ЧАСТЬ 1. ПОТРЯСЕНИЕ ОСНОВ.

1. Хозяин.

Ночь за пыльными гардинами оконной ниши. Сквозь толщу грязных потёков льда на стёклах, в морозную промозглость мрачного кабинета пробиваются проблески редких уличных фонарей. Отсвет их мутно отражается массивным цилиндром подстаканника старинной чеканки (из свежего конфиската, скорей всего), до блеска оттёртого пальцами поколений былых владельцев, посверкивает глухо на нечистой кромке утопленного в нём надтреснутого стакана тончайшего богемского травленного хрусталя, тонет бесследно в непроглядной темени заваренного до черна чая…

Прикрутив неяркую за следами грязных рук колбу настольной лампы под зелёным стеклянным абажуром, тоже треснувшим, хозяин кабинета тяжело опускается в кресло. Отдыхает. Наслаждается в тревожной полудрёме игрою отсвета в огненно горячем настое. Греет мёрзнущие отёчные руки, охватив ладонями источающее тепло стакан, покоящийся в тяжелом серебре…

Холодно в неубранном и неухоженном кабинете. Неуютно. Мерзко.

Можно подняться. Можно встать на негнущиеся ноги. Через приоткрытую дверь пройти несколькими шагами в тепло — в комнатушку сзади. Там койка. Там живёт он, одинокий человек. Он, и старая его кошка. На стопках кирпичей в комнатке пристроена раскалённая «буржуйка» и жарко натоплено. Но выйти и расслабиться он не решается — «Время!». Он ждёт Посетителя. Долго и, казалось, безнадёжно искал его, появившегося вдруг — по слухам — в России, в Петрограде даже, пятью годами прежде. Внезапно тогда же исчезнувшего. И сразу же без следа потерявшегося в людском муравейнике наизнанку вывороченной страны. Хозяин кабинета с превеликим сожалением уверился, было, что утерял его навсегда. Но тот «нашелся» так же неожиданно — не там где искали его. И теперь, — греющийся остывавшим чаем, — хозяин кабинета — весь ожидание. Весь — нетерпение. Весь — в разошедшихся нервах. В тукающих пульсах. Даже глухие фантомные боли в давно прооперированном желудке возобновились. И — вовсе уже не кстати — возобновились мучительные спазмы гемикрании… Нервы! Снова нервы…

…Чтобы забыться, чтобы в руки себя взять — несколько успокаивающих, — прежде непременно вырывавших из нервической безысходности, — бодрых аккордов на стоящем впритык за спиною белом концертном Стейнвее. Так же заляпанном, как всё вокруг. И, — не иначе, — тоже из конфиската. Огромном в тёсной каморке, занимающем почти всё пространство её, оставшееся от койки и печки…

В другое время любимые Брамс, или Шуберт, Гайдн, тем более, успокоили бы. Теперь прозвучали они слишком аллегретто, потому фальшиво, раздражающе…

В три часа ночи, — минута в минуту — он знал как точен гость, — помощник введёт к нему ожидаемого скоро как два бесконечных года Старого Дипломата. С приходом его должны исполниться, наконец, многие тайные надежды–замыслы Чичерина, возникшие за долго до появления Георгий Васильевич в этом большом, неуютном и мрачном кабинете отвоёванного им роскошного дома бывшего Страхового Общества «Россия» по Кузнецкому мосту, 21/50…

С средины января 1918 года товарищ (заместитель) наркома Троцкого, Георгий Васильевич сам теперь — с мая — народный комиссар иностранных дел. Причисленный ошибающемся вечно в оценке соратников бывшим шефом своим к категории «личностей не от мира сего» он, на самом деле, «человек о-очень у себя на уме». И именно он понял, что предстоящая встреча с ожидаемым вполне сможет разрешить ряд не разрешимых, казалось бы, острейших проблем возглавляемого им ведомства. Дела коего шли пока весьма не важно. Как не важно пока шли дела и самого Георгия Васильевича, измученного, вдобавок, ворохом застарелых болезней.

Да, — конечно же, — будут ещё у него впереди служебные виктории. В Генуе, например, где он поставит мир перед необходимостью признать существование новой России. И в Рапалло. Там подпишет он договор о дипломатических отношениях и «о намерениях по дальнейшему тесному сближению» с Германией, Генеральный штаб которой однажды сыграл уже судьбоносную роль в революционном преобразовании России.

2. Ситуация.

Но это — потом. Потом. Как, впрочем, лавры. И успокоенность. И даже наслаждение победой. А сегодня не до лавров и не до покоя. Сегодня Георгий Васильевич взбешен беспардонным вмешательством в его дела людей из ВЧК. Издёрган скандалами, то и дело возникающими из–за грубой, наглой подчас, «работы» не профессиональных «дипломатов», не умеющих грамотно составить даже рутинной «извинительной» бумаги. Но главная боль Чичерина — настойчивое откомандирование к нему тем же ведомством «старых партийных кадров», которые по человечески вести себя не умеют! А если и умеет кто — такие, в лучшем случае, наглы до хамства. Откровенно не чисты на руку. Или, того хуже… Между тем, ему срочно необходимы настоящие специалисты. Для той же Германии. Особенно для Германии! На которую у его именитых соратников–соперников, — как назло сплошь авантюристов, — большие надежды. Не говоря о наполеоновских планах норовящих в международные вожди коминтерновских авторитетах. Из тех, кто спят и видят «пролетариат» этой мощнейшей европейской державы в первых рядах затеваемого ими вселенского разбоя и грабежа на фоне задуманного и подготавливаемого шефом хозяина кабинета тайного соглашения о, «якобы», сотрудничестве Красной Армии и Германского Рейхсвера! В августе следующего года соглашение это предполагается штабами обеих сторон доработать. Сформулировать, наконец. И, кто знает, возможно даже согласовать и подписать.

А теперь необходимо главное: нужен особой стати исполнитель задуманного. Нужна личность…Нужен умный и активный представитель в только что, — вкупе с Россиею, — потерпевшей не совсем понятное «военное поражение» главной центрально европейской стране — в самой Германии. В стране–носительнице тысячелетиями нарабатываемой культуры, в том числе (и главным образом!) культуры труда и хозяйствования. Нужен настоящий Дипломат.

В «активе» же краплёная колода всё тех же «старых большевиков», командовал которыми, — и командовать продолжает, — всё тот же ПредРЕВВОЕНСОВЕТА Троцкий. Недавний шеф. С привидевшейся ему в начале 1917 года «р-революционной германской пороховой бочкой». В которую, — надо справедливость ему отдать, — успел он, было, — на час пусть, — «закинуть таки горящий факел мировой революции». (И тем подвести в будущем самоё Россию под порождённый «ходом» этим Топор Нашествия, как, впрочем, под Тот же самый Топор — априори — загнать тогда же и племя своё собственное еврейское неуёмное. Извечного козла отпущения, всенепременно расплачивающегося кровью за кровавые же фантазии собственных своих дежурных «гениев». Почти что библейских «пророков», на поверку же, — всегда и все обязательно, — классических «козлов–провокаторов»…

Раскроем тайну Георгия Васильевича: задумал он найти для Германии — здесь, — и это в конце–то 1921 года (!), — в истязаемой большевистским террором России, хотя бы одного единственного Дипломата Божьей Милостью. Да такого, что бы тот принят был немецкой правящей элитой. (И, — это уже сверх всех мечтаний, — чтобы сам хоть как–то, хоть с какого бы то ни было боку, был к ней близок!… Но на такое Георгий Васильевич только что во сне замахивался: не могло быть таких наяву после повального террора. После бегства именитого российской дворянства и высшего чиновничества). А ведь если такого — ОДНОГО Хотя бы — не найти?… А найти невозможно по определению! Ибо и сам Георгий Васильевич тоже «руку прилагал» к тому, чтобы таких «не найти» было. Тогда будет скверно! Катастрофа будет… — не катастрофа… Такое предугадать сложно… Но унылая череда крупных перманентных дипломатических скандалов точно обеспечена…

Отдадим должное хозяину кабинета — «трагической фигуре, — по Льву Троцкому, — абсолютно не приспособленной для советской жизни, человеку истеричному и не обязательному» — человек этот, тем не менее, умел работать. И…быть обязательным когда нужно. Главное, ждать умел. Выжидать!

…И вот ведь сумел дождаться… Дождаться того самого — Дипломата от Бога, Элиту Элит! Да ещё «не просто САМОГО СОБОЮ», но, — через Голицыных, — близкого родственника аж Сергея Николаевича Свербеева! Последнего Полномочного Министра России при отрекшемся германском Императоре Вильгельме II!

…Однако, не лукавит ли сам перед собою Георгий Васильевич, надеясь на чудо?

3. Гость.

… Минута в минуту — и всё же неприятно неожиданно — приотворились створки дверей бесшумно, пропустив в кабинет высокого статного старика.

Острый взгляд светлых глаз, обрамлённых чуть припухшими веками и прикрытыми тёмными кустами бровей. Победительный короткий нос от нависающего массивного лба к тёмным, скрывающим выражение рта, усам над раздвоенною чёрным клином серебряной седины патриаршею бородою. Шапка светлых, — тоже с сильной проседью, — по боксёрски подстриженных волос на красивой круглой голове. Небольшие плотно прижатые к щекам уши…

Тёмная тройка по белой сорочке с галстуком–шнурком мешковато, хламидою, «наброшена» на сухую, не по стариковски атлетическую стройную, фигуру. «По–доброму» стоптанные фетровые бурки. Виды видавшая бекеша внакидку через ширококостную руку (гардероб в вестибюле «в связи с участившемся воровством(!) верхнюю одежду посетителей не принимает»). Палка по лихому времени увесистая — дубина точнее — взамен стека…

Мгновенный, заметный чуть, офицерский поклон–кивок.

…Болезненный Георгий Васильевич, упираясь трясущимися руками в твердокаменные ручки кресел, — с неловким поворотом, — навстречу! Рукопожатие. Крепкое — гостя. Вялое, — анемическое, — хозяина кабинета. Встреча людей давно знакомых и Бог знает сколько времени не видевшихся. Краткие приветствия.

Вопрос гостю: — «Добрались как, Николай Николаевич?».

— «Вашими молитвами, Георгий Васильевич!».

…Начало беседы сугубо деловое с минимумом слов: — нарком никогда никому не доверяет. Стенам в особенности…. Но собеседники свободно владеют главными европейскими, и не только, языками. Но разговор, — бегло, — на одном из древнейших семитских. Который один знал с младенчества, — унаследовав от родителя–путешественника, увлёкавшегося описанием Святой Земли и исследованием истоков христианства, — конечно же, из первоисточников. Другой изучил в зрелом возрасте, совершенствуясь в богословии. Ибо не мог красный министр иностранных дел в главном кабинете своего ведомства позволить себе, — зная повадки «товарищей по революции» (ещё и, не к ночи, бывший меньшевик!), — вслух на общеизвестных языках поминать прошлое. А уж прогнозировать возможное будущее гостя тем более: до ответа–решения Николая Николаевича никто, ни в руководстве партией, ни тем паче ВЧК, знать о нём не должен! Тому есть причины. Дело в том, что папаша красного министра некогда тоже подвизался на ниве дипломатии, оставив службу из–за несостоявшейся по его «здравому решению» дуэли. И, чтобы не стать посмешищем, ринулся сломя голову из столицы в «каменный век» воюющей с турками Болгарии. Не воевать, не воевать, само собою (у него «очень нервная система»)! Но самоотверженно трудиться — не покладая рук и не щадя живота — на ниве святого славянского дела… в качестве секретаря вольного эмиссара Красного Креста. Ухитрился, — «естественным образом, — по службе, по службе!», — познакомиться там с замечательною женщиною, отдавшей себя всю, и состояние своё, болгарскому народу — с Ольгой Николаевной Полтавцевой (вдовой генерала Дмитрия Ивановича Скобелева, и матерью там же и тогда же отважно воевавшего Скобелева Михаила Дмитриевича — легендарного «Белого Генерала»).

По славному взятию Плевны земец, — в досадной неосторожности на самом деле чуть–чуть было живот свой не потеряв, — занемог желудочными коликами. Определён был надолго в лазарет. И там, при обходе, представлен был Ольгой Николаевною своему героическому сыну. После войны встретился он однажды с Михаилом Дмитриевичем и в кулуарах высочайшего приёма. И тем, волею Случая, как бы соприкоснулся, — виртуально пусть, — к ауре полу августейших Адлербергов. Скромно «зачислив» себя в друзья их Дома. Дело в том, что убитая русским мерзавцем–офицером в облагодетельствованной ею Болгарии Ольга Николаевна Полтавцева—Скобелева была родной сестрой графини Екатерины Николаевны Адлерберг, супруги министра Императорского двора и уделов при Александре II графа Александра Владимировича Адлерберга 2–го (родного дяди гостя). Того мало, Екатерина Николаевна, бессменно 22 года возглавлявшая и Российское Противораковое Общество и многочисленные фонды по борьбе с этим страшным недугом, являлась косвенною начальницей подвизавшегося в Красном Кресте самого папаши будущего «красного» министра…

И теперь, в канун Рождества 1921 года, в самом сердце большевистской столицы сын своего отца–земца — революционер по специальности — Георгий Васильевич Чичерин встречает с надеждою племянника этой самой Екатерины Николаевны. И приглашает в гамбсовы кресла «красного» министерского (пусть комиссарского, пусть наркомовского) кабинета… племянника же ближайшего друга и сподвижника убиенного императора Александра II графа Александра Владимировича Адлерберга. И граф Николай Николаевич, — сын графа Николая Владимировича, младшего брата предыдущего (не перепутать бы!), а ныне «беглый белогвардеец» (самое «малое» по тогдашнему «табелю о рангах»!), внутренне смеясь, — располагается в антикварной нирване большевистского министра.

Располагается, поглядывая — искоса и удивлённо — на… плавающий в умело заваренном настоящем(!) чае с настоящим(!) сахаром — в такое–то время — ломтик настоящего(!) лимона.

И не представляя чем всё это сказочное обозрение вызвано и чем может кончится, — весь внимание!…

4. Изгой.

…В первый день Мировой войны Полномочный (но «за штатом») Агент императорской Русской миссии при Баварском дворе В. кн. Генриха, граф Николай Николаевич Адлерберг Россиею отзывается. Два с половиною года пробивается через закрытые границы воюющих или пока ещё в бойню не втянутых государств. Ловимый спец службами перемещается под сменяющимися конвоями через вшами кишащие грязные и голодные концентрационные лагеря для интернированных. Через остракизм одних бонапартистов (по Щедрину) и ненависть других доплетается, и добирается к исходу 1916 года — уже шестидесяти восьми летним стариком — до своей России. Не сам и не один, слава Богу! Не сам и не один! С ним (при нём, точнее) верный «Санчо» — пластун подъесаул Гордых. Бессменный вестовой из забайкальских казаков. С ним же в делах (да в каких ещё!) проверенный личный «офицер связи» Нольте — академик Генштаба. Разведчик–асс, родом из Ревельских немцев. Оба верой и правдой «с младых ногтей» — хотя ещё молоды — служащие ему и тем отечеству (не наоборот!)…

…Полторы недели гостит Николай Николаевич у своей московской Голицынской родни — у Сергея Михайловича сперва, по Зубовскому бульвару. Потом по Трубникову переулку у Николая Владимировича. Регулярно и торжественно, по чётным дням, посещает с ними и с племянником своим Владимиром Васильевичем Адлербергом Сандуны, нещадно отпаривая тело огненными вениками и кипящими взварами. А отмывшись от двухлетней скверны, наносит — перво на перво — на Лёвшинском визит голицынским старикам–патриархам. С ними вместе посещает у Пречистенки родовую Голицынскую, Адлербергов, Нелидовых, Сенявиных и Скобелевых церковь пророка Божия Николы Обыденного — отмывает душу. А очистившись и удостоившись благословения, перецеловывается с провожающем их и плачущем клиром. Коленопреклонно прощается с храмом и с будто сошедшимися в объятиях с ним одноимёнными переулочками. Не с каменными, а с живыми и до сердечных спазм близкими и родными… И, — как казалось ему тогда, оставив Одиссею свою европейскую теперь уже только в воспоминаниях, — выезжает, вновь рождённый, полный сил, в Петроград. С надеждою…

5. Петроград.

И… будто на стену налетает!

Не до него, оказалось, в Петрограде! Это Николай Николаевич понял сразу, встретившись после двух лет разлуки со старым другом детских ещё лет — Кривошеиным. Соратник и министр покойного Петра Аркадьевича Столыпина, Александр Васильевич ещё в прошлый приезд Николая Николаевича как–то сказал приятелю: — «Мы тогда доживём до благоденствия и уважения друг к другу, если перестанем разделяться на погубляющее нас мы и они, разумея под этим правительство и общество». Всегда лояльный к государю и верный присяге, он и в бытность членом Государственного Совета говорил, что «в начавшейся ещё в 1905 году вакханалии велика ответственность и… безответственность Императора! И меру этому мы познаём каждодневно. В том, например, что… ему не интересно(!) даже твоё мнение по, казалось, самому болезненному сегодня «Германскому вопросу»!… Он не ждал тебя.»… — «Да побойтесь Бога, Александр Васильевич, — сказала следившая за столом и возмущённая словами мужа Елена Геннадиевна, супруга. Женщина сердечная и справедливая, она была искренне задета: — «Что Вы такое говорите: — Его Величеству не нужен Николай Николаевич? Николай Александрович так искренне уважает и так нежно любит графа!»

— А кто я есть теперь, чтобы любить и продолжать уважать меня, подумал Николай Николаевич? «Бог знает когда оторванный от представляемой страны и уже состарившийся за её пределами. В негодность пришедший где–то чуть ли не во вражеском тылу чиновник. Пусть и высшего ранга, — но всё равно, из прежнего времени» (Тютчев!).

Так то вот!…

Когда–то давно, назад эдак лет тридцать пять, покойные отец и дядя его Александр Владимирович Адлерберг невозможным для себя посчитали служить Александру III, воцарившемуся по трагической гибели своего августейшего родителя. На то были серьёзные у «сторон» основания. Вместе с тем, наличествовало «неудовольствие» братьями и самого нового государя. Так, или иначе, но удивительная, — и в русской истории совершенно уникальная, — девяноста летняя дружба Романовых и Адлербергов на том прервалась. Хотя высочайшие наградные рескрипты — и сами высочайшие же награды — по случаям тезоименитств и прочих семейных, государственных и церковных праздников — продолжали, вплоть до конца последнего царствования, низвергаться на них, на чад их и домочадцев как из рога изобилия. По неписаным законам в небытие канувшего времени личные амбиции и представления кого–то одного из Их Величеств не могли влиять на отношение к Адлербергам остальных членов августейшей семьи. Претензий к Адлербергам вообще быть не могло!

Не имелось, тем более, никаких оснований для переоценки задним числом, и забвения потому, многолетнего труда Николая Николаевича во благо России во дни, предварившие нынешнюю военную её трагедию.

И, тем не менее, — «стена»! Глухая. Молчаливо настороженная. Непреодолимая!? В чём же дело?

Ни в коем случае мотивом отчуждения всеми уважаемого государственного чиновника от дальнейшей службы не был почтенный уже возраст его (1848) — дипломаты такого ранга и уровня служили до отпевания. Тогда, что же? Только одно, подумалось сначала: по военному времени настораживающее завалы нового поколения чиновных дураков «немецкое происхождение покойной матери его». Баронессы (а позднее графини) Амалии («Максимилиановны Лерхенфельд в Пушкиниане», а по первому супругу, Александру Сергеевичу, Крюденер). Августейшей… Амалии Гогенцоллерн.

Что же, вполне может быть. В России нашлись быстро вскормленные трагическими неудачами на фронте (и политическими скандалами в тылу) могущественнейшие силы, «немецкую карту» разыгрывавшие в лучшем виде (только не в той игре, сказал бы год спустя!). В том числе, до истерии всеохватных взаимных поклёпов «в прогерманской деятельности». Что незамедлительно привело даже не только к аресту военного министра Сухомлинова, заподозренного в шпионаже(!). Но к обвинению «в измене Русскому Делу»…самой императрицы Александры Феодоровны!

И скандал этот, немыслимый ни в одной нормальной стране, разражается в кульминацию трагического европейского кровопролития! В пик войны! И…В те самые дни, когда должна разрешиться и дальнейшая судьба нашего героя.

6. Амалия.

Однако… Возможно ли такое с тенью не просто покойной матери Николая Николаевича? Но дочерью давно в Бозе почившего императора Вильгельма Ш Прусского и итальянской графини Турн–и–Таксис? Нет, конечно! Добрая память баронессы выше всяческих сплетен и подозрений! И родной единокровной сестрой её (тоже дочерью всё того же Вильгельма) была не «какая–то» замордованная «патриотической» бесовщиною, вкупе со стремительно прогрессирующим в смуту и крах российским «обществом», несчастная Александра Феодоровна. Жена затюканного «элитою» самодержца, терзаемая людьми не порядочными «подругою Гришки Распутина!». Но сама некогда «царственно царствовавшая» Императрица Александра Феодоровна, супруга Николая I.

Кроме того… Баронесса, — нет, теперь уже графиня Амалия Адлерберг, — Она украшение, Она «Тысячекаратный Алмаз» в Короне вновь — с войною же — вознесенной в ранг национальной Святыни. Пушкинианы! Вечная неизбывная любовь и вдохновительница поэтического гения незабвенного Тютчева — адресат прекрасных, народом боготворимых, его стихов–романсов!… Плоть от плоти, кровь от крови великой российской культуры и предмет почитания избранных её апологетов. «Мне, само собою разумеется, до смерти хочется написать госпоже Амалии, но мешает глупейшее препятствие. Я просил её об одном одолжении, и теперь моё письмо могло бы показаться желанием о нём напомнить. Ах, что за напасть! И в какой надо было мне быть нужде, чтобы так испортить дружеские отношения! Всё равно, как если бы кто–нибудь, желая прикрыть свою наготу, не нашел для этого иного способа, как выкроить панталоны из холста, расписанного Рафаэлем…И, однако, из всех известных мне в мире людей она, бесспорно, единственная, по отношению к которой я с наименьшим отвращением чувствовал бы себя обязанным». (Из письма Ф. И. Тютчева И. С. Гагарину. Мюнхен.7/19/ июля 1836).

Но это только письмо.

А вот подлинная история. Жизнь.

…В этой жизни много тайн, которые благодаря потомкам раскрыты были в последние годы. О том много было говорено и написано. Но мало кто помнит о роли Амалии в судьбе и становлении Второго после Пушкина Великого поэта России Фёдора Тютчева. О счастливой последней её любви к Николаю Владимировичу Адлербергу. И конечно же ничего не знает о их сыне — Николае Николаевиче…

— После России это моя самая давняя любовь… — писал Ф. И. Тютчев в июле 1840 года своим родителям.

… Посетители Галереи Красавиц Нимфенбургского дворца в Мюнхене обращают внимание на портрет молодой женщины с меховой накидкой на правом плече. В рекламном буклете сообщается, что это 20–и летняя баронесса Амалия фон Крюденер, что её портрет создан в 1828 году знаменитым живописцем короля Людвига 1, Йозефом Штилером…

Происхождение Амалии загадочно и драматично. Две версии существует о том. По первой — матерью её была княгиня Тереза Турн–и–Таксис (1773–1839), урождённая принцесса Мекленбург—Штрелиц. Тереза приходилась тёткой российской императрицы Александре, жене Николая 1.Муж Терезы, князь Карл Александр Турн–и–Таксис (1770–1827). Наполеон пригласил князя Карла для осуществления политических проектов и он годами жил в Париже. В отсутствие мужа у Терезы начался роман с баварским дипломатом графом Максимилианом—Эммануэлем Лерхенфельдом (1772–1809). Результат — нежеланная малютка, названная Амалией. Княгиня Тереза убыла рожать подальше от Регенсбурга, в Дармштадт, столицу гессенского герцогства…

После смерти 19 октября 1809 г. отца, графа Максимилиана, Амалия первое время находилась на попечении дармштадских родственников Терезы, фон Штернфельд, чью фамилию она носила после рождения. Подрастая, Амалия перешла под опеку Лерхенфельдов, где она жила в их мюнхенском дворце. С 1 августа 1823 года 15–и летней Амалии гессенский герцог Людвиг 1 даровал разрешение именоваться графиней Лерхенфельд. Но без права на герб и генеалогию. Такова была цена увлечения графа Максимилиана княгиней Терезою…

Взрослея, плод греховной любви, Амалия, оказалась совершенно восхитительной красавицей. С 14–и летней сиротой, — вокруг которой роились восторженные воздыхатели, — в 1822 году познакомился молодой сверхштатный атташе российской миссии Фёдор Тютчев, тогда же прибывший из Петербурга на дипломатическую службу. Он сблизился с единокровным братом Амалии, молодым баварским дипломатом, Максимилианом Лерхенфельдом–младшим, и часто бывал в их семье.

7. Тютчев.

19–и летний Фёдор влюбился в Амалию. Между ними начались нежные романтические отношения чистых юноши и девушки — подростков. Влюблённые часто встречались — Теодор, сегодня я покажу вам место, где в Мюнхене раньше всех зацветают яблони! — объявила Амалия, и её ножки в маленьких башмачках резво заскользили вниз по лестнице, у подножия которой их уже ожидала запряженная коляска.

Фёдор поспешил за ней.

Амалия привела его на берег реки. На крутом склоне высились развалины старинного поместья, а рядом раскинулся цветущий яблоневый сад весь в розовых лучах заходящего солнца.

Фёдор любовался спутницей и полудиким пейзажем вокруг и всё не мог решить: какое творение природы более совершенно — яблони, усыпанные бело–розовым цветом, или девушка в нежно–палевом платье, свежая как майское утро?

Порыв ветра вдруг сорвал с ветвей облачко цветов и осыпал ими Амалию: изящную шляпку, рассыпанные по плечам чёрные локоны, длинный прозрачный шарф. Девушка осторожно сняла с рукава один цветок и положила его на ладошку.

— Ничего особенного, всего пять лепестков, но разве это не сама гармония? — тихо сказала она и коснулась лепестков губами.

— Нет, она — совершенство! — окончательно решил Фёдор.

— Хотите, Теодор, поклянёмся друг другу, что до самой смерти, когда бы ни пришлось нам увидеть яблони в цвету, мы будем вспоминать друг о друге: я — о вас, вы — обо мне? — вдруг предложила Амалия.

Мать Тютчева была отпрыском знаменитого рода Толстых. Похлопотала где нужно, и Феденьке после окончания Московского университета предложили место в престижном Министерстве иностранных дел и зачислили сверхштатным чиновником в русскую дипломатическую миссию, обосновавшуюся в Мюнхене. Тогда город этот был столицею Королевства Баварии.

Фёдор не был богат, в ту пору, к тому же и не при чинах. Но его обожали все общающиеся с ним за редкий дар слова. Ведь тогда никто не знал ещё, что Тютчев — гениальный поэт. Прежде всего, не знал этого и сам он. Фёдор относился к стихам как к тайному увлечению, никому их не читал и не показывал. Но уже тогда был говоруном неотразимым! Граф Соллогуб как–то заметил, что много на своём веку видел разных рассказчиков, но такого как Тютчев ему встречать больше не доводилось. Остроумные и нежные, язвительные и добрые слова небрежно скатывались с его губ, словно жемчужины. А женщины, известно, любят ушами. Немудрено, что Амалия тут же выделила Фёдора из толп её поклонников. Напропалую танцевала с ним на балах и с ним гуляла по узким улочкам Мюнхена… под тем предлогом, что надо же новому чиновнику русской миссии познакомиться с городом. В один из вечеров Фёдор вернулся домой совершенно потрясённым. Отказался от еды, хотя заботливый Хлопов уже выставил на стол солёные огурчики, кулебяку с мясом, щи, сбереженными горячими в специальной ватной сумке. Но какие щи могли идти на ум Фёдору, если у него вот только сейчас, в её саду, состоялось объяснение? Он и не думал, что решится сказать всё в этот вечер, но она была так ласкова и мила, длинные ресницы так трепетны, румянец так нежен… Короче говоря, предложение было сделано, и о счастье! Оно было благосклонно принято! А в залог будущего супружества между ними произошел обмен шейными цепочками. Фёдор так и уснул, сжимая в кулаке эту драгоценную реликвию.

Родственники Амалии были не в восторге от её увлечения господином Тютчевым…

…Однако…Однако, по версии историков и архивистов–редакторов Готского Альманаха, Амалия — незаконнорожденная дочь прусского короля Фридриха Вильгельма III, единокровная сестра тогдашней русской императрицы Александры Фёдоровны.

А у Тютчева ни титула, ни солидного состояния, ни престижной должности хотя бы в российском МИД. Куда предпочтительней для родичей её по этим статьям престижности смотрелся ещё один воздыхатель — молодой барон Александр Сергеевич Крюденер, уже секретарь русского посольства, тоже страстно влюблённый в Амалию. И граф, младший Лерхенфельд, — словом не обмолвившись с невестой, — поспешил объявить: через месяц просит дорогих гостей, а русское посольство в особенности, пожаловать на свадьбу Амалии с бароном Крюденером!

На то, что Амалия имела собственные чувства, могла иметь свой взгляд на свою жизнь, влюблена была в Тютчева и уже выбрала его в спутники своей жизни внимания родственников её обращено не было: Теодору было в сватовстве отказано — ДРАГОЦЕННОМУ КАМНЮ НУЖНА БЫЛА БЛИСТАТЕЛЬНАЯ ОПРАВА.

8. Решение Амалии.

Амалия смирилась. Но только внешне. Спрятала в потайный ящичек шкатулки тоненькую золотую шейную цепочку, которую подарил ей Фёдор на одной из далёких прогулок по окрестностям Мюнхена. А стихи, написанные им для неё, выучила наизусть (она не знала и никогда не познает русского языка). В особенности вот эти строки:

— … Ты беззаботно вдаль глядела.

Край неба дымно гас в лучах.

День догорал, звучнее пела

Река в померкших берегах.

И ты с весёлостью беспечной

Счастливый провожала день.

И сладко жизни быстротечной

Над нами протекала тень…

Тень жизни оказалась не сладкой…

После роскошной но мучительной для Амалии и Фёдора свадьбы оскорблённый Тютчев вскоре женился сам.

…Нет. То, как встретили его, было естественной реакцией хорошо знакомой ему волчьей стаи — порождёнием Русско–японской войны с авантюрой и трагедией Цусимы. Застигнутой войной новой. Реакцией к забытому давно и больше никому не нужному старику–одиночке».

Николай Николаевич понимал это. Интеллигент в бесчисленных поколениях, Россию свою знал он отлично и любил как тогда умели любить! Любил ничуть не менее Великих друзей матери своей — Александра Пушкина и Фёдора Тютчева. Потому обиды на Россию держать не мог. Да и какие счёты с нею могли быть у любящего её сына в годы страшной войны? Он и к себе–то никаких претензий с самобичеванием, применительно к бесславному возвращению своему, не предъявлял. И предъявить не мог. Ведь перевод его, дипломата, из Лондона в Германию, — после переезда туда стариков его из Финляндии из–за инсульта у отца, — разрывом его самого с отечеством не был.

На свет появился он в Баварии в родовом имении матери Стакельберг. В Мюнхене умерли и похоронены старики его. Родившийся в 1848 году, он уже давно был пенсионером российского МИД, отслужив в этом почтенном ведомстве с 1871 года сорок пять лет за штатом, то есть без жалования (Был такой институт особо доверенных в глазах Императорского двора высших чиновников. МИД, главным образом, — выходцев из самых громких семей России, — имевших привилегию служить за собственный счёт! (Не «в счёт» известного части моего поколения россиян «открытого счёта», которым пользовалось считанное число крупнейших учёных — руководителей головных предприятий Военно ромышленного комплекса). Уволен–то он был только теперь — тотчас по прибытии в Россию. И в многотиражном (и многоязычном) ведомственном журнале–вестнике МИД о том — подробная, и исчерпывающая во всех смыслах, статья–панегирик…

Между тем…Ближайший друг и даже родственник (по матери) принца Генриха, — члена правящей Баварской династии Виттельсбахов, — мог бы он, по преклонному возрасту, в Мюнхене своём особо не суетиться. «Верноподданно» никуда с началом войны не срываться. А, — по сатанинскому времени, — в известность поставив Петроград, остаться дома у себя — именно у себя дома — в Баварии. Так, как там же, лет тридцать назад, остался его больной отец. После тягчайшего «удара» (инсульта), поразившего старого ещё в Гельсингфорсе на семнадцатом году службы российским Наместником Финляндии и командующим Финляндским Военным округом. И без особых формальностей увезенного женою на её родину, в ту же Баварию.

И что? Ничего: поволновались в столице для респекта. Что ни день, «на воды» под Баварским Бирхенеком и в Ниццу, где лечили его, посылали с коронными фельдъегерями письма от самого Императора. От друга сердечного Константина Петровича Победоносцева. Все — одно к одному — зовущие супругу его и его самого домой в Россию. Соблазняющие радостями предстоящего общения с близкими. Счастьем лицезреть любящих их августейших друзей. Возможностью постоянно и безмятежно созерцать «полнощных красот» Царского села или Павловска. Приглашающие к отдохновению не в «заплёванных сонмами болезненных употребителей германских минеральных вод и всенепременными посетителями худосочных рощиц под Баден—Баденом». Но в райскую божественную тишь девственных пышных подмосковных или валдайских кущ, боров и рощ….Соблазняли всем. Но конечно не опостылевшей, наверно, и противопоказанной ему в сложившихся драматических обстоятельствах службою! Какая служба после «удара»?! «Приезжайте, милейший Николай Владимирович!». «Душевного–то покоя и благолепия на германских водах Вы не обретёте! Не то — в православных наших родных храмах…». (Всей этой августейшей, — тем более Константина Петровича любезной многоязычной эпистолярщины, — навалом и по сейчас в Отделах рукописей Больших Российских библиотек, в фондах Адлербергов в ЦГАОР, ЦГИА, ЛГИА. В их именных семейных и епархиальных архивах Санкт Петербурга и Первопрестольной).

Но Николай Владимирович, сибаритствуя, гнул своё: «…Помилуйте, Ваше Величество! Какие красоты могут быть? До красот ли мне в болезненном да ещё и в постельном моём положении…Меня лечат. И я чувствую, что лечат не плохо. Тем не менее, мне пока не до столичных храмов…». И, «Константин Петрович! Помилуйте, дорогой мой, какие ещё «родные»? У меня собственные свои храмины домашние по всей Баварии и на Лазурном. И ещё где–то там. Представьте: с клиром своим российским — со старцами из пустынь Ниловой и Оптиной. Со старицами из Александро—Невского… И, всенепременно, с певчими своими — костромичами…И — важнее важного — жена моя при мне».

…Оставалось Николаю Николаевичу обратиться к царю.

9. Император.

После давнишнего отказа Адлербергов возглавлять правительственные институты восшедшего на престол венценосного отца его (Александра III, и потому по фактическому разрыву с Романовыми отношений личных, родственных даже) было это — право — не вовсе удобно. Нетактично. Сейчас сказали бы — беспринципно. Но какие могут быть сантименты и даже принципы, когда война, и льётся кровь! Кровь русско–немецкая, в том числе — кровь балтийских российских немцев. А это чуть ли не треть старшего и высшего офицерского состава полевой Русской Армии. И добрая половина офицерства Военно морского Флота!

Так ведь и в тылу льётся она. А как ей не литься, когда антинемецкая кампания набрала такую силу, что в Петрограде громят на Невском немецкие магазины. А в Москве пролетарии, — толпами во главе с пролетарским же поэтом Маяковским Владимиром спускаясь к Манежной по забитой народом Тверской, — походя грабят немецкие и еврейские магазины и лавки. И даже, — будто вернулись времена стрелецких бунтов, — сжечь грозятся самоё Немецкую Слободу — Древний Кукуй! И остервенело бьют окна в домах собственных, но с не русскими именами и фамилиями, коренных граждан. Да что — «граждан»! В окружении Их Величеств Николая Александровича и Александры Феодоровны, — Императорской четы, будто нарочно тоже «немецкого происхождения», — провоцируя августейшую семью, ищут — и конечно же находют (!) — «немецких шпионов»!

…Представить только, — каково узнавать и думать было о том не просто русскому человеку, но прямому отпрыску и наследнику древнейших и великих родов России? И что делать ему теперь? Ведь чтобы встретиться с Его Величеством, — по настоянию знающих меру шутке друзей графа, тоже принадлежащих к столбовому дворянству, — надо предварительно просить чуть ли не «рекомендации»…опять же «Ея немецкого Величества!»…

Делать этого он не пожелал. Не потому, — не дай Бог, — что не уважал Императрицу. Или сам убоявшись её немецкости. Но…непорядок это!

И…узнай о том приятельница его, Великая княгиня Елисавета Феодоровна, презиравшая, — если не ненавидевшая, — сестру, гореть Николаю Николаевичу со стыда…

Стыдно (и почти) расхотелось вдруг ехать в Ставку. Только по причине иной: — Ну кому нужен он, старик, со своими мелочными стариковскими проблемами в средоточии дни и ночи занятых войною людей? Зачем нужен тому, кто тяжким бессонным трудом объединяет титанические усилия огромной Армии. Из безысходного отчаяния — сам на себя — взваливший такой неподъемный, — и то видно всем теперь, — неблагодарный груз! Кто разрешает проблемы полу мира. К кому прикованы внимание и надежды ста пятидесяти миллионов россиян…

Отвращала, конечно же, и сама перспектива поездки в тьмутараканьский Могилёв… «Обшарпанные или вовсе, будто нарочно, покорёженные и разбитые поезда с давно никем не прибираемыми классными вагонами» ходили не регулярно. С немыслимыми опозданиями. Сама философия русской, — военного времени, — железнодорожной «дисциплины», привыкшему к европейским порядкам Николаю Николаевичу была дика и раздражала неимоверно: — «Какое ещё: «СОГЛАСНО РАСПИСАНИЮ!?», ваше сиятельство, — раздраженно иронизирует на вопрос «высокого» пассажира наш российский кондуктор, — «ВОЙНА же!»… «Да, ВОЙНА! Потому идём строго по расписанию!!!», успокаивает, обижаясь на незадачливого пассажира, кондуктор германский…

Но…делать нечего…

…Потеряв неделю на оформление пропуска–командировки, и ещё столько же на дорогу, Николай Николаевич встретился с Императором…

…Лучше бы того не случилось. Принял его не узнанный им — уставший безмерно, ни о чём кроме семьи старавшийся не вспоминать и не говорить с гостем — «казачий полковник». Никого помимо Распутина в долгом, трагически беспредметном, разговоре не вспомнивший. И… ни во что и ни в кого кроме старца же не верящий.

Как когда–то, он сам по–домашнему угощал Николая Николаевича умело заваренным им и давно не виданным английским чаем. Подливал сам из молочника. Сам колол аккуратно щипчиками сахар… Но забывая тут же о том, — и спрашивая каждый раз: — «Вам с сахаром, Николай Николаевич, голубчик?…Вот и славно…» Сам подкладывал ему на юбилейную «Наполеоновскую» десертную тарелочку благоухающие детством овальные диски эйнемового печенья «Альберт». И мучительно пытался казаться умиротворённым.

У гостя же состояние было паническим. Шоковым. Почти обморочным… Кошмарным было состояние: рядом где–то, вокруг подсвеченного электрическими кенкетами уютного мирка салона, идёт война. Гигантский, — от юга Балкан до севера Балтии, — фронт изрыгает апокалиптический огонь и смерть. Бушует над сожженною землей западной России всепожирающее пламя, и погребальный дым заволакивает небо державы. В павшей на Империю мгле, в круговерти беспощадной схватки в пределах Её движутся, — сражаясь не на жизнь а на смерть, — и гибнут миллионные армии, которыми… кому–то надо управлять…

…Самое бы время круглосуточному пронзительному писку зуммеров «разведок» и пулемётному перестуку штабных телеграфов. Время появлению в салоне, и такого же мгновенного исчезновения ошалевших, с ног валящихся от команд и окриков, адъютантов и вестовых. Время стремительных курьеров и фельдъегерей с директивами и приказами. Наконец, время ПОДПИСЫВАНИЯ, — ни на единый миг не выпускающим стило из затёкшей десницы ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИМ, — срочных распоряжений и указаний. А потому время стадному топоту офицерских сапог в коридоре вагона. Секущих друг друга непрерывных истошных телефонных перезвонов. Громких команд. Ругани даже (Негромкой, правда, — тогда в «сферах» «бранились» тихо: сквернословить, тем более громко, не только в августейшем присутствии — такое, Боже сохрани! Но и при младших по званию не принято было)…

И время, конечно же, лихорадочной творческой работы мысли… Если не заполошной деятельности «паникующей» поджелудочной железы…

10. Небытие.

Но ничего этого не было…

…Только за чуть подрагивающими от далёких орудийных вздохов триплексами широких окон вагона, затянутых плотными маскировочными шторами, похрустывал еле слышно щебень насыпи под сапогами редких наружных патрулей. А тут, в салоне, стоит КРОМЕШНАЯ ЗЛОВЕЩАЯ могильная тишина. Будто кроме них и вестового, приносившего и уносившего бесшумно маленькими термосами кипяток, в императорском штабном вагоне- кабинете — во всём ш т а б н о м поезде Главнокомандующего гигантской Армией Гигантской воюющей державы — НИКОГО нет! Ни–икого–о!. И вообще, никого нигде нет. Во всей беспредельной ночи никого нигде нет…

…И вот он — смертельно уставший человек, царь, — перед ним. А огромная Армия, которой должен был он командовать, огромная страна, которой он должен был управлять — они где–то там… Где — неизвестно…

О беседе их Николай Николаевич никогда после никому из своих не рассказывал. «Нечего было…» — отговаривался.

Одно для себя почувствовал — и тут, конечно же, не до него. Тут особенно. Вообще, тут — не до всего на свете… Не до всего-о! Страшная мысль сверлила его: перед ним сидела и угощала его чаем… милая и абсолютно безответственная… посредственность…

Мой Бог! Что же с нами будет?!

… Вспомнил слова Александра Васильевича: «…Коленька Николаевич, дорогой, — говорил ему Кривошеин! — Наша либеральная пьеса из рук вон плохо игралась и нами, министрами, и ещё хуже Думой. Всею русской жизнью! Бестолково, нестройно, зря, несуразно!…»… «А в самом сердце… в окружении по неволе властвовавшей Императрицы, — непримиримая замкнутость МАТЕРИНСКОЙ БЕЗЫСХОДНОСТИ. Жуткая пустота смерти, притаившейся в детской…».

Ещё за долго до отставки Кривошеин говорил ему: — «…Конец близок и неизбежен!»… И напророчил тогда же: «Если революция произойдёт — а она произойдёт — она будет никакой не рабочей, не пролетарской — хоть в чём–то условно цивилизованной! Пролетарской, рабочей, быть ей в нашей мужицкой стране ниоткуда! И если она всё таки произойдёт, а она произойдёт… будет она революцией крестьянской, своего рода Жакерией. Будет смутой — по Пушкину страшной и беспощадной. Беспощадной и страшной прежде всего по отношении к самой России…».

…И Николай Николаевич вспомнил вдруг, ужаснувшись, то, что забывать было невозможно, что никак нельзя было забывать — не раз читанную им и даже на экзамене встретившуюся шифровку заключения рапорта Вебера, — ганноверского посла при Петре, умницу и знатока России:

— «Конец этой страны будет ужасен потому что жалобы миллионов людей на царя будут услышаны небом (Вебер был описателем Петровых зверств и ненавидел самодержавие в его тогдашнем страшном обличие. В. Д.), ибо в каждом русском человеке заложена искра ярости на эту зверино–лютую власть, которая только и ждёт ветра, чтобы превратиться в пожар…».

…А Кривошеин продолжал: — «Говорить о том поздно, — всё одно, что после драки кулаками махать! Но если бы столыпинская реформа была завершена и привела к укоренению наследственного фермерства и к распаду общины, да если бы ума хватило злосчастного того думца–еврея услышать — смешного этого зануду–профессора университетского…Херцштейна…или Штейнхерца… — всё иначе было бы…. Всё, всё иначе было бы! Но что вспоминать о безвозвратно канувшем …». (Автор подумал, ненароком: так ведь и по сейчас, через столетие, за «общину, или колхоз», держимся; и, не приведи Господь, подумать в «Думе», — но серьёзно только, — о «наследственном фермерстве»!…И…будто, со сна схватился: — Ха! О чём, о чём?…О фермерстве? Да о наследственном?…Кого кто наследовать должен был — тех не–ет давно! Изве–едены…).

…Самое поразительное, что мысли эти Кривошеинские донесены были и до последнего Императора. Каждое слово из письма Вебера знал он наизусть…И понимал конечно же что значит для России, для него самого, этот «неудобный», «колючий» этот чудак Александр Васильевич…И, что? Отдалил… обидным невниманием… (Только спустя год, — 1 марта 1917, — в этом же вот самом вагоне, но уже в конце пути, — в Пскове уже, — принимая в остатние судьбоносные часы Шереметева, адъютанта генерала Рузского, спросит–скажет — спохватясь — графу: «Кажется… нужно позвать Кривошеина?»…

— «Поздно!» — Ответит Шереметев, поделившись позднее с Николаем Николаевичем… «Поздно!»).

…И вот теперь, — уходя, — поглядев на сидящего у стола усталого и измученного хозяина салона, Николай Николаевич сказал себе, — как о постороннем и малозначительном, — «пропала Россия»…

Попрощался, — будто с умиравшим, — в последний раз. И в сопровождении начальника караула спустившись с подножки вагона побрёл прочь. Во тьму…

«…Но что бы то там ни было, ни при каких обстоятельствах, — будь то тяжкая болезнь или «неудовольствия» суверена, не обязывающие к дальнейшей службе, — Адлерберги Россию свою в ВОЙНЕ оставить не могли. Не допускали дезертирства по понятиям своим. И, генералы, готовы были — пусть «простыми солдатами» — защищать её. В том было отличие их, истинных русских аристократов–интеллигентов от патриотов квасных, человеков свободных «либеральных» представлений и поступков».

Это не ремарка автора. Не домысел его, упаси Боже. Это высказанная в прошлом ещё веке оценка искреннего друга и почитателя родителей и дедов Николая Николаевича свойственником их, через князей Васильчиковых, самого Александра Михайловича Горчакова. Личности поэтических мироощущений, но необычайно чуткой к живому реальному бытию.

Оценка жителем вершины Политического Олимпа ХIХ века.

Но на дворе–то век уже ХХ-й шел!

11. Старуха.

…И явилась Николаю Николаевичу неожиданно — и вдруг — совершенно иного плана оценка. Оценка времени нового.

Оценка женщины, мало сказать, не ординарной. Но в силу особенностей исповедуемого ею, лютеранкою, «дочернего» ответвления протестантской философии, — меннонитства, — никакого касательства к «элитарным вершинам» отношения (кроме «монетарного») не имевшей. Того более, женщина эта напрочь — с порога — отвергала само понятие какой бы то ни было и чьей бы то ни было элитарности. Хотя сама–то и была элитою элит…И к которой, тем не менее, — не существующая, будто бы для неё, эта «элита», — самым внимательнейшим образом прислушивалась и апостольски внимала.

Женщиной той была вершительница множества неординарных судеб в России второй половины девятнадцатого и начала двадцатого веков Анна Роза Гааз (по первому мужу). «Финансистка от Бога», как о ней говорили и писали. Блистательный математик. Наследница именитого же финансиста эпохи пяти последних царствий Абеля Иосифа Иоахима Розенфельда, которому приходилась она племянницею.

Семью Адлербергов начала она «вести» со времени восшествия на Российский престол Александра II (Сам Абель опекал членов этого семейного сообщества Баггехофвудтов, — Багговутов, в русской транскрипции, — Адлербергов, Нелидовых, Барановых, Сенявиных, Скобелевых и Васильчиковых с кануна воцарения несчастного Павла Петровича).

И так, «цена» оценки ею личности Николая Николаевича.

Надо сказать, оценила она его не виртуально. Не просто словом — пусть искренним и добрым, когда слово конкретных желанных и просто положительных последствий не несёт и нести не может. И, — да простит меня читающий эти строки, — материального эквивалента не имеет. А потому, как ни печально, в большинстве случаев ничего не стоит. И в драме Николая Николаевича изменить не может ничего.

Но, — в нашем случае, — оценила вкупе… с неожиданным конкретным предложением невероятной по времени п о д д е р ж к и финансовой, стоившей ТЕПЕРЬ для графа, — казалось бы, — дороже дорогого! При чём, как всегда в отношении членов этой близкой ей семьи, бескорыстной абсолютно. И, по определению… абсолютно же невозможной во время разрушительнейшей и чреватейшей перманентными убытками мировой войны! Когда финансист деньги и синекуры не раздаёт. Но сам первые у должников собирает и вторые ликвидирует.

А если, все же, предлагает их — в порядке исключения — одинокому да ещё и потерявшему под собою опору престарелому человеку… То потому только, что личность его исключительна. «…Конечно, и прежде всего, адресат предложения по квалифицированному представлению самой оценщицы (которое, прошу поверить, автору известно доподлинно) обладал глубокой порядочностью. Доброй волей. И, естественно, суммой качеств, чтобы случаем этим воспользоваться, реализовав предложение в безусловно полезное и необходимое ОБЩЕСТВУ созидательное действие».

То была оценка ПРЕДЛОЖЕНИЕМ ДЕЛОВОГО СОТРУДНИЧЕСТВА владелицею международных Банкирских Домов «Абель Розенфельд» и «Йорик Констэбль» — предложением самой Анны Розы Гааз. Розалии Иосифовны Окунь (по третьему мужу). Охранительницею и опекуншею древнейшей в России протестантской (меннонитской) общины Старой Московской Немецкой слободы. Деятельницею, в народе именуемой «Великой Маленькою Женщиной». Внучатой племянницею «Великого же Московского Тюремного Доктора» Фридриха Иосифа Гааза. Человека призывавшего россиян собственным своим мужественным полувековым примером подлинного служения самым униженным и оскорблённым: «Доколе есть время спешить делать добро всем» (Гал. 6.10). И «Носите бремена друг друга, и таким образом исполните закон Христов» (Гал. 6.2.).

Если всего этого россиянину мало… То «женщина эта, — Анна Роза Гааз, — она ещё и прямой отпрыск семьи Чамберс»…(Князь Татищев И. Л. Из частного письма В. Ф. Джунковскому /32/. Янв.1917 г.).

С отличием окончивший юридический факультет Санкт—Петербургского университета, — прошедший у отца своего великолепную школу домашнего исторического и дипломатического образования, и приобщившийся на полувековом дипломатическом же поприще его тайн, — Николай Николаевич знал подноготную родословной этой его нежданной «оценщицы». На него обратила внимание женщина, прямой предок которой имел самое непосредственное отношение к становлению собственно Российской Империи.

Так, в малейших деталях, осведомлен он был о роли пращура её в не совсем по началу удачных, — а за тем и во всех последующих блистательнейших, — русских викториях Северной войны. Что он, — генерал Иван (или пусть Иоганн) Чамберс — шотландский выходец, — был ПЕРВЫМ, с конца восьмидесятых годов века шестнадцатого и до десятых годов века семнадцатого, легендарным командиром легендарных Преображенцев и Семёновцев. И, — что во главе славных этих «потешных» полков Молодой Гвардии Петра Великого, — то вновь брал «на аккорд», якобы неприступные шведские, то обратно возвращал отторгнутые когда–то у России беспокойными соседями старые русские Балтийские крепости. И даже «как–то» отнял у Карла Х-го мало кому памятный сегодня Луст Элант (или Весёлый остров) у Невского берега. Тот самый, на котором 16 мая 1703 года заложен был Санкт—Петербург — новая столица Российской Империи. А ещё через год захватил «ненароком» и остров Котлин, где 3 мая следующего 1704 года навечно вгрызётся в скалы его коронная Российская крепость Кронштадт. Та, о которой Пётр в своей собственноручной инструкции, тем же числом им же подписанной, накажет потомкам: «Содержать сию ситадель, с Божьей помощью, аще случится, хотя до последнего человека»…

Конечно, знал граф и ещё одну деталь биографии поминаемого героя Северной войны. Так, — в достопамятной «превеликой конфузии» 1700 года под Нарвою, когда войска Шереметева разбиты были шведами «наголову» и бежали позорно с поля боя, — а сам царь, смалодушничав по молодости и неопытности (чего не бывало?), оставил армию, — только Молодая Гвардия — «потешные» Семёновский и Преображенский полки — под командой генерала Ивана Чамберса остановили шведов и выстояли, не уроня чести русского оружия!

О том известно каждому грамотному россиянину. Как и то даже, что во время Астраханского восстания 1906 года Пётр, не доверяя направленному во главе войск для его подавления «зело обрюхатившему» фельдмаршалу Шереметеву, открыто приставил к нему «для надзора за действиями его» гвардии сержанта Михаила Шепетьева — «мальчишку!». А вот многим ли известно такое: — отпустив тогда же с особо конфиденциальной миссиею в Лондон «для воздействия на членов английского правительства подкупом!» вновь назначенного послом опытнейшего дипломата Андрея Артамоновича Матвеева царь — одновремённо — тайно командировал туда же и Ивана Чамберса. Полагая что именно он сумеет склонить знаменитого своего земляка, фаворита английской королевы герцога Мальборо, к огромной по тому времени взятке. Того мало, деньги для этой секретной операции тогда же доставил отцу в Лондон сын его — как и Щепетьев, тоже сержант гвардии — Чамберс Алексей. Сопровождаемый 16–и летней супругою своей Екатериною, дочерью Григория Фёдоровича Долгорукова. Деньги доставил, между прочим, не малые… (Представить остаётся только и саму «путь–дорогу», по которой сержантом ТАКИЕ деньги доставлены были!).

Из «Журнала, или Подённых записок, Петра Великого с 1698 г…» известно было, что император знал о несметных богатствах герцога и сомневался возможности его купить. «Не чаю я, чтоб Мальбруха дачею склонить, — зубрил в студенчестве Николай Николаевич, — понеже чрез меру богат; однако ж, обещать тысяч около двухсот или больше!». «Мальбрух» рассудил здраво, что отказываться от предложенных Петром за содействие при заключении «доброго мира» со Швецией 200 тысяч ефимков не резон. Торговался сильно, как доносил Алексей Иванович, «обнаружа превеликую алчность вельможи», но и готовности клюнуть не уловил. И Пётр приказал Чамберсу, «…чтобы обещать герцогу ещё и титул князя при заключении мира. И даже доход в 50 тысяч ефимков с одного из трёх княжеств: Киевского, Владимирского или Сибирского…». Даже намеревался подарить ему рубин такого размера, подобно которому «или нет или зело мало» найдётся у кого в Европе. Обещан был даже и орден Андрея Первозванного…

Миссия Чамберсов, как, впрочем, и Андрея Артамоновича Матвеева, окончилась, казалось бы, безрезультатно.

Влияния «подмазанного» фаворита на королеву оказалось недостаточно чтобы принудить правительство Англии поступиться коренными интересами страны.

«Англичане почему–то, — как писал Историк, — коренными интересами своей страны не поступаются и ими не торгуют!».

Деньги и Петровы обещания отец и сын привезли обратно. Но не просто: привезли понимание и… предложение: — «таковыя дела, дабы впредь конфузией не кончалися, загодя надобно надёжно приуготовлять учреждением для того сыска чрез тайную особливую службу при Посольском приказе. И в ней всё деликатное чинить…». Вот так вот.

12. Династия.

Таким образом, 6 октября 1706 года сын первого командира Русской Гвардии Ивана (Ивановича) Чамберса, Алексей Иванович, стал зачинателем не только личных Императорских «Опричного фельдъегерского» но и некоего «Разведывательного» тайных институций России.

Заступая друг друга, — «повинуясь» некой неизменной семейной традиции или, вернее сказать, року, — служили в них более столетия и многочисленные потомки Чамберсов — Петровых сподвижников, Ивана Ивановича и Алексея Ивановича. И 1 мая 1832 года, — когда прадед Николая Николаевича, генерал–адъютант Свиты граф Владимир Фёдорович Адлерберг1–й, принял начальствование над военно–походной Его Императорского величества канцелярией, — почтённые эти институции, во главе со славным руководителем их Алексеем Павловичем (если Николаю Николаевичу память не изменила) Чамберсом 18–м(!), стали её частью.

Через двадцать лет, 30 августа 1852 года, граф Владимир Фёдорович Адлерберг 1–й назначен был Министром Императорского двора. И управляемая новым Чамберсом — Александром Львовичем — «Личная почта» вновь оказалась в его опосредованном ведении. Оставалась она там при нём двадцать лет. Оставалась и при сыне графа, генерале–от–инфантерии Александре Владимировиче Адлерберге 2–м, который с 17 апреля 1870 года, на одиннадцать лет, заступил отца в той же должности Министра двора. И, — надо же(!), — при обоих Адлербергах службу «личных» почтальонов непременно возглавляли тоже Чамберсы!

Завидное и примерное постоянство, заложенное в почву России её Великим Преобразователем! Ни до ни после окончания университета, — ни в одном российском архиве, — Николай Николаевич не обнаружил официальных званий или чинов этих «опричников», не найдя обстоятельству сему никакого объяснения. Много позже, не объяснило этого и подробнейшее Приложение–расшифровка к акту о кремации «не поименованных» документов экспедиции царского МИД от 11.07.1918 г., подписанное Иоффе и им же утверждённое (одним из самых доверенных, самых дотошных и… самых тёмных ленинских дипломатов Ильёю Ароновичем Шейнманом—Иоффе).А документ этот должен был содержать разгадку тайны этого особого обстоятельства, которой не позволили пересеч революционную границу! («Несомненно одно: особое семейное, личностное, что ли значение придавалось службе этой всеми поколениями Романовых. И фигуранты её тщательно скрывались». В. Мазаев, Зам. начальника Историко- дипломатического управления МИД СССР.23.04.1977.№558. Арх. Авт.).

Один из потомков Ивана Ивановича — младший брат Алексея Павловича, Константин Павлович Чамберс — женился в 1817 году на балтийской — из Ревеля — баронессе Джесике Розенфельд. В приданное за ней получил он старинный, — с многочисленными филиалами и богатейшей клиентурою, — Лондонский Банкирский Дом «Йорик Констебль», имеющий многочисленные филиалы в Европе, Азии и Америке. Что с ним делать Константин Павлович узнать… не успел — умер. И по воле Джесики «Дом» перешел в руки родственника её, Абеля Иосифа Иоахима Розенфельда. Проповедника и финансиста московской меннонитской общины. Сам же Розенфельд тоже был владельцем весьма серьёзного, но уже собственного российского, банкирского «Дома» на Поварской (с филиалом на Варварке Китай–города. В Глебовском подворье его). И… дядькою… Анны Розы Гааз.

По гибели родителей её в 1846 году во время эпидемии чумы в Москве, девятилетней девочкою забрал Абель Анну Розу к себе. Вырастил. Воспитал. Выдал за племянника доктора Гааза. А спустя полвека, — незадолго до кончины своей 12 января 1898 года, — сделал своей единственной наследницею. Фактически же передав ей дела двадцатью годами прежде.

И вот теперь хозяйка этого огромного состояния предложила Николаю Николаевичу занять освободившееся «по ротации» и открывшимся вакансиям почётную синекуру Полномочного доверенного куратора филиалов банков её в Новой Англии и на Среднем Западе САСШ. Учреждений, вошедших в историю этой страны финансированием — в средине прошедшего века — изысканий, проектирования и прокладки крупнейших Трансконтинентальных магистралей. И в их числе — самой трансокеанской железной дороги «Топика, Этчисон и Санта Фе».

— «Впрягайтесь, — сказала, — Николай Николаевич. И, удачи Вам!».

На ответную реплику нескрываемого смущения и плохо скрытого сомнения о возможной потере независимости (!?) заметила: — «Бесспорно, бесспорно. Именно гордая независимость — Ваше богатство, граф. Но будем реалистами. Дорого ли стоит она, — независимость эта, — в наше–то прагматическое время, не подпёртая (простите за грубость) большими деньгами?»… И спохватилась, поняв наконец истинную причину внезапного «загадочного состояния» собеседника. И пользуясь преимуществом никогда не скрываемого ею почтенного возраста добавила: — «Тысячи извинений! Но оставьте спесь, граф! Вам она не приличествует. Не к лицу… А сомнения Ваши… Пусть они останутся с Вами. Примите моё предложение — очень прошу. И поезжайте, поезжайте с Богом за океан! Там предстоят великие созидательные дела. Там широчайший простор для их свершения! Ну, а здесь… Здесь п о к а нам с Вами нечего больше делать. Россия вскорости и на долго — на столетие, если не больше — проваливается в тартарары… Не качайте головою… Помните только, что автор и виновник надвигающейся р у с с к о й трагедии и Вы тоже. Вы и всё ваше ОБЛОМОВСКО-МОРОЗОВСКОЕ сословие. По бездумному «освобождению» мужика от разумного и спасительного для него и государства н а с л е д с т в е н о г о надела ОНО пальцем о палец не ударило, чтобы хоть начать как–то обустраивать и облагораживать свои хозяйства. Но транжирить кинулось, распродавать по дешевке начало единственное своё достояние — родовую дедову землю. Знаю о чём говорю: пол века как сама — имениями, до последнего вершка — скупала «бросовым» ставший для НЕГО этот бесценный «товар»! А само ОНО не только что созидать (да создать, проще) ничего путного не сумело — оплатить не способным оказалось текущие счёта, которые предъявляло ему Время! И мне ли не видеть этого!? И потому сегодня ОНО — всё как есть — абсолютно беззащитно перед надвигающейся бесовщиною. А её–то — бесовщину нашу… Как мне, финансистке, и ЕЁ не знать?! Саму её, повадки её, генераторов её, проводников её?…Вот ворвётся она сюда из за «черты», которую сами Вы на погибель свою и прочертили. Голодной стаей — Вами же и возмущённой и обозлённой — ворвётся на РУССКОЕ ПОЛЕ. Которое Вы — снова Вы — для неё и вспахали. Ворвётся нетерпимая, алчная по волчьи, беспощадная генетически ко всему «не своему». И уж тем более «к своему» ненавистному до беспамятства, которое сотню лет держало её на Ваших же запорах в крепостном карцере галахического гетто!… Ворвётся, понятия не желающее знать о связях следствий с причинами. Дочиста ограбит Россию. Сметёт её коренные сословия — Ваше, Ваше, граф, в первую очередь! И зальёт кровью страну…

Потом, конечно, Создатель стаю эту покарает. Жестоко. Как Он умеет карать своих нашкодивших рабов… Вместе, конечно, со всеми нами — «вольными» зрителями!

Но Вам–то, — если даже выживете где–то, — легче Вам не станет.

Потому, господин Адлерберг, соглашайтесь, покуда я добрая.

Я могла бы найти Вам место ближе — в угодной сердцу Вашему Европе где ни будь у моих извечных должников Блейхредеров или Мендельсонов в вашей Германии, или Госкье с Камондо во Франции… Но, боюсь, и их судьба решается…Или решена уже…»

Возразить ей он не мог (Допускал — пока допускал только — что она права). Согласиться с нею не мог тем более. Та самая Гордость дворянская не позволяла. (Прощения прошу: к сожалению, их разговор происходил значительно раньше… позднее ставшим классическим диалога:

— «Никогда, никогда Воробьянинов не протягивал руки!

— Так протянете ноги, старый дурак!»

Потом граф его прочтёт. Успеет прочесть. И поймёт:

авторы романа его именно и имели в виду!).

Тоже потом, лет через одиннадцать–двенадцать, поймёт он и для чего старая предназначала его, на что подвигала п о д д е р ж к о ю своею. И от чего он бездумно отказался, гордец… «Воробьянинов». Но поймёт уже, когда всех их, всё их гордое сословие — и Адлербергов в том числе — сметут и изведут. И даже успеет пророчество Булгаковское прочесть: «…Всем, у кого наконец прояснится ум, всем, кто не верит бреду, что наша злосчастная болезнь перекинется на Запад и поразит его, станет ясен тот мощный подъём титанической работы мира, который вознесёт западные страны на невиданную ещё высоту мирного могущества…».

И в который раз «догадается»: так вот на что, — предвосхитив будущие сомнительные поползновения Чичерина, — предназначала его Великая Маленькая Женщина, намереваясь направить в средоточие «титанической работы мира» — на финансовый его, мира, Олимп. На подвиг, прежде всего, перманентного сопротивления только ещё приступившему к каннибальской своей работе большевизму. А он до конца всё ещё не понял её.

Вернее… «понял», — при своём–то хвалёном такте и уме, — превратно и глупее глупого. Грязно даже! Решил почему то, — стареющий и одряхлевший несказанно чудак–человек, — что она — тогда 79 летняя старуха(!) — предлагает ему, САМОМУ сиятельному Адлербергу(!), эдакому — тоже под восемьдесят уже — плейбою, самое что ни есть банальное СОДЕРЖАНИЕ! Ахти на Вас…

И оскорбил отказом.

13. Старик.

…Тотчас после переворота, — вместо того чтобы попытаться уйти со своими близкими туда, где его, не в пример миллионам никому не нужных российских беглецов, любили искренне и ждали, — он заметался как лис на британской псовой охоте… Спрячет зачем–то родных в украинскую мясорубку. И сам сбежит в костромские леса, к пустому для него Нелидовскому кладбищу….

А ведь мог бы, — ничего не потеряв, — путное что–то сделать для них в Америке. Да и для не вовсе чужой ему России. Для русских иммигрантов «первой волны», наконец, когда хлынет она на Запад. Тем более с его–то связями в Европейских элитах!…

Да что там…

С того же проклятого 1917 года граф, — пенсионер по всем человеческим и Божеским законам, а согласись он с предложением Анны Розы — ещё и человек обеспеченный, — он право имел лицезреть на всё как есть творимое большевиками в его стране со спасительного отдаления. Пусть американского.

Но простим затурканному обстоятелтствами Николаю Николаевичу судьбоносную его промашку. Вот, даже Михаил Булгаков, — признанный знаток и певец таинственного и неисповедимого, инфернального даже, — и тот опростоволосился. И ничего особенного: собственная его судьба простою тоже не была. Переплеталась затейливо, — и не однажды, — с судьбами Адлербергов, дальних родичей. С судьбою Сергей Васильевичевой ещё и как фронтового товарища! Но даже он понял всё то, что так и не понял наш герой, десятилетием (да ещё каким!) позднее Анны Розы.

…Обидно очень! Но не дожил чуть–чуть Николай Николаевич до января 1955 года (напомню, рождённый в 1848 году!). Не дожил до времени, когда внучатая племянница его Нина Оттовна, дочь Мелитты, — из 24–х летней ссылки (в начале которой родилась) освобождённая, — встречена была в Москве свекром своим Залманом Додиным и всё ещё живой, здравствующей всё ещё, Великой женщиной… Да! Да! — Всё тою же Великой Маленькой Женщиной Анной Розою! Нина, жена моя, восемь лет со дня того январского, пестовала их — Старую, и моего старика–отца. Как за малыми детьми ухаживала за ними. И, — «самая близкая и самая любимая — любимее и ближе всех самых близких и любимых!», — 25 марта 1963 года глаза ей закрыла, 127 летней! (Свекор умер 6 июня годом прежде). Обмыла. Оплакала. И похоронила. Как смогла отплатив старой женщине теплом удивительного сердца своего за более чем полувековой давности сердечный её порыв…

Установить с графом, — до кончины его в 1951 году, — что и я далеко не чужой не состоявшейся благодетельнице его «из 1916 года», — да и ему тоже уже не посторонний, — времени у нас с ним не случилось. Только позднее стал я бывать (мытарясь не далеко, и тоже на «вечном» поселении) в доме у близких его на прииске Южно—Енисейском (Енисейский кряж Нижнего Приангарья). Бывать не часто. Хотя пути от ближнего моего, Ишимбинского, зимовья до него — тропами горной тайги и болотами — всего–то километров полтораста. Что для Сибири — не расстояние. Но в наступили весенние а потом и августовские разливы, в те годы для меня не проходимые ещё! Однако, однако успели с его роднёю (а главное с Ниной!) выяснить поразившее нас всех обстоятельство: Осенью 1913 года неизвестный мне до того семейный их патриарх Николай Николаевич Адлерберг был тогда (38 лет назад) отправителем в Сербию, в адрес мамы из Мюнхена, памятной теперь уже и в моей семье исторической фельдъегерской депеши: «Ея превосходительству доктору Стаси Фанни Вильнёв ван Менк. В Белград. Правление Российскими Лазаретами». Извещавшей, что она «Высочайше и незамедлительно приглашается в Баден—Баден». Где «изустно и строго конфиденциально» ей сообщено было: «По Высочайшему повелению она, крестовая сестра, Стаси Фанни, отныне и по завершении командирования, состоит в свите при паломнице во Святую землю крестовой же сестре Манефе, послушнице Марфо Мариинской обители».

За полтора года работы на обеих Балканских войнах «доктор Фанни» вымоталась совершенно. Выглядывала «краше в гроб кладут». И надеялась очень, с женихом её и с сестрой Катериною, отдохнуть у друга их Карла Густава Маннергейма в его Финляндии. Куда они и должны были съехаться — первый из Льежа, другая из Москвы, третий из Варшавы. И — на тебе! «Повеление!». Не оставалось ничего, как «согласиться». Однако, «выторговав» у «крестовой сестры» разрешения участвовать в их поездке и жениху её тоже…О их путешествии по Палестине я знал не много: времени на нашей с нею внезапной встрече в декабре 1953 года, после четьвертьвековой разлуки, на такие воспоминания у нас с нею не оказалось. Литературы, — просто сообщений о поездке, даже в Журнале Иерусалимской Епархии, — нет (Как же — секретно же!). Кроме — вспоминала мама — упоминаний в одной из желтых Яффских газеток. И вообще, — сообщений, — как я понял потом, вовсе «не могло быть». Почему? Да из–за того, что слишком скандальным, грязным даже, оказался неудавшийся политический фарс, в который балканские (да и не балканские тоже!) провокаторы будущей европейской войны не постеснялись, было, втянуть августейшую благодетельницу «Доктора Фанни». Мужественно устраняясь от скверны, Великая княгиня тайно, «Марфою» же, из Палестины тогда только что ни бежала.

То — тема особая… Ещё раз напоминающая, какими неисповедимо таинственными путями идут человеческие судьбы, да и судьбы народов тоже!

***

В конце декабря 1917 года Николай Николаевич с близкими — Владимиром и Дмитрием Васильевичами Адлербергами, Нольте Николаем Оттовичем и Иваном Павловичем Гордых — пришли в храм

Богоявления что в московском Елохове. Там заказал он поминальный молебен по убиенным родичам, павшим на полях Мировой войны. Итог подвёл. Военно–полевой, покамест. Главный — впереди ещё.

Переданный клиру и внесенный в постенный синодик — скорбный список покойных для поминовения — содержал одних только Адлербергов тридцать четыре имени… Выбита семья была густо. Землю своей России удобрила славно….

Удивительно, но Провидение и в бурю Февральской революции, да и в шквальные дни большевистского переворота, было к Николаю Николаевичу благосклонно. К нему, и к самым близким его и дорогим…В знакомом доме Министерства Императорского двора по Фонтанке нашел он любимую племянницу — двадцати семи летнюю красавицу Марфиньку и девятилетнюю дочь её Мелитту. И сразу же — в доме, 4 по Английской набережной — не родную бабушку Мили Наталью Николаевну Бирулёву.

Нашел счастливым случаем! Все трое привезли на консилиум к столичным светилам тяжело раненого в 1915 в Галиции отца Мелитты — Мартына Владимировича Адлерберга. Внука старшего брата отца Николая Николаевича, Николая Владимировича (Адлерберга 3–го) — Александра Владимировича (Адлерберга –2–го), армейского полевого хирурга. Трудно — и без надежды на успех — лечили–пользовали они его «на водах». А если правду сказать, Наталья Николаевна лелеяла последние дни жизни любимого воспитанника своего на божественной тогда ещё природе северных предгорий Кавказа — в уютнейшем санатории доктора Зернова в «Английском саду» Ессентуков. И Марфа Николаевна с Милею были ей в том бесценными помощницами… Об этом через 60 лет — в мае 1976–го — рассказал мне, после стариковских брюзжаний по безвозвратно минувшему, прикованный к постели художник Николай Николаевич Крашенинников. «Уточнив», что «…в 1917–18 гг. встречался у Зернова с Мартыном Владимировичем и кузеном его — не помню каким… — барами с огромными адлерберговскими глазами…». И вспомнил, что в фотоальбоме отца его, писателя Николая Алексеевича Крашенинникова, есть снимок — там же в Английском саду сделанный: сам Николай Алексеевич, певица Плевицкая Надежда Васильевна, Станиславский и Адлерберги оба. Я потом узнал, что копия фото, — чрезвычайно редкая, с изображениями членов полуавгустейшей некогда семьи, — хранится и в ЦГАЛИ, в коллекции художника Аркадия Александровича Рылова («Память о невозвратном»?). И ещё в Доме—Музее Станиславского по Леонтьевскому переулку, 6, у Никитских ворот, в Москве…

14. Кременец.

Из–за несчастья с Мартыном Владимировичем, после большевистского переворота ни у кого из них мысли не было пытаться бежать куда–то за пределы России… Уйти с тяжело больным не встающим с постели — с ним — как уйдёшь? С ним не уйти было! И как вообще можно Россию оставить?! Убеждены были, святые люди, и первым Мартин Владимирович: без них, — «без цементирующего империю дворянского и офицерского сословия — опоры Церкви и Власти», — Она, к а к Р о с с и я Православная, кончится. Захиреет. Изойдёт кровью. Пожрёт самоё себя. И, — возможно, не сразу — через полвека, или больше пусть, — но, как империя, сгниёт и развалится…

…Тоже, выходит, глядели как в воду?…Когда смута перекинулась из Питера на Москву, даже сорокатысячный её офицерский корпус «самоустранился» от событий…Видите ли, он не доволен был политикой Временного правительства! А что его уже нет, и наступил конец Империи, — Конец им самим, — не сообразил. И оказалось, что Первопрестольную, Россию спасать некому было кроме мальчиков–юнкеров Александровского училища (что на Знаменской) под командой никому тогда не известного подполковника Дорофеева — и с т и н н ы х Г е р о е в Н а р о д а…

…И герои наши тоже остались. Два года спустя, 12 декабря 1917, оставили они квартиры свои по Сергиевской, 22, и 26/28, по Каменно–островскому проспекту, и «переписали» их бедствовавшим, — в сотрясаемом пьяной матроснёю Кронштадте на Котлине, — семьям дочерей мачехи Мартына Владимировича Натальи Николаевны Бирулёвой. С младенчества поднимавшей и воспитывавшей его по смерти родной матери. Да ещё и в тяжкой роли второй — и ревнуемой отчаянно — жены отца его Владимира Александровича Адлерберга. А потом нянчившей и чадо его любимое — Мелитту.

Но, погодя немного, надумали они, вдруг, санитарным вагоном, «добытым» милейшим Николаем Оттовичем, тайно и по скорому оставить Москву: подогнал слух что «о них справляются».

Вскоре и Николай Николаевич, мысленно сперва, присоединился к их планам. С помощью Владимира Васильевича и Нольте с Гордых подготовил женщин и бедного Мартына Владимировича в дальнюю дорогу. И под слёзы брата и свои собственные, но зато при устроенном им надёжнейшем сопровождении близких Павлом Оттовичем, — который, говорилось уже, «сам один стоил половины (если не целой) роты пластунов», — «отпустил» их аж под самый Кременец. На Украину. К старому сослуживцу по Баварской миссии и другу детства (да и родичу через Голицыных) Алексею Владимировичу Трубецкому. Владевшему там микроскопическим родовым поместьем. Сам же с Иваном Павловичем изготовился. Не без пренеприятнейшей процедуры приобрел у знакомого Владимиру Васильевичу комиссарствующего жулика удостоверенческие «бумаги». И тихо убыл в бывшее имение покойной бабки своей Нелидовой Марии Васильевны — село Нелидово одноимённого уезда Костромской губернии…

…А его в самом деле искали уже. Только тогда не Чичерин ещё…

Почему не уехал он вместе с Мартыном Владимировичем и со своими женщинами на Украину? Или, из–за чего не взял их всех с собою под Кострому, где никто их никогда не видел и не опознал бы? И вообще, зачем были все эти ни к чему путному не приводящие тайные отъезды–переезды — бегства практически — взамен само собою напрашивавшейся тогда для их семьи любым (даже самым опасным) путём эмиграции из России? Понятия не имею. Ни Мелитта — дочери, — через множество лет, — ни Марфа — Мелитте объяснить смысл этого его странного (старческого, говорили) решения не брались…

Ведь близкие люди старались в те трагические времена не расставаться! Зачем тогда старик отделился от своих?

Скорей всего, и наверно (и это не раз говорил мне Кирилл Николаевич Голицын незабвенный), — неординарностью своей громкой фамилии–судьбы и очень уж заметной, в глаза бросающейся, аристократической внешностью Николай Николаевич страшился навлечь на них беду! В столицах и центрах страны искали уже усиленно СЕМЬИ ВОТ ТАКИХ ВОТ «БЫВШИХ» (В частности, ЕГО, — повторюсь, — тоже, и в особенности!). Чтобы непременно семьями же уничтожить (Миней Израилевич Губельман /кличка: «Ем. Ярославский»/, задумавший лишить Россию коренных сословий, дело знал отлично!).

…И они расстались. Слава Богу, не на долго.

15. Кострома.

Нелидово… Глушь. И никто в лицо Николая Николаевича здесь не знал. Не мог знать. Даже члены поповой семьи Тихомирновых знать его, вернее, узнать не смогли бы: видели Николеньку однажды только. Да и то Бог знает когда — в возрасте нежном. А и узнали бы… Тоже не беда: глава семьи, — священник Степан Филиппович, из «Чёрно–передельцев», — некогда «отставлен» был дедом Николая Николаевича Александром Владимировичем от верной каторги. А то и вовсе от крепости. И привечен. И о. Веналий костьми бы лёг — не выдал бы племянника спасшего его генерала. Меж тем, только под Костромою большой и дружной адлерберговской семье принадлежали когда–то в уездах Буйском, Галицком, Кологривском и Макарьевском аж 25 тысяч десятин «родовых». Привнесенных в 1817 году ещё Владимиру Фёдоровичу в качестве приданного родителями невесты его фрейлины Марии Васильевны — Василием Ивановичем Нелидовым и Анастасией Васильевною (урождённой Сенявиной).

Владела семья кроме того ещё и родовыми имениями в Петербургской, Тамбовской и Ярославской губерниях. И это кроме 4–х тысяч десятин в Николаевском уезде Самарской губернии. Отцу Николая Николаевича — «генерал–адъютанту графу Николаю Владимировичу Адлербергу 3–у — пожалованных на основании Указа правительствующего Сената по 1 департаменту от 10 мая 1876 года». Слава Богу, дед, отец и дядька Александр Владимирович предчувствовали грядущие «сложности» из за наличия земельной собственностью. Кои за 800 лет «тысячелетняя» Россия ни разрешить ни упростить так и не успела. Как, впрочем, и возможную динамику головных болей от владения ею. Потому ещё до января 1883 года от всех этих земель освободились продажею их своим, из под крепости освобождённым, крестьянам. О чём, между прочим, в «Фонде Самарского дворянского депутатского собрания» Государственного архива Куйбышевской (Самарской) области запись: «2. Договор, заключённый 17 января 1883 года уполномоченным генерал–адъютанта графа Николая Владимировича Адлерберга 3–го почётным гражданином И. Я. Дерновым с одной стороны, о продаже земли удобной и неудобной в количестве 4.073 десятины 1500 сажень всей без остатка со всеми находящимися на ней лесами, водами и прочими угодьями…» (Справка № 48/5–2, датированная 27 апреля 1977 г.).

К слову, уже в конце 1883 года никакой недвижимости ни у кого из Адлербергов в России тоже не было. С приглашением на службу, — с первой ночи в семье Романовых в конце 18 века, — жили они «по месту работы». В казённых дворцовых апартаментах. Вознесясь же высочайше — «бедствовали» на казённых же квартирах МИД по Конюшенной, и Министерства двора и уделов по Фонтанке. А когда уходили на покой (если до того не умирали) — снимали зимнее жильё в тихих кварталах обеих столиц, если не на совсем не отъезжали в свою Баварию, в приобретённые многолетней службою имения свои — к родне. Потому на готовенькое набежавшим в 1917 году швондерам — гребануть «награбленное» — у Адлербергов не вышло.

В заволжской глухомани скрывался бы Николай Николаевич спокойно. Жил поживал бы, старик, никем не узнаный до лучших времён — если таковые воспоследовали бы. К тому же, черёз челночно сновавших меж мирным Заволжьем и воюющим югом «мешочников», наладивший надёжные «каналы связи» со своими на Украине И даже приличную их поддержку…Не нужный уже никому, за исключением своих «украинцев». Кроме, пожалуй, знавших и помнящих о громкой фамилии его и о нём самом столичных нтересантов–спецов по экспроприациям.

Из попавших мне в руки материалов ЦГАОР узнал, что жаждавшие «камушков и бронзулетков» чиновные кальсонеры грамотностью и историческою любознательностью не отличались. И догадаться не удосужились что Адлерберги, — пол века как в открытую отъезжавшие в свою Баварию, — давно увезли все свои ценности, не за один век накопленные. Кстати, то же выходит и по архивным «монстрам», отложившимся в «дачной» коллекции Александра Евгеньевича Голованова, брата моего названного. И, в их числе, по Материалам Уголовных дел времён Ленинградской блокады. Когда именитые преступники в грабительской эйфории повальных поисков «камешков» и «драгметалла» перелопатили гибнувший город. И, — перегубив для того тысячи (а может и десятки тысяч!) и без того умиравших в нём людей, — даже они найти ничего УЖЕ не смогли (В том числе ценности не существовавшие — адлерберговские). Ибо, как в старые нэповские времена, перед ними, — квалифицированным «РАЗГОНОМ» до чиста изымая раритет, — бреднем шла мало тогда кому известная московская братва старого (со времён в. кн. Сергея Александровича) авторитета Ашкенадзе «с Аптекарского». Малина которого на время войны перенесена была эвакуацией в далёкий Ташкент.

16. Урал.

Нашедший счастливо в беспросветном кошмаре времени разлюбезнейшее дело — лошадей пестовать — и, повторюсь, узнававший изредка о почти безбедной (молитвами его) жизни родных на Украине, Николай Николаевич по своему был счастлив. Счастливым оставался бы он, иди всё так же всё и впредь. Кабы не стороною дошедшее до него страшное известие о мученической смерти в июле 1918 года от рук большевистских убийц ближайшей подруги и наперсницы Натальи Николаевны Бирулёвой—Адлерберг — Великой княгини Елизаветы Феодоровны. Доброго гения семьи с самого рождения Марфиньки, до последнего часу опекавшей её с любовью и по матерински…

И, — почти одновременно же, — невероятные, осмыслению не поддающиеся, слухи о гибели там же, на Урале, от рук всё тех же самых мерзавцев, всей Императорской семьи…В с е й! С несчастным больным мальчиком… С девочками — ангелами… С доктором. С верными и ставшими родными слугами…

«Да, конечно, — истязал себя Николай Николаевич, — Сам Покойный совершил массу ошибок. Порою не простительных. Роковых для страны…Которые, — будь он чуть поумнее и поответственней чуть, и конечно же ПОЛНОВЛАСТНЕЕ, будь он действительным владыкою России, — вполне мог бы и не допустить. … И ещё это позорное, трагическое, подкосившее державу, — отречение… Даже за сына!…

Всё так. Всё так… Но чтобы с такой жестокостью покончить с Ним, — с невинными детьми Его, с супругою, СЛОМЛЕННОЙ неизлечимым недугом маленького сына?

Вот когда, наконец, «дипломат от Бога», «мудрец из мудрецов» — и ещё что–то там такое эдакое — понял, что же на самом деле скогтило несчастную его страну и распоряжается ею!? И что уготовано ей? И зачем, для чего ищут его самого?

И снова, как в беседе с Александром Васильевичем Кривошеиным, озарило его некогда читанное, и тоже не однажды обсуждаемое с педагогами и старцами–наставниками: «После мучительных пыток расстриженной царицы Евдокии, супруги Петра и матери Алексея, названы были новые имена по «делу» несчастного царевича… Начались новые волны дознаний и пароксизмы пыток. А за тем казни. И «…старец Досифей на которого истязаемый народ молился — приговорённый к смерти колесованием — нашел в себе силы перед концом 16 марта 1718 года выкрикнуть в лицо царю: «Если ты убьёшь своего сына, эта кровь будет на тебе и твоих близких, от отца к сыну, до последнего царя! Помилуй сына! Помилуй Россию!»… Царь Пётр сына не помиловал. Не помиловал он и Россию…Досифей был обезглавлен, его тело сожжено, а голова посажена на кол»…, заключает летопись.

Так что же — Досифеево проклятье догнало и осуществилось!?

Николай Николаевич ещё не знал, что то же известие, и так же слухом дошедшее и до Кременца, сделает и там чёрное своё дело. Потрясёт ещё не устоявшуюся психику Марфиньки — ведь Елисавета Феодоровна была ей, повторюсь, второй и до сердечных болей любимой матерью. Главное же, бросит раненую дикой вестью пожилую уже и не вовсе здоровую, достаточно измученную свалившимися на неё общими бедами и семейными несчастьями, Наталью Николаевну в пучину многолетней тягчайшей депрессии. Из которой «выйдет» она только по смерти.

…Любимому и любящему их Мартыну совсем худо… Истязаемому увечьем и тоже никогда не забывавшего Досифеева предвиденья, сил больше у него нет, чтобы утешить и успокоить их…

Ничего «особенного» в такой разрушительной для Натальи Николаевны реакции на гибель Великой княгини не было. В 1863 году, девятнадцатилетней девушкою, Наташа приглашена была императрицею Марией Феодоровной, супругой Александра Ш, на Высочайший рождественский приём. Состоялся он и по случаю двадцатилетней годовщины успешного завершения под командой отца девочки, — тогда ещё капитана 1 ранга Николая Алексеевича Бирулёва, — двухгодичного кругосветного плавания корвета «Посадник» с фрегатами его сопровождавшими. И счастливого возвращения эскадры из Японии. На приеме присутствовали и «молодые» — брат царя Великий князь Сергей и его тоже девятнадцатилетняя супруга В. кн. Елисавета. Император, сказав в адрес покойного адмирала, — ещё и героя Севастополя, — несколько тёплых сердечных слов, тут же представил ей дочь его, фрейлину супруги, Наталью Николаевну.

Елисавета Феодоровна, женщина эмоциональная и отзывчивая чрезвычайно на чужую боль и искреннее проявление чувств, не будучи даже пока ещё россиянкою, поражена была, — и покорена, одновременно, — милой непосредственностью красавицы–гостьи. А Наташа по детски ещё и расплакалась навзрыд, когда царь, — помянув заслуги отца её, — не протянул ей как это принято было этикетом приёмов руку для поцелуя. Но неожиданно сам, — человек высочайшего целомудрия, — нежно приблизил её к себе, обнял и — великан, — как пушинку подняв на руки, по отечески поцеловал в лоб…

17. Царское село.

Однако, всё естественным было. Так же отзывчивый, помнящий добро, — свойство души редчайшее на таком уровне, — император не забыл состояния величайшего счастья, испытанного им, однажды, в мальчишестве. Тогда, в конце лета 1856 года, на капитанском мостике дождался он, наконец, вечность ожидаемой команды Бирулёва. В состоянии обморочном от переполнявшего его восторга заступил, — «по всей форме» тем не менее, — передавшего ему управление яхтою матроса–рулевого. Мёртвой хваткою, — как это виделось ему в снившихся несчётно раз самых смелых и прекрасных снах, — вцепился в вожделенный штурвал отцовой государевой яхты «Королевы Виктории»! И, — стоя над судном, над морем, под упругим ветром в насквозь пронизывающей дождевой мороси, — в свои одиннадцать мальчишеских лет ощутил впервые в жизни счастье настоящей Мужской Работы! И, быть может, тоже впервые понял смысл слов учителей о «Штурвале Государственного корабля». Так умело, настойчиво и бесстрашно управляемого когда–то мальчишеским кумиром его… И предтечею — Петром Великим.

А счастье это несказанное преподнёс ему милейший, и незабвенный теперь уже, Николай Алексеевич Бирулёв, через 16 лет отцом его произведённый в контр–адмиралы и назначенный в свиту…

…Незабываемая и мною тоже Великая княгиня Елисавета Феодоровна, — направившая счастливо и неординарную судьбу будущей мамы моей (тогда уже вдовы ван Менк) после трагедии Русско–японской войны, — наделена была редчайшим даром проникновения в суть вещей. И ей не трудно было понять главного: Августейший поцелуй, подаренный императором в собрании на людях дочери его кумира, — героя мальчишеских снов, — есть ни что иное как так и не высказанная по природной застенчивости (да–да, именно так!) и врождённому благородству благодарность отцу её при его жизни…

Не нужны слова, чтобы попытаться описать чувства, в одночасье соединившие сразу и навсегда две эти родственные души. Успевшие, не смотря на молодость их, столкнуться уже с грубыми реалиями человеческого бытия. Так же как оценить до конца, — к сожалению, изо всех Романовых, свойственный только императору Александру Александровичу, — особый дар не инфантильной (как у Николая II) тактичности. Дар, в данном случае не позволивший НЕ ПОЗВОЛИТЬ двум молодым женщинам — несовместимых казалось бы «эшелонов обитания» — свободно, без «чинов», меж собою общаться. Дружить. И даже по христиански полюбить друг друга.

Верно, верно говориться: «Пьяный проспится!…» …Это я не о Нём, великого ума человеке… Это я так…Но к слову…

С того рождественского вечера и до ареста — до гибели Великой княгини Елисаветы в 1918 году — были эти две женщины неразлучны. Тому не смогли помешать ни замужество Наташи. Ни забота её о пяти дочерях по внезапной смерти молодого мужа — князя Василия Львовича Оболенского. Ни долгие годы дружной жизни с графом Владимиром Александровичем Адлербергом. Ни счастье воспитания с ним осиротевших её девочек. И Мартына с ними — после гибели от «испанки» два года спустя по рождении мальчика княгини Екатерины Петровны Лопухиной, мамы его.

Конечно же, — и в том самое время признаться, — сблизило их и посторонними как бы не замечаемое невыносимо–унизительное де–факто положение Елисаветы Феодоровны в Романовской семье. Забывать о том грех! То повторять нужно постоянно, как в молитве без купюр перечисляем мы, повторяя, все Страсти Господни. Нужно помнить обязательно. Если мы не ханжески, а по человечески, задумываемся о трагедии жития будущей Священно мученицы. И вспоминать с болью и содроганием о двусмысленнейшем положении вечно уничижаемой супругом и дворцовыми сплетнями молодой прекрасной женщины - … походя отвергаемой жены при не без удовольствий здравствовавшем муже.

А ведь задолго до женитьбы он нужным не считал скрывать от кого либо, — кроме как в первое время от неё, — не терпящее возражений и не прикрываемое этикетом предпочтение, которое он изначально отдавал не супружескому общению с нею. Но преступным — потому как с несовершеннолетними военно–подчинёнными — «общениям» с мальчиками–гардемаринами (бравируя молодечеством этим даже!). Из–за чего, к слову, между Великим князем и Августейшим братом его, — шокируемым не прекращающимися «победительными похождениями» Сергея в юнкерских экипажах, и возникавшими в связи с этим угнетавшими достоинство Елисаветы Феодоровны (и собственное Его и супруги его), — скандалами.

Не слышали, не знали о них одни ленивые.

Только дружба с Натальей Николаевной, только счастье помогать ей растить с нею её дочерей и богоданного сына и опекать собственных своих племянников, — детей ещё, которых тоже нужно было тщательно оберегать от активных «наклонностей» мужа, — спасали до поры до времени ранимую психику светоносной женщины. И позволяли ей на какое–то время дистанцироваться (если возможно такое?) от собственного несчастья.

18. Отчаяние.

Но ведь вечно продолжаться это не могло — Великая княгиня ни физически, ни морально попросту не вынесла бы такого напряжения. Она на последнем пределе уже была! О критическом же состоянии её знали не многие. Врачи знали. Знал и по тяжкой болезни своей вынужден был молчать духовный отец её Преподобный Гавриил, старец Седмиезерной пустыни. Знал, конечно же, Владимир Фёдорович Джунковский, товарищ министра внутренних дел и секретарь князя Сергея (Между прочим, родной племянник друга и верного последователя Льва Николаевича Толстого — Николая Фёдоровича Джунковского. Богатейшего офицера–аристократа. Воспитанника Пажеского корпуса. Оставившего военную службу. Раздавшего всё своё имущество крестьянам. И по примеру учителя занявшегося земледельческим трудом). Да, Владимир Фёдорович знал точно! Знал и пытался заступиться исповедник её Дмитровский Серафим (Звездинский). И знала мама моя. С которой Великая княгиня с 1906 года пребывала сперва в добрых, но официальных, отношениях; позднее — года с 1908–го — в дружеских рабочих. А с началом 1–й Балканской войны, — с 1911 года, когда талант «Доктора Фанни» проявился во всём своём неназойливом блеске, а характер и воля меннонитки — во всей их цельности и силе, — в отношениях исповедально доверительных. Сестринских…

…Однажды — случилось это в самом конце 1913 года во время не заладившегося путешествия их по Палестине — Елисавета Феодоровна, решась, открылась ей: «Ещё лет десять назад явилась мне, Фанечка, спасительная мысль о смерти… Позднее, я, — взяв на себя величайший грех, — даже уверила себя, что сама способна — и должна — уйти из моей страшной жизни… Я же на виду у всех, как рыба в аквариуме под лампою. И чувствую, вижу, спиною ощущаю, как люди тычут вслед мне пальцами!… Остановила меня не гибель мучителя моего, нет! Но осознание глубины постоянно ожидаемого и изо дня на день — все прошедшие дни и годы — накликаемого нами же и всеми россиянами величайшего несчастья в семье сестры, которое я должна, которое обязана была разделить и с нею и с бедным Николаем Александровичем… Я же мамой посвящена была в нашу с Александрой семейную тайну страшной болезни, которую несём в себе мужскому потомству… И умирала не однажды, и воскресала не однажды вновь, узнав, сперва о рождении первой девочки — Ольги. Потом Татьяны. Потом Марии. Потом Анастасии… Все — с 1895 года — девять лет нашей жизни до рождения Алексея. И вот — случилось — родился мальчик…Main Gott, Main Gott, чего это мне стоило! И каждый раз долгие месяцы изнуряющего ожидания–страха… И нового воскресения… И вот… самое страшное осуществилось — родился долгожданный и самый желанный…великомученик»…

…После одной из тяжелейших (восьми часовой «показательной»!) операции в лазарете монастыря Августы Виктории на Масличной горе, мама и Елисавета Феодоровна вышли под усыпанное звёздами небо. Перед ними, на Востоке, — прямо от подножия исполинской башни звонницы, — как бы пала вниз и там пустынею распростёрлась на холмах древняя Иудея. Они были одни…Они — и Великие строки Великого поэта…о внемлющей Богу пустыне…

…И беспощадная действительность…

…Быть может, — и скорей всего, — для кого–то прозвучит такое кощунственно… Но мама, — не за долго до смерти своей, — сказала мне (будто по писаному прочла — случилось это в конце 1953 года, в Ишимбинском — на Тунгусках — моём ссылочном зимовье):

— «Она (Елисавета Феодоровна) рождена была Великой Страстотерпицею. Сперва повторила злосчастную судьбу Изабеллы, прекрасной дочери Филиппа 4–го «Красивого» Французского — невозмутимого и жестокого владыки. Не задумываясь, и не пожалев, — во имя всегда зло корыстных династических целей, — отдал он её в жены августейшему подонку — Эдуарду 2–му Английскому. Скоту! Ничтожеству!… Нравы этого общественного мужеложца известны были тогда — в начале 14 века(!) — всей Европе. Так, во всяком случае, свидетельствуют историки. Неужели же не ясно, что шесть столетий спустя, — в конце ХIХ — в начале ХХ-го веков, «Информационного», — о происходящем в семье Романовых откровенном и безжалостном, — нет, нет — жесточайшем уничижении Великой княгини, родной сестры Императрицы, осведомлен был весь просвещённый мир! Даже сами россияне, считающиеся прогрессистами…в массе своей слепо глухими. Должен был прозвучать С п а с и т е л ь н ы й (прости меня, Господи Боже мой!) В З Р Ы В бомбы Беса, — Ивана Каляева, — чтобы Святая эта женщина, опозоренная недостойным её «мужем», освободилась от зарвавшегося педофила. К тому же ещё человека истеричного и не порядочного» (подробности чего «вырвались» у автора в повествовании его «ПЛОЩАДЬ РАЗГУЛЯЙ»)…

Столетие с той поры прошло. Время достаточное, чтобы всё уяснить, всё пережить. И сказать правду. Ибо «De mortuis — veritas» — так учили древние. Но вместо того вновь ложь, ложь, ложь! И в 2007 году уже, в Тель–авивском(!) журнале от 24 мая — ещё одно настойчиво внушаемое пастве(?) «откровение», к сему русскоязычному еврейскому изданию вовсе не причастной причастницы Александровского подворья Старого города: «Незаслуженная клевета, сплетни в высшем свете, надуманные обвинения послужили поводом к созданию искаженного образа Великого князя Сергея Александровича, и началась его травля и преследования, закончившиеся трагической развязкой — в 2 часа 45 минут 4 февраля 1905 года брошенной в карету анархистом бомбой»… Бомба Каляева — в результате… преследования, травли из–за искаженного образа и надуманных обвинений(?) сплетен и клеветы в высшего света?… Всё — с ног на голову…

Бог мой! Так грубо, откровенно и бесжалостно попенять не повинную ни в чём святую мученицу сокрытием и отнятием самых великих мук Её… И это — из под пера, из уст тех, кто должен, кто обязан был, — хотя бы по службе, — свято хранить и нести потомкам каждый вздох души многострадальной… Читала ли сама автор, что ею написано?

19. Сомнение.

Историки всевозможного пошиба любят вспоминать пикантные обстоятельства паломничество Великой княгини Елисаветы в узилище к убийце мужа, «дабы смягчить его сердце и обратить к вере»…Что ж, и такое можно — и должно даже — предположить. Но близкие к Ней в те драматические часы не сомневались: то была отчаянная попытка благодарной Женщины заставить Каляева, — несомненно возгордившегося бы Ея неординарным поступком, — просить государя о даровании ему жизни. И тем спасти не только душу его, но, прежде всего, естество!…Неахти как дорого стоившее в сравнении с благодатью, которую тот совершил…Среди «близких» маму не поминаю: тема даже 48 лет спустя оказалась для неё запретной! Однако, убеждён, что и она так полагала… «Близкие» — то — а сама Великая княгиня тем более — не забыли, что подставляя собственную жизнь, Каляев, — не за долго прежде броска «адской машинки» в экипаж генерал–губернатора, — карету с августейшими детьми само собою пропустил… И Елисавета Феодоровна надеялась…

…Вновь ропщу… Но, — что делать, — …не душеприказчик я убитому: отношусь к покойному как отношусь, как учили меня. Как понял его так и позволяю себе вспоминать о нём, имевшем редкостную возможность облагородить и даже освятить не самое последнее место своё в земной жизни. Но того, за крайней «занятостью» своею, не совершившего… Хотя, конечно же, конечно, высочайше поручено было ему и главенствование Императорским православным палестинским обществом. И доверено наблюдение за Жертвованием на возведение церквей Александра Невского у «Русских раскопов», Преображенской — на Фаворе, Марии Магдалины — в Гефсимании… И допущен надзор и попечительствование над… почти сорока иными общественными, культурными и даже научными учреждениями» (число коих… ежели и не вопиет, то уж само за себя говорит). В целом, всего этого забыть нельзя. Как забыть не получится одного только единственного славного 14–и летнего московского генерал губернаторства княже Сергия. Когда под постоянным накалом обуявших его великих душевно–административных страстей, уготовил он собственную гибель (что само по себе куда ни шло), страшный конец Романовых и скандальное — именно скандальное — крушение империи.

«Боже! Что испытала супруга этого человека — великая мученица?», восклицает в 1911 году на своей лекции адресат послания давно покойного уже доктора Боткина — Владимир Михайлович. Предвосхитив будто бы заранее судьбу Её… (Автор добавил бы: И великие русские медики, жившие столетием прежде него, так же как и он сопоставляли страсти двух несчастных Женщин, — да и их несчастных народов тоже, — отделённых друг от друга более чем пятью веками!).

… И вновь мама: «А через 18 лет, такой страшный конец земной жизни прекрасной женщины! Прекрасно же она была настолько, что не нашлось ни одного художника, чтобы воссоздать красками на полотне Её божественный лик. И только могучий резец великого скульптора Марка Матвеевича Антокольского изваял Его из глыбы светоносного карарского мрамора… Неужто, Создатель нуждался в этой немыслимо чудовищной жертве?! Неужто?…И по–очему–у?…Зачем?».

И, возвращаясь к земным бедам подруги: «Там, у храмовой звонницы, Она вспомнила как в 1888 году впервые посетила с мужем эти места. Поводом было освящение храма Марии Магдалины, построенного венценосным братом Сергея…Здесь — внизу, за нами… Тогда нас знакомили с Назаретом, водили на гору Фавор — где я тогда ни была! Муж как всегда был где–то «с друзьями» (Мне доброхоты доложили — визитировал училище или семинарию для мальчиков… И здесь, на Святой земле, не стеснялся пребывать в поисках)… А когда торжество освящения окончилось, мы вышли на террасу…Я взглянула на панораму Иерусалима…На всю эту великую красоту и святость… Подумав, — как оказалось вслух, — о своём проклятье, из за которого задумала уйти… И прошептала, ни к кому, — тоже, как оказалось, вслух: — «Когда придёт к концу мой земной срок… похороните меня здесь, в этом храме…в виду этих седых стен…»

Россия узнала, — и не сразу, — об этой просьбе Женщины удивительной от свидетеля очень серьёзного. Знающего и саму Её и цену словам Ею произнесенным. От Владимира Фёдоровича Джунковского…

…Что бы избавиться от греховных наваждений, и от годами терзающих меня страшных слов трагически сбывшегося Елеонского пророчества Подруги матери, — автор разрешает себе отвлечься от них фантазиями… Вот, поднявшись и отдыхая теперь, Елисавета Феодоровна — после тяжких и необоримых сомнений, которые не оставляют её последние дни. А мама — остыв и успокоившись после очередной многочасовой операции. Стояли они, дорогие мне Люди, у белокаменного цоколя монастыря Августы Виктории на Елеонской Вершине Масличной Горы…Скорей всего представляя, как двумя тысячами лет прежде на этом же самом месте страдал, — ожидая, — Иисус. Зная точно, что «не минет его чаша…». И готовясь к принятию её. Встречал такой же, — быть может тот самый, — последний на земле свой рассвет…И вот теперь уже они, — невидимые в уходящей от них многозвёздной россыпи южной ночи, — тоже будто что–то ожидая (не иначе!), — глядели заворожено, — на спящую Святую Землю, в кромешной тишине простершуюся под ними на Восток. От мрака у ног Их. И до ослепительно вдруг засверкавшей нити–кромки зеркала Мёртвого Моря. Самого скрытого ещё за чёрным изгибом недальней гряды чёрного изгиба сумеречных холмов. Но воздух над чашею которого, густея, наливается уже расплавленным золотом восходящего светила…

…Мама…Мама — она, конечно, видеть вперёд ничего не могла. Не сподобил её Господь (Ходя в своём деле диагност была от Бога!). Но Великая княгиня, — через 79 лет не просто же так Архиерейским собором Русской Православной Церкви причисленная к лику Новомучеников российских, — Она прозревала тогда уже всё…И всевидящими очами Своими отметила: здесь, внизу, — у края Иудейской пустыни прямо под величественной звонницею храма монастыря, в каких–то полутора–двух милях от подножия его по Восточному склону Масличной Горы, — лежит Красный на неё Подъём. Красный Перевал — «Маале адуммим» по–здешнему. И предвидела, что вырастёт через полвека на самой круче его поселеньице с тем же названием… И что ровно через 68 лет поселятся в нём младший сын стоящей рядом подруги её Стаси Фанни — автор повести. С дочерью своей, тоже Фанни, её внучкою (с которой разминутся по жизни!) с тремя сыновьями (правнуками Стаси Фанни)…И что во Святом граде Золотом Иерусалиме — он на Западном склоне Святой Горы — Фанни–младшая станет строить мосты, путепроводы и тоннели — вереницы мостов, путепроводов и тоннелей. А пару тоннелей — так она даже сквозь саму эту Святую гору пробьёт, под самим Библейским Гефсиманским Садом! Да точно под прямоугольной махиною Башни—Звонницы монастыря Августы Виктории, что величественным маяком вознеслась над Палестиною. Надо всем Божьим Миром. В Центре которого восторженно замерли они, — две Богоизбранные Женщины, — потрясённые открывшейся им тайной не земной красоты…

…И что совсем недавно появившиеся на свет в далёкой Москве русские эти мальчики, в чёрной памяти ночи с 17 на 18 июля, приходить будут в Храм Марии Магдалины. Который тут же, за горою — на Запад, что бы коснуться благоговейно белоснежных мраморных Рак со Святыми Мощами. Одной — Преподобномученицы Елизаветы, подруги прабабки их. Другой — Варвары (Яковлевой), келейницы княгини.

…И важно очень, что уже тогда знала: мальчикам моим, — мухи самим обидеть не способным, — определены были… три года — день в день 1095 дней и ночей(!) каждому — кровавой мясорубки всей планете известной Палестинской Газы. Казалось бы, в чужом им, — наследникам бархатно книжных шведско–русских дворян и беглых немецких землепашцев, — в израильском ОСНАЗЕ с легендарным именем «Гивати». И это — в то же самое время, когда братьев их в России вот уже 10 лет, — тоже ночами и днями, — истребляют те же самые наёмники–фанатики. В боях с которыми «только что, — 1 марта 2000 года в Чечне, в Аргунском ущелье под Улус—Кертом, — шестая рота 76–й Псковской дивизии ВДВ стояла на смерть, ни одним человеком не отступив. Хотя резали её две с лишком тысячи бандитов под командой ливанско–палестинского мясника Хаттаба…Из ста четырёх принявших бой десантников погибли все…» «Подвиг — античный, сообщают российские СМИ. И потому, что похож на Фермопилы, и потому, что никак не склеивается с нынешним то ли временем, то ли безвременьем»: ведь та же самая Россия, где такое происходит, — и тоже днями и ночами, — гонит и гонит суда и самолёты с новейшим оружием тем же бандитам в те же палестино–ливанско–сирийско хаттабовские адреса. И «адресаты» эти воюют русским оружием с моими русскими мальчиками. «Смело» нападая на них и ещё более «отважно» драпая от них же всегда, — всеобязательно и только, — из–за спин погоняемых ими перед собою или держа за собою толпами собственных детей и женщин (о чём даже сама импотентно сиятельная ООН начала вопить стыдливо!). И храбро — русским же оружием — изгоняя из собственных домов и поселений и истребляя православных соплеменников. А бывало похлеще: «По просьбе» Кремля и по команде нобелевского его друга–бандита, — тем же оружием угрожая и погоняя, с показательным, всеми мировыми СМИ демонстрируемым мордобоем, — выкидывая из православных храмов на камни мостовой православных русских седобородых старцев–священнослужителей,…тогда ещё ЗРПЦ.

18. Разговор.

Кто знает, какими путями пошла бы дальше «нелидовская» судьба Николая Николаевича, если бы не Уральская трагедия Романовых? Мне — не очень понятно какими. Мы, — и вместе со мною Нина Оттовна, дочь Мелитты Мартыновны, — в многолетнем поиске нашем ответа тому не нашли. Что растревожило старика — ясно. А вот что побудило его сорваться внезапно, — в страшное время, в страшную дорогу с, казалось бы, безопасного, тёплого и позволяющего безбедно существовать дорогим людям, места? Мне этого никто не объяснил. В том числе и сам он. Но сорвался! Проплутал с полгода по охваченному огнём войны югу России. В августе, в Харькове, столкнулся нежданно — чудом — в издательстве газеты «Южный край» с давними друзьями — с Еленой Геннадиевной Кривошеиной! Не успели пообниматься и поплакаться — Александр Васильевич с бароном Петром Николаевичем Врангелем нагрянули. Расположились в не по времени уютном кафе. А в нём познакомились ещё с одним «сорвавшимся» — с милейшим человеком, с московским (с самих замоскворецких кадашей!) чудо–литератором Иваном Сергеевичем Шмелёвым!…

Случилась мучительная и даже вовсе нелицеприятная беседа с ними. Но старый всё же «уговорил» Петра Николаевича и Александра Васильевича, что «вправду, стар для затеянного ими великого дела и своего в нём участия… Ну, не наделила меня природа отвагою души — оправдывался: не судьбою великой империи озабочен (не умеющей да и не желающей себя защитить!); но тягостными нуждами вовсе не защищённых никем близких, обретающихся неприкаянными пусть у добрых, но тоже вечно ожидавших беды, людей»… Снова поплакался со всё понимающей Еленой Геннадиевной. Попрощался с друзьями, на бой уходящими! О! Это–то он осознавал — ОНИ — НА БОЙ уходят! И до конца жизни истязал себя, уже вовсе глубокого старика, жалящими сердце мыслями о предательстве!… И бросился дальше. Добрался до Кременца (Подумать только — как «добрался»?!)… И — надо же — чуть ли не той же ночью(!), вновь испуганный чем–то, куда–то перевёз ничего не понимающих женщин. И, наконец, успокоясь будто, пристроил Наталью Николаевну, Марфу с Мелиттою и совсем плохого Мартына Владимировича в Богом забытой Старой Гуте (глухой, как показалось ему, беглецу) — немецко–голландской колонии под местечком Пулиным, что в лесах Западной Волыни. Разместив в большом и, к великому счастью, оказавшемся не по времени гостеприимным семейном доме верного товарища, бывшего своего вестового всё из тех же прибалтов, Рихарда Бауэра.

…Три года прожили они под всё ещё не преходящем для них горестным наваждением уральской трагедии. Спокойно прожили. И жили бы дальше. Привыкнув, и — возможно, — породнясь даже с добрыми хозяевами. Но, вдруг, осенью 1921 года, Николай Николаевич к ужасу своему, — он полагал себя уже «навсегда потерянным и пропавшим» (упрятанным надёжно, значит!) в бездонной мешанине страшного времени, — вызван был в Москву!?… Заче-м?! Оказалось… экспертом Оценочного аукциона, организуемого кафедрой Коневодства Петровско—Разумовской Сельскохозяйственной Академиияяяяяяяяяяяя.

Тут надо сказать, что в давно и основательно подзабытой молодости его был он отчаянным кавалеристом. Записным лошадником. У отца в Финляндском имении увлёкся даже коннозаводством. Участвовал в престижных финских, и даже в общескандинавских, скачках и забегах. По нужде, недавно совсем, занимался этим уже профессионально в окоммуненном местными активистами нелидовском, бывшем дедовом, имении…И теперь на Волыни…

Скорей всего, — утешал он себя, — с началом НЭП отыскали имя его в журнальной статистике коннозаводства (такая была и продолжалась!). И Учёный Совет Академии, «вспомнив» о нём, послал вызов на, конечно же, только временное экспертство… Потом, на месте, оказалось, — даже постоянным ассистентом на престижнейшую кафедру приглашен! Это чудом было: ведь оценщикам, — тем более, ассистентам, — полагалось иметь высшее специальное образование. А университет–то Санкт—Петербургский в 1872 он не по естественным наукам — он по юридическому факультету окончил!…

Оставив на Украине Мартына Николаевича, Марфу с Милею и Наталью Николаевну, двинулся он в старую столицу. Московский кузен его Владимир Васильевич, у которого на Красной Пресне он вновь остановился, принял брата (по волчьему времени) со всяческими предосторожностями. «Уплотнённый» оккупировавшими Москву швондерами и (чуть позже — по Любови Белозерской — «определёнными за долго до Булгакова с его шариковыми в бессмертие аж самим Распутиным!»), бедствовал он со старухой нянькою в сгнившей давно развалюхе–пристройке к бывшей его квартире во флигеле, превращённой в классическую коммуналку. Как карась в стеклянной банке существовал «бывший» будто на подмостках, на глазах полу сотни соседей. И что ни день к нему, — старшему полевому офицеру прошедшей войны, — стаями являлись, по тараканьи плодящиеся и всё более и более наглеющие от вседозволенности и безнаказанности, захватившие власть мародёры. А иначе и быть тогда не могло! Стал Владимир Васильевич не просто «из «графьёв». Но родным (а потому во всём виноватым) братом трёх «злостно уклонившихся от регистрации в Хамовническом военном присутствии старших офицеров царской армии» Бориса, Сергея и Дмитрия Васильевичей Адлербергов! Мало того, — по слухам, — ещё и «запятнавших себя активным участием в Белом контрреволюционном движении на юге и даже в Сибири!

(Надо сказать: все трое помянутых «злостно уклонившихся от приглашения на регистрацию» уцелели. И отпущенную им жизнь прожили, дотянув — худо–бедно — аж до средины ХХ века. А вот не уклонившихся «на минуточку» задерживали. И тотчас расстреливали… Таковы тогда были законы «русской рулетки»!).

Тем не менее, Владимир Васильевич не только набрался мужества родственника к себе пригласить. Но сделал для него нечто большее…

К вызову–то Николая Николаевича в Москву он всё же приложил руку. Ибо разыскиваемого, прощения просим, разыскать ещё надо было в непроглядьи времени! Ныне «старший» по кафедральной конюшне, был граф «в прежней жизни» Первопрестольной почётным шефом «Общества любителей конного бега», заступив в той синекуре своего дядю. Событие это занесено (и может быть прочтено любопытствующими исследователями!) в Специальную Регистрационную Книгу уникальнейшего Научно—Художественного Музея Коневодства при одноимённой кафедре Академии по (ныне) Тимирязевской, 44, улице. В нём, среди множества прочих удивительных (и бесценных!) раритетов, близких сердцу истинных любителей и почитателей Её Величества Лошади, — в том числе бесчисленных подлинных работ неисчислимого сонма художников–анималистов, — экспонируются и полотна замечательного русского живописца–лошадника Сверчкова. И мировой известности картины великих немецких и британских мастеров, изобразителей этого четвероногого царя живой природы. Многое можно увидеть в этом единственном в своём роде музее, зачатом в прошедшие века! Но в нём и «изюмина» советского времени была (а может и посейчас наличествует благополучно) и по прежнему обращает на себя внимание всех истинных ценителей прекрасного!… Московская, и в особенности приезжая, публика ходила, — да что там — валом валила с конца двадцатых до самого последнего времени века ХХ-го, — не только «на Великих». Ходила она, — признаемся, — на рядовых коне портретистов, увековечивших в масле плеяду русских и «советских» лошадей — рекордистов и победителей всероссийских, всесоюзных и мировых конных состязаний. В частности, на чудно исполненные Именные Головки–портреты жеребцов–производителей в одинаковых круглых резных позолоченных рамах–венках. Размещались они в один нескончаемый ряд по верху, — замкнутом порталом входа, — покоем стоящих стен «актового» холла первого этажа музея. И внимание входящих в него новых посетителей–гостей неизменно направлялось счастливыми добровольными их экскурсоводами–ведущими в точку напротив дверей. В сам центр живописнейшего этого фриза!…А там, вмонтированная меж жеребецких парадных морд, — в таком же как у всех у них обрамлении и ничем от них не отличаясь, — весело и лучезарно лыбилась, подмигивая восхищённому зрителю,…усатая физиономия Будённого (тогда уже Главного инспектора кавалерии РККА, а позднее чуть и вовсе «маршала Советского Союза». И даже члена то ли ЦК, то ли самого Политбюро ВКП(б) — КПСС!). И восхищённый находкой (и смелостью автора, исполнителя и хранителя чудной «экспозиции») счастливый зритель ахал! Охал! Крякал! И даже многоэтажно и всласть, от души, одобрительно — и безусловно счастливо — матерился! И, все обязательно, — будто прежде сговорясь с остальными понятливыми, — констатировал без тени юмора и не без удовлетворения, да и со значением: — «Ну, наконец–то, — бляхи–мухи!, — Семён Михалыч–то наш — в приличной компании!».

19. Дипломаты.

…Между прочим, Владимир Васильевич Адлерберг сообщил Николаю Николаевичу и о дошедших до него от верных людей слухах что, будто, бывшего дипломата облавно ищет… — нет! Нет! Не ЧК, слава Богу! А лишь только…Чичерин!…

Известно — нашел. Тех, кому интересны подробности упомянутой в начале повести ночной беседы в комиссариате иностранных дел, должен разочаровать… О них никто по окончании её не распространялся. При посторонних, во всяком случае. По–видимому, имелись у обоих на то причины. Что «известно»: «Николай Николаевич вежливо, но наотрез, отказался от службы. И, якобы, именно тогда и потому, — «посоветовавшись» с Чичериным, — оставил столицу…От греха». По рассказу Мелитты, услышанному от мамы её, родич их Владимир Борисович Лопухин — дядька матери покойного Мартына Владимировича, в царском ещё МИДе служивший начальником департамента — успел до встречи дипломатов поведать Николаю Николаевичу о порядках, установках и планах в МИД большевистском. Так, Троцкий, бывший народный комиссар, заявил во всеуслышанье: «Вот издам несколько прокламаций к народам, опубликую тайные договоры царского правительства и закрою лавочку». От предложенного ему поста наркома он, по началу, вовсе отказался. Ленин–то тоже недвусмысленно ему заявил: «Какие ещё у нас будут иностранные дела?! Какие?». Потому Троцкий, появившись всё таки в МИДе, оповестил сотрудников: «Мировому пролетариату дипломатия не нужна, трудящиеся поймут друг друга и без посредников!»…Глубокомысленное заявление! А в целом — «глубокое неуважение суверенитета государств и презрение к международным договорам». Вожди–то партии, — они исходили из того, «что пролетарское государство имеет полное право на красную интервенцию. Что походы Красной Армии являются распространением социализма, пролетарской власти, революции… И всё такое прочее…». Не для Николая Николаевича были эти игры.

… — «И вы, — ответил Чичерину Николай Николаевич, — дворянин, предлагаете мне, дворянину, место в вашем зверинце!?… После таких–то откровений ваших вождей? Не порядочно это, Георгий Васильевич! И ещё: Как Вы можете звать МЕНЯ на службу… к тем, кто два года гноит в тюрьме хотя бы… героиню войны, сестру милосердия, выходившую тысячи несчастных россиян и отмеченную благодарным народом тремя Георгиевскими крестами?!… Да ещё и дочь великого русского писателя графиню Александру Львовну Толстую!… Как такое возможно, Георгий Васильевич?!… Или Вы уже не понимаете, что творите?…».

Понимал Чичерин — не мог не понимать. Но…За что боролись…С волками жить…

Как не мог не понимать и сам Николай Николаевич и того, что добрые отношения с Георгием Васильевичем, «сдобренные» заключительным монологом ночного гостя, — узнай о нём не посторонние «посторонние», — не спасут ни самого графа, ни близких его. У Чичерина, — вообще–то человека несчастного, — близких, кроме всё той же кошки, не было. Заметим ещё: по представлению Адлерберга человек, оказавшийся способным предложить ему, графу, народопредательскую по сути службу у большевиков, не может не предать сам. И тогда же, там же, в доме по Кузнецкому мосту, вполне мог приказать арестовать его…

Мог. Однако… не приказал. Того более — велел уехать. Почему?

Ответа на эти вопросы у Николая Николаевича не было. Да он ответа и не искал — времени бесценного жалел! И, — ни часу не теряя, — бежал в Москву. Там собрался. В последний раз отстоял службу у Ильи Обыденного на Пречистенке с роднёю своей голицынскою — Николаем Владимировичем, Кириллом с Сережею, и братом Владимиром Васильевичем. Не предполагая, возможно, что больше не увидит их никогда. Попросил кого–то из них обязательно извиниться перед членами Совета Петровской Академии за беспокойство… А глубокой ночью, издёрганный до беспамятства и обезноживший от усталости, добрёл до Брянского вокзала. Нашел в кромешной темени лабиринтов из сцепов тысяч телячьих вагонов «Москвы—Брянской-Товарной» друзьями подсказанный ему эшелон. Отыскал в нём «свою» теплушку. Долго отодвигал–дёргал высокую скобу заклиненного дверного створа вагона. Уже обессиленный, втиснулся- взобрался в ледяное его нутро, навалом забитое битым кирпичом. Задвинул стоя на трясущихся коленях и, — вовсе обезножив, — заклиненый створ. Пал на ладони. Через навалы ползком, кровавя руки о половняк, нашарил в кромешной тьме у стенки свободные от него доски настила. Уже не соображая ничего рухнул на них. Завернулся–запахнулся в полы бекеши. И тотчас уснул под оглушающие лязги, скрипы и почти что человечьи вздохи и стоны разбитого вагона незаметно двинувшегося поезда. Всё ж таки, было–то Николаю Николаевичу уже за седьмой десяток…

А сам поезд, вырвавшись из теснины оград и бесконечных «стен» других поездов на забитой ими путанице запасных путей, в грохоте стрелок и в тусклом отблеске редких фонарей, проскочил «Окружную». И растворился в поглотившей его пучине ночи…

В конце 1921 года Николай Николаевич добрался до Волыни. До своих. Жили они не вдалеке от Старой Гуты за Кременцом, в бывшем имении Трубецкого «Колки», под бдительной опёкою Николай Николаичевых «пластунов» Нольте и Гордых. Сам князь Алексей Владимирович уехал за границу, оставив им «на сохранение» дом. Лошадей с добротнейшим конным двором. По хозяйски возделанные огороды. И, на редкость для смутного времени, ухоженный плодовый сад с образцовыми пчельниками. Наказав: хозяйничайте ДЛЯ СЕБЯ по разумению и возможностям. Но если случится что: — велю тотчас же, ничего не жалея, бросить всё к чертям собачьим… А лучше спалить, чтобы не досталось коммунарской сволочи! Сохраните, Бога ради, только кости свои! Мясо — живы будем — нарастёт…

Они и хозяйничали. Учась когда–то в Смольном, — а старшие даже окончив этот по–своему замечательный институт, — женщины многому были научены. Физического труда на земле не чурались. Домовничать умели грамотно. И с удовольствием, — как свидетельствуют семейные легенды, — занимались «имением». Но… осторожный Николай Николаевич, — возвратившись и сделав, как он говорил «на всякий случай новую, ничуть не лишнюю по нынешним недобрым временам, заячью петлю», — спокойное течение жизни своих колонистов порушил. И тайком перевёз их из «глубокой провинции» лесного хутора в саму Старую Гуту. К другу своему Рихарду Бауэру. Предполагая, «что здесь–то, — в случае явления новых напастей, — легче будет затеряться в массе старых колонистов». А друг Рихарда, Beisitzer конторы колонии, ещё и записал их всех — в том числе Павла Оттовича Нольте и Ивана Павловича Гордых — «бауэровскими родственниками — беженцами с Кавказа…».

20. Письмо.

Громом средь ясного неба распространился по Волыни «список» письма Ленина Молотову от 19 марта 1922 года! Кремлёвский тиран требовал «немедленного развёртывания в России повсеместной кампании по изъятию всех ценностей церкви и…решительного подавления в связи с этим возможного сопротивления духовенства…». Было письмо строго секретным. Адресовано «только членам Политбюро ЦК РКП (б)». Но моментально стало известным всем! Иначе и быть не могло: впервые в русской истории против Церкви, — а в России значит это — против всего народа, — выступила организованная военная СИЛА отрывающая человека от Бога, от морали, от милосердия и добра! И готовая для этого на любое преступление! Естественным была и реакция на бесовское, обжигающее души людей и поразительное по жестокости, содержание письма. Конечно же, её не могли сдержать никакие Чрезвычайки, войска и стены!

А письмо взывало и (тайное же!) откровенничало:

«Советскому государству нужно золото церкви. Предлог — отчаянный голод весьма кстати… Широкие крестьянские массы будут либо сочувствовать изъятию, предпринимаемому якобы для их спасения, либо окажутся не в состоянии поддержать духовенство…Сейчас победа над реакционным духовенством обеспечена нам голодом полностью… Глашатай нашей политики тов. Калинин (Тов. тов. Троцкий и Ярославский, — этот патологический народоненавистник и главный инициатор разбоя, — Зиновьев и Каменев во всём этом КАК БЫ совершенно не участвуют!); чудовищные УСТНЫЕ инструкции исполнителям; УСТНАЯ директива судебным властям…чтобы процессы против… мятежников…, сопротивляющихся помощи голодающим, были проведёны с максимальной быстротой и заканчивались не иначе как расстрелами очень большого числа самых влиятельных черносотенцев…Москвы…Шуи и нескольких других духовных центров… Патриарха Тихона…целесообразно… не трогать… Но ГПУ следить за ним неусыпно; …провести секретное решение… о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть проведено с беспощадной решимостью, безусловно ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать…». (Пусть простит меня читатель за столь длинную цитату из ленинского письма… Но она стоит того — второго такого письма история человечества не знает!

Для впечатлительного, постоянно чувствовавшего себя преследуемым, не молодого уже и верующего глубоко и искренне Николая Николаевича, письмо это — после налёта в Кременец и выступления на тамошнем майдане самого Губельмана — стало мироразрушительным! А иначе–то как, если большевистский троглодит в трёх часовой речи непрерывно — через шелуху чередовавшихся лозунгов–рекомендаций и приказаний — сёк согнанный на митинг обезумевший народ робеспьеровским: «А ваших попов мы задавим кишками ваших кулаков!»…Старик не сомневался в том, что эта нелюдь может и такое! Буквально, причём. Потому сник. Было, опустился. И даже Великий лекарь — время, казалось, в его случае бессильным. Но…Но хоронить его рано! Он воспрянет. Трагедия народа тому поспособствует.

Загрузка...