Белогрудый какаду ел последние горсти южной кукурузы «конский зуб» и, отрыгивая пищу, тянулся целоваться к старому полковнику, оставившему любимому попке свою порцию сахара.
Уже два дня Юрий Ильич советуется с Кузьмой о попкиной судьбе, а он из-за решетки клетки уныло смотрит на длинноволосое пегое солнце, косой локон потерявшее на двух стенах коровинской комнаты. И кричит, непонятно, протяжно:
— Ва-ва-ва!… Та-ва-ва!…
Обыкновенно говорил старый полковник, сидя, как на троне, в своем кресле на колесиках, а Кузьма слушал; сегодня вышло наоборот:
— Уважаемый Юрий Ильич…
Кузьма всегда обращался к полковнику не иначе, как со словом — «уважаемый».
— Я хоць и не маю права… мешать своим словом словам Зои Юрьейны, потому что ценю свое положение в вашем доме, але добже было б попку вашего оставиць…
Закашлялся от непривычной многосложности фразы — всем своим долговязым тонким телом.
— Ну, что же? Добже, добже!?
Полковнику было досадно, да к тому же он не любил полупольский, полуукраинский акцент Кузьмы.
— Сто надумал я про попку, маю сказаць вам, уважаемый Юрий Ильич… Ходил бы я с попкой да с билециками по улицам… Заработали б на попкину жизнь… И вам заработал бы…
— Как так?!
Если б не тяжелые гири паралича в ногах, полковник Коровин вскочил бы со своего передвижного на колесиках трона.
Вот так жизнь!… Он — старый дворянин, полковник, командир славного подшефного цесаревичу полка, обласканный не раз императором, — и кормиться на старости лет «попутаевыми билетиками»!… Хорош он будет — полковник Коровин — перед соседями во дворе!… Только такой неуч и хам, как Кузьма, мог до этого додуматься!…
Оторопевший желтоглазый Кузьма, глотая чахоточные сгустки кровяной мокроты от кашля, поспешно просил прощения у полковника Юрия Ильича, со старинной дворянской фамилией… А вместо разобиженного полковника, тоскующий по сахару и солнцу какаду голодным криком наполнял комнату:
— Ва-ва-ва!… Та-ва-ва!…
…И все— таки вышло так, как предложил безродный Кузьма.
Зоя, после того как вернулась не поздней ночью, а в утренний свежий час в новых желтеньких — не своих — туфлях, неожиданно бросила отцу:
— В скором времени я от вас переезжаю… Записываюсь с товарищем Забуевым — райпродкомиссаром.
Вечером, когда Зоя, завившись, уходила, чахоточный Кузьма сказал:
— Поздравляю вас с законным браком, Зоя Юрьевна…
А она — уже за дверным порогом — насмешливо оставила горечь парню:
— Дурак! С законным браком!…
…Подумал обо всем Коровин, не забыл и о Зонном переезде подумать, о себе и о попугаевой судьбе — и решил:
— Быть по-твоему, Кузьма… Делай, что хочешь…
Кузьма обменял где-то на Карповке у старого попугайщика Цапко коровинский жилет на «попугаевы билетики-счастье», приделал спереди клетки белогрудого какаду маленький с вставленными деревяшками-перегородками ящичек и несколько дней учил удивленного попку, как вынимать крючковатым клювом билетики и протягивать их на человеческую ладонь.»
А потом стал ходить с любопытным попкой — больше всего к вокзалам и по речным набережным.
Ходил часов с одиннадцати и до восьми-девяти, ходил долговязым тощим стержнем с привязанной через плечо клеткой и застенчиво предлагал «попугаево счастье» обветренным обросшим мешочникам, молочницам и грубо ругавшимся извозчикам, да бродившим без дела за ним мальчишкам — в обмен на утащенный из дому ломоть хрустевшего под зубами хлеба…
И ко всем подходил с одинаково робким:
— Попытайце свое счастье, товарищ…
А если кто соглашался (из жалости ли к желтоглазому мигавшему парню, или веря в «попугаево счастье»), — говорил, радуясь, белогрудому какаду:
— Попочка, дай билецик на счастье товарищу…
Домой приносил деньги, куски хлеба, молоко в грязной бутылочке, все, что давали ему за день, и раскладывал на стол перед старым полковником. То, что оставалось после старика, съедал вялым, болезненным ртом, похожим на смятую, прогнившую дырку его собственных потных чулок…