Маман прислушалась. – Идут, – вскочила она и концами пальцев обмахнула грудь – как стряхивают крошки.
Как всегда, мы вышли переждать под грушами. Кулич был виден. Цинерария стояла на окне.
– Христос, – задребезжали в доме. Запах церкви прилетел. Кругом звонили. Кошка, глядя вверх, следила за аэропланами. Затопотали по ступенькам. Духовенство, надевая шляпы и качая талиями, спускалось, и маман, величественная, с крыльца кивала ему.
Прибыли хозяева и поздравляли. – Милости прошу, – усаживала их маман. Все улыбались. – Я к больным, – сказал отец. Я тоже улизнула. Вилки и ножи стучали вслед.
Гуляли семьи. Маленькие дети спали на руках. Колокола звонили. «Праздники, – расклеены были афиши, – дни есенинщины».
Гостьи семенили, горбясь, – торопились к нам, в роскошных кофтах и в чалмах из шалей. Я свернула в садик, нелюбезная.
Шуршали листья – прошлогодние. Травинки пробивались.
– В Пензе, – разговаривали на скамье, – все женщины безнравственны.
Подкралась Иванова, ткнула меня пальцем и сказала: – Кх. – Она благоухала. Коленкоровые фиалки украшали ее.
– Я тянула счастье, – засмеялась она.
Хлопала калитка. Совработники в резиновых пальто входили. Щелкнув сумкой, мы смотрелись в зеркальце. Часы пробили. – Знаю, – встала Иванова, – где он.
Громкоговорители на площади хрипели. Кавалеры в новеньких костюмах, положив друг другу руки на плечи, толпились над лотками. Яйца стукались. В окне светился транспарант с цитатой, и веревка, унизанная красными бумажками, висела. Мы вошли. Засаленными книжками воняло. Подпершись, библиотекарша сидела за прилавком. Дама в профиль красовалась на ее воротнике.
– У вас щека запачкана, – сказала Иванова. – Это от пороха, – ответила она и посмотрела гордо. Общество друзей библиотеки заседало – Жоржик и стеклографистка Прохорова. В голубом, она жевала что-то масляное, и ее лицо блестело.
Жоржик был рассеян. Вдохновенный, он ерошил волосы. «Проклятие тебе, – раскрашивал он надпись, – мистер Троцкий». Вежеталем «Виолетт де Парм»[1] пахло.
– Лозгуны? – приблизившись, спросила Иванова мрачно. Я посторонилась. «Виринея» и «Наталья Тарпова» лежали на рекомендательном столе. В газете я нашла товарищ Шацкину: она идет в рядах, – «Прочь пессимизм и неверие», – несет она плакатик, – «Пуанкаре, получи по харе», – реет над ней флаг.
Дождь хлынул. Отворилась дверь. Все посмотрели. – Гришка с огородов, – объявила Прохорова.
Невысокий, он стоял, отряхивая кепку с клапаном…
Из главной комнаты, присев на стул, на нас смотрела подавальщица. Мы чокались, стесняясь. На столах были расставлены бумажные цветы.
– За ваше, – подымал галантно Жоржик и опрокидывал. – Жаль, – горевал он, заедая, – что здесь не разрешают петь: как дивно было бы. – Да, – соглашались мы, а подавальщица вздыхала в другой комнате и говорила: – Запрещёно.
– Вы чуждая, – сказала Прохорова, – элементка, но вы мне нравитесь. – Я рада, – благодарила я. Тускнели понемногу лампы. Голоса сливались. Откровенности и дружбы захотелось. Иванова встала и пожала Прохоровой руку. – Я иду, – бежала я тогда.
Прильнув к окну, хозяева подслушивали. Цинерария бросала на них тень. За занавеской ложки звякали, маман солидно рассуждала, гостьи, умиленные, поддакивали ей.
Я уходила, спотыкаясь. – Набралась, – оглядывались на меня. Хихикнув, совторгслужащие говорили шепотом: – Кабуки. – Громкоговорители наигрывали.
В театре, как всегда, стреляли. Чистильщик сапог укладывал свой шкаф. Мороженщики, разъезжаясь, грохотали.
Шум стоял на улице Москвы. На паперти толпились кавалеры, покупая семечки.
В фойе чернелись пальмы. Рыбки разевали рты. Гремел оркестр. Зрители приваливались к дамам. Али-Вали отрезал себе голову. Он положил ее на блюдо и, звеня браслетами, пронес ее между рядами, улыбающуюся.
– Не чудо, а наука, – пояснил он. – Чудес нет.
Мы переглядывались в изумлении. У дверей толкались.
Зашипев, взвилась ракета. Звезды над аптекой вздрагивали.
Я одна осталась. В темноте отзванивали. Щелкали по башмакам шнурки.
Украинская труппа топотала, вскрикивая: – Гоп. – Губернский резерв милиции раздевался, сидя на кроватях.
Сонные собаки подымали головы. В разливе отражались какие-то огни.
На огородах было тихо. Ничего не видно было. Сыростью прохватывало.