Безвестным героям, едва ступившим в жизнь и погибшим во имя Жизни в грозном тысяча девятьсот сорок первом; людям, в тяжкую годину сделавшим все, что только в силах человеческих — и даже сверх того! — для Великой Победы над фашизмом.
Они не жертвы, а избранники.
Не сожаления, а зависти они достойны…
Загнанный в излучину реки, батальон отбивался до сумерек.
Две роты здоровяков-гансов в глубоких стальных шлемах, засучив рукава, трудились в поте лица. И они наконец вышибли русских из деревушки. Для этого деревушку пришлось сжечь.
Гауптман, руководивший операцией, не сразу решился на это. Он рассчитывал на благоразумие противника. Высокий блондин с мечтательными глазами некоторое время любовался чисто выбеленными хатками, робко выглядывавшими из-за вишняка. На соломенной крыше хатки, стоявшей чуть поодаль, блондин приметил гнездо аиста.
Аиста в гнезде не было.
Гауптман вздохнул и поднес к глазам бинокль. Деревушка находилась в каких-нибудь трехстах метрах. Офицер рассмотрел ее в мельчайших, деталях: светло-синие наличники оконцев, глиняные кувшины, вздетые для просушки на колья плетней, деревянная бадейка возле колодезного сруба и даже лакированные шарики вишен.
Одетый, словно на парад, в плечистый мундир и щегольские, похожие на протезы, сапоги, гауптман махнул перчаткой, словно собираясь швырнуть ее за спину, и сразу же перед ним, как из-под земли, вырос громадный фельдфебель, вытянув до колен волосатые руки. Не отнимая от глаз бинокля, офицер распорядился:
— Давайте-ка, Крамер, сюда этого… лояльного земледельца.
Тяжело бухая сапогами, фельдфебель помчался к зарослям кукурузы. Вскоре он возвратился со старичком, аккуратным и чистеньким, как новенький гривенник. Одет он был несколько странно — черная суконная визитка, брюки, заправленные в яловые сапоги, из-под визитки — цветастая россыпь украинской рубахи. В одной руке старикан осторожно держал соломенный брыль, в другой — головку подсолнечника с наполовину выбранными семечками.
— Бауэр… гут, гут, карашо, — ласково сказал гауптман и, улыбнувшись, похлопал его по плечу. С суконного плеча поднялось пыльное облачко. — Майн либер старост… — гауптман вновь улыбнулся, на этот раз самому себе, сообразив, что лояльный земледелец ровным счетом ничего не понимает.
Старичок в визитке щурил хитрые глаза, благообразная физиономия его с висячими сивыми усами выражала умиление, восторг, наслаждение. Он чем-то походил на эрдельтерьера, которого чешут за ухом.
Пользуясь двумя десятками русских и украинских слов, усвоенных в походе, и выразительно жестикулируя, офицер стал выспрашивать, много ли русских солдат в деревне, сколько осталось мирных жителей. Он говорил, коверкая слова, с неестественной интонацией, громко, словно толковал с глухонемым — чуть поодаль, сотрясая большак, окутанный клубами пыли, с грохотом и лязгом рвались на восток нескончаемым потоком танки, бронетранспортеры, тупорылые грузовики: панцирные войска спешили, очень спешили, ведь в молниеносной войне нельзя терять ни минуты. График. Главное — трафик!
Старичок изредка поглядывал на гудящий большак и все больше и больше проникался преданностью к молодому немцу. Поглядывал на большак и гауптман. Как хорошо сейчас плюнуть бы на этот сброд, засевший в крохотной деревеньке — и без того ему некуда деваться, — и вместе с панцирными войсками фон Клейста рвануться к Днепру, гоня, как стадо, остатки красных дивизий, этих иванов — фанатиков и скифов, место которым в Сибири, в тундре. Через две-три недели войне конец, а тогда капитулируют и англичане. Мой бог, воевать такими сумасшедшими темпами! Этак можно лишиться рыцарского креста, ведь не дадут же его за ликвидацию горстки оборванцев!
— Колоссаль! — громко произнес гауптман и протянул руку в сторону большака.
— Яволь! — хриплым тенорком восторженно откликнулся старик, обнаруживая если не знание немецкого, то уж во всяком случае неистребимое желание его знать.
Офицер расхохотался, хлопнул старичка еще раз по плечу и вдруг выхватил у него подсолнух. «Лояльный земледелец» вздрогнул, потом улыбнулся, пригладил на голове реденькие, стриженные в кружок волосы цвета кабаньей щетины, поклонился низко, старательно:
— Данке шен, пан офицер. Дуже щиро дякую.
Ловко, словно молодуха на посиделках, гауптман принялся лузгать семечки. А так как при этом он вновь стал расспрашивать своего осведомителя, то шелуха изредка попадала на физиономию старика.
— Майн либер старост, — втолковывал офицер, — криг нэма. Война капут. Русски зольдатен… шнеллер… Сюда, — он ткнул пальцем в сторону деревушки, а затем себе под ноги. — Разумель?
Старикан кланялся, мял в руках брыль, забыв о том, что он совершенно новый, и, наконец, сконфуженно пробормотал:
— Не розумию, пан офицер.
Пан офицер стал терять терпение, он даже постучал костяшками пальцев по лбу собеседника. Черт побери! Неужели этот тип ничего не способен понять? Все так просто. Надо пойти в деревушку, объяснить этим дуракам, что к чему, и они сдадутся.
Гауптману страшно не хотелось затевать драку. Он был толковым офицером и, в отличие от многих своих сослуживцев, без надобности не транжирил солдат. Если разбрасываться ими направо и налево, останешься без опытных вояк. Не на кого будет положиться. И тогда самому придется плохо. К тому же с новобранцами столько возни! Нет, он решительно не хочет подставлять солдат под шальные пули. Гауптман окинул взглядом реку, тихо поблескивающую в тальнике, деревушку, вытянувшиеся в струнку тополя, нескошенный клин пшеницы, перекатывающийся волнами от малейшего дуновения ветра, чистое, светло-голубое небо…
Нет, он решительно не желает рисковать солдатами. Да и сам он не застрахован от глупой пули. Ну и что с того, что приказано ликвидировать шайку оборванцев? Они, наверное, давно бы сами сдались. Боятся… Ах, дьявол! Ну как же растолковать этому недоноску с моржовыми усами.
Старикан тоже страстно желал кое-что растолковать. Ему не терпелось объяснить, что он — старичок в суконной визитке, назначенный недавно старостой, — не всегда был артельным счетоводом. До революции он владел сотенкой десятин землицы, стадцем коров, табунчиком коней, жил себе припеваючи в райской местности на Киевщине. А потом угодил в Соловки, бо имел особое мнение о колгоспах и даже жахнул разок из обреза.
— Коммунистен? — вопросительно спросил офицер, ткнув пальцем в сторону деревеньки.
Староста уразумел, о каких именно коммунистах идет речь. Торопясь и проглатывая слова, он принялся перечислять всех оставшихся в деревушке. Прежде всего Горпына Пилипенко со своим байстрюком… Горпына — жена колгоспного головы, а сам голова утик до москалив в червонну армию… Оксана — агрономша, вона у комсомолии…
Офицеру надоело слушать непонятную воркотню. Он вежливо улыбнулся.
— Герр старост, — перебил его молодой человек и стал втолковывать, сопровождая речь выразительной жестикуляцией — Герр старост… ходить (тычок в сторону деревеньки)… Герр старост говорить советски зольдатен… Ферштейн? Русски зольдатен шагать сюда. Хенде хох… Ферштейн? — Для большей наглядности гауптман вскинул руки вверх, изображая человека, сдающегося в плен, затем проковылял по ладони указательным и средним пальцем правой руки.
— …Ферштейн?
Старик понял. Лицо его как-то съежилось, покрылось морщинами, и ясноглазый офицер с удивлением подумал о том, что субъекту в суконной визитке в сущности не пятьдесят — пятьдесят пять, как он думал раньше, а куда как за шестьдесят.
— Понимай, герр старост?
Старик, выронив из рук брыль, рухнул на колени. В глазах его застыл ужас.
— Не погубите, пан офицер… Не погубите!.. Гауптман ожидал нечто подобное. Еще бы! Ведь этот старик донес на красных. Они пришли ночью в деревеньку, узнав, что в ней нет германских солдат. Староста накормил их, напоил, уложил спать, а сам вышмыгнул из хаты, пробрался огородами до ближайшей тропки и, несмотря на почтенный возраст, пробежался до соседнего хутора, донес. Разумеется, сейчас он и трусит.
Нужно беречь солдат, прошедших огонь и воду. Вот, к примеру, фельдфебель Крамер. Какой вояка! Где его только черти не носили! Он орудовал в Нарвике, с горсткой храбрецов захватил знаменитый бельгийский форт Эбен-Эмаэль, гарнизон которого насчитывал свыше тысячи человек, сражался во Франции и Африке…
Вспомнив об африканском походе (под Бенгази Крамер спас ему жизнь), гауптман почувствовал, что испытывает неприязнь к трусливому старику. «Сам заварил кашу, ублюдок, — не без злорадства думал он. — Нечего было доносить. Нет чтобы пропустить шайку, — все равно ее прихлопнули бы там, на восточном берегу или чуть подальше. Отличиться захотелось! Ну что ж, тебе предоставляется прекрасная возможность отличиться».
— Ваше благородие, не погубите!.. Боны, скаженни, мене пидстрелять. Ваше сиятельство… Экселенца!..
Староста по-собачьи заглядывал в глаза, канючил, порывался поцеловать гауптману руку и вдруг умолк — он увидел, как ясные глаза молодого человека словно подернулись ледком.
— Вставать, — негромко произнес офицер. Старика бил озноб. Гауптман ободряюще похлопал его по спине, сделал широкий приглашающий жест:
— Битте, герр старост.
Старик даже не взглянул. Гауптман осуждающе покачал головой, вздохнул и не спеша вынул из кобуры пистолет с тонким стволом. Старик не шелохнулся, на его склеротическом носу проступили капельки пота.
— Абтретен!
И так как староста продолжал стоять, офицер подтолкнул его в плечо стволом. Сделав вынужденное «кругом», парламентер вновь замер. Тогда он почувствовал легкое прикосновение между лопатками и услышал негромкую команду:
— Ходить.
Высоко в небе кувыркались жаворонки. Солнечные лучи разгорались все ярче и ярче: они обещали жаркий день.
— Ходить! — раздалось уже погромче.
Старик осторожно шагнул раз, другой; проверяя, нет ли где замаскированной ямы, пошел быстрее, прижимая зачем-то руки к груди.
Солдаты, залегшие возле картофельного поля, радостно гоготали. Какой-то немец заиграл марш на губной гармошке.
На краю поля старик остановился и стал шарить у себя по карманам.
— Шнель!.. Шнель! — орали солдаты.
Старик словно проснулся: огляделся вокруг, потер ладонью лоб.
— Айна хвылына… айна минуточка, — бормотал он, садясь на землю. — Ваши благороди, айна хвылына…
— Ходить! — горланила солдатня. — Ходить!..
Тем временем старик неловкими руками торопливо стягивал с ноги сапог. Затем он размотал чистую портянку, сунул голую ногу в сапог, забыв заправить в него штанину, и, тяжело поднявшись, шагнул в пыльную ботву.
Гауптман развеселился, увидев своего парламентера, размахивающего портянкой.
Иное испытывал старик. Портянка была его единственной защитницей. Он шел, шел по колено в ботве, и с каждым шагом тело его наливалось злобой и потливым страхом. Сейчас он ненавидел всех: людей, которые, притаившись возле хат, держат его на мушке, и тех, кто сделал из него живую мишень. Его бросало то в жар, то в холод, язык стал шершавым, как необструганная доска. Не дойдя шагов пятьдесят до крайней хатки с аистовым гнездом на крыше, он остановился и отчаянно закричал:
— Не палите в мене! Я до вас прийшов… Кидай ружья. Добре буде. Хлопцы, не надо в мене палить! Хлопцы!..
Старик словно подавился: он увидел человека, который перемахнул через плетень и теперь быстро шагал к нему. Старик хотел бежать, но не мог, — ноги его приросли к земле; он понял: вот она — смерть, в выгоревшей добела гимнастерке, с четырьмя алыми треугольниками в петлицах; вот она, — затянутая командирским ремнем, цвета недоспелой вишни… прищуренные глаза… колючие, блестят, как острие штыка.
Старшина не отличался разговорчивостью. Да и дело, которое ему предстояло, не требовала речей. Приземистый, крепко сколоченный, с лицом попорченным оспой, он смотрел на предателя чуть прищурясь.
— В-ва-аше благородие… Товарищ… — пролепетал старик, бухаясь на колени. — Седины мои!.. Сынку…
Старшина встряхнул старика за шиворот.
— Подохни хоть стоя! — тихо сказал старшина и потянулся за наганом.
Предатель зашептал торопливо, суматошно:
— Не надо… не надо… не надо… не-е хочу… не надо…
И вдруг вздрогнул, руки его судорожно дернулись…
Гауптман досадливо повел плечом.
— Варвары… Крамер, снимите этого негодяя.
— Ховайся, комбат! — послышался тревожный голос. — Сейчас ганс даст прикурить.
В грохот, доносившийся с большака, врезалась длинная пулеметная скороговорка. Старшина бросился ничком в ботву. Немного погодя он, с присвистом дыша, сидел в хате и, проливая на себя, глотал из деревянного ковша студеную воду.
— Эх, комбат, комбат, — выговаривал старшине маленький, совсем еще мальчишка, боец с лупящимся розовым носиком. — Из-за такой стервы чуть себя не сгубил. Влепил бы ему из окошка девять граммчиков — и дело с концом.
— Ладно, придержи, балаболку. Лучше пробегись-ка по огневым, посмотри, как дела. Сейчас начнется тебе концерт.
— Есть, — боец с удовольствием козырнул. — Есть пробежаться по огневым, товарищ комбат.
Батальоном командовал старшина.
Еще совсем недавно батальоном командовал генерал-майор, затем просто майор, потом лейтенант и наконец — старшина.
Это был сводный батальон. Он состоял из остатков полков, погибших под Уманью. Шестьдесят четыре штыка! И еще два пулемета: «максим» с разбитым прицелом и ручной «Дегтярев», который вечно страдал от патронного голода.
Комбат отвернул рукав гимнастерки, посмотрел на большие, похожие на карманные, часы.
— Девять сорок пять, — раздумчиво произнес он. — Пора бы… Да не томите вы душу!.. Гады!..
— Девять сорок пять, — сказал гауптман. — Крамер, передайте минометчикам: открыть огонь. Атака в десять ноль-ноль.
Первая же мина угодила в хату Горпыны Пилипенко. Где-то там, на востоке, живой и здоровый Панас Пилипенко орал: «Ура! За Сталина!», — исходя злобой и яростью. Орал — и пятился, пятился к Днепру, не в силах устоять против железного кулака. Но он был жив и здоров, а жена его и годовалый Петро — исчезли. Парень из Тюрингии затолкнул толстенькую штучку в минометный ствол — и Горпына, хохотушка Горпына, и слюняво улыбающийся Петро перестали существовать.
Злобно посвистывая, мины терзали деревушку, тихой сапой орудовали зажигательные пули. Соломенные крыши вскинули к светлому небу дымные факелы. Огненная буря жрала деревушку, рыча и визжа от нетерпения. Сгорела заживо в хате старуха Афанасьевна, корчился в муках вековой дед Микола, в прах превратился его внучок с солнечным хохолком на макушке…
Но батальон — шестьдесят четыре штыка (шестьдесят четыре ли?) и два пулемета — держался. Он ждал, ждал, как избавления, атаки.
…Старшина лежал в неглубокой ямке, наспех им вырытой. В голову ему лез всякий вздор. Вот только минуту назад рядом с ним прилаживался поудобнее в окопчике угрюмый парень в очках, а сейчас он уже навсегда угомонился, лежит спокойно, наполовину высунувшись из окопчика. И старшина подумал: «Нету математика. Все. О каких таких цепях он мне давеча толковал? О каких-то цепях Маркова. Чудно! Математик — и вдруг цепи. Ерунда какая… Эх, парень, парень…»
Потом старшина почему-то проникся нежной жалостью к своим двум орденам Красного Знамени. Вот убьют его фашисты и заберут ордена, глумиться над ними станут, того не зная, как они, ордена эти, ему достались! Один — за жуткие бои на монгольской высоте Баин-Цаган, другой — за финский дот… Эх, люди, люди!
Небольшой осколок ужалил старшину в запястье, разбил часы. Комбат пальцами вытащил из руки зазубренный обжигающе горячий кусочек металла, осмотрел, сказал, словно обращался к живому существу:
— Ну и вредный же ты, паразит! Махонький, а вредный.
Подполз мальчишка с облупленным носом, заорал на ухо, глотая слезы:
— Вот Гады!.. Гады! Чего они не вылезают? Чего, а?! Вздыбился черный фонтан, истерично взвизгнули осколки. Паренек приподнялся на руках, удивленно посмотрел на комбата и ткнулся головой в землю. Минуту-другую он сучил ногами в рваных сапогах. Потом перестал.
Гауптман догрызал в подсолнухе остатки семечек. «Фанатики, дикари, — сердился он, глядя на пылающую деревеньку. — Нет чтобы сдаться!.. Глупо, очень глупо».
В десять ноль-ноль гауптман вновь взмахнул перчаткой. Немцы, под прикрытием огневого вала, поднялись в атаку. Двое молоденьких лейтенантов рванулись было впереди своих солдат, но тут же приостановились: устав германской армии строжайше требовал, чтобы господа офицеры руководили боем, а не лезли на рожон. Солдаты не жалели патронов. Сложив стальные приклады автоматов, они окатывали русских свинцом, как садовник поливает из шланга цветы, — старательно, но на глазок. Шли, горланя песни. Эти парни знали себе цену. Их тяжелые сапоги с заклепками на подошвах потоптали старушку Европу. Теперь настала очередь красной России испытать их тяжесть. Что может поделать против бывалых воинов горстка русских с их старинными длиннющими винтовками, которые бывший оперный музыкант ефрейтор Гюнтер остроумно окрестил «фаготами». Если уж русские не удержали укрепленный район Бар — Новоград-Волынский!..
И только огневой вал угас и гитлеровцы, отлежавшись в ботве, рванулись вперед, старшина повеселел — кончилась бойня, начиналась драка. Старшину беспокоил правый фланг — именно оттуда, из нескошенного пшеничного клина, следовало ждать решительного удара: лобовая атака — всего лишь демонстрация. Отчего они залегли? Неужто этих жлобов припугнули скупо татакающий «Дегтярев» и винтовочный перестук? Старшина не верил, мудрость бывалого солдата подсказала: жди беды на правом фланге.
Из ботвы поднялись вдруг сероватые фигуры в глубоких стальных шлемах, заковыляли вперед, выскочили на скошенный участок…
И тут хлобыстнул с правого фланга «максим», он вздыбил перед атакующими злые фонтанчики. Серые фигуры замешкались, повалились наземь. «Максим» сделал поправку и прошелся по лежащим.
— Эх, дуры!.. Все, раскрылся станкач… — Комбат имел в виду «максим». И, будто в подтверждение его слов, на незадачливых пулеметчиков обрушился воющий дождь мин.
— Эх, дуры, дуры, — скрипел зубами старшина. — И себя погубили, и батальону амба. Эх вы, пирожники-сладкоежки, умники образованные! Ведь предупреждал…
Огневой налет кончился. Старшина с тоской ждал флангового удара.
С воплями, стрекоча автоматами, хлынула из пшеничного золота орава страшных людей. Они плевали на одиночные выстрелы, на бессильный лай «Дегтярева», который вскоре замолк из-за патронного голода.
Комбат, матерясь, кинулся на правый фланг он не знал, зачем бежал туда, чем мог помочь; его не оставляла мысль о том, что еще не все потеряно, можно организовать контратаку… Рои пуль заигрывали с ним, коротко посвистывали, словно подманивали, что-то горячее бесшумно куснуло его в бедро. Комбат споткнулся, побежал, припадая на левую ногу… Вот жиденькая цепь бойцов, они уже сами, не ожидая приказа, изготавливаются в своих окопчиках к штыковой контратаке.
Гитлеровцев заволокли гулкие всполохи гранат. И в это мгновение вдруг ожил «максим». Гигантской швейной машиной он прострочил длиннющую очередь, задохнулся — и вновь огрызнулся несколько раз, коротко и зло.
«Ах, черти… черти полосатые!..» — с восторгом подумал старшина, сваливаясь меж огородных грядок.
Немцы метнулись назад. Лишь впереди, шагах в тридцати, смирно лежало десятка полтора парней, одетых в мундиры цвета плесени. Воцарившуюся вдруг тишину где-то там, в пшенице, остро прорезали надрывные страшные вопли — кричал человек. Так кричат люди, которым выпала долгая и мучительная агония.
Втискиваясь между грядок, комбат пополз к пулемету.
Пулемет, видавший виды «максим», — с разбитым прицелом и с изувеченным щитком, — словно принюхиваясь, все еще поводил толстым кожухом, смахивающим на самоварную трубу. Он хоронился в ровике, поросшем высокой травой, она пахла мятой и пылью. Возле пулемета притулились трое — худощавый брюнет с шальным глазом (левый глаз прикрывала грязная, заскорузлая от засохшей крови повязка, над нагрудным карманом бойца блестел орден Красного Знамени), угрюмый здоровяк с орденом «Знак Почета» на рваной гимнастерке и тощий парнишка, мосластый, с измазанным копотью лицом, из-под пилотки — сальные косицы тускло-желтых волос. — И это называется пулеметное гнездо! — прохрипел комбат, втискиваясь в ровик. — Говорил же…
— Это запасное… А другое гнездо — пальчики оближешь. Да нас из него культурненько попросили…
Только сейчас комбат почувствовал боль в бедре. Спустив штаны, он стал осматривать рану.
— До свадьбы заживет, — успокоил его одноглазый. — Ляжку слегка ободрало. Мужчине ляжка ни к чему. Дай-ка перевяжу, комбат…
— До свадьбы! — сказал, морщась, старшина. — Я не многоженец. У меня детишек двое.
Желтоволосый боец громко, по-детски, вздохнул.
— Ты чего? — посмотрел старшина. — Тоже ранен, а?
— Угу… Больно. Дергает.
— Ему безымянный с мизинчиком попортило. Еще на той неделе, — объяснил одноглазый. — А мне вот, понимаешь, как по зеркалу души вляпало… с тех пор — ни царапинки.
Желтоволосый, закутав левую кисть обрывком исподней рубахи, нянчил ее, как младенца. Комбат надсадно откашлялся.
— Нечего открываться раньше времени. Мы бы и сами отбились… Учили вас, учили… И чему только в школе вас учили! Десятилеточники, а все без толку. В головах у вас, ребятки, сплошной сумбур и резюме.
— Меня не учили, — уточнил одноглазый. — Это у них сумбур и резюме. Интеллигенция!
Комбат согласно кивнул, а сам подумал, что как это получается: вот этот мальчишка с перевязанным глазом все время поддевает, своего комбата за пристрастие к таинственным «ученым» словам, а он, комбат, старшина Милешин, никак не может приструнить стервеца. Хитрая бестия. Так подденет — не придерешься. Старшина опять ничего не придумал и лишь сказал в надежде, что одноглазый поймет затаенный смысл его слов:
— Ты, это верно, — неуч, неслух. А они без пяти минут студенты. И вообще. Нечего поперед батьки в пекло лезть… Умники! — И вдруг выпалил — А ежели разобраться… Молодцы вы, ребята! Ей-богу, молодцы. Не отбились бы без вас. Это ж ясно, как день!
Бойцы улыбнулись. Даже тот, что нянчил руку, улыбнулся — радостной, мальчишьей улыбкой.
Пулеметчикам, отразившим атаку, было по семнадцати лет.
И все-таки немцы выбили батальон из деревни.
Гауптман по-прежнему находился на наблюдательном пункте и не собирался его покидать. Во Франкфурте-на-Майне его ждала невеста, он раздобыл ей две норковые шубы. Если бы шел бой за знаменитую Красную площадь в Москве, он, не задумываясь, шел бы в первых рядах штурмующих, — имело бы смысл. Но сейчас!.. Это все равно, что согласиться играть в карты, сделав своей, ставкой жизнь, а в случае выигрыша — получить пуговицу от кальсон. Сколько знаменитых людей бесславно кончили земное существование! Магеллан и Джемс Кук погибли в жалких стычках с дикарями; полковник Лоуренс разбился на мотоцикле; всесильный Рем, шеф штурмовиков… Впрочем, хватит примеров. И так ясно: храбрость — это благоразумие.
Подбежал фельдфебель Крамер, доложил:
— Мой гауптман, тяжелые потери! Двадцать девять убитых, семь раненых. — И без передышки — Через семь минут обед. Прикажете дать команду?
Светлые мечтательные глаза молодого человека потемнели. Двадцать девять убитых! И каких солдат! Каждый из них стоил троих. Двадцать девять убитых и всего только семь раненых. Небывалый баланс! Убитых куда больше, чем раненых. Эти оборванцы, значит, даром не тратят патронов, бьют наверняка. Двадцать девять, мой бог!
Вспомнив о боге, гауптман снял гербастую фуражку с высокой тульей, перекрестился. Помолчав, сказал:
— Да, Крамер, распорядитесь насчет обеда. Получилось довольно глупо — вроде бы он благословил трапезу. Гауптман торопливо добавил:
— В семнадцать ноль-ноль — атака. Передайте минометчикам: пусть дадут им еще огня.
И опять вышло неловко. «Пусть дадут им еще огня», — ведь именно так говорил Наполеон во время Бородинского боя.
Августовское солнце ярилось на раскаленном добела небе. Солдаты, изнывающие от жары, расстегнули мундиры, кое-кто вообще разделся по пояс; белотелые, волосатые, украшенные шрамами, заработанными в сражениях за Европу и Африку, изрядно навеселе (в обед выдавали греческую «мастику»), они походили на страшных пришельцев из другого, неведомого, мира. Из-под глубоких шлемов отчужденно и опасно поблескивали глаза, подлакированные алкоголем. Гауптман посматривал на своих «мальчиков», как он не без юмора называл их в минуты хорошего настроения, затем взглянул на часы (до открытия огня оставалось двадцать минут) и шагнул к стоявшей рядом кургузой машине-вездеходу.
То, что он собирался сейчас сделать, разумеется, несколько его угнетало: Но солдаты оценят его поступок. И потом — никто ничего не узнает. А если узнает? Хм… можно свалить на танкистов — всем хорошо известно, что танкисты частенько сами ввязываются в драку, особенно юнцы, жадные до воинских почестей и славы.
…Увидев вездеход гауптмана, за которым катили два приземистых танка, солдаты привычными движениями надевали на шеи автоматные ремни, засовывали, за широкие голенища патронные обоймы; из карманов солдатских штанов торчали ладно обточенные деревяшки — длинные, напоминающие кухонные скалки, которыми хозяйки раскатывают лапшу. На концах их в металлических стаканчиках притаилась консервированная смерть.
На горевшую деревеньку вновь обрушилась огненная метель. Молоденький танкист, высунувшись из башни по пояс, как завороженный, смотрел на грохочущие столбы огня, земли и дыма. В широко открытых глазах его пылали восторг и нетерпение. Совсем недавно этот танкист только играл в войну, а сейчас ему предстояло сразиться с настоящим врагом. Юнец сорвал с головы танкистский шлем, и волосы его (он ими втайне очень гордился) зазолотились, словно волосы легендарного Зигфрида..
— Славный мальчик, — сказал гауптман стоявшему рядом второму танкисту. Этот был уже не молод, угрюм; в старом комбинезоне, лицо иссечено шрамами. Мрачноватая фигура.
— Славный мальчик, — повторил гауптман, кивнув в сторону юного «Зигфрида».
— Мальчишка. Ему бы в оловянных солдатиков играть. Дурачок, — танкист ответил после некоторого раздумья. Он был не в духе, так как подозревал, что оберст все еще продолжает мстить ему за ту давнюю историю в парижском «Молен-руже». Вот ведь дернула нелегкая заняться девчонкой, которая, оказывается, приглянулась этому, лысому борову! Злопамятный тип. Так и норовит сунуть туда, где пожарче. Вот и сейчас — послал как простого командира танка и еще приказал не позднее чем через три часа догнать, колонну. Осел беззадый! Жаль, что тебе под Белградом только одну ягодицу оторвало.
— Вы говорите «дурачок»? — послышался голос гауптмана. — Но согласитесь, господин майор, что дурачки наводят ужас на весь мир, эти дурачки — будущее нашего великого рейха…
— Хайль Гитлер! — невозмутимо отозвался танкист. Гауптман покраснел от досады — опять вышло черт знает как глупо. Ей-богу, сегодня какой-то невезучий день.
Танкист не был злым. Он сделал вид, будто не заметил замешательства молодого человека, перевел разговор:
— Вы так и не сказали мне, много ли там русских.
— О… горстка. Попросту не хочется в конце войны похоронить десяток моих мальчиков. Поэтому-то я и прибег к товарищеской помощи панцирников. Мы их сбросим в два счета в эту реку, в это… никак не выговоришь… в Ингулец.
Комбат перетягивал ногу ремешком от штанов. Перетягивал у самого паха. Вновь его куснул ежастый осколок. В ту же ногу и почти в то же самое место. Только на этот раз посильнее.
Юнец с перевязанным глазом утешал:
— До свадьбы заживет, комбат. До моей свадьбы… И вообще, ты — как Кутузов. Его, знаешь, два раза в один и тот же глаз смертельно ранило, а он не умер, да еще Наполеону под зад коленкой дал. Понял?
— Инкогнительная ты личность, — старшина сморщился от боли. — Откуда ты это знаешь? Выдумал небось. Две раны смертельные в один глаз — и Бонапарту под задницу. — Комбат с внутренним удовлетворением дал понять, что не такой уж он невежда в родной истории. — Выдумал небось про две смертельные раны.
— Не выдумал, комбат, — мосластый парнишка баюкал пораненную руку. — Такое не выдумаешь — засмеют, если неправда.
— Амба нам, финита ля комедия, — ни с того ни с сего мрачно сказал боец с трудовым орденом.
— Я те покаркаю! — старшина вскинул на него маленькие въедливые глаза. — Танков пуганулся?.. Танк… Это еще что за финита?! Тоже мне комедию придумал. Танк… чо его страшиться? Танк страшен малодушному. Читал лозунг?
— Многосемейному, — поправил с перевязанным глазом.
— Врешь! — азартно ответил старшина, все еще не понимая, что над ним подтрунивают. — Неправильно изучал лозунг.
— Пардон, многодетному.
Комбат бросил осуждающий взгляд на паренька, сказал мечтательно:
— Эх, люди, люди! Было бы все как полагается, сидел бы ты, парень, на губе… Нет! Губа не про тебя. Ты бы мне сортир чистил до невыразимого блеску.
— Сортир — это не страшно. Тяжело в учении — легко в бою. — Одноглазый вдруг побледнел и чуть ли не крикнул — Да я всю жизнь их чистить согласен, лишь бы этих фараонов!.. — Парнишка не договорил, скрипнул зубами.
— М-м-да, — старшина вздохнул. — Одного не пойму: кончили долбежку, а в атаку не прут.
Долговязый боец перестал баюкать раненую руку, произнес ломающимся тенорком:
— Не беспокойся, комбат, попрут.
— Это верно, — согласился старшина. — Это верно. Маловато нас, вот в чем загвоздка.
— Сорок три гаврика, — флегматичный здоровяк сказал это так, что осталось неясным — сокрушается он или радуется, мол, бойцов как-никак — сорок три. Сила!
Одноглазый и тут не удержался от озорства.
— Сорок три, да и те, как говорится, «беу»… бывайте в употреблении.
— Пошляк ты, Вилька, — вздохнул долговязый. — Дать бы тебе за «беу» по визитной карточке. Над кем смеешься? Над собой смеешься. Остряк-самоучка.
— Да я же это так… для поднятия духа. Ученые утверждают, что в смехе содержится полезный витамин «Ц».
Крепыш подмигнул зеленым, как у кота, глазом и, поглаживая на верхней губе светлый пушок, сказал с ехидцей:,
— Об этом уже поведали широким массам знаменитые клоуны Бим-Бом. На нижегородской ярмарке. В тысяча девятьсот третьем году.
— Ты — циркач, тебе виднее.
Одноглазый умолк, но бес противоречия не давал покоя. Чтобы растормошить товарищей, — а зачем, он и сам не знал, — паренек стал тихонько насвистывать популярный марш «Броня крепка, и танки наши быстры…».
— Свинья ты, Вилька, — вновь вздохнул долговязый блондин. — И без тебя тошно…
— Без меня? А мне без танков тошно. — Где, где танки, а?
— Бона! Только тебя и дожидаются, — светловолосый кивнул в сторону немцев… — Лошак ты, Вилька, — боец вновь принялся баюкать руку, но сейчас он не морщился, тихо улыбался.
— Чего ты? Пирожное, что ли, увидел?
— Слышь, Вилька, а спорим, что не знаешь ты значения слова «лошак». Спорим? -
— А ты — штымп, Юрка. Спорим — не знаешь, что такое штымп? Ага, съел!
Старшина не вмешивался в словесную перепалку. Бог с ними. Дети еще. И осталось жить-то им считанные часы… Эх, люди, люди!..
Старшина не вмешивался. Но зато вдруг разозлился боец с трудовым орденом. Он сам поразился, с чего это его взорвало. Пожалуй, Вилькины слова: «Ага, съел!»
— Хватит трепаться! Тоже мне клоунаду развели. Тут, понимаешь, с голодухи кишки подводит, а они друг дружку разыгрывают.
— Глебушка хочет хлебушка? — все еще куражился Вилька. — Глебушка мечтает о соляночке из осетринки, о свиной отбивной с косточкой и компотике из груши дюшес на третье?.. Потерпите до Берлина, гражданин орденоносец. Недалеко осталось.
Старшина насторожился — от этого неугомонного парня так и жди какой-нибудь каверзы. Между тем Вилька продолжал развивать мысль, обращаясь к комбату как бы за поддержкой.
— А что, товарищ комбат, я ведь правильно говорю? Земля, как доказали культурные люди, — это шар, здоровенный такой шарище. А гансы — дураки, не знают этого. Прут себе, как очумелые…
— Ну и что? — Старшина уже смутно догадывался: шалый паренек куда-то клонит.
— А мы от них — стройными рядами нарезаем. Не отступаем, нет. Такого термина, говорит, и в боевом уставе пехоты не найдешь. Не признает его БУП — и баста. И нарезаем мы для того, чтобы обежать вокруг шарика, забраться гансам в тыл и жахнуть по Берлину с запада. Примерный маршрут — через Колыму, Аляску…
Вилька умолк — он увидел, как багровеет короткая шея комбата и глубоко упрятавшиеся глаза наливаются яростью.
— Ну-ну… — начал было Вилька примирительно. — Я ведь пошутил. Уж и пошутить нельзя…
— Я те пошутю, трепло, — тихо и страшно произнес старшина, поднося к носу струхнувшего Вильки кулак — Да я тебя… В штаб Духонина… На месте. Я тоже шутить умею.
Товарищи вступились за Вильку:
— Комбат, ну сболтнул человек… Мало что сорвется с языка.
— Лошак он, товарищ комбат. Что с лошака взять?. Гнев старшины поостыл.
— То-то же! Лошак. И лошаков можно очень даже свободно к стенке. Мы в Берлин откуда полагается притопаем. Понял?.. Без твоей кругосветной стратегии. Не мы — так другие. Красная Армия придет. А если еще какие разговорчики — доложу по начальству: так, мол, и так, человеку одному путешествовать очень захотелось. Турист, на Колыму просится.
Пулеметчики сидели смирно, слушая старшину, как прилежные ученики любимого учителя. Лишь в глазах у них проскальзывали добродушные смешинки.
— Вот что! — старшина рубанул ладонью воздух. — Давайте-ка подальше от этого станкача. Я уж тут сам управлюсь… Мчедлидзе позовите.
Приятели замерли, их пухлые детские рты открылись как по команде. И комбат понял, что оскорбил мальчиков. Тогда он торопливо стал объяснять, мол, он опытней, и вообще… у них, у молодых, вся жизнь впереди, и вообще, он приказывает…-
— Не то говоришь, комбат, — одноглазый Вилька укоризненно покачал головой. — Тебе батальон дальше вести. Нам — прикрывать. Сегодня наша очередь. Не обижай.
— Пропадете вы здесь, ребятки. Жалко мне вас тратить, — старшина все еще пытался настоять на своем, но в душе он понимал: они правы, ему надо вести людей — горстку израненных бойцов; а эти ребята… Их правда, — сегодня их черед.
Вот уже сколько дней батальон подчинялся простейшему правилу: «Чтобы не потерять всего, необходимо жертвовать частью этого всего». Так уже было, и так будет теперь. Эти парнишки сделают то, что до них сделали другие. И тогда батальон останется жить. Он, старшина Милешин, командир сводного батальона, ведет не горстку бойцов, — в его, руках жизнь двух полков. Эти полки — тщательно свернутые полотнища знамен в вещмешке сержанта Мчедлидзе. Пройдет время, вокруг знамен соберутся новые люди. И останутся полки. Вроде как бы ничего и не было под Уманью. И полки эти погонят гитлеровское зверье, прикончат в логове. На этот счет старшина не сомневался. Как пить дать — перешибут зверюге хребтину. Велика Россия, подавится ею гад!
— О чем задумался, а, комбат? — Вилька понимал, что старшина сдается, и это обстоятельство обрадовало паренька. — Не уступим мы своей очереди. Что мы — хуже других? Лично я, как воспитанный человек, обязан уступать очередь лишь интересным девушкам.
— Лошак ты, Вилька, — вновь протянул Юрка, но для разнообразия прибавил на этот раз — Пошлый лошак.
— Он, видать, из молодых, да ранний, лошак-то. Старшина считал, что Лошак — фамилия Вильки, и очень этому удивлялся. Странный какой-то парень. Глаз как у волка — ночью — светится, и днем в него смотреть тяжело: шалый глаз. И сам он весь словно на пружинах, а язык — то дурной, то злой, а иной раз — в самую точку. Храбрый парень. Только не поймешь — вроде похож на восточного человека… Тогда почему Лошак? Ну есть в батальоне боец Сковорода; смешно, но понятно, из местных он. А этот — Лошак.
Долго молчавший Глеб вдруг огорошил:
— Сижу я и думаю: очень тяжело милицейским следователям жениться. Вот, к примеру, я — следователь. Прихожу на место событий — лежит пистолет. Что я должен сделать? Осторожно завернуть пистолет в чистый носовой платок. Лезу в карман, а в кармане — грязная тряпка. Теперь понятно, что я хотел сказать?
Глеб отличался своеобразной логикой. Он утверждал, будто в школе учат детей для того, чтобы они меньше интересовались науками (Это как раньше было. Купец уговаривает нового приказчика: «Ешь, милай, икорочку, вкушай от пуза, сколь хошь». Приказчик объестся и потом всю жизнь на икру глядеть не может); мелких хулиганов Глеб одобрял — полезные люди: за паршивый разбитый нос или там фонарь под глазом целый год вкалывают на пользу общества. Экономически это выгодно.
— Ну так как, сообразили? — вновь спросил Глеб и сам же ответил — У следователя жена должна быть чистюля из чистюль. А где их взять? Да сразу и не разберешь. До свадьбы, говорят, все они хороши.
Вилька заерзал, спросил вкрадчиво:
— А водолазам, трудно водолазам жениться?.. А попам? Видел попа? Волосы, как у Магдалины, бородища до пупа и в юбке. Кем такого в загсе оформлять — мужем или женой?..
Комбат молча наблюдал за ребятами. Дети. Совсем еще дети. Им бы танцевать под патефон, в десятый раз смотреть картину про трех подружек, воюющих против белофиннов. А они…
Пареньки были в том счастливом возрасте, когда смерть воспринимается как нечто абстрактное, нереальное. И хоть они уже достаточно насмотрелись смертей, все же не могли проникнуться сознанием того, что таинственное ничто не знает пощады. Да, очень страшно и странно, если крепкий здоровый человек, который всего минуту назад ел и пил, стрелял или плакал злыми слезами, вдруг становится недвижным. Еще страшнее видеть, как из человека уходит жизнь на твоих глазах. Больно, жутко видеть. Больно за других. Но ведь то другие. А им, семнадцатилетним, просто нелепо думать о смерти, противоестественно.
…День угасал. По сиреневому небосклону величаво катился солнечный диск; он наливался закатным румянцем. Еще не смеркалось, но уже густел воздух, пропитанный щемящим запахом гари. Какая-то сумасшедшая пичужка робко, пугливо жаловалась из обгоревшего, иссеченного осколками вишнячка: «Ти-фью… ти-фью…»
Пулеметчики и старшина притихли. Их грызла одна и та же мысль: что задумали гансы, почему молчат? Даже постреливать перестали. Ох, не к добру это, не к добру.
— Притихли сволочи, — комбат плюнул, полез было в карман за табаком, вспомнил, что табаку нет, еще раз плюнул, насупился.
— Жрать хочется, — подал голос Глеб.
— Кончай душу мотать! — взмолился Вилька.
— Во мне массы много, она пищи требует…
— Брось, — вмешался Юрка. — Ты лучше с индийских йогов пример бери. Месяцами ничего не едят. Вот это, я понимаю, закал очка.
— У них вечно голод. Поневоле йогом станешь.
— А у тебя что — рябчики жареные приготовлены? Пирожные?
— Ну вы, пирожники, — оборвал старшина, — будет. Слушайте меня. Дело, значит, такое. Продержимся до темного часу — наше счастье. А если… Ну, в общем, как придавят к самой реке, тогда ваш черед. Ясно? До последнего надо… ничего не попишешь, ребята. И патроны вам оставим, и гранат…
— Не жизнь, а малина! — егозливый парень с перевязанным глазом щелкнул пальцами.
Старшина обиделся:
— Не перебивать! Слушай боевой приказ. Понятно, боец… как фамилия?
— Лошак он…
— То-то, Лошак. Поговори у меня. И вообще надо навести порядок. Даже списка личного состава батальона нету.
— Какой там список, комбат, — покачал головой Глеб. — Его, этот список, вместе с писарем… разорвало.
— Ну, вот опять непорядок, — старшина смекнул, что вышло не очень-то аккуратно, будто писарь был виноват в том, что его разорвало. — А приказ надо слушать, не рассуждать. Значит… Собственно, все ясно. Батальон форсирует рубеж, укрывается в лесу и имеет направление движения на Днепропетровск. Карты у нас нету, поэтому на глазок придется. Ваша группа по выполнении задания догоняет батальон… Замок из «максима» не забудьте вынуть. Все ясно? Главное, в аккурат на левый фланг перескочить. Как станут нас отсюда вышибать, вы — балочкой, балочкой и фланкирующим огоньком… отсекайте. В спину вам не зайдут, не бойтесь, там болотце свирепое… Не подведите, братцы…
Братцы понимающе смотрели на комбата. Нет, они не подведут.
— Чего уж там… сделаем, — ответил за всех Вилька. Старшина почувствовал щекотание в носу. Ему очень хотелось обнять, расцеловать этих мальчишек, по-русски; но он только проговорил глухо:
— Ну вот… Я пошел. Бывайте. Ни пуха вам, ни пера…
Тяжело выбравшись из пулеметного окопчика, он пополз, хоронясь то меж грядок, то в кустарнике, на свой НП — к груде закопченного кирпича; это все, что осталось от чистенькой украинской хаты, — разбитая печь и рухнувшая труба. Возле нее глухо стонал немолодой уже боец, из ополченцев. Он сидел, прислонившись спиной к остаткам печи, — глаза странно спокойные, двухнедельная щетина, на животе трофейный автомат, — изредка приговаривая по-бабьи, уважительно, с надрывом:
— Ho-оженька ты моя, но-оженька…
Рядом с ним стоял сапог с аккуратно срезанным до половины голенищем.
Старшина узнал бойца. Он пристал к батальону на речке Синюхе. Занесло его сюда, как он утверждал, из-под Киева. И ему никто не верил. Шутка ли! Но он все твердил, что говорит истинную правду. Севернее Богуслава их часть попала между двух танковых колонн, и фашисты гнали их на юг.
Воевал этот боец как полагается, с душой. Однако сегодня сплоховал. Когда комбат вызывал добровольцев, этот оказался в числе воздержавшихся. Даже глаза отвел. Может, дети у него, жена хорошая?.. Боец — не трус. Нет уже в батальоне трусов. Просто не все люди одинаковы. Один готов тысячу раз рискнуть жизнью в надежде, что есть все же шанс выжить. А ежели даже и наверняка… Вот парнишки, так те наверняка… Хотя и они небось надеются. Молодо-зелено… Должно быть, у каждого есть свое понятие о том, что наверняка, а что — нет.
— Хороший дядька, — сказал Вилька, как только старшина отполз.,
— Человек. Ему бы подсыпать грамотешки — в генералы производи, — согласился Юрка.
Глеб после раздумья:
— Чудаки. Дело не в петлицах. Здорово нас генерал разлохматил, а? Уря-а — и нет батальона! А этот… Умный мужик. Прижимистый.
С большака свернула большая крытая машина. Она покатилась по дорожке, волоча за собой хвост пыли. Остановилась возле танков. Через минуту-другую послышался громовой хрип, треск, и вдруг на всю округу разнеслось:
Легко на сердце от песни веселой,
Она скучать не дает никогда…
— Все ясно, — оживился Юрка. — Агитация унд пропаганда.
Шальной Вилькин глаз заметался в орбите: — Ну прямо как в ресторане. Вот только меню почему-то не подают.
— Дураки, — с чувством произнес Глеб. И так и осталось неясным — кто дураки: его товарищи, острящие ни к месту, или те, кто завел пластинку.
Песня смолкла. Вновь хрип и треск, затем — громовой голос, лишенный живых интонаций:
— Красные солдаты! Красные солдаты! Ваше сопротивление бессмысленно. Бросайте оружие. Ваша армия не существует. Через две недели падет Москва. Подумайте о своих семьях. Непобедимая германская армия раздавит вас. Даем пять минут на размышления. Помните: наш штурм — ваша смерть.
Из репродуктора разлилась шустрая песенка, которая, по замыслам фашистских пропагандистов, особенно ярко рисовала все прелести капитуляции. Динамик надрывался голосом Лещенко:
У самовара я и моя Маша,
А на дворе совсем уже темно…
Кончилась пластинка — новая песня, такая милая, родная песня:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой,
Выходила на берег Катюша…
У Глеба вдруг сморщилось лицо, брызнули крупные слезы.
— Катя!.. Катя… Я вам покажу Катю… — он рванулся к пулемету.
— Стой!.. Балда! — Вилька и Юрка навалились на Глеба, отдирая его пальцы от рукояток «максима». — Комбат кокнет, раскроешь… Стой, сумасшедший.
Глеб упал ничком на дно окопчика, рваная гимнастерка трепетала.
— Катя… Катя… У, гады… вашу мать!.. Катя…
Наконец он утих. Тяжело дыша, Вилька и Юрка в открытую размазывали по щекам слезы. Вместе с грязью.
Со дна окопчика приподнялся Глеб. В глазах его, зеленых, больных, мерцала ненависть. Он сказал тихо:
— Поклялись отомстить за Катю?
— Сделаем, — Вилька вздохнул.
— Ну чего, чего они не прут, паразиты!..
И они поперли..
Танкист со шрамами на лице так тогда и не забрался в башню. Атака сорвалась. Крохотный кусочек металла, износившийся в походе, отказался служить войне. Чтобы, заменить его, требовалось время.
— Придется атаковать с одним, танком, — сказал гауптман.
— Это исключено, — возразил майор, закуривая сигарету. — Я головой отвечаю за своего подопечного, «за славного мальчика», как — изволили выразиться. Потерпите, гауптман, часом раньше, часом позже…
— Не до ночи же мне с ними возиться.
— Послушайте, гауптман, оставьте их в покое, дайте спокойно унести ноги. Ну что за честь убивать полуубитых? Их прикончат другие.
Молодой человек покачал головой.
— А приказ? Можно было бы, конечно, откоординировать действия с левобережным гарнизоном, но… Вы, разумеется, понимаете, господин майор. Слишком много чести для горстки оборванцев. Впрочем, я человек, гуманный. Пока чинят вашу коробку, я сделаю еще одну попытку… Крамер! Подскочите на рокадную дорогу. Там катит много всякого добра. Если встретите щенков из питомника… ну, вы понимаете, существуют вояки с громкоговорителями… Возьмите мою машину.
Майор-танкист присел в сторонке и принялся тянуть из фляги коньяк. Немного погодя предложил:
— Гауптман, давай-ка на брудершафт, а?
— После боя, господин майор. После боя.
…Кончилась «Катюша». Подождали еще пять минут.
Смеркалось.
— Упустите вы их гауптман, — издевался танкист, — ей-богу, упустите.
Гауптман бросил со злостью:
— Можете поспать в своем танке. Мы займемся ими с вашим подопечным.
Золотоволосый мальчик, так и не вылезавший из башни, стоял, высунувшись по пояс. Он не слышал разговора; старших офицеров. Он рвался в бой.
Пьяный танкист молча отправился к своей машине. Вернулся, сказал:
— Гауптман, дайте на пять минут огня, прижмите их к земле. Танк мой уже в порядке.
Глеб сидел на дне окопчика, и губы его шевелились: «Катя… Катя…» Юрка принялся нянчить руку. Вилька угрюмо молчал.
Пропела первая мина, другая…
— Все, поперли! — вскричал Вилька и вроде бы даже обрадовался. Глеб, не замечая взрывов, вцепился в пулемет.
Немцы ворвались на пепелище. Впереди них ползли, громыхая, неумолимые, стальные чудовища. Они поводили, короткими хоботами и, не спеша, плевались смертью, резали пулеметными косами.
Майор-танкист знал свое дело. Он вовсе не собирался задерживаться в развалинах деревеньки. Надо прорваться к реке, отрезать путь бегства. За ним, переваливаясь, на ухабах, рычал второй танк, бежала железноголовая пехота.
Головной танк дополз до околицы. В полусотне метров сквозь космы плакучих ив маслено поблескивал Ингулец. Парнишки-пулеметчики торопливо катили по овражку дребезжащий «максим». Они опаздывали. На левофланговую позицию не поспеть. Все!
…Пулеметчики не видели, как из ямки вырос долговязый нескладный боец и на глазах у обалдевших гансов, высоко, по-журавлиному вскидывая ноги, быстро побежал к головному танку. На вытянутых руках боец бережно держал расписной глечик.
Никто ничего не понял. С заднего танка панически рыкнул пулемет. Пули пробежались возле ног странного бойца. Долговязый рванулся, догнал головной танк и швырнул глечик на корму.
Это был глупый поступок — швырять в стальную махину глиняным горшком. Так по крайней мере подумал юный танкист. Автоматчики мигом срезали красного солдата. Охваченный азартом, ударил из пушки и танкист. И уж это было совсем неумно — снаряд чуть не угодил в командирскую машину. Юнец-танкист перевел было дух — и обомлел: на корме майорского танка суетились багровые язычки.
Золотоволосый ужаснулся.
В следующую секунду танк его вздрогнул, потрясенный взрывом, пронзительно вскрикнул и умолк механик-водитель. В суматохе экипаж не заметил другого самоубийцу, приземистого, широкоскулого. Он выметнулся из-за коптящих руин со связкой гранат в руке, тут же согнулся пополам, прошитый автоматной очередью, пробежал по инерции несколько шагов и рухнул под танк.
Да, русские имели свои понятия о правилах ведения войны.
Автоматчики попятились, залегли.
Головной танк горел гигантской свечой, затем в его утробе что-то ухнуло, должно быть, взорвался боекомплект.
Дикий поступок смертников потряс юного танкиста. Теперь он понял, что такое настоящая война; понял слишком поздно. Скорей, скорей из стального гроба! Куда девался наводчик? К черту его! Скорее — вон.
И золотоволосый воин совершил свою последнюю глупость, за которую заплатил дорогой ценой, — он откинул крышку башенного люка, рванулся наружу.
Ему следовало бы ускользнуть низом, скрытно. Именно так и поступил наводчик, многоопытный вояка. Так поступили танкисты головной машины. Они обгорели, но остались живы. А юный сверхчеловек, по пояс высунувшись из башни, отвешивал сейчас нелепый земной поклон, как бы благодаря русских за науку.
И не узнал он, что командирский танк сжег обыкновенный парнишка родом из деревеньки, притулившейся на берегу далекой Медведицы.
А в глечике был заурядный керосин. Боец перелил его из большой стеклянной лампы с дробинками на прозрачном желтоватом дне. Дробинки — это чтобы лампа не взорвалась, паче чаяния. Когда стальная махина поравнялась с убежищем бойца, он перепутался: керосин не желал воспламеняться, спички тухли в нем — парнишка слишком торопился. Обжигая пальцы, боец сунул в глечик зажженную бумажную скрутку, и она взметнула едва заметное пламя.
Парнишка так и не увидел того, что совершил. О чем он подумал умирая? О матери, колхозной сторожихе? Или о полученных в прошлогодье ни за что двух нарядах вне очереди?
Мало ли о чем думает человек в смертной своей муке!
Может, вспомнил он любимую материнскую присказку: «Голь на выдумку хитра…» А всего скорей страдал неведением: «Сгорит ли? Не зря ли?..»
Второй боец — скуластый, маленький, — что его толкнуло на смерть? В роте тосковал до слез, со строевой подготовки частенько доставлялся на гауптвахту. И вообще считали его никудышным красноармейцем, так сказать, кандидатом в обозники.
Ротный командир, даже сам старшина Могила — мужчина несентиментальный, известный спец по новобранцам, — только руками разводил.
— Ну откуда ты взялся на мою голову? — вздыхал Могила, глядя, как боец по команде «К но-ги!» берет на изготовку трехлинейку. — Откуда, а? — в голосе старшины проскальзывали надрывные нотки.
Боец щурил темно-карие глаза, тоже вздыхал: он как бы сочувствовал старшине.
— Узбекистан знаешь? Страна Фархона знаешь? Там. Яхши там. Хорошо. Горы бор, хлопок бор. Приезжай, гостем будешь, уртак.
И без того серьезная физиономия старшины обрела каменное выражение. Шут его знает, что это за слово — уртак? Не матюкнул ли, шельмец?
— Бор — это хорошо, — дипломатично ответил Могила. — Сосновый бор. Посмотрел бы наши леса да перелесочки. Я хоть и украинец, но родился на Ярославщине. Может, слыхал сельцо такое… Устье называется?
— Так точно, уртак!
Боец был (кто бы подумал!) дипломат и хитрюга. Старшина, разумеется, не поверил бойцу. Устье — это не Москва с Ленинградом. И все же ему ответ понравился. Даже улыбнулся.
— Уртак, говоришь? Переведи.
— Товарищ — по-узбекски. — Боец почувствовал: лесть сработала, можно действовать дальше — Уртак, старшина, отпускай меня, а? Не хочу здесь.
Могила еще раз вздохнул.
— Эх, был бы я наркомом обороны (в этот момент он сильно переживал, что таковым не являлся)… Да я!.. Как стоите, красноармеец Ханазаров?! Винтовка Мосина — не лопата. За цевье ее… Да ниже… ниже! Четыре пальца снаружи, большой — изнутри. И эти разговорчики вы мне бросьте. Служба в Красной Армии — священный долг советского человека. Вы кто — советский человек, красноармеец Ханазаров? Отвечайте.
— Так точно!..
— Не разговаривать!
— Да…
— Разговорчики!
— Армия хочу служить! — свирепо вдруг закричал боец. — Куротким кули!.. Не хочу марш-броска, силедка кушать не хочу. Коня мне давай, саблю давай — скакать буду, рубить. Моя вся джигит. Моя отес… басмач рубил, орден есть. Коня давай…
Рапорт старшины Могилы сгинул в полковой канцелярии. Так и не получил Ханазаров коня. Писарь с полуонегинскими бачками сгубил рапорт. Но о том, что старшина писал рапорт, Ханазаров знал. С тех пор он проникся к Могиле нежностью, которая иногда даже пугала старшину. Однажды случился по этой причине конфуз. Крепко погулял Могила на свадьбе в воскресенье, а в понедельник — как снег на голову — марш-бросок. Отведал Могила, как тогда было положено, перед маршем селедочки и ощутил в голове звон и свечение. Шагал-бежал, как в тумане. Раза два стошнило. И когда до финиша оставалось около трех километров — рухнул, вроде как помер.
Очнулся — и ахнул. Добрался-таки до финиша. Дополз, что ли? Кругом дивизионное начальство, шуточки разные.
Еле поднялся, доложил: так, мол, и так. Незнакомый командир с четырьмя шпалами в петлицах и звездочками на рукавах гимнастерки — политработник, стало быть, — хохочет:
— Как добрался, товарищ старшина?.. Не знаешь? Вот кого благодари. Почти три версты на себе тащил.
Тут только заметил Могила среди дивизионного и всякого приезжего начальства вконец потерянного Ханазарова.
— Да, тащил, — продолжал веселый политработник. — Росту в нем маловато, зато силища!.. Бычья.
Старшина Могила, красный, словно лозунг, помялся и вдруг сказал:
— Здоров парень… — И вдруг — как мальчишка матери: — Хороший он парнишка, да обижают его. В кавалерию рвется, а писарь забодал.
— Какой писарь, кто… забодал?
— Наш писарь, товарищ полковой комиссар. Сволота он.
— Кто? Писарь?
— Так точно.
— А вот посмотрим.
Посмотрели. Действительно, сволота. Сбрили с парня полуонегинские бакенбарды, отдали Могиле на перевоспитание. Но так и не получил Ханазаров коня. Только и успели записать в секцию штангистов. А на следующее воскресенье — война!
Маленький богатырь сам удивился, как быстро стал он усваивать военное ремесло. И невдомек ему было, что попал он на трудные курсы. Ускоренные, правда. Зато знания на них люди получали основательные, на всю жизнь: хоть сто лет проживи, хоть день — не забудешь.
Красноармеец Ханазаров скоро понял самое для себя важное. Например, он смекнул, что конь против танка — смех один да и только, что фашистов надо бить, если не хочешь повстречаться с ними в Фергане.
…Низенький, широкоплечий здоровяк знал, что делал, бросаясь под танк. До него точно так же поступил старшина Могила.
Батальон выстоял.
Выстоял, хотя и был прижат к кромке берега.
Гауптман уже не бесился. Он понял: против него сражается, не горстка оборвышей. Сражается батальон. Не голландский — доверчивый и жизнелюбивый, Другой,
Нечто подобное ему пришлось пережить, когда он насел на остатки английского полка. Но в Африке те все же капитулировали.
— Дать им еще огня, — приказал гауптман.
На носилках притащили майора. Лицо его, обжаренное пламенем, походило на страшную маску.
Майор лежал тихо, не стонал, еле заметно шевелил пальцами.
— Пустое, гауптман. Я выполнил приказ. А вот этот… «славный мальчик», как вы изволили его назвать… Тех… в излучине… Атакуйте немедленно, иначе уйдут. Честное слово, эта операция достойна рыцарского креста. Даже если его вам и не дадут… Не дадут, разумеется…
Майор вновь пошевелил пальцами.
— Прощайте, гауптман. Славно повоевали.
Длинные тени ложились на землю. Изувеченные тополя шелестели остатками листьев. Тополя, как люди, — мужественные, упрямые. Обгорелые, израненные, они не сдавались. И солнце, словно мальчишка, облюбовавший соседскую яблоню, жадно поглядывало на них из-за фиолетового забора.
Комбат тихо радовался. Еще полчаса, и батальон — за рекой. Всего полчаса! А там лесок, там легче, там батальон пробьется, обязательно пробьется к своим,
Вилька сказал:
— Местечко хорошенькое, не я буду. Болотце классное, в затылок не хлопнут, так что, мальчики, получайте все по фотографии.
— Лошак ты, Вилька!
— Местечко называется «Пиши завещание».
Немцы сломили сопротивление. Остатки батальона кинулись в реку. Вспыхивали ракеты, озаряя прибрежный ивняк. Яркий синюшный свет их смахивал на труп солнечного дня.
Все было кончено.
Все было кончено, только вот с остервенением — работал пулемет. Он не подпускал немцев к реке, не давал расправиться с батальоном, переплывающим Ингулец. Пулемет прижимал к земле, осаживал, жалил.
Гауптман сказал фельдфебелю Крамеру:
— Это не приказ. Это просьба. Уймите их. Крамер пополз унимать.
Минут через десять татаканье пулемета разорвали сухие взрывы.
Крамер не возвращался. Молчал и пулемет.
Пулемет молчал до поры до времени. Едва солдаты поднялись, он обрушился на них злобно, свирепо.
Вновь поднялись солдаты. На этот раз пулемет молчал. На этот раз все было кончено, по-настоящему.
Гауптман выполнил приказ. Он сидел на пне и не радовался. У него осталось меньше роты. А было две. И каких солдат!
И Крамера нет. Фельдфебель лежал, выпучив глаза, под грязным русоволосым крепышом, совсем еще мальчиком. В боку мальчишки торчал ножевой штык. А Крамер показывал всем любопытным изорванное черное горло.
Молодой офицер тяжело поднялся, подошел к разбитому пулемету. Возле него, уткнувшись лицом в траву, лежал оборванец. На спине его чернело кровавое пятно, трава вокруг полегла. Вцепившись в ручки «максима», уронив голову на плечо, молчал черноволосый солдат. Казалось, он на минутку заснул, а как придет в себя — рубанет очередью. Рядом — грязные окровавленные бинты.
Гауптман пнул солдата ногой, и тот опрокинулся на спину, показав страшную дыру вместо глаза.
— М-м-м!.. — застонал мертвец.
Вздрогнув, гауптман попятился, солдаты, толпившиеся возле него, — тоже.
Стонал не мертвец. Стонал тот, что рядом — худой и узкоплечий. Вот он с трудом поднял голову, заросшую грязно-желтыми волосами, и уставил на гауптмана мутные от боли глаза.
— Хенде хох… — Он вроде бы спрашивал разрешения — тихо, чуть слышно.
Гауптман не отреагировал, только махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху.
— Хенде хох, — вновь еле прошевелил губами русский и вытащил из-под себя немецкую гранату.
Взрыв разметал солдат. Но — ирония судьбы! — гауптмана лишь сшибло с ног, а русский и вовсе не пострадал. Он пристально смотрел на красивого офицера. В его глазах гауптман прочел многое: ненависть, злобу, обиду и даже, как показалось ему, сожаление. Гауптман схватился за левый бок, вырвал из кобуры пистолет и суматошно, охваченный паникой, не целясь, выпустил всю обойму.
Русский тихо опустил голову.
…Небольшой лесок на левом берегу Ингульца укрыл батальон.
Комбат распорядился выжать обмундирование. Затем приказал выстроиться в две шеренги.
— …Тринадцатый неполный! — откликнулся последним хриплый тенорок.
— Так, — констатировал старшина, расправляя под портупеей липнущую к телу гимнастерку. — Вырвались, стало быть. Вырвался батальон! Раненые — два шага вперед.
Шагнули обе шеренги. Комбат смутился. Нашел о чем спрашивать!
— Так вот, товарищи бойцы, — негромко сказал комбат. — Будем прорываться недалече, к Днепропетровску. Ясно? Прорвемся! Ясно? Видели сегодня ребят, — что танкам дали? И этих… пулеметчиков. Кто жив останется, фамилии тех бойцов — по команде. К награде. Ясно? Кто их фамилии знает?
Батальон молчал.
— Никто не знает?
— Так ведь батальон сводный, товарищ комбат, — произнес кто-то с вологодским «о»— круглым, вкусным, как бублик.
— Кто танки подбил, а?
После молчания вологодец вновь проокал:
— Так ведь кто их знает? Один вроде бы русский, другой вроде бы кавказский человек, а не очень похож. А мальчонки-пулеметчики… Одного Глебом прозывали, другого Юркой, третьего и не разбери как… Влен… Валюн, чудно в общем.
— Вы мне фамилии, фамилии положьте. К награде же их надо! — Комбат сжал кулаки.
— Пирожники они, — послышался голос. — Они все о пирожных переживали.
— Как вы их звали — дело десятое! — Комбат страдал. — Где список личного состава батальона? Ах, да, разорван вместе с писарем… Братцы, ну вспомните! Нельзя же так…
Батальон угрюмо молчал.
— Ну же!..
Батальон пробивался на восток. Кончился лесок, началось жнивье. В тихом небе висели сумрачные облака. Пшеничные скирды высились, словно незамаскированные доты.
Изредка взлетали немецкие ракеты. Они прижимали батальон, вдавливали в землю, а когда гасли, батальон поднимался и шел, шел на восток.
Он прорывался к своим.
К своим прорывался батальон и еще два полка. Полки бережно нес в своем «сидоре» комиссар батальона сержант Мчедлидзе.
Люди шли, шли…
А комбат мучительно думал: «Эх, фамилии бы этих ребятишек! Дурень я… не спросил. Как же доложить о них, кто они такие, а, товарищ старшина? Кого ты на смерть оставил, товарищ комбат? Кого?..»