Посвящается русской женщин
— Вы совершенно правы, любезный доктор, или, лучше сказать, я, как профан в этом деле, не имею права с вами не согласиться; но меня удивляет, что вы такого нелестного мнения о вашей профессии: подобный отзыв редко услышишь от специалиста…
— По крайней мере, я, князь, не дерзаю относиться к явлениям этой области иначе, как с величайшей осторожностью.
— Да, да, само собою разумеется… Повторяю: я готов с вами согласиться, что «эксцентрики только до известной степени подлежат вашему исследованию; но… мне кажется, в некоторых… конечно, исключительных случаях… Однако виноват! — прежде всего, чего же мы выпьем с вами?»
— Полагаю, чего-нибудь легонького; впрочем, для меня это совершенно безразлично.
— Я предложил бы, со своей стороны, распить бутылку кло-де-вужо. Вы ничего не имеете против этого?
— Да все равно, хоть кло-де-вужо.
Разговор этот происходил в Петербурге, в начале июля, часов около семи вечера, в отдельном кабинете ресторана Вольфа ни Невском. Тот, которого один из собеседников называл князем, был молодой, изящный гвардеец, с белокурыми, несколько вьющимися волосами, с тонкими усиками, кокетливо завитыми кверху, почти в колечко. Он мог бы, но всей справедливости, считать себя безукоризненно-красивым мужчиной, если бы его лица не портили слишком крупные голубые глаза, с каким-то ребяческим и, отчасти, злым упрямством смотревшие исподлобья. Звали этого гвардейца князем. Петром Михайловичем Львовым-Островским.
Как бы в нарочный контраст ему, другой из собеседников, называвшийся доктором, был совершенный брюнет, лет двадцати восьми, с такими строгими черными глазами, что на них трудно было смотреть долго в упор; они, казалось, сразу проникали сквозь золотые очки в самые сокровенные мысли того, к кому обращались. Лицо доктора вообще не могло похвастаться особенной красивостью — оно было и неправильно, и даже несколько грубовато; но именно глаза придавали ему столько оригинальной выразительности, столько ума, что лицо надолго запоминалось, невольно тянуло к себе, невольно интересовало. Не менее своеобразной прелести придавала ему и улыбка: чрезвычайно тонкая и почти насмешливая, она начиналась где-то у глаз, чуть-чуть касалась губ и тотчас же опять пропадала, как бы теряясь в густой окладистой бороде. Впрочем, строго говоря, даже и невозможно было подметить начала или конца этой странной улыбки: она до того быстро сверкала в выразительных чертах доктора, что была почти неуловима. Однако ж рядом с нею и несмотря на молодость, в его манерах и движениях резко проглядывала не то медленность и как бы усталость, не то сановитость. Одет он был весь в черное, просто и, пожалуй, даже скромно, только на груди рубашки, отличавшейся безукоризненной белизной, ярко играли у него разноцветными лучами три брильянтовые запонки. Звали этого господина Львом Николаевичем Матовым.
Оба собеседника сидели молча, рассеянно поглядывая в окно, пока слуга ресторана не поставил перед ними бутылку красного вина и большой кусок честеру.
— A propos, о сумасшедших, любезный доктор, — весело заговорил князь, разливая в стаканы вино и как бы случайно вспомнив о чем-то, — в нашем семействе водится очень интересный субъект подобного рода…
— Да?
— Очень, очень занимательный субъект, доктор, и, главное, представьте, пользующийся до сих пор совершенной свободой…
— Каким образом? — сухо спросил Матов, лениво отрезывая себе тонкий ломтик сыру.
— Мало того, — пояснил князь, как бы уклоняясь от прямого ответа, — наш больной субъект даже распоряжается порядочной массой людей. Дело идет, любезный доктор, ни больше ни меньше, как о моей родной тетке. Тетушка эта действительно преинтересная личность. Не думайте, впрочем, что я хочу познакомить вас с какой-нибудь почтенной, дряхлой старушкой, беззубо дотягивающей свой грешный век; напротив, доктор, вы будете иметь дело с цветущей молодостью, с историей, так сказать, романтической…
— Вот как! — заметил Матов, поправляя очки. — Это начинает меня интересовать.
— И заинтересуетесь, непременно. Позвольте… я вам сейчас сочту лета моей тетушки. Она моложе меня четырьмя годами; мне теперь двадцать семь лет, — стало быть, ей… двадцать три года. Совсем, как видите, романтический возраст… А вино это, право, недурно, не правда ли?
И князь с видом знатока, небрежно поднял свой стакан и, прищурившись, досмотрел сквозь него на свет.
— Вы уж позвольте мне начать мою историю о тетушке, так сказать, с самого начала, — продолжал он, прихлебнув несколько раз из стакана. — Надо вам заметить, что у деда моего по матери, Александра Николаевича Белозерова, все семейство состояло из жены и двух дочерей; наследников мужского пола не было. Старшая дочь Белозеровых, Наталья Александровна, вышла впоследствии замуж за моего отца, князя Михаила Львовича Львова-Островского, а младшая, Евгения… она-то и есть, так сказать, субъект, подлежащий нашему исследованию, любезный доктор. Старики Белозеровы (то есть собственно он сам, а она-то была простая сибирячка, чуть ли даже не из мещанского звания) унаследовали очень большое родовое состояние. Жили они безвыездно в своем имении, вели себя отъявленными домоседами, но принимали у себя на барскую ногу множество гостей всевозможного калибра, начиная с губернатора и не брезгуя даже каким-нибудь волостным писарем. Вообще у них в доме лежала на всем какая-то своеобразная печать мещанства или, еще вернее, нравственного неряшества, распущенности. С того времени, как я стал помнить себя, они не очень-то жаловали нашу фамилию; мне даже и теперь еще непонятно, каким образом мог состояться брак между моим отцом и матерью при таких, по-видимому, неблагоприятных условиях. Особенно не благоволила к нам Евгения Александровна — моя героиня. Надо вам сказать, доктор, что это была в высшей степени капризная, взбалмошная девочка, избалованная до последней крайности. Будучи еще семилетним ребенком, она уже питала какую-то глупую вражду к нашему, соглашаюсь вперед, далеко не прекрасному полу, выйдет, бывало, в гостиную и, как только увидит мужчину, — сейчас же топнет ножонкой и убежит. В двенадцать лет Евгения Александровна откалывала, батюшка, с нами такие штуки, что за них приходилось краснеть иногда даже и нестыдливому человеку. Для примера расскажу вам один случай, бывший со мной. Раз как-то, именно в этот период ее возраста, Белозеровы давали у себя большой обед на открытом воздухе в саду. Мне только что исполнилось тогда шестнадцать лет, я был еще воспитанником пажеского корпуса и приехал погостить к ним в деревню на вакационное время. Женя (так обыкновенно звали в ту пору мы, домашние, младшую Белозерову) сидела за столом vis-à-vis со мной и все время обеда вела себя, против обыкновения, как-то уж чересчур смирно и прилично. Шутя, я раза три приставал к ней с вопросом: отчего она так притихла сегодня? Женя, однако ж, молчала и только выразительно сверкала на меня своим злым взглядом, который я как сейчас помню. Но во время десерта, когда я обратился к ней с тем же вопросом уже в четвертый раз, она, вся покраснев, проговорила сквозь зубы: «Ведь я же вас не спрашиваю, Пьер, отчего вы всегда бываете таким дураком!» Меня, как мальчугана, разумеется, это сконфузило, да и взбесило порядком; но, желая разыграть из себя роль вполне взрослого человека, я постарался подавить в себе досаду и сказал спокойно, как только мог: «Хорошо, Женя, докажи же мне, что ты действительно умница; помиримся!» — «Доказывают свой ум только такие, как вы!» — заносчиво возразила она. В эту минуту обед кончился, гости стали шумно вставать из-за стола, и Женя убежала вместо с дамами, которые отправились на балкон пить кофе. Немного погодя пошел туда и я. Как вы думаете, доктор, за каким оригинальным занятием застал я там моего маленького врага? Вот уж ни за что не угадать-то вам! Я нашел этого дикого зверька притаившимся за каким-то густым растением, в уголку балкона. Женя держала в одной руке мою щегольскую новенькую фуражку, а в другой — ножницы и преспокойно разрезывала ее на мелкие кусочки. Я чуть не задрожал от злости, зная, что в деревне неоткуда достать другую такую фуражку, но опять сдержал себя и только спросил: «Что ты это делаешь, Женя?» — «Доказываю свою глупость», — сказала она, не поднимая на меня глаз и невозмутимо продолжая свое занятие. Тут нам немного помешали. Женя небрежно швырнула фуражку и ножницы за ближайшую вазу, неторопливо вышла из угла и чинно уселась между дамами как ни в чем не бывало. Такое хладнокровие вывело меня наконец из терпения. Я поднял мою несчастную фуражку и тотчас же надел ее на голову растерявшейся девочки. Мне удалось сделать это так ловко, что движение мое сразу было замечено всеми, и я нарочно громко сказал: «Ты, вероятно, желала иметь, Женя, на память обо мне лоскуток сукну от моей фуражки? Возьми же: я дарю тебе ее целиком. Полно, помиримся!» — прибавил я ласково, видя, что у нее на ресницах дрожат слезы. При этом я хотел было взять ее за руку. Она быстро отдернула свою руку и вдруг ни с того ни с сего ударила меня по щеке, да так больно, что я едва мог опомниться… Но, право, доктор, вы очень лениво пьете ваше вино, а мне, как нарочно, припала охота распить еще бутылку…
Серьезное лицо Матова сверкнуло его обычной, неуловимой улыбкой.
— Пожалуйста, продолжайте, князь, — попросил он вместо отлета. — Ваша необыкновенная тетушка решительно заинтриговала меня уже теперь. Дальше, вероятно, будет еще интереснее.
Князь Львов-Островский молча позвонил.
— Подай еще сюда бутылку такого же вина, — обратился он к вошедшему слуге.
— Так вот-с, каков был этот субъект в двенадцать лет, — продолжал князь, залпом допив свой стакан и повертывая его между пальцами. — И ведь представьте, взбалмошную девочку даже не наказали за подобную выходку; мне же еще и выговор сделали, зачем я к ней приставал…
В голосе рассказчика послышалось легкое раздражение.
— Вы действительно были отчасти и сами не правы, — заметил Матов.
— Да, да, разумеется, я был не совсем прав, — поспешил согласиться князь. — Можешь идти, — обернулся он к слуге, поставившему в эту минуту на стол новую бутылку вина и ожидавшему, по-видимому, дальнейших приказаний, — я позвоню, если нужно.
Слуга торопливо вышел.
— Дело в том, любезный доктор, что, сделай она то же самое кому-нибудь другому, а не мне, ее непременно, по крайней мере, удалили бы за такую штуку с балкона в детскую, — снова заговорил князь Львов-Островский, подливая вина Матову. — Вот до чего простиралось враждебное отношение Белозеровых к нашему семейству; я только потому и упомянул о безнаказанности. С того времени или, лучше сказать, с того до сих пор памятного мне лета я никогда больше не посещал уже их дома, точно так же, как и мой отец; матушка только ездила к ним раз в имение, и то по своим делам. От нее мы узнали, что прекрасные качества Жени, несмотря на пошедший ей тогда пятнадцатый год, принимают все более резкий и далеко уже не столь безопасный характер; над ним стали призадумываться теперь даже ее снисходительные родители. Так, например, она пропадала иногда бог весть куда на целый день из дому, водила какие-то странные отношения с заводскими рабочими и даже, говорят, раза два ночевала на покосе вместе с бабами и мужиками, откуда уже в третий раз принуждены были, наконец, увести ее насильственно домой. Мало того…
— Извините, я перебью вас на минутку, — сказал Матов. — Вы сейчас упомянули о заводских рабочих, стало быть, у Белозеровых тут же в имении был и завод?
— Да, да, большой железный завод.
— В какой же это местности? — полюбопытствовал доктор.
— Вот и видно сейчас, что мне никогда не суждено быть сколько-нибудь сносным беллетристом, хотя с детства я питал сильную наклонность к этому искусству, — весело засмеялся князь, — совсем позабыл описать вам место действия моего рассказа, а ведь это, кажется, требуется прежде всего. Видите ли, любезный доктор, Белозеровы жили в имении, селе Завидове или Завидовке, как попросту его называют там, а собственно завод их находится в полуверсте от него. Разве вы никогда не слыхали о Завидовском железном заводе?
— Не помню что-то; может быть, и слыхал.
— Он, впрочем, только с недавнего времени получил известность, благодаря тому образцовому устройству, в какое привел его пред смертью мой покойный дед.
— Однако, князь, вы все-таки не пояснили мне, где же, наконец, находится этот завод? По крайней мере, в какой губернии? — сказал, улыбаясь, Матов.
— Положительно я выпил сегодня лишнее за обедом, — расхохотался князь еще веселее, — иначе это вино не могло бы подействовать так сильно на мою память и логику. Обстоятельство непростительное, но мы сейчас поправимся. Знайте же, доктор, что наше родовое гнездо свито за Уралом, там, где, так сказать, кончается Европа и начинается Азия, а говоря проще — в Медведевском уезде Каменогородской губернии!
Львов-Островский проговорил всю эту тираду с какой-то неестественной, шутливой торжественностью.
— Так вот где, за Уралом! — протяжно повторил доктор, как бы размышляя о чем-то. — Теперь я совершенно удовлетворен и попрошу вас продолжать, — поспешил он прибавить, выходя из раздумья. — Что вы давеча сказали: «мало того»?
— Да! — вспомнил князь. — Насчет тетушки-то я хотел сказать, что за ней водились в то время еще и не такие проказы, как ночевание с бабами на покосе. Матушка моя уверяла, со слов самого Белозерова, что его прислуга не раз была свидетельницей, как из окна спальни Жени улепетывал на рассвете какой-то молодой парень, которого, к сожалению, никак не могли изловить…
— Но согласитесь, князь, все это не имеет пока ничего общего с умопомешательством, — живо перебил Матов.
— Вам, как специалисту, гораздо лучше моего известно, доктор, что болезни подобного рода обнаруживаются во всей своей силе не вдруг и что психиатру необходимо знать все, что им предшествовало и так или иначе намекало на них, — еще живее и даже с некоторой обидчивостью возразил князь, как будто замечание Льва Николаевича укололо его.
— Совершенно справедливо, — спокойно согласился с ним Матов. — Прошу вас продолжать и извинить меня, что я несколько поторопился заключением.
— Именно поторопились, любезный доктор, — по-прежнему весело подхватил Львов-Островский, прихлебывая из стакана. — Не буду передавать вам многих других подробностей странного поведения моей тетушки, свидетельствующих, может быть, только об ее эксцентричности, а прямо перейду уже к таким серьезным фактам, которые, мне кажется, должны будут вывести вас из сомнения насчет умственного расстройства этой особы. В одно прекрасное зимнее утро, как выражались прежние романисты, Евгения Александровна нежданно-негаданно пожаловала лично сюда, и Петербург, прямо в квартиру моего отца. Я никогда не забуду ни ее больше чем небрежного костюма, ни того безумного выражения ее больших темно-карих глаз, с каким она лихорадочно передавала матушке, как и зачем приехала в столицу. Рассказ тетушки был до такой степени темен и сбивчив, что сразу никто не мог понять, чего, собственно, она от нас хочет. Наконец кое-как выяснилось, что Евгения Александровна отпущена родными для лечения за границу с одним почтенным семейством, которое хорошо знали и мы; что дорогой тетушка случайно потеряла свой вид, по которому ей следовало получить здесь заграничный паспорт, и что теперь она решительно не знает, как выпутаться из такой беды. Надо вам заметить, доктор, что Женя была в то время уже шестнадцатилетней девицей и что она явилась к нам в дом не одна, а в сопровождении будто бы господского лакея того семейства, с которым ей предстояло ехать. При подробных расспросах моего отца, в особой тайной аудиенции, лакей этот, в свою очередь, очень обстоятельно объяснил, что господа его вместе с барышней (то есть с Женей) приехали из Москвы вчера вечером, а сегодня с первым утренним поездом выехали по Варшавской железной дороге в Ковно, куда им нужно было зачем-то поспеть к сроку, и что там именно они и будут ожидать барышню. «Оне, должно полагать, страдают немножко головой, — выразил он, между прочим, свое мнение о тетушке, — в Москве сколько докторов у нас перебывало, все их осматривали да расспрашивали». На вопрос отца: «Есть с Евгенией Александровной деньги?» — спутник ее так же обстоятельно отвечал, что «настоящие-то деньги, собственно, хранятся у господ», а ему «отпущено на всякий случай триста рублей; только этих денег выдавать на руки барышне не велено ни под каким видом», и он тут же показал их покойному князю. Кроме того, лакей этот предъявил ему и свой заграничный паспорт, выданный за неделю перед тем на имя крестьянина Петра Лаврентьевича Терентьева. «А кто же хлопотал здесь о твоем виде?» — спросил отец. «Да барин сами приезжали сюда на сутки за этим делом; а барышниного паспорта спохватились у нас, почитай, накануне самого отъезда из Москвы: нигде не могли отыскать. У них и расписочка есть от полиции». Таков именно, помню, был ответ бойкого лакея. Вообще не знаю почему, но у меня запечатлелось тогда в памяти каждое его слово, и я сейчас бы узнал это молодое умное лицо, если бы мне только показали его. Относительно «расписочки» обратились за справкой к самой тетушке. У нее действительно оказалось формальное удостоверение московской полиции в том, что дочь потомственного дворянина Евгения Александровна Белозерова лично предъявила туда письменное заявление о потере ею бессрочного паспорта, выданного ей отцом на свободное прожитие по всей Российской империи и за границей. Покойный князь, отец мой, был человек необыкновенно самолюбивый, гордый и до крайности щекотливо относившийся ко всему, что касалось его родни, хотя бы даже и дальней. И в настоящем обстоятельстве, по его мнению, дело шло ни больше ни меньше, как о нашей семейной чести. Несмотря ни на какие просьбы матушки, он упрямо и наотрез отказался прибегнуть к дальнейшим справкам. Благодаря своим крупным связям в Петербурге, ему удалось дня через два, через три выхлопотать тетушке заграничный паспорт; только необходимо было при этом поручиться письменно за старика Белозерова, что он действительно отпускает дочь…
Князь приостановился на минуту рассказом, долил свой неполный стакан и сразу отпил из него половину.
— Теперь, любезный доктор, — начал он снова, тяжело переводя дух, — мы, так сказать, приблизились к развязке.
Можете вы себе вообразить, какой переполох поднялся у нас в семье, когда месяца через два после этого матушка получила страховое письмо из Завидова, извещавшее ее в самых горестных выражениях, что Женя убежала из дому и пропала без вести! Да, доктор, все оказалось бредом помешанной: и потеря паспорта, и почтенное семейство, уезжавшее за границу, и… одним словом, все; только и уцелел, как не призрак, ливрейный лакей. Это был, вероятно, какой-нибудь негодяй, обольстивший тетушку и подбивший ее на всю эту чепуху, чтобы ловчее выманить у нее деньги. Я подозреваю даже, уж не он ли и путешествовал к ней по ночам в спальню через окно. Как бы то ни было, история эта наделала в свое время больших хлопот моему отцу. Он и матушка, я помню, едва уломали Белозеровых, приехавших вскоре сюда, чтоб они предали все это дело, как говорится, воле божьей. Старики, впрочем, недолго и жили после того, всего каких-нибудь года три: семейное горе разом доконало их обоих. В том же году (это был вообще какой-то фатальный год для нас) я лишился сперва отца, а через несколько дней похоронил и матушку: тогда свирепствовала сильная холера здесь. Для меня в то время как-то опротивело все. Чтоб хоть немного рассеяться, я уехал служить на Кавказ. Между тем имение Белозеровых, до истечения законных сроков вызова наследников, поступило в опеку. В вихре удалой кавказской жизни мне, разумеется, было не до того, чтоб справляться об этих сроках; вдобавок к тому же (кто этим не грешил, доктор!) я безнадежно влюбился там, так что тетушка и Завидово совсем вышли у меня из головы. Наконец в январе месяце нынешнего года, перейдя на службу сюда, я узнаю вдруг, что моя почтенная родственница чуть ли не полтора года уже как преспокойно хозяйничает в родовом отцовском имении! После четырехлетнего отсутствия, в которое о ней, как говорится, не было ни слуху ни духу, она, однако же, бог весть как и откуда явилась к сроку и в качестве прямой законной наследницы вступила во владение имуществом моего покойного деда. Конечно, будь я в то время здесь, я непременно расстроил бы это дело! — с энергией заключил рассказчик, слегка стукнув кулаком по столу.
— Как «расстроили бы», князь? — спросил Матов и посмотрел на собеседника в упор.
Львов-Островский как будто смешался немного.
— Помилуйте, доктор! — заговорил он с горячностью, какой прежде не замечалось в нем. — Да разве по нашим законам сумасшедшие владеют имуществом? Наследуют?.. Вы, кажется, намерены возразить мне? Я знаю, что вы хотите сказать… Позвольте… Теперь у меня нет уже ни малейшего сомнения, что тетушка моя помешана: очень недавно еще один приезжий из Урала рассказывал про нее такие вещи, какие может проделывать только особа в подобном состоянии. Она, например, сорит на баб деньги, как щепки, не принимает у себя никого из мужчин, кроме управляющего заводом, затевает, все для баб же, какие-то безумные постройки в селе, а на деле между тем боится истратить лишнюю копейку; даже отказала местному священнику в просьбе ремонтировать на свой счет крайне ветхую сельскую церковь. «Это уж, говорит, дело совести крестьян: как они знают, так пусть и делают». Кроме того, Евгения Александровна вот еще чем занимается: стрельбой в цель и охотой. То и дело, говорят, в комнатах моей тетушки раздаются выстрелы револьвера… Ну, скажите, доктор, разве это не помешательство?
— В таких случаях весьма трудно судить заглазно, — скромно выразил свое мнение Матов.
— Соглашаюсь, любезный доктор, что трудно; но если вам скажут, что такой-то человек берет пищу ногами, а ходит на руках, то что вы о нем думаете?
— Что же? Ему, может! быть, так удобнее.
— Но после этого, доктор, где же вы прикажете искать настоящее умопомешательство? — горячился князь.
— Там, полагаю, где совершенно утрачена логика мыслей и действий. Ведь вы не назовете же оригинала или фанатика прямо сумасшедшим, — спокойно ответил Матов.
— Это что-то уж чересчур снисходительная теория… — иронически рассмеялся Львов-Островский.
— Да, но в противном случае пришлось бы запереть в сумасшедший дом каждого, кто хоть сколько-нибудь выдается вон из ряда; лучшие люди оказались бы там же. Наконец, придерживаясь вашей точки зрения, я мог бы подумать в настоящую минуту, что вы и сами, князь, помешаны в том, что ваша тетушка — сумасшедшая… — холодно возразил доктор.
Князь принужденно засмеялся.
— В вашем присутствии и при вашей снисходительности, доктор, меня не пугает это открытие, — сострил он не то любезно, не то с легкой насмешкой.
— Шутки в сторону, — сказал серьезно Матов. — Могу ли я откровенно предложить вам, князь, один из тех вопросов, которые обыкновенно принято в обществе называть нескромными?
— О, сделайте ваше одолжение!
— Не заинтересованы ли вы лично юридически в положении вашей тетки? Или вы просто исходите из общих соображений, относитесь к этому делу как посторонний человек? — спросил доктор, опять смотря на собеседника в упор.
Князь немного замялся.
— Да как вам сказать? — проговорил он, облокотись на кресло и закрывая правой ладонью лоб. — Да, пожалуй, я заинтересован здесь лично. Покойная княгиня, мать моя, не была выделена при выходе замуж; она получила в приданое сравнительно только небольшую сумму наличных денег. У Белозерова, как я и пояснил вам, было родовое состояние, прямых наследников мужского пола не оказывалось, и потому оно должно было перейти в руки Евгении Александровны, а в случае ее смерти или гражданской неправоспособности — в наш род, единственным представителем которого считаюсь теперь я. Таким образом, если тетушка моя действительно помешана, то, помимо уже всяких других соображений, на мне, так сказать, лежит нравственная обязанность позаботиться о том, чтоб родовое достояние моего деда не было разбросано на ветер безумными руками.
Матов с напряженным вниманием слушал князя, не спуская с него ни на минуту своих выразительных глаз.
— Конечно, — сказал он, немного подумав, — вы тут непосредственно сами заинтересованы. Но разве административное признание правоспособности за вашей тетушкой, выразившееся во вводе ее во владение, не вполне достаточная гарантия для вас?
— Ах, боже мой, доктор! — нервически улыбнулся князь, пожав плечами. — Разве вы не знаете, как у нас совершаются обыкновенно все эти так называемые вводы во владение… Впрочем, я нисколько не намерен надоедать вам такими сухими вещами, — поспешил он прибавить любезно. — Это даже совсем и не относится к тому, чем я хотел поделиться с вами как с психиатром… Перемените, пожалуйста, разговор: одно и то же наскучит. Вы, кажется, говорили давеча за обедом, что предполагаете скоро уехать отсюда, — далеко, доктор?
Лев Николаевич медленно поправил очки.
— Вообразите, князь! — пояснил он с неуловимой иронией. — Мне, быть может, предстоит личное знакомство с вашей тетушкой…
Изумление, смешанное с какой-то досадой, отчетливо выразилось на лице князя, и глаза его невольно отвернулись от пристального взгляда Матова.
— В таком случае поздравляю вас, любезный доктор, — принудил ои себя рассмеяться, будто бы добродушно. — Вы будете иметь редкий экземпляр для вашей практики. В самом деле, вы едете в ту сторону?
— Да, еду. Мне хотелось бы немного прокатиться по России, прежде чем я получу какую-нибудь оседлость: в четыре года заграничной жизни я несколько отвык от родины. Теперь представляется хороший случай сделать это без особенных затрат: у меня есть разом два поручения туда — от географического общества и медицинского департамента.
— Я сам думаю съездить нынешней зимой за Урал, — сказал Львов-Островский, теперь вполне овладев собою. — Вышло бы очень мило, если бы мы оказались спутниками; я, по крайней мере, не желаю иметь лучшего товарища в такой дальней дороге, чем вы, любезный доктор, и если только…
— К сожалению, — вежливо перебил его Матов, — спутничество наше, кажется, не может состояться: я должен выехать на днях же.
— Да, это жалко, — повторил князь, допивая последний глоток вина.
Они немного помолчали, как бы затрудняясь продолжать разговор.
— Завтра я переезжаю, доктор, на дачу в Павловск, — заговорил снова Львов-Островский, очевидно, только для того, чтобы сказать хоть что-нибудь. — Вы поступили бы совсем обязательно, если б до отъезда собрались ко мне на денек подышать чистым воздухом.
— Благодарствуйте, князь. Не обещаю: у меня предвидится столько хлопот впереди, что я вряд ли успею справиться даже с ними, — деликатно пояснил доктор, вставая с места.
Львов-Островский тоже встал и нетерпеливо позвонил. Лев Николаевич хотел было сам расплатиться с вошедшим слугой, но князь с утонченной любезностью устранил от этого своего собеседника.
— Разве вы не хотите, доктор, чтоб я был вашим бесцеремонным гостем за Уралом? — спросил он, вынимая бумажник и расплачиваясь. — Вероятно, увидимся там с вами?
— Очень может быть, — холодно согласился Матов.
Молодые люди молча вышли из комнаты и так же молча спустились с лестницы на Невский.
— Не по пути ли нам? — осведомился Львов-Островский, останавливаясь посреди панели и надевая перчатки. — Мне налево.
— А мне — направо. Прощайте, князь! — сказал Матов, не совсем охотно протянув ему руку.
Львов-Островский обязательно пожал со обеими руками.
— Может быть, встретимся еще и здесь, — заметил он на прощанье. — На всякий случай, желаю вам полнейшего успеха у моей тетушки. До свиданья, доктор!
И они разошлись в разные стороны.
Почти месяц спустя после этого разговора, а именно в первых числах августа, по большому Московскому тракту в Сибирь переваливал уже через Урал и, вступая в пределы Медведевского уезда, ехал обыкновенный, казанской работы, тарантас, запряженный почтовой тройкой. В тарантасе дремотно полулежал, то покуривая папироску, то насвистывая от скуки мотивы из любимых опер, уже известный читателю Матов.
— А что, приятель! — обратился он вдруг к ямщику, потревоженный каким-то неожиданным толчком. — Далеко еще до Завидова?
— Да верст двенадцать, надо быть, все будет, — пояснил тот.
— Ты, я думаю, часто там бываешь, хорошее это село? — полюбопытствовал доктор.
— Как нам не бывать! Известно, село богатое.
— Не знаешь ли, где бы мне там остановиться? — спросил Лев Николаевич, предложив ямщику закуренную папироску, а сам зажигая от нее сигару.
— Вам квартеру, что ли, надо? А то можно и на станции постоять, коли тебе но надолго, суток трое-четверо можно. Он тут же, в самой Завидовке, и будет, значит, станок-то.
— Нет, мне бы на квартире хотелось остановиться.
— Тогда тебе, видно, к Миките Петровичу доведется встать; я, пожалуй, свезу, — можно.
— А кто такой Никита Петрович? — осведомился доктор.
— Балашов, мещанин тамошний, постоялый двор держит; а только у него и чистые покои есть. Тебе у него ладно будет: старик он теперичо как есть на все село известен, потому — умнющая голова.
— Так вот ты меня к нему и свези.
— А вам по каким делам туды? По казенным али по частным? — несколько подозрительно спросил, в свою очередь, ямщик.
— По собственным делам, — коротко и успокоительно пояснил Матов.
— Све-езем, ничего, можно; он же мне сродни доводится.
Ямщик бойко прикрикнул на лошадей, и тройка дружно помчалась во всю рысь, звонко заливаясь своими валдайскими колокольчиками. Прислушиваясь к этим монотонным, то убаюкивающим, то как-то надоедливо тревожащим ухо звукам, Лев Николаевич никак не мог сосредоточиться на одной какой-нибудь определенной идее; мысли его совершенно беспорядочно перескакивали с предмета на предмет без всякой связующей последовательности. Вот забежали они в далекое прошлое. Доктору живо рисуется обширная комната, все уставленная массивною мебелью со множеством старинных книг, разбросанных на полу и где только можно. В углу, у закрытого ставнем окна, на потертом вольтеровском кресле угрюмо сидит, медленно покачиваясь взад и вперед, помешанный старик высокого роста, с всклокоченными седыми волосами. У другого окна, напротив, с латинской книгой в руках, озабоченно приютился задумчивый мальчик с выразительным, подвижным лицом; от времени до времени он украдкой отдергивает соломенную гардину и жадно всматривается в глубину обширного сада, ярко освещенного полудонными лучами. Глаза сумасшедшего неподвижно уставились на мальчика. «Лева!.. Лев! не смотри на солнце: это строжайше запрещено законами!» — явственно звучит в ушах Матова знакомый суровый голос. Лев Николаевич широко раскрывает дремлющие глаза и удивленно осматривается по сторонам пыльной дороги. «Я, кажется, делаю величайшую глупость, что еду в то Завидово, точно школьник на елку, рассчитывая получить какой-то необыкновенный сюрприз вместо обычной, ярко раскрашенной конфеты… Что за чепуха такая!» — думается ему между тем, и он машинально прислушивается к неумолкаемому звяканью колокольчика. И вот уже новый призрак тревожит воображение Матова, с неудержимой силой воплощаясь перед его закрытыми глазами: рисуется ему дорогой образ страдалицы матери, так недавно еще зарытой чужими руками в преждевременную могилу. Бледная и исхудалая, как бы подкошенная каким-то зловещим недугом, но все еще прелестная, все еще гордая и пылкая, эта женщина воочию стоит теперь перед сыном и смотрит на него своими большими грустными глазами. «Ты всегда будешь стоять за наши права… за человеческие права твоей матери, не правда ли, Лев?» — говорит она мягко и симпатично, и ее кроткий, но твердый голос как-то неотразимо проникает в душу. «С какой стати мог я позволить себе такую сумасбродную мысль? Желать непременно познакомиться с женщиной, которой ни разу не видывал в глаза, думать, что встретишь в ней какую-то исключительную натуру… да ведь это даже на школьника не похоже! Это просто болезненный бред расстроенного воображения! Зачем же я еду, спрашивается?» — совершенно неожиданно обратился к себе с вопросом Матов, но не нашел в голове никакого подходящего ответа. Впрочем, не прошло и минуты, как эти представления уступили место другим: словно в волшебной панораме, стали проходить теперь перед доктором знакомые заграничные города, знакомые улицы; мелькнуло чье-то задумчивое женское личико с темно-карими глазами, как из земли вырос молодой, стройный, с жаром излагающий свою науку профессор с целой аудиторией прикованных к нему глазами восторженных слушателей, и все это как-то беспорядочно слилось, как-то узловато перепуталось и с звуками валдайских колокольчиков, и с бойкими покрикиваниями ямщика, и со стуком колес… словом, с окружающей действительной обстановкой. «Нет!.. дорога решительно расстроила мои нервы», — неприятно думает Леи Николаевич, стараясь приободриться и нарочно для этого закуривая сигару. Но она очень скоро потухла у него в зубах; беспорядочные грезы снова овладели им и томили доктора до тех пор, пока окончательно не усыпили его
Так как Матову предстоит одна из самых видных ролей в предлагаемом рассказе, то мы и воспользуемся настоящей минутой, чтоб несколько ближе ознакомиться с этой личностью в ее прошедшем до того момента, когда она в первый раз выступает действующим лицом в нашей сцене. Отец Льва Николаевича, женатый в ранней молодости на польке, сперва несколько лет сряду читал в качестве профессора патологическую анатомию в одном из русских провинциальных университетов; потом переехал на постоянное жительство в другую губернию, где и дотянул кое-как печальный остаток своей разбитой жизни. Это был немножко чудак, но честнейший человек и добросовестный ученый, оставивший по себе самое теплое воспоминание в своих многочисленных слушателях. Переселение губительно подействовало на организм почтенного профессора; он стал чрезвычайно угрюм, начал сильно пить и наконец почти помешался на той мысли, что «смотреть на солнце — строжайше запрещено законами». Во всем остальном бывший руководитель молодежи почти ничем не обнаруживал своей ужасной болезни и даже продолжал по-прежнему весьма усердно помогать учиться единственному сыну; только в некоторые минуты находили на профессора какие-то своеобразные припадки желчи и раздражения.
Ванда Станиславовна Матова, красавица по наружности, была истая полька по духу. Она, например, никогда не могла простить себе, что вышла замуж за человека не своей национальности, хотя до последних дней питала к профессору глубокое чувство. Гордая и пылкая по натуре, к тому же в высшей степени впечатлительная, Ванда Станиславовна выше всего на свете ставила свою личную независимость, если только это не противоречило тем заветным интересам, для которых Матова охотно готова была жертвовать всем. Немного, правда, было у нее таких интересов, но она умела стоять за них грудью. По собственному признанию Ванды Станиславовны, она бывала «весьма опасным снарядом для себя и для других», когда в ней, как она выражалась, «сидел польский бесик». Но блестящий, начитанный ум и необыкновенный светский такт выручали ее нередко даже и в таких случаях, когда другому на ее месте пришлось бы очень плохо. Жалкое, необеспеченное положение женщины было для Матовой роковым вопросом, стоившим ей жизни. Эта самоотверженная личность положила на него всю свою душу, потратила всю свою энергию, но, конечно, если и успела сделать кое-что, то все-таки не достигла и сотой доли желаемого. Отказавшись мало-помалу от своих лучших надежд дома, не находя даже и за границей крупного брожения женской мысли, Ванда Станиславовна, глубоко уязвленная в самое больное место души таким безотрадным положением вещей, перенесла теперь всю роскошь своей пылкой, превосходной натуры на любимого сына. Но это не могло уже восстановить надломленных сил Матовой, не могло вернуть ей грубо разогнанных грез; она заметно таяла как воск, «сама себя жгла», как выражались о ней близко знавшие ее люди.
Таким образом, Лев Николаевич рос и воспитывался под двойным влиянием — отца и матери. Первое из них было особенно сильно в то время, когда профессор находился еще во всей силе своих умственных способностей, а Ванда Станиславовна, вся поглощенная лихорадочной борьбой на пользу женского дела, обращала слишком мало внимания на сына или, лучше сказать, не находила достаточно свободного времени на это. Зато с тех пор, как выяснилось ненормальное состояние ее мужа, Матова почти исключительно занялась мальчиком, и ее влияние на него уже значительно пересилило отцовское. Но и то и другое едва ли не в одинаковой мере полезно действовало на живой, восприимчивый ум Левы. Если, с одной стороны, отец внушал ему спокойное, отрезвленное наукой отношение к явлениям действительной жизни, то с другой — пылкая натура матери на каждом шагу давала чувствовать себя сыну, развивая в нем горячее стремление помочь этой жизни. Все это, конечно, передавалось мальчику постепенно и в более доступных формах, но смысл сказанного всегда выходил один и тот же. В том-то именно и заключалось главное воспитательное достоинство этих двух светлых личностей, что они не навязывали ребенку своих убеждений и предоставляли ему совершенно свободный выбор между ними. Таким образом у Левы прежде всего вырабатывалось полнейшее беспристрастие в мире мысли: он мог, подобно пчеле, с любого цветка собирать мед. Прямым последствием такой системы воспитания явилась сперва стойкость собственных убеждений Льва Николаевича, а отсюда уже непосредственно вытекла его нелицеприятная терпимость относительно чужих мнений.
В детстве, лет до десяти, до одиннадцати, Лева был очень бойкий мальчик. Отцу приходилось следить за ним тогда, как говорится, во все глаза. Энергия и настойчивость являлись в этот период возраста преобладающими чертами в характере ребенка; когда он задумывал что-нибудь, то уж исполнял непременно, если только не представлялось к тому каких-либо неодолимых препятствий. Так, однажды Лев захотел узнать, что происходит во внутренности живой курицы. Сперва он пристал с расспросами к отцу; не очень ясное, по-видимому, объяснение профессора не удовлетворило мальчика; ему нужно было не на словах только, а наглядно удовлетвориться в том, что он не знал. Больших нравственных усилий стоил Леве этот кровавый, отталкивающий подвиг, но ребенок все-таки совершил его без посторонней по мощи. «Хороший анатом будет», — весело рассмеялся профессор, узнав от встревоженной и отчасти негодующей жены, каким жестоким истязаниям подверглась ее любимая желтая курочка. Ванда Станиславовна узнала, впрочем, эти подробности не от прислуги, а от самого сына, наивно и с детским восторгом передавшего ей свои наблюдения после ужасной операции. Тем не менее рассказанный случай очень сильно подействовал на живое воображение мальчика: он, уже долгое время спустя, все еще не мог равнодушно видеть жареной птицы и, хотя это было его любимое блюдо, постоянно отказывался от него.
Начиная с двенадцати лет обычная бойкость Левы стала постепенно пропадать, уступая место какой-то неопределенной задумчивости. С помешательством профессора перемена эта приняла в мальчике довольно серьезные размеры и по на шутку встревожила Ванду Станиславовну. В то время ее особенно поражало иногда удивительное сходство сына с ее мужем. Действительно, Лева и прежде казался вылитым отцом в миниатюре, но теперь это сходство как будто еще усилилось одной выдающейся чертой: со времени болезни профессора его ни разу не видали улыбающимся, и в редких случаях он только нервически кривил губами; Лева тоже почти перестал улыбаться настоящей улыбкой, и такое же нервное подергивание губ замечалось у него довольно часто. «В нем только и есть моего — глаза!» — с резкой болью в сердце думала подчас Матова, украдкой наблюдая за сыном. Хотя и с большим трудом, ей удалось, однако ж, при помощи школьных товарищей Левы достичь понемногу того, что мальчик стал смотреть наконец гораздо веселее: его то и дело незаметно развлекали, стараясь не давать ему слишком сильно зарываться в книги, до которых он был страстный охотник. Благодаря всем этим усилиям, а главное — личному, горячему и разумному участию матери, Лева к концу гимназического курса развернулся хотя и в серьезного, но очень милого юношу с самыми богатыми задатками для дальнейшего развития на любом поприще.
Теперь-то именно и выпал на долю Ванды Станиславовны самый трудный вопрос: каково же должно быть это поприще? В частых задушевных беседах с сыном ей, правда, выяснилось, что он желает идти по отцовской дороге. Но у самой Матовой вовсе не лежало сердце к подобной профессии. Однако ж, как женщина развитая, она в то же время очень хорошо понимала, что задерживать такое естественное влечение было бы неразумно, да, пожалуй, и опасно. Ей, значит, оставалось только указать добросовестно сыну, какие еще могут предстоять ему другие обязанности в жизни, взвесить, сообща с ним, их нравственные выгоды и невыгоды для него, а во всем остальном положиться уже исключительно на молодые силы формирующегося человека. Ванда Станиславовна так именно и поступила. Месяца через два после кончины мужа, которая как раз совпала с окончанием Левою гимназического курса, Матова уехала в Петербург и там, на свой счет, определила сына в медицинскую академию. Пять лет, проведенные им в этом заведении, были до сих пор лучшими годами в жизни Льва Николаевича. С каким наслаждением возвращался он, бывало, с лекции домой, в скромную, уютную квартирку на Выборгской стороне, где его всегда ожидала теплая умная беседа с другом матерью либо волновал горячий спор за стаканом чаю с избранным товарищем! Да! Никогда не забудет Матов этих светлых, мирных лет: ведь они выпадают на долю только немногих счастливцев… Все это время пылкая, непосредственно воспринятая от матери юная натура Льва Николаевича находилась как бы в какой-то девственной дремоте: он не волновался, как волнуется обыкновенно молодежь при виде всякого, мало-мальски хорошенького женского личика; для Матова даже как будто и не существовало других женщин, кроме Ванды Станиславовны. Между нею и сыном установились теперь самые дружеские, самые откровенные отношения.
— Не нравится ли тебе кто-нибудь, дружок? — спрашивала она иногда, лаская его.
— Нет, милая мама, никто пока пе нравится, — был обычный ответ Матова. — Вот если б я мог встретить такую женщину, как ты, я непременно полюбил бы ее от всего сердца.
И Лев Николаевич задумчиво прислонялся, бывало, головой к плечу матери, а та проводила рукой но его мягким волосам и, смеясь, говорила:
— Какой ты у меня оригинальный мальчик, Лев!
Быстро протекли для Матова эти незабвенные годы.
Окончив курс в академии со степенью лекаря, он с полгода с успехом занимался независимой практикой, посвящая ее больше беднякам и в особенности студентам. Лев Николаевич не имел печальной необходимости стеснять себя в выборе пациентов: у Ванды Станиславовны было свое хотя и небольшое, но все же независимое состояние, которое она никогда не отделяла от средств сына, да и покойный профессор, при своей чрезвычайно скромной жизни, успел кое-что скопить ему на черный день; кроме того, сама Матова постоянно и очень энергично внушала юному врачу, чтоб он отнюдь не измерял количеством приобретаемых денег той пользы, какую ему придется оказывать обществу.
Как бы то ни было, но эта самостоятельная практика не удовлетворила Матова. На первых же порах он живо почувствовал, что ему словно недостает чего-то, что специальность как будто убивает в нем человека — того полного человека, какой постоянно рисовался в грандиозных образах, созданных пылким, благородным воображением его матери. Посоветовавшись с ней откровенно на этот счет, Лев Николаевич решил, что им надо уехать за границу, где бы он мог вполне закончить свое медицинское образование; Ванда Станиславовна была того же мнения — и они с открытием навигации пустились в путь. Сперва, в течение нескольких месяцев, Матовы странствовали как бы без определенной цели, объезжая столичные города Европы и присматриваясь к тамошним порядкам. Наконец путешественники завернули в Вену. Здесь, случайно прослушав одну лекцию какого-то профессора-психиатра, имя которого гремело тогда на весь ученый мир, Лев Николаевич с жаром, свойственным его молодой натуре, весь отдался изучению этой, так мало разработанной еще науки. Со времени болезни отца внутренний мир человека, с его темными и светлыми сторонами, всегда казался Матову самой интересной, самой благородной задачей, но до сих пор он как будто обходил ее, сознавая, быть может, с одной стороны, свое бессилие, а с другой — всю ее важность. Венский профессор сумел, по-видимому, дать определенный толчок неясным порываниям формирующейся мысли Льва Николаевича. «Наконец-то я выбрался на настоящую дорогу!» — весело думал он теперь и по уши зарывался в сложные трактаты своей новой специальности. Но — увы! — прослушав добросовестно полный курс психиатрии, Матов, против ожидания, не ощутил в себе особенного довольства; напротив, он даже как будто затосковал еще сильнее, как будто еще очевиднее убедился, что ему действительно недостает чего-то. Тогда, желая хоть чем-нибудь пополнить эту, так резко ощущаемую им пустоту, Лев Николаевич горячо принялся за изучение европейской литературы; общественные вопросы сразу поглотили все его внимание. Чем дальше шел он по этому пути, чем глубже вникал он в раскрывшийся перед ним новый мир мысли, тем понятнее, осязательнее становилось для него неясное брожение современного общества — и жажда широкой, ничем не стесняемой общественной деятельности охватила Матова, как могучий поток, готовый снести его, через все препятствия, к далеко намеченной цели. «Точка опоры найдена для меня; мое недовольство собой прошло, и отныне я вполне чувствую себя гражданином мира», — писал между прочим Лев Николаевич матери, уехавшей перед тем на несколько недель в Петербург. Ванда Станиславовна, по обыкновению, отвечала сыну восторженно, горячо, но письмо ее на этот раз было все, от строки до строки, проникнуто какой-то щемящей грустью, точно любящая мать предчувствовала, что оно будет ее последней, загробной беседой с дорогим сыном.
«Ты всегда будешь стоять за наши права… за человеческие права твоей матери, не правда ли, Лев?» — так заключала она свое скорбное послание. И действительно, в тот же самый день, как Матов с тяжелой думой пробегал эти жуткие строки, телеграф неожиданно принес ему краткое известие о внезапной кончине Ванды Станиславовны от скоротечной чахотки. Известие это было настоящим ударом для молодого ученого; он просто обезумел от горя. Несколько дней Лев Николаевич чувствовал себя как-то оторванным от жизни, как бы заброшенным в какую-то неизмеримую пустыню. В самом деле, ведь мать была для него всем; в ней одной сосредоточивались все его привязанности, только с ней мог отводить он совершенно по-человечески душу. В четыре года лихорадочной заграничной жизни сердечное влечение к посторонней женщине ни разу не потревожило сосредоточенной натуры доктора; в этом отношении он был пока все тем же нетронутым юношей, каким его знали еще в академии. Правда, однажды, в первые месяцы путешествия, проездом через Цюрих Льва Николаевича неотразимо приковали к себе на минуту темно-карие глаза какой-то скромно одетой довушки, переходившей через улицу от здания университета; но это было просто какое-то мимолетное, почти бессознательное впечатление. Припомнив его почему-то именно теперь, в дни горя, Матов как будто почувствовал себя еще вдвое несчастнее, еще сиротливее. В эти безрассветные дни улыбка понемногу опять исчезла у него с лица или, вернее, приняла ту неуловимую форму, о которой мы заявили в самом начало нашего рассказа.
С тех пор дальнейшее пребывание в Вено стало невыносимым для молодого ученого. Здесь все так живо напоминало ему мать; даже от стен квартиры как будто веяло еще не остывшим дыханием Ванды Станиславовны. Лев Николаевич поспешил в Петербург. Немедленно по приезде туда молодой человек, чтобы скорее забыться, лихорадочно принялся за диссертацию для получения степени доктора медицины, выдержал в академии установленный экзамен и с честью был удостоен докторского диплома. Матову даже предложили остаться в качестве адъюнкта при тамошнем профессоре душевных болезней; но, не отказываясь прямо от этого предложения, Лев Николаевич с благодарностью отклонил его на неопределенный срок под предлогом необходимого отдыха. В сущности же, доктору просто хотелось уехать на время куда-нибудь в глушь, где его не могли так сильно осаждать гнетущие воспоминания о дорогой покойнице; да наконец Матов и сам еще но мог пока определить хорошенько, за что он примется, когда утихнет его душевная боль. Мы уже знаем, какую сторону избрал Лев Николаевич для своей поездки.
С князем Львовым-Островским доктор познакомился случайно, на обеде в одном семейном доме; как людей, встречающихся в первый раз, хозяева, разумеется, поспешили отрекомендовать их друг другу. Молодой гвардеец, узнав, что его новый знакомый психиатр, стал относиться к Матову с какой-то особенно предупредительной, даже заискивающей внимательностью. Им пришлось уходить с обеда в одно время. Дорогой, заговорив с светской находчивостью о специальности своего спутника, Львов-Островский предложил ему зайти в ресторан Вольфа — распить вместе бутылку вина. Лев Николаевич сперва было отказался, но, уступая требованиям вежливости, принужден был согласиться наконец на усиленную просьбу князя. Известный рассказ последнего о тетушке произвел почему-то на доктора не совсем обыкновенное впечатление; по крайней мере, этот рассказ заинтересовал его гораздо сильнее, чем мог предполагать сам Львов-Островский. Очень может быть, что подобному впечатлению значительно способствовали та фальшь и натянутость, какие пробивались почти в каждом слове князя, а может быть, и что-нибудь другое. Во всяком случае, хотя личность Белозеровой и была выведена в рассказе гвардейца в каком-то беспорядочном виде, она тем не менее пробудила в Матове какое-то неопределенно упрямое желание исследовать ее поближе — благо, сам собой представлялся, таким образом, случай развлечься дорогой.
Убаюканный монотонным позвякиванием колокольчиков, Лев Николаевич проспал довольно долго. Когда он очнулся, пурпуровые лучи заходящего солнца так и ударили ему прямо в глаза.
— А что, далеко еще до станции? — спросил он у ямщика, устало потягиваясь в тарантасе и не замечая, что впереди дороги, на небольшом возвышении, показались какие-то чистенькие избы.
— Да вон уже видать ее, Завидовку-то, — головой указал на них ямщик, — и с полверсты теперя не будет.
— Поезжай, приятель, поскорее: ужасно наскучило сидеть, — попросил Матов.
Ямщик молодцевато прибрал вожжи, и тройка, быстро миновав небольшое расстояние, отделявшее ее от соседнего пригорка, осторожно переехала какой-то узенький мостик и понеслась во весь дух по отлогому подъему села, встреченная дружным лаем косматых деревенских собак, так и кидавшихся под ноги лошадям.
Лев Николаевич сел прямее и зорко оглядывался по сторонам, испытывая на этот раз какое-то странное, почти ребяческое любопытство…
По мере того как тарантас подвигался вперед, искусно изворачиваясь в узеньких переулках, между плетеными заборчиками дворов и огородов, Матову все сильнее и сильнее бросалась в глаза проявлявшаяся здесь во всем какая-то необыкновенная опрятность или, пожалуй, зажиточность. По ту сторону Урала доктор не встречал ничего подобного, по крайней мере в таком дружном скоплении на одном месте. Жилье было раскинуто по пригорку довольно широко и живописно, окаймляясь в конце деревни темно-зеленой опушкой хвойного леса. Навстречу тройке то и дело попадались молодцеватого вида крестьяне, прилично одетые. Поравнявшись с нею, они слегка, но радушно приподнимали шапки, очевидно, лишь из побуждения простой патриархальной вежливости, а не ради того, что заподозревали в проезжем чиновное лицо, тем более, что на клеенчатой фуражке доктора не было кокарды. Еще больше попадалось женщин. Часто весьма красивые, почти все одетые, несмотря на будни, с деревенским щегольством, они тоже приветливо кивали головой Матову. Некоторые из них, помоложе, кокетливо приостановившись на минуту, с любопытством провожали глазами тройку. Здоровый, несколько смуглый цвет женских лиц ярко изобличал в них преобладание сибирского типа. Чем дальше следовал тарантас, тем чаще плетеные заборчики стали уступать место настоящим тесовым заборам; начали появляться уже дома городской постройки, в два этажа, непременно с балкончиком наверху, а внизу изредка встречались скромные приюты сельской торговли; промелькнул наконец и веселенький деревенский трактир с какой-то замысловатой аллегорией, неумело намалеванной на покосившейся вывеске.
— Здесь, в селе, должен быть помещичий дом, где же? Его не видно… — обратился Лев Николаевич к ямщику, отрываясь наконец от созерцания этих незатейливых предметов.
— Есть; он вон там, правее будет, у самой речки: вишь, вон где роща-то? Это господский сад, значит, пойдет, а за ним и дом стоит, из-за саду-то его тепериче не видать, — обстоятельно пояснил ямщик. — Так как же тебя везти-то? У Балашева, что ли, пристанете? — спросил он через минуту.
— У него, у него, — поспешил сказать Матов.
Тройка круто повернула налево, в какой-то сравнительно очень широкий проулок, и подъехала к длинному двухэтажному деревянному дому без всякой вывески. На верхней ступеньке довольно крутого крыльца, которое вело прямо с улицы во второй этаж этого строения, стоял в розовой ситцевой рубахе атлетически сложенный, высокого роста старик с гладко расчесанной седой бородой, достигавшей у него почти до пояса. Заслонясь левой ладонью от косвенных лучей заходящего солнца, незнакомец с удивлением смотрел на подъехавшую тройку, пока ее возница проворно слезал с козел.
— Вот гостя тебе привез — постояльца, Микита Петрович, — с поклоном обратился к нему ямщик, очевидно, как к хозяину дома. — Примать?
— Мы гостям завсегда рады, на том, значит, стоим; только вы, к примеру, из каких будете? — степенно осведомился старик у Матова, спускаясь к нему с крыльца и медленно разглаживая правой рукой бороду.
— Здравствуйте, хозяин! Я доктор, — пояснил Лев Николаевич, вылезая из тарантаса. — Мне хотелось бы остановиться здесь на несколько дней, отдохнуть с дороги, так нельзя ли у вас?
Никита Петрович минуту затруднительно помолчал.
— Можно-то оно, пошто не можно, да только мы незнакомых не больно-то любим примать: всякого ведь тут народу довольно ездит… тоже и чиновники, тепериче… — сказал он, несколько замявшись и проницательно оглядывая с ног до головы скромную и вместо изящную фигуру приезжего. — Нам главное, по каким вы таким делам сюда пожаловали?
— Да я просто частный доктор и еду по собственной надобности, — объяснил Матов.
— Так-с… — проговорил Балашов, очевидно, все еще затрудняясь. — А долгонько у нас простоять-то думаете? — спросил он, опять помолчав немного.
— Да несколько дней, не больше, — конфузясь, сказал Лев Николаевич, как видно, не приготовленный к такому подробному допросу.
— Так-с, так-с… — снова протянул Никита Петрович, не зная, по-видимому, и теперь, как ему поступить. — Да делать-то уж, видно, нечего, надо будет принять, коли сюда завез; а только мы, признаться сказать, не больно охочи до всяких-то приезжающих… Ну, кум! Вываливай, что ли, поклажу-то… — решительно обратился он вдруг к ямщику, хотя в голосе его и слышалось явное нерасположение.
Матов тоже стоял в нерешительности, остаться ли ему здесь или поехать искать пристанища в другом месте.
— Да, вот что, хозяин, — надумался он сказать наконец, — но русской пословице, насильно ведь милым не будешь, так уж я лучше проеду куда-нибудь дальше.
Спокойный тон Льва Николаевича заметно сконфузил, в свою очередь, старика.
— Ничего, ничего… пошто и у нас не погостить! Может, ты и хороший человек, кто тебя знает; может, ужо и слюбимся как-нибудь, — поспешил он заключить еще решительнее, но на этот раз уже в самом примирительном тоне. — Пожалуйте-ка в горницу!
Матов охотно последовал за ним на крыльцо, сказав, между прочим, ямщику, чтоб тот вносил вещи.
— Опять тепериче и то надо по правде сказать: господа — народ, не приобвыкший к нашим мужицким порядкам: другой раз и хошь угодить на него, да не потрафишь. Купцы, дак те тепериче не в примере обиходнее… — лукаво заметил хозяин, как бы в свое оправдание.
— Не беспокойтесь, я не взыскателен, — сказал доктор.
— Известно, и у нас хорошие люди стаивали на фатере, да все оно как будто опаску имеешь; тоже и насчет кушанья, тепериче, хлопотно с господами… — продолжал Никита Петрович, видимо стараясь уже вперед выгородить себя на всякий случай.
— И и этом будьте совершенно спокойны, что дадите, то я и буду есть, — окончательно задобрил его Лев Николаевич.
Они вошли между тем в просторные сени, разделявшие весь дом на две отдельные половины.
— Тут вот я сам живу, а тебя вот здеся помещу, — объяснял Балашов, указывая одной рукой налево, а другой направо. — Черный народ когда бывает, так тот у меня больше внизу стоит, беспокойства, значит, вам большого не будет. Семейка моя тоже не больно-то велика: одна дочь тепериче да работник с работницей — и все тут.
Хозяин отворил дверь в правую половину и ввел туда приезжего. Здесь, кроме маленькой передней с полатями, оказались еще две довольно просторные, светлые комнатки, убранные, согласно деревенским обычаям, весьма недурно.
— Вот уж так все эвти три горенки вы и займите, — предложил Балашев, остановившись посредине второй комнаты и заложив за спину руки.
— А что вы с меня возьмете за это, хозяин? — спросил Матов.
— Да што с тебя взять-то?.. Шесть гривен в сутки с едой положишь? Известно — не травой станем питаться, — любезно сострил Никита Петрович.
Лев Николаевич остался совершенно доволен таким условием; он только выговорил при этом, чтоб ему подавали два раза в день, утром и вечером, самовар, если последний имеется в доме, как неосторожно выразился доктор.
— Господи, твоя милость! — воскликнул хозяин, обидчиво всплеснув руками. — Чтобы этого добра да в доме не было: не токмо что один, а и все три найдутся; хошь шесть раз в день, дак и то можно поставить — не отнимутся руки-то.
Рассчитавшись с ямщиком, который тем временем успел уже внести в комнаты пожитки приезжего, Матов наскоро разобрал их, переменил дорожное белье и, вообще приодевшись по-столичному, отправился на хозяйскую половину, чтоб спросить себе умыться и сказать, что он уходит из дому. Лев Николаевич встретил Балашева в сенях.
— Вон как скорехонько собрался! А я хотел тебя ужо чайком угостить. Мои-то севодне все разбрелись: с утра самого по черемуху ушли да, вишь, и по сю пору нет, — объявил Никита Петрович, возясь около самовара.
— Нет, хозяин, не беспокойтесь теперь напрасно, а я лучше вечерком напьюсь чаю. Мне хочется пока, засветло, погулять немного, кости размять: устал целый день в экипаже сидеть, — пояснил Лев Николаевич. — Вот умыться я попрошу.
Балашев увел доктора на свою половину.
— Вот тут помойтесь, — указал он ему на рукомойник. — Да тебе и мыться-то не к чему: ты и так беленький. Эки эвти девки подолошлепы, право! Только пусти их с глаз, до ночи рады прошляться… — ворчал между тем Никита Петрович, отыскивая в сундуке чистое полотенце.
Матов наконец умылся и собирался уйти.
— Погуляйте, погуляйте, поглядите на наше село: тоже супротив него тепериче другое такое еще поискать да и поискать, — с некоторой гордостью напутствовал его хозяин.
— Мне бы хотелось также и на барский дом взглянуть, да не знаю, как к нему ближе пройти? — сказал вопросительно доктор, уже взявший было за скобку двери.
Балашев подробно растолковал ему кратчайший путь в ту сторону и потом прибавил:
— Недалече будет. Там у нее сад преотменный; только тебя туды, уж извини, не пустят: окромя здешних баб да заводских ребятишек, посторонних туды никого не пущают — то есть наши мужики не ходят.
— Отчего?
— Помещицей, сказывают, не велено.
У Матова при этом коротком ответе так и завертелся в голове какой-то интересный вопрос, но доктор терпеливо отложил его до более удобного времени.
— Так до свидания, хозяин! — молвил он только, отворя выходную дверь. — Да! Вот еще что, — спохватился Лев Николаевич, — вам не нужен ли мой вид?
— Пачпорт-то, што ли? На-а что мне его! Тебе ведь не подати здеся платить; а коли потребуется, дак тогды и спросим у вашей милости. Счастливо погулять! — добродушно отозвался Никита Петрович и пошел проводить своего постояльца до крыльца.
Матов молча спустился с него и вышел на улицу. Солнце уже закатилось, но вдали, на небосклоне, все еще лежала широкая розовая полоса, предвещавшая на другой день ясную погоду. Сперва, торопливо пробираясь по людным улицам села, Лев Николаевич чувствовал себя не совсем-то ловко: его то и дело смущали пристальные и, в свою очередь, несколько встревоженные взгляды встречных крестьян и крестьянок, с удивлением осматривавших с ног до головы не знакомого им нарядного барина. Но, миновав ветхую, почти полуразрушенную, деревянную церковь и взяв от нее немного влево, где начиналась ограда сельского кладбища, доктор мог гораздо спокойнее продолжать свою прогулку: здесь прохожие попадались ему только изредка, и то в одиночку; пройдя же еще с четверть версты, Матов почувствовал себя уже на полной свободе. Теперь он вышел прямо к небольшой речке, густо заросшей по берегам всевозможным кустарником и огибавшей в этом месте правильным полукругом село. Налево уже некуда было идти дальше: кладбищенская ограда доходила до самого берега, теряясь в гуще молодой зелени; направо же, между кустов малины и шиповника, прихотливо вилась узенькая тропинка, которая, по словам Балашева, и вела «прямехонько к господскому дому». По ту сторону речки, сейчас же за опушкой прибрежного кустарника, тянулся, возвышаясь неровными холмами, густо разросшийся хвойный лес. От него так и повеяло на доктора смолистым запахом ели и лиственницы. «Здесь, вероятно, будет любимое место моих прогулок», — подумал Лев Николаевич и остановился, чтоб полюбоваться несколько минут скромным, но прелестным видом этого мирного уголка. Странное, однако, чувство необъяснимой тревоги овладело Матовым, когда, пробираясь вперед вдоль указанной тропинки, он услыхал внезапно глухой, далекий выстрел. «Даже робость напала, точно к немирным черкесам приближаюсь», — мысленно сострил над самим собою доктор. Но от этой забавной остроты отнюдь не прошла его тревога; напротив, она еще усилилась, когда минуты через три выстрел повторился, хотя и слабее прежнего. «Пожалуй, что князь и прав», — снова подумал Лев Николаевич на этот раз вслух и пошел почему-то тише. Между тем обширная группа деревьев, названная Матову ямщиком при въезде в Завидово «рощей», постепенно утрачивала неопределенный характер сплошной зелени, резко обозначая теперь отдельные породы леса. Береговой кустарник тоже редел все больше и больше, и наконец доктор незаметно поравнялся с массивным, заостренным кверху частоколом, живо напоминавшим ограду старинного острога. Впрочем, на этот раз она просто служила охраной «господского дома». «Однако здесь укрепились не на шутку», — улыбнулся Лев Николаевич и не торопясь пошел дальше. Частокол тянулся довольно долго, пока не закончился столь же массивными, наглухо затворенными воротами, за которыми, впрочем, он снова продолжался, по всей вероятности, на такое же расстояние, как и до них. По ту сторону ворот на пороге небольшой, настежь открытой калитки, прислонясь к ней локтем, стояла молоденькая девушка вроде провинциальной горничной, щегольски одетая в малиновый сарафан. Она пристально смотрела куда-то вдаль, не замечая доктора.
— Дома Евгения Александровна? — заставил ее вздрогнуть неожиданный вопрос Матова.
Девушка взглянула на него так, как смотрят обыкновенно только на сумасшедших.
— Я спрашиваю: дома ли ваша барыня? — твердо повторил ей Лев Николаевич.
— Какая барыня? С ума вы, что ли, спятили? — переспросила она наконец, сильно нахмурясь. — Никакой такой здесь нету.
— Ну, барышня, — поправился доктор.
— Сказано вам: «нет», — так и проваливайте с богом!
И девушка, сердито захлопнув калитку, скрылась за ней безвозвратно.
Лев Николаевич остался в полнейшем недоумении. «Да полно, не ошибся ли я? Здесь ли это?.. Если здесь, то где же в таком случае самая крепость-то?» — подумал он, растерянно осматриваясь по сторонам, и вдруг нечаянно взглянул на заостренные макушки частокола. Только теперь, подняв кверху глаза, Матов заметил за этим частоколом в порядочном отдалении от него верхний этаж большого каменного дома оригинальной постройки, с широким балконом, который, как показалось доктору, весь был уставлен тропическими растениями. Большие готические окна, раскрытые в сад, но непроницаемо закрытые изнутри зелеными решетчатыми жалюзи, только на минуту приковали к себе внимание Матова. Он тотчас же перенес его на две исполинские фигуры, поддерживавшие снизу тяжелый балкон: как-то таинственно смотрели эти великаны своими тусклыми глазами на незнакомого пришельца, раздражая еще больше его и без того уже до крайности возбужденное любопытство. Совершенно горизонтальная крыша дома ограждена была по бокам деревянными перилами, на манер террасы, посреди которой возвышалась круглая высокая мачта для флага, который теперь, очевидно, был уже спущен. Ничего больше не мог усмотреть пока Лев Николаевич: густые деревья, тянувшиеся вплоть до самого частокола и открывавшие только главный фасад дома, непроглядно закрывали собой все остальное. Матов все-таки упрямо пошел дальше. Здесь уже не было прежней тропинки; она вела только до ворот, а начиная отсюда шла широкая дорога, сплошь окаймленная густо заросшим кустарником. С одной стороны дорога эта продолжала собой прежнюю тропинку, идя вдоль частокола к селу, с другой — она крутым спуском повернула вдруг к самой речке, через которую в этом месте перекинут был широкий деревянный мост. Вода почти отвесной стеной падала из-под него налево, оглушительно шумя, пенясь и далеко разбрасывая брызги; а справа к нему прилегала обширная плотина соседней мельницы. Вид с моста был очень живописен, и Лев Николаевич, залюбовавшись им, совершенно не заметил, как очутился на том берегу. Холмистая местность хотя и продолжала тянуться и здесь, но леса постепенно редели и наконец незаметно перешли в широко раскинутые по отлогостям пашни, с торчавшими на них повсюду золотистыми снопами только что сжатого хлеба; в двух-трех местах запоздалые группы крестьянок и теперь еще действовали серпом.
Одна из этих групп особенно бросилась в глаза Матову, и они, точно прикованные, остановились на высокой, стройной фигуре, стоявшей несколько поодаль от других и своим черным костюмом резко выделявшейся из небольшой кучки пестро одетых крестьянок. Фигура эта, очевидно, принадлежала особе женского пола. Длинное платье, вроде амазонки, только без шлейфа, красиво обрисовывало ее молодые, безукоризненно правильно очерченные формы. Незнакомка стояла к Льву Николаевичу боком, опираясь ладонями обеих рук на дуло щегольского карабина и повернув голову совершенно в противоположную от доктора сторону, так что он никак не мог рассмотреть лица этой особы; нетрудно было, впрочем, угадать в ней таинственную хозяйку Завидова. Матов с минуту колебался в нерешительности, следует ли ему идти дальше, как вдруг он увидел бежавшую к нему прыжками огромную черную ньюфаундлендскую собаку, которая, стремительно наскочив на доктора передними лапами, едва было не сшибла его с ног; она, однако же, тотчас же пустилась обратно с густым, внушительным лаем. Лев Николаевич, в свою очередь, благоразумно поспешил отступить, растерявшись не на шутку, особливо в первую минуту. Он пошел назад прежней дорогой и только теперь заметил, что так называемый сад, окружающий «господский дом», представляет собою по величине едва ли не целый обширный парк; уже значительно стемнело, когда доктор успел обогнуть его и дойти до постоялого двора.
— Ладно ли погуляли? — с приветливой улыбкой встретил Матова на крыльце хозяин.
— Чудесно; только меня на мосту какая-то собака напугала: так и бросилась ко мне с лапами на плечи, — сказал Лев Николаевич, переступая порог сеней.
— А эвто, должно быть, Евгеньи Александровны, помещицы здешней. Черная?
— Да, черная.
— Ну, ее, значит. Сичас тебе и самоварчик будет готов, — заметил Никита Петрович, отворяя доктору дверь в отведенную его половину, — ужо вот я только наперед свечу подам.
Старик торопливо ушел к себе и тотчас же вернулся с зажженной сальной свечкой, вставленной в отлично вычищенный медный подсвечник. При ее свете Матову прежде всего бросилось в глаза, что теперь его комнаты были прибраны еще лучше, а в углу последней из них он увидел опрятно постланную большую кровать, с периной и подушками, едва не достигавшими до самого потолка. Лев Николаевич посмотрел на них с каким-то комическим ужасом.
— Это вы меня здесь хотите положить, хозяин? — спросил он у Валашева, указывая ему глазами на кровать.
— А што думаете? Не бойся: мягко тебе тут будет, — успокоил Никита Петрович Матова, не поняв его забавного испуга.
— Знаю, что мягко, хозяин, да только я не люблю так спать; вот если бы вы свежей соломы принесли, чудесно бы вышло, — пояснил доктор.
— Што ж! Можно тепериче и эдак сделать; да ты лучше не брезгуй нашей постелью-то: на ней, к примеру, и не валялся еще никто, дочке в приданое излажена.
Балашев как будто обиделся.
— Я и не брезгую, но жарко так спать будет, — возразил доктор.
— Говорится: пар костей не ломит. Ну да ладно; ужо вот дочка перестелет вам как надо, только с самоваром да с чашками управится. Де она у меня там, востроглазая, застряла? — проговорил Никита Петрович и поспешил выйти.
Минут через пять к Матову вошла с чайным прибором на подносе молоденькая девушка лет двадцати, одетая в розовый ситцевый сарафан. Она была такой поразительной красоты, какую можно встретить между простонародьем разве только как весьма редкое исключение. Шелковистые светло-русые волосы, с густой, гораздо ниже пояса, распущенной косой, совершенно бирюзового цвета глаза, немного смуглые румяные щеки и пышные пунцовые губы — все как-то удивительно гармонировало между собой в этой красивой девушке; даже некоторая деревенская угловатость манер нисколько не отнимала прелести у ее роскошно развившихся форм, придавая, напротив, всем их движениям какую-то своеобразную, чарующую грацию. На лице красавицы то и дело мелькала заразительно-лукавая усмешка.
— Здравствуй-ко! — поздоровалась она с доктором, оригинально кивнув ему головой вместо поклона и ставя на стол поднос.
— Здравствуйте! — не вдруг сказал Матов, очевидно, залюбовавшийся ее пленительным взглядом. — Вы не дочь ли здешнего хозяина?
— Дочка.
Она зарумянилась вся как маков цвет.
— А зовут вас? — полюбопытствовал Лев Николаевич.
— По имени-то как зовут?
— Да.
— Авдотьей.
— Ну, так вот познакомимтесь же, Авдотья Никитьевна, — радушно молвил доктор, подавая ей руку, — нам ведь теперь частенько придется встречаться. Прошу любить и жаловать.
Девушка покраснела еще больше, но глаза ее смотрели бойко и без смущения, когда она, не взяв протянутой ей руки и торопливо уходя, насмешливо проговорила:
— Ужо вот дай управиться…
Матов проводил ее глазами до двери. «Какая королева мне прислуживает!» — невольно подумал он, когда через минуту она вернулась с тяжелым самоваром в руках, вся раскрасневшаяся от напряжения.
— Вы, кажется, за ягодами ходили сегодня, Авдотья Никитьевна? — обратился к ней Лев Николаевич.
— Ходила, да мало набрали: Евгенья Александровна помешала.
— Как же так она вам помешала?
Доктор совсем было насторожил уши.
— Да ну тя с разговорами-то! — круто обрезала она его вдруг. — Тятенька вон соломы велел еще сюды принести. Тут-то чего не спишь?
Девушка указала на постель.
— Жарко будет, — отозвался Матов.
— Вишь ты какой прохладный! — улыбнулась она не без насмешки и опять торопливо вышла.
Лев Николаевич принялся хозяйничать около стола, нетерпеливо поджидая ее возвращения; но ожидания доктора не оправдались: перестилать постель явилась толстая, неуклюжая работница, представлявшая совершенный контраст с хозяйской дочерью, которая почему-то не соблаговолила больше показаться в этот вечер приезжему. Дождавшись окончательно переустройства своего ложа, Матов раскупорил привезенную с собой бутылку рома и через работницу пригласил к себе хозяина на чашку чаю.
— Признаться, мы уже спать хотели укладываться, — сказал Никита Петрович, помещаясь за самоваром, напротив доктора. — А знатный у тебя ромец! — похвалил он через минуту, с видимым удовольствием отведывая горячий пунш из предложенного ему стакана. — Видать, што с собой привез.
— Да здесь, я думаю, и совсем не достанешь, — заметил Лев Николаевич.
— Достать-то оно пошто не достать, достать можно; да только здешний-то супротив твоего не выгорит. А што, ежели я, к примеру, вашу милость спрошу: он тепериче, надо быть, от простуды пользителен, эвтот самый ром?
— Да, согревает хорошо.
— Зимой эвто прошедшей я в наледь попал, а Петр Лаврентьевич, дай ему бог здоровья, мне и присоветовал: рому, говорит, напейся горячего, дак как рукой сняло!
— Кто же это Петр Лаврентьевич?
— Да управляющий здешнего заводу, Терентьев по фамилии-то он показывается; уж такой до нашего брата душа-человек, што не знаю, как тебе и сказать.
«А ведь я где-то уже слышал это имя… только когда же, в самом деле?» — подумал Матов, усиленно напрягая память, и ему вдруг пришло в голову то место рассказа князя, где последний упоминал между прочим о сомнительном ливрейном лакее, сопровождавшем за границу его загадочную тетушку. «Да, без сомнения, это должно быть одно и то же лицо, и мне, как теперь оказывается, пожалуй, действительно придется распутывать здесь некий романтический узел», — опять подумал Лев Николаевич, чрезвычайно заинтересованный настоящим открытием.
— Хороший, вы говорите, человек этот Терентьев? — громко переспросил он хозяина. — И давно управляет заводом?
— Да как вам сказать, не соврать? Надо быть, больше году: с год-то уже тепериче прошло, как я здеся, а он до меня еще был.
— Вы сами-то разве не здешний, хозяин?
— Нет; мы издалече — сибирские.
Несмотря на пунш, разговор, однако же, как-то не клеился между ними, и Никита Петрович, видимо, поддерживал его из одной учтивости, осторожно и сосредоточенно глотая ароматный напиток. Всматриваясь в энергическое лицо своего собеседника, доктор заметил теперь, что оно в некоторых подробностях поразительно напоминало хозяйскую дочь: те же бирюзового цвета глаза, только немного потускневшие, та же лукавая улыбка, только значительно смягченная добродушным выражением губ; в очертаниях выпуклого лба и красивого носа, с небольшой горбинкой посредине, сходство это было еще разительнее. Матову ужасно хотелось развязать язык старику; он усердно подливал ему ром и наконец, после четвертого стакана, прямо спросил:
— А здешняя помещица, должно быть, большая нелюдимка?
— Как тебе сказать? Насчет мужского пола она, точно, что горда маленечко… ну, а насчет баб тепериче — ничего, обходительна.
Ответ был, заметно, крайне сдержанный.
— Вот и ваша дочь мне рассказывала, что Евгения Александровна помешала им сегодня ягоды собирать… — вкрадчиво заметил доктор.
— Да балует она: не любит, коли девки ягоды берут, рассыпает у них.
— Что же ей, жаль ягод, что ли?
— Пустое эвто дело, говорит: труда с ним много, а толку от него мало, — уклончиво пояснил хозяин. — А только ее девушки любят, — прибавил он, помолчав.
— Стало быть, заслуживает того, если любят… — сказал как-то неопределенно Матов.
— Должно быть, што так, — еще неопределеннее подтвердил Балашев.
Очевидно было, что ром не особенно действовал на его скрытную, чисто сибирскую натуру; напротив, с новым стаканом старик становился как будто сдержаннее. Это еще больше подстрекало любопытство Льва Николаевича.
— Давно она здесь живет? — снова спросил ои, немного помолчав.
— Вы эвто про кого же спрашиваете? — видимо, схитрил хозяин.
— Да вот все вашей помещицей интересуюсь.
— Сказывали как-то про нее тутошние-то, што, мол, одновременно с Петром Лаврентьевичем прибыла сюды, да я, признаться, хорошенько-то и не полюбопытствовал; все года с полтора, надо быть, есть. Да оне не знакомы ли тебе, Евгения-то Лександровна?
Предлагая последний вопрос, Никита Петрович как-то уж очень подозрительно посмотрел на Матова.
— Нет, я совсем ее не знаю, так спросил: вот разве, может быть, здесь придется познакомиться; не всю же неделю сидеть дома да гулять, захочется и в обществе развлечься… — пояснил доктор.
— Вестимо, што так: только ты как же думаешь тепериче попасть-то к ней? — несколько насмешливо осведомился у него Балашев.
— Пойду просто и познакомлюсь: доктора везде примут, он всегда пригодится, — с неуловимой улыбкой ответил Лев Николаевич и хотел было подбавить рому в стакан собеседнику.
Никита Петрович нахмурился и накрыл стакан ладонью.
— Будет, побаловался… Што же такое, што дохтур?! — порывисто заговорил он, все больше и больше горячась теперь. — И дохтур здесь ни при чем. Уж истинно я вам скажу: и не думайте вы лучше об эвтом: на порог она тебя к себе не пустит, вот што! Тут у ней свой дохтур есть — из немцев, дак и тот глаз к ней без просу показать не смет, а не токмо што проезжающий какой… Штоб на свой стыд идти… да сохрани тебя господи! Эдак вы и меня на всю деревню осрамите под старость-то: вот, скажут, какого человека Балашев у себя примат, что насильно в чужой дом лезет…
— С чего же вы взяли, хозяин, что я… — стал было оправдываться Матов, заметно обрадовавшийся сперва неожиданной горячности собеседника, но теперь ясно уразумевший, что, на первый раз, зашел слишком далеко в своей откровенности.
— С того… — не дал ему договорить Балашев, — вон уж от нее следом за тобой и то прибегали узнавать: какой, мол, такой проезжающий у меня остановился и Евгенью Лександровну у ихних ворот спрашивал? Нет, уж ты, милый человек, коли хошь у нас жить, так живи смирно, а не то лучше поезжай с богом дальше! — заключил Никита Петрович, тревожно поднявшись с места и направляясь к выходной двери.
— Постойте, хозяин, вы, по крайней мере, скажите мне, почему… — еще раз попытался заговорить доктор.
— Што тут много сказывать-то! — снова перебил его Балашев. — Потому: тебе с дороги спать надо, а мне тоже завтра чом свет вставать — вот вам и сказ весь! Затем спокойно опочивать! Прощения просим!
И Никита Петрович, даже не оглянувшись пи разу на порядком озадаченного этой выходкой жильца, медленно удалился на свою половину…
То ли от непривычки к новому месту, то ли от впечатления, навеянного последней сценой, Матов очень дурно провел свою первую ночь в Завидове. Несмотря на сильное утомление сперва с дороги, а потом от продолжительной вечерней прогулки, он долго проворочался с боку на бок и заснул перед самым рассветом. Тем не менее яркие лучи солнечного утра, приветливо заглядывавшие во все наружные окна постоялого двора Балашева, застали доктора уже с открытыми глазами. «Ужасную, однако, глупость забрал я себе в голову!» — было первой его Мыслью, как только он проснулся. Но привольно разливавший вокруг него свет тотчас же значительно смягчил ее. «Да почему бы, впрочем, и не подурачиться лишний раз на своем веку?» — подумал теперь Лев Николаевич, бодро соскакивая со своей соломенной постели и наскоро принимаясь одеваться. «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, — сообразил он между тем, подтрунив над самим собой: — Я именно в таком безобидном положении и нахожусь, ну, и тем лучше, значит, как только отдохнешь да попрыгаешь немного молодым козленком, так и за дело потом гораздо веселее примешься.
Вот бы, воображаю, уморительную-то мину скорчили мои добродушные товарищи (не разб.), если б проведали, какими научными исследованиями займется здесь их ученый собрат, будущий профессор психиатрии! Но они, впрочем, и (не разб.), чтобы ставить всякое лыко в строку и не видать ничего дальше собственного носа…» Матов чуть ли не в первый раз после смерти матери весело рассмеялся при этой мысли и пошел на другую половину спросить себе умыться. Там он застал только хозяйскую дочь. Она стояла у окна, вся на солнце, и теперь, при этом ярком освещении, казалась еще свежее и красивее; роскошная, как и вчера, распущенная ниже пояса коса ее так и отливала золотистым блеском.
— Выспался? — лукаво смеясь, спросила красавица у доктора, как-то небрежно подавая ему умываться.
— Выспался, да не очень.
— Что же так? Нешто прозяб па соломе-то?
— Все вы мне грезились… — пошутил Матов.
Девушка окинула его с ног до головы лукавым взглядом.
— А мне черт снился, — рассмеялась она.
— Что же, страшный он? — полюбопытствовал Лев Николаевич.
— На тебя маленечко смахивает.
Авдотья Никитична неудержимо расхохоталась.
— Вы, я вижу, охотница посмеяться, — несколько смущенно заметил доктор.
— Нешто мне плакать, что ли? Тятенька, слава богу, жив, да и муж не помер.
— Разве вы замужем? — удивился он.
— Посылай сватов, дак и выйду замуж.
Она подбоченилась левой рукой и насмешливо в упор смотрела на жильца своими бирюзовыми глазами. Льву Николаевичу стало как-то неловко от этого пристального взгляда, он поспешил умыться и молча удалился к себе, позабыв даже заказать самовар. Последний, однако, вскоре был подан ему той же самой Авдотьей Никитичной. Прибрав кое-как постель, девушка искоса заглянула в нахмуренное лицо доктора:
— Ужо-ко ты на меня не серчай… — проговорила она, как виноватая, и слегка дотронулась рукой до его плеча.
Он вновь обернулся к ней и хотел что-то ответить, но увидел только край ее розового сарафана, торопливо мелькнувшего в дверях.
— Оригинальная, право! — вслух подумал Матов, поспешно принимаясь хозяйничать около самовара.
Напившись чаю, доктор переоделся и отправился гулять, захватив с собой на этот раз двуствольное ружье и некоторые необходимые принадлежности научной экскурсии. Вовсе не расположен заняться сегодня чем-нибудь серьезно, он запасся ими больше для очистки совести, «чтобы немцев заочно потешить», как мелькнуло у него в голове при выходе на улицу. Льва Николаевича, разумеется, сразу потянуло в знакомую сторону; он пошел опять по той же тропинке, как и вчера, полной грудью вдыхая в себя утреннюю свежесть.
«Нынче можно идти уже похрабрее, так как я вооружен и сам», — подумал доктор, приближаясь к господскому дому. Массивные ворота последнего оказались и на этот раз наглухо запертыми, калитка тоже была притворена, и разметчатые гардины так же непроницаемо завешивали наружные окна верхнего этажа; только на верхушке мачты слегка развевался теперь белый флаг, окаймленный с четырех сторон узенькой черной полоской. Минут пять, по крайней мере, рассматривал Матов этот флаг, как какую-нибудь диковинку; разнообразные мысли волновали его между тем, как из таинственного дома к нему не доносилось ни единого живого звука, кроме веселого чириканья птиц в саду.
Лев Николаевич задумчиво спустился к речке. Здесь он постоял сперва несколько минут на мосту, любуясь прихотливой игрой солнечных лучей в пенистых брызгах воды, чаровавшей ухо своим однообразным шумом; потом не торопясь перешел на тот берег. На раскинутых вокруг камнях торчали, как и вчера, золотистые снопы ржи, но не видно было, чтобы на них где-нибудь производилась теперь работа. Матов вспомнил, что сегодня, кажется, воскресенье, и это тотчас же подтвердилось ясно донесшимся до него переливчатым звоном завидовской церкви. Между тем солнце начинало уже порядочно припекать. Узенькая тропинка, извивавшаяся направо по берегу речки в тени березового перелеска, невольно манила к себе своим прохладным приютом. Доктор свернул на эту тропинку и безостановочно шел по ней до того места, где она незаметно поднялась на крутой береговой выступ, с которого открывался превосходный вид на все Завидово и особенно на противоположную мельницу. Притиснутая здесь уже густым березовым лесом к самой окраине отвесного берега тропинка начинала отсюда понемногу спускаться, но вскоре, описав правильную вогнутую линию, взбегала на новую кручу и окончательно исчезала из глаз, повернув вместе с речкой почти под прямым углом налево. Лев Николаевич расположился под тенью березы на мшистом камне первой кручи, который как будто нарочно был перенесен сюда для более удобного созерцания прелестной панорамы. Матов зарядил ружье и, желая испытать свою меткость, сидя выстрелил в пролетавшую мимо ворону. Он, однако ж, дал промах и с некоторой досадой следил теперь, как дым от его выстрела синеватым облачком сползал к речке. Но не прошло и минуты, как раздавшийся издали внушительный лай, весьма знакомый, похожий на вчерашний, заставил Льва Николаевича быстро вскочить с места, и почти в тот же момент он увидел несшегося на него со всех ног уже знакомого ему черного ньюфаундленда. Доктор инстинктивно бросился к краю обрыва и едва не упал вниз, судорожно ухватившись рукой за какой-то колючий куст.
— Норма! Назад, — послышался в то же время из-за крутого поворота тропинки звонкий как серебро женский голос, и следом за ним на возвышении второй кручи обрисовалась стройная фигура в черном платье.
Собака как вкопанная остановилась перед Матовым, но не спускала с него своих выразительных глаз и все еще недружелюбно ворчала.
— Пожалуйста, не бойтесь: она не кусается, а только так, пугает, — крикнула издалека незнакомка оторопевшему доктору. — Не ушиблись ли вы? — мягко спросила она, подходя к нему через минуту.
Но он до того растерялся от этой неожиданной встречи, что решительно не нашелся привычным ответом. Да и было в самом деле от чего растеряться: Матов воочию стоял теперь лицом к лицу перед загадочной хозяйкой Завидова; мало того, по этим большим темно-карим глазам он сразу узнал в ней ту самую девушку, которую мельком встретил однажды в Цюрихе и образ которой долго еще после того, чуть ли даже не до сегодня, тревожил доктора в его дорожных грезах. У нее действительно было одно из тех выразительных лиц, какие обыкновенно, встретившись хоть раз, не забываются потом всю жизнь. Бледное и замечательно страдальческое, резко выделявшееся от низко и гладко причесанных на уши черных как смоль волос, оно все дышало каким-то внутренним воодушевлением. Смотря на это лицо, невольно приходило в голову, что не скоро сломить ту энергию, какая запечатлелась на нем. Все-таки самым лучшим украшением его были, бесспорно, глаза: они либо отливали бархатом и смотрели на вас не то с глубокой грустью, не то с мучительной укоризной, либо сверкали холодной сталью, ввиваясь как нож в лицо собеседника; иногда — только изредка, впрочем, — в них действительно появлялось как будто безумное выражение, но и оно влекло к себе неотразимо. Лев Николаевич не вдруг мог оторваться от пары этих чудных чарующих глаз и только тогда опустил ресницы, когда девушка словно обожгла его своим мученическим взглядом.
— Не ушиблись ли вы? — повторила она, и голос ее прозвучал на этот раз далеко уже но так мягко, как прежде.
Матов опомнился, наконец.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, я отделался испугом, — сказал он, неловко освобождая свою исцарапанную правую руку от колючего куста, за который она до сих пор все еще машинально держалась. Доктор только теперь догадался снять фуражку и раскланяться с хозяйкой Завидова.
— У вас, кажется, царапина на руке… кровь, — заметила она, отходя немного в сторону, чтобы дать ему возможность выбраться на тропинку.
— Да, но это такие пустяки, о которых не стоит и говорить, впрочем… они чрезвычайно приятны для меня, так как доставляют мне случай…
— Извините меня и мою собаку, — холодно прервала девушка доктора и, отдав ему легкий поклон, стала торопливо сходить вниз по тропинке.
Лев Николаевич как будто замер на месте. С минуту он смущенно смотрел на ее черную лакированную шляпу с игриво развевавшейся позади лентой, на изящный карабин, висевший у нее за спиной на такой же лакированной перевязке, и вдруг вспомнил, что где-то оставил перед этим в испуге свое ружье. Матов тотчас же отыскал его и бессознательно кинулся в погоню за быстро удалявшейся между тем владелицей Завидова.
— Позвольте, сударыня, побеспокоить вас на минуту, — тревожно сказал он, догнав ее и вежливо приподнимая фуражку, — я имею удовольствие встретиться с Евгенией Александровной Белозеровой… если не ошибаюсь?
Девушка удивленно обернулась.
— Не знаю, может ли это доставить кому-нибудь удовольствие, но я действительно Белозерова, — спокойно проговорила она. — Что вам угодно?
— Доктор Матов, — почтительно поклонился Лев Николаевич, рекомендуясь.
Он сделал при этом легкое движение правой рукой, но Белозерова, по-видимому, и не думала протягивать ему своей.
— Что же вам угодно, Матов? — холодно повторила она только.
Доктор не сразу ответил ей, на минуту сконфузился, отчасти потерялся.
— Я проездом в Завидове, остановился здесь отдохнуть на неделю и желал бы ознакомиться с гигиеническим положением рабочих на вашем железном заводе… — понемногу оправился наконец Лев Николаевич. — Именно с этой целью я ходил вчера же, как только приехал, сделать вам визит… но…
— Обратитесь за этим к моему управляющему, — невозмутимо ответила Евгения Александровна. — Я не вмешиваюсь сама в дела завода.
— В таком случае, — сказал Матов, — позвольте мне, по крайней мере, лично засвидетельствовать вам мою благодарность, когда я осмотрю его.
— Ее так же легко может передать мне и мой управляющий, чтоб вам не трудиться самим, — заметила она не без иронии.
— Значит, вы отказываете мне в чести вашего знакомства… если только я так вас понял? — несколько настойчиво спросил доктор.
— Да, я отказываю себе в чести знакомства с вами, — проговорила она отрывисто и нетерпеливо.
— Но… скажите, почему же именно? — еще настойчивее осведомился Лев Николаевич.
— Нет никаких уважительных причин к нему, — сухо ответила Белозерова.
— Мне кажется, — возразил доктор, — нет также с вашей стороны и достаточной причины отказывать в этом невинном удовольствии дорожному человеку, который, как я в данное время, желал бы отдохнуть несколько минут в обществе другого, равного себе по образованию, по…
— Не знаю, насколько вы образованны, г. Матов, — живо перебила она его — но не сомневаюсь в вашей порядочности и потому попрошу вас или идти вперед, или дать мне дорогу: я не желаю продолжать ни к чему не ведущего разговора.
Нетерпение Евгении Александровны заметно возрастало с каждым ее словом.
— Сию минуту… — учтиво поклонился доктор. — Но прежде, чем мы расстанемся, мне хотелось бы напомнить вам об одном из ваших родственников, с которым я познакомился месяц тому назад в Петербурге. Может быть, мои сведения о нем будут небезынтересны для вас…
— У меня нет там родственников, — сказала Белозерова по-прежнему сухо.
— Я говорю о князе Петре Михайловиче Львове-Островском…
При этом имени легкое судорожное движение чуть-чуть искривило тонко очерченные губы девушки. На одно мгновение она как будто смутилась, но глаза у нее тотчас же сверкнули холодным огнем, и как-то особенно резко отозвался в ушах Матова ее решительный бесстрастный ответ:
— Подобное знакомство не делает вам чести; скажу даже больше — оно прямо указывает мне, что я хорошо поступила, не приняв бесчестия видеть вас у себя в доме.
Лев Николаевич вспыхнул как порох.
— Мне остается только пожалеть, сударыня, — сказал он, едва сдерживая овладевшее им негодование, — что на вашем месте не стоит в эту минуту мужчина…
Белозерова гордо выпрямилась, выслушав этот слишком прозрачно замаскированный вызов.
— И, однако ж, даже глупость настоящей фразы не заставит меня изменить ни моего намерения, ни моего взгляда на вашу особу! — проговорила она с затаенной горечью и медленно, почти величаво пошла вперед.
— Вы перемените его… вы должны будете переменить его! — запальчиво крикнул ей вслед Матов.
Но хозяйка Завидова даже не оглянулась на доктора.
Лев Николаевич не скоро после этого пришел в себя; он решительно не мог определить теперь, что с ним делается: его попеременно бросало то в жар, то в холод. Это было какое-то невыразимо странное состояние, в котором хаотически перемешалось несколько самых разнородных чувств, заглушая одно другое; то брало верх негодование, то вдруг оно уступило место какому-то обаятельному ощущению неясно-сладкой тревоги, а это последнее переходило, в свою очередь, либо в жгучее любопытство, либо в порыв безнадежной и беспредметной тоски.
«Так вот она какова, эта сумасшедшая-то тетушка князя!» — отчетливо промелькнуло наконец в голове доктора. Он очнулся теперь от своего мучительного забытья и медленно, будто нехотя, побрел домой, не разбирая дороги…
Балашев в новенькой рубахе из светлого ситца, запустив за пояс большие пальцы обеих рук, толковал у своего крыльца с возчиками какой-то клади, лежавшей тут же на выпряженных возах, когда Матов рассеянно подошел к постоялому двору.
— Раненько же ты сегодня поднялся! Доброго здоровья! — приветливо сказал ему хозяин. — Авдотья поросенка тебе к обеду сжарила. Едите поросят-то? Самый ососочек.
— Ем, — безучастно ответил доктор.
— Что же ты без меня на охоту-то пошел? Поди-ка, ничего не убил? А знатная, надо быть, у тебя двустволка-то; дай хоть поглядеть на нее.
Выражение лица и тон голоса, с каким произнесены были эти слова, сразу обличили в Никите Петровиче бывалого страстного охотника. Он бережно принял поданное ему Матовым ружье и тщательно, с любовью осмотрел его со всех сторон, не позабыв даже заглянуть поочередно в дула обоих стволов.
— Эх, ружьецо-то, ружьецо… важное! — со вздохом проговорил наконец Балашев, неохотно возвращая доктору его собственность.
«Разве подарить старику ружье? К чему оно мне? Да и какой я охотник! Вот даже по вороне промахнулся сегодня… Будет с меня на дорогу и одного револьвера», — как-то машинально подумал в эту минуту Лев Николаевич.
— Хотите, хозяин, я уступлю вам мое ружье? — громко обратился он к Балашеву, голубые глаза которого так и заискрились при этом почти ребяческой радостью.
— Да ведь оно, поди, каких денег-то стоит? Уж эвто выходит не по нашему, мужичьему, карману… — замялся Никита Петрович и с некоторой тоскливостью посмотрел. почесываясь, на соблазнительную двустволку.
— Я вам дарю ее на память, — ласково пояснил Матов.
Он снял с себя ружье и подал его хозяину, совершенно по-детски растерявшемуся теперь от неожиданности такого щедрого подарка.
— Только позвольте мне иногда пользоваться им у вас, пока я живу здесь, — прибавил доктор.
— Ну?.. и взаболь?! — радостно вскрикнул старик, как бы не вполне доверяя еще словам жильца.
Он, однако ж, уже любовно взвешивал тем временем ружье на ладонях своих растопыренных рук и с минуту молча, с нескрываемым восторгом посматривал то на возчиков, то па доктора.
— Ну-у!.. удружи-и-ил! Вот так уж удружи-и-ил! Не знаю, как звать-то тя по имени-отчеству? — проговорил наконец Балашев, отвешивая постояльцу низкий поклон.
Матов назвал себя.
— Вот так удружи-и-ил, Лев Миколаич! — повторил хозяин, снова кланяясь. — Ну, благодарим покорно! Никогда я вам эвтого не забуду… заслужу! Уж так заслужу тебе, што… и-и! мое почтение.
Старик осторожно переложил ружье в левую руку, а правую как-то размашисто протянул доктору.
— Вечерком зайдите ко мне, так я вам и все принадлежности к нему вручу, — равнодушно сказал Матов, очевидно, не придававший никакого значения своему нечаянному поступку.
Он, впрочем, очень охотно пожал здоровенную, мозолистую руку хозяина и молча пошел к крыльцу.
— С Микиты Петровича теперь, по-настоящему-то, надоть бы лычки, — лукаво заметил один из возчиков.
— Эвта значит: навостри в кабак копытки! Так, что ли? — добродушно рассмеялся Балашев. — Можно. Ужо вот работница управится, дак сбегает. Можно, можно, — любезно подтвердил он еще раз и чуть не с благоговением понес ружье вслед за поднимавшимся на крыльцо Матовым.
Быть может, в другое время Лев Николаевич и сам от души порадовался бы тому удовольствию, какое доставил он старику своим подарком, но теперь совсем не то занимало разгоряченную голову доктора. «Хорошо поступила, не приняв бесчестия видеть меня у себя в доме!..» — сотню раз настойчиво повторял он в уме, меряя большими шагами свою квартиру. Эта назойливая мысль не давала ему покоя; она раздражала еще больше его и без того сильно возбужденные нервы. Лев Николаевич был слишком самолюбив для того, чтоб, сославшись на (не разб.), обойти ее одним высокомерным равнодушием, слишком честен, чтоб не признать за ней известной, хотя, быть может, и самой крошечной доли справедливости. Матов почти не прикоснулся к вкусному домашнему обеду, который мог бы сделать честь такой неопытной поварихе, как Авдотья Никитична. Сколько ни упрашивала она доктора: «Побалуйся ты хоть ососочком-то», — на все ее просьбы несговорчивый жилец угрюмо твердил одно: «Право, я сыт, совсем сыт».
Заглянул было к нему и Балашов, но после двух-трех отрывистых фраз постояльца деликатно поспешил стушеваться. Солнце начинало уже играть красноватыми лучами на окнах, а Лев Николаевич все еще продолжал шагать из угла в угол, упорно обдумывая что-то. Наконец, медленно поправляя очки, он остановился перед кучкой сложенных у стены чемоданов, нетерпеливо порылся в верхнем из них, потом досадливо сбросил его на пол и порывисто достал из второго маленькую дорожную шкатулку с письменными принадлежностями. Матов до того был занят поглотившей его теперь мыслью, что, садясь писать к столу, он машинально, сам не зная зачем, зажег свечу, как будто не подозревал, что в комнате совсем светло еще. Листик почтовой бумаги заметно дрожал под всегда самоуверенной рукой доктора, пока она лихорадочно набрасывала следующие строки:
«Милостивая государыня, Евгения Александровна, при нашей неприятной встрече сегодня утром вы изволили заявить мне, что сочли бы за бесчестие видеть меня у себя в доме. Позвольте мне надеяться, по крайней мере, что вы не сочтете новым позором для себя, если я в качестве человека, не имеющего никаких причин не уважать вас, решаюсь немедленно потребовать от вас отчета в вашей дерзкой фразе, которую, в силу указанного сейчас мотива, ни в каком случае не могу оставить без разъяснения. Может быть, мне суждено получить отказ и в этом, совершенно справедливом требовании… Тогда я вынужден буду обратиться к вам уже с прямым вопросом: соответствует ли ваша смелость на словах храбрости на деле? Вы назвали глупостью мои слова, когда я выразил сожаление, что на вашем месте не было в ту минуту мужчины. Позволяю себе спросить теперь: какого же удовлетворения могу я получить от женщины за незаслуженно наложенное ею пятно на мою честь? Потрудитесь принять в соображение при этом, что я всегда считал ваш пол равноправным с моим и привык видеть в каждой женской личности тот высокий образ, какой носила и моя покойная мать. Честный ответ на честный вопрос обязателен, по-моему, для всякого сколько-нибудь уважающего себя человека, и если вам угодно будет обойти молчанием настоящее письмо, то я не поставлю в особенную честь себе, что потрудился написать его.
А пока примите, милостивая государыня, искреннее уверение в моем совершенном почтении.
Лев Матов».
Кончив писать, доктор впал в минутное забытие и, даже ни разу не пробежав вновь глазами своего оригинального наброска, стал торопливо заклеивать его в конверт петербургской работы с изящно вытиснутыми буквами на месте печати. «Кажется, уж я и сам начинаю сходить с ума на здешней заразительной почве», — подумал он только, быстро подписывая адрес.
— Любезный хозяин! — позвал наконец Лев Николаевич Балашева, слегка приотворив дверь в его половину. — На одну минутку.
Никита Петрович не замедлил явиться.
— У меня будет к вам большая просьба, хозяин, — обратился к нему Матов, смущенно повертывая в руках только что изготовленное письмо. — Не возьметесь ли вы передать вот эту записку сегодня же г-же Белозеровой?
На лице старика, в свою очередь, выразилось крайнее смущение.
— То есть эвто помещице нашей, што ли? — медленно переспросил он, почесав кончик правого уха,
— Да.
— Не могу никак я тепериче эвтого самого, не могу, хоть бы и рад угодить тебе всем сердцем, — проговорил Балашев, выступая на полшага вперед. — Эку ты мне задачу мудрену задал! — вздохнул он после минутного молчания. — Как ни верти ее — все, значит, дело дрянь выходит: перво-наперво, меня туды дальше двора и не пустят; второ, коли н проберусь как-нибудь на кухню, дак опять же; в горницу не допустят, а записочку вашу никто не посмеет к ней понести, эвто уж как пить дай. Неладное вы дело задумали… Да тебе что от нее надо-то, ты мне скажи?
— Просто пишу ей, что хочу познакомиться, — солгал Матов.
— Эка ты задача, право! — повторил Балашев, опять почесав кончик уха.
— Уж как-нибудь сослужите вы мне эту службу, хозяин, — вкрадчиво попросил доктор. — Вот мы и поквитаемся за ружье.
— Так, так… — задумался Никита Петрович.
— Так что же, хозяин? Решайтесь! — уговаривал его Лев Николаевич.
— На эдаки дела тоже решиться, дак надо сперва с подушкой ночь потолковать… Ну! Да уж нечего делать, человек-то ты будто душевный, надо как-нибудь оборудовать дело; для другого кого не достичь бы того и за тысячу рублев, а для тебя завсегда удружу. Мы вот ужо как эвто справим: Авдотью я туда пошлю — верное так дело-то у нас будет: Евгения Александровна ее любит. Э-эх! — с чувством заключил Балашев. — За что ружье… да я не знаю… да я бы, кажется, девки тебе моей не пожалел, не токмо што… Вот што!
— Постараюсь пригодиться и я вам в другой раз, — ласково заметил Матов, вставая и трепля старика по плечу. — Спасибо, хозяин!
После непродолжительных совещаний Авдотья Никитична накрылась красным платком и отправилась в путь. Доктор торжествовал теперь, уверенный, что его письмо дойдет, по крайней мере, по назначению. Тем не менее он сидел как на иголках, дожидаясь возвращения хозяйской дочери. Прошел, однако, час, а ее все но было; убежало еще полчаса — все нет. Наконец, когда на двор залегла уже темная ночь, Лев Николаевич невольно вздрогнул, услышав скрип отворяемой наружной двери и шорох торопливых шагов в сенях. Это действительно возвратилась Авдотья Никитична.
— Ну что?.. Благополучно ли сходили? — не дал ей Матов даже переступить порога.
— Кабы знала я, так ни за что бы не пошла; лучше и не посылай в другой раз, — сердито ответила девушка, запыхавшись от скорой ходьбы. — Евгения Александровна таку мне гонку за тебя дала, што я просто со стыда у ней сгорела… На вот, читай… писулька тебе, — прибавила она, неловко доставая из-за ворота рубашки запечатанную черным сургучом записку. — Все тут тебе прописано.
И Авдотья Никитична, наскоро передав доктору принесенный ею ответ, тотчас же ушла, с явным неудовольствием хлопнув за собой дверью.
Лев Николаевич мельком взглянул на адрес записки, кратко гласивший: «Г. Матову», — и с лихорадочным нетерпением распечатал ее, как будто дело шло о его жизни. Действительно, содержание этой «писульки» было не совсем обыкновенно. Хотя доктор и мог ожидать от ее автора какой-нибудь новой эксцентричной выходки, но то, что прочел теперь Лев Николаевич, поразило его самым неожиданным образом. Вот что ему писали:
«Милостивый государь, честный ответ на честный вопрос обязателен и по-моему. В силу только этого я отвечаю вам. Впрочем, ответ мой будет немногословен. Вот он: попросите вашего уполномоченного обратиться завтра за необходимыми условиями к лекарю здешней женской больницы Августу Карловичу Зауэру, которого я, со своей стороны, избираю свидетелем. Он занят все утро до четырех часов, а с этого времени будет ожидать до позднего вечера помянутого визита.
Готовая к услугам вашим Е. Белозерова.
Примите, милостивый государь, к сведению, что я стреляю мастерски».
Матов решительно не хотел верить своим глазам, пробегая этот категорический ответ, так смело набросанный мелким, но твердым, почти мужским почерком.
— И подобный ответ пишет мне женщина? Да ведь это наконец настоящее безумие!
Доктор порывисто вскочил со стула и опять зашагал по всем комнатам.
— А между тем из уважения к ней я не вправе уже отступить теперь, тем более, что сам первый затеял всю эту нелепость… Но разве я желал этого именно? Я хотел только, чтобы она заочно извинилась передо мной за свое неуместное выражение или, по крайней мере, разъяснила мне мотив его… Нет! Во всяком случае, это чушь… во всяком случае, нужно употребить все силы, чтоб предупредить несчастие… Впрочем, какое же несчастие? Разве поднимется когда-нибудь моя рука стрелять в женщину, хотя бы ее пуля и пронизала меня насквозь?.. Что за чепуха такая! Просто нужно ехать, ехать и ехать отсюда, и чем скорее, тем лучше. Наконец, у меня даже нет секунданта: где я найду его здесь? Ни души знакомой… Ну, это-то, положим, Лев Николаевич, еще недостаточная причина для отказа! — раздражительно накинулся на себя доктор, продолжая рассуждать вслух и еще порывистее шагая от угла в угол.
«Пусть же будет все так, как она хочет, но ни единой кровинки не прольется… За это я ручаюсь!» — мысленно решил, наконец, Матов, подходя к постели.
Он бросился в нее нераздетый и почти тотчас же заснул каким-то гнетущим, далеко но освежающим сном…
Пасмурное утро стояло над Завидовом, когда проснулся доктор. Солнце уже но посылало ему сегодня в окна приветливых лучей; оно как будто хотело подделаться под настроение его души, на дне которой тоже затаилось теперь какое-то непреодолимое уныние. Облокотясь левой рукой на изголовье постели, Лев Николаевич долго просидел на ней в таком положении, весь погруженный в глубокую, невеселую думу. Он не заметил, как Авдотья Никитична раза два осторожно заглянула к нему в дверь, желая, вероятно, удостовериться, проснулся ли жилец; даже звяканье чайного прибора и шипенье поставленного на стол самовара не могли сразу вывести его из этого раздумья. Матов только тогда очнулся, когда хозяйская дочь окликнула его с ласковой насмешкой:
— Пей-ка ужо чай-то. Чего нос повесил?
— Пожалуйста, попросите ко мне вашего отца, — отрывисто выразил ей свое желание доктор.
— Тятеньку позвать? — бойко переспросила она и вышла, не дожидаясь ответа.
— На что я тебе опять понадобился? Доброго утра! — сказал Балашев, входя минут через десять в комнату жильца и как-то подозрительно оглядывая его нахмуренную фигуру.
— Есть у вас своя лошадка, хозяин?
— Найдется и парочка, а што?
— Не дадите ли вы мне работника или, еще лучше, не съездите ли сами со мной на завод? Это ведь недалеко, кажется, — спросил Матов.
— Близехонько. Эвто можно. А вам на што туды понадобилось?
— Да так, от скуки хочу осмотреть завод, — сдержанно схитрил Лев Николаевич.
— Можно, можно, — подтвердил Никита Петрович. — Работник-то у меня, признаться сказать, за дровами уехал, а я тебя сам ужо свожу; да мне-то там и познакомее будет. Вот напейся чайку-то, дак и махнем, а то еще, пожалуй, бог дождичка даст: шибко заморочало чего-то.
— Будьте покойны, хозяин, за это я расплачусь особо, — пообещал Матов.
— Ла-адно. Што об этом толковать! Не семь верст киселя есть. Сичас вот запрягать пойду. До повидания ужо! — откланялся Балашев.
Спустя час времени Лев Николаевич подъезжал уже к Завидовскому железному заводу, восседая рядом с хозяином на доске, привязанной поперек обыкновенной деревенской телеги, и испытывая не совсем приятную тряску. Завод был не особенно велик, но что бросалось там в глаза, явно подтверждало, что он содержится в образцовом порядке: жилые заводские строения были расположены по берегу той же самой речки, что протекала и в Завидове, только здесь она уже принимала гораздо более широкие размеры, так как завод находился версты на полторы ниже села, а не в полуверсте от него, как ошибочно сообщил доктору князь. По левую руку от этих строений толклись различные мастерские, замыкаясь в конце поперечным рядом кирпичных построек, предназначенных для склада всевозможных материалов. Таким образом, завод представлял из себя правильный четырехугольник, образуя изнутри как бы площадь, посреди на которой возвышалось продолговатое массивное здание, вместившее главное производство. Матова удивило множество ребятишек, сновавших здесь и там, на что Балашев пояснил доктору, что все почти рабочие, в особенности женатые, живут при заводе и что только немногие из них приходят сюда на работу из села.
— Отчего же так мало видно женщин? — полюбопытствовал Лев Николаевич.
— А робять, известно: кто в поле, кто по домашнему обиходу. Ребятишек теперича до пятнадцатого году Петр Лаврентьевич к работе не допущают, штоб, значит, не надсадились; только в школу ходят, да, вишь, учитель-то у них вот уж вторую неделю как хворает, дак оне и балуют, — растолковал Никита Петрович.
В это время телега медленно проезжала мимо длинного деревянного здания новейшей постройки, обратившего на себя внимание доктора устроенными почти в каждом окне вентиляторами.
— Эвто уж как есть по твоей части: больница, значит, — снова пояснил на его вопрос хозяин. — А вон там, подальше-то, вишь, где дом-то в пять окон с зелеными ставешками? — там, стало быть, сам управляющий живет.
— Вот вы у этого дома и остановитесь, — попросил Матов.
— А вам на што?
— К управляющему хочу зайти.
— Да ты его тепериче тут не захватишь: он на заводе; туды сходи. А я ужо кума повидаю. Вон ты меня где ищи, видите? — сказал Балашев, останавливая телегу, чтоб дать слезть доктору, и указывая ему рукой на какую-то приземистую кузницу.
Лев Николаевич только что отошел несколько шагов по направлению к главному зданию завода, как вдруг его остановил раздавшийся сзади громкий голос хозяина:
— Вон он домой, Петр-то Лаврентьевич, пошел; догоняй его скорее! — кричал доктору Балашев, кивая головой на кучку рабочих, следовавших за молодым человеком в сереньком пальто и соломенной шляпе с широкими полями.
Матов поспешил в ту сторону.
— Не меня ли вам угодно? — уже с крыльца обернулся к нему молодой человек, когда один из рабочих что-то шепнул на ухо последнему.
— Я имею удовольствие говорить с г. управляющим здешнего завода?
— Именно.
— Петр Лаврентьевич Терентьев?
— Так точно.
— Доктор Матов, — с вежливым поклоном отрекомендовался Лев Николаевич.
— Очень приятно… — протянул ему руку Терентьев; потом, слегка наклонив голову, он прибавил: — К вашим услугам.
— У меня имеется покорнейшая просьба к вам… Одна из них неважна и не к спеху, а другая… я бы желал переговорить о ней с вами с глазу на глаз, — заявил доктор.
— Пожалуйте за мной, только не можете ли вы обождать хоть минут десять, пока я сочту рабочих? — спросил управляющий, вынимая из бокового кармана пальто записную книжку и следуя внутрь дома.
— Даже полчаса и больше, настолько я не спешу, — сказал, идя за ним, Матов.
— Сделайте одолжение, присядьте пока вот хоть здесь на диван, — предложил ему Терентьев, останавливаясь на маленькой, открытой в сад террасе, которая вела прямо на переднее крыльцо, откуда они вошли в нее. — Курите? Прикажете папирос?
— Благодарю вас, у меня есть с собой сигары и спички, — отозвался Лев Николаевич.
Управляющий молча поспешил на крыльцо, где рабочие, расположившись теперь уже на его ступеньках, вполголоса, но горячо спорили между собой о чем-то. Матов закурил сигару и с любопытством стал рассматривать издали плотную фигуру своего нового знакомого. Фигура эта действительно была интересна во многих отношениях, но прежде всего бросилась в глаза несомненными признаками цветущего здоровья и физической силы. Тем не менее последнее качество не настолько преобладало у Терентьева, чтобы наносить ущерб его нравственной стороне; об этом ясно свидетельствовали и добродушные глаза с замечательно умным взглядом, и приветливая, несколько сдержанная улыбка, и, вообще, все выражение открытой физиономии молодого человека. Смотря на нее и на мускулистые сильные руки, которыми он теперь энергически жестикулировал, как-то невольно приходило в голову, что руки эти легко поднимутся на защиту обиженного, но не пошевелят и пальцем, чтоб нанести кому-нибудь незаслуженную обиду. К Петру Лаврентьевичу очень шла его русая, с рыжеватым оттенком, клинообразная бородка, отпущенная по одной линии с усами, между тем как тщательно выбритые бакенбарды приятно выставляли на вид молочно-румяные щеки. По обращению Терентьева с рабочими можно было бы почти безошибочно заключить, что он или сам вышел из народа, или, по крайней мере, стоял к нему когда-нибудь в самых близких отношениях, если бы этому столь же очевидно не противоречила безупречная, вполне европейская развязность движений молодого человека. На вид ему лет тридцать или около того, но не больше.
«Ужасно он напоминает манерами американца», — подумал Матов, которому чрезвычайно удобно было наблюдать за ним со своего открытого поста.
— Чудаки вы, братцы! — доносился между тем до слуха доктора звучный баритон управляющего. — Но хотите понять собственной пользы: ведь ежели я рассчитаю вас по вашему-то, так сами же вы и потерпите убытку по рублю восьми гривен в неделю на брата. Ну-ка, Степан Гаврилович! У тебя половчее смекалка-то, раскинь ты ее хорошенько да разжуй товарищам-то, что брешут они, больше ничего. Либо столкуйтесь вы наперед промеж себя порядком да потом ужо и приходите сюда: меня вон еще гость ждет…
— Да мы те и на веру дадим, — заметил один из рабочих.
— Нет уже, брат, сам ты знаешь, до веры-то я небольшой охотник, — с улыбкой возразил ему управляющий. — Поди посчитай лучше прежде.
Заводские ребята переглянулись и, ухмыляясь, один за другим стали неохотно отступать от крыльца.
— Теперь я весь к вашим услугам, — обратился через минуту Терентьев к Матову, всходя на террасу и располагаясь против него на стуле. — Чем могу вам служить?
Доктор как будто смутился немного от этого прямого вопроса и не сразу ответил на него.
— Признаюсь… Я по правде в весьма… странном положении, — медленно проговорил он наконец, роясь в боковом кармане своего сюртука и вынимая оттуда скомканное письмо Белозеровой. — Моя просьба, вероятно, также покажется вам… очень странной, но прежде, чем высказать ее, я попросил бы вас прочесть вот эту записку…
Петр Лаврентьевич не без удивления принял письмо из рук Матова, но прочел его внимательно и совершенно спокойно, по крайней мере, доктор, пристально следивший за выражением лица управляющего, не заметил на этом лице ничего такого, что бы доказывало противное.
— Сколько я понимаю, это или вызов, или прямое согласие на него? — сказал вопросительно Терентьев, по-прежнему спокойно отрывая глаза от последней строчки письма и поднимая их на собеседника.
— Мне тоже кажется, по дело в том, что я ненадлежащим образом понят…
— Мной?
— Евгенией Александровной.
— Ах, г-жой Белозеровой! — повторил Терентьев, заметно подчеркнув последние два слова. — Чего же вы от меня желаете?
— Позвольте мне передать вам прежде всю эту нелегкую историю… — почему-то сконфузился доктор.
— Но, г. Матов, — живо перебил его управляющий, — вероятно, г-жа Белозерова не считает нелепостью того, к чему она позволила себе отнестись так серьезно, так…
— Все-таки, прежде чем делать какие бы то ни было заключения, — не дал ему договорить в свою очередь Лев Николаевич, — я попросил бы вас выслушать меня хладнокровно.
Терентьев только кивнул головой в знак согласия, но не сказал ни слова; от доктора не ускользнула, впрочем, легкая тень неудовольствия, мелькнувшая теперь на лице управляющего. Задумчиво поправив очки, Матов довольно подробно передал ему обстоятельства своей встречи с Евгенией Александровной и восстановил почти слово в слово текст известного письма к ней.
— Как видите, — сказал он, заключая этим свой рассказ, — с моей стороны не было подано никакого повода к оскорблению, если я погрешил чем-нибудь, то разве… излишней вежливостью.
— Говоря откровенно, — возразил Терентьев, — и в том, что вам угодно называть «излишней вежливостью», я усматриваю только некоторую навязчивость; что же касается вашего письма, то смысл его очевиден и, по-моему, оно понято надлежащим образом.
— Относительно письма мне не приходится спорить: я погорячился и принимаю на себя ответственность за это; но, право, если даже допустить, что я был навязчив, то все-таки поведение Евгении Александровны…
— Извините, — с прежней живостью перебил доктора управляющий, — я не вхожу в оценку ни вашего, ни ее поступка; выразив же просто свое мнение, ограничусь вопросом, чем могу служить вам?
— Согласитесь, Петр Лаврентьевич, что ведь это — пренеприятная история… — еще раз уклонился почему-то Матов от прямого объяснения.
— Так точно; но я тут при чем же? Г-жа Белозерова, конечно, вправе располагать собой, как она хочет, — последовал холодный ответ.
— Мне кажется, что при маленьком участии с вашей стороны дело это легко могло бы принять иной оборот…
— Не догадываюсь, — нетерпеливо пожал плечами Терентьев.
— Если б вы, например, приняли на себя труд убедить Евгению Александровну взять обратно ее неосторожное выражение… — тихо заметил доктор.
— Сколько я знаю г-жу Белозерову, — возразил, помолчав, управляющий, — она не из тех, которые легче убеждаются чужими доводами, нежели собственными, и с этой стороны я решительно не могу предложить вам услуг.
— В таком случае, мне остается только просить вас быть моим секундантом, — окончательно выразил Матов причину своего визита.
— Меня?! — Терентьев удивленно вскинул на него глаза. — Почему же именно меня? Мне меньше, чем кому-нибудь, позволительно принять на себя подобную роль: при тех хороших отношениях, какие существуют между мной и г-жой Белозеровой, я счел бы крайней неделикатностью встать на сторону ее противника — это раз; кроме того, извините, дуэль, по-моему, величайшая глупость, какую только придумал мир…
— Не лучшего мнения и я о ней. Но уж вы, ради бога, выручите меня, — горячо проговорил Лев Николаевич, вставая. — Мне решительно не к кому обратиться больше. Войдите только в мое положение: я здесь проездом, никого не знаю, да, наконец, я думаю, никого бы и не нашел, кроме вас.
Терентьев тоже встал и несколько раз провел у себя по лбу ладонью правой руки.
— Вы, право, ставите меня, доктор, в весьма неприятное положение, — сказал он как-то неопределенно, не то отказываясь, не то принимая предложение.
— Верю от души и хорошо понимаю деликатность вашего отказа; но я все-таки усердно повторяю вам свою просьбу… ради исключительности моего собственного положения, — пояснил Матов, порывисто пожимая ему руку.
Петр Лаврентьевич не совсем охотно принял это пожатие, опять потер себе лоб, находясь в очевидном раздумье.
— Вы ничего не будете иметь против того, если я предварительно переговорю об этом с самой г-жой Белозеровой? — спросил он наконец, как-то добродушно-выразительно останавливая свои серые глаза на собеседнике.
— Сделайте ваше одолжение.
— В таком случае, часа через два я дам вам положительный ответ. Вы остановились, конечно, на станции? — осведомился управляющий.
Матов назвал ему постоялый двор Балашева.
— Найду, — коротко сказал Терентьев и раскланялся.
Отыскав Никиту Петровича в указанной им кузнице, доктор крикнул ему: «Едемте!» — и торопливо вскарабкался на хозяйскую телегу.
— Неуж поспели оглядеть завод в эко коротко время? Скоренько же! — заметил Балашев, трогая вожжами.
— Сегодня управляющий занят, осмотрю в другой раз, — отрывисто пояснил Лев Николаевич.
Он молчал потом почти всю дорогу, изредка только вставляя неохотное слово на вопрос спутника, который наконец и оставил в покое доктора, благоразумно заключив, что «толку, мол, от него не добьешься, што за человек таков есть». Матов, впрочем, и сам не мог бы определить теперь своего настроения; в голове у него роились какие-то странные мысли, возникали какие-то смутные не то догадки, не то предчувствия. Он думал о Белозеровой, думал о Петре Лаврентьевиче, и, чем дольше сосредоточивалось на последнем внимание доктора, тем сложнее и запутаннее становились его торопливые выводы об управляющем.
«Что это за личность? На авантюриста он непохож, на романического любовника — еще того меньше, так какие же могут существовать отношения между ним и Евгенией Александровной? Сам Терентьев сказал, что „хорошие“… Гм! Хорошие!.. Это весьма неопределенно. По-видимому, и общего-то ничего нет у них: один — очевидно, деловой малый, немножко буржуа с американской складкой, крепок и сведущ, как и следует быть такому субъекту; другая — нечто идеальное… Например, это славное страдальческое лицо с огненными глазами… Впрочем, ведь контрасты иногда влекутся взаимно… Да нет! Не может быть… Наконец, разве бы он отнесся так спокойно к этой истории, если б между ними было что-нибудь?.. Но в том-то и дело, что уж слишком подозрительно казалось это спокойствие: хоть бы удивление выразил! А то он, право, выслушал мое объяснение точно так, как выслушал бы меня, вероятно, и завидовский поп, если б я предложил ему отслужить мне напутственный молебен… Да! странно… Страннее всего, однако, то, что я здесь на каждом шагу делаю глупости, глупости и глупости!!!»
Почти такова была, за немногими исключениями, основа дум и выводов Льва Николаевича, пока он ехал обратно. У себя дома, напрасно поджидая довольно долго Терентьева, Матов даже почувствовал что-то вроде ненависти к нему (не разб.), впрочем, дать себе удовлетворительный ответ в этом новом чувстве, не имевшем пока никакой законной причины. Между тем Петр Лаврентьевич, хотя и не через два часа, как назначили раньше, а уже после сумерек, все-таки завернул к доктору с обещанным ответом.
— Я опоздал, извините, — сказал он быстро, входя и здороваясь, — кое-что меня задержало. На вашу просьбу согласен… ради необыкновенной исключительности данного случая и то погрешу против принципа. Был сейчас у секунданта вашей противницы и привез вам ее условия. Вот они.
Терентьеа вынул из кармана исписанный лоскуток бумаги и, заглядывая в него в промежутках речи, отчетливо продолжал:
— Г-жа Белозерова желает, чтобы поединок состоялся завтра ровно в шесть утра, пока спит село. Места я вам не назову теперь, а укажу его в назначенное время, так как вы все равно не знаете здешних окрестностей. Оружие — пистолеты. Если их у вас нет, я могу служить своими. Будет брошен жребий, кто первый должен стрелять, г-жа Белозерова первенства этого не хочет. Выстрелы последуют с места на расстоянии восьми шагов. Промах, даже с обеих сторон, не дает права на возобновление дуэли, и дело после того считается оконченным. Принимаете ли вы эти условия?
— Да, я согласен, — почти безучастно отозвался Матов, хотя в следующее мгновение сердце забило у него непреодолимую тревогу. Он встал и прошелся по комнате с видом человека, не знающего, за что ему теперь приняться.
— Я с удовольствием напился бы у вас чаю, доктор, если это никого не обеспокоит, — сказал вдруг управляющий, пристально и, по-видимому, не без участия следивший за хозяином своими добродушными глазами.
Лев Николаевич мгновенно оживился.
— Распоряжайтесь у меня как дома, Петр Лаврентьевич, — заговорил он самым приветливым тоном. — Мы теперь товарищи, хотя, может быть, и ненадолго, может быть, даже и против вашей воли… Поверьте, что без уважения к вам, на чем бы оно ни основывалось, я, с своей стороны, никогда не позволил бы себе предложить вам ту роль, которая связывает нас на известное время. Так точно. Премного вам обязан! — заключил доктор, несколько горячо пожав обеими руками протянутую ему при последних словах руку гостя.
Спустя полчаса молодые люди, сидя уже за чаем, мирно беседовали между собой на совершенно постороннюю тему, видимо, стараясь не затрагивать щекотливый случай, сведший их вместе; сказано было только кое-что насчет того, какое объяснение дать завтра Балашеву, если б он сделался свидетелем выбытия из дома. Правда, вначале такое воздержание стоило Матову больших усилий; но после двух-трех деликатных отклонений со стороны гостя Лев Николаевич решился не говорить сегодня больше об этом предмете. Речь у них шла теперь о заводских порядках.
— Крестьяне, пожалуй, обижаются на меня и за то еще, — с жаром говорил Терентьев, — что я не допускаю к работам подростков. Но я на это не смотрю: мальчики довольны таким распоряжением, а ведь они-то и составляют молодое поколение, выгоды которого я считаю долгом беречь гораздо больше, чем интересы взрослых. И у нас, да и за границей, мне пришлось насмотреться, как злоупотребляют подростковыми силами, и там тоже разумный экономический расчет чаще всего отодвигается на задний план, а грошовый…
Управляющий как-то странно замолк вдруг и задумался.
— А вы долго жили за границей? — спросил Матов, видимо, желавший уловить какую-то нить из его ответа.
— Достаточно долго для того, чтобы не особенно восхищаться западными порядками, — несколько грубовато проговорил Терентьев и снова задумался. — Однако мне пора и убираться, — очнулся он вдруг сразу, будто от внезапного толчка. — Да и вам, я думаю, покой не помешает: водь вам завтра рано вставать…
— Теперь вот не поздно, — заметил убедительно доктор. Петр Лаврентьевич мельком взглянул на часы:
— Нет, не поздно, — подтвердил он, вставая. — Но мне еще придется завернуть на минутку к Зауэру, известить его, что условия вами приняты.
— Так вот что: чем вам делать завтра лишний крюк сюда, приезжайте вы лучше от Зауэра ночевать ко мне, — радушно пригласил Лев Николаевич управляющего.
— Благодарю вас, я переночую в доме Белозеровой, — ответил Терентьев. — Это тоже близко отсюда, да там же, кстати, и моя шкатулка с пистолетами.
Невозможно было произнести эти слова проще и скромнее, чем выговорил их управляющий, но они почему-то кольнули доктора в самое сердце и подняли со дна целую бурю.
— Так до завтра! — сказал он, сильно побледневши и резко переменив тон.
Управляющий посмотрел на него во все глаза.
— Что с вами, доктор?
Матов сконфузился и протянул гостю руку.
— Я неловко настроен сегодня, вот и все. Ради бога, извините меня! — глухо сорвалось у него с языка.
Над Завидовом опять стояло серенькое, как вчера же, совершенно осеннее раннее утро, морося частым и мелким, как пыль, дождиком. Лев Николаевич сидел у открытого окна, и, несмотря на то, что дождевые капли обильно падали на лицо доктора, он ни на минуту не изменил своего неподвижного положения; с первого взгляда можно было подумать даже, что Матов спит. Но сон, очевидно, был далек от него: строгие черные глаза молодого человека задумчиво смотрели в туманную даль и только изредка, как бы утомясь от излишнего напряжения, полузакрывались длинными ресницами. Лев Николаевич действительно не ложился всю ночь. Впрочем, хотя следы этой бессонницы и остались у него на лице, оно было совершенно спокойно теперь и выражало скорее твердую решимость, чем что-нибудь другое.
Немного раньше, чем за полчаса до назначенного срока, к крыльцу постоялого двора почти без малейшего шума подъехал легкий шарабан управляющего.
— О, да вы уж на ногах! Мое почтение! — крикнул Терентьев вздрогнувшему от неожиданности этого приветствия Матову. — В таком случае мне незачем и слезать, я здесь подожду. Невеселое утро, не правда ли?
— Здравствуйте. Да, не совсем веселое. Но вы зайдите лучше, а то вас промочит: мне еще одеться надо, — ответил доктор, вставая и высовываясь из окна.
— Не стоит, ведь я видите в чем, — Петр Лаврентьевич ткнул пальцем в полу своего непромокаемого плаща.
— Выкурили бы сигару… а? Впрочем, как хотите, — сказал Лев Николаевич, скрываясь за окном.
Управляющий надвинул глубже на затылок клеенчатую фуражку и стал насвистывать какой-то марш.
— Куды эвто, Петр Лаврентьевич, спозаранку-то собрался? — высунулась тем временем из форточки седая голова Балашева. — Доброго здоровья!
— И вам также!
— Далече, говорю?
— Едем с вашим жильцом на охоту, да, кажется, дождь помешает, — объяснил Терентьев.
— Прояснит, кажись, — сказал Никита Петрович, оглядывая горизонт. — Только, надо полагать, много же вы с твоей тележки-то птицы настреляете… — прибавил он с добродушной иронией.
— Потому-то мы и берем ее с собой, чтобы было на чем дичь привезти, — рассмеялся управляющий.
— Разе што так.
Балашев поспешил отойти от форточки, бережно снял со стены докторский подарок и понес его на половину жильца. Оказалось, однако ж, что Льву Николаевичу никакой надобности в ружье не предстояло. Хозяину Матов коротко пояснил только, что «двустволка немного тяжела для него и потому он воспользуется легоньким карабином управляющего, к которому они наперед заедут закусить и напиться чаю». Впрочем, от зоркого глаза Никиты Петровича не ускользнула та особенная тщательность, с какой этот раз одевался его постоялец. Едва только шарабан с мнимыми охотниками отъехал от постоялого двора, старик торопливо вышел на крыльцо и долго с видимым интересом следил глазами за направлением экипажа.
— Што за мудрена притча така! — сказал он наконец вслух, оборачиваясь к сеням. — Едут в дождь на охоту, а наш-то, как на свадьбу, прибрался. На завод, говорит, сперва поедет, а сами вон в каку сторону покатили… Ну-у, притча!
И Балашов тотчас же пошел поделиться своими соображениями с дочерью, которая в эту минуту, как избалованный котенок, грациозно нежилась на полатях, вытянув оттуда в свободное пространство избы гибкие, обнаженные до самых плечей руки.
Между тем шарабан, искусно управляемый Терентьевым, сделал несколько зигзагов по задам спящего села, направился к господскому дому со стороны, противоположной той, откуда совершал к нему свои прогулки Матов. До тех пор спутники изредка перебрасывались еще немногосложными словами, но теперь, когда бойкий иноходец управляющего побежал еще бойчее, они и совсем умолкли. Доктор курил сигару и сосредоточенно вглядывался в непривычный частокол, испытывая такое же раздражающее чувство, как и в первый день своего приезда. Терентьев рассеянно смотрел куда-то вдаль и насвистывал. Переехав через мост на тот берег реки, шарабан оставил в стороне слишком памятную Льву Николаевичу тропинку и покатил прямо по отлогой, недавно сжатой пашне к соседнему пригорку, накрытому березовым лесом.
— Утром-то, кажется, разгуляется, — сказал вдруг управляющий, круто остановив лошадь и оглядывая все еще дождливое небо, на котором теперь, однако ж, кое-где появились уже слабые голубоватые просветы. — Придется нам здесь слезть, доктор, и пройти несколько шагов пешком. Э! Да у нас еще десять минут в запасе, — заключил он, взглянув на часы, и выскочил из шарабана.
Матов молча последовал его примеру. Петр Лаврентьевич осторожно провел лошадь в ближайшие кусты и привязал ее там вожжами к сучковатой березе.
— Это очень умный конь, — обратился он, между прочим, к доктору, ласково потрепав по шее своего иноходца. — Сейчас же даст знать, как только сюда явится кто-нибудь непрошеный.
Молодые люди оставили шарабан и пошли дальше. Дождик тем временем почти совсем перестал, и только с темно-зеленой листвы деревьев их обдавало иногда крупными каплями. Терентьев шел впереди, неся под мышкой шкатулку красного дерева с пистолетами. Матов неприязненно посматривал на нее сзади. Пройдя шагов шестьдесят, путники поднялись на довольно возвышенную, совершенно ровную площадку, со всех сторон замаскированную частым березняком.
— Вот мы и на месте, — сказал управляющий, ставя шкатулку на торчавший у опушки леса полусгнивший пень — Можно еще успеть покурить.
Он вынул из кармана пару папирос, зажег спичку и предложил огня доктору.
— Не хочется, — угрюмо отозвался тот.
— Отчего? Право, покурить не мешает, советую, доктор. Умнейшие дела в мире, я думаю, обязаны частью табачку.
Терентьев с таким добродушным юмором произнес последнюю фразу, что на лице Льва Николаевича невольно промелькнуло нечто вроде принужденной улыбки, и он протянул руку за папироской.
— Когда я курю, я становлюсь неуязвимым даже для женских глаз, — с некоторой солидностью подкрепил свое мнение Петр Лаврентьевич.
В эту минуту послышался глухой шум подъезжавшего экипажа, почти тотчас же сменившийся каким-то неопределенным говором.
— Шесть ровно, — показал доктору свои часы управляющий.
Матов перешел на противоположную сторону площадки и только что успел прислониться к стволу березы, как прямо перед ним, между деревьев, мелькнула стройная фигура Белозеровой; чья-то длинная рука, протянувшись из-за плеча девушки, предупредительно раздвинула перед ней намокшие ветки. Евгения Александровна была в своем обыкновенном черном костюме. Сразу заметив доктора, она холодно поклонилась ему, слегка приподняв лакированную шляпу, дружески кивнула головой Терентьеву, сделала шага два вперед и остановилась. В эту минуту Белозерову почти закрыла собой долговязая сухощавая фигура в коротком кашлотовом плаще, направляющаяся к Петру Лаврентьевичу. Это был Август Карлович Зауэр. Он сильно напоминал не только своим общим видом, но даже и чересчур продолговатым овалом лица какую-то странную птицу из породы голенастых.
Обменявшись коротким приветствием, секунданты приступили к исполнению своих обязанностей. Прежде всего, разумеется, зарядили пистолеты. Во время этой операции, продолжавшейся минут семь, Льву Николаевичу ужасно хотелось броситься порывисто к своей противнице, сказать ей, что все это глупость, что письмо его нелепо и он готов взять оттуда назад все до последней строчки, — словом, извиниться; но какое-то ложное чувство удержало доктора на месте. Терентьев поднес ему пистолеты для выбора и передал свободный экземпляр их Зауэру, который, в свою очередь, вручил его Белозеровой.
— Шаги мерьте вы, — тихо сказал ему потом управляющий, — у вас ноги подлиннее моих.
Август Карлович, что называется, постарался; он с такой пунктуальностью отмерял восемь шагов, так широко расставлял при этом свои тонкие ноги, что окончательно напомнил собой журавля и почти у всех вызвал невольную улыбку.
— Должно, теперь очередь кидать? — спросил он у Терентьева с сильным немецким акцентом.
— А вот позвольте.
Петр Лаврентьевич нагнулся, сорвал какую-то колючую травку, похожую на клевер, взял ее левой рукой за стебель, а большим и указательным пальцами правой руки ущипнул на нем то место, где начинался колос, и подошел к Матову.
— Петушок или курочка? — серьезно обратился он к нему.
— Петушок, — последовал не сразу взволнованный ответ.
Терентьев быстро провел пальцами вверх по стеблю и снял с него таким способом колос, из которого образовалось теперь нечто вроде тупой кисти.
— Вы не угадали, — громко сказал Петр Лаврентьевич доктору. — Очередь выстрела не за вами. Если то же самое повторится с вашей противницей, вам придется стрелять одновременно, — прибавил он, значительно понизив голос.
Но оказалось, что Евгения Александровна была счастливее.
— Курочка, — спокойно ответила она на такой же вопрос Зауэра и угадала.
— Г. противники, на свои места! — скомандовал управляющий, отходя немного в сторону.
Интересно было взглянуть в эту минуту на виновников поединка: их лица не выражали ни малейшей вражды, ни малейшего признака отвращения друг к другу, — словом, ничего такого, что можно бывает подметить обыкновенно в подобных случаях. У Евгении Александровны было только какое-то особенно грустное выражение, с которым она, однако ж, невозмутимо встала на месте. Лев Николаевич, по-видимому, тоже спокойно занял свое место, но он был чрезвычайно бледен, и его строгие глаза как будто совестились смотреть теперь на кого-нибудь прямо: они рассеянно блуждали по траве площадки.
— Внимание! — снова скомандовал Терентьев. — Я начинаю считать…
Матов отчетливо разглядел обращенное на него дуло пистолета Белозеровой, видел, что она пристально, с хладнокровным вниманием целится, но куда, в какое место, не мог разобрать.
— Раз… два… три, — медленно отсчитал Петр Лаврентьевич.
В ту же секунду последовал выстрел. Лев Николаевич вздрогнул, побледнел еще больше и инстинктивно пошатнулся.
Управляющий испуганно подбежал к нему.
— Не беспокойтесь, это простая царапина… — успокоил его доктор.
В самом деле, пуля задела Льва Николаевича немного выше локтя, слегка оцарапав ему руку и вырвав клочок тонкого сукна от сюртука вместе с полотном рубашки. Наступила очередь Матова. До настоящего момента он все еще смотрел на этот поединок, как на неразумную шутку, как на капризную выходку своевольной девушки, но теперь, после ее выстрела, нельзя было сомневаться в серьезности дела. У доктора болезненно сжалось сердце.
— За вами очередь, — сухо напомнил ему Терентьев и стал считать.
Матов опять вздрогнул, машинально навел пистолет, но, но дожидаясь конца счета, отвернулся и выстрелил в воздух.
— Браво! — сорвалось разом у обоих секундантов.
Они подскочили к доктору и поочередно, с чувством, выражали ему свое удовольствие. Евгения Александровна, скрестив на груди руки и не трогаясь с места, молча переждала эту неожиданную сцену, и вдруг лицо молодой девушки просияло чем-то необыкновенно хорошим. Она порывисто подошла к Льву Николаевичу.
— Г. Матов! — до обольстительности мягко прозвучал ее голос. — С настоящей минуты я почувствовала к вам настолько уважения, что охотно беру назад оскорбившую вас фразу и, если позволите, сочту за честь пожать вам руку. Помиримтесь и забудемте навсегда… эту… эту… эту…
Белозерова как будто захлебнулась от волнения и, очевидно, не договорив всего, что хотела сказать, только протянула доктору руку.
— Я буду помнить одно — настоящую минуту!.. — проговорил он, горячо отвечая на ее пожатие и готовый, в свою очередь, захлебнуться от неудержимого восторга.
Но очарование Матова длилось недолго: Евгения Александровна поспешила высвободить свою руку и отошла прочь. Взглянув теперь в упор на молодую девушку, Лев Николаевич не заметил в ее лице и тени недавней приязни: оно уже по-прежнему смотрело холодно и недоступно. Белозерова, кажется, почувствовала на себе этот пристальный взгляд, по крайней мере, она с некоторым замешательством поклонилась остальному обществу и пошла по направлению к выходу.
— Ты поезжай одна, — вполголоса остановил было ее Терентьев, но, заметив близость Матова, он как будто спохватился и громко сказал:- Я полагаю, Август Карлович вам теперь не нужен?
Евгения Александровна только кивнула ему головой в знак согласия и немедленно удалилась. Минуты три спустя слышно было, как отъехал ее экипаж.
— Господа, — обратился управляющий к обоим врачам, — пойдемте-ка отсюда ко мне на ранний завтрак? Кстати, позвольте вас познакомить…
Доктора любезно раскланялись.
— Покушать завсегда можно, — осклабляясь, выразил свое мнение Зауэр.
Матов подумал и тоже согласился на предложение Терентьева. Оно, впрочем, было весьма кстати: два дня перед тем, не чувствуя аппетита, Лев Николаевич питался довольно плохо и, кроме того, ему предстояла, таким образом, легкая возможность узнать покороче, что за личность его новый собрат по профессии.
Общество не торопясь направилось к экипажам.
— Непременно кто-нибудь чужой шатается около, — сказал управляющий, когда вслед за тем послышалось громкое ржание, и значительно прибавил шагу.
— Нэ-эт! — убедительно возразил Зауэр. — Это Салют нашей фрейлейн.
— Вряд ли…
Не успел Петр Лаврентьевич докончить своей фразы, как налево от них мелькнул чей-то розовый сарафан и скрылся в чаще.
— Вот разве этой фрейлейн… — шепнул Терентьев немцу.
Утро между тем действительно разгулялось, так что, когда общество подошло к тому месту, где был оставлен шарабан, косвенные лучи показавшегося из-за горизонта солнца необыкновенно эффектно окрасили всю местность каким-то прозрачным, будто дрожащим, красноватым оттенком. Птички весело чирикали теперь повсюду, а вдали, над просыпавшимся селом, кое-где белелись уже волнообразные столбы печного дыма.
— Знаете что? — сказал Терентьев, выводя лошадь на пашню. — Мы пройдем до мостика пешком, а то втроем здесь не особенно удобно ехать. По меже мы выберемся сухой ногой.
— Бойко фрейлейн махнула! — мотнул головой Август Карлович, щурясь вперед и никого не замечая.
— У ней страсть ездить сломя голову, — заметил управляющий недовольным тоном. — Двигайтесь, господа!
Он повел за повод лошадь, а остальные пошли сзади, за шарабаном.
— Какая здесь прелестная местность! — говорил дорогой Матов, то и дело оглядываясь по сторонам. — А ведь, кажется, ничего нет особенного.
— Жаль только, что вот этот перелесок загораживает мостик и вид на мельницу, — возразил Петр Лаврентьевич, кивнув головой налево.
В самом деле, березовый лесок, неправильной дугою огибавший с этой стороны пашню, значительно портил общую картину.
— Вот мы обойдем его сейчас, и вид сделается несравненно лучше, — продолжал управляющий. — Давно бы следовало расчистить это место, да никому в ум, должно быть, не приходило. Я бы вам советовал, доктор, если вы прогостите денек-другой в нашем селе, сходить подальше, вон туда, по береговой тропинке: там действительно есть чем полюбоваться, в особенности… Боже мой! Что это такое?!
Терентьев почти крикнул и на минуту остановился как вкопанный. Спутники его с тревожным изумлением посмотрели в ту сторону, куда он теперь указывал рукой. Шагах в сорока пяти от них, налево, у перил мостика, показавшегося в эту минуту из-за перелеска, лежал на боку, свесившись над крутым спуском к реке, красивый кабриолет с переломленной, должно быть об перила, левой оглоблей, в котором Зауэр тотчас же узнал экипаж Белозеровой. Лошадь стояла почти поперек моста, правая оглобля лежала у нее на спине, и животное сердито било задними ногами, стараясь отделаться от кузова кабриолета, задерживаемого краем перил.
— Ради бога, господа, поспешимте! — задыхаясь, проговорил наконец Терентьев. — С Евгенией Александровной случилось несчастье…
Он опрометью вскочил в свой шарабан и, не дожидаясь остальных, понесся во весь дух к месту происшествия. Матов тоже кинулся туда со всех ног и мало в чем уступил иноходцу.
— Что?.. Что такое случилось?! — запыхавшись, крикнул он Терентьеву, когда увидел, что тот, выскочив из шарабана и заглянув вниз, как-то отчаянно схватился руками за голову.
— Ради бога, вы… Август Карлович!.. Поскорей! — совершенно растерянно обернулся к нему на миг Петр Лаврентьевич и спрыгнул с обрыва.
У Матова тоже упало сердце, когда, добежав до окраины, он посмотрел, в свою очередь, вниз: там, под этим крутым спуском параллельно ему и близехонько от воды, лежала навзничь Белозерова, упершись головой в гнилое бревно, торчавшее вдоль берега несколько наискось и брошенное тут, должно быть, после починки моста. Платье на молодой девушке как-то все скомкалось в одну сторону, обнажив до подвязок белые как снег чулки; шляпа валялась по тому же направлению. Евгения Александровна была, очевидно, в глубоком обмороке, и только пальцы ее правой руки судорожно бороздили рыхлую землю.
— Холодной воды скорее!.. на голову!.. — снова крикнул Лев Николаевич суетившемуся бесполезно внизу Терентьеву и вмиг очутился возле самой речки.
Зачерпнув полную шапку воды, доктор всю ее безжалостно вылил на побелевший как полотно высокий лоб Белозеровой и ее гладко причесанные волосы. Она как будто вздрогнула, чуть чуть приподняла веки и снова опустила их: ясно было, что сознание еще не возвратилось к ней.
— Какая досада!.. — сказал Матов, нетерпеливо обшаривая свои карманы. — Я всегда имею привычку держать при себе эфир на случай, а тут, как назло, его не оказывается. Но, вероятно, что это не больше, как обморок, и надо, во всяком случае, продолжать смачивать ей голову…
Подбежал тем временем и Зауэр.
— Э-э! — покачал он головой. — Нехорошо… Да, да!.. воды нужно… больше!
Но вода на этот раз не оказывала своего спасительного действия. Выслушав внимательно слабый пульс Белозеровой и проверив его по секундной стрелке, Лев Николаевич заявил, что больную нужно немедленно донести на руках домой, так как малейшее сотрясение от экипажа может оказаться для нее крайне вредным.
— Я думаю, что лучше ее осторожно довезти. Это будет скорее, — возразил Терентьев.
— Есть случаи, в которых только врачу принадлежит право решающего голоса! — сказал Матов до того резко, что даже Август Карлович посмотрел на него во все глаза. — Я, со своей стороны, повторяю, что малейшая проволочка здесь может стоить ей очень дорого. Любезный товарищ! Вы, конечно, сочтете долгом помочь мне? — обратился он почти повелительно к Зауэру.
— Да! Это должно… — ответил тот несколько сквозь зубы.
Они все трое осторожно подняли Евгению Александровну на руки и, пройдя по указанию Терентьева несколько шагов вдоль берега, благополучно поднялись на него по отлогой тропинке. У самого моста, где эта печальная процессия на минуту остановилась, Петр Лаврентьевич взял за повод своего иноходца и кое-как привязал его левой рукой к перилам, так как вести за собой лошадь Матов настойчиво отговаривал управляющего.
— Ведь это просто сумасшествие, доктор! — тихо объяснял последний Льву Николаевичу, тревожно поглядывая всю дорогу на лицо своей невеселой ноши. — Приказать запрячь себе молоденького жеребенка, которого, помилуйте, только третьего дня еще во второй раз объезжали… А ей это нравится, чтоб лошадь шалила да брыкалась; на смирной, поверьте, она и трех шагов не проедет. Хорошо еще, что бревно-то попалось гнилое, а то ведь бог знает что могло случиться…
Терентьев, как и все вообще люди в первую минуту неожиданного несчастия, стал заметно сообщительнее теперь.
— Нельзя пока предсказать, чем и это кончится… — глухо и как-то неестественно-бесстрастно проговорил Матов.
— Да ведь, полагаю, большой опасности нет же?.. — сильно оробел управляющий.
— Трудно сказать… — прежним, далеко не утешительным тоном повторил Лев Николаевич.
Они замолчали и, будто по уговору, прибавили шагу. Но вот и дом Белозеровой. Петр Лаврентьевич, шедший впереди, осторожно толкнул ногой калитку, и она почти без шума отворилась. С неизъяснимым волнением переступил Матов порог этого заветного убежища и был заметно удивлен, если не очарован, той обстановкой, среди которой очутился теперь. В самом деле, угрюмый частокол не обещал ничего подобного: перед глазами доктора сразу запестрели здесь и там желтые дорожки, кустарники, деревья, пышные клумбы цветов, и его так и обдало ароматом их. Нижний этаж дома буквально весь прятался в зелени, и трудно было бы сказать, откуда к нему подъезжают, если б направо сейчас же от ворот не тянулась широкая аллея в глубь остальной, глухо заросшей части сада. Все здесь носило на себе какой-то особый поэтический отпечаток, даже господские службы, мелькавшие кой-где из-за дерев, скорее походили, по крайней мере, издали, на прихотливые миниатюрные дачи, чем на обыкновенные помещичьи постройки. Но опытный глаз садовника напрасно искал бы симметрии в этом царстве зелени: тут не было ничего подстриженного, не было ни к чему приложено раз навсегда принятой мерки; напротив, весь сад представлял из себя какой-то милый беспорядок, напоминая изящный письменный стол, по которому в отсутствие настоящего хозяина, не стесняясь, прошлась шаловливая рука близкой ему женщины.
Таково, по крайней мере, было первое впечатление, произведенное на Матова общей картиной местности, пока его спутники безучастно шагали вперед.
— Она, кажется, простонала… или это мне послышалось? — вдруг обернулся к нему Терентьев.
Лев Николаевич отрицательно покачал головой и почувствовал, как мгновенно исчезла для него вся прелесть окружающей обстановки от слов управляющего.
«Да, — подумал он, тяжело вздохнув, — это все мертво без нее…»
Между тем навстречу печальной процессии опрометью выбежала из дому молоденькая девушка в утреннем беспорядке костюма.
— Господи! Что это… что это сделалось с Евгенией Александровной!!! — громко вскрикнула она, всплеснув руками.
— Не пугайтесь и не шумите, Катерина, — сказал Петр Лаврентьевич, — она ушиблась, и ей нужен покой. Приготовьте, пожалуйста, скорее постель… внизу.
— Нельзя ли положить больную где-нибудь здесь, на открытом воздухе, пока я съезжу домой за пособием? — вмешался Матов. — Это немного освежит ее до тех пор.
Катерина остановилась в недоумении, не зная, кого слушать.
— Да вот тут, на диване, ей будет очень удобно; не мешало бы только кожаную подушку под голову… — предложил Лев Николаевич, вступая вместе с другими на широкую террасу нижнего этажа, которая в виде крыльца спускалась к земле несколькими ступеньками и через готическую стеклянную дверь вела во внутренние покои. — Так на диван, господа! — порешил он безапелляционно.
Катерина тотчас же принесла требуемую подушку, и Белозерову осторожно уложили на диван.
— Теперь я возьму с моста ваш шарабан, заеду домой и мигом вернусь, — обратился Лев Николаевич к управляющему.
Терентьев и Зауэр как-то странно переглянулись.
— Зачем же вам беспокоиться, — заметил Петр Лаврентьевич. — Здесь уже есть врач…
— Дело не в беспокойстве, — резко сказал Матов. — В серьезном случае не мешает иметь и двух.
— О, я хорошо знаю натуру фрейлейн! — досадливо воскликнул Зауэр.
— Но, может быть, вы недостаточно оценили предстоящую ей опасность? — еще раз возразил ему Лев Николаевич. — Хотя и невозможно пока еще определить, в какой степени, но у нее, очевидно, сотрясение мозга. Я психиатр и потому, в качестве специалиста, думаю, что имею право и даже обязан предложить здесь свои услуги. Если вы думаете иначе и беретесь привести больную немедленно в чувство, что необходимо для ее спасения, я готов уступить вам. Беретесь? Дайте честное слово врача?
Матов с такой энергией предложил этот вопрос Зауэру, что тот невольно попятился и промолчал.
«Какой горячий темперамент у этот черноглазый медик!» — подумал он только, должно быть, в свое назидание.
Лев Николаевич вопросительно взглянул на Терентьева.
— Да… ради бога… да поскорее! — отозвался последний.
— А вы все-таки примите свои меры, — уже на ходу посоветовал Матов Зауэру, нарочно обернувшись к нему.
Но меры, принятые Августом Карловичем, не привели ни к чему. Вернувшись каким-то чудом минут через тринадцать (недаром иноходец стоял у ворот весь в пене), Лев Николаевич застал больную в прежнем положении. Он привез с собой в шкатулке целую походную аптечку и, на случай, электромагнитный прибор. Вся прислуга Белозеровой — большей частью молоденькие девушки, мужчин было не видно — собрались теперь в почтительном отдалении около своей хозяйки и выражали на лицах непритворную горесть, многие даже тихонько плакали, очевидно, боясь зарыдать громко. Матов, прежде всего, нашел нужным удалить их всех и потом уже приступил к больной.
— Ах, да! — спохватился он вдруг, вынул из кармана какие-то бумаги и подал Терентьеву. — Считаю долгом удостоверить вас в моем звании.
Петр Лаврентьевич торопливо отстранил их рукой.
— Что вы это!.. — покраснел он.
Много стоило труда Льву Николаевичу привести больную в сознание; раза два он даже сомнительно покачал головой, но, наконец, старания его увенчались кое-каким успехом: Белозерова вздрогнула и сделала слабое движение рукой по направлению к затылку.
— Больно!.. — чуть слышно простонала она.
Матов заметно просветлел.
— Рассудок, кажется, не помрачен! — радостно шепнул он Терентьеву, тихонько уводя его за руку с террасы в сад. — Я за него только и опасался. Пусть теперь г. Зауэр осторожно, не утомляя больную, расспросит ее, где она чувствует боль и что с ней случилось… Два-три вопроса — не больше; а я пока пройдусь по саду: мой вид, пожалуй, дурно подействует на нее…
И Лев Николаевич, как-то грустно опустив голову, пошел по дорожке вперед. Раздражающий запах цветов, ярко светившее теперь солнце, дружный оклик птиц в соседних кустах — все это так мало гармонировало с настоящим настроением молодого человека, что он решился уйти от них в самую глухую часть сада. Пробираясь большой аллеей, Матов свернул в сторону и наткнулся на миниатюрную в виде фонаря беседку из разноцветных стекол. Дверь беседки была отворена, и Лев Николаевич машинально вошел в нее; но, заметив там на столе письменные принадлежности и какую-то книгу в красном переплете, доктор боязливо покосился на них и хотел вернуться.
«А, впрочем… вторгнувшийся в крепость неприятель имеет право на многое», — мелькнуло у него в голове что-то вроде болезненной насмешки.
Матов покраснел и протянул руку к столу. Книга оказалась известным трактатом Руссо «De l'inégalité parmi les hommes» [1] и была заложена посредине чьим-то письмом, писанным по-русски и помеченным месяца два тому назад Парижем. Сбоку на свободном месте почтового листа виднелась бойкая приписка карандашом, сделанная рукой Белозеровой: «Ты думаешь так, а я совсем иначе. Живите и множьтесь, и да не потревожат вас больше мои письма», а неизвестная особа, скрывшая почему-то свое имя под скрытною буквой Д., излагала в письме следующее:
«Через час мы уезжаем отсюда, и потому спорить мне с тобой некогда. Забавная ты, право: хочешь непременно, чтоб все жили по-твоему. Что ж такого, что я вышла замуж? Уж не поставишь ли ты мне в преступление мое счастье? Почему это я, по твоему мнению, отреклась от своих убеждений? Они все при мне, и я никогда не давала никому слова прятаться от жизни. Посмотрим, что выиграешь ты, сторонясь от нее, как от какой-то заразы!»
Тут опять была сбоку пометка Белозеровой: «Как понимать жизнь». Письмо продолжало:
«Право, я с каждым днем все более убеждаюсь, что ненавистное тебе „толчение воды“ стало какой-то мировой манией. Никто не хочет делать настоящего дела, и все только выдвигают вперед свои принципы. Возьми хоть тебя, например: ты тоже толчешь воду, даже очень мелко, очень добросовестно толчешь, а между тем, я уверена, не замечаешь этого. А все оттого, душа моя, что тебя опутали кругом твои мудреные принципы и ты носишься с ними, как наседка с яйцом. Извини меня, я простая женщина, простая будущая мать семейства, bourgeoise в некотором роде, и мне позволительно рассуждать и выражаться просто. В твоем предпоследнем письме я нашла следы если не апатии, то скуки, а это верный признак толчения. Не сердись, пожалуйста. Я понимаю, что задача твоя не прихоть, что она исполнена даже свойственного тебе героизма, готова верить, наконец, русской пословице, которая говорит, что попытка — не шутка, и проч. Но пойми и ты, милая Евгения, что вовсе незачем пытаться-то умереть старой девой, да еще вдобавок и злой, пожалуй».
Против этого места не стояло никакой пометки, но письмо было сильно надорвано, точно в порыве неудержимой досады.
«Поверь мне, — уверяло оно далее, — что не мужчины держат нас в руках, а мы их. Я теперь убедилась в этом положительно. Мы только не знаем своей силы или не умеем направить ее в надлежащую сторону. Для примера опять сошлюсь на тебя же. Как высокообразованная девушка, увы…»
— Да где же это он, наконец? — послышался за беседкой недоуменный голос Терентьева.
Недочитанное письмо выпало из рук Матова. Он быстро поднял его, положил в книгу, сунул ее на стол и, прислушавшись к шагам за беседкой, осторожно вышел оттуда в сад. Управляющий, не оглядываясь, шел впереди рядом с Зауэром.
— Вот вы где! — сказал Лев Николаевич, обогнав их боковой тропинкой и выходя недалеко от того места, где они шли теперь. — А я совсем заплутал в этой чаще: голос слышу, а выхода не найду. Ну, что? Как больная?
Зауэр передал ему результат своих наблюдений.
— Вы уверены, значит, что она сознает случившееся?
— О, да! — протянул немец.
— Август Карлович находит, — вмешался Терентьев, — что он может теперь принять на себя ответственность за исход болезни…
— Да, да! — торопливо подтвердил тот.
— Говоря проще, я здесь больше не нужен, — отрезал Матов. — Во всяком случае, считаю долгом, господа, прежде чем удалиться, изложить вам те приемы лечения, каких держался бы я в данном случае…
И Лев Николаевич подробно разъяснил, как стал бы он поступать.
— Я тоже такой метод предполагал, — вставил Зауэр. «Ну, это-то ты, положим, врешь», — подумал Матов и громко сказал, обращаясь к Терентьеву:
— Извините: мне нынче опять пришлось быть навязчивым; но… дело такого рода…
— Помилуйте, доктор! — живо перебил его управляющий и протянул ему руку. — Я вам, напротив, очень обязан; но вы не спали всю ночь, и вам пора отдохнуть. Кстати, отчего вы не осмотрите ваш локоть? Вон на рубашке видна кровь.
— Пустяки! — чуть-чуть улыбнулся Лев Николаевич и простился.
Вернувшись домой, он действительно заснул как убитый.
Вскоре после полудня доктор, однако ж, проснулся, разбуженный несносным надоеданием комаров, целым роем откуда-то налетевших в комнату, благодаря, должно быть, снова нахмурившейся погоде. События этого утра с поразительной ясностью, до мельчайших оттенков, запечатлелись в памяти Матова, и он, прежде всего, попытался дать себе самый точный ответ в них, обсудив подробно каждую мелочь. Немного, впрочем, оказалось утешительного в соображениях Льва Николаевича: в конце концов он пришел даже к тому убеждению, что ни на шаг не подвинулся вперед в своем кропотливом анализе характера Белозеровой и ее отношений к Терентьеву; напротив, теперь этот характер как будто усложнился еще больше, и эти отношения казались еще запутаннее. Одно только было ясно: что доктору незачем оставаться здесь дольше.
«Уехать, когда она в таком положении?» — подумал он и отрицательно покачал головой.
Льву Николаевичу, очевидно, хотелось хоть чем-нибудь извинить в собственных глазах еще настойчивее возникавшее в нем при мысли об отъезде желание продолжать ту неестественную и, по правде сказать, довольно жалкую роль, какую играл он до сих пор в Завидове. С другой стороны, Матов был совершенно прав, не решаясь уехать немедленно: продолжительный обморок Евгении Александровны и лихорадочное состояние, обнаруженное больной, когда ее привели в чувство, заставляли опасаться, что она недешево разделается со своим ушибом; к тому же доктор считал себя хотя и косвенной, но все-таки причиной этого несчастного случая.
«Да! мое место здесь пока», — решил он еще раз. А между тем из головы его не выходили ни бесцеремонное терентьевское «ты», вполголоса обращенное к Белозеровой при ее уходе с площадки, ни тот обаятельный, горячо симпатичный тон голоса молодой девушки, с каким она обратилась к доктору во имя их примирения.
— Што больно разоспался? — прервала нить его размышлений хозяйская дочь, на этот раз как-то робко заглянувшая к нему в комнату и, по-видимому, не ожидавшая, что он уже проснулся. — Чай станешь кушать?
— Мне ужасно есть хочется, а потом бы я и чайку выпил, — отозвался Матов.
— Вольно же те голодать! — заметила она теперь уже своим обычным насмешливым тоном. — И без того, кажись, тоненький как струнка.
— Авось у вас в Завидове поправлюсь, Авдотья Никитьевна, — невольно улыбнулся Лев Николаевич.
— Не так еще иссохнешь, коли повадишься за мост бегать…
— Что вы говорите? — встрепенулся доктор. Он даже присел на постели при этом.
— Ничего; так, мол, спроста. Вставай-ко ужо да мойся: обед давно поспел; тятенька и на охоту не ездил, да две тетерки привез, — рассмеялась она и быстро захлопнула дверь.
Матову очень неприятны показались эти два прозрачные намека молодой девушки на его похождения; кроме того, он невольно обратил теперь внимание на розовый цвет ее сарафана и припомнил другой такой же сарафан, мелькнувший давеча утром между деревьями.
«Что бы это значило?» — тревожно подумал доктор.
1873