ПОСЛЕДНИЙ БИЧ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Кнехт был мокрый и шершавый. Чугунной его основательности больше подходило бы русское слово, а не короткое, как чих, заграничное. Он высовывался из досок причала будто гриб боровичок, хороший, крепкий с толстой ножкой и шляпкой, слегка приплюснутой.

Петли швартовых концов сидели на нем неровно. Нижний, от «Пикши», перехлестнут был концом с «Елабуги». Буксир уже расчистил «Пикше» дорогу, развел по сторонам третий и четвертый корпус, а на «Елабуге» все людей не могли найти, чтобы кончик этот потравить. С «Пикши» «Елабугу» материли. Уже и буксир голос подал. Штурман на «Елабуге» метался по крылу, заглядывая то на нос, то на корму, но внизу на палубе никто не появлялся.

Веня перемахнул с причала через низкий борт и как был без рукавиц, схватил железный швартов, накинул на барабан шпиля пару шлагов и потравил.

Штурман с мостика его признал, крикнул что-то приветливое, но Веня не ответил, только головой кивнул; обратно, на причал, скинул петлю с кнехта, и она поползла, как живая, с причала плюхнулась в воду и оттуда, этакой змейкой, быстро вдоль борта проплыла и — наверх, на палубу «Пикши».

— Все, Веня, порядок! — кричали с борта ребята. — Скоро придем, жди!

— Давай, давай, топайте, — тихо сказал Веня. — Шесть футов вам.

Будто не им сказал — за них просил кого-то, от кого зависят их судьбы, и вылов рыбы, и хорошая погода.

А они шустро на палубе двигались, концы прибирали, крутили шпиль, но все же успевали еще головы повернуть и ручкой Вене сделать и крикнуть те последние слова, которые сами по себе ничего не значат, да и не ему, наверное, предназначены, а тем, кто остался за проходной, но то, что они находили время и потребность эти слова произнести, — было Вене хорошо понятно.

Родная, теплая еще жизнь берега, привычной человеческой сути наполняла все закоулки их души и тела, они еще и энергией-то питались, запасенной дома, но иная сила отрывала их от земной плоти, требовала связать себя с водой и металлом.

«Пикша» стронулась, отошла от стенки, словно пласт земли, отваленный неведомым плугом. Черная вода плавно и мощно потянулась за кормой, казалось, струя повела судно вперед, тихо отдаляя от причала.

И вряд ли кто из тех, кто уходил сейчас, мог вспомнить, понять, зачем уходят они от земного уюта, куда их тянут, почему они должны напрягать свои силы, рвать по живому связи. Беспомощность, невозможность совладать с этим всеобщим — н а д о, превращала их в странных маленьких людей, занятых непонятным делом.

И сами они, по мере того как открывался и рос у них перед глазами огромный город, ощущали эту малость, одинокость и неспособность что-то изменить.

То, что хранили и несли они в себе, невысказанно прорывалось наружу излишней резкостью движений, угрюмой сосредоточенностью лиц да отрывистыми, злыми выкриками с добавлением ненужных слов, которые доносились до причала.

Это верно, люди мы земные, на земле должны жить, — посочувствовал им Веня, выискивая на палубе «крестного»: попрощаться хотелось.

С кормы тральщик гляделся забавно — будто амбар с трубой поехал, как в сказке — по щучьему велению. Из трубы пыхнул черный дым и пошел, слабый, сизоватый, только у самой трубы и видный, а черное облако висело над заливом, уже потеряв с судном связь, и странно было видеть, откуда эта инородная взвесь на ясном утреннем небе.

Прощальные гудки в порту запретили — слишком много пароходов стало. Если каждый гудеть будет да ему отвечать — это ведь не работа получится, а одно сплошное гудение. Ну, а с другой стороны — понять желание можно — попрощаться вот так, на ином уровне: новая живая единица, называемая тральщик, желает проститься с тем целым, от чего отрывается, с портом, с флотом, с городом. Поэтому иногда гудят в нарушение инструкций.

Постоял, послушал… Нет, не станут, далеко отошли. Уже на чистой воде развернулась «Пикша» в сторону моря и буксирчик отцепился. Приземистый, широкий, черный, как таракан, потопал куда-то по своим делам. А они, не останавливаясь, начали свой — длинный ли, короткий? — путь в Норвежское море.

По нынешним временам, когда и в Тихом океане промысел — это вообще не переход, так, прогулочка. Ну, а для Вени иное измерение: сам он из залива не выходил, и только один раз, лет десять назад, добрался с оказией до знаменитой Тюва-губы и увидел оттуда открытое море. И задохнулся, слова сказать не мог — так его поразила беспредельная, неземная синева… Посмотрел, запомнил, запечатлел и так испереживался за дорогу, что дал себе слово больше таких авантюр не совершать.

Его пароходы у стенки стоят. Куда бы они не уходили, к Африке или Антарктиде, его рейсы начинаются здесь, когда завершаются у тех, кто на них плавает. «Работа та же, только вода с одного борта, а не с двух», — утешал себя Веня. Так он их и воспринимает: один борт — слитый с землей, а за другим — даль неохватная.

Из этой вот из земной жизни подошел к нему сзади Ерохин, причальный матрос, осанистый, крепкий мужик лет сорока.

— Отправил уже? Ну и ладушки, — сказал он. — Я тебе малька подхарчиться принес. Сходи, в каптерке. Анна отвалила. Персонально, за мою хорошую работу.

— За твою хорошую работу — мне? — уточнил Веня.

— Ага, — подтвердил Ерохин, дохнув на него пивком и сытной едой. — Утром зашевелилась, придавила меня — не вздохнуть. Я уже тобой стал защищаться, ей как последний довод: мол, неудобно, Веня забесплатно меня подменяет. Так она мне рот закрыла — и в дорогу. А по утрянке-то оно, знаешь, как идет — не остановишься. Вот, значит, а тебе зарплата.

— Ты вроде не за этим подменить просил? — улыбаясь, осведомился Веня. — Как твой-то? Забрали?

— Ни хрена. Опять мордой об лавку, — возмутился Ерохин. — Завтрева пойду к военкому. У меня терпение лопнуло, да и деньги на исходе. Шутишь — третью неделю провожаем! У него уже волосы отросли.

— Ничего, выдюжишь. У тебя холка крепкая, — утешил Веня.

— Да эт ничего, не жалуюсь, — самодовольно усмехнулся Ерохин. — Пивко сосать надо, пивко. Знаешь анекдот?

— Знаю, знаю, — отозвался Веня, соображая, что ему дальше делать.

Хоть он не стеснен был административными нормами, но жизнь свою старался подстроить под общий людской порядок. На «Пикше» он работал две недели без выходных, еда на сегодня есть — по всему выходило, что у него нынче отгул.

— …А баба моя не слышала, — продолжал Ерохин. — Я ей сказал, так она сует мне бидончик — ага, говорит, сбегай, поправиться надо. Никакого чувства юмора. Пришлось бежать.

— Ну и ладно. Не помешало ведь?

— В самый раз. Она отгул на сегодня взяла. Пивка попили и опять в дорогу. Одну ездочку сделали. Она говорит: Вене твоему цены нет. Ему не то что пирогов — ему памятник при жизни поставить надо!

Веня задумался, прикидывая, как ему выходным своим распорядиться.

— Ты как сюда шел? — спросил он.

— Как обычно, молча. Но, веришь, нет, настроение такое — песню петь хотелось.

— Молодец, — похвалил Веня. — А через какую проходную?

— Через восьмую, конечно. Мне ближе всего. А ты что, никак в город собрался?

— Ну и кто там стоит? — не отвечая, поинтересовался Веня.

— А я знаю? Две бабы какие-то и старшина. Тебе зачем?

— Так, для справки, — отмахнулся Веня.

— Ты чего, Вень? Обиделся на меня? Я ведь, как договорились, может, чуток припозднился… — стал оправдываться Ерохин.

— Все нормально, Гена, не бери в голову, — успокоил его Веня. — Дело тут у меня.

— А, ну если дело — оно, конечно… — понимающе произнес Ерохин. — Какой ты странный, однако, человек! Ты ведь знаешь, Веня, ты мне как друг. Я тебя, по-честному, уважаю. Если бы ты нормальный был, я б тебя домой, в гости — эт всегда пожалуйста. Ну а так, ну чего с тобой, по-честному, как люди и не посидеть. А уважать тебя — эт да, все тебя уважают: и Анна, и Мишка мой, призывник, тоже тебя знает. Я б, говорит, с интересом на этого чудака посмотрел. Он у меня смышленый, стервец, любознательный — страсть. Тут весной он малька задурил, по глупости киоск ломанул с пацанами. Дак он и в милиции так сказал: мне, говорит, интересно узнать было, что там на ночь оставляют. Попервости отпустили, на курсы при ДОСААФе устроили. Так что он теперь в армию пойдет не как-нибудь — со специальностью.

— ДОСААФ, армия, — сказал Веня. — Видно, нельзя без этого.

В голосе его не было уверенности.

— Там из него дурь-то быстро вышибут. Вернется шелковый.

— Как же ее вышибут? — без выражения спросил Веня. Он уже знал, кого сегодня навестит. Конечно, давно пора. Полмесяца ее не видел. — Будь здоров, — сказал он Ерохину и пошел.

— Чудак-человек, — удивленно отозвался тот, глядя вслед.

От предчувствия скорой встречи Веня взбодрился, посвежел — бессонной ночи как не бывало. И порт словно помолодел и украсился. Медленно поднималось где-то за городом, за дальними сопками солнце. Осенний кустарник на той стороне залива весь горел от его лучей. Полоса света медленно двигалась по воде, высвечивала на рейде суда. Они становились лучистыми, ясными, в иллюминаторах вспыхивали огни, и шеренги маленьких солнц посылали зайчики в прохладную тень портовых строений.

Осветилась и «Пикша», послала с залива прощальный привет. Совсем маленькой она стала, словно игрушечной, даже непонятно, где там люди размещаются в тесных кубриках. И на палубе никого уже не разглядеть, хотя Веня знал, что моряков там сейчас много — зачехляют механизмы, груз крепят, стрелы торочат по-походному: палубная работа всегда на виду. А то, чего не видно, Веня представить может, словно взгляд его сквозь борт проникает, в самые потаенные недра: и трап последний, черный, что на площадку к дизелю ведет, и машинный телеграф, подсвеченный изнутри, с ручкой, словно маятник часов, и сам дизель — живой, грохочущий, напряженный. Скудный свет впитывают в себя решетчатые пайолы, прокопченные переборки, трубы, насосы, баллоны — всю бесчисленную завязь темного машинного хозяйства. А у телеграфа спокойный дед стоит, «крестный», в свежей робе, голову чуть набок склонил, слушает дизель, на приборы посматривает.

И тут видит Веня продолжение: по трапу спиной вперед спускается фигура. Коленки трясутся, волосы всклокочены. Огляделся — жутко, мрачно, ни на что не похоже. Увидел доску с приборами и в затылке чешет от удивления: «И-ии, сколько у вас часиков-то! И на всех время разное». Это и есть он, Веня. Первый раз в машину заявился. Если бы сказали ему тогда, что все эти темные устройства он узнает до тонкостей и полюбит, как живые, — Веня посмеялся бы неумной шутке. А вот же — правда, времени прошло достаточно — не только с насосами и системами разобрался, а и в самую святая святых проник: чистку главного дизеля дед доверял ему без опаски. А выше этого нет для механика квалификации.

С той поры часто он замечал: красивое и чистое снаружи при другом взгляде может быть грязным и прокопченным. Но это тоже еще не самая правда: под чернотой и копотью у того же дизеля сверкает никель и хром зеркальной пробы, но чтобы до этой чистоты добраться, времени надо много, и труда, и знаний. Так вот переходит одно в другое, обнажая за слоем слой, а самая истина, наверное, в том и состоит, чтобы сквозь слои эти раз за разом все глубже проникать…

Шел Веня по причалам, как по родной знакомой улице, привычно отмечая изменения в сложном портовом хозяйстве, окликал знакомых на палубах, здоровался. Ему приветливо отвечали, зазывали и в гости и на работу — спрос на него большой, но он вежливо отказывался: «сегодня выходной». Иногда замечания кое-какие делал и не стеснялся при случае короткий раздолбон устроить боцману ли, матросу, а то и штурману в рубку прокричать: «Максимыч! Ты что это на причале помойку развел? Погрузил продукты, так прибери за собой. Здесь жены нет, с веником ходить некому».

Народ на тральщиках служил отпетый. Они и штурмана, и капитана при случае могли подальше послать, зная свою силу и безнаказанность: ниже матроса не разжалуют, дальше моря не пошлют, — а вот поди ж ты, никто Вене грубого слова в ответ не бросил, никто не обложил, а только «ладно, Веня, сделаем», «добро, Веня, зайди покурить». А тот, Максимыч, без лишних слов выделил двух матросов для приборки да еще по громкой связи добавил: «По распоряжению капитана порта» — такое у Вени прозвище было.

Веня дождался, когда эти двое на причал поднялись. Один — знакомый, Миша Манила, а другой — новый, приблатненный, с нахальным цыганистым взглядом, видать, тот еще субчик.

— Етот, что ли, капитан? — держась за животик, заржал «цыган». — Эй, капитан, ты с какой параши слез?

Веня ответить не успел, потому как Миша Манила поднял «цыгана» за грудки одной рукой, потряс и на место поставил, пояснив коротко:

— Для шуток Веня — не объект.

В этот утренний час на «Вениной улице» было людно. Суда стояли по три, четыре корпуса — кто бункеровался, кто ремонтировался, кто выгрузки ожидал. Уймы разных грузов заполняли маленькие раздутые животы тральщиков и словно переваривались там, перерабатывались; и вот уже с судов, раскачиваясь на длинных стропах, шли на берег стампы с рыбой, бадьи с граксой, рублеными чистыми кубами плавно опускались ящики. Берег и море взаимодействовали. Шел обмен продуктов, обмен веществ, которым определялась вся жизнь портового организма.

Веня дошел до конца своей улицы, которая ограничивалась двадцатым причалом. Дальше стояли транспорты, базы, суда науки — туда он заходить опасался. Они отличались от тральщиков не только внушительными размерами, но и красотой и порядком. Казалось, они выстроены были для парада. Чистые, белые, с гладкими, стремительными обводами, они радовали взгляд, словно девичья улыбка. Но это были не его суда. Не на все человека хватает. Промысел ведь тоже не его был, как и жизнь за воротами порта. Это совсем не значит, что ему мало досталось.

Помимо «улицы» у него еще лесок свой собственный имелся, туда он намеревался зайти чуть позднее, а пока у Вени дело было личного, так сказать, свойства.

В двенадцать начиналась пересменка у постовых милиционеров, и Веня поспешил к «центру» — так он называл наиболее активную в порту восьмую проходную. Ворота там самые большие, сварные, из железной арматуры, выкрашенные бронзой. Узор на створах изображал солнце с лучами, расходящимися так плотно, что ни один человек сквозь них не пролезет. Красивые ворота, несмотря на свою противоречивую суть.

Днем они всегда распахнуты, но машины, подъезжая к ним и с той и с другой стороны, сами останавливались, а иногда и ждали по нескольку минут, пока из проходной выйдет милиционер, документы проверит и оглядит, что везут. Ворота существовали для того, чтобы порт соединить с городом, и были гостеприимно распахнуты — золотые ворота, проходите, господа. «Господа» проезжали на грузовиках, погрузчиках, автоцистернах, но проезжали-то не беспрепятственно — в этом и была для Вени суть противоречия. К воротам и дверям у него за жизнь в порту выявилось какое-то повышенное внимание, и всегда, когда они попадались ему на пути, он решал вопрос, для себя далеко не праздный: если принять, что предмет имеет назначение, выраженное словом «да», то он не может одновременно нести смысл «нет». Исходя из этого, Веня так и не мог себе ответить, для чего же существуют двери — соединять они должны или разделять? Те же ворота: вроде бы — для связи порта и города. Но ведь останавливаются машины, ждут, знают, что в другое государство въезжают и именно через ворота проходит раздел этих государств. Так для чего же они? Какова их истинная суть?

Одно время он так заболел этим вопросом, что даже у ребят стал выяснять. Миша Манила, мужик тертый, бывалый, сказал ему весомо: «Потому, Веня, тебя такие вопросы занимают, что живешь ты, как в камере. Там, бывает, и чокаются. Вобьют себе в тыкву… и начинают стелиться, пока в карцер не сядут. А там вылечиваются… Вредно это. Забудь свой вопрос. Ты ведь не симулянт?»

«Крестный», однако же, понял его, но честно признался, что вопрос запутанный и ответа он не знает. И тоже добавил: «Меньше о таком думай, а то сдвиг по фазе заработаешь… У тебя как, все нормально?» «Нормально», — ответил Веня. А «крестный» засмеялся: «Ну да, они, известно, про себя никогда не признаются».

…Веня, чтобы особо не светить, выбрал себе место за монтажным вагончиком и стоял, напряженно вглядываясь, наблюдая, как там жизнь идет на границе двух государств, в нейтральной пограничной зоне.

К воротам между тем подъехал «газон» сто первый, побитый, расхлябанный, груженный ржавыми моторами. Из кабины такой же расхлябанный, весь на шарнирах, длинный парень выскочил, открыл капот и замахал мосластой рукой:

— Курносая, скоренько, экстренный груз!

Кабина его остановилась за воротами, и он, должно быть, видел ту, которую звал.

Веня разом свое внимание переключил на этот «газон», к которому «курносая» должна была подойти, но особо-то не торопилась.

А парень вовсю демонстрировал спешку — кому уж так его металлолом необходим! — запрыгнул в кабину, посигналил, на подножку вылез.

Ну, сигналил-то он зря. Молодой еще, не знает, что этого здесь не любят. Здесь, брат, своя власть и свои порядки, а твое дело телячье: подъехал и стой, жди, пока внимание обратят. Это же власть общая, государственная, перед ней и настоящий капитан порта бессилен. И поторапливать ее ни в коем случае нельзя, тем паче, если сам торопишься.

А парень вылез и стал по ведру прицепленному стучать.

И тут Веня понял, что парень сгорел. Милицию-то не просто так ставят, их обучают, и психологии в том числе. А раз до Вени, необученного, дошло, то до них — тем более.

«Курносая» вышла с той стороны ворот, и Веня увидел, что это не она, не та, ради кого он сюда пришел, и сразу солнце словно за тучку зашло.

Шофер протянул «курносой» бумаги и что-то говорить стал в повышенном тоне, а она, обученная, ни кабину, ни мотор смотреть не стала; обошла машину, под задний мост заглянула, и парень сразу сник, смирный стал, руки длинные болтаются, и спина ссутулилась.

Хотя и жулик он, а жалко Вене его стало.

— Отвязывай, — видно, она ему велела, и он, бедолага, даже не подстелив, полез под кузов в хороших брюках.

— Оля, есть один! — крикнула эта «курносая». И Веня от имени вздрогнул и сделал от вагончика несколько шагов ближе.

Проходивший народ то и дело заслонял ему видимость, и он рискнул даже пройти через поток, чтобы машина оказалась на прямой наводке под его прицельным взглядом. Все равно довольно далеко было, но Веня сразу узнал ее.

Сердце у него повернулось так, что ребра стало сдавливать, и застучало сильно, отрывисто. Вот оно, хорошее утро и солнце над заливом, и море, никогда не виденное, и вся большая неделимая жизнь, — словно в точке сфокусировалось в белом личике под пилоткой с прядью пшеничных волос.

А она будто специально остановилась, чтобы он мог на нее насмотреться, обернулась в пол-лица и с кем-то невидимым за будкой продолжала говорить и улыбаться. А улыбка у нее такая — это он знал и помнил всегда — чище самого белого парохода.

На лице Вени появилось блаженное, счастливое выражение. Прохожие на нем взгляд задерживали, пожимали, плечами: стоит мужик бородатый посреди дороги и тихо лыбится. Чокнутый, что ли?

Засигналила сзади машина, прогоняя Веню. Он на прежнее место отошел и уже спокойно досмотрел, как «повязали» того хлопчика, который вылез из-под машины со связкой вяленых окуней, и повели. Оля впереди, а «курносая», разговаривая с парнем, чуть поотстала. И тут — что такое? — у воротного столба остановились, и парень без стеснения в карман кителя «курносой» полез, быстро, словно погладил и руку отдернул. Что случилось-то? Неужели так делается?

«Курносая» с рыбой пошла Ольгу догонять, а парень к машине вернулся, почти подножки не касаясь, лихо впрыгнул, хлопнул дверкой и с места рванул. Только пыль клубами.

— Не, показалось, — успокоил себя Веня. — Не может быть. Ольга бы не позволила.

А машина уже в горку мчалась, громыхая железом, и только пыль над сухим асфальтом медленно оседала.

2

В проходной в это время шла своя жизнь. Старший наряда, старшина Гаврилов, пока девчонки ходили к машине, стоял у дверей дежурки, зацепившись ногой за ногу, и небрежно взглядывал в открываемые перед ним пропуска.

Время было «не товарное». В обед мало несли и в порт и из порта. Он встал на «вход». «Выход» сам шел, быстро исчезая в открытых дверях.

Последние минуты смены тянулись медленно. Пропуска мелькали перед глазами, как карты фокусника. Мелкие фотографии он не успевал рассмотреть, только выхватывал взглядом характерную подпись инспектора Белолобовой. Белолобову он в глаза никогда не видел, хотя тысячи людей, словно пароль, предъявляли ежедневно эту фамилию. Роспись похожа была на дым из трубы в изображении трехлетнего сына. Тот упорно считал, что папка его имеет к пароходам самое прямое отношение. Впрочем, не без основания. Когда-то он собирался в море и подал после армии документы на флот, но капитан Свешников его перехватил и переагитировал…

Можно было расслабиться. Мыслями Гаврилов был далеко отсюда, переживал вчерашнюю ссору с женой, которая ревновала его к Ольге и требовала сменить команду, как будто он футбольный тренер, а не старшина милиции. Он пообещал — лишь бы замолкла, а теперь с напряжением ждал двенадцати, чтобы исчезнуть сразу же, не дожидаясь ее возможного появления. Хотя на территории порта есть столовая, Зинаида, ради проверки, непременно захочет выйти в город через эту проходную. Зная, что они с девчонками из коптильного часто кладут в кармашек по кусочку рыбы на обед, Гаврилов вдруг оживился от интересной мысли: подловить ее и дать делу ход по всем правилам. Он улыбнулся, представив, как будет она голосить, и понял, что силами наряда с нею не совладать.

Далась ей Ольга! Наталья вон по всем статьям ее перешибет — разбитная, фигуристая и холостая, к тому же сама идет в руки. Если уж и ревновать, то к ней. А вот поди ж ты, Ольга ей поперек дороги встала! В цехе подруги были — не разлей водой, а как та сюда перебралась — первый враг. Пойди разбери этих баб. Что-то он слышал такое, была у Ольги в цехе какая-то история, вроде бы с бичом она связалась и стала по судам шастать. Правда это или нет — только здесь про нее никто худого слова не скажет. Да и семья у нее. До того ли ей, чтобы романы крутить.

Ни одна из мыслей не отразилась у Гаврилова на лице. Оно оставалось сосредоточенным.

Вошла Ольга и сменила его. Гаврилов передвинулся на «выход», шагнул к дежурке, не остановив, пропустил два раскрытых портфеля, которые услужливо протягивали владельцы, хотя такой услужливости не любил: надо будет — сам попросит, а если совесть чиста — нечего заискивать. Мимо в дежурку прошествовала Наталья, помахивая связкой окуней, бросила их под стол, к конфискованной водке, небрежно обронив через плечо:

— Отпустила. Знакомый оказался.

— Шибко много у тебя их развелось, — недовольно проговорил Гаврилов.

— Что делать, начальник, все мы люди и у всех у нас есть знакомые, — улыбаясь красивыми губами, отозвалась Наталья.

Гаврилов ничего не ответил, но ее деловитость не понравилась. «Разболталась девушка. Надо ухо востро держать, а то оседлает — не скинешь», — подумал Гаврилов и решил при случае взять ее на крючок, хотя намек понял. Дружок по армии Коля Сизов попросил его прикрыть глаза, когда он будет проносить рокан-буксы. И, как на грех, нарвался на Наталью. Пришлось ей объяснить. Сейчас он подумал, что зря не пошел к машине, наверняка там не все чисто.

Через окно дежурки он наблюдал, как беспрерывно текут два встречных людских потока, чуть замедляясь в проходной, будто уступ преодолевая. Он видел, как к встрече с ним люди готовятся. Одни сбавляли шаг и уверенно тянулись к нагрудным карманам; другие, молодняк в основном, загодя начинали охлопывать себя, будто спички потеряли, и потом, держа пропуск открытым в вытянутой руке, так и входили в проходную; третьи бросали сигареты и застегивались, как перед начальством. Женщины подолгу рылись в сумочках, а если смеялись перед этим, становились серьезными.

Все это было привычно, знакомо и до ломоты в костях скучно. Раньше, чтобы поразвлечься, он любил выбрать дядю посолиднее, с портфелем, и потрясти его как следует. А впрочем, хоть солидные, хоть несолидные, если попадутся, все ведут себя одинаково: вначале права качают, потом унижаются и просят не сообщать; при этом кто откупиться пытается, кто еще чем умаслить. Плавсоставу иногда он прощал. За пять лет работы здесь понял, что безгрешных нет — все несут, но не все попадаются. Хоть батарейку, хоть пакет целлофановый, а когда-нибудь берут. Значит, каждый может быть в его власти.

Так и смотрел он на всех с видом скучающего превосходства, а если ловил на себе строптивый взгляд, говорил вполне корректно: «Пройдите в дежурку».

Ту власть и уважение, которые он получал, облачившись в государственную форму, он относил к своим личным достоинствам, и потому непонятно и унизительно было для него поведение его дражайшей половины. Зинаида в грош его не ставила; вечные подозрения, придирки и какая-то патологическая ревность к Ольге, хотя повода для этого никакого не было. Гаврилов уважал Ольгу как человека: скромная, исполнительная, трудолюбивая — этого ведь не скроешь. Так он и сказал Зинаиде, на что та озлилась и сказала двусмысленно: «Знаю я эту тихоню». Даже то, что у Ольги муж и ребенок — для нее не довод.

«По себе, что ли, судит, стерва?» — вдруг с озлоблением подумал Гаврилов, вспомнив свадебную ночь…

— Отойдите, гражданин, мешаете работать. Я же сказала, что не пущу, — услышал Гаврилов окрепший Ольгин голос и вышел на проход.

Молодой фасонистый парень, весь в джинсе, слегка налитой с утра. В принципе, такого можно и пропустить. Зря Ольга так строжится.

— Девушка, отход сегодня. Ну, забыл я его, че-слово, — напряженно говорил парень, и тянул к Ольге шею, и глаза прищуривал от излишней искренности.

— Пройдите в кадры. Выпишут разовый, — отстраняясь от его нечистого дыхания, ответила Ольга.

«Так он еще и без пропуска! У, нахалюга», — понял Гаврилов.

— Паспорт на судне. Я выскочил всего на час, переодеться. Без паспорта не выпишут, — все тянулся к ней парень.

— Как же так? — искренне удивилась Ольга. — Выскочил с пропуском, а вернулся — без?

— Хорошая, да поверь! Видишь, куртка на мне, а был в плаще. Через тебя же выходил. В плаще оставил, дома.

Парень врал. Гаврилов это видел. А Ольга верила, засомневалась, будто припоминая.

Парня этого звали Федей. Был он матросом с «Елабуги» и спешил не на отход, а на вахту, опоздав с загула к восьми утра.

Гаврилов не терпел вранья.

— И за час так набрался, — сказал он громко через головы проходивших.

Парень обернулся к нему и словно обрадовался:

— Старшина, че-слово, это со вчера. Ведь проводы, сам понимаешь. — И, не выдержав твердого взгляда, добавил: — Ну, чуток поправился… Пропусти, старшина, будь человеком.

Длинные волосы, джинсы, лицо с покрасневшими глазами и это фамильярное «старшина» — все не понравилось Гаврилову.

— Так, — сказал он и выдержал паузу. — Или ты исчезнешь, как дух Гамлета, или сейчас отдохнешь и надолго.

— Как дух отца Гамлета, — поправил его парень.

— Что?! — опешил от наглости Гаврилов.

— У Шекспира — дух отца Гамлета. Я недавно читал, — подтвердил парень.

«Читать, значит, любишь. Хорошо. Умный, значит. Ну, ну, умник, сейчас ты у меня запоешь».

— Гражданин, пройдите в дежурку, — сказал Гаврилов, ставя точку.

Но парень настырный оказался, принялся хорохориться, права качать — поддатые, они не понимают, когда разговор окончен.

Пришлось ему объяснить:

— Бежишь прямой дорожкой в вытрезвитель.

Но парень уже завелся:

— Подумаешь, напугал! Понасажали вас, дармоедов, на наши шеи. «Вытрезвитель!» — передразнил он, кривляясь. — Здесь ты можешь права качать! Ты в море пойди, там покачайся. Посмотрю я, какой ты герой!

И это Гаврилову было хорошо знакомо. Он встал ближе к выходу, чтобы загородить парню возможность отхода. Но тут услышал что-то новенькое:

— Порядок любишь, да? Меня без пропуска не пускаешь, лычку зарабатываешь! А в порту годами бичи жируют — тебе и дела нет. Что ж ты у них-то документа не спросишь?

Вопрос этот Гаврилова заинтересовал. Неделю назад капитан Свешников говорил на разводе, что кто-то в порту хорошо прижился. Просил приглядываться, прислушиваться.

— Кто жирует? — Гаврилов взял парня за руку, но тот вырвался.

— Без рук! Сказал — уйду, нечего меня хватать, я не баба. Своих… хватай.

Народ в проходной оглядывался, усмехался, выражал парию сочувствие.

Старшина держался невозмутимо. Сейчас ему важно было выведать у парня про бича. А поскольку прижать уже было чем, Гаврилов не спешил, чтобы не испортить дела. Надо дать человеку подумать, успокоиться. Если не дурак, сам все поймет. Не настолько ведь он пьян.

— Уйдешь потом, если уйдешь. А пока пройдешь вон туда, на лавочку, — указал Гаврилов. — Проводить или сам?

Пожилой старпом пробовал за него вступиться, но Федя что-то уловил в интонации Гаврилова и без спора прошел в дежурку. Сел и ждал, пока старшина внимательно изучил пропуск сердобольного старпома, похлопал его по карманам, а затем прочитал короткую нотацию.

Федя тем временем понял, что ситуация у него незавидная.

Старшина вошел и сказал:

— Вникай, моряк, повторять не буду: вытрезвитель — раз. Пятнадцать суток за оскорбление — два. Визу закроют — три. Гон с флота — четыре. Доволен? Хочешь этого? Устроим.

Федя — парень смышленый, вник, поэтому молчал и слушал.

— Все, что знаешь о том биче, — и пойдешь на свое судно. Договорились?

— Да он честный бич, работает, — все еще пробовал отвертеться Федя.

— Вот-вот, давай: где работает, как выглядит, куда ходит.

Федя, бедный, ерзал на лавке, понимая, что совершает предательство, но медленно, слово за словом, старшина вытянул из него все, что тот знал. К концу разговора Федя был красный, вспотевший и материл себя на чем свет стоит. А когда старшина отпустил его, сказал себе: «Все, брошу пить. Че-слово, брошу! Все беды от нее, от этой заразы». И морщась, расплевывая по сторонам, пошел на свою вахту.

Невдалеке от проходной промелькнула фигура, со спины напоминавшая Веню.

— Да он скроется, у него полпорта корешей — хрен кто Веню прикнокает! — слабо утешал себя Федя.

3

Чувство времени у Вени было очень развито. Он мог угадывать его с точностью до минуты, причем никакого напряжения для этого не требовалось. Наверное, оттого выработалось это свойство, что часов у него никогда не было. Время присутствовало в его жизни, как физическая величина, которую можно измерить без прибора, такая же, как расстояние, свет, температура. Никто ведь не удивляется, если человек может сказать, сколько градусов на улице. Парни дивились его способности, а Веня пояснял, что они избаловали себя часами — наручными, настенными, сигналами радио и потому не слышат хода времени. Веня был убежден, что от природы в человеке много разных свойств заложено, которые в жизни надлежит выявить и развить. Но люди, вместо того чтобы эти свойства реализовать, придумывают разные усовершенствования, ограждая себя от окружающей среды, и тем самым необратимо портят человеческое естество.

«И все оттого, что вам напрячься лень, — внушал парням Веня. — Руками-то легче работать, чем головой, вот вы и мастерите разные вещи. Вы уже инвалиды, — смеясь говорил Веня. — Зубы у вас повыпадали, скоро вместо шуб в термоса залезете, вместо речи магнитофонами будете пользоваться, а деревья и реки — смотреть по телевизору и в кино. Вы отгораживаетесь от неудобств с помощью разных приспособлений, а нужно себя приспосабливать под природу — вот где ваша ошибка».

«Как же под нее приспосабливаться, под природу-то? — со смешком спрашивали ребята. — Мы же не звери, чтоб голыми ходить».

«Само собой, — отвечал Веня. — Мы выше зверей и рыб, потому как и мысли свои можем передавать и чувства».


…Время сгустилось и на миг застыло, словно альпинист, переваливающий через горный пик. Веня почувствовал, что наступил полдень. Смена кончилась, и дальше ждать, что она появится, не было никакого смысла. Да и хватит. Он, словно аккумулятор, получил уже необходимую подзарядку и теперь может полноценно существовать, расходуя запасенную энергию.


Когда-то давным-давно, когда еще механизация была слабо развита, а рыбы ловилось много, таким же теплым и ласковым сентябрьским днем шел он по причалам порта, осваивая свои будущие владения. Суда он уже знал и смотрел на них спокойно, но вот высокие деревянные постройки без окон, с редкими дверями, что тянулись вдоль пирса без перерыва, словно пограничная стена, были для него непонятны, таинственны и заманчиво привлекательны. Сам бы он не решился открыть дверь (двери-то, они для чего?), но раз уж она открыта и оттуда слышна песня — отчего ж и не полюбопытствовать?

Свету внутри было меньше, чем снаружи, и когда глаза привыкли, он увидел на возвышении конвейер и женщин, которые стояли по его сторонам и пели. Руки их что-то делали, а из желобов вниз, в большие корыта падали рыбины: у кого — треска, у кого — окунь или зубатка, палтус. Другие женщины к корытам подкатывали железные тачки, такие, как в кино у строителей Беломорканала, грузили на них рыбу и по дорожке из металлических листов куда-то увозили. Тогда он еще не воспринимал порт как целостный организм, где все друг с другом связано. Он видел только то, что перед ним: рыбу сортировали, грузили и везли — и этим был удовлетворен.

В цехе он оказался единственным мужиком и его появление не осталось незамеченным. Не прерывая общей песни, женщины кричали ему разные слова и просьбы, от них он краснел до пота и немел. Когда женщины все вместе на одного — чувство стыда у них пропадает. Тут на глаза ему попалась пустая тачка, лежащая на боку, он быстро схватил ее, все так же молча подкатил к палтусам и стал остервенело закидывать в нее скользкие-жирные туши.

Малая механизация с умом делалась: груженая тачка шла под уклон, только на колесе ее держать требовалось усилие немалое и на поворотах тормозить.

На Веню столько глаз смотрело, он постарался. Дорожка привела его к огромной палтусовой куче, тускло-фиолетовой; рядом, словно заря поднималась, краснело окуневое угодье; по другую сторону, как шкура громадного леопарда, лежали пятнистые зубатки.

Наваленные в таких количествах рыбы уже не имели ни хвостов, ни голов, а только общий какой-то признак своего рода.

Вене хорошо работалось под песни, и шуток уже не было, с ним вместе работали другие женщины, и он их лица теперь узнавал.

Веня сделал восьмую ездку и возвращался с пустой тачкой, катя ее по выщербленному цементному полу, чтобы не мешать встречным. И тут девчушка, самая молоденькая из всех, с видной из-под платка пшеничной челкой, быстро разогнавшись под уклон, не смогла осилить небольшой поворот и, съехав с железа, пошла ему наперерез. Веня тачку свою откатнул от себя, беспокоясь о сохранности имущества, а сам отпрыгнуть не сумел, и все сто килограммов, или больше, прямо с ним встретились. Веню сшибло с ног, он ударился головой о пол и потерял сознание, а когда пришел в чувство, увидел прямо перед собой большие, серые, полные слез глаза.

— Ой, мамоньки, очнулся! — вскрикнула девчушка.

Он улыбнулся, приподнялся, чтобы жирные палтусы сползли с него, и встал, стараясь не морщиться. А из цеха женщины уже спешили с носилками, с белой докторшей впереди.

— Не, не, — сказал Веня, пугаясь, — ничего со мной нет. — И, напрягшись, поковылял из цеха, а тетки с докторшей — за ним. Тогда он подождал их и сказал: — Мой трудодень отдайте глазастенькой.

Они поняли, что он здоров, и не приставали больше. А он, липкий, грязный и болящий, побрел к себе домой.

«Дом» его — резервное жилье — находился на портовой свалке вдали от работы и людей. Свалка была чистая, техническая, на ней много ценных вещей хранилось. Среди прочего — и шлюпка, перевернутая вверх килем. Под этой шлюпкой в земле отрыто было помещение, почти в полный рост, — вполне уютное жилье. Лаз в него загораживала хорошая дверка от рундука и брезент.

Дошел он с трудом, и как стал себя в порядок приводить, скинул все свое, от палтуса и от крови мокрое, — тут-то она и появилась с бинтом и йодом — та, глазастая. Оля это и была.

Не поверила она Вене и осторожно, чтобы не спугнуть, за ним следила.

Ходить он не мог четыре дня. Запаса еды на такой срок у него не было. Ольга каждый день его навещала, тайком носила из столовки харчи, привела раз фельдшерицу с санитарной сумкой. Перелома у него не оказалось, и как только сапоги стали влезать на распухшие ноги, он снова стал ходить и работать на судах.

А с Ольгой они продолжали встречаться. Только «крестный» про них знал. Иногда он пускал их в свою каюту.

4

Судьба Ольги в чем-то походила на его собственную. До поры до времени жила она в маленьком поселке Глинск под Воронежем вдвоем с бабкой. Жилось трудно, едва концы с концами сводили: бывало, и на одной картошке зиму дотягивали.

Ей тем летом только шестнадцать исполнилось, когда семья инженеров с двумя детьми сняла у них на лето комнату. Подружились они и с бабкой и с самой Ольгой, а перед отъездом предложили Ольгу с собой взять. Ну, не просто так, естественно. Взять Ольгу в семью, чтобы она за детьми присматривала, обед варила, квартиру прибирала. И условия положили хорошие: еда бесплатная да сверх того еще двести рублей. Деньги по тем временам немалые, она столько, почитай, за год в колхозе зарабатывала. Ольга с радостью согласилась — очень ее город привлекал, а бабка плакала, причитала, никак решиться не могла. Но все же убедили ее добрые люди, пообещали Ольге образование дать, устроить в вечернюю школу. Бабка собрала узелок, перекрестила ее на дорогу, и уехала Оля в город.

Первое время грустила очень, плакала ночами, деревню свою вспоминала. А потом ничего, попривыкла, освоилась с хозяйством, и не обманули ее — учиться стала. Мальчишки не обижали, хозяева — тоже. Кормили хорошо, что сами, то и ей. Работа не тяжелая. Одно только постоянно угнетало — должность ее. Как скажут соседи: «Домработница», — у нее глаза на мокром месте, а то и прислугой называли или горничной. Тогда уж она в слезы, не сдерживаясь.

Хозяева понимали это, прописали ее как племянницу, и в школе она так и значилась, а вот во дворе — хоть и не деревня, а правды тоже не скроешь — постоянно себя вторым сортом ощущала.

Полдня она одна находилась: мальчишки в школе, взрослые на работе. Ей за это время в комнатах прибраться да обед сготовить — и сиди, уроки делай. Потом мальчишки из школы придут, друзья их, кутерьма в доме, шум, гам. Порядок, что она навела, только в памяти и оставался. Но хозяйка понимала и не ругалась. Разница между ребятами — четыре года. Младший красивый был, кучерявый второклашка, но вредничать любил и иногда обижал ее. Зато старший — умный мальчик, справедливый, душевный. Помогал ей задачки решать, веселил, когда грустно становилось, все равно что брат родной. Да и младший тоже. Любил с ней по магазинам ходить и всегда сетку нес, нагруженную продуктами.

Кухонька была в ее полном распоряжении. Она и спала там на раскладушке, и ела, и уроки учила. Хозяева, добрые люди, справедливые, куском не попрекали, подарки дарили и даже в школу ходили на родительские собрания.

Со временем пообвыкла она и в городе, и в семье освоилась, но хоть и привыкла, а все же чужая семья — не своя. Все спрашивать надо: и книгу взять, и хозяйкин маникюр, и патефон покрутить. Когда звали ее по праздникам за общий стол — стеснялась, кусок в горло не лез, лучше бы не звали. Чувствовала она как-то свою ущербность, глядя на нарядную хозяйку и хрусталь на столе.

Сто рублей в месяц она отсылала бабке, а оставшиеся сто, по городскому счету, — вовсе не деньги. В городе не одевались так, как она: в полуботинки мальчиковые, в платьице единственное да в старое пальто с вытертым кошачьим воротником.

Казалось, вся неловкость оттого и происходит, что одета она хуже других. Копила она свои сотни, собирала одну к одной, ни на что не тратила, но за год так и не смогла одеться.

А кругом женщины нарядные ходят: в румынках, в чернобурках — о таком, конечно, только мечтать можно. Нормальное-то простое пальто весь годичный капитал стоило.

Так и страдала Оля молча, пока не познакомилась с практичной девушкой Зиной Неверовой.

Муку тогда в городе только по праздникам давали, и дежурили в очереди семьями с вечера всю ночь до утра. Но другие-то продукты были, поэтому очереди эти не страшными казались, хоть и ночью, а какими-то светлыми, дружескими и веселыми. То ли от праздника предстоящего, то ли от хорошего порядка в них. В деревне до этого не додумались, а здесь на руку каждому номерок надписывали химическим карандашом, и бояться за свое место не приходилось. Мальчики стояли до вечера, а ночью — она с хозяевами, подменяясь, чтобы получить на семью свои килограммы — как раз до следующих праздников хватало.

Костры жгли, едой делились, знакомились.

В такой очереди и познакомилась она с Зиной Неверовой. Стали девушки потом встречаться, друг к дружке в гости ходить. Зина в общежитии жила, работала на рыбокомбинате. А когда Оля ее к себе пригласила и угощала на кухне чайком, Зина поняла, что та здесь не у родных живет, сказала, что она тоже так начинала в городе, и поделилась с Олей прежним опытом.

И правда: пятьдесят копеек, рубль в день — незаметно. В начале Оля только из сэкономленных откладывала: простоит в большой очереди за чем-нибудь дешевым — рубль, два отложит, себе в награду. А потом и просто так пошло — два, три рубля незаметно. Хозяйка что-то почуяла и по вечерам отчет стала спрашивать, на бумажке считать, сколько что стоит. Но три-то рубля всегда можно выгадать. Подружка еще подсказала ей: главное, говорит, на мясе я выручку имела. Цену, что на бумаге карандашом пишут, можно резинкой стереть и свою написать, а то и вовсе бумагу подменить — ни одна хозяйка не догадается. И правда, вечером все сходится, а доход уже и до десяти рублей в день вырос. Понесло ее, как лыжника с горы, — страшно, опасно, дух захватывает, а остановиться уже не можешь. Быстро она себе туфли новые купила, косынку, кофточку. Хозяйка спрашивает: «Откуда?», а она врет: «Бабка прислала». По счету все сходится — хозяйка молчит. Безнаказанность-то, она ох как помогает нечистые дела творить! Совсем Ольга осмелела. Уж лень ей было новую бумагу подложить, на старой цену стерла, небрежно написала на десять рублей больше. Хозяйка заметила. Дождалась, когда детей в доме не было, пришла к ней в кухню и говорит:

— Я знаю все. Рассказывай.

Ольга тошноту почувствовала, сушь в горле — поняла, что пришла расплата.

— Я ничего не знаю.

— Хорошо, — сказала хозяйка. — Тогда я расскажу мальчикам, что ты воруешь.

— Как? Как? Разве это так называется? — пролепетала она.

— Именно так. А как же еще? — подтвердила хозяйка. — Если все расскажешь и дашь слово, я тебя прощу.

Ольга заплакала навзрыд, давясь слезами, рассказала и все умоляла:

— Только мальчикам не говорите! Только мальчикам не говорите!

Хозяйка ее простила, вещи все оставила, но Ольга сама себе простить не могла. Ни на хозяйку, ни на мальчиков глаза не поднимались.

Зинке во всем призналась, а той — как с гуся вода.

— С кем не бывает! — И посоветовала: — Иди к нам на комбинат. Больше тысячи получать станешь. Хватит по чужим людям мыкаться да чужие денежки считать.

— Какие же они мне чужие? — сказала Оля, заплакав.

С хозяевами рассталась по-доброму. Они не сердились, звали заходить, но она больше у них не бывала, хоть и собиралась много раз, даже подарки мальчикам купила, — не могла себя преодолеть.

На рыбокомбинате ей нравилось. Физическая работа не пугала — не успела еще отвыкнуть на хозяйских харчах. А вот новое свое независимое положение она воспринимала так, будто крылья у нее за спиной выросли: ничьих взглядов уже не боялась, никакой ущербности в себе не чувствовала. Она и сама по себе распрямилась, посветлела: взгляд стал чистый и ясный; угловатая прежде фигура округлилась, и грудь расти стала так, что даже девчонки в общежитии удивлялись и завидовали. А единственный мужик в цехе — поммастера Карпов — стал оказывать ей знаки внимания.

Карпов был мужчина холостой, собой видный, неполных тридцати лет. Ходил он в кожаной куртке, надетой прямо на тельник, что по тем временам считалось немалым шиком. И работал и жил он как бы играючи. Девчонки от него без ума были и не отвергали его временных притязаний, хотя каждая за счастье бы почла закрепить свой успех всерьез и надолго. Но Карпов не спешил терять свободу, ходил легкий, довольный собой и радовался жизни.

Зина Неверова давно добивалась его внимания, а когда оно пришло, самоуверенно заявила:

— Все, девоньки, отсохните. По осени сыграем свадьбу.

Девоньки не шибко обрадовались, скорее удивились.

Карпова Зина крепко зацепила: их и в городе стали видеть вместе, и с работы он позволял себя провожать, что прежде не разрешалось никому. Зина постепенно и вещички из общежития начала переносить к нему в комнату, сама там проживала по нескольку дней. Она вела осаду, как опытный завоеватель, и казалось, песенка Паши Карпова спета, однако он не торопился сложить оружие.

Когда наступила обещанная осень, а предложения руки и сердца не последовало, Зина двинула «тяжелую артиллерию», Ольге по секрету она сообщила, в каком интересном положении находится. Перед таким свидетельством, по ее мнению, Карпов не устоит.

Но Паша, при всей его видимой легкости, был мужик самостоятельный. Он не терпел насилия над своей личностью, и известие это произвело противоположный эффект: Карпов бросил Зину.

Не помогли ни сцены со слезами, ни профком, ни партком, куда бегала энергичная Зина. Карпову устроили головомойку, перевели в бригадиры, но в своем решении он остался тверд. И Зина вынуждена была на несколько дней удалиться в «ростинский пансионат», хорошо известный многим девчонкам.

С Карповым произошел крутой перелом. После этой шумной истории на девчонок в цехе он смотреть не мог, посерьезнел, посуровел, даже привычную одежду сменил.

Девчонки Зину не очень жалели, а вот Паше сочувствовали, считая пострадавшим от бабьей хитрости, жалели его, да и себя тоже: жизнь в цехе стала скучной и бесперспективной.

Когда Паша обратил внимание на расцветшую новенькую, они восприняли это как возвращение к прежним временам и всячески поощряли новое увлечение. Но Ольга ухаживания его не принимала всерьез, чем несказанно удивила балованного Карпова. Он ей казался старым, легкомысленным, потасканным, и хотя вроде бы посерьезнел в последнее время, не испытывала к нему ни интереса, ни симпатии, отчего, сама того не ведая, возбуждала и усиливала его чувства.

В это время, потворствуя своему любопытству, и заглянул в цех Веня Егоров. Заглянул, покатал рыбу, посмотрел в ясные глаза и оставил в них свое сердце.

А Зина, не долго горюя, нашла себе видного парня — появившегося в проходной нового милиционера Гаврилова и скоро вышла за него замуж.

5

Самого города из порта не было видно, только склон террасы, на котором он располагался. По самому краю склона почти вдоль всего порта шла улица Шмидта — это Веня знал, видел ее когда-то. Говорят, она почти не изменилась, только расширилась, на склон насыпали земли и убрали Комсомольский садик с березками. Других садиков Веня в городе не видел. Был один, и того не стало. «Откуда же кислороду браться? Не мой же маленький лесок всех их обеспечивает, — думал он. — Может, из Карелии его приносит? А если с моря ветер — тогда, значит, оттуда, там есть, ребята не жаловались. Наоборот, говорят, морской воздух полезен. Если так, почему же его в городе не хватает?»

По улице Шмидта шли автобусы. Они виднелись только на половину окна, верхняя часть дверей и крыша, будто кузова сами двигались, без колес. Двери открывались, люди выдавливались из них, как паста из тюбика, и впадали в общий поток, который нес их по виадуку к порту, постепенно приближая, расцвечивая в плащи, куртки, косынки, и когда они появлялись из проходной, это уже отдельные люди были, разные, видимые в деталях — до выражения лиц и цвета губной помады. Но общее что-то в них оставалось. Город еще присутствовал в них. Черта, которую они пересекли, еще не стерла с их лиц прежних забот, тревог и радостей. Эти новые лица из-за границы порта особенно Веню интересовали и привлекали, потому что потом, когда он встретится с ними уже как с работниками порта, они будут погружены в дела и обязанности своей второй, иной половины жизни, станут людьми, занимающими свои должности, чьи поступки и мысли будут определены интересами пользы и преуспевания их здешнего существования.

Приток людей через проходную уменьшился. Порт словно глубокий вдох сделал, втянув в себя свежую смену, и теперь задержал на минуту дыхание, ожидая, пока все они дойдут до своих мест непрерывного производства, чтобы потом резко выдохнуть отработавших, усталых и послать их набираться свежих сил.

Погода менялась, ветер стал задувать с моря. Северный ветер не сулил в эту пору хорошей погоды. Где-то там, за Тюва-губой, невидимый циклон уже готовил похолодание, сбивал вместе снежные тучи, раскручивал ветра, а здесь еще было тепло, солнышко светило над заливом. В устойчивый запах рыбы вмешивался чистый древесный воздух бондарного хозяйства, лесопилки; тонкая свежая струя его шла от близкого лесочка.

Веня развернулся и не спеша пошел по этой струйке. А те, кто отработал, быстро пройдя по гулким коридорам, отбивали дробь на ступеньках лестниц, растягивали дверные пружины, и двери уже не успевали закрываться, только мелко ходили в петлях, словно веером обмахивая спины спешащих людей.

Порт живет. Люди питают его своей энергией, и он богатеет, насыщается, строит новые причалы, покупает новые краны и супертраулеры. И такой он уже сложный, большой, многопричальный, что для жизни ему нужны собственные законы, которым должны подчиняться все, кого он кормит. Да и люди уже не способны жить без него, и даже получив временно вольную и вырвавшись на свободу, они не могут избежать его влияния. Дела семейные, отпуска, жилье, бюджет, отдых — во всем он главный участник и советчик. Наверное, только в любовь он еще не проник.

Эти мысли не впервой приходили Вене на ум, пока он шел к своему лесочку, двигаясь против людского потока.

За то время, что Веня провел в порту, много у него знакомых появилось. Чтобы мореходку закончить — надо пять лет. А Веня на флоте — в три раза дольше. Немудрено, что его ровесники и капитанами стали, и механиками, и в разных береговых службах осели.

С ним часто здоровались. Одни безучастно, в ответ на его приветствие, — уже забыть успели, другие приветливо, с каким-то радостным удивлением на лице, словно довольны были, что он все еще в порту и вышел, как бывало, их проведать.

У служивых людей память короткая. Она для них — обуза, мешающая подниматься по этажам. Он и сам иной раз не очень старался попадаться на глаза, сходил с дороги, когда навстречу ему двигался какой-нибудь давний его знакомый в фуражке с золотым околышем и с четырьмя лычками на форменной тужурке. Другие они стали люди, ответственностью облечены, положением и властью, осуществляющей порядок в порту, тот порядок, в который он не вписывался. И потому Веня не винил их шибко, просто остерегался, да и совесть их оберегал, потому что при общении с ним она должна работать «на раздрай».

Таких людей он еще издали узнавать научился. Еще он заметил, что как только поднялся человек вверх на несколько ступенек, сразу начинает у него походка меняться. Даже если ростом не выдался и собой щуплый, все равно шаг у него делается большой, носок наружу развернут и корпус двигается как в строю: правая рука, левая нога.

Как раз и шел сейчас навстречу такой походкой Лешка Крант. Папка под мышкой, фуражка с высокой тульей, туфли на высоком каблуке, и сам он — весь вверх устремленный. Но устремление его было напрасным, папка тут ничего не доказывала.

Веня перешел через пути, под навес к пилораме подался и в тень встал, чтобы не очень светиться. Кранта он давно знал. Тот, как и Веня, пришел на флот из деревни. Но и тогда уже, будучи человеком дальновидным, поступил вначале в школу, которая готовила матросов и мотористов. Находилась она в самом большом и красивом здании города, в том доме с башенкой, который из порта виден, — в Междурейсовом доме рыбака.

Прямо оттуда шагнул Леша Крант, молодым и зеленым, на старый паровичок «Мезень», где Веня прочно обосновался кочегаром на весь срок стоянки. Шустрый был парнишка, настырный; любознательность свою, как хобот, во все дырки просовывал. Веня опекал его, отвечал на многие вопросы — то, что от Леши требовали, он тогда уже знал убедительно. А тот все спрашивал. Для простоты он любую железку называл поначалу «крантом». Бывало, стоит с чем-то в руках, дождется, пока Веня уголек подломает, и сует ему под нос: «А эти вот кранты — куды?» За то его «крантом» и прозвали. Веня объяснял ему — «куды», показывал, и тот уже вроде бы осваиваться начал и со временем неплохим специалистом обещал стать, и стал бы, наверное, да Веню с парохода выгнали. Как-то дал механик Леше задание — насос перебрать. Тот пыхтел целый день, ни к кому не обращался, навыки свои демонстрировал. Собрал. Да, видно, шпонку на место не посадил. Стали насос опробовать — загрохотал он, затрясся, шпонка под крылатку влетела, и лопасти на ней — как корова языком слизнула. Механик Лешу кроет на чем свет стоит, шпонку с лопастями ему под нос сует. А тот не будь дураком и скажи: «Энту вот хреновину Венька-капитан ставил».

Сам же Крант над ним потом и смеялся; встретил и спрашивает: «Что, знаешь теперь, куда шпонку ставят? Ничо, тебе один хрен, где в дерме ковыряться, а у меня дорога другая… На вот!» — и протянул Вене пятьдесят рублей старыми — для возмещения морального ущерба.

Веня кепку ему надвинул на нос, дал сзади пенделя и посмотрел, как Леша «слепого изображает»… Не упал…

Леша Крант вышел к Вене на траверс, но к проходной не пошел, решительно свернул к причалам больших судов.

Веня не торопился. Он любил древесную пыльцу. Она покрывала здесь почву легкой изморозью, серебрила следы и придавала земле девственный нетронутый вид. Дальше под навесом, в большой правильной пирамиде, опилки были крупнее, и ветер, задувая туда, шевелил их — словно близкая поземка уже посылала о себе напоминание. Вдыхая терпкий запах древесины, Веня слушал, как поет пила, вгрызаясь в привозное дерево, и старался угадать, откуда оно прибыло. Знал: если из его родных мест — он это почувствует. Так уже бывало раньше.

Но что-то мешало ему настроиться. Оглядев иссякающий людской поток, он различил, как от проходной слаженно, скорым шагом шли двое в стального цвета шинелях.

На Вене был ватник, довольно чистый, хотя и не новый; черные брюки от робы аккуратно заправлены в хорошо промазанные кирзовые сапоги; ворот грубого свитера подпирал рыжеватую бородку — от нормального при деле моряка он ничем не отличался. Но что-то его беспокоило, а он привык своим чувствам доверять. Застоялся он здесь, очевидно, пора к родным причалам подаваться, лесочек подождет.


Лесок этот Вене Космонавт подарил. Густой, настоящий, без тропинок и скамеек: шесть соток, не более. Находился он за хорошим проволочным заборчиком и для прогулок не был предусмотрен. Да и кому в порту прогуливаться? Работать надо, делом заниматься. Появился лесок неожиданно, словно в сказке по щучьему велению.

Веня порт тогда еще неважно знал. Не территорию, нет — законы и повеления, по которым порт жил. Но смысл того, что происходило в порту, интересовал его очень, и он пытался доискиваться до причин, которыми определялись те или иные распоряжения сверху. И некоторые непонятные — на первый взгляд — вещи для него уже были ясны. Если видел он, что зашустрили к свалке грузовики и стали краешек ее подкапывать, увозя железо и разный металлический хлам. — значит, какой-то из флотов в этом квартале не выполнил план по металлолому; готовят на причале площадку, мостики укладывают, навалили кучу брезента — опять подвела железная дорога, нет вагонов для разгрузки, и начальство решило устроить здесь перевалочную базу. Или вдруг тральщики, ломая график, в суете и бестолочи, недостояв положенных дней, уходят на промысел, наспех затоварившись, — значит, близко заловилась рыба и надо хватать ее, пока не поздно, а то уплывет. «Кампании» разные он тоже научился угадывать: по сбору макулатуры, экономии горючего, благоустройству порта и самую для него близкую, родную, которую он назвал «Выведем бичей на флоте!»

Как-то обходил Веня свои владения и видит: наметилось в порту непонятное оживление. Мужиков понагнали тучу — территорию очищают, канавы ровняют, сараюхи, склады зеленой краской замазывают. А где вообще мусора невпроворот — быстро возводят деревянные глухие заборы и тоже зеленью покрывают. Зеленый цвет — Веня давно это приметил — он самый немаркий, свежий и в глаза не бросается. В сутки порт помолодел. «Не иначе как кампания за озеленение началась», — подумал Веня.

А тут еще на горушку между тарным комбинатом и центральной проходной самосвалами землю стали возить. Засыпали горку — черным-черно, спешно из леса рябинки, березки подвезли и дерн вместе с кустиками ягод, мхом, цветочками — естественная лесная почва. Глядя, как эту горку заботливо преображают, Веня усомнился в своем предположении: настоящие кампании так добротно не делаются.

Стал Веня выяснять, что же происходит в его королевстве. И узнал: Космонавт приезжает!

Да, это событие!

Веня подключился к бригаде и сутки без роздыху трудился во славу космической науки. Лесочек получился хоть куда! Высокий, видный, зеленый. Аккуратными столбиками его обнесли и плотно проволоку натянули, чтобы неповадно было шастать кому не лень. Но Веня на своем столбике у рябинки проволоку так хитро закрутил, что получилось вроде калитки, через которую он мог беспрепятственно проникнуть внутрь.

Несколько дней после этого Веня дежурил у лесочка, зная, что от главного въезда к судам иного пути нет. Но Космонавт что-то не торопился.

Порт между тем продолжал облагораживаться. Вышло оперативное распоряжение: командам судов, стоящих у стенки, срочно покрасить свои пароходы — тот борт, который виден с причала. Веня уяснил рациональную мысль: время у моряков не казенное, зачем же его тратить на ту сторону, которая видна только чайкам? Для Космонавта работаем. И понял, что час приезда близок.

Космонавта он дождался. Наверное, Веня был первым и единственным встречающим в порту. Потому что народной аллеи, как по дороге из аэропорта, не было предусмотрено, специально никого не оповещали. У въезда, у центральных ворот, стояло оцепление, а Веня еще с утра сидел в лесочке, надежно скрывшись за кустами, и напряженно выжидал.

И вот ворота открылись, и, ослепляя никелем и лаком, черные приземистые машины мягко вошли в порт. Космонавт находился в первой, просторной и открытой. На лице его не было известной всему миру улыбки. Он сидел ссутулившись, опустив плечи, будто непомерный груз придавливал его к земле. Отрешенное, горько-оцепенелое лицо было неподвижно. Он не слышал, что говорил ему сидящий рядом генерал. Веню поразила землистая бледность его кожи и мутный, невидящий взгляд, которым он скользнул по лесочку, взгляд смертельно уставшего человека. Его повезли к дальним причалам, на которых стояли белые пароходы, тоже выкрашенные с одной стороны.

Вене вдруг стало очень тоскливо.

В порту нет секретов. Было известно, что прием Космонавту устроили на транспорте-рефрижераторе его имени, потом — дегустацию на рыбокомбинате. За столом, который ломился от деликатесов и заморских вин, он почти не улыбался, поначалу не ел, не пил и на уговоры капитана отвечал, прижав к груди руки «Братцы, помилосердствуйте! Мне еще к своим авиаторам ехать и к военным морякам. А вы у меня сегодня уже третьи!»

Потом Веня видел фотографию: Космонавт снят с командой, улыбается.

Так у Вени появился вот этот лесок. Часто он туда не ходил, чтобы не натоптать, раз в две недели, не чаще.


Он вернулся, вышел на дорогу и пошел по ней до сворота на причалы, чувствуя, что спина стала огромной, как кузов открытого самосвала.

Асфальт сухой был, но по обочине скопилась едкая застарелая грязь, которая и в морозы не замерзает. Не жалея сапог, он шагнул в густое месиво и, срезая угол, пошел наискосок к видному уже впереди заливу.

Он уже к чистому грунту выбирался, когда услышал сзади шаги. Кто-то догонял его, чавкая по доскам, проложенным через большую лужу.

— Стой, ешь твою в клеш! Устроил, понимаешь, бег с препятствиями.

Веня остановился, признав старпома с «Пирятина» Сашу Трофимова.

— Иди потиху, не оглядывайся, поговорить надо.

Веня послушный был, как ребенок на празднике.

— Ты, Веня, сегодня много не гуляй. Обстановка для тебя хреновая. Слушай, что скажу: ищут тебя.

— Что, опять кампания? — усмехнулся Веня. — «Выведем бичей на флоте»?

— Не, на этот раз за тебя взялись, персонально. Заложил какой-то малец: и приметы твои выдал, и имя с фамилией, — поведал старпом, идя на полшага сзади.

— А какая моя фамилия? Я фамилию свою уже сам забыл. А ты знаешь?

— Кто ж ее не знает? Капитан порта.

— Не, Захарыч, я крещеный. Это только у турков бывает в два слова — Аббас Оглы.

— Ладно, в два, в три, не в этом дело, а ты знай, они всерьез взялись Старшина при мне звонил, всю их службу поднял на ноги. Мой тебе совет: обрей бороду и заляг. Есть у тебя где переждать? Или ко мне приходи, мы еще простоим пару дней.

— Спасибо, Саша, не впервой. Я люблю в прятки играть. Это у меня с детства — никогда не водил.

— Это точно, опыт у тебя большой, А все же не забывай, что я тогда тебя нашел.

— Про это не забудешь, Саша. Помню. Только тогда я сам сдался на милость победителя.

— Победителем-то я не был. Просто вижу, сидит парень ночью на причале, загорает…

— И сказал: брось, земеля, ночью солнце неактивное.

— Да, так и было. Только ты без бороды тогда, молодой, испуганный и дрожал сильно.

— Замерз, думал — жизнь кончается, а она только начиналась.

— Ты держись, — сказал старпом, протягивая Вене руку. — Держись, брат. Без тебя и порт — не порт.

— Поживем еще, пошвартуемся, — улыбнулся в ответ Веня, сжимая в руке крепкую теплую ладонь и чувствуя, что отпускать ее не хочется. — Ну, бывай.

— На полгода рейс. Встретимся. — Старпом, резко повернувшись, зашагал по доскам.

«А мы ведь не увидимся больше», — почему-то подумал Веня, поглядел, как Захарыч вышел на широкую дорогу, потом свернул к своему «Пирятину». А перед ним туда же свернули двое в стального цвета шинелях.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Портовая жизнь Вени началась давно, когда он семнадцатилетним парнем вошел на территорию порта, имея в кармане аттестат-направление на один из старых лихтеров. Пятнадцать лет назад это было. А до того жил он в послевоенной псковской деревне, работал в колхозе и со своим закадычным дружком Сережкой Гавриковым мечтал о будущем, о дальних странах и всеобщей справедливости на земле.

Страна медленно и трудно восстанавливала разрушенное хозяйство, но жизнь постепенно налаживалась; и в городах, видимо, уже появились свободные деньги, потому что в деревню, привлеченные рыночной дешевизной, стали приезжать дачники. Были они шумливые, восторженные, словно телята, выпущенные на весенний луг.

В их праздной широкой жизни чудились Вене отзвуки больших городов, мир добрых, честных людей, помыслы которых чисты, дела благородны и горизонты — необъятны…

Штурман Карпунин снял комнату у Сережкиной бабки, прожил всего месяц, но остался в памяти Вени на всю последующую жизнь. Не столько шрамы на теле моряка — отметины прошедшей войны, сколько его рассказы о жизни морской, настоящей не давали Вене уснуть долгими зимними ночами.

А весной он собрался уезжать. Может, потому с такой легкостью покидал родную деревню, что близкой родни у него здесь не осталось. Отец после войны вернулся немощным, разбитым. Не сразу вернулся. Долго мыкался по властям и военкоматам, добиваясь своих прав. Прошло немногим больше года, и на деревенском кладбище вырос рыхлый холмик с деревянной табличкой: «Егоров Иван Петрович. 1912—1947 гг.»

Мать всего на год его пережила. Застудилась зимой на лесозаготовках, стала кашлять кровью. Тихим весенним днем положили ее в землю рядом с отцом. «Евдокия Федоровна Егорова, мир праху твоему», — написали сердобольные соседи. И крестик поставили, как она просила. Так и стоят в оградке ее крестик и отцова пирамидка со звездой. И когда Веня пришел на кладбище проститься перед дальней дорогой, задумался, отчего так: семья одна и дом один, а вот знаки, которые всю жизнь их отметили, — разные.

Хотели его в детский дом отправить, да сестра не дала. Ей к тому времени уже шестнадцать исполнилось. Тянула его, пока он с опозданием в два года из-за войны, семилетку окончил, а потом быстро — в месяц — разгорелась у нее любовь с соседским Мишкой Вагановым, который приехал в отпуск после погранучилища, и с ним, уже лейтенантской женой, уехала она за тридевять земель на самую южную границу.

Сборы Вени были недолгими. Сережке Гаврикову подарил он стопку книг, перетянутых армейским ремнем, продал трофейный велосипед «Диамант», чтобы на билет хватило, отписал сестре свой новый адрес «главпочтамт, до востребования» и собрался уже было ехать на попутке в райцентр, но вдруг возникло осложнение; председатель колхоза наотрез отказался выдавать ему справку, заменявшую колхозникам паспорт.


Неделю ходил Веня за председателем, даже заявление написал, скрепленное комсомольским ходатайством, но председатель заявление порвал у него на глазах, а комсомольскому секретарю, все тому же Сережке Гаврикову, обещал выхлопотать строгий выговор за непонимание больших государственных задач.

Но Вене назад уже хода не было, и потому решились они с Сережкой на преступление. Ночью через окно проникли в правление, сбили железной свайкой навесной замок со шкафа и оттиснули колхозную печать на поддельной справке.

А рано утром, петляя по проселку, мчался к райцентру грузовик, в кузове которого стоял крепкий русоголовый парень. Грохот и пыль тревожили сонные деревни; подхваченные ветром, уносились назад знакомые поля, перелески, рощицы, открывая новые просторы, расширяя пространство.

Необъятен был этот простор, наполненный воздухом весны, земли, свободы.

И все это существовало только потому, что был он, была эта его земля, с которой он — одно целое. То, что видел, то, что знает, что чувствует, — его собственное, а там за горизонтом — дальше, больше — и город его будет, и море, и вся океанская круглая планета, которая сейчас медленно поворачивалась, вынося ему в лицо ясное солнце.

Потом, когда пересел из грузовика в поезд и мчался по бескрайней стране, распластывая надвое пространство, Веня, глядя в окно, впитывал в себя новые богатства своих владений, нетерпеливо ожидая, когда дорога упрется в океан и северный город на время остановит его движение.

Из разговоров с попутчиками Веня выяснил, что флотов в городе несколько. Оказывается, флот, который рыбу ловит, — это совсем не тот, который ходит за границу и перевозит разные грузы. Да и самих рыбных флотов несколько. Одни селедку ловят, другие — разную донную рыбу, и селедка к ним не попадает, потому, что ловят ее иным способом. Это можно было понять: карася тоже мережей берут, а плотву — на хлеб, но вот что суда для каждого лова строят разные и хорошие капитаны берут по полста тонн за замет — это уже было близко к сказке.

Здесь же, в вагоне Веня и флот для себя определил. В его представлении о насущном земном продукте селедка рядом с хлебом стояла; хлеб, картошка, селедка — исконная русская еда. Поэтому и флот он себе сельдяной определил — большой и знаменитый, и как представил, что выловленная им рыба по всей стране разойдется, а может быть, и в его село попадет, — у него сразу на сердце полегчало и вина перед председателем колхоза вроде бы меньше стала.

Когда поезд прибыл наконец в город, Веня прямо с вокзала, подхватив свой увесистый сундучок, отправился в отдел кадров. Благо отдел этот, как выяснил он еще в вагоне, находился недалеко.

Город ничем поначалу его не удивил: ни асфальта, ни красивых домов по дороге ему не попадалось, и вообще — ничего такого, что бы в корне отличало город от райцентра. Но Веня не унывал, предположив, что это и не город еще, а так, не поймешь что, какая-то зона между портом и городом. Темные двухэтажные бревенчатые домишки сопровождали его до самого отдела, да и сам отдел в таком же находился.

Оказалось, что не он один хотел попасть в море. Человек тридцать до отказа заполнили маленькую душную комнатку. Впереди, за головами и спинами, иногда обнажался прилавок, за которым сидели две пожилые резкие тетки и быстро выхватывали бумаги из протянутых через барьер рук.

Веня встал за хмурым парнем в приметной двухцветной куртке и приготовился ждать. Сундучок оттягивал ему руку, но расставаться с ним было боязно.

Очередь была беспорядочная и плотная, как в раймаге за хлебом. Запах пота, табака, винного перегара густым облаком висел над толпой. Задние, напрягшись, медленно сдавливали передних, словно масло из них выжимали. В очереди не роптали, каждый терпеливо ожидал своей участи, и было в этом ожидании некое единство. Только парень в двухцветной куртке вел себя как-то странно: шумно вздыхал, переваливался с ноги на ногу, сдвигался вправо, влево, и каждый раз от таких движений сундучок норовил расцепить онемевшие пальцы, а углы его больно врезались в ноги. Напрягшись изо всех сил, Веня пробовал отдалиться от двухцветной спины, упирался свободной рукой в разогретые парные тела и, чувствуя бугристые мышцы под одеждой, с уважением думал о своих новых товарищах: «Здоровые какие!»

Пару раз Веня ощутил увесистые тычки в бок. Ближайшие соседи оборачивались к нему и говорили что-то крепкое, но Веня терпел, думая, что попадает ему по ошибке: те, что отвалили от прилавка, сразу становились веселыми, наглыми, они лезли напролом, отдавливая ноги, распахивая толпу костистыми локтями, и внимания не обращали на тумаки, которыми сопровождали их выход на свободу.

Веня в свои годы настоялся в очередях и не удивлялся тому, что видел. Так и в райцентре было: те, что с хлебом, иными становились, сразу сытыми, довольными, наглыми, будто не они только что томились и ждали.

Веня уже полпути до прилавка миновал, когда в очереди наметилось общее оживление, центр которого переместился ближе к нему. Брань и матерщина сгустились. Даже те, кто впереди стоял, поворачивали к Вене свои лица, в которых он не видел особой симпатии, но стоять стало свободней. Веня благодарно улыбнулся невесть кому. Парень в куртке снова к нему придвинулся, улыбаясь в ответ, и Веня почувствовал, как сундучок стал выворачивать ему руку.

— Ах, мать твою! — взвизгнул кто-то рядом.

Сильный удар по скуле сбил с его головы кепку.

— Чегой-то? Чего? — удивился Веня.

Кто-то железной хваткой сжал сзади у ворота ватник, прихватив кожу, и поволок его из очереди.

— Не надо! Зачем? — пробовал протестовать Веня, но какая-то неодолимая сила тянула его назад, отдаляя от двухцветной куртки, от сундучка. Не хватало сил кричать, дышать, сопротивляться.

— Ша-а, не трожь земелю! — словно в тумане услышал он хриплый голос.

В себя Веня пришел уже в коридоре. Лампочка тускло освещала грязные стены. Чужие люди сновали мимо — деловые, хмурые. Глаза их равнодушно пробегали по его лицу. Сундучка рядом не было.

Обида, злость беспомощность душили Веню, будто прочная петля ватника все еще перехлестывала горло. Защипало в глазах, коридор стал расплываться, смазываться, желтые лучи разбежались от лампочки, и люди, как дрожащие, бесформенные тени, поплыли перед глазами.

— Э-э-э, земеля, ты что же раскис? — услышал он хриплый голос.

Веня вытер глаза и увидел перед собой парня, за которым давеча занял очередь. У парня сально блестело лицо, глаза были быстрые, нахальные.

Вене хотелось бежать куда-нибудь на свежий воздух, упасть лицом в высокую траву, никого не видеть, не слышать.

— Чо надо, иди себе. Тя не замают, — сказал Веня, шмыгая носом.

— Меня — нет, — усмехнулся парень, — да тебя-то, вишь, тронули малость. Аж морду перекосило. Скула-то болит?

— Не твоя забота.

Весь белый свет казался сейчас Вене враждебным, чужим, и в парне этом Веня склонен был предположить нечистые помыслы.

— Ты чего хотел-то? Чего со своим скарбом в толпу полез?

— Чо хотел — то мое дело. Стоял тихо, их не трогал. Налетели все на одного, по сопатке бьют, — бормотал Веня.

— Правильно сделали. Еще долго терпели. Давно тебя надо было выставить. На вот, держи.

Веня увидел в руках у парня свой сундучок и кепку.

— Пойми ты, чупра, — сказал парень, нахлобучивая ему на голову кепку, — ты всей очереди ноги покалечил своим контейнером. Смотри, еще больничный платить заставят.

Веня понял, что парень шутит, и ему полегчало.

— Кто такой? Откуда будешь? Какой волости, губернии? На работу, что ли? — теребил его парень.

— Веня я, с-подо Пскова, в море хочу.

— Ну ведь и точно — земляк! — воскликнул парень. — А я — Виктор. Пошли быстро, сейчас я тебя оформлю в лучшем виде.

— Чего, куда? — насторожился Веня, но парень уже тянул его за руку.

Веня опомниться не успел, как сидел в каком-то закутке и писал под диктовку заявление, заполнял какие-то бумаги, автобиографию вымучивал. Виктор торопил его, подгонял, будто они на поезд опаздывали. Перо скрипело по серой бумаге, цепляясь за неровности. Веня пыхтел, краснел, аж взмок от усердия, укладывая свою жизнь в предложения. Короткая получилась жизнь, в полстраницы, и, наверное, нескладно написанная, но Виктор перечитать ее не дал, из-под руки выдернул еще не высохшие листы, за руку поволок Веню к каким-то дверям.

— Так это… прописка у меня, — пробовал объяснить ему Веня, но Виктор подтолкнул сзади и сказал, сияя:

— Шагай, земеля, не боись. Скажешь там, в жилье не нуждаешься. У меня пока поживешь.

Веня вошел, несколько оглушенный напором парня, и на вопрос представительного лысого дядечки: «Что у вас?», так и ответил:

— Жилья не надо. У земляка поживу.

Дядечка веселый был, не строгий, засмеялся, документы его взял, стал выспрашивать. Быстро самую суть Вениной тревоги определил:

— Значит, сбежал из колхоза!

— Дак это… председатель у нас… несознательный.

— Вот-вот, — согласно закивал дядечка. — Все они, председатели, такие. Думают, только они страну кормят. А ведь еще в древности сказано: «Не хлебом единым…» Да… Не хлебом, а и рыбой. — Дядечка опять засмеялся и черкнул на заявлении, по-свойски подмигнул: — Ничего, это мы уладим. Иди оформляйся.

2

А Виктор был стопроцентный бич. Но бич тихий. Он и пить старался по возможности тихо, без скандалов и драк. Он не потерял еще способности смотреть на себя несколько со стороны, и хоть часто приходилось ему иметь дело с такими же пропойцами, как сам, он все же серьезно себя от них отличал, считая свое положение временным, надеясь, что однажды поутру удача улыбнется ему в распахнутое окно и каким-то — ох, если бы знать каким! — способом вычеркнет два последних бичевских года и вернет к той жизни, от которой у него еще осталась сшитая в ателье двухцветная курточка «москвичка».

Эта ни на чем не основанная надежда жила в нем как серьезная жизненная установка, последняя зацепка. Она отличала его от прочих бичей. Вернее, он думал, что у других, совсем погрязших, такой зацепки нет, хотя на самом-то деле у них, у каждого его собутыльника своя была мечта и своя мысль, за которую они цеплялись, надеясь, что она выведет их на свет божий. Но у Виктора, из-за его учености, что ли, двух лет мореходки, эта мысль проявлялась в поведении как-то заносчиво, высокомерно, отчего другие бичи втихаря его презирали и ничего, кроме корысти, при общении с ним не искали.

Утро этого дня не предвещало ему каких-то изменений в судьбе. Из вчерашних бутылок, выжимая из каждой заветные капли, он навел «утренний коктейль». Как ни мала была доза, ее хватило на то, чтобы он смог прийти в чувство, ополоснуться под рукомойником и, натянув фасонистую куртку, поглядеть в осколок мутного зеркала. То, что он там увидел, заставило его сморщиться и закрыть глаза.

Предстоял новый день, который надо было чем-то заполнить и как-то насытить себя. Поскольку он нигде не работал, вопрос о пропитании был не праздный, но главным все же оставалось желание поправиться, снять головную боль и немощное дрожание рук.

Слабо и безнадежно шевельнулась мысль о новой жизни, но он тут же отодвинул ее подальше, чтобы не мешала, решив испробовать вначале привычный и несложный путь: добраться до флотского отдела кадров и там, потолкавшись, чего-нибудь поискать.

Нерешительного новичка Виктор приметил сразу, но, зная по опыту, как пуглива «деревня», он собрал всю свою выдержку и ждал удобного случая, чтобы к нему подступиться. Увидев у него в руках сундучок, он пристроился перед парнем и исподволь, не спеша, стал пихать его ногой, будоража общественное мнение. А когда мужики вокруг дозрели и стали силой выпихивать парня из очереди, Виктор очень естественно взял его под свою защиту.

Минимум два дня устойчивого благополучия были ему обеспечены.

— Ну что? Как дела? — кинулся Виктор к вышедшему из кабинета Вене.

Но у того в уме все еще звучало название той мудреной должности, на которую его приняли, и он спросил:

— Слышь, паря, а ктой-то будет — камбузный рабочий?

— Первый человек на судне. Самый первый, — не очень ясно ответил тот, увлекая Веню на свежий воздух.

Приобщение Вени к морской жизни произошло так быстро, что он с трудом в это верил, и пока шли от порта в горушку, вверх по булыжной мостовой, все допытывался у своего нового друга:

— На корабль-то когда?

Виктор посмеивался над ним, разъяснил про медкомиссию, прочие формальности, а сам все прибавлял шаг, устремляясь к сараюхам, которые виднелись на горке.

— Остынь, еропа. Ты еще не моряк. Первым делом надо вон в тех домиках побывать, тогда уж и говорить можно.

— А что там?

— Там-то? — посмеивался Виктор. — Там отметку надо сделать о прибытии. Иначе — хана.

— Смеесси? — проникаясь интересом к невзрачным домикам, спрашивал Веня. — Погодь, увихался я, дай постоим.

— Некогда, давай свой баул. — Дойдем — там и постоим. Оттуда и лихтер свой увидишь. Стоял недавно у второго причала.

— Лихтер — это как? Все одно что лайнер? — интересовался Веня.

— Одно, одно, — подталкивал его Виктор. — Давай… шевелись. Помочь?

Веня не отдал сундук, переложил его в другую руку и сошел с мостовой в придорожную жижу, освобождая дорогу раздолбанному гремящему грузовику.

— Такое я и дома видел, — жалея свои сапоги, сказал Веня. — Здесь-то почему?

— Почему, почему! Приехал, видишь ли, на готовое, дома ему каменные подавай, улицы асфальтовые, лимузины, — разозлился Виктор, потому что на куртку его села увесистая жирная клякса.

Вслед за первым еще катил грузовик, а Веня стоял, не зная, куда ступить.

— Завяз я в этих тонках[1]. Это что, город уже? — удивлялся Веня.

— Иди смелей, не бойся. Машина — не корова, не забодает, там шофер за рулем.

Виктор протянул ему руку, помог выбраться на булыжную мостовую.

— Изгваздался весь. Как по городу-то идти? Несподручно. Нате вам, приехал — и весь в грязи, — сокрушался Веня.

— Ага, город весь так и замер, тебя встречает. Смирно! Псковский скобарь идет. — Виктору уже осточертела эта возня. Самочувствие его требовало немедленной поправки, а до желанных заведений осталось рукой подать.

— Чего лаисси? — обиделся Веня. — Я к тебе не лез, сам позвал. Могу и не ходить. Начальник сказывал — дом у них есть для отдыха моряков.

Виктор скрипнул зубами. Не объяснять же этому лопуху, что у него сейчас расколется голова и весь он без остатка вытечет на раскисшую дорогу.

— Брось, земеля, не серчай, — сказал он миролюбиво. — Приболел я, понимаешь. Припух. Температура — сорок.

— Эка штука! — разлился сочувствием Веня. — Так ты того, лечь бы тебе, паря. А у меня мед есть Липовый. Не надо больше никуда. Давай прямо до дому.

— Никак нельзя, — горестно вздохнул Виктор. — Это традиция, понимаешь. Традиция такая, отмечаться, кто первый раз в море идет.

— Леший с ней, с традицией, не убежит. Здоровье, паря, важнее. У меня друг, Сережка Гавриков, тоже торкался так вот с температурой, а потом у него воспаление легких признали. Чуть не помер. Идем домой, дело говорю.

Виктор застонал, сдерживая ярость, и как бегун перед финишем рванулся к дверям голубого строения под вывеской с гроздью винограда и скромной надписью «Пиво-воды».

— Эй, стой! — крикнул Веня в убегающую спину. — Где лихтер-то мой? Покажь!

Внизу, под сопкой, могучей излучиной распластался залив. Он был шире самой широкой реки, которую ему приходилось видеть, а река Великая тоже была судоходной. Пароходов стояло — не сосчитать, и все они на месте застыли. И вода была неподвижной, никуда не текла, даже на середине.

Веня присел на сундучок и, подперевшись ладошкой, тихо смотрел на свою новую жизнь. В кармане отцовского пиджака лежали его документы и та маленькая тонкая бумажка, что открывала ему доступ в эту голубую страну.

Веня уже не помнил давешней обиды. Хорошо, справедливо устроена жизнь, если в ней можно осуществить свои мечты.

Города он пока не видел. Город где-то впереди откроется, за цветными фанерными «пиво-водами», за черными бревенчатыми домами, проглядывающими дальше, — где-то он должен быть, многоэтажный, асфальтовый, красивый. Эта встреча еще ожидала его, готовила новые счастливые минуты…

Вдруг бабий голос, напористый и сильный, ворвался в тишину его грез. Дверь пивной хлестко распахнулась, и молодая мордастая тетка выволокла на порог упирающегося Виктора.

— Бичевское отродье! — кричала она. — Скидывай свою мозаику, не то в милицию сдам!

Виктор крепко-накрепко сжимал у ворота куртку, на которую покушалась баба, а та, выхватив из кармана свисток, надула толстые щеки.

— Фаина, вот же он, друг, не вру, слово даю, заплатим! — Виктор, изловчившись, вырвал свисток из ее рук и, тыча им в ошарашенного Веню, крикнул: — Какого рожна застрял? Деньги ей покажи!

Баба, хлопая круглыми глазами, уставилась на растерявшегося Веню.

— Разом будете? Деньги есть? — требовательно спросила она.

Веня понял, что новый друг попал в беду, из которой его надо выручать.

— Есть деньги, есть. Сейчас достану, погоди, — быстро залопотал он, пытаясь расстегнуть булавку на внутреннем кармане. — Тетя, не души его, он больной, — попросил Веня. — Сколько надо-то?

Тетка отпустила Виктора и, уперев руки в мясистые бока, захохотала:

— Это надо — больной! Да таких больных под любым забором! Где ж ты такого шаняву подцепил?

— Земляк он, поняла? — Одернув куртку и пригладив рукой сальные волосы, Виктор осмелел. — Ко мне приехал. А ты чего себе позволяешь? Позоришь меня перед человеком, свистком своим грозишься.

— Все поняла, — сказала тетка, переступая на толстых ногах. — Не первый день. Деньги есть — неча тута сидеть. Для того и стены поставлены, чтоб культурно выпить… Темнота деревенская, — презрительно обронила она и, увидев деньги в руке у Вени, удалилась в свои владения.

— Наглая — до предела. Давно ли лаптем щи хлебала! Говорить толком не научилась, а туда же — культура! — хорохорился Виктор. — Пиявка! Мародерка! Насосалась нашей кровушки, отъелась на моряцком горбу — морда грушей, — оправдываясь за недавнее унижение, распалял себя Виктор.

Видя, что гроза миновала, Веня успокоился и, хоть не очень еще уразумел, что произошло, понял, что вина Виктора тоже есть.

Море и корабли далеко были, а тут, где он находился, между городом и портом стояло четыре крашеных сараюхи, через которые надо пройти, чтобы город и море объединялись в одно целое.

К пивнушкам народ шел не густо, еще время, видно, не настало. Из соседней пивной вывалились два мужика в обнимку. Раскачиваясь и горланя песню, они еле удерживались на мостках, которые соединяли пивнухи между собой. Рядом с мостками, прямо в грязи, как-то странно сидел человек, словно ноги его по бедра вросли в землю.

— Гляди-кось, — указал на него Веня, — помочь бы надо!

— Ладно, помощничек. Тебя кто на работу устроил? Ну, то-то. Ты мне помогать должен, а не бросать в ответственный момент.

— А я чего? — удивился Веня.

— Чего-чего! Сидишь тут, губищу раскатал, нет чтобы за мной шагать.

— Так я того… — стал оправдываться Веня.

— Кончай, идем. Файку-то видел? Она шутить не будет, враз рога обломает, если что.

— Если что? — поинтересовался Веня, но не получил ответа.

Виктор, подхватив для верности сундучок, пошагал в пивную.

Вене очень не хотелось за ним идти, но слово «традиция», крепкое и непонятное, словно привязало его к этим сараюхам. Он окинул взглядом порт, чтобы вернуть себе давешнее светлое настроение; две качающиеся фигуры выросли перед глазами. Они подошли к странному существу, сидящему в грязи, и подняли его на мостки. Веня не поверил тому, что увидел: ног у мужика не было, вместо них — маленькая тележка на подшипниках.

Веня опрометью бросился за Виктором. Вошел, и захлопнулись за ним двери, сжимаемые стальной пружиной…

Сколько раз потом он вспоминал этот шаг, так во многом определивший последующее течение жизни…

Он сидел в центре стола, независимый, взрослый, равный среди равных, быстро обсевших столик новых знакомых, поднимал граненый стакан и, стараясь не морщиться, выливал в себя холодную, чистую водку, которая имела запретный, обжигающий вкус новой взрослой жизни.

Два дня Витя заботливо его пас, не отпуская от себя, а после, купив на последние деньги бутылку, отправился провожать Веню в порт. В порту у него тоже было много друзей, и когда ночью Веня очнулся, был он гол и свободен, как только что родившийся человек: ни денег, ни документов, ни одежды.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Очнулся Веня на свалке. Голому холодно под открытым небом даже в своей деревне. А здесь ведь — ни деревца, ни травки, никакой природной живности, если не считать огромных крыс, которые нахально шныряли обок.

Ночь ли, вечер ли, утро — он не знал. Солнце круглые сутки гуляло по небу в этом городе, в новом его обиталище, обнесенном забором. Солнце на небе — и он на земле среди искореженного железного хлама.

Он пошел на солнце, пробираясь через завалы металлолома, картонной тары, обглоданных шлюпок. Невдалеке блеснул залив, закричали чайки. Перед скоплением труб, мачт, рубок чернел причал, тот самый, на котором через пятнадцать лет он будет отшвартовывать «Пикшу», и кнехт был так же перехлестнут двумя концами.

Веня оседлал эту холодную шершавую тумбу и сидел бездумно, опустошенный, отчаявшийся, иззябший, и сознавал, что жизнь его кончилась, так толком и не успев начаться.

Стояла белая полярная ночь, белесое солнце слепило глаза, и так же бело отсвечивала вода, колыхаясь, словно расплавленное олово, и чайки летали белые и роняли на воду белые круги, но такая густая, беспросветная чернота была у Вени в душе, что он не знал, сидеть ли здесь, ожидая, пока все тепло его по каплям просочится в океан, или сделать два шага вперед и разом оборвать беспросветную темноту.

Может быть, и шагнул бы он, да вахтенный матрос с «Пикши», уютно кемаривший под кормовым трапом, вдруг очнулся, сладко выгнулся затекшим телом и, увидев на причале странную фигуру в трусах, удивился:

— Брось, браток, днем позагораешь. Ночью солнце неактивное! — И пригласил: — Заруливай!

Матроса звали Саша Трофимов.

Перебрался Веня на «Пикшу», пожал теплую Сашину руку и все рассказал о себе.

Обул, одел его Саша, дал хлеба пожевать и показал в кубрике свою койку.

Веня никогда на холяву не жил и принять милостыню не мог. Дары Сашины отработал сполна: всю ночь мыл коридоры и гальюны, а под утро уже и до наружной палубы добрался; и когда на чай Саша его позвал, вошел в салон с достоинством и без стеснения поглощал белый хлеб, тонко намазывая его сливочным маслом, редко виденным дома, и снова излагал свою историю.

Парни ему сочувствовали, посмеивались незлобиво и придвигали масло, которое на флоте можно есть без ограничений.

Когда человек в беде, а перед ним безбедные, но ничем помочь не могут, они чувствуют, будто сами виноваты, и стараются вину свою загладить добротой.

Веня на «Пикше» стал заметным человеком, и сам стармех Василь Палыч Дугин подарил ему новый ватник и устроил экскурсию по машинному отделению, которая не прошла бесследно по двум причинам: перво-наперво проникся Веня живым интересом к работе сложных механизмов, а потом, когда уже вылезать собрались, окропило Веню котельным мазутом. Веня было расстроился — весь костюм его новый в грязи, а «дед» засмеялся, выдал свежую робу и поощрил: «Теперь ты у нас крещеный. Считай, что приписан к машине, наш будешь человек». Стал с тех пор ему Дугин «крестным» на всю последующую жизнь.

Чтобы в долгу не остаться, Веня сам себе искал дело: простоял две вахты у трапа, грузил с командой продукты, мыл бачки на камбузе, а в последнюю перед отходом ночь, увидев на корме позеленевшую рынду, оттер ее кирпичом до золотого блеска.

Новая жизнь была обильна всем — друзьями, едой, впечатлениями. Веня воспринимал ее как неожиданный подарок судьбы и все ждал, что она вот-вот кончится. Уйдет от причала «Пикша» — и он тоже пойдет. Куда конкретно пойдет, он представлял неясно. Впереди было, конечно, море, но между морем и теперешней жизнью зиял темный провал, который неизвестно как нужно преодолеть. Он понимал, что преодоление это не сулит ему легкого пути, и та перспектива, которую раскрыл перед ним Дугин, не разуверила его в этом.

«Крестный» не считал его безвинно пострадавшим, хотя и сочувствовал от души.

— Любишь кататься — люби и саночки возить, — сказал он на прощание. — И готовься, холку нагни ниже, груз в них будет не слабый, сам нагрузил. Коли выйдешь отсюда — о море забудь. Никто тебе беспаспортному визу не откроет. А станешь его получать — выяснится, что ты дезертир с трудового колхозного фронта, к тому же подлог совершил. Скорее всего, вернут в колхоз, а может быть, и дальше пошлют. Время сейчас такое, всякое случается.

— Так я ведь для моря взял-то. Мой он, документ этот, — пробовал возражать Веня.

— Твой-то твой, но еще и государственный. Ты этим пренебрег. Жил в колхозе, а рассудил, как единоличник.

Веня не понял, почему ему нельзя в море, но больше возражать «крестному» не стал, спросил только, подавив вздох:

— Что же мне делать?

И не услышал ясного ответа.

— Не знаю, Веня. Не берусь советовать. Может, и подождать стоит. Но ожиданием ты вину свою усугубишь. Решай, дорогой, сам.

Что такое «дальше», куда могли его послать, Веня тогда не очень понимал. Возвращение в деревню представлялось ему позорным отступлением. Большой вины за собой не чувствовал, а коли так, то и усугублять особо нечего. За время, проведенное на «Пикше», Веня так полюбил судовую жизнь, так усвоил ее и принял, что никакого другого существования представить себе не мог. И он решил подождать. В глубине души надеялся, что есть еще один вариант, не предусмотренный «крестным»: может быть, о нем вспомнят, найдут его, и когда он все расскажет — выправят новые документы и пошлют в море, догонять лихтер «Медвежий». Тогда все само утрясется и не надо будет рисковать, подвергая себя опасности лишиться моря вовсе. Пока-то оно все-таки рядом.

Молва о работящем Вене перекинулась на соседние тральщики, и когда ушла «Пикша», погудев на прощание, Веня перебрался на соседнюю «Гижигу» и исправно трудился на ней всю стоянку.

Так и потекли они, денечки, неделя за неделей, месяц за месяцем. Грели, кормили, работку подкидывали, не обижали. На той же свалке, где очнулся, под перевернутой шлюпкой вырыл он себе землянку в рост человека, утеплил полы и стены картонной тарой, топчан приволок, рундук вместо шкафа поставил — живи да радуйся. Спички, свечка под рукой и фонарик аккумуляторный — свое электричество, при желании и почитать можно. В теплых вещах тоже недостатка не было. На той же свалке такие богатства отыскать можно, что — будь Венина воля — спокойно бы новый пароход себе построил и пошел бы путешествовать по морям и океанам, как бывало в мечтах…

Богато моряки живут. А чего? Казенное, не жалко. Барахла на свалке столько скопилось, что на всю деревню хватит. Коровник новый построить, свою электростанцию, завести машинное доение, свет в каждой избе, на улицах фонари, в домах радиоточки, — не остыв еще от родной темной деревеньки, фантазировал Веня.

Природная любознательность предоставляла Вене необозримое поле деятельности. Жизнь порта по своим возможностям могла соперничать с размерами океана и мало-помалу захватывала Веню в плен. Мечта о море жила в нем, но постепенно отдаляясь, а рядом обступала жизнь, полная неизведанного, увлекательного, нового, и, погружаясь в нее, он все больше увеличивал зияющий провал, который разделял далекое море и близкую реальность.

Первое время Веня ощущал свою деревенскую сущность как ущербность. Хотя в школе у него были почти одни пятерки и учитель советовал ему продолжать образование, речь его и выговор часто служили поводом для насмешек, и он, себя воспитывая, исключал из употребления непонятные для окружающих, но такие родные для него слова, как пекалица, тонки, ужедь… Но вообще-то шибко грамотных вокруг не было. Сами морячки, может, чуть раньше приехали из деревень, и хотя старались выглядеть под городских, Веня, сойдясь ближе, так настоящих-то городских и не встретил, кроме разной приблатненной шпаны, которая «мазу держала», хуже других была — и ругалась злее, и пила больше, и в драках без удержу. От нее-то, от приблатненной, все обиды и шли. Иной раз, не снеся пьяных издевок, он сам бросался головой вперед и пару раз был жестоко бит. Учили его жизни, и он совсем-то шанявой не был, привыкал, свою тактику поведения вырабатывал, понимал, что плетью обуха не перешибешь…

«Где же город-то настоящий?» — часто вопрошал Веня и не мог дать ответа на этот не праздный для себя вопрос.

Изначально жизнь для него была миром добра, справедливости и порядка. И если он видел в деревне несоответствие такому представлению, то ведь это легко объяснить: председатель — прижимистый, уполномоченный — хапуга, завмагша — воровка. В малом деревенском пространстве все их личные пороки превращались в общественное зло. В деревне очень многое зависело от них, от отдельных людей, которые, не думая о справедливости, преследовали свои цели. Эти люди — «ошибки человеческие», так Веня определил их сущность. И чем меньше людей вокруг, тем активней они проявляются.

Город же — дело другое. Людей в нем много, а если встречаются отдельные «ошибки», они растворяются в общей нормальной жизни и вреда существенного принести не могут. Кроме того, в городе настоящая власть существует, а власть на то и поставлена, чтобы порядок соблюдался. Такое у него представление было: власть — это орган, которым осуществляется справедливость. И потому самый главный и справедливый город из всех — это Москва и самое большое счастье — в таком городе жить. Но живут там самые лучшие люди, самые умные, самые способные к работе — заслужить надо, чтобы жить в таком городе. Москвичей в своей жизни он не встречал, но был убежден, что люди они исключительные. Ну а город большой, областной, в который он попал, — это младший брат Москвы, и потому истинных горожан встретить ему очень хотелось. Может быть, они и смогли бы помочь в его беде.

Но довольно быстро Веня понял, как наивны его надежды на благополучный исход. С палубы «Гижиги» он увидел, как мимо борта на длинном буксире тянут большую грязную баржу. Буксир менял ход, лавируя на загруженном рейде, и баржа рыскала по гладкой воде, не умея сама управляться. Стальной канат дергал ее за облупившийся нос, давал нужное направление, и она безропотно повиновалась, словно старая ослепшая лошадь.

Веня любил провожать пароходы и каждый раз, волнуясь, подолгу смотрел им вслед. Он глубоко вздыхал, усмиряя бьющееся сердце, от непонятных чувств на глаза набегали слезы. Ему и жалко их было, и тревожно, что, оставляя берег, становились они беззащитными, уязвимыми, и вместе с тем он словно радужное свечение вокруг них различал, будто наполнены они были счастьем от предстоящей близкой встречи с морем. Он посылал с ними привет морю и приближался к своей мечте.

«И эта старая туда же…» — с сочувствием подумал он про баржу и вдруг прочел на ее борту надпись — «Медвежий».

— Мой пароход-то! Мой лихтер «Медвежий»! — закричал он, радостно оглядываясь. Но рядом никто не стоял.

И радость вдруг его оставила, уступив место жгучей обиде.

— Эй, что же вы, на лихтере? Возьмите меня! Я ваш. И место мое свободно. Как же так? Меня направили, я значусь! — взывал Веня.

Баржа понуро следовала за натянутым тросом. На палубе ее не было людей. Веня узнал, что такое лихтер: тупоносое, глупое корыто, которое движется куда его тянут. Нет у него ни своего хода, ни руля, ни ветрил.

— Ну и ладно, пускай, не надо мне такого, — всхлипывая, бормотал Веня. — Пусть уходят. Я сам.

Так он понял, что про него забыли, никто не ищет, не вспоминает, и от этого почувствовал себя страшно маленьким, одиноким, брошенным. Он, такой большой, единственный Веня Егоров, со своими чувствами, желаниями, с мечтой, — он, оказывается, никому не нужен.

— Не может быть! Не может быть! — повторял Веня, стуча кулаком по поручням.

Он вспомнил потом слова «крестного» и понял, что тот был прав. Умом Веня сознавал, что выпал из общей цепи людей, жизнь которых подчинена разумному порядку. Он сам шагнул за ворота и остался вне закона, исключив себя из всякой человеческой общности — города ли, деревни или семьи, и теперь, если захочет вернуться в общее людское русло, за грехи свои должен расплатиться сполна. Пусть не украл он, не предал никого, кроме себя, никому другому вреда не причинил, но — нарушил некую законную связь, тот порядок, которым власть осуществляет справедливость; раз нельзя жить без документов, значит, есть в этом свой смысл, может, до конца ему и неясный.

Он превратился в «человеческую ошибку», такую же, как уполномоченный или завмагша, и потому подлежит наказанию. Но сердцем он не мог с этим смириться, ему казалось, что тюремная тяжесть наказания не соответствует мере сознаваемой им вины, и продолжал жить, как живется.

Теперь, из пятнадцатилетнего далека, жизнь эта виделась ему в расцветке полярных времен года. Зимы с синими ненаступающими рассветами, когда траур темноты и холода приносил множество бытовых неудобств, тем самым затормаживая время и превращая зиму не в противовес лета, а в самостоятельную, неудобную, очень долгую пору; и быстротечного, в общем-то теплого и совестливого лета, которое всеми силами старалось восполнить недостающие зимой условия существования.

Вслед за природными вехами жизни проступали отдельные суда и отдельные люди, связь с которыми тянулась через годы, иногда меняя знаки плюс на минус, но чаще оставаясь неизменной.

Первое судно его, «Пикша», так и осталось главным по разным причинам. То ли так неожидан был для него добрый прием, то ли в самом деле команда подобралась на редкость славная в те тяжелые для флота пятидесятые, то ли «крестный» свою роль сыграл, — но за все эти годы не швартовалось у причалов судно, которое он с большей охотой назвал бы своим. Он и встречал, и провожал «Пикшу», и работу делал наравне с ребятами, а иногда и сверх того. Ну а коль судно это ходило в «Сельди», то есть ловило селедочку, то и флот сельдяной Веня считал своим и судам его оказывал предпочтение.

Нельзя сказать, что это внимание так уж льстило команде, сейчас-то он это понимает, бездомный бич — не подарок, но по сути человеческой лишним рукам рады были на любом тральщике, тем более что у Вени не только руки были способными к работе, но и голова.

С той же «Пикши» повелась на него осада. Парни, словно сговорившись, решили сделать Веню полноправным гражданином страны, и когда минули самые опасные времена — пять лет как раз и прошло, «дед» сам взялся ему помочь. Разведал в кадрах, по каким каналам должен числиться пропавший без вести друг, а когда выяснилось, что он нигде не значится, посоветовал Вене простой и надежный способ, каким можно доказать факт существования его на белом свете. Вместе они составили письмо в далекий сельсовет с просьбой подтвердить факт рождения Егорова Вениамина Петровича.

Тогда как раз только Джорджес-банку осваивали, и «Пикшу» послали на несметные рыбные богатства. Тральщики оттуда пустыми не возвращались, и можно было порадоваться за родной пароход. Но ох как далеко находилась эта богатая банка — силушки никакой ждать у Вени не оставалось, когда наконец вернулась «Пикша» к родному берегу, чуть не по трубу забитая рыбой, и под звуки духового оркестра привязалась к причалу.

Тогда это еще внове было, чтобы музыка на причале, и родные, и речи. «Дед» тихо из толпы слинял, обнялся в сторонке с Веней — и ходу на главпочтамт. А Нина Петровна, жена его, и малый тогда еще Андрейка рысцой вдогонку — тятька от них сбегает! Веню тогда они не знали и объяснениями отца на ходу удовлетвориться, конечно, не могли. Они другое подумали: трехмесячные рейсы были еще в диковинку, случалось, что и в самом деле психика не выдерживала. «Дед» бежит зигзагом, качает его после моря, а те двое за ним и голосят на весь порт. Вене не до смеха было, стыдом заливался. А через полчаса «дед» вернулся, весь мокрый от пота, и, сияя, как начищенная рында, вручил Вене конверт с далеким новоржевским штемпелем.

В письме черным по белому было написано, что факт Вениного рождения подтвердить не имеется возможности, так как архив села Лопатино сгорел.

2

Что может быть сложного в порту? Жизнь — яснее трудно представить. Вот причалы, к ним приходят с моря суда, разгружают рыбу, потом набирают снабжение и снова уходят. Рядом с причалами — рыбцеха, коптильный завод, мастерские для ремонта. Вся нехитрая портовая жизнь укладывалась в коротком лозунге, издалека видном на крыше диспетчерской: «Берег — промыслу, промысел — берегу». Суда похожи друг на друга, что им надо — тоже известно. Какие сложности? Знай себе работай. Легко работать и жить, когда все понятно.

В таком счастливом неведении пребывал Веня первые годы.

Примерно зная график приходов, он выбирал себе суда по вкусу, стараясь планировать наперед. Но планы его часто нарушались, не сообразуясь с подсчетами. Это тоже было свойство портовой жизни, причины которого лежали вне пределов прямой видимости. Веня не придавал им значения. Вначале он воспринимал это просто как жизненное разнообразие, случайности, которых в любом деле не избежать. Для верности он даже канцелярией своей обзавелся, отмечая в тетрадке приходы, отходы и планируемое время рейсов. Но часто случалось, что и это не помогало. Суда приходили раньше срока, дольше стояли, уходили второпях. Он ломал себе голову, доискивался, почему управление меняет сроки, и не находил объяснения этим сложностям.

Простое и ясное поначалу понятие «тральщик» при ближайшем рассмотрении тоже оказалось такой необъятной глубины, что потонуть в ней — проще простого. Веня без страха нырнул в глубину и за пять лет высшую не высшую, а уж среднюю мореходку освоил. Все механическое заведование изучил детальнейшим образом, знал до тонкостей насосы и трубопроводы, а главная машина была для него открытой книгой, которую он мог читать в любое время дня и ночи. Иной раз ему снилось, как он, став крошечным человечком, прогуливается внутри по ее системам, пролезает в картер, по коленвалу вышагивает и, просачиваясь сквозь микронные зазоры плунжерных пар, выпрыгивает в камеру сгорания. И хоть по настоящему-то внутри полная темнота, ему светло и празднично там гулять по знакомым дорожкам, и ясные блики хромированных деталей, словно солнечные зайчики, освещают путь.

Сотни судов густо усеивали рейд, сплошной пятикорпусной лавой обтекали причалы. Средоточие техники рождало у него новые, неведомые доселе заинтересованность и уважение к жизни этих морских существ. И если прежде движение судов у причалов он воспринимал как естественное свойство их существования, то теперь стал замечать в перемещениях определенный смысл: очередность, разгрузка, бункеровка, дегазация, которые в свою очередь зависели от множества других причин. Вот, оказывается, для чего перетаскивают суда с причала на причал, ломая строй, разводят корпуса, для чего пыхтят буксиры и надрывают глотки штурмана, командуя на швартовках!

И много еще прошло времени до того момента, когда для него вдруг открылась совершенно неожиданная сторона жизни.

Он знал, что где-то за забором находится у п р а в л е н и е. Для Вени оно существовало несколько отстраненно и определяло высшую власть, немного пугающую, которая иногда оказывала влияние на время стоянок и настроение судового начальства.


Тот день был обычный, зимний, ветреный. На «Пикше» раскидали вспомогач и вся команда крутилась в отделении, торопясь к вечеру его собрать. Замызганные, усталые, грязные — из робы хоть соляр выжимай — парни костерили втихомолку «деда», который придумал им такую физзарядку.

Под вечер все-таки справились. Едва помыться успели да чайку хлебнуть, вдруг начался кордебалет: машину к пуску, хватай концы, отчаливай!

Что такое? Почему? Стояли третьим корпусом, впереди еще два. К чему такая срочность?

Веня выскочил на палубу — всегда кажется, что наверху яснее, — и глазам своим не поверил: от стенки к рейду улепетывали тральщики, словно утки из кустов. Гремели портовые динамики, рассылая приказы. На судах своя связь и тоже не молчит. Друг друга глушат, слов не разобрать, одно сплошное гавканье, будто растревожили собачий питомник. Прожектора включили, чтобы помочь, а от них перед глазами только снег косой струится.

Замерз Веня, ничего не понял, спустился в салон чай допивать, а «крестный» ему говорит:

— Тебе, Веня, лучше сойти. Неизвестно, как все обернется.

— Что случилось-то? Из-за чего сыр-бор? — удивился Веня.

— Шторм идет. Хороший обещают, на концах не удержимся. Велено на рейд сматываться.

— Как же это? Почему? — в растерянности произнес Веня и услышал в ответ:

— Диспетчер звонил, передал.

«Какой диспетчер? Не может быть! Я что, тут живу взаперти, совсем дурной стал? Пропустил, что ли?» — взволновался Веня и спросил, боясь подтверждения:

— А что, диспетчер уже есть, который погодой ведает?

— Да нет, обычный, портовый, — устало сказал «дед», не поняв Вениной возбужденности.

Безразличный тон «деда» его не успокоил. Веня быстро собрал свои манатки и «списался» с «Пикши». Искать пристанище в такую погоду было неразумно, и Веня пошел в свою берлогу, захватив с судна побольше газет.

На землянку сверху навалило большой сугроб. Снег был плотный, подбитый ветром. Ему случалось уже ночевать в ней зимой. Хоть он и не испытывал от этого большой радости, приходить в уныние тоже повода не было. Технология зимней спячки была у него отработана. Человек сам себе печка. Главное, чтобы сухо было и тепло не выдувалось.

Он разрыл лаз припрятанной лопатой, пробрался внутрь и заделал вход. Комплект сухой ватной одежды всегда хранился в полиэтиленовом пакете. Он запалил свечу, переоделся, сунул ноги в сухие валенки и сжег несколько газет, удаляя скопившийся холод.

Веня делал все механически, обстоятельно, не спеша устраивался на ночлег. Он лег на топчан, укрылся шерстяным одеялом, но сон не шел. Не потеря «Пикши» его беспокоила, а отношение к усвоенным понятиям, которые неожиданно предстали перед ним в новом, неведомом прежде соотношении. Он почувствовал, какой колоссальный разрыв существует между его пониманием жизни порта и другим, до поднебесья восходящим знанием, включающим в себя и законы природы.

Оказывается, общие закономерности в жизни судов, которые он для себя вывел, наблюдая жизнь порта, существуют не сами по себе, как он думал прежде, а подчинены единому замыслу. Не только видимые перемещения тральщиков у причалов имеют общую основу, а и не объяснимые для него случайности тоже вызваны конкретными причинами. И причины эти у п р а в л е н и ю хорошо известны, потому что смотрит оно другим зрением и видит смысл жизни судов не в их береговой перемещаемости, а в общей цели, которая состоит в том, чтобы суда хорошо ловили рыбу, а для этого их надо содержать в порядке, обеспечивать и спасать.

С тех пор у п р а в л е н и е — сила Вене неведомая, наделенная высшим знанием и могуществом, способным спасти от стихии, — приоткрыло перед Веней свою суть, и, наблюдая теперь непонятные изменения, он старался не столько к ним приспособиться, сколько доискаться до причин, вызвавших эти изменения. И когда ему это удавалось, он ощущал глубину и многослойность жизни, на время словно проникал за видимую оболочку и приобщался к той высшей, осмысленной силе, которая определяла все портовое существование.

Этот смысл был для него как небо над головой. А еще была земля, его жизнь конкретная, здесь тоже существовали свои вопросы, свои особенности, и, осваивая новую территорию, он должен был вольно или невольно вырабатывать правила, которые помогли бы ему в этой жизни удержаться.

Перво-наперво дал он себе зарок: в рот не брать ни капли. Хоть и считалось, что в порту сухой закон, но если уж в море его, по слухам, активно нарушали, то в порту, на берегу неприличным считалось не нарушать. Были и такие кадры, что, взяв в руки бутылку, выпускали ее только тогда, когда судно на рейд оттаскивали. Да добро бы еще только водку. Коля-одеколонщик так в море к зелью своему привыкал, что когда и на берег сходил, набирал флакушей полную пазуху и на взгорочке, на «зеленой конференции», сосал их, не просыхая до отхода. Никакой другой жизни ему не надо было.

Ну а коль Веня в своем решении был тверд, то и воспринимался часто как человек необычный, что доставляло ему поначалу большие неудобства.

И еще одно правило казалось окружающим не совсем нормальным. Денег за свою работу он не брал, отчего многие сомневались в его здравом рассудке.

— Ты, может, сектант какой? — спрашивали его искренно.

— Ага, точно, из новой секты, бичевской, — отшучивался он.

Сознавая свою невольную вину перед государством, он сам создавал себе условия, в которых жизнь его была бы меньше подвержена упреку. Коль деньги эти не могли какой-то своей частью участвовать в общем обороте, то и принять их он не имел права. За это мудрое решение он был благодарен себе и через пять, и через десять лет, наблюдая, как из-за любви к деньгам портились и гибли хорошие люди, становились корыстными, тупыми, озлобленными.

— Все зло от денег, — говорил он.

— Добрый ты, юродивый, как твою разэтак! — возмущались мужики. — На что жить-то людям, если денег нет?

— На совести надо жить, на благодарности и на доброй памяти. Ты человеку добро сделал — он его помнит. Надо, чтоб добро сутью человеческой стало. Не платой за что-то, а первым побуждением, первым шагом, от него счет поступкам и делам ведется. А коль деньгами взял — уже и все, даже спасибо не говорят.

— Ну, это ты один за спасибо можешь, а мы — нет, — отмахивались мужики от Вениной странности, а иногда и подсмеивались над ним. Кто-нибудь с хмурым лицом подходил к Вене и жаловался:

— Беда, друг.

— Что случилось? — сразу реагировал отзывчивый Веня.

— Деньги у меня завелись. Еле вывел.

В общении с ним и пошло гулять по флоту это присловье. Как ни чурался Веня денег, а все же они его сами нашли, да так припечатали, что ни охнуть, ни вздохнуть.

3

Порт — страна большая, вольготная. Места здесь на всех хватает. Харчи на судах обильные, а моряки народ не жадный, любого накормят, приютят. Дармовое житье задерживало в порту разный посторонний народ. Одни, в запое отстав от судна, продолжали здесь догуливать рейсовый заработок, другие, списанные за драки, прогулы или нежелание работать, не знали, куда себя деть, и ждали, пока судьба сама ими распорядится. Были и такие, кто, попав сюда невесть как, нашли здесь золотую жилу и торопливо, жадно, нагло спешили набить свой карман.

Веня их всех считал «залетными» и особой дружбы с ними не водил, хотя они сами-то, признавая Венин авторитет и опыт, старались войти с ним в контакт.

Самые ловкие и изворотливые проживали в порту по году, по два, кочуя по судам, бездельничая, отыскивая и потроша старых знакомых, иногда подворовывая по мелочам. Жизнь порта они, безусловно, не украшали, да и Венину усложняли. Поэтому он без сожаления смотрел, когда у п р а в л е н и е время от времени от них избавлялось, организуя массированные рейды по своим тылам.

«Выведем бичей на флоте!»

У п р а в л е н и е, конечно, сила огромная. Но внутри, на судах, тоже есть свои интересы. Поэтому, хоть и считалось, что руководит чисткой у п р а в л е н и е, осуществлял-то ее сам порт. Если человек команде пользу приносит, зачем же его трогать? Веню о таких рейдах загодя предупреждали многочисленные друзья, и он, переждав пару дней в берлоге или на надежном судне, снова выходил на свет божий.

И вот как-то, сразу после одной из чисток, появился в порту один резвый залетный. Морда не так чтобы шибко пропойная, но помятая и нечистая. Лет около тридцати, Венин ровесник.

Ребята его не знали, а он представился по ходовой легенде: приехал на заработки, потерял документы, назвался Димой Ковтуном.

Ну, Дима и Дима, хрен с тобой, живи, места на всех хватит. Но оказалось, что правды в его словах было ровно наполовину. Выяснилось, что документы все же у него есть, так как и раз и два его встречали в городе около «Интуриста».

Народ к нему относился нормально, поскольку он очень разговорчивый был, деловой, активный, умел с людьми сходиться, услужить, чем надо: водки достать, тряпки заграничные, редкие продукты. Не безвозмездно, естественно. И к Вене со всей душой:

— Говори, что надо, заказывай. Достану из-под земли. Тебе по дружбе — без наценки.

Веня его сторонился.

Иногда он на судах работал, особенно по воскресеньям, деньги брал, да не те, что давали, а сам выторговывал. Но это народу даже нравилось — нормальный мужик, без Вениных заскоков. И нахальный был, смелый, уже и на большие пароходы, на те, что в загранку ходят, залезал без стеснения. А на малыши вообще заходил, как капитан.

Слух пошел по порту, что якобы на флоте он не случайно. Многие верили, потому что про какое начальство ни заговорят — все они оказываются у него Коли, Васи, Пети и со всеми он на дружеской ноге.

Веня как-то придержал его в каптерке, предупредил, чтобы не зарывался. А тот наглый, прет буром:

— Ты мне коммерцию срываешь. Прекращай. Говорю, как член профсоюза: за вахту — червонец, в выходной — два. Тебе что, деньги не нужны? Я в выходной по сотне зашибаю.

Драться с ним Веня не стал, но расстались врагами. Ковтун еще и пригрозил:

— Встанешь поперек дороги — по стене размажу.

И, видно, трепать что-то про Веню стал. Веня придет на судно и чувствует: атмосфера не та, нет дружеского расположения. Деньги стали совать. Потом начали на судах пропадать вещи. Ковтун начисто обнаглел. В открытую не поймали, за руку не схватили, как докажешь? А тот умен — приходил так, чтобы на Веню подозрение падало.

Веня еще раз с ним поговорил, предложение сделал:

— Ты на БМРТ прижился, там и пасись, а на малыши не лезь.

Ковтун ему в лицо рассмеялся:

— Не ты мне будешь указывать, а я тебе, хрен чокнутый. Последний раз предупреждаю: будешь мне мешать — заложу.

А тут в кубрике на «Мезени» моторист Коля Храмов внес новые подробности. Встретил он в городской сберкассе Димку-Охламона — так его называли — вырвал у него из рук сберкнижку и подробно рассмотрел. На вкладе оказалось тринадцать тысяч новыми, а первую сотню он внес год назад, как раз в то время, когда в порту появился.

— Наши денежки-то! Сволочь, кровопивец, — загалдели парни. — Что делать будем с этим гадом?

— Вы ничего не делайте, — сказал Веня. — Я с ним сам разберусь. Он по моему ведомству проходит.

— А справишься? — усомнился Коля Храмов. — Он здесь ряшку-то наел хорошую.

— Это уж моя забота, — ответил Веня, как выяснилось потом, довольно опрометчиво.

4

В воскресенье в порту малолюдно. В пересменку пробегут, поменяются вахты на судах, и опять тишина. Самое безопасное для Вени время. Он здесь хозяином себя чувствует, прогуливается не торопясь, любуется заливом, сопками, неяркой северной весной.

Снег в городе уже сошел, только на недоступных сопках той стороны лежал еще кое-где маленькими остроугольными озерками. От земли, от нагретого залива поднимался влажный воздух. Невидимый вблизи, он погружал в дымку дальние причалы, синевой подкрашивал сопки и судам на рейде придавал текучие, неверные очертания.

В этом затуманенном мире угадывалась тревожащая даль, глубина. И какая-то благостная грусть насыщала пространство.

Небо начиналось от самой земли. Оно было плотным, теплым и пахло рыбой, водорослями, человеческим потом — родным и осмысленным запахом жизни. Но то, что не видно было за этой туманной дымкой, тоже существовало. Веня знал, что где-то там, за морями и сопками, существует жизнь, в которой он рожден, с которой связан той мирской грустью, что сейчас размягчала его душу и делала доступным и ясным связь со всем живым на свете. И сколько бы ни прошло времени, будет он жить на свете, нет ли, связь эта останется навечно, как остались для него вечными и нетленными образы его детства, его отец и его мать.

Прогуливаясь по причалам, Веня не выпускал из вида «Семжу», где вышибал Ковтун воскресную сотню.

Веня не готовился заранее ни к драке, ни к разговору. Он не мог толком объяснить себе, почему взялся за это непростое и опасное дело, но почувствовал, что никто, кроме него, этого делать не должен.

Веня сознавал, что жизнью своей в порту он обязан не столько себе, сколько людям. Они кормят его, одевают, дают приют. Они поступают так по свойству характера, имя которому — доброта. Эти люди — источник и смысл его жизни. Себя найти — да, но не для себя, а для них определить свое место и отдать долг. Они впереди него, выше, поскольку доброту могут творить, ничего не требуя взамен. Он живет за счет общей людской доброты и оплатить ее может только равной ценой. А он не способен, не располагает ею на всех, потому что они в ней не нуждаются. Они без Вениной доброты проживут, он — пропадет. Поэтому и долг его неоплатен, поэтому и чувствовал Веня перед ними свою вину и старался всеми силами ее искупить.

Время бежало не торопясь. Солнце медленно перемещалось за туманной хмарью, словно проверяя плотность мутного покрова. Над высокой сопкой, в самом пике открытого створа выявилась слабинка, и небо сначала осветилось большим пятном, потом свет стал собираться, сжиматься, усиливаться, будто наводили в фокус увеличительное стекло, и вот белый неяркий диск медленно выплыл на свободу, и сразу заметно стало, что наверху своя жизнь, непохожая на портовый штиль. Хлопья облаков обтекали солнечный диск, разрывались, сходились, меняя силу свечения, но видно было, что появилось солнце всерьез, надолго, и возможности закрыть его у этих слабых облаков уже не будет.

У рейдовых причалов задымили катера. Диспетчер объявил пути следования, и эхо от динамика пророкотало по порту. Суда, к которым пойдут катера, раскиданы были по заливу: транспорта, базы, БМРТ — красивые, чистые, но чужие для Вени суда других флотов. Они ждали отходов в далекие страны, моря, уходили в свои безграничные плавания.

«Мал мой порт, мал, — думал Веня, уже не мечтая о сказочных рейсах, — а все же солнце у нас одно и жизнь одна».

Он подошел к борту «Семжи», потрогал напряженный, словно звенящий швартов. Был отлив, и судно осело, выбрав слабину.

Ковтун еще не появился.

Неожиданно, словно солнце из-за облачной выси, удивила Веню мысль: а может, все это не случайность, что с ним произошло? Может, вся его жизнь в порту для того и задумана, для того и определена, чтобы сейчас он исполнил свое прямое предназначение — вывел с флота эту нечисть?

Пришел подменный матрос, весь еще праздничный, возбужденный, с лицом, не остывшим от сладкого берегового застолья. Кивнул Вене.

— Кончик потрави, — сказал ему Веня. — Друг мой, вишь, пропал, не видать нигде.

— Охламон-то? Не мудрено. Сутки напролет пашет. Притомился бедный.

— Ага, — сказал Веня. — Он такой бедный, что тебе и не снилось.

— Слышал, — отозвался матрос. — У него, говорят, счет в банке… А что, Веня, — вдруг осенило его, — ты, может, встанешь за меня? Я, честно, прямо от стола ушел. Такая компания подобралась! Три девахи и нас трое. Я бы честно, что хошь, и двойной и тройной тариф.

— Нет, сегодня никак, — с улыбкой ответил Веня. — Сегодня у меня дело.

Парень задумался ненадолго и сказал осуждающе:

— Сложно живешь. Зря.

— Как получается, — сказал Веня и поторопил его: — Иди, высылай мне трудягу.

Парень бодро застучал по трапу новыми ботинками, а Веня остался ждать.

Через пару минут хлопнула стальная дверь и на палубе появился Ковтун. Шел он не торопясь, с достоинством истинного моряка, который знает, как рубль трудовой достается. Спокойный, усталый взгляд из-под белесых бровей, сытое розовое лицо, осанистая походка.

«Ишь, труд-то как облагораживает», — про себя усмехнулся Веня.

Медленно, раскачивая трап, Ковтун поднялся на причал и тут увидел Веню.

— Ждешь? Чего надо? — спросил начальственно.

Веня молча разглядывал его.

— Ты чего хочешь-то? Дело какое? — проговорил он уже мягче.

— Что же ты по трапу ходить не научился? Ишь, раскачал. Знаешь, что такое резонанс? — не отрывая от него взгляда, спросил Веня.

— То есть как? Чего резонанс-то? Что говоришь, не пойму! — забормотал Ковтун, растерявшись на минуту, но, снова обретя уверенность, произнес: — Ты вот чего, говори по делу. Я уставший, три вахты ноне отмантулил.

— Об этом и разговор будет, — сказал Веня. — Об вахтах и прочих твоих делах.

— Вот ты о чем! Так был же разговор. Ты меня не слушаешь, ну и живи, как хочешь, только мне не мешай, — устало отмахнулся он. — Мне, правда, домой надо. Я пойду.

— Уйдешь ты отсюда в одном случае — если обратно не вернешься, — твердо произнес Веня. — А сейчас я тебя провожу.

— Что-то ты резвый сегодня не в меру. Скромности в тебе, Веня, мало. Это нехорошо.

Ковтун передернул налитыми плечами, будто встряхнулся. Взгляд у него стал цепкий, колючий, и кривая наглая ухмылка изогнула губы. Вене знакомо это было.

— Ты сидел уже, Ковтун, — догадался он.

— Ага, я свое отсидел. А тебе еще предстоит. Знаешь ты, что тебе червонец отвалят, стоит мне только капнуть?

— Почему же? — спросил Веня. — Я не спекулирую, не ворую, денег не вымогаю. За что же мне так много? Все это ты делаешь да еще других подставляешь. Хотел ведь, чтобы на меня подумали?

— Это еще доказать надо, — засмеялся Ковтун. — Наш гуманный советский суд без доказательств обвинений не предъявляет. А мне доказывать не надо: капну — и все, твое место у параши. Уяснил?

Они вышли к надстройкам рыбцеха, задний двор которого был завален картонной тарой. Было пустынно, и Веня замедлил шаг.

— Ты ведь человек без прав, — веселился Ковтун. — Закон тебя не охраняет. Если я, к примеру, тебя стукну и в мусор зарою, никто тебя не хватится.

— Точно, — подтвердил Веня. — Ведь и тебя тоже.

— Ошибаешься, у меня все в ажуре. Прописка есть, и домик имеется, только не здесь, поюжней маненько. Сюда я приехал, чтобы дела свои поправить после курорта, капустки подрубить. Ее здесь много шаровой. Смекаешь? Дела мои идут в гору. Все мной довольны, кроме тебя, а ты капризничаешь, чего-то хочешь — непонятно. Вот я тебе ясно предлагаю: входи в долю. Тебя здесь каждая собака знает, и мужик ты головастый. Я на досуге подумал и согласен с тобой: ты — на малышах, я — на больших, раз вдвоем нам тесно. Но дело одно, доход общий и никакой благотворительности. Вместе мы таких дел наворочаем — чертям тошно станет!

— Слушай, а зачем тебе столько денег? — миролюбиво поинтересовался Веня. — Шутка ли, тринадцать тысяч!

— Разве это деньги? Ты что! — удивился Ковтун. — Это я так, для разбега. Настоящие деньги — иные.

— Да куда тебе столько? Зачем? — искренне любопытствовал Веня.

Интерес Вени Ковтун воспринял как возможное согласие. Он успокоился и принялся не торопясь излагать:

— Эх, Веня, Веня, так жизнь, дорогой, устроена! Работают люди для денег, а деньги нужны для жизни. И никакой тут премудрости нет. А работу выбирают по способностям. Нет их — и ты рабочая лошадь, ходи в море, выколачивай свои рубли. Есть — и ты человек, стриги баранов, загребай свой куш. Они же тебе еще спасибо говорят, потому что сами даже истратить их толком не умеют. Ну а как тратить, на что расходовать — это зависит от личных наклонностей каждого. Меня, например, две стороны привлекают. Во-первых, деньги — это свобода, Веня. Жизнь, которая тебе и не снилась. Ты ведь не живешь, ты срок тянешь, хоть и добровольно. Я тебе предлагаю свободу. Хочешь — документы достанем, диплом тебе выпишем, хоть первого разряда. Купить, Веня, все можно, если ты свободный человек.

Ковтун, выжидая, посмотрел на Веню. Веня молчал.

— Ну а еще я хочу уважения. Не того хилого и золотушного, когда на «вы» обращаются и называют товарищем, — хочу, чтобы сама жизнь меня уважала! Не было этого. Где-то проехал я свой кон, по мелкой играл, не на то ставил…

Он оборвал себя и, круто взмахнув рукой, зло и требовательно рубанул:

— Теперь — баста! Пора реванш брать! Она у меня попляшет джигу. Я ее угроможжу, я ее уконтропуплю, стерву занозистую, сделаю и шелковой и ласковой. Она запоет у меня голосистым кенарем, и будут мне по утрам поклоны у дверей!

Ковтун замолк, словно голос сорвал. Лицо его было страшно, как у кликуши. Глаза горели невидящим светом. В них была ярость и сила готового на все человека.

— Ну, а как считаешь, меня уважают? — спросил Веня.

Ковтун, не понимая, уставился на Веню, словно впервые его видел.

— Тебя? Уважают? — повторил он, вникая в смысл слов. — Кто тебя уважает? Отребье, портовое быдло. Знаешь ты, что за границей вместо тюрьмы в море сажают, причем срок костят наполовину?

«Как же так? — недоумевал Веня. — Мы же все люди. Должно же у нас быть что-то единое, общее, на чем мы сходимся, чем живы и для себя, и для того, кто со стороны на нас поглядит?»

Он смотрел на стоящего рядом человека и ничего такого не находил.

— Слушай, Ковтун, иди отсюда, а? Честно, я прошу тебя. И не приходи больше, пожалуйста, — произнес Веня.

— Надоело, — сказал Ковтун. — Я-то думал, про тебя врут. Нет, больной ты, больной и неисправимый человек. Ну что ты ко мне пристал? Может, сам пойдешь? Нет? Ну уж на тебя-то меня хватит!

Он не спеша пошарил в кармане куртки, вытащил белый оловянный кастет и ловко натянул его на пальцы.

— Во какая игрушечка! Ты с такой цацей знаком? — спросил он, кривя в блатной улыбке рот.

И тут же без замаха выбросил вперед руку.

Что-то непонятное произошло. Острая сильная боль врезалась в лицо, захлестнув на секунду сознание. Веня зашатался, но устоял. Низ лица стал огромным, чужим, рот наполнился соленым крошевом. Но сильнее боли было недоумение.

«Что случилось?» — силился произнести Веня, но губы ему не повиновались.

— По трапу ходить я не научился, но драться умею. Уяснил? Иди, свободен, — словно издали услышал он голос.

Веня дрался когда-то в детстве и здесь, в порту, два раза — то были другие драки. К такой он не был готов, про такую не ведал. Он только одно понимал, что отступать нельзя. Перед ним был не просто противник — сытая, наглая нечисть предъявляла свое право на жизнь.

Ковтун стоял перед ним ухмыляясь, поигрывая кастетом.

Веня сделал левой ложный выпад и, всю силу свою и ненависть вложив в правую, бросил ее в ухмыляющуюся физиономию.

Ковтун пригнулся, удар пришелся по темени.

— Ох-хо-хо! Что счас с нас будет! Бедные мы, бедные! С нас же будет кровяной бифштекс.

Веня следил за смертоносным металлом в его руке, готовый в любую минуту отпрыгнуть.

Ковтун как-то странно дрыгнул ногой, и Веня согнулся от нестерпимой боли в паху. Удар непреодолимой силы обрушился ему на голову. Он потерял сознание.

Очнулся Веня на свалке, на берегу глубокой воронки, залитой талой водой. Голова лежала в луже, Ковтун привязывал что-то к его ногам.

Веня услышал сопение и увидел склоненный затылок, поблескивающий розовой плешью. Он скосил глаза. Короткий железный прут лежал почти рядом с рукой. Осторожно продвинув руку, он обхватил шершавое рубчатое железо.

Ковтун работал не спеша, ворча что-то себе под нос.

Веня медленно занес руку за голову, и прежде чем Ковтун успел подняться, ударил его по розовой отблескивающей коже.

— Их ты!.. — тонко вскрикнул Ковтун и повалился на Венины ноги.

Веня сдвинул тяжелое тело, снял с ног веревку, к которой был привязан ржавый колосник, и шатаясь побрел в свою берлогу.

Когда утром, превозмогая боль, он притащился к воронке, Ковтуна там не было. В порту он тоже больше не появлялся.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Годы быстро летели, отсчитывая чужие рейсы, обтесывая в труде салаг, выводя из видимости капитанов.

Кочегары становились механиками, штурманами — матросы. Приблатненные лихие парни превращались в передовиков и прилежных отцов семейств — жизнь текла по заведенному руслу. И только Венина фигура в порту оставалась для окружающих неизменной и привычной, словно кнехт, вросший в причал.

Часто, выйдя на стык порта и завода, откуда открывался широкий обзор, наблюдал Веня близкий, манящий город, рассматривал неизведанную им жизнь.

Изменился он за прошедшие годы. Веня смутно помнил только широкую улицу Сталина, Комсомольский садик с белыми березами да припортовый шанхай — ряд деревянных пивных при спуске с террасы. В угарном, похмельном чаду гулял там портовый люд. Назывались пивные недосягаемо красиво: «Алые паруса», «Аэлита», «Ноктюрн».

Потом пришел бульдозер и день урчал на взгорке, срезая, раскатывая, вминая в землю цветастые стены.

«Непьющий, должно быть, человек», — порадовался тогда Веня за бульдозериста, наблюдая, как он старательно и добротно стирает с лица земли шанхайскую обитель.

Вспомнилось Вене, как сидел он там на сундучке и, замирая, глядел на залив. Ясный, одушевленный мир открывался перед ним: суда на рейде, отблескивающая недвижимая вода и сказочный воздух простора — было все это, было! А может, и есть, если на горку взобраться?

Но знал он уже, что не поднимется. У него иная дорога, по которой идти ему, покряхтывая от груза, но свернуть он не может, не хочет, не имеет права.

Когда пришел в порт со своим новым другом, Веня оглянуться не успел, как обступила их, повела возбужденная ватага, и вместо судна очутились они на задворках свалки, где продолжались хмельные проводы.

Из-за чего возникла ссора, так он и по сей день не вспомнил, только очнулся уже в другой своей жизни, теперешней. Голова раскалывалась, глаз заплыл, и ни одного документа, ни единой бумажки с печатью.

Как же так получилось — выпал он из жизненного устройства и никто этого не заметил? Бумажки ведь, документы — не сами по себе, ими он связан с другими людьми, входил в их жизнь, в их отношения, малым передающим звеном был в общей государственной машине. И вот пропало это звено, а ничего не изменилось. Все так же крутится сложный механизм, наращивая производительность труда.

Но ведь человек исчез! Ушел из их жизни. Кто-то вычеркнул его, словно без вести пропавшего, как когда-то отца. А может, наоборот: в списках-то он еще остался и значится как полноценный, стоит под каким-то номером с печатью и фотографией?

Иногда он представлял себе маленькую пыльную комнату с зарешеченным окошком. Стены ее уставлены железными рундуками, такими же, как на судне. Рундуки разделены ячейками с выдвижными ящичками, в которых вплотную стоят карточки из плотной бумаги. Каждая — и есть отдельный человек со всеми его признаками, биографией, паспортными данными. А посреди комнаты на вертящемся стуле сидит худенький, седенький старичок в валенках и полушубке. Он-то всем и распоряжается. Передвинет карточку — пошел человек в гору, старшим механиком стал. Поставит пометку — и визы человека лишают и хорошего парохода. Кого-то увольняют, кому-то ордена вешают. Отчета он никому не дает. И есть, должен быть у него такой ящичек, где и Вене место предусмотрено, какой-то отдельный, в дальнем уголке…


Новые районы обтекали подножия сопок. Ночное сияние города озаряло небо праздничным светом. И таким же праздничным представлялся Вене и сам город, овеянный воздухом иной, не сдавленной забором жизни.

Город распадался на кварталы, улицы, дома, светлые окна которых вносили в общее сияние свои лучи. Люди, которые этот свет зажигали, были те самые, кого он видел перед собой в порту — обычные и знакомые ему лица. Но город в целом был другой, живущий своей особенной жизнью. Его не оставляла мысль, что там, за воротами, объединившись вместе, жители его создают новую общность, новый смысл приобретает их связанное под единым небом существование.

— Ну что, мужики, как там, в городе, жизнь? — часто спрашивал Веня, втайне надеясь обрести смысл их общего единства, и слышал в ответ рассказы о новых квартирах, об отпусках, о женской неверности и мужской силе.

«Крестный» был к нему внимательней других и иногда предлагал:

— А что, Веня, сходил бы, развеялся. Оденься в мое, деньги, пропуск я тебе дам. Взгляни, как она, жизнь, без тебя протекает. Авось не заблудишься! Посиди в кабачке, гульни. Живем-то однова!

— Правда что, — соглашался Веня, — другой жизни не будет.

— Вот-вот, — подначивал его «дед». — Другой не будет, а ты и эту, единственную, в дерьмо втаптываешь. Давно бы отсидел, вышел, человеком стал.

— А что такое человек? — спрашивал Веня.

— Человек? Ну, это как все: семья, дом, по службе расти…

— Ну а еще чего?

— Чего, чего! Развлекаться, отдыхать, в отпуск ездить…

— Мало мне этого, — отвечал Веня. — Неужто ничего больше нет?

— Ну как? — морщил лоб «дед». — Если подумать, оно, конечно… Так ведь всего не скажешь.

— А ты подумай, подумай, — просил Веня.

— Некогда мне об этом думать. У меня регистр на носу.

— Ну а после работы, в свободное-то время?

— Где ж его, свободного, найдешь? Я ж не ты, у меня семья, дом как-никак…

— Гараж, машина, — добавил Веня.

— А что? И гараж, и машина. Хуже людей, что ли? Всю жизнь плавать да машины не купить!

— Значит, все у тебя теперь есть? — интересовался Веня.

— Как это? Разве все может быть? — удивился «дед». — Теперь вот сына надо женить.

— Ну, а после, женишь — и все, можешь больше не плавать?

— Да нет, не скажи, забот хватает. Жена, понимаешь, всю плешь проела, мебель, видишь ли, у нас не модная. Нынче, знаешь, полированная в ходу.

— Это какая же?

— Да такая, как стол у капитана. Блестит, аж зажмуришься.

— Вредно, наверное, для глаз, — предположил Веня.

— Да пожалуй что, — неохотно согласился «дед».

— Ты вот что, Палыч, ты глаза свои береги, а то в море не выпустят.

— Я очки куплю черные, чтобы не светило.

— Предусмотрительный ты, — похвалил Веня. — С мебелью, значит, порядок. А что еще?

— Домик надо в средней полосе, в деревеньке, да и так кое-что, про запас. Пора о пенсии думать. Я уже полтинник разменял.

— Старый ты, — пожалел его Веня.

— Старый, — вздохнул «дед».

— Слушай, а зачем? Ты же из этой, из средней полосы сюда приехал, из такого же домика. Вкалывал тут, горбился всю жизнь, бороздил просторы. Для чего? Для того, чтобы на закате дня снова иметь возможность в таком домике жить. Жизнь-то твоя на что ушла?

— Не знаю, Веня, тянет на родину.

— Так зачем уезжал? Странно мне.

— Ничего странного я в этом не вижу, — сказал «дед». — Оно ведь все по кругу идет. И вот круг замыкается. А что там в промежутке, не мне решать.

— А кому?

— Что ты меня пытаешь, Веня, как на допросе? Ты на себя оглянись. Запер себя, как в тюрьме, понимаешь, и срок тянешь на полную катушку.

— Это ты брось, — ощетинился Веня. — Я, может, только и делаю, что на себя оглядываюсь, и вижу, что я свободен. Свободен, потому что передо мной главный открытый вопрос. А вот когда его нет — тогда тюрьма, двигаться некуда. Тогда покупай мясо и трескай, чтоб за ушами пищало.

— Ну что же мясо! — обиделся «дед». — И без мяса есть чем заниматься. Делов хватает, только успевай.

— Делов, конечно, много, — согласился Веня, — делов-делишек…

— Вот я и говорю, вышел бы, посмотрел. Мы за это время столько всего наворотили… Города не узнать.

Нет, не хотел Веня так выходить, по чужим документам, в чужой одежке. Боялся он себя потерять, утратить прожитые здесь годы, потому что если выйдет он отсюда, заживет жизнью, общей со всеми, — значит, время, проведенное здесь, надо признать преступным, а жизнь свою бичевскую — вредной для людей, для порта, какой и видится она посторонним глазам. А с этим он никак не мог согласиться.

2

В красном уголке порта собрался почти весь личный состав роты, в котором служил старшина Гаврилов: товарищи, собратья, соротники, люди одного круга, одной общей судьбы. Обветренные лица, крепкие фигуры, стального цвета шинели с красным кантом — сталь и кровь, крайнее выражение силы и правосудия. Форма ладно обтягивала сильные плечи, напоминая об ответственности за покой, порядок и безопасность вверенного им жизненного пространства. Груз этой ответственности выделял их из среды прочих, гражданских, и вынуждал быть строгими, твердыми, официальными. Только среди собратьев Гаврилов мог ощущать себя свободно и естественно. Взаимное доверие, сознание собственной правоты и силы объединяло их. Уставные права и обязанности придавали этому единству общий смысл, превращали его в передовой отряд надежности и порядка. Это было бесспорно.

Но Гаврилов ясно отдавал себе отчет, что «гражданская жизнь» все-таки оказывает свое влияние. Обязанности оставались теми же, но права изменились. Они стали шире, чем предписывал устав, и возрастали год от года. За время своей службы Гаврилов видел, как растет влияние формы. Неуставной характер того права, которым он мог пользоваться в быту, был как бы следствием уважения людей к форме. Именно «как бы», потому что это уважение напоминало ему отношение младшего брата к старшему, которое не только на любви замешено. Гаврилов сам был в семье младшим и знал, что, помимо защиты, общение со старшим связано и с ограничением вольницы, и с исполнением разных домашних дел, ведущих к благополучию семьи, но которые он бы по своей охоте выполнять не стал.

Жизнь наша не стоит на месте, и движение ее таково, что люди живут все лучше и лучше, рассуждал Гаврилов, а чем лучше они живут, тем большего им хочется. И тут вырастала целая цепочка, которая, по мысли Гаврилова, связывала воедино причины и следствия. Чем больше человеку хочется, тем больше он несет через проходную; чем больше несет — тем заметней милиционер на посту и больше к нему уважения, хотя бы и показного; чем больше уважения — тем больше возникает у Гаврилова этих неофициальных прав. Отсюда и вывел он общую закономерность: раз больше у него прав — значит, больше люди воруют.

Эти отвлеченные мысли приходили на ум потому, что все, что говорил сейчас капитан Свешников, было Гаврилову хорошо известно.

Капитан Свешников собран, подтянут, энергичен. Впалые щеки его розовели от внутреннего возбуждения, и речь звучала чеканно твердо, напористо, прорываясь сквозь вечернее утомленное внимание соротников.

Говорить так долго и красиво Гаврилов бы, конечно, не смог, но смысл речи от этого не менялся — в основе его лежали факты, которые сообщил капитану старшина.

Взгляд Свешникова бегло скользил по лицам, чуть чаще останавливаясь на незнакомом строгом мужчине в гражданском, что сидел в первом ряду. Мужчина еле заметно кивал головой, выражая свое согласие.

А сам Гаврилов знал еще кое-что. После дежурства он не поленился и нашел в порту дружка своего из плавсостава, Колю Сизова, который знал этого Егорова как облупленного и никакого секрета из знакомства не делал. Он подтвердил, что мужик тот безобидный, работящий. Бич, конечно, но какой-то нетипичный, положительный, что ли: не пьет, не курит, не ворует.

Докладывая капитану Свешникову о Егорове, Гаврилов и в мыслях не имел, что дело примет такой оборот. Но недаром говорят: начальству виднее. В том, в чем Гаврилов находил возможность отличиться самому, Свешников усматривал дело, в котором могут проявиться силы и способности всего подразделения. Оказывается, о предстоящей операции были уведомлены флота и службы порта, и выделенные гражданские уже сидели «на старте», ожидая команды «марш».

Гаврилов понял смысл такой массированной подготовки. Он по себе знал: ничто так не усыпляет внимание,-не расслабляет волю и служебное рвение, как обыденность. Унылое стояние в проходной, мелкие дрязги с бабами, внимание к несунам, которые тащат рыбий хвост из порта, а бутылку в порт — от такой работы ничего, кроме скандала с женой, на ум не приходит.

Необходимо дело, серьезное, даже опасное, которое подняло бы над суетой и вынесло в трудную, рискованную жизнь, соразмерную силам и способностям каждого из собратьев. По силам надо использовать человека, хоть изредка напоминая ему об опасности, геройстве, его собственных немалых возможностях…

Свешников продолжал говорить. Круг за кругом он возвращался к известному факту и каждый раз набавлял ему значимости. Внимание сослуживцев возрастало, лица оживлялись, в глазах вспыхивало возбуждение, словно каждый уже видел себя победителем и ощущал, как обещанная награда оттягивает форменную грудь.

Гаврилову немного жаль было их всех, потому что, сами того не подозревая, они включались в игру, исход которой предрешен заранее. Гаврилов знал, как он это сделает.

Он отыскал глазами Ольгу. Она сидела рядом со Званцевой, низко наклонив голову, и время от времени вытирала пот со лба скомканным платочком. Хотя было не жарко. Весь день она вела себя странно. Когда вчера в проходной он «потрошил» того парня без документов, она вдруг ойкнула, побледнела и на вопрос, что с ней, ответила, что кольнуло в боку. Он тогда, оглядев ее пополневшую фигуру, подумал, грешным делом, что она того, в положении, и похвалил себя за проницательность. А потом, идя домой, вспомнил, что она нервничала, пока он докладывал по телефону, внимательно прислушивалась, и когда парня того он отпустил, прошептала: «Дура, зачем связалась? Шел бы себе и шел».

Гаврилов сообразил, что все это неспроста, и, придя домой, стал расспрашивать Зинаиду про тот давешний Ольгин роман с бичом. Зинаида по своей всегдашней привычке попробовала устроить ему сцену ревности, но когда он раскрыл ей карты, ситуация для него несколько прояснела: бич-то, похоже, тот же самый.

Теперешнее поведение Ольги подтверждало, что он прав. Отсюда и вызрел его самостоятельный план по «розыску и обезвреживанию».

Капитан Свешников закончил говорить и попросил сержанта Каримова вывесить на доске план порта.

Все зашевелились, заскрипели стульями, будто им дали команду «вольно». Гражданский, что сидел впереди, тоже поднялся, плотный, озабоченный, с крепким мужским лицом. Они пошептались о чем-то с капитаном, и гражданский вышел.

Гаврилов был уверен в себе и потому с чувством внутреннего превосходства оглядывал оживленных товарищей, задержав взгляд на Ольге. Она не убирала от лица скомканного платка.

— Есть вопросы? — спросил Свешников, беря в руки указку.

— Все ясно, — за всех ответил Гаврилов, поторапливая развитие событий.

— Тебе ясно, не сомневаюсь, — сказал капитан, поощрив его взглядом. — На тебя особо надеюсь, Гаврилов.

«Не надо мне ни медали, ни благодарности, — решил Гаврилов. — Пусть направление даст в высшую школу милиции».

Свешников стал перечислять квадраты порта, называть группы, которые их должны прочесывать, и Гаврилов, дождавшись своей и убедившись, что Ольга будет рядом, попросил:

— Товарищ капитан, разрешите действовать по обстоятельствам.

Свешников разрешил. Старшина пробрался к Ольге, тронул ее за плечо:

— Ты что, Оль, вроде приболела? Может, тебя освободить?

— Нет, нет, — встрепенулась она. — Ни за что! Я совсем здорова.

— Ну и ладушки, — сказал, улыбаясь, Гаврилов. — Тогда поработаем.

3

Вечер наступил холодный и ветреный. Циклон, много дней подступавший к суше, наконец достиг ее, но всю свою злость выплеснул, как водится, на соседние страны, оставив нам лишь вполне умеренные остатки. Но и эти «остатки» были так существенны, что на суда, стоящие в порту, были вызваны капитаны.

Отныне холод прочно обосновался на берегу, знаменуя собой новый этап портовой жизни — «осенне-зимний период». Управлению он сулил аварии, комиссии и проверки, морякам на судах — травмы, взыскания и повышенную отчетность. Вене он принес новые хлопоты в жизни, и без того осложнившейся.

Третий день за ним велась охота.

Днем он отсиживался на свалке под перевернутой шлюпкой, дрожа от холода и промозглой сырости. Стены землянки пропитались водой и набухли; одеяла, ватная одежда стали тяжелыми, влажными и не приносили тепла. Изредка он делал вылазки, чтобы раздобыть себе пропитание, достать газет и журналов для обогрева. Когда его особенно донимали холод и бессонница, он позволял себе прогуляться на рейдовом катере по заливу, отогреваясь в душном тепле темного нижнего салона. Там можно было и покимарить пару часиков, и чайку хлебнуть горячего у кого-нибудь из команды, и просто почувствовать себя среди людей, поговорить с ними, распрямить спину. Конечно, был в таких прогулках определенный риск, поэтому он ими не злоупотреблял.

Нелегальное положение обостряло его чувства. Он ловил на себе взгляды прохожих, различал в них неприязнь, брезгливость, желание от него отодвинуться. Хоть он умывался каждый день и бороду подбривал, пещерная жизнь ему на пользу не шла и сильно отличала его от нормальных людей, которые сейчас казались особенно чистыми, легкими и свободными, а он шел им навстречу, словно медведь из берлоги, — тяжелый, грязный, настороженный.

Дождавшись темноты, он выбрался на свет божий и, сторонясь освещенных мест, направился к причалам проверить, не пришла ли «Пикша», которую он ожидал со дня на день.

Мокрый снег быстро облепил одежду, проникая холодом к телу. Сапоги промокли и отяжелели, а ветер, словно ловкий штукатур, хлестал в лицо новые порции ледяного раствора, залепляя рот, глаза, уши.

Тральщики у причалов едва просматривались. Только первый корпус был еще виден, а за ним — тусклые желтые пятна стояночных огней.

С трудом ему верилось, что у стенки, в десятке метров от него качаются на воде уютные кубрики, где в сухости, тепле и свете сидят ребята, пьют горячий чай, разговаривают и не ведают, как мал и бесприютен мир, который их окружает.

Рисковать без крайней нужды он не хотел, а суда все же оставались самым сомнительным прибежищем из всех, пока еще возможных.

В бараке у шестого причала в знакомом окошке блеснул свет.

Не часто, но, бывало, заглядывал, он к портовым электрикам. Когда помочь, а когда и просто так — за жизнь поговорить, узнать, какими еще хитрыми изобретениями собирается осчастливить усталое человечество наука тепла и света: электрик Миша Кашин заочно учился в высшей мореходке и охотно делился со слушателями своим новым знанием.

Веня легко и просто у них себя чувствовал, как всегда бывает среди людей, в общении которых нет корысти. Но сейчас входная дверь вроде бы отяжелела. Он отворил ее в два толчка и зажмурился от яркого света, ударившего в глаза.

Миша Кашин сидел у верстачка и что-то паял.

— А, явился, не запылился! — сказал Миша, будто давно его ждал. Но в голосе его Веня не услышал обычного радушия.

— Погреться зашел, — сказал он, оглядев стол с остатками еды и зеленый эмалированный чайник, из носика которого шел пар.

— Садись, раз зашел, — не поднимаясь с лавки, проговорил Кашин. — Что стоишь, как этот… как хвост у кобеля.

— Проверяющих не было? — спросил Веня, осторожно усаживаясь на табуретку у стола и отодвинув от себя бумагу с кружочками вареной колбасы.

— Вы что, встретиться не можете? Они тебя ищут, а ты их, — усмехнулся Кашин.

— Мне-то они ни к чему, — сказал Веня, грея руки о чайник.

— Я тоже так думаю. Ты поэтому долго-то не сиди, попей чаю и топай в свою нору. Мне никакого резона нет из-за тебя рисковать. Строго-настрого предупредили звонить, если появишься. Вон и телефон записан, — кивнул он на листок у аппарата. — Ты, оказывается, тот еще гусь. Чего натворил-то?

— Все то же, — устало отмахнулся Веня.

— То же, да не то. Жил столько лет — не трогали, а теперь, ну-ка, чуть не всесоюзный розыск. Нет, так у нас не бывает. В чем дело-то?

Веня молчал, сморенный теплом. Дурманяще пахла колбаса. Рот наполнился вязкой слюной.

— Разговаривать не хочешь — на хрен было приходить? Тут тебе не столовка и не зал ожидания. Пустили его за стол, как порядочного, а он вместо спасибо ручкой машет.

«Так ему спасибо моего не хватает», — устало подумал Веня.

— Другой на моем бы месте заложил тебя без звука, а я вот сижу как с родней, еще чаем угощаю, — распалял себя Кашин.

Он был сейчас у Кашина в руках, и тот волен поступить с ним, как захочет. Кашин чувствовал эту власть и жаждал благодарности, признания собственного благородства.

Веня сглотнул слюну.

«Что с ним стало? Дерьмо лезет из него, как тесто из квашни», — не узнавал он человека. Веня понял, что чай пить здесь он не будет, и словно тяжесть с плеч сбросил.

— Миш, скажи по дружбе, чего тебе не хватает? Чего тебе в жизни хочется?

— Ты ладно, ты мне зубы не заговаривай! Пей быстро и на выход. Мне с тобой лясы точить недосуг.

— Документы у тебя в порядке, квартира в городе есть, учишься в высшем заведении — неужели все это ничего не стоит? Не помогает человеком стать? — интересовался Веня.

— Ты что это? — подскочил со стула Мишка. — Ты на кого тянешь, бичовская рожа! Телефон — вон он стоит, не забывайся.

— Не ругайся, Миша, не злись, — успокоил его Веня. — Человек должен добром жить, а не злостью. Видишь, все у тебя есть, а чего-то не хватает, чего-то такого, главного, чтобы добрым быть. А в чем оно, это главное?

— Ты, видать, главное свое нашел. Недаром тебя три дня вся милиция ищет, — недобро усмехнулся Кашин.

— Если честно и окончательно, — сказал Веня, вставая, — если честно и окончательно — я еще в пути, но уже близко. И знаю, что путь мой верный.

— Ладно, ты мне лазаря не пой. Бич, он и есть бич, каким бы рядном ни прикрывался. Дружбу водить с тобой у меня ни времени, ни желания нет. Так что гудбай, покедова, и забудь сюда дорожку. В следующий раз предупреждать не стану.

— Ты по-английски волокешь? — спросил Веня. — Не скажешь, как «бич» переводится? Что это слово значит?

— Чеши отсюда, полиглот хренов! У меня терпение кончилось, — сказал Кашин, решительно подходя к телефону.

— Звони, звони, — сказал Веня. — Звони, если дерьма в тебе хватит. Я погляжу, какой ты красивый.

— Портовая сволочь! Ворье! — тонко крикнул Кашин, хватая телефонную трубку. — Бичовское отродье! Я тебя научу рылом хрен копать!

Веня стоял спокойно, оглядывая комнату. Тепло, светло, сытно в ней было.

Он без сожаления отсюда вышел.

Вой ветра напоминал истерический крик Кашина. «Страдалец, — усмехнулся Веня. — Ему бы настоящего бича повидать — тот бы с ним поговорил. А то кричат все «бич, бич», не зная, кто это такой. Слово-то больно хлесткое, оттого и прижилось, и ругательным стало. А бич-то в натуре, — другое означает!» Знал Веня про это, потому с легким сердцем и себя бичом называл, и на других не обижался. Просветил его Дугин, а потом уже сам из книг удостоверился и дивился общей безграмотности.

Не трутень, алкаш и выжига, не чирей на моряцком теле — совсем иное, в корне противоположное: сильный и свободный человек, навечно связавший себя с морем. «Бичкамбер» — вот откуда оно произошло, «чесатель побережий», морской бродяга. Не рукой к чужому стакану — душой к морю был устремлен, к воде, труду, простору. Это сейчас вон моряк жирует — квартира у него, семья, чемоданы. У тех ничего не было, только вольная страсть бродяжить — и море. Просоленные, прокопченные тропическим солнцем, сходили они на берег, гуляли, проматывали свои гульдены или фунты — и снова в странствия: в Индию, Россию или Австралию, куда фрахт подвернется. Из имущества — один флотский сундучок, а в нем плащ, сапоги да свитер. Ни страны, ни корабли их не связывали, мир для них был вольным домом без границ. Свободные, сильные, они создавали новое единство, новое братство людей с общей национальностью — моряк.

А уж как работали! Это сейчас — двигатели, тысячи лошадиных сил… А они под парусом всю эту энергию из себя выдавали, своими руками и за дизеля, и за насосы, и за электродвигатели…

Веня выругался. Самодовольная физиономия Кашина все стояла перед глазами.

4

Северная граница порта упиралась в добротный пятиметровый забор, сделанный из толстых досок. Если подойти ближе, из-за забора слышен был лязг проволоки и собачий лай. Там находилась территория другого порта, морфлотовского. Говорили, что порядка там больше, чем в рыбном, на причалах асфальт, строения сделаны из металла и камня, а такого позорного явления, как б и ч и з м, нет и в помине. Рядом с забором, еще в Вениных владениях, находился покосившийся одноэтажный барак, в котором моряки, спрятавшись от непогоды, могли дождаться рейдового катера. Уборщицей в этом бараке работала Фаина. Давно работала, десять лет назад появилась она из отдаленных мест. А запомнил Веня ее раньше, в тот первый свой день в городе, когда она не очень гостеприимно распахнула перед ним двери «Ноктюрна». Была она тогда румяная, горластая, здоровая и с братией портовой расправлялась лихо. Иного перебравшего горемыку могла одной рукой с пола поднять и без особой натуги за двери вышвырнуть.

Редко вспоминал он то время. Кто знает, не попадись ему тогда такой опытный и увлеченный экскурсовод, вся жизнь бы могла иначе сложиться. Три дня — не большой срок, но так он был насыщен, такой наполнен новизной, что эти дни можно было считать целым жизненным периодом.

Многие жизни спотыкались о те фанерные лачуги. Многие судьбы, покалеченные войной, обретали здесь на время пристанище, пока поднимавшаяся из руин страна нашла время и силы им помочь. Столько потерянных, израненных душой и телом людей прошло перед Веней за недолгие дни, сколько он не встретил за всю последующую жизнь.

Словно к степному колодцу, тянулись сюда люди, бередя свои раны, вспоминая и перетряхивая груз застарелых обид, людской подлости, чужой и собственной вины. И каждый находил здесь утешение в граненом стакане, выбирая слушателей по душе, пропивая последние деньги, прошлый авторитет и настоящие награды.

Оставшись на мели, каждый из них пробавлялся как мог. «Поэт» в рифму говорил на любую тему и за сто граммов с прицепом мог написать по заказу стих. «Профессор» за ту же ставку решал задачи для предприимчивых курсантов мореходки. «Боцман» откусывал край стакана и жевал стекло, улыбаясь окровавленным ртом.

Иногда в разгар шумного застолья широко распахивалась дверь, и появлялась на пороге пара добрых молодцев. Шум стихал, а молодцы вытаскивали из-за столика иного бесчувственного горемыку, укладывали его в тачку и везли в порт. Так штурман с боцманом набирали себе команду на отходящее судно. Знал Веня одного бухгалтера хлебозавода, так вот попавшего в море. Помаялся он вначале, не без того, а потом настолько его морская жизнь захватила, что бросил он свое сальдо-бульдо и стал классным мореманом.

Смотрел Веня и диву давался, как это люди, прошедшие и фронт и море, без зазрения совести хватали даровой стакан, снимали с себя пиджаки и рубашки в уплату за выпитое, а когда совсем уже нечего было дать, оставляли в залог ордена и документы. Со временем у Фаины накапливались под прилавком невостребованные стопочки книжек с закладками, на которых стоял размер долга. И если появлялся какой-нибудь резвый залетный, готовый погасить чужой долг, Фаина, не шибко упорствуя, отдавала ему документы, не забыв при этом изменить на закладке цифру.

Цвела Фаина, царствовала в своем «Ноктюрне», добрела, как на дрожжах, и перина ее раздувалась от зашитых в изножье больших купюр.

Известность Фаины далеко перешагнула фанерные стены ее угодья, и Веня уже в порту узнал от ребят, что увели ее под белы рученьки прямо из «Ноктюрна» вместе с документами и выручкой. Она при этом упиралась, цеплялась за стойку и кричала не своим голосом: «Ратуйте, люди добрые!»

Через пять лет появилась Фаина в порту. К тому времени она уже сильно пила. Трезвой зла была на людей, на жизнь свою незадавшуюся, а когда поили ее моряки, становилась развязной и наглой, как в прежние времена, охотно бывала на тральщиках и от подарков не отказывалась. Там однажды и состоялось у нее с Веней повторное знакомство — заступился он за нее перед пьяной осоловевшей ватагой.

Фаина после этого все искала случая отблагодарить Веню. Но Веня не хотел такой благодарности, на что Фаина вначале обиделась, а потом прониклась к нему симпатией. С той поры Веня часто во время своих прогулочных рейдов включал ее обитель в круг своих посещений.

Хоть и была у нее в городе комната, Фаина иногда ночевала в каптерке, которую моряки в шутку называли «девичьей кельей», и умудрилась устроить здесь довольно уютное жилье с белыми занавесочками на окнах, чистой клеенкой на столе и задернутым цветастым ситцем подобием кровати.

Дверь в каптерку была неплотно притворена, из щели пробивался свет. Отряхнувшись и вытерев ноги о разложенную тряпицу, Веня вошел. В комнате топилась печка. Фаина уже легла, но не спала и, услышав, как скрипнула дверь, хриплым голосом крикнула из-за занавески:

— Кого еще черт принес?

Отдернула занавеску, увидела Веню и, поднявшись без лишних слов, принялась собирать на стол, обронив мимоходом:

— Раздевайся, сушись. — И бросила ему с вешалки ватник.

Лицо у нее совсем старое было от беспутной жизни среди мужиков; волосы, травленные перекисью, висели безжизненными лохмами, но тело, тренированное работой, было дородным, сильным, большие груди перекатывались под рубашкой, вводя Веню в смущение.

— Ты бы хоть двери закрывала. Мало ли кто войдет!

— А войдет, так и что? — отозвалась Фаина.

— Так, вообще. Все же женщина. Всякое могут сделать, — пояснил незадачливый Веня.

— А и сделают, так и что? Я, может, потому и не закрываюсь, что надежду питаю, — усмехнулась Фаина, ставя на стол подогретый чайник, — Ишь, заботливый, ешь-ка давай. Шастаешь по ночам, как леший. Мокрый, грязный, красноглазый — чисто кобель приблудный. Хоть бы прок от тебя какой был, а то одна забота.

— Если ругаться будешь, я уйду, — предупредил Веня.

— Я те уйду! — крикнула Фаина. — А ну, скидавай свое хламье. На вот, оботрись, — подала она полотенце, — Носит тебя нелегкая в такую непогодь.

— Не шуми, Фаина, ловят меня, — приглушил Веня ее голос.

— Давно пора словить. Если сам дурак, так люди за тебя думают. Мыслимо ли дело — человеку в зверя обращаться, по ночам не спать да за куском рыскать!

— Чем же я зверь? — засмеялся Веня. — Зверь своему телу зла не делает. Тело у него на первом месте, на самом наипервейшем. Ради него он и кусается и грызется. И живет-то он ради тела, а я совсем наоборот.

— Ты уж наоборот, это точно. Сколько раз для твоей же пользы хотела тебя заложить. Видать, добра не в меру, не могу взять грех на душу. Но уж знай: в этот раз спасешься — в следующий не пущу.

— Спасусь, куда я денусь. Мне без порта нельзя.

— Да навряд ли спасешься. Сильно крепко за тебя взялись. Ты что сделал-то? Говорят, сейф с «Ельца» унес?

— Ты что, Фаина, в своем уме? — опешил Веня.

— Да я не верила. Зачем он тебе? Сроду рубля не держал. Да и тяжелый он, может, сто килограммов, не поднять.

— Ничего я не сделал. Жил, как живу.

— Ну тогда и не бегай. Сейчас тебе самое время с повинной прийти, глядишь, и помиловали бы. Изловят — хуже будет.

— Это мы еще посмотрим, — сказал Веня, наливая в кружку чай.

— Изловят, — убежденно сказала Фаина. — Один против такой силы: и милиция, и порт. Не раз на дню заходят, пытают про тебя…

Фаина села на стол напротив и, подперев лицо ладонью, жалостливо на него смотрела.

— За что ж ты, Веня, жизнь свою губишь? Поглядеть на тебя — нормальный мужик, голова на месте, руки, ноги, а живешь, как юродивый.

— Юродивые подаянием живут, а я работаю.

— Кому здеся твоя работа нужна? Ни следа от нее, ни зацепочки. Растрачиваешь себя в помощь пропойцам. Никто ведь не помянет тебя потом. Ни семьи у тебя, ни рабочего стажу. На старости лет с голоду пропадешь.

Веня прикончил банку трески в масле, вымакал корочкой остатки жира и разом опустошил кружку.

От еды, от тепла он отяжелел. Жар растекался по телу, туманя голову, клоня в сон. Тихо стало ему, расслабленно, спокойно сидеть вот так в уютной комнате и с трудом верилось, что ждет его за окном леденящий свист ветра, темные, скользкие причалы и страх погони.

— Живешь нехристем, а ешь вона как справно, крошки не обронишь. Ладный ты мужик, хозяйственный, непьющий. Тебе бы в другом месте цены не было. Любая баба за тобой была бы счастлива, да и ты за ней…

Ворчание Фаины доносилось словно издалека, заботливый голос прорывался сквозь хмельную поволоку, но все это было будто не настоящее, взаймы из чьей-то жизни, по ошибке отнесенной к нему на время.

— …хоть бы и я. Да ты ведь не глянешь на меня, как отсюда выйдешь.

Фаина замолкла, будто ждала ответа, и Веня встряхнулся, прорываясь сквозь расслабляющую истому, вытер полотенцем пот, градом катившийся со лба, и сказал:

— Спасибо тебе, Фаина.

— Да за что спасибо, дурья твоя башка! Я ведь про что говорю? Ежели б ты, к примеру, захотел…

Сидела она не горбясь, теребя на груди платок, лицом порозовела и будто морщин у нее поубавилось.

«Совсем не старая еще» — подумал Веня и сказал, превозмогая слабость и тошноту:

— Ты вот что, пить бросай, по судам не шастай и зубы себе вставь. Что ты, словно на жизнь свою рукой махнула.

— Да ладно, Веня. Пожалел больной увечного. Я и вправду махнула. Что мне с нее? Тряпка да вонь гальюнная и ничего больше. Как тут не пить-то? В уме ведь повредишься. Нет, не брошу.

— Да ты что ж в одну сторону-то глядишь? Нравится тебе так — себя закапывать?

— А ты не блажи, миротворец, — озлилась вдруг Фаина. — Мало, чем я располагаю? А кто на это смотрит? Кому дело есть? Сказала — не брошу! Так доживу как-нибудь. Чай, недолго осталось…

Жар наплывал изнутри, словно там котел работал. Добрый, видать, кочегар его расходил. А Веня только кислороду добавлял, дышал часто открытым ртом, и воздуху ему все не хватало.

— Ты бы фортку отворила, — попросил он. — Дышать невозможно.

Фаина обошла стол, потрогала лоб отмытой рукой и заголосила:

— Мать честна! Да ты ведь больной! А я, дура старая, скулеж развела. Пышет, как от печки. Добегался, доискался. Господи, что теперь будет? Что будет?

— Пустое, Фаина, сейчас пройдет. Мне бы водички холодненькой, — сказал он.

— Ляжь на койку, Веня. В зале аптечка есть. Найду тебе лекарство.

— Идти мне надо, — проговорил он, не в силах подняться.

— Вень, ты погодь, послушай, что скажу. Нельзя тебе сейчас идти. Что поймают — это шут с ним. Но ты ведь глупый, Веня, ты прятаться будешь. Ну, как не найдут? У тебя ведь сорок температура, не меньше. Закопаешься в своей норе и сгинешь, помрешь. Не найдут тебя, норы-то твоей никто не знает, — быстро, с испугом тараторила Фаина.

— Не, зачем же, — с трудом улыбнулся Веня. — Мне жить надо. «Без меня и порт — не порт», — вспомнил он Трофимова.

— И я ведь про то, Вень. Пойдешь, только полежи малость, оклемайся. Иди на койку, за занавеской никто тебя не увидит. Ты же бегать не можешь, любой тебя сцапает.

— Чего суетишься-то? Сцапают — и хорошо. Сама говорила.

— Ты только подожди меня, не уходи. Я быстро, за лекарством, — торопилась Фаина, переодеваясь за ширмочкой.

Что-то неладное было в ее поспешности. Им снова овладело беспокойство.

— Стой. А где Каримов? — спросил он о дежурном милиционере.

— Шут его знает. Где-то бродит, — ответила Фаина, пряча глаза. — Ну, погоди, я мигом.

Накинув плащ, она выскочила.

Тревога погнала его с места, вытесняя недомогание и расслабленность. Все, кончились посиделки! Он рывком поднялся с места, разом сгреб подсохшую одежду и быстро натянул на себя. Сунул за пазуху стопку газет, собранных для него Фаиной в зале, и приоткрыл дверь.

Дежурная лампочка тускло освещала помещение. Ящичек с красным крестом висел на стене. Фаины в зале не было.

«Пошла искать», — уверился он в своем предчувствии, но не испытал ни злобы, ни обиды за предательство, поняв непростой смысл ее поступка.

Он, пошатываясь, прошел вдоль стены, мимо стенда с передовиками и показателями успехов, оглянулся на дверь комнаты, где имел свет, еду и столько тепла, и, словно головой в омут, шагнул в ночную промозглую темноту.

5

Кто же о любви не мечтает? Говорить о ней не надо и растрачиваться по мелочам, как делали ее подруги. А мечтать — одно из самых сладостных девичьих занятий.

Ольга представляла себе будущего суженого скромным, ласковым, ясноглазым.

Иногда, поддавшись на уговоры, она ходила на танцы. Девчонки быстро и легко завязывали там новые знакомства. Парни шли их провожать, тискали в подъездах и темных закоулках, а иногда и большего добивались, не чувствуя сильного сопротивления, а у Ольги от танцев только руки уставали. Как за работой в цехе, напрягала она их, стараясь отдалить от себя льнущее к ней разгоряченное мужское тело. Такое поведение на танцах не поощрялось, и когда оставляли ее в покое, переставали приглашать, она сиротливо сидела в уголке, с завистью глядела на веселых танцующих подруг и чувствовала себя одинокой, чужой, униженной. Словно на рынке товар залежалый предлагала, а охотников на него не было. Девчонки — раскрасневшиеся, возбужденные — уходили с танцев вместе с парнями, а она одна топала в общежитие по грязному городу. А ведь не красивей, чем она, были, и одеты не лучше.

Зинаида ей все объясняла, делилась секретом успеха.

— Тоже мне, принцесса, убудет от тебя, что ли? — внушала она. — Им ведь свое надо. Они живые, особливо с моря которые. Бери в руки, коль сами идут, а дальше уж дело хозяйское.

Ольга понимала, о чем она говорит, но преодолеть себя не могла. Пробовала дома книжки читать, но одиночество тяготило ее, все казалось, что жизнь там, где шумно и весело. Поэтому, превозмогая себя, она все же шла с девчонками, испытывая стыд и унижение, которыми платить приходилось за видимость веселья и людскую общность.

Жила она к тому времени уже в достатке. Но в душе была пустота, которая постоянно тяготила, и Ольга наполняла ее тем, что находилось рядом: танцы, кино, прилипчивый Карпов. Пустота не исчезала, но уже не так давала себя знать, и жить с ней можно было не хуже, чем другие живут.

Когда Веня бочком, робко вошел в цех и встал у конвейера, она заметила, какой он скромный, стеснительный, голубоглазый.

«Вот с таким можно танцевать, не напрягая рук», — подумала она, глядя, как он краснел от шуток, градом сыпавшихся на него, и от смущения втягивал голову в плечи.

Потом она поняла, для кого предназначалась ее жизнь. Это не так просто — чтобы быть с ним! Не стало свободного времени, не было одиночества и тягостных вечеров. Думать о нем, заботиться, встречаться и знать, что она тоже ему нужна, А он ей — дороже жизни.

Но время шло. Подруги выходили замуж и оставляли девичий приют, который в мыслях для всех был обителью временной, и пройти его надо было так же, как чистилище, чтобы потом семейно и счастливо поселиться в собственном гнездышке, имя которому — рай.

Ольга встречалась с Веней в землянке, которую никто на свете не знал, иногда по отдельности они приходили на «Пикшу», где добрый «крестный» давал им приют; воровато оглядываясь, она приходила на свалку, принося в сетке бутерброды и термос с горячим чаем, — все это было не в тягость, особенно поначалу. Но перспектива желанной райской жизни удалялась за горизонт.

Ольга все про Веню знала и, сочувствуя ему, часто плакала. Она уговаривала его начать новую жизнь, быть как все: детей иметь, жилье, работу. Ее не пугало, что для этого он должен пройти через наказание, — ждать его она готова была хоть десять лет. А люди знающие, с которыми она советовалась, вовсе не так пессимистически оценивали его положение. Нет, он не соглашался. Он говорил ей про какой-то смысл, понять который она не хотела и принять не могла.

«Семья, дети — это еще не все», — говорил он, не пытаясь ее убедить, потому что понял: у нее был свой смысл.

«А наша любовь? — повторяла она. — Неужели ради нее ты не можешь…»

«На свете есть не только наша любовь», — отвечал он.

А она снова за свое: «Нет ничего другого. Только ты и я, и мы любим друг друга».

«Есть, — упрямо повторял Веня. — Ради этого мы живем».

Она снова его не понимала и спрашивала, глотая слезы: «А мне-то как быть? На что надеяться?»

Он молчал, гладил ее волосы, целовал глаза, и она поняла, что жизни с Веней не будет.

Исстрадавшийся Карпов сделал ей предложение. Не такой уж он старый был, всего семь лет у них разница, самостоятельный, непьющий, ее любит. Девчонки давно уже уговаривали оставить бесперспективного Веню и обратить внимание на Карпова.

Оля думала-подумала, а потом все же решилась. Распрощалась со своим Веней, поплакала, погоревала и зажила семейной жизнью.

Карпов неплохим мужем оказался. Отгуляв свое, был ей верен, прежним не попрекал и зарабатывал неплохо. Скоро у них родился сын. Ольге очень хотелось назвать его Вениамином, но, подумав, что Карпову это будет неприятно, назвала его Гошей, Георгием то есть.

О Вене она вспоминала иногда — тепло, чисто и без грусти. Для грусти уже места не оставалось, потому что семейная жизнь — это не только райские кущи, это еще и работа.

А девчонки в цехе — уговаривать-то они уговаривали, а как сложилось у них все с Карповым, сладилось, стали на нее злиться, слухи разные распускать. Ближайшая подруга Зинаида прозвище ей придумала: «бичевская невеста». Трудно стало работать и Карпова жалко: ему-то за что страдать? Узнала она про набор в милицию, проучилась три месяца и встала в воротах с одной лычкой на погоне. А что, работа легче, деньги те же, если не больше, а имени никто не треплет.

Про Веню иногда доходили до нее слухи. Знала, что жив-здоров, проверки в порту его обходят. Сам он на глаза ей не попадался, и она его тоже не искала — зачем старое ворошить? Только иногда увидит вдруг похожую фигуру — и екнет у нее сердце, забьется часто, и вспомнит она себя юную, глупую, счастливую, как пробирается с бутербродами к заветной землянке, торопится, бежит, и Веня, робкий, влюбленный, ждет ее у порога. И кажется, сон ей приснился, далекий, сказочный сон о жизни, которой никогда не было.

6

Он снова был один посреди огромного порта. Снежный заряд прошел. На заливе проступили огни. Маяк у Абрам-мыса подмигивал ему ярким глазом, словно призывал не принимать всерьез мелкие житейские неприятности. Каждый огонек был домом, внутри которого собирались люди, отделенные от него его временным неустройством. Завтра-послезавтра они снова станут своими, будут радушно встречать его, зазывать в гости. А пока он чужой для них. Человек под подозрением, и лучше с ним не связываться. Конечно, не все они готовы его заложить, но ему тоже нечего их провоцировать, будоражить покой и вносить разброд в их совесть. Если взялся сам нести крест, зачем же перекладывать груз на чужие плечи? Чем они виноваты? Они на своих местах, а положение это предписывает выполнять свои обязанности. Для них ведь неразрывно должно быть — место и совесть. А поэтому нечего ему шастать по порту в поисках «Пикши» либо другого какого пристанища, а забираться надо в свою берлогу и терпеливо ждать хорошей погоды.

Веня не стал торопиться. Негоже суетиться «капитану порта» и терять свое достоинство. Недавняя физическая немощь не очень ему докучала, голова еще немного болела, но тяжесть из тела ушла, сухая легкая телогрейка хорошо сохраняла тепло, голода не было. Что еще надо? Можно и пройтись не спеша, поглядеть на жизнь-то родимую.

Рейдовые катера мирно покачивались на стоянке, терлись бортами, поскрипывали резиной кранцев. Третьим корпусом «Волна» стояла. В белой, недавно покрашенной рубке горел свет. Снаружи все суда размеры свои применьшают, не скажешь, что внутри и машинное отделение помещается, и два салона для пассажиров, и камбуз, и каюты для команды, в которых хорошо можно разместиться на диванчике и спокойно кимарить.

Так и делает, наверное, Ерофеич, причальный матрос, добрый его приятель. Не свиделся с ним Веня после отхода «Пикши». А надо бы. Как там жизнь в дальнейшем распорядится? Зайти, поздороваться, а может, и попрощаться — на всякий случай. Хороший он мужик, душевный, да шибко невезучий. На старом еще «Персее» попал в аварию, ногу ему придавило, с тех пор и устроился здесь. И дома непорядок, жена зашибает крепко, а сынишка болен, сухие ноги у него после полиомиелита.

Последний раз он встретил Ерофеича дней десять назад, стояли, разговаривали на причале, а тут «Волна» подошла, привезла команду с «Рубенса» — одного из тех больших пароходов, что ремонтируются в Голландии. Вещичек-то у них было — ого сколько! Одних картонных коробок на каждого штук по десять. Специальный автобус им под вещи выделили. Жены их с букетами на пирсе стояли, нарядные, душистые, сами как букет цветов. «Волна» причалила, и их благоверные по трапику — свежие, загорелые, сильные, сверкают глянцем обуви и заграничных этикеток. Объятия, поцелуи, улыбки. А потом вещички свои стали в автобус перетаскивать, и Ерофеич уж больно хватко им помогать бросился, аж взопрел бедолага. Веня, жалея Ерофеича, тоже подключился. Полчаса, наверное, так работали. А потом Веня слышит, как Ерофеич просит, сморщившись, как от зубной боли:

— Слышь, товарищ, у тебя нет резинки жевательной?

А товарищ этот, плотный и радостный, с женой разговаривал, поглядел на Ерофеича, как на стенку, и обронил:

— Стыдно, дядя, побираться.

И жена его накрашенную мордочку скривила и в букет цветов окунула.

Ерофеич похромал к кому-то другому и снова попросил, да, видно, опять отказ получил, потому что встал в сторонке, сгорбившись, отставив хромую ногу, и лицо у него такое было — не приведи господи. Что уж тут считаться, понял Веня, раз нужна ему эта треклятая жова, выбрал лицо понадежней и тоже попросил. Большое дело — резинка, а нелегко было просить, и, видно, лицо у него в этот момент было нехорошее, потому что морячок сунул ему без слов початую пачку и, словно сторонясь, быстро в автобус заскочил…

Не рискнул Веня на «Волну» подниматься. Погода снова стала портиться. Ветер погнал по заливу пенные гребешки, пришвартовывал их к берегу один за другим.

На «Волне» послышалось движение. Кто-то вышел на крыло, выстрелив затворенной дверью, донеслись невнятные голоса.

Веня повернулся спиной к «Волне» и пошел. Но тут услышал властный окрик:

— Эй, вахтенный, подойдите сюда!

Веня вздрогнул и продолжал идти.

Должно быть, искали Ерофеича, перепутав их в темноте. Всем нутром своим он ощущал глядящие в затылок глаза. Спина словно светилась от напряжения.

Окрик повторился. Веня сдерживался, чтобы не прибавить шаг, шел независимой, ровной походкой, и только когда снова хлопнула дверь и донесся стук каблуков по трапу, он побежал.

— Стоять! — крикнули сзади. — Немедленно остановиться!

Веня бежал что было сил. Деревянные цеха справа стояли плотно, как крепостная стена, оставляя ему только свободный путь вдоль причалов. Ноги разъезжались на скользких досках, шапка слетела с головы и, подхваченная ветром, покатилась к стене. Некогда поднимать. Сзади его настигали размашисто бегущие фигуры.

Разрыв в стене был у девятого причала.

Только бы уйти с этой прямой полосы, забраться в темноту, в чащу портовых нагромождений, где он знал каждую лазейку, где любой вагон и стеллаж даст ему спасение.

Вот и сворот, столб с лампочкой. Зацепившись за него рукой, Веня крутнулся на девяносто градусов. Свет от лампочки обозначил дорогу, блеснули невдалеке полозья рельсов, на которые, громыхая, наезжал состав. Эти рефрижераторные вагоны он знал: светлые, гладкие, ни выбленков на них, ни переходных трапов — пути вперед не было.

Ровный стеллаж бочек желтел слева раздутыми животами. Веня подбежал к нему и быстро вскарабкался наверх. Бочки были свежие и пустые. От них чисто пахло сосной. Дождь под навес не проникал, ветра не было — хорошее место, хоть ночуй.

На освещенный пятачок выбежали двое. На одном из них, который ростом не выдался, было нейлоновое пальто, блестевшее от влаги, и сбившаяся набок флотская фуражка. Другой, в куртке с капюшоном, шел на полшага сзади и говорил молодым голосом:

— Бесполезное это дело, Алексей Егорыч. Где ж его здесь найдешь? Да и не он это, может статься.

— Зачем же бежал, если не он? — командирским голосом отозвалась фуражка.

— Ну, мало ли, замерз человек, решил согреться.

— Он, говорю тебе. Я его знаю, такой же длинный.

— Какой же он длинный? Он с меня.

— А ты разве не длинный? — удивилась фуражка.

Они закурили внизу, под Веней, метрах в трех от навеса.

— Нехорошо получается, Соломатин ругался на графике. Говорит, до каких пор в порту будут разгуливать подозрительные лица. Неудобно, мне на вид поставил.

— Теперь мы знаем, до каких, до… трех часов ночи, — все веселился молодой.

— Ничего, много не нагуляет. Все кранты ему перекрыты… Мне бы, конечно, самому надо, по разным причинам. Да и в лицо его знаю, мне легче.

Когда он сказал «кранты перекрыты», Веня сразу признал в нем Лешку Кранта, с которым работал на «Мезени».

— Откуда знаете-то? — полюбопытствовал молодой.

— Да так, довелось пересекнуться, лет десять назад.

— Что же вы тогда его не взяли?

— А ну кончай болтать! — осерчал вдруг Лешка. — Лезь на бочки, посмотри. Здесь где-то, больше ему некуда деться.

«Должно быть, все еще простить не может, что я ему тогда пендаля дал», — подумал Веня и пополз на другой, конец, оглядываясь назад.

Над краем бочек показалась голова, обрубленная, словно без туловища.

— Ну, что там? — кричал снизу Лешка.

Голова скрылась. Веня прислушался. Было тихо.

«Не разглядел, наверно», — подумал он и, поднявшись, быстро пробежал вперед. Он уже собирался было спрыгнуть, когда увидел выходящего сбоку Лешку.

Отступать было некуда. Справа стеллаж примыкал к длинному ряду холодильников; сзади, осторожно ступая на ободья, шел молодой.

— Отбегался, гражданин Егоров, — сказал Лешка, ожидая, когда он спустится.

— Что же ты, Леша, так всю жизнь и едешь на чужом горбу? Залезай сам, порастряси брюхо, — сказал Веня.

То, что поймает его Лешка Крант, казалось Вене особенно обидным.

— О таких, как ты, руки марать не хочется, — важно произнес Лешка.

— А, руки марать… — сказал Веня и спрыгнул, чуть не по щиколотку увязнув в жидкой грязи.

— Давай, давай, греби на выход, — поторапливал его Крант, не решаясь войти в лужу.

— На, бери меня, — сказал Веня и пошел Лешке в руки.

И уже выходя из лужи, загреб сапогом побольше грязи и окатил ею Лешку с ног до головы.

— Ах ты, стерва! — взвизгнул Крант.

Веня отпрыгнул в сторону и побежал.

Ледяной ветер сек лицо. Поблекли и смазались фонари. В свисте ветра за спиной слышался топот ног, крики, словно преследователей стало больше. Казалось, натужный хрип его глотки растревожил притихший порт, и все эти кимарящие, дремлющие, спящие его обитатели сорвались со своих мест. Обиженные, негодующие, что он оторвал их от лежанок и нагретых чайников, они несутся за ним с гиканьем и свистом, чтобы скрутить его, обезвредить, заломать.

На пути выросла фигура милиционера.

Холодильники кончались. В торце их находилась спасительная дверь.

Дверь-то, она для чего?

Он свернул к ней, рывком откатил в сторону и вместе с клубами пара ввалился внутрь. Пугая опешивших женщин, он пробежал цех насквозь и снова вырвался в темноту.

Трель милицейского свистка слышалась где-то в стороне.

Загнанное сердце билось в ребра, просило пощады. Хрип вылетал из простуженных легких. Раскрытым ртом он хватал с лица холодные струйки, не утолявшие жажды. Тошнота и боль сгибали тело. Иногда он падал, обдирая в кровь лицо и руки. Его шатало из стороны в сторону, но он все бежал, нелепо прижав к груди руки, и, поднимая пудовые сапоги, ставил их почти в тот же след.

И как ноги, месившие на месте грязь, так же бестолково и тупо в голове его ворочалась одна мысль: «За что они меня? За что?»

Впереди обозначились знакомые очертания свалки. Подняв какую-то палку и опираясь на нее, он с трудом добрался до своего пристанища.

Сторожок, прикрывавший входной лаз, был сдвинут в сторону. Отдышавшись, обошел шлюпку кругом. Только один человек в порту знал точное место убежища. Сейчас его быть не могло. Впрочем… Если и засада, пути назад ему не было: ни сил, ни возможности начинать новый круг изнуряющей гонки у него уже не оставалось.

Откинув край полога, он просунул голову внутрь, словно сам подставляя ее под удар. В нос шибануло запахом псины.

— Ну и хорошо, — сказал Веня, обрадовавшись неожиданному гостю.

Причальный пес Кухтыль ткнулся ему в лицо влажной мордой и коротко взлаял.

— Тише, тише, — успокоил его Веня. — Сейчас, погоди, свет зажжем, создадим уют.

Ощупью он дотянулся до полочки, где в целлофане лежали спички, и запалил свечу.

Газеты за пазухой лежали плотной, тяжеленькой пачкой. Он отделил наружный, подмоченный слой, свернул длинными жгутами сухие листы и поджег их в камельке.

Как он до этого додумался, сейчас уже не упомнишь, но только никто бы не поверил, что двумя газетами можно подтопить помещение до жилой температуры, а свечки, если надеть на нее свинцовое кольцо, хватит на сутки горения.

Дым поднимался вверх и плотным слоем скапливался у подволока. Первое дело от всякой простуды — хорошо поплакать. И Веня не торопился давать дыму выход. Только когда заскулил, заворочался сонный Кухтыль, Веня вынул деревянную пробку из узкой, словно водопроводной, трубы, и дым перестал оседать, медленными плавными волнами колыхался в равновесии, словно в перевернутом море.

Мимолетно промелькнула перед ним далекая «Пикша». Где-то она качается сейчас в непроглядной темени? Вспомнился «дед», поседевший, усталый, с пустым, отрешенным взглядом, каким встретил его Веня после того страшного оледенения, когда судно сделало оверкиль и они по морозу добрались до жилья — не все добрались; тогда и передал он Вене запаянный полиэтиленовый мешок. «Пусть лежит. Я долг отдаю», — коротко пресек он возражения Вени. Про то, как шли, много он не рассказывал, сказал только, что жизнью своей обязан боцману, который дал ему сухой свитер.

Достал Веня из-под топчана этот залежавшийся там пакет, поглядел на свету. Он был почти невесомый, толстый полиэтилен упруго коробился на сгибах, сквозь туманную пленку проступала узорная фактура вязки.

Далекий, ох далекий подарок держал Веня сейчас в руках! Подарок-долг. От боцмана, которого в глаза не видел и не увидит никогда. Не стало его, а вот ведь живет, живет он все-таки и дальше жить будет в неоплатном великом долгу, в невесомом подарке, ценою равном жизни.

Не торопясь, хотя озноб уже сотрясал тело, распорол Веня тугую пленку, осторожно вынул из мешка мягкую, ворсистую шерсть и, быстро скинув мокрую одежду, натянул свитер прямо на голое тело. Свитеров таких он не только что руками не трогал, а и в глаза не видал, — тепло от него шло насыщенное, густое, будто от русской печки.

Веня добавил в камелек несколько жгутов газеты и лег на топчан, потеснив Кухтыля к стенке. Минуту он лежал в блаженной расслабленности, каждой мышцей ощущая чистый ток крови, снимающий с тела усталость, притупляющий боль.

— Жить можно, — негромко сказал Веня, придвигаясь к собаке. — Права Фаина, на кой ляд по порту шастать? Так хорошо дома.

Надежно, спокойно было ему в жилище, в этой тоненькой скорлупке, ограждавшей от стихии и ненужных встреч. Маленький кусочек мира — теплый, живой. А над ним нависла леденящая ночь. Она навалилась на шлюпку дождем, ветром, тяжестью неподъемной темноты. А огонек тлел, горела свечка, которую он так и не стал задувать. Кухтыль сопел рядом, прядая ушами.

«А ведь это главное — свет, такой же, как в городе, такой же, как у всех. В темноте я бы не смог», — подумал Веня.

Ветер завывал снаружи, набирая штормовую силу, гремело свалочное железо, доносились издалека судовые гудки, а пламя свечки чуть колебалось, придавая жизни надежность и смысл.

— Жить можно, — повторил Веня, цепляясь за пламя ускользающим сознанием. — Жизнь по сути своей проста: крыша над головой, утоленный голод и еще что-то. Что-то, для чего и стоит жить.

7

Как четко и понятно выглядят районы порта на плане! Хороший, видать, чертежник его рисовал. Порт разбит на квадраты, каждый квадрат прочесывает выделенная группа. Начав рейд одновременно по всем участкам, не выявить нарушителя просто невозможно. Такой очевидной представлялась вся операция, разработанная при ясном свете ламп красного уголка.

Гаврилов и тогда к этой кажущейся простоте относился недоверчиво, а сейчас, после трех суток бесплодного шатания по порту, понял, что план попросту глуп. Ни проходов, ни дверей, ни дорог ясных в порту не было. Зато заборов, всяческих ограждений, наваленных выше домов пирамид с картонной тарой, бочками, а то и с готовой продукцией было больше чем достаточно, и под каждой мог с комфортом расположиться весь личный состав его подразделения. Но и эти бесхозные пристанища — лишь малая часть возможных убежищ. Суда, цеха, мастерские, всевозможные обитаемые дежурки, где этого Егорова хорошо знали и готовы были приютить, — все это такая прорва неконтролируемых помещений, что Гаврилов пришел в уныние и беспрестанно раздражался: «Понастроили… На кой хрен! Ищи тут его!»

Свой собственный план, который он намеревался реализовать с помощью Ольги легко и быстро, все еще пробуксовывал.

Знала она, не могла не знать место его обитания. После спокойного и внятного объяснения с женой он это уразумел, но в открытую вести его туда Ольга, видимо, не собиралась. Пользуясь разрешением капитана Свешникова, он выбирал произвольные маршруты, водил ее из конца в конец, внимательно приглядываясь к ее поведению. Методика, как в детской игре «жарко-холодно». Кое-что ему удалось выяснить: в районе холодильников, железнодорожного полотна и свалки наблюдалось явное «потепление». Она замедляла шаг, начинала нервничать, медленно, но верно сворачивала с прямых маршрутов к причалам, к свету.

— Я с детства темноты боюсь, — объясняла она. — Меня раз напугали в деревне, я потом год заикалась.

Когда становилось «тепло», Гаврилов оставлял ее одну, надеясь, что она проявит инициативу.

— Понимаешь, так мы задачу не решим. Если боишься, ты, ладно, постой, жди меня. Я через полчаса выйду, — делая вид, что потакает ее капризам, предлагал Гаврилов и уходил с глаз долой, но наблюдал за ней.

Совсем-то она дурой не была, зря он ее за такую держал, к н е м у бежать не торопилась. То в цех зайдет с тетками поболтать, то так просто посидит в закуточке, покурит втихаря. Гаврилову надоест глядеть, выйдет усталый, озабоченный, а она легко с лавочки вспорхнет и как ни в чем не бывало: «Ну что, Гриша, теперь куда?» В конце смены даже сочувствие стала проявлять, бутерброд достала и делится: «На, Гриша, подкрепись. Совсем ты умаялся, бедный». Не понравилось это Гаврилову, хотя бутерброд он проглотил — вкусный был, с этой, с пайковой ветчиной.

Сегодня погода такая стояла, что пропадала всякая надежда на встречу: дурак он, что ли, мерзнуть. Но вот ведь загадки психики — у них, у бичей, она все же по-своему повернута: отошел Гаврилов в тень поглубже, ничего не думая, не подозревая, и вдруг, чудеса в решете, бич этот летит прямо ему в руки. Точно он, кому же еще ночью разминаться! Давай, милый, топай, топай… Гаврилов даже навстречу ему не двинулся от неожиданности, стоял и ждал.

Но бич этот проворный оказался, как заяц: к стенке — шурк — и размазался по тени, пропал. Пока нашел Гаврилов дверь, словно потайную, да на людей вышел, да опросил — бича того и след простыл. Рыскал Гриша по подворью, туда, сюда — тут и в самом деле умаялся. Но подмогу не стал вызывать. Будет ли толк, нет ли, а о своей репутации тоже подумать надо. Хорошо, что на свисток его глупый никто не среагировал. Ольга тоже будто не слышала. Говорит с улыбочкой сочувственной: «Ну что теперь, куда?» — когда он мокрый, запыхавшийся ввалился к ней в светлый закуток.

— На кудыкину гору! — сорвался Гаврилов, которого улыбка эта как ножом полоснула. — Что ты мне цирк устраиваешь! Думаешь, не знаю, с кем ты до Пашки своего в печки-лавочки играла? Давай, выкладывай, веди, где его нора.

Ольга с лавки поднялась, встала по стойке смирно и, притушив блеск в глазах, отчеканила:

— Жду ваших указаний, товарищ старшина.

Хитра, шельма глазастая! Да и Гаврилов не лыком шит, понял, что малость переборщил.

— Ладно, Ольга, чего там. Ты знаешь, я знаю, ну и будя. Ты другое гляди, от нас зависит такое дело. Может, сто человек в нем заняты, ищут. А мы найдем. Сообрази: хорошо нам будет или плохо и что из этого последует?

Ольга, словно глухая, стояла на своем:

— Слушаю вас, товарищ старшина!

— Слушаешь-то ты слушаешь, но не слышишь. Допустим, он не виноват, тогда чего ты боишься? Отпустят его, ничего не сделают. Другое поимей в виду: все равно его найдут, против порядка переть невозможно, но люди-то есть люди, долго искать будут, озлобятся, припаяют на полную катушку. И еще учти: явка с повинной всегда засчитывается. Давай пойдем к нему по-доброму, пусть выходит, я подтвержу, что добровольно.

Ольга смотрела на него, не отводя глаз, и молчала.

— Что ты упрямишься? Он тебе фактически никто, давно расстались. А мы — это мы, одна семья, единый фронт. Так что́ на что ты меняешь? Совесть-то у тебя есть?

— А как же, Гриша, без совести? — отозвалась она. — Я вот по совести тебе и скажу. Что было — не отказываюсь, а что будет — не знаю. Помочь я ему не в силах, но и мешать не стану. Пусть сам все определит. Только знай, что уговаривать его бесполезно. Если он в ту пору не послушал… Он ведь человек не такой, как ты, как мы с тобой, у него свое на уме. Ни судить, ни понять его нам не дано. Так что искать хочешь — ищи, выполняй свой долг, а на меня не рассчитывай. И следить за мной брось, не наведу я тебя.

«Смотри ты, какая грамотная! — удивился Гаврилов. — Выходит, все зря? Как же это она меня вычислила?»

Когда прошло первое недоумение, Гаврилов задумался. Что же получается? Бунт на корабле. На нее не рассчитывать — это как понять? Мы что тут, в салочки играем или дело делаем? И что предпринять в этой ситуации: дать ли ей разгон по всей форме или попробовать уговорить?

Тут «маячок», долго молчавший, вдруг по-кошачьи слабо пискнул и зашелестел телефоном: сержант Каримов вышел на связь.

— Объект замечен в районе рейдовых катеров.

Эка новость! Небось прохлопал ушами, а теперь вдогонку кричит.

— Объект болен, ходить не может и далеко не скроется.

— Сам-то видел?

— Нет, сам не видел, уборщица донесла.

А не видел, так и помалкивал бы. Гаврилов дал отбой, а про себя выругался: надо же, ходить не может! Ходить не может, так он бегает — попробуй угонись.

Краем глаза он приметил, как побледнела Ольга и принялась искать сигареты, но ничего не сказал.

До конца дежурства оставались минуты, и предпринимать новый заход никакого резона уже не было, хотя на горизонте снова что-то забрезжило. Глядя, как сильно и нервно затягивается Ольга, он понял, что не все еще потеряно, и в голове его зародился новый тактический ход.

— Поговорили и будя, — сказал он по-доброму. — Считаем, что каждый остался при своем.

«Хитрая ты, хитрая, а я хитрее», — думал он, поспевая за ее решительным шагом. И обронил, будто ненароком:

— Хочешь угробить человека — дело твое. С завтрашнего дня встанешь на проходную. Мне балласт не нужен.

Больше он не заговаривал до самой дежурки.


Нет, угробить человека она не хотела. Что там творится в высотной диспетчерской и почему именно ей уготована роль Вениной погубительницы? Впервые она подумала о взаимной связанности всего происходящего, и мысль эта, еще не выходя на уровень сознания, звучала в ней навязчивыми словами: «Надо же такому случиться! Из-за меня все. Из-за меня…»

Выйдя за проходную, она оглянулась, проверяя, не следит ли за ней Гаврилов, но никого не увидела, быстро пошла к первой проходной, и оттуда снова юркнула в порт. Предвидя такой ход, Гаврилов ждал ее внутри…

Господи, больной, мокрый, в норе этой темной! Да что же он, совсем не человек — так себя мучить? — надрывалось в ней разбуженное чувство. «И голодный, голодный ведь», — подумала она, с досадой вспомнив, как скармливала бутерброды сытому Гаврилову.

Свалка разрослась. Петляя среди новых нагромождений, она не видела, не находила прежних примет. Темные вороха обтирки трепал ветер, жгуты ее, словно птицы, проносились у лица. Ветер гудел в норах и заворотах, свистел в отверстиях сломанных труб, хлопал листами подмоченной тары. Стоны и всхлипы неслись из покалеченных машин, словно погибшие, выброшенные, они все еще жили, страдали от мучительных ран, взывали к милосердию.

Ужас холодил спину. Она потеряла ориентировку и металась по свалке, цепляясь полами шинели за искореженный металл, запиналась за кабели, тросы, обрывки тралов, которые выкинуло это живое кладбище, неведомо для кого расставляя свои сети.

Ольга вдруг забыла, где находится. Непонятный чужой мир окружил ее. Страшные чудовища тянули к ней изуродованные лапы, выли, кричали на разные голоса, не давали идти. А где-то рядом лежал в беспамятстве человек, который требовал ее внимания, это было сейчас важнейшим в жизни — прорваться через нахлынувший хаос, преодолеть вой, свист и страх дикой ночи и выйти к нему, чтобы спасти.

В слабых отсветах порта блеснул гладкий срез железа. Мощная, вросшая в землю станина большого дизеля перегородила ей дорогу. Она не знала, что это такое, но помнила эту веху — раньше от нее шла чуть заметная тропинка к его землянке…


Белые крылья чаек в темноте излучали свет. Чайки собирались в большую стаю, как журавли перед отлетом, и прощальная нервозность слышалась в их гортанном высоком клекоте. Вожак затрубил, могучим телом раздвинул воздух и взмыл ввысь. За ним потянулась стая, выдерживая клиновидный строй, в котором каждый занимал место по силам. Светлый клин поднимался вверх, расширяя свои крылья, острый, как игла, пик его увлекал за собой новых и новых птиц. Еще не все они оторвались от земли, а острие клина уже достигло туч и, пробив тяжесть темноты, где-то там, в заоблачной выси, соединилось со светом солнца.

Яркий свет хлынул в створ, окаймленный летящими телами, и упал на землю, высветил свалку, исковерканные ржавые конструкции, теплом и жизнью наполнил мертвую зону.

Зазеленела трава и быстро пошла в рост. Деревья, кустарники обрамили круглый лужок, засвистели пичуги, вспархивая, резвясь в волшебном луче.

…Солнце палит с высокого неба, греет землю, а Веня устал, нет сил перебраться в тень. Он лежит на мягком ковре и чувствует, как парит, растворяется его тело в свете, зное, дурманящем аромате трав.

…Босоногая, в легком платье из лесочка выходит Оля. Идет, не сминая трав, светлая, ясная, в венке из ромашек. Птицы кружат над ней хоровод, и полевые цветы кланяются вслед…

8

Гаврилов не стал суетиться. Когда Ольга выскочила из проходной в город, он успел еще чайку хлебнуть, сдать дежурство и, прикинув, что все равно опередит ее минут на пять, не торопясь двинулся по порту к первой проходной. Ближе к свалке дороги не было.

Он не любил порт. Забор, проходные — в этом было что-то близкое, свое. Но порт все-таки чужим оставался. И цеха его, и причалы, и суда он воспринимал как места, где зреют нарушения. В них под прикрытием стен и переборок кто-то прячет под одежду пакеты, сует в карманы инструмент, хитроумно пришпиливает к брюкам тушки копченой рыбы, и он разглядеть этого не может. А раз не может — нечего внимание задерживать, пройти быстрее, и дело с концом.

Первая проходная еще издали сияла огнями. Мощные прожектора бросали вниз снопы света, и площадь перед воротами, обширная, асфальтированная и чисто белая от неразмятого снега, похожа была на большой пустующий зал. Летящий снег врывался в осветленную зону, прочерчивал ее косыми трассами и, срезанный темнотой, скрывался с глаз.

Ветер свистел, жег лицо, но Гаврилов не искал укрытия. Погода его не беспокоила. Игра в «тепло-холодно», которую он затеял еще на дежурстве, подходила к концу, и сейчас он находился на самом горячем ее участке.

Он прогуливался на границе света и темноты, убирая от ветра то одну, то другую немеющую щеку, слухом, зрением, спиной ощущая проходную, словно от нее шел согревающий ток. Хромовые сапоги плотно держали ногу в сухом тепле, шинель туго облегала тело, не мешая движениям. Легкость и сила жили в сухом мускулистом теле, и он знал, что если и дойдет сегодня до схватки, исход ее будет решен однозначно. А после в его жизни начнется новый отсчет. Он преодолеет рубеж п о л о с а т ы й, отмеченный лычками на погонах, и выйдет на новый жизненный уровень, где на погонах будут уже светить звезды. Признаться честно, с его хваткой давно бы следовало быть офицером.

Странно, однако, жизнь устроена: мог ли он подумать, что какой-то залетный бич выведет его на «звездную» дорогу. Он вроде бы благодарить должен этого Егорова.

Понятие долга в нем было сильно развито. Прежде всего общественного, но и личного тоже. Должен — отдай, потом рассуждать будешь.

По натуре своей Гаврилов был человек обязательный, прямой, упорный, до всего доходил своим умом. А теперь вроде бы концы с концами не сходились, и он чувствовал некоторое недоумение.

Хлопнула дверь проходной, и Гаврилов отскочил в тень. Мельком бросилась ему в глаза черная, натоптанная им дорожка, и он обругал себя за неосмотрительность. Но Ольге не до этого было. Противоборствуя встречному ветру, она шла нагнувшись, придерживая рукой пилотку, и не глядела по сторонам. Шла, словно цепочку нанизывала — узкие следы сапожек тянулись за ней от самой проходной.

«И никуда от них не денется», — подумал Гаврилов, выходя на след.

Промазанный сапог мягко раздвигал снежную слякоть и твердо впечатывался в шероховатый асфальт. Он любил ходить, ощущая под ногами надежную опору. Тренер по самбо учил: «Ноги — это ваш тыл. Надежный тыл — гарантия успеха». И верно, любой прием базируется на прочности опоры. Так в спорте, так и в жизни. Гаврилов всюду себя хозяином чувствовал, победителем. На предстоящем первенстве «Динамо» он надеялся выполнить норму мастера. Вообще, всякая борьба ему легко давалась. В округе он не видел соперника. «В порту вот «соперник» объявился», — усмехнулся он.

Ольга спешила. За всю дорогу она ни разу не оглянулась. Легким неслышным шагом Гаврилов подобрался к ней ближе, чтобы не потерять при приближении к свалке.

Ольга прошла немного по краю свалки, примериваясь, куда нырнуть, и, увидев удобный вход, шагнула внутрь.

Бесхозное добро гнило, ржавело, уходило под снег. Гаврилову и днем здесь приходилось бывать, и каждый раз он сдерживался, чтобы не поднять, не унести полированную панель, ценную титановую трубку или почти целый электромоторчик.

«Бедный порт, — посочувствовал он, — не знает, как от этого добра избавиться! Проще простого — открыть ворота. Ох, понесли бы! На горбах, машинами, телегами заполнять свои гаражи, подвалы, кладовки. Враз бы территорию освободили».

Гаврилов припомнил, как направили его однажды на городскую свалку помогать при облаве. Был сигнал, что прижилась там некая артель — из старья новье делали и продавали. Одежду, мебель, что найдется. Взяли их быстро, за один день, но что Гаврилова поразило: в их норе стоял ящик с серебром — ложки, вазочки, электроконтакты. Ради интереса Гаврилов и на суд пришел. Вся артель сидела на возвышении, молодые, откормленные, здоровые парни, в коже и в джинсах. Наглые рожи! Отвечали и посмеивались, знали, что не посадят. Оказывается, и золото, и платину они добывали из радиодеталей.

Но те — понятно, не задаром трудились. А этот Егоров? Зачем живет? Зачем работает? Неглупый, должно быть, мужик. Как он понять не может, что жить так нельзя? Сесть бы с ним, потолковать, разъяснить что к чему. Ясный и справедливый смысл жизни не вызывал у Гаврилова сомнений, и потому Егоров, выпадающий из этого смысла, вызывал у Гаврилова интерес. Никак он в толк не мог взять, что это за фрукт такой, который свое ненормальное положение считает нормальным и честным…

Ветер хозяйничал на свалке, подваливал снегу, покрывал саваном ничейное добро. Гаврилов наткнулся на свои почти занесенные следы и понял, что Ольга потеряла дорогу.

«Кругами ходит, как в лесу, — с беспокойством подумал он. — Расспросить бы о приметах, подсказать. Есть же у нее какие-то ориентиры». А глаз у него зорче, нервы крепче, помог бы.

Гаврилов сейчас не испытывал к Ольге неприязни. Она была для него товарищем, с которым он делает одно дело. Хоть с разных сторон к нему идут, но дело-то общее, нужное и справедливое.

По тому, как резко меняла она направления, металась по свалке, Гаврилов понял, что она уже собой не владеет.

«Не паникуй, задержись, припомни!» — мысленно увещевал он, встревоженный неожиданным осложнением.

Ольга словно услышала его, остановилась перед мощной, вросшей в землю станиной и, обхватив ладонями голову, застыла в странной позе. Ветер трепал, лохматил ее волосы, бил в обращенное к небу лицо.

Что она делает? Молится, плачет или в уме повредилась?

Он хотел подойти к ней, но чувствовал, что не может двинуться с места. Странное оцепенение овладело им. Он на миг забыл, кто он, что он, словно не было его прошлой жизни, близких желаний, естественных мыслей, привычных забот. Перед ним разбушевавшаяся стихия, красота женского, устремленного вверх лица и груды исковерканного металла. Будто иная, неизведанная жизнь на миг коснулась его сознания, и жизнь эта была огромна.

Он стоял оглушенный, взволнованный и не мог оторвать глаз.

Ольга опустила руки, словно оперлась о ветер, и стала плавно удаляться.

«Что же это я? Ведь она пропасть может!» — опомнился Гаврилов, увидев, как исчезает среди завалов ее силуэт.

Он догнал Ольгу у перевернутой шлюпки и увидел вырытый лаз.

«Вот и добрались. Конец», — подумал он, но, странно, не почувствовал облегчения.

Вход лаза плотно прикрывала холстина, подбитая снаружи снегом. Следов не было видно.

«Да там ли он?» — усомнился Гаврилов и тут ощутил слабый запах дыма.

Ольга перчаткой счищала с днища налипший снег и не решалась войти. Он тоже медлил, чувствуя, что не вправе ее опередить. Подошел к ней почти вплотную и, сам невидимый, смотрел, не отрываясь, на ее светлеющее лицо.

«Давай вперед, последний шаг остался», — мысленно поторапливал Гаврилов. Он никогда не думал, что шаг этот будет таким замедленным..

Ветер неожиданно стих. Снег продолжал падать крупными хлопьями, но сквозь подвижную завесу уже проступала даль. Циклон, трое суток бушевавший на побережье, сместил свой край к югу.

— Тихо как, — неожиданно для себя произнес Гаврилов.

— Да, тихо, — не вздрогнув, не удивившись, ответила Ольга, будто знала, что он рядом.


1984 г.

Загрузка...