Нет, я не забыл, что начинать надо с детства. Впрочем, все оказалось не так просто, хотя до былых купели и колыбели знаменитого русско-бельгийско-французского художника мне было в ту пору рукой подать: я часто летал в ту пору в Петербург, а там останавливался у друзей, в двух шагах от знаменитой Петропавловской крепости, в питерской коммуналке, в одной из ее двенадцати комнат… Что такое питерская коммуналка XX века, поймет только тот, кто ее когда-нибудь видел. Однако без проживания в ней, хотя бы временного, ни один самый крупный заграничный или отечественный специалист по истории России не может рассчитывать на доверие к своей кандидатской степени. Во всяком случае, на мое доверие.
Вы спросите, на черта я мотался в Петербург из гостеприимной Ниццы и привычного (похожего на Валдай) уголка Шампани? Объясню. У меня в ту пору был в Петербурге издатель. Точнее, даже два издателя. История их появления и возвышения с наглядностью показывает, в какой степени даже самая скромная перестройка может оказаться плодотворнее для человеческого развития, чем самая впечатляющая империя зла. Я имею в виду лишь скромную сферу русского книгоиздательства, в одночасье потерявшего в конце минувшего века навязчивое внимание Старой Площади и Малой Лубянки и наводнившего мою родину неподцензурными изданиями книг. Всяких книг, и хороших и разных. Нормально, что разных: в России всегда находились читатели, умевшие сделать выбор. А вот откуда пришли издатели? Взять тех же двух моих питерских.
Один из двоих добрался в Ленинград с Украины, еще молодым. Он изучал что-то такое инженерное в петербургском учебном заведении, но свободное время и сердечную привязанность отдавал полуразрешенной книготорговле, которая вдобавок его чуток подкармливала. Хорошая книга была тогда дефицитом, а стало быть, и предметом перепродажи на «черном рынке». Рынки эти возникали то в одной то в другой подворотне близ книжных магазинов на Невском. Торговля в подворотне была и азартной, и опасной, и выгодной. Можно было сорвать сотню навару, рискуя при этом угодить в лапы менту. Менты не были врагами культуры, но у них был невысокий оклад жалованья. Поэтому они бегали по подворотням: волка ноги кормят (это сейчас они стали такие ленивые и барственно беспредельные). Профессия «книжного жука» требовала минимальных знаний, которые при общении могли сойти за образованность и даже интеллигентность: «жуку» надо было знать, какие книги востребованы, какие существуют авторы, а может, даже знать, о чем они, эти книги. Моя первая жена приводила в нашу московскую квартиру своего «книжного жука», и он поразил меня не столько ценами (моего собственного «Швейцера», стоившего рубль, он предложил мне за четвертной), сколько настойчивым употреблением таких редкостных в ту простецкую пору слов, как «харизма» и «эзотерика» (заметьте, как эти буквы – з, х, р – словно бы отчуждают слова родного языка)…
Так вот, главный из моих издателей был в недавнем прошлом «книжный жук». Он помнил тыщу названий и любил книги лишь чуть меньше, чем деньги. У него были чувство юмора, приятное фрикативное «г» (чрезмерно раздражавшее в те годы лишь тех, кто часто слушал по радио выступления советских генсеков) и вообще немалое обаяние. Конечно, люди старого воспитания не могли понять, отчего он носит на горле толстую позолоченную цепь, но люди эти еще не поняли, что на смену тайно преступной цивилизации грядет откровенно блатная. Лично меня в большей степени, чем социальный, интриговал культурно-экономический аспект новоиздательской деятельности. Во-первых, то, что при всей скудости и убожестве созданного ими в перестроечную пору крошечного издательства они вчетвером ухитрялись выпускать больше книг, чем былые госиздательства с их штатом в полтысячи душ. Во-вторых, я пытался угадать, когда от небрежного недоплачивания он перейдет к полному грабежу. Конечно, я не сумел предугадать, за какие книги он мне не заплатит вовсе. За последние две или последние три. Впрочем, к чему было ломать голову. Книги выходили. У меня на родине больше не было цензуры. Жизнь была скудной, но удивительной…
Компаньон моего питерского издателя, второй издатель, был фигурой еще более колоритной, чем первый. В те исторически недалекие годы, когда французские аспиранты-троцкисты еще ездили в Москву для изучения самой эффективной в мире экономической системы «самильедка-питильедка» («семилетку в четыре года»), в Москве уже стало очевидным, что вся эта тайная цифровая липа зашла в тупик и строить теперь будут вовсе даже не социализм, а непонятно что – так вот, в те годы симпатичный партнер моего первого издателя не только сроду еще не держал в руках «сигнальных экземпляров», но и с готовой книгой вряд ли когда имел дело. В те годы, опохмелившись через пять минут после открытии нищего сельмага, он мирно садился за штурвал могучего трактора и вывозил на поля навоз… Однако к девяностым годам в России все шумно зашевелилось, тракторист переехал в снова получивший свое первоначальное название город Петра и стал водителем троллейбуса: «Следующая остановка Дом Кшесинской. С балкона этого дома Владимир Ильич…» Господи, да отчего он не бросился тогда же с балкона, этот злой бормотун? Отчего погибают только приличные люди? Но это все мои, пассажирские, праздные мечтания. У водителя были, вероятно, свои, вполне уместные высокопрофессиональные мысли. Он должен был опасаться бледных питерских старушек, которые обреченно тащились через улицу, не обращая никакого внимания на мчащийся троллейбус. Он не мог не думать о необходимости приумножить свой месячный заработок, чтобы купить прописку в городе, купить комнатку в Питере, а может, и завести свой собственный, необщественный транспорт. В те годы россиянам разрешалось выбрать из былых, лихо противоречивших друг другу лозунгов брехливого Ильича один, вполне некровожадный, который пришелся им вдруг по душе: «Учитесь торговать». Те, что были еще начитанней, вспомнили и энергичную формулу Маркса: товар-деньги-товар. Все теперь торговали всем. И вот будущий мой второй издатель, оставив неповоротливый и малодоходный троллейбус, ушел в торговлю. Корни его новой профессии нетрудно сыскать в послевоенном детстве, в мечтах о леденчике. Мне не раз доводилось видеть, как душевный какой-нибудь алкаш в пивнухе, отдав последние деньги за последний стакан водки, берет вместо сдачи леденец. «Деткам», – говорит он растроганно и старается не упасть, не обронить, донести… Короче говоря, мой будущий издатель стал торговать конфетками. Знающий человек подсказал ему место, чтобы избежать скопления конкурентов: торговля леденцами дело несложное, желающих торговать много. Мой будущий издатель ходил со своей корзиной торговать в клубе Крупской. Именем Крупской и еще почему-то Клары Цеткин очень любили называть при старом режиме роддома (хотя обе дамы были бесплодными), а также фабрики и клубы. В питерском клубе Крупской обычно проходили книжные ярмарки. На них мой будущий издатель и торговал. Позднее, когда он уже торговал книгами, многие (по привычке или из зависти) все еще окликали его: «Эй, конфетчик!» Лично я в последний раз видел его не у Крупской, а в парижском ресторане на Бульварах. Он первый раз в жизни приехал в Париж, испробовал устриц и позвонил мне ближе к ночи с просьбой, чтоб я объяснил официанту по его мобильнику, что он хочет не их скудную порцию устриц (что там, дюжина – на один зуб), и даже не поднос устриц, а много-много подносов…
Да, великая была эпоха. Мои тогдашние питерские издатели часто прилетали тогда в Париж, а я прилетал из Парижа в Питер и, как уже было упомянуто выше, останавливался в коммунальной квартире на Петроградской, близ Петропавловской крепости. В этой прославленной Петропавловской крепости и прошло раннее детство Никола де Сталя, здесь он жил с родителями и сестрами, а в здешнем соборе Петра и Павла (в том самом, где почиют императоры) его крестили. Так что рассказ о рождении и детстве уроженца Петербурга художника Никола де Сталя начинать надо именно с Петропавловки, с которой, собственно, и сам Петербург начинался. Ну а то, что я несколько задержался в своем рассказе на делах книгоиздательства и книжной торговли, надеюсь, вы найдете тем более извинительным, что матушка нашего героя Никола де Сталя происходила из семьи знаменитейших петербургских книготорговцев Глазуновых. И уж если искать, откуда у мальчика шло это увлечение искусством, книгами, музыкой, то уж наверняка нужно искать не в роду суровых воинов Шталей фон Гольштейнов, а в роду Глазуновых. К тому же дом петербургских Глазуновых на Невском сыграл кое-какую роль в том, что история наша не оборвалась досрочно и печально в еще одной луже детской крови. А крови в те годы было пролито море, и русскому автору забывать об этом не след…
Итак, начнем по порядку. Начнем с отчего дома нашего русско-бельгийско-французского художника Никола де Сталя, по рождению Николая Владимировича Шталя фон Гольштейна (Niсоlаs dе Sтаеl vоn Hоlsтеin). Дом этот (дом N 7) стоял близ Петропавловского собора на территории Петропавловской крепости, с которой можно при желании начинать всю историю императорского Петербурга. Решив «в Европу прорубить окно», Великий Петр, в соответствии с нравами того времени (есть ли надежда, что нравы когда-нибудь изменятся?), начал 16 мая 1703 года с сооружения куртин и бастионов новой крепости на самом маленьком из четырех островов Петербургской стороны. Таким образом, первыми прорублены были в сторону Европы никакие не окна, а бойницы и всякие там машикули. «Отсель грозить мы будем шведу», – так передает намеренья великого Петра великий Пушкин.
Могучий шестиугольник крепости занял весь островок, который местные жители-финны называли Заячьим (по-ихнему, по-фински Енисари), но понятное дело, подневольные строители крепости всех зайцев разогнали или съели. Сам Петр следил за ходом важного строительства. Вскоре за работу взялся архитектор Доменико Трезини и неутомимый инженер и полководец Миних (в похвалу ему напомню, что в свободное от работы время этот замечательный государственный деятель успел зачать восемнадцать детей). Наблюдали за трудами и ближайшие помощники Петра, чьи имена присвоены были бастионам (Меншиков, Головнин, Нарышкин, Трубецкой…) Потом крепость возглавил прославленный «птенец гнезда Петрова» Роман Брюс. Обер-комендант крепости был в те годы едва ли не главным военачальником в новой петровской столице. Впрочем, несмотря на все труды и жертвы, на двенадцатиметровую высоту бастионов и куртин, на их двадцатиметровую ширину и гранитную облицовку, знаменитой крепости не удалось покрыть себя неувядающей военной славой: просто никто не атаковал ее до самого 1917 года. Зато очень скоро обнаружилось, что великолепно охраняемая крепость может служить тюрьмой для всех врагов личной власти и порядка. Уже сам Петр держал там злодея – собственного сына. Позднее держали других, самых опасных врагов порядка и государства. Сидели здесь также принципиальные враги всех и всяческих государств – идеологи анархии, вроде Михаила Бакунина и князя Кропоткина. Сидел убийца и провокатор Сергей Нечаев: не просидел и полсрока, умер в Алексеевском равелине. Бакунин и Кропоткин были «революционеры», так что большевики, придя к власти, назвали их именами улицы, но все же отчасти от них отмежевывались: как же им самим было удержаться у власти без государства и диктатуры. Что же до злобного фанатика Нечаева, то его историю долго прятали под ковер: его ярый поклонник по кличке Ленин был похож на этого злодея до неприличия.
Сидели в крепости и другие террористы или опасные смутьяны. Это была надежная тюрьма: сбежать отсюда не удалось никому. Так вот она и маячила, крепость-тюрьма над темной невскою водой, напротив роскошных прибрежных дворцов. Понятно, что у всякого чувствительного петербуржца самый вид тюремной Петропавловки, ночные оклики ее часовых и даже звон курантов на колокольне вызывали зябкое чувство.
Все было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые…
Это Пушкин написал. Он же назвал Петропавловскую крепость «твердыней власти роковой». Нынче, два века спустя можно отметить, что даже провидец Пушкин, справедливо опасавшийся бессмысленного безобразия русского бунта, вряд ли мог вообразить, какому избиению подвергнет воспетый им город поистине роковая власть бесправия и насилия, называвшая себя «властью советов».
Впрочем, за два-то века сколько воды утекло в море. А ведь еще и в начале XX века русскому интеллигенту и прошлое России и тогдашняя «роковая власть» и ее «твердыня» казались величественно жуткими. Вот как вспоминал о своей ночной переправе через Неву художник Александр Бенуа:
«И вдруг в этом торжественном безмолвии, в прозрачных сонных сумерках, между едва потемневшим небом и странно светящейся водой, откуда-то сверху, мягко ложась на воду, начинают литься полые, «стеклянные», «загробные» звуки. Это заиграли куранты на шпиле крепости, это они возвещают в двух молитвенных напевах, что наступила полночь… играли куранты «Коль славен наш Господь» и сейчас же за тем «Боже, царя храни». Музыки этой хватало почти на весь переезд, так как темп был крайне замедленный, но различить, что именно слышишь, было трудно… Обе столь знакомые мелодии превращались в нечто новое, и это тем более, что и тона колоколов не обладали вполне отчетливой верностью, а благодаря эху звуки на своем пути догоняли друг друга, а то и сливались, образуя до слез печальные диссонансы.
Говорят, узников, заключенных в крепости, ежечасные эти переливы, длительное это капанье звуков в ночной тиши доводило до отчаяния, до безумия. Возможно, что и так. Куранты звучали, как плач, а то и как медленно читаемый и тем более неумолимый приговор. Этот приговор носил сверхъестественный и прямо-таки потусторонний характер».
Я не случайно привел такой длинный отрывок из замечательных мемуаров художника. Герой нашей книги, маленький Коля де Сталь, до трех лет жил под знаменитой этой колокольней, засыпал здесь, просыпался, завтракал, ужинал и гулял по крепостному садику, близ тюремных равелинов, под звон старинных петровских курантов… Вспоминался ли, снился ли ему этот звон – в Брюсселе, в Марракеше, в Гренаде, в Жерардмере, в Ницце, в Париже, в Менербе, в Антибе?
Петр Великий гордился здешней колокольней, которая высотой своей должна была превзойти кремлевскую колокольню Ивана Великого в Москве. К 1720 году легкий золоченый шпиль колокольни уже возносился над новой столицей Петра, и неистовый строитель-император взбирался на самую ее верхушку, чтобы любоваться рекой и городом. А год спустя русский царь потащил за собой на колокольню, чтоб ею похвастать, именитого гостя, герцога Голштинского, и на радость любителям старинных текстов в свите герцога был писучий камер-юнкер, который про все написал – и про вид сверху, и про доставленные из Голландии большие часы, которые «играли сами собой каждые четверть и полчаса»:
«7 августа 1721 в 12 часов утра, все мы, целым обществом всходили на колокольню в крепости, чтобы послушать игру курантов, положенную в это время, и посмотреть на панораму Петербурга».
Если бы мы с вами оказались в этой высокой компании, мы могли бы польстить голштинскому гостю, предсказав, что последним монархическим комендантом этой свежеиспеченной крепости будет его соплеменник барон Шталь Голштинский. Однако, польстив столь успешно гостю, мы могли бы разгневать хозяина неосторожным предсказанием конца русской монархии, а с Петром Великим и Грозным, как до него с Иваном Грозным и Великим, шутки были плохи. Кстати оба вышеупомянутых государя именно оттого и прослыли великими, что не ставили человеческую жизнь ни в грош и сильно приуменьшили население нашей родины. Так что не будем предаваться столь небезопасным мечтаниям, а вернемся к нашему главному герою, будущей знаменитости, а пока еще просто мальчику Коле, любимцу папы-генерала, до трех лет не только с мамой или с няней, но и с папой не раз гулявшему по садику в крепости и наверняка, крепко держась за папину руку, хоть раз поднимавшемуся на знаменитую колокольню… Поднимался или нет, видел с высоты птичьего полета реку, дворцы и церковные купола, заснеженный берег весенней реки и сверканье снегов – или ничего этого не видел, да и видеть не мог? Ведь совсем еще был кроха, о чем речь…
Автор обязан сообщить, что мнения знатоков здесь разошлись. Многие серьезные люди не берутся принимать в учет эти почти младенческие воспоминания. Но есть люди (и среди них не только какие-нибудь детские врачи, психологи или психоаналитики, вроде моего друга Пьера, но и некоторые солидные и даже знаменитые искусствоведы), которые говорят, что от впечатлений этого столь важного возраста никак нельзя отмахнуться: воспоминанья эти живут у человека в памяти, сколько б ни удалялся он от них во времени и в пространстве. И говорят про это ученые люди не вообще (хотя и понаписано об этом немало), а именно в связи с детскими впечатлениями мальчика Коли, генеральского сына из Петропавловской крепости. Вот как пишет в своем очерке о Никола де Стале известный парижский искусствовед, знаток русского искусства и литературы Вероника Шильц:
«Тот факт, что он не упоминал (или упоминал очень редко) о своем детстве, еще не означает, что оно не запечатлелось у него глубоко в сознании, хотя бы безотчетно. Разве он не вздрагивал от выстрела пушки, палившей в крепости в полдень ежедневно? Разве не поднимался хоть раз на колокольню собора Петра и Павла? Разве не видел со стен Трубецкого бастиона, как заходящее солнце зажигает огнем окна Зимнего дворца?»
Особо подчеркивает русскость этого французского художника искусствовед Жан-Клод Маркаде в своей новой солидной монографии о Стале. Но тут уж о чем спорить: хоть и на глухом хуторе в Шампани будешь жить, наподобие автора этой книги, или в эмигрантской Северной Ницце – от родного города и от русских своих корней далеко не уйти…
И наверняка знает Вероника Шильц, что с воспоминаньями у Никола де Сталя были сложные отношения. Об этом мы еще будем говорить не раз, а вот о Петрограде, о Неве, о северном небе и северных морях (еще и восьмилетним жил маленький беженец Никола близ этих берегов) поговорить можно и сейчас.
Призрачный город, город-фантом Санкт-Петербург был построен неукротимым Петром Великим на костях многих сотен его рабов.
Но за три столетия город этот стал колыбелью русской культуры и вошел в сердца русских людей. Он воспет был поэтами, по его набережным, проспектам, мостам изнывали русские изгнанники, представители уникальной русской эмиграции XX века.
Они бредили воспоминаньями о нем в нищете изгнания, в бараках Освенцима…
О небо, небо, ты мне будешь сниться!
Не может быть, чтоб ты совсем ослепло
И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!
С особой остротой чувствовали неотразимую красоту этого злосчастного города русские поэты XX века (и Блок, и Мандельштам, и Бродский, и еще многие). Недаром же каталог эрмитажной выставки полотен героя нашей книги Никола де Сталя (в 2003 году) открывали стихи:
В столице северной томится пыльный тополь,
Запутался в листве прозрачный циферблат,
И в темной зелени фрегат или акрополь
Сияет издали, воде и небу брат.
… Не отрицает ли пространства превосходство
Сей целомудренно построенный ковчег
… И вот разорваны трех измерений узы,
И открываются всемирные моря!
Эти стихи были написаны за год до рождения Никола. А вот и еще:
Прозрачная весна над черною Невой
Сломалась. Воск бессмертья тает…
О если ты звезда, – Петрополь, город твой,
Твой брат, Петрополь, умирает.
А это было написано в тот год, когда маленького Никола, его сестер и родителей прятала у себя на Невском в Петрограде бабушка. Но он еще мог видеть или чувствовать, как умирает родной город, «нахлобучив на самые брови низкое снежное небо». Мог видеть и черную воду Невы в снежных берегах, и низкое снежное небо… Позднее он гнал от себя страшные воспоминания, но они должны были раньше или позже прорваться в его живописи.
Видения этого призрачного и прекрасного города преследовали и тех, кто успел уйти в эмигрантскую скудость и тех, кто доходил на Колыме…
Так отчего до сих пор этот город довлеет
Мыслям и чувствам моим по старинному праву?
Он от пожаров еще и морозов наглеет,
Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый.
Отчего же маленький Никола должен был стать изгнанником? Расскажу обо всем по порядку. Начну, как водится, с семьи, даже с семейного древа…