскребли все до последнего зернышка.
В просторной комнате, освещенной аккумуляторными лампами, генерал в окружении штабных офицеров работал над настольной картой. Колесиком курвиметра провел по карте куда-то на юг от Берлина и, поманив Вахромеева, показал счетчик:
— Триста километров! Вот твой завтрашний путь, Вахромеев. На Прагу, понял? Получен приказ: совершить стремительный танковый рейд на помощь восставшим чехам. Речь идет о жизни и смерти наших братьев славян. Такова ситуация.
— Значит, опять танковым десантом? — уточнил Вахромеев.
— Верно, xoть и не совсем. У тебя под рукой будет не просто десантный полк, а полк автоматчиков-фаустников. Неплохая идея, Вахромеев? А подал ты ее сам, вот сам и реализуй на практике. Это ведь тебе пришло в голову организовать роту фаустников?
— Так мы склад захватили, товарищ генерал. Не пропадать же трофейному добру?
— Правильно сделал, Вахромеев! Командующий фронтом полностью одобрил. Это он приказал бросить именно твой полк на броне десантом фаустников. Вы с ним, с маршалом, оказывается, давно знакомы?
— Да как сказать… Воевали вместе. Еще с Курской дуги.
— И войну заканчивать будете вместе: маршал лично возглавляет эту операцию. По приказу Ставки. А мне, к сожалению, не повезло… Не дотянул каких-то несколько дней. Вот с рукой совсем плохо. Видишь, все сдаю — немедленно отправляют в госпиталь.
Генерал закурил, подошел к Вахромееву вплотную, протянул правую здоровую руку:
— Ну прощай, комполка! Не поминай лихом. Я ведь, честно признаться, мужик кипяченый. Но с тобой бы мы сработались, это я уж тут, в Берлине, понял. А может, после войны еще сработаемся? Как думаешь, Вахромеев?
— Не люблю загадывать, товарищ генерал. Вы уж извините. Будем живы — не помрем. Я так считаю.
И вот вторые сутки безостановочного движения. Лязг гусениц, ветер в лицо, пахнущий придорожной сиренью, короткие огневые стычки с гулким уханьем пушек и скороговоркой автоматов. И снова вперед, снова — танковый аллюр три креста!
А мысли все еще были в Берлине. Оставался, не таял горьковатый осадок какого-то неудовлетворения или, скорее, досады за очень важное незавершенное дело, в котором не довелось поставить решающую точку — концовку поручили другим. Ведь с берега Ландвер-канала, куда вышел вахромеевский полк 28 апреля, уже хорошо виден был центральный Потсдамский вокзал, просматривались аллеи Тиргартена — а оттуда рукой подать до рейхстага и имперской канцелярии.
Весть о капитуляции Берлинского гарнизона полк встретил 2 мая в пригороде, в Мариендорфе: солдаты ликовали, палили в воздух, понимая, однако, что на победном финише их все же чуточку обошли. Но замполит Чумаков оказался молодцом — провел работу, сумел взбодрить «славян». Простая, казалось бы, мысль: конец Берлина — еще не конец войны. Ведь это им, вахромеевцам, вместе с танкистами Рыбалко, Лелюшенко, Полубоярова, гвардейцами Гордова, Жадова и еще сотнями тысяч из тех, кто штурмовал Берлин, предстоит теперь окончательно завершить тяжкую четырехлетнюю войну, поставить историческую точку. Там, под Прагой.
Да, все они так и настраивались раньше: добить врага в его логове, в Берлине, чтобы потом облегченно сказать: «Амба! Конец войне!» Однако враг оказался живучим: продолжаются кровопролитные бои в Северной Германии, обреченно огрызается группировка «Север» в Курляндии, цепью траншей и дотов встает сейчас на пути Дрезден, а в Чехословакии самая сильная и крупная — миллионная группировка «Центр» фельдмаршала Шернера, который после самоубийства Гитлера объявлен главнокомандующим сухопутными силами Германии.
У Шернера под рукой свежие нетрепаные части, здесь же затаились старые знакомцы — битые-перебитые, но все еще существующие танковые дивизии СС, с которыми Вахромееву довелось впервые сшибаться в пору Курской битвы. Это все в Чехословакии, до которой еще надо дойти. Ведь впереди Рудные горы, даже в узости своей достигающие сорока километров. Наверняка траншеи на склонах, минированные дороги, лесные завалы: горы есть горы…
Нелегким будет последний удар, недешево достанется эта решающая победная точка!
Однако велик, неостановим был натиск: уже к вечеру 7 мая немецкая оборона в предгорье оказалась прорванной! В бреши хлынули сотни танков и самоходок, тысячи артиллерийских тягачей и грузовиков с пехотой. Начался ночной бросок через Рудные горы — в проливной дождь, под грохот весенней грозы.
Вахромеевский передовой отряд, с боями миновав перевалы, снова повернул к берегу Эльбы — здесь, в Чехословакии, она уже называлась Лабой. На исходе второго дня, оторвавшись от основных сил, танковый десант неожиданно напоролся на крупную автоколонну немцев. Узкая долина мешала маневрировать, однако тридцатьчетверки лихо рванули по косогору и мелколесьем прямо по склону обошли гитлеровцев, отрезая им путь назад. Одновременно рота тяжелых танков ИС принялась на скорости утюжить шоссе, давя гусеницами и разбрасывая по кюветам вражеские грузовики. Били танковые пушки, в россыпь хлопали фаустпатроны десантников — через полчаса автоколонна превратилась в груду искореженного, дымно чадящего металлолома.
Уцелевшие немцы, в основном офицеры (как потом выяснилось, это была штабная колонна), сгрудились в лощине, которая круто обрывалась берегом реки. Их там пряталось не менее сотни, средь молодой зелени кустарников.
Вахромеев дал ракету: «Прекратить огонь!» Картина казалась ясной: за спиной у немцев — многоводная по весне Лаба; впереди — полукольцом вдоль шоссе жерла танковых пушек и залегшие цепи автоматчиков. Как ни крути — западня.
Спрыгнув на землю, Вахромеев поднял бинокль: интересно разглядеть, что за немцы? Увидел красные лампасы по крайней мере у троих — эти сидели под скалой, даже не прятались. Неудобно на карачках ползать, все-таки генералы. Оно и понятно… Вспомнился давний бой, еще летом сорок третьего, под Белгородом у Томаровки. Тогда вот в такой же похожей ложбине, заросшей терновником, укрывались остатки разбитой танковой дивизии немцев, а он, Вахромеев, опростоволосился упустил немецкого генерала, не успел пленить. Нет, этих упускать нельзя!
Подошел майор Чумаков, вглядываясь, потер красные от бессонницы глаза. Хмыкнул:
— Генералы… Сидят, гады, покуривают. Думаешь, выбросят белый флаг?
— А куда им деваться? — пожал плечами Вахромеев, не отрываясь от бинокля, — У них же только личное оружие. Правда, есть у некоторых автоматы. А много их там упряталось! Прямо кишат по кустам, как воши на овчине. На вот, полюбуйся!
Чумаков отмахнулся от бинокля:
— Не надо! Я и так хорошо вижу. Следует, командир, пожалуй, дать хороший пушечный залп, а то они стесняются. Долго ждать придется.
— Подождем… — буркнул Вахромеев.
Прошло минут пятнадцать. Немцы и в самом деле что-то не спешили с белым флагом. Более того, пытались попробовать, не годится ли Лаба для возможного отхода из западни. Два офицера, сбросив мундиры, прыгнули с обрыва в холодную воду, но вряд ли далеко уплыли: слева, из осинника на самом берегу, застучали автоматные очереди десантников.
— Ладно! — сказал Вахромеев. — Будем предъявлять ультиматум.
— Правильно, командир, — согласился Чумаков.
Подняв белый флаг, с ультиматумом направились майор Соменко, знавший немецкий язык, и командир роты старший лейтенант Бурнашов. Долина притихла, только слышен был приглушенный рокот танковых дизелей, работавших на малых оборотах.
До прибежища немцев по прямой метров триста, а пешком, учитывая изгибы рельефа, и все полкилометра. Парламентерам приказано было дойти до середины этого пути и там, примерно на каменистом, голом взлобке, ждать представителей немцев для предъявления ультиматума. Но они туда не дошли.
Уже на склоне, по которому они спускались от шоссе, их настигла пулеметная очередь, длинная и гулкая очередь крупнокалиберного «гувера» — пулемет бил из-за валуна, как раз с той каменистой высотки, куда шли парламентеры. Очередь — это было видно всем! — сразу наповал скосила обоих, Все произошло в считанные мгновения: и подлая очередь, и почти одновременно с ней кубарем скатившийся но склону какой-то беловолосый солдат — без пилотки, с наспех раскрытой санитарной сумкой. Он успел лишь склониться над телами парламентеров — и снова хлесткая очередь, буквально подбросившая санитара, прежде чем он упал ничком…
Вахромеев беспомощно огляделся, в гневе закрыл лицо руками: сразу троих!.. А этот-то третий откуда взялся, дурень? И вдруг почувствовал горячую, обжигающую сухость во рту; да ведь это была женщина — седоголовая Грунька Троеглазова, санинструктор бурнашовской роты!
Ослепнув от ярости, Вахромеев стал торопливо расстегивать брезентовую кобуру ракетницы: вперед! всем вперед! Раздавить, растоптать, в прах изничтожить фашистскую нечисть! Проклятие недобитки! Но тут же почувствовал на запястье железную руку Чумакова.
— Стоп, командир… Очнись! Опомнись! Нам с тобой нельзя нервничать — мы победители. Помни: ты взял Берлин, возьмешь и этих гадов. Спокойно возьмешь!
Замполит нашел удивительно точное слово: «Берлин»!
Который был уже за плечами. Упоминание о нем подействовало, как ушат холодной воды: Вахромеев, сразу вздрогнув, вернулся к действительности. Тяжело перевел дыхание, буркнул:
— Жалеешь фрицев?
— Нет, наших ребят жалею! Завтра победа. А им еще жить.
Танкисты все-таки не удержались — дали несколько залпов, и немцы полезли из кустов с поднятыми руками. Пулеметчика — какого-то полубезумного лейтенанта, они, между прочим, прибили сами.
Убитых майора Соменко и санинструктора Троеглазову командир полка приказал положить в штабной бронетранспортер, чтобы похоронить с надлежащими почестями в ближайшем на пути чешском городе. Тяжелораненого старшего лейтенанта Бурнашова вместе с сопровождающим ефрейтором Прокопьевым Вахромеев, связавшись по радио, хотел было направить в освобожденный накануне город Теплице-Шанов, но ему посоветовали не делать этого: прямо за ними по маршруту следует колонна подвижного госпиталя.
Прежде чем возобновить путь, танкисты основательно расчистили шоссе, спихивая под гору остовы сгоревших автомашин — сзади наступали на пятки колонны главных сил.
В кузове бронетранспортера, где лежали накрытые брезентом тела убитых, майор Чумаков сказал Вахромееву:
— Я насчет Троеглазовой, Николай Фомич… Нам вернули представление ее к награде. Мотивировка: репатриированная, не прошедшая проверки. Но я думаю, мы возобновим ходатайство. Я сам напишу новое представление. Как только возьмем Прагу.
— Согласен, — кивнул подполковник, — Обязательно надо написать! И указать: представляется посмертно.
До вечера произошло еще два скоротечных ожесточенных боя: эсэсовские части обезумело рвались из огромного котла, который уже образовался севернее Праги, стремились пробиться на запад, за Эльбу, под спасительное крылышко американцев, чтобы там сдаться в плен. Это подтверждали и пленные немецкие генералы.
Оказывается, еще несколько дней назад спешно сфабрикованное новое германское «правительство адмирала Деница», собиравшееся перебраться в Прагу под защиту наиболее мощной немецкой группировки «Центр», издало приказ о капитуляции на западе и продолжении борьбы на Восточном фронте. Однако после того как чехословацкий бастион фельдмаршала Шернера оказался окруженным со всех сторон войсками трех Украинских фронтов, Дениц 7 мая послал срочный приказ-радиограмму об отходе немецко-фашистских войск с Восточного фронта с целью сдаться в плен англо-американцам («чтобы сохранить для германской нации возможно большее число немцев и спасти их от большевизма»). Сам «мастер горной обороны» фельдмаршал Шернер, как свидетельствовали пленные генералы, еще вчера бросил свои войска и переодетый удрал в горы.
Здесь, на равнине, в широких долинах Лабы, продвижение советских войск явно замедлилось. И не только из-за возросшего упорства фашистов: в каждом из многочисленных сел и городков ликующие чехи буквально облепляли советские танки, забрасывали освободителей-десантников цветами, букетами свежей сирени, прямо на тротуары выкатывали давно припасенные бочонки с виноградным вином. И как ни рвались солдаты вперед, а нередко не выдерживали подобного «штурма».
В одном из таких городков, кипевших безудержной радостью, уже в сумерках колонну Вахромеева застал радиоприказ штаба фронта: в двадцать ноль-ноль приостановить движение. По всем радиостанциям было передано обращение советского командования к окруженным войскам группировки «Центр» с требованием безоговорочной капитуляции. На исполнение — три часа.
Пользуясь затишьем, Вахромеев на «виллисе» поехал в полевой госпиталь, расположенный в пригороде, в двухэтажном доме помещичьего фольварка, — туда час назад был доставлен тяжелораненый комроты Бурнашов.
У подъезда из душистой темноты яблоневого сада навстречу Вахромееву вынырнул Афоня Прокопьев — это он позвонил в штаб, сообщил о начавшейся операции.
— Ну как там Василий Яковлевич? Докладывай.
— Сразу на операционный стол положили. Сорок минут назад. Сестра говорит: должен выдюжить. Одно-то ранение легкое — в предплечье, а другая пуля в грудь, прямо напротив сердца. Хорошо, в орден попала, срикошетировала. А орден, говорит, тоже вошел туда… Ну в грудную полость.
— А кто оперирует? Небось женщина?
— Никак нет, товарищ командир! Сам полковник взялся. Сестра сказывала — главный хирург фронта. Очень большой специалист! Профессор, до войны был известным на всю Москву.
— Это сестра тебе сообщила?
— Так точно!
— Ну может, и приврала… — Вахромеев достал кисет, в раздумье свернул самокрутку. — Хотя, с другой стороны, вполне возможно. Потому что Бурнашов есть истинный герой войны: пять орденов, не считая медалей. Такого человека надо непременно спасти!
— Оно-то так… — тяжело вздохнув, сказал Афоня, присаживаясь рядом на скамейку. — Я сестре тоже втолковывал, да и перед капитаном ихним ходатайствовал. От вашего имени. Так они говорят; нам, дескать, все раненые одинаковы, что солдат, что генерал. Всех спасать надобно.
Вахромеев промолчал, с грустью подумал, что, может, они и правы, медики… Ведь недаром же в народе говорят: перед смертью все равны. А врачи это по-своему переиначивают: и перед жизнью тоже. Наверно, правильно…
Отмахиваясь от наплывающего махорочного дыма, Афоня тихо рассмеялся, сказал, будто в оправдание:
— Они тут меня обрабатывали… Ну сестра-сержантиха и капитан тоже. Я им, значит, помогал раненых принимать из фургонов. А потом бинты там снимали, раны промывали некоторым. Так товарищ капитан меня похвалил: ты, говорит, солдатик, к медицине способный. Крови не боишься, и руки у тебя опять же ласковые. Ну, значит, заботливые… И еще знаете что сказал?
— Ну-ну.
— Валяй, говорит, ефрейтор, на доктора учиться. Не пожалеешь. Смешной мужик! А вот вы, Николай Фомич, как считаете: получится из меня доктор?
У Вахромеева сразу на сердце как-то потеплело: вспомнилась Афонина ординарская стряпня, фирменная картофельная жаренка, даже тайные постирушки — что ни говори, а прилежен был к чистоте, аккуратности Прокопьев-младший. Его дотошная заботливость иной раз прямо докучала Вахромееву: ни дать ни взять, бабья опека до зубовного скрежета! Конечно, получится из Прокопьева хороший врач, а почему бы и нет?
Но ответить Вахромеев не успел: справа, на ярко освещенной веранде, распахнулась дверь и на крыльцо вышел приземистый человек в белом халате — стриженый ежик серебрился на его массивной голове.
— Профессор! — испуганно шепнул Прокопьев, — Видать, операция закончилась, товарищ подполковник…
Вахромеев и сам догадался, вскочил, сделал несколько шагов и, как только хирург достал из пачки папиросу, вышел к крыльцу, с готовностью щелкнул зажигалкой:
— Пожалуйста, огоньку, товарищ полковник.
Тот прикурил, усмехаясь одобрительно прогудел:
— Боевые друзья на карауле… Не беспокойтесь, будет жить ваш старший лейтенант! Повезло ему: сердце оказалось не задето. Да и парень жилистый, надо признать. А вы кто ему приходитесь, если не секрет?
— Командир стрелкового полка подполковник Вахромеев! — представился Николай Фомич, — Старший лейтенант Бурнашов мой подчиненный. Старый боевой товарищ. Земляк.
— Ага, значит, вы тоже сибиряк? Ну и ругался заковыристо этот ваш Бурнашов! Именно по-сибирски, упоминая язвы и кадыки, елки и палки, дуги и вожжи. Прямо умора! Я сразу вспомнил, как в прошлом году оперировал во Львове одну летчицу-сибирячку. Та тоже под наркозом выдала весь блеск сибирского фольклора!
— Летчицу? — тихо и хрипло переспросил Вахромеев, делая шаг по ступеньке. — Какую… летчицу?
— Ну говорю вам — сибирячку. Тоже отчаянная была девица. Представляете: с орденами Славы! Фамилию не помню, и к тому же она к нам в госпиталь попала без всяких документов. И в бессознательном состоянии, только по погонам видно, что старшина.
Хирург вдруг умолк и, затянувшись, озадаченно нахмурился. — А собственно… почему вы на меня так смотрите, голубчик? Что-нибудь случилось?
У Вахромеева дрожали губы, он торопливо пытался расстегнуть карман гимнастерки, но пальцы не слушались, соскальзывали с пуговицы. Наконец извлек оттуда потрепанную фотокарточку, протянул полковнику. Тот не понял:
— Что это? Зачем?
— Посмотрите, товарищ полковник… Пожалуйста…
Хирург повернул фотографию к оконному свету и сразу уверенно сказал:
— Да, это она! Она самая. Ну конечно, старшина Просекова — теперь я вспомнил и фамилию! А собственно, голубчик, как попала эта карточка… — Полковник вгляделся в Вахромеева и, вдруг рассмеявшись, хлопнул его по плечу: — Стоп! Так вы, наверно, тот самый пехотный комбат, ее муж, которого она потеряла?!
— Так точно! — Вахромеев тоже улыбнулся — растерянно и чуть виновато. Пряча в карман фотографию, признался: — А ведь я чего только не думал!.. Уже решил, что она, наверно, не выжила после того ранения…
— Не расстраивайтесь и не корите себя, голубчик, мужики все эгоисты. А вот она, наоборот, твердо верит, чтобы живы! Видите, какая разница! Кстати, я ее встречал совсем недавно случайно на Львовском аэродроме. Она уже лейтенант и воюет на 4-м Украинском фронте. Собиралась брать Прагу. А вы ведь тоже сейчас туда направляетесь? Вот там ее и ищите.
…Ровно в двадцать три часа поступило сообщение: время истекло, немцы не ответили на требование о безоговорочной капитуляции. Приказ: вперед, на Прагу, на помощь восставшим пражанам.
Срок ставился жесткий: к утру выйти на западную окраину столицы Чехословакии и овладеть центральным аэропортом Рузине.
О сопротивлении или побеге нечего было и думать: впереди шел штурмбанфюрер, а сзади спускались по ступеням, дыша Крюгелю в затылок, два дюжих эсэсовца. Правда, оружия пока не отобрали, но это ничего не решало — они следили за каждым его движением и не позволили бы даже расстегнуть кобуру.
Как ни странно, Крюгель жалел сейчас об одном: придется бросить автомобиль, для которого партизаны с таким трудом достали горючее — залили полный бак, под пробку! Кому же он теперь достанется?..
А может быть, «БМВ» заберет местный партизанский агент? Ведь Фридрих Ворх предупредил Крюгеля, что за ним в Бад-Аусзее будет для страховки наблюдать некий таинственный партизан. Хотя никакого постороннего наблюдения за собой оберст до сих пор не замечал, как не заметил и роковой эсэсовской слежки.
Штурмбанфюрер подвел Крюгеля к черному «опелю» и усадил на заднее сиденье так, что солдаты плотно стиснули его с обеих сторон. В нагретой солнцем машине было душно, а когда «опель» тронулся с места, Крюгель и вовсе стал ловить ртом воздух: в эсэсовском офицере, сидящем на правом переднем сиденье, он узнал… Макса Ларенца, бывшего фельдкоменданта «Хайделагера»! Сначала, со спины, ему показались знакомыми оттопыренные хрящеватые уши, он медленно перевел взгляд на кабинное зеркало я — обмер…
— Да-да, герр оберет! Вы не ошиблись; это я, Ларенц, ваш старый фронтовой товарищ. Неожиданная встреча, не правда ли? — Не оборачиваясь, штандартенфюрер радушно ухмылялся в зеркало.
Крюгель отвернулся, поглядывая на бегущую мимо городскую окраину. Везут, очевидно, в резиденцию СД, на «виллу Кэрри», — это шесть километров в сторону Альтаусзее. Конечно, на допрос…
Да, кажется, случилось то, о чем его предупреждали в Москве, предлагая сменить фамилию и изменить внешность. Его снова — в который раз! — подвело собственное упрямство!..
Неужели они собираются ворошить старое, связанное с прошлогодним покушением на Гитлера, предъявлять ему документы тайной офицерской оппозиции сейчас, когда рейх уже агонизирует, а до падения Берлина остаются считанные часы? Подготовленная легенда и официальная столичная командировка не спасут — они разоблачат его через пять минут, позвонив по телефону генералу Фабиунке…
Крюгель просто не знал, как вести себя на предстоящем допросе; ведь подобный вариант не учитывался, полностью исключался во время подготовки в Москве. Встреча с Ларенцем считалась случайностью, шансом с миллионной долей вероятности.
Тем не менее эта встреча произошла…
На одном из перекрестков штурмбанфюрер неожиданно и лихо повернул автомобиль вправо. Еще несколько десятков метров по булыжнику — и «опель» остановился у решетчатых ворот. Это была окраина Бад-Аусзее и вовсе не «вилла Кэрри». Значит, подумал Крюгель, они решили провести предварительную неофициальную беседу. А уж допрос потом, когда он окончательно расколется.
Втроем они поднялись на второй этаж добротного типично тирольского дома и расположились на просторной застекленной веранде, где уютно пахло геранью, а стены были испятнаны радужными солнечными бликами. Крюгель собрался сесть у стены, но ему указали на кресло посредине комнаты — в самом потоке слепящих солнечных лучей. «Они хотят хорошо высветить меня, — подумал Крюгель, — Ну и, кроме того, держать на дистанции».
— Вы, кажется, были солнцепоклонником, герр Крюгель! — усмехнулся штандартенфюрер. — Помните, год назад вы так любили погреться на солнышке? Это было полезно для вашей сломанной ключицы. Я вяжу, она благополучно срослась?
— То был не перелом, а ранение… — буркнул Крюгель.
«Чего они тянут, не начинают? Может быть, ждут кого-то?» Сидящий справа Ларенц находился явно в игривом расположении духа, щурился, причмокивал, пристально разглядывая оберста. Всем своим видом он напоминал удачливого егеря, прихлопнувшего наконец пройдоху-браконьера. Что касается штурмбанфюрера, тот, кажется, вообще не собирался вступать в разговор: в противоположном углу, у столика, он заваривал кофе, нетерпеливо дергая щекой и поглядывая на черную коробку телефона.
«А ведь они ждут телефонного звонка!» — догадался Крюгель.
Наконец телефон зазвонил. Штурмбанфюрер поднял трубку, выслушал и коротко сказал: «Гут!»
Затем разлил кофе в крохотные чашечки, одну из которых подал Крюгелю:
— Я должен задать вам два вопроса, герр оберст. Постарайтесь ответить на них вразумительно. Мне сейчас сообщили, что пропуск на вашей машине, которую вы оставили у казино, фальшивый — комендатура гестапо его не выдавала, Вопрос первый: где вы взяли этот пропуск? И второй: как могло вам выдать предписание в Берлине инженерно-саперное управление, которое уже больше месяца эвакуировано и находится здесь, в Берхтесгадене?
— К машине я не имею никакого отношения! — резко ответил Крюгель. — Что касается…
— Стоп! — перебил штурмбанфюрер, — Айн момент! Я не сказал вам, что машину «БМВ» уже заботливо увел один из ваших агентов, герр оберст. Мы его не стали пока задерживать, но приделали хвост. И если вы будете упираться, мы доставим его сюда и допросим на ваших глазах. А вы знаете: мы умеем допрашивать.
Крюгель сразу почувствовал горячие струйки пота на затылке (его не случайно посадили на самое пекло!). Нет, что угодно, но провала партизанского связника он допустить не мог — только не это! Он сам влип в эту историю, сам и должен расхлебывать ее до конца. Он помнил предупреждение Фридриха Ворха.
А может, эсэсовцы просто шантажируют, берут на крючок? Может, автомобиль угнал какой-нибудь местный шалопай или даже вообще никто не угонял — «БМВ» спокойно стоит на месте?
— Повторяю: это не мой автомобиль…
Поднялся с кресла штандартенфюрер, прошел к столику и, взяв сигарету, неумело пыхнул дымом. Благодушно рассмеялся:
— Ах, герр Крюгель, какой вы, однако, упрямец! Вы знаете, что я не курю, но вот даже закурил, переживая за вас. Поверьте, самое правильное в вашем теперешнем положении: говорить только правду! Только! Ведь нам хорошо известно ваше прошлое. И то, что вы принадлежали к офицерской оппозиции, которая, между прочим, ориентировалась на Британские острова. И даже то, как вы таинственно исчезли из «Хайделагера» в конце июля прошлого года. Явно не без помощи этих бесшабашных томми.
— Томми? — машинально переспросил Крюгель.
— Ну разумеется, английских парашютистов! — подмигнул Ларенц. — И пожалуйста, не делайте круглые глаза, оберст. Давайте без артистизма! Между прочим, известный вам фельдфебель Герлих еще тогда именно это показал на допросе. Так что будем играть в открытую: имеете ли вы отношение к Интеллидженс сервис?
— То есть?
— О майн гот! Ну зачем вы юлите, Крюгель. Мы ставим вопрос прямо: являетесь ли вы резидентом английской секретной службы? Или, может быть, вас занесло сюда совершенно случайно, вроде одуванчика?
Так вот в чем дело! Только теперь до Крюгеля окончательно дошло: они принимают его за агента британской Интеллидженс сервис, даже за резидента, специально заброшенного в Альпийскую крепость на финише войны! Ну разумеется, этим фюрерам и в голову не может прийти, что он, полковник вермахта, на самом деле заброшен сюда совсем с противоположной стороны! Участника офицерской оппозиции, которую возглавляли с десяток графов и баронов, конечно же никак нельзя связать с обликом «большевистского разведчика» — это для них чистейший нонсенс…
Все еще сдерживаясь внутренне, Крюгель тем не менее перевел дыхание: ситуация существенно менялась. И пожалуй, в его пользу.
— Допустим… — произнес он тихо, сквозь зубы.
— Что «допустим»? — наседал Ларенц, — Резидент или «одуванчик»?
— Допустим, резидент.
Видимо, штандартенфюрер очень ждал этого признания. Оно его будто подхлестнуло: вскочил, молодцевато бросился к окну, настежь распахнул рамы.
— Что и требовалось доказать! Вы слышали, Шейдлер?
— Слы… слышал, — явно заикаясь, кивнул штурмбанфюрер.
— Тогда приступим к делу, черт побери!
Эсэсовцы действительно приступили к делу и тут же без обиняков предложили «резиденту Крюгелю» деловой контракт: он обеспечивает им будущую легализацию в свободном мире и покровительство Интеллидженс сервис, они взамен предоставляют ему кое-какие секреты третьего рейха. И разумеется, валютные ценности.
По тому, с какой горячностью, перебивая друг друга, «фюреры» убеждали в «обоюдной беспроигрышности джентльменского контракта», в исключительной ценности бумаг, могущих попасть к нему в руки, Крюгель без труда понял истинные мотивы высокопоставленных эсэсовцев: они дрожали за свои шкуры и готовы были хоть сегодня драпать из «неприступного редута», бросив все к чертям и плюнув на дешевые нацистские «патриотические» лозунги (на которые, впрочем, они плевали и раньше!).
Нет, по мнению Крюгеля, оба они были слишком тупы, чтобы разыграть эту мелодраму и спровоцировать разговор о «деловом контракте». Они были искренни в своем смятении и страхе, как недавно искренними были в подлостях, самодовольстве, жестокостях. Им даже изменила столь свойственная изуверам звериная интуиция и осторожность: они прут напролом, не проверив как следует Крюгеля, не наведя справок окольным путем. Им просто некогда, да и, доверяясь Крюгелю, они, собственно, ничем не рискуют.
Рискует он. И не только собственной жизнью — ведь для спасательной операции обязательно потребуется выходить на партизанских связников. Он не имел нрава принимать единоличного решения, однако другого выхода сейчас не было.
— Вы меня просто растрогали, господа! — усмехнулся Крюгель, перенося свое кресло с весеннего солнцепека (пора высвечивания, пожалуй, закончилась!). — И я понимаю: долг истинного немца помочь соотечественникам в тяжкую минуту. К тому же мы с вами, герр Ларенц, действительно старые фронтовые товарищи, а это незабываемо. Но поймите и меня: я подчиняюсь субординации, а в разведке это особенно важно. И если я рискну принять самостоятельное решение, то есть помочь вам, то я должен иметь гарантию: Лондон одобрит мою акцию. Меня интересуют не деньги и не золото. Я хочу знать, чего стоят так называемые секреты, окупят ли они вашу переброску в Швейцарию и последующую легализацию, например, в Испании?
Эсэсовцы молча переглянулись, и Крюгель понял, что вопрос обоих застал врасплох: между ними явно не было предварительной договоренности на этот счет. Ну что ж, пусть выкручиваются. Не он первым начал разговор о «деловом контракте». А раз начали, надо вести его по всем правилам, без скидок — твердо и жестко. У них не будет повода думать о нем, как о сентиментальном любителе острых приключений. Банк объявлен — ставки на стол.
— Мы могли бы предложить координаты тайника с контейнерами, в которых находятся все части немецкой боевой ракеты конструкции фон Брауна. Ну вы ведь в курсе ракетных дел, герр Крюгель… — Штандартенфюрер высказал это предложение с явной неохотой.
— Вряд ли это заинтересует моих шефов, — покачал головой Крюгель. — Насколько мне известно, Интеллидженс сервис уже располагает несколькими образцами Фау-2, в том числе и теми, что упали на Лондон и не разорвались.
— Но речь идет о новейшем образце, герр Крюгель! О так называемой трансатлантической ракете. По расчетам, она должна покрывать расстояние в четыре тысячи километров. То есть достигать берегов Америки.
— К сожалению, должен вас огорчить, штандартенфюрер. Эта ракета, скорее, представляет интерес для американской разведки, для ОСС[55]. Альбиону[56], по-моему, нет смысла вкладывать капитал в такую ракету.
— Как нет смысла? А потенциальный восточный противник, а большевизм? — недовольно и раздраженно воскликнул Ларенц. — Во всяком случае, это будете решать не вы, герр Крюгель.
— Совершенно верно, не я, — спокойно кивнул Крюгель. — Но я делаю первичную прикидку. И для своих выводов я имею основания. Иначе зачем мы ведем этот разговор?
Со своего места у кофейного столика поднялся штурмбанфюрер. Подошел к Крюгелю и, нервно дергая щекой, силясь преодолеть заикание, долго не мог начать фразу.
— Вы… мэ… м-мне кажетесь умным человеком, герр оберст. Я п… предлагаю ставку самому премьеру Черчиллю. Он заплатит любые деньги, а ва… вас наградит орденом. За его письма.
— Какие письма?
— Личные письма Черчилля к дуче Муссолини.
— Признаться, я ничего не понимаю…
— Де… дело в том, что английский премьер Черчилль один из давних обожателей Муссолини. Начиная с 1927 и по сорок третий год он написал ему целый мешок хвалебных писем. Вернее, чемодан. А осенью 1943 года, когда Отто Скорцени освободил дуче из плена на высокогорном Гран Сассо, чемодан на несколько часов попал к нам в СД. У меня на руках имеется микрофильм со всеми письмами сэра Уинстона.
— Ну и что же?
— Как «что»?! — взорвался штурмбанфюрер. — Вы прикидываетесь или в самом деле ни черта не понимаете?! Да ведь эти компрометирующие письма, могут стоить головы Черчиллю, а уж поста премьера — это точно, опубликуй письма завтра любая бульварная газетенка. «Поборник демократии и свободы» вдруг оказывается обожателем фашистов. Мировой скандал — вот что это такое, герр Крюгель!
— Да, пожалуй… — искренне изумился Крюгель. Что там бульварная пресса — он сам, полковник вермахта, никогда бы не поверил в подобную метаморфозу. В самом деле сногсшибательная сенсация! — А вы… извините, штурмбанфюрер, можете дать гарантии?
— Какие нужны еще гарантии? Микропленка у меня, и я ее предъявлю только там, в Лондоне. А что касается гарантий, то это наши с Ларенцем головы. Ведь не улизнем же мы из рук пресловутой Интеллидженс сервис, не так ли? Или вы сомневаетесь?
— Я согласен.
…На подготовку спасательной акции ушла целая неделя. Крюгелю пришлось действовать почти в открытую: он вошел в контакт с партизанскими связниками в Бад-Аусзее, а потом выехал в Бад-Ишль к Фридриху Ворху якобы для разработки маршрута перехода в Швейцарию. Эсэсовцы ни во что не вмешивались, хотя слежка за Крюгелем была установлена круглосуточная.
Однако она мало что давала Ларенцу и Шейдлеру — во всей Альпийской крепости уже царила неразбериха и паника: в начале мая американские войска, прорвав оборону на реке Инне, вышли к Среднему Дунаю и полностью отрезали Тирольские и Альгейские Альпы. Сюда сначала пришло сообщение о самоубийстве Гитлера, а 3 мая все радиостанции известили мир о падении Берлина.
Со склонов гор вместе с ручьями многоцветным половодьем скатывалась в долины весна, а в курортных городках, переполненных оборванными беженцами и завшивленной солдатней, свирепствовали голод, хаос, эпидемии. На импровизированных толкучках шелестели в грязных пальцах доллары и фунты, скупо поблескивали старинные наполеондоры, золотые американские двадцатидолларовики, бриллианты, рубины, платиновые цепочки, ювелирные редкости из музеев европейских столиц — все это без сожаления отваливалось за краюшку черного хлеба, плитку шоколада или бутылку кислого молока. Но никакие драгоценности уже не могли противостоять железной и беспощадной поступи Времени, Альпийская крепость — зловонная отрыжка третьего рейха — билась в последних конвульсиях…
На рассвете 6 мая, когда американцы заняли Берхтесгаден, распался штаб СД, а в долине Эдернталь австрийские отряды Сопротивления добивали эсэсовские части, оберст Крюгель вывел свою команду на старт. И тут выяснилось, что эсэсовцы пытаются его явно надуть: на условленной явочной вилле Крюгель увидел не двух, а трех человек, экипированных под тирольских жителей. Третьим был долговязый пожилой мужчина, упорно прятавший взгляд под полями шляпы. Лицо его с характерным шрамом на левой щеке показалось оберсту знакомым. Этот третий наверняка тоже собирался с ними в Швейцарию, судя по огромному, туго набитому рюкзаку.
Крюгель сделал знак штандартенфюреру Ларенцу, предлагая выйти в коридор. Там он гневно спросил:
— Что за фокусы, Ларенц?! Я вижу, вы преподнесли мне сюрприз?
— Простите, ради бога, оберст. Но я ничего не мог сделать. Шейдлер привел его явочным порядком. Они предлагают вам полмиллиона фунтов стерлингов за то, чтобы взять этого человека с собой! Полмиллиона, Крюгель!
— Не валяйте дурака, Ларенц! Я отлично знаю, что ваши фунты фальшивые. Их отштамповали здесь, в Эбензее. Оставьте их лучше себе!
— Гм… — замялся, хмыкнул штандартенфюрер. — Ну в таком случае мы предлагаем миллион швейцарских франков. Банкнотами. Это вас устроит?
— Только в том случае, если вы мне скажете, кто этот человек. Я должен знать, какого кота тащу в своем мешке. Понимаете?
— Ну хорошо, оберст, я отвечу: это обергруппенфюрер Эрнст Кальтенбруннер, начальник имперского управления безопасности.
— Бывший, — поправил Крюгель, едва сдерживая удивление. Так вот почему показалась знакомой эта удлиненная лошадиная физиономия дюжего «тирольца»!
— К сожалению, мы все теперь бывшие… — меланхолично вздохнул Ларенц. — Итак, вы не возражаете?
— Гут! — кивнул Крюгель. — Скажите им: пусть выходят вниз, к машине.
Утро было холодным, сумеречным. Скалистые вершины Мертвых гор, к которым вел машину Крюгель, кутались в темные свинцовые облака. Покручивая баранку, оберст размышлял о возможных последствиях внезапной перемены. Главное состояло в том, что это был тот самый редкостный случай, когда третий не оказывался лишним. Такой удачи он, признаться, не ожидал!
Хотя кое о чем догадывался и раньше…
Фридрих Ворх оказался прав, высказывая на днях Крюгелю свое предположение о том, что за спиной эсэсовских офицеров прячется фигура значительно крупнее. Он сказал это сразу, как только услыхал о письмах Черчилля к Муссолини: такие секреты мог держать при себе только высший нацистский бонза.
Но хлопот теперь партизанам прибавится… Очевидно, беглецов придется разбивать на две группы, чтобы потом удобнее было захлопнуть мышеловку. Без единого выстрела, как предупредил Ворх. Разумеется, все трое должны быть взяты живыми: слишком много они напакостили на этой грешной земле. И обязаны исповедаться. Перед будущим. Перед человечеством. (Но отнюдь не перед своей совестью, которой у них никогда не было!)
Машина наконец свернула с шоссе и еще около часа медленно пробиралась, буксуя на подъемах, по узкой горной дороге. У маленького голубого озера, на лесной вырубке, дорога оборвалась — дальше вела лишь пешеходная тропа.
Уже совсем развиднелось, когда все четверо, обливаясь потом под тяжестью рюкзаков, вышли к ветхому охотничьему домику. Лохматый сенбернар вышел им навстречу, погавкал для порядка, потом обошел всех по очереди, добродушно тыкаясь в колени лобастой башкой.
У костра за чаепитием хозяин — лесник Мозер немногословно объяснил дальнейшее: эти господа (Шейдлер и его шеф) пойдут с ним, а эти двое (Ларенц и Крюгель) останутся пока в сторожке. Их поведет другой проводник, и его придется подождать. Нет, ждать недолго, может быть, около часа. Высокие господа не должны обижаться, потому что сами внесли разлад в заранее обусловленный план. К сожалению, по горной тропе в теперешние времена нельзя идти большой группой — в этом все дело.
Прихлебывая горячий чай, Крюгель украдкой наблюдал за Кальтенбруннером: у того явно бегали глаза и дрожали руки. Неужели матерый «фюрер» учуял близкую западню? Вряд ли. Скорее всего, «железный Кальтен», при одном имени которого трепетали даже чванливые пруссаки-генералы, теперь просто трусил. Не лучше вел себя и «неустрашимый» штандартенфюрер Ларенц: он, кажется, заподозрил неладное в разделении на две группы, А может, это обстоятельство серьезно ломало его собственные планы?..
Потом, когда лесник Мозер исчез со своими спутниками в еловой чаще, Ларенц и вовсе забеспокоился: поминутно вскакивал и, вышагивая по дощатому полу, то и дело заглядывал в окна домика, осторожно оттянув занавеску. И демонстративно, не стесняясь, держал наготове парабеллум.
Все-таки партизаны допустили просчет. Это обнаружилось, когда наконец прибыли «проводники», Их было двое. Первый — бородатый австриец — направился к крыльцу, а другой присел у костра, чтобы прижечь сигарету от затухающих углей. Вот этот, второй, и привел штандартенфюрера в неописуемый ужас.
— Майн гот! — вскрикнул он, пятясь от окна. — Да ведь это же пленный русский — я его знаю… Мы в западне, Крюгель!
Ударом каблука эсэсовец вышиб окно на противоположной стене, схватил свой рюкзак и, разбежавшись, хотел прыгнуть — там сразу начинался спасительный лес. Но не прыгнул, не смог; оберст Крюгель подставил ему обыкновенную подножку. Сцепившись, они катались по полу, пока не подоспели вбежавшие партизаны. С минуту те стояли в нерешительности, не зная, кому же помогать?.. Этим воспользовался штандартенфюрер и выстрелил — пуля попала Крюгелю в бедро.
Связанного штандартенфюрера партизаны доставили на свою базу в глухом альпийском хуторе. Там же вскоре оказались и Кальтенбруннер с адъютантом Артуром Шейдлером. А оберста Крюгеля на его машине срочно отвезли в Бад-Ишль к аптекарю Ворху. Здесь, в мансарде второго этажа, Гансу Крюгелю предстояло встретить конец мировой войны…
Вечером того же дня партизанский отряд совершил налет на «виллу Кэрри» — бывшую резиденцию шефа СД. Перебив охрану, партизаны ворвались в дом и под вопли живших здесь эсэсовских жен пленили последних главарей гестапо и СД. Обыск дал богатый улов: сейфы с секретными документами, пачки долларов, франков и фунтов, железные ящики с награбленными сокровищами — они были спрятаны на огороде. Только одного золота обнаружили более семидесяти килограммов.
Альпиенфестунг — «национальный редут Германии» — окончила свое существование.
Но еще не кончилась война…
Егор Савушкин жевал горьковатый смородиновый лист и сокрушенно сплевывал: экая получилась незадача! Из-за него, Савушкина, едва не ускользнул матерый эсэсовец, чуть не сорвалась партизанская засада. Хотя, если рассуждать по-умному, он тут совершенно не виноват, кто знал, что беглым эсэсовцем окажется тот самый штандартенфюрер — бывший комендант «Хайделагера», начальник автоколонны, из состава которой месяц назад Савушкин совершил побег вместе со своей бригадой? Это просмотрел итальянец Пеппо — командир партизанской разведки, парень вертлявый и сумасбродный. Схватил попавшего под руку Савушкина, хлопнул по крутому плечу: «Рус карашо! Давай-давай!» — и приставил на помощь местному австрийцу-охотнику.
Вот тебе «давай-давай»… Не помогла и тирольская кацавейка, которую партизаны второпях напялили на Савушкина: эсэсовский комендант с первого взгляда признал лагерного бригадира. Да еще стрельбу учинил. Хорошо хоть, в своего же немца попал — его потом увезли. С этим вторым немцем Савушкину тоже не все было ясно: показалось, что и с ним где-то встречались раньше. Но где именно — вспомнить никак не мог.
Да, бегут фрицы, расползаются, как тараканы, — видно, впрямь почуяли близкий конец… Пользуясь общей паникой, сюда в горы бегут и бывшие военнопленные: поляки, чехи, англичане, русские, итальянцы. Партизанский отряд вырос в несколько раз, а в «русской роте» Савушкина уже перевалило за тридцать человек. И оружие есть, и боеприпасов полно, и дел партизанам хватает, одно плохо — совсем нечего стало жевать… Раньше хоть перебивались трофейными продуктами, теперь и этого нет: разбитые немецкие части бегут в Альпы голодной, обезумевшей от страха оравой, будто саранча, сметая по пути все живое и съестное.
Свою роту Савушкин давно перевел на подножный корм: на слизун, щавель, на студенистую кашу из луковиц сараны, которую тут именуют горной лилией. Конечно, на такой еде жиру не наживешь, зато в роте нет ни одного больного. Савушкинскую «сибирскую кашу» пробовали перенять итальянцы и чехи, однако она им не понравилась и впрок не пошла: блевали и мучились животами. Дело известное: кому что нравится…
Уже трижды старшина обращался к партизанскому командованию с просьбой отпустить роту на восток, к своим, — там настоящая война, там каждый штык на учете. Однако ему отказывали и вежливо пространно объясняли, почему именно. Он мало что понимал из этих объяснений (командир был австриец), хотя главное уяснил: еще не время. Им, местным, конечно, виднее: у них под рукой рация, связь с Веной, и свои люди в окрестных городах и поселках.
Савушкин подолгу рассматривал карту советского полковника-летчика: красная линия полетного маршрута упрямо и властно звала его на восток. Да ведь и было-то недалеко — каких-нибудь сто пятьдесят километров! На три дня хорошего хода. А если прихватить автомашины, то и за день можно добраться.
Однако он хорошо понимал: близок локоть, да не укусишь. Впереди лежал Дунай, здесь — горы, в Чехословакии — тоже сплошные горы, а это предопределяло движение только по дорогам. По тем самым дорогам, по которым сейчас валом валило отступающее на запад разбитое германское воинство. Их тысячи! Очумелые от страха, они пылинкой сдуют с пути савушкинскую роту. Так что положение — как утки на яйцах: сиди и не крякай…
Старшина вынул из футляра бинокль, поднялся на крыльцо дома: ему показалось, что на ближнем перевале, через который шла тропинка в соседний хутор, появились какие-то люди.
Так и есть — это с группой бойцов возвращался комиссар роты Живка с командирского совещания (Савушкин туда посылал его, сам он все равно ничего не понимал в этом галдеже на разных языках). В середине цепочки старшина с удивлением разглядел пленного эсэсовского штандартенфюрера. Ну да, это был он! Хорошо виден и фонарь под глазом, который ему приставил Савушкин в охотничьей избушке (чтобы не очень нервничал и не взбрыкивал!). За каким хреном они волокут сюда этого дармоеда? Самим жрать нечего…
Через полчаса группа комиссара вышла из лесу и появилась в расположении роты. Карел Живка направился прямо к командиру, весело скаля зубы.
— Почему такой хмурый, Егорий? Я принес тебе много радости. Вот получай сигареты. Я сказал, что ты мучаешься без курения. Командир передал тебе, как награду за храбрость. Это сигареты нашего эсэсовца, нашли в его рюкзаке. Представляешь, какой заядлый курильщик? Ничего другого не взял, кроме золота и этих сигарет. Даже никакой еды.
— То-то и оно, — буркнул Савушкин, — Его же, гада, кормить надо. Зачем привел его?
— О, это приятный вопрос! — рассмеялся чех. — Особенно для тебя, Егорий. И для меня тоже. Слушай, командир отряда получил радиограмму советского командования с просьбой срочно переправить пленного в Чехословакию, в штаб 4-го Украинского фронта. Мы завтра выходим домой, ко мне в гости, Егорий!
— Неужели?! — обрадованно гаркнул старшина.
— Да-да, выходим завтра! Этот эсэсман оказался чертовски ценным типом. Приказано очень беречь, особенно его язык. Ведь при нем не нашлось никаких документов, кроме фальшивого швейцарского паспорта. Видимо, он знает многое и расскажет, если его хорошенько потрясут.
Старшина присел на ступеньку, нашарил в кармане спички, собираясь в удовольствие наконец-то затянуться табачком (он в самом деле не курил уже несколько суток), а заодно и полюбоваться на пленного эсэсовца, припомнить ему, как в «Хайделагере» после неудачного группового побега пленных он стоял враскорячку над распростертым Савушкиным и лично считал удары шпицрутена. Не запамятовал ли, сука?
Прежде чем открыть пачку, старшина оглядел лакированную этикетку, по складам прочитал вслух; «Ат-ти-ка». Удивленно ухмыльнулся;
— Это что же такое, Карла?
— Сигареты высшего сорта! — Живка прищелкнул языком. — Генеральские.
— Ишь ты! А слово-то само чего означает?
<В оригинале отсутствуют страницы 382–383. Прим. авт. fb2.>
К тому же дело вырисовывалось не рискованное: немцев было лишь десять человек, Правда, к ним могла подоспеть подмога, но и у партизан имелась постоянная подмога — окружающий густой лес.
Через полчаса с эсэсовцами было покончено. Костер затушили, собрали в кучу трофейные автоматы, осмотрели захваченные санитарные автомашины — в одной из них осталось еще полкузова денежных ящиков. Партизаны удивленно разглядывали радужные бумажки, рассыпанные по берегу. Чего тут только не было: лиры, фунты, марки, доллары. И даже советские червонцы.
Савушкин дивился другому: оказывается, эсэсовцы все, как один, были трезвыми. Он-то думал: пляшут по-сумасшедшему, потому что налакались шнапса. А они от денег, видать, опьянели. Тут же миллионы, а они их жгли, плясали на них — вот и одурели от радости. Ну ничего, доплясались…
Самое главное, — имея автомашины, отряд теперь мог с лихвой перекрыть вынужденную задержку. Австрийцев-проводников и еще двоих партизан переодели в эсэсовские мундиры, усадили в кабины. Остальные разместились в кузовах. Пленного штандартенфюрера, которого неотлучно сторожил Атыбай Сагнаев, старшина взял с собой в первую машину. Эсэсовец был мокрым (упал с камня, когда его переводили через речку) и теперь клацал зубами, поминутно икал. Может, от холода, а скорее, от всего недавно увиденного, когда у него на глазах партизаны ловко перещелкали целый десяток гитлеровцев.
Все время, пока машины медленно ползли вниз, спускаясь в долину, Савушкин досадливо кряхтел, ругал себя: зря согласился с Живкой насчет этих автомашин. Спрятав тридцать человек в душегубки-фургоны, в которых нет ни окон, ни даже щелей, он подвергает отряд смертельной опасности: сейчас на дорогах еще полно полицейских застав, и, если переодетые проводники-австрийцы провалятся, сразу будет крышка всем. Достаточно нескольких автоматных очередей по фанерным стенам фургонов…
Надо при первой же возможности выбираться из этих проклятых фургонов и валить дальше пехтурой. А что касается денежных ящиков, пускай с ними валандаются австрийцы — отряду от них никакого проку. Одна обуза.
Машина неожиданно остановилась. «Уж не патруль ли?» — испугался Савушкин. Тут он вспомнил, что, собственно, идею насчет использования захваченных санитарных фургонов подал он сам, а комиссар Живка лишь поддержал. Не утерпел, выругался вслух.
— Что такое, командир? — справился сидящий рядом Атыбай.
— Бросить нам надо эти мышеловки-фургоны… Понял? — буркнул старшина. — А ну выгляни, почему остановка?
Атыбай приоткрыл заднюю дверцу, высунул голову. Тихо рассмеялся:
— Мостик впереди, командир. Проводник пошел посмотреть: выдержит ли.
— Все одно надо бросать машины! А то влипнем, как воробьи в коровий навоз. Поди скажи шоферу: как спустимся в долину — сразу стоп. И по кустам.
— Слушаюсь, командир!
Однако выполнить это указание удалось не сразу. Едва под колесами мягко зашипел асфальт автострады, машина вдруг газанула и понеслась, набирая скорость, да так, что по полу фургона заходил ветерок. А потом и засвистел в дырках от пуль, которые забелели в правой стенке сразу же, как только с обочины простучала автоматная очередь.
Шофер гнал автомобиль, наверно, около часа. Не отставала и другая «санитарка». Уж потом выяснилось, что фургоны обстрелял патруль дорожной полиции, после того как они пронеслись мимо, игнорируя поднятый стоп-жезл.
Конечно, слабаком оказался шофер: чего ему было бояться двух каких-то полицейских? Небось нашли бы на них управу. А парень глаза на лоб — и сразу драпанул. Хорошо хоть обошлось без потерь.
Старшина даже материть его не стал. Вчерашний лагерный доходяга, он и за баранку-то держался два года назад. К тому же обе машины теперь приходилось по-настоящему бросать: впереди, на подходе к Линцу, шоссе было сплошь забито искореженной техникой, изрыто воронками. Судя по всему, тут с размахом, на всю железку поработали американские бомбардировщики над какой-то отступавшей механизированной частью. И очевидно, недавно, нынешним утром: кое-где еще дымились догорающие танки и тягачи.
Отсюда они пошли с одним проводником, второй австриец повел «санитарку» с оставшимися денежными ящиками куда-то в ближайшее село: такой груз нельзя было бросать на дороге.
Ночь провели в лесу. А утром увидели американцев: бесконечная колонна новеньких зеленых автомашин и таких же блестяще-зеленых танков медленно тянулась по автостраде на берегу Дуная. Слышался базарный говор, хохот и праздничная бестолочь большой гулянки, пиликали аккордеоны, губные гармошки, бренчали банджо. В кузовах бронетранспортеров, в джипах, заваленных сиренью, солдаты размахивали полосатыми флагами, будто трясли матрацы.
— Мать честная! — изумленно разинул рот Иван Штыцко. — Гляньте, братцы, негры-то чего вытворяют! Пляшут чечетку прямо на броне. Во дают!
— Веселая война… — хмуро бросил Савушкин. — У них, поди, и рому, и жратвы навалом. Америка!
Иван Штыцко несмело подергал за рукав Савушкина:
— Товарищ старшина! А может, я того… Смотаюсь быстренько к ним? Так, мол, и так, друзья-союзнички, одолжите буханок десять хлеба. В счет нашей общей победы. А, товарищ старшина?
— Дуралей, — повернулся, поморщился Савушкин. — Просить не умеешь. Надо говорить: Христа ради.
— Я серьезно, товарищ старшина… А вы…
— Что я?! — гаркнул Савушкин. — Молокосос, сопля зеленая! Ты просил у немцев, много они тебе дали? Иди проси, только назад не возвращайся. Они тебя живо за шкирку и запишут в интернированные. Вместе с власовцами. Зато свиной тушенки дадут: нажрешься вволю. Ну иди, чего тянешь?
— Ну что вы, товарищ старшина?.. — испугался, сразу побледнел Штыцко. — Я же так… К примеру. На что мне ихняя тушенка? Я потерплю. Дома наемся.
— Вот то-то же, балаболка. Сколь раз тебя учил: думай, а потом говори. У тебя же язык спереди ума подвешен. Учитывай, Штыцко, борись с недостатком. Ты солдат, а не какой-нибудь уличный шалопай.
— Понял, товарищ старшина!
— А понял, так иди займись делом. Готовь рацию к работе. Видишь, время подходит.
По радио их поблагодарили за четкое движение и еще раз напомнили: прибыть в район юго-восточнее Фрейштадта не позднее полночи. В промежутке между часом и двумя ночи ждать самолет, выложив посадочные знаки.
До места назначения оставалось еще около пятидесяти километров. Не так уж много по времени, если не считать предстоявшую переброску через Дунай. Учитывая строгий контроль на мостах, планом предусматривалось самостоятельное форсирование: в пяти километрах по реке, выше Липца, отряд должен был переправить местный фермер, хозяин лодочной станции. Однако по совету Карела Живки эту проблему решили неожиданно просто: партизаны смешались с пестрой толпой беженцев и спокойно миновали пост, охраняемый уже не немцами, а американскими солдата ми-десантниками.
Вместе с беженцами, сложив на повозки с тряпьем стрелковое оружие, партизаны благополучно добрались до самого Фрейштадта. И здесь, уже под вечер, снова ушли в лес.
Ушли, потому что дальше до шоссе двигаться было невозможно: навстречу нескончаемым потоком из Чехословакии устремились к Дунаю немецкие части. Тут были пешие батальоны гренадеров, моторизованные полки геринговских авиадивизий, тяжелые артиллерийские дивизионы, подразделения «фольксштурма» и ударные группы фаустников. Ревели танковые и автомобильные моторы, блестело оружие, зияли жерла расчехленных пушек — вся эта многокилометровая колонна своей скрытой, туго напруженной боевой мощью, рядами солдатских шеренг очень напоминала картину, увиденную утром на противоположном, западном берегу Дуная — марш американцев. И можно было лишь вообразить несусветный ад и грохот сражения, столкнись в лоб эти две враждебно нацеленные силы. Если бы не одна деталь: во главе каждого немецкого подразделения виднелись белые флаги капитуляции. Немцы шли сдаваться в плен!
С придорожной опушки партизаны спокойно наблюдали за идущими мимо войсками. Нет, эти, конечно, сильно отличались от американцев. Там — песни-пляски, тут — гробовое молчание. И вообще, если приглядеться, немецкая колонна напоминала, скорее всего, гигантский воинский эскорт на чьих-то пышных похоронах…
Савушкин не торопил ребят: пусть глядят, пусть любуются — легче будет домой возвращаться. Нет ничего отраднее солдатскому сердцу, чем вид поверженного врага. И еще другому радовался старшина: на землистых, изможденных лицах партизан, вчерашних узников подземной «Доры», не было ни злобы, ни злорадства — только угрюмый интерес. Значит, понимают, душой осознают: они — победители!
Не думал не гадал старшина, что всем им еще придется это подтверждать в последнем бою — истинно последнем для многих из них…
Ровно через час, еще при низком вечернем солнце, рота Савушкина, двигаясь лесным проселком к району посадочной площадки, вышла к реке. Здесь на карте проводника-австрийца значился лесопильный завод, а на самом деле они увидели концлагерь. Приземистые деревянные бараки в три аккуратных ряда, многослойный забор из колючей проволоки, белые ролики электроизоляторов на стойках и сторожевые вышки по углам — каждому из них хорошо был знаком этот зловещий пейзаж! Оттуда, из-за проволоки, временами накатывался смердящий дух, от которого к горлу подступала тошнота, — справа, у берега реки, вовсю дымила труба кирпичного крематория…
Дальнейшее даже для самого Савушкина происходило как в тумане, как в бредовом сне. Сначала были трупы, много трупов-скелетов в полосатой арестантской одежде вдоль всей южной ограды, потом — звяканье лопат в прибрежном овраге, где копошились в своей будущей братской могиле сотни еще живых арестантов. И над ними, на бугре, — черная редкая цепочка охранников с собаками…
Потом — бой. Он начался без команды, без сигнала: партизаны, сжав автоматы, яростно рванулись из ближних кустарников, и Савушкин только тогда понял, что он как командир оказался не на высоте, потерял управление, допустил эту опасную для самих партизан стихийную атаку. Понял слишком поздно, когда и его самого захватила слепая неостановимая волна ярости.
Он пришел в себя, сразу опомнился, как только услыхал сзади гавкающий стрекот крупнокалиберного пулемета. И сразу упал — очередь прошла над самой головой. «Вот с чего надо было начинать! — сообразил, отплевывая землю, — С охранников на вышке, с пулемета…» Очереди длинно харкали свинцом, смертельной россыпью ложились прямо по оврагу, по кишащим там полосатым спинам, по залегшим на открытом бугре партизанам.
«Надо же, влипли!» Савушкин вдруг вспомнил налитые кровью глаза атакующих партизан, себя, матерно орущего, в безудержной общей лаве. И ведь никого для резерва, для подмоги в кустах не оставил. Взбесился, как все, дурак!
А Сагнаев? Он же не имел права бросать своего штандартенфюрера. Этот парень-кремень не мог ослушаться приказа! Он наверняка там, в кустах!
Старшина кубарем скатился с осыпи, быстро выхватил ракетницу и выстрелил в сторону сторожевой вышки — ракета с шипением повисла над ней красным вопросительным знаком.
А крупнокалиберный «шварцлозе» бил и бил, опустошая ров, окрестные, недавно зазеленевшие кустарники. Поймет ли Атыбай, что только он, оставшийся в тылу эсэсовского пулемета, может спасти сейчас роту и обреченных узников? Сообразит ли, что охраняемый штандартенфюрер никому не будет нужен, если вся партизанская рота ляжет костьми на этом бугре?
Сообразил… Минуту спустя сзади ухнули один за другим два гранатных взрыва — пулемет замолк.
Старшина вскочил и увидел, как Атыбай лезет уже по лестнице, строча из автомата в пол дымящейся полуразбитой будки. За каким дьяволом он туда? А ну как уцелел кто-нибудь из охранников?..
— Стой, Сагнаев! Назад!
Голос утонул в автоматной очереди: поднялись уцелевшие партизаны, А потом он увидел, как падал с вышки сержант Caгнаев — выронив автомат и широко раскинув руки.
…Савушкин бежал к лесу, вилял, петлял, заглядывал под кусты, вроде собаки, потерявшей хозяина. Тяжело, загнанно дыша, осмотрелся на опушке — штандартенфюрера не было. Нигде не было! Вот она вырубка, на которую они вышли из леса, вот пенек — на него присел тогда захромавший Карел Живка… А у той вон сосенки Атыбай Сагнаев усадил своего «фюрера». Что там, под ней, белеет на траве?
Это был брезентовый солдатский брючный ремень. Стало быть, Сагнаев этим ремнем успел-таки привязать эсэсовца к дереву… А тот развязал, нет, скорее, разорвал, судя по лопнувшей пряжке. И драпанул… Куда, в какую сторону? Где он сейчас?
В лес побежал, конечно, в лес! Там, в той стороне, находится шоссе, где час назад они видели толпы отступавших немцев. Туда ему и бежать.
Старшина снова вскинул автомат и рванул в сосняк. И нос к носу нежданно-негаданно столкнулся… с Иваном Штыцко.
— Ты как тут оказался, брандахлыст?!
— Согласно вашему приказу, товарищ старшина! — гаркнул тот, преданно выпучив глаза. — Вы же мне велели рацию беречь пуще головы. Так что, когда все побегли да стрелять начали, я с ней сразу в лесок. Вон она стоит в целости-сохранности.
— Ну и хлюст! — Старшина скрипнул зубами. — Штандартенфюрера не видел?
— Никак нет! Правда, кто-то такой побежал вон туда, влево, к дороге. Я еще подивился: все сюда, а этот эвон куда загнул. Может, эсэсовец и был.
Дорога та самая, по которой они шли раньше. Только здесь проселок вилял в сторону, в обход небольшого холмика с каменистым гребнем. На этот гребень несколько минут спустя и выбежал Савушкин. Огляделся — никого! Ни на дороге внизу, ни в ближних зарослях жимолости. Может, вернуться, собрать партизан, всех уцелевших узников и прочесать лес? Не успеть… Эсэсовец далеко удерет за это время: ноги-то у него не связаны.
Вдруг из-за поворота, со стороны реки, от концлагеря, выскочил пятнистый грузовик с людьми в кузове. Савушкин пригляделся: да ведь это удирали из лагеря уцелевшие охранники! Быстро вставил в автомат новый рожок, выложил на камень две гранаты — перестрелять хоть этих гадов, если тот ушел. Одной породы, живодеры.
Грузовик почти поравнялся с Савушкиным, как неожиданно взвизгнули тормоза: прямо на дорогу, чуть не под колеса, выскочил из боярышника беглый штандартенфюрер, завопил что-то, вздев к небу склепанные руки. Он стал было карабкаться в кузов, из которого ему помогали охранники, и в этот момент старшина короткой очередью прошил ему спину. Потом одну за другой бросил гранаты в кузов грузовика.
…Уже в темноте под яркими весенними звездами наполовину поредевший отряд продолжил путь. В голове колонны вслед за проводником и старшиной Савушкиным партизаны на носилках несли тяжелораненого Карела Живку.
Протекторат Чехии и Моравии стал последним оплотом «тысячелетнего рейха». Гитлеровцы сконцентрировали здесь полуторамиллионную группировку «Центр» и, зажатые со всех сторон кольцом советских фронтов, все-таки продолжали бессмысленную борьбу, беспощадно истребляя восставших в начале мая чешских патриотов.
В полдень 5 мая восстала Прага. Улицы и площади столицы перекрыли баррикады. В окрестностях Праги повстанцы разрушили участок железной дороги и отрезали таким образом удобный для немцев путь бегства на запад. По приказу фельдмаршала Шернера в Прагу были спешно переброшены танковые и отборные эсэсовские части. Город пылал, истекая кровью в неравной борьбе.
Радиостанции Праги слали в эфир трагические призывы: «Помогите, помогите! Быстро помогите!»
В тот же день на помощь восставшей Праге ринулись советские войска: с северо-запада наносил удар 1-й Украинский фронт, с юго-востока наступала ударная группировка 2-го Украинского, и с востока, от Оломоуца, двинулись дивизии 4-го Украинского фронта.
«Советскому Союзу, 4-й Украинский фронт! — вещала на русском языке повстанческая радиостанция. — Срочно просим парашютную поддержку. Высадка в Праге, 12, Винограды — Ольшанское кладбище. Сигнал треугольник. Пошлите вооружение и самолеты».
В ночь на 6 мая три звена легкомоторных По-2 под командой лейтенанта Просековой вылетели на Прагу с грузом стрелкового оружия в подвесных контейнерах.
Через час полета под крылом открылся древний город на холмах, залитый лунным светом: бескрайний, пепельно-серый, надвое перерезанный Влтавой, которая багрово мерцала, отражая пламя многочисленных пожаров. Ефросинья уже вывела группу на центральный ориентир — холм Градчаны, где белели сторожевые башни Пражского града, как впереди по курсу желтой завесой встали трассы зенитных пулеметов и «эрликонов».
Самолеты по сигналу ведущего сделали резкий маневр, уклоняясь от огня, однако две машины все-таки оказались сбитыми, а еще через минуту прямо в воздухе взорвался и третий По-2. В довершение ко всему летчики оставшихся самолетов так и не увидели в целевом квадрате условленного знака на земле. Пришлось с грузом возвращаться обратно, видимо, обстановка в сражающихся кварталах Праги беспрерывно менялась.
Ефросинья остро переживала неудачный боевой вылет, особенно потерю летчиков, молодых ребят, вчерашних сержантов, которым лишь неделю назад присвоили звание младших лейтенантов. Вернувшись на аэродром, даже не пошла на отдых — до самого восхода солнца пролежала на брезенте под крылом, мрачно покусывая травинку.
А утром ее вызвали в штаб дивизии.
Она и вовсе расстроилась: видимо, уже знали, что один из «младшаков» (так меж собой именовали младших лейтенантов мотористы и техники) все же сбросил свои контейнеры над каким-то городским кварталом не то с перепугу, не то ему и впрямь померещился внизу выложенный треугольник. Теперь наверняка спросят: что же вы, соколы бесстрашные, черти рогатые, дорогостоящим оружием швыряетесь? И кому его бросаете — недобитым эсэсовцам?
Может, эти контейнеры в самом деле попали в руки не повстанцам, а немцам-зсэсовцам? Вот с нее и спросят, как с командира…
Однако разговор состоялся совсем по другому поводу. В кабинете она увидела того самого полковника, который еще зимой приезжал в полк расследовать «дело о побеге из госпиталя» и грозился разжаловать ее в рядовые. Сейчас он встретил Ефросинью менее сурово, хотя и выглядел по-прежнему озабоченно-хмурым.
Помнится, тогда на аэродроме в Бражанах полковник долго ходил вокруг Ефросиньи, набычась, разглядывал ее со всех сторон, прежде чем задал первый вопрос. Теперь он тоже принялся виражить до комнате, нещадно дымя трубкой.
«В тот раз трубки у него почему-то не было», — вспомнила Ефросинья. Кашлянув и разогнав рукой дым, плывущий в лицо, Просекова недовольно сказала:
— Вы же меня знаете, товарищ полковник! Мы уже встречались.
— Конечно встречались, — буркнул полковник. — И ордена Славы я запомнил — как же, уникальный случай! Я вот гляжу, переменились вы сильно, лейтенант. Даже вроде бы с лица похудела. Небось тяжело приходится?
— Тут похудеешь… — махнула рукой Ефросинья. — Ночью летаешь, а днем заместо отдыха по интендантам шастаешь: все положенное приходится выбивать. Как комэском стала, уже месяц не высыпаюсь.
— Командиру, конечно, труднее, — посочувствовал полковник. — Ну да немного осталось, война кончается. Скажу вам по секрету, уже поступило предварительное указание о подготовке к массовой демобилизации. В первую очередь будут демобилизованы учителя, студенты, рабочие редких профессий, строители. И разумеется, вне очереди — женщины. Это очень правильно.
— Хм! — Ефросинья обиженно поджала губы, — Что это вы меня в балласт записываете, товарищ полковник? Я бывший летчик-инструктор и пока не собираюсь демобилизовываться.
— Да не про вас я! — сердито сказал полковник. — Зачем вы без причины в бутылку лезете, что за манера? Прошлый раз тоже хорохорилась. Я ведь помню. — Он вернулся к столу, выбил трубку в обрезанную снарядную гильзу и с минуту молча глядел в окно. Потом вздохнул: — Про дочку я говорю… Тоже такая вот занозистая, все ей преграды да препятствия подавай, а она будет хлюпать носом и преодолевать. Где-то на Прибалтийском фронте у десантников в радистках ходит. А ей бы сидеть дома, сыном трехлетним заниматься. Нет, на бабушку спихнула! Домой вам надо, бабоньки, вот что я скажу! И между прочим, вам тоже, товарищ лейтенант, нужно в семью возвращаться. Ведь наше будущее за детьми, а значит, за вами, женщинами, в первую очередь.
— Нет у меня семьи…
— Стало быть, теперь заведете. Да, вспомнил! Это ведь вы, кажется, разыскивали своего мужа? Пока не нашли? Ну ничего, товарищ Просекова, мы вам поможем в розысках. Вот кончим войну, и я лично подключусь к этому. А пока вы мне окажите помощь. Не возражаете против таких взаимных обязательств?
— Слушаю вас, товарищ полковник!
Нацепив очки, он склонился над картой и, примерившись, красным карандашом поставил точку где-то на юго-западной границе Чехословакии в районе гористой Шумавы:
— Вот сюда надо послать самолет завтрашней ночью! С обязательной посадкой. Можете подобрать толкового парня из ваших соколят-«младшаков»? Так, чтобы с гарантией?
Ефросинья ответила не сразу. С разрешения полковника взяла лежащую на столе лупу, через нее внимательно вгляделась в рельеф, где была обозначена красная точка посадки — сплошь коричневый, горный, без единого зеленого проблеска. Выпрямилась, вздохнула:
— Откровенно сказать… с гарантией не могу, товарищ полковник.
— Почему?
— Очень уж сложные условия: берег горной реки. Да и то клочок — километра на полтора. Впереди и сзади хребты, а садиться надо ночью. Это под силу лишь опытному пилоту. А мои ребята, сами знаете, недавно только оперились.
— Что же вы предлагаете? — насупился полковник.
— Надо лететь мне. И весь разговор.
Полковник набил трубку, прикурил и в явном раздражении принялся опять выписывать круги по комнате. Наконец остановился у окна:
— У вас и так четыре ранения — для женщины, прошедшей войну, этого более чем достаточно. Пусть тяжесть риска берут на себя молодые парни-летчики — таково мнение комдива-генерала.
Ефросинья усмехнулась, чуть было не сказала вслух: чепуха какая! Конечно, приятна и лестна забота командования, а генеральская категоричность, может быть, даже делает честь ей, ветерану-комэску. Но надо же рассуждать здраво. Одно дело — лететь ей, десятки раз выполнявшей задания в тылу врага, и совсем другое — какому-нибудь восемнадцатилетнему «младшаку», который имеет лишь сточасовой налет и не сделал ни одной сложной ночной посадки. Тут уж не просто риск, а возведенный в степень!
— А вы бы, товарищ полковник, про свою дочь ему рассказали. Что ж, она тоже, выходит, неоправданно рискует?
Полковник поморщился, осуждающе покачал головой:
— Ай-ай, Просекова… Гонористая вы женщина! Говорил я вам, говорил, а вы так ничего и не поняли. Суть не уяснили. Давайте называйте фамилию летчика!
Ефросинья поднялась со стула, достала из планшета берет, резким движением надела на волосы:
— Другой фамилии я не назову! Пойду к командиру дивизии.
Через час генерал утвердил Просекову для полета на чрезвычайное боевое задание.
Более суток ушло на подготовку, в том числе на штурманские расчеты, связанные с прокладкой маршрута. Все эти бумажные дела, требующие полной сосредоточенности, словно бы отстранили ее на время от аэродромной суеты, от повседневной нервной сумятицы, и она вдруг по-новому, с удивлением и иронией взглянула на происходящее со стороны, как смотрят на бойкое шоссе с дорожной обочины. И увидела много такого, о чем даже не догадывалась раньше, а вернее, просто не замечала.
Оказывается, ее паиньки-«младшаки», несмотря на предельную летную нагрузку, ухитрялись по ночам перед самым стартом погуливать с девчонками-оружейницами — даже под окнами штаба слышались иной раз тихий смех и счастливое повизгивание.
Неузнаваемо переменились официантки: модно завитые, расфуфыренные трофейными кружевами, раскрашенные европейской косметикой. В летной столовой до одури пахло духами и одеколоном, будто в военторговской парикмахерской, а щеголеватые летчики таскали туда охапками цветущую сирень.
Уж на что старики солдаты из БАО — и те принарядились в новую, давно припасенную амуницию, а по утрам трясли-проветривали на солнышке свои фанерные сундучки, обклеенные соблазнительно-белозубыми медхен. Стало быть, тоже весну почуяли…
Однако вскоре Ефросинья поняла, что это не признаки весны, вернее, не столько они, сколько нечто более важное, более светлое по своему радостному величию — приметы завтрашней победы! И еще она поняла, что теперешняя весна для нее и для всех ее боевых друзей останется навсегда особенной, неповторимой, совершенно непохожей на другие весны. Хотя бы потому, что начинала новый отсчет времени, а для других — просто заново начинала жизнь…
В этой памятной весне рядом с ликованием будет грусть и печаль — по погибшим, ненайденным, пропавшим без вести. Такой противоречивой она и запомнится — как улыбка сквозь слезы.
А для нее, Ефросиньи, последняя военная весна вообще может оказаться между двумя крайностями: либо радостной, солнечно-просветленной, либо пасмурной, вдовьей, полной тоски-кручины. Найдет или не найдет она своего Николая— это все и решит…
И конечно, если сама вернется из этого предстоящего последнего полета.
Ефросинья вылетела на задание в ночь на 9 мая, когда в ошалелой трескотне эфира на разные лады и голоса уже склонялось слово «капитуляция». Покручивая ручку приемника и слушая на всех волнах звучавшие победные марши, ликующие разноязыкие выкрики дикторов, она даже всерьез подумывала: не поступит ли ей команда срочно повернуть обратно на свой аэродром? Ведь насколько можно было понять из английских, французских и иных фраз, немцы сдались и где-то на Рейне уже подписали капитуляцию.
Но внизу, на земле, продолжалась война, и уж ей-то, сделавшей более двухсот боевых вылетов, эта картина была хорошо знакома: горели дома, вспыхивали-рвались снаряды, огненной паутиной рисовались пулеметные трассы, заревом вставали залпы гвардейских минометов. Там, в последних атаках, падали советские солдаты, спешащие на помощь братской Праге.
Бои шли по всему маршруту, пока самолет летел над Чехословакией. И только в предгорьях Шумавы на земле улеглась почти полная темнота.
Она вовремя вышла на целевой квадрат и сразу увидела условный посадочный знак: три костра в створе, вдоль берега реки. Снизилась, прошла над ложбиной, чтобы получше сориентироваться. И поняла: садиться будет куда труднее, чем предполагалось. Площадка крайне узкая — лес подступал почти к самому берегу, к тому же на лужайке врассыпную белели глыбы гранитных валунов. А самое главное — горный хребет, подходивший к ближнему повороту речного русла, вставал черным забором на линии планирования. Надо было перепрыгнуть через него, а потом скользить, юзом падать к земле, чтобы уже над лужайкой выровнять и посадить самолет. Только так!
Вспомнила сердитого полковника: хорошо, что настояла на своем! Тут любой из ее неопытных «младшаков» наверняка в щепки разложил бы машину на камнях-валунах.
И еще неизвестно, справится ли она сама… Ну что ж, придется тогда в последние сутки войны походить ей в партизанах — надо рисковать, не возвращаться же назад?
Внизу, на прибрежной лужайке, в свете костров встревоженно метались человеческие фигуры — она ведь трижды безрезультатно заходила на посадку. Примеривалась.
Наконец в четвертом заходе колеса мягко коснулись травы, самолет на пробеге начало трясти как в лихорадке — тут оказался не луг, а прямо булыжная мостовая! К счастью, все сошло благополучно. В конце пробега, не останавливаясь, Ефросинья резко развернула машину в обратную сторону (на случай внезапного взлета: мало ли что за люди тут окажутся?). Мотор не выключила, положила на колени пистолет, приподнялась из кабины.
— Эй! Не подходить! Давай командира!
Однако никто ее не послушался. Темные фигурки с разных сторон метнулись к самолету — и тут началось необъяснимое: люди щупали, гладили, обшаривали крылья, прыгали вокруг, размахивая руками, весело что-то орали. «Будто дикари, — удивилась, досадуя, Ефросинья. — Что они, самолета не видели?»
Некто плечистый, наголо стриженный, постучал-похлопал по трапу крыла, озорно крикнул:
— Выключай свою керосинку, родимый! Вылезай сюда! — и назвал условленный пароль. — Я командир.
Ефросинья насчет «керосинки» обиделась. Да и сам командир ей не понравился: заросший щетиной, как каторжанин, в рваной замызганной гимнастерке — какой же пример для подчиненных? Однако мотор выключила, отстегнула привязные ремни.
— Слышь, дядя! Скажи своим австрийцам, чтобы отошли в сторону и не лапали крылья. Боевая машина, надо же понимать!
— Дак ты, оказывается, девка? Вот те раз, язви тебя в душу! — изумленно присвистнул командир. — Ну вылазь, вылазь! А это, миленькая, не австрийцы вовсе. Русские они. В плену насиделись, вот, значица, своему советскому обрадовались. Ну пущай, ты уж не перечь им. Небось не поломают.
Ефросинья вдруг похолодела: голос был явно знакомый! До боли знакомый, до слезной влажности в глазах. Неужели?! Нет, она не могла ошибиться: словечки-то чисто черемшанские…
Она прыгнула с крыла, подошла к командиру и пристально вгляделась в лицо, чуть освещенное пламенем недалекого костра. Протянув руку, тихо сказала:
— Ну здорово, Егор Савушкин… Иль не узнаешь?
Тот было испуганно попятился назад. Потом тоже тихо, почти шепотом сказал, приблизив лицо:
— Неуж Фроська? Мать честная… Ефросиньюшка, землячка…
Странно было видеть, как могучий когда-то мужчина навзрыд плакал на ее плече. Да и она не сдерживала жалостливых слез, почувствовав под ладонью твердую, будто деревянную, высохшую Егорову спину: «Одни кости… Что с человеком плен-то сделал!..»
Она отдала им все, что нашла из НЗ, запрятанного на борту: три плитки шоколада, буханку черствого хлеба и несколько банок сгущенки. А они напоили ее чаем, заваренным смородиновым листом. От кружки по-таежному сладко пахло дымком.
Они не жаловались, ничего не рассказывали о себе: прошлое для них было позади, а сейчас они были просто счастливы. Да и необходимости в рассказах не было: это прошлое отчетливо и жутко виделось на их нечеловечески изможденных лицах.
Впрочем, об одном-единственном Егор Савушкин пожаловался. Сказал, сокрушенно вздохнув:
— Опростоволосился я, Ефросинья… Казниться буду до конца веку своего! Гада-эсэсовца, за которым ты прилетела, упустил. Не сберег, значица…
— Сбежал?
— Да нет… Пришлось прибить. Бой тут у нас вечером приключился: концлагерь брали. Вон видишь, еще пятьдесят русских людей освободили. Ну а штандартенфюрера пленного пришлось прибить: он, значица, в бега было ударился. Да ничего, бумаги его секретные остались. Вот бери, передай их советскому командованию. Не расстраивайся — порожней не полетишь, Возьмешь тяжелораненого. Наш партизанский комиссар, пострадал во вчерашнем бою. Большой человек, Ефросинья, член Центрального Комитета Чехословацкой компартии! Поимей это в виду и береги товарища.
— Довезу в целости! — кивнула Ефросинья.
За все время Савушкин так и не спросил ничего про Николая Вахромеева, видно, чувствовал, по лицу Ефросиньи понимал, что дела тут обстоят неважно. Уже перед взлетом все-таки не удержался, спросил, отводя взгляд:
— А с ним как же? Тоже в Тарнополе?.
— Нет, Егорша… Позднее, уже в Польше. Потеряла я его…
— Ну это не страшно! — сразу оживился Савушкин, хлопнул ее по плечу. — Потерянное найдешь! Ты везучая.
На взлет она пошла при уже начинавшемся рассвете. Восток, куда сразу повернул самолет, призывно светлел набухающим лимонным небосклоном. Поглядывая в зеркало на бледное, но счастливое лицо своего пассажира-чеха, который по-детски радовался открывающейся внизу родной земле, Ефросинья тоже не скрывала радости: в конце концов, куда приятнее везти хорошего человека, своего боевого побртима, чем какого-то живодера-эсэсовца, будь он трижды ценным типом. Тем более в последнем, наверняка последнем полете!
И еще она радовалась тому, что сзади, в гаргроте фюзеляжа, везет целый мешок солдатских писем-треугольников, в каждом из которых известие о воскрешении из мертвых. Во скольких семьях прольются светлые слезы радости на эти невзрачные письма, сколько похоронок навсегда перечеркнут торопливо, наспех нацарапанные строчки!..
Нет, за всю войну она никогда еще не возила такого бесценного груза…
В районе Ческе-Будеевице Ефросинья, как было условлено, вышла в эфир и кодом сообщила на базу о ходе полета. Открытым текстом добавила: «На борту тяжелораненый».
Очевидно, это несколько озадачило оперативного дежурного, он велел ждать на волне. А еще через минуту поступил приказ: «Действовать по варианту номер три. Аэродром Рузине». Это значило лететь на Прагу. Ефросинья не поверила, потребовала подтверждения. На этот раз уже база открытым текстом раздраженно ответила: «Чего тебе не понятно? Прага свободна!»
…На посадку Ефросинья заходила с восточной стороны, умышленно сделав громадный круг над городскими кварталами. Планируя с выключенным мотором, она с удовольствием слушала, как бурлит внизу город, видимо не засыпавший в эту ночь. За прошедший месяц, готовясь к полетам, она хорошо изучила план города, мечтая когда-нибудь побродить пешком по древним плитам пражских площадей, увидеть Старомесские куранты с деревянными апостолами и золоченым петухом, полюбоваться с каменных мостов на тихую воду красавицы Влтавы. Сейчас там, на узких улочках, на площадях и набережных, ликовали толпы народа, цветными шарами вспыхивали ракеты в рассветном небе.
Взглянув на картушку компаса: курс строго «восток — запад!», Ефросинья вдруг вспомнила полетную карту, и не только ту, на которой вчера прокладывала маршрут, а многие свои предыдущие рабочие карты, и улыбнулась изумленно, счастливо: на них, на всех без исключения, значилась одна и та же пятидесятая параллель, пятьдесят градусов северной широты! Черемша — Харьков — Львов — Дембица — Прага — единая параллель ее большого и долгого полета через всю войну, длиною в целую жизнь.
Теперь она наконец-то завершала этот маршрут. Здесь, на пражском аэродроме Рузине.
Еще издали Ефросинья увидела темно-зеленую шеренгу танков, стоящих на летном поле вдоль самолетных стоянок. Снижаясь, различила звезды на запыленных башнях, а потом — Красное знамя и четкие ряды солдатского строя. Здесь шло праздничное победное построение.
Она вспомнила озорную свою курсантскую юность и решила по-своему приветствовать этих бесконечно родных ей людей в выгоревших гимнастерках: двинула до отказа сектор газа и в бешеном реве мотора вихрем пронеслась над головами солдат: «Праздник, ребята! Победа!»
Приземляясь, Ефросинья издали видела ликующую солдатскую толпу, сотни подброшенных пилоток, автоматные трассы салюта.
Она и не догадывалась, что это в ее честь: ведь Ефросиньина «тридцатка» стала одним из первых советских самолетов, приземлившихся в освобожденной Праге!
Она еще не знала, что среди бегущих к самолету окрыленных радостью солдат был и сам командир десантного полка подполковник Николай Вахромеев.