– А когда же она бывает Сибилой Вэйн?
– Никогда.
– Ну, тогда вас можно поздравить!
– Ах, Гарри, как вы несносны! Поймите, в ней живут все великие героини мира! Она более чем одно существо.
Смеетесь? А я вам говорю: она – гений. Я люблю ее: я сделаю все, чтобы и она полюбила меня. Вот вы постигли все тайны жизни – так научите меня, как приворожить
Сибилу Вэйн! Я хочу быть счастливым соперником Ромео, заставить его ревновать. Хочу, чтобы все жившие когда-то на земле влюбленные услышали в своих могилах наш смех и опечалились, чтобы дыхание нашей страсти потревожило их прах, пробудило его и заставило страдать. Боже мой, Гарри, если бы вы знали, как я ее обожаю!
Так говорил Дориан, в волнении шагая из угла в угол.
На щеках его пылал лихорадочный румянец. Он был сильно возбужден.
Лорд Генри наблюдал за ним с тайным удовольствием.
Как непохож был Дориан теперь на того застенчивого и робкого мальчика, которого он встретил в мастерской Бэзила Холлуорда! Все его существо раскрылось, как цветок, расцвело пламенно-алым цветом. Душа вышла из своего тайного убежища, и Желание поспешило ей навстречу.
– Что же вы думаете делать? – спросил наконец лорд
Генри.
– Я хочу, чтобы вы и Бэзил как-нибудь поехали со мной в театр и увидели ее на сцене. Ничуть не сомневаюсь, что и вы оцените ее талант. Потом надо будет вырвать ее из рук этого еврея. Она связана контрактом на три года, – впрочем, теперь осталось уже только два года и восемь месяцев.
Конечно, я заплачу ему. Когда все будет улажено, я сниму какой-нибудь театр в Вест-Энде и покажу ее людям во всем блеске. Она сведет с ума весь свет, точно так же как свела меня.
– Ну, это вряд ли, милый мой!
– Вот увидите! В ней чувствуется не только замечательное артистическое чутье, но и яркая индивидуальность! И ведь вы не раз твердили мне, что в наш век миром правят личности, а не идеи.
– Хорошо, когда же мы отправимся в театр?
– Сейчас соображу… Сегодня вторник. Давайте завтра!
Завтра она играет Джульетту.
– Отлично. Встретимся в восемь в «Бристоле». Я привезу Бэзила.
– Только не в восемь, Гарри, а в половине седьмого. Мы должны попасть в театр до поднятия занавеса. Я хочу, чтобы вы ее увидели в той сцене, когда она в первый раз встречается с Ромео.
– В половине седьмого! В такую рань! Да это все равно что унизиться до чтения английского романа. Нет, давайте в семь. Ни один порядочный человек не обедает раньше семи. Может, вы перед этим съездите к Бэзилу? Или просто написать ему?
– Милый Бэзил! Вот уже целую неделю я не показывался ему на глаза. Это просто бессовестно – ведь он прислал мне мой портрет в великолепной раме, заказанной по его рисунку… Правда, я немножко завидую этому портрету, который на целый месяц моложе меня, но, признаюсь, я от него в восторге. Пожалуй, лучше будет, если вы напишете Бэзилу. Я не хотел бы с ним встретиться с глазу на глаз – все, что он говорит, нагоняет на меня скуку. Он постоянно дает мне добрые советы.
Лорд Генри улыбнулся.
– Некоторые люди очень охотно отдают то, что им самим крайне необходимо. Вот что я называю верхом великодушия!
– Бэзил – добрейшая душа, но, по-моему, он немного филистер. Я это понял, когда узнал вас, Гарри.
– Видите ли, мой друг, Бэзил все, что в нем есть лучшего, вкладывает в свою работу. Таким образом, для жизни ему остаются только предрассудки, моральные правила и здравый смысл. Из всех художников, которых я знавал, только бездарные были обаятельными людьми. Талантливые живут своим творчеством и поэтому сами по себе совсем неинтересны. Великий поэт – подлинно великий –
всегда оказывается самым прозаическим человеком. А
второстепенные – обворожительны. Чем слабее их стихи, тем эффектнее наружность и манеры. Если человек выпустил сборник плохих сонетов, можно заранее сказать, что он совершенно неотразим. Он вносит в свою жизнь ту поэзию, которую не способен внести в свои стихи. А поэты другого рода изливают на бумаге поэзию, которую не имеют смелости внести в жизнь.
– Не знаю, верно ли это, Гарри, – промолвил Дориан
Грей, смачивая свой носовой платок духами из стоявшего на столе флакона с золотой пробкой. – Должно быть, верно, раз вы так говорите… Ну, я ухожу, меня ждет Имоджена.
Не забудьте же о завтрашней встрече. До свиданья.
Оставшись один, лорд Генри задумался, опустив тяжелые веки. Несомненно, мало кто интересовал его так, как
Дориан Грей, однако то, что юноша страстно любил кого-то другого, не вызывало в душе лорда Генри ни малейшей досады или ревности. Напротив, он был даже рад этому: теперь Дориан становится еще более любопытным объектом для изучения. Лорд Генри всегда преклонялся перед научными методами естествоиспытателей, но область их исследований находил скучной и незначительной.
Свои собственные исследования он начал с вивисекции над самим собой, затем стал производить вивисекцию над другими. Жизнь человеческая – вот что казалось ему единственно достойным изучения. В сравнении с нею все остальное ничего не стоило. И, разумеется, наблюдатель, изучающий кипение жизни в ее своеобразном горниле радостей и страданий, не может при этом защитить лицо стеклянной маской и уберечься от удушливых паров, дурманящих мозг и воображение чудовищными образами, жуткими кошмарами. В этом горниле возникают яды столь тонкие, что изучить их свойства можно лишь тогда, когда сам отравишься ими, и гнездятся болезни столь странные, что понять их природу можно, лишь переболев ими. А
все-таки какая великая награда ждет отважного исследователя! Каким необычайным предстанет перед ним мир!
Постигнуть удивительно жестокую логику страсти и расцвеченную эмоциями жизнь интеллекта, узнать, когда та и другая сходятся и когда расходятся, в чем они едины и когда наступает разлад – что за наслаждение! Не все ли равно, какой ценой оно покупается? За каждое новое неизведанное ощущение не жаль заплатить чем угодно.
Лорд Генри понимал (и при этой мысли его темные глаза весело заблестели), что именно его речи, музыка этих речей, произнесенных его певучим голосом, обратили душу Дориана к прелестной девушке и заставили его преклониться перед ней. Да, мальчик был в значительной мере его созданием и благодаря ему так рано пробудился к жизни. А это разве не достижение? Обыкновенные люди ждут, чтобы жизнь сама открыла им свои тайны, а немногим избранникам тайны жизни открываются раньше, чем поднимется завеса. Иногда этому способствует искусство
(и главным образом литература), воздействуя непосредственно на ум и чувства. Но бывает, что роль искусства берет на себя в этом случае какой-нибудь человек сложной души, который и сам представляет собой творение искусства, –
ибо Жизнь, подобно поэзии, или скульптуре, или живописи, также создает свои шедевры.
Да, Дориан рано созрел. Весна его еще не прошла, а он уже собирает урожай. В нем весь пыл и жизнерадостность юности, но при этом он уже начинает разбираться в самом себе. Наблюдать его – истинное удовольствие! Этот мальчик с прекрасным лицом и прекрасной душой вызывает к себе живой интерес. Не все ли равно, чем все кончится, какая судьба ему уготована? Он подобен тем славным героям пьес или мистерий, чьи радости нам чужды, но чьи страдания будят в нас любовь к прекрасному. Их раны
– красные розы.
Душа и тело, тело и душа – какая это загадка! В душе таятся животные инстинкты, а телу дано испытать минуты одухотворяющие. Чувственные порывы способны стать утонченными, а интеллект – отупеть. Кто может сказать, когда умолкает плоть и начинает говорить душа? Как поверхностны и произвольны авторитетные утверждения психологов! И при всем том – как трудно решить, которая из школ ближе к истине! Действительно ли душа человека
– лишь тень, заключенная в греховную оболочку? Или, как полагал Джордано Бруно, тело заключено в духе? Расставание души с телом – такая же непостижимая загадка, как их слияние.
Лорд Генри задавал себе вопрос, сможет ли когда-нибудь психология благодаря нашим усилиям стать абсолютно точной наукой, раскрывающей малейшие побуждения, каждую сокровенную черту нашей внутренней жизни? Сейчас мы еще не понимаем самих себя и редко понимаем других. Опыт не имеет никакого морального значения; опытом люди называют свои ошибки. Моралисты, как правило, всегда видели в опыте средство предостережения и считали, что он влияет на формирование характера. Они славили опыт, ибо он учит нас, чему надо следовать и чего избегать. Но опыт не обладает движущей силой. В нем так же мало действенного, как и в человеческом сознании. По существу, он только свидетельствует, что наше грядущее обычно бывает подобно нашему прошлому и что грех, совершенный однажды с содроганием, мы повторяем в жизни много раз – но уже с удовольствием.
Лорду Генри было ясно, что только экспериментальным путем можно прийти к научному анализу страстей. А
Дориан Грей – под рукой, он, несомненно, подходящий объект, и изучение его обещает дать богатейшие результаты. Его мгновенно вспыхнувшая безумная любовь к
Сибиле Вэйн – очень интересное психологическое явление.
Конечно, немалую роль тут сыграло любопытство – да, любопытство и жажда новых ощущений. Однако эта любовь – чувство не примитивное, а весьма сложное. То, что в ней порождено чисто чувственными инстинктами юности, самому Дориану представляется чем-то возвышенным, далеким от чувственности, – и по этой причине оно еще опаснее. Именно те страсти, природу которых мы неверно понимаем, сильнее всего властвуют над нами. А слабее всего бывают чувства, происхождение которых нам понятно. И часто человек воображает, будто он производит опыт над другими, тогда как в действительности производит опыт над самим собой.
Так размышлял лорд Генри, когда раздался стук в дверь. Вошел камердинер и напомнил ему, что пора переодеваться к обеду. Лорд Генри встал и выглянул на улицу.
Закатное солнце обливало пурпуром и золотом верхние окна в доме напротив, и стекла сверкали, как листы раскаленного металла. Небо над крышами было блекло-розовое. А лорд Генри думал о пламенной юности своего нового друга и пытался угадать, какая судьба ждет
Дориана.
Вернувшись домой около половины первого ночи, он увидел на столе в прихожей телеграмму. Дориан Грей извещал его о своей помолвке с Сибилой Вэйн.
ГЛАВА V
– Мама, мама, я так счастлива! – шептала девушка, прижимаясь щекой к коленям женщины с усталым, поблекшим лицом, которая сидела спиной к свету, в единственном кресле убогой и грязноватой гостиной. – Я так счастлива, – повторила Сибила. – И ты тоже должна радоваться!
Миссис Вэйн судорожно обняла набеленными худыми руками голову дочери.
– Радоваться? – отозвалась она. – Я радуюсь, Сибила,
только тогда, когда вижу тебя на сцене. Ты не должна думать ни о чем, кроме театра. Мистер Айзекс сделал нам много добра. И мы еще до сих пор не вернули ему его деньги…
Девушка подняла голову и сделала недовольную гримаску.
– Деньги? – воскликнула она. – Ах, мама, какие пустяки! Любовь важнее денег.
– Мистер Айзекс дал нам вперед пятьдесят фунтов, чтобы мы могли уплатить долги и как следует снарядить в дорогу Джеймса. Не забывай этого, Сибила. Пятьдесят фунтов – большие деньги. Мистер Айзекс к нам очень внимателен…
– Но он не джентльмен, мама! И мне противна его манера разговаривать со мной, – сказала девушка, вставая и подходя к окну.
– Не знаю, что бы мы стали делать, если бы не он, –
ворчливо возразила мать.
Сибила откинула голову и рассмеялась.
– Он нам больше не нужен, мама. Теперь нашей жизнью будет распоряжаться Прекрасный Принц.
Она вдруг замолчала. Кровь прилила к ее лицу, розовой тенью покрыла щеки. От учащенного дыхания раскрылись лепестки губ. Они трепетали. Знойный ветер страсти налетел и, казалось, даже шевельнул мягкие складки платья.
– Я люблю его, – сказала Сибила просто.
– Глупышка! Ох, глупышка! – как попугай твердила мать в ответ. И движения ее скрюченных пальцев, унизанных дешевыми перстнями, придавали этим словам что-то жутко-нелепое.
Девушка снова рассмеялась. Радость плененной птицы звенела в ее смехе. Той же радостью сияли глаза, и Сибила на мгновение зажмурила их, словно желая скрыть свою тайну. Когда же она их снова открыла, они были затуманены мечтой.
Узкогубая мудрость взывала к ней из обтрепанного кресла, проповедуя благоразумие и осторожность, приводя сентенции из книги трусости, выдающей себя за здравый смысл. Сибила не слушала. Добровольная пленница Любви, она в эти минуты была не одна. Ее принц, Прекрасный
Принц, был с нею. Она призвала Память, и Память воссоздала его образ. Она выслала душу свою на поиски, и та привела его. Его поцелуй еще пылал на ее губах, веки еще согревало его дыхание.
Мудрость между тем переменила тактику и заговорила о необходимости проверить, навести справки… Этот молодой человек, должно быть, богат. Если так, надо подумать о браке… Но волны житейской хитрости разбивались об уши Сибилы, стрелы коварства летели мимо. Она видела только, как шевелятся узкие губы, и улыбалась.
Вдруг она почувствовала потребность заговорить. Насыщенное словами молчание тревожило ее.
– Мама, мама, – воскликнула она. – За что он так любит меня? Я знаю, за что я полюбила его: он прекрасен, как сама Любовь. Но что он нашел во мне? Ведь я его не стою… А все-таки, – не знаю отчего, – хотя я совсем его недостойна, я ничуть не стыжусь этого. Я горда, ох, как горда своей любовью! Мама, ты моего отца тоже любила так, как я люблю Прекрасного Принца?
Лицо старой женщины побледнело под толстым слоем дешевой пудры, сухие губы искривила судорожная гримаса боли. Сибила подбежала к матери, обняла ее и поцеловала.
– Прости, мамочка! Знаю, тебе больно вспоминать об отце. Это потому, что ты горячо его любила. Ну, не будь же так печальна! Сегодня я счастлива, как ты была двадцать лет назад. Ах, не мешай мне стать счастливой на всю жизнь!
– Дитя мое, ты слишком молода, чтобы влюбляться. И
притом – что тебе известно об этом молодом человеке? Ты даже имени его не знаешь. Все это в высшей степени неприлично. Право, в такое время, когда Джеймс уезжает от нас в Австралию и у меня столько забот, тебе следовало бы проявить больше чуткости… Впрочем, если окажется, что он богат…
– Ах, мама, мама, не мешай моему счастью!
Миссис Вэйн взглянула на дочь – и заключила ее в объятия. Это был один из тех театральных жестов, которые у актеров часто становятся как бы «второй натурой». В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошел коренастый, несколько неуклюжий юноша с взлохмаченными темными волосами и большими руками и ногами. В нем не было и следа того тонкого изящества, которое отличало его сестру.
Трудно было поверить, что они в таком близком родстве.
Миссис Вэйн устремила глаза на сына, и улыбка ее стала шире. Сын в эту минуту заменял ей публику, и она чувствовала, что они с дочерью представляют интересное зрелище.
– Ты могла бы оставить и для меня несколько поцелуев, Сибила, – сказал юноша с шутливым упреком.
– Да ты же не любишь целоваться, Джим, – отозвалась
Сибила. – Ты – угрюмый старый медведь!
Она подскочила к брату и обняла его.
Джеймс Вэйн нежно заглянул ей в глаза.
– Пойдем погуляем напоследок, Сибила. Наверное, я никогда больше не вернусь в этот противный Лондон. И
вовсе не жалею об этом.
– Сын мой, не говори таких ужасных вещей! – пробормотала миссис Вэйн со вздохом и, достав какой-то мишурный театральный наряд, принялась чинить его. Она была несколько разочарована тем, что Джеймс не принял участия в трогательной сцене, – ведь эта сцена тогда была бы еще эффектнее.
– А почему не говорить, раз это правда, мама?
– Ты очень огорчаешь меня, Джеймс. Я надеюсь, что ты вернешься из Австралии состоятельным человеком. В колониях не найдешь хорошего общества. Да, ничего похожего на приличное общество там и в помине нет… Так что, когда наживешь состояние, возвращайся на родину и устраивайся в Лондоне.
– «Хорошее общество», подумаешь! – буркнул Джеймс.
– Очень оно мне нужно! Мне бы только заработать денег, чтобы ты и Сибила могли уйти из театра. Ненавижу я его!
– Ах, Джеймс, какой же ты ворчун! – со смехом сказала
Сибила. – Так ты вправду хочешь погулять со мной? Чудесно! А я боялась, что ты уйдешь прощаться со своими товарищами, с Томом Харди, который подарил тебе эту безобразную трубку, или Недом Лэнгтоном, который насмехается над тобой, когда ты куришь. Очень мило, что ты решил провести последний день со мной. Куда же мы пойдем? Давай сходим в Парк!
– Нет, я слишком плохо одет, – возразил Джеймс, нахмурившись. – В Парке гуляет только шикарная публика.
– Глупости, Джим! – шепнула Сибила, поглаживая рукав его потрепанного пальто.
– Ну, ладно, – сказал Джеймс после минутного колебания. – Только ты одевайся поскорее.
Сибила выпорхнула из комнаты, и слышно было, как она поет, взбегая по лестнице. Потом ее ножки затопотали где-то наверху.
Джеймс несколько раз прошелся из угла в угол. Затем повернулся к неподвижной фигуре в кресле и спросил:
– Мама, у тебя все готово?
– Все готово, Джеймс, – ответила она, не поднимая глаз от шитья. Последние месяцы миссис Вэйн бывало как-то не по себе, когда она оставалась наедине со своим суровым и грубоватым сыном. Ограниченная и скрытная женщина приходила в смятение, когда их глаза встречались. Часто задавала она себе вопрос, не подозревает ли сын что-нибудь.
Джеймс не говорил больше ни слова, и это молчание стало ей невтерпеж. Тогда она пустила в ход упреки и жалобы. Женщины, защищаясь, всегда переходят в наступление. А их наступление часто кончается внезапной и необъяснимой сдачей.
– Дай бог, чтобы тебе понравилась жизнь моряка, Джеймс, – начала миссис Вэйн. – Не забывай, что ты сам этого захотел. А ведь мог бы поступить в контору какого-нибудь адвоката. Адвокаты – весьма почтенное сословие, в провинции их часто приглашают в самые лучшие дома.
– Не терплю контор и чиновников, – отрезал Джеймс. –
Что я сам сделал выбор – это верно. Свою жизнь я проживу так, как мне нравится. А тебе, мама, на прощанье скажу одно: береги Сибилу. Смотри, чтобы с ней не случилось беды! Ты должна охранять ее!
– Не понимаю, зачем ты это говоришь, Джеймс. Разумеется, я Сибилу оберегаю.
– Я слышал, что какой-то господин каждый вечер бывает в театре и ходит за кулисы к Сибиле. Это правда? Что ты на это скажешь?
– Ах, Джеймс, в этих вещах ты ничего не смыслишь.
Мы, актеры, привыкли, чтобы нам оказывали самое любезное внимание. Меня тоже когда-то засыпали букетами.
В те времена люди умели ценить наше искусство. Ну а что касается Сибилы… Я еще не знаю, прочно ли ее чувство, серьезно ли оно. Но этот молодой человек, без сомнения, настоящий джентльмен. Он всегда так учтив со мной. И по всему заметно, что богат, – он посылает Сибиле чудесные цветы.
– Но ты даже имени его не знаешь! – сказал юноша резко.
– Нет, не знаю, – с тем же безмятежным спокойствием ответила мать. – Он не открыл еще нам своего имени. Это очень романтично. Наверное, он из самого аристократического круга.
Джеймс Вэйн прикусил губу.
– Береги Сибилу, мама! – сказал он опять настойчиво. –
Смотри за ней хорошенько!
– Сын мой, ты меня очень обижаешь. Разве я мало забочусь о Сибиле? Конечно, если этот джентльмен богат, почему ей не выйти за него? Я уверена, что он знатного рода. Это по всему видно. Сибила может сделать блестящую партию. И они будут прелестной парой, – он замечательно красив, его красота всем бросается в глаза.
Джеймс проворчал что-то себе под нос, барабаня пальцами по стеклу. Он обернулся к матери и хотел что-то еще сказать, но в эту минуту дверь отворилась и вбежала
Сибила.
– Что это у вас обоих такой серьезный вид? – воскликнула она. – В чем дело?
– Ни в чем, – сказал Джеймс. – Не все же смеяться, иной раз надо и серьезным быть. Ну, прощай, мама. Я приду обедать к пяти. Все уложено, кроме рубашек, так что ты не беспокойся.
– До свиданья, сын мой, – отозвалась миссис Вэйн и величественно, но с натянутым видом кивнула Джеймсу.
Ее сильно раздосадовал тон, каким он говорил с ней, а выражение его глаз пугало ее.
– Поцелуй меня, мама, – сказала Сибила. Ее губы, нежные, как цветочные лепестки, коснулись увядшей щеки и согрели ее.
– О дитя мое, дитя мое! – воскликнула миссис Вэйн, поднимая глаза к потолку в поисках воображаемой галерки.
– Ну, пойдем, Сибила! – нетерпеливо позвал Джеймс.
Он не выносил аффектации, к которой так склонна была его мать.
Брат и сестра вышли на улицу, где солнечный свет спорил с ветром, нагонявшим тучки, и пошли по унылой
Юстон-Род. Прохожие удивленно посматривали на угрюмого и нескладного паренька в дешевом, плохо сшитом костюме, шедшего с такой изящной и грациозной девушкой. Он напоминал деревенщину-садовника с прелестной розой.
По временам Джим хмурился, перехватывая чей-нибудь любопытный взгляд. Он терпеть не мог, когда на него глазели, – чувство, знакомое гениям только на закате жизни, но никогда не оставляющее людей заурядных.
Сибила же совершенно не замечала, что ею любуются. В ее смехе звенела радость любви. Она думала о Прекрасном
Принце, но, чтобы ничто не мешало ей упиваться этими мыслями, не говорила о нем, а болтала о корабле, на котором будет плавать Джеймс, о золоте, которое он непременно найдет в Австралии, о воображаемой красивой и богатой девушке, которую он спасет, освободив из рук разбойников в красных рубахах. Сибила и мысли не допускала, что Джеймс на всю жизнь останется простым матросом, или третьим помощником капитана, или кем-либо в таком роде. Нет, нет! Жизнь моряка ужасна!
Сидеть, как птица в клетке, на каком-нибудь противном корабле, когда его то и дело атакуют с хриплым ревом горбатые волны, а злой ветер гнет мачты и рвет паруса на длинные свистящие ленты! Как только корабль прибудет в
Мельбурн, Джеймсу следует вежливо сказать капитану «прости» и высадиться на берег и сразу же отправиться на золотые прииски. Недели не пройдет, как он найдет большущий самородок чистого золота, какого еще никто никогда не находил, и перевезет его на побережье в фургоне под охраной шести конных полицейских. Скрывающиеся в зарослях бандиты трижды нападут на них, произойдет кровопролитная схватка, и бандиты будут отброшены…
Или нет, не надо никаких золотых приисков, там ужас что творится, люди отравляют друг друга, в барах стрельба, ругань. Лучше Джеймсу стать мирным фермером, разводить овец. И в один прекрасный вечер, когда он верхом будет возвращаться домой, он увидит, как разбойник на черном коне увозит прекрасную знатную девушку, пустится за ним в погоню и спасет красавицу. Ну а потом она, конечно, влюбится в него, а он – в нее, и они поженятся, вернутся в Лондон и будут жить здесь, в большущем доме.
Да, да, Джеймса ждут впереди чудесные приключения.
Только он должен быть хорошим, не кипятиться и не транжирить денег.
– Ты слушайся меня, Джеймс. Хотя я старше тебя только на год, я гораздо лучше знаю жизнь… Да смотри же, пиши мне с каждой почтой! И молись перед сном каждый вечер, а я тоже буду молиться за тебя. И через несколько лет ты вернешься богатым и счастливым.
Джеймс слушал сестру угрюмо и молча. С тяжелым сердцем уезжал он из дому. Да и не только предстоящая разлука удручала его и заставляла сердито хмуриться. При всей своей неопытности юноша остро чувствовал, что
Сибиле угрожает опасность. От этого светского щеголя, который вздумал за ней ухаживать, добра не жди! Он был аристократ – и Джеймс ненавидел его, ненавидел безотчетно, в силу какого-то классового инстинкта, ему самому непонятного и потому еще более властного. Притом
Джеймс, зная легкомыслие и пустое тщеславие матери, чуял в этом грозную опасность для Сибилы и ее счастья. В
детстве мы любим родителей. Став взрослыми, судим их. И
бывает, что мы их прощаем.
Мать! Джеймсу давно хотелось задать ей один вопрос –
вопрос, который мучил его вот уже много месяцев. Фраза, случайно услышанная в театре, глумливое шушуканье, донесшееся до него раз вечером, когда он ждал мать у входа за кулисы, подняли в голове Джеймса целую бурю мучительных догадок. Воспоминание об этом и сейчас ожгло его, как удар хлыста по лицу. Он сдвинул брови так, что между ними прорезалась глубокая морщина, и с гримасой боли судорожно прикусил нижнюю губу.
– Да ты совсем меня не слушаешь, Джим! – воскликнула вдруг Сибила. – А я-то стараюсь, строю для тебя такие чудесные планы на будущее. Ну, скажи же что-нибудь!
– Что мне сказать?
– Хотя бы, что ты будешь пай-мальчиком и не забудешь нас, – сказала Сибила с улыбкой. Джеймс пожал плечами.
– Скорее ты забудешь меня, чем я тебя, Сибила.
Сибила покраснела.
– Почему ты так думаешь, Джим?
– Да вот, говорят, у тебя появился новый знакомый. Кто он? Почему ты мне ничего о нем не рассказала? Это знакомство к добру не приведет.
– Перестань, Джим! Не смей дурно говорить о нем! Я
его люблю.
– Господи, да тебе даже имя его неизвестно! – возразил
Джеймс. Кто он такой? Я, кажется, имею право это знать.
– Его зовут Прекрасный Принц. Разве тебе не нравится это имя? Ты его запомни, глупый мальчик. Если бы ты увидел моего Принца, ты понял бы, что лучше его нет никого на свете. Вот вернешься из Австралии, и тогда я вас познакомлю. Он тебе очень понравится, Джим. Он всем нравится, а я… я люблю его. Как жаль, что ты сегодня вечером не сможешь быть в театре. Он обещал приехать. И я сегодня играю Джульетту. О, как я ее сыграю! Ты только представь себе, Джим, – играть Джульетту, когда сама влюблена и когда он сидит перед тобой. Играть для него! Я
даже боюсь, что испугаю всех зрителей. Испугаю или приведу в восторг! Любовь возносит человека над самим собой… Этот бедный урод, мистер Айзекс, опять будет кричать в баре своим собутыльникам, что я гений. Он верит в меня, а сегодня будет на меня молиться. И это сделал мой
Прекрасный Принц, моя чудесная любовь, бог красоты! Я
так жалка по сравнению с ним… Ну, так что же? Пословица говорит: нищета вползает через дверь, а любовь влетает в окно. Наши пословицы следовало бы переделать. Их придумывали зимой, а теперь лето… Нет, для меня теперь весна, настоящий праздник цветов под голубым небом.
– Он – знатный человек, – сказал Джеймс мрачно.
– Он – принц! – пропела Сибила. – Чего тебе еще?
– Он хочет сделать тебя своей рабой.
– А я дрожу при мысли о свободе.
– Остерегайся его, Сибила!
– Кто его увидел, боготворит его, а кто узнал – верит ему.
– Сибила, да он тебя совсем с ума свел!
Сибила рассмеялась и взяла брата под руку.
– Джим, милый мой, ты рассуждаешь, как столетний старик. Когда-нибудь сам влюбишься, тогда поймешь, что это такое. Ну, не дуйся же! Ты бы радоваться должен, что, уезжая, оставляешь меня такой счастливой. Нам с тобой тяжело жилось, ужасно тяжело и трудно. А теперь все пойдет по-другому. Ты едешь, чтобы увидеть новый мир, а мне он открылся здесь, в Лондоне… Вот два свободных места, давай сядем и будем смотреть на нарядную публику.
Они уселись среди толпы отдыхающих, которые глазели на прохожих. На клумбах у дорожки тюльпаны пылали дрожащими языками пламени. В воздухе висела белая пыль, словно зыбкое облако ароматной пудры. Огромными пестрыми бабочками порхали и качались над головами зонтики ярких цветов.
Сибила настойчиво расспрашивала брата, желая, чтобы он поделился с нею своими планами и надеждами. Джеймс отвечал медленно и неохотно. Они обменивались словами, как игроки обмениваются фишками. Сибилу угнетало то, что она не может заразить Джеймса своей радостью.
Единственным откликом, который ей удалось вызвать, была легкая улыбка на его хмуром лице.
Вдруг перед ней промелькнули золотистые волосы, знакомые улыбающиеся губы: мимо в открытом экипаже проехал с двумя дамами Дориан Грей.
Сибила вскочила.
– Он!
– Кто? – спросил Джим.
– Прекрасный Принц! – ответила она, провожая глазами коляску.
Тут и Джим вскочил и крепко схватил ее за руку.
– Где? Который? Да покажи же! Я должен его увидеть!
Но в эту минуту запряженный четверкой экипаж герцога Бервикского заслонил все впереди, а когда он проехал, коляска Дориана была уже далеко.
– Уехал! – огорченно прошептала Сибила. – Как жаль, что ты его не видел!
– Да, жаль. Потому что, если он тебя обидит, клянусь богом, я отыщу и убью его.
Сибила в ужасе посмотрела на брата. А он еще раз повторил свои слова. Они просвистели в воздухе, как кинжал, и люди стали оглядываться на Джеймса. Стоявшая рядом дама захихикала.
– Пойдем отсюда, Джим, пойдем! – шепнула Сибила.
Она стала пробираться через толпу, и Джим, повеселевший после того, как облегчил душу, пошел за нею.
Когда они дошли до статуи Ахилла, девушка обернулась. Она с сожалением посмотрела на брата и покачала головой, а на губах ее трепетал смех.
– Ты дурачок, Джим, настоящий дурачок и злой мальчишка – вот и все. Ну, можно ли говорить такие ужасные вещи! Ты сам не понимаешь, что говоришь. Ты попросту ревнуешь и потому несправедлив к нему. Ах, как бы я хотела, чтобы и ты полюбил кого-нибудь! Любовь делает человека добрее, а ты сказал злые слова!
– Мне уже шестнадцать лет, – возразил Джим. – И я знаю, что говорю. Мать тебе не опора. Она не сумеет уберечь тебя. Экая досада, что я уезжаю! Не подпиши я контракта, я послал бы к черту Австралию и остался бы с тобой.
– Полно, Джим! Ты точь-в-точь как герои тех дурацких мелодрам, в которых мама любила играть. Но я не хочу с тобой спорить. Ведь я только что видела его, а видеть его –
это такое счастье! Не будем ссориться! Я уверена, что ты никогда не причинишь зла человеку, которого я люблю, –
правда, Джим?
– Пока ты его любишь, пожалуй, – был угрюмый ответ.
– Я буду любить его вечно, – воскликнула Сибила.
– А он тебя?
– И он тоже.
– Ну, то-то. Пусть только попробует изменить!
Сибила невольно отшатнулась от брата. Но затем рассмеялась и положила ему руку на плечо. Ведь он в ее глазах был еще мальчик.
У Мраморной Арки они сели в омнибус, и он довез их до грязного, запущенного дома на Юстон-Род, где они жили. Был уже шестой час, а Сибиле полагалось перед спектаклем полежать час-другой. Джим настоял, чтобы она легла, объяснив, что он предпочитает проститься с нею в ее комнате, пока мать внизу. Мать непременно разыграла бы при прощании трагическую сцену, а он терпеть не может сцен.
И они простились в комнате Сибилы. В сердце юноши кипела ревность и бешеная ненависть к чужаку, который, как ему казалось, встал между ним и сестрой. Однако, когда Сибила обвила руками его шею и провела пальчиками по его волосам, Джим размяк и поцеловал ее с искренней нежностью. Когда он потом шел вниз по лестнице, глаза его были полны слез.
Внизу дожидалась мать. Она побранила его за опоздание. Джеймс ничего не ответил и принялся за скудный обед. Мухи жужжали над столом, ползали по грязной скатерти. Под грохот омнибусов и кебов Джеймс слушал монотонный голос, отравлявший ему последние оставшиеся минуты.
Скоро он отодвинул в сторону тарелку и подпер голову руками. Он твердил себе, что имеет право знать. Если правда то, что он подозревает, – мать давно должна была сказать ему об этом. Цепенея от страха, миссис Вэйн тайком наблюдала за ним. Слова механически слетали с ее губ, пальцы комкали грязный кружевной платочек. Когда часы пробили шесть, Джим встал и направился к двери. Но по дороге остановился и оглянулся на мать. Взгляды их встретились, и в глазах ее он прочел горячую мольбу о пощаде. Это только подлило масла в огонь.
– Мама, я хочу задать тебе один вопрос, – начал он.
Мать молчала, ее глаза забегали по сторонам.
– Скажи мне правду, я имею право знать: ты была замужем за моим отцом?
У миссис Вэйн вырвался глубокий вздох. То был вздох облегчения. Страшная минута, которой она с такой тревогой ждала днем и ночью в течение многих месяцев, наконец наступила, – и вдруг ее страх исчез. Она даже была этим несколько разочарована. Грубая прямота вопроса требовала столь же прямого ответа. Решительная сцена без постепенной подготовки! Это было нескладно, напоминало плохую репетицию.
– Нет, – отвечала она, удивляясь про себя тому, что в жизни все так грубо и просто.
– Значит, он был подлец? – крикнул юноша, сжимая кулаки. Мать покачала головой.
– Нет. Я знала, что он не свободен. Но мы крепко любили друг друга. Если бы он не умер, он бы нас обеспечил.
Не осуждай его, сынок. Он был твой отец и джентльмен.
Да, да, он был знатного рода.
У Джеймса вырвалось проклятие.
– Мне-то все равно, – воскликнул он. – Но ты смотри,
чтобы с Сибилой не случилось того же! Ведь тот, кто в нее влюблен или притворяется влюбленным, тоже, наверное,
«джентльмен знатного рода»?
На одно мгновение миссис Вэйн испытала унизительное чувство стыда. Голова ее поникла, она отерла глаза трясущимися руками.
– У Сибилы есть мать, – прошептала она. – А у меня ее не было.
Джеймс был тронут. Он подошел к матери и, наклонясь, поцеловал ее.
– Прости, мама, если я этими расспросами об отце сделал тебе больно, – сказал он. – Но я не мог удержаться.
Ну, мне пора. Прощай! И помни: теперь тебе надо заботиться об одной только Сибиле. Можешь мне поверить, если этот человек обидит мою сестру, я узнаю, кто он, разыщу его и убью, как собаку. Клянусь!
Преувеличенная страстность угрозы и энергичные жесты, которыми сопровождалась эта мелодраматическая тирада, пришлись миссис Вэйн по душе, они словно окрашивали жизнь в более яркие краски. Сейчас она почувствовала себя в своей стихии и вздохнула свободнее.
Впервые за долгое время она восхищалась сыном. Ей хотелось продлить эту волнующую сцену, но Джим круто оборвал разговор. Нужно было снести вниз чемоданы, разыскать запропастившийся куда-то теплый шарф. Слуга меблированных комнат, где они жили, суетился, то вбегая, то убегая. Потом пришлось торговаться с извозчиком…
Момент был упущен, испорчен вульгарными мелочами. И
миссис Вэйн с удвоенным чувством разочарования махала из окна грязным кружевным платочком вслед уезжавшему сыну. Какая прекрасная возможность упущена! Впрочем, она немного утешилась, объявив Сибиле, что теперь, когда на ее попечении осталась одна лишь дочь, в жизни ее образуется большая пустота. Эта фраза ей понравилась, и она решила запомнить ее. Об угрозе Джеймса она умолчала.
Правда, высказана была эта угроза очень эффектно и драматично, но лучше было о ней не поминать. Миссис Вэйн надеялась, что когда-нибудь они все дружно посмеются над нею.
ГЛАВА VI
– Ты, верно, уже слышал новость, Бэзил? – такими словами лорд Генри встретил в этот вечер Холлуорда, вошедшего в указанный ему лакеем отдельный кабинет ресторана «Бристоль», где был сервирован обед на троих.
– Нет, Гарри. А что за новость? – спросил художник, отдавая пальто и шляпу почтительно ожидавшему лакею. –
Надеюсь, не политическая? Политикой я не интересуюсь. В
палате общин едва ли найдется хоть один человек, на которого художнику стоило бы расходовать краски. Правда, многие из них очень нуждаются в побелке.
– Дориан Грей собирается жениться, – сказал лорд
Генри, внимательно глядя на Холлуорда.
Холлуорд вздрогнул и нахмурился.
– Дориан! Женится! – воскликнул он. – Не может быть!
– Однако это сущая правда.
– На ком же?
– На какой-то актриске.
– Что-то мне не верится. Дориан не так безрассуден.
– Дориан настолько умен, мой милый Бэзил, что не может время от времени не делать глупостей.
– Но брак не из тех «глупостей», которые делают «время от времени», Гарри!
– Так думают в Англии, но не в Америке, – лениво возразил лорд Генри. – Впрочем, я не говорил, что Дориан женится. Я сказал только, что он собирается жениться. Это далеко не одно и то же. Я, например, явно помню, что женился, но совершенно не припоминаю, чтобы я соби-
рался это сделать. И склонен думать, что такого намерения у меня никогда не было.
– Да ты подумай, Гарри, из какой семьи Дориан, как он богат, какое положение занимает в обществе! Такой неравный брак просто-напросто безумие!
– Если хочешь, чтобы он женился на этой девушке, скажи ему то, что ты сейчас сказал мне, Бэзил! Тогда он наверняка женится на ней. Самые нелепые поступки человек совершает всегда из благороднейших побуждений.
– Хоть бы это оказалась хорошая девушка! Очень печально, если Дориан навсегда будет связан с какой-нибудь дрянью и этот брак заставит его умственно и нравственно опуститься.
– Хорошая ли она девушка? Она – красавица, а это гораздо важнее, – бросил лорд Генри, потягивая из стакана вермут с померанцевой. – Дориан утверждает, что она красавица, а в этих вещах он редко ошибается. Портрет, который ты написал, научил его ценить красоту других людей. Да, да, и в этом отношении портрет весьма благотворно повлиял на него… Сегодня вечером мы с тобой увидим его избранницу, если только мальчик не забыл про наш уговор.
– Ты все это серьезно говоришь, Гарри?
– Совершенно серьезно, Бэзил. Не дай бог, чтобы мне пришлось говорить когда-нибудь еще серьезнее, чем сейчас.
– Но неужели ты одобряешь это, Гарри, – продолжал художник, шагая по комнате и кусая губы. – Не может быть! Это просто какое-то глупое увлечение.
– А я никогда ничего не одобряю и не порицаю, – это нелепейший подход к жизни. Мы посланы в сей мир не для того, чтобы проповедовать свои моральные предрассудки.
Я не придаю никакого значения тому, что говорят пошляки, и никогда не вмешиваюсь в жизнь людей мне приятных.
Если человек мне нравится, то все, в чем он себя проявляет, я нахожу прекрасным. Дориан Грей влюбился в красивую девушку, которая играет Джульетту, и хочет жениться на ней. Почему бы и нет? Женись он хотя бы на Мессалине –
от этого он не станет менее интересен. Ты знаешь, я не сторонник брака. Главный вред брака в том, что он вытравливает из человека эгоизм. А люди неэгоистичные бесцветны, они утрачивают свою индивидуальность.
Правда, есть люди, которых брачная жизнь делает сложнее.
Сохраняя свое «я», они дополняют его множеством чужих «я». Такой человек вынужден жить более чем одной жизнью и становится личностью высокоорганизованной, а это, я полагаю, и есть цель нашего существования. Кроме того, всякое переживание ценно, и что бы ни говорили против брака, – это ведь, безусловно, какое-то новое переживание, новый опыт. Надеюсь, что Дориан женится на этой девушке, будет с полгода страстно обожать ее, а потом внезапно влюбится в другую. Тогда будет очень интересно понаблюдать его.
– Ты все это говоришь не всерьез, Гарри. Ведь, если жизнь Дориана будет разбита, ты больше всех будешь этим огорчен. Право, ты гораздо лучше, чем хочешь казаться.
Лорд Генри расхохотался.
– Все мы готовы верить в других по той простой причине, что боимся за себя. В основе оптимизма лежит чистейший страх. Мы приписываем нашим ближним те добродетели, из которых можем извлечь выгоду для себя, и воображаем, что делаем это из великодушия. Хвалим банкира, потому что хочется верить, что он увеличит нам кредит в своем банке, и находим хорошие черты даже у разбойника с большой дороги, в надежде что он пощадит наши карманы. Поверь, Бэзил, все, что я говорю, я говорю вполне серьезно. Больше всего на свете я презираю оптимизм… Ты боишься, что жизнь Дориана будет разбита, а, по-моему, разбитой можно считать лишь ту жизнь, которая остановилась в своем развитии. Исправлять и переделывать человеческую натуру – значит, только портить ее. Ну а что касается женитьбы Дориана… Конечно, это глупость.
Но есть иные, более интересные формы близости между мужчиной и женщиной. И я неизменно поощряю их… А
вот и сам Дориан! От него ты узнаешь больше, чем от меня.
– Гарри, Бэзил, дорогие мои, можете меня поздравить! –
сказал Дориан, сбросив подбитый шелком плащ и пожимая руки друзьям. – Никогда еще я не был так счастлив. Разумеется, все это довольно неожиданно, как неожиданны все чудеса в жизни. Но, мне кажется, я всегда искал и ждал именно этого.
Он порозовел от волнения и радости и был в эту минуту удивительно красив.
– Желаю вам большого счастья на всю жизнь, Дориан, –
сказал Холлуорд. – А почему же вы не сообщили мне о своей помолвке? Это непростительно. Ведь Гарри вы известили.
– А еще непростительнее то, что вы опоздали к обеду, –
вмешался лорд Генри, с улыбкой положив руку на плечо
Дориана. – Ну, давайте сядем за стол и посмотрим, каков новый здешний шеф-повар. И потом вы нам расскажете все по порядку.
– Да тут и рассказывать почти нечего, – отозвался Дориан, когда они уселись за небольшой круглый стол. – Вот как все вышло: вчера вечером, уйдя от вас, Гарри, я переоделся, пообедал в том итальянском ресторанчике на Руперт-стрит, куда вы меня водили, а в восемь часов отправился в театр. Сибила играла Розалинду. Декорации были, конечно, ужасные, Орландо просто смешон. Но Сибила!
Ах, если бы вы ее видели! В костюме мальчика она просто загляденье. На ней была зеленая бархатная куртка с рукавами цвета корицы, коричневые короткие штаны, плотно обтягивавшие ноги, изящная зеленая шапочка с соколиным пером, прикрепленным блестящей пряжкой, и плащ с капюшоном на темно-красной подкладке. Никогда еще она не казалась мне такой прелестной! Своей хрупкой грацией она напоминала танагрскую статуэтку, которую я видел у вас в студии, Бэзил. Волосы обрамляли ее личико, как темные листья – бледную розу. А ее игра… ну, да вы сами сегодня увидите. Она просто рождена для сцены. Я сидел в убогой ложе совершенно очарованный. Забыл, что я в Лондоне, что у нас теперь девятнадцатый век. Я был с моей возлюбленной далеко, в дремучем лесу, где не ступала нога человека… После спектакля я пошел за кулисы и говорил с нею.
– Да, Дориан, мне кажется, вы правы, – с расстановкой отозвался Холлуорд.
– А сегодня вы с ней виделись? – спросил лорд Генри.
Дориан Грей покачал головой.
– Я оставил ее в Арденнских лесах – и встречу снова в одном из садов Вероны.
Лорд Генри в задумчивости отхлебнул глоток шампанского.
– А когда же именно вы заговорили с нею о браке, Дориан? И что она ответила? Или вы уже не помните?
– Дорогой мой, я не делал ей официального предложения, потому что для меня это был не деловой разговор. Я
сказал, что люблю ее, а она ответила, что недостойна быть моей женой. Недостойна! Господи, да для меня весь мир –
ничто в сравнении с ней!
– Женщины в высшей степени практичный народ, –
пробормотал Генри. – Они много практичнее нас. Мужчина в такие моменты частенько забывает поговорить о браке, а женщина всегда напомнит ему об этом…
Холлуорд жестом остановил его.
– Перестань, Гарри, ты обижаешь Дориана. Он не такой, как другие, он слишком благороден, чтобы сделать женщину несчастной.
Лорд Генри посмотрел через стол на Дориана.
– Дориан на меня никогда не сердится, – возразил он. –
Я задал ему этот вопрос из самого лучшего побуждения, единственного, которое оправдывает какие бы то ни было вопросы: из простого любопытства. Хотел проверить свое наблюдение, что обычно не мужчина женщине, а она ему делает предложение. Только в буржуазных кругах бывает иначе. Но буржуазия ведь отстала от века.
Дориан Грей рассмеялся и покачал головой.
– Вы неисправимы, Гарри, но сердиться на вас невозможно. Когда увидите Сибилу Вэйн, вы поймете, что обидеть ее способен только негодяй, человек без сердца. Я
не понимаю, как можно позорить ту, кого любишь. Я
люблю Сибилу – и хотел бы поставить ее на золотой пьедестал, видеть весь мир у ног моей любимой. Что такое брак? Нерушимый обет. Вам это смешно? Не смейтесь, Гарри! Именно такой обет хочу я дать. Доверие Сибилы обязывает меня быть честным, ее вера в меня делает меня лучше! Когда Сибила со мной, я стыжусь всего того, чему вы, Гарри, научили меня, и становлюсь совсем другим. Да, при одном прикосновении ее руки я забываю вас и ваши увлекательные, но отравляющие и неверные теории.
– Какие именно? – спросил лорд Генри, принимаясь за салат.
– Ну, о жизни, о любви, о наслаждении… Вообще все ваши теории, Гарри.
– Единственное, что стоит возвести в теорию, это наслаждение, – медленно произнес лорд Генри своим мелодичным голосом. – Но, к сожалению, теорию наслаждения я не вправе приписывать себе. Автор ее не я, а Природа.
Наслаждение – тот пробный камень, которым она испытывает человека, и знак ее благословения. Когда человек счастлив, он всегда хорош. Но не всегда хорошие люди бывают счастливы.
– А кого ты называешь хорошим? – воскликнул Бэзил
Холлуорд.
– Да, – подхватил и Дориан, откинувшись на спинку стула и глядя на лорда Генри поверх пышного букета пурпурных ирисов, стоявшего посреди стола. – Кто, по-вашему, хорош, Гарри?
– Быть хорошим – значит, жить в согласии с самим собой, – пояснил лорд Генри, обхватив ножку бокала тонкими белыми пальцами. – А кто принужден жить в согласии с другими, тот бывает в разладе с самим собой. Своя жизнь – вот что самое главное. Филистеры или пуритане могут, если им угодно, навязывать другим свои нравственные правила, но я утверждаю, что вмешиваться в жизнь наших ближних – вовсе не наше дело. Притом у индивидуализма, несомненно, более высокие цели. Современная мораль требует от нас, чтобы мы разделяли общепринятые понятия своей эпохи. Я же полагаю, что культурному человеку покорно принимать мерило своего времени ни в коем случае не следует, – это грубейшая форма безнравственности.
– Но согласись, Гарри, жизнь только для себя покупается слишком дорогой ценой, – заметил художник.
– Да, в нынешние времена за все приходится платить слишком дорого. Пожалуй, трагедия бедняков – в том, что только самоотречение им по средствам. Красивые грехи, как и красивые вещи, – привилегия богатых.
– За жизнь для себя расплачиваешься не деньгами, а другим.
– Чем же еще, Бэзил?
– Ну, мне кажется, угрызениями совести, страданиями… сознанием своего морального падения.
Лорд Генри пожал плечами.
– Милый мой, средневековое искусство великолепно, но средневековые чувства и представления устарели. Конечно, для литературы они годятся, – но ведь для романа вообще годится только то, что в жизни уже вышло из употребления. Поверь, культурный человек никогда не раскаивается в том, что предавался наслаждениям, а человек некультурный не знает, что такое наслаждение.
– Я теперь знаю, что такое наслаждение, – воскликнул
Дориан Грей. – Это – обожать кого-нибудь.
– Конечно, лучше обожать, чем быть предметом обожания, – отозвался лорд Генри, выбирая себе фрукты. –
Терпеть чье-то обожание – это скучно и тягостно. Женщины относятся к нам, мужчинам, так же, как человечество
– к своим богам: они нам поклоняются – и надоедают, постоянно требуя чего-то.
– По-моему, они требуют лишь того, что первые дарят нам, – сказал Дориан тихо и серьезно. – Они пробуждают в нас Любовь и вправе ждать ее от нас.
– Вот это совершенно верно, Дориан! – воскликнул
Холлуорд.
– Есть ли что абсолютно верное на свете? – возразил лорд Генри.
– Да, есть, Гарри, – сказал Дориан Грей. – Вы же не станете отрицать, что женщины отдают мужчинам самое драгоценное в жизни.
– Возможно, – согласился лорд Генри со вздохом. – Но они неизменно требуют его обратно – и все самой мелкой монетой. В том-то и горе! Как сказал один остроумный француз, женщины вдохновляют нас на великие дела, но вечно мешают нам их творить.
– Гарри, вы несносный циник. Право, не понимаю, за что я вас так люблю!.
– Вы всегда будете меня любить, Дориан… Кофе хотите, друзья?.. Принесите нам кофе, коньяк и папиросы…
Впрочем, папирос не нужно: у меня есть. Бэзил, я не дам тебе курить сигары, возьми папиросу! Папиросы – это совершеннейший вид высшего наслаждения, тонкого и острого, но оставляющего нас неудовлетворенными. Чего еще желать?.. Да, Дориан, вы всегда будете любить меня. В
ваших глазах я – воплощение всех грехов, которые у вас не хватает смелости совершить.
– Вздор вы говорите, Гарри! – воскликнул молодой человек, зажигая папиросу от серебряного огнедышащего дракона, которого лакей поставил на стол. – Едемте-ка лучше в театр. Когда вы увидите Сибилу на сцене, жизнь представится вам совсем иной. Она откроет вам нечто такое, чего вы не знали до сих пор.
– Я все изведал и узнал, – возразил лорд Генри, и глаза его приняли усталое выражение. – Я всегда рад новым впечатлениям, боюсь, однако, что мне уже их ждать нечего.
Впрочем, быть может, ваша чудо-девушка и расшевелит меня. Я люблю сцену, на ней все гораздо правдивее, чем в жизни. Едем! Дориан, вы со мной. Мне очень жаль, Бэзил, что в моем кабриолете могут поместиться только двое. Вам придется ехать за нами в кебе.
Они встали из-за стола и, надев пальто, допили кофе стоя. Художник был молчалив и рассеян, им овладело уныние. Не по душе ему был этот брак, хотя он понимал, что с Дорианом могло случиться многое похуже.
Через несколько минут все трое сошли вниз. Как было решено, Холлуорд ехал один за экипажем лорда Генри.
Глядя на мерцавшие впереди фонари, он испытывал новое чувство утраты. Он понимал, что никогда больше Дориан
Грей не будет для него тем, чем был. Жизнь встала между ними…
Глаза Холлуорда затуманились, и ярко освещенные людные улицы расплывались перед ним мутными пятнами.
К тому времени, когда кеб подкатил к театру, художнику уже казалось, что он сегодня постарел на много лет.
ГЛАВА VII
В этот вечер театр почему-то был полон, и толстый директор, встретивший Дориана и его друзей у входа, сиял и ухмылялся до ушей приторной, заискивающей улыбкой.
Он проводил их в ложу весьма торжественно и подобострастно, жестикулируя пухлыми руками в перстнях и разглагольствуя во весь голос. Дориан наблюдал за ним с еще большим отвращением, чем всегда, испытывая чувства влюбленного, который пришел за Мирандой, а наткнулся на Калибана. Зато лорду Генри еврей, видимо, понравился.
Так он, во всяком случае, объявил и непременно захотел пожать ему руку, уверив его, что гордится знакомством с человеком, который открыл подлинный талант и разорился из-за любви к поэту. Холлуорд рассматривал публику партера. Жара стояла удушающая, и большая люстра пылала, как гигантский георгин с огненными лепестками. На галерке молодые люди, сняв пиджаки и жилеты, развесили их на барьере. Они переговаривались через весь зал и угощали апельсинами безвкусно разодетых девиц, сидевших с ними рядом. В партере громко хохотали какие-то женщины. Их визгливые голоса резали слух. Из буфета доносилось щелканье пробок.
– И в таком месте вы нашли свое божество! – сказал лорд Генри.
– Да, – отозвался Дориан Грей. – Здесь я нашел ее, богиню среди простых смертных. Когда она играет, забываешь все на свете. Это неотесанное простонародье, люди с грубыми лицами и вульгарными манерами, совершенно преображаются, когда она на сцене. Они сидят, затаив дыхание, и смотрят на нее. Они плачут и смеются по ее воле. Она делает их чуткими, как скрипка, она их одухотворяет, и тогда я чувствую – это люди из той же плоти и крови, что и я.
– Из той же плоти и крови? Ну, надеюсь, что нет! –
воскликнул лорд Генри, разглядывавший в бинокль публику на галерке.
– Не слушайте его, Дориан, – сказал художник. – Я
понимаю, что вы хотите сказать, и верю в эту девушку.
Если вы ее полюбили, значит, она хороша. И, конечно, девушка, которая так влияет на людей, обладает душой прекрасной и возвышенной. Облагораживать свое поколение – это немалая заслуга. Если ваша избранница способна вдохнуть душу в тех, кто до сих пор существовал без души, если она будит любовь к прекрасному в людях, чья жизнь грязна и безобразна, заставляет их отрешиться от эгоизма и проливать слезы сострадания к чужому горю, –
она достойна вашей любви, и мир должен преклоняться перед ней. Хорошо, что вы женитесь на ней. Я раньше был другого мнения, но теперь вижу, что это хорошо. Сибилу
Вэйн боги создали для вас. Без нее жизнь ваша была бы неполна.
– Спасибо, Бэзил, – сказал Дориан Грей, пожимая ему руку. – Я знал, что вы меня поймете. А Гарри просто в ужас меня приводит своим цинизмом… Ага, вот и оркестр! Он прескверный, но играет только каких-нибудь пять минут.
Потом поднимется занавес, и вы увидите ту, которой я отдам всю жизнь, которой я уже отдал лучшее, что есть во мне. Через четверть часа на сцену под гром рукоплесканий вышла Сибила Вэйн. Ею и в самом деле можно было залюбоваться, и даже лорд Генри сказал себе, что никогда еще не видывал девушки очаровательнее. В ее застенчивой грации и робком выражении глаз было что-то, напоминавшее молодую лань. Когда она увидела переполнявшую зал восторженную толпу, на щеках ее вспыхнул легкий румянец, как тень розы в серебряном зеркале. Она отступила на несколько шагов, и губы ее дрогнули. Бэзил Холлуорд вскочил и стал аплодировать. Дориан сидел неподвижно, как во сне, и не сводил с нее глаз. А лорд Генри все смотрел в бинокль и бормотал: «Прелесть! Прелесть!»
Сцена представляла зал в доме Капулетти. Вошел Ромео в одежде монаха, с ним Меркуцио и еще несколько приятелей. Снова заиграл скверный оркестр, и начались танцы. В толпе неуклюжих и убого одетых актеров Сибила
Вэйн казалась существом из другого, высшего мира. Когда она танцевала, стан ее покачивался, как тростник над водой. Шея изгибом напоминала белоснежную лилию, а руки были словно выточены из слоновой кости.
Однако она оставалась до странности безучастной.
Лицо ее не выразило никакой радости, когда она увидела
Ромео. И первые слова Джульетты:
Любезный пилигрим, ты строг чрезмерно
К своей руке: лишь благочестье в ней.
Есть руки у святых: их может, верно,
Коснуться пилигрим рукой своей,
– как и последовавшие за ними реплики во время короткого диалога, прозвучали фальшиво. Голос был дивный, но интонации совершенно неверные. И этот неверно взятый тон делал стихи неживыми, выраженное в них чувство
– неискренним.
Дориан Грей смотрел, слушал – и лицо его становилось все бледнее. Он был поражен, встревожен. Ни лорд Генри, ни Холлуорд не решались заговорить с ним. Сибила Вэйн казалась им совершенно бездарной, и они были крайне разочарованы.
Понимая, однако, что подлинный пробный камень для всякой актрисы, играющей Джульетту, – это сцена на балконе во втором акте, они выжидали. Если Сибиле и эта сцена не удастся, значит, у нее нет даже искры таланта.
Она была обворожительно хороша, когда появилась на балконе в лунном свете, – этого нельзя было отрицать. Но игра ее была нестерпимо театральна – и чем дальше, тем хуже. Жесты были искусственны до нелепости, произносила она все с преувеличенным пафосом. Великолепный монолог: Мое лицо под маской ночи скрыто,Но все оно пылает от стыда
За то, что ты подслушал нынче ночью,
– она произнесла с неуклюжей старательностью ученицы, обученной каким-нибудь второразрядным учителем декламации. А когда, наклонясь через перила балкона, дошла до следующих дивных строк:
Нет, не клянись. Хоть радость ты моя,
Но сговор наш ночной мне не на радость.
Он слишком скор, внезапен, необдуман,
Как молния, что исчезает раньше,
Чем скажем мы: «Вот молния!» О милый,
Спокойной ночи! Пусть росток любви
В дыханье теплом лета расцветет
Цветком прекрасным в миг, когда мы снова
Увидимся…
– она проговорила их так механически, словно смысл их не дошел до нее. Этого нельзя было объяснить нервным волнением. Напротив, Сибила, казалось, вполне владела собой. Это была попросту очень плохая игра. Видимо, актриса была совершенно бездарна.
Даже некультурная публика задних рядов и галерки утратила всякий интерес к тому, что происходило на сцене.
Все зашумели, заговорили громко, послышались даже свистки. Еврей-антрепренер, стоявший за скамьями балкона, топал ногами и яростно бранился. И только девушка на сцене оставалась ко всему безучастна.
Когда окончилось второе действие, в зале поднялась буря шиканья. Лорд Генри встал и надел пальто.
– Она очень красива, Дориан, – сказал он. – Но играть не умеет. Пойдемте!
– Нет, я досижу до конца, – возразил Дориан резко и с горечью. – Мне очень совестно, что вы из-за меня потеряли вечер, Гарри. Прошу прощения у вас обоих.
– Дорогой мой, мисс Вэйн, наверное, сегодня нездорова, – перебил его Холлуорд. – Мы придем как-нибудь в другой раз.
– Хотел бы я думать, что она больна, – возразил Дориан.
– Но вижу, что она просто холодна и бездушна. Она совершенно изменилась. Вчера еще она была великой артисткой. А сегодня – только самая заурядная средняя актриса.
– Не надо так говорить о любимой женщине, Дориан.
Любовь выше искусства.
– И любовь и искусство – только формы подражания, –
сказал лорд Генри. – Ну, пойдемте, Бэзил. И вам, Дориан, тоже не советую здесь оставаться. Смотреть плохую игру вредно для души… Наконец, вряд ли вы захотите, чтобы ваша жена оставалась актрисой, – так не все ли вам равно, что она играет Джульетту, как деревянная кукла? Она очень мила. И если в жизни она понимает так же мало, как в искусстве, то более близкое знакомство с ней доставит вам много удовольствия. Только два сорта людей по-настоящему интересны – те, кто знает о жизни все решительно, и те, кто ничего о ней не знает… Ради бога, дорогой мой мальчик, не принимайте этого так трагично!
Секрет сохранения молодости в том, чтобы избегать волнений, от которых дурнеешь. Поедемте-ка со мной и Бэзилом в клуб! Мы будем курить и пить за Сибилу Вэйн.
Она красавица. Чего вам еще?
– Уходите, Гарри, – крикнул Дориан. – Я хочу побыть один. Бэзил, и вы уходите. Неужели вы не видите, что у меня сердце разрывается на части?
К глазам его подступили горячие слезы, губы дрожали.
Отойдя вглубь ложи, он прислонился к стене и закрыл лицо руками.
– Пойдем, Бэзил, – промолвил лорд Генри с неожиданной для него теплотой. И оба вышли из ложи.
Через несколько минут снова вспыхнули огни рампы, занавес поднялся, и началось третье действие. Дориан Грей вернулся на свое место. Он был бледен, и на лице его застыло выражение высокомерного равнодушия. Спектакль продолжался; казалось, ему не будет конца. Зал наполовину опустел, люди уходили, стуча тяжелыми башмаками и пересмеиваясь. Провал был полный.
Последнее действие шло почти при пустом зале. Наконец занавес опустился под хихиканье и громкий ропот.
Как только окончился спектакль, Дориан Грей помчался за кулисы. Сибила стояла одна в своей уборной. Лицо ее светилось торжеством, глаза ярко блестели, от нее словно исходило сияние. Полуоткрытые губы улыбались какой-то одной ей ведомой тайне.
Когда вошел Дориан Грей, она посмотрела на него с невыразимой радостью и воскликнула:
– Как скверно я сегодня играла, Дориан!
– Ужасно! – подтвердил он, глядя на нее в полном недоумении. – Отвратительно! Вы не больны? Вы и представить себе не можете, как это было ужасно и как я страдал! Девушка все улыбалась.
– Дориан. – Она произнесла его имя певуче и протяжно, упиваясь им, словно оно было слаще меда для алых лепестков ее губ. – Дориан, как же вы не поняли? Но сейчас вы уже понимаете, да?
– Что тут понимать? – спросил он с раздражением.
– Да то, почему я так плохо играла сегодня… И всегда буду плохо играть. Никогда больше не смогу играть так, как прежде.
Дориан пожал плечами.
– Вы, должно быть, заболели. Вам не следовало играть, если вы нездоровы. Ведь вы становитесь посмешищем.
Моим друзьям было нестерпимо скучно. Да и мне тоже.
Сибила, казалось, не слушала его. Она была в каком-то экстазе счастья, совершенно преобразившем ее.
– Дориан, Дориан! – воскликнула она. – Пока я вас не знала, я жила только на сцене. Мне казалось, что это – моя настоящая жизнь. Один вечер я была Розалиндой, другой –
Порцией. Радость Беатриче была моей радостью, и страдания Корделии – моими страданиями. Я верила всему. Те жалкие актеры, что играли со мной, казались мне божественными, размалеванные кулисы составляли мой мир. Я
жила среди призраков и считала их живыми людьми. Но ты пришел, любимый, и освободил мою душу из плена. Ты показал мне настоящую жизнь. И сегодня у меня словно открылись глаза. Я увидела всю мишурность, фальшь и нелепость той бутафории, которая меня окружает на сцене.
Сегодня вечером я впервые увидела, что Ромео стар, безобразен, накрашен, что лунный свет в саду не настоящий и сад этот – не сад, а убогие декорации. И слова, которые я произносила, были не настоящие, не мои слова, не то, что мне хотелось бы говорить. Благодаря тебе я узнала то, что выше искусства. Я узнала любовь настоящую. Искусство –
только ее бледное отражение. О радость моя, мой Прекрасный Принц! Мне надоело жить среди теней. Ты мне дороже, чем все искусство мира. Что мне эти марионетки, которые окружают меня на сцене? Когда я сегодня пришла в театр, я просто удивилась: все сразу стало мне таким чужим! Думала, что буду играть чудесно, – а оказалось, что ничего у меня не выходит. И вдруг я душой поняла, отчего это так, и мне стало радостно. Я слышала в зале шиканье –
и только улыбалась. Что они знают о такой любви, как наша? Возьми меня отсюда, Дориан, уведи меня туда, где мы будем совсем одни. Я теперь ненавижу театр. Я могла изображать на сцене любовь, которой не знала, но не могу делать это теперь, когда любовь сжигает меня, как огонь.
Ах, Дориан, Дориан, ты меня понимаешь? Ведь мне сейчас играть влюбленную – это профанация! Благодаря тебе я теперь это знаю.
Дориан порывистым движением отвернулся от Сибилы и сел на диван.
– Вы убили мою любовь, – пробормотал он, не поднимая глаз.
Сибила удивленно посмотрела на него и рассмеялась.
Дориан молчал. Она подошла к нему и легко, одними пальчиками коснулась его волос. Потом стала на колени и прильнула губами к его рукам. Но Дориан вздрогнул, отдернул руки. Потом, вскочив с дивана, шагнул к двери.
– Да, да, – крикнул он, – вы убили мою любовь! Раньше вы волновали мое воображение, – теперь вы не вызываете во мне никакого интереса. Вы мне просто безразличны. Я
вас полюбил, потому что вы играли чудесно, потому что я видел в вас талант, потому что вы воплощали в жизнь мечты великих поэтов, облекали в живую, реальную форму бесплотные образы искусства. А теперь все это кончено.
Вы оказались только пустой и ограниченной женщиной.
Боже, как я был глуп!.. Каким безумием была моя любовь к вам! Сейчас вы для меня ничто. Я не хочу вас больше видеть. Я никогда и не вспомню о вас, имени вашего не произнесу. Если бы вы могли понять, чем вы были для меня…
О господи, да я… Нет, об этом и думать больно. Лучше бы я вас никогда не знал! Вы испортили самое прекрасное в моей жизни. Как мало вы знаете о любви, если можете говорить, что она убила в вас артистку! Да ведь без вашего искусства вы – ничто! Я хотел сделать вас великой, знаменитой. Весь мир преклонился бы перед вами, и вы носили бы мое имя. А что вы теперь? Третьеразрядная актриса с хорошеньким личиком.
Сибила побледнела и вся дрожала. Сжав руки, она прошептала с трудом, словно слова застревали у нее в горле:
– Вы ведь не серьезно это говорите, Дориан? Вы словно играете.
– Играю? Нет, играть я предоставляю вам, – вы это делаете так хорошо! – едко возразил Дориан.
Девушка поднялась с колен и подошла к нему. С трогательным выражением душевной муки она положила ему руку на плечо и заглянула в глаза. Но Дориан оттолкнул ее и крикнул:
– Не трогайте меня!
У Сибилы вырвался глухой стон, и она упала к его ногам. Как затоптанный цветок, лежала она на полу.
– Дориан, Дориан, не покидайте меня! – шептала она с мольбой. – Я так жалею, что плохо играла сегодня. Это оттого, что я все время думала о вас. Я попробую опять…
Да, да, я постараюсь… Любовь пришла так неожиданно. Я, наверное, этого и не знала бы, если бы вы меня не поцеловали… если бы мы не поцеловались тогда… Поцелуй меня еще раз, любимый! Не уходи, я этого не переживу…
Не бросай меня! Мой брат… Нет, нет, он этого не думал, он просто пошутил… Ох, неужели ты не можешь меня простить? Я буду работать изо всех сил и постараюсь играть лучше. Не будь ко мне жесток, я люблю тебя больше всего на свете. Ведь я только раз не угодила тебе. Ты, конечно, прав, Дориан, – мне не следовало забывать, что я артистка… Это было глупо, но я ничего не могла с собой поделать. Не покидай меня, Дориан, не уходи!..
Захлебываясь бурными слезами, она корчилась на полу, как раненое животное, а Дориан Грей смотрел на нее сверху с усмешкой высокомерного презрения на красиво очерченных губах. В страданиях тех, кого разлюбили, всегда есть что-то смешное. И слова и слезы Сибилы казались Дориану нелепо-мелодраматичными и только раздражали его.
– Ну, я ухожу, – сказал он наконец спокойно и громко. –
Не хотел бы я быть бессердечным, но я не могу больше встречаться с вами. Вы меня разочаровали.
Сибила тихо плакала и ничего не отвечала, но подползла ближе. Она, как слепая, протянула вперед руки, словно ища его. Но он отвернулся и вышел. Через несколько минут он был уже на улице.
Он шел, едва сознавая, куда идет. Смутно вспоминалось ему потом, что он бродил по каким-то плохо освещенным улицам мимо домов зловещего вида, под высокими арками, где царила черная тьма. Женщины с резким смехом хриплыми голосами зазывали его. Шатаясь, брели пьяные, похожие на больших обезьян, бормоча что-то про себя или грубо ругаясь. Дориан видел жалких, заморенных детей, прикорнувших на порогах домов, слышал пронзительные крики и брань, доносившиеся из мрачных дворов.
На рассвете он очутился вблизи Ковент-Гардена. Мрак рассеялся, и пронизанное бледными огнями небо сияло над землей, как чудесная жемчужина. По словно отполированным мостовым еще безлюдных улиц медленно громыхали большие телеги, полные лилий, покачивавшихся на длинных стеблях. Воздух был напоен ароматом этих цветов. Прелесть их утоляла душевную муку Дориана. Шагая за возами, он забрел на рынок. Стоял и смотрел, как их разгружали. Один возчик в белом балахоне предложил ему вишен. Дориан поблагодарил и стал рассеянно есть их, удивляясь про себя тому, что возчик отказался взять деньги. Вишни были сорваны в полночь, и от них словно исходила прохлада лунного света. Мимо Дориана прошли длинной вереницей мальчики с корзинами полосатых тюльпанов и желтых и красных роз, прокладывая себе дорогу между высокими грудами нежно-зеленых овощей.
Под портиком, между серыми, залитыми солнцем колоннами, слонялись простоволосые и обтрепанные девицы.
Другая группа их теснилась у дверей кафе на Пьяцце. Неповоротливые ломовые лошади спотыкались на неровной мостовой, дребезжали сбруей и колокольцами. Некоторые возчики спали на мешках. Розовоногие голуби с радужными шейками суетились вокруг, клюя рассыпанное зерно.
Наконец Дориан кликнул извозчика и поехал домой.
Минуту-другую он постоял в дверях, озирая тихую площадь, окна домов, наглухо закрытые ставнями или пестрыми шторами. Небо теперь было чистейшего опалового цвета, и на его фоне крыши блестели, как серебро. Из трубы соседнего дома поднималась тонкая струя дыма и лиловатой лентой вилась в перламутровом воздухе.
В большом золоченом венецианском фонаре, некогда похищенном, вероятно, с гондолы какого-нибудь дожа и висевшем теперь на потолке в просторном холле с дубовыми панелями, еще горели три газовых рожка, мерцая узкими голубыми лепестками в обрамлении белого огня.
Дориан погасил их и, бросив на столик шляпу и плащ, прошел через библиотеку к двери в спальню, большую осьмиугольную комнату в первом этаже, которую он, в своем новом увлечении роскошью, недавно отделал заново и увешал стены редкими гобеленами времен Ренессанса, найденными на чердаке его дома в Селби. В ту минуту, когда он уже взялся за ручку двери, взгляд его упал на портрет, написанный Бэзилом Холлуордом. Дориан вздрогнул и отступил, словно чем-то пораженный, затем вошел в спальню. Однако, вынув бутоньерку из петлицы, он остановился в нерешительности – что-то его, видимо, смущало. В конце концов он вернулся в библиотеку и, подойдя к своему портрету, долго всматривался в него. При слабом свете, затененном желтыми шелковыми шторами, лицо на портрете показалось ему изменившимся. Выражение было какое-то другое, – в складке рта чувствовалась жестокость. Как странно!
Отвернувшись от портрета, Дориан подошел к окну и раздвинул шторы. Яркий утренний свет залил комнату и разогнал причудливые тени, прятавшиеся по сумрачным углам. Однако в лице портрета по-прежнему заметна была какая-то странная перемена, она даже стала явственнее. В
скользивших по полотну ярких лучах солнца складка жестокости у рта видна была так отчетливо, словно Дориан смотрелся в зеркало после какого-то совершенного им преступления.
Он вздрогнул и, торопливо взяв со стола овальное ручное зеркало в украшенной купидонами рамке слоновой кости (один из многочисленных подарков лорда Генри), погляделся в него.
Нет, его алые губы не безобразила такая складка, как на портрете. Что же это могло значить?
Дориан протер глаза и, подойдя к портрету вплотную, снова стал внимательно рассматривать его. Краска, несомненно, была нетронута, никаких следов подрисовки. А
между тем выражение лица явно изменилось. Нет, это ему не почудилось – страшная перемена бросалась в глаза.
Сев в кресло, Дориан усиленно размышлял. И вдруг в его памяти всплыли слова, сказанные им в мастерской Бэзила Холлуорда в тот день, когда портрет был окончен. Да, он их отлично помнил. Он тогда высказал безумное желание, чтобы портрет старел вместо него, а он оставался вечно молодым, чтобы его красота не поблекла, а печать страстей и пороков ложилась на лицо портрета. Да, он хотел, чтобы следы страданий и тяжких дум бороздили лишь его изображение на полотне, а сам он сохранил весь нежный цвет и прелесть своей, тогда еще впервые осознанной, юности. Неужели его желание исполнилось? Нет, таких чудес не бывает! Страшно даже и думать об этом. А между тем – вот перед ним его портрет со складкой жестокости у губ.
Жестокость? Разве он поступил жестоко? Виноват во всем не он, виновата Сибила. Он воображал ее великой артисткой и за это полюбил. А она его разочаровала. Она оказалась ничтожеством, недостойным его любви. Однако сейчас он с безграничной жалостью вспомнил ту минуту, когда она лежала у его ног и плакала, как ребенок, вспомнил, с каким черствым равнодушием смотрел тогда на нее.
Зачем он так создан, зачем ему дана такая душа?..
Однако разве и он не страдал? За те ужасные три часа, пока шел спектакль, он пережил столетия терзаний, вечность мук. Его жизнь, уж во всяком случае, равноценна ее жизни. Пусть он ранил Сибилу навек – но и она на время омрачила его жизнь. Притом женщины переносят горе легче, чем мужчины, так уж они созданы! Они живут одними чувствами, только ими и заняты. Они и любовников заводят лишь для того, чтобы было кому устраивать сцены.
Так говорит лорд Генри, а лорд Генри знает женщин.
К чему же тревожить себя мыслями о Сибиле Вэйн?
Ведь она больше для него не существует.
Ну а портрет? Как тут быть? Портрет хранит тайну его жизни и может всем ее поведать. Портрет научил его любить собственную красоту, – неужели тот же портрет заставит его возненавидеть собственную душу? Как ему и смотреть теперь на это полотно?
Нет, нет, все это только обман чувств, вызванный душевным смятением. Он пережил ужасную ночь – вот ему и мерещится что-то. В мозгу его появилось то багровое пятнышко, которое делает человека безумным. Портрет ничуть не изменился, и воображать это – просто сумасшествие.
Но человек на портрете смотрел на него с жестокой усмешкой, портившей прекрасное лицо. Золотистые волосы сияли в лучах утреннего солнца, голубые глаза встречались с глазами живого Дориана. Чувство беспредельной жалости проснулось в сердце Дориана – жалости не к себе, а к своему портрету. Человек на полотне уже изменился и будет меняться все больше! Потускнеет золото кудрей и сменится сединой. Увянут белые и алые розы юного лица. Каждый грех, совершенный им, Дорианом, будет ложиться пятном на портрет, портя его красоту…
Нет, нет, он не станет больше грешить! Будет ли портрет меняться или нет, – все равно этот портрет станет как бы его совестью. Надо отныне бороться с искушениями. И
больше не встречаться с лордом Генри – или, по крайней мере, не слушать его опасных, как тонкий яд, речей, которые когда-то в саду Бэзила Холлуорда впервые пробудили в нем, Дориане, жажду невозможного.
И Дориан решил вернуться к Сибиле Вэйн, загладить свою вину. Он женится на Сибиле и постарается снова полюбить ее. Да, это его долг. Она, наверное, сильно страдала, больше, чем он. Бедняжка! Он поступил с ней, как бессердечный эгоист. Любовь вернется, они будут счастливы. Жизнь его с Сибилой будет чиста и прекрасна.
Он встал с кресла и, с содроганием взглянув последний раз на портрет, заслонил его высоким экраном.
– Какой ужас! – пробормотал он про себя и, подойдя к окну, распахнул его.
Он вышел в сад, на лужайку, и жадно вдохнул всей грудью свежий утренний воздух. Казалось, ясное утро рассеяло все темные страсти, и Дориан думал теперь только о Сибиле. В сердце своем он слышал слабый отзвук прежней любви. Он без конца твердил имя возлюбленной.
И птицы, заливавшиеся в росистом саду, как будто рассказывали о ней цветам.
ГЛАВА VIII
Когда Дориан проснулся, было далеко за полдень. Его слуга уже несколько раз на цыпочках входил в спальню –
посмотреть, не зашевелился ли молодой хозяин, и удивлялся тому, что он сегодня спит так долго. Наконец из спальни раздался звонок, и Виктор, бесшумно ступая, вошел туда с чашкой чаю и целой пачкой писем на подносе старого севрского фарфора. Он раздвинул зеленые шелковые портьеры на блестящей синей подкладке, закрывавшие три высоких окна.
– Вы сегодня хорошо выспались, мосье, – сказал он с улыбкой.
– А который час, Виктор? – сонно спросил Дориан.
– Четверть второго, мосье.
– Ого, как поздно! – Дориан сел в постели и, попивая чай, стал разбирать письма. Одно было от лорда Генри, его принес посыльный сегодня утром. После минутного колебания Дориан отложил его в сторону и бегло просмотрел остальные письма. Это были, как всегда, приглашения на обеды, билеты на закрытые вернисажи, программы благотворительных концертов и так далее – обычная корреспонденция, которой засыпают светского молодого человека в разгаре сезона. Был здесь и счет на довольно крупную сумму – за туалетный прибор чеканного серебра в стиле Людовика Пятнадцатого (счет этот Дориан не решился послать своим опекунам, людям старого закала, крайне отсталым, которые не понимали, что в наш век только бесполезные вещи и необходимы человеку), было и несколько писем от ростовщиков с Джермин-стрит, в весьма учтивых выражениях предлагавших ссудить какую угодно сумму по первому требованию и за самые умеренные проценты.
Минут через десять Дориан встал и, накинув элегантный кашемировый халат, расшитый шелком, прошел в облицованную ониксом ванную комнату. После долгого сна холодная вода очень освежила его. Он, казалось, уже забыл обо всем, пережитом вчера. Только раз-другой мелькнуло воспоминание, что он был участником какой-то необычайной драмы, но вспоминалось это смутно, как сон.
Одевшись, он прошел в библиотеку и сел за круглый столик у раскрытого окна, где для него был приготовлен легкий завтрак на французский манер. День стоял чудесный. Теплый воздух был насыщен пряными ароматами. В
комнату влетела пчела и, жужжа, кружила над стоявшей перед Дорианом синей китайской вазой с желтыми розами.
И Дориан чувствовал себя совершенно счастливым.
Но вдруг взгляд его остановился на экране, которым он накануне заслонил портрет, – и он вздрогнул.
– Мосье холодно? – спросил лакей, подававший ему в эту минуту омлет. – Не закрыть ли окно?
Дориан покачал головой.
– Нет, мне не холодно.
Так неужели же все это было на самом деле? И портрет действительно изменился? Или это игра расстроенного воображения, и ему просто показалось, что злобное выражение сменило радостную улыбку на лице портрета? Ведь не могут же меняться краски на полотне! Какой вздор!
Надо будет как-нибудь рассказать Бэзилу – это его изрядно позабавит!
Однако как живо помнится все! Сначала в полумраке, потом в ярком свете утра он увидел ее, эту черту жестокости, искривившую рот. И сейчас он чуть не со страхом ждал той минуты, когда лакей уйдет из комнаты. Он знал, что, оставшись один, не выдержит, непременно примется снова рассматривать портрет. И боялся узнать правду.
Когда лакей, подав кофе и папиросы, шагнул к двери, Дориану страстно захотелось остановить его. И не успела еще дверь захлопнуться, как он вернул Виктора. Лакей стоял, ожидая приказаний. Дориан с минуту смотрел на него молча.
– Кто бы ни пришел, меня нет дома, Виктор, – сказал он наконец со вздохом. Лакей поклонился и вышел.
Тогда Дориан встал из-за стола, закурил папиросу и растянулся на кушетке против экрана, скрывавшего портрет. Экран был старинный, из позолоченной испанской кожи с тисненым, пестро раскрашенным узором в стиле
Людовика Четырнадцатого. Дориан пристально всматривался в него, спрашивая себя, доводилось ли этому экрану когда-нибудь прежде скрывать тайну человеческой жизни.
Что же – отодвинуть его? А не лучше ли оставить на месте? Зачем узнавать? Будет ужасно, если все окажется правдой. А если нет, – так незачем и беспокоиться.
Ну а если по роковой случайности чей-либо посторонний глаз заглянет за этот экран и увидит страшную перемену? Как быть, если Бэзил Холлуорд придет и захочет взглянуть на свою работу? А Бэзил непременно захочет…
Нет, портрет во что бы то ни стало надо рассмотреть еще раз – и немедленно. Нет ничего тягостнее мучительной неизвестности.
Дориан встал и запер на ключ обе двери. Он хотел, по крайней мере, быть один, когда увидит свой позор! Он отодвинул в сторону экран и стоял теперь лицом к лицу с самим собой.
Да, сомнений быть не могло: портрет изменился.
Позднее Дориан часто и всякий раз с немалым удивлением – вспоминал, что в первые минуты он смотрел на портрет с почти объективным интересом. Казалось невероятным, что такая перемена может произойти, – а между тем она была налицо. Неужели же есть какое-то непостижимое сродство между его душой и химическими атомами, образующими на полотне формы и краски? Возможно ли, что эти атомы отражают на полотне все движения души, делают ее сны явью? Или тут кроется иная, еще более страшная причина?
Задрожав при этой мысли, Дориан отошел и снова лег на кушетку. Отсюда он с ужасом, не отрываясь, смотрел на портрет.
Утешало его только сознание, что кое-чему портрет уже научил его. Он помог ему понять, как несправедлив, как жесток он был к Сибиле Вэйн. Исправить это еще не поздно. Сибила станет его женой. Его эгоистичная и, быть может, надуманная любовь под ее влиянием преобразится в чувство более благородное, и портрет, написанный Бэзилом, всегда будет указывать ему путь в жизни, руководить им, как одними руководит добродетель, другими – совесть и всеми людьми – страх перед богом. В жизни существуют наркотики против угрызений совести, средства, усыпляющие нравственное чутье. Но здесь перед его глазами –
видимый символ разложения, наглядные последствия греха. И всегда будет перед ним это доказательство, что человек способен погубить собственную душу.
Пробило три часа, четыре. Прошло еще полчаса, а Дориан не двигался с места. Он пытался собрать воедино алые нити жизни, соткать из них какой-то узор, отыскать свой путь в багровом лабиринте страстей, где он блуждал. Он не знал, что думать, что делать. Наконец он подошел к столу и стал писать пылкое письмо любимой девушке, в котором молил о прощении и называл себя безумцем. Страницу за страницей исписывал он словами страстного раскаяния и еще более страстной муки. В самобичевании есть своего рода сладострастие. И когда мы сами себя виним, мы чувствуем, что никто другой не вправе более винить нас. Отпущение грехов дает нам не священник, а сама исповедь.
Написав это письмо Сибиле, Дориан уже чувствовал себя прощенным.
Неожиданно постучали в дверь, и он услышал голос лорда Генри.
– Дориан, мне необходимо вас увидеть. Впустите меня сейчас же! Что это вы вздумали запираться?
Дориан сначала не отвечал и не трогался с места. Но стук повторился, еще громче и настойчивее. Он решил, что, пожалуй, лучше впустить лорда Генри. Надо объяснить ему, что он, Дориан, отныне начнет новую жизнь. Он не остановится и перед ссорой с Гарри или даже перед окончательным разрывом, если это окажется неизбежным.
Он вскочил, поспешно закрыл портрет экраном и только после этого отпер дверь.
– Ужасно все это неприятно, Дориан, – сказал лорд
Генри, как только вошел. – Но вы старайтесь поменьше думать о том, что случилось.
– Вы хотите сказать – о Сибиле Вэйн? – спросил Дориан.
– Да, конечно. – Лорд Генри сел и стал медленно снимать желтые перчатки. – Вообще говоря, это ужасно, но вы не виноваты. Скажите… вы после спектакля ходили к ней за кулисы?
– Да.
– Я так и думал. И вы поссорились?
– Я был жесток, Гарри, бесчеловечно жесток! Но сейчас все уже в порядке. Я не жалею о том, что произошло, – это помогло мне лучше узнать самого себя.
– Я очень, очень рад, Дориан, что вы так отнеслись к этому. Я боялся, что вы терзаетесь угрызениями совести и в отчаянии рвете на себе свои золотые кудри.
– Через все это я уже прошел, – отозвался Дориан, с улыбкой тряхнув головой. – И сейчас я совершенно счастлив. Во-первых, я понял, что такое совесть. Это вовсе не то, что вы говорили, Гарри. Она – самое божественное в нас. И вы не смейтесь больше над этим – по крайней мере, при мне. Я хочу быть человеком с чистой совестью. Я не могу допустить, чтобы душа моя стала уродливой.
– Какая прекрасная эстетическая основа нравственности, Дориан! Поздравляю вас. А с чего же вы намерены начать?
– С женитьбы на Сибиле Вэйн.
– На Сибиле Вэйн! – воскликнул лорд Генри, вставая и в величайшем удивлении и замешательстве глядя на Дориана. – Дорогой мой, но она…
– Ах, Гарри, знаю, что вы хотите сказать: какую-нибудь гадость о браке. Не надо! Никогда больше не говорите мне таких вещей. Два дня тому назад я просил Сибилу быть моей женой. И я своего слова не нарушу. Она будет моей женой.
– Вашей женой? Дориан! Да разве вы не получили моего письма? Я его написал сегодня утром, и мой слуга отнес его вам.
– Письмо? Ах да… Я его еще не читал, Гарри. Боялся найти в нем что-нибудь такое, что мне будет не по душе.
Вы своими эпиграммами кромсаете жизнь на куски.
– Так вы ничего еще не знаете?
– О чем?
Лорд Генри прошелся по комнате, затем, сев рядом с
Дорианом, крепко сжал его руки в своих.
– Дориан, в письме я… не пугайтесь… я вам сообщал, что Сибила Вэйн… умерла.
Горестный крик вырвался у Дориана. Он вскочил и высвободил руки из рук лорда Генри.
– Умерла! Сибила умерла! Неправда! Это ужасная ложь! Как вы смеете лгать мне!
– Это правда, Дориан, – сказал лорд Генри серьезно. –
Об этом сообщают сегодня все газеты. Я вам писал, чтобы вы до моего прихода никого не принимали. Наверное, будет следствие, и надо постараться, чтобы вы не были замешаны в этой истории. В Париже подобные истории создают человеку известность, но в Лондоне у людей еще так много предрассудков. Здесь никак не следует начинать свою карьеру со скандала. Скандалы приберегают на старость, когда бывает нужно подогреть интерес к себе. Надеюсь, в театре не знали, кто вы такой? Если нет, тогда все в порядке. Видел кто-нибудь, как вы входили в уборную
Сибилы? Это очень важно.
Дориан некоторое время не отвечал – он обомлел от ужаса. Наконец пробормотал, запинаясь, сдавленным голосом:
– Вы сказали – следствие? Что это значит? Разве Сибила… Ох, Гарри, я этого не вынесу!.. Отвечайте скорее!
Скажите мне все!
– Не приходится сомневаться, Дориан, что это не просто несчастный случай, но надо, чтобы публика так думала.
А рассказывают вот что: когда девушка в тот вечер уходила с матерью из театра – кажется, около половины первого, она вдруг сказала, что забыла что-то наверху. Ее некоторое время ждали, но она не возвращалась. В конце концов ее нашли мертвой на полу в уборной. Она по ошибке проглотила какое-то ядовитое снадобье, которое употребляют в театре для гримировки. Не помню, что именно, но в него входит не то синильная кислота, не то свинцовые белила.
Вернее всего, синильная кислота, так как смерть наступила мгновенно.
– Боже, боже, какой ужас! – простонал Дориан.
– Да… Это поистине трагедия, но нельзя, чтобы вы оказались в нее замешанным… Я читал в «Стандарде», что
Сибиле Вэйн было семнадцать лет. А на вид ей можно было дать еще меньше. Она казалась совсем девочкой, притом играла еще так неумело. Дориан, не принимайте этого
близко к сердцу! Непременно поезжайте со мной обедать, а потом мы с вами заглянем в оперу. Сегодня поет Патти, и весь свет будет в театре. Мы зайдем в ложу моей сестры.
Сегодня с нею приедут несколько эффектных женщин.
– Значит, я убил Сибилу Вэйн, – сказал Дориан Грей словно про себя. – Все равно что перерезал ей ножом горло.
И, несмотря на это, розы все так же прекрасны, птицы все так же весело поют в моем саду. А сегодня вечером я обедаю с вами и поеду в оперу, потом куда-нибудь ужинать…
Как необычайна и трагична жизнь! Прочти я все это в книге, Гарри, я, верно, заплакал бы. А сейчас, когда это случилось на самом деле и случилось со мной, я так потрясен, что и слез нет. Вот лежит написанное мною страстное любовное письмо, первое в жизни любовное письмо.
Не странно ли, что это первое письмо я писал мертвой?
Хотел бы я знать, чувствуют они что-нибудь, эти безмолвные, бледные люди, которых мы называем мертвецами? Сибила!. Знает ли она все, может ли меня слышать, чувствовать что-нибудь? Ах, Гарри, как я ее любил когда-то! Мне кажется сейчас, что это было много лет назад.
Тогда она была для меня всем на свете. Потом наступил этот страшный вечер – неужели он был только вчера? –
когда она играла так скверно, что у меня сердце чуть не разорвалось. Она мне потом все объяснила. Это было так трогательно… но меня ничуть не тронуло, и я назвал ее глупой. Потом случилось кое-что… не могу вам рассказать что, но это было страшно. И я решил вернуться к Сибиле. Я
понял, что поступил дурно… А теперь она умерла… Боже, боже! Гарри, что мне делать? Вы не знаете, в какой я опасности! И теперь некому удержать меня от падения.
Она могла бы сделать это. Она не имела права убивать себя. Это эгоистично!
– Милый Дориан, – отозвался лорд Генри, доставая папиросу из портсигара. – Женщина может сделать мужчину праведником только одним способом: надоесть ему так, что он утратит всякий интерес к жизни. Если бы вы женились на этой девушке, вы были бы несчастны. Разумеется, вы обращались бы с ней хорошо, – это всегда легко, если человек тебе безразличен. Но она скоро поняла бы, что вы ее больше не любите. А когда женщина почувствует, что ее муж равнодушен к ней, она начинает одеваться слишком кричаще и безвкусно или у нее появляются очень нарядные шляпки, за которые платит чужой муж. Не говоря уже об унизительности такого неравного брака, который я постарался бы не допустить, – я вас уверяю, что при всех обстоятельствах ваш брак с этой девушкой был бы крайне неудачен.
– Пожалуй, вы правы, – пробормотал Дориан. Он был мертвенно-бледен и беспокойно шагал из угла в угол. – Но я считал, что обязан жениться. И не моя вина, если эта страшная драма помешала мне выполнить долг. Вы как-то сказали, что над благими решениями тяготеет злой рок: они всегда принимаются слишком поздно. Так случилось и со мной.
– Благие намерения – попросту бесплодные попытки идти против природы. Порождены они бывают всегда чистейшим самомнением, и ничего ровно из этих попыток не выходит. Они только дают нам иногда блаженные, но пустые ощущения, которые тешат людей слабых. Вот и все.
Благие намерения – это чеки, которые люди выписывают на банк, где у них нет текущего счета.
– Гарри, – воскликнул Дориан Грей, подходя и садясь рядом с лордом Генри. – Почему я страдаю не так сильно, как хотел бы? Неужели у меня нет сердца? Как вы думаете?
– Назвать вас человеком без сердца никак нельзя после всех безумств, которые вы натворили за последние две недели, – ответил лорд Генри, ласково и меланхолически улыбаясь.
Дориан нахмурил брови.
– Мне не нравится такое объяснение, Гарри. Но я рад, что вы меня не считаете бесчувственным. Я не такой, знаю, что не такой! И все же – то, что случилось, не подействовало на меня так, как должно было бы подействовать. Оно для меня – как бы необычайная развязка какой-то удивительной пьесы. В нем – жуткая красота греческой трагедии, трагедии, в которой я сыграл видную роль, но которая не ранила моей души.
– Это любопытное обстоятельство, – сказал лорд Генри.
Ему доставляло острое наслаждение играть на бессознательном эгоизме юноши. – Да, очень любопытное. И, думаю, объяснить это можно вот как: частенько подлинные трагедии в жизни принимают такую неэстетическую форму, что оскорбляют нас своим грубым неистовством, крайней нелогичностью и бессмысленностью, полным отсутствием изящества. Они нам претят, как все вульгарное.
Мы чуем в них одну лишь грубую животную силу и восстаем против нее. Но случается, что мы в жизни наталкиваемся на драму, в которой есть элементы художественной красоты. Если красота эта – подлинная, то драматизм события нас захватывает. И мы неожиданно замечаем, что мы уже более не действующие лица, а только зрители этой трагедии. Или, вернее, то и другое вместе. Мы наблюдаем самих себя, и самая необычайность такого зрелища нас увлекает. Что, в сущности, произошло? Девушка покончила с собой из-за любви к вам. Жалею, что в моей жизни не было ничего подобного. Я тогда поверил бы в любовь и вечно преклонялся бы перед нею. Но все, кто любил меня, –
таких было не очень много, но они были, – упорно жили и здравствовали еще много лет после того, как я разлюбил их, а они – меня. Эти женщины растолстели, стали скучны и несносны. Когда мы встречаемся, они сразу же ударяются в воспоминания. Ах, эта ужасающая женская память, что за наказание! И какую косность, какой душевный застой она обличает! Человек должен вбирать в себя краски жизни, но никогда не помнить деталей. Детали всегда банальны.
– Придется посеять маки в моем саду, – со вздохом промолвил Дориан.
– В этом нет необходимости, – возразил его собеседник.
– У жизни маки для нас всегда наготове. Правда, порой мы долго не можем забыть. Я когда-то в течение целого сезона носил в петлице только фиалки – это было нечто вроде траура по любви, которая не хотела умирать. Но в конце концов она умерла. Не помню, что ее убило. Вероятно, обещание любимой женщины пожертвовать для меня всем на свете. Это всегда страшная минута: она внушает человеку страх перед вечностью. Так вот, можете себе представить, – на прошлой неделе на обеде у леди Хэмпшайр моей соседкой за столом оказалась эта самая дама, и она во что бы то ни стало хотела начать все сначала, раскопать прошлое и расчистить дорогу будущему. Я похоронил этот роман в могиле под асфоделями, а она снова вытащила его на свет божий и уверяла меня, что я разбил ей жизнь.
Должен констатировать, что за обедом она уписывала все с чудовищным аппетитом, так что я за нее ничуть не тревожусь. Но какова бестактность! Какое отсутствие вкуса!
Ведь вся прелесть прошлого в том, что оно – прошлое. А
женщины никогда не замечают, что занавес опустился. Им непременно подавай шестой акт! Они желают продолжать спектакль, когда всякий интерес к нему уже пропал. Если бы дать им волю, каждая комедия имела бы трагическую развязку, а каждая трагедия перешла бы в фарс. Женщины в жизни – прекрасные актрисы, но у них нет никакого артистического чутья. Вы оказались счастливее меня, Дориан. Клянусь вам, ни одна из женщин, с которыми я был близок, не сделала бы из-за меня того, что сделала из-за вас
Сибила Вэйн. Обыкновенные женщины всегда утешаются.
Одни – тем, что носят сентиментальные цвета. Не доверяйте женщине, которая, не считаясь со своим возрастом, носит платья цвета mauve11 или в тридцать пять лет питает пристрастие к розовым лентам: это, несомненно, женщина с прошлым. Другие неожиданно открывают всякие достоинства в своих законных мужьях – и это служит им великим утешением. Они выставляют напоказ свое супружеское счастье, как будто оно – самый соблазнительный адюльтер. Некоторые ищут утешения в религии. Таинства религии имеют для них всю прелесть флирта – так мне когда-то сказала одна женщина, и я этому охотно верю.
Кроме того, ничто так не льстит женскому тщеславию, как репутация грешницы. Совесть делает всех нас эгоистами…
11 Розовато-лиловый (франц.).
Да, да, счету нет утешениям, которые находят себе женщины в наше время. А я не упомянул еще о самом главном…
– О чем, Гарри? – спросил Дориан рассеянно.
– Ну, как же! Самое верное утешение – отбить поклонника у другой, когда теряешь своего. В высшем свете это всегда реабилитирует женщину. Подумайте, Дориан, как непохожа была Сибила Вэйн на тех женщин, каких мы встречаем в жизни! В ее смерти есть что-то удивительно прекрасное. Я рад, что живу в эпоху, когда бывают такие чудеса. Они вселяют в нас веру в существование настоящей любви, страсти, романтических чувств, над которыми мы привыкли только подсмеиваться.
– Я был страшно жесток с ней. Это вы забываете.
– Пожалуй, жестокость, откровенная жестокость женщинам милее всего: в них удивительно сильны первобытные инстинкты. Мы им дали свободу, а они все равно остались рабынями, ищущими себе господина. Они любят покоряться… Я уверен, что вы были великолепны. Никогда не видел вас в сильном гневе, но представляю себе, как вы были интересны! И, наконец, позавчера вы мне сказали одну вещь… тогда я подумал, что это просто ваша фантазия, а сейчас вижу, что вы были абсолютно правы, и этим все объясняется.
– Что я сказал, Гарри?
– Что в Сибиле Вэйн вы видите всех романтических героинь. Один вечер она – Дездемона, другой – Офелия, и, умирая Джульеттой, воскресает в образе Имоджены.
– Теперь она уже не воскреснет, – прошептал Дориан, закрывая лицо руками.
– Нет, не воскреснет. Она сыграла свою последнюю роль. Но пусть ее одинокая смерть в жалкой театральной уборной представляется вам как бы необычайным и мрачным отрывком из какой-нибудь трагедии семнадцатого века или сценой из Уэбстера, Форда или Сирила
Турнера. Эта девушка, в сущности, не жила и, значит, не умерла. Для вас, во всяком случае, она была только грезой, видением, промелькнувшим в пьесах Шекспира и сделавшим их еще прекраснее, она была свирелью, придававшей музыке Шекспира еще больше очарования и жизнерадостности. При первом же столкновении с действительной жизнью она была ранена и ушла из мира. Оплакивайте же
Офелию, если хотите. Посыпайте голову пеплом, горюя о задушенной Корделии. Кляните небеса за то, что погибла дочь Брабанцио. Но не лейте напрасно слез о Сибиле Вэйн.
Она была еще менее реальна, чем они все.
Наступило молчание. Вечерний сумрак окутал комнату.
Бесшумно вползли из сада среброногие тени. Медленно выцветали все краски.
Немного погодя Дориан Грей поднял глаза.
– Вы мне помогли понять себя, Гарри, – сказал он тихо, со вздохом, в котором чувствовалось облегчение. – Мне и самому так казалось, но меня это как-то пугало, и я не все умел себе объяснить. Как хорошо вы меня знаете! Но не будем больше говорить о случившемся. Это было удивительное переживание – вот и все. Не знаю, суждено ли мне в жизни испытать еще что-нибудь столь же необыкновенное.
– У вас все впереди, Дориан. При такой красоте для вас нет ничего невозможного.
– А если я стану изможденным, старым, сморщенным?
Что тогда?
– Ну, тогда, – лорд Генри встал, собираясь уходить. –
Тогда, мой милый, вам придется бороться за каждую победу, а сейчас они сами плывут к вам в руки. Нет, нет, вы должны беречь свою красоту. Она нам нужна. В наш век люди слишком много читают, это мешает им быть мудрыми, и слишком много думают, а это мешает им быть красивыми. Ну, однако, вам пора одеваться и ехать в клуб.
Мы и так уже опаздываем.
– Лучше я приеду прямо в оперу, Гарри. Я так устал, что мне не хочется есть. Какой номер ложи вашей сестры?
– Кажется, двадцать семь. Она в бельэтаже, и на дверях вы прочтете фамилию сестры. Но очень жаль, Дориан, что вы не хотите со мной пообедать.
– Право, я не в силах, – сказал Дориан устало. – Я вам очень, очень признателен, Гарри, за все, что вы сказали.
Знаю, что у меня нет друга вернее. Никто не понимает меня так, как вы.
– И это еще только начало нашей дружбы, – подхватил лорд Генри, пожимая ему руку. – До свиданья. Надеюсь увидеть вас не позднее половины десятого. Помните – поет
Патти.
Когда лорд Генри вышел и закрыл за собой дверь, Дориан позвонил, и через несколько минут появился Виктор.
Он принес лампы и опустил шторы. Дориан с нетерпением дожидался его ухода. Ему казалось, что слуга сегодня бесконечно долго копается.
Как только Виктор ушел, Дориан Грей подбежал к экрану и отодвинул его. Никаких новых перемен в портрете не произошло. Видно, весть о смерти Сибилы Вэйн дошла до него раньше, чем узнал о ней он, Дориан. Этот портрет узнавал о событиях его жизни, как только они происходили. И злобная жестокость исказила красивый рот в тот самый миг, когда девушка выпила яд. Или, может быть, на портрете отражаются не деяния живого Дориана Грея, а только то, что происходит в его душе? Размышляя об этом, Дориан Грей спрашивал себя: а что, если в один прекрасный день портрет изменится у него на глазах? Он и желал этого, и содрогался при одной мысли об этом.
Бедная Сибила! Как все это романтично! Она часто изображала смерть на сцене, и вот Смерть пришла и унесла ее. Как сыграла Сибила эту последнюю страшную сцену?
Проклинала его, умирая? Нет, она умерла от любви к нему, и отныне Любовь будет всегда для него святыней. Сибила, отдав жизнь, все этим искупила. Он не станет больше вспоминать, сколько он из-за нее выстрадал в тот ужасный вечер в театре. Она останется в его памяти как дивный трагический образ, посланный на великую арену жизни, чтобы явить миру высшую сущность Любви. Дивный трагический образ? При воспоминании о детском личике
Сибилы, об ее пленительной живости и застенчивой грации
Дориан почувствовал на глазах слезы. Он торопливо смахнул их и снова посмотрел на портрет.
Он говорил себе, что настало время сделать выбор. Или выбор уже сделан? Да, сама жизнь решила за него – жизнь и его безграничный интерес к ней. Вечная молодость, неутолимая страсть, наслаждения утонченные и запретные, безумие счастья и еще более исступленное безумие греха –
все будет ему дано, все он должен изведать! А портрет пусть несет бремя его позора – вот и все.
На миг он ощутил боль в сердце при мысли, что прекрасное лицо на портрете будет обезображено. Как-то раз он, дурашливо подражая Нарциссу, поцеловал – вернее, сделал вид, что целует эти нарисованные губы, которые сейчас так зло усмехались ему. Каждое утро он подолгу простаивал перед портретом, любуясь им. Иногда он чувствовал, что почти влюблен в него. И неужели же теперь каждая слабость, которой он, Дориан, поддастся, будет отражаться на этом портрете? Неужели он станет чудовищно безобразным и его придется прятать под замок, вдали от солнца, которое так часто золотило его чудесные кудри? Как жаль! Как жаль!
Одну минуту Дориану Грею хотелось помолиться о том, чтобы исчезла эта сверхъестественная связь между ним и портретом. Перемена в портрете возникла потому, что он когда-то пожелал этого, – так, быть может, после новой молитвы портрет перестанет меняться?
Но… Разве человек, хоть немного узнавший жизнь, откажется от возможности остаться вечно молодым, как бы ни была эфемерна эта возможность и какими бы роковыми последствиями она ни грозила? Притом – разве это действительно в его власти? Разве и в самом деле его мольба вызвала такую перемену? Не объясняется ли эта перемена какими-то неведомыми законами науки? Если мысль способна влиять на живой организм, так, быть может, она оказывает действие и на мертвые, неодушевленные предметы? Более того, даже без участия нашей мысли или сознательной воли не может ли то, что вне нас, звучать в унисон с нашими настроениями и чувствами, и атом –
стремиться к атому под влиянием какого-то таинственного тяготения или удивительного сродства?. Впрочем, не все ли равно, какова причина?
Никогда больше он не станет призывать на помощь какие-то страшные, неведомые силы. Если портрету суждено меняться, пусть меняется. Зачем так глубоко в это вдумываться?
Ведь наблюдать этот процесс будет истинным наслаждением! Портрет даст ему возможность изучать самые сокровенные свои помыслы. Портрет станет для него волшебным зеркалом. В этом зеркале он когда-то впервые по-настоящему увидел свое лицо, а теперь увидит свою душу. И когда для его двойника на полотне наступит зима, он, живой Дориан Грей, будет все еще оставаться на волнующе-прекрасной грани весны и лета. Когда с лица на портрете сойдут краски и оно станет мертвенной меловой маской с оловянными глазами, лицо живого Дориана будет по-прежнему сохранять весь блеск юности. Да, цвет его красоты не увянет, пульс жизни никогда не ослабнет. Подобно греческим богам, он будет вечно сильным, быстроногим и жизнерадостным. Не все ли равно, что станется с его портретом? Самому-то ему ничто не угрожает, а только это и важно.
Дориан Грей, улыбаясь, поставил экран на прежнее место перед портретом, и пошел в спальню, где его ждал камердинер. Через час он был уже в опере, и лорд Генри сидел позади, облокотясь на его кресло.
ГЛАВА IX
На другое утро, когда Дориан сидел за завтраком, пришел Бэзил Холлуорд.
– Очень рад, что застал вас, Дориан, – сказал он серьезным тоном. – Я заходил вчера вечером, но мне сказали, что вы в опере. Разумеется, я не поверил и жалел, что не знаю, где вы находитесь. Я весь вечер ужасно тревожился и, признаться, даже боялся, как бы за одним несчастьем не последовало второе. Вам надо было вызвать меня телеграммой, как только вы узнали… Я прочел об этом случайно в вечернем выпуске «Глоба», который попался мне под руку в клубе… Тотчас поспешил к вам, да, к моему великому огорчению, не застал вас дома. И сказать вам не могу, до чего меня потрясло это несчастье! Понимаю, как вам тяжело… А где же вы вчера были? Вероятно, ездили к ее матери? В первую минуту я хотел поехать туда вслед за вами – адрес я узнал из газеты. Это, помнится, где-то на
Юстон-Род? Но я побоялся, что буду там лишний, – чем можно облегчить такое горе? Несчастная мать! Воображаю, в каком она состоянии! Ведь это ее единственная дочь? Что она говорила?
– Мой милый Бэзил, откуда мне знать? – процедил
Дориан Грей с недовольным и скучающим видом, потягивая желтоватое вино из красивого, усеянного золотыми бусинками венецианского бокала. – Я был в опере. Напрасно и вы туда не приехали. Я познакомился вчера с сестрой Гарри, леди Гвендолен, мы сидели у нее в ложе.
Обворожительная женщина! И Патти пела божественно.
Не будем говорить о неприятном. О чем не говоришь, того как будто и не было. Вот и Гарри всегда твердит, что только слова придают реальность явлениям. Ну а что касается матери Сибилы… Она не одна, у нее есть еще сын, и, кажется, славный малый. Но он не актер. Он моряк или что-то в этом роде. Ну, расскажите-ка лучше о себе. Что вы сейчас пишете?
– Вы… были… в опере? – с расстановкой переспросил
Бэзил, и в его изменившемся голосе слышалось глубокое огорчение. – Вы поехали в оперу в то время, как Сибила
Вэйн лежала мертвая в какой-то грязной каморке? Вы можете говорить о красоте других женщин и о божественном пении Патти, когда девушка, которую вы любили, еще даже не обрела покой в могиле? Эх, Дориан, вы бы хоть подумали о тех ужасах, через которые еще предстоит пройти ее бедному маленькому телу!
– Перестаньте, Бэзил! Я не хочу ничего слушать! –
крикнул Дориан и вскочил. – Не говорите больше об этом.
Что было, то было. Что прошло, то уже прошлое.
– Вчерашний день для вас уже прошлое?
– При чем тут время? Только людям ограниченным нужны годы, чтобы отделаться от какого-нибудь чувства или впечатления. А человек, умеющий собой владеть, способен покончить с печалью так же легко, как найти новую радость. Я не желаю быть рабом своих переживаний. Я хочу ими насладиться, извлечь из них все, что можно. Хочу властвовать над своими чувствами.
– Дориан, это ужасно! Что-то сделало вас совершенно другим человеком. На вид вы все тот же славный мальчик, что каждый день приходил ко мне в мастерскую позировать. Но тогда вы были простодушны, непосредственны и добры, вы были самый неиспорченный юноша на свете. А
сейчас… Не понимаю, что на вас нашло! Вы рассуждаете, как человек без сердца, не знающий жалости. Все это –
влияние Гарри. Теперь мне ясно…
Дориан покраснел и, отойдя к окну, с минуту смотрел на зыбкое море зелени в облитом солнцем саду.
– Я обязан Гарри многим, – сказал он наконец. –
Больше, чем вам, Бэзил. Вы только разбудили во мне тщеславие.
– Что же, я за это уже наказан, Дориан… или буду когда-нибудь наказан.
– Не понимаю я ваших слов, Бэзил, – воскликнул Дориан, обернувшись. – И не знаю, чего вы от меня хотите.
Ну, скажите, что вам нужно?
– Мне нужен тот Дориан Грей, которого я писал, – с грустью ответил художник.
– Бэзил, – Дориан подошел и положил ему руку на плечо, – вы пришли слишком поздно. Вчера, когда я узнал, что Сибила покончила с собой…
– Покончила с собой! Господи помилуй! Неужели? –
ахнул Холлуорд, в ужасе глядя на Дориана.
– А вы думали, мой друг, что это просто несчастный случай? Конечно, нет! Она лишила себя жизни.
Художник закрыл лицо руками.
– Это страшно! – прошептал он, вздрогнув.
– Нет, – возразил Дориан Грей. – Ничего в этом нет страшного. Это – одна из великих романтических трагедий нашего времени. Обыкновенные актеры, как правило, ведут жизнь самую банальную. Все они – примерные мужья или примерные жены, – словом, скучные люди. Понимаете
– мещанская добродетель и все такое. Как непохожа на них была Сибила! Она пережила величайшую трагедию. Она всегда оставалась героиней. В последний вечер, тот вечер, когда вы видели ее на сцене, она играла плохо оттого, что узнала любовь настоящую. А когда мечта оказалась несбыточной, она умерла, как умерла некогда Джульетта.
Она снова перешла из жизни в сферы искусства. Ее окружает ореол мученичества. Да, в ее смерти – весь пафос напрасного мученичества, вся его бесполезная красота…
Однако не думайте, Бэзил, что я не страдал. Вчера был такой момент… Если бы вы пришли около половины шестого… или без четверти шесть, вы застали бы меня в слезах. Даже Гарри – он-то и принес мне эту весть – не подозревает, что я пережил. Я страдал ужасно. А потом это прошло. Не могу я то же чувство переживать снова. И никто не может, кроме очень сентиментальных людей. Вы ужасно несправедливы ко мне, Бэзил. Вы пришли меня утешать, это очень мило с вашей стороны. Но застали меня уже утешившимся – и злитесь. Вот оно, людское сочувствие! Я вспоминаю анекдот, рассказанный Гарри, про одного филантропа, который двадцать лет жизни потратил на борьбу с какими-то злоупотреблениями или несправедливым законом – я забыл уже, с чем именно. В конце концов он добился своего – и тут наступило жестокое разочарование. Ему больше решительно нечего было делать, он умирал со скуки и превратился в убежденного мизантропа. Так-то, дорогой друг! Если вы действительно хотите меня утешить, научите, как забыть то, что случилось, или смотреть на это глазами художника. Кажется, Готье писал об утешении, которое мы находим в искусстве? Помню, однажды у вас в мастерской мне попалась под руку книжечка в веленевой обложке, и, листая ее, я наткнулся на это замечательное выражение: consolation des arts12. Право, я нисколько не похож на того молодого человека, про которого вы мне рассказывали, когда мы вместе ездили к Марло. Он уверял, что желтый атлас может служить человеку утешением во всех жизненных невзгодах. Я люблю красивые вещи, которые можно трогать, держать в руках. Старинная парча, зеленая бронза, изделия из слоновой кости, красивое убранство комнат, роскошь, пышность – все это доставляет столько удовольствия! Но для меня всего ценнее тот инстинкт художника, который они порождают или хотя бы выявляют в человеке. Стать, как говорит Гарри, зрителем собственной жизни – это значит уберечь себя от земных страданий. Знаю, вас удивят такие речи. Вы еще не уяснили себе, насколько я созрел.