К подъезду бубновского дома каждый день утром с жалобным дребезгом подкатывались старинные дрожки на круглых рессорах. Весь Пропадинск знал этот экипаж, и по нему делалось известным, в каком доме больной, потому что старик Кацман ездил только по больным. Сгорбленный, сухой, он резко звонил и молча взбегал по лестнице во второй этаж, а оттуда торопливо проходил в кабинет.
— Ну, что, collega, как мы сегодня чувствуем себя? — спрашивал старик каждый раз, подходя к кушетке, на которой лежал Кочетов.
— Мне лучше, — обыкновенно отвечал collega и смотрел на Кацмана мутными, воспаленными глазами. — Кашель меньше, боль в боку не такая острая.
— Мы скоро будем молодцом, collega, — говорил Кацман, считая пульс.
Раз, когда доктор отворил дверь в кабинет, он сделал было шаг назад: Кочетов стоял на ногах и смотрел на него с улыбкой. Ноги у него давно отекли, а он ходит.
— Точно на чужих ногах хожу или на подушках, — объяснял Кочетов с необыкновенною бодростью. — Через два дня я буду совсем здоров.
Это была подозрительная бодрость, и старик, усадив больного в кресло, долго качал головой.
— Мне совсем хорошо, — продолжал Кочетов, опуская бессильно голову на мягкую и высокую спинку кресла. — Только, знаете, меня ужасно беспокоит одно.
Оглянувшись на дверь, он шепотом прибавил:
— Мне кажется, collega, что я и Бубнов — одно лицо. Помните Ефима Назарыча Бубнова, который умирал вот в этой же самой комнате? Так вот мне и показалось, что я не Кочетов, а Бубнов. Это ужасная мысль! У меня даже холодный пот выступил на лбу, и я почти на четвереньках подполз к зеркалу. И что же?.. Представьте себе: из зеркала смотрел на меня живой Бубнов, то есть я сам… Мне так сделалось страшно, что я закричал, а когда прибежала Прасковья Гавриловна, я так же притворился спящим, как делал это Бубнов, и руки так же тряслись у меня…
— Вам нужно успокоиться, collega. Это был, конечно, бред.
— Ах, нет. Я и теперь то же самое чувствую. Опять начинаю превращаться в Бубнова. Вы замечаете, да?..
Кацман стоял и смотрел, строго сложив свои толстые губы. Collega был безнадежен — начинался паралич мозга. Вид больного был ужасен. Опухшее, серое лицо сквозило уже мертвыми тонами, глаза смотрели расширенными зрачками, разбухшее тело потеряло всякую жизненную энергию.
— Вы, может быть, чего-нибудь хотите? — спросил Кацман, чтобы сказать что-нибудь.
Больной сделал усилие и только показал на заветный шкапик, как это делал Бубнов. Он даже вытянул губы, чтобы сказать знакомое слово: «рю-умочку!» — но в легких не было силы, и вместо членораздельного звука со свистом вырвалась мертвая струя воздуха. Старик-доктор отворил шкапик, налил рюмку мадеры и подал больному, который с жадностью сделал один глоток, а остальное выплюнул.
— Какая гадость, — промычал больной и попросил поднять шторы. — Мне все кажется, что темно, доктор. Глаза, видно, ослабели.
— Это бывает, collega, a потом пройдет.
— Конечно, пройдет.
Состояние больного, когда начинались галлюцинации, было ужасно. В нем со страшной силой боролись два призрака. Очнувшись с холодным потом на лбу, он опять начинал думать, что мучился не он, Кочетов, а тот, второй, который неотступно преследует его день и ночь. Да, ночь… Какое это ужасное слово: ночь!.. Все затихнет кругом, и он входит в комнату. Вот эти тяжелые шаги, под которыми гнутся половицы, хриплое дыхание, скрип кресла, когда он грузно садится на него… У Кочетова захватывало дыхание в груди от ожидания, когда он не будет самим собой, а превратится в Бубнова; это самый мучительный момент, за которым сейчас же следовало облегчение. Иногда они разговаривали между собой, как хорошие старые знакомые, то есть опять-таки это был призрак разговора, потому что мысль не нуждалась в своей звуковой оболочке и вообще в каком-нибудь вещественном знаке.
Так продолжалось недели две, но потом больному вдруг сделалось лучше — он очнулся и посмотрел кругом осмысленным взглядом. Оставалась только легкая усталость, которую испытывает отдыхающий человек. Кочетову казалось, что он сделал какое-то длинное путешествие и только что вернулся домой.
— Позовите мне Якова Григорьича, — попросил он заглядывавшую в двери горничную.
Вот именно этого хорошего старика ему и недоставало. Потом он вспомнил то хорошее, что должно было его окончательно спасти. Ведь и раньше он думал об этом хорошем, но оно как-то ускользнуло из головы. Теперь Кочетов закрывал глаза, напрягая все силы, чтобы не забыть счастливого спасительного слова, которое он может передать только одному Якову Григорьичу. И как все это просто: уехать, нет, убежать… Кочетову даже сделалось весело, и он встретил с улыбкой входившего в кабинет старого приятеля. Яков Григорьич пришел к нему еще в первый раз и так смешно шагал по паркетному полу, точно он шел по льду или по стеклу. Оглянувшись на дверь, старик присел на стул к кушетке и угнетенно вздохнул.
— Яков Григорьич, вы меня совсем забыли, — попрекнул его больной.
— Это точно-с, виноват, Павел Иваныч, собирался, да все, знаете, делишки наши… Ей-богу, собирался!
— Да вы чего боялись-то?.. Я не сержусь, голубчик.
Больной с усилием перевел дух и опять улыбнулся.
— А мне вас так было нужно, — продолжал он, рассматривая отекшие пальцы. — Да, очень нужно… Помните, как я приехал в Пропадинск? Это была ошибка, а всякая ошибка ведет за собой целый ряд других. Прежде всего, я был дурной, бесхарактерный человек. Понимаете? Это с первого шага заметно. И в первый же день напился тогда. Ведь я не был пьяница, а напился… да. Потом пошло все остальное… и самое гадкое, что я делал, было то, что в своих собственных недостатках я обвинял других. Порядочный, уважающий себя человек не допустит ничего подобного.
— Что вы, Павел Иваныч, напраслину на себя взводите… Мало ли с кем что бывает?
— Нет, не то… Помните, что вы мне рассказывали про Прасковью Гавриловну и братца Семена Гаврилыча? Ведь я тогда поверил и потом следил за женой. Подсматривал и подслушивал… Не правда ли, как это гадко?
— Самое пустое дело, Павел Иваныч…
— Да. Если бы была правда то, что вы мне рассказали тогда, зачем бы ей выходить снова замуж?
— Это верно-с. Так я тогда сдуру обмолвился, больше по своей простоте дурацкой, Павел Иваныч.
— Знаете, мне тогда следовало уехать сейчас же… нет, нужно было бежать. На другой же день по приезде сюда. Запомните, пожалуйста, всего одно это слово: бежать. А у меня в голове иногда путается… Сам виноват, кругом виноват.
— Павел Иваныч, одно вам скажу: не вы первые… — умиленно шептал Яков Григорьич, покачивая головой. — Где же образованному человеку с этакой трущобою совладать?..
— Какой я образованный человек, — застонал Кочетов, тяжело перекатывая голову на подушке. — Просто имел диплом на легкую жизнь. Много нас таких-то!
— Нет, это уж совсем другое-с, Павел Иваныч… Трущоба, темнота-с, а тут свежий человек навернется, особенно молодой. Главное, кость в нем еще совсем жидкая, а у нас осатанелый народ, прямо сказать…
Кочетов вдруг замолк. У него закружилась голова от слишком сильного напряжения мысли.
— Не забудьте слово-то, — шептали посиневшие губы.
— «Бежать», Павел Иваныч?
Через несколько дней из бубновского дома тянулась к собору похоронная процессия. «Весь Пропадинск» шлепал за гробом по осенней грязи.
«Эх, Павел Иваныч, Павел Иваныч, — думал Яков Григорьич, шагая в хвосте процессии. — Жить бы да жить надо… ох-хо-хо!..»
1887