«Против нашей воли»

Отдельные теории заговора, с которыми мы сталкивались до сих пор, в конечном итоге разрастаются, превращаясь в тщательно продуманные, оснащенные множеством подробностей конструкции. От убийства Кеннеди до сериала «Секретные материалы» эти причудливые построения нередко угрожают затянуть все вокруг в водоворот всепоглощающей воли к интерпретации.

Вместе с тем многие американцы пользуются конспирологической риторикой, не развивая при этом законченных теорий заговора и не разделяя полностью те самые теории, которые они действительно развивают. Контуры заговора очерчивают нестройные подозрения по поводу того, что повседневная жизнь контролируется крупными невидимыми силами, а не является результатом простого совпадения.

Эти страхи зависают где-то между буквальным и метафорическим, убеждением в том, что сегодняшнюю ситуацию нельзя объяснить без какой-нибудь теории заговора, и сомнением в том, что какой-либо заговор действительно существует. Вопрос о том, насколько буквально следует воспринимать эти обвинения, порой становится решающим в стремлении людей, силящихся понять и выразить окружающий их мир. В борьбе за то, чтобы дать название — и найти кого-нибудь, кого можно обвинить, — тому, что Бетти Фридан, как известно, окрестила «проблемой без названия», феминистские авторы часто обращаются к конспирологической риторике.

В 1990 году Наоми Вулф завоевала широкую известность благодаря своей книге «Миф о красоте», в которой она анализировала положение женщин, по-прежнему страдающих от угнетения, несмотря на кажущиеся успехи женского движения, достигнутые на протяжении нескольких десятилетий. Перечислив во введении уловки «теперь уже сознательной рыночной манипуляции» со стороны индустрии питания, косметики и порнографии, Наоми Вулф настойчиво утверждает, что «это не теория заговора». А рассказав о том, как «срочно потребовалась идеология, заставляющая женщин чувствовать себя „никчемными“, чтобы противостоять феминизму, заставившему нас думать, что мы чего-нибудь да стоим», она заявляет, что эта точка зрения «не предполагает какого-то заговора».

Другой пример: в предисловии к книге «Обратная реакция», в которой объединен берущий начало в «Мифе о красоте» анализ современного антифеминизма, Сьюзен Фалуди совершает похожий риторический маневр. После краткого обзора симптомов антифеминизма, которым посвящена ее книга, она предупреждает читателя о том, что «обратная реакция не является заговором».

Почему писательницы, подобные Вулф и Фалуди, должны гак явно настаивать на том, что их анализ нельзя считать теорией заговора? Хочется сказать, что за последние тридцать лет метафора заговора сыграла важную роль в развитии популярной американской феминистической литературы, вызванном ее стремлением договориться по поводу «проблемы без названия» и найти подходящий для нее термин. С одной стороны, конспиративисгские тропы оказались ключевыми не только при постановке вопросов о вине, ответственности и действии, но и при увязывании личного и политического в одну универсальную метафору, вокруг которой могло бы объединиться женское движение.

С другой стороны, в последние годы некоторые феминисты-ученые постструктуралистского толка спорят с популярным феминизмом вообще и с так называемым жертвенным феминизмом в частности как раз потому, что они опираются на модель социальной обусловленности, которая не обязательно является конспирологической. В этой главе речь пойдет о том, как модель заговора помогла сформировать сплоченное феминистическое движение и, в то же время, стала источником разногласий в рядах феминистских мыслителей.

* * *

Опубликованная в 1963 году книга Бетти Фридан «Тайна женственности» завоевала мгновенный успех, оставаясь в списке бестселлеров New York Times почти два года. Несомненно, своей популярностью «Тайна женственности» отчасти была обязана живому стилю, в котором она написана: многие отрывки читаются как настоящий триллер, а Фридан предстает детективом-одиночкой, отыскивающим ключи к разгадке непостижимой тайны.

Автор пишет, как она слушала домохозяек «среднего класса», рассказывавших о своей неудовлетворенности семейной жизнью, пока «постепенно не начала понимать, что эта проблема без названия касается бесчисленного множества женщин в Америке». Так, после своей первой вылазки в пригороды Фридан пишет следующее:

«Я рассказала обо всем своему консультанту [психоаналитику] и отметила, что ни одна из четырех женщин, казавшихся „удовлетворенными“, не была только лишь домохозяйкой, а одна из них вообще работала по своей профессии. „Это просто совпадение“, — сказал он. Но я сомневалась, что это было совпадением»..

По мере продвижения поисков тихий голосок сомнения (возможно, именно тот, что разговаривает с Марлоу в детективах Реймонда Чандлера) звучит все громче и настойчивей, потому что разрозненные фрагменты головоломки начинают складываться в цельную картину:

«Все они были красивыми, умными американками, можно было позавидовать их были домам, мужьям, детям и личной одаренности. Так почему же многими из них управляли? Потом, увидев, что одна и та же модель повторяется снова и снова в похожих пригородах, я поняла, что вряд ли это было совпадением».

Фридан считает совпадения признаком заговора. Она находит «множество подсказок, беседуя в пригородах с врачами, гинекологами, акушерками, докторами, наблюдающими за детьми, нуждающимися в специальном уходе, педиатрами, школьными методистами, преподавателями колледжей, консультантами по вопросам семьи и брака, психиатрами и священниками».

Вся эта информация разоблачает совместные усилия органов социального обеспечения, образовательных учреждений и медиаструктур, манипулирующих женщинами в послевоенный период, чтобы вернуть их в лоно семейной жизни, несмотря на достижения, которые Фридан приписывает «первой волне» феминизма конца викторианской эпохи и начала XX века.

Пытаясь «сложить головоломку возвращения женщин домой», Фридан вводит понятие тайны женственности. Это понятие связано с разрушительной, специально созданной идеологией, частью коварной и безжалостно эффективной программы, нацеленной на то, чтобы убедить женщин отказаться от самореализации в карьере и заняться домашним хозяйством и рожать детей.

Фридан, к примеру, рассказывает о том, как «фрейдистские теории использовались для промывания мозгов двум поколениям образованных американок». Но еще больше волнует то, что тайна женственности обрабатывала сознание американским педагогам, тем самым преподавателям колледжей, которые сами промывали мозги своим студенткам, заставляя их ждать от жизни лишь мужа и дома.

Разворачивая описание заговора по «промывке мозгов» американским женщинам, дабы вернуть их к домашнему очагу, Фридан использует словечко из политического лексикона времен «холодной войны». В США выражение «промывать мозги» (перевод оборота из китайского языка) вошло в широкий обиход на волне скандала, когда выяснилось, что среди пленных союзников, захваченных в Корее, лишь американцы явно поддались вражеской программе пропаганды и идеологической обработки. И хотя в отчете армии США об этом инциденте говорилось, что все дело было главным образом в слабом боевом духе, вызвавшем непропорционально высокий уровень сотрудничества с врагом в американском контингенте, представления о том, что промывание мозгов является чрезвычайно эффективным средством психологической войны, получили широкое распространение.

Этот термин придал научную обоснованность сомнениям в том, что американский солдат, находясь в трезвом уме, сознательно предпочел бы вражескую коммунистическую идеологию; единственное, что могло объяснить, почему так шокирующе много американских военнослужащих сотрудничали с врагом, было убеждение в том, что их разум обработали насильно. Концепция промывания мозгов была популяризирована в романах и фильмах, например, в «Маньчжурском кандидате» (1959/1962), где рассказывалось об убийстве кандидата в президенты американским офицером, сознание которого подверглось подобной обработке.

* * *

При помощи идеи промывания мозгов в «Тайне женственности» создается образ женщин как невинных жертв научного процесса психической манипуляции со стороны внешних сил. Фридан описывает «американских домохозяек лет сорока с одинаковым тусклым безжизненным взглядом»; примерно так же она рассказывает о «бессмысленном лунатизме, чувствующемся в тринадцатилетней девочке из пригорода Вестчестера», зомбированном ребенке, который ведет себя, «словно кукла, которую дергает за ниточки кто-то другой». Эти описания похожи на отчеты об американских солдатах, подвергшихся психологической обработке в Корее.

Кроме того, в этих отчетах преуменьшаются симпатии к чему-то неамериканскому, поэтому и в книге Фридан подразумевается, что любые нежелательные воззрения, противоречащие интересам женщин (по определению Фридан), наверняка внедрены в их сознание при помощи тайны женственности.

Хотя автор, судя по всему, обнаруживает возможность того, что женщины сами могут иметь предательские желания, идея внешнего проникновения, по сути, лишь подтверждает убежденность Фридан в принципиальной невинности и здравомыслии женщин. «Конкретные вещи, которыми связана живущая в пригороде женщина, видны легко, — пишет Фридан. — Но цепи, удерживающие ее в этой ловушке, состоят из ошибочных представлений и неверно понятых фактов, из незаконченных истин и воображаемого выбора».

С этой точки зрения, тайна женственности — лишь набор ложных убеждений, которые можно легко исправить, стоит только предъявить соответствующие факты. Продолжительное образование, по утверждению Фридан, не только улучшает сексуальную жизнь женщин, более того, это единственная вещь, действительно способная разрушить кандалы, надетые на женщин в результате вмешательства в их сознание. Пусть ее голова и может быть забита плохими идеями, за что следует винить массмедиа, психологов и преподавателей, все равно американская домохозяйка по своей сути остается женщиной и самой собой — таков неявная установка «Тайны женственности».

Вместе с тем в решающие моменты этот конспирологический сценарий (основывающийся на явном разделении внешнего и внутреннего, «я» и других, жертвы и виновника) в тексте Фридан компрометируется. Если женщине внушают фальшивые идеалы в виде тайны женственности посредством внешнего воздействия, как пишет Фридан, то ее нужно подготовить к принятию «новой личности».

В заключительной главе «Тайны женственности» звучат фанфары паранойи, когда автор предлагает предпринять шаги к созданию Новой Женщины: «необходимо предпринять энергичные меры, чтобы перевоспитать женщин, обманутых тайной женственности»; Фридан также говорит и об «усиленных шестинедельных летних курсах», что-то вроде интеллектуальной «шоковой терапии».

Если позитивные образы женщины, как и негативные, нужно внедрять в сознание женщины извне, то на чем же можно создать основу подлинной личности? Несмотря на бодрый оптимизм, звучащий в книге Фридан, она оставляет ощущение смутного, но всюду проникающего заговора каких-то страшных сил, нависающих над жизнью женщин.

Фридан признает, что «тайна не заставляет с ней соглашаться», намекая на то, что должна быть какая-то форма сотрудничества:

«Чтобы тайна женственности больше пятнадцати лет „промывала мозги“ американкам, преследуя социальные цели несексуального характера, она должна была отвечать реальным нуждам тех, кто ухватился за нее ради других, и тех, кто принял ее ради самих себя… В то время у Америки было много потребностей, превративших нас в легкую добычу тайны: эти потребности были настолько непреодолимы, что мы перестали мыслить критически».

* * *

Бросающиеся в глаза кавычки вокруг фразы «промывала мозги» указывают на понимание того, что мысль о психической манипуляции в конечном счете всего лишь метафора. Традиционное жесткое разделение на «Они» и «Мы», принятое в конспирологии, сохранить уже нельзя, и вместо этого Фридан приходится рассчитывать на описание довлеющей оркестровки потребностей и желаний женщин. Но эти потребности «настолько непреодолимы», что «критическое мышление» зависает, превращая приобщение к тайне женственности в сцену обольщения, когда желания женщины столь сильны, что она уже не способна нормально думать: она превращается в «легкую добычу», обещая победу без лишних усилий.

Неявно укрепляя образ женщин как жертв некоего заговора, организованного мужчинами, риторика Фридан работает как стратегия сдерживания на пути опасной возможности потенциального сотрудничества женщин с врагом, по сути, возможности того, что женщины могут быть скорее двойными агентами, чем самостоятельными личностями.

Использование лексики времен «холодной войны» (заговор по промывке мозгов) хотя, порой, и грозит обернуться против самой Фридан, все же оказывается успешным в том смысле, что порождает универсальную метафору, объединяющую «личную» сторону жизни женщин с «политическим» пространством общенациональной проблематики.

Этот набор речевых образов формирует оценку политики в сфере сексуальных отношений, которая по-новому переводит все аспекты личного опыта в связный рассказ о том, как патриархальные институты сплели заговор, чтобы удерживать женщину у домашнего очага. Таким образом, во многих отношениях использование сценариев «холодной войны» в книге Фридан стало своеобразным прорывом в феминизме благодаря признанию политического аспекта личного опыта.

Впрочем, использование автором этих имеющихся в культуре сюжетов оказывается проблематичным. Заимствуя образы из голливудских представлений о политике периода «холодной войны», «Тайна женственности» в то же время нападает на саму индустрию культуры. Больше всего повествовательной технологией триллера Фридан наслаждается в главе, в которой она получает доступ к секретным документам руководителя какого-то рекламного агентства. Фридан открыто заявляет, кого она считает ответственным за промывание мозгов женщинам. И это не то, чего мы могли бы ожидать (учитывая, с какой силой она нападает на Фрейда): «практика психоанализа… не несла главной ответственности за тайну женственности». Эта тайна, как заявляет Фридан, была «творением авторов и редакторов масс-медиа, рекламщиков, изучающих вкусы покупателей, и стоявших за ними популяризаторов и переводчиков фрейдистской мысли».

Пытаясь возложить вину за социальные проблемы на практиков и руководителей индустрии культуры, сознательно организовавших заговор, Фридан придерживается направления, заложенного Франкфуртской школой и интеллектуалами-антисталинистами вроде Дуайта Макдональда. Фридан особенно много позаимствовала, в частности, из оказавшей большее влияние книги Вэнса Паккарда «Тайные средства убеждения», разоблачающей рекламную индустрию.

Как и Паккард, Фридан приходит в ужас от потенциальной власти рекламщиков, воздействующих на душу и разум покупателей. Если Паккард подчеркивает клиническую эффективность «ультрасовременных технологий» «исследования мотивации», которые оказываются всего-навсего фрейдистскими обобщениями, то Фридан, как мы видели, придает своим аргументам налет научной достоверности, заимствуя лексику промывки мозгов. И так же, как Паккард, похоже, верит каждому заявлению об эффективности рекламы, звучащему из уст «рекламщиков» на страницах их специализированных журналов, Фридан принимает за данность комментарии какого-то анонимного рекламщика, доверенные ей «по секрету». По сути, и Паккард, и Фридан оказываются жертвами продвижения самой рекламы со стороны рекламной индустрии.

Фридан подчеркивает гендерное разделение действующих сил и жертв, описывая, к примеру, систематическое сотрудничество редакторов женских журналов с миром рекламы. Она не сомневается в эффективности заговора рекламных агентств и женских журналов с целью психологической обработки женщин:

«Все это кажется таким смехотворным, когда понимаешь, как они это проворачивают. Возможно, домохозяйка виновата сама, позволяя манипуляторам обольщением или угрозами заставлять себя покупать вещи, которые не нужны ни членам ее семьи, ни ей самой. Но если рекламные объявления и рекламный ролики — это чистый случай caveat emptor, та же самая ориентированная на женщин реклама, замаскированная в редакционной статье какого-нибудь журнала или в телепередаче, выглядит более коварно и уже не так смешно. Здесь домохозяйки нередко оказываются ничего не подозревающими жертвами».

* * *

Хотя Фридан и испытывает соблазн обвинить женщин в том, что они сами (в буквальном смысле) купились на тайну женственности, в конечном счете она заинтересована в том, чтобы показать, как хитрые рекламные кампании направлены именно против женщин.

Окончательно вся картина в «Тайне женственности» становится понятной вместе с открытием того факта, что в послевоенное время, когда происходил быстрый рост пригородов, женщины расходовали три четверти семейного бюджета. В этой связи Фридан многозначительно спрашивает, «почему никогда не говорят о том, что действительно ключевая функция, по-настоящему важная роль женщин как домохозяек состоит в том, чтобы покупать больше вещей для дома?».

«Тайна женственности» выступает против обычного пренебрежения ролью массовой культуры как феминизирующей силы и утверждает, что женщины не настолько находятся в союзе с индустрией культуры, поскольку являются жертвами ее кампании по промывке мозгов.

Несмотря на всю настойчивость, с которой Фридан преподносит свои выводы, она отказывается от логики заговора точно так же, как делают это Вулф и Фалуди. В середине книги Фридан наконец находит последний фрагмент головоломки, понимая, что «как-то где-то кто-то должен был догадаться, что женщины будут больше покупать, если держать их в положении домохозяек, чтобы они не использовали до конца своих возможностей, ощущали непонятную тоску и нерастраченную энергию». На тот случай, если мы начнем вдруг ждать, что это анонимное «озарение» снабдят конкретным местом, временем и именем, Фридан предупреждает нас, что «это не был экономический заговор, нацеленный против женщин». Похожим образом, растолковав, как в Америке в 1950-х годах псевдофрейдистские теории были поставлены на службу коварным целям, Фридан отвергает возможность того, что за этим скрывался заговор. «Было бы смешно, — предостерегает она читателя, — предполагать, что способ, каким фрейдистские теории использовались для промывания мозгов двум поколениям образованных американок, был частью психоаналитического заговора».

Но почему же Фридан столь категорично отвергает идею заговора? Отчасти ее горячность следует считать риторическим маневром, нацеленным на то, чтобы подчинить себе метафорический язык, которым она излагает свои доводы. Иначе говоря, ей приходится настаивать на том, что было бы «смешно» поверить в теорию заговора именно потому, что ее текст уже обнаружил такую возможность.

Следует помнить и о том, что в условиях постмаккартизма (но еще до убийства Кеннеди), когда и была написана «Тайна женственности», для леволиберальных интеллектуалов конспирологические теории по-прежнему выступали признаком чуждой политической демонологии.

Возможно, еще одной причиной, заставившей Фридан откровенно отказаться от идеи заговора, стало понимание того, что ее анализ политического аспекта личной жизни женщин не воспримут всерьез как научную работу. Фридан не только резко критикует индустрию культуры, но и старается уберечь свой текст от заражения формами массовой культуры. Ее книга открывает возможность конспирологической теории борьбы полов лишь затем, чтобы опровергнуть этот вывод.

В итоге можно сказать, что «Тайна женственности» предлагает описание явления, в котором узнается патриархат, но преподносится он словно заговор, и эта метафора не становится у Фридан буквальным фактом.

* * *

Вслед за новаторской работой Фридан в начале 1960-х годов возник целый жанр так называемой литературы о сумасшедших домохозяйках. Начиная с книги «Под стеклянным колпаком» Сильвии Плат (1963) и заканчивая «Мемуарами бывшей королевы бала» Алике Кейтс Шульман (1969), в этих романах фигурирует набор образов, передающих ощущение клаустрофобии от заточения женщины в семейной жизни.

За последнее столетие тропы рабства и лишения свободы стали привычными для феминистских произведений, но теперь они приобрели особенно драматическое звучание. Так, в романе «Под стеклянным колпаком» молодая девушка Эстер, от лица которой ведется повествование, переживает нервный срыв, пытаясь подчинить свое желание добиться интеллектуальной и сексуальной свободы будущему, предопределенному для нее обществом. Ее приятель Бадди Уиллард «мрачным знающим тоном» заявляет, что когда у Эстер появятся дети, ей разонравится писать стихи. «И я начала думать, что, может быть, на самом деле, — заключает Эстер, обращаясь к знакомым метафорам времен „холодной войны“, — когда выходишь замуж и заводишь детей, это как если бы тебе промывают мозги, и потом ты ходишь туда-сюда, оцепенелая, как рабыня в каком-то личном тоталитарном государстве».

Ощущение попадания в ловушку в этих романах часто получает личное и психологическое выражение, поскольку их героини повторяют расхожую мудрость о том, что проблема кроется в их собственном психологическом неприятии предназначенной им социальной и сексуальной роли. Напротив, редкие вкрапления следов заговора в духе «холодной войны» ведут к многообещающему анализу проблемы без названия, которая решительно является социально-политической.

В своем обзоре «протофеминистской» литературы 1960-х годов Паулина Палмер пытается объяснить широкое распространение конспирагивистских образов в литературных произведениях того времени. Тоном, в котором звучит авторитет историка и интимные нотки исповеди, Палмер подтверждает, что эти образы точно передают то, «что чувствуют многие женщины, живя в фаллократической культуре». «Найдется мало женщин, — заявляет она, — кто рано или поздно не испытал пугающего чувства, что она поймана в ловушку, попала в заговор мужского господства».

Однако, подобно отнекиваниям Фридан, заявив, что в начале 1960-х годов большинство женщин, проживавших в пригородах, так или иначе побывали в условиях заговора, Палмер признает, что «в эмпирическом смысле понятие „заговора“ может оказаться упрощенным и преувеличенным». Потенциально простодушная и утрированная, риторика заговора в литературе о сумасшедших домохозяйках, по мнению Палмер, была лишь «проекцией воображаемой реальности», некой метафорой, которая просто указывала на жизнь женщин.

Вместе с тем, назвав фигуру заговора лишь эмпирическим выражением психологической реальности, она тут же пересматривает свою первоначальную оценку, говоря, что «на поверку это может и не быть преувеличением, как кажется поначалу». Уловки Палмер подчеркивают, насколько сложно в конце концов решить, действительно ли существует патриархальный заговор против женщин или же сегодняшняя ситуация «просто» похожа на заговор.

* * *

Никто еще не исследовал ничейную территорию между буквальными и метафорическими теориями заговора настолько впечатляюще, как писатель Айра Левин. Написав три романа (все они были экранизированы) — «Ребенок Розмари» (1967), «Степфордские жены» (1972) и «Щепка» (1991), Левин, похоже, стал настоящим специалистом по женской паранойе. В романе «Ребенок Розмари» (экранизирован в 1969 году) рассказывается история молодой домохозяйки из Нью-Йорка, которая убеждается в том, что ее соседи шпионят за ней и пытаются воздействовать на ее еще не родившегося ребенка. Впрочем, сюжет делает иронический поворот, когда выясняется, что паранойя героини отнюдь небеспочвенна: ее близкие друзья, в том числе и муж, участвуют в неком сатанинском культе, и им удается сделать так, чтобы героиня забеременела Антихристом.

В «Степфордских женах» (роман экранизирован в 1975 году) показан милый американский городок, в котором живут образцовые домохозяйки, истинные носительницы тайны женственности, хотя и запоздавшие появиться на свет. В конце концов выясняется (в книге это выглядит не так однозначно, чем в фильме), что женщины выглядят и ведут себя как «женщины-роботы» как раз потому, что они на самом деле роботы. На приеме в саду с примерной домохозяйкой, сыгранной Нанет Ньюмен, случается неисправность, и она начинает без остановки повторять «я просто умру, если не узнаю этот рецепт!»

Фокус раскрывается, когда подозрения главной героини подтверждаются: она ранит ножом свою лучшую подругу, а у той не идет кровь, потому что она оказывается роботом. Героиня узнает (правда, слишком поздно, чтобы спастись самой), что Ассоциация мужчин разработала и запустила программу по избавлению от настоящих жен, которые стали доставлять мужчинам слишком много хлопот и — ужас ужаса — призвали Бетти Фридан говорить от их лица. Взамен мужчины производят механических кукол, этакую диснеевскую версию прилежной домохозяйки, чтобы спереди побольше, а сзади поменьше, которая «слишком хороша, чтобы быть настоящей». Только эти домохозяйки действительно настоящие в описываемом в романе мире.

Вновь паранойя главной героини подтверждается, и ее метафорические подозрения буквально материализуются: она обнаруживает, что на самом деле существует заговор с целью превращения женщин в домашних рабынь.

Вместе с тем (по крайней мере, в книге) долгое время сохраняется вероятность того, что все это только параноидальные фантазии, героиня даже соглашается пойти к психоаналитику. Постоянно пересекая границу между метафорическим и фактическим, Левин играет на том, что проблему трудно описать с точки зрения заговора. Роман оставляет читателя, столкнув его с практически не разгадываемой головоломкой: если в реальном мире за пределами романа никакого заговора против женщин, организованного Ассоциацией мужчин, нет, то почему же все выглядит так, будто он существует?

Роман не столько предлагает основанное на фактах объяснение тому, откуда у женщин берется ощущение клаустрофобии и паранойи, сколько указывает на недостаточность традиционных объяснений.

* * *

В таких книгах, как «Тайна женственности» и появившихся вслед за ней многочисленных романах о «сумасшедших домохозяйках», стилистика заговора зависает между буквальным и метафорическим. Однако за то время, которое минуло с эпохи этих протофеминистских экспериментов, черты заговора в популярных феминистских текстах превратились в констатацию факта.

В конце 1960-х годов отдельные феминистски настроенные авторы были заинтересованы не только в том, чтобы выразить свои психологические переживания, но и представить связное описание Того, Что Происходит На Самом Деле. Задача заключалась не столько в том, чтобы обозначить проблему, сколько в том, чтобы назвать угнетателя.

Заговор и относящиеся к нему тропы стали предметом спора между различными феминистскими объединениями, выяснявшими, кого или что нужно винить в угнетении женщин. Чаще всего назывались три потенциальных виновника, выявленных в результате анализа эпохи: отдельные мужчины; женщины, ставшие сообщницами мужских организаций; «система».

В конце 1960-х годов эти возможности были четко сформулированы, чему способствовало, например, формирование, дробление и изменение программ радикальных феминистских объединений, обозначавших точки расхождения в своих манифестах. Такие объединения, как «16-я бостонская ячейка» и «Феминистки Нью-Йорка», предпочитали рассуждать об ограничивающем женщин и интернализованном угнетении, используя такие выражения, как промывка мозгов, слежка за самой собой, проникновение, соучастие и двурушничество. Подобная терминология подходила для объяснения того, почему женщины соответствуют закрепившимся стереотипам, выставляющим их покорными и испытывающими чувство неполноценности.

С другой стороны, так называемая «проженская» линия открыто отвергала подобные вдохновленные идеей заговора психологические рассуждения в пользу «внешних» факторов и тем самым снимала вину с отдельных женщин. Так, «Красные чулки», группа, отделившаяся от «Радикальных женщин Нью-Йорка» (NYRW), в своем манифесте 1968 года объявила, что «женщины подчиняются не в результате промывания мозгов, не по глупости или по причине психического расстройства, а из-за непрерывного, ежедневного давления со стороны мужчин».

«Проженские» объединения, подобные «Красным чулкам» утверждали, что если женщины, как кажется, сотрудничают со своими угнетателями, то лишь потому, что они вынуждены идти на такой компромисс-соучастие против воли, ибо им надо как-то выживать. В своем манифесте «Красные чулки» заявляли:

Были предприняты попытки переложить бремя ответственности с мужчин на учреждения или самих женщин. Мы осуждаем эти аргументы, считая их отговорками. Институты сами по себе не угнетают. Они лишь инструменты в руках угнетателя.

Таким образом, «Красные чулки», по сути, стремились заменить абстрактный и метафорический язык, выстраивавшийся вокруг промывания мозгов, подробным и точным определением врага. Следуя этой логике, если женщины верили во что-то другое, они тем самым играли на руку своим угнетателям.

Но чем были чреваты эти споры вокруг образа патриархата, так это возрастающим подозрением по поводу того, что в женские объединения проникли настоящие двойные агенты. Так, например, когда осенью 1968 года NYRM стала распадаться, некоторые старейшие ее члены, чувствуя, что их бывшие боевые подруги, по сути, оказались умышленно деморализованы, заговорили о присутствии в их рядах агентов-провокаторов и двойных агентов. Вот что сказала об этих собраниях в своем интервью в конце 1980-х годов Патриция Мейнарди, одна из ведущих членов NYRM, затем принимавшая участие в создании «Красных чулок»:

«Движение ширилось, а вместе с ним росло и количество женщин, чья преданность движению за освобождение женщин была слабее. Было такое чувство, что эти женщины должны были сделать так, чтобы ничего не случилось. Я бы ничуть не удивилась, [узнав] что там были агенты и реакционеры».

Так что радикальные феминистки столкнулись с возможностью, что сами собрания, на которых обсуждается кажущийся метафорическим заговор патриархата, стали объектом самого настоящего заговора ЦРУ и ФБР. Когда в 1973 году пережившие реорганизацию «Красные чулки» заявили о себе вновь (после нескольких лет молчания), они направили свои усилия на осуждение, по их мнению, либерального заговора с целью подчинить радикальное феминистское движение. Желание облечь то, что пошло не так в 1960-х, в новый язык персонализированного заговора дошло до своей кульминации, когда «Красные чулки» стали обвинять Глорию Штейнем и журнал Ms. в том, что они сотрудничают с ЦРУ.

Таким образом, рассуждения о буквальной слежке в рамках COINTELPRO (тайной правительственной контрразведывательной программы) не без труда сосуществовали с более метафорическими — можно даже сказать, в духе Фуко, — представлениями о социальном господстве как форме оборачивающегося соучастием надзора за самой собой.

* * *

Многие авторы феминистских текстов этой эпохи оказываются в ловушке: с одной стороны, им хочется развить новую терминологию, а с другой, они чувствуют необходимость и дальше использовать язык и идеи старой, в большей степени буквальной и обвиняющей мужчин формы политического активизма.

Проблематичные отношения с языком заговора складываются в рамках развернувшегося в 1960-е годы широкого фронта борьбы за подходящую для феминизма терминологию. Если одни женщины пытались уничтожить все следы изобличающей мужчин политической лексики, то другие находили сатирическое применение этому языку.

Возникновение в конце 1960-х годов таких объединений, как WITCH (Женский международный террористический заговор из ада) и «Лавандовая угроза», привнесло долю юмора и анархического беспорядка в обострившуюся ситуацию. Появление летом 1968 года WITCH, организованной Робин Морган и Флорикой из NYRM, отчасти можно считать ответом на успехи радикально настроенных хиппи. Одной из первых акций WITCH, к примеру, стало наведение «порчи» на Уолл-стрит, подобно тому, как годом раньше Эбби Хоффман разбрасывал деньги на Нью-Йоркской фондовой бирже. В го же время создание WITCH и выбор названия, хоть и иронически, но серьезно намекали на «Заговор», то есть «Чикагскую семерку», группу активных радикалов, представших перед Комиссией палаты представителей по расследованию антиамериканской деятельности за то, что они якобы спровоцировали беспорядки на съезде Демократической партии в Чикаго в 1968 году.

Эта комиссия вновь оказалась в центре внимания — впервые после эпохи маккартизма — в связи с попыткой правительства суровыми методами разобраться с радикальными хиппи, которые становились все более агрессивными. Указывая на то, что по этому делу комиссия не вызвала в суд ни одну женщину (среди вызванных в суд были Эбби Хоффман и основатель Международной молодежной партии Джерри Рубин), Рос Баксендэлл из WITCH задавалась вопросом: «Почему нас, настоящие подрывные элементы, истинных ведьм, ни в чем не обвиняют?»

В этом вопросе звучит и требование, чтобы исключительно мужской клуб «подрывных элементов» отнесся к женщинам всерьез, и в то же время убежденность в том, что (в конечном итоге) «метафорический» заговор феминизма окажет более разрушительное действие, чем позы этих мачо, которых Баксендэлл назвала «мальчишеским движением».

В этом смысле риторика и доводы WITCH становились уничижительной насмешкой над маниакальной одержимостью заговорами, характерной для новых левых, противников феминизма, и одновременно скрытым подтверждением того, что правительство вновь обратилось к репрессивной политике, прикрываясь «заслоном против заговора» в случаях вроде суда над Чикагской семеркой. Хотя большая часть их уличных акций состояла из забавных шуток, WITCH быстро заявила более серьезным тоном, что «ВЕДЬМЫ должны назвать вещи своими именами или, скорее, мы должны назвать торговые марки и бренды». Таким образом, шуточные рассуждения о заговоре не без труда уживались с серьезными намерениями.

Возникновение «Лавандовой угрозы» — похожая история о том, как в конце 1960-х годов происходила пародийная подгонка риторики заговора к нуждам феминизма. В 1970 году группа лесбиянок-феминисток выступила с подрывным протестом на Конгрессе по объединению женщин, воспользовавшись многими из обвинений, звучавших в адрес лесбиянок со стороны либеральных феминисток и женщин, не участвовавших в феминистском движении. Они назвали свое объединение «Лавандовой угрозой» в ответ на замечание Бетти Фридан о возможном проникновении лесбиянок — «лавандовой угрозе» — в женское движение.

Сатирически подкрепляя обвинения в свой адрес, лесбиянки-феминистки в своей первой резолюции заявили, что «Женское Освобождение — это лесбийский заговор». Появление «Лавандовой угрозы» способствовало реальному воплощению демонологических страхов феминисток вроде Фридан, уверяя, как гласил один из их лозунгов, что «Я твой самый худший страх / Я твоя лучшая фантазия». Так что в начале 1970-х годов такие объединения в рамках феминистического движения, как WITCH и «Лавандовая угроза», направили риторику заговора против инициаторов этого движения (и революционеров-мачо, и либеральных феминисток), смешав метафорическое и буквальное.

* * *

Если распад радикального феминизма в конце 1960-х годов в какой-то степени сопровождался пародированием и обесцениванием конспирологического языка, то формировавшийся в 1970-х культурный феминизм оказался втянут в инфляционный виток буквальности. За это десятилетие представления о патриархате как о заговоре превратились в обоснованные фактами утверждения. Если некоторые радикальные феминистки соглашались с тем, что женщины были вынуждены пойти на сотрудничество с патриархальными институтами или поступили так, потому что подверглись психологической обработке, то культурные феминистки пришли к тому, что все мужчины абсолютно виновны в заговоре с целью установления контроля над женщинами, выступающими в роли невинных жертв.

Пожалуй, самым влиятельным защитником этой позиции стала Мэри Дэли. В своей книге «Гин/Экология» Дэли объясняет, что Америка — а, возможно, и весь мир — устроена в соответствии с планом заговора по установлению мужского господства. Автор настаивает на том, что с точки зрения логики «мы должны признаться самим себе, что мужчины и только мужчины являются инициаторами, разработчиками, контролерами патриархата и узаконивающей его инстанцией».

По мнению Дэли, «дело в том, что мы живем в глубоко антиженском обществе, в мизогинной „цивилизации“, где мужчины коллективно превращают женщин в своих жертв». Все элементы общественного устройства не случайны, ибо, как заявляет Дэли, «в рамках этого общества мужчины силой отнимают, выпивают из женщин энергию, это они отрицают экономическую и политическую власть». Патриархат, похоже, «повсюду». Не только «космос и будущее… колонизованы», патриархальный контроль «проник и внутрь, отравляя сознание женщин, даже феминисток». В «Гин/Экологии» заговор мужской власти охватывает абсолютно все.

Дэли неоднократно повторяет жестокие факты, доказывающие патриархальную власть. Она открыто выступает против превращения буквальной трактовки заговора сторонников мужского превосходства в подрывающие ее метафорические разглагольствования о каких-то абстрактных силах:

«Женщин — даже феминисток — запугивают до Самообмана, делая из них тех, кто Сам считает себя угнетенным, неспособным назвать своего угнетателя и прибегающего вместо этого к неопределенным „силам“, „ролям“, „стереотипам“, „принуждениям“, „позициям“, „влияниям“. Этот список можно продолжить. Суть в том, что никто конкретно не назван — одни абстракции».

Несмотря на явное предпочтение реальных фактов эвфемизмам социологических обобщений, «Гин/Экология» зачастую оказывается насквозь метафоричной. Эта книга представляет собой удивительную попытку благодаря творческому подходу к языку спастись от того, что Дэли считает «отравляющим сознание воздействием» патриархата, которое не обошло даже женское движение.

«Эту книгу, — заявляет Дэли, — можно считать своеобразным Реквиемом по тому „женскому движению“, которое разработано, подготовлено, узаконено и ассимилировано мужчинами». Дэли пытается создать не просто новую форму ориентированной на женщин политики, но новую форму языка феминизма, которая не была бы разработана, подготовлена или узаконена мужчинами. Если ранние феминистки, типа Фридан, стремились определить проблему без названия, то для Дэли обозначение проблемы само по себе становится проблемой. Поэтому в глазах Дэли значение имеет то, что женщины «неспособны назвать своего угнетателя». Все дело в том, как предупреждает Дэли, что «никто конкретно не назван»; и чтобы признать, что патриархат — это заговор, требуется не только «смелость рассуждать логически», но и «смелость называть имена». Следовательно, буквальное называние участников патриархального заговора само по себе становится важным актом.

* * *

Акцент на поиске правильных слов имеет решающее значение для проекта Дэли, поскольку она изображает язык в виде ловушки патриархата. Помимо использования языка заговора, Дэли обращает внимание и на заговор языка. Она пишет о «скрытых намерениях, спрятанных в структуре языка» и утверждает, что «обман скрыт в самом строении слов, которыми мы пользуемся, так что здесь мы и можем начать изгнание нечистой силы».

В битве с заговором патриархального языка Дэли применяет разнообразные тактики. Один из способов заключается в том, чтобы по-новому оценить терминологию, используемую против женщин. Так, Дэли берет образ ведьмы и превращает негативные ассоциации, связанные с этим словом, в позитивный образ феминистской деятельности.

Дэли стремится переписать «неправду, сочиненную сценаристами, заинтересованными в господстве мужчин», (вос)создав новую мифологию — новый сюжет — для «Лесбиянок/Старых дев/Амазонок/Уцелевших». Однако если WITCH были шутливы, то Дэли воспринимает свою работу над языком совершенно серьезно.

Вторая методика заключается в создании ориентированных на женщин эквивалентов терминов и характеристик, предлагаемых мужчинами. Так, вместо «наших параноидальных страхов», как их называют мужчины, Дэли предлагает ввести понятие «пронойя», или позитивная паранойя, которую она определяет как «поиск/создание новых моделей восприятия в качестве подготовки к последующим/более глубоким этапам Путешествия».

«Пронойя» — это лишь одно из множества новых слов, используемых Дэли в «Гин/Экологии». Ее текст пестрит неологизмами: с их помощью автор стремится произвести демонтаж и новую сборку патриархального заговора в миниатюре. По утверждению Меган Моррис, акцент Дэли на отдельном знаке предотвращает дискуссию о влиянии дискурса в целом.

Помимо неологизмов, Дэли сосредотачивается на этимологии ключевых терминов. Впрочем, ее анализ зачастую направлен не на раскрытие глубоких культурных пластов, отразившихся в тех или иных словах, сколько на внешнюю видимость и буквальное вхождение одних слов в состав других. В слове «манипуляция», например, обнаруживается слово man, мужчина. Упор Дэли на отдельные означающие свидетельствует о сдвиге в сторону «буквального» отношения к языку, которое было характерно для 1970-х годов и предполагало, что отдельные слова способны оказывать социальное воздействие.

Этот интерес к материальному и буквальному влиянию репрезентации был основополагающим для кампаний против сексуального насилия и порнографии, которые стали преобладать в широком феминистском активизме в Америке с конца 1970-х и в 1980-х годах. Логика заговора стала необходимым элементом анализа насилия в таких книгах, как работа Сьюзан Браунмиллер «Против нашей воли».

Браунмиллер определила изнасилование как «сознательный процесс запугивания, посредством которого все мужчины держат всех женщин в страхе», введя манихейское разделение общества на мужчин, которые все как один виновны, и женщин, которые могут быть лишь жертвой.

В исследованиях сексуального насилия, проведенных феминистками, это явление называлось «типично американским преступлением» и преподносилось как главный факт патриархата, гарантирующий «бесконечное сохранение мужского господства над женщинами при помощи силы».

Кроме того, развившаяся за годы «холодной войны» паранойя по поводу вторжения и проникновения в человеческое тело, а также его заражения вернулась в буквальном виде, потому что женское тело стало не просто вытесненной метафорой национального государства, а самим средоточием политики.

Если риторика заговора, звучавшая в феминистских текстах в начале 1960-х, ловко подгоняла и изменяла тогдашний политический сленг, то ее использование феминистками, боровшимися с порнографией уже в 1980-х годах, вызывало тревожные отголоски сексуальной и национальной демонологии правых, которая уже давно вышли из употребления.

Порнография преподносилась в теории не просто как изображение насильственного секса, а как насильственное действие само по себе. В этом смысле различие между буквальным и мeтафорическим принципиально устранялось. Из этого следовал вывод о том, что порнография не просто напоминает изнасилование, а является таковым, и что изнасилование не просто схоже с насилием, а как раз насилием и является. Вновь именование становится политическим актом. Как замечает Андреа Дворкин в предисловии к «Порнографии», мужчина «активно удерживает власть именования силой и оправдывает силу властью именовать».

Таким образом, к началу 1980-х годов вопрос об именовании проблемы сменился проблемой именования, которая продолжает оставаться ключевой, например, в спорах о том, считается ли «изнасилование на свидании» «настоящим» изнасилованием. Эти популярные исследования сексуального насилия и порнографии породили такое явление, как жертвенный феминизм, для которого было характерно рассматривать борьбу полов как борьбу против всепроникающего, всемогущего и слишком буквального заговора, поддерживающего мужское господство.

* * *

Вопрос о том, является заговор с целью превращения женщин в жертву настоящим или метафорическим, достигает своей переломной точки в языке к моменту появления книги Наоми Вулф «Миф о красоте». Вулф рассказывает похожую на исследование Фридан историю об идеологическом отходе от предыдущих достижений феминизма. По мнению Вулф, «чем больше юридических и материальных барьеров женщины преодолели за два десятилетия радикальной деятельности, последовавшей за возрождением феминизма в начале 1970-х годов», тем «суровее, тяжелее и безжалостней образы женской красоты стали тяготить нас».

Как и Фридан, Вулф часто преподносит эту ситуацию не как стечение различных исторических факторов, а как результат сознательного планирования, особенно со стороны рекламщиков и самой индустрии, которые в большинстве своем готовы много чего заполучить от этого возвращения семейных ценностей.

Порой Вулф не скрывает, что переписывает Фридан для нового поколения, повторяя, например, сюжет о том, что женщин обманным путем приводят в отупляющее состояние степ-фордских жен, то есть автоматов, запрограммированных тратить деньги уже не на домашнее хозяйство, а на поддержание своей физической привлекательности. «Перефразируя Фридан, — пишет Вулф, — можно задаться вопросом, почему никогда не говорят о том, что главная функция женщин в роли честолюбивых красоток состоит в том, чтобы делать больше покупок для самих себя?».

Впрочем, в другой раз Вулф не ссылается на своих интеллектуальных предшественниц, и в итоге «Миф о красоте» выглядит скорее неким палимпсестом феминизма последних тридцати лет, где все еще видны смутные следы предыдущих точек зрения и образов. История о том, как феминизм шел на уступки, остается на дне текста Вулф, но в решающие моменты всплывает на поверхность.

В «Мифе о красоте» сквозит текстуальная тревога по поводу того, что считать метафорой, а что понимать буквально. Вулф часто повторяет, что многие из тех тропов, которые она использует для описания угнетения женщин посредством мифа о красоте, на самом деле не фигуры речи: она трактует их буквально. «Элекгрошоковая терапия — это не просто метафора», — предупреждает она.

Вероятно, Вулф имеет в виду, что манипуляция сознанием женщин не только сопоставима с электрошоковой терапией, но порой действительно происходит с ее помощью. Похожим образом Вулф колеблется между буквальным и метафорическим, сравнивая физические увечья, которые наносились рабам, и «спрос на услуги в области косметической хирургии».

«Экономика косметической хирургии — это, конечно, не рабовладельческая экономика», — объясняет Вулф. Но затем автор добавляет, что «своим спросом на непрерывное, болезненное и рискованное изменение тела она образует — как татуировки, клейма и шрамы в другое время и в другом месте — категорию, попадающую куда-то между рабовладельческой экономикой и свободным рынком».

В искреннем обсуждении нарушений питания Вулф демонстрирует меньше сомнений и больше уверенности в том, что угнетение женщин происходит не где-то между метафорическим и буквальным, а вместо этого является превращением метафорического в буквальное:

«Женщины должны потребовать объявить анорексию политическим ущербом, причиняемым нам общественным устройством, при котором уничтожение нас не считается чем-то важным, потому что мы — низшие. Мы должны назвать анорексию тем, чем евреи называют лагеря смерти, а гомосексуалисты — СПИД: иначе говоря, позором, который лежит не на нас самих, а на бесчеловечном общественном устройстве. Анорексия — это тюремный лагерь. Каждая пятая образованная молодая американка является узницей этого лагеря. Сьюзи Орбах сравнила анорексию с голодовками политзаключенных, особенно суфражисток. Но время метафор прошло. Страдать анорексией или булимией — значит быть политзаключенным».

Вулф первой выступила за трактовку анорексии как политического ущерба. Вулф настаивает на абсолютном уподоблении нарушений питания политическому заключению.

* * *

Результаты стилистического стремления Вулф к полному отождествлению в приводимых ею метафорах вызвали много критики — как и в случае с Фридан, сравнивавшей жизнь домохозяйки с пребыванием в нацистском концентрационном лагере. Настойчивое уравнивание личного и политического ведет к уничтожению любых границ.

Может ли анорексия «быть» тюремным лагерем в том же самом смысле, в каком был Освенцим? Мог ли ВИЧ-инфицированный или узник концентрационного лагеря спастись из своей «тюрьмы», признав ложные образы гомосексуальности или еврейства, которые, следуя логике Вулф, держали их взаперги?

Эти сравнения, несомненно, плохо скроены, но вместе с тем смысл утверждения обнаруживается в его нацеленности на саму проблему образа Заявлсчше из разряда «время метафор прошло» — палка о двух концах. Эта фраза говорит о том, что чувствует Вулф, а она чувствует, что в условиях ответного удара меры нужно принимать вдвое быстрее, потому что стилистические околичности — это роскошь, которую феминизм уже не может себе позволить.

История, по мнению Вулф, сыграла плохую шутку с женщинами, превратив их некогда образный язык в буквальный факт. Но в то же время в этом утверждении воплощается тревога по поводу самого языка, если говорить о противоположном желании совместить описание с опытом, достичь неопосредованной сферы за пределами изображения.

Отсюда вытекает, что язык — ив особенности метафора — хронически не могут соответствовать стремлению феминизма показать людям, как все обстоит на самом деле. Может показаться, что образ стал врагом феминизма, вступив в заговор против женщин и мешая им быть адекватно понятыми.

Вулф пригибается под грузом феминистских текстов, написанных за последние тридцать лет и замусоренных мертвыми или усвоенными метафорами, требуя при этом непрекращающегося изобретения и упрочения новых сравнений. Так, во второй главе книги, в которой предлагается растянутое сравнение Мифа о Красоте с худшими проявлениями религиозных культов, Вулф указывает, «никогда не признавалось именно то обстоятельство, что сравнение не должно быть метафорой». Затем она продолжает:

«Ритуал возвращения красоты не просто перекликается с традиционными религиями и культами, а функционально вытесняют их. Они в буквальном смысле воссоздают из старых верований новую веру, буквально заимствуют опробованные приемы мистификации и мысленного контроля с целью изменить сознание женщин так же широко, как при обращении в христианство в прошлом».

В таких отрывках автор «Мифа о красоте» оказывается человеком, поднимающим ложную тревогу: на этот раз, говорит неистовый курсив, тревога действительно всамделишная, уже не ложная, уже не метафора.

Стремление Вулф к превращению фигурального в буквальное подтолкнуло язык ее феминизма к переломной точке. Находясь в ней, чем больше Вулф настаивает на нефигуральной сути своих высказываний, тем больше она привлекает внимание к их риторическому статусу. Чем больше ее слова ускользают из-под контроля, тем громче она должна их выкрикивать.

Поэтому крайне важно, что единственный образ, на котором Вулф не настаивает, — это образ заговора. «Миф о красоте» начинается с эпиграфа, взятого у Энн Джонс:

«Я замечаю, что сейчас модно… отрицать любые представления о заговоре мужчин, причастном к угнетению женщин…»

«В свою очередь, — должна сказать вместе с Уильямом Ллойдом Гаррисоном, — я не готова признать эту философию. Я верю, что грех есть, а значит есть и грешник; что есть кража, а значит есть и вор; что есть рабство, а значит и рабовладелец; что есть зло, а значит и тот, кто это зло причиняет».

* * *

Хотя конспирологические теории в «Мифе о красоте» решительно отвергаются, повествовательная структура, вокруг которой они чаще всего выстраиваются, здесь повторяется — даже в тех самых отрывках, где звучит отказ от нее. Использование Энн Джонс высказывания Гаррисона говорит о том, что конспирологические теории традиционно допускают возможность возложения вины за то, что в противном случае показалось бы набором не связанных между собой и запутанных событий, точек зрения и практик. Теории заговора выдают тягу к личному прочтению истории, к поиску скрытой причины, стоящей за каждым событием, и стоящего за каждой причиной злобного заговорщика, который умышленно подстраивает все эти события.

Короче говоря, в конспирологических теориях чувствуется стремление к обозначению безликой «проблемы». Вулф начинает с указания на то, что вред наносит идея репрессивной красоты, а не любая конкретная индустрия, попавшая в список виновных. Но то, что считать этой «идеей», как раз и становится проблемой в книге Вулф. Вслед за Генриком Ибсеном автор порой называет эту идею «необходимой ложью», рассказанной обществом самому себе. Основываясь на работе психолога Даниэля Гоулмана, Вулф рассуждает о «необходимых вымыслах» и «социальных фантазиях, замаскированных под естественные представления».

В названии книги Вулф (вариация на тему заголовка известной работы Бетти Фридан) это явление представлено как миф о красоте. А в наименее точной формулировке из всех, когда Вулф утверждает, что возвращение красоты не обязательно связано с неким заговором, она уточняет, добавляя, что это «просто атмосфера».

Однако, удалив все следы присутствия злобных заговорщиков в этих осторожных иносказаниях о том, что можно было бы назвать патриархатом, идеологией или господством (не будь эта книга рассчитана на широкий американский рынок), после этого Вулф описывает, как «материализуется итоговая галлюцинация».

В тот самый момент, когда Вулф настаивает на материализации, реальные заговорщики уступают место метафорическим, поскольку текст оказывается перенасыщен олицетворениями. «Уже не просто идея, — продолжает Вулф, — она становится трехмерной, заключая в себе то, как женщины живут, и то, как они не живут». Вновь употребляются активные формы глагола, вызывающие в воображении фантом метазаговора, идеологии с призрачным человеческим лицом, ведь мы слышим, как «оно [возвращение красоты] стало еще сильнее, чтобы перехватить функцию социального насилия, которую уже не могут удержать мифы о материнстве, семейной жизни, целомудрии и покорности».

Тоном сенатора Маккарти, бившего тревогу по поводу своей версии коммунистической угрозы, проникающей в Америку, Вулф рассуждает о том, как «именно сейчас уничтожается психологически и тайно все то хорошее, что феминизм дал женщинам материально и открыто». Но как раз в конце предисловия это риторическое возвращение к непризнаваемому тропу олицетворения опрокидывается в результате акта, взывающего к тому, что можно называть лишь метаметазаговором.

Возвращаясь к пассивной глагольной форме, которая сейчас кажется зловеще анонимной, Вулф объясняет, как «после успехов, достигнутых второй волной женского движения, миф о красоте усовершенствовали с тем, чтобы уничтожить власть на всех уровнях личной жизни женщин». Но кто это сделал? Стоило нам уяснить (чтобы воспользоваться этим так же, как Вулф воспользовалась выражением Фридан «тайна женственности»), что Миф о красоте — это какой-то монстр вроде Франкенштейна, придуманная мешанина культурных позиций и образов, гротескных и в то же время очаровательных, как сразу после этого мы должны выслеживать уже самого призрачного ученого, злобно продвигающего свои заговорщические планы, хитро манипулируя бедным немым чудовищем — Мифом о красоте.

В этом смысле кажется, что каждый отказ от конспирологического подхода к анализу лишь порождает еще более параноидальную формулировку, поскольку каждое абстрактное представление о действии превращается в элемент хитроумного плана каких-то призрачных агентов.

* * *

Причина, по которой Миф о красоте неподдельно тревожится о форме в целом и об образе заговора в частности, несомненно, объясняется и тем, что Вулф сознательно переписывала «Тайну женственности» в ту пору, когда отдельные комментаторы начали торжествующе заявлять о приходе «постфеминизма». Учитывая, что феминистки тридцать лет воевали с проблемой именования, которая красной нитью проходит через книги Фридан и Вулф, не удивительно, что последней приходится проявлять удвоенную осторожность, соглашаясь с образом, который к началу 1990-х годов обзавелся долгой и запутанной историей.

Кроме того, нежелание Вулф считать свой подход конспирологической теорией необходимо рассматривать в контексте возникшего после «холодной войны» скептического отношения к явно устаревшей политической риторике на фоне краха коммунизма в Восточной Европе в конце 1980-х годов. Похожая ситуация была и у Фридан: она недооценила конспирологические теории в условиях негативного интеллектуального отношения к политической демонологии, сформировавшегося после маккартизма. Более того, между эпохой Эйзенхауэра, которую описывает Фридан (на путь разоблачений она впервые вступила «одним апрельским утром 1959 года»), и президентствами Рейгана/Буша, на фоне которых разворачивается анализ в работе Вулф, несомненно, прослеживаются заметные параллели, и не последнюю роль здесь играет то, как отдельные президенты институционально узаконивали параноидальную риторику национальной безопасности.

И все же эти аргументы не полностью объясняют упорство Вулф, настаивающей на том, что, несмотря на внешнюю схожесть, ее концепция — это не теория заговора. Нужно непременно принять во внимание, что Вулф неявно признает, что конспирологичность теории свидетельствуют о ненаучности подхода. И в своей второй книге «Клин клином» она заявляет, что «пришла пора сказать: пошел ты, у меня будут сноски, а еще и грудь», и похоже, ее одинаково беспокоит и то, что ее не воспримет всерьез «научный» феминизм, и то, что она бросает вызов антифеминистской реакции. Хотя то, что хочет сказать Вулф, вполне понятно: в 1990-х годах женщина с мыслями в голове не должна вызывать удивления: судя по всему, ей с равной силой хочется подчеркнуть наличие сносок в ее книге и в то же время тот факт, что она гламурная феминистка 1990-х.

Похоже, в глубине души Вулф сознает, что язык заговора обычно связывают с чокнутыми теоретиками и любителями распутывать убийства. Вдобавок она должна понимать, что сам ярлык «теория заговора» часто используется в качестве обвинения в исследовательском непрофессионализме и неискушенности. И здесь мы должны вспомнить, что, как и Фридан, свои самые горячие обвинения Вулф обрушивает на индустрию культуры; действительно, они обе создают то, что равносильно заговору, организованному рекламой и массмедиа. Так что порой отнекивание Вулф от конспирологии, в котором сквозит беспокойство, вызвано — рискнем сказать — параноидальным страхом заразиться этим распространенным и ненаучным образом мышления.

Ситуация усложняется еще и тем, что феминистки из академической среды заявили о своей оппозиции конспирологическому теоретизированию популярных феминисток, к которым относится и Вулф. Испытав влияние посггуманистических исследований в духе Фуко на тему социального господства, недавно возникшие формы теоретического феминизма часто основываются на скрытом отказе от упрощенных (и гуманистических, в конечном счете) представлений об управлении и причинности, с которыми обычно ассоциируется конспирология.

Так, одно из «трех озарений», посетивших Линн Сигал в завершении анализа будущих феминистских стратегий, вполне простое — «признание того, что подчиненное положение женщин не является результатом сознательного заговора мужчин».

Похоже, Сигал намекает на то, что, если мы разберемся с этой смущающей склонностью к заговорам, мы продвинемся по пути избавления феминизма от его постоянной тяги к таким досадным и вводящим в заблуждение моделям анализа. Под словом «мы» в этом случае подразумеваются те женщины, которые, как и сама Сигал, чувствуют, что проект радикального феминизма, начатый в 1960-х, был похищен тем, что стало известно под именем жертвенного или культурного феминизма.

* * *

Есть несколько причин, объясняющих, почему феминистки, попавшие под влияние постструктурализма и культурологических исследований, отвергают конспирологические теории. Делая обзор теории рекламы, Мика Нава отмечает, что «современные теории культуры и субъективности гораздо более серьезно относятся к личным действиям, дискриминации и сопротивлению, равно как и (под воздействием психоанализа) к противоречивой и фрагментированной природе фантазий и желания».

Это «новое понимание субъективности, где уже больше нюансов», продолжает объяснять Нава, имеет очень важное значение для «современных критических опровержений представления о том, что медиа и реклама способны на последовательную и широкую манипуляцию, и отступает от представлений о том, что среднестатистические мужчина и женщина — оболваненные и пассивные приемники конспиративистских посланий, нацеленных на то, чтобы подавлять их истинное сознание».

Феминистки, подобно Наве, работающие в рамках культурологии, стали использовать такие ключевые понятия, как желание, фантазия, идентификация вместо конспирологических теорий, скажем, на тему массовой культуры или патриархального угнетения. Вместо параноидального страха перед проникновением, заражением и внушением со стороны каких-то внешних сил, ударение ставится на том, как люди используют культуру для создания своих собственных смыслов в той же мере, в какой эти смыслы неявно навязываются им индустрией культуры. Отказ от конспирологического мышления, несомненно, способствовал формированию определенного типа феминистских культурологических исследований, проведенных такими критиками, как Нава.

Более того, направления феминизма, испытавшие влияние психоаналитической интерпретации субъективности и постструктуралистских теорий языка, позиционируют себя как противники психологии, управления и причинности, на которые опирается конспирология. Так, делая обзор существующие мнения в книге «Борьба полов», Кора Каплан обращает внимание на то, что анализ Кейт Миллет равносилен конспирологической теории фрейдистского толка.

Каплан утверждает, что «Миллет… была вынуждена отказаться от понятия бессознательного, центрального для Фрейда и общего для обоих полов, поскольку она придерживается точки зрения, что патриархальная идеология — это сознательно подобранный, конспиративистский набор позиций, используемых мужчиной против эмпирических аргументов в пользу равноправного статуса женщин с целью поддержания патриархата».

Обвинения Каплан вдвойне значимы в связи с тем, что, с ее точки зрения, популярные феминистские теории патриархального заговора не могут похвастаться объяснением роли бессознательного и желания в общественной и жизни отдельного человека. Конспирологическое мышление обвиняют (и довольно справедливо по отношению к его более традиционным формам) в том, что оно переводит бессознательное в рациональное и намеренное, изображая социальное действие детерминистическим и абсолютно эффективным.

«От социологических исследований гендера психоанализ отличается тем, — пишет Жаклин Роуз, — что для социологии усвоение норм в общих чертах работает, тогда как главной предпосылкой и отправной точкой психоанализа является мнение о том, что этого не происходит».

Если продолжить эти рассуждения, то теория патриархального заговора неизбежно потерпит неудачу. Концепция бессознательного неявным образом всегда будет ставить под сомнение представления о сознательном, последовательном и стопроцентно эффективном заговоре (хотя, как мы уже видели, многим феминистским конспирологическим теориям не удается отстоять такой четкий и прямой подход). В этом смысле обвинение в использовании теории заговора попадает в один список несостоятельных теоретических феминистских взглядов вместе с эссенциализмом и функционализмом, тем самым отделяя изысканность от вульгарности — ив самом деле, стоит заклеймить взгляды собеседника как «теорию заговора», этого уже часто бывает достаточно для прекращения дискуссии.

Однако если взглянуть по ту сторону разрыва, можно увидеть, что проблема кроется в самом теоретическом феминизме. Некоторые феминистки даже постструктурализм назвали хитроумным заговором мужчин-теоретиков и одураченных ими женщин. Как только историки обратили внимание на женщин как на субъект, рассуждают эти феминистки, тут-то и появился постструктурализм, «вовремя» заявивший, что сама идея человека как субъекта в той или иной степени выдумка.

Обвинение в конспирологии указывает на разрыв между феминистками, сосредоточенными на буквальном и материальном аспекте мужского угнетения в таких ситуациях, как порнография и изнасилование, и теми феминистками-теоретиками, которые делают упор на метафорах и образах. В предисловии к книге «Тела, которые имеют значение» Джудит Батлер пишет об «ожесточенных спорах, которые многие из нас уже устали слушать». Батлер ссылается на избитую критику постструктурализма в духе «если кругом один дискурс, то как насчет тела?» Настаивание на неопровержимых доказательствах грубой реальности, вызванное стремлением к буквальности (что мы наблюдали, к примеру, у Вулф), препятствует развитию какой-либо дискуссии о том, что само понятие «материального» нагружено слишком объемным и неисследованным идеологическим багажом.

Впрочем, Батлер действительно раздражает, «когда построение образно сводится к вербальному действию, которое, видимо, предполагает субъекта». Батлер считает, что это неверное понимание незаслуженно отразилось на отношении к ее книге «Проблема гендера», посвященной производству гендерных категорий. Это неверное представление заставляет критиков, работающих в рамках подобных предположений… спрашивать, «если гендер создан, то кто тогда его создает?» Другими словами, введенные в заблуждение читатели ошибочно полагают, что «там, где есть деятельность, за ней обязательно скрывается субъект, умышленно ее инициирующий».

По сути, Батлер спорит (среди прочих) с феминистками, подобными Вулф, которые находят сознательных заговорщиков, стоящих за любыми социальными процессами.

* * *

Писательницы вроде Фридан, Вулф и Фалуди остаются популярными не в последнюю очередь потому, что они обращаются к таким пользующимся популярностью жанрам, как конспирологический триллер и детективный роман. В итоге возникает парадоксальная ситуация, когда научный феминизм оказывается впереди по части демонстрации благожелательного и вдумчивого отношения к массовой культуре и в то же время сохраняет неявную антипатию к популярному феминизму за его тягу к конспирологии. И наоборот, такие популярные феминистки, как Вулф и Фалуди, отвергают термин «заговор», желая, чтобы их воспринимали всерьез как раз тогда, когда они поддаются «упрощающей» притягательности персонификации и предлагают едва замаскированную версию теории заговора массовой культуры.

Язык заговора привел к обоюдному молчанию и возвел языковые барьеры (порой вполне буквальные) не только между научным и популярным феминизмом, но и внутри самого популярного феминизма. Все довольно просто: всегда кажется, что мозги промывают не тебе, а каким-то другим женщинам, и именно они становятся жертвами заговора. Это чувство превосходства (оттого, что удалось вырваться из плена исторических и интеллектуальных сил, до сих пор порабощающих других) почти случайно пробивается в самом выборе слов, используемых для обозначения проблемы.

Употребление собирательного местоимения в феминистской литературе отвечает вполне понятному желанию утвердить солидарность, сплотить женщин вместе, чтобы противостоять патриархату. Но в то же время настойчивое употребление местоимения «мы» приводит к скрытой поляризации, разделяя женщин на тех, кто поддается заговору и кому промывают мозги, и rex, кто остается сильным и мудрым субъектом, способным увидеть этот заговор, осудить его и даже преодолеть.

Так, Фридан рассуждает об идеологической обработке американок главным образом в третьем лице множественного числа, в связи с чем возникает ощущение (которое она открыто признает), что когда-то ей заморочили голову тайной женственности, но теперь она избавилась от этой обработки.

Впрочем, изредка она все-таки употребляет первое лицо множественного числа. Например: «В то время в Америке было много проблем, превративших нас в легкую добычу тайны: эти проблемы были настолько непреодолимы, что мы перестали мыслить критически». Кратковременное отнесение самой себя к одураченному большинству нелегко увязать с раскручиваемым образом героического детектива-одиночки, которому удалось раскрыть тайный заговор.

Ко времени появления «Мифа о красоте» проблема собирательного местоимения стала ощущаться везде. С каждым предложением текст Вулф все больше обозначает основную, но прошворечивую границу между теми, кто обманут, и теми, кто в курсе дела. Чаще всего в начале предложения она приводит какой-нибудь факт или образ, свидетельствующий об угнетении женщин и выраженный дополнением в третьем лице множественного числа, лишь затем, чтобы во второй части произвести отождествление с этим угнетением при помощи собирательного местоимения.

Порой это мучительно сбивает с толку, особенно в главе об анорексии, когда Вулф выясняет, что она страдала от нарушений питания в подростковом возрасте: среди «них» действительно могла оказаться и «я». Но во многих других местах сдвиг местоимений посреди предложения ставит Вулф в нелегкое положение как внутри, так и снаружи заговора по промыванию мозгов: «Если те женщины, которые всей душой хотят спастись, могут поверить в то, что они подвергаются религиозному внушению, в ходе которого используются проверенные методы промывания мозгов, то мы можем начать относиться к себе с состраданием, а не с ненавистью; мы можем увидеть, где и как изменили наш разум».

Впрочем, как отмечает Таня Модлески, стремление позиционировать себя четко «за рамками» идеологии обманчиво. «Сегодня, — пишет Модлески, — мы рискуем забыть тот важный факт, что, как и все остальные люди, даже культуролог порой может стать „жертвой культурного обмана“ что в конце концов является лишь неприятным способом сказать, что мы существуем внутри идеологии, что все мы до самой глубины души жертвы политического и культурного господства (хотя мы никогда не бываем только лишь жертвами)». Таким образом, натянутость, скрытая в самом синтаксисе Вулф, указывает на ее противоречивое позиционирование и как жертвы обмана, и как знающей обо всем, как жертвы и в то же время как победительницы заговора, чей призрак нависает над текстом.

* * *

В том смысле, в каком «Миф о красоте» почти неизбежно создает собственную категорию культурно одураченных, точно так же трудно не посчитать американских феминисток вроде Вулф и ее широкую аудиторию (что беспокоит еще больше) жертвами обмана своего времени, бездумно разглагольствующими на языке эпохи, жертвами образа мышления, который «мы» видим насквозь. Мало того, что современный популярный феминизм легко отбросить как творение тех, кто глубоко увяз в различных «идеологиях», которые лично на «нас» не действуют (включая, разумеется, «идеологию» популярности), существует и другое, не менее распространенное убеждение в том, что примитивные идеи, характерные для феминизма в прошлом, удалось преодолеть.

Перечитывая отдельные, сегодня кажущиеся стыдливыми сборники теоретических статей феминисток 1970-х годов, Джейн Гэллоп обращает внимание на склонность отбрасывать работы прошлых лет как неловкие ошибки, как плоды творчества женщин, которых в конце концов назвали «жертвами культурного обмана».

Гэллоп описывает, как иногда на ее занятиях спор прекращался, не начавшись, из-за понимающих гримас, когда ее «аудитория считала, что [она] рассказывала об ошибке прошлого, глупой… точке зрения, которую мы спокойно преодолели благодаря постструктуралистской критике». В такие моменты Гэллоп обнаруживала у своей аудитории «понимание нашей истории как простого движения от примитивной к лучшей и более изощренной критике».

Заманчиво отказаться от опоры на конспирологию, заметную у ранних или менее «изощренных» феминисток, Фридан или Вулф, например, как безнадежно устаревшую и вызванную заблуждением. Но, как мы доказали в этой главе, благодаря языковой кругосветке вокруг идеи заговора, предпринятой в этих работах, схватываются некоторые сложности с обозначением тех, кого следует винить в том, почему все идет именно так, как идет.

Загрузка...