Еще с вечера Луис Розенвассер сказал своим постояльцам, что завтра он в них не нуждается, все свободны и могут заняться чем вздумают, потому что завтра Йом-Кипур, Судный день, и хоть он в Бога не верует, но работать в такой день не рискнет: не приведи Господь, прослышит об этом кто-нибудь из евреев-заказчиков, и создадут такую репутацию, что ломаного гроша потом не заработаешь. Да и вообще еврею, каким бы он ни был, пристойней в этот день если не поститься, то хотя бы ничего не делать, сократив грех до позволительного минимума.
Дан Бен-Давид был знаком с Луисом уже с полгода, примерно с того дня, как он прилетел из Израиля в Нью-Йорк, имея в паспорте туристскую визу сроком на один месяц и острое желание зацепиться за Америку любым путем и не возвращаться назад. Срок визы давно истек, пять месяцев Дан жил в Нью-Йорке нелегально. Поэтому держался за Луиса. Тот хоть и обсчитывал изрядно, но давал безопасный кров и работу, на которой не разживешься, но и с голоду не умрешь. Если бы не Луис, Дану пришлось бы возвращаться с пустыми руками, истратив последние деньги на дорогу в оба конца.
Иностранцу с просроченной визой трудно подыскать работу в Нью-Йорке. Кто станет связываться с таким, чтоб потом нажить неприятности с полицией? Одна надежда была на евреев. Но нью-йоркские евреи обожают своего брата израильтянина, когда он живет в Израиле и выигрывает войны, что доставляет им неслыханную радость. Но когда он убежал из Израиля и хочет стать таким же, как они, — издалека обожать свою родину, они дружно поворачиваются к нему спиной и даже не хотят смотреть в его сторону. Он оскорбляет их лучшие чувства.
Луис Розенвассер отличается от таких евреев тем, что он сам когда-то, еще до того, как Дан родился, сбежал из Израиля, называвшегося тогда Палестиной.
Сбежал, когда там шла Война за независимость, и у него, если верить ему, были на то свои политические причины. Поэтому Луис не испытывал никакой враждебности к таким парням, как Дан. Наоборот, это подчеркивало еще раз, что он был прав, покинув еще в 1948 году берега Палестины. И он брал их без документов на работу, платил им не чеками, а наличными и за совсем небольшую плату позволял жить в своем доме.
Что это был за дом — это другой вопрос. Таких трущоб Дан и в Тель-Авиве не видал. Дом стоял в жуткой дыре в Бруклине, и слева, и справа от него, и напротив, через улицу, на несколько блоков тянулись такие же трехэтажные дома, некогда окрашенные в бордовые и черные цвета, но теперь облупившиеся до кирпичей, с пустыми выбитыми окнами без рам и без входных дверей. Все эти дома были давно покинуты, необитаемы. Все, что можно унести, с них ободрали. Когда поднимался ветер, начинался такой концерт, хоть уши затыкай: гремели листы кровельного железа, свистела провисшая проволока, жалобно скрипела забытая под потолком люстра. По ночам в них не светилось ни единого огня, и одному пробегать такую улицу было довольно страшно.
Светились окна только у Луиса Розенвассера. На втором и третьем этаже. Первый стоял пустым, и окна его были наглухо забиты листовым железом от воров. Луис располагался наверху. Второй этаж был в распоряжении квартирантов, которые одновременно работали на Луиса. Теперь их осталось двое. Месяц назад Луису удалось избавиться от третьего постояльца, вечно пьяного парня откуда-то из Алабамы. Он говорил с таким южным акцентом, а кроме того, у него были выбиты все передние зубы, так что понять его даже Луис порой не мог. Парень, когда протрезвлялся, был золотым работником, все горело у него в руках, и никогда не спорил, получая плату. Но он протрезвлялся все реже и реже, и полиция несколько раз напоминала Луису, чтоб больше не держал у себя этого бродягу.
Дан платил всего двадцать долларов в неделю за жилье — смехотворную цену по нью-йоркским масштабам — и имел за это кровать с хорошим матрасом, продавленное кресло и шкаф, где висели и лежали его вещи. Кроме того, он мог пользоваться кухней, большой и захламленной, и не платить отдельно за газ и электричество.
Второй постоялец имел свою комнату рядом, но с согласия Дана перетащил к нему свою кровать и тумбочку, и они зажили вдвоем. Он тоже был из Израиля, и они могли разговаривать всласть на иврите, отдыхая хоть на время от необходимости мучительно подбирать английские слова. Он был сверстником Дана из Назарета, города в Галилее, и звали его Махмуд. Махмуд был арабом. Израильским арабом. В Назарете живут арабы-христиане. Иврит он знал лучше, чем арабский язык. И Дану он был ближе и понятней, чем нью-йоркский еврей.
Махмуд родился уже после создания Израиля и поэтому своей родиной считал не Палестину, как другие арабы, а Израиль. За это кое-кто из соплеменников косился на него и нехорошо качал головой. С другой стороны, как араб он не чувствовал себя в стране на все сто процентов дома. Подрос. Еврейских мальчишек, с кем раньше гонял мяч, взяли в армию. Его — нет. Не доверяют, следовательно. Взорвется на базаре подложенная террористами бомба, полиция начинает хватать всех подряд арабов. Несколько раз замели и Махмуда, только потому, что ему случилось быть поблизости. И даже по шее дали. А что будет дальше? Одному Богу известно. Махмуд попрощался с родными, и вот он живет нелегально в Нью-Йорке у Луиса и дает ему эксплуатировать себя до поры до времени, пока ему не удастся сделать себе хорошие документы и больше — не быть нелегальным иммигрантом.
Дан покинул Израиль по другой причине. Он-то служил в армии, танкистом. И служил слишком долго. Сначала положенный срок, а потом снова призвали из-за войны, и он побывал даже в Египте, на той стороне Суэцкого канала. Затем долго лежал в госпитале. Вот и вся молодость прошла. А хочешь купить автомобиль — даже не подступайся. С израильскими налогами это по карману только богачу, или правительственному чиновнику, или вору. А здесь на второй месяц он купил подержанный пикап всего за двести долларов. Чуть подтянул его, кое-что поменял, ведь он — танкист и в машинах толк знает, сейчас ходит, как новенький. Вот только бы грин-карту достать, сделаться легальным, и тогда он заживет как человек и навсегда попрощается с Луисом, чтоб больше и не вспоминать о нем.
Луис был по-своему добрым человеком, хотя обсчитывал нещадно, что, впрочем, не намного делало его состоятельней. Вот эти три этажа полуразваленного дома на мертвой, покинутой даже неграми улице. И визитная карточка, где он назвал себя генеральным подрядчиком и, кроме домашнего, указал несуществующий служебный телефон. Вернее, существующий, но не его. Это телефон маленькой конторы одного еврея, секретарша которого согласилась за небольшую плату отвечать на звонки, адресованные визитной карточкой ему, Луису Розенвассеру, и по вечерам звонить ему домой, чтоб сообщить, кто искал его в течение дня.
У него то ли не было денег, то ли желания вставить зубы, и в свои пятьдесят с чем-то лет он шамкал пустым ртом с несколькими изъеденными желтыми корешками.
Когда-то он купил этот дом за бесценок, рассчитывая со временем заработать на нем. Он больше не вложил в него ни копейки, дожидаясь лучших времен, и дом окончательно обветшал. Лестницы зияли дырами на месте обвалившихся ступеней, перила шатались, и на них было опасно опереться. На все три этажа оставался в исправности один туалет, на самом верху, и Махмуд с Даном бегали по нужде мимо кровати Луиса. Что стоило исправить нижний? Благо рабочая сила бесплатная. Но Луис не желал. Случится чудо, и появится на рынке интерес к его дому, тогда он вложит в него сколько нужно, отделает как игрушку и продаст за сказочную сумму. Не случится чуда, зачем тратить хоть один цент на эту развалину? Луис подождет еще немного, заколотит двери и уедет отсюда, как это раньше сделали соседи. Правда, грозится он уехать который год, да все никак не соберется и состарился вместе с домом.
Луис был неудачником. Больше двадцати лет в Америке, имеет давно гражданство, а не достиг ничего. Даже экзамены на водительские права не сдал, а вынужден всегда, когда нужен автомобиль, просить кого-нибудь об одолжении.
Луис — генеральный подрядчик по визитной карточке, а на деле мелкий маклер, рыщущий по небогатым кварталам, как голодный шелудивый кот по помойным ямам, в поисках какой-нибудь ремонтной работы: крышу поправить, новые полы настелить, поставить кирпичные ступени к веранде. За меньшую цену, чем берут другие. И, найдя заказ, поднимает своих постояльцев с постелей, и те делают всю работу. Сам Луис гвоздя в стену вбить не умеет. Он суетится, кричит на них без толку, спорит и торгуется с хозяином. Когда работа выполнена, генеральный подрядчик получает с заказчика плату, сумму которой рабочие не знают, и наличными дает каждому, по паре десятков долларов. Когда Луис берет на дело нелегальных иммигрантов, расчет проходит спокойно, без эксцессов. Но если он вынужден прихватить парочку нью-йоркских негров-наркоманов, которых никто больше на работу не возьмет, тогда при расчете случаются скандалы, и однажды Луиса крепко побили, отчего у него с тех пор шея плохо поворачивается вправо.
Деньги, что ему правдами и неправдами удается оставить себе, такие мизерные, что за все годы жизни на такой опасной улице его ни разу не пытались ограбить. Уголовный мир знает Луиса. Часть своего дохода он получает от экономии на материалах. Негры, истратившие на наркотики свои последние центы, по ночам таскают для Луиса из пустых домов радиаторы парового отопления, уцелевшие доски с полов, оконные рамы.
Луис по-своему щедр и даже любит своих земляков-постояльцев. Сделав удачное дело, он не поскупится и принесет домой парочку бутылок израильского вина «Кармель», купит в арабской лавке на Бруклин-Хаите настоящего кофе с горькими зернами кардамона, и они втроем закатывают пир на третьем этаже, рассевшись на кровати хозяина. Поют на иврите израильские песни, и тут араб Махмуд обставляет Луиса, потому что Луис не знает новых песен, а только старые, времен еще до создания государства Израиль. Они дружно ругают американскую пищу, наперебой доказывают друг другу, что израильские помидоры не чета здешним, а уж о винограде нечего и говорить. Что же касается кофе, то уму непостижимо, как такой богатый народ может глотать гадость, называемую «регулятор кофе», которую в Израиле даже кошка бы пробовать не стала.
Размякнув от вина и слегка обалдев от чрезмерно выпитого арабского кофе, крепкого, как динамит, Луис начинает разглагольствовать о политике и причинах своего несогласия с Израилем, тряся морщинистой, как у индюка, шеей.
— Вы, мальчики, не поверите, а я все своими глазами видел. И никогда не прощу этого социалистам, будь они хоть сто раз евреями. Они нас, правых, боялись больше, чем арабов. И когда мы, «Эцель», из Америки доставили в Израиль, где каждая винтовка была на вес золота, целый корабль с оружием, Бен-Гурион выставил пушки на пляже и потопил «Алталену». С оружием и с людьми.
Я стоял на тель-авивском пляже рядом с Менахемом Бегином, можете его спросить, и мы оба плакали. А что было делать? Поступить как они и начать резню? Евреев против евреев? Нас бы тогда совсем арабы задушили. Я махнул на все и уехал. И был прав. Вы сами знаете, до чего социалисты довели нашу бедную страну. Иначе бы вы не сбежали. А как обидно! Какая могла быть страна! Жемчужина! Изумруд! Бриллиант!
И тут выяснялось, что даже Махмуд тосковал по Израилю. А уж о Дане и говорить нечего. Он часто во сне с умилением видел грязную заплеванную тель-авивскую автобусную станцию — тахану мерказит. А то вспоминал шоссе Тель-Авив — Иерусалим, вьющееся среди невысоких холмов Иудейских гор, покрытых сосновым лесом, высаженным здесь руками первых поселенцев. По этому шоссе, будучи в армии, много раз перегонял свой танк, поставленный на платформу автотягача, и сам сидел наверху на броне и, как король, оглядывал окрестность.
Свои проклятия социалистам Луис завершает тостом в честь Америки — страны, где, правда, невкусные помидоры и кофе — на смех курам, но где перед каждым открыты большие возможности. И тут же, близоруко щуря глаза, спрашивает:
— Посмотрите, мальчики, я плохо вижу, там не крыса бегает?
Чтоб зацепиться за Америку, надо жениться на американке. Это самый верный путь. Каждый нелегальный иммигрант это знает. Был момент, когда Дану казалось, что он уже у цели. Луис подрядился сменить электропроводку в магазине одного еврея в Квинсе и послал туда Дана, потому что Махмуд умел выполнять работы по дереву и бетону, а Дан знал электротехнику и слесарное дело. Работа была пустяковая, и Дан справился с ней за полдня. Хозяин, очень довольный качеством, пригласил Дана обедать к себе домой. Как потом выяснилось, не только поэтому. У хозяина была дочка на выданье, а такой еврейский парень из Израиля, с такими золотыми руками, мог оказаться неплохой партией для нее. И для Дана это было то, чего он искал. Не красавица, но вполне симпатичная. И папа, который поможет на первых порах.
Дан после этого обеда дважды был у них в гостях и вечерами ходил с ней смотреть кино на Квинс-бульвар. Он ей нравился, и оставалось сделать лишь предложение. Но именно тогда черт дернул ее за язык, и она созналась ему, уверенная, что это обрадует его, что мечтает уехать из Америки в Израиль, и даже свадьба ее будет там. Потому что она хочет, чтоб ее дети не стали хиппи, как это сейчас модно в Америке, а выросли нормальными, полноценными евреями. На третье свидание Дан не явился.
Сегодня, в Судный день, Дан не знал, куда себя девать, и отправился в Манхэттен побродить по Пятой авеню и поглазеть на витрины. У него была мысль сходить в кино, но это обошлось бы в четыре доллара, а просто погулять по самой богатой в мире улице не стоило ничего. А еще здесь была возможность повстречать кого-нибудь из земляков, потрепаться, отвести душу, а может быть, и получить дельный совет.
На Пятой авеню было особенно заметно, как много сабр махнули рукой на Израиль и свили себе неплохие гнездышки здесь, за океаном. Продавцы в магазинах, особенно почему-то там, где идет торговля радиотоварами и поношенными джинсами, разговаривали по-английски с бронебойным ивритским акцентом, а уж в желтых такси каждый третий шофер был бывшим израильским парашютистом или танкистом. Луис, горько усмехаясь, уверял Дана, что если прочесать весь Нью-Йорк, то здесь можно укомплектовать из дезертиров парочку парашютно-десантных и танковых дивизий для Израиля.
Летом Луис привел сюда Дана, на Пятую авеню, потому что был День Независимости Израиля, и нью-йоркские евреи отмечали этот день большим парадом. Сотни оркестров в чудной маскарадной униформе времен Наполеона маршировали по центру Манхэттена, сотрясая воздух «Хавой-Нагилой» и «Злотым Иерусалимом». А между оркестрами шли бесконечными толпами еврейские дети и старики, помахивая израильскими флажками и полизывая мороженое. Они шли весь день по Пятой авеню, и казалось, что кроме евреев в этом городе вообще никого нет, если не считать негров и пуэрториканцев, которые вообще неизвестно как сюда затесались.
А на тротуарах стояли любопытствующие зрители с очень знакомыми физиономиями. Целыми семьями. И разговаривали между собой исключительно на иврите. Как и Дан с Луисом, это были исключительно беглые израильтяне, и по случаю Дня Независимости они тысячами выползли из всех щелей огромного Нью-Йорка и, заполнив тротуары Пятой авеню, ликовали вместе с американскими евреями, славя далекий Израиль, но в марширующие колонны не совались — это было бы уж совсем неприлично.
— Ну, скажи, не цирк? — брызгая слюнями, сатанел Луис, стараясь перекричать оркестры. — Эти, кто никогда не поедут на Ближний Восток рисковать своей шкурой, демонстрируют любовь к Израилю на безопасной Пятой авеню, и им аплодируют бежавшие оттуда мужественные евреи. Цирк! За который мы еще заплатим!
Дан прошел сегодня Пятую авеню с 42-й улицы до Сентрал-Парка и двинул обратно, но пока не встретил знакомых среди фланирующих вдоль зеркальных витрин пешеходов.
По Пятой авеню в Судный день густо шли автомобили, и к этому трудно было привыкнуть. В Израиле в этот день замирала вся страна, и самый отчаянный безбожник не то что в Иерусалиме, но даже в декадентском Тель-Авиве не отважится в этот день сунуться на улицу в автомобиле.
А в Нью-Йорке хоть полно евреев, больше, чем во всем Израиле, но город все же нееврейский, и в Судный день по нему автомобили гоняют не в меньшем числе, чем в любой другой день.
День выдался теплый, но в щели между небоскребами небо заволакивали серые тучи. У многих, кто прогуливался по Пятой авеню, были в руках сложенные зонтики. Даже негр с бегающими глазками, незаметно сующий на углу прохожим мужчинам розовые листочки с приглашением посетить ближайший публичный дом, тоже держал свернутый зонтик под мышкой. Он сунул такой же листочек и Дану. Казалось, все прохожие смотрят на него и осуждают его за то, что он из тех, кто пользуется продажной любовью. А Дан и не собирался этого делать. Был он для таких затей просто брезгливым, да и тратить нелегко заработанные деньги на это считал унизительным для мужчины. Взял бумажку машинально, потому что негр сунул в ладонь.
Пройдя блок, он, отвернувшись к стене, развернул бумажку. На ней были нарисованы сочные женские губы. Дразняще полуоткрытые. И стояла цена. 10 долларов. Немного. Даже ему по карману. Тем более что он собирался сходить в кино и раздумал. Значит, четыре доллара сэкономил. Остается лишь добавить шесть.
Дан рассмеялся. Никуда он, конечно, не пойдет, а вот сейчас найдет урну для мусора и выбросит розовый листок. Он глазами поискал урну. Прохожие разворачивали над головами зонты. Дождевые капли стукнули Дана по носу, побежали по шее за воротник.
У него не было зонта, и он ускорил шаг. Свернул за угол, увидел, что люди прячутся под большой навес над входом в здание, и протиснулся между ними. Дождь с шумом забарабанил над головой.
На дверях подъезда были наклеены такие же розовые листки, какой он сжимал в кулаке, с женскими полуоткрытыми губами, и предлагалось подняться на второй этаж и нажать кнопку звонка. Только и всего.
Дождь заладил надолго, и автомобили, шмыгая мимо, поднимали фонтаны брызг, обдавая укрывшихся под навесом. Дан толкнул дверь и, не оглядываясь, пошел по лестнице, перешагивая через две ступени. Вот и дверь с наклеенными розовыми листочками. Он быстро, словно за ним гнались, нажал кнопку звонка. Загудел зуммер изнутри, и дверь медленно открылась. Дан прошел и услышал за спиной звук захлопнувшейся двери. Первое ощущение было, что он попал в западню. В длинном узком коридоре он увидел окошечко кассы, немолодую женщину в нем, мирно вязавшую спицами что-то из шерсти.
— Десять долларов, — отложив вязанье, сказала она.
Дан порылся в карманах и отсчитал десять долларов. Она взяла деньги и положила перед ним картонный билет, размером с автобусный, добавив ломтик жевательной резинки.
— А это зачем? — удивился Дан.
— Подарок фирмы, — усмехнулась она.. — Не хотите жевать — оставьте.
Дан взял билет и жевательную резинку и двинул дальше по коридору, куда кассирша указала ему кивком головы.
Коридор перешел в тесный холл, и тут Дан увидел девиц. Их было пять. Они сидели на скамье, полуодетые, в купальных костюмах, густо и вульгарно накрашенные. Две негритянки с длинными худыми ногами и большими грудями, жирная, с рыхлыми бедрами немолодая пуэрториканка и две белые. Напротив них на скамье сидели двое мужчин, должно быть, клиенты, такие же, как Дан. Немного скованные, с зажатыми в пальцах билетами. Они искоса поглядывали на девиц, а те вообще не обращали на них внимания.
Негритянки курили сигары и о чем-то разговаривали вполголоса, пуэрториканка пила кока-колу из банки. Одна белая читала книгу в мягком переплете.
Дан нерешительно присел на скамью возле мужчин, и тотчас же его сосед, пожилой, неопрятно одетый негр, встал и подошел к пуэрториканке, протянув ей билет. Даже не взглянув на него, она взяла билет, поставила на скамью недопитую банку кока-колы и пошла вперед, вихляя широкими бедрами. Негр поспешил за ней.
Скользя робким взглядом по оставшимся проституткам, чтоб выбрать, кому вручить билет, Дан задержался на той, что читала книгу. Она была молода, немногим более двадцати, и в ней уже намечалась склонность к полноте. Груди распирали купальник, а на боках заметна жировая складка. Лицо круглое, с маленьким носиком и пухлыми детскими губами. Волосы темные, кудрявые, до обнаженных плеч.
И вдруг его глаза словно укололись обо что-то. С ее шеи свисал на тонкой цепочке и прятался между холмиков грудей серебряный Маген-Давид, шестиконечная звезда Давида. Она была еврейкой.
Даже не успев осмыслить, зачем она ему, Дан торопливо, чтоб его не опередили, подошел к ней и протянул билет. Она оторвалась от книги, взглянула снизу ему в лицо, кивнула и, заложив книгу закладкой, сунула ее в сумочку и повела Дана за собой. Туда же, куда пуэрториканка увела негра.
По обеим сторонам коридора располагались крохотные кабинки, с фанерными стенками, не дотягивавшими до потолка, и поэтому каждый звук был явственно слышен. В кабинах проститутки принимали клиентов, и оттуда доносилось мужское сопение, плеск воды, приглушенный говор.
Дан вошел вслед за своей избранницей, покачивавшейся на высоких каблуках, в ее кабинку. Там помещался матрас, положенный на кирпичи, стул, ведро и пластмассовый тазик на полу. На стенке была прибита крохотная полка, уставленная парфюмерными банками, флаконами, прижатыми большим рулоном бумажных полотенец.
— Разденьтесь, — сказала она, не взглянув на него, и Дан уловил крепкий ивритский акцент.
Она вышла, прикрыв дверь, и вернулась с ведром воды, когда он сидел на матрасе голым. На шее у Дана на тонкой цепочке висел такой же, как у нее, Маген-Давид, только не белый, серебряный, а желтый, золотой.
Она скользнула по нему ленивым взглядом и глянула ниже живота:
— Вы… откуда?
— Оттуда же, откуда и вы, — ответил Дан.
— Я из Тель-Авива.
— Я тоже. Рамат-Ган.
— Сюда насовсем?
— Не знаю.
На большее у нее не хватило любопытства.
Она поднесла к его коленям тазик с теплой водой, деловито помыла ему член и вытерла бумажным полотенцем. Потом опустила купальник, вывалив две крепких круглых груди, и сняла его с одной ноги, оставив висеть на другой. Дану она велела лечь на спину и, присев рядом, спросила:
— Как будем? В рот? Или туда? Дан, помедлив, сказал:
— В рот.
Она взяла его член рукой, подавила и прищурила глаза, стала рассматривать головку, не выйдет ли наружу гнойный симптом венерической болезни.
«Ого, — подумал Дан, — она еще, оказывается, близорука. Должно быть, стесняется носить очки».
Удовлетворенная осмотром, она глянула ему в лицо:
Только предупреждаю. Глотать не буду. Сегодня я пощусь.
Дан чуть не рассмеялся.
— Зачем же ты вообще вышла… на работу в такой день? Раз для тебя это важно… поститься?
— График составлен заранее. А в Бога я не верую, соблюдаю только традицию…
Она сделал глубокий вдох и чихнула, забрызгав Дану живот.
— Слушай, — приподнялся Дан, — мне уже ничего не хочется.
— Извиняюсь. Простудилась вчера. Нос заложило. Вы уже жалеете, что меня выбрали?..
— Ну, на что это похоже? — сказал Дан беззлобно. — Какая же ты проститутка? Обыкновенный еврейский шлимазл… чихает клиенту на живот.
— Ну, вы же свой человек? — улыбнулась она.
— Значит, меня можно так обслуживать?
— Знаете что, — сказала она, — я сейчас все устрою. Передам ваш билет одной черной девице, она вам все сделает. А мое время уже кончается. Мне собираться пора. Вы согласны?
— А сколько тебе платят?
— За каждый билет пять долларов.
— Значит, ты потеряешь пять долларов?
— Для своего человека не жалко, — и улыбнулась ему снова просто и по-дружески.
— Ладно, — согласился Дан. — Веди черную. А потом ты куда пойдешь?
— Может быть, к подруге…
— В кино не хочешь?
— Можно и в кино.
— Тогда жди на улице.
Негритянка быстро управилась, сделав все, что положено, и снова помыла Дану член, подставив тот же тазик с остывшей водой.
Когда он вышел на улицу, дождь уже кончился, но ручьи еще бежали вдоль тротуаров. Она стояла в плаще, с черным зонтиком под мышкой и улыбалась ему. Дан взял ее под руку, и они пошли на Пятую авеню.
— Меня зовут Тамар, — представилась она. Дан тоже назвал себя.
— Шрам на ноге, это у тебя с войны? Мой брат был парашютистом… А ты?
— В танке.
— В танке — это плохо, — вздохнула она. — Горят заживо.
— Иногда, — согласился Дан. — Кто у тебя там остался?
— Мама и два брата. Я пишу маме, что учусь и работаю… посылаю ей доллары… и она рада за меня… Если б знала… Ты меня не презираешь?
— За что?
— Ну, что я этим занимаюсь…
— А разве дома у нас мало проституток?
— Но сегодня такой день, — вздохнула она. — Мама постится… И братья… Весь Израиль… Ни одной машины на улице… А здесь…
Они свернули на параллельную Мэдисон-авеню и придержали шаг у большой синагоги, из открытых дверей которой доносилось знакомое пение кантоpa — щемящий душу еврейский плач в Судный день. На их родном языке — иврите. И от этого повеяло домом.
— Зайдем, — показал глазами Дан. Она кивнула.
Они поднялись по ступеням в обширный зал с люстрами. На скамьях сидели с молитвенниками в руках нарядные американские евреи: мужчины и женщины. Здесь была реформистская синагога. Дан взял со скамьи черную ермолку и надел на макушку. Они стояли у колонны, в проходе.
Кантор пел хорошо. Со слезой. Выговаривая слова на иврите с легким американским акцентом. От этого на них повеяло чужбиной, и они оба остро почуяли, как далеко они от дома. Во всей синагоге только для них двоих иврит был родным, а не наспех заученным языком.
Но кантор пел все-таки хорошо. С настоящей слезой в голосе. И слезы потекли сначала по румяным щекам Тамар, а потом появились и у Дана.
В Судный день надо плакать.