Джагсир снял с веревки подстилку, одеяло и улегся против друга.

Чуть ли не всю ночь они проговорили. Об участницах джаго, о прежних своих друзьях, о женщинах и вообще о людях — таких, как они.

6

На следующий день лихорадка и в самом деле отпустила Джагсира, оставив после себя только сильную слабость. «Я просто устал», — думал он. И все же пришлось еще дней шесть полежать.

На седьмой день он встал и потащился в поле. Во время болезни к нему раза два наведывался Дхарам Сингх — справлялся о здоровье и говорил, что надо бы разрыхлить землю на одном из участков по соседству с полем Джагсира, да Бханта уже дня четыре, как отправился навестить тестя и все не возвращается. Так что хочешь не хочешь, а надо было браться за мотыгу.

В конце деревни Джагсир повстречал Никку — тот тоже шел в поле.

— Ого, что это ты так чинно шествуешь, словно жених, умащенный благовониями? — насмешливо спросил цирюльник.

— Лихорадка затрепала, — не желая поддерживать шутку, коротко ответил Джагсир.

— Э-э!.. — Никка тоже посерьезнел. — То-то я все думаю, куда он запропал?

Джагсир молчал и, опустив голову, медленно брел по дороге.

С последнего сева в месяце сауни между ним и цирюльником снова пробежала черная кошка, и они уже не вели прежних задушевных бесед. Человек слабый, не имеющий своего мнения, Никка обычно принимал на веру чужие слова. Так случилось и в этот раз.

Как-то во время сева цирюльник отправился в поле, а Джагсир пришел к Бхани поиграть с ребятишками. Как раз в эти дни у них гостил двоюродный брат Никки, сын тетки. Джагсир не застал его — гость ушел повидаться к кому-то в деревне. Потом он явился. Джагсиру случалось раньше его видеть, но знакомы они не были, поэтому он молча встал и ушел. Когда же вечером явился Никка, гость начал ему выговаривать:

— Послушай, братец, это скверное дело! Не годится так вот запросто пускать в дом низкорожденного. Ну, был бы он хоть свойственник или близкий сосед — тогда уж куда ни шло. Но так! Как говорится — что верблюду буйволенок?

Никку этот разговор страшно уязвил. В течение пятнадцати лет не думал он о подобных вещах - отчасти под влиянием Бхани, отчасти обезоруженный достойным поведением Джагсира, а где-то — ради собственной выгоды. Если бы такая мысль явилась ему раньше, он бы уж как-нибудь устроил, чтобы Джагсир перестал у них бывать. Да, по правде сказать, он и приходил-то нечасто. Поэтому раньше и думать было не о чем. Но раз двоюродному брату что-то не понравилось, Никка решил любыми путями отделаться от Джагсира.

Тот сообразил, откуда дует ветер, и теперь заглядывал к цирюльнику раза два в месяц — не чаще.

Бхани все еще ни о чем не знала: Никка даже не заикнулся ей о разговоре с родичем. Однажды она с укором заметила Джагсиру:

— Что это ты пропал? Ну конечно, вся жизнь впереди, и ты захотел освободиться от края моей одежды! Бежать хочешь, через реку переправиться? Смотри не утони!

— К чему теперь бежать, Бхани? — с улыбкой отвечал Джагсир. — Жизни-то осталось — всего ничего. Занят я был очень, потому и не приходил.

Бхани, конечно, лукавила: уж она-то знала, как верен ей Джагсир, с какой преданностью готов он защищать ее от всяческих бед, что бы с ним самим потом ни было. Иногда Бхани казалось, что она в неоплатном долгу перед Джагсиром, что не сумела она воздать ему полной мерой за все его жертвы. Когда ее одолевали подобные мысли, она старалась найти предлог, чтобы заставить Джагсира поднять на нее глаза.

— Посмотри, Джагсиа, мой гвоздик[19]... он что-то слабо держится. Как бы мне его не потерять, — сказала она в один из таких моментов, приближая к Джагсиру свое лицо.

Джагсир посмотрел на серьгу в ее носу, и взгляд Бхани поведал о тайном ее умысле... Сокровенная усмешка выдала эту тайну. Один лишь миг смотрел он в лицо Бхани, и снова глаза его опустились. «Долго ли можно глядеть на солнце?» — подумал он, а ей сказал:

— Ничего, еще держится. Пока не прошло твое время носить гвоздик, он не потеряется.

— Ты нынче мудрым стал, Джагсиа, — насмешливо заметила Бхани.

— Жить возле тебя и не быть мудрым... Тебе самой стало бы стыдно.

Дрожь прошла по телу Бхани. Такие слова, такую нежность, идущую от самого стержня души, ей удавалось выжать из него раз, может быть, два раза в год... В такие минуты она словно бы омывалась водой Ганга, и каждая пора ее благоухала, и многие дни спустя она чувствовала себя чистой, светлой и пьянела от ощущения этой чистоты... Проходили недели и месяцы, она снова терзалась, тщетно пытаясь заставить Джагсира поднять глаза, потом ей это надоедало; подыскав подходящий повод, она надувала губки и говорила:

— Дурачок ты, дурачок! Откуда тебе знать, когда лягушки воду пьют?

Но что мог поделать Джагсир? Долго ли можно глядеть на солнце? А Бхани для него всегда была солнцем, сияющим над его застывшим миром. Жар этого солнца пронизывал его насквозь, разогревал захолодевшую кровь, не давал окаменеть. Жар этот заставлял зеленеть все вокруг, подчас превращал зелень в золото или расцвечивал красками, подобными цветам сархона, хлопчатника, гороха, карира и акации. Это был его мир, в котором стоило жить. Солнце свое он мог орошать водой, мог склонять перед ним голову на рассвете и лишь иногда — не часто, нет, не часто! — решался слить сияние своих глаз, в которых играли все яркие краски его души и бурая темень земли, с ее нестерпимым сиянием. Но как вместить лучезарность солнца в свои два глаза-светлячка? Этого он не знал и, верно, никогда не узнает...

— Ну, тебе дальше надо, — сказал Никка, останавливаясь возле тропы к своему полю. Сказал, верно, только для того, чтобы хоть что-то сказать.

— Да, поскорей начнем, поскорей и кончим, — так же, не вдумываясь в слова, отвечал Джагсир.

И каждый пошел своей дорогой.

7

В поле Джагсир прежде всего оглядел свой участок. Увядшие кустики пшеницы напоминали сирых, голодных детишек. Пшеница на соседних участках, получившая вдоволь воды, за эти дни подросла; Джагсиру показалось, что крепкие стебли ее надменно задрали головы. Он немного постоял, переводя взгляд с одного участка на другой, и опустился на межу. Эта лихорадка совсем его вымотала.

Спустя некоторое время Джагсир все же собрался с силами и принялся рыхлить землю в политых рядах. На свою пшеницу он не мог даже глядеть.

Солнце уже сильно припекало. Джагсира одолела голодная дурнота. Присев у канавы, он вынул из кошеля свою коробочку, отправил в рот катышек опиума, черпнул воды, застоявшейся на дне канавы, запил. От холодной воды его начала бить дрожь, но вскоре он почувствовал, что согревается. Еще немного посидел — и снова взялся за мотыгу.

Работал он долго. Уже миновало время обеда, а он все рыхлил и рыхлил... Закончив очередной ряд, он вдруг почувствовал, что окончательно выбился из сил, и решил возвращаться в деревню.

Проходя мимо тахли, он снова взглянул на свою пшеницу и тяжко вздохнул. Шел домой, а в голову лезли мысли — разные, невеселые...

На другой день вернулся Бханта. Он сказал, что с пшеницей, прилегающей к полю Джагсира, управится сам, а издольщик и Джайба — младший сын Дхарама Сингха — пусть денька четыре поработают в Реру, местности, расположенной к западу от деревни. Дхарам Сингх так и распорядился.

Поле в Реру было немаленькое — одиннадцать гхуманов[20]. Дальняя часть его — гхумана четыре — была засеяна горохом, остальное пошло под пшеницу. Чтобы разрыхлить землю, требовалось дней пять. Можно бы поспеть и раньше, но Джагсир еще не оправился от болезни, а Джайба был совсем мальчик, ему только-только минуло пятнадцать, он лишь в прошлом году перестал ходить в школу и не успел привыкнуть к крестьянскому труду.

Но вот с рыхлением было покончено. На шестой день, чуть свет, Джагсир, не заходя в деревню, отправился прямо на свое поле. Ему не терпелось узнать, есть ли вода в отводном канале, а заодно проведать свою пшеницу.

Но когда он подошел к полю, то еще издали, на расстоянии примерно двух запашек, увидел вдруг нечто немыслимое, отчего сразу зашлось сердце: тахли, его тахли, как-то странно накренилось к земле! Рядом суетились какие-то люди. Джагсир бросился было вперед, но в то же мгновение дерево с громким треском рухнуло.

Земля ушла из-под ног Джагсира. Тьма, застлавшая глаза, вспыхнула огненными искрами. На миг он замер и тут же ринулся к своему полю. Да, ему не почудилось — трое незнакомых людей только что свалили тахли и теперь совещались о том, как обрубать ветки. Какую-то минуту Джагсир пытался осмыслить, что же произошло? Но гнев, неистовый гнев, от которого раскаленными углями запылали глаза, возобладал. Остановившись по другую сторону дерева, Джагсир бешено заорал:

— Кто вы такие?!

Рубщики, вытянув шеи, глядели в его сторону. Потом шепотом начали совещаться между собой.

— Молчите? Я спрашиваю, откуда вы взялись?!

— Мы с базара. Нас ростовщик прислал, Талия-шах, — послышался грубый голос одного из рубщиков.

— Кто вам позволил рубить это дерево? — все более наливался яростью Джагсир, глядя то на поваленное тахли, то на этих чужих людей.

— Талия-шах нас прислал...

— Каким дьяволом-родичем приходится он тахли? — уже не помня себя, бесновался Джагсир.

— Не говори так, брат, — с укором заметил один из рубщиков, чернявый и тощий, выступая вперед. — Мы — люди ростовщика. Он, верно, договорился с хозяином, вот и велел нам идти сюда. Нас-то ты зачем ругаешь?

— Какой бы чертов свекор вас сюда ни прислал, это тахли мое! Никто не смел его трогать, не спросившись у меня!

Однако при слове «мое» голос Джагсира чуть дрогнул, а перед глазами встал Бханта.

— Если, конечно, оно твое, то ступай, братец, говори с шахом, — посоветовал чернявый. — А нас ругать нечего.

— С шахом-то я потолкую, но до тех пор чтобы с дерева ни листика не упало, не то я такое сделаю — сами не рады будете!

И обезумевший от ярости Джагсир бросился в деревню. Пройдя шагов двадцать, он оглянулся. Ему показалось, что листья поверженного тахли уже начали вянуть. Они мертвенно поникли, подобно покровам, облачающим бездыханное тело. От капель осевшей на них еще на рассвете росы разливалось сияние, будто это был последний взгляд, последнее прощание с жизнью прекрасного дерева.

И тут гнев в сердце Джагсира сменился глухой тоской. Шаги его замедлились. Почти до самой деревни шел он понурясь. В голове бродили странные, совсем чужие мысли, не мысли, а щебень и черепки, раскиданные по земле. Бессвязные слова-одиночки ударяли в мозг, словно крупные и мелкие градины: «Землевладелец»... «Издольщик»... «Хозяин»... «Дхарам Сингх»... «Бханта»... Эти и другие слова... Одни лишь слова, значение которых не доходило до души.

На краю деревни Джагсир вдруг поднял глаза и огляделся. Дома показались ему покинутыми, мертвыми руинами, каждый — лишь небольшая кучка щебня и черепков. А все они вместе громоздились горой. У самого подножия этой горы — лачуги таких, как он, «подлых» людей, лачуги, похожие на собачьи конуры, и живут в них издольщики, на головы которых стекает вся грязь с вершины, где обитают «хозяева».

По деревне Джагсир шел уже еле волоча ноги и, не отдавая себе отчета, куда идет, направился к собственному дому. Во дворе на солнышке дремала Нанди. Заслышав шаги, она спросонок окликнула:

— Кто там?

— Это я, матушка, — ответил Джагсир и прошел в лачугу.

Нанди села на своей кровати.

— Что случилось, сынок? Почему ты вернулся? — встревоженно спросила она.

— Да так...

Ему казалось, что заговори он сейчас с матерью — и конец, он не выдержит и обрушит на нее всю тяжесть, что скопилась у него на сердце...

Нанди за последнее время почти совсем ослепла, в двух шагах человека не различала. Опираясь о клюку, она поднялась с кровати и, заслонясь левой рукой от солнца, стала оглядывать двор. Никого вроде бы не было.

— Да где же ты? Снова ушел?

— Я здесь, матушка... В доме...

Нанди не заметила дрожи в его голосе, однако что-то ее тревожило, и она, опираясь о клюку и держась за стенку, потащилась в лачугу.

— Что с тобой, сынок? Отчего ты не в поле? Или чем расстроен? — прямо с порога засыпала она вопросами.

— Нет...

Но вот Нанди добралась до кровати, обнаружила, что сын лежит, укрывшись с головой ватным одеялом, и невесть как разобиделась.

— Я, того гляди, помру, а тебе и горя мало! Скрываешься, молчишь... Улегся тут да еще закрылся с головой... Что случилось?

От огорчения старуха опустилась на землю, сникла, из глаз ее посыпались мелкие слезинки. Утирая их краем накидки, она плаксиво пробормотала:

— Эх, сынок, сынок! Да разве у меня есть кто на свете, кроме тебя? А ты все ходишь как в воду опущенный... Мне-то, проклятой, в двух мирах что остается делать?..

Джагсир и так уже почти не владел собой, а горькие сетования матери отняли последние силы.

— Матушка... Срубили наше тахли...

Тяжелые слова эти Джагсир произнес быстро, словно боясь, что замедли он хоть на мгновение, и они задушат его.

— Ах ты, Дхарам Сиан... — воскликнула Нанди и обеими руками ударила себя по голове. Но тут же она вспомнила, что Дхарам Сингх в течение многих лет честно выполнял взятый на себя долг, и удержалась от проклятий.

На какое-то время Нанди застыла без движения, словно лишилась памяти. Но вот в зрачках ее заиграли багряные сполохи, морщинистое лицо вспыхнуло.

— Это что же такое он сделал? — запричитала старуха, шаря по земле в поисках клюки. — Да я сгнию у твоего порога! Я помру, о Дхармиан! За кого ты меня принимаешь? Что ты наделал!..

Не переставая возмущенно бормотать, она поднялась на ноги, и, опираясь о клюку, засеменила прочь из лачуги. Джагсир пытался было остановить мать — куда там! Сейчас она ничего не слышала. Она даже не спросила Джагсира, кто и когда срубил тахли.

Дхарам Сингх сидел на чаупале[21] и вил веревку. Заметив еще издали причитающую старуху, он поначалу весело улыбнулся, но вдруг услышал свое имя и насторожился. Когда Нанди подошла поближе, он спросил, посмеиваясь:

— Что с тобой, старушка? Почему бродишь из дома в дом? Может, что случилось?

Нанди ступила еще шага два, потом бросила клюку и плюхнулась посреди дороги, словно вот так шла-шла — и повалилась без сил. Лицо ее — морщина на морщине — по-прежнему пылало, глаза разгорелись ярче. С минуту она сидела на земле, не произнося ни слова, наконец, отдышавшись, завопила:

— Послушай-ка, сын, Дхарам Сиан! В нашем роду два колена рабски служили тебе. Отец до самой своей смерти разбивал головы змеям на твоих полях, сын с колыбели ворочает на тебя, как черный бык... Я всю жизнь убирала за вами мусор... А ты?.. Негодяй ты, Дхармиан! Так-то ты оценил наше усердие? Так оценил...

Обхватив обеими руками голову, Нанди закачалась из стороны в сторону.

— Ох-ох-оо! Ох-ох-о-о! —рыдала она так, словно клокотавший в ней жар наконец-то вырвался наружу.

Дхарам Сингх всполошился — что это творится со старухой? Сидит посреди дороги и поносит его. Это неприятно. Это порочит его честь, которую он пронес незапятнанной через всю жизнь. В проулке возле своих домов торчат люди, они уже начали подозрительно коситься на соседа и его гостью. Подстегиваемый их колючими взглядами, Дхарам Сингх подошел к Нанди и протянул ей руку, помогая подняться.

— Полно, тетушка, войдем в дом. Там ты все мне и скажешь...

Нанди встала и поплелась рядом с Дхарамом Сингхом, не переставая осыпать его упреками.

В доме Дхарам Сингх усадил старуху на стоявшую у входа кровать, а сам уселся перед ней на полу и, по-прежнему посмеиваясь, сказал:

— Теперь, матушка, можешь бранить меня сколько душе угодно. Но сначала объясни толком, за что гневаешься.

Хотя Дхарам Сингх произнес эти слова самым обычным тоном, он был очень обеспокоен. Никогда еще Нанди не говорила с ним так. Видно, случилось что-то неладное.

То, что Дхарам Сингх так уважительно обошелся с Нанди — поднял ее, ввел в дом и усадил на кровать, — немного смирило гнев старухи, но до спокойствия ей было еще далеко.

— Это ты у меня спрашиваешь? Гляди каким умником стал! Спроси у своей совести, пусть она ответит, можно ли делать такие дела!

— Клянусь коровой, тетушка, я не знаю, о чем ты говоришь, — смиренно ответил Дхарам Сингх. Он положил руку на раму кровати. — И еще я клянусь своим смертным ложем, что никогда не злоумышлял против тебя. Поэтому и прошу — объясни, в чем дело. Но ты словно не...

— Не... Не... — перебила его Нанди. — Когда я об этом услыхала, ушам своим не поверила! Чтобы брат Дхарма так меня обидел! Экое беззаконие... Своеволие...

Дхарам Сингх молчал. Ему показалось, что Нанди просто мелет чушь.

На шум явилась Дханно, жена Дхарама Сингха, увидала сидевшую на кровати старуху, а перед ней на полу — хозяина дома. Лицо женщины, лоснившееся, будто горшок из-под масла, вспыхнуло.

— Подумать только! Эта низкорожденная ведьма расселась на кровати, а мы — на земле! — с возмущением пробормотала Дханно. Подбоченясь и ехидно усмехаясь, она громко спросила: — Что это нынче со старушкой? Может, в нее бес вселился? Чего ради она крик подняла?

Нанди не обратила внимания ни на приход Дханно, ни на ее слева. Не то было с Дхарамом Сингхом. Язвительная насмешка Дханно покоробила его. Всю жизнь он страдал от злобных, больно ранящих выходок жены, всю жизнь старался сохранить в доме лад и мир. Он привык пропускать мимо ушей все, что говорила Дханно, однако отношение жены к Нанди, которую он чтил как мать, его задело.

— Эх, Дхарам Сиан! Покойников предавать не годится! — бормотала между тем Нанди. — Своими руками посадил он это тахли, выхаживал его, будто родное дитя... Перед смертью он так и сказал мне: «На моем мархи хочешь — возожги светильник, хочешь — нет, об одном только прошу тебя: заботься о тахли!» С этими словами и отошел...

Дхарам Сингх больше не вслушивался в слова старухи: из ее беспорядочной речи он уже понял, что произошло, и ему почудилось, что земля пошатнулась. Он знать не знал, когда упало тахли! Но кто в этом был повинен, он уразумел сразу и так разъярился, что случись в этот момент Бханта поблизости, один бог знает, чем бы все кончилось.

— Тахли принадлежит тем, на чьей земле растет, — все тем же язвительно-спокойным тоном сказала Дханно. — Зря ты себя тревожила, старуха! — И тихонько добавила: —Тоже, явилась! Оказала великую честь! Подумаешь, и в самом деле землевладелица.

Нанди и на этот раз не слыхала слов Дханно, однако до Дхарама Сингха дошло даже то, что та пробурчала себе под нос. Он совсем было вышел из себя, но тут же подумал, что необходимо как-нибудь поразумнее затушить эту свару.

— И кому это взбрело в голову выдумать такую глупость, тетушка? — сказал он. — Никто твоего тахли не продавал, никто не рубил. Успокойся и ступай домой.

Едва только Нанди, до тех пор будто разбитая параличом, услыхала слова Дхарама Сингха, как она и в самом деле вдруг успокоилась. Гнев ее растаял, и она сказала уже совсем другим, почти спокойным тоном:

— Мне это Джагсир сказал, сынок. Он, верно, что напутал, а я-то, я — чуть не померла! Вот, думаю, какую несправедливость учинил братец Дхарам Сиан...

В душе Нанди, правда, еще жило какое-то сомнение, но страстная вера в то, что слово Дхарама Сингха крепче золота, возобладала над яростью и безнадежностью, и она робко добавила:

— Если все так, как ты говоришь, ты уж прости мне, старой, злое слово: с тех пор как его не стало, я ведь и разум потеряла...

— Полно, тетушка! Дети от родителей все должны выслушать. Ты только не тревожься. Да будет проклята моя жизнь, если тебя кто обидит!

Дханно продолжала стоять, подбоченясь и насмешливо улыбаясь. Дхарам Сингх видел подлый блеск ее глаз, для этого ему и глядеть-то на нее не надо было. Гнев его все нарастал, казалось, он вот-вот вырвется наружу, но... Что случилось, то случилось... Подумав так, Дхарам Сингх взял Нанди за руку и, помогая ей подняться, сказал:

— Идем, я провожу тебя домой.

Жар, которым полыхали глаза Нанди и сотканное из морщин лицо, угас. «О, Рам!» — с облегчением вздохнула она, поднимаясь на ноги. Дхарам Сингх повернулся, чтобы подобрать ее клюку, и тут он услышал, как его жена проворчала:

— Да кто она такая, эта полоумная из сучьего племени? Издольщица? А может, богиня? Тахли ее, видишь ты, продали! А тахли-то разве ее мужа было? Гляди как зазналась, ведьма! Не будь она такая дохлая...

И эти речи жены Дхарам Сингх выпил, как воду. Подал Нанди клюку и повел домой. Дорогой он молчал, а старуха в сотый раз повторяла ему, что сказал про тахли Джагсир.

Дхарам Сингх усадил Нанди во дворе, а сам прошел в лачугу. Долго сидел он возле Джагсира. Тот поведал ему во всех подробностях историю с порубкой. Дхарам Сингх все молчал. Только под самый конец он собрался с духом и сказал:

— Дело уходит от меня, Джагсиа... Жена задумала разрушить крепкий дом. Она прибрала к рукам Бханту и совсем его испортила. Я-то надеялся, что семья моя всегда будет едина, как сжатый кулак... Уморят они меня, проклятые...

Голос Дхарама Сингха был полон печали. Джагсир ощутил его боль, как свою. Прежде чем уйти, Дхарам Сингх тихонько объяснил Джагсиру, что обманул Нанди только для того, чтобы как-то успокоить ее. И самого Джагсира просил не падать духом. Но Джагсир подметил, что, ступая за порог лачуги, Дхарам Сингх вытер глаза концом тюрбана.

8

Почти весь день провалялся Джагсир дома, лишь к вечеру встал и пошел со двора. На краю деревни ему повстречался шедший с базара Бханта. Увидев его, Джагсир вздрогнул. Все обиды, которые нанес ему этот человек, встали вдруг перед глазами. Он потупил запылавший было взор и прошел не останавливаясь, не оглядываясь. Бханта посмотрел на ссутуленную спину Джагсира — он догадывался о том, что творилось на душе у издольщика, — и с усмешкой пробормотал: «Ты, братец, прямо землевладелец! Идешь проверять, как там твоя собственность...»

Джагсир не слышал его слов. Заложив руки назад, он шел своим путем. Но взгляд Бханты он чувствовал. От этого долгого, неотрывного взгляда горела спина, по всему телу разливался жар.

Пока Джагсир добрался до своего поля, наступила ночь — безлунная, с угрюмой чернотой кустов и деревьев. За верхушки столбов, стоявших на холмах по обе стороны дороги, кое где зацепились звезды. Прежде, когда Джагсиру случалось проходить тут поздними вечерами на полив, все это казалось сказочно красивым. В молодости на спор он не раз взбегал на холмы и отдирал щепки с верхушек столбов — тогда ему воистину мнилось, что он достает звезды. От рассказчиков кисса — древних сказаний — он слышал стихи великих поэтов. В них говорилось о влюбленных юношах, срывавших с неба звезды для своих милых. Бхани он об этом никогда не заикался: говорить ей такое значило бы хвастать, фальшивить. Но здесь, на этих небольших вершинках, взбираясь на высокие столбы и отдирая щепки с их макушек, он задыхался от радости, будто и в самом деле срывал звезды для возлюбленной. Звезды, которые всю ночь сверкали в небе, словно глаза Бхани... Звезды, вечно сияющие в ночи... Звезды, никогда не меркнущие и не дающие уснуть... Сегодня эти звезды казались ему слезами, которые нависли на ресницах, обрамлявших тусклые, грязно-серые, пустые глаза... Слезами, которые не падают и не просыхают,.. На эти звезды он глядеть не мог и, низко опустив голову, шагал по дороге.

Но вот наконец и поле. Джагсир поднял голову, увидел то, что осталось от его тахли, и сердце его оборвалось. Обрубок пня напоминал мертвеца. Все остальное — ствол и ветви — эти люди увезли с собой. Джагсир с минуту задержался на пригорке, глядя вниз. На душе у него было черно. Затем он спустился к пеньку и долго гладил его, как, бывало, гладил спины быков Потом обошел вокруг пня, заметил у корней какую-то яму локтей в пять глубиной, удивленно постоял возле нее и направился на свой участок. Его поле так и осталось неполитым, пшеница на нем росла редко и плохо поднялась. Джагсир принялся шагать по спекшейся в камень пашне, по редким кустикам пшеницы, будто прикидывая, каков-то выдастся урожай. Сухие стебли трещали под ногами, как зеленая саранча. Треск этот доходил до слуха Джагсира, но ему словно бы и в голову не приходило, что он вытаптывает собственную пшеницу.

Дважды обойдя поле, Джагсир опять очутился около ямы, снова заглянул в ее пустую могильную глубь, и вдруг ему показалось, что там, в черноте, что-то белеет. Он спустился в яму и на дне ее обнаружил выбеленный кирпич от поминального столбика отца. Некоторое время он стоял, рассматривая этот кирпич, наконец, выбрался из ямы и принялся внимательно оглядывать вокруг себя землю. Да, вон там, у межи, валяется еще несколько кирпичей. Джагсир собрал их в кучу, присел рядом, не отрывая глаз от своей находки. Неожиданно он почувствовал словно бы толчок в сердце. Там, внутри, что-то переливалось — снова и снова... Потом он снял тюрбан, расстелил его, в один конец сложил кирпичи, увязал другим концом, поднял себе на голову, спустил пониже прикрывавшее плечи небольшое одеяло и отправился домой.

До деревни оставалось пройти поля три или четыре, когда Джагсир столкнулся с бежавшим навстречу водоносом. Тот уставился на Джагсира и замер как вкопанный шагах в десяти от него, словно увидел демона или еще какую нечисть. И верно, жутью веяло от этой фигуры, завернутой в приспущенное до колен одеяло, с грузом кирпичей на голове... По крайней мере, водонос почел за лучшее скатиться с дорожной насыпи на вспаханное поле; оттуда он продолжал опасливо всматриваться в Джагсира, видимо ожидая от него чего-то недоброго. А Джагсир все шел и шел вперед. Перепуганного водоноса он, кажется, не приметил.

Джагсир толкнул калитку — она была не заперта, Нанди лишь прикрыла ее. Кирпичи он свалил в углу двора и присел возле них на корточки. Долго не мог встать — ноги были словно чужие. Так и сидел, обхватив голову руками, время от времени поглядывая на кирпичи. Пересчитал их — всего оказалось одиннадцать штук.

Наконец Джагсир поднялся и взглянул на свою лачугу. Сквозь щели между досками, из которых была сколочена дверь, пробивался свет — в лачуге горел огонь. Потом послышался голос Нанди. «О, Рам! О, Рам!» — вздыхала она. И тотчас губы Джагсира сами собой искривились в усмешке — пустой, как яма у корней тахли...

Джагсир сбросил с плеч одеяло, положил его возле чауки[22], захватил большой таз и вышел в проулок. Там он набрал в таз глины. Затем налил в нее воды, размесил и в западном углу двора сложил из кирпичей поминальный столб — такой же, какой прежде стоял под тахли. Пока он укладывал кирпичи, ему вдруг вспомнилось — а где же отцовский пепел? Но мысль эта только скользнула краем и тут же ушла.

Наконец мархи был готов, и Джагсир отправился спать. Тихонько подняв щеколду, вошел в лачугу. Светильник еще не погас. Нанди, с головой укрывшись одеялом, продолжала бормотать свое: «О Рам!» — но душивший ее кашель то и дело прерывал эти возгласы. Джагсир, словно вор, прокрался к своему ложу и повалился на него, даже не подстелив ничего на сетку, только завернулся в стянутое с веревки старое одеяло.

До поздней ночи пролежал он неподвижно, глядя в потолок. Иногда в голове молнией мелькала мысль: «Да что же это делается?» — и тут же исчезала, словно линия, проведенная на поверхности воды. Никогда еще в мозгу его не было такой мешанины. Усталые глаза лопались от боли, он все пытался закрыть их, но веки вновь поднимались.

— О, Рам!

Возгласы Нанди доносились до него, будто из колодца. Но вот она заговорила:

— ...Сегодня он куда-то сбежал. Кто знает, что с ним творится? Ходит, бродит: как потерянный. О, Рам! Только ты...

Но душа Джагсира оставалась немой. Не родилось в ней ответного движения. Весь он омертвел, словно высохшее дерево. А глаза превратились в камни.

Только лишь тогда, когда загорланили предрассветные петухи, взор его застлала тьма. Нет, глаза продолжали оставаться открытыми, просто он перестал видеть. А тело, казалось, готово было смешаться с землей. Один бог знает, когда он забылся. А проснулся уже знойным днем. Нанди, опираясь о клюку, стояла над ним и бормотала:

— Кто знает, когда он вернулся? Когда заснул?.. Где ты был? Сначала сказал бы, а потом и ступай куда хочешь... Знать бы тебе, как у матери сердце болит... Сердце матери — оно всегда при ней... Только сынкам и дочкам невдомек...

Не переставая бормотать, Нанди вышла из лачуги. Тогда Джагсир встал и, не сказав ей ни слова, опять ушел.

9

Из лачуги Джагсира Дхарам Сингх пошел прямо в поле, расспросил обо всем рабочих, обрубавших ветки тахли. Те сказали, что Бханта продал дерево базарным барышникам. Толковать больше было не о чем, и Дхарам Сингх отправился домой. Шел и думал, что делать дальше. Дома, захватив большую связку пеньки, он ушел под навес пристройки. Дханно велела младшей дочке отнести ему поесть. При появлении девочки Дхарам Сингх вздрогнул: близилось тяжелое объяснение с семьей. Но тут же пересилил себя и с усмешкой спросил малышку Бхилли:

— Что поделывает твоя матушка?

— Буйволице бока охаживает. Батюшка, зачем она с утра до ночи скотину лупит?

Простодушный вопрос Бхилли оторвал Дхарама Сингха от его печальных мыслей. Он ухватился за этот вопрос, как утопающий в колодце — за брошенную веревку. Громко рассмеявшись, он потянулся к еде.

— Если, доченька, скотину не бить, она слушаться не станет.

— Это почему же? — спросила Бхилли, усаживаясь возле отца на корточки и обвивая руками колени. При этом она успела еще махнуть рукой — ну точь-в-точь как умудренные опытом люди, когда желают сказать: «Ничего-то ты не смыслишь!» — Разве скотина — беспонятная? Я раз двадцать оставляла буйволицу одну возле пруда, и она всегда находила дорогу домой. Она, батюшка, знаешь какая умная! А матушка только и делает, что колотит бедняжку! Зачем она так? Сердца у нее, что ли, нет?

Дхарам Сингх не сумел ничего ответить дочке, только внимательно вгляделся в доброе, смышленое личико, и снова душу его стеснила печаль.

— Батюшка, а что я тебе скажу! — зашептала Бхилли, с опаской оглядываясь по сторонам, будто собираясь поведать отцу бог весть какую тайну.

— Ну говори, доченька, — сказал Дхарам Сингх, силясь улыбнуться.

— Матушка и братец Бханта позавчера все шушукались, а потом матушка и говорит: «Ты, мол, заставь отца выделить тебе землю и долю в хозяйстве, не то он всю округу кормить будет». А братец Бханта сказал: «Давайте все вместе от него отделимся, а ему оставим пристройку, пусть он там сидит и собак от дома гоняет». Батюшка, ты теперь и в самом деле будешь жить здесь, в пристройке?

Дхарама Сингха охватила ярость. Каждое слово Бхилли вздымало в голове целый ураган мыслей. Когда девочка наконец умолкла, ему стоило огромных усилий улыбнуться и ответить:

— Что поделаешь, доченька? Придется жить здесь.

— Но тебе одному будет страшно...

— А моя Бхилли? Она ведь со мной будет.

— Хорошо. Я буду приходить к тебе.

Бхилли сказала это так твердо, что Дхарам Сингх рассмеялся.

— Ты, батюшка, кушай, а я пока тут приберу. И что только делают невестка и матушка, когда сюда ходят? Смотри, какая грязь!

Бхилли сбегала за веником и принялась убирать под навесом. А Дхарам Сингх все глядел и наглядеться не мог на свою разумницу дочку. Две тяжелые слезы скатились из его глаз и застряли в густых усах. Он отодвинул еду к снова принялся за работу — вил веревку и все думал, думал...

— Батюшка, я теперь каждый день буду здесь убирать, пока не станет совсем чисто, — болтала Бхилли, сметая мусор в кучу. — А потом перейдем сюда жить. Верно, батюшка?

— Верно, дочка, верно, — отвечал Дхарам Сингх, не поднимая глаз от работы.

Покончив с уборкой, Бхилли снова уселась возле отца. В волосах у нее застрял мусор, ресницы стали совсем светлыми от пыли, но мордашка сияла довольной улыбкой.

— Что же ты не кушаешь, батюшка? — ласково спросила она.

— Не хочется, доченька.

— Ладно, за посудой я потом приду. А то как бы матушка не рассердилась, что меня долго нет. А сама-то за целый день соломинки не переломит, только и дел у нее, что с невесткой браниться да меня ругать! И когда мне в школу ходить? Когда работать?

— Ничего, доченька, как-нибудь... — грустно, не думая о том, что говорит, отозвался отец.

Бхилли ушла, и снова круговерть мыслей одолела Дхарама Сингха. Мыслей, подобных черной туче, сквозь которую не пробивался ни единый светлый лучик. В этом непроглядном мраке потонул, казалось, весь труд его жизни, вся хранимая с таким тщанием честь.

До позднего вечера просидел Дхарам Сингх в пристройке — вил веревку и думал горькую думу. Когда же он, наконец, вернулся в дом, семья уже поужинала и все улеглись спать. Услышав, как муж дернул дверь, Дханно из дома крикнула:

— Просунь в щель руку, подними щеколду. Тебе постелили там, у входа.

Дхарам Сингх и не подозревал, что дело сразу повернется так круто. На миг разум его, и без того омраченный печалью, запылал гневом Но снова мудрость пересилила, и гнев погас.

Просунув руку между планками двери, Дхарам Сингх поднял щеколду, в кромешной тьме ощупью добрался до своей кровати.

— Если хочешь есть, ужин тут, в теплой нише, — послышался в темноте бранчливый голос Дханно.

Ничего не ответив жене, Дхарам Сингх молча улегся. «Почему же именно сегодня все вдруг изменилось?» — с болью думал он. Голова разламывалась, усталые глаза слезились. И вдруг он подумал: «А может, к в самом деле от них отделиться — выделить Бханте причитающуюся ему долю...» Но мысль эта показалась ему дикой: а как же честь рода, которой он так дорожил? «Что люди скажут? Вот, мол, глядите — вырастил сынка, а потом пошел делить с ним тряпье да горох! Проклятье тому, кто идет на такой раздел!..» От всех этих мыслей голова шла кругом. Уже миновала полночь, а он все ворочался без сна — грубые слова Дханно, словно мелкие камни, впивались в тело.

И лишь к тому времени, когда с криком петуха забылся Джагсир, благодатный сон унял боль усталых глаз Дхарама Сингха. Но боль сердца, перелившись в причудливые образы снов, окрасила небеса его пустого мира в угрюмый, землистый цвет.

10

Утром к Нанди пришла Сутхи — попросить лом. Увидав во дворе поминальный столбик, который ночью сложил Джагсир, она в первый момент оторопела, но тут же попыталась разведать, что, собственно, произошло.

— Эй, тетушка! — В ее громком окрике звучало и удивление и насмешка. — Что это за домик для светильника у вас во дворе?

— Какой еще домик? — не меньше Сутхи удивилась Нанди, заслоняясь рукой от солнца и оглядывая двор.

— Припадаю к ногам твоим, тетушка! — Сутхи подошла к кровати и прикоснулась к ногам старухи. — Вон он, домик-то, в том углу.

— Да пошлет всевышний здоровья тебе и твоим героям-детям, да будешь ты счастлива в старости, — ответила на ее приветствие Нанди и снова изумленно спросила: — В каком углу, сестрица-рани? Клянусь братом[23], не пойму, о чем ты...

— Вставай покажу.

Сутхи взяла Нанди за руку, помогла ей подняться и повела в угол двора.

— Вот, смотри.

Тут только осенила Нанди ужасная догадка. Старуха села где стояла, будто враз обезножела. Долго-долго ощупывала она руками мархи. Сотканное из морщин лицо то вспыхивало, то бледнело. Сутхи не могла взять в толк, что творится с соседкой, и продолжала улыбаться. Но вот она заметила, что лицо Нанди мокро от слез, и усмешка тут же пропала. Сутхи присела возле старухи.

— Что с тобой, матушка? — сочувственно спросила она, поглаживая Нанди по плечу. — Вы, верно, поставили поминальный столб в честь святого Тхолы?

— Не будет тебе нигде покоя, великий законник! — утирая слезы, дрожащим голосом проговорила Нанди, словно перед ней была не Сутхи, а сам Дхарам Сингх. — Вчера, когда я спросила, что ты сделал, ты надул мне в уши целый тайфун врак. Успокоил меня, сам домой проводил. И моего честного сына заставил душой кривить. Так будь же ты проклят в этом и будущем мире! Пусть у тебя и соломинки не останется! О ты, праведник! Так-то ты отплатил нам за наши труды.

Речь ее, путаная и отчаянная, прерывалась тяжкими вздохами. И вдруг Нанди запела:

Ты, как раб, потел ради этих людей,

О отец, ушедший так рано!

И ты видишь — твой прах развеян в ветрах,

О несчастный, любящий странник!

Ты умен — так возьми же и нас в небеса,

О мудрец, ушедший так рано!

Сутхи-то нужен был лом, но творившаяся в этом доме несуразица взволновала ее. А тут еще Нанди взялась надрывать сердце.

— Полно, матушка, ну что теперь поделаешь, — дрожащим голосом успокаивала она старуху. — Зачем тревожить душу несчастного? В чем он повинен? Человек-то какой был — ровно святой! Разве знал он, сестрица, что людское сердце чернее ночи? А эти поганцы еще получат что им причитается! Ну, ладно... Ну, перестань...

Долго старуха не унималась. Но вот ей стало вроде бы полегче, и, утирая слезы, она хрипло заговорила:

— На этих грешников он всю жизнь работал, шкуры своей не жалел... Когда смерть за ним пришла, он все сына за руку держал, так и отошел... Теперь у этого в работе день за ночь заходит... Что же они такое с нами сделали? Ох, знала бы я раньше, сестрица-рани, я бы сына и на порог к ним не пустила!

Немало прошло времени, пока Сутхи удалось кое-как успокоить соседку. Она усадила Нанди на кровать и ушла, так и не заикнувшись о ломе.

Вернулся домой Джагсир, услышав, как мать слабым, надорванным голосом поносит Дхарама Сингха и его семейство, и сразу все понял. Не сказав ни слова, он тихонько прошел в лачугу.

До самого обеденного времени сидела Нанди во дворе и отводила душу; бормоча свои проклятья. Наконец, она встала и потащилась к лачуге. Теперь она окончательно ослепла, даже слабая способность различать свет и темноту оставила ее.

— Ты пришел, сынок? — ощупывая руками дверной проем, спросила Нанди.

Но когда Джагсир тихо ответил: «Пришел», она не услышала. Где ощупью, а где по догадке, она добралась до его кровати, села возле нее на полу и начала бормотать:

— Для чего же ты, сынок, сказал мне неправду? Знала ведь я, как эти негодяи отплатят за все наши труды... Чего еще от них ждать? Они и сесть-то рядом с нами брезгуют, только издали, словно собакам, кидают нам кость. Это раньше люди для людей крови своей не жалели... А нынче...

Тут Нанди закашлялась, завздыхала...

Джагсиру от ее нытья стало совсем невмоготу, да и голова разламывалась. Поэтому он не стал слушать материнских причитаний, а закрыл глаза и натянул на голову одеяло. Так и не узнал он, долго ли еще сидела возле него мать, долго ли бормотала свои жалобы и закатывалась в кашле...

Не прошло и дня, как новость, сообщенная Сутхи, разнеслась по всему кварталу, а затем и по деревне. Иные дотошные соседи, желавшие убедиться во всем собственными глазами, тайком заглядывали во двор Джагсира и потом со смаком рассказывали остальным, что они там увидели. Кое-кто поразумнее задумался, мудрые люди решили; что такое происшествие — знак гнева божьего, и ожидали всяческих бед. Повсюду только о том и говорили — но лишь тихо, между собой, в открытую никто не обмолвился ни словом. Умные люди считали, что не годится досаждать тем, кого и без того настигла божья кара.

А Джагсир снова, уже вторую неделю, лежал больной. Вернулась лихорадка, да еще и кашель прибавился. Нанди четыре-пять дней ходила за ним, подавала то холодное, то горячее, а потом и она свалилась. Зима принесла ей удушье. Стужа была такая, что бедная старушка подчас совсем лишалась дыхания, глаза у нее закатывались, руки и ноги сводило...

Хотя Джагсира и самого-то еле ноги держали, но ради матери он поднялся и пошел на работу. Пилюли, которые дал Раунаки, давно кончились, да и пользы от них не было. Дня два Джагсир кое-как перемогался, на третий же почувствовал, что здоров. А вот Нанди все хворала, и Джагсиру думалось, что на этот раз ей не выкарабкаться.

Однажды в студеную ночь он вдруг проснулся: ему показалось, что кровать матери пуста. В лачуге горел светильник, дверь была открыта. Он вскочил, вышел наружу и увидел, что Нанди, упираясь руками в землю и волоча за собой ноги, словно калека, ползет через двор к мархи. Джагсир услышал ее тяжелое, сиплое дыхание. Он рванулся было, чтобы поднять ее, но внезапно передумал и присел на пороге.

— Ну вот... сейчас приду... — словно в беспамятстве произнесла Нанди, добравшись наконец до поминального столбика и ощупывая его руками. Говорила она громко, словно с глухим. — Теперь уже нет на мне позора... Тебе не стыдно — ну и мне стыдиться нечего... Кабы ты хотел жить по закону, так придумал бы что-нибудь, прежде чем помереть... А теперь ни тебе нет спасения, ни мне... Зря погибли две жизни... Лучше бы нам с тобой и на свет не родиться... К чему жить, если не продолжить свой род?.. Таких пропащих и без нас немало....

Нанди захрипела, стала валиться набок. Джагсир подбежал, взял ее, как малого ребенка, на руки, внес в лачугу и уложил на кровать. Мать дышала часто, прерывисто, глаза ее неподвижно застыли. Джагсир взял из ниши глиняный горшочек, в нем было немного теплой воды; набрав воду в рот, сбрызнул Нанди лицо, но и это не привело ее в чувство. Тогда он поплотнее укутал мать одеялом, сверху положил другое, а сам встал над нею. На мгновение мелькнула было мысль позвать аскета-знахаря, однако Джагсир никуда не пошел, а присел на свою кровать и сам себе вслух сказал:

— Коли пришел ее час, не к чему тянуть. Зря только будем мучить беднягу...

Он улегся на кровати так. словно все происходившее было ему безразлично, и уставился глазами в потолок. И вдруг ему померещилось, что с потолка на него кто-то смотрит и спрашивает:

— Скажи, подлый человек этого подлого мира, зачем червям из преисподней дается людское обличие?

А потом вновь лихорадка отняла память. Когда же Джагсир пришел в себя, ему почудилось, что дыхание матери сопровождается каким-то странным звуком. Но пока он поднимался с кровати, звук этот замер. В лачуге стало совсем тихо. Джагсир подошел, взял Нанди за руку, почувствовал, как слабеет под пальцами биение крови, увидел, как потемнели наполовину прикрытые веками глаза...

Он сдернул с бельевой веревки одеяло, расстелил на земле, переложил на неге мать.

— Вот ты и ушла, — проговорил он. — Ушла, не взяв в рот священной воды Ганга. И я скоро уйду отсюда. Следом за тобой.

Джагсир снял и отложил в сторону подстилку с материнской кровати. Затем поплотнее завернулся в одеяло, сел возле тела матери и уперся взглядом в стену. И потянулись долгие, долгие часы — пустые, бездумные.

Когда через дверные щели стал пробиваться утренний свет, Джагсир поднялся и вышел из лачуги. Прежде всего он сообщил печальную весть сведущим в таких делах старым людям из своего квартала, потом пошел к Дхараму Сингху. После того дня, когда срубили тахли, Дхарам Сингх перестал бывать в доме, а обосновался в пристройке. Джагсир нашел его лежащим под навесом, подошел к кровати и проговорил:

— Брат... Ночью матушка скончалась...

В ответ он не услышал ни удивленного возгласа, ни слов сожаления. Дхарам Сингх лишь вздохнул и сказал с каким-то даже удовлетворением:

— Скончалась — и ладно... Много, верно, хорошего сделала она в прежних своих рождениях... пока не пришла в наш мир... — Голос его пресекся.

Он встал, надел тюрбан, сунул ноги в туфли. Покрасневшие от бессонницы глаза его налились влагой. Эта влага растопила лед, сковавший Джагсира: он опустил голову, и слезы хлынули рекой, словно долгие годы копились они в душе...

— Помяни имя всевышнего... Все мы уйдем, так уж положено. Кто раньше, кто позже, — хрипловатым голосом утешал его Дхарам Сингх.

Ему хотелось укрепить сердце Джагсира, но при этом сам он так расстроился, что уж и сказать ничего не мог. Немного погодя он вытер глаза, набросил на плечи мукку и потянул Джагсира за руку, заставляя подняться.

— Идем, позаботимся о ней в последний раз. А наша печаль умрет лишь вместе с нами...

Во дворе у Джагсира собралось уже довольно много народу. Женщины омыли тело покойной. Сухти знаком позвала Джагсира в лачугу. Дхарам Сингх присоединился к сидевшим снаружи мужчинам.

— В чем мы ее положим? — с тревогой спросила Сутхи Джагсира. — Тряпки какие-никакие найдутся?

Джагсир об этом понятия не имел. Он пошел в дальний угол лачуги, стал открывать старый сундучок. Ржавый замок поддался только после того, как его хорошенько потрясли. Наконец, крышка была поднята, Джагсир сунул руку внутрь и тут же сверху обнаружил небольшой узелок, увязанный в кусок домотканины.

— Может, это оно и есть? — предположила Сутхи, заглянув через плечо Джагсира в сундучок.

В узелке оказались три сари, саван и веревочный поясок.

— Тут все, что надо, — успокоенно промолвила Сутхи и унесла узелок.

А Джагсир остался. В душе его снова заговорил тот, ночной человек. «И это все твои сокровища, матушка?» — спросил он. Джагсир не мог сдвинуться с места и опустился на землю возле сундучка. Весь облик его представлял сейчас многоцветную загадку: одной краской была расцвечена чужая улыбка на губах; другой — цветом скорби и беды — горели его глаза; третьей краской — угрюмым цветом старой соломы в его гнезде, цветом темного будущего — отливало изможденное, высохшее лицо. В этом сочетании цветов как бы раскрывалась тайна всех прежних поколений, всех предков Джагсира. Душа его только лишь угадывала эту тайну, проникнуть же в ее глубину он был пока не в силах. Неведомое оставалось неведомым, ибо краски подчас обманывают человеческий глаз: два цвета, смешавшись, дают третий...

Спустя некоторое время Джагсир все же вышел и присоединился к сидевшим во дворе. Как бывает на подобных сборищах, затеяв обычный разговор, некоторые люди подчас увлекали его в опасное русло. Но открыто судачить никто не решался. Иногда мелькало кое-что, не особенно лестное для покойницы, однако мягкость Джагсира неустанно тупила острия шипов, пока наконец двое-трое мудрых односельчан не завели подобающую случаю беседу.

После того как тело Нанди было предано огню, жители деревни, прослышавшие о ее кончине, потянулись к лачуге Джагсира. Женщины сидели в одном конце двора, мужчины — в другом. К вечеру люди разошлись, во дворе остались лишь Джагсир и Дхарам Сингх. Джагсир упрашивал старого хозяина пойти домой, отдохнуть, но Дхарам Сингх, тяжко вздохнув, сказал:

— А есть ли у меня дом, Джагсиа?

Он с минуту помолчал, потом заговорил, словно решившись наконец сбросить груз, так больно давивший на сердце:

— У тебя — одна печаль. У тебя — никого и ничего... А думаешь, те, у кого все есть — дом, семья, земля, груда добра, — они счастливы? Ты — мой брат, что мне от тебя таиться? Когда срубили твое тахли, в доме началось такое, что я оставил все и живу теперь в пристройке под навесом, как аскет... Что поделаешь? Этот мир, верно, создан для дурных людей. Чтобы с ними жить, надо иметь костяк, крепкий, как стан железной повозки весом в семь манов, тело — жесткое, как корневище акации, а душу тяжелую, как молот. Мягкого человека легко оскорбить, мягкого человека растерзают и развеют по ветру, как ворох шелухи. — Дхарам Сингх чуть передохнул и горячо продолжал: — Что это за мир — без любви, Джагсиа? А любовь сейчас будто вымело из сердец... Земля и собственность лишь раздувают пламя вражды. Если люди не сошлись по душе, то земля, собственность — только дерьмо в их руках. И люди лижут это дерьмо... Да будь проклята такая жизнь!

Дхарам Сингх умолк. Потом с тяжелым вздохом прошептал: «О всевышний!» — и отправился домой. А Джагсир совсем растерялся. Он сидел, размышляя о том, что рассказал Дхарам Сингх, снова и снова возвращался к его словам о теле, жестком, как корневище, и о душе, тяжелой, как молот, но каким должно быть лицо у такого человека, он не знал.

Дхарам Сингх выспался, поел, прихватил пару лепешек для Джагсира и снова пошел делить с ним скорбь.

До поздней ночи длилась их беседа. Дхарам Сингх откровенно рассказал о черных замыслах Бханты и его матери. И когда в ту ночь он засыпал, на душе у него было легко. А Джагсир, хоть и любил всю жизнь Дхарама Сингха, почему-то не мог целиком уйти в его горе и лишь на словах проявлял сочувствие. Когда же Дхарам Сингх ушел спать, Джагсир не переставал думать о нем.

На третий день после кончины Нанди Дхарам Сингх сам выбрал из ее пепла все, что надлежало передать аскетам на Ганге, проследил, чтобы весь обряд был выполнен как следует, а Джагсиру сказал:

— Ты только не тревожься. Я, правда, и сам-то сейчас не в себе. Все, что у меня есть, я отдам на благие дела, тогда, может статься, и моя жизнь пройдет не без пользы. А ты теперь отправляйся в Харидвар[24]. О смерти потом толковать будем. Насчет бумажек и кругляшек не беспокойся — на вот, возьми сколько есть.

Он протянул Джагсиру пять бумажек по десять рупий, но у того рука не поднялась взять их.

— Держи, держи! — прикрикнул Дхарам Сингх, втискивая деньги в кулак Джагсира. — Разве я вам чужой? Ведь покойница по закону приходилась мне матерью, значит, и ты мне по закону брат. Кто еще остался у меня в этом мире? — И он прослезился.

— Куда же я дену твой дар, брат Сиан? — не помня себя, воскликнул Джагсир. Он прильнул к груди Дхарама Сингха и заплакал.

Дхарам Сингх утешал Джагсира, словно малое дитя, но тот все не мог успокоиться, как будто именно сегодня настало время смыть с души боль, копившуюся там в течение всей жизни.

11

Весть о смерти Нанди разлетелась по округе, В доме Джагсира собрались все его четыре сестры, пришло несколько близких и дальних родичей со стороны отца. Глядя, как принимает их Джагсир, люди рты поразевали. Во время угощения иной обладатель тюрбана из дешевого муслина не знал, куда глаза девать от стыда за свою бедность. Сестрам же Джагсир подарил по три шелковых сари каждой, по пять серов фруктов и сластей да еще деньгами дал по пять рупий. Ни одного богатого землевладельца деревни не поминали так щедро. Люди в толк не могли взять, откуда такая роскошь.

— У этого чертова шурина, видать, была где-нибудь зарыта кубышка...

— Как размахнулся, негодяй! От таких расходов не то что бедняк — зажиточный хозяин по миру пойдет...

— Всю жизнь, небось, копил...

— Жила одинокая душа, к тому же старуха, прабабка скряги, вот и насобирала за весь свой век...

Тайну знали только два человека — Дхарам Сингх и Джагсир. Да еще ее пронюхала Дханно: уже на другой день послала она Бханту на базар, в лавку к ростовщикам — узнать, сколько денег занял у них отец. К вечеру Бханта вернулся и сообщил, что Дхарам Сингх задолжал ростовщикам больше семи сотен. При этой вести Дханно словно семью огнями подожгли. Еле дотерпела она до того часа, когда Дхарам Сингх, проводив последних гостей Джагсира, пришедших почтить память Нанди, вернулся наконец к себе в пристройку. Дважды посылала она туда младшего сынишку разведать, пришел ли отец. И вот поздно вечером, едва лишь успел он прилечь, как явилась разъяренная супруга в сопровождении старшего сына и напустилась на него, словно бешеная собака.

— Так вот что ты задумал! Хочешь спалить дом — так облей маслом да подожги! Покойников оплакать — дело недолгое. Чего ради ты вздумал транжирить деньги, кормить такую ораву?

Дханно рассчитывала, что муж, вспылив, прикрикнет на нее, и тогда у них с Бхантой будет повод выложить все, что на сердце накипело, но Дхарам Сингх молчал, будто и не слышал ее слов.

— Что, кирпич в глотке застрял? — все более распалялась она. — Другой бы на твоем месте вначале семью обеспечил, а потом бы уж и душу спасал. Может, думаешь, дети и внуки весь свой век славу тебе будут петь?..

А Дхарам Сингх все молчал. От этого Дханно еще пуще озлилась. Она подступила совсем близко к его кровати, уперла кулаки в свои крутые бока и завопила:

— Этот сучий род всю жизнь к нам липнет, вше проползти не дает, а ты ради их предков по семь сотен выкидываешь да еще в долги влезаешь! И хоть бы заикнулся родным! Хочешь пустить все по ветру, так вначале придуши обоих сыновей, а мне купи саван да чашку для подаяния, чтобы я ходила от двери к двери. Тогда уж и верно слава о тебе по двенадцати деревням прогремит!

То, что Дханно дозналась о семистах рупиях, да еще с такой глумливой насмешкой толковала о его славе, будто теркой ободрало душу Дхарама Сингха. Ему бы заорать во всю глотку: «Пошла вон, собака! На куски тебя разорву!» Но что-то и в самом деле застряло в горле. Рвущаяся изнутри боль острыми иглами пронзила тело, а уста все были немы.

— Пошли, матушка. Коли он так с нами обходится, у нас другого пути нет, — сказал стоявший позади Бханта. — До этого дня мы его почитали, но раз он сам не хочет о нас думать, чужой он нам.

Дхарам Сингх и не заметил, что Дханно пришла с сыном. Когда он услышал голос Бханты, душевная боль стала почти нестерпимой. И все же слова не шли с языка.

— Да если бы свой был, разве бы он такое сделал? — подхватила Дханно. — А что он еще натворит? Больше мы не можем находиться под защитой этого дьявола, который хочет из собственного дома погребальный костер устроить!

И поскольку муж ничего не отвечал, она с угрозой заявила:

— Хватит прикидываться смирной коровой! Прочисть уши да слушай: раз ты с нами так поступаешь, изволь выделить землю моим сыновьям и мне. Остальные четыре гхумана, что приходятся на твою душу, хоть завтра просаживай, плакать не станем. А сам ступай к тому бездетному — вместе харч готовьте, вместе и жрите. Заодно он приохотит тебя к опиуму, вину и другим пакостям. Парочка выйдет на загляденье — лебеди, да и только!

Дхарам Сингх знал, что рано или поздно это произойдет, но он и представить себе не мог, чтобы Дханно произнесла свой приговор так беспощадно. Откуда у нее взялись такие мерзкие, язвительные слова? Хотя в последние годы между ним и женой не было лада, Дхарам Сингх благодаря своему умению сносить любой напор кое-как сохранял в доме мир. Теперь же, видно, всему конец...

И сразу же голову словно обручем стянуло, горло перехватило, потемнело в глазах... Дхарам Сингх не знал, долго ли еще осыпала его бранью Дханно, не заметил, когда жена и сын ушли. Очнулся он лишь перед рассветом. Под навесом царила зимняя стужа — холод пробрался под выношенное одеяло, сковал колени. Дхарам Сингх выпростал из-под одеяла лицо и сквозь камышины, завесой спускавшиеся с крыши, увидел две ярко сиявшие звезды. Долго смотрел он на эти звезды, и ему начало казаться, что вовсе это не звезды, а плоды ритха. Потом он вдруг почувствовал какое-то жжение в спине. Он сел на кровати, но жгучая боль все усиливалась. Тогда он встал, завернулся в одеяло, сунул ноги в туфли и вышел из-под навеса. Окоченевшие колени не гнулись, но уже почти не болели, не то что спина. С трудом переставляя ноги, миновал он водоем и пересек двор.

Ночь безмолвствовала. За все полвека своей жизни не знал Дхарам Сингх столь густой тишины. В ней ощущалась какая-то особая печаль. Эта печаль разливалась в груди, словно стужа месяца пох, мертвила тело. У Дхарама Сингха даже дыхание занялось. У выхода в проулок он на миг задержался, поднял голову и беглым взглядом окинул домишки, так похожие на норы. Потом опустил глаза и побрел к базару.

12

Где бы ни появился Джагсир после смерти матери, повсюду его встречали соболезнованиями, все удивлялись терпению, с каким Нанди переносила свои недуги, хвалили покойницу за теплоту и сердечную мягкость. Кое-кто, говоря хорошее о матери, не поскупился и на похвалы сыну. Джагсира эти похвалы приводили в такое смущение, что дня два-три после этого он глаз никуда не казал.

Все тринадцать суток, пока длился саттхар по Нанди, Раунаки провел в доме Джагсира, вместе с ним прислуживал людям, пришедшим посидеть на соломе, оплакать покойную. А потом он что-то занемог, один день даже провалялся в постели. На другой день он все поджидал Джагсира — должен же тот проведать друга! Но Джагсир не появлялся, и вечером Раунаки пошел к нему сам.

— Как дела? Здоров ли?

— А-а, Раунака! — обрадовался Джагсир. — Да я здоров, только из дома выходить неохота.

— Бывает и так, — тоном мудреца изрек Раунаки. — Где огурец до времени оторвался, там и вода из плети потечет. Так и человек... Ты, умная голова, пораскинь мозгами: нет ее — и все тут. Такова была ее воля, так она решила.

Джагсир не возразил ни словом. Оба немного помолчали. Раунаки показалось, что друг его приуныл. Тогда, погладив пальцами свои крысиные усики, он предложил:

— Может, чего поешь?

— Нет, не хочу...

— Дурачок! — Раунаки прикрикнул на друга, словно на маленького, даже щелкнул его по лбу. Потом назидательно сказал: — Тело состоит из пищи. Если оно погибнет, его уже не вернешь. Пока жив, ни от чего не отказывайся, Джагсиа... Погоди, я принесу хлебцев. Сейчас сбегаю, испеку для себя и для тебя парочку.

Заботливость Раунаки так растрогала Джагсира, что он и ответить не сумел.

— Да, вот еще... Позабыл совсем, — уже с порога тихонько сказал Раунаки. — Бхани велела передать, чтобы ты как-нибудь заглянул к ним. «Он, мол, тоскует, может, ему тогда полегче станет...»

Он умолк. Джагсиру показалось, что маленькие глазки друга по-кошачьи засветились. Раунаки все переминался у порога, теребя пальцами правой руки свою редкую бороденку, потом, слегка наклонившись к Джагсиру, почти прошептал:

— Ты сходи... Как поглядишь на нее — и горе с полгоря покажется... Ладно, я пошел. Только не домой, тут же вернусь — принесу чего-нибудь поесть.

Когда Раунаки ушел, лачуга показалась Джагсиру совсем мрачной. Болтавшиеся на веревке лохмотья одеял навевали жуть. Свет, что ли, зажечь? Он встал и принялся шарить по углам в поисках спичек. Но коробок куда-то запропастился. Тогда он вышел наружу. Темнота еще не сгустилась, небо на западе полыхало багрянцем. Джагсир немного помедлил на пороге и пошел прочь, так и не прикрыв за собой двери.

Он шел по дороге, ведущей к базару, миновал прудок, служивший для сбора дождевой воды, и вдруг остановился, словно о чем-то вспомнил. Оглянулся назад, туда, где осталась деревня. В плотных сумерках ее лачуги напоминали сторожевые площадки — их устраивают на деревьях, чтобы охранять урожай. Слева темнел прудок, справа раскинулись пшеничные поля. Пшеница стояла густая, как лес, высокая — почти по пояс, ровная, словно подстриженная ножницами. Джагсир посмотрел вдаль, поверх пшеницы, потом оглянулся на пруд. На дне его, будто отвар в горшке, застоялась вода — грязная, мутная. И все-таки в ней отражались звезды.

На душе у Джагсира от этой картины стало еще мрачнее. Он стоял неподвижно, а тем временем внутри у него что-то все взлетало и падало, словно он сидел в качающемся паланкине: когда тот опускался, воздух выходил из легких, когда поднимался — грудь переполнялась.

Джагсир повернул к деревне. Эти подъемы и спады утомили мозг — голова вдруг стала тяжелой. Пройдя мимо большого пруда, Джагсир свернул к дому Дхарама Сингха, заглянул через низенькую загородку под навес — там никого не было. У Джагсира почему-то защемило сердце, он понурился и зашагал прочь. Пересек деревню. Вот и переулок, где живет Никка. Джагсир приостановился. Три шага, отделявшие его от ворот, он прошел словно по горячей золе. В доме горел светильник, слышался ребячий смех. Лицо Джагсира на мгновение осветилось улыбкой, но она тут же померкла.

Наша недотрога Бхани —

Не подруга для гуляний!

Это был зычный голос соседки, жены дядюшки. Джагсир почернел, как луна в затмение, отпрянул от ворот, будто ожегшись, круто повернулся и торопливо пошел прочь.

В лачуге его горел огонь.

— Где это ты шатался, негодяй? — встретил его Раунаки. — Я тебя бог весть сколько прождал!

Не говоря ни слова, Джагсир опустился на кровать.

— На-ка сперва поешь, — сказал Раунаки, придвигая к нему решето с хлебцами. — А потом — вся ночь твоя.

— Не хочется, Раунака. — И Джагсир растянулся на кровати.

— Да будет тебе! — Раунаки схватил его за руку, заставляя сесть. — У-у, страшилище! Дитя неразумное! Может, у тебя вместо хлебцев найдутся лепешки, жаренные в масле?

Джагсир не мог противиться другу. Он сел на постели. Раунаки принес со двора горшок воды. Некоторое время Джагсир сидел, безрадостно разглядывая бледные кособокие хлебцы. Потом взял один, разломил и большими кусками стал запихивать в рот. Наклонился к горшку, глотнул воды. Так он прикончил один хлебец, остальные сложил в решето, накрыл и поставил в нишу позади светильника.

— Пока хватит, — сказал он. — Эти на завтра.

— Ой-ой-ой! — с укором протянул Раунаки. — Ты, друг, и впрямь привередничаешь, как младенец.

Но Джагсир, не слушая его, уже снова растянулся на кровати.

— Ночуй сегодня у меня, Раунака! — попросил он. — Поговорим.

— Тут и будем спать. Хорошо, брат, что у нас с тобой не зарыты нигде золотые монеты. Ведь сторожить бы пришлось.

Раунаки опрокинул на ножки прислоненную к стене лачуги кровать и с удовольствием уселся. Настроение у него было отменное, такого он давно не помнил. Пожалуй, с тех пор, как ушла Санто, он впервые был так весел и доволен.

— Только человек — лекарство для человека, Джагсиа, — сказал он, сдернув с веревки подстилку и расправляя ее на сетке кровати. — Одинокий человек — что он может? Помереть...

— Ага! — коротко отозвался Джагсир.

Он подождал, пока друг улегся, и натянул на себя ватное одеяло, потом осторожно спросил:

— А Санто... больше не вспоминаешь?

Раунаки ответил не сразу — чуть помедлил, затем с трудом вытолкнул из себя:

— Вспоминаю. — На миг он запнулся и вдруг затараторил взахлеб, так быстро, что Джагсир еле поспевал за смыслом его речи: — Зачем ворошить память о Санто, Джагсиа? Убила она меня! Из жизни выкинула... Уничтожила... И соломинки в душе не оставила, беспутница! Огнем спалила меня разлука, Джагсиа! К чему мне теперь жить?

Джагсир, ожидавший, что Раунаки, по своему обыкновению, обратит разговор о Санто в шутку, почувствовал себя так, будто ткнул иглой в нарыв, назревший в душе друга. Он приподнялся, пристально поглядел на Раунаки, увидел, как дергаются его крысиные усики, как дрожат, словно пламя на ветру, пальцы, теребящие редкую бороденку, и до боли пожалел, что посмел притронуться к этому нарыву.

— Я вот что думаю, Джагсиа, — снова заговорил Раунаки. — Если для людей нашего с тобой полета бог уготовил такую расправу, так уж лучше бы он создал нас птицами либо какой скотиной.

Тут Раунаки размечтался было о вольной жизни, которую вели бы они в обличье птиц и животных, но трезвая, жесткая мысль о полной недостижимости такой воли заставила мечту его, подобно градине, со свистом упасть на землю. Он умолк.

Джагсиру хотелось в разговоре с другом рассеять собственное смятение. Но обнаружив, что и Раунаки, подобно ему самому, захвачен потоком каких-то чужих, далеких мыслей, он снова впал в уныние.

А Раунаки, не обращая внимания на Джагсира, все говорил и говорил:

— Человеку дал творец десяток тел, человек изжил одно, а девять — где?.. Жил на свете один бедняк, Джагсиа, — маслодел. Весь свой век провел он у давильного жома. От старых и мудрых слышал он, что, пока длится жизнь человека, десять раз меняется судьба его. Говорят, коли возносить моления навозной куче, то на двенадцатый год и она откликнется. Так как же творцу не услышать молений человека? Но человек-то этот был любимцем судьбы, вроде нас с тобой, Джагсиа. Вот он и продолжал поджаривать то же семя, да все на той же сковородке. Наш брат носит наглазники, как бык, вертящий жом. Человек прикрыл глаза своей скотине, а творец прикрыл глаза человеку.

Миновало так и пять десятков лет, и шесть, а маслодел все хлопотал у своего жома да твердил присловье: «Человеку дал творец десяток тел, человек изжил одно, а девять — где?» Но вот грянули барабаны при дворе всевышнего: в городе остановился приезжий купец с караваном мулов, нагруженных сокровищами, а ночью один из мулов возьми да приблудись к дому маслодела. Тот провел скотину во двор, снял золотую кладь, а потом отогнал мула прочь палкой. С того дня, Джагсиаг маслодел твердил уже другое присловье: «Держи ушки на макушке, человек, или доли не сменить тебе вовек».

Раунаки умолк было, потом, так и не дождавшись от Джагсира одобрения, заговорил снова, вперив взгляд в потолок:

— В богатстве, Джагсиа, вся сила. Она-то и дает человеку другое тело, вторую долю. Недаром говорят, что у тех, чьи амбары от зерна ломятся, и дурак в умниках ходит. Нынешний мир на деньгах стоит, а у кого их нет...

И снова притих Раунаки, вроде бы и дышать перестал.

— Держи ушки на макушке, человек, или доли не сменить тебе вовек! — почти закричал он вдруг, так что Джагсир даже вздрогнул. — А тот-то, чертов тесть, единственную долю мою похитил! — И он захохотал громко и отчаянно.

Джагсир вскочил, думая, что с другом творится что-то неладное. А Раунаки все поглаживал кривыми пальцами правой руки свою бороденку, левой же вытирал слезы, и углы его рта кривились под усами, словно он еще продолжал смеяться.

— Что с тобой, Раунака? — с удивлением окликнул его Джагсир.

— Со мной? Ничего, — столь же удивленно отозвался Раунаки. — Что со мной может быть? Я все стараюсь втолковать тебе одну вещь...

Он вновь уставился взглядом в потолок и, продолжая теребить бороденку, проговорил:

— Что еще может с нами случиться, Джагсиа? Если есть тут в чем моя вина, пусть чертов шурин мне хвост оторвет!

Он вздохнул, но в словах его уже звучала привычная смешинка, заставившая и Джагсира улыбнуться.

До позднего часа длилась их беседа. Раунаки пересказывал другу старинные кисса — о Нале и Дамаянти, о воре, похитителе людских душ, о благочестивом Пуране. Джагсиру казалось, что друг взял его за руку и увел от житейской грязи в какой-то иной мир — чужой и далекий, но прекрасный. И засыпая в ту ночь, Джагсир впервые за долгое время ощутил на душе покой.

13

Утром Раунаки собрался домой. Джагсиру он сказал:

— Пойду приготовлю чай. Ты приходи поскорей.

Он пошел было, но задержался и спросил:

— Травка-отравка есть или все кончилось?

— Несколько катышков, кажется, осталось, — отвечал Джагсир со своей кровати.

Одной рукой закручивая тюрбан, Раунаки запустил другую руку в кошель. При этом он так раскорячил свои кривые ноги, что Джагсиру пришел на память Негодяй-шурин из пьески «Шурин Рани-хана», виденной им в кукольном театре. Бог весть как этот шурин Рани-хана забрел в голову Джагсира и заставил его рассмеяться.

— Мне нынче сон привиделся, Раунака, — сказал он. — Будто явилась твоя Санто, привязала твой тюрбан к балке и задумала тебя повесить. И вот вешает она тебя, а твоя рука точно так же к кошелю тянется...

— Сейчас вся моя жизнь в этой коробочке, — не обращая внимания на слова приятеля, заявил Раунаки, кое-как заматывая тюрбан и в то же время вытаскивая из кошеля коробку. — Пока еще есть, но дней через пять-семь — конец.

Раунаки кинул в рот катышек опиума, спрятал коробку. Маленькие глазки его засветились удовольствием. Но когда он выбрался из лачуги, кривые ноги его подгибались сильнее и брел он совсем медленно. Только сейчас дошел до него смысл виденного Джагсиром сна.

Раунаки ушел, а Джагсир вдруг почувствовал волчий голод. И на душе заскребли кошки — по работе соскучился, что ли? Он вскочил, достал из ниши холодную, как лед, давно застоявшуюся воду, принялся умываться. Потом прихватил с собой лопату с коротким черенком и вышел наружу. От налетевшего откуда-то холодного ветра заломило в висках. Джагсир поправил накинутое на плечи одеяло, замотал его краем лицо, но боль не унималась.

Подходя к лачуге Раунаки, он приметил там разведенный огонь, с удовольствием подумал, что сейчас наконец согреется, и вошел. Раунаки хлопотал у кирпичной печурки, на которой стоял котелок с водой, — подбрасывал в топку хворост, пучки травы. В лачуге было черно от дыма. Раунаки не заметил прихода Джагсира: он на чем свет стоит честил отсыревшее топливо.

— А Санто, видать, и вправду вешала тебя ночью на балке! — сказал Джагсир и жестом показал, как вешают за шею.

Раунаки вздрогнул, протер слезившиеся от дыма глаза.

— Где бы ни вешала — ее воля! — усмехнулся он. —Вот уж третий год пошел, как она взялась за это дело. Добро бы только во сне вешала, а то...

Речь Раунаки звучала вроде бы беспечно, однако столько в ней было затаенной любви, что Джагсир понял: до смертного часа не забудет его друг свою Санто.

Нам не смерть сулила разлуку, друг —

Нам жизнь присудила разлуку, друг!

Джагсир медленно произнес это двустишие из услышанной от друга кисса. И в слезящихся глазах Раунаки тотчас засиял ответный огонек.

— Да! — легко отозвался он. — Жизнь присудила разлуку... Эх, грешные души, зачем присудила?..

Морщинистое лицо его стало вдруг темнее дыма, глаза вновь налились слезами, и он принялся утирать их обеими ладонями.

Джагсиру подумалось, что неладно он поступил, снова затевая разговор о Санто. Он примолк. Раунаки бросил в кипящий котелок ком патоки и пригоршню чая. Темный, как виноградный сок, чайный навар забурлил и начал выплескиваться на печурку. Тогда Раунаки вылил в котелок раздобытое где-то молоко, и кипевшая ключом жидкость мгновенно успокоилась.

— Так вот и мужчина, Джагсиа, — заметил Раунаки. — Бурлит, словно чай. А женщина — как молоко: сольется с ним и вмиг успокоит...

Джагсир глянул на Раунаки и приметил во влажных глазах его прежний мягкий блеск, видный даже сквозь дымный полог, который навесила трещавшая в печурке сырая солома. Джагсир подумал, что легкий характер Раунаки спасает его от тяжелых и горьких переживаний.

— Была бы у нас с тобой какая-никакая скотина, разве стали бы мы пить эту отраву — чай? — с улыбкой спросил Джагсир.

— Таким, как мы, положено пить чай без молока, — отвечал Раунаки. — Чай — погибель наша, Джагсиа, он сжигает у человека нутро. Холостяк потому и умирает до времени, что кипит зазря, вроде этого зелья — чая. Добавить бы молока, и перестал бы кипеть. А он все кипит и кипит, пока весь паром не изойдет, а там, глядишь — котелок-то пустой...

Раунаки все болтал и чудачил, Джагсир в задумчивости кивал головой или ронял короткое «ага».

Напившись чаю и проглотив катышек опиума, Джагсир поспешил в поле. Когда он выходил из лачуги Раунаки, солнце уже сияло вовсю. То ли воздух стал теплее, то ли помогли чай и опиум, только ноги и руки немного согрелись.

Джагсиру пришло было на ум заглянуть прежде к Дхараму Сингху, но так не терпелось поглядеть на свою пшеницу, что спустя мгновение он уже быстро шагал к полю.

Вот и холмик, за ним две-три запашки, а дальше — его поле. Покамест лес дозревающей пшенипы скрывает его. Джагсир пересек дорогу, пошел полевой тропкой, потом остановился и глянул перед собой. Он увидел свою пшеницу — тощие, пожелтевшие кустики от силы двух четвертей высоты. Мгновенно гулко забилось сердце и вдруг почти замерло. Потемнело в глазах. Такого он и представить себе не мог...

Джагсир подошел вплотную к своему участку, опираясь на рукоять лопаты, присел на бугорке, в том самом месте, где однажды ночью нежилась и играла переползшая через него змея, и помертвевшим взором начал оглядывать поле — от одной межи до другой. Ему чудилось, что каждый из этих хилых, пожухлых кустиков впивается ему в глаза... Тут и там пшеницу потравил скот, все поле было изуродовано, будто тело, пораженное проказой. Земля зачерствела, окаменела. Никто не поил, не разрыхлял ее. Даже пробившаяся на бороздах сорная трава иссохла от жажды и стужи.

Покосившись на соседнее поле, Джагсир увидел там густую зеленую пшеницу, и острия ее стройных копий поразили его сердце больнее, чем вид собственного опаленного поля. Он поспешил отвести взор и уставился себе под ноги. Там зияла глубокая яма, громадная, как само земное око. Эта яма, эта черная пустота с безобразными неровными краями напоминала мертвую глазницу, лишенную век. Джагсир встал и принялся засыпать яму выброшенной из нее землей.

До самого обеда, ни на мгновение не разгибаясь, махал он лопатой, но яма вроде бы не уменьшалась. Лопату он прихватил узкую, будто рука без ладони, ею и пригоршню земли поддеть было трудно. Никогда еще не возился он так долго со столь несложным делом. Обычно, когда работа не спорилась, быстрее приходила усталость, нынче же и утомления не было. Он засыпал яму, сел и принялся разбивать большие комья земли, разравнивать ее. Когда, закончив работу, он поднялся на ноги, солнце было уже в зените.

Джагсир осмотрелся. Вокруг ни души, лишь там, далеко, вдоль отводного канала идут какие-то люди. Он чуть постоял, глядя по сторонам, потом закинул на плечо лопату и двинулся к холмику. Внезапно захотелось есть. Заныла натруженная спина, отказались держать ноги.

Взобравшись на холмик, он снова немного постоял и вдруг побрел обратно. Вокруг ямы, среди кустиков побитой морозом пшеницы там и сям валялись обломки коры от его тахли. Джагсир размотал тюрбан и стал складывать в него эти остатки былого.

На пути к деревне ему повстречался человек, возвращавшийся с ярмарки, какие обычно устраивают в месяце висакх. Окинув взглядом фигуру Джагсира, с узлом на голове медленно плетущегося по дороге, человек этот с усмешкой спросил:

— Куда путь держишь, друг? Видать, разжился свежей карелой[25] и теперь спешишь изжарить ее на сковороде?

Джагсир молча миновал прохожего, будто и не слышал его слов.

— Ах, ты, чертов шурин! Грязный метельщик! Подумаешь — родич Рани-хана, большого богача! Да с тобой, черномазым, и говорить-то грешно! Справил пышные поминки, а теперь пузырится, будто тесто, слова лишнего не обронит!

Как ни тихо говорил человек с ярмарки, Джагсир все же услыхал его слова, однако и тут ничего не ответил: он с трудом превозмогал боль в глазах, израненных остриями пшеничных кустов.

14

Дома Джагсир вытащил во двор кровать и немедленно улегся. Его терзал голод. Печень словно ножом резали. Обвязав поясницу домотканым полотенцем, подтянув колени к самой груди, он лежал, укрывшись с головой ватным одеялом, но грызущая боль все возрастала. Тогда он сел, уперся локтями в колени, сложился чуть не пополам. Все было напрасно. Наконец, он встал и вышел со двора. Боль, полыхавшая где-то в печени, подкатила к голове, пришлось ухватиться за угол лачуги, чтобы не упасть Немного погодя тьма в глазах стала рассеиваться, он чуть оправился и двинулся в путь.

Солнце клонилось к закату. Подходя к усадьбе Дхарама Сингха, Джагсир еще из проулка приметил на чауке перед домом Дханно, месившую тесто. Он было засомневался, идти ли дальше, но тут сквозь щель неплотно притворенной калитки на него глянул большой влажный глаз. И сразу замычал Серый. Джагсира будто насквозь пронзило иглой. Он почувствовал, как что-то твердое в душе его вдруг начало таять, таять и горячим маслом разливаться по телу. Невидимая рука словно втащила его во двор.

Вот он уже возле быков, встал между ними и гладит, и ласкает их, и треплет за уши, а сам все говорит, говорит, как безумный:

— Негодники вы мои! Совсем отощали... Никто и не покормит вас толком... Ах вы, чертовы дети, простачки-дурачки! Ишь ведь как животы подтянули... Ребра пересчитать можно. Видно, только тот о вас и позаботится, кто растил да холил... А так — кому до вас дело? Людям нужна только ваша работа... Ох-хо-хо! Одни кости да кожа...

Быки лизали ему ладони, ноги, лизали так, словно спешили утолить голод. Их большие глаза светились такой лаской, понять которую мог лишь тот, кто растил их, вспаивал молоком, кто часами чистил их спины скребницей и растирал тряпками, кто умащивал маслом их рога, отчего те становились похожими на блестящих змей, кто в зимние студеные ночи без устали убирал за ними навоз и подстилал свежую солому им под ноги, кто никогда не заставлял их работать через силу и ни разу не поднял на них руку... Животные стиснули Джагсира боками, словно не хотели отпускать его от себя. А он все глядел им в глаза, все гладил их, все беседовал с ними и в этих беседах, казалось, утопил свою боль, позабыл весь мир.

— Ты ведь, кажется, сделал все, что хотел. А теперь ты задумал и их увести с собой?

Джагсира будто кто по голове кирпичом трахнул. Он оглянулся и увидел у ворот жену Бханты. Одной рукой придерживая покрывало, а другую уперши себе в бедро, она стояла точь-в-точь как ее свекровь Дханно. Джагсир глянул на женщину и смущенно потупился, словно и в самом деле застигнутый в тот момент, когда задумал свести со двора быков. Глядя в землю, он пробормотал:

— Да что ты, доченька... Мне бы Дхарама Сиуна...

— Заладил свое: «Сиуна, Сиуна»! — зло оборвала его жена Бханты. — Из-за тебя все в доме наперекос пошло. Бог знает в какой колодец, в какое болото вы его спихнули! Нам. может, и жить-то всего четыре дня осталось, беда в семье, а этот важный господин явился на свидание... Подумаешь, любящая душа! Устроил старухе царские поминки, заставил ахнуть всю округу, а наш дом разорил... Живут же на свете такие люди! Кабы пораскинул умишком, так не ввел бы нас в раззор! Ты нас живьем в петлю сунул! Ты... тебе...

Женщина неистовствовала, осыпала Джагсира проклятьями. А он будто онемел. Только менялся в лице. От одних слов глаза его лезли на лоб, другие камнями ударяли в голову, третьи копьями вонзались в живот и протыкали его насквозь... Эти короткие минуты показались ему бесконечными, как годы. Словно век простоял он тут, зажатый бычьими боками. Ноги его окаменели и будто вросли в землю. Он как бы уподобился дереву — грозная буря сгибает его, вновь и вновь бьет оземь, но никак не осилит, не вырвет с корнем.

Мысли и чувства Джагсира притупились: он едва слышал, смутно видел, не различал даже ячменной соломы, подстеленной под ноги быкам.

— А этот негодяй зачем сюда явился? Что еще он хочет забрать? — услышал вдруг Джагсир.

Говорила вроде бы жена Бханты — это ее слова, как речи злого духа в дурном сне, Но на этот раз голос звучал еще резче и грубее. Бедняга поднял голову, увидел перед собой Дханно, разъяренную, как сам дьявол, и в глазах у него стало совсем черно.

— Если ты чтишь память отца своего, то лучше убирайся подобру-поздорову, не то я тебя на куски разорву! Горло перегрызу! — скрипнув зубами, проговорила Дханно.

Джагсир почти не слышал ее.

— Ах ты, толстошкурый! Ограбил семью, а теперь и поджечь вздумал! Убирайся вон из моего дома!.. И если я еще раз услышу, что ты суешь нос на наше поле, я тебе ноги перебью! «Мое поле»! Вор полевой! Чего ради ты прицепился к этому полю? Может, купил его на отцовские денежки? Твоя ведьма опозорила нашего простофилю, всю жизнь его глодала и вот сожрала... Да будь она жива, я бы у нее все космы повыдрала! Что ж это вы с нами сделали?! Вам один только грех и осталось совершить — дом наш порушить, вот ты и порушил... А он-то тебя, мерзавца, на руках носил, занял для тебя ворох бумажек... На чужие деньги поминки справил... Только не знать ей, чертовке, от этого счастья в будущей жизни!.. А ты иди, убирайся из моего дома! Еще раз увижу тебя в нашем проулке — всю кровь твою выпью, так и знай!..

Дханно бесновалась, скрипела зубами. Джагсиру показалось, будто его, спящего, ударили палкой по голове. Речь Дханно все глуше и глуше доносилась до его сознания, а потом он и вовсе лишился памяти.

Для того чтобы сдвинуть с места левую ногу, потребовалось не меньше усилий, чем если бы он вздумал вырвать с корнем дерево акации. Несмотря на стужу, его прошиб пот. Столько же сил затратил он, отрывая от земли другую ногу. Колени подгибались от слабости, будто, вырвав наконец мощный древесный ствол, он совсем обессилел. Что еще там кричала Дханно, с кем он столкнулся в проулке, кто и о чем его спрашивал — он не помнил.

Вернувшись домой, он снова улегся на кровать, под свое ветхое одеяло.

15

Несколькими днями позже, когда Джагсир грелся на солнышке у себя во дворе, к нему пришел Раунаки и тихо, сдавленным голосом проговорил:

— Я нынче, Джагсиа, новость слышал...

И поскольку Джагсир оставил его слова без внимания, он с опаской огляделся по сторонам и таинственно продолжал:

— Говорят, Дхарама Сингха который день уже нет дома...

Как раз в этот момент Джагсир зашелся кашлем, уткнул нос в колени и принялся натягивать на спину одеяло. Ему вроде бы и не до новостей было, но все же краем уха он слушал Раунаки.

— Люди разное болтают, один — то, другой — другое. Я только знаю, Джагсиа, человек он был правильный. Говорят, те-то, грешники, чего только с ним не делали! Жена его, ящерица поганая, все благородную из себя корчит, а сама — ведьма ведьмой! Слух такой идет, что избил его Бханта и из дому выгнал. А может, истомился он от печали и сам их оставил... Сколько ртов, столько и сказок... Что там у них вышло, одному богу известно. Пусть бог их и рассудит. Такие люди, как он, не в каждом доме родятся, Джагсиа. Один лишь бог... Клянусь тебе, он сторицей воздаст этим скотам, погрязшим во грехе! У них ведь что ни слово, то тайфун лжи, они даже на близких своих смотрят как на чужаков. Да что им близость! Страшные люди.

Джагсир не отозвался на слова Раунаки. Все, что тот сообщил, было понятно еще раньше, когда жена Бханты и Дханно изругали и прогнали Джагсира. С того времени он словно немытый аскет затаился в своей лачуге и все думал, думал об одном: «Почему Дхарам Сингх ушел из дома? Зачем я взял у него деньги? Наверно, из-за этого ему и пришлось уйти. Что у них там вышло? И что мне теперь делать?» Ни на один из этих вопросов Джагсир не находил ответа. Обессиленный, повалился он на свою кровать. Снова накатил кашель, по телу разлился жар, а голова стала вдруг такой тяжелой, что не было сил повернуть ее, и он застыл, лежа на спине, уставившись глазами в потолок.

Раунаки стал кормильцем Джагсира: дважды в день приносил какую-нибудь еду, кипятил чай. Никому больше не приходило на ум позаботиться о больном. Идя мимо, соседи по кварталу порой осведомлялись — как дела? Их равнодушные вопросы только усиливали боль, надрывавшую душу Джагсира. Однако со временем мысли его приняли другое направление. Обида отошла. «У этих людей больше тревог, чем у меня. Чего ради они станут обо мне хлопотать?» — уговаривал он себя. И успокаивался, и понемногу стихала душевная боль.

Вскоре Джагсир и есть перестал, жил на одном чае. Раунаки добыл какие-то лекарственные травы, пытался пользовать ими друга, да Джагсир не захотел. Он теперь почти все время молчал, а если заговаривал, то все о вещах непонятных. Раунаки сердился, прикрикивал на него:

— Ладно, ладно, пока помолчи. Спи! Завтра поговорим.

Однажды Джагсир жалобно, как ребенок, попросил:

— Что-то мне по ночам страшно одному, Раунака... Ночуй у меня...

С того дня друг совсем перебрался в его лачугу.

У Раунаки было несколько книг древних сказаний — кисса: когда-то, еще в детстве, он научился у аскета из пустыни читать по-пенджабски. Теперь частенько длинными вечерами он пересказывал Джагсиру эти кисса, и, пока в повествовании говорилось о счастливых днях, душа больного отогревалась, когда же надвигались печальные события, он торопливо просил:

— Об этом не надо, Раунака!.. Тут пропусти...

Раунаки приметил эту особенность друга и уже сам стал пропускать грустные места. Однако при этом нить повествования прерывалась и Раунаки трудно было продолжать чтение.

Джагсиру же казалось, что герои сказаний на пути своем встречают канавы, неловко прыгают через них и бредут дальше, спотыкаясь и хромая. Тогда ему становилось страшно, он просил друга оставить кисса и просто поговорить с ним.

— Да о чем говорить-то будем? Ты ведь чушь несешь, — с усмешкой заметил как-то Раунаки.

После он корил себя за эти слова, но сказал-то он правду. Раунаки был убежден, что Джагсира мучает какой-то душевный недуг, от него и тело хиреет, и разум мутится. Порой он задавал такие чудные вопросы, что Раунаки только терялся и досадовал.

— Как ты думаешь, Раунака, если бы человек не родился на свет, кем бы он был? — спрашивал Джагсир. — Говорят, живое существо должно восемьдесят четыре лакха[26] жизней прожить, пока человеком станет. А вдруг оно скажет: «Не хочу я, братец, человеком быть, дай мне еще пожить животным!» Неужто всевышний насильно даст ему человечий облик?

Но иногда с уст Джагсира срывались вопросы, которые не прочь был бы задать и Раунаки. Того разбирал смех, а потом и злость — ведь ответить-то он не мог. Но он уже не обрывал друга и внимательно вслушивался в его речи. Да Джагсир и не ждал ответа, а все сыпал вопросы:

— Скажи, Раунака, если у человека совсем ничего нет: ни дома, ни дыма, ни жены, ни детей, ни прошлого, ни будущего — зачем ему тогда жить?

— А те, у кого и земля есть, и дом богатый, и жена, и дети, — они, значит, приготовили для себя в этой жизни лучшую карму, лучшую долю, чем мы с тобой?

— Вот все говорят — карма, карма, карма. А что это значит — карма? То, что человек совершил в прошлых рождениях, или то, что он получает в этой жизни?

— Если видишь сон, это что — кусок прошлой жизни?

— Как думаешь, Раунака, когда у престола всевышнего подводят итог человеческой жизни, там говорят только о том, что он получил, или о том, что отдал? Да и как тут сочтешь? Если мы, люди этой жизни, не можем, то как сочтут тамошние? И почему, Раунака, человек должен подводить этот счет?

Конца не было мудреным вопросам! Когда днем Раунаки отправлялся за топливом и Джагсир лежал в лачуге один, он все думал, думал и порой сам дивился причудливости своих мыслей. В этих праздных размышлениях собственная жизнь представлялась ему кисса, но в отличие от сказаний Раунаки у кисса Джагсира не было единой связующей нити, не было поэтической формы, не было огня вдохновения. Кисса его жизни напоминала полевую тропку: порой на пути ее возникала канава или вставали заросли кустарника, порой она упиралась в колосящееся поле, в поле, уставленное снопами, в унылое жнивье...

— Раунака, если как-нибудь... Может, как-нибудь... Чтобы пришла жена Никки...

Раунаки прыснул — больно уж рассмешили его эти слова — «жена Никки». И тут же сердито насупился, словно коря себя за то, что вдруг, ни с того ни с сего обидел хорошего человека.

На другой день он ушел и допоздна где-то пропадал, а когда вернулся, иссеченное морщинами лицо его было уныло. Он никак не мог собраться с духом и сказать Джагсиру, что жена Никки вот уже почти месяц как ушла в родительский дом — готовить свадьбу младшего брата. Расстроенный Раунаки забыл на этот вечер даже свои кисса.

— О всевышний! О всевышний! — громко произнес он и повалился на свою постель.

И лежа, он все продолжал повторять тот же возглас, может быть, для того, чтобы с его помощью побороть другие рвавшиеся наружу слова.

Когда Раунаки только показался на пороге лачуги, Джагсир на мгновение остановил на нем пристальный взгляд и тут же уставился в потолок, да так упорно, будто хотел ввинтиться глазами в кривые балки. Он лежал, глядя вверх, и ему казалось, что там, между тонкими балками, находится большое зеркало, в котором отражена лачуга со всем, что в ней есть: и пыльные, потрескавшиеся кувшины и миски, и рваное тряпье, и одеяла, и сундучок — сверстник покойницы матери, — и ломаные переломаные вилы, грабли, лопаты, принадлежавшие не ему, а Дхараму Сингху. Эта лачуга была построена раньше, чем Джагсир начал себя помнить. Сквозь камышовую крышу просачивались струйки дождя и разрисовывали стены причудливыми, иногда страшными фигурами. Отдельные фигуры соединялись с другими, складывались в его воображении в целые картины, которые жили, двигались, а потом вновь исчезали, сливаясь с новыми потоками воды, растекавшимися по глиняной стене. Однако понять, о чем говорили эти водяные картины, он не мог.

— Раунака, о Дхараме Сингхе что-нибудь слышно? — неожиданно спросил Джагсир.

— Нет! — скупо ответил Раунаки. — О всевышний! — воскликнул он в последний раз и умолк.

Джагсир по-прежнему глядел в потолок. И вдруг снова, тем же тоном:

— Скажи жене Никки, Раунака, пусть она обязательно обмажет глиной мой мархи. Ты ведь сложишь мне мархи...

— О всевышний! — снова завопил Раунаки.

Однако на этот раз он не сумел сдержать того, что рвалось из сердца.

— Так вот ты как!.. Погоди убивать, пока сам не умер!.. Разве есть у меня живая душа, опора в двух мирах, кроме тебя? Ты у меня один... И ты мне... такие слова...

Голос Раунаки стал хриплым от боли, из маленьких, глубоко запавших глаз полились два скупых ручейка.

Раунаки не услышал от друга больше ни слова, не заметил, чтобы тот хоть раз оторвал взор от потолка. Джагсир продолжал лежать на спине, уставившись взглядом в кривые балки. Глаза его постоянно были открыты, в них светились неяркие огоньки. Но на пятый день и они погасли, зрачки потускнели, стали походить на ягоды ритха.


Раунаки выбрал из золы кости друга и, выполняя его последнюю волю, сложил тут же, неподалеку от места сожжения, мархи. К тому времени Бхани уже вернулась в деревню, но у Раунаки не хватило смелости ее тревожить.

Мархи, который он соорудил в память друга, выглядел невзрачным и неуклюжим. Но назавтра, в светлый предзакатный час, Раунаки снова оказался около места сожжения, взглянул на поминальный столбик Джагсира и в удивлении остановился: кирпичная кладка была аккуратно обмазана глиной, наверху, в «домике» горел светильник. Долго смотрел Раунаки на этот огонек. Вначале он был робкий, трепетный, дрожал на ветру, раздваивался, но наконец пламя набрало силу, поднялось и выровнялось в один стройный язык.

И тут до слуха Раунаки донеслись чьи-то удаляющиеся шаги. По тропинке, в сторону деревни медленно шла женщина в белых одеждах[27]. Казалось, фигура ее так же трепещет и колеблется, так же раздваивается на ветру, как и огонь поминального светильника. Но вот и она обрела силу, и она поднялась стойким языком пламени.

Ты ушел — утешенья не лечат от горя:

Юдоль безнадельная — вот наша доля, —

тихо сказал Раунаки и, вытерев глаза концом тюрбана, пошел следом за женщиной в деревню.


Загрузка...