НА СТАНЦИИ

Поезда дальнего следования проскакивают станцию Костылики без задержки, лишь чуть поубавив скорость, — грохотнут по путям, охватят дежурного пронзительным сквозняковым ветром, рванут из рук флажок и… поминай как звали, только рельсы еще долго гудят от затихающего стука колес. В окне вагона редко когда забелеет лицо пассажира: на этом длинном перегоне между двумя городами станция мало чем отличается от десятка себе подобных и любопытства не вызывает. Особенно неприметна она зимой. Порыжевший вокзальчик с плоским крыльцом под железным навесом, деревянный пакгауз с большой, наподобие ворот, дверью, грузно осевшей на петлях, да жилые дома с крестовиками бревен по углам и с замерзшими редкими березами у окон становятся от сугробов поменьше, поприземистей и кажутся погруженными в сладковатую морозную дрему, а прозрачно-голубое пустынное небо над ними блестит, как лед, и выглядит холодным, ломким.

Останавливаются здесь только пассажирские поезда местного сообщения, но ненадолго и всего лишь два раза в сутки.

Начальник станции Потапов очень дорожит этим временем, всегда сам встречает и провожает поезда. Ходит вдоль вагонов в подбитой овчиной длинной черной шинели, вынутой к морозам из сундука, строго поглядывает по сторонам, покрикивает:

— Не толкайтесь, граждане пассажиры. Осторожнее. Все успеете сесть, — лицо его, багровея от холода, утрачивает сонливое выражение, каменеет, на него падает тень озабоченности и значимости.

Смотрит на часы и идет к вокзальчику, к еще висящему там станционному колоколу. Старая шинель его с темными следами на плечах и воротнике от прежних знаков различия, погон и петлиц и с узкой серебряной полоской и звездочкой на каждом рукаве хлопает полами по мерзлым голенищам кирзовых сапог, и ступает Потапов тяжеловато и чуть косолапо, оставляя в снегу глубокие, скошенные изнутри следы. Колокол бел и пушист от инея; звук получается глуховатым, смягченным, словно доносится из-под воды: бом-бом-бом…

От удара иней срывается с колокола и кружится, парит в воздухе, медленно оседая на снег.

За зиму Потапов полнеет, грудь его так распирает, что железные пуговицы на форменной куртке надрывают петли. Но душевно он устает. Днем его постоянно клонит ко сну, и он спит после обеда, а потом кряхтя, тяжело горбясь над изъеденным ржавчиной тазом, гремит стерженьком рукомойника, плещет полными пригоршнями в лицо воду, но все равно долго еще — даже на улице, на морозе — голова у него мутная, а веки тяжелые. Хорошо себя чувствует он только вечером и дотемна не уходит из прокуренной комнаты дежурного: ждет, когда с поезда сбросят почту. Домой возвращается с ворохом газет, вешает шинель на большой гвоздь, вбитый в дверной косяк, стаскивает у порога сапоги, развертывает портянки и в одних носках проходит по чистым половицам в комнату. Жена, управившись по хозяйству, уже вяжет платок, или рукавицы, или носки — разматывает и разматывает блестящими спицами с колен клубок шерсти. Он молча ставит у печки низкую скамеечку, садится, греет спину и читает, вдумчиво шевеля бровями.

Начитавшись досыта, до ряби в глазах, говорит:

— Ужинать, поди, пора?

Жена накрывает на стол. Двигается она легко, проворно. Ноги у ней сильные, тело, хотя и полное, но мускулисто-упругое, только груди волнуются при ходьбе.

После ужина Потапов гасит свет и включает телевизор. На голубеющий экран смотрят они из разных концов комнаты.

Посмотреть кино к ним часто заходит дежурный по станции старик Дроздов. Снимает валенки, подшитые толстой резиной, ставит их рядом с сапогами Потапова и долго хыкает у порога, мокро кашляет. Из второй комнаты ему выносят стул. Он садится, вытирает пальцами с глаз слезы, опять кашляет, пытается сдержаться, и в горле у него булькает.

— Папироску выкурил, — деликатно извиняется Дроздов.

«Как же, — думает Потапов, — разоришься ты на папиросы. Это самосад у тебя такой едучий».

Заходят и рабочие — путевые обходчики, стрелочники. Стульев им жена не выносит и вообще относится к их приходу неодобрительно. Потапову кажется, что он видит в темноте, как сереет при их появлении ее лицо.

Усмехаясь, он говорит:

— Располагайтесь, кому как удобней.

Если по телевизору показывают хоккейный матч, то в комнату набивается полно народу. В доме тогда пахнет, как на вокзале: потом, смазкой, паровозной гарью. Люди присаживаются на корточки у стены, сидят и просто на полу, приваливаются боком на половик, ложатся на него животом. Потапову нравится, что рабочие ведут себя не так, как Дроздов, не сидят смирно, не складывают елейно на коленях руки, не подстраиваются под хозяев дома, а курят, громко смеются и кричат, когда забивают шайбу, словно находятся на стадионе.

У порога в такие вечера грудой лежит обувь и, расходясь, все долго роются в ней, отыскивая свою.

Проветривая на ночь комнату и подметая пол, жена вздыхает:

— Ох, и зачем мы телевизер этот купили. Спокою нет.

Взбивает на кровати пуховые подушки, перину, и они ложатся спать. Лежат рядышком в темноте, молчат, но бывает — и переругиваются, правда, беззлобно, тихо, без особого раздражения. Спорят всегда об одном: жена считает, что Потапов мало занимается хозяйством и корит за это его, а ему и верно давным-давно надоели и хлев, и скотина, и куры в курятнике, один вид рыжей горки навоза на заснеженном огороде за стайкой навевает на него тоску, и он отлынивает от работы. Но понимает, что без хозяйства прожить трудно. Магазин в соседней деревне, которая открывается сразу же, как пройдешь звонким от льда бревенчатым мостиком через речку и поднимешься на пригорок, торчащий невысоким горбом поперек желтеющей в снегах дороги, снабжается продуктами из районного центра, а тот затерялся далеко в степи, из-за бездорожья даже зимой до него добираться трудно, хлопотно, и ездят туда редко, поэтому в магазине можно разжиться разве что сухими селедками, рыбными консервами, земляничным мылом в цветной обертке да махорочными сигаретами в ржавого цвета пачках; а железнодорожная лавка бывает на станции нерегулярно.

Зная это, Потапов огрызается на укоры жены лениво:

— Успеется… Чего пристала? Время вот будет…

Жена упряма. Если заведет разговор о хозяйстве, то не успокоится, пока он все не сделает, как ей надо.

Сегодня утром она спросила:

— В хлеве-то уберешь?

В ожидании завтрака Потапов нежился на мягкой перине — одеяло сбил в ноги, щекой прижимался к подушке и сонно жмурился, лениво потягивался.

Жена возилась на кухне. Отворачивая от печного жара лицо, она зацепила ухватом чугунок с картошкой и оттащила его с огня на край плиты.

— Так уберешь?

Он зевнул и сел на кровати, ставя голые ступни на прохладный пол.

— Занят я буду.

— Занятие у тебя завсегда одно — от дома к станции тропку утаптывать, — она сверкнула глазами. — Или газеты еще ворошить.

Потапов лишь тяжко вздохнул в ответ и неодобрительно покачал головой. Спорить ему не хотелось. У него и правда предстоял суматошный день: давние глухие слухи о строительстве большого элеватора в степи у станции стали оправдываться. В последнее лето в степи бродили топографы с теодолитами, а сегодня приезжает первая группа строителей, и встретить их надо было не просто так, а поторжественней, празднично. Забота об этом наполняла его важностью. Он стал одеваться. Натянул, простирая к потолку руки, на нижнюю рубашку еще одну, теплую, мягкую со стороны тела, у порога надел сапоги и потопал ими, проверяя, ладно ли обернулись портянками ноги, нет ли складок; побрызгал на лицо водой из рукомойника и сел за стол.

В окно бил с улицы яркий свет. Наступила оттепель, наледь на стеклах слезилась, и окно косо оттаяло. Сквозь него стала видна бурая дорога в деревню — плоско уходила в степь и скоро терялась за правым краем оконной рамы. Но Потапов и так мог целиком представить ее со всеми выбоинами и буграми, с каждым камнем, встречавшимся на пути, — за десять лет всю обступал ногами.

Еще когда он только сюда приехал, отслужив после окончания железнодорожного техникума в армии, и спал на легкой раскладушке с алюминиевым ободком в комнате дежурного по станции, дыша прогорклым от табака воздухом, а по утрам умывался с крыльца вокзальчика водой из кружки, то часто ходил от скуки в деревню, месил сапогами липкий суглинок дороги даже в распутицу.

В деревню раз в неделю, если только его машина не застревала в грязи, приезжал шофер кинопередвижки, и на побеленной стене клуба с низким потолком показывал по частям фильмы. После кино длинные скамейки сдвигались к стенам, и в клубе начинались танцы. Здесь Потапов и познакомился со своей женой. Увидел ее у стены под старым плакатом, призывающим вступать в доноры, дернул за козырек фуражку к бровям, подошел и сказал:

— Потанцуем?.. Вижу — скучаете.

— Прямо-таки… Страсть, как соскучилась, — поджала она губы, но руку ему подала.

Тогда она носила толстую косу, перекидывая ее через плечо на полную грудь, а лицом походила на румяную женщину-донора с плакатного листа.

До поздних заморозков, пока солью не стал утрами проступать на железных крышах иней и мерзлым стеклом не захрустела под подошвами сапог земля, встречались они за деревней, бродили по степи, обнимались и в ближнем березовом колке и в ковылях за дальним холмом. Но вот проводил он ее как-то к ночи домой, у плетня сунул ей под пальто погреть руки, а она цепко обхватила его запястья ледяными пальцами, чтобы он не проталкивал руки дальше и тут вышел вдруг на крыльцо ее отец, вгляделся в темноту и проронил:

— Хватит вам жаться на улице. Идите в избу.

Ее мать вынула из печи горячий рыбный пирог, а отец выставил на стол бутылку водки.

Разомлев от водки и от трех увесистых кусков пирога, сидел Потапов в тепле, старательно округлял сонно побелевшие глаза да так и не смог подняться и уйти из домашнего уюта на холод.

Позднее по той же дороге, смущенно вперив под ноги взгляд и с непривычки глуповато ухмыляясь, вел он на веревке мягко жующую за спиной двухгодовалую телку — свадебный подарок тестя…

Озадаченная его молчанием и серьезностью, жена торопливо принесла из сеней и вывалила из газеты на тарелку кусок сала, крупитчатый поверху от соли и холода, поставила на стол миску с желтеющими солеными огурцами, дымящийся чугунок с картошкой и спросила с неожиданной лаской в голосе:

— Выпьешь, может? Налью… А то, поди ведь, полдня на улице простоишь…

Отогнула ситцевую занавеску и в тесном закутке между стеной и печкой нашарила в старом валенке водочную бутылку, заткнутую взлохматившейся газетной пробкой.

— К Дроздову, небось, бегала?

— Что ты, что ты… — замахала она руками. — Московская. Чистая. На случай приберегла.

Он налил половину стакана, помигал на него и с сожалением отлил большую часть обратно в бутылку.

— Нельзя много. Дела.

Подумал, сглотнул слюну и вылил остальное.

— Запах еще будет. Нехорошо.

Отставил бутылку подальше и больше на нее не смотрел. Поел и тотчас потянулся за шинелью. Жена растерянно спросила:

— Так в хлеве-то уберешь?

— Освобожусь, тогда и посмотрим, — уже из сеней откликнулся он.

Талым снегом пахло, как после дождя, и на крыльце у Потапова вздрагивали ноздри.

Станция, высвеченная солнцем, повеселела. Обдутые теплым ветром сугробы за ночь заметно осели и вызернились. С крыши срывались светлые капли. Они проклевали снег у стены, там нарастала ледяная дорожка, капли о нее разбивались, и в воздухе стоял тонкий, хватающий за душу звон. У вокзальчика поднялся из-под снега стоящий на березовых козлах стол из неободранных досок, за которым летом мужское население станции дотемна с сухим треском передвигало костяшки домино, а возле домов выглянули зубцы разноцветных и невысоких, можно перешагнуть, заборчиков, огораживающих палисадники. Обледенелые ветки росших за ними берез сейчас искрились, казались стеклянно-хрупкими. Потапов уже и не помнил, когда, сколько лет назад сажали они деревья, помнил только, как трудно было поднять на это людей, привыкших к плоской степи; а потом, когда березы зазеленели, он уговорил всех обнести палисадники вот такими одинаковыми заборчиками и покрасить их разной краской. Каждую весну краску подновляли, и белые, голубые, красные, желтые ограды палисадников издали ярко выделялись в траве, молодили дома.

Разметывая в стороны полы шинели, Потапов направился по оплавленной скользкой тропинке к третьему от вокзальчика дому.

Когда он подходил к нему, из дома, открыв дверь ногой, быстро вышла женщина в старом ситцевом платье, с голыми по локоть красными от стирки руками. Она вынесла таз с мыльной водой, подскочила к плетню и уже размахнулась было вылить воду в соседний двор, но заметила начальника станции, сконфузилась, попридержала таз и засеменила в глубь двора к легкой дощатой будочке с маленьким оконцем, вырезанным в форме ромба.

В доме, куда шел Потапов, жил путевой обходчик Федор Богачев, а в соседнем — кассирша Надежда Степановна Вяткина, вдова с двумя детьми.

Ходила вдова в скромном платке, надвигая его на лоб до самых бровей и повязывая под подбородком концами в стороны, в дубленом полушубке и в валенках. Но валенки так плотно охватывали ее икры, полушубок так туго натягивался на груди, а черные глаза под монашеским платком так блестели, что другие женщины при виде ее тихо злились и, проходя мимо, с надменной строгостью высоко вскидывали головы, хотя вдова ничего такого особенного не позволяла, разве что только не гнала мужчин, излишне задерживавшихся возле зарешеченного окошечка кассы. Собираясь вместе у колодца или отправляясь сообща в магазин в соседнюю деревню, женщины шушукались на ее счет, сплетничали, чесали, в общем, языки. А тут еще Федор, вернувшись как-то со своим дружком стрелочником Иваном Щедриным с рыбалки, выпил у него дома, возвращался к себе веселым, остановился у дома кассирши, заскреб ногтями в ставню и стал шептать в щель:

— Эй, Надька, выглянь-ка. Я тебе окуней на уху дам.

Но выглянула не вдова, а жена Федора Настя. Она тычками загнала мужа домой и долго ругала с крыльца кассиршу, выкрикивая что-то насчет кобелей, которых та приманивает. Вдова долго не отвечала, но потом вышла все в том же платке на свое крыльцо, послушала и с наигранным изумлением сказала раздумчиво:

— Вишь ты, как раскричалась, вобла сухая.

Разъяренная Настасья полезла к ней во двор. Федор догнал жену и сгреб с плетня. Тогда Настя истерично забилась у него в руках и пронзительно закричала.

В соседних домах захлопали двери. Станция осветилась необычно ярко для этого часа. Шум и ругань не стихали до полуночи.

Для Потапова подобные случаи всегда были в тягость, но он не считал себя вправе от них отстраняться и на другой день долго разговаривал с Федором и с его женой Настей, а на прощанье пригрозил поставить вопрос о переводе обходчика на другую станцию, если подобное повторится еще раз. После этого все успокоились. Но вот, поди ж ты, опять она хотела напакостить. Потапов до того разозлился, что у него вспухли на висках вены. Он хотел было окликнуть Настю, но раздумал и махнул рукой. Начнет отнекиваться, говорить, что все ему показалось, и разговора хватит до вечера.

Сердито простучав сапогами по темным сеням, он распахнул дверь и шагнул за порог.

В комнате с большой, во весь угол, печкой было тепло и туманно от кипящей в выварке с бельем воды. Присмотревшись, Потапов увидел на лавке у стола Федора. Он сидел в ватных штанах, но босой и в нижней рубашке, брал щепотью из большой миски квашеную капусту и отправлял ее в рот, запрокидывая голову. На начальника станции, остановившегося посреди комнаты, он только чуть покосился и продолжал с хрустом жевать капусту.

— Вот что, Федор. Давай-ка одевайся, зайди за Иваном и ступайте оба к пакгаузу, — сказал Потапов. — Кирпича малость поколоть надо. Мы у полотна надпись к приезду строителей выложим.

Кирпич в пакгаузе покоился штабелем с незапамятных времен. Давно когда-то завезли его на станцию, вывалили у путей, он долго лежал там, но тот, кому предназначался груз, так и не пришел, хотя Потапов и обзвонил все районное начальство. Тогда он велел сложить его в пакгауз и никому не разрешал трогать: как-никак, а все же государственное имущество. Вчера же решил поколоть несколько штук для лозунга, так как другого материала под руками не было.

Такое решение Потапов принял не без внутренней борьбы и надеялся, что Федор оценит это, но тот вытер о штаны пальцы и сказал:

— А ты не командуй. Я ведь тебе, Василий Осипович, не подчиняюсь. Я службе путей подчиняюсь.

Потапов удивился.

— Ишь ты какой?.. А это тебе общественное поручение. Выкусил? Да? — и вдруг вскипел. — А еще я хотел спросить у тебя: ты это чего своей Настьке безобразничать позволяешь? Она сейчас как раз в Надеждин огород помои выплеснуть приноравливалась…

— Раз общественное, то ладно, — словно не расслышав последних слов начальника, пробурчал Федор и поднялся с лавки.

А Потапов оттого, что прикрикнул на обходчика, ощутил здоровую злость и прилив бодрости. Сказав Федору, чтобы поспешал, он хлопнул дверью и широко зашагал к вокзальчику, предвкушая, какой даст всем разгон, если там грязно. Но пол в маленькой комнате ожидания был вымыт до белизны, а скамейки с высокими спинками тщательно протерты от пыли. За чугунной дверкой печки мерно гудело пламя. Потапов поостыл. Только при виде алюминиевой кружки, прикованной цепью к бачку с питьевой водой, он поморщился. Чего он особенно не терпел, так эту цепь, но без нее кружки постоянно уносили в степь любители выпить из деревни, и он не выдержал, повесил кружку на замок. Лучше, однако, не стало. Любители выпить после этого вдруг зачастили в комнату ожидания. Приходили по двое, по трое, вытаскивали из кармана бутылку с водкой, шаркали по стеклу ногтем, отмеряя долю каждого, запивали водку водой и тут же, у бачка, заводили долгие разговоры.

Если входил Потапов, они пугались, отскакивали в стороны и жались спинами к стенам, по-солдатски прямясь там, вытягивая по швам руки с растопыренными пальцами.

Брошенная кружка повисала на цепи и маятником раскачивалась над самым полом.

Потапов на ходу тихо бросал через плечо:

— Марш отсюда.

Случалось, что не в меру выпивший человек начинал куражиться и доказывать какие-то свои, особенные права пьяного человека. Тогда начальник станции свирепел лицом, круто разворачивал такого за плечи и гнал к двери сильными толчками в спину.

Потапов долго не мог взять в толк, чего ради пьяницы шастают окрест станции, с какой такой стати оттопывают за вечер туда-сюда восемь километров только ради того, чтобы выпить в комнате ожидания. Понял, когда строил дом. На помочь пришли родственники жены, мужики все круглоголовые, крепкие, жена кормила их после работы обедом, а он поил водкой. Купил ее много, но они быстро все выпили, а новой, как назло, в магазин еще не завезли.

— Да ты к своему дежурному сходи, к Дроздову, — тогда и разъяснили ему. — У него в запасе завсегда имеется. Жена его — подружка с продавщицей лавки, и та ей завозит.

Озадаченно покрутив головой, поведя от удивления шеей так, будто ее давил воротник куртки, он хотел было возмутиться, но женины родичи смотрели на него с ожиданием, а в глазах у них стыла такая тоска по спиртному, что он лишь крякнул с досады и отправился к старику.

Дроздов засуетился, полез в погреб и выставил на пол у лаза запотевшие бутылки. Не глядя старику в глаза, Потапов протянул деньги.

— Свои, чай, люди… — забормотал Дроздов, отводя его руку.

— Да бери ты, — покраснел Потапов и, словно внезапно прозрев, спросил: — А может, ты за это самое дело подороже берешь?

Старик хихикнул, сказал по-свойски:

— Выдумал… С тебя еще брать буду. Свои ж…

Этого Потапов уже не стерпел. В глазах у него потемнело, он зло подумал: «Черт с ними, с родичами. Обойдутся», — и сильно пнул по бутылкам. Они загрохотали в погреб по ступеням лестницы, а Потапов, сунув испугавшемуся старику в ладонь смятые деньги, подался к выходу.

Потом он жалел об этой вспышке. Надо было как-то не так, повежливей, что ли, осадить старика. Но пользу она принесла. Дроздов при встрече с ним теперь ежился, блудил по сторонам глазами, а порядка на станции стало больше — распивочную из комнаты ожидания перестали устраивать.

Непорядка на станции Потапов вообще не переносил. Грязь ли на полу, щель ли в двери, облупившаяся штукатурка или отставший лист железа над крыльцом — все выводило его из себя. Сонливость мгновенно покидала его: он упруго ходил, командовал и покрикивал и вскоре везде наводил лоск. Сам удивлялся порой: зачем так старается? Для кого, для чего? Далекий районный центр соединялся с городами широкой автострадой, а до станции от него, как и до всех хозяйств — колхозов и совхозов — дороги лежали такими разбитыми, что люди из райцентра решительно предпочитали поездам автобусы. Основными пассажирами станции были бабы и девки ближних деревень, приторговывавшие на базарах. В ожидании поезда они заставляли комнату корзинами, бидонами и мешками, сидели на скамейках, широко раздвигая колени, и от скуки лузгали семечки.

Лишь изредка из вагона выходил необычный пассажир — самоотверженный лектор или корреспондент газеты. Таких Потапов замечал сразу. Одевались они, смотря по погоде, или в старые вытертые пальто или в темно-синие плащи, застегнутые наглухо, до горла; на ногах — заскорузлые, жесткие, несмазанные сапоги городского человека, сохнувшие по чуланам от поездки до поездки.

Потапов крутился на пути необычного пассажира, старался попасть ему навстречу. Его обязательно спрашивали, как пройти в деревню, и тогда он, потыкав в степь пальцем и подробно рассказав дорогу, неожиданно говорил, что к вечеру туда идти не имеет смысла, комнаты для приезжих в деревне нет и лучше переночевать здесь у него. Приятно удивленный человек соглашался, и он вел его в дом.

Жена разогревала обед, накрывала на стол. Он заботливо угощал приезжего, поил его чаем с вареньем, а то и водкой, если имелась в запасе, поддерживал пустяковый застольный разговор, а когда лицо гостя начинало лосниться от сытости, когда тот тяжелел и душевно размягчался, вдруг наваливался грудью на край стола и в упор спрашивал:

— А скажи-ка мне, почем метр проезжей дороги?

От вопроса, звучавшего укором, приезжий терялся и забывал цифру, даже если и знал ее.

— Эх-ха… Не любят у нас считать, ленятся, — вздыхал тогда Потапов. — А посчитай, сколько из-за бездорожья зерна пропадает, овощей гниет… То-то и оно! Сто дорог можно сделать.

К лицу гостя снова приливала отхлынувшая было кровь, он приходил в себя и расспрашивал о жизни в этих краях. Потапов воодушевлялся, глаза его загорались, и он торопливо выкладывал все, что знал, мешая в одно разные факты:

— Завезли в колхоз «Рассвет» по весне удобрения, ну, стало быть, эти, химические. А толком никто не знает, как с ними поступить. Думали, рядили, да и свалили удобрение в овраг. В район же отчет — на поля внесли. Кто проверит? Люди-то здесь работящие… Соберутся в правлении, проголосуют — дадим столько-то зерна, молока, мяса… А потом обязательства возле правления вывесят, рисуночки сделают. Наглядная агитация. А что нарисовано — и не сообразишь. Комбайн на жука похож. Корова это или черт с рогами — поди догадайся. Пещерные, ей-ей, рисунки, первобытные. А тут что еще умудрились… Ставку заведующего клубом в соседней деревне отобрали, и клуб вот год как на замке.

В ответ на такие речи приезжий стучал кулаком, возмущался и грозил разобраться и написать в газету.

Потапов его одобрял, поддерживал:

— Правильно. Напиши.

Иногда и верно появлялась в областной газете заметка, а то и статья о местных безобразиях. Потапов свертывал газету так, будто только и была в ней эта статья, всем ее показывал, кивая на подпись.

— Башковитый мужик. Сила, — говорил он, смутно припоминая лицо человека, сидевшего у него за столом.

А дни шли своей чередой, статья забывалась, Потапов скучал и ждал, когда же опять выйдет из вагона необычный пассажир и можно будет отвести душу. Ждал подчас по полгода…

Внимательно все осмотрев и с полчаса поболтав с кассиршей, Потапов вышел на улицу. Пакгауз уже чернел пустотой настежь отваленной двери. Он прошел туда. На стылом земляном полу пакгауза сидели на корточках Федор Богачев и Иван Щедрин и с детским азартом кололи красный кирпич обухами топоров. Земля под ногами подрагивала от крепких ударов. Иногда обух у кого-нибудь шел неровно, боком, и сталь высекала из хорошо обожженного кирпича искры, а сама отзывалась на удар звоном.

Один угол пакгауза был завален обломками.

— Хватит вам. Дорвались… — испугался Потапов. — Рады лбы расшибить, да?

Они посмотрели на него. Лица у обоих были широкими в скулах, медными от морозной зимы, в глазах горел интерес к необычной работе.

— Хватит, так хватит. Начальству виднее, — разочарованно сказал Федор.

А Иван, отложив топор, добавил:

— Сам же велел… Выходит, опять стрелочник виноват.

— Так я же сказал несколько штук поколоть. А вы вон весь угол завалили.

Посмотрев на груду обломков, Федор сбил ребром ладони шапку на брови, поскреб ногтем затылок и сказал примирительно:

— Бывает… Увлеклись малость.

— Хорошо еще я ко времени подошел, — проворчал Потапов.

И тут он заметил краем глаза, как из-за угла вокзальчика выдвинулся старик дежурный, но увидел открытую дверь пакгауза и отпрянул назад, пытаясь спрятаться.

— Э-эй, Дроздо-ов! Поди сюда! — закричал начальник станции, а когда старик деловито заспешил к ним, делая вид, что именно сюда-то он и шел, поднял руку и остановил его на полпути. — Сходи-ка, возьми у меня в сенях брезент. Он там на бочке с капустой.

Они расстелили брезент на снегу и стали складывать туда битый кирпич. Груда обломков получилась большой, брезент под ее тяжестью вдавился в снег, а концы его углов поднялись и остро встопорщились; вчетвером они ухватились за эти концы и по команде Потапова: «Раз, два… Взяли!» — подняли и понесли брезент за полотно железной дороги, чуть пошатываясь, оступаясь, неловко перешагивая через рельсы.

За полотном Потапов, пощурившись и покрутив головой, показал место, где надо выложить лозунг.

Отмерили шагами от путей расстояние и провели черту, чтобы буквы ложились ровно, а затем начальник станции отошел подальше, опустился посреди рельсов на корточки, прикрывая полами шинели ближние шпалы, согнул спину и уперся руками в колени. Так лучше было узреть неровность в буквах, и он командовал, помахивая в воздухе ладонью, пригибался все ниже и ниже, потом зажмурил левый глаз как при стрельбе, посидел, молча поцелился, еще помахал ладонью и сказал:

— Стоп.

Выпрямился, повел плечами и выгнул спину, затекшую в пояснице, и с видимым удовольствием оглядел уже с высоты роста алевшую на снегу надпись: «Добро пожаловать!» Но тут же нахмурился, подошел к оставшимся обломкам и пнул один носком ботинка.

— Куда теперь это девать? Эх, головы…

Закурив, Федор Богачев глубоко затянулся, выгнул дугой левую бровь, задумчиво выдохнул тонкую струйку дыма на огонек папиросы и предложил:

— А, может, добавим: «дорогие гости»?

— Не-ет… Так нельзя, — с сомнением покачал головой Потапов. — Какие же они гости… Они жить здесь будут, элеватор строить.

— Гостей зовут, приглашают. А их кто звал? — поддержал начальника станции Дроздов.

Стрелочник, стоявший в стороне, засмеялся.

— Звать-то ты не звал, а водки небось на всякий случай поболе запас?

— Перекрестись… Какая водка? — забормотал старик.

Потапов повернулся к дежурному и только и сказал:

— Смотри… — но так на него глянул, что старик присел и втянул шею в плечи.

До прихода поезда оставалось больше часа. Сказав рабочим, чтобы они собрали в брезент и унесли остатки битого кирпича, Потапов потоптался в раздумье на месте и стал медленно прохаживаться туда-сюда вдоль путей. Ни домой, ни в комнату дежурного ему идти не хотелось. День был теплым и тихим, без малейшего ветра, дышалось легко, в прозрачном воздухе улавливался смутный шорох снега в оседавших сугробах, а высоко в синеве длинными узкими полосами тянулись невесомые облака, удивительно похожие на борозды, и небо казалось вспаханным.

Не уходил и Дроздов. Топтался рядом, вздыхал и кашлял.

— А ты чего возле меня трешься? Чего не уходишь? — нахмурился Потапов.

Старик придвинулся к нему и даже вытянул шею, будто что-то хотел сообщить на ухо по секрету.

— Вы это, Василь Осипыч, Ивану-то не больно верьте. Насчет водки то есть… Давно этим делом не занимаюсь. Разве что для себя самую малость храню, а так ни под каким видом.

— Ну и хорошо, — задумчиво ответил Потапов.

Старик приободрился, еще ближе придвинулся к нему.

— Интересно мне, Василь Осипыч, а элеватор они большой выстроют?

— Да приличный. Ничего себе элеватор должен быть, все хозяйства вокруг станет обслуживать. Х-ха… Тут уж придется раскошелиться на дороги. А как же? Комиссии всякие понаедут… — Потапов помолчал, будто додумывая мысль. — Пока-то строители разместятся в деревне, а потом, надо полагать, поселок возле станции поднимут. А станция наша через этот элеватор будет опорной. Вокзал новый выстроим, в зале ожидания будут свежие газеты и журналы продавать. Красные автоматы с газированной водой поставим. Сунь в щель медяк — и пей воду…

— Видал я таки автоматы в городе. Ни один не работает, разве что только ногой пнешь, — вставил Дроздов.

— А у нас будут работать и без пинков. Да и не одни автоматы — буфет откроем.

— Разом тебе и буфет…

— Обязательно буфет будет. Как же без буфета? — Потапов покосился на дежурного и усмехнулся. — Табличку там повесим, что спиртные напитки приносить воспрещается. Ну, понятно, вино там будет, пиво… Но чтоб с собой — ни-ни…

— Так тебя наши мужики и послушают.

— Да ты что мне все стонешь под ухо? Послушаются, не послушаются… А дружинники на что? Рабочие же элеватора обязательно народную дружину создадут. Зайдут дружинники с красными повязками в буфет… Ну-ка, ну-ка, скажут, что это у вас, дорогой товарищ, в стакане? А-а, водка. А где взяли? Здесь же не продают?

— Понесло, — нахмурился старик.

— А у дежурного, скажут, по станции, у Дроздова.

— Да будет тебе… Вот ведь…

— И притянут тебя к ответу. Вы что, спросят, гражданин Дроздов, решили здоровье трудящихся подрывать?

— А я никого не неволю! — рассердился старик. — Не хотят, так пусть и не пьют!

— Э-э… Нашли, гражданин Дроздов, отговорку, — тоном следователя сказал Потапов и страшно выкатил на старика глаза. — На несознательности масс спекулируете? Да? Тюрьма по вас плачет.

Дежурный сплюнул на снег и отвернулся, зашагал к вокзальчику. Посмеиваясь, Потапов провожал его взглядом, а потом окликнул:

— Дроздо-ов… — а когда тот, не выдержав, оглянулся, громко рассмеялся, поднял руки и сложил пальцы в решетку.

Далеко в степи послышался прерывистый шум поезда, и начальник станции сразу забыл про старика, загляделся в степь. Скоро показался тепловоз и тонко загудел на горизонте. Он словно шел в гору: с разгону выметнулся, казалось, на подъем и теперь непрерывной нитью вытягивал туда из низины вагон за вагоном.

Степь наполнилась железным лязгом и грохотом, но перед станцией поезд стал замедлять ход, пошел тише, лязг и грохот сменились дробным стуком колес. Мимо Потапова проплыли зеленые вагоны, крутя колесами с усталой замедленностью, в открытой двери одного вагона стоял парень в ватнике, крепко держался руками за поручни, а из тамбура на него напирали другие, и парень, сдерживая общий натиск, выпячивал грудь.

Колеса еще крутились, а парень уже спрыгнул на снег. Спрыгнув, он поджал левую ногу и заскакал на одной правой, сжав кулаки, сгибая, руки, расставляя далеко в стороны локти.

— Костылики! Костылики! — покрикивал парень, и было очень похоже, что ой и впрямь скачет на костылях.

Скрежетнули тормоза, состав дернулся, словно по нему волной прошла судорога, и поезд замер. Из ближнего вагона небрежно выкинули вещмешок. Он туго шлепнулся на снег, перевернулся и покатился к ногам Потапова. Рядом упал чемодан, схваченный по углам железными скобами… Еще вещмешок… И запрыгали из вагона люди, все больше молодежь в ватниках и полушубках, в сапогах, в валенках, в ботинках. Сразу тесно стало на станции, хотя и лежала вокруг степь: приехавшие разбрелись между домами, толкались, бросали друг в друга снегом, громко переговаривались. В неподвижном воздухе голоса их звучали отчетливо и звонко.

Парень в больших валенках забрался на перила крыльца вокзальчика, обхватил правой рукой стойку, поддерживающую навес, и закричал:

— Внимание! Внимание! Митинг по случаю достижения нашей экспедицией цели считаю открытым. Где мы находимся? Посмотрите вокруг…

Около крыльца сгрудились люди. Они глядели на парня, а он театрально потрясал свободной рукой и продолжал говорить:

— Перед нами, как видите, лежит дикий неизведанный край. До нас сюда не вступала нога человека… — у парня на шапке развязались тесемки, заломленные вверх наушники оттопырились и смешно вздрагивали от поворота головы.

Из толпы присвистнули:

— Ну и речуга. Смехота.

Потапов тоже придвинулся к крыльцу послушать, о чем будет дальше толковать парень. Но тут к толпе подошел пожилой рабочий, покосился на начальника станции и поднял к оратору лицо, покрытое темной сеткой морщин.

— Слазь давай! Нечего шута горохового ломать! — крикнул он. — Тоже — первооткрыватель выискался… Не хуже тебя здесь люди живут.

— Правильно. Тяни, ребята, его оттуда, — засмеялись в толпе.

Несколько рук разом схватили парня за валенок и потянули вниз. Он по-совиному, округлил глаза, изображая испуг, и упал в толпу. Его налету подхватили, но тут же бросили в сугроб, и парень упал на спину, запустил руки глубоко в снег и обдал им стоявших рядом.

Пожилой рабочий сунул в рот папиросу и шагнул к начальнику станции.

— Огоньку не найдется?

Потапов отогнул полу шинели и достал из кармана штанов спичечный коробок.

Прикурив, пожилой рабочий кивнул в сторону своих..

— Тьфу ты, строители… Разыгрались.

Должно быть, ему неловко стало за ребят, и Потапов поспешил его успокоить:

— Да чего там… Молодежь.

— Вот я и говорю — им бы еще около мамки резвиться. А они туда же, на стройку, — но глаза у него были теплыми, и начальник станции понял, что на самом деле рабочий так не думает.

Потапову стало весело. Ему захотелось сказать, что и он так не думает, наоборот, весь день он ждал чего-то такого, не совсем обычно для его тихой станции, и никаких обид на ребят не имеет, край и, правда, еще диковатый. Но выразить всего он не смог. К тому же сообразил, что сейчас дадут отправление, и повернулся к путям, замахал рукой, закричал:

— Эй, граждане пассажиры! От путей отходите! Поезд сейчас тронется!

А когда проводил взглядом последний вагон, медленно, словно по воздуху, уплывающий в степь, и повернулся, то к станции уже подходили со стороны деревни открытые машины.

Придавливая шинами снег, они развернулись около вокзальчика и сразу через борта полезли в кузовы люди, теснясь там, удобней устраиваясь на деревянных скамейках. Потапов шагнул в ту сторону, но машины двинулись с места, тяжеловато зарываясь в снег колесами. Из кузова последней свесился устроивший митинг парень и помахал начальнику станции рукой.

— Привет, дядя.

— Привет, — рассеянно протянул Потапов.

Словно легкий ветер набежал на станцию, прошумел меж домиков и стих, ушел дальше в степь и там затерялся. Потапов стоял, опустив руки. Вот и закончились его дневные хлопоты, а впереди — долгий вечер, шорох газетных страниц у печки, блеск спиц в руках жены… Сколько еще таких вечеров предстоит ему? И сколько дней, проходящих в сонливой истоме? Вздохнув, он подумал о том, что надо бы почистить все-таки хлев, а то вечером не оберешься от жены попреков, и пошел, горбясь, к стайке, скинул возле нее с плеч шинель, бросил ее на плетень и открыл дверь.

К дверям натекла мутно-зеленая вонючая лужица, и он, брезгливо перекосив лицо, перешагнул через нее. Овцы шарахнулись в дальний угол и оттуда зеленовато засветились их глаза, а корова Машка перекинула через загородку большую голову, зашевелила розовыми ноздрями и уставилась на него влажными глазами, потянулась к его плечу губами. Он несильно ткнул ее кулаком в скулу.

— Посторони морду-то.

Взял в углу лопату и принялся остервенело скоблить ею по полу, сдвигая к дальней стене влажный, перемешанный с соломой навоз. Скоро там поднялась курящаяся легким паром горка. Потапов открыл в стене квадратное окно, сменил лопату на вилы и, подцепив изогнутыми зубцами навоз, проталкивал его сквозь окно в огород, где уже местами чернела из-под снега мерзлая земля прошлогодних грядок.

Закончил уборку и вышел, подперев дверь хлева старой оглоблей, невесть с коих пор служившей ему вместо замка.

Давно пора было обедать, и он побрел к дому, неторопливо поднялся по ступенькам крыльца, но дверь открыл не сразу, а обернулся и посмотрел на станцию: досада на то, что строители так быстро уехали, не проходила, и ему все казалось, будто кто-то из них остался и не просто так закончится этот день.

Обернувшись же, он удивленно поднял брови. Ему вдруг почудилось, что он не у себя, а на какой-то другой станции, хотя и домики вокруг стояли все те же и тот же стоял вокзальчик.

Отяжелевшее солнце садилось за край степи, откуда ползли, надвигались все ближе багряные пятна. Снег розовел, а в домах разгорались окна. Но не закат изменил так станцию. А что? Потапов напряженно морщил лоб, шевелил бровями и вдруг облегченно, всей грудью, вздохнул. Ах, боже ж ты мой! Ну, ясно — следы! Множество следов на снегу. Бесформенные, широкие и взрыхленные от валенок, узкие от сапог и ботинок, рубчатые от колесных шин, они выглядели здесь непривычно, так же, как непривычно звучали и голоса тех, кто их оставил. Снег к вечеру погрубел, и следы выделялись резче, чем днем, словно наступавший к ночи холод заботливо их обработал, снял с них, как скульптор резцом, все лишнее, утвердил у домов станции.

Загрузка...