Мало сказать, что Мор-Замба ничуть не был повинен в том, что так долго вызывало наше раздражение. По правде говоря, Мор-Замба ни о чем нас не просил; Мор-Замба шел своей дорогой.
Одно время, вскоре после исчезновения Абены, мы пытались избавиться от угрызений совести, загнав правду обо всем происшедшем в самый темный уголок памяти. Брань, которой мы осыпали Мор-Замбу, облегчала нам душу. Первым заводил речь покойный Ангамба, с пеной у рта обличая чудовищную неблагодарность, которой запятнал себя наш гость, и превознося наше великодушие, достойное войти в легенду. Потом, один за другим, говорили все мы, и каждый старался припомнить, сколько добра сделали мы Мор-Замбе, какими честными были наши намерения и каким искренним желание действовать со всей справедливостью, сколь восхитительным было наше врожденное чувство щедрого гостеприимства. Мы наперебой выдумывали все новые и новые упреки, один изощреннее другого, стремясь подстегнуть ослабевшее чувство ненависти и гнева.
Теперь, оглядываясь на прошлое, с каким возмущением вспоминаем мы злонамеренность лукавых речей Ангамбы, особенно когда он перед самой своей кончиной, в тщетной попытке оправдаться противопоставлял Мор-Замбу, вечно держащегося особняком, лишенного братских чувств, Ван ден Риттеру, образцовому, по его словам, пришельцу, который, честно испросив себе место в общине, занимает его с признательностью и скромностью. Как ни верти, говорил Ангамба, но проситель — он и есть проситель. А разве Мор-Замба не оказался в роли просителя, когда сошел с проезжей дороги и ступил на обочину, пересек границу между двумя совершенно различными, если не враждебными мирами: широкой лентой шоссе и нашими землями. А, взобравшись на откос, разве не принялся он рвать апельсины, бросая тем самым вызов нашему гостеприимству? Какой из народов Эсазама стерпел бы подобное оскорбление? Ангамба говорил все это таким тоном, будто обычаи нашего народа не позволяли любому путнику, томимому голодом или жаждой, сорвать плод, растущий на обочине, срезать стебель сахарного тростника, а то и поживиться кукурузным початком, чтобы испечь его на очаге в ближайшем же доме, и снова пуститься в путь, не вызвав бурного любопытства толпы, и добро бы еще возникшего стихийно, без подстрекательства! Но в тот раз Ангамба, человек пожилой и выдающий себя за мудреца, распалив нескромный интерес женщин и взбудоражив ребятишек, затеял всю эту свару, породившую столько неурядиц.
Пора признать, что мы сами вынудили это бездомное дитя прибегнуть к нашему гостеприимству, сами заставили его сначала остановиться, потом пожить, а в конце концов и обосноваться у нас.
Нет спору, юный путешественник попался у апельсинового дерева, выросшего на землях общины; однако по неписаным законам такое дерево считалось собственностью не столько владельцев земли, сколько прохожих, которые в случае необходимости могли пользоваться его плодами так же свободно, как речной водой, тенистой лесной прохладой и прочими благами, что дарует нам провидение. Никто, насколько помнится, не сажал этого дерева; никто не заявлял на него никаких прав.
Конечно, согласно нашим обычаям, завтракать в такую рань не годилось, и потому никто из нас не стал бы безучастно наблюдать за мужчиной, подростком или даже ребенком, который при первых проблесках зари уписывает апельсины, прохладные и влажные после дождливой ночи.
Вот Ангамба и заковылял к шоссе, неловко волоча ногу, и принялся отчитывать мальчика, словно неразумную скотинку, сбежавшую из загона.
— Дитя мое, да время ли сейчас набивать живот апельсинами? Ты только застудишь себе желудок холодным соком, а сытости никакой не почувствуешь. В этот час, дитя мое, ни один плод человеку не впрок; животные и те еще воздерживаются от еды, ожидая первых лучей солнца, чтобы пуститься на поиски пищи. Кто бы ты ни был, юный чужестранец, посмотри-ка на меня: я ведь тоже только что поднялся, но у меня еще и крошки во рту не было. Я тоже проголодался, и желудок мой урчит, настоятельно требуя положенной дани. И однако, стану ли я из-за этого с утра пораньше набрасываться на апельсины? Нет, я спокойно подожду, пока моя супруга растопит очаг и подогреет похлебку, которая вольется в мою разверстую глотку и поддержит жизнь в этой оцепенелой старой развалине. Кто бы ты ни был, чужестранец, напрасно ты не вошел с открытой душой в наш поселок, не попросил пищи у первой попавшейся тебе на глаза матери семейства, одной из тех несравненных матерей, которыми гордится весь народ эсазамский, ибо доброта породила у них обыкновение утолять голод и жажду всех пришельцев, будь то люди или животные, не заботясь ни о чем, кроме поддержания добродетелей, завещанных нам предками. Да кто же ты такой, если молва о щедрости нашей общины не достигла твоих ушей? Неужели тебе невдомек, что жевать апельсины у врат нашего города в сыром рассветном тумане — значит наносить нам обиду, которую мы не забудем вовеки? Твое счастье, юный путник, что обида, причиненная не зломыслием, а неведением, заслуживает не гнева, а участия.
Здесь Ангамба прервал свою речь, выпростал руку из-под накидки и указал пальцем на Экумдум, главная улица которого, едва различимая в предрассветных сумерках, ответвлялась от шоссе, взбегала по отлогому склону, тянулась, тянулась до бесконечности и пропадала вдалеке, поглощенная туманом, за которым, должно быть, пересекала другие улочки поскромнее, превращалась в дорожку, потом в тропинку, уходила в другие края и наконец терялась в лесу, как река теряется в песке. По эту сторону тумана вдоль улицы жались один к другому глинобитные дома под соломенными кровлями, то приземистые и вытянутые, с множеством дверей по фасаду, то высокие и солидные, всего с одной дверью, но неизменно схожие между собой по очертаниям, оставляющие впечатление порядка и даже дисциплины. Впечатление это усиливалось по мере того, как разгоралась заря и взгляд проникал все дальше за пределы этой картины, в конечном счете весьма заурядной с точки зрения такого бывалого скитальца, каким был голодный мальчуган.
— Кто бы ты ни был, — разглагольствовал Ангамба, не переставая указывать перстом на Экумдум, — войди в наш город, доверчиво ступи на эту гостеприимную улицу и постучись вон в тот дом, видишь его? Да, да, тот самый, на который я показываю; тот самый, над которым вьется белый дымок, предвещающий обильную трапезу. Ну так вот, ступай и постучись в этот дом. Больше я ничего тебе не скажу. Постучись и увидишь все сам. Кто бы ты ни был, пришелец, тебе надолго запомнится радушный прием, который ждет тебя там. Ибо это — мой дом…
Если великодушный человек во всеуслышание кичится самой восхитительной из добродетелей — это еще куда ни шло; но nо, что он превращает эту добродетель в парадный мундир, чтобы щегольнуть в нем перед незнакомым путником, который и попросить-то его ни о чем не успел, — вот это, без сомнения, должно было показаться Мор-Замбе из ряда вон выходящим.
Сколько раз с тех пор мы пытались и сообща, и поодиночке мысленно воскресить то мгновение, когда бездомный ребенок предстал перед нами впервые; вообразить себе хотя бы его жесты и пугающую безмятежность лица, поскольку тогда нам не дано было услышать его речей; да и позже, уже поддавшись приручению, он долго еще замыкался в молчании. Проворно отскочив в сторону, мальчик снова очутился на шоссе и, стоя напротив Ангамбы, продолжал с прежним аппетитом уписывать апельсины, не отвечая на высокопарные увещевания. Теперь кое-кто из нас уверяет, что пришелец взирал на Ангамбу с презрительным любопытством, которое так задело нашего краснобая, что он пуще прежнего напустился на Мор-Замбу, а впоследствии, как показали дальнейшие события, стал его непримиримым врагом; другие припоминают, что юный путник даже не взглянул на Ангамбу, однако продолжал неподвижно стоять с ним рядом, словно эти речи будили в нем смутный интерес, причину которого он сам не мог понять.
Если справедливо утверждение, согласно которому первый встретившийся в незнакомом месте человек волей-неволей внушает нам представление об этом крае сообразно со своим собственным обликом, то судите сами, какое впечатление на душу юного странника у врат Экумдума должно было произвести появление Ангамбы, его высокой фигуры, начавшей сутулиться под бременем лет, вечной озлобленности и постоянных недугов; этих длинных тощих ног с широченными ступнями, раздувшимися от слоновой болезни; белесых от пены губ и особенно беспокойного, бегающего взгляда.
Здесь мы можем сказать с уверенностью только одно: раздраженный, как видно, тем, что его настойчивые призывы не возымели на бездомного ребенка никакого действия, Ангамба, который продолжал свои неуместные речи, то и дело повышая тон, подковылял к Мор-Замбе и вознамерился схватить его за руку, чтобы увести насильно, как расшалившегося озорника.
Но начиная с этой минуты нам нелегко свести воедино наши воспоминания. Ангамба, например, всегда утверждал впоследствии, что именно в тот миг Мор-Замба выдал свою врожденную непочтительность малопристойным жестом. А так как принятые во всем мире правила приличия запрещают молодежи подобные выходки в присутствии старших под страхом навлечь на себя их гнев, человек почтенного возраста вправе преподать молокососу строгий урок, которого тот заслуживает. Вот что не уставал повторять Ангамба.
Как бы там ни было, разразившийся скандал в конце концов перебудил жителей поселка, особенно той его части, что примыкала к шоссе. Услышав вопли и узнав голос Ангамбы, люди решили, что происходит серьезная стычка и что ему несдобровать в одиночку. Вот все и бросились к нему на подмогу. Когда мы сгрудились вокруг обоих участников этого представления, один из которых хранил, однако, упорное молчание, то незнакомое обличье совсем юного путника, его обнаженный и не по летам развитый горе, его бедра, прикрытые грязными лохмотьями, невозмутимость, с какой он взирал на Ангамбу, не прекращавшего своих словесных выпадов и даже норовившего схватить мальчугана за руку, наконец, его неуемный аппетит в столь ранний час — все это с первого же взгляда показалось нам таким вопиющим безобразием, возмутило нас до такой степени, что этот ходячий ужас прямо взывал к нашему немедленному вмешательству.
И когда тот, кто впоследствии стал известен под именем Мор-Замбы, в пятый или шестой раз быстрым движением вырвал свою руку у цеплявшегося за нее старика, все мы сочли вполне естественным, что сын Ангамбы, прибежавший на подмогу своему папаше, ринулся заодно с ним на бездомного бродяжку, посмевшего нанести такое оскорбление почтенному отцу семейства. Все дальнейшее произошло необычайно быстро — или это так кажется теперь, в туманной дымке воспоминаний? Не успел сын Ангамбы прыгнуть на шоссе и броситься на Мор-Замбу, как целая лавина мужчин, женщин и даже детей, еще не совсем очнувшихся от сна, нахлынула на противников и поглотила их. Кто-то куда-то бежал, кто-то за кем-то гнался, люди натыкались друг на друга, слышались сдавленные крики, а уж говорить в такой свалке было и вовсе невозможно. Настоящий приступ коллективного помешательства, о котором нам теперь мучительно даже вспоминать.
Когда суматоха немного улеглась, оказалось, что Мор-Замбу, обезумевшего от страха или, скорее, от ярости, удерживает и прикрывает своими костлявыми, лихорадочно трясущимися руками какой-то старик, время от времени трубящий в рог. Их окружают обменивающиеся ядовитыми замечаниями женщины, которые покатываются со смеху; подростки, предводительствуемые сыном Ангамбы, носятся в нелепом и в то же время угрожающем хороводе, явно не желая подчиняться увещеваниям дряхлых старцев, стоящих в сторонке и убеждающих этих сорванцов не мучить пришельца прямо на дороге, которая, как известно, является местом священным; мужчины, подоспевшие к месту происшествия с опозданием, беспокойно и недоуменно переговариваются, расспрашивают о том, что случилось, и о виновнике случившегося, пытаются вникнуть в суть дела, а заодно и утихомирить разбушевавшиеся страсти. А в самой гуще толпы Ангамба как ни в чем не бывало продолжает поносить этого малолетнего бродяжку, этого приблудного щенка, который осмелился отплатить обидой и оскорблением за проявленную о нем заботу — самую великодушную, самую бескорыстную, какую только можно себе представить.
Уже мгновение спустя взволнованный старец, держа Мор-Замбу за руку, которую тот ему доверчиво протянул, повел юного странника в поселок, куда они вступили размеренным шагом как раз в тот миг, когда разгоревшаяся заря разогнала наконец последние клочья тумана и весь Экумдум разом пробудился к жизни.
Хотя Мор-Замба и обрел приют в недоступном никакому посягательству жилище старика, в тот день ему не дано было насладиться покоем. Женщина, которая возилась в соседней комнате, поспешила принести им завтрак, дымившийся в деревянных плошках. К большой радости хозяина, дичившийся ребенок недолго заставил себя упрашивать и набросился на еду с таким же аппетитом, каким отличился на шоссе во время нападения. Старик подозревал, что Мор-Замба уже давным-давно не брал в рот горячего, но поостерегся пускаться в расспросы, и, судя по всему, гость остался благодарен хозяину за его деликатность.
Но не успел Мор-Замба покончить с завтраком, как снова начались его мучения. Вернувшись к забаве, которая так пришлась им по вкусу, экумдумские сорванцы, не рискуя переступить порог дома, столпились перед дверями и принялись улюлюкать, издеваясь над мальчуганом, высмеивая его, как они говорили, прожорливость. Кое-кто предпринял даже обстрел дома снарядами небольшого калибра, остальные ограничились оскорбительной бранью. Вслед за тем семья Ангамбы, словно на нее возложена была миссия не давать покоя юному страннику, выслала на разведку мать семейства, которая бесцеремонно ввалилась в жилище мудрого старца и без тени смущения учинила Мор-Замбе настоящий допрос.
— Ну, малыш, — начала она медовым голосом, — откуда же ты идешь? Из каких краев? Какого ты племени? — А потом, взбеленившись, заорала: — У тебя спрашивают, кто твои родители, какого ты племени, и куда изволишь направляться, а ты ничего не отвечаешь! Да что же это в самом деле за ребенок такой, если он не отвечает на вопросы взрослых? Неужели тебя не научили уважать старших? Почему ты сбежал от родителей? Почему ушел из дому? И куда ты в самом деле идешь? Да ответишь ли ты наконец?
Нет, Мор-Замба не был расположен отвечать; он продолжал спокойно есть. Он изголодался — вот единственное, что было достоверно известно о юном страннике, который, казалось, поклялся унести свою тайну в могилу.
Тем временем, вняв увещеваниям почтенного старца, которого чуть не доконал весь этот шум и гам, осаждавшие дом шалопаи рассеялись, а вслед за ними, поколебавшись, удалилась и жена Ангамбы, не преминув метнуть с порога в Мор-Замбу такой уничтожающий взгляд, что можно было подумать, будто она питает к нему давнюю ненависть.
Оставшись наедине с гостем и дождавшись, когда тот покончит с завтраком, старик сказал:
— А теперь, сынок, ты волен поступить, как сочтешь нужным. Передохнешь, сколько захочешь, а потом можешь пускаться в путь, если к этому лежит у тебя душа. Но, может статься, ты пожелаешь изведать дружбу старика, любовь отца, которому провидение не даровало сына; в таком случае мой дом — твой дом и все, что принадлежит мне, — твое.
Украдкой поглядывая на упорно молчавшего мальчика, сердобольный старик чувствовал, что какая-то смутная и безграничная боль зарождается в нем при виде этого создания, которое, разумеется, не могло само собой появиться из-под земли, как молодой росток, а должно было, подобно всем нам, зародиться в материнском лоне; которое знало раньше других людей, жило в других общинах и, не найдя себе места ни в одной, покидало их, снова и снова неизменно уходя прочь. Какая диковинная черта природного склада понуждала его к вечному бегству, сжигала его, как ненасытное пламя? Какая напасть вырвала это дитя — и, быть может, навеки — из круга обычных людских радостей и невзгод и замуровала в ночи одиночества?
Старик увидел, что Мор-Замба, который так и не ответил ему ни слова, улегся на бамбуковое ложе, где прежде сидел; улегся спокойно, доверчиво, словно бы принял какое-то решение; улегся, как строптивый зверек, внезапно рискнувший вверить свою легкомысленную молодость попечениям незнакомого старца.
Весь день старик бродил по поселку, объявляя повсюду, где ни останавливался, что юный странник, которого он решил назвать Мор-Замбой, поражен таинственным недугом: он либо глух, либо нем, а скорее всего, глух и нем одновременно. Само небо повелело ему остановиться в Экумдуме, как иногда повелевает лесным зверям, томимым болезнью или увечьем, подойти за помощью к людскому жилью. Однако речи старика встречали недоверием и насмешками; взбудораженные жители, разумеется, расспрашивали его о пришельце, но цель их расспросов была далека от сочувствия.
Ребятишки передразнивали поразительную невозмутимость чужестранца, издевались над его прожорливостью, поднимали на смех все те черты, что отличали его от них самих. Догадываясь, что он надолго останется среди них, они заранее упивались изощренными пытками, которые они заставят его вынести, злорадно предвкушали, как будут травить его, изводить, колотить, доводя до слез, не принимать в свои игры. Городские кумушки чесали языки насчет грязных лохмотьев, прикрывавших бедра юного странника, язвили по поводу его серых от дорожной пыли ног и нечесаной шевелюры, клубившейся над головой, как пар над болотом. Жена Ангамбы торжественно изрекла в кругу своих соседок:
— Бывают же матери, которые бросают вот так своих детей, вынуждают их бродить в одиночестве по большим дорогам! Ах, господи, да я не знаю, что сделала бы с такими матерями!
— А есть ли у него мать? — печально вздыхала ее товарка.
— Да ведь не звереныш же он! — встревала третья. — Должна же у него быть мать, уж какая-никакая!
— А если разобраться, — недоумевала четвертая, — что же это, в самом деле, за чудище такое? Мальчонка? Или мужчина? По мне, так это не ребенок никакой, а взрослый парень!
— Верно ты говоришь, — подхватывала супруга Ангамбы, — так оно и есть: росту он небольшого, но если приглядишься к нему, то увидишь — совсем взрослый парень! Заметили, какой он сильный? А ноги у него какие? Такой недокормыш должен быть совсем щуплым, просто заморышем.
— Знаете что, — подала голос молчавшая до сих пор женщина, — его, наверно, бросили, когда он был совсем младенцем, так что ему, можно сказать, и неведомо, что такое мать, что такое материнская ласка. Он так и вырос без призору, как звереныш. Вспомните, чем кормится детеныш антилопы? Как раз тем, что ел этот мальчонка, когда у нас объявился. А ведь антилопий детеныш не обязательно должен быть худым.
— Ну вот, перебила меня! — осаживала ее супруга Ангамбы. — Что за привычка у тебя такая: вечно меня перебивать! Допустим, что этот… м-м-м… человек еще в малолетстве был брошен матерью, но ведь должна же была его мать относиться к какому-то племени, к какой-то общине, жить в каком-то поселке. Мало ли у нас самих наберется ребятишек, которые по разным причинам с малолетства остались без матерей? И однако, ни один из них не скитается без призору по дорогам. Мы их и кормим, и одеваем, и воспитываем, как собственных детей; человеку со стороны ни за что не отличить этих сирот от остальной детворы. Какому семейству не доводилось взять на воспитание хотя бы одного такого сиротку? Так что, милая моя, лучше бы тебе было сказать по-другому: этот чужак никакой не ребенок, а взрослый проходимец, который, пользуясь тем, что не вышел ростом, пытается выдать себя за ребенка. Ради чего? Руку даю на отсечение, что он замышляет что-то недоброе. Так что, сестрицы мои, приглядывайте-ка хорошенько за своим добром. Того и гляди, этот бродяга обчистит нас — а потом ищи ветра в поле! Да и чего еще можно ожидать от человека без роду, без племени.
Мужчины со своей стороны тоже не оставили без внимания юного странника, который в это время крепко спал в доме сердобольного старца.
— Мало ли по теперешним временам развелось всякого сброда! — восклицал Ангамба надтреснутым, почти рыдающим голосом, задыхаясь от гнева, с которым еще не успел совладать. — Подумать только, какой-то замухрышка, какой-то сопляк плюет тебе в лицо за то, что ты предлагаешь ему приют! А ведь он изрядно изголодался, этот стервец. Аппетит у него был прямо как у дикого зверя.
— А всему виной проклятая дорога, — высказывал свое мнение его рассудительный сосед, — такая трясина, что кого хочешь засосет, даже самого благоразумного. И удивляться нечего, что она сгубила этого несчастного мальчонку. Просто-напросто ему не терпелось посмотреть, в какие волшебные края она его приведет. А уж кто вышел на дорогу, тому возврата нет!
— В свое время, — вмешался еще один собеседник, — мы знали только один путь — реку. Шли вдоль берега, словно зачарованные течением, и, однако, никому из нас не случалось заблудиться. Это было еще до того, как они проложили свое проклятое шоссе.
— Мы и не могли заблудиться, — соглашался рассудительный сосед. — Разве можно заблудиться, идя по берегу реки? Там всегда знаешь, как тебе вернуться домой: или вверх по течению, или вниз. А у дороги ни верховьев, ни устья; чудовище без головы и без хвоста — вот что такое дорога.
Весть о происшествии, взволновавшая сначала только ту часть поселка, что примыкала к шоссе, вскоре достигла самых дальних улиц и даже других поселков края. И вот, подобно паломникам, идущим на поклонение идолу, отовсюду стали стекаться вереницы, толпы людей, в равной мере исполненных благочестия, праздничного оживления и чуть ли не кощунственного любопытства. Они направлялись в дом старика, а когда там не осталось места, начали располагаться неподалеку, сгорая от желания взглянуть на невиданное доселе чудо — бродячего одинокого ребенка.
Пробужденный от своего недолгого сна, Мор-Замба был осмотрен, обследован, ощупан, обнюхан, опрошен, затормошен, обласкан и заласкан, как никто и никогда на свете. Пресловутое чудище встретило этот натиск с немым спокойствием или, вернее сказать, с ледяным безразличием, которое потрясло нас и навело на мысль, что мы и впрямь являемся свидетелями небывалого события. Старику пришлось принимать посетителей вплоть до поздней ночи, чего с ним давно уже не случалось. А наутро толпа снова затопила его убогое жилище. Так продолжалось день за днем, и за все это время мальчик ни разу не выдал себя ни одним осмысленным жестом, не выразил желания с кем-нибудь заговорить. Его почтенный седовласый покровитель все больше убеждался в том, что приютил глухонемого ребенка, который в силу чрезвычайных, но отнюдь не фантастических обстоятельств, еще нуждающихся в выяснении, очутился один на дороге и, пытаясь отыскать дом и родных, сбился с пути и окончательно заблудился.
Если удастся его задержать, наверняка какой-нибудь ближний или дальний поселок не замедлит отправить в Экумдум своих посланцев, чтобы разузнать, не проходил ли здесь одинокий ребенок, а если проходил, то в какую сторону он держал путь и кто его приютил.
Но приблудный ребенок не был ни глухим, ни немым, хотя открылось это лишь спустя некоторое время после его появления в Экумдуме; оказалось, что он вообще не страдает никаким недугом. Кроме того, к немалому удивлению старика, давшего ему приют, никто не являлся в Экумдум в поисках этого красивого мальчугана. Старик все больше и больше радовался, что назвал его Мор-Замбой.
Поначалу между стариком и мальчиком завязались довольно необычные, а на сторонний взгляд прямо-таки нелепые отношения. Старик повел себя с Мор-Замбой не только как отец, но и как бдительный, хотя и неназойливый хозяин: так обращаются со своевольным и не совсем прирученным животным, которое не выведешь на прогулку, не намотав как следует на руку конец поводка. Он слышал, что такие вот одинокие бродяги обычно пускаются в путь тайком, с первыми лучами солнца, едва успев перекусить; в этот час в городе ни души, все ушли в поле, и вечные скитальцы, оставшись наедине с терзающим их бесом, редко находят в себе силы противиться его внезапному, помрачающему рассудок натиску. Вот старик и взял себе за правило никуда не отлучаться по утрам, хотя из-за этого ему пришлось поступиться кое-какими делами, которые скрашивали его однообразное стариковское существование.
И лишь когда солнце переваливало на вторую половину своего дневного пути, он облегченно вздыхал и, сияющий, довольный, принимался за обычные дела: хотя бы на сегодня победа осталась за ним и юный странник никуда не сбежит.
В самом деле, помышлял ли Мор-Замба о побеге? Нам это казалось менее всего вероятным, но ведь мы не были так страстно привязаны к Мор-Замбе, как тот, кто решил заменить ему отца. По правде сказать, это была еще одна тайна, а мальчуган и без того был окутан ими.
Он жил затворником под кровом своего защитника, а когда тот отлучался, не решался высунуть носа дальше веранды с задней стороны дома; усевшись на самый краешек и прислонившись к балясине, он погружал ноги в пыль и сперва рассеянно, а потом все более настороженно поглядывал вокруг. Быть может, какие-то неясные тени и впрямь начинали мелькать среди банановых деревьев, заросли которых подступали почти к самому дому, точно благодушная, хоть и многочисленная стража, а возможно, мальчугану, исполненному неотступного страха перед экумдумскими сорванцами, только мерещились повсюду тени его заклятых врагов. Тогда он внезапно вскакивал, опрометью бросался в дом и наглухо запирал дверь, ожидая возвращения старика.
Когда же Мор-Замбе удалось наконец выйти из этого боязливого оцепенения? О переменах, происшедших в душе чужака, мы узнали совершенно неожиданно — благодаря одному почти невероятному событию, которое, впрочем, отнюдь не опорочило его окончательно в наших глазах. Это случилось, помнится, в конце года, во время уборки урожая, на закате дождливого дня, когда Мор-Замба отважился наконец на первую прогулку по окрестностям, которые до той поры вызывали у него такой же ужас, как самая глухая и темная лесная чащоба. Скорее всего, у него не было никаких определенных намерений, когда он, бредя куда глаза глядят, свернул на тропинку, ведущую к реке. Ему, наверно, казалось, что никто его не заметит, ибо в этот час все жители поселка были в поле. На самом же деле сыну Ангамбы, вечно слонявшемуся без дела, потребовалось всего несколько мгновений, чтобы собрать шайку таких же, как он, шалопаев, распределить среди них обязанности и, не привлекая внимания взрослых, тех, что оставались в поселке, организовать на Мор-Замбу настоящую охоту, как на дикого зверя.
Миновав заросли, Мор-Замба очутился на повороте тропинки и вдруг замер при виде необозримой, необъятной водной глади, изборожденной искрящимися черными волнами, шумно плескавшимися у подножия деревьев. Это была картина, ошеломляющая и волнующая, как внезапно ожившая сказка, возникшая из глубин незапамятного прошлого, как нежданно-негаданно сбывшаяся мечта. Он застыл на месте, словно весь смысл его существования заключался в том, чтобы оказаться вот здесь, на берегу реки, и смотреть, как плещутся волны.
Потом он спустился к первой заводи, открывшейся его восхищенному взору: широкая, удобная, с песчаным дном, она казалась скорее творением времени, чем результатом чьих-то сознательных усилий; у кромки воды виднелись две лодки, севшие на мель, две другие стояли на якоре чуть ниже по течению. На противоположном берегу он заметил такую же заводь, только там теснилось множество барок, ожидавших, когда жители Экумдума кончат трудиться в поле и толпа хлынет к реке, чтобы переправиться на другой берег. Не раздумывая, Мор-Замба бросился прочь от заводи; его чутье, подобное чутью не до конца прирученного зверя, вывело его на тропинку, змеившуюся вдоль берега в подлеске. Он довольно долго шагал вверх по течению, а когда решил, что опасное место осталось далеко позади, остановился, одним движением сорвал с себя кусок ткани, которым его старый покровитель заменил те лохмотья, что были на нем в день их встречи, и собрался купаться. Присев на берегу, в тени подступивших прямо к реке деревьев, он поначалу долго забавлялся, окатывая себя водой, которая казалась ему слишком прохладной, а потом, осторожно нащупывая ногой незнакомое дно, стал заходить глубже, готовясь броситься в воду и вволю наплаваться; но в тот день этому не суждено было сбыться.
Мор-Замба не слышал, как шайка, руководимая сыном Ангамбы, подкралась к реке и расположилась на берегу, прямо над ним, а когда наконец заметил своих преследователей и сжался в комок, поняв по их мрачным лицам, что ему несдобровать, главарь отряда уже успел раздеться. Не спуская глаз с юного купальщика, своего ровесника, с которым они вполне могли бы стать друзьями, сын Ангамбы осторожно вошел в реку, бросился на Мор-Замбу и резким движением окунул его в воду. Опасаясь мести тех, кто остался на берегу, Мор-Замба поостерегся дать отпор; он надеялся, что все это в конечном счете окажется просто игрой, что его хотят лишь слегка припугнуть. Он позволял удерживать себя под водой, покуда хватало воздуха, но, когда почувствовал, что дышать больше нечем, отчаянно рванулся всем телом, не желавшим умирать, и высвободился из железных объятий противника, чья молодая удаль приводила в восхищение всех экумдумцев, а он никогда не упускал возможности ее продемонстрировать. Однако сын Ангамбы вовсе не хотел выпустить чужака, лишиться этой ниспосланной провидением добычи, с помощью которой можно безнаказанно утолить страсть к насилию, глумлению, а то и убийству; он пустился в погоню, и вода забурлила, вскипела и вспенилась вокруг их тел. Остальные сорванцы, бывшие очевидцами нападения, утверждали потом, что Мор-Замбу спасло только его умение хорошо плавать. Не зная, на чем выместить злобу, сын Ангамбы и его приспешники унесли набедренную повязку, оставленную Мор-Замбой на берегу, и потом торжественно предали ее огню.
А Мор-Замба, не помня себя от страха и уразумев наконец, что дело идет о спасении жизни, сам не зная как, переплыл реку и, спрятавшись в кустах на противоположном берегу, провел там всю ночь, — нагой, продрогший, он до самой зари не смыкал глаз, опасаясь, как бы не нагрянули его преследователи, которые, как он полагал, отлучились только для того, чтобы пригнать лодку, в свой черед переправиться на тот берег и разделаться с ним.
Но те окольными путями вернулись в поселок, где мудрый старец, обеспокоенный отсутствием своего юного гостя, вскоре поднял тревогу. Принялись допрашивать подростков, допрашивали сурово, каждого в отдельности. Те нагло заявляли, что понятия не имеют о том, что могло случиться с Мор-Замбой; да, они ходили купаться на речку, как обычно; нет, юного пришельца они не видели, да он и вообще не рискует отойти так далеко от дома. Жена Ангамбы не замедлила вступиться за сына, взялась вместо него отвечать на вопросы, стала возмущаться и даже попыталась обратить все происшедшее к своей выгоде: разве не говорила она, что этот чужак по природе своей — беглый раб, как и все чужаки, и что он рано или поздно сбежит? Да и кто, кроме последних дураков, мог ожидать от Мор-Замбы чего-нибудь иного, кроме черной неблагодарности и побега?
— Пойди-ка ты лучше посмотри, все ли цело у тебя дома, — заключила она, обращаясь к старцу. — Может статься, там тебя поджидает пренеприятное открытие!
— Побег! Но с чего бы ему бежать? — растерянно бормотал старик. — Ведь его и так никто не удерживал…
— Взглянул бы ты все-таки, что у тебя делается дома! — не унималась супруга Ангамбы.
Вняв неустанным просьбам старика, все взрослые мужчины провели эту ночь в долгих, но безуспешных поисках, обшаривая лес и кустарник между Экумдумом и рекой.
В эти времена мы уже обрабатывали только те земли, что лежали по ту сторону реки, и на следующий день, переправившись, как всегда, на противоположный берег, мы обнаружили там Мор-Замбу в набедренной повязке из листьев, с глазами, полными ужаса, такого продрогшего, что при виде его сердце разрывалось от жалости. Глядя на него, нетрудно было догадаться, что за ночь пришлось ему провести. И — о чудо из чудес! — он заговорил с нами, и речь его показалась нам на редкость мелодичной и связной, если, конечно, не принимать во внимание неизбежные при таких обстоятельствах всхлипывания и запинки. Он подробно поведал нам о своих злоключениях.
Мы были потрясены и удручены, узнав, что наши сыновья, родившиеся и выросшие в нашем поселке, наши дети, за которых еще вчера мы могли поручиться без всяких колебаний, едва не совершили настоящее преступление, посягнули на жизнь маленького чужестранца, своего сверстника, который ничем их не задел и ничем перед ними не провинился. Сердобольный старец, приютивший бездомного ребенка, был свидетелем нашего замешательства и понял, что пришло время сразиться с судьбой, воззвав к нашему рассудку. Дождавшись, когда наступит вечер и отцы семейств, по разным делам отлучавшиеся днем из Экумдума, вернутся к своим очагам, он стал посреди улицы, идущей неподалеку от шоссе, и долго трубил в рог, чтобы привлечь внимание, а потом заговорил голосом особенно проникновенным, оттого что он доносился к нам из мрака и казался гласом самого Правосудия, обличающего преступление:
— Сегодня я хочу обратиться к вам, отцы и матери тех, кого и чудовищами-то назвать язык не поворачивается. Вам, отцы и матери, намерен я сказать сегодня несколько слов, задать несколько вопросов. Все ли вы сделали, что в ваших силах, чтобы искоренить ненависть и злобу в душах ваших детей? Сумели ли хорошенько втолковать своим сыновьям, что чужой и безобидный ребенок — существо священное? Да что же это за невиданные нравы появились у нас и откуда они? В дни моей юности мы старались завязать дружбу с чужестранцами, стремились завоевать их доверие, любили их, как собственных братьев; а если пришельцы эти оказывались нашими однолетками, мы встречали их с особой радостью! А теперь их убивают. Я обращаюсь к вам, отцы и матери, произведшие на свет хищных зверей в человечьем обличье. Молите Небо, чтобы вашим собственным сыновьям не довелось оказаться одинокими и безоружными среди чужих людей. Молитесь, чтобы на этой земле, где все может случиться, ваши сыновья всегда оставались здесь, у вас под крылышком, под защитой вашего благословения. Но кому ведома воля Неба?..
Наслушавшись этих проклятий, заключавших угрозу будущему наших сыновей, мы загорелись желанием подвергнуть их обряду очищения и, чтобы выяснить вину каждого в отдельности, учинили такой суровый допрос, что им пришлось признаться, кто из них замешан в злодейском нападении, чем насолил им Мор-Замба, кто задумал преступный план, как и под чьим руководством пытались они его осуществить. Скоро нам стало ясно, что сын Ангамбы являлся одновременно зачинщиком и исполнителем этого дела, а другие подростки примкнули к нему только в предвкушении возбуждающего зрелища.
Мы так никогда толком и не узнали, к каким чудесам красноречия, заботливости и бдительности пришлось прибегнуть доброму старику, чтобы удержать у себя своего гостя после столь отвратительного покушения. Очистительный обряд над виновными завершился всеобщим празднеством, длившимся целый день, и, судя по царившему тогда веселью, можно было подумать, что Мор-Замба отныне окончательно усыновлен племенем, сполна заплатив цену — и какую цену! — за право считаться впредь членом общины.
Как бы там ни было, но в тот день, словно по волшебству, рухнули преграды взаимного предубеждения и недоверия, и теперь Мор-Замба мог, не подвергаясь больше опасности, в одиночку обследовать поселок, который до этих пор почти совсем не знал, бродить по лесам, принадлежащим общине, и, разумеется, купаться в реке.
Эту крутую перемену еще ускорили шаги, предпринятые одной сердобольной женщиной — той самой, которая была убеждена, что у этого бездомного ребенка должна быть мать, и с первого же дня робко попыталась встать на его защиту. После злосчастного покушения она не стала больше скрывать свои чувства и послала к Мор-Замбе своего старшего сына, приходившегося ему ровесником, с деликатным поручением: он должен был убедить юного чужестранца заглянуть к ним в гости. Времена переменились: не без участия доброго старца Мор-Замбу удалось в два счета уговорить, и вот жители Экумдума впервые увидели, как он весело играет с одним из местных подростков. Это зрелище поразило их, ибо, как им раньше казалось, ничто в поведении маленького скитальца не предвещало такой перемены. Шли дни за днями; к Мор-Замбе и его сотоварищу потянулись другие экумдумские ребятишки и после некоторых колебаний, словно ждали, что их будут упрашивать, в конце концов присоединились к их шалостям и забавам. Сын Ангамбы пришел последним и не скрывал своей злобы и недовольства, завидуя дружеским и даже сердечным отношениям, установившимся между чужаком и его собственными братьями, которые вдобавок стали относиться к нему самому как-то холодно, словно собирались объявить ему бойкот. Вскоре дело дошло до того, что экумдумские ребятишки принялись наперебой зазывать Мор-Замбу к себе в гости, где его ждал самый теплый прием. Только сын Ангамбы так и не решился последовать их примеру.
С той поры из нашей памяти стал мало-помалу изглаживаться переполох, поднявшийся в день появления Мор-Замбы в Экумдуме; мы настолько свыклись с его присутствием среди нас, что заезжий человек только диву бы дался, узнав, что на самом деле этот мальчуган не из наших. Все пересуды об этом, слава богу, прекратились, так что иной раз казалось, будто мы и вовсе про него забыли. Но разве такое забывается?
Ангамба был прав, когда говорил, что чужак в общине все равно что капля масла на поверхности воды: никогда им не слиться воедино. Но кто в этом повинен?
Итак, жизнь вошла в привычное русло и вновь потекла неторопливо и неприметно, как чуть журчащий ручеек в тени старого дерева. Мор-Замба рос не по дням, а по часам, и, наблюдая за его возмужанием, мы удостоверились, что он и впрямь был сущим ребенком, когда объявился у нас. Долгое пребывание в лесу, под открытым небом, наделило его такими способностями, какие встречаются разве что у живущих на воле зверей; поэтому, сам того не желая и даже не замечая, он всегда брал верх над нашими собственными детьми не только в играх, но и во всем, за что ни брался. Был первым в беге, дальше всех бросал копье, лучше всех плавал, был неутомим в пляске. Поначалу непривычный к охоте — ведь за время долгих скитаний ему не у кого было научиться этому нелегкому искусству, — он мало-помалу перенял у своего старого наставника все его тайны, выказав при этом столько скромности и терпения, что его усилия не замедлили увенчаться успехом; вскоре мы уже не удивлялись, видя, как он шагает к ставшему для него родным дому старика, сгибаясь под тяжестью добычи, которая казалась непомерной для его полудетских плеч.
Все это раздражало нас, вызывало досаду, которую мы тщетно пытались скрыть, говоря, например, так: «Сын Ангамбы — самый сильный, самый смелый из наших юношей, если, разумеется, не считать Мор-Замбу…»
Почему мы так выделяли его? Доводов, оправдывающих законность и даже естественность такого к нему отношения, было у нас предостаточно. Случись кому-нибудь спросить об этом, мы ответили бы, что не знаем, сколько же в самом деле Мор-Замбе лет, что никто не может сказать, причислен ли он к тому возрастному разряду, который ему подобает, и что до тех пор, пока на этот счет будут существовать сомнения, юного пришельца невозможно мерить одной меркой с остальными подростками при оценке их способностей. Но не лучше ли было признать, что Мор-Замбу навеки отделила от других детей тайна его происхождения, проклятие более ужасное, чем проказа?
В это самое время в характере Мор-Замбы стала намечаться перемена, которая не могла не обеспокоить давшего ему приют доброго старца и не вызвать его предостережений. И в самом деле казалось, что Мор-Замба решил растоптать свою гордость, настолько ему хотелось сломить остатки недоверия со стороны местных жителей и окончательно стать полноправным членом общины. Именно в эту пору начал он проявлять безграничную услужливость ко всем и каждому. Улыбчивый, приветливый, расторопный, готовый по первому знаку отдать любому все, что тот ни попросит, он взял за правило не отказываться ни от какой работы. Как и опасался мудрый старик, Мор-Замбу принялись буквально разрывать на части; спрос на него дошел до такой степени, что тут и сам Акомо не выдержал бы.
К счастью, сердобольный старик вызвался помогать Мор-Замбе — если не в самой работе, то хотя бы в установлении очередности работ, — стараясь по мере возможности утолить чье-то уязвленное самолюбие или рассеять неприязнь, вызванную недоразумением. Казалось, мы взялись наперебой подыскивать Мор-Замбе занятия потруднее и погрязнее, даже если в них не только что нужды, но и проку никакого не было — лишь бы посмотреть, как он будет надрываться.
Да и услышал ли он за все это время хоть слово благодарности?
Вскоре одно прискорбное событие разоблачило наши тайные мысли относительно того, кто был когда-то бездомным ребенком.
После преждевременной кончины мужа, от которого у нее остались взрослые дети, наша сестра Мболо вернулась в Экумдум, поселок, особенно чтимый в ее роду, ибо он был основан одним из ее предков. Мболо относилась к тем женщинам, которые жалеют, что не принадлежат к сильному полу. Вот она и решила провести остаток жизни у нас, среди своих братьев, как то пристало мужчине, а не в общине своего покойного супруга. Стало быть, нам и надлежало помогать ей при разных житейских обстоятельствах, а особенно в тех случаях, когда вдова начинала вспоминать, какая забота окружала ее при жизни супруга.
Но мы втихомолку и не без основания говорили между собой так: «Неужели у детей, которых сестра наша Мболо подарила племени своего покойного мужа, столь короткая память? Как это случилось, что они вовсе забыли свою мать, никогда не приедут ее навестить, помочь ей в нелегких полевых работах?» Эта неблагодарность детей Мболо всегда нас поражала, а в иные дни прямо-таки выводила из себя. Однако сама она упорно молчала о своих детях, отказываясь их осуждать.
Однажды Мболо без труда добилась, чтобы Мор-Замба помог ей расчистить делянку в лесной чаще, на заброшенном участке, который заполонили кустарники, лианы и гигантские папоротники. Но даже Мор-Замба, при всей его выносливости, был бессилен перед обычными человеческими слабостями. К тому же в предыдущие дни он трудился не щадя себя и теперь едва держался на ногах от усталости. Вот и случилось так, что, проработав всего полдня, он почувствовал себя настолько плохо, что ему пришлось, не предупредив старуху, поспешно вернуться домой, где он сразу же рухнул в постель.
День клонился к вечеру, когда Мболо тоже возвратилась в поселок; она успела проникнуться совершенно необоснованной, а потому особенно безудержной яростью. Она так закатывала глаза, так судорожно размахивала руками и вопила, что вокруг нее собралась целая толпа, прежде чем люди успели разобраться, что все ее проклятья и угрозы направлены в адрес Мор-Замбы.
— Да что же он тебе сделал? — спрашивали ее со всех сторон.
Что ей сделал Мор-Замба? Он повинен в том, что не посвятил Мболо вторую половину дня, хотя должен был скорее умереть, чем бросить работу. Да и на ком, как не на этом дикаре, на этом чужаке, на этой подневольной скотинке могла сорвать злобу, накопленную за годы унижений и обид, эта женщина, забытая собственными детьми и ставшая посмешищем в общине?
Дальше — больше. Забыв про сон, Мболо обошла за ночь старейшин, которые устанавливали порядки в поселке, и перед каждым из них произнесла такую речь:
— Да что же это за погань такая, этот ваш Мор-Замба? Ему бы только жрать да жрать, а как работать — тут его не дождешься! Во что, скажите мне, превратился этот поселок, заложенный нашим великим предком ради счастья и величия его потомков? В пристанище для всяких бродяг, бездельников, обжор и наглецов? Нет, клянусь, так дальше продолжаться не может, лучше мне умереть, чем смотреть на это безобразие! Я требую, чтобы вы выгнали этого человека из Экумдума, и чем скорее, тем лучше.
Отдадим должное старейшинам нашей общины, которые строго осудили эту выходку, заявив, что подобный тон в данном случае неуместен. Однако у них не хватило решимости заявить, как следовало бы, что Мор-Замба — такой же свободный человек, как и остальные жители поселка, и что впредь никому не будет дозволено распоряжаться им, как рабом, и главное, что на человека, рожденного вне пределов нашей общины или даже появившегося на свет вообще бог весть где, нельзя смотреть как на отщепенца, хотя именно так и смотрело на него большинство наших людей. Просто поразительно, насколько наши мудрецы оказались неспособны к той роли, которую им надлежало сыграть в этом деле. Быть может, это объясняется новизной создавшегося положения. Ведь и правда, в то время наши общины еще не свыклись с постоянным присутствием в них пришлого люда; это стало обычным явлением много позже. Мы не осмелились решительно и твердо встать на защиту Мор-Замбы; а ведь сделай мы это, не изведали бы мы таких потрясений в дальнейшем. Скорее всего, мы просто не знали, с какого конца за это взяться, хотя и существовали освященные традицией обычаи гостеприимства, завещанные многими поколениями людей, основавших этот поселок или живших в нем до нас.
Сладкоголосые барды, вдохновенные певцы подвигов Акомо, по-разному повествуют о происхождении героя, от которого ведет начало наш род. Одни считают его сыном древа, другие говорят, что он порожден змеей, обитающей в великой реке, которая отделяет царство живых от царства мертвых, третьи признаются, что им неведомо, откуда явился этот юный исполин, сильный и прекрасный, с голосом, подобным грому, с воинственной и благородной поступью, с челом, озаренным молниями, с великодушным сердцем. Но кто осмелился бы вспомнить о сомнительном происхождении Акомо, чтобы отказать ему в почтении?
Выгнать Мор-Замбу? Вопрос стоял именно так.
Назавтра, едва стемнело и в очаге ярко запылали поленья, добрый старец, проведший большую часть дня в переговорах со своими ровесниками, обратился к юному гостю так:
— Милое мое дитя, я вижу только одно верное средство покончить со всей этой чудовищной неприязнью; впрочем, прибегая к нему, мы не вводим никаких новшеств, а действуем в полном соответствии с древним обычаем. Я уступлю тебе клочок земли, неоспоримое право на которую признано за мною всей общиной, ты построишь на этом участке собственный дом и таким образом пустишь у нас корни, так что никто уже больше не сможет оспорить твое право именоваться членом экумдумской общины независимо от того, где ты родился. Таков обычай, говорю я тебе. Так вот, ты теперь достаточно большой. И сказать по правде, и ростом и силой не уступишь настоящему мужчине. Знай же, дорогое мое дитя, что нелегкое это дело — воздвигнуть жилище, но, воздвигая его, подросток мужает душой и обретает зрелость мысли. Ты, наверно, заметил, что рядом с нашим жилищем стоит совсем развалившийся дом. Это дом моей покойной жены. Я дарю тебе участок, на котором он стоит. Снеси развалины и возведи на их месте новое жилище, свое собственное. Ты помог многим семьям в Экумдуме, настало время, чтобы их сыновья пришли на помощь тебе, воздали услугой за услугу. А я всегда готов помочь тебе советом, в любой час дня и ночи.
Прежде всего Мор-Замбе предстояло вступить в схватку с лесом, чтобы вырвать у него необходимые для постройки материалы. Это была задача непосильная не только для едва развившегося юноши, но и для взрослого человека, закаленного привычным изнурительным трудом. И однако, вряд ли кто брался за столь нелегкое предприятие с таким огромным подъемом, с таким бурным душевным ликованием. Казалось, что нет для Мор-Замбы непреодолимых задач, если это сулит ему надежду стать наконец полноправным членом нашей общины. В ту пору Мор-Замба казался поистине сказочным героем, никогда еще не доводилось нам видеть его таким, и теперь мы с трудом можем представить себе его тогдашнее воодушевление, самоотверженность, снисходительность к нашей чудовищной мелочности. Скорее всего, он даже не заметил первой обиды, нанесенной ему сверстниками, когда без околичностей обратился к ним за помощью, точно так же как они не раз обращались к нему.
— Ах, Мор-Замба, милый мой братец, — отвечал ему один, — как некстати ты явился! Что тебе стоило попросить меня об этом месяцем раньше или месяцем позже? С какой радостью я бы тебя встретил! С каким удовольствием помог бы!
— Увы, бедный мой Мор-Замба, увы! — отзывался второй. — Последнее время, бедный мой братец, я чувствую себя совсем скверно. С тех пор как я перенес эту болезнь, мне кажется, что я никогда не стану по-настоящему здоровым. Если иной раз мне и полегчает, то ненадолго. Увы, бедный мой братец, увы!
— Сейчас я никак не смогу тебе помочь, — заявлял третий. — Но не беспокойся, я вывернусь наизнанку, но постараюсь освободиться и тотчас поспешу к тебе в лес. Так что начинай пока что сам и не беспокойся: я наизнанку вывернусь…
Отговорки нашлись у всех, кроме Абены, сына той самой женщины, которая сразу же прониклась к Мор-Замбе сочувствием. Больше того: мы знаем, что наши дети обменивались за его спиной столь оскорбительными замечаниями, что об этом теперь нельзя вспомнить без стыда. Вот что, например, заявил сын Ангамбы, и слова эти были встречены не порицанием, а одобрительным хихиканьем:
— Нет, вы только послушайте этого чужака! Мало того, что ему разрешили жить среди нас — он теперь хочет, чтобы мы построили ему дом! Короче говоря, норовит сесть нам на шею. С этими пришлыми всегда так: дай им палец, всю руку оттяпают!
Долгие месяцы, живя вдали ото всех, в лесной чаще, Мор-Замба и Абена не уставали возмущаться этим отступничеством; оно было единственной темой их разговоров. Рубя деревья, обтесывая стволы, готовя бревна и балки для будущей постройки или плетя солому для кровли, друзья часто прерывали работу, чтобы перекинуться словечком-другим, полными взаимной теплоты и единодушного снисходительного презрения к сверстникам, оставшимся в Экумдуме.
— А скажи-ка мне, братец, — восклицал Мор-Замба, — всегда ли экумдумская молодежь славилась столь похвальным пылом к созиданию? И таким поразительным чувством локтя? Вот бы послушать по этому поводу разглагольствования этого старого безумца Ангамбы!
— Ах, Мор-Замба, милый мой братец, — вторил ему Абена, поигрывая топором, — не говори мне об этих людях. Я с ними больше не знаком. Мне с ними нечего делать.
— Ты неправ, братец. С какой стати так на них злиться? Чем была бы жизнь без таких вот разочарований?
— Это была бы великолепная штука! Дивный сон!
— Ты хочешь сказать — пустая иллюзия.
Эта тема не давала им покоя и по вечерам, когда они ловили рыбу и жарили ее на костре, прежде чем улечься спать в сплетенном из веток шалаше. Она неотступно преследовала их и перебивала все остальные заботы, как горькая приправа перебивает вкус любого блюда.
— Знаешь ли, — начинал Абена, — мне кажется, не родись я в Экумдуме, я и дня бы не вытерпел с этими людьми.
— Иными словами, — отзывался Мор-Замба, — ты задаешь себе вопрос: с чего это я вздумал обосноваться именно здесь, среди вас? Ничего, когда-нибудь ты это поймешь.
— Я знаю, Мор-Замба, что ты живое чудо терпения и снисходительности. Но скажи-ка, неужели тебе ни разу не захотелось снова пуститься в путь, отправиться далеко-далеко и посмотреть, на что похожи другие люди?
— Когда-нибудь ты узнаешь и это.
— А вот я хотел бы, меня часто подмывает уйти отсюда.
— Тебя? Ты с ума сошел!
— Нет, правда.
Когда разговор доходил до этого, Мор-Замба неизменно давился от смеха и в заключение объявлял своему другу:
— Вечно ты преувеличиваешь, ты неправ, жизнь совсем не так печальна.
Когда в последнюю их ночь в лесу Мор-Замба в очередной раз упрекнул его в этом, Абена озадачил собеседника таким замечанием:
— Ты, Мор-Замба, утешаешь себя мыслями о добром старике, что тебя приютил. Ты рассуждаешь так: «Покуда в Экумдуме есть такие люди, как этот старик и другие, похожие на него, еще не все потеряно». Только вот что я тебе хочу сказать: твой благодетель одной ногой уже стоит в могиле, это скорее труп, чем человек. От их поколения скоро никого не останется. Всем будут заправлять разные выродки вроде Ангамбы.
— Ну и что?
— Ну и ничего. Посмотрим, как ты уживешься с ними в Экумдуме.
Им потребовалось немало дней, чтобы перенести заготовленный и обработанный строительный материал в укрытие на полпути к Экумдуму, и еще столько же — чтобы доставить все это к самому месту постройки. Мы и думать о них забыли, когда они снова появились в поселке, сильно исхудавшие, можно сказать кожа да кости. Нам сразу бросилась в глаза не только решительная перемена, происшедшая с каждым из них, но и то, как окрепла их взаимная привязанность.
С каждым их приходом мы видели, как растет гора бревен — свидетельство их труда, который казался под стать скорее каким-нибудь легендарным героям, чем обычным людям. По нескольку раз в день жители Экумдума окружали место стройки, чтобы без стеснения поглазеть на плоды этих поистине титанических усилий и выразить свой восторг в бесконечных восклицаниях. Два товарища стали символом энергии, дружбы и решительности; о них даже сложилось такое присловье: «Абена заодно с Мор-Замбой любую гору свернут».
Что же касается экумдумских парней, то они просто не знали, на что решиться: блеск подвига, совершенного двумя друзьями, бросил на них тень, поверг в замешательство; колеблясь между злопамятством и попытками к примирению, они то приближались к ним, то, не встречая их одобрения, отступали назад и втихомолку злословили по их адресу. Мор-Замба, чье великодушие не знало в ту пору никаких границ, стоял на том, что нужно помочь им искупить вину; для этого обоим друзьям достаточно было отметить свое возвращение в Экумдум скромным праздником и пригласить на него всю остальную молодежь. Того же мнения держался и добрый старец: опасно слишком долго томить наших ближних воспоминаниями о неприятностях, которые они нам причинили. Да и какое другое средство, кроме праздника, способно заставить позабыть о прошлых обидах? Однако Абена был против: он словно бы хотел сжечь все мосты, утверждал, что эти людишки недостойны того, чтобы тратиться на их угощение.
Итак, они принялись за работу вдвоем, чувствуя на себе умоляющие взгляды людей, готовых по первому знаку броситься им на помощь. Они вырыли ямы, глубиной в два локтя каждая, установили в них четыре ряда столбов, образующих четыре стены будущего дома, соорудили из стволов бамбука остов кровли и с помощью старика застелили его соломенными циновками. Теперь им оставалось оплести с обеих сторон столбы сеткой из бамбуковых волокон, которую затем обмазывали глиной. Оплетать стены — это долгая работа, но она требовала больше ловкости и терпения, чем физических усилий.
Пока они предавались этому успокоительному занятию, добрый старец организовал в Экумдуме заговор, который должен был не только облегчить обоим друзьям их нелегкое предприятие, но и почти насильно примирить их с поселком, от которого они были незаметно отделены все возраставшим отчуждением. Опорой этого заговора стали наши женщины, особенно самые молодые. Сердобольный старик обрел поистине чудесную подмогу, обратившись к исконным хранительницам мира и согласия в нашей общине. Их рвение в этом деле оказалось поразительным: они берегли тайну так строго, что не просочилось ни единого слуха относительно бесчисленных приготовлений, необходимых для осуществления этого замысла.
Тем временем оба друга, завороженные успехом своего дела и опьяненные гордостью, до такой степени отрешились от внешнего мира, что забыли про обычай, согласно которому обмазка стен превращается в праздник и торжественный обряд; не думали они и о тяжести этой работы, непосильной для двух человек, каковы бы ни были их сила и упорство.
В тот год сезон дождей запаздывал. Но после первой же грозы, разразившейся незадолго до заката, жители Экумдума увидели лихорадочную деятельность двух друзей, не оставлявшую сомнений в том, что они намерены воспользоваться последствиями первого ливня для изготовления глиняной массы и обмазки стен. Одной из лазутчиц доброго старика удалось расспросить мать Абены, доподлинно знавшую обо всех замыслах обоих друзей со слов сына, который ничего от нее не скрывал, и та подтвердила это предположение.
На следующую ночь после первой грозы, как бы стремясь наверстать упущенное, затяжной ливень обрушился на поселок и, ненадолго утихнув к рассвету, продолжался потом весь день.
Друзья ждали дождя каждую ночь, и потому он не застал их врасплох. Они поднялись пораньше, чтобы вырыть две ямы, набросать в них рыхлой глины, размять ее ногами и хорошенько вымесить, а потом перенести к стенам, состоящим из переплетения бамбука со столбами, между которыми оставались щели. Их-то и предстояло сверху донизу заполнить глиняной массой.
Именно этот момент и выбрал добрый старец для осуществления своего с таким тщанием подготовленного замысла. На друзей внезапно налетела настоящая орда женщин: они галдели, хохотали, толкались, пели, махали руками, черпали пригоршнями глину, передавали стоявшим вдоль стен товаркам, которые тотчас ловко залепляли ею щели; выкапывали глину, лили воду, размешивали раствор, метались взад и вперед, отнимали у юношей ведра и лопаты, грозились пришибить их.
Зрелище было настолько трогательным, что у Мор-Замбы и сердобольного старца на глаза навернулись слезы, а Абена, чьи попытки сопротивления были сломлены захватчицами, пребывал в замешательстве, несмотря на то что его мать, подоспевшая к самому началу столпотворения, отозвала его в сторонку, чтобы утешить и объяснить, что глупо отказываться от подмоги, без которой ни ему, ни его другу никогда не удастся довести до конца это дело, которое и среди взрослых мужчин слывет одним из самых трудных.
— Тут радоваться нужно, а не вешать нос! — убеждала сына эта достойная всяческого восхищения женщина.
— Вот я и радуюсь, мама, — отвечал Абена тоном, который находился в явном противоречии со смыслом его слов.
— Да неужели? Что-то по тебе этого не видно, — укоряла его мать.
— Что же мне, на голове, что ли, ходить из-за этого? — оправдывался сын.
Позднее в этот день обнаружились новые и неожиданные подробности заговора. В час первой трапезы на стройке появились экумдумские девушки, которым наконец представилась возможность выказать свои успехи в кулинарном искусстве. Обилие и разнообразие принесенных ими блюд пришлось по вкусу проголодавшимся добровольным строительницам. А в конце дня девушки по-настоящему блеснули всеми своими талантами и устроили старшим сестрам и матерям настоящий пир. Между тем, когда усталость, подкравшаяся к труженицам за несколько часов до заката, ослабила их неистовый порыв, добрый старец привел на стройку певиц, приглашенных с другого конца поселка, из той части Экумдума, что граничила с дальней резиденцией вождя. Они давно были наготове, но до поры до времени держались в стороне.
Они явились, но без музыкантов, которые обычно аккомпанировали им, когда они плясали во дворце вождя, ибо старец не хотел, чтобы в это дело вмешивались мужчины. Однако, увидев, что они остались без сопровождения оркестра, мы, жители главной улицы Экумдума, выходившей на шоссе, не раздумывая, поспешили к ним на выручку со своими тамтамами — инструментами, разумеется, не особенно мелодичными, но зато задорными и веселыми. В то же время большинство наших юношей получили, таким образом, возможность хоть как-то искупить свою вину: они выделывали подлинные чудеса на тамтамах, выказывая хоть и запоздалое, но искреннее рвение, по достоинству оцененное Мор-Замбой, который пылко обнял музыкантов, показывая, что он хочет забыть прошлое.
Итак, наш поселок в конце концов поддержал обоих друзей, хотя сделал это, надо признаться, благодаря женщинам. Но ведь это были женщины нашего племени, и работали они с таким задором, что им хватило одного-единственного дня, чтобы обмазать все четыре внешние стены дома. Мор-Замба знал, что ему еще предстоит возвести стены внутри дома, навесить двери, вставить окна и завершить строительство побелкой, то есть работой подлинно художественной. Но, согласно экумдумским понятиям, которые втолковал ему старик, дом, доведенный до теперешней стадии строительства, считался настоящим домом. И хотя Мор-Замба еще не обосновался в нем, он был уже вправе торжественно отпраздновать новоселье.
Все мы были приглашены на этот праздник и с легким сердцем, с чувством полнейшего удовлетворения принялись объедаться и плясать, веселиться и поздравлять друг друга, восхвалять счастливый исход дела, быстрое продвижение которого совсем недавно отнюдь не вызывало у нас восторга и от которого нам иной раз так хотелось отговорить Мор-Замбу. Абене, до глубины души потрясенному нашей низостью и нашим легкомыслием, не терпелось любым путем излить свое негодование и вот, дождавшись, когда хмель, не затуманив головы, развяжет ему язык, он протиснулся в середину веселящейся толпы, с потешной неловкостью протрубил в рог старика, чтобы привлечь к себе внимание, и объявил:
— Как вы мне противны! Ох, как я вас презираю! Придется мне выложить все, что я о вас думаю. Вы сами подбили женщин на эту уловку! Вы были разочарованы, увидев, что мы вдвоем довели почти до конца нашу неслыханную затею. Сознайтесь, вы-то надеялись, что у нас не хватит духу, что мы бросим все на полпути. Но вышло иначе, и тогда вы послали своих жен, чтобы вы потом могли, сославшись на поддержку общины, приписать себе все наши заслуги. Но мы обошлись бы и без вас, это уж точно! Уж как-нибудь обошлись бы!
Он не в силах был продолжать, его горло перехватили рыдания, он задыхался от гнева. Его ненависть к соплеменникам дошла до такой степени, что он не мог больше сдерживать ее, но в то время мы еще не догадывались о всей глубине этого чувства, которое раскрылось по-настоящему только в будущем. Среди замешательства, вызванного нападками Абены, слышались лишь всхлипывания его матери, повторявшей вполголоса:
— Чем же я провинилась пред тобою, господи? За что ты послал мне такого сына? За что я несу такое проклятие? Чем я прогневила тебя, господи?
Словно вихрь безумия пронесся над собравшимися: вместо того чтобы успокоить разбушевавшегося юнца, как все этого ожидали, добрый старец выступил вперед и, пользуясь минутой всеобщего смятения, продолжил его речь:
— При других обстоятельствах я, не задумываясь, заткнул бы рот этому молокососу. Но на сей раз вы от меня этого не дождетесь. Сегодня я склонен скорее восхищаться его поступком. Ибо что сказали бы о вас здравомыслящие люди, если бы им поведали всю эту историю? Да задумывались ли вы хоть когда-нибудь над тем, как о вас судят и как на вас смотрят в других поселениях? Вы привыкли мнить себя самыми красивыми, самыми доблестными, самыми гостеприимными, самыми рассудительными, самыми щедрыми, самыми лучшими — избранниками рода человеческого, баловнями провидения. Но давайте-ка попытаемся представить, что думают о себе другие племена и другие общины. Неужели вы полагаете, что они держатся о себе менее лестного мнения, чем вы? Согласитесь же, что о достоинствах других племен можно судить только исходя из того, насколько строго соблюдаются там установленные правила поведения. Так вот, давайте же сравним поведение членов нашего племени с тем, как ведут себя другие.
Если бы мы прямо сейчас отправились в ближайший поселок или в соседнюю общину, где есть приемыши, чтобы разузнать, что там думают и как обращаются с теми, кому была обещана такая же мера справедливости и любви, как и родным детям, то боюсь, что мы не встретили бы там ничего похожего на ваше гнусное поведение с Мор-Замбой. Разве не в каждодневных наших поступках черпаем мы свое самоуважение, с которым вы так носитесь? Оглядываясь на прошлое, на славу наших предков, мы убеждаем себя, что порода всегда скажется, что от пантеры не может родиться гиена. И однако, разве не слышали вы множество раз о том, что и от исполинов рождаются карлики? Позвольте мне напомнить вам всем известный эпизод из жизни Акомо, основателя нашего рода. Он долго и безуспешно убеждал своих родичей завоевать край, которым, если верить слухам, владели исполины. Когда же наконец они решились вторгнуться в эту грозную страну, им встретились только пигмеи, которых они без боя обратили в бегство. То были измельчавшие гиганты, которые оказались недостойными своих отцов, ибо нарушили благородные обычаи, некогда насажденные их предками и бережно передаваемые из поколения в поколение…
Старик, разумеется, не мог рассчитывать, что его полные отчаяния речи дойдут до сердца слушателей. Но было очевидно, что речи эти знаменовали окончательный разрыв между обоими друзьями и Экумдумом, и ни одно из последующих событий, которые при других обстоятельствах могли бы послужить поводом для жарких объятий и дружеских заверений, уже не смогло соединить эти две половины навсегда разрубленного клубка.
Мы единодушно сходимся на том, что начиная с этого времени ритм нашей жизни как бы ускорился и все события пошли быстрее, подобно человеку, который плелся неспешным шагом до тех пор, пока его внезапно не толкнули в спину или не огрели дубинкой. Волей-неволей нужно признать, что, сам того не ведая и не Желая (хотя Ангамба порой утверждал обратное), Мор-Замба навлек на наш город проклятие, после чего все у нас стало каким-то странным, тягостным и тревожным, все пошло вкривь и вкось, во всем стала ощущаться какая-то горечь, словно под гнетом какой-то недоброжелательной силы все жизненные соки разом перелились из настоящего в будущее, так что уделом нашим стало отныне лишь неуверенное, а потому особенно мучительное ожидание. Что же касается этого будущего, то оно рисовалось нам в виде далекой-далекой страны, добраться до которой можно (да и можно ли?), только переплыв немало грозящих гибелью рек, одолев множество всяких врагов; а иногда возникало опасение, что в тот миг, когда к нему приблизишься, оно окажется и вовсе весьма сомнительным, вроде тех снов, где ослепительные видения мгновенно сменяются ужасными кошмарами.
Началось с того, что отец Ван ден Риттер, появлявшийся у нас прежде лишь изредка, словно для того только, чтобы покрасоваться своей огромной рыжей бородой, решил поселиться в Экумдуме, но место для этого присмотрел совсем в другом конце поселка, где-то наверху, выбрал уголок, куда раньше никто не забредал, да и потом не очень-то заглядывали, так что довольно долгое время казалось, будто его там вовсе и нет, тем более что на первых порах он не выказывал ни малейших посягательств на нашу привычку к ночным празднествам. Его трое слуг были не из наших, но они часто спускались вниз и засиживались у нас — должно быть, потому, что не знали, как убить время у себя наверху. Они-то первые и поведали нам, что, по словам их господина, между белыми где-то там, в их стране, скоро вспыхнет новая война, да такая ужасная, что, по всей видимости, ни один народ от нее не убережется. Эта новость была похожа на страшную сказку: мы еще могли поверить в нее ночью, но с наступлением дня кошмар рассеивался.
Кроме того, на шоссе стали чаще появляться люди и, главное, машины. Но шоссе было иным миром, нисколько не похожим на наш; оно соприкасалось с нашим поселком в силу чистой случайности, а не потому, что мы сами того пожелали. Его проложили когда-то люди, пришедшие невесть откуда и не понимавшие нашего языка; ими руководили трое белых в шлемах. Мы с замиранием сердца слушали, как эхо доносит до нас глухой шум работ в лесу, сначала отдаленных, потом все более и более близких и наконец вторгшихся на нашу землю. Тогда нашего вождя вызвали в Тамару, где он получил приказ разместить по домам эту толпу строителей и позаботиться об их пропитании; так вот нам и пришлось принять под свой кров этих нежданных гостей, которые, благодарение богу, оказались людьми очень тихими, скромными и вовсе не такими уж бессердечными. Но строительство продвигалось дальше, и они недолго задержались в нашем поселке; заботу о них, должно быть, взяли на себя другие вожди и их помощники, и больше нам о них никогда не доводилось ничего слышать. Шоссе, разумеется, осталось, к тому же вождь велел нам следить за ним и даже выпалывать сорные травы, грозившие заполонить обочины, но мы смотрели на это как на неизбежную дань, которую приходится платить омерзительному чудовищу.
Ни один настоящий экумдумец ни разу не решился прокатиться по шоссе на тех толстокожих тварях, которые с оглушительным ревом мчались по утрамбованной насыпи и раз в пять-шесть дней, а иногда и чаще, проносились через наш поселок, поднимая клубы красноватой пыли, долго не оседавшей после их исчезновения. Прежде, до появления Мор-Замбы, все наши связи с дорогой ограничивались встречами с редкими прохожими, которые время от времени перебирались через ров, отделявший шоссе от наших земель, и, подходя к ближайшим домам, просили напиться или поесть. Когда нам самим случалось пускаться в путь, мы предпочитали, не обращая внимания на шоссе, пользоваться нашими старыми тропинками, даже если приходилось карабкаться по горам, пробираться по краю ущелья, одолевать бурные потоки, бороздить безмятежную, а чаще коварную гладь молчаливо змеящихся рек.
Что же касается соли, мачете, лопат, мотыг, железных топоров, хлопчатобумажных тканей, оловянной посуды, чугунных котлов для варки пищи, женских сережек — словом, всего того, что у нас не производилось, — то нам не было надобности ради этого покидать Экумдум, как пришлось это делать после окончания войны и вплоть до того времени, когда, войдя в поселок, партизаны навели в нем свои порядки, — все эти товары привозили нам торговцы из племени миландауа. Они приплывали вскоре после уборки урожая в сампанах с полукруглыми соломенными крышами, отчего эти лодки походили на маленькие плавучие туннели; они правили лодкой, орудуя длинными шестами, глубоко погружая их в воду и налегая на них. Расхаживая по палубам своих суденышек, они проводили на них всю свою жизнь: ели, спали, принимали покупателей, поскольку тут же обычно выставляли на продажу свой нехитрый товар. В полутьме навеса угадывались кое-как сваленные груды припасов, которые можно было приобрести у них за деньги, а за неимением таковых — в обмен на земляные орехи, ямс, вяленое мясо, сушеную рыбу и другие плоды нашего труда, которые они, как объяснил нам однажды Ван ден Риттер, с большой выгодой перепродают в тех краях, где земля не так плодородна и не может прокормить живущих на ней.
Они причаливали у дальней заводи, выше по течению от Экумдума, ставили десяток своих лодок вплотную одна к другой, и между ними и Экумдумом целый месяц не переставали сновать толпы людей, стоял шум нескончаемого праздника. Нашим превосходным отношениям с этими удивительными торговцами способствовало, разумеется, то обстоятельство, что мы столь упорно гнушались шоссейной дорогой и всеми ее преимуществами. Ко времени, когда у нас объявился Мор-Замба, люди из племени миландауа были уже весьма понаторевшими в своем деле, но весьма порядочными коммерсантами, к тому же они все меньше и меньше занимались меновой торговлей, что было нам на руку: они платили за продукты наличными, и притом по довольно выгодной цене, отбивая у нас, таким образом, охоту самим снаряжать караваны к дальней — в трех днях пути — фактории, как это делали в других поселках.
Один только вождь свыкся с шоссе — и потому, что нередко пользовался повозкой с мотором во время поездок в Тамару, куда его вызывали по нескольку раз в год, и потому, что часто отправлялся по ней в паланкине, который несли на плечах четверо слуг, или ехал на велосипеде, за которым бежал сопровождавший его слуга, карауливший минуту, когда, устав крутить педали, вождь сойдет на землю; тогда он, не мешкая, завладевал велосипедом и толкал его до конца подъема, где вождь снова садился на свою машину.
Отбыв таким образом в Тамару, главный город провинции, наш вождь, которого звали Мор-Бита — говорят, что он вошел в милость к французам благодаря своей храбрости, оказавшись в войсках новых хозяев колонии как раз в то время, когда им пришлось в тяжелых битвах завоевывать страну, — так вот, отбыв в Тамару, вождь возвращался оттуда недели через две, привозя с собой инструкции, содержание которых не сообщалось никому, кроме двух его писцов.
По правде говоря, и сам вождь, и его жены, писцы и слуги были не из нашего племени, но происхождение этого человека, равно как и обстоятельства, при которых он был поставлен во главе племени, считались запретной темой. Так что нашей молодежи, появившейся на свет уже после его воцарения, казалось, что он испокон веков живет затворником у себя в резиденции, вдалеке от шоссе, в стороне от главной улицы, в самом верхнем конце Экумдума и, как говорится, никогда и носа не высовывает наружу. Молодежь полагала, что так оно и должно быть, и ничуть не сомневалась в законности его власти. Только пожилые люди знали, что некогда все было по-другому, а до прихода белых — и вовсе не так, как теперь.
Подобно шоссе, которое лишь едва соприкасалось с нашим поселком, вождь, по всей видимости, всегда предпочитал держаться в стороне от духовной жизни Экумдума, плавая, так сказать, по поверхности общины, как перегруженная лодка по реке с коварными омутами, в которых недолго и утонуть. Он наверняка опасался, что его поразит какое-нибудь несчастье, если он попытается по-настоящему укорениться в племени: ни одна из местных девушек никогда не числилась среди его жен, которых у него к моменту полной катастрофы набралось десятка три, а в описываемое время было всего пять. Обращенный в христианство в бытность свою солдатом, вождь, даже прибыв в Экумдум, долго держался предписаний этой религии, но, когда стало ясно, что его законная супруга не в состоянии подарить ему наследника, он скрепя сердце обратился к полигамии, дабы избежать несправедливости судьбы.
Каким забавным кажется нам теперь, по прошествии стольких лет, то обстоятельство, что Ван ден Риттер, проживший у нас бог весть сколько, так и остался в дураках, не сумев разобраться в истинной сути отношений вождя с племенем. Должно быть, нам все-таки прекрасно удавалось сохранять видимость взаимного согласия.
В это самое время Мор-Замба вступил в достойную всяческого порицания связь с женщиной, от которой ему следовало бы держаться подальше. В ту пору оба друга, подчеркнуто избегавшие остальных сверстников и лишенные, таким образом, излюбленных развлечений нашей молодежи, связанных, разумеется, с возмутительным ничегонеделанием, были вынуждены проводить время в прибыльных, но, на наш взгляд, необычных для их возраста занятиях.
Закончив постройку дома, они увлеклись рыбной ловлей, приведя для этого в порядок лодку и сети старика, который уже с трудом передвигался.
Однажды утром, сидя в прибрежном кустарнике, Мор-Замба, который был против обыкновения один, с удивлением услышал, что его кто-то окликает; обернувшись, он увидел стоявшую чуть поодаль высокую стройную женщину. Он не сразу узнал ее, а потом вспомнил, что она живет в отдаленном квартале Экумдума, вдали от главной улицы, выходящей на шоссе, и пользуется самой дурной славой, несмотря на то что у нее есть бойкий муженек и пара ребятишек. Шаг за шагом она приблизилась к нему, широко улыбаясь. И вдруг спросила:
— Эй, мужчина, как ты себя чувствуешь?
Вместо того чтобы промолчать, как это положено при встречах с подобными женщинами, Мор-Замба, не колеблясь, позволил втянуть себя в разговор.
— Я чувствую себя превосходно, женщина, — прошептал он ей, — как и полагается сильному мужчине. А ты как себя чувствуешь, женщина?
— Мужчина, — заявила она, — я далеко не так сильна, как ты, но столь же молода: отчего бы мне не чувствовать себя гак же хорошо, как ты?
— Неизвестно еще, женщина, так ли ты молода, как говоришь, но я знаю наверняка, что тебе следовало бы лучше идти своей дорогой. Представь себе, как разгневается твой муж, когда узнает, что ты говорила наедине с посторонним.
— Ладно, мужчина, ладно, я пойду своей дорогой. И все же, глядя на твою стать и на твои мускулы, разве могла я предположить, что ты испугаешься ревнивого мужа и его плетки?
И она удалилась, не забыв одарить смущенного Мор-Замбу улыбкой через плечо и кокетливо подмигнув ему.
Мор-Замба сразу же забыл о ней, едва она ушла. Но спустя некоторое время за его спиной раздался бесстыдный смех: она вернулась. Положив на плечи по стеблю сахарного тростника и опустив руки, она шла, стараясь не уронить их на ходу.
— Хочешь узнать, отчего я смеюсь? Сказать? Ты напоминаешь мне моего старшего брата. Да-да, вылитый он, мой старший братец. Другой, что помоложе, совсем еще мальчишка. А старший мой брат большой и сильный, совсем как ты. И в работе он ловок, не уступит тебе. Да, я тебя уже давно подстерегаю. Ты удивлен? Только, знаешь, я не особенно уверена, что мой брат — настоящий мужчина. Мне приходилось слышать, как жена его жалуется, что он мужчина только с виду.
— Что это значит — с виду? — осведомился Мор-Замба, скорее заинтересованный, чем удивленный.
— Это значит, что он не мужчина! Не мужчина! Все ясно и понятно. Не прикидывайся, что не понимаешь. А если не понимаешь, значит, ты еще больший олух, чем я думала, точь-в-точь как мой братец.
Затем последовал целый ряд ласковых уговоров, впрочем совершенно уже излишних, ибо Мор-Замба сам устремился в капкан, который расставила ему эта продувная бабенка. Через несколько дней их взаимное увлечение переросло в неистовую страсть. Абена, от которого с самого начала ничего не укрылось, махнул на них рукой со снисходительным презрением человека, которого женщины вовсе не волнуют, ибо вся его жизнь заполнена одной великой мечтой. Мор-Замба и его беспутная подруга встречались в глубине леса за рекой — и все равно им было, шел ли дождь, гремел ли гром или сияло солнце.
Но вместо того, чтобы выставлять перед мужем напоказ свою покорность и нежность, как это делают другие женщины, чтобы отвести от себя подозрение в неверности, подруга Мор-Замбы не только не подпускала к себе супруга, но и без конца донимала его издевательскими замечаниями, словно нарочно старалась вывести из себя. Когда же, не выдержав ее нападок, бедняга наконец взорвался, она, не мешкая, нанесла ему последний удар:
— Да разве ты мужчина? Ах, миленький мой! Хочешь, я тебе расскажу про настоящего мужчину? Ну, раз ты сам того захотел, запомни его имя: Мор-Замба. Вот это, миленький мой, мужчина так мужчина, а не мокрая курица вроде тебя. Ты ведь только и знаешь, что бить жену, будто это бог весть какое мудреное занятие. А вот Мор-Замба — настоящий мужчина, и, поверь мне, я знаю, что говорю.
— Да ты, никак, опять задрала подол, дура набитая! — возмущался муж. — Нашла, чем хвастаться!
— Отчего же не похвастаться? — подхватывала она. — Да, я гуляла с Мор-Замбой! И будь моя воля, еще погуляла бы.
— До чего ты дошла, идиотка! — глумился муж, чтобы хоть как-то спасти свое достоинство. — До чего ты дошла! Гуляешь с кем попало, с каким-то кобелем бродячим.
— Пусть кобель, пусть бродячий. Зато мужчина. Да, мой миленький. Мужчина, а не переодетая баба. Ах ты, сморчок! Да если б ты знал, чем тебя бог обделил, ты не только не посмел бы разевать глотку, а пошел бы в лес и схоронил там свои никому не нужные причиндалы! Вот так-то, миленький мой…
Скандал, поднятый этой женщиной, не был для нас чем-то из ряда вон выходящим, однако наша молодежь сочла его недопустимым и собрала своего рода военный совет во главе с сыном Ангамбы. Абена, которого тоже позвали на это совещание, с самого начала заявил, что уйдет, если не будет приглашен Мор-Замба. Предложение было отвергнуто, и после взаимного обмена любезностями Абена вне себя от гнева и возмущения не колеблясь бросил в лицо своим собратьям всю правду: они искали ссоры с Мор-Замбой и эта история лишь предлог для нее. В конце концов, все они стали мужчинами именно с этой бабенкой, доступность которой каждому известна; с другой стороны, бессилие ее супруга тоже ни для кого не составляло тайны. Так зачем же упрекать Мор-Замбу за связь с единственным существом, которое могло к нему снизойти?
В ответ сын Ангамбы пригрозил, что обоим наглецам придется понюхать, чем пахнет его железный кулак. Завязалась ссора, не замедлившая перейти в рукоприкладство, и, естественно, сын Ангамбы одержал верх. Но об этом стало известно только с наступлением ночи, когда мать Абены прибежала к Мор-Замбе с криком:
— Моего сына чуть не убили из-за тебя! Чего же ты ждешь? Поднимайся! Беги его спасать!
Мор-Замба не заставил себя уговаривать. Он бросил вызов сыну Ангамбы в его собственном доме; тот накинулся на него, как молодой лев; сцепившись, они выкатились за порог и оказались во дворе. Зрители, хотя они и запаслись бамбуковыми факелами, почти не различали их в густой темноте; до них доносились только все учащавшиеся глухие удары, сопровождаемые криками, по которым можно было судить о ярости схватки. Вот они снова рухнули на землю, и по внезапно изменившейся частоте ударов стало ясно, что кто-то из сражавшихся, оглушив своего противника, молотит по нему кулаками. Зрителям казалось, что это никогда не кончится. Когда мужчинам удалось наконец разнять соперников, они обнаружили то, в чем не сомневались с самого начала: Мор-Замба, которому не терпелось расквитаться с сыном Ангамбы, задал ему такую взбучку, что тот выл теперь от боли и заливался слезами — ни дать ни взять женщина, которую отлупил муж. На нашей памяти подобного еще не случалось. Такие унижения не прощаются, и каждому стало ясно, что отныне между Мор-Замбой и семьей Ангамбы разгорится смертельная вражда и что все попытки примирить их ни к чему не приведут.
На следующий день, рано утром, экумдумская молодежь, которую всю ночь науськивала сильно подвыпившая группа взрослых, предводительствуемая Ангамбой, вооружившись дротиками, копьями и тесаками, окружила дом, где спали Мор-Замба и Абена, словно намереваясь взять его приступом. Но мать Абены, эта поразительная женщина, чье душевное благородство имело такое влияние на ее сына, что впоследствии она сама едва узнавала его, понаблюдав за этими приготовлениями, накинулась на распаленных юнцов, крича:
— Ну что же вы? Собрались убивать — так убивайте! Чего вам раздумывать? Один из них — мой сын Абена, ваш брат. Пусть его кровь падет на вас, запятнает ваши руки. Посмотрим, кто согласится смыть с вас этот позор. Ну начинайте же, и да погрязнете вы в трясине бесчестья и проклятья!
В этот момент добрый старец, который предвидел такой оборот событий и следил за их ходом из своего дома, не открывая, однако, ни окон, ни дверей, а полагаясь исключительно на свой изощренный слух, появился на пороге и обратился к разбушевавшимся мстителям:
— Мор-Замба и Абена провели ночь не у себя дома, а здесь, у меня. Здесь вам и следует искать их, но прежде вам придется перешагнуть через мой труп, и тогда, как вам только что сказала эта достойная всяческого уважения женщина, проклятье отцеубийства будет тяготеть над вами до конца ваших дней. Я хочу, однако, сделать вам одно предложение от имени сына моего Мор-Замбы. Да, мой сын Мор-Замба поручил мне передать вам вот что: «Если вы настоящие мужчины, выходите против Мор-Замбы один на один, и он шутя разделается с каждым из вас по очереди. Ибо Мор-Замба убежден, что вы не настоящие мужчины, а переодетые бабы». Вот что просил меня передать вам сын мой Мор-Замба. Чего же вы ждете, становитесь в очередь! Чего вы раздумываете?
Но ничто не могло заставить нападающих решиться на это справедливое испытание: ни изумление их отцов и матерей, сбежавшихся к месту происшествия в качестве нетерпеливых зрителей, ни насмешки сестер и жен, кричавших:
— Видно, поделом он зовет вас переодетыми бабами! Неужели вы до того докатились, что у вас не хватает духу доказать своему же сверстнику свою правоту один на один и голыми руками? Зачем тогда было поднимать такой шум?
В конце концов, вняв настоятельным просьбам всех, кто присутствовал при этой тягостной сцене, они понуро разошлись по домам, подавленные собственным малодушием.
Мор-Замбе, однако, пришлось клятвенно обещать старику, что он не будет больше встречаться с той женщиной: невозможно жить, служа постоянным укором для ближних.
За это время происходили и всякие другие события, но нам не дано было сразу постичь их смысл и значение. Как-то, отправившись за очередными инструкциями к своим хозяевам, вождь вернулся раньше обычного. Он казался озабоченным: поговаривали, что ему было приказано произвести перепись всех членов племени и как можно скорее сообщить властям в Тамару о числе мужчин, годных к военной службе. Подобное поручение и в самом деле не должно было вызвать у вождя особого восторга: все его предыдущие начинания такого рода неизменно заканчивались неудачей. Наша постоянная тактика во время переписи сводилась к тому, что мы просто-напросто старались не попадаться ему на глаза. Каким же образом вождь поступит на этот раз, чтобы добиться успеха? В это самое время вся наша община внезапно загорелась желанием помериться силами с жителями соседнего поселка, принадлежащего племени золо. Когда-то такие бои были традиционным развлечением, но с появлением белых обычай этот почти угас, лишь изредка подавая судорожные признаки жизни, как больной, находящийся при последнем издыхании. Впоследствии мы узнали, что подлинным зачинщиком этого состязания был наш вождь Мор-Бита, внушивший мысль о возобновлении боев вождю золо, человеку необузданному, обожавшему воинственные забавы и в то же время жившему в полном согласии со своим племенем, любимейшим и достойнейшим сыном которого он был; уж ему-то не составляло никакого труда произвести перепись своих подданных.
Мы так никогда и не разгадали, посредством каких ухищрений нашему вождю удалось превратить некоторые этапы подготовки к состязанию в процедуру переписи. Как бы там ни было, впоследствии нам стало известно, что благодаря этому он определил численность нашего племени примерно в шесть тысяч человек, включая сюда женщин и детей, — цифра, надо сказать, прямо-таки бредовая, намного превосходящая действительность, если даже считать жителей окрестных деревень, разбросанных вокруг Экумдума.
Поговаривали, что золо весьма искусные бойцы, и мы, отвыкшие от тренировочных учений и от боев, побаивались их грозной славы; именно поэтому нам легко удалось уговорить наших юных бойцов принять в свои ряды Мор-Замбу — единственного человека, чья сила, если не выучка, могла спасти честь Экумдума. Отработка боевых приемов, смотры и отборочные соревнования проходили в резиденции вождя, под его неусыпным руководством. И вот Мор-Замба впервые очутился в этом таинственном логове, за оградой из бамбука, где, кроме большого кирпичного дома с застекленными окнами, именуемого Дворцом, доставшегося вождю совсем готовеньким, так что ему надо было только переступить порог, располагалось еще полсотни обычных строений, в которых жили жены вождя, а также его всевозможные родственники и слуги.
Когда вождь впервые собственной персоной предстал перед Мор-Замбой, юноша еще не подозревал, что это — его будущий смертельный враг. Он увидел всего-навсего располневшего, почти обрюзгшего мужчину с еле заметными следами былой выправки, с потускневшим взглядом, благодушным выражением лица, с жестами робкого, заранее со всем согласного человека, к тому же, вероятно, издерганного и слабохарактерного, — словом, все обличье вождя никак не вязалось с упорными, хотя и тайными слухами о его коварстве и жестокости.
В последний день учений, накануне отправки в поселок золо нашей команды вместе с многочисленным сопровождением, те, кто должны были представлять наше племя — среди них, как и следовало ожидать, находился Мор-Замба, — удостоились чести выслушать напыщенную речь вождя, который прежде никогда не снисходил до непосредственного обращения к народу:
— Итак, друзья мои, вы оказались теми, на чьи плечи легла защита нашей чести. Ответственность велика, вы сами это понимаете. Теперь мне пора рассказать вам о том, как все это будет происходить. Впрочем, мой друг, вождь золо, потом еще раз напомнит вам условия состязаний. Вам придется выступить против равного количества противников. Условия самые простые: каждый побежденный тотчас выбывает из состязания, так что победившей будет считаться та команда, в которой под конец останется хотя бы один человек, не потерпевший ни единого поражения, или — почему бы нет? — несколько таких бойцов. Как видите, все очень просто. Мне остается только пожелать вам мужества!
Как и было задумано, встреча состоялась в поселке золо, на главной площади, где собралось множество народу, воздух сотрясался от грохота тамтамов, стоял гул от ободряющих криков и улюлюканья толпы. Первыми вышли лучшие наши борцы, способные, казалось бы, нагнать страх на кого угодно. Но наши восторги быстро поутихли, едва мы увидели, как, вызывающе поигрывая мускулами, выступили отборные, прекрасно сложенные атлеты золо. Неужели мы попались в ловушку? В нас вперилось мрачное око грядущего разгрома. У сопровождавших нас женщин пропала всякая охота к дерзким насмешкам, задиристым песенкам, вызывающим пляскам; заранее смирившись с неизбежным унижением, они старались скрыться от взглядов и вместо того, чтобы петь хвалу нашим героям, принялись вполголоса сетовать на судьбу за то, что родились в Экумдуме.
Тревога оказалась ненапрасной: в первые же два дня почти все наши борцы один за другим вышли из состязаний. На третий день сын Ангамбы, на которого возлагалось столько надежд, был побежден каким-то неизвестным силачом. Таким образом, мы узнали, что наша команда на грани полного разгрома: у нас оставался всего один боец, тогда как золо могли еще выставить четырех. Мы с удивлением обнаружили, что эта новость огорчила нас куда больше, чем известие о том, что этим избранником, этим героем, которому предстояло теперь в одиночку отстаивать нашу честь, оказался Мор-Замба. Больше того — мы вздохнули с облегчением, мы были довольны этим выбором, словно тот, на кого он пал; и впрямь родился в Экумдуме, словно мы никогда не упрекали его в том, что он чужак. Он сразу стал одним из наших — и никого это не возмущало, никого не поражало. Всю ночь мы восхваляли, превозносили, ласкали Мор-Замбу, словно копье, вовремя подвернувшееся под руку человеку, на которого напал хищник. Женщины бросали на него взгляды, полные нежности и признательности.
Но при всем том мы не особенно рассчитывали на его успех. Впрочем, первые эпизоды схватки Мор-Замбы с четырьмя золо и не сулили нам особых надежд. Противники, по всей видимости, сговорились мало-помалу измотать Мор-Замбу, первый из них ограничивался тем, что всячески старался ускользнуть от его захватов. Но провидению было угодно, чтобы Мор-Замба разгадал эту коварную тактику. Под одобрительный смех зрителей он принялся поддразнивать соперника, подбивая его сойтись с ним лицом к лицу и положиться не столько на быстроту ног, сколько на силу рук, призывая всех в свидетели его трусости. Таким образом, полдня прошло безрезультатно, а когда наконец Мор-Замбе удалось уложить на лопатки своего увертливого противника, мы решили, что тот поддался нарочно, чтобы потом поднять нас на смех. Иным из нас казалось, что лучше уж добровольно отказаться от дальнейшей борьбы: кто посмеет нас упрекнуть, если мы честно признаем себя побежденными?
Но, хвала небу, до этого дело не дошло. Если первый золо только и думал о том, как бы оторваться от Мор-Замбы, то второй, тоже лишенный изобретательности, целиком полагался на свою физическую силу; однако Мор-Замба быстро постиг его нехитрую стратегию: под одобрительный рев своих болельщиков золо бросался на Мор-Замбу, мертвой хваткой вцеплялся в его запястья и внезапно мощным рывком притягивал его к себе, а потом, действуя с такой же дьявольской быстротой и не давая противнику опомниться, изгибался всем телом и таранил его задом в бедро, стараясь сбить с ног и хотя бы на мгновение оторвать от земли, а когда ему это удавалось, он вскидывал нашего борца себе на спину и, резко присев, перебрасывал его через голову, но, падая, Мор-Замба всякий раз ухитрялся извернуться в воздухе и приземлялся не на спину, а на живот, издавая короткий, но мучительный вскрик, нечто среднее между «ох» и «ух». Молодежь золо устремлялась на площадь, исполняя победный танец вокруг обоих соперников, с трудом переводивших дух, но старики, неспешно приблизившись к месту схватки, только качали головами и после короткого совещания объявляли, что рано еще решать, кто вышел победителем, и борьба возобновлялась.
Золо был гораздо старше Мор-Замбы и поэтому начал выдыхаться раньше; к середине дня его боевой задор заметно иссяк. Видно было, что его силы, казавшиеся неистощимыми, убывали, несмотря на ободряющие выкрики из толпы.
Только тут до нас дошло, что Мор-Замба и впрямь может одержать верх над этим чертовым силачом, чей напор поначалу поверг нас в такое отчаянье. Воодушевление переметнулось на нашу сторону: размахивая руками, вопя во все горло, выделывая сумасшедшие прыжки, мы без устали кружили вокруг места состязания. Мы катались в пыли, мы обмахивали ноги Мор-Замбы мухобойками, не замечая, что на его коже остаются от них резкие полосы. Мы так и не поняли толком, каким образом нашему борцу удалось одолеть своего грозного соперника: оба они одновременно пошатнулись, еще крепче сплели руки и застыли, пригнувшись, почти опустившись на четвереньки, упершись бедром в бедро и плечом в плечо, в том положении, которым обычно завершается очередной эпизод схватки. Однако дело этим не кончилось: внезапно мускулы их напряглись, лоснящиеся от пота тела снова сплелись, и на этот раз окончательно выдохшийся золо осел наземь, как продырявленный бурдюк; Мор-Замба одним толчком, почти без усилия, опрокинул его на спину, вспрыгнул ему на грудь и, не расслабляя мышц, судорожно стиснув зубы, прижал противника к земле. Лопатки золо погрузились в пыль, лицо его обжигали ослепительные лучи солнца, а все сородичи побежденного сгорали от стыда.
Отчаянье наших соседей, которые, впрочем, могли выставить против Мор-Замбы еще двух борцов, убедило нас, что вопреки нашим опасениям их команда не выбирала заранее никакой тактики, а просто-напросто выслала на поле своих лучших борцов. С их поражением участь наших хозяев была, можно сказать, решена, и дальнейшее состязание стало просто завершением жестокого ритуала.
Но мы не переставали опасаться какого-нибудь подвоха, и можно было представить себе наше напряжение, когда на следующее утро Мор-Замба схватился со своим третьим соперником на глазах у воинственного вождя золо, который на сей раз решил самолично присутствовать на состязании. Под грохот тамтамов и вопли зрителей, от которых содрогалась вся площадь, противники начали сближаться; когда они оказались на расстоянии, с которого уже можно было достать друг друга, они по всем правилам изготовились к бою, приподняв левое плечо и открыв подмышку, чтобы при случае захватить, словно клещами, правую руку соперника. У нас перехватило горло, мы затаили дыхание. Неужели нам удастся одержать верх? Неужели Мор-Замба, приблудный ребенок, человек без роду, без племени, чужак, станет творцом нашей победы?
Пригнувшись, широко расставив ноги и наклонив корпус, прижав щеку к щеке, борцы тем временем кружились в замысловатом танце, пробуя разные приемы захвата и туг же по доброй воле или под давлением противника отказываясь от них. Внезапно по телу Мор-Замбы прокатилась чудовищная дрожь, словно по спине удава, обожженного головешкой из костра; вырвавшись из объятий золо, он зажал его корпус в могучие тиски, и тот неистово забился у него в руках, брыкаясь и безуспешно стараясь высвободиться. Затем Мор-Замба легко оторвал его от земли и на вытянутых руках поднял в воздух, не обращая внимания на бешеное сопротивление противника, пытавшегося зацепиться ногой за его бедро. И тут наступила развязка. Мор-Замба с силой распрямился и швырнул противника наземь. Тот тяжко грохнулся на усыпанную песком площадь и, растянувшись во весь рост, остался лежать навзничь, выставив лицо под ослепительные лучи солнца.
В то время как наши друзья золо просто плакали с досады, мы, внезапно выйдя из оцепенения, бросились на середину площади, подхватили Мор-Замбу на руки и, торжествуя, понесли по кругу. Радость наша не поддавалась описанию. Вскоре и золо, люди здравомыслящие и отходчивые, присоединились к нашему безумному ликованию, не скрывая, что завидуют нам, и в особенности тому, кого мы без всякой задней мысли называли теперь «нашим чудом». По их словам выходило, что Мор-Замба непобедим и что ему ничего не стоит утереть нос своему четвертому сопернику, совсем еще мальчишке.
Вечером делегация старейшин золо сообщила нам, что они выводят из игры своего последнего бойца и объявляют Мор-Замбу победителем.
Глядя на то, как торжественно носили мы его на руках и в эту ночь, и в течение трех или четырех следующих ночей, как вырывали друг у друга, как лебезили и заискивали перед ним, — глядя на все это, кто усомнился бы, что Мор-Замба наконец-то признан полноправным членом нашего племени? А каким праздничным, грандиозным и воистину достопамятным событием стало наше возвращение домой через леса, озаренные светом бамбуковых факелов и огнями костров, которые мы разжигали после долгих переходов, чтобы отдохнуть и выспаться сном победителей. Как всегда бывает в таких случаях, наше триумфальное шествие сопровождалось нескончаемыми плясками на берегах рек, через которые мы переправлялись, звонкими песнями, оглашавшими холмы и леса, веселой возней с девушками племени золо, многие из которых, вызвавшись немного проводить нас, не заметили, как дошли до самого поселка, да так и остались там навсегда.
Мужчины постарше обогнали нас, молодых, стремясь поскорее порадовать сообщением о нашем подвиге тех соплеменников, которым не посчастливилось быть его очевидцами. А мы всячески растягивали обратный путь, опустошали встречавшиеся нам по дороге поля, охотились и ловили рыбу, жарили на костре свою добычу, шастали по задворкам в окрестных деревнях, отыскивая пальмовое вино, и тут же распивали его, чествуя Мор-Замбу — теперь уж не проклятого чужака, а прославленного победителя.
Но последующие события быстро вернули нас к действительности, рассеяли иллюзии. От всякого, кто чересчур зажился на свете, можно рано или поздно ожидать какой-нибудь несуразной выходки; так случилось и с добрым старцем, приютившим Мор-Замбу. Вдохновленный, должно быть, нашей смелой вылазкой в город золо, он решил женить Мор-Замбу, которого давно уже считал своим сыном, на одной из дочерей Ангамбы. Эта нелепая затея была не только вызовом здравому смыслу, она угрожала также доброму согласию внутри общины, которая неминуемо должна была расколоться на множество враждующих групп. Одни из ее членов неизбежно стали бы на сторону старика, издавна восхищавшего их своей мудростью, благоразумием и достоинством, другие, не обладавшие такой широтой взглядов и возмущенные его дерзким замыслом, волей-неволей примкнули бы к Ангамбе, живому оплоту вековых традиций, осуждавших всякий союз с невесть откуда взявшимся чужаком.
Заручившись согласием своего подопечного, старик созвал к себе старейшин племени и устроил веселую пирушку, во время которой сообщил гостям, что Мор-Замба воспылал любовью к старшей дочери Ангамбы и поручил ему просить ее руки.
Как и предвидел добрый старец, его заявление ошарашило и возмутило собравшихся. Прошло некоторое время, прежде чем один из приглашенных собрался с духом и торжественно вопросил, известно ли, что думает обо всем этом сама девушка. Негодование возросло: большинство присутствующих были против подобных иноземных нововведений, влекущих за собой распад семей и неуважение к старшим. Однако, несмотря на поднявшуюся бурю, каким-то образом все уладилось, и было решено все-таки выслушать невесту. Изумленная и растерянная девушка залилась слезами, но, не переставая всхлипывать, весьма недвусмысленно дала понять, что согласна на предложение Мор-Замбы.
На мгновение нам показалось, что Ангамба попался в ловушку, что теперь ему остается только принять предложение старика. Но не тут-то было: плохо мы знали Ангамбу. Он начал с того, что заговорил о кровосмешении. Мор-Замба был-де усыновлен одним из членов племени и, следовательно, сам стал его членом; поэтому с его стороны будет святотатством вступать в брак с девушкой того же племени. Ангамбе без труда доказали, что он заблуждается, что ни о каком кровосмешении не может быть и речи и что святость подобных союзов подтверждена достославными примерами прошлого.
Все это время Ангамба изо всех сил сдерживался, не выдавая своих истинных мыслей, но тут он взорвался:
— Столь серьезное дело требует размышления, почему мне не дают времени, чтобы все обдумать? Вы что, сговорились навязать мне свою волю прямо сейчас, не сходя с места? В конце концов, отец этой девушки я. Разве не так? Уж не возьмется ли кто-нибудь утверждать, что ссудил меня своим семенем, чтобы я вложил его в лоно моей жены? И вдруг — на тебе, сразу замуж! И за кого, я вас спрашиваю? За человека, о котором ничего не известно: ни откуда он явился, ни куда путь держит. Ничего себе зять! Нет, так просто все это не решается, я прошу у вас время на размышление…
Эти слова произвели сильное впечатление на совет, и в конце концов Ангамба выиграл первый раунд. Но добрый старец не был обескуражен ни его озлобленностью, ни фантастическим упрямством, он не собирался складывать оружие, надеясь, что буря восторга, вызванная Мор-Замбой во время состязаний у золо, рано или поздно заставит членов совета перейти на сторону юноши.
Тем временем жители Экумдума, вообразив, что Мор-Замба сильно огорчен этим отказом, пытались, как могли, подлить масла в огонь. Даже пожилые и те не ленились подойти к нему с такими примерно словами:
— Да мало ли баб на свете? С какой же стати высунув язык гоняться за одной-единственной? И что ты в ней, собственно говоря, нашел? Послушай-ка, а почему бы тебе не поискать невесту в родных краях? Здешних-то, сам знаешь, не так просто уломать, поставь-ка себя на наше место…
Или с такими:
— Ах ты, бедняжка! Так, значит, дочка Ангамбы не для тебя! А ведь ты, мошенник, здорово в нее втюрился. И уж небось успел кое-что с нею сотворить? Ну, мне-то можно сказать! По глазам вижу, что успел! Ах ты, шалун этакий!
Или с такими:
— Вот что, старина: у меня есть на примете одна вдовушка, неподалеку отсюда, в деревне. На вид она еще ничего. Малость морщиниста, но в общем как раз тебе подойдет. Главное — никаких хлопот. Не то чтобы она совсем была свободна — есть у нее какой-то безногий калека, но, поверь мне, ради тебя она его наверняка бросит. Ты ведь не станешь особенно привередничать, а?
Один из нас умудрился однажды сказать ему даже такое:
— Раз ты уж так держишься за дочь Ангамбы, почему бы тебе не отправиться в родные края и не вернуться сюда вместе с родителями? Готов поспорить, что при виде этих почтенных особ Ангамба запел бы по-иному.
Абена не знал, что его друг в действительности вовсе не увлечен дочерью Ангамбы и что его нисколько не задевают эти насмешки и оскорбления. Он возмущался его терпимостью и требовал, чтобы Мор-Замба проучил зарвавшихся наглецов.
— Небо наделило тебя такой силой, — убеждал он его, — чтобы ты помогал торжеству добра и карал злых. Карать злых необходимо, они — помеха всеобщему счастью. Напрасно ты позволяешь им так над собой издеваться.
Никогда не унывающий Мор-Замба отвечал другу, что успел вынести столько унижений, что стал к ним совершенно равнодушен.
— Я и сам не знаю, почему это так, — объяснял он, — но чувствую, что все их злобные выпады выеденного яйца не стоят.
— Да брось ты, будь искренен: ты просто вбил себе в голову, что в долгу перед ними, потому что они тебя приютили. Ты убеждаешь себя, что община поступила с тобой великодушно. Но пойми, вначале все это было просто-напросто блажью, а теперь это уже игра. И какая еще игра! Но согласись, что ты ничем им не обязан! В конечном счете, дружище, вовсе не ты у нас в долгу, а мы у тебя.
Самому Абене не было нужды на словах доказывать эту истину, достаточно было того, что он поддерживал Мор-Замбу во время второго этапа борьбы, которую добрый старец, подгоняемый приближением кончины, решил повести против Ангамбы. По его настоянию друзья поочередно наведывались к самым влиятельным членам племенного совета — старикам, снедаемым разнообразными недугами, свойственными их возрасту, и совершенно одинаковым корыстолюбием. Особенно тягостное впечатление осталось у них от посещения первого мудреца — они словно воочию наблюдали, как проказа или какой-то страшный яд разъедает тело общины. Судя по всему, именно с той ночи Мор-Замбой овладела странная тревога, в конце концов переросшая в слепое преклонение перед диковинной мечтой, которая неотступно преследовала Абену.
Как и подобает благовоспитанным молодым людям, они явились к старейшине не с пустыми руками, а прихватили калебасу с вином. Хозяин, сухонький печальный старичок, лежавший на бамбуковом ложе у самого очага, сел, налил в кубок вина и, отхлебнув добрый глоток, угостил свою старуху, которую оба друга заметили, лишь когда она подошла к мужу. Словно опасаясь, что у него отнимут угощение, старик то и дело наполнял свой кубок и осушал его сам или подносил жене: это зрелище умиляло Мор-Замбу, но выводило из терпения Абену, который видел немало подобных сцен и мог заранее предугадать любой жест старика. В промежутках между возлияниями хозяин, который теперь показался Мор-Замбе моложе, чем он думал вначале, позевывал, кряхтел, вздыхал и потрескивал суставами.
— Ну, сейчас он начнет говорить, — шепнул Абена на ухо Мор-Замбе. — И я даже знаю, что он скажет.
Старик и в самом деле заговорил тягучим и монотонным голосом:
— Мор-Замба, сын мой, ты и представить себе не можешь, как я благодарен тебе за то, что ты вспомнил обо мне, обратился ко мне за помощью. Я польщен и обрадован твоим доверием. Ох, разве ты можешь понять, мальчик, что такое быть стариком? Тяжкое бремя бесконечных трудов, неисчислимых несчастий и повседневных тревог скоро сведет в могилу того, кто с тобой говорит. Ах, мой милый Мор-Замба, ты видишь перед собой несчастнейшего из отцов, измученного, слабого человека, жалкий его обломок, тень, и это в то самое время, когда на него обрушились такие испытания. Ах, если бы ты видел, как мне сегодня пришлось поработать, если бы ты только видел, сколько дел нужно было переделать этому полутрупу, у которого и говорить-то с тобой едва хватает сил; если бы ты хоть краешком глаза взглянул, как я рубил, пилил, колол, надсаживался, гнул спину, ты, сын мой, пожалел бы меня, ты воскликнул бы: «Довольно, отец, довольно! У меня сердце разрывается от жалости! Иди домой, приляг у огня и ни о чем не думай. Я доделаю за тебя всю работу. Ведь я так молод, так силен. Мне ничего не стоит с этим управиться». Вот что ты сказал бы мне. Видишь ли, сынок, если в какой-нибудь общине старикам приходится самим поднимать новь, самим строить дома — значит, в этой общине что-то неладно. Не знаю, как идут дела у других, а вот что у нас они плохи — это мне ясно. Ну ладно, корчевать самому пни — это еще куда ни шло, но погляди-ка, сынок, на крышу моего дома: сущее решето, не так ли? Все звезды пересчитать можно. Да разве это крыша? Я не прошу у неба ни таких сильных рук, как у тебя, ни таких быстрых ног — все это не для меня. Я прошу о малом: мне бы только чуточку соломы, чтобы подлатать крышу… Ах, милый мой сынок, что-то у нас неладно!
В этот момент его перебил Абена, давно уже потихоньку толкавший локтем своего друга, который не отзывался на эти знаки:
— Не беспокойся, отец, завтра же мы займемся этим делом. Через две недели у тебя будет новая крыша.
Старик долго рассыпался в бесконечных благодарностях, насулил обоим друзьям кучу всяких благ и даже уверил их, что будущие жены непременно родят им первенцев мужского пола. Потом внезапно, словно по волшебству, оживившись и повеселев, он заговорил о том, что привело к нему обоих юношей. Он заверил их, не переставая прикладываться к калебасе, что его жизненный опыт и знание человеческого сердца наверняка восторжествуют над неуступчивостью Ангамбы.
Названый отец Мор-Замбы нисколько не был удивлен тем, что рассказали ему друзья о своем посещении.
— Да ведь у этого человека есть дети, взрослые дети! — негодующе воскликнул Мор-Замба.
— Ну и что из этого? — насмешливо спросил Абена.
— Как же вы допускаете, что у вас дети бросают на произвол судьбы своих престарелых родителей? — не унимался Мор-Замба.
— Погоди, ты еще и не то увидишь, — наставительно и загадочно заметил Абена.
— Всю свою жизнь, — сказал добрый старец, — я тщетно молил небо, чтобы оно послало мне хоть одного сына. А у старика, от которого вы только что вернулись, много сыновей — ему даже не пришлось просить о них. И однако, до той поры, как появился Мор-Замба, мы оба — он и я — влачили одинаково сирую и печальную старость. Да, человек этот породил детей, и дети его выросли, стали взрослыми. Ты видел их, Мор-Замба: они были твоими товарищами по детским играм, хоть и плохими товарищами. Ты знаешь, что это за люди. Но скажи мне, видел ли ты когда-нибудь, чтобы они словом или делом выразили хоть малейшее почтение к своим родителям? Сущее проклятие — вот что такое эти люди. Во времена моей юности мы боготворили родителей, мы не могли без боли в сердце смотреть на их страдания. А теперь нравы так изменились…
— Да что же такое, в самом деле, произошло? — спросил Абена.
— Много было разных разностей, сынок. Если рассказывать подробно, и целой ночи не хватит.
— Объясни хотя бы кратко.
— Мне кажется, — заявил старик, понижая голос, — что все начало трещать по швам с тех пор, как нам навязали вождя.
— Да, это верно! — воскликнул Мор-Замба. — Но расскажи нам, как было дело.
— Он не причиняет нам зла — что верно, то верно. Сидит затворником у себя наверху. Но никуда его не денешь. Мы бессильны его сместить — вот в чем наша беда. И жены наши, и дети видят наше бессилие.
— А кто он такой и откуда взялся? — настаивал Мор-Замба.
— До войны у нас был вождь из нашего племени. А потом явились французы, которые всем теперь заправляют. Они схватили нашего вождя и всю его семью, сказав, что те были пособниками их врагов. С тех пор о них ни слуху ни духу. Только не говорите об этом никому: детей не следует посвящать в такие страшные тайны. А потом французы указали нам на этого человека: «Смотрите, вот ваш новый вождь».
— Но почему не говоришь ты о том, что было еще раньше? — спросил Абена. — Ведь до прихода белых у вас совсем не было вождя.
— Вот как! Значит, ты об этом знаешь, сынок? Ты и прав, и неправ. В былые времена у нас не было вождя, мы улаживали все наши дела между собой, и никто не имел права навязывать нам свою волю.
— А они приказали вам избрать вождя! — гнул свое Абена.
— Да, чтобы он руководил нами всегда и во всем.
— И вы согласились преступить древние обычаи?
— До обычаев ли нам было, сынок? Речь шла о нашей жизни и смерти. Пойми, у нас ведь не было винтовок. А против хорошей винтовки идти с копьем или с голыми руками — все равно.
— Я не спорю. Но, если разобраться, ведь не тогда же начался весь этот разлад? Почему вашим детям не бросилось в глаза бессилие отцов еще в ту пору, когда вы преступили обычаи, избрав себе вождя, кем бы он ни был?
— Потому что тогда на нас не было никакой вины: против ружья с голыми руками не пойдешь.
— У вас не было ружей, понимаю. Но где же была ваша гордость, ваша отвага? Нет, бессилие ваше укоренилось в вас давным-давно — с того времени, когда вы, испугавшись нацеленных на вас ружей, сдались, опозорили своих предков, попрали свое исконное мужество и отвагу.
— Помолчи, дурачок, помолчи! Тебе ли судить о таких вещах?
Сказав это, старец глубоко вздохнул: он обычно подтрунивал над Абеной, как над малым ребенком, делая вид, будто его забавляют пылкие речи юноши, но на самом деле они задевали его за живое.
— Послушайтесь-ка лучше моего совета, — с наигранной веселостью снова заговорил он. — Поверь своему старому отцу, Мор-Замба: женщина стоит того, чтобы ради нее подвергнуться даже унижению. Я понял это, только потеряв свою жену. Так что, сынок, и у остальных старейшин постарайся вести себя так, же как у этого: предложи им выполнить любую работу. А в остальном я полагаюсь на присутствие духа и находчивость Абены: уж он-то не подведет.
— А я все спрашиваю себя, — мрачно заявил Абена, — я все спрашиваю, и, может, я прав: стоит ли так усердствовать, чтобы заполучить жен>? Не лучше ли приложить все старания, чтобы раздобыть винтовку? Если бы вы не тратили столько времени на поиски жен, а раздобывали бы лучше винтовки, то вождя, навязанного вам силой, наверняка уже давно бы не было там, наверху, в его логове. Все для женщины, ничего для винтовки! Ах, почтеннейший и благороднейший старец! И вы еще называете такую чушь мудростью! Нет, почтеннейший, я от своего не отступлюсь. Вождь, человек, который в одиночку заправляет всем, попирая обычаи предков, — это сущее несчастье! Что же сказать о вожде, которого нам навязали, об этом орангутанге, поселившемся в ближайшем лесу? Сначала о нем говорят как о покладистом соседе, который не только никому не причиняет зла, но в избытке одаряет всех бальзамом своей дружбы, справедливостью своего правосудия. Но время идет — и вот незваный гость сбрасывает маску, набирается уверенности, наглеет. Он жиреет, питаясь не столько плодами нашего труда, сколько нашими раздорами: ведь они ему слаще меда. Земля, на которой он обосновался, становится его собственностью, его бесспорным владением; никто уже не смеет гулять по этим угодьям, которые день ото дня все ширятся и ширятся. Потом у него появляются отпрыски, они растут и множатся, подобно ветвям баобаба, которому по оплошности позволили укорениться посреди дома. Не успеешь оглянуться — крыша уже рухнула, стены дали трещины. Сама того не замечая, община разваливается, обращается в груду обломков, которую топчут и в конце концов стирают в пыль завоеватели. Орангутанг победил, чудовище все пожрало! Вот что такое ваш вождь, о почтеннейший старец! Как же вы, наши отцы, согласились жить рядом с орангутангом? Ведь наша община давно уже задыхается от зловония, источаемого чудовищем, теперь это всего-навсего медленно разлагающийся труп. Мы прогнили до костей, мы сами себе противны, как противна прокаженному его гноящаяся плоть. Так суди же сам, о мудрейший старец, чего стоит женщина по сравнению с винтовкой!
Никогда еще Абена не произносил единым духом такой длинной речи. Но все же оба юноши последовали наставлениям доброго старца и добились того, что старейшины племени, собравшись на совет в конце сезона, единодушно поддержали Мор-Замбу и решили оказать на Ангамбу необходимое давление, с тем чтобы он дал согласие на брак своей дочери. Однако в разгар одного бурного сборища Ангамба не пожелал отступиться и по своему обыкновению выпросил у старейшин еще одну отсрочку, которую употребил на то, чтобы в свою очередь подольститься к совету и подмаслить его подарками и посулами, так что во время следующего собрания, созванного специально по этому поводу, наш совет, этот оплот честности и твердыня неподкупности, не осмелился сказать ни «да», ни «нет». Весы правосудия склонялись то в одну, то в другую сторону, и всякий раз, когда членов совета припирали к стенке, тем удавалось выпутаться, сохраняя видимость беспристрастия.
Постепенно стало ясно, что нашим мудрецам, которых наперебой ублажали обе стороны, пришлось по вкусу такое обхождение, и, отнюдь не желая лишиться источника подобных благодеяний, они старались оттягивать свое решение до бесконечности. Однако оба враждебных лагеря тут же раскусили эту хитрую стратегию и, не сговариваясь, поубавили свой воинственный пыл, а заодно свою щедрость. Мало-помалу эта история перестала волновать экумдумцев, и они забыли о ней, хотя она продолжала висеть в воздухе, словно грозовая туча, прогромыхавшая прямо над головой и теперь медленно затихавшая в отдалении.
Ангамба решил воспользоваться этим неожиданным затишьем, чтобы осуществить замысел, который давно уже смутно брезжил в его мозгу, а сейчас внезапно озарил его, как вспышка молнии. Тайком ото всех, в одиночку, он на много недель оставил дом и отправился в долгий путь, чтобы повидать человека, пользовавшегося всеобщим уважением благодаря своему почтенному возрасту, доброй славе и влиянию, которое обеспечивали ему его огромные богатства. Ангамба был связан с ним давней дружбой, чем-то вроде сообщничества двух старых преступников, а помимо того — долгом, который, по мнению одних экумдумцев, вообще не поддавался исчислению, а по подсчетам других равнялся многим десяткам голов скота. Ангамба влез в долги в один из решающих моментов своей жизни, когда ему, совсем еще молодому человеку, на чьем попечении оказалась осиротевшая двоюродная сестра, почти ребенок, которой он заменил отца, вздумалось выдать ее за человека, считавшегося отпрыском благороднейшей семьи, но принадлежавшего к одному из дальних племен и в силу обоих этих обстоятельств по тогдашним понятиям почти недосягаемого.
Но главное, за малолетнюю невесту Ангамба вытребовал денежный выкуп, на который позарился бы любой отец семейства, и отложил его до поры до времени подальше, так как сам намеревался вскорости жениться. Сознавая, однако, что в результате подобной сделки девушка становится настоящей рабыней своего мужа, и не желая навлекать на себя порицания, он решил закатить в честь родни жениха, приглашенной издалека, грандиозный пир, чтобы пустить ей пыль в глаза и в то же время окружить невесту неким ореолом, что впоследствии заставило бы молодого супруга относиться к жене с должным уважением. Однако он поостерегся транжирить на это только что припрятанные деньги и обратился за помощью к услужливому, но вместе с тем расчетливому патриарху. И вот теперь он вознамерился погасить эту задолженность, задумал сложную систему брачных союзов, первый из которых должен был породнить его с совершенно посторонними, а потому почти ничего не знающими о его дурной репутации людьми, а заодно избавить от Мор-Замбы.
Он достиг цели своего путешествия, и ему был устроен радушный прием, польстивший его самолюбию и усладивший его склонную ко всякого рода фантастическим проектам душу. Однако вслед за тем хозяин, любивший говорить напрямик, обратился к нему с язвительной усмешкой:
— Что произошло, Ангамба? Почему вслед за тобой не толпятся мужчины и женщины, погоняя скот, который ты мне должен, или сгибаясь под тяжестью корзин с дарами, которые смогут возвеселить мой гаснущий взор? Уж не явился ли ты, чтобы возвестить мне о каком-нибудь несчастье, постигшем твой край и разорившем тебя самого?
— О мой добрый друг! О мой старый друг! — отвечал удрученным тоном Ангамба. — Не прикажешь ли ты подать мне калебасу с вином, прежде чем я изложу тебе причину моего прибытия? Да, ты угадал, мне грозит настоящее несчастье.
— Калебасу с вином? За этим дело не станет, — провозгласил патриарх и, с трудом поднявшись, вышел на веранду, чтобы распорядиться об угощении.
Когда он вернулся в дом, за ним вошел один из его рослых сыновей и поставил перед одиноким и жалким путником сосуд с вином. Тот сам налил себе полную чашу и принялся жадно пить. Наполнить кубок в шестой раз у него не хватило духу; он рыгнул от пресыщения и поставил его на пол. Но по-прежнему упорно молчал, только беспрестанно облизывался; вид у него был какой-то боязливый. Патриарх одернул его повелительным тоном:
— Разве ты не утолил свою жажду, Ангамба? Я сгораю от любопытства, мне хочется узнать, что привело тебя ко мне. Я не люблю ждать.
— Несколько лет назад, — начал наконец Ангамба, — в нашем поселке объявился бездомный мальчишка. Откуда он взялся? Куда шел? Кто его родители? Никто этого не знал, а сам он и подавно. Маленького бродяжку усыновил один из наших жителей, старик с причудами, у которого никогда не было детей.
— Ну и что? — раздраженно бросил патриарх. — Что же случилось с этим ребенком? Он умер?
— Как бы не так! Он и не думал умирать, а вырос и стал здоровенным парнем. Обосновался в нашем поселке и решил жениться. Тебе вовеки не догадаться, на чьей дочери этот безродный бродяга осмелился остановить свой выбор.
— На твоей, на чьей же еще!
— Мой старый друг, твоя проницательность не перестает меня удивлять и вызывать мое восхищение. Ты угадал. Он позарился на мою родную дочь.
— Ну и что в этом особенного?
— Ничего особенного! Ничего особенного! — затрясся Ангамба. — Да только никогда не отдам я свою дочь за безродного бродягу! Никогда!
— А кто тебя принуждает отдать ее, бедный мой друг?
— Ну наконец-то ты меня понял! — воскликнул Ангамба, бросаясь к хозяину с распростертыми объятиями. — Уж ты-то сумеешь представить себе страдания и тревогу любящего отца.
— Помилуй, но с какой стати ты пустился в такую даль? Чтобы я дал тебе какой-нибудь дельный совет? Неужели у вашего племени не осталось больше мудрецов?
— Именно за советом я и пришел. Наши мудрецы пытались уговорить меня выдать дочь за этого бродягу. Ими верховодит его приемный отец — человек, который благодаря своим добродетелям пользуется у нас большим влиянием. Он привязался к этому малому как к настоящему сыну.
— Но ведь он и должен считаться его настоящим сыном. Усыновив его, старик стал ему подлинным отцом.
Тут патриарх на минуту задумался, а потом продолжал:
— Вот что, дорогой мой друг, если все племя единодушно порицает твой отказ, тебе нелегко будет выпутаться из этой неприятной истории. Дело-то ведь совсем не простое.
— Вот я и пришел к тебе за помощью. Одно твое имя будет для меня порукой, ниспосланной самим небом К тому же я давно хотел породниться с таким человеком, как ты: мудрым, наделенным всеми земными благами и многочисленным потомством. Здесь я обрету вторую семью и в ее лоне найду утешение от жизненных невзгод и напастей. Именно так смотрели на брачный союз наши отцы и были счастливы. Твой дом полон сыновей и дочерей. Мой удел скромнее: у меня всего один сын и одна дочь, недавно достигшая зрелости. Я пришел с тем, чтобы предложить ее в жены тому из твоих сыновей, кому ты пожелаешь.
Гость умолк, но патриарх, чувствуя, что ею речь прервана лишь на время, а не доведена до конца, спросил:
— А что же ты хочешь получить взамен?
— Твоя проницательность не перестает восхищать меня! — ответил пришелец и затрясся от счастливого смеха, грубого, глухого и неудержимого. Но патриарх искоса бросил на него беглый взгляд — так смотрят на человека, которому не особенно-то доверяют, ибо сомневаются в его порядочности.
— Твое предложение радует меня, — процедил он наконец. — Что же касается скота, я согласен забыть о нем. Но запомни хорошенько вот что: столько голов никогда не дают за одну жену.
Ангамба загостился у патриарха, стремясь насытиться, насладиться щедрым гостеприимством человека, с которым только что заключил важный союз. А вернувшись в Экумдум, не пожелал явиться на совет старейшин и рассказать о своем путешествии. Его поведение обеспокоило нас и вызвало разного рода предположения. Торжественное прибытие в Экумдум самого патриарха, которого несли в паланкине четверо его сыновей, послужило подтверждением того, что Ангамба вступил с ним в сговор с целью воспрепятствовать решению наших старейшин выдать его дочь за Мор-Замбу. Патриарх осыпал наш поселок дарами и, созвав старейшин, в честь которых было устроено в общинном доме роскошное пиршество, обратился к ним с такой речью:
— По тому, как я обошелся с вами в вашем же собственном поселке, полагаясь единственно на свои собственные средства и пользуясь услугами только своей собственной челяди, вы должны были догадаться, как велики мои богатства, о малоумные мужи, о самозванцы, присвоившие себе почетное звание мудрецов! Как! Неужели вы осмелились требовать у брата своего, чтобы он выдал дочь за какого-то бродягу? Неужто Ангамба сказал мне правду, о старцы, дожившие до седых волос в слепоте и скудоумии? Если это так, значит, вы совсем лишились рассудка. А поскольку дочь Ангамбы — девушка на выданье, я сообщу вам причину моего приезда в ваш поселок: я беру ее, чтобы отдать в жены моему сыну, тому самому, что сидит сейчас рядом со мной. У вас есть возражения? Я готов их выслушать.
Дары патриарха, обед, которым он только что угостил старейшин, его оскорбительная самоуверенность — все это настолько смутило совет, что ни один из его членов не решился прекословить заносчивому старику. А поскольку молодежи был запрещен вход в общинный дом, где обычно заседали старейшины, то и Абена не смог подобающим образом возразить патриарху. Даже добрый старец, застигнутый врасплох таким оборотом событий, и тот оказался не в состоянии дать немедленный отпор гостю. Неужели победа осталась наконец за Ангамбой?
— Сборище марионеток! — сокрушенно и язвительно ворчал Абена. Оба друга, как обычно по вечерам, сидели в доме доброго старца, в полутьме, которую не под силу было рассеять красноватым отблескам очага. — На всякие мерзопакостные и вонючие уловки — на это они горазды. А вот раздобыть винтовку — тут у них кишка тонка! Безмозглые марионетки!
Просидев некоторое время молча и, по всей вероятности, пребывая в раздумье — оба друга могли только догадываться об этом, смутно различая во мраке его фигуру, — добрый старец вдруг заявил, что у него осталось еще одно средство, к которому он не хотел бы прибегать, но теперь, дойдя до крайности, вынужден им воспользоваться. Внезапно резко поднявшись со своего места, он подошел к очагу и обратился к юношам:
— Приблизьтесь ко мне, дети мои. Я хочу открыть вам страшную тайну.
Те поспешили к огню и склонились к присевшему на корточки старцу.
— Знаете ли вы, что это такое? — спросил он, показывая им какую-то травку, и, хотя она была засушена, они узнали ее и, не колеблясь, назвали.
Потом он задал им тот же вопрос, показав орехи, тоже высушенные, и оба друга без труда на него ответили. Тогда добрый старец, не скрываясь от своих подопечных, растер то и другое на грубом камне, тщательно смешал оба полученных таким образом порошка и высыпал смесь на красноватые уголья очага. Странный, дурманящий запах наполнил дом. Старик принялся повторять одну и ту же фразу, которая прозвучала для обоих друзей как магическое заклинание:
— Если зла не свершилось, пусть провидение немотствует, если же Правосудие оскорблено, пусть провидение этой же ночью даст нам об этом знать.
Прошло немного времени, и вот в тот час, который теперь Мор-Замба определил бы как промежуток между одиннадцатью часами и полуночью, бесчисленные совы, словно слетевшиеся этой ночью со всех концов земли на сборище в Экумдум, начали чудовищную и зловещую серенаду, которая оборвалась только с первыми лучами зари.
— Так я и думал! — зашевелил губами добрый старец, не спавший всю ночь вместе с обоими своими учениками. — Да, это гак: Правосудие и в самом деле оскорблено, и провидение, к которому мы обратились с вопросом, возвестило нам о несчастье голосом этих птиц. Племя преступило священный закон и скоро понесет за это кару. Завтра я созову совет и скажу: «Из-за вашей трусости вкупе с себялюбием и гордыней Ангамбы великая беда сорвалась со своих цепей, теперь она парит над нашими головами и скоро обрушится на нас…» Вот что скажу я им завтра. Итак, дети мои, теперь вы знаете все. Учение ваше окончено, ибо мне больше не в чем вас наставить. Вслед за мудростью живых я только что приоткрыл перед вами тайны мертвых.
Но собирать совет не было надобности. Ночные крики сов оказались языком настолько красноречивым, что едва забрезжил день, как мы стали свидетелями поразительного зрелища: патриарх вместе со всей своей свитой бежал из нашего поселка с такой поспешностью, словно за ним гнался лесной пожар.
Вопрос о женитьбе Мор-Замбы так и остался нерешенным. А несколько дней спустя добрый старец, занимавшийся у себя дома каким-то несложным делом, рухнул наземь и скончался.
Потом довольно долго все шло по-прежнему: никто не осмеливался подтолкнуть события, словно боясь тем самым совершить какое-то кощунство.
Однако нам не понадобилось много времени, чтобы уразуметь, что только покровительство доброго старца определяло отношение к Мор-Замбе в нашей общине. И едва тот умер, каждому стало ясно, что теперь участь Мор-Замбы подобна зданию, построенному на песке. В самом деле, как только миновала полоса нерешительности и колебаний, вызванная смертью доброго старца, Ангамба развернул против Мор-Замбы настоящую кампанию клеветы, и никто из шести тысяч наших соплеменников не набрался духу выступить против этого. Исключение составила только семья Абены. Трудно себе представить, что со смертью одного человека, одного-единственного, все могло так сильно измениться. Мор-Замбу всюду преследовали косые взгляды; недоброжелательность готова была в любой момент превратиться в открытую вражду. И все же, несмотря на увещевания Абены, Мор-Замба не желал подчиниться закону страха: спокойно расхаживал повсюду, купался в реке, ловил рыбу, корчевал пни, не принимая никаких мер предосторожности. Казалось, он намеренно бросал вызов своим врагам, ибо теперь все его поведение было исполнено подчеркнутого высокомерия. Быть может, именно в этом выражалось его отчаяние.
Абена не ошибался, чувствуя, что против его друга готовится заговор; однако вопреки его догадкам это было не обычное нападение из засады: вместе с вождем Мор-Битой, к которому никто из членов общины никогда не обращался за помощью, Ангамба устроил для своего недруга хитроумную западню. Мы узнали обо всем этом много позже, когда вождь, попав в руки партизан, сознался им в своих преступлениях и выдал всех сообщников.
Все началось с того, что на шоссе появился и прошел через весь поселок, направляясь к резиденции вождя, отряд солдат с винтовками на плече, патронташами у пояса, в туго накрученных обмотках и высоких фесках: то были высоченные парни с очень темной кожей; их узкие лица украшала длинная продольная татуировка. По правде сказать, эти люди появлялись у нас не в первый раз. У Мор-Биты не было настоящей полиции — только два безобидных стражника, которых он вызывал для острастки населения во время сбора подати, особенно когда ему хотелось управиться с этим поскорее. Если же положение становилось действительно угрожающим, он обращался к властям в Тамару, главный город провинции, и ему высылали тогда с десяток вооруженных парней в солдатской форме. В случае необходимости солдаты хватали какого-нибудь смутьяна, но, впрочем, вскоре его отпускали; бывало и так, что без всякой видимой причины они оставались в Экумдуме месяца три, расположившись наверху, в резиденции вождя, и спускаясь оттуда в поселок для своего рода карательных экспедиций, целью которых было похищение какой-нибудь девицы или, реже, замужней особы, причем Мор-Биту, судя по всему, нисколько не трогали эти неприятности, причиняемые солдатами его подданным.
Но на этот раз у солдат был такой вид, словно они возвращались из похода, шли из поселка в поселок, всюду устраивая облавы: они гнали перед собой толпу мужчин, покрытых красноватой дорожной пылью, с израненными от ходьбы по острому щебню ступнями. Было видно, что им ни разу не разрешили выкупаться. Что это были за люди, связанные одной веревкой, обмотанной у них вокруг пояса, бредущие гуськом друг за другом? Какое преступление они совершили? Что за наказание их ожидало? Ответы на все эти вопросы мы получили очень скоро. Следующей же ночью в доме Мор-Замбы, где спали теперь оба друга, произошла стычка между юношами и солдатами, спустившимися из своего лагеря, разбитого неподалеку от резиденции вождя. Когда мы прибыли на место происшествия, солдаты уже успели одолеть Мор-Замбу и заломили ему руки за спину. Изо рта у него стекала струйка крови, лицо вздулось от бесчисленных ударов. Абена с обезображенным, распухшим лицом тоже плевал кровью. Мать вцепилась в него так, словно он собирался покончить с собой, бросившись в реку, где бурлили водовороты, и кричала истошным голосом:
— Я тебя умоляю, умоляю тебя! Успокойся! Чему это поможет? Я тебя умоляю, пожалей свою бедную мать…
Как ни старался он вырваться, мать не ослабляла хватки, да к тому же на помощь подоспел ее муж, обычно такой тихий, робкий и хилый, и вдвоем они навалили» ь на сына так, что он не мог и пальцем пошевельнуть.
В то время как при свете керосинового фонаря трое солдат удерживали Мор-Замбу, которого душили не го слезы, не то кровь, сочившаяся изо рта и из носа, четвертый солдат, судя по всему бывший у них за главного, двинулся к нам. Мы обступили его со всех сторон, но он, не обращая внимания на этот численный перевес и полагаясь наверняка на винтовки и полные патронташи своих солдат, обратился к нам так:
— Даже в вашем диком и глухом краю непростительно не знать, что к власти белых подобает относиться с почтением. А белые не любят бродяг, людей, которые бросают свои дома и семьи и уходят в иные края, живут в чужих общинах. Такие люди нарушают естественный порядок вещей, сеют смуту в умах. Это вам понятно? Раскиньте-ка мозгами: с чего бы им бежать? Ведь иначе как бегством это не назовешь, если люди бросают свою родню, свой дом. Уж не натворили ли они чего-нибудь в родных краях? Это-то вы понимаете?
— Конечно, конечно, понимаем, — ответили мы трусливым хором.
— Вот и хорошо, что понимаете, — продолжал солдат. — Одного из таких бродяг мы уже изловили. Это просто великолепно. А кроме него, у вас есть чужаки?
— Нет, больше ни одного.
— Вы уверены?
— Готовы дать голову на отсечение.
Отец Ван ден Риттер впервые оказался вместе с нами, в толпе. Мы подумали было, что, верный предписаниям своей религии, он прикажет солдатам освободить Мор-Замбу и убраться отсюда. Смотреть на Мор-Замбу было до того больно, что любой человек, не скованный таким страхом, как мы, жители Экумдума, непременно взбунтовался бы и бросился на солдат, чтобы проучить их за подобную жестокость. Но отец Ван ден Риттер не проронил ни слова, и солдаты забрали Мор-Замбу. На следующий день мы видели, как его вместе с остальной толпой пленников вели вниз по главной улице к шоссе и куда-то погнали дальше.
С тех пор Абена стал повсюду бывать с Ван ден Риттером, которого раньше презирал, не открывая ему, однако, причины своего интереса: его влекла к миссионеру не его религия и не этот пресловутый герой Иисус Христос, о котором Ван ден Риттер так часто и с таким пылом распространялся в своих проповедях, а возможность поближе рассмотреть его ружье. Миссионер брал Абену с собой на охоту, так как у юноши был дар выслеживать обезьянок-уистити — любимую дичь Ван ден Риттера. Миссионер был довольно молодым человеком, расчетливым и подозрительным; его роскошная рыжая борода являлась предметом восхищения экумдумцев.
Однажды у них зашел разговор о Мор-Замбе, и Ван ден Риттер доверительно сообщил своему чернокожему приятелю, что, судя по всему, Мор-Замба был уведен в город Ойоло.
— Почему ты так думаешь? — спросил Абена.
— В Ойоло большой трудовой лагерь, там строят крупную военную базу. Ведь в Европе сейчас идет война, которая скоро доберется и до ваших краев — самое большее через несколько недель.
Абену часто подмывало спросить у Ван ден Риттера, почему тот ничего не сделал, чтобы защитить Мор-Замбу, но, чувствуя, что ему не удастся затронуть эту тему, не выдав своего возмущения каким-нибудь неосторожным жестом, и опасаясь ответной реакции миссионера, на которого он смотрел не иначе как на опасного зверя, Абена ограничивал свое любопытство винтовкой Ван ден Риттера. Он брал ее в руки, вертел во все стороны и не переставал восхищаться.
— Неплохое ружье, не так ли? Это автоматический семизарядный «винчестер» тридцать третьего калибра. Из него можно уложить кого угодно — слона, бегемота.
— А скольких людей?
— Ну и олух! — пробормотал миссионер на своем языке, которого чернокожий юноша не понимал. — Охотничье ружье не для этого предназначено.
— А если бы для этого, сколько людей ты сумел бы из него уложить?
— Что за олух! Что за олух! Что за олух!
Ван ден Риттер мог в свое удовольствие пользоваться этим выражением, беседуя с экумдумцами, когда те вызывали его удивление, насмешку или досаду. Абене так и не удалось добиться ответа на свой вопрос. Все чаще они расставались недовольные друг другом.
— Ты придешь завтра к заутрене? — спрашивал Ван ден Риттер у юноши, который на первый взгляд показался ему легкой добычей для Иисуса Христа, его первой настоящей поживой в Экумдуме. К этому времени он успел обратить лишь нескольких старух, пришедших к нему с самого начала, да с полдюжины ребятишек, присланных родителями не столько для того, чтобы он посвятил их в свою религию, сколько ради знакомства с азбукой и прочими тайнами белых людей.
— Не знаю, вряд ли, — отвечал Абена.
— Помни: если ты будешь проявлять так мало рвения, тебя ждет ад, — стращал его Ван ден Риттер.
— Сомневаюсь, что тогда мне станет хуже, чем теперь.
Ван ден Риттер умолкал, словно бы ни о чем не догадывался. А может быть, он и впрямь ни о чем не догадывался? Но ведь прежде он так часто видел Абену вместе с его другом, его утерянным братом. Иногда Абене казалось, что Мор-Замба взывает к нему о помощи. А миссионеру, мнившему себя посланником бога добра и милосердия, должно быть, не верилось, что Абена так жестоко страдает из-за друга, с которым его разлучили. Абену снова и снова подмывало узнать, почему Ван ден Риттер так равнодушно отнесся к мучениям Мор-Замбы в день, когда тот был схвачен.
Вооружившись терпением и хитростью, Абена мало-помалу выведал у миссионера необходимые сведения: как добраться до Ойоло, далеко ли этот город от Экумдума, чем занимаются тамошние жители и какие у них нравы. Он поделился своими планами с родными. И мать просила его немного повременить с уходом якобы для того, чтобы она могла приготовить еды на дорогу. На самом-то деле она надеялась незаметно отговорить его от этой затеи, приводя всевозможные доводы, даже такой, как расположение, которое, по ее словам, питал к нему Ван ден Риттер, что могло очень помочь ему в будущем.
— Как же! Дождешься ты от него помощи! — отвечал на ее уговоры Абена. — Ему нужны одни только прихвостни. Кто с ним поведется, того он живо так или иначе заставит себе прислуживать. А я уже вышел из того возраста, когда можно научиться прислуживать другому человеку. Когда я уйду, отведи к нему моего младшего брата Мор-Биле: его только что обрезали, в его годы еще можно осилить эту науку.
Перед тем как покинуть дом, он и в самом деле сообщил Ван ден Риттеру, что Мор-Биле будет отныне помогать ему на охоте и вообще возьмет на себя те обязанности, которые до сих пор выполнял он, Абена. Миссионер не задал ни единого вопроса ни о самом путешествии, ни о его причинах.
Чтобы не пришлось прощаться со всеми жителями поселка, Абена отправился в путь ночью, наспех обняв родных и сказав заплаканной матери:
— Не такая уж это беда, мама, потерять одного сына, если у тебя полдюжины других детей, не говоря уже о тех, что еще должны родиться.
— Ты совсем помешался! Одумайся! — причитала мать не в силах сдержать рыданий.
Таким образом, всего за какие-нибудь полгода, насколько мы можем припомнить, наш поселок лишился двух лучших своих сыновей, своей, можно сказать, души. Мы не сразу осознали, что нашему племени была нанесена рана, которой никогда уже не суждено было по-настоящему затянуться. Нам предстояло прожить еще добрых два десятка лет в состоянии смутного раздражения, вероятно подобного тому, какое испытывает новорожденный, внезапно исторгнутый из трепетного и теплого лона, служившего ему убежищем, ослепленный беспощадным светом дня, оглушенный многоголосицей, дрожащий под струями холодного воздуха.
Нам понадобилось целых двадцать лет, чтобы, собирая по крохам, восстановить одиссею, достойную Акомо, одиссею, выпавшую на долю двух замечательных сынов Экумдума.
В толпе товарищей по несчастью, под надзором безжалостных солдат с татуированными лицами Мор-Замба провел много месяцев в пути, и ряды пленников пополнялись по мере того, как они переходили из края в край, из города в город, из поселка в поселок. Даже тем общинам, где не было чужаков, приходилось выставлять по одному, а то и по нескольку заложников, словно требования солдат возрастали по мере их продвижения вперед, или, скорее, по мере приближения к цели их похода. Наступило время, когда караван растянулся до бесконечности, и тогда, словно решив, что их задача наконец выполнена, солдаты прекратили охоту на людей, заставили пленников ускорить шаг — и через несколько дней отряд добрался до огромного лагеря, разбитого неподалеку от Ойоло, лагеря, носившего имя губернатора Леклерка — так, по слухам, звали белого вождя, который управлял тогда всей нашей страной и жил в столице, городе Фор-Негр. Новоприбывших разместили по баракам, каждый из которых имел свое название. Мор-Замба оказался в бараке «Самба», низком и длинном строении, где ночевала добрая сотня людей, старых жителей лагеря; ему предстояло без промедления приноровиться к жесткому ритму их жизни.
Поднявшись рано утром по свистку, рабочие наскоро умывались, обступив бочку, стоявшую у входа в барак; несколько мгновений спустя все население «Самбы» уже строилось в шеренги на большом дворе и, не мешкая, двигалось в том направлении, которое указывал солдат с татуировкой на лице и неизменной винтовкой в руках. Если участок, где они работали, был далеко, их нередко гнали туда бегом, да еще заставляли на ходу петь песни. Они прокладывали дороги в окрестностях Ойоло, вырубали топорами и тесаками кустарник, расчищая площадки, или работали на строительстве домов в европейской части города. Самой трудной и опасной работой считалось наведение мостов, когда приходилось сначала отводить реки в новые русла; к счастью, работали здесь посменно, и каждая бригада оставалась на своем участке не более месяца; не будь этого, отсылка на эти работы была бы равносильна смертной казни.
Иногда на их долю выпадали менее трудные, но зато куда более унизительные занятия: приходилось собирать на улицах мусор и отбросы, копать могилы для умерших в больнице, когда у тех не было родных, а то и выкапывать их из могил для вскрытия или полицейского расследования; случалось им также чистить отхожие места в туземных кварталах или рыть новые ямы там, где их не хватало. Когда сирена возвещала о наступлении полдня, они прекращали работу, чтобы перекусить, макали маниоковые лепешки в похлебку из земляных орехов, которую им наливали — по два половника в каждую миску — женщины в черной одежде. Но едва те уходили, унося на головах пустые котлы, как стражники, не давая заключенным передохнуть, снова гнали их на работу. В лагерь они возвращались только в седьмом часу вечера, еле волоча ноги от усталости.
По воскресеньям их отпускали на прогулку по туземным кварталам; гуляли они группами под присмотром татуированных охранников. Бывало, что, малость подобрев от прогулки и от вида веселой толпы на улицах, стражники позволяли им навестить родных или друзей, живших в Ойоло, но это случалось очень редко; чаще заключенным разрешалось заглянуть в какой-нибудь грязный кабачок и просадить там под неусыпным надзором и при деятельном участии охраны последние гроши на кукурузное пиво (надо сказать, что «святой Иосиф»[1] был в то время редкостью).
Лишь благодаря своему необычайно крепкому здоровью Мор-Замбе удалось без последствий перенести воспаление легких, малярию и амебную дизентерию — все те болезни, которые беспощадно косили новичков, оторванных, подобно ему, от своих мирных и беззаботных племен, обитавших в глубине великого леса.
Хотя Абена без труда нашел себе пристанище в одной из окрестных деревушек — она находилась примерно в километре от лагеря и до нее доносился городской шум, — ему целую неделю не везло. Он прибыл в Ойоло в понедельник, и ему нечего было рассчитывать, что он отыщет и обнимет Мор-Замбу до следующего воскресенья. Он караулил друга повсюду, где, как ему казалось, тот мог пройти, высматривал его в толпе подневольных тружеников, исхудавших, оборванных, с посеревшими лицами и блуждающим взглядом. Но для того, чтобы встреча состоялась, ему нужно было угадать, куда именно погонят бригаду Мор-Замбы; заключенных редко посылали на одну и ту же строительную площадку много раз подряд, а о месте назначения их оповещали только утром, перед самым уходом из лагеря.
И все-таки, как мы теперь знаем, в конце недели счастье улыбнулось Абене; он вздрогнул, словно громом пораженный, сердце замерло у него в груди, взгляд остановился на одном из людей, торопливо шагавшем в толпе заключенных; он старался не потерять его из виду: то был Мор-Замба! Брат его Мор-Замба! Он рванулся вперед, окликнул друга; тот заметил его, хотел было помахать рукой, улыбнуться, как-то ответить на приветствие, но все это было запрещено: заключенные, шагающие в колонне, никоим образом не должны были общаться с вольными. Мор-Замба только успел посягнуть на этот жестокий запрет, как охранник с силой хватил его прикладом по голове, чуть не уложив на месте; бедняга низко опустил голову и, не замедляя шага, обхватил ее руками, чтобы утишить боль; никто из колонны не посмел даже бросить на него сочувственный взгляд. Изумление и ярость приковали Абену к месту; слезы невольно покатились по его щекам.
Опомнившись, он двинулся вслед за бригадой, держась, однако, на почтительном расстоянии от нее, и добрался до того места, где узники «Самбы» должны были работать весь день. Им, видимо, предстояло расширить шоссе и заменить деревянные мостки, перекинутые через речку, бетонным пролетом, опирающимся на бетонные быки. Бригада, работавшая здесь прежде, уже отвела речку в новое русло, проложила временную дорожную трассу и даже начала рыть траншеи, предназначенные для бетонных опор. Но бурный ливень, разразившийся накануне, размыл ненадежную дорогу, проложенную поверх хлипкой насыпи, и теперь паводок грозил снести мостки, сколоченные из грубо отесанных бревен. Река хлынула в котлован, и строителям все время приходилось лезть во взбаламученную, рыжую от глины воду. Абена видел, что Мор-Замба, подносивший инструменты и материалы, то и дело пускался вплавь, а то и нырял; проведя под водой несколько казавшихся бесконечными секунд, он всплывал на поверхность, страшный как привидение, сплевывая красноватую слюну. Абена простоял на берегу до конца смены, забыв про голод и жажду, завороженный этим зрелищем, которое представилось ему каким-то чудовищным кошмаром; казалось, он вовеки не очнется от оцепенения.
На следующее утро он совсем пал духом при одной только мысли о том, что ему опять предстоит следовать за Мор-Замбой на тот же самый участок или еще куда-нибудь: теперь он больше всего страшился снова стать свидетелем мучений, на которые был обречен его названый брат. Абена бесцельно побродил по туземным кварталам, потом отважился заглянуть в европейскую часть города — он, сын Экумдума, отпрыск благородного племени, изменившийся до неузнаваемости, изголодавшийся, отощавший, запуганный, в одежде, висевшей на нем мешком и готовой не сегодня-завтра превратиться в лохмотья, — жалкая тень того гордого юноши, преисполненного мужской отваги и уверенности в себе, каким он был, как теперь ему казалось, давным-давно, целую вечность назад. Его охватил страх, когда он представил себе, что может случайно наткнуться здесь на кого-нибудь из своих земляков; тот неминуемо шарахнулся бы в сторону, разинув от удивления рот и вытаращив глаза, а то и завопил бы от ужаса.
В воскресенье нежданно-негаданно рухнула его последняя столь лелеемая надежда: над городом разразился ураган, бушевавший всю ночь, а утром Абена узнал, что узники «Самбы» будут лишены выходного дня, потому что буря снесла легкие крыши с домов, в которых жил персонал больницы, и нужно было, не теряя времени, хоть как-нибудь их починить. Тем не менее все утро Абена простоял у зарешеченных ворот лагеря губернатора Леклерка; часов около одиннадцати он увидел, как оттуда вышел миссионер в черной сутане, опоясанной длинным шнуром с помпонами, напомнивший ему Ван ден Риттера; среди заключенных были, наверно, христиане, и миссионер только что отслужил для них мессу; а может быть, он, пользуясь бедственным положением узников, пытался склонить их к своей вере — единственному утешению, которое у них оставалось: такова обычная тактика всех миссионеров.
То был старик с длинной седой бородой; морща лоб, чтобы лучше разглядеть дорогу поверх очков, он шагал стремительной уверенной и гулкой поступью, хотя по временам, спотыкаясь о булыжники мостовой, сбивался на неровный и торопливый шаг. Сам еще не понимая, что влечет его к этой диковинной особе, Абена двинулся вслед за ним, сначала держась поодаль, потом мало-помалу все больше приближаясь к нем). Миссионер счел его, наверно, просто безобидным ротозеем; двое маленьких служек, с видом озабоченных собачонок, семенивших за священником, тоже не обратили на него внимания. Дойдя до ворот миссии, старик скрылся в длинном двухэтажном доме, опоясанном сводчатой верандой, а оба подростка нырнули во флигель, где они, по всей вероятности, жили.
Абена был в замешательстве: он словно потерял друзей и теперь не знал, как приняться за их поиски. Бесцельно потоптавшись у входа, он счел своим долгом проникнуть в миссию. К великому его изумлению, оказалось, что на этой обширной территории можно сколько угодно разгуливать по траве или по выложенным кирпичом дорожкам, проходить по большим площадкам, усыпанным песком и обсаженным кокосовыми пальмами, — и никого не тревожило его присутствие, никто не приставал к нему с расспросами. Проходя мимо церкви и потом возле школы, он заметил других гуляющих, но они обращали на него не больше внимания, чем он на них. Продолжая осмотр, он забрел на кладбище с тесными рядами могильных холмиков под деревянными крестами; между ними шла широкая аллея, настоящая улица, по которой тоже расхаживали гуляющие. Шагая вслед за двумя оживленно болтающими подростками, Абена вдруг заинтересовался их странной беседой.
— Ну и дурак же этот старый Дитрих! — заявил один из них, давясь от смеха. — Да пусть он хоть из кожи вон лезет, я ему не поддамся! Я и в школу-то его хожу только затем, чтобы, как говорит моя бабка, понабраться ума-разума. Мол, знай не зевай: клюй науку по крохам, как воробей! А собирать в ведра коровий навоз да таскать их Дитриху — нет уж, дудки! Пусть сам этим занимается.
— Собирать коровий навоз? С какой это стати? — спросил, хихикая, его собеседник.
— А ты не знаешь? Сначала он требовал деньги за обучение. Денег, конечно, ни у кого нет или кот наплакал. Вот он и придумал эту штуку с навозом. Если ученику нечем платить, он ему говорит. «Хочешь остаться у меня в школе, будь добр каждую неделю собирать по два ведра навоза А иначе я не смогу тебя оставить».
— И есть такие, что собирают?
— А ты думал? Собирают, да еще как! Снуют по мостовой, прохожие над ними потешаются, а им хоть бы что — шастают по переулкам в мусульманском квартале, где держат скот перед отправкой на бойню, и, чуть увидят где подходящую кучу, сразу хоп ее — и в ведро!
— Ну и ну! А как же они с этим добром управляются?
— Дело нехитрое. Я, может, только потому и закаялся за него браться, что у меня потом духу бы не хватило рассказать об этом кому-нибудь. Представляешь меня за таким занятием? Хорош бы я был, нечего сказать! А делается это очень просто: берешь кусок жести или еще что-нибудь в этом роде, что-нибудь плоское, твердое и гибкое, и действуешь этой штукой, как лопатой, только, понятно, малость поосторожней.
Продолжая гоготать во все горло, этот подросток, бахвал и пройдоха, без умолку хвастал, как ловко он устроился в школе при миссии, не платя ни гроша за учение и не унижая себя сбором навоза на глазах у осыпающих его насмешками прохожих. Он нашел куда более легкий выход: просто-напросто договорился с одним из учителей, подмаслил его немного, и все утряслось. Теперь ему даже удается иной раз увильнуть от очередного подношения под каким-нибудь благовидным предлогом. Учитель все равно ни за что не проговорится: ведь у него самого рыльце в пуху!
В конце концов до Абены с грехом пополам дошло, о чем идет речь, и он тут же смекнул, как можно этим воспользоваться. Дело было в том, что Дитрих, тот самый старый миссионер с белой бородой и в очках, которого он встретил сегодня утром у ворот лагеря губернатора Леклерка и проводил до ворот миссии, был страстным виноградарем и пытался привить здесь саженцы лозы, вывезенные из родной деревни. А поскольку для этого ему требовалось особенно богатое удобрение, он решил воспользоваться коровьим навозом и заставлял неимущих школьников собирать этот ценный продукт.
В понедельник, раздобыв старое ведро, Абена с самого утра принялся за работу и, не обращая внимания на язвительные насмешки прохожих, быстро наполнил его до краев драгоценным сырьем. Сначала зловоние показалось ему не особенно страшным, но, когда он уже шел от мусульманского квартала к католической миссии, оно с каждым шагом становилось все нестерпимей, так что он едва не задохнулся. Ему приходилось поминутно опускать ведро с навозом на землю, отворачиваться, а то и затыкать нос, чтобы справиться с подступавшей к горлу дурнотой: он боялся, что его стошнит той жалкой горсточкой жареных земляных орехов, которые он медленно разжевывал рано утром, стараясь растянуть удовольствие, чтобы получить иллюзию плотного завтрака. К счастью, в последующие дни он заметил, что мало-помалу привыкает к этому смраду; это открытие восхитило и одновременно озадачило его, подобно множеству других открытий, сделанных им в ту пору его странствий и оставивших в его душе глубокий отпечаток. Он понял, что способен вынести такие лишения, одна мысль о которых прежде привела бы его в ужас.
Добравшись до миссии, он уселся у подножия кокосовой пальмы и стал дожидаться появления седобородого старца. Тот вышел из своей резиденции примерно в половине одиннадцатого и направился к церкви уже знакомой Абене походкой — уверенной, но временами шаркающей и торопливой. Должно быть, он спешил помолиться или исповедать кого-нибудь из верующих. Сын Экумдума без колебаний догнал и окликнул старика.
— Отец, отец, погляди, что я тебе принес!
Тот, по-видимому, вначале был весьма озадачен: он то мерил взглядом высокого юношу, который, судя по возрасту, никак не мог быть его учеником, то точно завороженный, исподтишка, с жадностью поглядывал на ведро, до краев наполненное навозом. Наконец, словно решившись сбросить с плеч давно томившее его бремя, он без околичностей обратился к Абене:
— Почему ты это сделал? Кто ты такой? Как тебя зовут? Чего ты от меня хочешь?
Абена объяснил ему, что на его родной край, Экумдум, совершили налет татуированные солдаты, которых называют сарингала, что они увели с собой на каторгу, в Ойоло, его брата и что он попал в тот самый лагерь, откуда накануне утром вышел миссионер.
— Я ничем не могу ему помочь, сын мой, — заявил в ответ отец Дитрих. — Сожалею, но не могу за него вступиться. Это не в моих силах. Он должен терпеливо сносить испытания, которые посылает нам господь. Дожидайся, когда окончится срок его заключения. Вот и все, что я могу тебе сказать, сын мой.
С этими словами старый миссионер двинулся было дальше, но Абена вне себя от отчаяния вцепился в его рукав, удивляясь собственной дерзости. Торопясь выложить перед ним свой последний козырь, он заговорил о том, что еще накануне, увидев, как миссионер выходил из лагеря, где, наверно, только что отслужил мессу, он задумал предложить ему одну сделку:
— Вчера тебя сопровождали двое мальчишек, почему бы тебе не взять с собой и меня, хотя я уже вышел из детского возраста? Неужели там не найдется для меня какого-нибудь дела? Тогда мое присутствие в лагере было бы оправданно. А я, улучив минутку, перекинулся бы словечком-другим с братом, может, даже обнял бы его. Если ты согласен, я обещаю приносить по ведру навоза каждый день, до самого воскресенья.
Отец Дитрих не мог устоять перед столь соблазнительной сделкой, он постарался рассеять последнюю тень сомнения:
— А ты не станешь подбивать его к побегу? Даешь мне слово? Не вздумаешь посягать на порядки, установленные властями?
— Мне бы только обнять брата, клянусь тебе.
— Тогда договорились, только не забудь приносить мне каждый день по два ведра навоза, как обещал. А в воскресенье я проведу тебя в лагерь губернатора Леклерка.
Столь решительная и легкая победа наполнила душу Абены ликованием; теперь он но достоинству оценил смысл распространенного в Экумдуме присловья: «С белым нетрудно договориться, лишь бы не с пустыми руками явиться». «Эти люди, — говорил он себе, — всегда что-то требуют в обмен. А у нас все совсем по-другому: мы в любых обстоятельствах не забываем, что связаны друг с другом узами родства. Что за чушь эти родственные связи! Пока мы опутаны ими, белые долго еще будут нами командовать. Даром ничего не дается — вот в чем смысл жизни, истинная мудрость. Да, следуя этому правилу, можно гору свернуть!»
Остаток недели, как ни странно, не сохранился в памяти Абены, словно постоянный голод, одиночество, унизительная и грязная работа, ежевечерняя усталость — все это стушевалось перед страстной надеждой на долгожданную встречу с Мор-Замбой.
Как разузнал Абена, лагерь губернатора Леклерка оказался целым городом, расположенным за пределами Ойоло и закрытым для посторонних. Отец Дитрих вместе со своей странной свитой пересек почти из конца в конец это внушительное поселение, сопровождаемый взглядами его обитателей, большей частью стоявших на пороге бараков. При виде столь редкостного и диковинного зрелища они не могли удержаться от лаконичных, но оживленных замечаний, смысл которых явно не доходил до миссионера, не разбиравшегося в тонкостях местного наречия.
Судя по всему, рабочие были бодры, веселы и даже радовались жизни — и это поразило Абену, которому в предыдущие встречи с ними они показались стадом измученных, забитых животных. Куда девалась боязливая и угрюмая озабоченность, с которой они, словно в каком-то кошмаре, копошились на стройке или, судорожно перебирая исхудавшими босыми ногами, куда-то неслись по мостовым Ойоло? Теперь они, как заправские горожане, вырядились так, что казались Абене прямо-таки щеголями; ловя на себе их насмешливые взгляды, он спрашивал себя, уж не потешаются ли они над его деревенскими лохмотьями.
Но в ту минуту, когда он с самоотверженностью мученика единственной истинной религии — религии дружбы — был весь во власти горькой растерянности, кто-то громко окликнул его по имени; он обернулся и увидел Мор-Замбу. Ликование, написанное на лице друга, ошеломило Абену — ведь он не был знаком со здешними нравами. Он и не подозревал, что по лагерю, окруженному колючей проволокой, под сенью сторожевых вышек, можно было расхаживать совершенно свободно, особенно днем: стражникам не приходилось опасаться ни побегов, которых никогда не случалось, ни бунтов, совершенно немыслимых в ту пору, когда один вид карабина нагонял на заключенных такой страх, что они вели себя, как побитые собачонки. Не зная всего этого, Абена продолжал шагать вслед за миссионером среди гвалта, гомона и гиканья, стараясь сохранить невозмутимый и бесстрастный вид, подобающий благочестивому помощнику святого отца. Втайне он надеялся, что Мор-Замба — если даже несчастья и не успели повергнуть его к стопам бога белых — все же догадается проследовать за ним в часовню и что там во время службы им, быть может, представится возможность перекинуться несколькими словами.
Но Мор-Замба рванулся к нему, догнал, схватил за плечи и силой заставил обернуться.
— Ты что, сдурел? — весело окликнул он Абену. — Почему не отзываешься? Почему не останавливаешься?
Тот попытался высвободиться, вращая глазами, испуганно озираясь по сторонам и не переставая удивляться, что к ним еще не подоспел, размахивая прикладом, как дубиной, кто-нибудь из татуированных стражников.
— Тише, ты, несчастный, — шепнул он Мор-Замбе. — А не то по моей вине тебя снова огреют прикладом. Лучше приходи в часовню и веди себя так, будто мы незнакомы.
Не отпуская друга, Мор-Замба разразился хохотом, широко разинув рот и запрокинув голову.
— Так вот чего ты боишься! — выговорил он наконец, едва справившись со смехом. — А я уж подумал, что гы совсем спятил. Посмотрел бы ты на себя со стороны. Ну и вид же у тебя рядом с этим бородатым дедом и его двумя заморышами! Ничего не бойся, старина, внутри лагеря нам все позволено, здесь мы у себя дома.
Хотя отец Дитрих не особенно хорошо разбирался в местном наречии, до него в конце концов дошло, что его странный спутник отыскал своего потерянного брата. Он уже почти добрался до часовни, и ему пришлось вернуться, чтобы сказать Абене:
_ Ну вот, теперь ты в лагере и сегодня я тебе больше не нужен. А если моя помощь потребуется опять — милости прошу в миссию.
Едва старик удалился, Мор-Замба засыпал друга градом вопросов, от которых у Абены голова пошла кругом, словно от крепкого вина:
— Ты завел дружбу с этим дедом? Оказывается, плохо же я тебя знал, пройдоха ты этакий! Как это тебе удалось? Расскажи мне все. Наверно, сбежал из дому тайком от матери, иначе тебя не было бы здесь. Бедолага ты мой, а где же ты ночуешь? Голодаешь небось? С кем проводишь время?
И, только увидев слезы, катившиеся по щекам Абены, Мор-Замба сообразил, какую печальную роль он исполняет, роль смертельно больного, которому взбрело на ум утешать здорового.
— Мне кажется, — сказал он серьезным тоном, увлекая Абену к бараку, битком набитому людьми, — мне кажется, будто все, что сейчас со мной происходит, это, в сущности, временное лихолетье. Я надеюсь, что нас выпустят, как только закончится война.
— Иными словами — когда рак свистнет, — горько усмехнулся Абена. — Тебе ли не знать, что войны между белыми никогда не кончаются. После какой же войны тебя освободят?
Измученный двумя неделями беспрерывного напряжения, которое довело его почти до неврастении, ошалев от встречи с другом, как от наступившего наконец долгожданного праздника, Абена без сил опустился на скамью, к которой подвел его Мор-Замба. А тот, обращаясь к окружавшей их толпе, объявил:
— Это мой брат, мой младший брат. Рассказать вам, какой путь он проделал, чтобы со мной повидаться, так вы не поверите! Вот он какой, мой братишка!
Абена как во сне слушал его и следил за необычными вещами, происходившими на его глазах в бараке. Продолжая разговаривать, Мор-Замба накинул на себя какой-то белый балахон и, вооружившись небольшим инструментом из блестящей стали с двумя ручками, похожим на тонкие ножницы, стал возиться у низкого длинного стола, обитого жестью, рядом с которым был виден другой столик, повыше и поуже, уставленный множеством больших и маленьких пузырьков и склянок.
Обмениваясь восклицаниями, заключенные по очереди отделялись от толпы и подходили к Мор-Замбе. Один засучивал штанину и, положив ногу на стол, ждал, пока Мор-Замба промоет рану и смажет красной или синей жидкостью с помощью кусочка ваты на кончике пинцета; или же выяснив что-то у другого больного, Мор-Замба доставал из пузырька два-три крохотных белых зернышка и давал ему про!.\отить; третий поворачивался к нему спиной, спускал штаны, и Мор-Замба не моргнув глазом всаживал ему в зад иглу, надевал на нес шприц и большим пальцем выдавливал его содержимое, проделывая все эго так уверенно, будто всю жизнь только этим и занимался.
В знак благодарности больные обнимали его или, громко хохоча, дружески похлопывали по спине. Абена не верил своим глазам. Ни за что ни про что угодив в этот ад, Мор-Замба остался таким же, каким был в Экумдуме: так же заботился о других, утешал их, поддерживал советом, всегда готов был оказать любую услугу, прийти на помощь хворому и слабому Абена ожидал встретить раба, клянущего свою горькую долю, а увидел льва, словно бы и не замечающего цепей, которыми его опутали.
Весь остаток дня Мор-Замба рассказывал ему о лагере губернатора Леклерка, о жизни заключенных, говоря обо всем этом без тени гнева и возмущения, как о чем-то обычном и вполне терпимом. Обязанности фельдшера он исполнял добровольно и, по правде сказать, занялся этим случайно. Сначала по воскресеньям для осмотра заболевших к ним наведывался настоящий фельдшер. Потом было решено, что впредь это сможет делать его помощник, то есть Мор-Замба. Ему приходилось вести прием каждый вечер после работы, а по воскресеньям — в течение всего дня. Разумеется, он ничего за это не получал, по крайней мере официально. Высокое начальство, которое никогда не появлялось в лагере, не желало, чтобы на воле проведали о своих родственниках, угодивших за колючую проволоку, а если такое и случалось, все равно свиданий не разрешало. Однако родные могли сообщить заключенному, что они остановились в Ойоло там-то и там, и тогда он мог во время воскресной прогулки подговорить охрану свернуть в нужном направлении — разумеется, за известную мзду. Эти татуированные молодчики были так жадны, что не брезговали и мелочью. Получив свое, они позволяли отцу или брату заключенного пройти в лагерь под видом рабочего, приглашенного для какого-нибудь ремонта в барак, и таким образом родственникам иногда удавалось хоть мельком повидаться. Ведь достаточно было иметь какое-то официальное поручение в лагере, чтобы тебе позволили проникнуть на его территорию и свободно разгуливать там хоть целый день. Абена, к примеру, будет теперь считаться состоящим при отце Дитрихе; если кто-нибудь вздумает подвергнуть его допросу, ему надо будет просто заявить, что он помощник миссионера, больше от него ничего не потребуют.
— И, несмотря на все это, у вас никогда не бывает побегов?
— Никогда, старина. Даже мысль об этом никому не приходит в голову. Все знают, что дразнить стражников не следует: от них нет защиты. Мы бесправны, нам некому пожаловаться, тут не существует никаких законов. Однажды они весь вечер избивали одного малого — уж не помню, в чем он перед ними провинился. Вполне возможно, что им просто хотелось позабавиться по пьяной лавочке. Наутро бедняга не поднялся. Мы, разумеется, дали знать в госпиталь, но, как всегда бывает в таких случаях, парней с носилками оттуда прислали только к вечеру. Так что, когда его вынесли из зоны, он уже отдал концы.
— И вы ничего не сделали, узнав о его смерти? Никому не сообщили?
Мор-Замба не ответил на его вопрос и, помолчав немного, сказал:
— Ну вот, ты и повидал меня, поговорил со мной. Теперь тебе пора обратно, в Экумдум. Не горюй из-за меня. Здесь тебе нельзя оставаться, ты умрешь с голоду. Или от одиночества. Сам видишь, жизнь в городе — ужасная штука. Тебе хочется доказать, что ты любишь меня, не так ли? Так вот, я тебя просто умоляю: вернись в Экумдум.
— Об этом не может быть и речи, — отрезал Абена. — Я останусь здесь до тех пор, пока тебя не выпустят.
— Не упрямься: меня, может статься, не выпустят никогда, ты сам только что это говорил. Какая будет польза от того, что ты целыми днями станешь торчать у ворот лагеря, смотреть, как я выхожу на рассвете и возвращаюсь вечером, усталый, грязный… и так за годом год… десятки лет…
— Но неужели нельзя ничего предпринять?
— Ровным счетом ничего. У меня здесь было время все это обдумать. Послушать, что люди вокруг говорят. Понаблюдать за всеми. И я понял: сделать ничего нельзя. Так что возвращайся-ка в Экумдум.
— Ни за что!
Абена покинул лагерь только с наступлением темноты; Мор-Замба дал ему немного денег из своих скудных сбережений. На следующее утро Абена снова принялся теперь уже за привычную работу и, собрав два полных ведра навоза, отнес их отцу Дитриху в католическую миссию.
— Молодец! — похвалил его старик. — Я вижу, туго тебе приходится вдали от дома, в чужом краю, а ты еще находишь силы утешать брата. Перебирайся-ка жить в миссию. Тут по крайней мере у тебя будет пища и крыша над головой. Платить я тебе, разумеется, ничего не могу: у меня и без того каждый грош на счету. Ведро навоза в день — вот и все, что от тебя требуется, дитя мое.
И Абена поселился в соломенной хижине, стоявшей среди прекрасных виноградных шпалер, в стороне от главных строений и неподалеку от флигеля, где жили помогавшие старику служки — всегда одетые с иголочки юноши, которые и не думали скрывать своего презрения к новому соседу.
Абене пришло на ум заговорить с Дитрихом о Ван ден Риттере; тот очень обрадовался, услышав про него, и попытался уточнить географическое положение родных краев Абены, но, сколько ни бился, не мог ничего понять из расплывчатых объяснений юноши. Тогда Дитрих подвел его к карте — прежде Абена не видел ничего подобного. Он застыл перед большим листом раскрашенного картона, разинув рот, опустив руки и вытаращив глаза. Однако с помощью наводящих вопросов о пути, который юноша прошел, добираясь до Ойоло, о племенах, встречавшихся ему по дороге, о реках, которые ему пришлось переплыть, об административных пунктах, мимо которых он проходил, старик в конце концов установил, что Экумдум находится на крайнем юго-востоке колонии. Абена был совершенно потрясен, когда старик объяснил ему, где расположен его родной край по отношению к остальной территории страны и даже отчасти по отношению ко всему свету, показал, где проходит граница колонии и где начинаются смежные владения: английские — неподалеку от Экумдума, испанские — напротив, французские — выше и по обеим сторонам.
— Смотри! Смотри-ка! — восклицал миссионер. — Так, значит, вот он где, твой край! И там теперь живет Ван ден Риттер? В такой глуши? Что за восхитительный человек! А как он ладит с твоими земляками?
— Он выстроил себе дом в стороне от поселка.
— Дом — это основание миссии. А часто ли общается он с людьми, ходит ли к ним, говорит ли с ними?
— Нет, он сидит у себя дома вместе со слугами и навещает только вождя.
— Какой замечательный юноша! — уже с некоторым колебанием повторил Дитрих, словно усомнившись в истинности этого категорического утверждения. — Какой все-таки достойный ревнитель веры!
Так было заключено нечто вроде союза между седобородым миссионером и гордым сыном Экумдума, которого превратности судьбы сделали бездомным бродягой. Он исполнял все, что велел ему отец Дитрих, но главной его обязанностью в силу неписаного соглашения оставался сбор навоза. Он так преуспел в этом деле, что стал образцом для всех неимущих школьников, а рвение и ловкость избавляли его от их глупых насмешек. Каждое воскресенье он проникал вслед за миссионером в лагерь губернатора Леклерка и проводил там целый день в обществе Мор-Замбы, по доброй воле ставшего фельдшером. Их свидания были одной из тех милостей, которые судьба время от времени дарует скитальцам-горемыкам, словно бы вознаграждая их за бесконечные лишения обманчивой радостью краткой передышки на трудном пути.
И действительно, в скором времени произошли два события, между которыми, как показалось Мор-Замбе, явно существовала какая-то связь. Исчез куда-то Абена, и одновременно вместо старого доброго Дитриха в лагере губернатора Леклерка стал служить мессу новый священник, гораздо более молодой, с мальчишескими ухватками, зычным голосом, уверенной военной походкой и квадратной черной бородой. Его замашки так не понравились верующим заключенным, что они начали целыми группами сбегать с богослужения, а под конец и вовсе перестали посещать церковь. Непосредственной причиной этого послужило нижеследующее странное обстоятельство. Старый Дитрих всегда использовал перерыв между мессой и проповедью, чтобы уложить в сундучок свое облачение, дароносицу и прочую церковную утварь, а у молодого отца Демезона, его преемника, была привычка устраивать в это время перекур; он спешил жадно затянуться сигаретой, предоставляя служкам заботу об утвари. И вот, в один прекрасный день он не обнаружил своих сигарет: сколько ни шарил в бездонных карманах сутаны, муть не по локоть засунув туда руки, выудить ничего не удалось. Он удивился, невнятно выругался, потом побагровел от бешенства, закружился по часовне, поднял настоящую бурю. Вместо того чтобы предположить, что пачка, скорее всего, осталась в миссии — ведь перед богослужением ему нужно было воздерживаться от своего порока и, стало быть, вообще не думать о табаке, — он проникся нелепым подозрением, что его обокрали, и вознамерился тут же обыскать присутствующих. Те ринулись вон из церкви и привлекли внимание других заключенных, которые не были христианами и которым это требование показалось особенно унизительным и несправедливым. Однако Демезон, убежденный в своей правоте, действовал с такой решительностью и настойчивостью, что обыск нескольких десятков горемык, учиненный прямо посреди лагеря, превратился в бесконечную процедуру. Само собой разумеется, все его старания окончились ничем, и отец Демезон, чертыхаясь, покинул лагерь, так и не произнеся проповеди; а его маленькие подручные, вконец обалдевшие от происшедшего, поспешили вслед за ним.
Выло ясно, что поведение отца Демезона почти во всем резко отличалось от того, как вел себя добрый старый Дитрих; поговаривали, что он был на войне и скоро опять должен вернуться на фронт. В следующее воскресенье он приехал в лагерь на мотоцикле; служки бежали перед ним на своих двоих. В глазах заключенных он казался своего рода диковиной, вроде не совсем прирученного хищника, и зеваки сбегались, чтобы поглазеть на него, держась, однако, на почтительном расстоянии, чтобы он, чего доброго, не покусал или не помял их. Лишь на третье воскресенье после истории с обыском Мор-Замба, замешавшись в сильно поредевшую толпу заключенных, пришедших слушать мессу, собрался с духом и по окончании службы подошел к молодому миссионеру, чтобы расспросить его, как он выразился, «о своем братишке». Тот по своему обыкновению небрежно буркнул на ходу, что у него и без того хватает забот и что ему некогда заниматься судьбой интересующего Мор-Замбу человека. Мало ли что могло с ним случиться: заболел, слег в постель… Однако в следующее в<х: кресенье Демезон, встревоженный массовым бойкотом мессы заключенными, был все же тронут настойчивостью Мор-Замбы, весь вид которого свидетельствовал о неподдельном душевном страдании; он обещал ему поговорить с Дитрихом: кому, как не старому миссионеру, было знать, что стряслось с Абеной; ведь он. Демезон, — сам новичок в миссии… В пятое воскресенье он нехотя признался, что забыл расспросить Дитриха о его пропавшем подопечном, но заявил, что внезапное исчезновение столь образцового помощника и впрямь выглядит весьма странно. И наконец, в шестое воскресенье, стремясь сохранить видимость хоть каких-то связей с заключенными, он первым подошел к Мор-Замбе и почти дружеским тоном сообщил ему, что расспросил отца Дитриха и что тот и сам пребывает в полнейшем неведении относительно того, что приключилось с Абеной, исчезнувшим вот уже два месяца назад.
Лишь за несколько месяцев до окончания войны, вскоре после закрытия лагеря губернатора Леклерка и освобождения его заключенных, Мор-Замба узнал наконец об участи своего друга и был потрясен жестокостью судьбы, снова отнявшей у него единственное сокровище, которым он обладал. Да и все это он выяснил не сразу, словно провидение, сжалившись над ним, решило ввести его в ночь одиночества постепенно, шаг за шагом.
Он обратился в католическую миссию, где, как говорили, лежал при смерти отец Дитрих, и африканские служащие, как и все простые люди, всегда бывшие в курсе всех слухов, навели его на верный след: в сорок первом году его брат записался в армию, и одному богу известно, в какие края его отправили воевать; но теперь война подходила к концу, и оставшиеся в живых солдаты скоро должны были вернуться на родину. Вполне возможно, что его брат уцелел: разве не случалось, что немцы отказывались сражаться с африканскими частями, считая, что не к чему впутывать черных в свару между белыми, к которой они не имеют ни малейшего отношения? По крайней мере так говорили даже в Ойоло, а уж там-то люди были ученые и разбирались, что к чему.
Мор-Замбе посоветовали наведаться в предместье Ойоло, Туссен-Лувертюр, и разыскать там невесту Абены; у нее наверняка есть для него письмо от брата, который, видимо, сам не смог сообщить ему о своем отъезде только потому, что этого не позволяла суровая армейская дисциплина.
Туссен-Лувертюр, главный туземный пригород Ойоло, получил это название совсем недавно: так смеха ради его окрестили первые чернокожие инвалиды войны, уцелевшие после сражений в Ливийской пустыне, главным образом при оазисах Куфра и Бир-Хакейм. Колониальные власти подозревали чернокожих ветеранов в том, что те оказывают на своих земляков пагубное влияние, распространяя среди них рассказы, исполненные горечи, искажающие действительную картину, — рассказы о своей жизни на фронте бок о бок с частями белых; их обвиняли в тайной подрывной деятельности и, заведомо преувеличивая опасность, видели в них санкюлотов будущего туземного террора.
По ночам в Туссен-Лувертюре свирепствовали крысы, до крови прокусывая босые ступни у спящих жителей. А в дождливые дни пыль на улицах превращалась, как говорили туземцы, в «пото-пото» — сплошное рыжее месиво, в котором по щиколотку утопали прохожие. Тамошнему люду не приходилось разыгрывать радушие, чтобы приютить какого-нибудь пришельца, это было для них вполне естественным. Мор-Замба обосновался в лачуге, где жили молодые холостяки. Все они сидели без работы, за исключением одного, который был слугой в европейском квартале. Уходя из дому рано утром, он возвращался поздно вечером, и при этом нисколько не заносился, хотя именно ему были обязаны скудным ежедневным пропитанием все его сотоварищи. Мор-Замба стал еще одним столпом этого шатавшегося под гнетом нищеты сообщества, подкрепив его, помимо надежды на лучшие времена, еще и цементом своих сбережений. Он наделял горемык этой манной небесной, не снившейся им и во сне, с осмотрительностью, строгостью и даже вполне естественной скупостью, вызывая всем этим уважение и восхищение голодной братии, признанным вожаком которой он скоро сделался помимо собственной воли, как это частенько случалось с ним и прежде.
После спячки, вызванной войной, город начал понемногу возвращаться к жизни, и очевидные признаки этого экономического пробуждения порождали среди его чернокожих обитателей самые безрассудные надежды: так, уверяли, например, будто белые, устав от войн, которые не прекращались на их материке, собираются всем скопом перебраться к нам и наводнить нашу страну своими капиталами, обеспечив, таким образом, каждому из нас работу и благоденствие.
Два-три незначительных волнения, вспыхнувших в течение нескольких недель, да появление листовок, выпущенных, по мнению колониальной администрации, ветеранами и инвалидами войны из первых соединений, сформированных Леклерком, а в действительности бывших делом рук «африканских братьев», — вот и все, во что вылилось всеобщее возбуждение, царившее тогда в Туссен-Лувертюре и вызванное непривычным ощущением радости бытия, необъяснимым послаблением всяческих запретов и напряженным предчувствием свободы. И приезжие, которым случалось провести у нас в Экумдуме несколько дней или даже часов, и сам Мор-Замба — все сходились на том, какой чудесной была та пора, теперь давно уже канувшая в прошлое. Подобно другим городам колонии, Ойоло состоял из кокетливых европейских кварталов с асфальтированными улицами, резко обособленных от располагавшихся вокруг африканских предместий, самым крупным из которых был Туссен-Лувертюр, служивший пристанищем для всякого рода бездомных бродяг, гуляк и беглых преступников и прежде называвшийся даже «городом чужаков». Окрестив его так, власти надеялись отделить этот вечно беспокойный район от других предместий, где в то время жили почти исключительно выходцы из местных племен.
В хорошую ли, в плохую ли погоду — его улицы по вечерам никогда не пустели. Едва спускалась ночь, как в темноте, стремительно приходившей на смену дня, появлялись люди, освещавшие себе путь керосиновыми фонарями, которые раскачивались у них в руках, словно огоньки на болоте Если верить рассказам Мор-Кинды, который недавно тайком посетил Ойоло, теперь там все стало не так, как было прежде; а тогда все африканцы внезапно почувствовали себя братьями, принялись окликать друг друга на улице, ходили плотными группками, взявшись за руки, а то и распевая, заглядывали в какой-нибудь погребок, ярко освещенный высоко подвешенной фыркающей газовой горелкой с огромным ослепительным раструбом; порция рыбы и кружка пива не стоили тогда целого состояния и были доступны всем, а не только членам одной-единственной партии — ведь, по словам Джо Жонглера, теперь дело обстоит именно так. А иногда люди обступали стоявшего на углу торговца, который жарил на угольях посыпанное перцем мясо. Вертел стоил гроши: плати и сдергивай зубами куски говядины прямо с тонкой бамбуковой палочки, разинув пошире рот и зажмурившись, чтобы в глаз не попала перчинка, а потом жуй их как следует, причмокивая обожженным языком и прищелкивая пальцами; тогда как от перца у тебя начинает гореть все внутри.
В иные дни самого лучшего у нас времени года, между ноябрем и февралем, когда с наступлением ночи свежесть сумерек начинает мало-помалу развеивать последние знойные испарения дня. казалось, будто все население предместья высы-па\о на улицу. Как всегда в таких случаях, когда толпа торопится, теснится, толкается и бурлит, как речной водоворот, бывало, что из-за какой-нибудь девчонки, из-за неосторожно брошенного словца или несведенных прежних счетов между группками вспыхивали ссоры, иной раз завершавшиеся рукоприкладством. Но, как и полагается между своими, все это обходилось без последствий. Окружающие тут же заставляли буянов помириться за столиком в ближайшем кабачке, а заодно и поднести стаканчик-другой свидетелям стычки. Подобные потасовки были тогда явлением обычным и безобидным; они никогда не служили поводом для доносов и кляуз, на которых i реют руки всякие завистники и ябедники, способные выжить человека с насиженного места, добиться, чтобы его сослали на каторгу, а то и поставили к позорному столбу на площади — именно так кончаются ссоры теперь, когда к власти пришел президент Масса Буза, то бишь Господин Пьянчуга.
В течение двух лет или около Того африканцы могли свободно разгуливать повсюду, даже по европейским кварталам; казалось, что с окончанием войны весь мир, словно по волшебству, перевернулся вверх дном, что впервые за много лет там, наверху, было наконец признано, что чернокожие находятся здесь у себя дома и могут поступать, как им заблагорассудится.
Преображению Туссен-Лувертюра немало способствовали профсоюзные деятели; это они создали ему репутацию, которая внушала европейским кварталам тайный страх, сквозивший в ядовитых газетных выступлениях. Это их называли «африканскими братьями» или «людьми Рубена» — Рубен был тогда главой всех черных профсоюзов колонии. У них была здесь собственная контора, помещавшаяся в скромном домишке, вывеска на фасаде которого гласила: «Биржа труда». Контора была открыта с утра до вечера, иногда до самой поздней ночи. Там с сосредоточенным видом сидели служащие, погрузившись в чтение какого-нибудь досье, внимательно изучая отдельные бумаги, а то и судорожно перелистывая трудовое соглашение или кодекс трудового законодательства. Не в пример чиновникам колониальной администрации это были люди участливые, всегда готовые оказать услугу соотечественникам — отсюда и их прозвище «африканские братья». Тот, кому случалось не поладить со своим белым хозяином (а тогда все хозяева были белыми или по крайней мере большинство из них), шел на Биржу труда, уверенный, что здесь ему окажут братский прием, дадут обнадеживающий совет, а если понадобится, окажут твердую поддержку и даже: возьмут дело в свои руки.
Мор-Замба припоминает, что за все эти годы лихорадочного подъема Рубен всего раза три пожаловал на Биржу труда собственной персоной, и всякий раз по этому поводу в предместье устраивали настоящее празднество, хотя о его появлении никогда не сообщалось заранее и почти никому не было известно, откуда он появляется и куда уезжает после митинга, проходившего перед зданием Биржи; на этот митинг приглашалось все окрестное население, включая и тех, кто не состоял в профсоюзе. Рубену вовсе не нужно было произносить длинные речи, чтобы вызвать неистовые аплодисменты. Это был худощавый, довольно высокий человек с непропорционально большой головой; в его взгляде, да и во всем облике сквозила какая-то печаль, словно его одолевали недобрые предчувствия: так отец семейства, исподволь томимый неизлечимым недугом, смотрит на детей, которых ему скоро придется оставить на произвол судьбы.
Мор-Замбе казалось, что население Туссен-Лувертюра по крайней мере смутно догадывалось об этой тревоге Рубена, ибо едва он успевал с помощью своих ближайших помощников взобраться на трибуну и начинал шевелить губами, как присутствующие даже из самых дальних рядов, не разбирая ровным счетом ничего из его речи, принимались подбадривать его криками и рукоплесканиями, и странно было слышать эти слова одобрения и поддержки, обращенные к тому, кто сам призывал их к стойкости в борьбе против всякого угнетения и насилия. Люди почитали его почти как бога, как некоего чернокожего мессию, — даже те из них, кто по причине эгоизма или по самой своей натуре не склонны были к такого рода чувствам. Не кто иной, как Рубен, и был, наверно, тем волшебником, который после окончания войны перевернул вверх дном всю колонию. Рядом с ним люди чувствовали себя детьми, согретыми заботливым взглядом отца, склонявшегося над их колыбелью, — но вместо младенческого лепета они посылали грозные проклятья своим хозяевам; их вера в себя оборачивалась высокомерием, и, не желая больше барахтаться в колыбели, они поднимались на ноги и расправляли грудь.
С помощью своих дружков, знавших в предместье все ходы и выходы, Мор-Замба без труда отыскал ту, которую звали «маленькой невестой» Абены, — она жила на самой окраине Туссен-Лувертюра, как бы в крохотной деревушке, где, словно на островке, уцелели остатки коренного населения края. Вместе со своим старшим братом, почти таким же ребенком, как и она сама, «маленькая невеста» со своей стороны следила за Мор-Замбой сразу же после его освобождения из лагеря — она узнала его по рослой фигуре и другим приметам, указанным ей Абеной. Однако она долго наблюдала за ним издалека, не решаясь подойти поближе, пока не удостоверится окончательно в правильности своих догадок. Брат и сестра как раз ломали голову над тем, как бы им устроить встречу с Мор-Замбой, когда он вдруг собственной персоной появился у них в доме, а вернее сказать — в лачуге, такой же, как и остальные лачуги Туссен-Лувертюра, так не похожей на те просторные жилища, которые в Экумдуме мог выстроить каждый, у кого хватит на это духу и умения, — благо лес был рядом и недостатка в строительных материалах не ощущалось. Жанна, невеста Абены, изящная и стройная девочка, очень бедно одетая, с задумчивым взглядом и насмешливой, почти что саркастической улыбкой, в своей душе была уже настоящей женщиной; казалось, она обременена беззлобной печалью, навеянной обманчивыми мужскими обещаниями. Не таясь от своей молчаливой, но приветливой семьи, она поведала Мор-Замбе о некоторых приключениях его брата; остальные, не известные ей события были изложены в письме, которое Жанна отыскала в соседней комнате. Сложенный вчетверо листок истрепался, словно пожелтевшая денежная купюра, которую давно запрятали в щель дверного косяка. Когда Мор-Замба признался, что не умеет читать, Жанна позвала на помощь брата, и тот, присев на корточки на глинобитном полу около масляной лампы, принялся за чтение, поворачивая листок к свету.
Судя по всему, Абена стал тяготиться бессмысленностью своего существования и смехотворностью занятий. А когда в миссии появился отец Демезон, присланный на смену старому Дитриху, которому было уже не под силу исполнять свои обязанности, гордый сын Экумдума сразу понял, что развязность и наглость его нового хозяина под стать скорее какому-нибудь громиле, чем служителю божьему. Он держался настороженно, охваченный тревогой, и, раздумывая о шаткости своего положения и о горькой участи Мор-Замбы, которому он бессилен был по-настоящему помочь, пришел к выводу, что ему нужно принимать решительные меры, чтобы выбраться из этого тупика. Он подружился с молодым учителем школы при миссии, который обучил его грамоте; он инстинктивно чувствовал, что должен вложить в эти занятия всю свою настойчивость и терпение. Успехи его были поразительны, хотя сам он не отдавал себе в этом отчета.
Его новый друг, как и сам Абена, был человеком беспокойным, нетерпимым к мерзостям и бессмыслице жизни, тянущимся ко всему необычному, готовым на любое рискованное дело. Как раз в это время небольшой местный гарнизон неожиданно получил многочисленное пополнение, состоявшее из белых и чернокожих солдат. Каждое утро жители Ойоло с опаской и восхищением провожали взглядом стройные колонны, отправлявшиеся на плац или на стрельбище. Вскоре было объявлено о наборе девушек на вспомогательную службу в гарнизоне, потом стали вербовать и юношей. Учитель сказал об этом Абене; они принялись обсуждать положение, предчувствуя, что набор будет продолжаться, но требования, конечно, изменятся. Так оно и случилось: теперь стали вербовать молодых людей, умеющих читать и писать. Оба друга явились на вербовочный пункт и после несложного экзамена были приняты в армию. Им потребовалось всего несколько недель, чтобы окончить курсы водителей армейских грузовиков. Едва успев получить права, они были направлены на фронт.
— На фронт? — растерянно переспросил Мор-Замба. — А где он, этот фронт?
— Для одних — в Европе, — тихо ответила Жанна, — для других, кто пограмотней, — в пустыне. А для некоторых — сначала в пустыне, потом в Европе.
Учась на курсах в гарнизоне Ойоло, где казармы были переполнены, Абена возвращался на ночь в миссию. Старый Дитрих уже дышал на ладан и не следил за поведением юноши, которому, впрочем, полностью доверял, а Демезону, еще не успевшему забрать миссию целиком в свои руки, не было дела до большинства служащих. Таким образом, ни тот ни другой ничего не заметили. А сам Абена не решился поделиться своими планами и их подоплекой с Мор-Замбой, который наверняка счел бы его сумасшедшим. Вот и получилось, что его отъезд на фронт превратился в таинственное исчезновение.
«…И однако, — объявлял он в конце своего письма, — я убежден, что если мне удастся уцелеть, то, вернувшись с фронта, я сумею вырвать тебя из рук палачей, окопавшихся в лагере Леклерка, — придется ли мне для этого пустить в ход винтовку, которую я непременно прихвачу с собой с войны, или каким-нибудь еще образом. Я убежден, что тогда мое имя будет наводить трепет на наших врагов в Ойоло и Экумдуме. Я убежден, что окончание войны сулит нам много неожиданностей, о которых сейчас мы и не подозреваем. Возможно, что ты прав, считая меня сумасшедшим… Ну а если прав я?.. Только представь себе будущее Экумдума, нашего Экумдума, когда мы вернемся туда — а внутренний голос подсказывает мне, что в один прекрасный день так и будет, — и вернемся не побежденными, понуро склонившими голову, а победителями, вернемся, чтобы избавить наконец наших близких от затаенного и неискоренимого страха, который делает их рабами…»
Нежданно-негаданно власти Ойоло, до поры до времени делавшие вид, что их не интересует ничто из происходящего в Туссен-Лувертюре, решили взять в свои руки контроль над предместьем и положить конец затянувшемуся празднику: в предместье был организован полицейский участок с каталажкой, куда вскоре стали попадать молодые люди, а то и вовсе дети, повинные в сущих пустяках — в том, например, что кто-то из них осмелился выкрикнуть: «Да здравствует Рубен!» Биржа труда была ликвидирована, а ее служащие безжалостно разогнаны, чтобы им неповадно было открывать свою контору в другом месте. И тогда отчаяние, озлобление и мечты о мести стали томить молодежь Туссен-Лувертюра. То и дело с наступлением ночи в глухих переулках завязывались пустяковые, но весьма подозрительные потасовки.
Когда футбольный клуб Туссен-Лувертюра решил оспаривать первенство в чемпионате колонии, обладая, по мнению большинства болельщиков, серьезными шансами на успех, жители предместья силой прорывались на все матчи, происходившие на территории европейского города, чтобы подбодрить свою команду; для молодежи, кроме того, это был лишний повод свести гчеты с блюстителями порядка: белыми жандармами, их чернокожими подручными и вспомогательными частями охранников-сарингала. Эти стычки сеяли панику не только на стадионе, но и в самом европейском квартале, где он находился, заставляя местную колониальную прессу — два листка, выходившие дважды в месяц, — все время повышать тон. К сожалению, ее нападки не встречали достойного отпора в Туссен-Лувертюре, где после роспуска низовых профсоюзных ячеек общественная жизнь была окончательно дезорганизована и где не хватало ни средств, ни опыта, чтобы противостоять всесильному соседу.
Между тем скрытая вражда не утихала, и однажды в воскресенье во время очередного футбольного матча большая толпа молодежи из предместья, среди которой находился и Мор-Замба со своими верными сотоварищами, напала на патруль охранников-сарингала, которыми командовал белый сержант, давший тягу при первых признаках опасности. Сарингала сопротивлялись с безумной отвагой, которую можно было объяснить только их жгучей ненавистью к жителям Туссен-Лувертюра. Однако они были смяты превосходящими силами противника, многие из них получили ранения, а для одного из охранников меткий удар кинжалом оказался смертельным.
Туссен-Лувертюр приготовился к немедленной и жестокой расправе, но полиция пошла на хитрость, выказав притворное безразличие и лицемерное всепрощение; молодежь предместья, не имевшая понятия о тайных пружинах полицейского аппарата, ослабила бдительность, наивно полагая, что на этом деле, верно, поставлен крест. Вот тогда-то полиция и перешла в контрнаступление; в течение двух дней были произведены массовые весьма знаменательные аресты; теперь у молодежи не оставалось сомнений, что ее окружает широкая и плотная сеть, концы которой сходятся с угрожающей быстротой. Парни Туссен-Лувертюра поклялись отныне сплотить свои ряды, всегда держаться вместе и быть готовыми прийти друг другу на выручку, чтобы сообща выстоять или умереть. Эта стратегия была не хуже любой другой, но лишь при одном условии: нужно было уметь заранее чуять опасность и избегать ее. А этого они не умели. Прошел слух, что полиция энергично разыскивает некоего Маненгумбу, одного из самых известных заводил предместья, и готова сцапать его, как только он покажется. Вначале Маненгумба забился в какую-то дыру и долго не подавал признаков жизни: умнее ничего нельзя было придумать. Но однажды в воскресенье он не выдержал и решил во что бы то ни стало побывать на матче, происходившем на городском стадионе. Он направился туда, окруженный целой тучей парней из предместья, которые были полны решимости не дать полиции арестовать его, если та рискнет к нему подступиться. Но полиция рискнула.
Операция началась не перед матчем, а по его окончании — на обратном пути из европейского города, когда вся орава находилась на вражеской территории, где ей негде было укрыться и где ее могли загнать в угол и перестрелять всех, как кроликов. А подступы к спасительному родному предместью были отрезаны плотной стеной белых жандармов, их туземных приспешников и порядком струхнувших охранников-сарингала.
— Айда вперед! — подбадривали друг друга парни. — Держитесь вместе! Не расходиться в стороны!
И они плотной толпой двинулись вперед. Именно этого и хотела полиция, имевшая в своем распоряжении несколько легких бронемашин, полдюжины ручных и один станковой пулемет, не считая автоматов и карабинов, которыми были вооружены все участники операции. Плохо зная французский и совсем не понимая таинственного жаргона военных команд, парни не разобрали предупредительного оклика и миновали первую линию оцепления, потом перешли вторую. А когда приблизились к третьей, им показалось — по крайней мере так утверждали оставшиеся в живых, — что среди раскатов адского грома на них разом обрушились тысячи молний. Для сотни с лишним молодых людей, едва успевших вступить в жизнь, булыжная мостовая стала последним огненным ложем, вслед за чем они обрели вечный покой и мир в общей яме, залитой известью, более жаркой, чем материнское лоно.
Это была неравная битва. И Мор-Замба внезапно осознал, что он должен во что бы то ни стало дождаться возвращения Абены. Для этого ему нужно было сохранить и свою жизнь, и свою свободу. Одному богу было ведомо, как он остался в живых. Что же касается свободы, то сохранить ее было нетрудно: задав Туссен-Лувертюру хороший урок, который ему надолго запомнится, блюстители порядка и обе продажные газетенки поспешили забыть о несчастном полицейском, чья смерть послужила причиной всей этой трагедии, а заодно с ним — и о тех незадачливых парнях, которые и в самом деле могли быть замешаны в его убийстве. В конце концов, это была всего-навсего свара между неграми.
Вот почему Мор-Замбе, мятежнику поневоле, удалось беспрепятственно покинуть Туссен-Лувертюр. Несколько месяцев он блуждал, преследуемый кошмаром чудовищной бойни, и наконец, сам не зная как, очутился в Фор-Негре.
Фор-Негр был столицей колонии, крупным портом, гостеприимно открытым для всех, огромным городом, раскинувшим во все стороны щупальца своих предместий. И Мор-Замба поспешил затеряться в его трущобах, словно загнанный зверь, ищущий спасения в бескрайнем лесу.