Нанди сидела у себя во дворе, когда ей вдруг почудилось, что из дома Сутхи вышел какой-то чужак и пошел прочь из деревни. Старуху разобрало любопытство и, прихватив клюку, она потащилась к соседке.
— Ну, заходи уж, заходи, бедолага, — с усмешкой протянула Сутхи, еще издали заметив приближавшуюся Нанди. Потом громко произнесла: — Припадаю к стопам твоим, матушка!
Отставив горшок, который перед тем чистила, Сутхи пододвинула поближе скамеечку, кивком головы предложила Нанди сесть и вновь принялась за работу.
— Да будет счастлива твоя старость, да одарит всевышний долгой жизнью твоих детей, твоих героев! — пожелала ей Нанди.
Затем она опустилась на скамеечку, отставила в сторону клюку и, придвинувшись поближе к Сутхи, спросила:
— У тебя сегодня был гость?
— Ага, — по-прежнему громко подтвердила Сутхи. — Сын тетки, отцовой сестры, приходил из Кханы.
— Ну и как, сопутствовала ли ему удача в его дороге?
— Ага. У него дочка счастливица — заневестилась. Вот он и пришел, чтобы посмотреть сына Гхудды.
Нанди притихла. Маленькие глазки ее на мгновение сверкнули, но тут же снова погасли, будто утонувшие в тумане звезды.
— Доченька! — спустя некоторое время обратилась она к Сутхи полным мольбы голосом. — Доченька! Что бы тебе сходить наудачу куда-нибудь косов[1] за двенадцать, обойти там дома да устроить судьбу твоего младшего деверя!
Сутхи не сумела сдержать улыбку и, чтобы скрыть ее от Нанди, поспешила упрятать лицо в край сари, будто утирая пот. А рассмешило ее выражение «младший деверь». Говоря с соседками о своем сыне, Нанди никогда не называла его «твой старший деверь», хотя все женщины квартала — и солидные хозяйки, и только-только вышедшие замуж молодки — знали, что ее Джагсир погодок многих свекров да тестей.
— Уж я кланялась, кланялась, сестрица, — фальшиво затянула Сутхи, — да эти бездетные, по которым и собака не взвоет, глаз к нам не кажут. Возраст, видишь ли, не подходит...
— Да что им, грудного младенца, что ли, нужно? Подумаешь — возраст! Может, ему девять десятков стукнуло? Будто не видали в нашей деревне шестидесятилетних да семидесятилетних женихов! Скажешь, красавцы какие были?
— Это уж их женам виднее. Нам-то что до них, матушка?
Нанди опять умолкла. Маленькие глазки ее вспыхнули и вновь подернулись дымкой...
Сутхи составила чистые горшки в ряд, убрала их в корзинку и принялась крошить кизяк для очага: надо было еще сварить чечевицу. Да к тому же Сутхи знала, что если бы она подсела к соседке, та не закрыла бы рта до вечера. После смерти мужа Нанди словно бы тронулась в уме: с кем ни заговорит — обязательно свернет на свое. Все окрестные женщины изнывали от этих разговоров. Да еще из-за ее глухоты: со старухой вечно приходилось надрывать горло. Нанди замечала, что женщины ее сторонятся, но во дворе не сиделось, в пустой лачуге становилось жутко; сломленная одиночеством, она плелась куда глаза глядят, выслушивала ядовитые замечания и насмешки, обижалась и, немного посидев, вновь уходила в свой по-кладбищенски пустынный дом.
Вот и теперь, приметив настроение Сутхи, Нанди малость посидела, потом, словно набравшись решимости, встала, опираясь о клюку, и поплелась восвояси.
— О, Ра-ам, один лишь ты... — горестно шептали ее губы. Когда старуха перебиралась через порог, ей вдруг почудилось, что Сутхи произносит те ехидные слова, которые Нанди слышала много, много раз, пока еще не стала глохнуть:
«И что ты так печешься о свадебном поезде? Не горюй, ты еще повесишь амулет на шею невестки, когда она выйдет из паланкина у твоих дверей!»
Согбенная спина заныла сильнее. Придерживаясь левой рукой за стену, всей тяжестью налегая на клюку, Нанди двинулась в путь. Придя к себе, она тотчас повалилась на стоявшую во дворе кровать, словно все силы разом покинули ее.
— О, Ра-ам! — еще раз громко вздохнула она и принялась беседовать сама с собой, будто с кем-то споря: — Эй вы, детоубийцы! Может, мы требуем в приданое кобыл и жеребцов? Женили бы его хоть на слепой или кривой! Вот уже двадцать лет, как я, несчастная, маюсь в этой яме! Пусть бог проливает слезы о своем сыне!.. Только бог-то не спешит нам помочь. Можно подумать, мы засеяли поле жареным зерном! В народе говорят, что если усердно возносить мольбы мусорной куче, то и она через двенадцать лет откликнется на просьбу, а вот наших молений никто не услышал. Иные по семь раз женятся, а мой... Ох, горе, черное горе!..
Велико было счастье Нанди, когда после четырех дочек она наконец-то родила мальчика. Ей казалось, что мир — джаг выделил и для нее долю — сир, поэтому она назвала своего сыночка Джагсиром. Какого труда ей стоило вырастить мальчика, какие надежды она на него возлагала! Но когда настало его время, судьба заартачилась. «Держи при себе этот бесплодный куст, Нандие, — словно бы сказала она матери, — я не дозволю, чтобы его ветви украсились плодами». На какие только уловки не шла Нанди, стремясь обойти судьбу и сладить семью для своего Джагсира! Она валялась в ногах у таких людей, которым в другое время и вслед бы не поглядела, — и все впустую. Миновало уже два года с тех пор, как сыну стукнуло сорок, а воз и ныне там...
Отец Джагсира умер лет пятнадцать назад. Пока еще муж был жив, Нанди без конца его упрашивала, чтобы он согласился хоть на дешевинку да устроил судьбу сына. Но старик крепко держался устоев, он не желал слушать Нанди. «Я уж и так худо выдал дочек, так зачем же сына-то позорить буду?» — в сердцах отговаривался он. На том и стоял до последнего своего вздоха.
Упорство мужа еще куда ни шло, с ним бы можно и поспорить, а вот отсутствие у Джагсира родни по материнской линии — это уж было такое пятно позора, которого Нанди никак не удавалось спрятать от людей. В нем-то и крылась основная причина, которая каждый раз мешала привести к доброму концу уже совсем было слаженное дело. Стоило прийти кому-нибудь в дом, чтобы посмотреть жениха, как немедленно возникал все тот же вопрос, порожденный бесчисленными сплетнями и слухами: «А где родные матери?»
Что могла ответить на это Нанди? Она лгала, изворачивалась, как могла. Если бы любители совать нос в чужие дела не спешили опровергнуть подобную ложь, мир, наверно, не знал бы холостяков.
Да, у Нанди не было отчего дома. Правда, сам отец Джагсира никогда, ни одним словом не поминал об этом, но он не в силах был ничего поделать со злыми языками. Человек может схватить занесенную над ним руку, но где ему удержать язык сплетника! Нанди принадлежала к касте санхси — бродяг и воров. Бог весть где нашли последнее успокоение ее родители. Нанди о них вот уже много лет ничего не знала. Вспоминая о прошлом, о жестокосердных родителях, которые ни разу не явились, чтобы хоть взглянуть на дочь, она плакала ночи напролет, потом затихала и снова набиралась терпения...
Нанди и отца Джагсира соединила любовь. Однажды ее бродяги-родители забрели в эти места, и тут она встретила своего суженого. Девушка отбилась от семьи и сбежала в деревню. Когда же все племя санхси явилось, чтобы увести с собой заблудшую дочь, она сама вышла к ним навстречу. Старожилы и до сих пор помнят, как стояла она, словно львица, против толпы родичей, подоткнув подол сари и закинув на плечо косарь. Отец Нанди, видя, что она нипочем не сдастся, не позволил брать ее силой. Только сказал со слезой в голосе, но — как отрезал:
— Отныне ты умерла для нас, Нандие. Ступай к себе или в любой другой двор. Куда хочешь...
С тех пор они не видались. Нанди не пробовала разыскать родичей, да и они никогда не заглядывали в эти края. Нанди словно бы и позабыла эту историю, но память о ней, как шрам от глубокой раны, все жила в сердце...
То, что у Нанди не было родных, помешало пристроить дочерей в хорошие дома. Три из них были выданы за парней, которые порядком засиделись в холостяках. Нанди твердила отцу Джагсира, что уж если дочек швырнули в такое пекло, следовало бы взять за них хорошие деньги: «Повсюду люди только и разевают рты, чтобы хапнуть побольше, так что же нам-то стесняться? А будут деньги — тогда и сыну простится отсутствие родни». Только отец Джагсира твердо помнил о законе чести. «Того, кто забывает об этом законе, и человеком-то называть нельзя!» — говорил он.
— О, несчастный! — сетовала Нанди, споря с отцом Джагсира, словно бы он находился тут же, рядом с ней. — Послушайся ты меня тогда, разве не обрел бы ты радость на собственном дворе? Стоило только внуку прислониться к твоим похоронным носилкам, и ты был бы счастлив в раю. А теперь ты, верно, горишь в адском пламени... Ну что, спас тебя твой закон?
Но тут Нанди умолкла: ей вдруг показалось, что, произнеся слово «ад», она как бы прокляла отца Джагсира. Едва лишь эта мысль пришла ей в голову, как она почувствовала, что каждую морщинку на лице жжет огнем, что само небо изрыгает пламя. Перепуганная старуха натянула на лицо край сари и обернулась к стене лачуги. Так и пролежала она до вечера, пока не вернулся с работы сын.
— В чем дело, матушка? Разве нынче пост? — спросил Джагсир, взглянув на холодную плиту.
— Когда матушка собирается на тот свет, к сыну приходит пост: некому ведь поставить перед его носом еду, — ответила колкостью Нанди.
Джагсир криво усмехнулся. На душе у него было невесело. До тошноты надоело! Мать, видно, совсем из ума выживает! Стоит только ему переступить порог, как по тому или другому поводу, явно или скрыто она затевает все один и тот же разговор. По этой-то причине Джагсир по целым дням не бывал дома, иной раз и ночевать не приходил. А когда появлялся, она тут же накидывалась на него с расспросами да переспросами — где был? Все это невесть как докучало Джагсиру, но тут же приходила мысль: кто знает, сколько еще она проживет? Год? Два? Так вправе ли он ее печалить? И подавляя вздох, он покорно выслушивал речи матери, норовил найти шутливый ответ. Поэтому Нанди жила в твердом убеждении, что ее Джагсир — хороший сын.
— Матушка, завтра я выхожу пахать свое поле, — сказал он, желая отвлечь старуху от ее вечной заботы.
Слова «свое поле» заставили Нанди мгновенно умолкнуть. Опираясь о клюку, она поднялась с кровати и прошептала:
— Это благо!
Наступал день, который Нанди чтила как великий праздник. Потому-то и набралась она сил, чтобы подняться и поплестись в лачугу, к старому сундучку. Нашарив на дне стоявшей в нише корзинки ключ, она принялась открывать заржавленный замок сундучка.
— Может, мне попробовать, матушка? — со смешком крикнул со двора Джагсир. — Замок-то, кажется, заело.
Не отвечая сыну, Нанди продолжала ковырять ключом в замочной скважине. Только дважды в году, в месяцы хархи и сауни, открывала она сундучок и никогда не разрешала сыну совать в него нос. Джагсир прекрасно знал, что в сундучке нет ничего, кроме старой рухляди да пары серебряных монет, и все же ему хотелось заглянуть туда. Что может прятать мать? Но каждый раз приходили на память слова, сказанные Нанди вот уже много лет назад, когда она лазила в сундучок перед севом в месяце хархи: «Пока я жива — к сундуку не прикасайся. Когда помру — делай что хочешь».
С того дня Джагсир и близко не подходил к материнской сокровищнице.
Спустя некоторое время Нанди появилась на пороге лачуги.
— Держи, — сказала она, протягивая сыну серебряную рупию. — Купишь на восемь ан очищенного рису да на восемь ан сахару. Там еще есть две монеты. Если я переживу сауни, останется одна, в случае чего, справишь для меня саван.
— Что-о? Саван за рупию? — смеясь отвечал Джагсир. — Да я для такого случая двойную шаль куплю! Вот увидишь, я тебе устрою такие проводы, что весь народ ахнет!
— Ну, ахнет народ или нет, двойная шаль не поможет мне попасть в рай.
Видя, что мать снова принялась за свое, Джагсир взял деньги и пошел в лавку.
Джагсир встал с первыми петухами. Тонкий месяц только поднимался на небо — шла девятая ночь после новолуния. Джагсир окликнул мать, но она уже и без того проснулась. Пока сын доил козу, Нанди вскипятила воду. Напившись чаю, Джагсир зашагал к дому Дхарама Сингха за быками. К его приходу Дхарам Сингх, как обычно, уже задал быкам корм.
— Быки поели, брат? — спросил Джагсир.
Дхарам Сингх сунул руку в ясли.
— Давно поели, — отвечал он. Потом погладил бычьи бока. — Вон как раздулись! Забирай их.
Джагсир, по обычаю, обнял ноги Дхарама Сингха, и тот благословил его:
— Пусть корни твои уйдут вглубь и достигнут воды, пусть тело твое не знает болезни, пусть удвоится и утроится твое счастье!
Джагсир впряг быков в плуг и двинулся к полю. На ходу он размышлял о самых разных вещах: то думал о грубом нраве Бханты, старшего сына Дхарама Сингха, то о том, что сам Дхарам Сингх не отступается от закона чести. Вот уже более тридцати лет, с тех самых пор, как Джагсир стал пригоден для работы, он два раза в году выходил на свое поле. В эти дни Дхарам Сингх поднимался ни свет ни заря и сам задавал корм быкам. А вот Бханта вчера отказал Джагсиру, когда тот попросил у него быков. Да еще как обидно отказал-то:
— Что за спешка? Уж не на свадьбу ли торопишься? Денька четыре обождешь со своей пахотой: мне самому нужны быки — горох молотить. Тебе бы только свое сделать... Деревня горит, а глупая девчонка косу плетет!
От этой суровой отповеди Джагсир совсем было нос повесил, но Дхарам Сингх прервал сына и велел издольщику приходить утром за быками.
Хотя нрав Бханты становился день ото дня все круче, отцу он еще перечить не смел. Однако Дхарам Сингх старел, хозяйство постепенно переходило в руки старшего сына. Отец видел, что за человек этот Бханта, и очень печалился. До сих пор мудрость Дхарама Сингха спасала семью от домашних свар, но со временем их, видно, не миновать!
Наконец, Джагсир добрался до полей, увидел «свою» землю, и горечь с души его как рукой сняло. Сколько времени прошло с последнего полива? В те дни Бханта ел Джагсира поедом и отцепился лишь тогда, когда была вспахана и засеяна каждая бороздка на землях Дхарама Сингха. Теперь все поле заросло кхаббалом. Джагсиру почудилось, что поблескивающие в лучах месяца жесткие листья сорняка глядят на него и посмеиваются.
Джагсир с самого детства сердцем прирос к этому полю. С тех пор, как начал себя помнить, он приходил сюда, видел, как отец пашет эту землю, называя ее своей. И доныне Джагсир считал, что у него есть две собственности: дом и поле. А на самом деле земля эта принадлежала Дхараму Сингху. Но когда-то, много лет назад, отец Дхарама Сингха преподнес отцу Джагсира тюрбан из своей родовой деревни — в знак особого уважения и как бы признания между ними близкого родства, а также продолжая платить издольщику положенную часть урожая, выделил ему четыре вигхи[2] своей земли. Отец Дхарама Сингха намеревался переписать эти четыре вигхи на имя отца Джагсира, но тут пошли споры о прямом и косвенном владении, и желание это так и осталось неосуществленным.
— Эх, издольщик! — не раз в сердцах говаривал отец Дхарама Сингха. — Были бы мы с тобой сыновьями одной матери — да я бы записал на тебя половину имения!
Джагсир помнил, как каждый год отец Дхарама Сингха вместе с его отцом отправлялись на ярмарку. Для этого случая они надевали одинаковые тюрбаны, одинаковые рубахи, одинаковые туфли — на двойной кожаной подметке, расшитые настоящей золотой нитью. В деревне друзей так и звали— «пара лебедей». На людях отец Дхарама Сингха не решался садиться рядом со своим издольщиком, но когда Джагсиру было лет пять, он однажды застал их в полевой сторожке распивающими вино из одной глиняной чашки. Отцу Дхарама Сингха часть земли досталась по наследству. Но отец Джагсира и сам Джагсир так рьяно, вкладывая всю душу, на ней трудились, что к концу жизни хозяин вдвое расширил свои владения. Никогда не забудет Джагсир, как его отца позвали к смертному ложу отца Дхарама Сингха.
— Дхармиа[3], — обратился к сыну умирающий, — Отныне считай, что мой издольщик — это я сам. Если ты его обидишь, покоя мне не будет на том свете, гореть мне тогда в аду. Всем своим добром обязан ты издольщику — он поливал своим потом нашу землю, он рисковал жизнью, расплющивая головы кишащим там змеям. Без него быть бы мне водоносом... Хоть и разные у нас семьи, по сути дела в этом последнем рождении мы с ним кровные братья. То, что он увидел свет под другой крышей, — чистая случайность.
Горько стеная, отец Джагсира омыл слезами ноги умирающего. И тут, на глазах у всей семьи, отец Дхарама Сингха знаком велел своему издольщику сесть на край постели и уже холодеющими руками потянулся обнять его...
Дхарам Сингх не нарушил отцовской воли; сам выдал замуж дочерей издольщика, сам нес бремя расходов его семьи. И ни разу не попрекнул отца Джагсира, когда тот одряхлел и не мог уже работать по-прежнему.
А потом наступил черед и для отца Джагсира. В тот день он позвал к себе Дхарама Сингха. Соединив его руку с рукой сына, отец Джагсира сказал:
— Вот так, Дхарам Сиан! Когда-то твой отец в предсмертный свой час вложил мою руку в твою. А ныне я прошу тебя принять руку моего сына — и ухожу... Теперь — как тебе совесть подскажет... Сделай его своим братом, будь ему хранителем...
Волю отца Джагсира Дхарам Сингх тоже исполнил. Он никогда не смотрел на Джагсира только как на издольщика. И хотя теперь, постарев, он все больше отходил от дел, передавая их Бханте, Джагсира он не оставлял. Не раз уже Бханта ударялся в споры с отцом, намереваясь отобрать у Джагсира его четыре вигхи, однако Дхарам Сингх твердо стоял на своем:
— Ты, сынок, не забудь: мы не знаем, чей хлеб едим. Кипятком пожара не устроишь. На таких умников, как ты, бог с небес глядит, и ты ведь не знаешь, что он о вас думает. Спесь пучит, а смирение возносит. Что посеешь, то и пожнешь.
Бханту бесили эти нравоучения. Люди душатся из-за пайсы, а его отец отвалил какому-то издольщику четыре вигхи земли! Здоровые, сильные парни не гнушаются ничем, лезут в любую кабалу, лишь бы их взяли в долю, а отец его отдает этому змею, этому выжиге четвертую часть урожая!
Обо всем этом думал и передумывал Джагсир, пока добирался до своего поля. Теперь же, оставив быков на меже возле дороги, он направился к дереву тахли, под которым стоял сложенный из камня поминальный столбик — мархи. Джагсир достал из кошеля несколько зерен риса и комок патоки и, возложив свою жертву на мархи, склонился перед ним. Когда лоб Джагсира коснулся каменной кладки, в ушах его вдруг зазвучал ровный голос отца: «Поставь мне под этим тахли поминальный столб и всегда заботься о моем дереве».
Из-за этого поминального столба и тахли Джагсиру житья не было от Бханты. Разве природный землевладелец, сын землевладельца, может терпеть на своем поле мархи какого-то издольщика? Только Дхарам Сингх и спасал.
Джагсир поднял голову и взглянул на тахли. Кажется, с прошлого года оно разрослось чуть ли не вдвое! Он встал, погладил листья на одной из нижних веток и вдруг почувствовал, что от их нежного прикосновения тело его стало легким, почти невесомым. Одним взглядом охватил он все дерево, со всеми его ветвями, и в них при неярком лунном свете ему представилось лицо отца. Долго простоял Джагсир, не отрывая взора от тахли...
Потом спохватился: время не ждет! Торопливо подошел к быкам, затянул потуже ярем, огладил бычьи спины и принялся за пахоту. Поскольку борозды сильно заросли, вначале пахал не очень глубоко, но потом сообразил, что Бханта, пожалуй, не даст быков для повторной пропашки, и начал изо всех сил налегать на поручни плуга. Быков он всегда уважал и теперь, понимая, что задал им нелегкую работу, решил подбодрить животных:
— Ведь это же земля, мои львы, только земля! А вам и камень расколоть ничего не стоит!
Этих двух быков Джагсир сам вырастил и вскормил. С разрешения хозяина каждый день оставлял для них невыдоенными два соска на вымени их родительницы. Видя, с каким рвением выхаживает он телят, Дханно, жена Дхарама Сингха, не перечила ему.
Быки пошли живее, лемех плуга яростно вгрызался в землю, как пила, резал корни сорняков. Треск стеблей кхаббала веселил сердце Джагсира.
— Молодцы, мои львы! — крикнул он, и быки еще прибавили шагу.
Тридцать лет отец Джагсира пахал это поле. Тридцать лет поливал его своим потом. И сегодня, начиная пахоту, Джагсир ощутил в запахе, идущем от земли, примесь мускуса. Много полей вспахал за свою жизнь Джагсир, но ни одно из них не пахло так, как это.
Он работал и вспоминал, как относился к своей земле отец. Снятый с нее урожай он никогда не возил на рынок. Это зерно предназначалось лишь на еду и на семена. Какова бы ни была нужда, он не продавал ни горсти. Нанди не раз напускалась на мужа, бранила за блажь, но он упорствовал:
— Глупая! Подумай, разве благочестивый человек продаст кому-нибудь своего сына? — серьезно спрашивал он.
— Мозги у тебя отшибло! — еще больше распалялась Нанди. — Сын — одно дело, зерно — другое.
— А разве свое, домашнее зерно, не то же, что свое дитя? Вот и выходит, что ты ерунду болтаешь. Поразмысли-ка хорошенько!
Однако размышлять умел только отец Джагсира. Мать же не раз потихоньку от домашних продавала это зерно за деньги, меняла на товары в лавке. Джагсир, пока был несмышленым мальчишкой, не мог уразуметь сути этих споров, однако рассуждения отца ему чем-то нравились. Когда же он вырос, то стал жить по заветам отца и до сих пор не продал ни зернышка с этого поля.
Джагсир вспахал уже половину борозды, а на соседних полях все было по-прежнему пусто и немо. Он остановил упряжку, провел ладонью по холодным бычьим спинам, потом достал из-под тахли завернутую в край мукки[4] патоку, протянул по большому комку быкам и долго стоял возле животных, пока они облизывали ему пальцы. Быки лизали руки Джагсира, и в груди у него разливалось что-то теплое... Но вот он снова взялся за поручни плуга и двинул упряжку вперед, подбадривая быков:
— Живее, живее, мои львы! Пока солнце не поднялось высоко, мы с вами вспашем половину поля!
К тому времени, как показалось солнце, через поле протянулись уже две свежие борозды. Когда теплые лучи упали на спину Белого, Джагсир вдруг увидел, что она сверкает, будто золотая прошивка. Никогда еще бычья спина не виделась ему такой красивой. Он остановил упряжку, залюбовался спиной Белого, потом стал ласкать его, машинально глядя на дорогу, ведущую к деревне, и будто что-то вспоминая. Но вот взгляд его стал более пристальным. Вначале Джагсир ничего не мог разобрать, потом приметил на дороге крошечную сгорбленную фигуру матери. Опираясь на клюку, она семенила по обочине дороги. Тогда Джагсир оставил упряжку на борозде, а сам уселся под тахли. Нанди торопливо ковыляла к полю. Казалось, в ее маленьком теле клокочет бурное пламя. По мере того как она приближалась, Джагсир все явственнее различал каждую черточку ее лица. Сколько уж лет в праздничный день пахоты подмечал он на лице матери эту улыбку! В солнечном сиянии бесчисленные морщинки на ее лбу уподобились затейливым золотым украшениям, белые волосы сверкали, будто серебряные струны. Джагсиру почудилось, что перед ним не Нанди, а Лунная Мать, та самая Лунная Мать, что пряла свою пряжу, — чеканное изображение на серебряном блюдце, виденное им давным-давно, в далеком детстве...
— Еле добралась... Совсем дышать нечем... — бормотала себе под нос Нанди, подходя тем временем к тахли. — О, враг мой, муж мой! Хоть бы ты поскорей призвал меня к себе!..
В ответ на эти сетования Джагсир только усмехнулся. Он поднялся с земли, чтобы снять с головы матери решето с едой, принял от нее кувшин сырого молока. Навалившись на свою клюку, Нанди пыталась распрямить спину. От боли морщины на ее лице стали глубже, из глаз полились слезы. Одной рукой она вцепилась в палку, другую уперла себе в поясницу и все никак не могла выпрямиться.
— О-о, строптивец! — не то вздохнула, не то простонала старуха и, словно лишившись последних сил, опустилась на землю. — В мои-то годы прислуживать тебе в поле! — И снова к нему, к тому, кого уже не было: — Всю свою жизнь ты толковал о законе, но если бы сам ты следовал закону, разве довелось бы мне терпеть такое?..
Она прикрыла лицо краем сари и от души всплакнула, затем, всхлипывая, принялась тихонько напевать вайны — плач по усопшему:
Ты навеки ушел, вознесясь в небеса,
О изверг всех моих жизней!
Ты ушел — и тебе не нужна жена,
О сын моего свекра!
Ты оставил нас без семьи и земли,
О отец, обездоливший сына!
Над тобой не горит упокойный огонь,
О жилец безымянной могилы!
Нам не смерть сулила разлуку, друг, —
Нам жизнь присудила разлуку, друг1
Джагсир вначале принимал все это спокойно, однако причитания матери переворачивали ему душу. Как ни крепился, а и его прошибла слеза.
— Да будет тебе, матушка! — взмолился он хриплым голосом, утирая глаза краем тюрбана.
Но старуха не унималась. Она плакала и выводила вайны до тех пор, пока не облегчила сердце. И все это время Джагсир не мог одолеть слез.
— Разве станет поминать тебя мой единственный сын, о, ты, сошедший в ад! — всхлипывая, укоряла она отца Джагсира, а сама тем временем раскутала решето и все бормотала над ним, все бормотала: — Пока был жив, не сумел позаботиться о сыне, так что уж теперь... Не переправил сына на пароме жизни туда, на счастливый берег, а самому ему нынче уж и не переправиться...
Не переставая причитать, Нанди вынула из решета сладкий хлебец, посыпала на него горсть вареного риса и возложила на поминальный столб. Потом плеснула на камни немного молока и поставила кувшин себе на голову.
— Ладно, что было, то было... Но теперь уж на меня не надейся. Если к уборке приведешь в дом невестку, я как-нибудь дотащусь к тебе на небо, а нет — так бог тебе судья... Мне уж долго не протянуть. А если ты ничего другого не можешь, так хоть призови меня к себе, — сил моих больше нет глядеть на все это!..
Наконец, Нанди оторвалась от мархи, взяла из решета еще один хлебец и, опираясь о клюку, направилась к упряжке. Разломив хлебец на две равные части, она протянула их быкам, коснулась рукой лбов животных, сложила руки лодочкой в знак покорной просьбы. Потом вернулась под дерево, положила на оставшиеся три хлебца по горсти риса и предложила сыну. Джагсир принялся за еду, но он был так расстроен, что кусок не лез в горло. Никогда еще причитания матери не растравляли так его душу. Обычно стоило Нанди начать свое нытье, он тут же норовил обратить ее слова в шутку и заставлял замолчать. Но сегодня ему самому было не до смеха.
— Матушка, убери хлебцы в решето, я потом поем, сейчас что-то не хочется, — сказал он, складывая еду в металлическую кружку из-под риса. И, не дожидаясь ответа матери, пошел к упряжке.
Укладывая хлеб в решето, Нанди вновь расчувствовалась, снова принялась за свои вайны. Решето с едой она оставила в корнях тахли, а сама потащила свое дряхлое тело в обратный путь и, полумертвая, почти без памяти, добралась наконец до дома.
Джагсир отвозил на базар хлопок. На обратном пути, на мосту возле малого канала, он повстречал Никку — деревенского цирюльника, тащившего куда-то узел. В молочно-белом одеянии, в туфлях на двойной подметке и великолепном тюрбане, цирюльник, казалось, парил над землей.
— Эге! Как здоровье? — зычно гаркнул Никка.
— Тебя повстречал — здоровым стал, — привычно отозвался Джагсир. Он так и обмер, пораженный нарядом цирюльника, особенно его туфлями.
— А как тебе солнышко светит? Все резвишься, как белка в лесу? — привычно тягуче проговорил Никка. Сняв с плеча мукку, он прислонился к перилам моста и принялся обмахивать ею туфли.
Джагсир не нашелся что ответить и молча глядел, как Никка отряхивает туфли.
А цирюльник все тянул:
— Эх ты, проказа! Сладил бы вовремя свои делишки, так были бы сейчас у тебя в доме два-три здоровых работника. Поставили бы они тебе постель под баньяном и ты бы прохлаждался, как раджа, закинув ногу на ногу...
— Что дозволено сильным, то не записано в судьбах слабых, — заученно ответил Джагсир. Он произнес те самые слова, которые много раз слышал от «больших» и «старших».
— Э, друг, слабый просит, да сильный не дает — вот тебе и вся судьба!
Подобно Джагсиру, Никка также повторил слова «больших» и «старших» и, скрипя подошвами, зашагал по настилу моста.
Сидя на передке повозки, Джагсир смотрел вслед Никке. Гладкое белое лицо, иссиня-черная борода, большие блестящие глаза, крепкие узловатые щиколотки — весь вид цирюльника поверг Джагсира в глубокое раздумье. Глядя на плотную, упитанную фигуру сверстника, он впервые за много лет задумался о себе.
Отведя взор от Никки, Джагсир взглянул на свои руки. Сплошные кости! Руки, похожие на птичьи лапы. А ноги? А предплечья? Казалось, они напрочь лишены плоти. Он провел руками по лицу: пальцы его ощутили остро выпирающие скулы, глубокие впадины глаз, загрубевшие ладони накололись о жесткую бороду... Какое-то чужое лицо... Оно, верно, никогда не было молодым...
Молодость, красота, здоровье — может, все это привиделось Джагсиру во сне? Но ведь в юности он всегда обыгрывал Никку в каури[5]; а когда парни состязались в борьбе. Джагсир швырял его оземь, как котенка. Во всей деревне тогда только два сверстника могли сравняться с Джагсиром силой — Геба, сын Шамы, и Гхила, сын тугоухого Маггхара. Но и им он никогда не уступал, а зачастую держал над ними верх. Дома его вели на слабых вожжах. Нанди, видевшая в сыне божье благословение, никогда не повышала на него голоса. Еда была хорошая. Отец работал как издольщик на Дхарама Сингха, так что единственной заботой Джагсира было собственное поле. Правда, сам он от работы не бегал и все что надо делал быстро, толково. Но свободного времени все же оставалось немало, и все его без остатка Джагсир отдавал площадке для борьбы.
Это занятие увлекло Джагсира, сделалось для него почти страстью. Он, Геба и Гхила часами торчали на площадке — натирались мазью, без конца упражнялись. Другие парни, их однолетки, тайком от домашних собирались где-нибудь на выгоне; пили хмельное, болтали о девушках либо отправлялись на базар — полакомиться простоквашей, пирогами с горохом или еще какой-нибудь снедью. Джагсиру все это было не по душе, но порой, когда Геба и Гхила затевали разговоры о девушках, у него тоже разгорались глаза. Иногда и его подмывало рассказать что-нибудь эдакое, но он был застенчив, откровенность была не в его натуре.
В то время Джагсир был красив, как сам Рама. Гхила подчас завистливо поглядывал на него, приговаривая:
— Вот сукин сын! На каком только станке тебя сработали? Отец, видно, очень старался, когда вытачивал твои ноги — точно столбики у прялки. Смотри только, как бы тебя не сглазили...
И Гхила обязательно сплевывал — тьфу-тьфу!
Деревенские девушки засматривались на Джагсира. От их взглядов он весь холодел, потуплял взор, а в ушах тут же начинали звучать вечные наставления отца: «Тот, кто, забыв стыд, не почитает дочерей и сестер деревни, тот не человек! Куда это годится, когда люди забывают о чести ближнего?»
Но со временем, чем больше набирала силу молодость, тем глуше становился Джагсир к поучениям деревенских мудрецов. Он уже настолько осмелел, что позволял себе смотреть в упор на девушек, и чувствовал при этом, как по всему телу разливается сладкая истома. Однако едва лишь девушка начинала смеяться, как глаза его опускались и он, словно вор, торопился уйти прочь.
Случалось загулять и приятелям Джагсира. Иногда они и его подбивали выпить. Во хмелю он входил в раж, болтал о девушках, но когда парни, прихватив косари, отправлялись горланить по переулкам, он убегал на свое поле и отсиживался там до утра. Явиться домой, к отцу, пьяным казалось невозможным, он и помыслить об этом не смел. Геба, Гхила, как и все другие парни, пили, а после выпивки безобразничали, но Джагсир в их похождениях не участвовал.
Понемногу парни стали обзаводиться семьями. Когда к дому кого-нибудь из сверстников прибывал свадебный паланкин, Джагсир, Геба и Гхила пили вино, а затем всю ночь проводили под тахли, на поле Джагсира.
Но вот приспела свадьба Никки. Трое друзей были приглашены на праздник. Джагсир впервые был гостем на свадьбе, и, когда гуляли в доме тестя, девушки совсем одолели красивого парня. Джагсир в жизни своей не видел, чтобы над кем-нибудь еще так измывались. Зверем в западне — вот кем он себя чувствовал! Его дразнили, задирали, донимали шутками, а если он не находил в ответ меткого словца, обзывали дурнем, придурком, дуралеем, птенчиком, коршуном, толстяком и бог знает как еще. Они загнали его в угол! А когда Гхила явился на помощь другу, девушки совсем осатанели:
— Эй, дылда, убирайся вон!
— Ты что, нанялся к нему? Может, у него изо рта золото сыплется?
— Он только и умеет, что глаза пялить!
— Он «э-э» сказать не может!
Но постепенно Джагсир вошел во вкус, ему начали нравиться эти перепалки с девушками. А когда свадебный поезд добрался до их деревни, все стали пить. Геба и Гхила все рвались посмотреть лицо невесты, но Джагсир не мог одолеть себя: войти в дом пьяным... Они договорились, что посмотрят молодую как-нибудь позже.
Назавтра жена Никки ушла к родителям, а вместе с нею и сам Никка. На третий день состоялось окончательное водворение молодой жены в дом мужа. В этот день друзья поймали Никку на гумне.
— Эй, эй, ты, столбик от прялки! — обратился к нему Гхила, скаля зубы. — Ты что же, так и не покажешь нам жену? Может, она у тебя красавица из придворных Индры? Цирюльник привел в дом цирюлькичиху, которой и цена-то — две с половиной аны, а чванится, будто сам Сакандар[6].
— Хух! — Никка тоже оскалился. — Что это ты развоображался?
— Это ты воображаешь! Ходишь тут, пузыришься, будто ослица тханедара[7], что свезла поклажу и от важности места себе не находит.
— Не будет мне покоя, покуда не превращу этого недовертыша в вороньего хахаля! — возопил Геба, хватая Никку за руку. — А ну-ка, братцы, согнем его пополам, сунем голову промеж колен да задницей в муравейник! Поглядим, как этот павлин тогда запляшет! Мигом выпрямится, что тебе кукурузный початок!
— Ух! — крякнул Никка, еще больше обнажая зубы. — А угощение, что полагается при поднятии покрова, твой дядя принесет?
— Мы принесем! — гордо заявил Джагсир, похлопывая ладонью по кошелю.. — Ты что же, друг, совсем за голодранцев нас держишь?
— А это я еще погляжу! — отозвался Никка. — Ишь, ростовщичьи хари! С них причитается пять серов ладду[8], а они думают обернуться со своими жалкими четырьмя пайсами!
— Ах ты шлюхин муж! По-твоему, мы не способны купить пять серов ладду? Рыло ты, рыло, плоское, как чашка нищего! — И Гхила отпустил Никке затрещину.
Парни загоготали.
Они потащили Никку переулком. В лавке Дасаундхи Гхила купил на рупию с четвертью ладду и завернул в край мукки. Убедившись, что ему не отвертеться от старых друзей, Никка молча шагал впереди. Но по мере того, как они приближались к цели, цирюльник все больше темнел лицом и к концу пути плелся уже позади всех.
— Ступай вперед, негодяй! — прикрикнул на него Гхила. — Чего прячешься, ты, рожденный после девчонок!
— Ты потише. — Геба чуть тряхнул приятеля и покосился на Джагсира. — Среди нас и в самом деле кое-кто родился после девочек.
Джагсир потупился.
Заметив возле дома шумное сборище, мать Никки вначале чуть поворчала, но потом вышла навстречу гостям.
— Примите благословение матери, — сказала она с улыбкой. — Где это вы поймали моего страшилу?
— Твой страшила, тетушка, как сыграл свадьбу, вообразил себя раджой из Нильгири! — смеясь, отвечал ей Геба. — Три дня пропадал невесть где, только сегодня еле отыскали его. Мы говорим: покажи жену, а он ни в какую. Боится, видно, чтобы мы не сглазили его небесную пери.
— Что вы, сынки! — проговорила мать Никки, с веселой усмешкой поглядывая на собственного сына, которого, как арестанта, гости держали за руки. — Да глядите на нее сколько влезет — она сущее божье воплощение. Только уж страшилу-то моего пощадите!
Все засмеялись. Мать Никки отодвинула в сторону прялку, которой был перегорожен вход, и пригласила:
— Проходите, она сидит на веранде. Только ведь она, счастливица, из богатого дома, к ней с пустыми руками нельзя.
— Мы все принесли, тетушка, вот выкуп за поднятие покрова, — сказал Гхила, показывая ладду, завернутые в край мукки. И, ухватив за шиворот Никку, подталкивая его впереди себя, закричал: — А вот и ее забава!
— И ночная незадача... — закончил стоявший позади Геба.
Все вошли во двор. На веранде, на низенькой скамеечке сидела жена Никки под покрывалом. Увидев, что к ней идут посторонние, она еще плотнее укуталась в покрывало и в смущении отвернулась.
— Малышка! — обратился было к ней Гхила. — Нет, братцы, вы только поглядите, она будет почище нашего Никки: с самого начала пустилась на хитрости!
— Да будет тебе! — остановил его Геба, пропихивая Никку вперед. — Сам первый задираешься, а потом пищать начнешь, как белка, на обиды жаловаться.
— Ладно уж, попал в оборот, так не отвертишься. Ваша власть, вестники смерти, делайте что хотите, — сказал Никка, пытаясь скрыть за шуткой свою и женину беспомощность.
— А ну, убирайся, не торчи тут столбом! — скомандовал Гхила, отпихивая его в сторону. — Тетушка, — обратился он к матери Никки, — правда, я тут самый младший?
— Нынче, сынок, для меня все стали младшими, — смеясь, откликнулась она. Потом, чуть подумав, подтвердила: — Да, ты всех моложе, хотя разница-то между вами месяца в три-четыре, не больше. Мой страшила Никка старше всех вас будет.
— Прочь с дороги, упрямцы! Первая очередь всегда принадлежит младшему деверю! — заявил Гхила и вприпрыжку подбежал к жене Никки.
Она чуть пошевелилась, взглянула в его сторону и тут же снова отвернулась. Гхила медленно опустился перед ней. держа на вытянутых руках ладду, и проговорил:
— О ты, самоцветами украшенная, в дивные перья убранная, прошу тебя — отведай и покажи лицо свое. А будешь упрямиться, так мы превратим твоего милого в доброго коняшку и загоняем до смерти. Не пощадим, хоть бы он у нас в ногах валялся.
Слова парня рассмешили жену Никки, но за двойной завесой накидки лица ее не разглядеть было, и смеха этого никто не заметил. Она сидела по-прежнему неподвижно и не произнесла ни слова.
— Никка, скажи хоть ты ей! Смотри, коли не уговоришь, мы поступим с ней по-свойски! — пригрозил Геба, становясь рядом с Гхилой.
— Ладно уж! — осклабился Никка и, покосившись на мать, тихонько шепнул жене: — Покажись им, покажись! Иначе от этих псов-холостяков не отвяжешься!
— Гляди какой благородный выискался! Как по этому по носу врежут туфлей водоноса — и спрятаться негде будет! — поддразнил молодого супруга Гхила.
Не зная, что ответить, Никка принужденно захихикал:
— Ага! Ага!..
В этот момент на веранду вихрем ворвалась младшая сестренка Никки.
— Братец, тебе охота посмотреть лицо сестрицы? — спросила она Гхилу. — Давай покажу...
И она с хохотом сорвала с невестки накидку, наполовину обнажив ее голову.
— Не вредничай, дочка! — прикрикнула на нее мать.
Девочка еще раз дернула накидку и, сбежав во двор, принялась плясать.
От стыда жена Никки согнулась чуть ли не пополам. Она ухватила рукой накидку, чтобы вновь набросить ее на себя, и в это мгновение Джагсир, стоявший в стороне, увидел ее лицо. Точнее — левую половину лица. И ослеп — словно от вспышки молнии... А тело стало тяжелым, будто каменным... Такого белого широкого лба, таких прекрасных глаз, таких длинных ресниц ему еще не доводилось видеть. Впервые он почувствовал, как притягательна может быть женщина. Он замер неподвижно, словно остолбенел, ничего не видя и не слыша.
Жена Никки быстро управилась с накидкой и теперь снова была укутана с головы до ног.
— На миг сверкнула — и только-то? Не вышли у нас смотрины, друзья, зря мы с вами старались! — иронически протянул Гхила, поднимаясь на ноги.
— А долго и нельзя! — вступилась за невестку свекровь. — Два-три месяца пусть попрячется, потом, слава создателю, в ваших же домах работать будет[9].
— Пока дождемся от нее работы, она совсем госпожой заделается, — заметил Геба.
— Вот смеху-то будет, братцы! — подхватил Гхила. — Мем Никка-сахаб!
И парни, гогоча и перешучиваясь, двинулись к выходу.
Только Джагсир не смеялся. Что-то сместилось у него внутри. Земля под ногами колебалась. Не поднимая глаз, он плелся следом за товарищами без мыслей, без чувств.
В течение трех последующих дней Джагсир не встречался ни с Гебой, ни с Гхилой. Душу его грыз какой-то голод. По ночам ему не спалось, днем не работалось, он только и делал, что сидел на своем поле под тахли.
На четвертый день к нему пришел Геба.
— Что случилось, о великий безумец? — спросил он, взяв руку друга. — Что это ты маешься, будто мать схоронил?
Джагсир хотел было отшутиться, но не вышло.
— Да так... Все что-то болит... Руки, ноги... — чуть скривив рот в усмешке, соврал он.
— Э-э, будет молоть! — не поверил Геба. — Глухой переулок не спасет от вора. Слушай, дружище: недуг, что тебя поразил, покидает тело человека только вместе с жизнью. Беги от него, пока можешь, не то знаешь что получится? «Вздумалось старухе буйволице с темным человеком подружиться. Не водись дурища буйволица с тем, кто хочет мясом поживиться». Вот что будет.
Джагсир тогда отделался-таки от приятеля какой-то остротой, но вскоре он и сам стал подмечать неладное. День ото дня он все слабел, забросил борьбу, перестал встречаться с друзьями, дурачиться. Дни его проходили будто в полусне, работа залилась из рук, по ночам он не смыкал глаз. «Уж не заболел ли я в самом деле?» — думал он.
А потом им овладело бешенство, какая-то вспышка всепоглощающей, непобедимой ярости. Он начал кружить возле дома Никки. Вначале он доходил только до проулка, издали глядел на дом и поворачивал обратно. Но вот однажды он очутился возле самых ворот, и тут его словно покинули силы: войти невозможно, уйти прочь — ноги не идут. Дней через пять-шесть он настолько осмелел, что, заглянув под каким-нибудь предлогом в дом Никки, заговаривал с его матерью. А душа при этом сжималась от ужаса, как у вора, пойманного с поличным.
Заходить в чужой дом без дела не положено, поэтому Джагсир, придя, задавал обычно один и тот же вопрос:
— Тетушка, не знаешь, где Никка?
Он сам прекрасно знал, где сейчас Никка, да и не было у него к цирюльнику никакого дела. Поэтому, когда мать Никки интересовалась: «Что, сынок, что-нибудь важное?» — он, потупившись, отвечал: «Ага...», сгорая от стыда за свою ложь, спешил уйти и потом несколько дней не появлялся в этих местах.
Бхани, жена Никки. вот уже с месяц как водворилась в доме мужа. За это время Джагсир не раз побывал у них, но, несмотря на все старания, так и не мог разглядеть толком молодую хозяйку.
Иногда он видел вскользь ее склоненное над работой лицо, порой мелькала обнаженная до локтя рука или стройная нога в плетении ножных браслетов. Все эти видения только углубляли рану, нанесенную его сердцу в тот день, когда Бхани явилась им без накидки. И на пути домой его потупленному взору представлялась жена Никки такой, какая она есть, весь ее облик словно отчеканивался в его душе — улыбающиеся губы, сияющие, иссиня-черные глаза, просторный, будто половинка лунного диска, лоб, точеный нос, стройная шея... Порой ему казалось, что Бхани вышла следом за ним из дома и сейчас идет вот тут, совсем рядом, по переулку. Он стремительно оглядывался — нет, никого... и, грустно усмехаясь, шел дальше.
Через месяц в деревню явился младший братишка Бхани, чтобы проводить ее в гости к родителям. Никка посадил брата и сестру на молодого верблюда, и они отправились в путь. В тот день Джагсир на своем поле рыхлил землю. На Бхани было то самое сари, что и в памятный день, когда парни приходили смотреть ее лицо. При виде этого сари у Джагсира занялся дух. Он не мог оторвать глаза от Бхани. Он забыл о Никке, который вел на поводу верблюжонка, не помнил о брате Бхани, сидевшем позади нее... Бхани встретила взгляд парня спокойно и открыто, потом, чуть опустив на лицо покрывало, улыбнулась. Джагсиру показалось, что левый глаз ее, свободный от накидки и сияющий улыбкой, словно бурав просверливает оба его глаза. Подобно зачарованной змее глядел он на Бхани, не в силах оторвать от нее взора. Но окрик Никки разрушил чары:
— Эй, ты, пособник дьявола! Как дела?
— Твоими милостями, брат, — словно в полусне отозвался Джагсир, вновь сгибаясь над работой.
Верблюжонок прошел дальше. Долго еще слышал Джагсир шаги его на дороге, но не поднимал головы и не смотрел вслед. Взгляд Бхани ослепил его, ему казалось, что больше он уже ничего не сможет увидеть...
Эту ночь Джагсир провел во дворе у Гхилы. Видя бедственное состояние друга, Гхила заставил его выпить вина, но и тогда сон не пришел.
Всю зиму Бхани провела в доме родителей, и месяцы эти были для Джагсира мертвыми. Опустела душа. Порой, когда сносить печаль становилось не по силам, он направлялся к дому Никки, но потом вспоминал, что Бхани там нет, и с полдороги поворачивал обратно. Иногда он все же заходил в дом и перекидывался несколькими словами с матерью Никки. Всякий раз, как он переступал порог этого дома, ему чудилось, что Бхани где-то здесь — печет хлебцы, чистит горошек или занята какой-нибудь другой работой. Он не мог взять в толк, что с ним происходит, не раз давал себе обещание не приходить сюда до возвращения Бхани, но вскоре забывал об этом решении.
День, когда Бхани вернулась в дом мужа, был, наверно, самым трудным для Джагсира. Она пришла — и осветила все вокруг, превратила безликую пустыню деревни в веселую ярмарку.
— Сибо, девочка, твой брат снова привел домой невестку? — спросил он у сестренки Никки.
— Да... Нынче утром. И знаешь, братец, сколько славных вещиц у нашей невестки! — затараторила девочка. — У нее есть такой маленький зеркальный сундучок... И материи красивые-красивые, цветные-разноцветные! А в зеркальном сундучке чего только нет! И кора, которой губы красят, и новый гребешок, и маленькие зеркальца... А на рубашке у нее такие золотые миндалинки-пуговки, вот как на твоей рубахе...
Джагсир взглянул на свою рубаху, на серебряные пуговицы, старые, отцовские. Странно, как он еще не растерял их... Ему вдруг стало неловко, он прикрыл рукой две верхние пуговицы и, оставив Сибо, побрел к дому. Придя к себе, он оторвал эти пуговицы.
Два дня Джагсир изнывал от желания пойти к Никке, два дня не отваживался ступить на его порог. Едва он выходил из дому, как ему начинало казаться, что все встречные пялят на него глаза. Он не смел взглянуть никому в лицо, до такой степени был убежден, что всей деревне известно, как его тянет к Бхани. За эти два дня он несколько раз доходил до проулка Никки, но тут же поворачивал обратно.
На третий день он повстречал возле амбаров Гхилу.
— Ну, великий безумец, видел ты свою Хир[10]? — спросил приятель. — Не мешкай, проколи себе уши, заделайся факиром — и перед тобой откроются все двери. А потом... разбей свою нищенскую чашу и собирай черепки.
Джагсир улыбнулся, но шутка друга ему не понравилась.
Шел месяц хархи, страда была в разгаре. Хозяева, боясь, как бы не пропал урожай, нанимали поденщиков, торопились с уборкой. Джагсир трудился на полях Дхарама Сингха, но работать как прежде, не щадя сил, уже не мог и плелся в своем ряду позади всех. Другие поденщики посмеивались над ним. Время от времени Джагсир, злясь на собственную нерасторопность, стискивал зубы и яростней брался за работу, но вскоре мысли снова уносили его куда-то далеко, а серп начинал жать все медленнее.
Как-то раз, возвращаясь с поля деревней, Джагсир проходил мимо дома Никки. Солнце уже опускалось на покой, в переулке было сумрачно. Джагсир воровато осмотрелся по сторонам, немного потоптался возле входа и, наконец, заглянул внутрь. Он увидел Бхани — стоя спиной к дверям, она стряпала. Увидел цветы — тонкий яркий шнурок удерживал их в высокой прическе женщины. Он замер, пораженный. При слабом мерцании светильника цветы эти напомнили ему глаз Бхани, выглядывавший из-под накидки в тот день, когда она уезжала на своем верблюжонке... Всего лишь на миг предстало перед ним это видение, в следующее мгновение в переулке послышались чьи-то шаги, и Джагсир, словно мошенник, застигнутый на месте преступления, поспешил прочь.
Ночью он долго лежал без сна и глядел на звезды. В нежном плетении мелких облачков, похожих на серые перышки куропатки, ему виделась Бхани. Потом он заснул и к нему пришли сны о Бхани — такие красивые, удивительные... Прежде ему никогда не приходилось видеть такие сны.
Утром он проснулся радостный, в поле весело набросился на работу и до самого обеда в руках у него все горело. Но к полудню мысли его снова улетели в какие-то заоблачные дали, серп начал медленнее сновать в пшенице...
Заметив, что Джагсиру не работается, Дхарам Сингх распорядился:
— Ступай-ка ты домой, принеси чаю для поденщиков да приведи мне сюда дочку.
Джагсир словно бы только и ждал этого приказания: он тут же повернулся и зашагал к дороге.
В знойный полуденный час на улицах деревни увидишь одних ворон: мужчины все в поле и на токах, женщины и дети попрятались по домам. Джагсир думал об этом, а ноги сами несли его не главной улицей, а кружным путем, в переулок Никки. До самого дома он шел не поднимая глаз от земли, затем так же, как и накануне, зыркнул по сторонам и торопливо вошел.
— Никка! — окликнул он, сделав несколько шагов по двору. Никто не отзывался. Джагсир ступил еще шага два, снова позвал.
— Да ведь его дома нет! — услышал он голос, нежный, как песня скрипки.
И споткнулся... И задрожала земля под ногами...
Прямо перед ним на веранде сидела Бхани. Совсем одна. Сердце Джагсира бешено заколотилось. Он оглянулся назад — в переулке тоже никого.
— Где... где же Никка?.. — спросил он и сам не узнал своего голоса.
— Снопы возит.
Бхани слегка надвинула на лицо край накидки, но Джагсир видел, что она не отрывает от него взгляда. Ее губы, алые от коры, в лимонно-желтом отсвете накидки казались зернами спелого граната. Она улыбалась. Джагсир не вынес зноя этой улыбки и снова опустил глаза.
Видя, что он намерен долго молчать, Бхани спросила:
— У тебя к нему дело?
- Да.
— А какое? Может, мне скажешь?
Джагсира словно что ударило. Дело... Какое дело.. Он не знал, что ответить. Снова поднял глаза — она глядела на него в упор, А он стоял перед ней, будто осужденный, не в силах шевельнуться, оторвать взор...
— Так какое у тебя дело? Да что ты уставился! Заворожили тебя, что ли? — засмеялась она и выпустила из руки край накидки.
И снова половина лица — будто долька луны... Джагсир совсем обеспамятел. Такая смелость... И это сияние красоты... Он был потрясен до самой глубины души.
— Я просто так... Просто так... — смущенно пробормотал он, и взор его совсем сник.
— Присядь. Выпей водицы-холодицы, — по-прежнему улыбаясь, предложила Бхани.
— Нет, нет... Я пойду... — Не поднимая глаз, он метнулся к выходу. Потом оглянулся, но так и не посмел встретиться взором с Бхани.
— «Просто так»! — смеясь, передразнила его Бхани. — Вот уж действительно рожденный после девчонок! А ну, наберись храбрости да посмотри мне в глаза. Будешь робеть — плохо придется в жизни. Эх, если б господь наделил тебя не только красотой, но и мужеством! Что за стан! Словно точеный. Так бы и вонзила зубы и ела бы, как дыню!
Последние слова Бхани дошли до Джагсира, когда он был уже у ворот. Он снова оглянулся. Но теперь что-то изменилось: взор ее не высекал больше огня безумия из взора Джагсира, глаза были опущены, лицо прикрыто накидкой, только губы по-прежнему улыбались.
В переулке Джагсир столкнулся с сестренкой Никки.
— Ты от нас, братец? — лукаво спросила она.
— Нет... Да... — в беспамятстве пробормотал он.
В предзакатный час, возвращаясь с поля. Джагсир снова оказался в переулке Никки. Какая-то удивительная сладость разливалась по его телу, сочилась изо всех пор. Он заглянул во двор — там никого не было. Потом из задней комнаты к кухне прошла мать Никки. Лицо ее выглядело озабоченным. Казалось бы, что тут особенного? Но Джагсиру почудилось, что это неспроста. Он еще подождал, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, но больше никого не увидел.
А потом была ночь без сна. В сознании Джагсира печаль и радость так перемешались, что он уже не мог разобраться в своих чувствах. Он лежал на крыше лачуги. Порой ему чудилось, что стены деревенских домов сияют свежей побелкой, что песни сторожей на токах восхитительны, а две птицы, полоскавшие молочно-белые крылья в звездном свете, цапли должно быть, напоминали лебедей, которые умчали Руп и Басант[11]. Но уже в следующее мгновение деревня казалась покинутой, дома — полуразрушенными, звездная россыпь — похожей на холодный пепел, а белые птицы мнились напуганными разлученными журавлями, и крики их разрывали сердце. Потом он ненадолго задремал, но внезапно проснулся: ему померещилось, что кто-то его душит.
Утром по дороге в поле Джагсир повстречал своего двоюродного братишку, сына дяди. Дом дяди был рядом с домом Никки.
— Где твой отец, Читту? — остановил Джагсир мальчика.
— В поле.
— А что поделывает матушка?
— На шошедей ругаетшя.
— На каких соседей?
— На дядю Никку.
Читту затряс своей стриженой, похожей на барабан головенкой и, не дожидаясь вопросов, зачастил:
— Ночью-то... ночью что было! Дядя Никка так ижмолотил новую тетю! Вот так! И вот так! И еще так!
Одновременно он принялся лупить себя по спине, по бокам и по ляжкам, наглядно демонстрируя, что означает слово «ижмолотил».
— Новая тетя кричала «ой-ой»! — продолжал он, немного переведя дух. — А дядя Никка ругалшя, и дядюшек ругал, и шештер.. А еще он кричал: «Я тебя убью! Я тебя в колодец брошу!»
— И никто его не останавливал?
— Не... — ответил мальчик, мотнув головой. — Матушка дяди Никки вше говорила: «Бей эту шлюху! Еще бей! Еще! Еще! Режь на чашти!»
И Читту вприпрыжку помчался к своему дому.
Джагсир тогда не пошел в поле. Весь день он провел на току у Гхилы, в тростниковой хижине.
На закате, когда Гхила привез последние снопы, Джагсир спросил:
— Бутылка есть?
Гхила пристально поглядел на него. Желтое лицо Джагсира было страшно.
— О-о, что это с тобой, дуралей? Ты не краше покойника!
Джагсир не отвечал. Гхила знал: разговорить этого молчуна — все равно что унять ливень. Он достал из мешка бутылку и протянул Джагсиру:
— На, пей. Только осторожно, это первач.
Не произнеся ни слова, Джагсир унес бутылку в хижину и тут же, зажмурившись, единым духом осушил ее почти до дна. Поскольку в тот день он ничего не ел, хмель овладел им мгновенно: глаза запылали, во всем теле вспыхнул пожар. Сунув бутылку за пазуху, он, шатаясь, вышел из хижины.
— Теперь я пойду, брат Гхила... Пойду, проколю себе уши... вдену серьги... с холма Горакхнатха...[12]
Стоя на верхушке воза, Гхила внимательно глядел на пьяного друга.
— Ну что ты мелешь! — с насмешливой жалостью сказал он. — Эх ты, великий пьянчуга! Выцедил бутылку — и собрался в аскеты... Да тебя с полдороги домой волочить придется!
Джагсир никогда много не пил, а вот набрался — и сразу стал похож на всех пьяниц мира. Словно бы не слыша друга, он медленно направился к деревне. Гхила забеспокоился, как бы не вышло чего худого, оставил своего издольщика разгружать снопы, а сам вскинул на плечо вилы и пошел следом за Джагсиром, опасливо бормоча себе под нос:
— Вот безъязыкий! Вот шлюший сын! Того и гляди, что-нибудь натворит...
Солнце садилось. Шагах в двухстах впереди Гхилы, пошатываясь и спотыкаясь, брел Джагсир. До деревни было еще далеко, поэтому Гхила не торопился догонять друга, намереваясь настигнуть его уже на улице. Наблюдая за тем, как приятеля заносит из стороны в сторону, Гхила тихонько посмеивался. Однако он ясно видел, что тревога не напрасна: Джагсир явно что-то задумал.
В деревне уже наступил час лампад и светильников. Гхила нагнал Джагсира, но не окликнул, а молча пошел след в след за ним. Вот Джагсир свернул в переулок и остановился перед домом Никки. Гхила наблюдал за ним из-за угла.
— Эй, Никка! — громко позвал Джагсир.
Никка не показывался. Джагсир подошел к воротам и крикнул еще громче.
— Кто там? Чего надо? — отозвался Никка. Похоже было, что его оторвали от еды.
— Выходи наружу! Поговорим один на один.
— О чем? О помолвке, что ли?
Джагсир немного помолчал, потом его словно прорвало:
— А ну, выходи! Встречай жениха, готовь помолвку!
— Если не хочешь нажить беды, убирайся отсюда подобру-поздорову! — крикнул со двора Никка.
Из кухни выскочила мать Никки, встала в проеме ворот, сложила руки лодочкой, начала молить:
— Бога ради, сынок, ступай домой! Зачем ты к нам ходишь? Хватит нам из-за тебя мороки!
— Да я ничего, тетушка... Я ничего... Мне бы только сказать словцо Никке...
Тем временем Никка сбегал за веранду, прихватил косарь и затаился за створой ворот.
— А ну расскажи, о чем это ты хотел говорить с мужем сестрицы? — злобно заорал он из-за своего укрытия.
Увидев в руках у Никки косарь, Джагсир на мгновение почувствовал, будто земля под ним колеблется... Но он тут же оправился, немного отступил в проулок и насмешливо проговорил:
— Экий молодец! Славно бьешь женщин! Ну что ж, надумал — так выходи.
— Нет, Никка! Нет! — завопила мать, хватая Никку за руку. — Видишь — он не в себе!
Но цирюльник не желал упускать такой великолепный случай: наконец-то он мог разделаться с обидчиком. Выйдя из-за створы ворот, он поднял косарь, размахнулся и запустил им в голову Джагсира. Но не попал, косарь угодил в стену, разрубил доску. На грохот и треск из соседних домов высыпал народ.
— А ну, выходи, Никка, если ты не собака, — услышал цирюльник другой голос — голос Гхилы. И тут же, съежившись, снова шмыгнул за створу ворот.
Гхила ударил в створу вилами — ударил с такой силой, что один зубец отлетел.
— Ах, чтоб ты подох! Ты что же это делаешь?! — закричала мать Никки.
Она рывком захлопнула ворота и встала за ними внутри двора.
— Ну-ка, выходи, храбрый вояка! Покажи, на что ты годишься! — еще раз рявкнул Гхила и снова изо всех сил ударил вилами в ворота, так что новый зубец отлетел в сторону.
— Вылезай наружу, богатырь-стенолом! — еще пуще заорал Джагсир. — Высунь на улицу свою рожу! — Нашарив за пазухой бутылку, он со всего размаху трахнул ею о ворота. Бутылка разлетелась вдребезги.
Тут вмешались соседи. Несколько сильных мужчин пытались удержать парней, пожилые и почтенные стали их уговаривать:
— С ума вы, что ли. спятили? Разве можно затевать драки? Из-за этих дур, женщин, во все времена лились реки мужской крови.
— И чего дерутся? Будто что потеряли. Только все перебьют, переломают...
Однако Джагсира и Гхилу было не унять. Долго еще взывали они к чести цирюльника, предлагали ему выйти за ворота. Но дом Никки словно вымер: оттуда не доносилось ни звука, горевший во дворе огонек погас. Наконец, Джагсир и Гхила вняли увещеваниям соседей и пошли прочь. В проулке снова стало тихо.
Когда Джагсир добрался до дома, родители уже знали о его похождениях. Мать пришла к нему на крышу, присела на край постели, и Джагсир рассказал ей все... Потом к ним поднялся отец.
— Джагсиа, сынок! Не выставляй нас на посмешище! — сказала Нанди, вытирая глаза. — Случись с тобой какая беда, куда мы денемся? Ведь срама не оберешься от таких дел...
Мать говорила, Джагсир молчал. В его ушах продолжали греметь те, другие голоса. По совести сказать, он и не слышал ее слов. Но вот заговорил отец, и сердце Джагсира дрогнуло:
— Джагсиа, если из-за твоих проделок люди начнут таскать меня за седую бороду, я брошусь в колодец.
Джагсир покосился на отца, увидел, как тот утирает слезы краем тюрбана, и понял, что это не угроза: коли дело примет дурной оборот, старик и вправду может наложить на себя руки.
— Успокойся, отец, — мягко сказал Джагсир. — Что было — то сплыло. Больше такое не повторится.
На следующий день Никка подбил человек пять-семь из общины собрать панчаят — общинный суд. Там, мешая правду с ложью, он поведал о деяниях Джагсира и Гхилы. Члены панчаята призвали к ответу их отцов, пригрозили, что если подобное безобразие повторится, дадут знать в участок. Отец Джагсира покорно выслушал это назидание, но отец Гхилы не смолчал:
— Сами пораспускали нахалов, а теперь на хороших парней клепают!
Никка света не взвидел от злости, но отец Гхилы был человек зубастый, с ним спорить — себе дороже. Пришлось цирюльнику набрать в рот воды. Панчаят сделал свое дело — предупредил отцов, больше спорить было не о чем.
Весь следующий день Джагсир снова отсиживался в хижине Гхилы. Геба, еще накануне прослышавший о его подвигах, вечером явился, чтобы выведать подробности. Но в душе Джагсира словно все выгорело. Ничего в ней не осталось от пережитого — ни хорошего, ни плохого. С полей возили снопы. Джагсир лежал в пустынном поле, в хижине, похожей на собачью конуру, устремив незрячий взгляд на кривые подпорки крыши, Гхила принес ему кое-какой еды, он поел и снова лег.
— Эй, дружище, а ведь твоя Хир нас покинула! — сообщил Геба. — Сегодня поутру в деревню явились ее отец и старший брат. Говорят, они хотели прикончить Никку, да он где-то схоронился. Вся округа об этом болтает, сплетен не оберешься! Так-то вот: шила в мешке не утаишь. После обеда они припугнули мать Никки, отобрали у нее все приданое — вещи, драгоценности — и увели Бхани. Всех перепугали, старуха часа три не подавала голоса, а теперь, говорят, сидит у себя в доме и воет: «О, люди, в обоих мирах я погибла! Ограбили они меня, разорили мой дом! А мой-то великий лев, славный воин! Такого труса праздновал, что даже к обеду в дом носа не показал!»
Джагсир слушал друга совсем безразлично. Казалось, ничто на свете уже не могло причинить ему боли. Ему даже почудилось, что он уже где-то слышал эту историю и в ней нет ничего примечательного.
Позже явился Гхила, принес бутылку. Все трое пили до глубокой ночи. Геба и Гхила пытались выведать затаенные мысли Джагсира, но тот словно окаменел и даже, распивая наравне с ними, не раскрывался. В душе его завязался такой крепкий узел, что его уже было не распутать.
Там, на току, друзья и заночевали. Издольщик Гхилы принес им поесть и оставил одних.
Джагсир вскочил еще затемно и сразу же пошел на поле Дхарама Сингха. Работники потешались над ним, выспрашивали насчет его милой, он же — словно воды в рот набрал. Порой лишь криво усмехался и говорил: «Что было, то было...» — и снова умолкал.
В течение нескольких дней цеплялись к нему деревенские парни, но никому не удалось ослабить узел в его душе. Наоборот, узел этот затягивался все туже.
Шло время, и история эта из новой постепенно превращалась в старую, а потом и вовсе забылась: у людей своих забот хватало. Да и для самого Джагсира она вроде бы подернулась прахом. Но в душе его все время жила боль, порой она становилась острой, почти нестерпимой. В такие дни он не находил в себе сил, чтобы подняться с постели.
Люди собрали урожай, продали зерно. Наступил сауни, в разгаре был сев. В семье Джагсира решили засеять поле просом и гуарой[13]. Отец еще с вечера наказал сыну, чтобы тот утром собирался пахать. Но когда наступило это утро, Джагсир, легший накануне чуть ли не с курами, с трудом поднялся, так ломило у него все тело. Он взял у Дхарама Сингха быков и пошел со двора, но добрел только до наружного очага и почувствовал, что еле тащит ноги. Тогда он решил заглянуть в лачугу Раунаки, благо там уже горел светильник. Поцыкав быкам, Джагсир вошел. Жена Раунаки, Санто, заваривала чай.
— Ну как делишки? Скоро ли представишь отчет богу смерти? — пошутил Джагсир с порога.
— Ах ты, негодник! Что это ты несешь? — засмеялась Санто.
Раунаки, до того куда-то выходивший, вернулся в лачугу тут же за Джагсиром и слышал его слова.
— Тебе-то что до бога смерти? — подхватил он. — Скажи лучше, чего ради ни свет ни заря ты явился в этот бедный дом?
Джагсир глянул на Санто и ничего не ответил.
— Что это ты, друг? Разве тут есть чужие, кого надо стесняться? Здесь только Санто, та самая Санто, которая по целым дням торчит у печки и поносит всех и вся! —И Раунаки тоже покосился на жену.
Санто тут же озлилась:
— А тебе только бы сиднем сидеть да читать по целым дням «Сукхмани»[14]! — съязвила она.
От этих слов Джагсиру стало вдруг смешно и легко.
— Что-то тело у меня нынче ломит, — признался он.
— Молодец! — гаркнул Раунаки. — Чего же тут стесняться? Бери хоть пять серов!
И, достав из прикрепленного к рубахе кошеля довольно объемистую коробочку, он вынул и протянул Джагсиру катышек величиной с вишню.
— Держи! Увидишь: как глотнешь — сразу тебя помчит, будто на скакуне из Котала.
— Угощай его, угощай! Пусть разъезжает на скакунах из Котала, пусть пешком ходить разучится! — прицепилась Санто. — Лиса только и знает, что с шакалом гуляет!
— Встань и дай воды гостю! — прикрикнул на нее муж. — Разверещалась тут! Если хочешь знать, Джагсиа — младший братишка твоего мужа.
— Если он тебе младший братишка, так, по-твоему, надо зажать ему голову между колен да истыкать иголками? Так, что ли? Лучше бы уж убил его сразу!
Но Санто все-таки зачерпнула кружку воды и подала мужу.
Джагсир с усмешкой отправил в рот опиум и запил водой, которую плеснул ему в горсть Раунаки. Таясь от жены, хозяин тоже сунул в рот катышек и хлебнул воды, но это не укрылось от глаз Санто.
— Вот бешеный. Тебе хоть дом набей опиумом — все сожрешь!
Санто ворчала, Раунаки хрипло отругивался, женщина заводилась еще пуще... Джагсир немного позабавился их перебранкой и, посмеиваясь, пошел в поле. Тело его теперь было легким, мысли — быстрыми. Какое-то время он еще думал о Раунаки и Санто, а потом — потом вспомнил Бхани. Это было больно, очень больно — отстранять от себя ее образ; больнее, чем думать о ней. И все же он страшился мыслей о Бхани.
Вот тогда-то и начал он худеть. Вскоре умер отец, и все заботы легли на плечи Джагсира. Правда, своей семьи у него не было, но время от времени то та, то другая замужняя сестра приходила пожить в родном доме, и с каждым таким посещением были связаны новые издержки, так что порой расходы семьи превышали доход. Все эти заботы не давали покоя. К тому же Джагсиру перевалило за двадцать пять, он уже не чувствовал себя молодым парнем. Теперь, за что бы он ни принимался, все делал с основательностью семейного человека. На него навалилась вся тяжесть издольщины, которую прежде нес отец. Из-за обилия работы и скудной еды тело начало слабеть, душу же не оставляла тревога.
Целых два с половиной года не решались родные Бхани отпустить ее к мужу. До Джагсира доходили слухи, касавшиеся этой истории. Не раз он порывался пойти к ее родителям и тут же себя останавливал: «Мальчишество!» Никка со всей родней не однажды отправлялся, чтобы забрать к себе жену, но родители Бхани заявляли, что отпустят дочку к мужу лишь тогда, когда у него вылезут последние волосы.
За эти два с половиной года Джагсир изменился: это вначале он довольствовался одним катышком опиума. Вскоре ему требовалось уже два, три, четыре... Пил он также со второго дня на третий... А чаю — так просто счета не знал: мог пить и десять, и пятнадцать раз в день. Работал как вол, вытягивая жилы, за ним одним двое не могли угнаться. Поведения был тишайшего, если выпьет, так черным словом не ругается и носа из дому не кажет. Однако Дхарам Сингх горевал о нем и не однажды говаривал:
— Джагсиа, братец, что это ты телом истаял? Так ведь и помереть недолго.
— Э, что у меня за жизнь, брат? Проскриплю еще как-нибудь лет пять-семь, а там... Если же и их зря промотаю, нечем будет оправдаться, когда всевышний спросит у меня отчет! — отшучивался Джагсир.
Несколько раз Дхарам Сингх подыскивал для Джагсира невест, но всегда дело кончалось ничем. Соглашался Джагсир — противилась Нанди. Была довольна Нанди — упиралась родня девушки. Порой свадьба совсем было налаживалась, но тут обязательно влезали деревенские пересудчики и с удовольствием портили заваренную похлебку. А Джагсир хоть и поддавался на уговоры матери и Дхарама Сингха, но всякий раз про себя думал: «Не для меня все это...» И когда помолвка расстраивалась, в душе был доволен.
Два с половиной года кланялся и унижался Никка, два с половиной года околачивал порог тестева дома, стремясь вернуть жену. Ее родные возложили всю вину за случившееся на родственников Никки, как следует приструнили зятя и, наконец, отпустили к нему Бхани. К тому времени бедняга и в самом деле порядком оплешивел. В тот день, когда Никка должен был, наконец, вновь обрести свою супругу, он до самого заката просидел на базаре, на своем цирюльничьем месте, только к ночи отправился в деревню, где обитал его тесть, и лишь под утро привез Бхани на верблюжонке своего дяди. И долго ни он, ни она глаз не казали на улицу.
Когда Джагсир узнал о возвращении Бхани, он в первый момент чуть не задохнулся от боли, но к концу дня вроде бы успокоился. Узел в его душе был затянут до отказа, теперь его не развязать бы и зубами...
В первое время Гхила и Геба пытались раззадорить Джагсира, однако он оставался спокойным, и вскоре парни тоже угомонились. Подчас Джагсиру бездумно хотелось пройти переулком Никки, но он всячески противился этому желанию, считая его блажью, такой же блажью, как и уход Бхани в родительский дом.
Миновало дней пять, приспело время пускать на поля воду. Джагсир вышел из дома, когда стемнело. От Дхарама Сингха он направился деревней. Он шагал с лопатой на плече, устремив взор в землю. Когда же поднял глаза, то вздрогнул, будто увидев перед собой змею: он оказался в переулке Никки. На мгновение он приостановился, огляделся по сторонам — поблизости не было ни души. Сердце защемила старая, привычная боль. В то же время стало стыдно: с чего это он так озирается? Придется выбираться отсюда тропкой, вьющейся между кучами кизяка, решил он, вновь потупляя глаза.
Проходя тропкой, он услышал вдруг тихий, нежный голос:
— Взгляни же на меня! Взгляни, как раньше глядел...
Ноги Джагсира вросли в землю, шея окаменела, колени задрожали...
— Всю мне жизнь изломал, несчастный, и горюшка ему мало!
Снова этот голос и негромкий плач. Джагсир подумал — вот так мертвеет тело, когда его распилят надвое...
Он поднял голову — тяжелую, разбухшую, как набитый куль. Встретил взгляд Бхани — увидел ее перед собой — в одной руке медный горшочек, другой она вытирает слезы... И ослеп. И снова опустил глаза.
— Знала бы ты, Бхано, каково мне живется!..
Только это и сказал. И пошел дальше, будто слепец, прислушиваясь к шороху собственных шагов. Немного погодя сзади послышались другие шаги — неверные, удаляющиеся...
В поле Джагсир принялся за поливку, но едва дотянул работу до половины, как силы совсем его оставили. Сказав Бханте, что его треплет лихорадка, он повалился под тахли.
В полночь, при свете луны, Джагсир приметил слева от себя что-то длинное, блестящее. Он вгляделся внимательнее. Извиваясь на холодной земле, к нему подползала большая черная змея. Джагсир не шелохнулся, не вскрикнул. Змея проползла по его ногам, затем, взяв правее, взобралась на живот. Он по-прежнему лежал неподвижно. Ему не было страшно. Змея проскользнула по его животу и спустилась на землю с другой стороны. Джагсир явственно слышал ее шипенье. Долго еще она резвилась, свивая и развивая кольца на холодном песчаном пригорке шагах в двух от тахли. Джагсир не сводил с нее глаз. Только когда змея скрылась за пригорком, он поднялся и сел.
— Она берет лишь тех, кто ей нужен, — тихо сказал Джагсир.
Не скоро оторвал он взгляд от этого пригорка, от воды, змеей вившейся в борозде, от звезд, отражавшихся в воде.
С тех пор Джагсир старательно избегал переулка Никки. Он словно боялся тех мест. Но порой, когда он не мог с собой совладать, он пробирался окольным путем к переулку, заглядывал в него и при этом ощущал такую дрожь, словно наступил на змею.
Миновали месяцы, а он даже издали не видел Бхани. С Гхилой и Гебой встречался редко — те по уши ушли в свои семейные дела. Иногда во время редких встреч принимались ворошить старое, но Джагсир всякий раз нетерпеливо обрывал приятелей:
— Что было — то сплыло. Незачем зря шелушить луковицу!
Жизнь для Джагсира стала чем-то вроде муки среднего помола: ни сладкой, ни кислой, ни горькой — так, не разбери-поймешь. Он брел по этой жизни, словно бык, вращающий давильный жом, наматывал круги все одной и той же дороги, и пыль ее окрашивала время в серовато-бурый тон. Дни его были похожи на темные ночи, а ночи по-кладбищенски пустынны и одиноки... Он уподобился страннику, который прошел долгий путь и теперь, на закате дня, ускоряет шаг, чтобы к ночи дойти до цели. Старый узел в душе казался затянутым намертво. Внутренняя боль отпала, как у быка отпадает корка на ссадине, натертой ярмом.
У Бхани родился сын. Потом — дочка, потом — снова сын. Когда до Джагсира доходили эти вести, он радовался. Ему хотелось, чтобы Бхани знала об этой радости, но сказать ей что-либо он по-прежнему считал недостойным и молчал.
К Никке он уже не питал ни злобы, ни обиды. Когда доводилось ненароком встретиться, ему хотелось заговорить с цирюльником. И вот однажды они повстречались: Никка тащил с базара противни пирожных — видимо, для какой-нибудь свадьбы.
— Здоров ли, братец Никка? — окликнул Джагсир.
— Здоров, — сухо отозвался цирюльник, с удивлением взглянул па Джагсира и невольно залюбовался — до чего все-таки ладный парень! — А ты все такой же крепкий? — уже более миролюбиво спросил он.
— Твоими молитвами.
— Ага. Скажи лучше — милостью всевышнего... А ты, проказа, совсем носа никуда не кажешь. Где ты околачиваешься?
— Там же, где и ты: в нашей деревне.
Они пошли рядом. Говорили о видах на урожай, о свадьбах и помолвках, о том, что жизнь все дорожает и — ни слова о Бхани.
При новых встречах они всякий раз останавливались, чтобы поболтать о том о сем. Как видно, Никка тоже рассудил, что былое быльем поросло и пора выбросить его из сердца.
И вот неожиданно умерла мать Никки. Всего дня два похворала и отошла. Во время саттхара[15] Джагсир зашел посидеть с родными покойной. Среди них была Бхани. Джагсиру показалось, что она обрела новую плоть. Нет, она по-прежнему была прекрасна, но словно бы стала пониже и вообще меньше. Лишь однажды он позволил себе пристально взглянуть на женщину и снова опустил глаза, и не смел уже их поднять. Все то время, что он провел в их доме. Бхани пела вайны и буквально исходила слезами. И в душе Джагсира вновь ожила та старая боль, словно бы в прижившемся у воды корне, внезапно обнаженном коровьим копытом... Глаза его тоже наполнились слезами. Как ни силился Джагсир их унять, они все лились и лились, так что в конце концов он поспешил уйти. Он чувствовал, что старый узел в его душе вот-вот развяжется, а ведь в нем хранилось все нажитое и завоеванное тридцатью годами жизни...
И вновь его стало томить какое-то влечение, снова начал он наведываться в дом Никки. Кое-кто из злопыхателей все еще поглядывал на него косо, но вообще-то его посещения этого дома никого особенно не задевали. Джагсир бывал там только в присутствии хозяина: болтал с его ребятишками, порой перекидывался шуткой с Бхани. Однако был осторожен и не поднимал глаз на жену цирюльника.
У Никки в отношении Джагсира не было теперь никаких подозрений. К тому же цирюльник был единственным мужчиной в семье, в хозяйстве ему требовался помощник. Джагсир пахал его поле, боронил, отводил воду, и, когда Никка подсчитал расходы и доходы и подбил итог, ему стало ясно, что такая сделка для него куда как выгодна. Поначалу не обошлось без пересудов, кое-кто из любителей почесать язык норовил поддеть Джагсира, но он не обращал внимания на сплетни, и они сами собой утихли.
Со временем Джагсир и вовсе перестал стесняться: он приходил к Никке как к себе домой, при этом зачастую в отсутствие цирюльника. Порой Бхани заводила прежние разговоры, но. Джагсир не шел на них.
— Полно, Бхани, стоит ли ворошить эту пыль? Не надо вспоминать. Теперь у меня и сил-то не осталось на такие дела. Мне бы только дотащиться до смертного часа, и все... Так что — будь, что будет!
И все же Джагсиру начинало казаться, что узел в душе вот-вот развяжется, и он торопился уйти, растерянный и напуганный.
Деревенские насмешники взяли в оборот Бхани: распускали сплетни на ее счет, срамили и бесчестили. Когда женщина жаловалась на них Джагсиру, тот спокойно говорил:
— О, всевышний! Можно подумать — воры стену разобрали! Кого она позорит, эта грязь? Пусть несут что хотят. Кто плюет вверх, на того плевок и упадет.
Любители плевать вверх и в самом деле оказались с заплеванными лицами. А луна по-прежнему светила, в свое время прибывая, в свое время убывая... И сейчас так же светит...
Джагсир вздрогнул, будто от удара. Он все еще трясся на передке повозки, деревня была совсем рядом. «Эх ты, счастливчик!» — со вздохом сказал он себе. То, что он так явственно обозрел сегодня весь свой жизненный путь, принесло ему какое-то облегчение. Он подхлестнул быков, и животные, с раннего утра находившиеся в дороге, весело побежали к дому.
Джагсир привязал быков во дворе Дхарама Сингха, перекинул через плечо вынутую из-под передка повозки мукку и кружной дорогой зашагал к переулку Никки. Перед домом цирюльника играла маленькая дочурка Бхани. Джагсир высунулся из-за угла, а когда девочка его заметила, снова спрятался.
— Дядя Джагчи! — завопила она, кидаясь следом за Джагсиром. — Эй, Бхитто, гляди, дядя Джагчи!..
Маленькие ручонки с такой силой обвились вокруг его ног, что он еле устоял. Немедленно на поле боя оказался старший мальчик — Бхитту: он подскочил, сдернул с плеча Джагсира мукку — и был таков.
— Ну чего тебе, глупышка? — засмеялся Джагсир, пытаясь разнять гребешком переплетенные пальцы девочки. — Ведь этот обезьяныш все у меня отобрал!
Девочка кинулась к брату, который пристроился на ступеньках дома и пыхтел над узлами мукки.
— Братик, а мне?.. Бхитто, мне!.. — залепетала она, просовываясь то с той, то с другой стороны, но Бхитту уже успел зажать свою добычу между колен.
Сестренка его вначале действовала мирно: сложила руки лодочкой и принялась упрашивать, но вдруг она рванулась вперед и ухватилась за край мукки. Поднялась возня с криками и воплями. Джагсир медленно приближался к детям. Эти споры из-за гостинцев всегда доставляли ему огромное удовольствие, но сегодня при виде воюющих ребятишек ему вдруг стало нестерпимо грустно.
— Не драться! Эй, не драться! — смеясь, прикрикнул он.
В дверях показалась Бхани.
— В чем дело? Из-за чего шум? — спросила она.
— Ма-ам! Дядя не дает... Дядя Джагчи не дает... — захныкала девочка.
Бхани поправила накидку, глянула на Джагсира и чуть заметно усмехнулась.
— Можно подумать, что дядя Джагсир золото принес. Он нарочно таскает вам сласти, чтобы полюбоваться, как вы деретесь, словно петухи.
Джагсир, тихо улыбаясь, подошел совсем близко, но не сказал ни слова. Заговорить с Бхани — все равно что опозорить ее. По этой же причине он старался не смотреть на женщину: не так он к ней относился, чтобы дерзко глядеть...
Бхани отобрала у драчунов мукку и ушла в дом. За нею, уже мирно болтая между собой, помчались оба малыша. Джагсир с улыбкой глядел на них с улицы.
— Эй, воришки! Отдайте мою мукку! — тихонько окликнул он немного погодя.
— А разве она не идет в придачу к гостинцам? — отозвалась Бхани и тут же ласково предложила: —Заходи, отдохни немного, попей воды.
— Нет, пойду. Дома ведь ребятишки плачут.
Джагсир пошутил — и сразу же пожалел о своей шутке: лицо Бхани вмиг посерьезнело. Раздавая малышам гостинцы, она казалась печальной.
Джагсир почувствовал, что надо уходить. Он не стал дожидаться, когда освободится его мукка, и быстро зашагал к дому.
Джагсир старательно — дважды и трижды — перепахал свое поле, разрыхлил бороной и засеял. Ни одного большого комка земли не оставил он в бороздах, ни единого корня или стебля стелющегося кхаббала, никаких других сорняков. Когда пшеница взошла, поле стало походить на свежевыкрашенную зеленую накидку. Однажды, поправляя вместе с Джагсиром канаву, Бханта увидел вдруг это поле во всей красе, и в душе его загорелась лютая зависть. Он и прежде, во время пахоты, всячески старался ущемить Джагсира, но Дхарам Сингх никогда не отказывал издольщику в его нуждах. Теперь же, особенно после того, как Бханта сравнил поле Джагсира со своими полями, он совсем зашелся от ярости: поля Бханты пестрели проплешинами, словно тело прокаженного — язвами. Джагсир тут был ни при чем — участки обрабатывали сами сыновья хозяина, тем не менее Бханта обозлился на издольщика.
Придя в поле, Джагсир поначалу остановился под тахли, оглядел свой участок, и в глазах его засияла радость. На зеленом покрове привольно раскинувшихся полей его поле выглядело искусно расшитым орнаментом. Долго разглядывал он крепкие зеленые кустики, переливавшиеся будто шелковая бахрома. Каждый из этих кустиков был для него как часть собственного тела. От их красоты взор Джагсира стал хмельным и волны радости забушевали в груди. О, каким ненавистным казался он в тот момент Бханте!
— Ступай работай, пока прохладно! — прикрикнул он на издольщика. — Нечего пялить глаза на свое поле! Может, ждешь, что на нем самоцветы вырастут? Пшеничные зерна на нем уродятся, простые пшеничные зерна!
У Джагсира был такой вид, будто у него мечту отняли. Не сказав ни слова, поплелся он следом за Бхантой, и оба принялись налаживать канаву для поливки.
Следующей ночью поили поля. Перед тем как пустить воду, Джагсир, указывая на свое поле, спросил:
— Начнем отсюда?
— Не убежит твое поле, успеешь! — резко оборвал Бханта. — После им займешься.
Джагсир смолчал. За все время, как он себя помнил, впервые случилось такое. Обычно, когда орошали поля, Дхарам Сингх распоряжался прежде других напоить поле издольщика, а потом уже отводить воду на другие участки. Джагсиру неважно было, когда пустят воду на его поле, раньше или позже, нет, его тревожила грубость Бханты. Уже третий год пошел, как это началось. Да, с Бхантой у него не получится такого лада, какой был с Дхарамом Сингхом, это уже сейчас видно. Со старым хозяином они всегда жили в согласии и взаимном уважении, сподобил бы всевышний до конца дней так прожить! Да, видно, не придется...
Джагсир узнал у работавших на соседнем поле людей, который теперь час, и принялся за дело. Бханта приказал ему начать орошение, а сам набрал охапку сухой травы, развел под тахли костерок и уютно устроился под легким одеялом у подножия дерева.
Джагсир кружил по участкам — там запруживал плотины, там пускал воду в борозды. Раза два в голове мелькнуло: надо бы сказать Бханте, чтобы тот тоже поработал. Но всякий раз он отбрасывал эту мысль — не стоит обострять отношения. Ему вспомнилось, что вместе с Дхарамом Сингхом он играючи управлялся с поливкой, часов по шесть бродил от канавы к канаве и не чувствовал усталости. Зимой на ходу, бывало, подкрепится парой кокосовых орехов да патокой, и стужи не чувствует, и одеялом не накрывается. Да, все это было, было, да ушло, что уж теперь вспоминать... И, с трудом передвигая застывшие от ледяной воды ноги, Джагсир все поил и поил поля...
Примерно через час Джагсиру почудилось, что вода в канаве начинает убывать.
— Вода плохо идет, — тихо сказал он Бханте. — Я пойду вдоль отводного канала, а ты пусти воду участка на два.
— Разве отводной канал — длиной в девяносто косов? — отозвался Бханта. — Ты шутя управишься со всем полем. Тут, если постараться, и два поля напоить можно.
Джагсир расширил путь для воды в двух канавах, затем двинулся вдоль отводного канала. Бханта же продолжал отлеживаться под тахли и так и не взялся за работу.
Вот наконец оно, это место! Трава и листья забили канал, вода переливалась через край и текла на соседние поля. Джагсир разбил запруду, лопатой выгреб из канала мусор. Но ему все казалось, что помеха для воды находится где-то выше. Поэтому он дошел до более крупного канала, из которого вода поступала в отводной, сунул руку в соустье и убедился, что оно чисто. Лишь тогда он повернул обратно. Хотя земли Дхарама Сингха находились совсем недалеко от этого канала, Джагсир спешил, он боялся, что Бханта так и не побеспокоится о воде. И недаром он тревожился.
— Эй, низкорожденный! Всю жизнь жрешь нашу соль, пьешь нашу воду да еще вон что вытворяешь!
Джагсир как раз подходил к тахли, когда услышал из уст Бханты эти подлые слова — слова, каких отродясь ни от кого не слышал. От неожиданности он оторопел и со смешанным чувством удивления и гнева уставился на хозяйского сына.
— Ты зачем ушел? Месяцу помогал подняться? — бранчливо продолжал Бханта. — Больно ты хитер — ходишь тут взад-вперед... Ну да только и мы не бараны...
Джагсир все еще ничего не понимал. Кажется, никогда его так не оскорбляли, но он все же нашел в себе силы, чтобы сдержаться и спокойно спросить:
— Объясни, в чем дело?
— Он еще спрашивает, в чем дело! — с прежним напором продолжал Бханта. — «Пойду, мол, к своему полю!... Пойду по отводному каналу...»
Произнося слова «к своему полю», Бханта так оскалился, так зашипел, что Джагсир отшатнулся. Им овладел вдруг гнев, ярый гнев, с которым он еле сладил.
— Опомнись, Бханта! Своими подозрениями ты только порочишь наш труд — мой и Дхарама Сингха! — с болью проговорил он и резко повернулся, чтобы уйти.
— Глаза бы мои не видали тебя и твоего отца! — не унимался Бханта. — Всю жизнь только и думали, как бы нас обобрать, благо что живем мы по простоте да по старинке. Больно уж вы хитры. Может, скажешь, на твои труды мы себе дворцов понастроили?
Долго еще Бханта ругался, не скупясь на разные поносные слова.
Проходя мимо своего поля, Джагсир обнаружил, что пущенная на него вода запружена. И тут он почувствовал, что сознание его мутится, ноги подкашиваются. Он сел, опустил в канаву лопату и вилы, оперся лбом о рукоять лопаты. Но тут же понял, что и сидеть нет сил. Тогда он растянулся на краю канавы, нащупал кошель, вынул из него коробочку. Там оставалось два катышка. Один он сунул в рот.
Вскоре силы как будто стали возвращаться. Джагсир приподнялся. И снова увидел Бханту. Бханту, разлегшегося под тахли, возле костра, Бханту, укрытого одеялом! Что за морока! Прихватив лопату к вилы, Джагсир встал, но взор его все никак не мог оторваться от Бханты.
Он прошел несколько шагов вдоль канавы, нагнулся и хлебнул из пригоршни воды, потом разулся, ступил в воду и одну за другой принялся поить полевые борозды.
Была глухая ночь. В деревне голосили петухи. Стояли последние дни темной половины месяца, луна взошла лишь около полуночи и сияла ярко, но даже при ее свете Джагсир не различал краев борозды. Не раз он закрывал горловины, даже не убедившись, что вода дошла до конца участка. А на некоторых бороздах вода выплескивалась через край — он и этого не видел. У него словно отшибло разум, и он в полубреду мотался по полям.
Примерно за полчаса до конца полива появился Бханта — в туфлях и с лопатой в руках, обошел участки и снова уселся под тахли. Джагсиру он не сказал ни слова, даже не подошел к нему.
Джагсир напоил почти всю пшеницу. От утреннего холода ноги и руки у него онемели, особенно ноги — стали совсем как чужие. Когда он пускал воду в последнюю борозду, лопата выпала у него из рук и поранила палец на правой ноге, но боли он не почувствовал.
На соседнем поле люди ожидали, когда наступит их очередь поливать. Бханта затеял с ними спор — утверждая, что их время еще не приспело. Джагсир, вконец измученный, присел на меже и, опершись на рукоять лопаты, закрыл глаза. Голова у него болела, суставы мозжило. Смертельно хотелось спать.
Некоторое время Джагсир сидел наподвижно, потом рывком поднялся на ноги. На соседнем поле что-то кричали — как видно, там уже начали поливку. Джагсир находился на краю своего участка — вода к нему только лишь подступила.
Еле передвигая ноги, всей тяжестью налегая на лопату, Джагсир поплелся к тахли. Бханты там уже не было, костер еле дымился. Джагсир ступил на теплую золу, добрался до корней дерева, лег, поплотнее закутался в старое одеяло и почувствовал, как от согревающихся ног блаженное тепло разливается по всему телу.
Какое-то мгновение он еще видел луну, проглянувшую сквозь густую листву тахли, затем веки его сомкнулись. Он поджал ноги, свернулся клубком и, приникнув головой к мархи отца, забылся.
Сон отпустил его, когда день уже был в разгаре. Тело горело сухим жаром, ломило кости. Джагсир сунул руку в кошель, достал коробочку и отправил в рот последний катышек. Потом поднялся на дрожащих ногах, хлебнул горсть воды из канавы и побрел к деревне. Он шел, а впереди, словно дьявольское наваждение, возникала все та же картина: Бханта, закутанный в одеяло, сидит у костра под тахли... Джагсиру чудилось, что тело его сгорает на этом костре...
Дома он свалился в злой лихорадке.
Два дня пролежал Джагсир в постели. Он сгорал от жара. Сетка кровати впивалась в тело — ни накиданное на нее тряпье, ни подстилка не смягчали этих жестких объятий.
В ночь после второго дня он вдруг открыл глаза и сел. Нанди измаялась в эти дни, ухаживая за сыном, и теперь спала. Джагсир завернулся в одеяло, встал на ноги. Они не очень-то его слушались, однако он собрался с силами и кое-как пошел. Заперев на щеколду наружную дверь, он отправился на огонек к Раунаки.
Возле дома Кхемы Чхатти Джагсир почувствовал: все, дальше он не ступит ни шагу. Подпирая обеими руками поясницу, он опустился на чурбан, вкопанный возле порога, чуть передохнул, поднял голову — и вдруг увидел перед собой лачуги их квартала. В ночной тьме они представлялись не человеческим жильем, а собачьими конурами — маленькими, темными, ушедшими глубоко в землю. На некоторых лачугах крыши были так низко посажены, что человеку хорошего роста под ними и не выпрямиться. Дворы были огорожены чем попало, стены обмазаны кое-как, в одних местах глина выпирала буграми, в других образовались впадины, словно язвы на теле прокаженного. Насколько помнил Джагсир, здесь никогда и никто не строился заново. Случалось, в сезон дождей у какой-нибудь лачуги осядет крыша или завалится стена. Тогда разыскивали старые доски и кирпичи, латали прорехи — и продолжали жить, как жили.
«Собачьи конуры!» — Джагсир рассмеялся. Чего ради пришло ему в голову такое? В этом квартале он родился и вырос, здесь сорок лет и еще два года жизнь дарила его своими радостями, и никогда лачуги не казались ему собачьими конурами. На его памяти — он тогда уже был взрослым парнем — в этих лачугах родились дети. Теперь они стали юношами и девушками, некоторые уже сыграли свадьбы, и дворы их, как пчелиные ульи, гудят ребячьими голосами. В иной лачуге, где прежде жили двое-трое, теперь сходятся на ночлег человек десять. Рассовывают по углам мелкую утварь, громоздят друг на друга глиняные миски и кувшины, расставляют большие и маленькие кровати с веревочными сетками, спят по двое и по трое вместе в тесноте и духоте, но никто и не думает расширять жилье.
Не раз Джагсиру доводилось присутствовать при ссорах молодых людей с собственными родителями. Женился сын, шумела в доме свадьба, а потом растерянные старики уступали свое место в лачуге молодым, сами же устраивались во дворе, под навесом. В холодные зимние ночи они тряслись под рваными одеялами, не могли сомкнуть глаз, а чуть забрезжит утро, вставали и безропотно принимались за привычную работу. И снова приходила ночь... Когда же кто-нибудь из малосемейных сочувственно советовал: «Да построй ты себе другую хижину!» — ему отвечали: «Стоит ли? Тут всего-то и дела, чтобы ночь провести...»
«Всего-то и дела, чтобы ночь провести!» Джагсир снова засмеялся. А день? О том, как проходит день, соседи его говорили примерно одно. Спросишь такого, как поживает, а он вздохнет да ответит:
— Хорошо... День прошел — и ладно...
Или еще так:
— Да, хорошо. День минул — смерть придвинул...
Не было в их квартале человека, лицо которого светилось бы радостью. Даже когда люди смеялись, по лицам их бродили какие-то скорбные тени. Редко когда мудрая речь не сопровождалась ругательством, грязным словцом, оскорблением. Когда в квартале играли свадьбу, дней пять-шесть кипело веселье, щедро орошаемое самогонным дождем; казалось, зачерствевшие души оживали, подобно деревьям, на которых после доброго ливня то тут, то там начинает пробиваться листва. Но кончалось брачное застолье, и снова воцарялась та же грубость, та же брань, та же печаль...
— Человеку дал творец десяток тел, человек изжил одно, а девять— где? — тихо сказал Джагсир. Так говаривал старый Лалу, тот самый, что помер год назад. Старый Лалу, отрада всей округи, древо счастья среди людского сухостоя...
Ну и шутник был этот Лалу! В детстве, бывало, Джагсир с приятелями— ребятишками из их квартала — до поздней ночи толпились вокруг Лалу, слушали его россказни, пересыпанные забавными шутками. Лалу того времени запомнился Джагсиру всегда веселым, неунывающим, постоянно он над чем-нибудь потешался, вечно крутился юлой. Но вот Лалу женился, стал отцом. Родились мальчики, девочки... Два его сына спутались с бандитами — одного из них на плантации сахарного тростника пристрелила полиция, другой и по сию пору скрывается неизвестно где; третий был еще мальчишка. Подросли и заневестились дочери. Беспутство детей и домашние заботы до времени состарили Лалу: в пятьдесят лет он выглядел на все семьдесят, от железного здоровья и четверти не осталось. И в такие-то годы он польстился на заработок: пошел издольщиком в хозяйство с двумя упряжками. Он выбивался из сил, чтобы подкопить денег на приданое дочкам, — и вдруг умер. Уже за год до кончины его нельзя было узнать. Тот самый Лалу, который прежде так и сыпал историями о волшебных пери, принцессах и воинах, Лалу, весельчак и насмешник, превратился в «обладателя десяти тел». Так и звали его в последнее время люди. И сам он, вздыхая, без конца повторял эту поговорку, будто слова священной книги: «Человеку дал творец десяток тел, человек изжил одно, а девять — где?»
Джагсир уперся руками в колени и с трудом встал на ноги. Лицо его, омраченное этими вроде бы не идущими к делу мыслями, стало еще печальнее. Подобным мыслям и раньше случалось посещать его, но никогда еще не раздумывал он так пространно о жителях своего квартала, обитавших в собачьих конурах.
Он побрел прочь. Потом оглянулся — и тут только увидел новые ворота Кхемы Чхатти, ворота, крепко пригнанные к трем железным стойкам. Высокий свод их был празднично расписан — павы, голуби, лианы, цветы, И белые, словно бы серебряные створы... При свете звезд Джагсир отчетливо видел все это. Затем взгляд его снова обежал лачуги квартала. В сравнении с пышными воротами они выглядели еще более жалкими и мрачными, словно мархи, сложенные из необожженного кирпича...
Опустив голову, Джагсир снова двинулся в путь. Холод пробирал до костей, коченели ноги. Чтобы прикрыть их от ветра, Джагсир спустил одеяло чуть ли не до самых лодыжек. Стало чуть теплее. До лачуги Раунаки оставалось каких-нибудь полсотни шагов, но он никак не мог одолеть их.
Однако вот и проулок, а там — неплотно прикрытая дверь Раунаки и пробивающийся сквозь щель свет. Джагсир приободрился, даже ноги как будто согрелись, шаг стал тверже.
Миновало уже два года, как из этого дома ушла Санто. С тех пор Раунаки стал еще милее Джагсиру. Санто прожила с мужем пятнадцать лет — мирно, тихо, спокойно и вдруг сбежала с каким-то проходимцем. Люди не понимали, что произошло, как могла она оставить такого человека, как Раунаки. Пятнадцать лет он был для Санто преданным мужем, пятнадцать лет верой и правдой служил ей. Воля жены была для него законом — покрепче полицейской власти. Обычно по утрам он, вооружась коромыслом, разносил по домам воду, а к полудню, натаскав топлива, усаживался перед печью и принимался шуровать в ее жерле. При этом он шутил с ребятишками, которых родители присылали поджарить зерно, зубоскалил с девушками. Пятнадцать лет чрево Санто оставалось бесплодным. Хлебцами, напеченными ею, чтобы умилостивить всевышнего, вымолить у него ребенка, можно было бы, верно, забить глубокий колодец. Но всевышний не услышал ее молений. Она, как и Раунаки, подманивала чужих детей, шутила и играла с ними. Случалось, что кто-нибудь из ребятишек говорил:
— Тетя, сегодня у нас мало зерна. Матушка велела передать — ту горсть, что полагается тебе за поджаривание, отдадим завтра...
— Дать еще? — спрашивала Санто и зачерпывала горсть зерна из собственных запасов. — Но тогда ты должен стать моим сынком. Согласен?
Малыш улыбался, говорил, что согласен, и женщина расцветала, и долго еще суровое лицо ее горело отсветом мимолетной радости.
Почему же Санто, такая вот Санто, покинула Раунаки? Кто поймет, кто разгадает глубокую тайну запутанной жизни?
Во дворе возле печи Джагсир увидел Раунаки. Кутаясь в небольшое одеяло, выпростав из-под него руки и зажав в зубах мундштук от хукки, он, по всей видимости, сидя заснул. Во всяком случае, веки у него были опущены. Лица не было видно — его прикрывали руки: одной он придерживал у рта мундштук, другой — матерчатый фильтр.
— Ох уж этот беззаботник-водонос! — с усмешкой, как бы про себя, проговорил Джагсир. — Загордился кот — от печи нейдет!
Раунаки, словно и не спал, тотчас навострил уши.
— А-а, Джагсиа! — он вынул изо рта мундштук хукки и осклабился. — Тебя, видно, семейные заботы одолели? Где ты пропадал все эти дни?
Раунаки выбил из хукки огонь, разыскал в золе черепок и заложил в мундштук, который затем прислонил к цепочке от висевшей поблизости сковороды.
— Садись-ка сюда, тут тепло, — сказал Раунаки, указывая на место справа от себя.
Джагсир подсел к печи, упер локти в колени.
— Приходит, видно, время нам с тобой расстаться, — печально, с тяжким вздохом сказал он.
— С чего это ты? О чем говоришь? — спросил Раунаки то ли удивленно, то ли грустно. И тут же его крысиные усики ощерились в усмешке, — Тебе, дуралею, вздумалось, верно, завязать свадебный шнурок[16]? Все бредишь...
Приятели рассмеялись. И тут же словно устыдились этого смеха: на лицах обоих застыло смущение.
— Так в чем же дело? Слабость, что ли, нашла? — уже серьезно спросил Раунаки.
— Да уж два дня, как валяюсь в постели, а ты и носа не кажешь. Ждал я, ждал да и решил: надо идти. Друг не уважил — не посмотрю на то, сам пойду по другову душу.
— Что ты! Что ты! — воскликнул Раунаки, стыдливо поеживаясь. — Ей-богу, я ничего не знал! Клянусь коровой! Иначе разве бы я не пришел?
Потом заглянул в лицо Джагсиру и важно спросил:
— А лечебные травки-отравки пьешь?
— На что их пить? Само пройдет.
— Эх ты, дурачок из породы умных! —добродушно выругал его Раунаки. — Зачем бесу жить даешь? Ладно, сейчас все устроим. Я ведь, брат, не знал ничего, клянусь молодостью, не знал! Не то притащил бы тебе настоящие пилюли, самим лекарем изготовленные! От них не только лихорадка, даже лихорадкин папаша окочурится.
Джагсир глянул на лицо приятеля, освещенное багровым отсветом затухающих углей, и невольно фыркнул. Тоже ведь скажет: «Клянусь молодостью»! Но потом вдруг посуровел. Неожиданно для себя он по-другому увидел Раунаки, словно встретил его после пятнадцатилетней разлуки: у наружных уголков глаз — густое плетение мелких морщин, от крыльев носа к углам губ пролегли две глубокие борозды, делая его и без того продолговатое лицо похожим на длинный огурец, складки на лбу превратились в бесчисленные рытвины, бородка наполовину вылезла и поседела, все лицо казалось изжеванным, смазанным. Один только нос, здоровенный нос Раунаки, остался прежним и напоминал большую водосточную трубу, прилаженную к крыше кухоньки.
Раунаки поднялся и пошел в лачугу; Джагсир бросил взгляд на его тщедушное тело, на кривые высохшие ноги и горько вздохнул: «Человеку дал творец десяток тел. Человек изжил одно, а девять — где?»
Через мгновение Раунаки вернулся — в одной руке он нес серебряную кружку с водой, в другой были зажаты две маленькие коричневые пилюли.
— На, глотай! — приказал он, подавая Джагсиру пилюли. — А то тренькаешь тут, как коровий колокольчик!
Пока Джагсир ощупывал пилюли и пытался разглядеть их слезящимися от простуды глазами, Раунаки проверил, согрелась ли вода — попросту сунул в нее палец, — и протянул кружку товарищу.
— Обе проглотить? — спросил Джагсир.
— Обе.
Джагсир положил в рот пилюли, запил водой и, взяв немного золы, принялся чистить кружку.
— Ты что это, друг? Брось сейчас же! — Раунаки сердито отобрал у него кружку. — Так чудят только люди из больших домов. Это у них такой обычай — звать другом, а почитать врагом!
И сам принялся чистить кружку.
Слова Раунаки затронули в душе Джагсира какую-то давно натянутую струну, он почувствовал, что еще больше полюбил друга. В молодости он не расставался с Гебой и Гхилой, вместе они пили вино, вместе ели, но никогда ни один из них не решился бы вычистить чашку, из которой пил Джагсир.
Раунаки почистил кружку и лучинкой, отщепленной от полена, стал ворошить горячие угли. Из топки посыпались искры, вспыхивали какие-то щепочки, травинки, и отблески этих маленьких огоньков светлячками плясали в покрасневших глазах Раунаки. Некоторое время он молчал, потом как-то глухо заговорил:
— Знаешь, Джагсиа... Иногда такое чувство — убежать бы куда-нибудь...
— Куда? В ад? — усмехнулся тот.
— Ты вот смеешься, а я... Клянусь коровой... Я все вспоминаю своего тестя...
Джагсир поднял глаза на Раунаки. Даже сейчас, в полутьме, озаренной лишь искрами, рассыпавшимися из разворошенных углей, можно было видеть густую сеть морщин вокруг глаз, дрожь крысиных усиков... Джагсир понял, о чем хочет говорить друг, и улыбка сползла с его лица. Потупившись, он тоже начал ковырять в углях щепкой.
— Джагсиа, — продолжал Раунаки натужно, будто надрывался в громком крике. — Скажи, для чего человеку всю жизнь ломать горб? У меня вот ни сына, ни дочери, случись хоть нынче помереть — никто обо мне и не вспомнит, никто сиротских слез не прольет. Вот так на закате мотыльки умирают — сотнями сыплются на землю. Мы ведь мотыльки... Мало кто из нас живет по-человечески. Только сегодня мне не хочется умирать. И кто знает, что за вселенскую забаву придумал этот житель голубой крыши?
Раунаки глубоко вобрал в себя воздух и медленно, до конца выдохнул, словно хотел вместе с ним вытолкнуть копошившиеся внутри беспокойные думы. Потом, немного помолчав и не дожидаясь от Джагсира ответа, снова заговорил:
— Вот уже два года, как она сбежала, а изнутри, подлая, не уходит. Даже во сне покоя не дает. Даже наяву все чудится ее голос: «Эй, брат, где ты? Я уже здесь, только-только пришла!» Кажется, слышу, как она пыхтит, словно бык, а войдет — как даст по макушке и заорет: «Эй, ты, жизнеед, дохлятина! Почему хвороста нет? Чем печь топить буду? Твоей головой, что ли?» Ну точно так, клянусь коровой, Джагсиа!..
Больше он и сказать ничего не мог. Только вздохнул надсадно, и из покрасневших глаз закапали в горячую золу тяжелые слезы.
Сердце Джагсира сжалось от боли.
— Будет тебе... — сказал он, пытаясь как-то утешить Раунаки. — Не падай духом, не то совсем пропадешь...
— Я старался выкинуть ее из сердца, Джагсиа... Изо всех сил старался... Только не идет она вон, не отпускает меня... — словно ребенок, судорожно вздыхая и запинаясь, жаловался Раунаки.
Признания Раунаки были не в новинку Джагсиру, но прежде он не слышал в них такой смертной тоски. Порой, вороша старые истории из своей жизни с Санто, Раунаки так потешался, словно сам он не имел к ним ровно никакого отношения. Однако Джагсиру всегда было понятно, что смех его круто замешан на печали. Несчастье Раунаки и раньше огорчало Джагсира, но так глубоко, по настоящему, он впервые понял друга.
— Ладно, владыка! — чуть помолчав, хрипло произнес Раунаки, утирая глаза краем своего одеяла. — Если уж тебе так любо гноить наши бедные кости — валяй, действуй! Но дальше-то что будет? Ну, защемил ты наши головы в этой дыре, а как жить прикажешь? На одиноком-то положении? Хочешь — гуляй с друзьями, хочешь — принимай сватов, так, что ли? Может, выдадим замуж дочь или сестру?
Раунаки, зубоскал Раунаки, топорща свои крысиные усики, на все корки отделывал всевышнего, но Джагсир видел, что глаза его еще не просохли от слез и взгляд не прояснился.
— Близится джаго[17]!.. — послышался где-то вдали сильный грудной голос.
Джагсир поспешил отвлечь друга от горьких раздумий:
— Чья это нынче свадьба?
— В квартале гхиллов[18] сына Однорукого Красавца женят. Сегодня прибыл свадебный поезд.
— Жених — пьянчуга, здоровый, как племенной бык?
— Он самый. Из глаз вечно какая-то дрянь сочится, рот облепили болячки, будто кучи мусора — выгребную яму, а вот поди ж ты, и такому кто-то отдает дочку. Эдакий шлюший сын! Ему только бы влезть в упряжку к годовалому бычку! Я слыхал, Джагсиа, что такие вот, которые торгуют собственными дочерьми, помирают от червей в животе.
— А сама-то она что за пери из свиты Индры? Верно, хороша, как луна!
— Это уж точно! — хихикнул Раунаки. — Отдать в жены такому буйволу хорошую женщину — все равно что спихнуть ее в колодец. Муженек при первой же сваре примется колошматить жену и, глядишь, проломит ей голову. О, владыка! Если подобных скотов ты жалуешь человечьим обличием, где твоя справедливость?
— Какая там справедливость? Вот если бы те, кому следует, родились быками, это было бы на пользу тебе, мне, наверно, сотне таких, как мы...
— Близится джаго...
Теперь голос слышался совсем недалеко. Друзья обернулись в ту сторону, откуда должно было показаться шествие.
— Вот ты сказал — «мне», «тебе», «мы»... Это — как радостный колокольчик... — проговорил Раунаки.
Джагсир улыбнулся. Слова Раунаки еще больше укрепили их близость.
Голоса участниц джаго доносились все явственнее. Слушая их, друзья примолкли.
Близится джаго...
А ну-ка живо —
Буди жену, приятель!
И вот, наконец, шествие влилось в проулок. Запевала высокая женщина. На кувшине, который венчал ее голову, горело такое множество светильников, что сияние их друзья увидели от самого поворота. Впереди нее шла другая женщина. Юбка ее с одного бока была подоткнута, правый рукав рубахи высоко закатан, накидка с головы сброшена и повязана концами вокруг пояса. В поднятой обнаженной руке, чуть наклонно она держала жезл с колокольчиками, встряхивала им в такт песни, и подпрыгивала, и приплясывала на ходу. В сиянии светильников саги — золотые цветы, вплетенные в ее волосы, — сверкали, будто молнии в ночи. Вдруг откуда-то из задних рядов шествия вырвалась девушка в рубашке и шальварах, с непокрытой головой. Словно язык пламени, метнулась она к женщине, несшей жезл, сорвала с ее бедер накидку, обошла вокруг нее в пляске «Очистка хлопка» и вновь смешалась с толпой.
— Гляди-ка, гляди, как беснуются бабы! — Раунаки смеялся, не отрывая глаз от зрелища и поглаживая свои крысиные усики.
Женщины со светильниками были от них уже шагах в пятнадцати, а та, что несла жезл, — шагах в трех-четырех.
Близится, близится джаго...
Женщины пели медленно, протяжно. Неожиданно Джагсир различил голос Бхани. Она запела — и, словно смущенные сладостью ее голоса, остальные женщины мгновенно умолкли.
Близится джаго...
И те, смущенные, вновь подхватили:
Идет джаго...
Буди жену,
Подымай жену, приятель!
Усики Раунаки дрогнули. Он плотнее стянул на плечах свое одеяло.
Припев умолк, снова звучал только голос Бхани:
Идет джаго, идет джаго...
— Идет джаго! — яростно, с зубовным скрежетом завопила девушка — та самая, как язык пламени, снова выскакивая вперед. В мгновение ока она ухватила Раунаки за лодыжку, рванула — и покатила по земле его легкое, закутанное в одеяло тело. Раунаки, переваливаясь, как тючок, отлетел шага на четыре от печи.
— Ой, доченька! Да он как ежик катится! — засмеялась женщина с жезлом.
Она подошла к Раунаки, позвенела над его головой колокольчиками и поддала его ногой, словно мяч. Раунаки снова перевалился — и покатил под горку.
— Ой, шлюхи, ой, умру! Ой, шлюхи! — кричал он из своего одеяла.
Женщина с жезлом подбежала было к Джагсиру, намереваясь, видно, разделаться и с ним, но тут вступилась Бхани — это она шла впереди и запевала джаго.
— Эй, ты! — крикнула она.
Женщина остановилась.
Джагсир взглянул на Бхани. На голове ее полыхали светильники, лицо оставалось в тени, но Джагсиру показалось, что глаза ее сияли ярче светильников. Стройная фигура, плавная походка — все это пленяло, завораживало... Только мгновение глядели они друг на друга, и оба одновременно опустили глаза. Джагсир не мог вынести вида этой пронзительной красоты...
Пока Раунаки приходил в себя, шествие проследовало дальше. Парни и ребятишки, увязавшиеся следом, посмеялись над незадачливым водоносом и прошли. Только тогда Джагсир осмелел и поспешил к приятелю.
— Ты не ушибся?
— На брызги грязи да на женские причуды разве жалуются, братец? — отвечал Раунаки, поправляя тюрбан и подбирая с земли одеяло.
В голосе Раунаки Джагсиру послышалось ликование. И тут же, верно желая скрыть эту радость, Раунаки разворчался:
— Ах, негодницы низкородные! Да разве они что соображают? Ум-то у них наизнанку вывернут. Верно я говорю?
Джагсир протянул руку, помогая Раунаки подняться, и с усмешкой проговорил:
— Кабы они что соображали, то не польстились бы на тело нашего Раунаки. Что в нем хорошего?
Раунаки встал, оправил рубаху, вытряхнул и снова накинул на плечи одеяло. Потом сделал шаг и охнул: в бедре стрельнула острая боль. Он попытался поднять ногу — боль не проходила, Скрипнув зубами, он сердито выругал участниц шествия:
— Изувечили меня, чертовы вдовы!
Он немного постоял, потирая бедро и собираясь с силами, наконец, медленно захромал к лачуге.
— Входи, входи в дом! — позвал он Джагсира.
В лачуге все еще горел светильник. Джагсир чуть вытянул фитиль и присел на стоявшую в углу кровать. Раунаки завалился на другую. Бедро его все еще болело, но это была сладкая боль. Немного помолчали, и вдруг Раунаки вспомнил:
— Как чувствуешь-то себя?
— Хорошо. Славные у тебя пилюли. Жар, видно, спал.
— Ну и ладно. Ночуй-ка ты у меня, куда тебе по холоду домой тащиться? Возьми вон на веревке одеяло и подстилку... Ту самую...
Последние слова он произнес так тихо и печально, что Джагсир скорее угадал, чем расслышал их. Глаза его угасли, казалось, он чуть дышал.