Книга четвертая. Земледельцы

Глава первая

1

День уже клонился к закату, когда люди, сидевшие на галерее лавки, увидели, что с юга по дороге приближается фургон, запряженный мулами, а за ним длинная вереница каких-то странных, по-видимому, живых фигур, — в косых лучах заходящего солнца они походили на пестрые, причудливые лоскутья, оторванные от каких-то огромных плакатов, — быть может, цирковых афиш, — привязанные позади фургона, они двигались каждая самостоятельно и всем скопом, словно хвост воздушного змея.

— Это что за чертовщина? — сказал кто-то.

— Цирк едет, — сказал Квик.

Все зашевелились, вставая, чтобы взглянуть на фургон. Теперь уже было видно, что позади него привязаны лошади. На козлах сидели двое.

— Мать честная, — сказал первый по фамилии Фримен. — Да ведь это Флем Сноупс.

Все были уже на ногах, когда фургон остановился, Сноупс слез на землю и подошел к крыльцу. Он словно уехал только нынешним утром. На нем была все та же суконная кепка, крошечный галстук бабочкой, белая рубашка и серые брюки. Он поднялся на крыльцо.

— Здорово, Флем, — сказал Квик. Тот на ходу скользнул по всем, сидевшим на галерее, небрежным взглядом, никого не замечая. — Что это ты, цирк завел?

— Здравствуйте, джентльмены! — сказал он.

Все расступились, и он прошел в лавку. Тогда все спустились с крыльца и подошли к фургону, позади которого, настороженно сбившись в кучу, стояли лошадки, маленькие, почти как кролики, разноцветные, как попугаи, прикрученные одна к другой и к фургону кусками колючей проволоки. С узкими крупами, покрытыми ситцевыми попонами, с изящными ногами и розовыми мордами, они злобно и нетерпеливо косили разноцветными глазами, жались друг к другу, настороженно неподвижные, дикие, как олени, опасные, как гремучие змеи, кроткие, как голуби. Люди стояли на почтительном расстоянии. Раздвинув их плечом, подошел Джоди Варнер.

— Эй, док, поаккуратней, — сказал голос откуда-то сзади.

Но было уже поздно. Крайняя лошадь с быстротою молнии взвилась на дыбы и дважды взбрыкнула передними копытами, проворнее боксера, норовя садануть Варнера в лицо и сильно рванув проволоку, отчего словно волна прошла по табуну, — лошади били копытами и становились на дыбы.

— Тпру-у, балуй, кургузые твари, дьяволы бешеные! — сказал тот же голос, принадлежавший спутнику Флема.

Он был не здешний. Из-под светлой широкополой шляпы торчали густые, черные как смоль усы. Когда он спрыгнул на землю и, повернувшись спиной, встал между ними и лошадьми, все увидели, что из заднего кармана его узких, в обтяжку, бумазейных штанов торчит перламутровая рукоятка внушительного револьвера и цветная коробочка, в каких продают печенье.

— Держитесь от них подальше, ребята, — сказал он. — Они малость норовисты, на них давно никто не ездил.

— А как это давно? — спросил Квик.

Незнакомец взглянул на Квика. Лицо у него было широкое, обветренное и холодное, глаза тоже холодные и бесцветные. Его плоский живот был туго, как втулка, вбит в узкие штаны.

— Сдается мне, скорее они сами на пароме через Миссисипи ехали, — сказал Варнер. Незнакомец взглянул на него. — Моя фамилия Варнер, — сказал Джоди.

— А моя — Хиппс, — сказал незнакомец. — Зовите меня просто Бэк, — через всю его левую щеку, от уха до подбородка, тянулся свежий кровавый рубец, залепленный чем-то черным, вроде колесной мази. Все поглядели на рубец. А потом увидели, что незнакомец вынул из кармана коробочку, вытряхнул оттуда на ладонь имбирное печенье и сунул его в рот, под усы.

— Видать, ты с Флемом не поладил? — сказал Квик.

Незнакомец перестал жевать. Когда он смотрел на кого-нибудь в упор, его глаза становились похожи на два осколка кремня, вывернутые плугом из земли.

— Это почему же?

— А вон у тебя что с ухом, — сказал Квик.

— Ах, ты об этом! — незнакомец коснулся своего уха. — Нет, это я сам виноват. Зазевался как-то вечером, когда ставил их в загон. Задумался и позабыл, что проволока-то длинная, — он снова принялся жевать. Все глядели на его ухо. — Со всяким бывает, кто неосторожен с лошадью. Смажешь колесной мазью, на другой день все как рукой снимет. Сейчас они горячатся, застоялись без дела. Но через день-другой вы их не узнаете, — он положил в рот еще одно печенье и стал жевать. — Не верите, что они будут как шелковые? — никто не ответил. Все смотрели на лошадей угрюмо и с недоверием. Джоди повернулся и пошел назад к лавке. — Лошадки добрые, послушные, — сказал незнакомец. — Вот поглядите, — он сунул коробку с печеньем в карман и пошел к лошадям, протянув руку. Ближняя стояла, приподняв одну ногу. Казалось, она спала. Синий, как небо, глаз задернуло веко; голова была плоская, как гладильная доска. Не открывая глаз, лошадь вскинула голову и оскалила желтые зубы. Казалось, на миг она и человек слились в одном яростном усилии. Потом оба замерли, высокие каблуки незнакомца глубоко ушли в землю, одна рука, стиснувшая ноздри лошади, была неловко вывернута, а лошадь дышала хрипло, шумно, с натужными стонами. — Видали? — сказал незнакомец, с трудом переводя дух, жилы у него на шее и на висках вздулись и побелели. — Видали? Нужно только не давать им спуску, повыбить из них дурь. Ну-ка, ну-ка, осади!

Люди подались назад. Он изловчился и отскочил. В тот же миг другая лошадь саданула его копытом по спине, разодрав жилет во всю длину, совсем как фокусник одним ударом рассекает подброшенный в воздух платок.

— Ничего себе, — сказал Квик. — А ежели на человеке жилетки нет, тогда как?

Тут сквозь толпу снова протолкался Джоди Варнер. Следом за ним шел кузнец.

— Ну вот что, Бэк, — сказал он. — Пожалуй, лучше отвести их в загон. Вот Эк тебе пособит.

Незнакомец, у которого свисали с плеч лохмотья, залез вместе с кузнецом на козлы.

— Но-о, страстотерпцы, живые мощи! — крикнул он. Фургон тронулся, лошадки, привязанные к нему, пестрой вереницей поплелись вслед, а за ними, на почтительном расстоянии, гуськом потянулись люди, прямо по дороге, а потом в проулок, мимо дома миссис Литтлджон, к воротам загона. Эк слез и отворил ворота. Фургон въехал во двор, но едва лошади увидели загородку, как они попятились, натягивая проволоку, и все разом взвились ни дыбы, норовя повернуть обратно, так что фургон откатился назад на несколько футов, пока техасец, отчаянно ругаясь, не ухитрился заворотить мулов и таким образом затормозить фургон. Люди, шедшие сзади, отпрянули. — Слушай, Эк, — сказал техасец. — Полезай-ка сюда да подержи вожжи.

Кузнец залез обратно на козлы и взял вожжи. А потом они увидели, как техасец с ременным кнутом в руке спрыгнул на землю, зашел сзади и загнал лошадей в ворота — кнут размеренно гулял по разноцветным спинам, щелкая оглушительно, как выстрелы. Зрители почти бегом перешли двор миссис Литтлджон и поднялись на веранду, одна сторона которой примыкала к загону.

— Интересно, как это он ухитрился связать их? — сказал Фримен.

— А по мне куда интереснее поглядеть, как он их станет развязывать, — сказал Квик. Техасец опять залез в фургон. И сразу же они с Эком появились у задней дверцы. Техасец ухватился за проволоку и стал подтягивать к фургону первую лошадь, а она приседала и упиралась, словно хотела удавиться на этой проволоке, заражая беспокойством остальных лошадей, пока все они не начали одна за другой приседать и пятиться, натягивая проволоку.

— Ну-ка, пособи мне, — сказал техасец. Эк тоже ухватился за проволоку. Лошади упирались, вскидывали розовые морды над водоворотом пятящихся крупов. — Тяни, тяни сильней, — сказал техасец отрывисто. — Им сюда не залезть, даже если б они и вздумали, — фургон потихоньку откатывался назад, пока первая лошадь не уперлась лбом в заднюю дверцу. Техасец быстро обернул проволоку вокруг одной из стоек кузова. — Подержи-ка, чтоб не размоталась, — сказал он. Потом исчез и мигом появился снова со здоровенными клещами в руках. — Держи проволоку вот так, — сказал он и спрыгнул на землю. Его широкополая шляпа, развевающиеся лохмотья жилета, клещи — все исчезло в калейдоскопическом хаосе оскаленных зубов, сверкающих глаз, мелькающих в воздухе копыт, и оттуда тотчас же, одна за другой, словно куропатки, стали выпархивать лошади, каждая с ожерельем из колючей проволоки на шее. Первая бешеным галопом понеслась напрямик через загон. С разбегу она наскочила на загородку. Проволока поддалась, спружинила, и лошадь, опрокинутая, некоторое время лежала на земле, сверкая глазами и перебирая ногами в воздухе, словно все еще скакала во весь опор. Потом она встала, все так же вскачь пересекла загон, снова налетела на загородку и снова упала. Тем временем были отпущены на свободу остальные лошади. Они шарахались и носились по загону, словно ошалевшие рыбы в аквариуме. До сих пор загон казался большим, но теперь самая мысль о том, что все это яростное движение может быть сосредоточено за какой-то загородкой, представлялась нелепым фокусом, словно трюк с зеркалом. Наконец из последних клубов пыли вынырнул техасец, держа в руках клещи, жилета на нем как не бывало. Он не бежал, он просто двигался легко и осторожно, лавируя среди ситцевых попон, делая ложные броски и увертываясь, как боксер на ринге, пока не добрался до ворот, а оттуда прошел через двор на веранду. Один рукав его рубашки висел на ниточке. Он оторвал его, вытер им лицо, потом отшвырнул его, вынул коробочку и вытряхнул на ладонь печенье. Дышал он лишь чуть чаще обычного. — Здорово горячатся, — сказал он. — Ничего, через день-другой присмиреют.

Лошади все еще метались взад и вперед по загону в сгущавшихся сумерках, как ошалевшие рыбы, постепенно успокаиваясь.

— Что ты дашь человеку, который тебе малость пособит? — сказал Квик. Техасец взглянул на него бесцветными, дружелюбными, спокойными глазами, под которыми медленно двигались челюсти и густо чернели усы. — Который заберет у тебя одну? — сказал Квик.

На веранде появился голубоглазый мальчуган.

— Папа, папа! Где папа? — звал он.

— Кого ты ищешь, сынок? — сказал один.

— Это мальчик Эка, — сказал Квик. — Твой отец еще там, в фургоне. Помогает мистеру Бэку.

Мальчик в своем маленьком комбинезоне прошел через всю веранду — миниатюрная копия здешних мужчин.

— Папа, — звал он. — Папа.

Кузнец все стоял, перегнувшись через дверцу фургона, и держал в руках конец проволоки. Лошади, на миг сбившись в кучу, теперь рассыпались, шарахнулись от фургона, побежали, и казалось, будто их стало вдруг вдвое больше против прежнего; из густой пыли доносился дробный, частый, легкий стук некованых копыт.

— Мама зовет ужинать, — сказал мальчик.

Близилось полнолуние. И когда после ужина зрители снова собрались на веранде, было почти так же светло. Просто быструю резкость дня сменила зыбкая серебристая глубь, в которой, причудливо сливаясь с нею, барахтались лошади, разбегались, поодиночке или парами, зыбкие, призрачные, неугомонные, и снова сбивались в похожие на мираж табунки, откуда доносилось визгливое ржание и зловещие удары копыт.

Вместе с другими пришел и Рэтлиф. Он приехал перед самым ужином. Ввести своих лошадей в загон он не рискнул. Они стояли на конюшне у Букрайта в полумиле от лавки.

— Значит, Флем вернулся, — сказал он. — Так, так. Билл Варнер за свой счет отправил его в Техас, и, по-моему, будет только справедливо, ежели вы, друзья, оплатите ему обратную дорогу.

Из загона донеслось пронзительное, визгливое ржание. Появилась лошадь. Казалось, она не скачет, а плывет, неосязаемая, бесплотная. Но копыта ее часто и дробно стучали по утрамбованной земле.

— Он не сказал, что лошади его, — сказал Квик.

— И что они не его, тоже не сказал, — сказал Фримен.

— Понимаю, — сказал Рэтлиф. — Вот, значит, чего вы дожидаетесь: чтобы он сказал, его они или не его. А может, вы подождете, покуда кончатся торги и разделитесь — одни пойдут за Флемом, другие за этим парнем из Техаса, чтобы поглядеть, который из них станет тратить ваши денежки? Да только когда тебя уже ощипали, какая разница, кому от этого прибыток.

— А ежели Рэтлиф уедет нынче же вечером, завтра его уж никак не заставят купить одну из этих лошадок, — сказал третий.

— Факт, — сказал Рэтлиф. — Даже от Сноупса можно унести ноги, надо только шевелить ими попроворнее. Ей-богу, я просто уверен, что он ощиплет первого же, кто ему подвернется, а уж второго наверняка. Но вы, ребята, ведь не собираетесь покупать этот его товар, верно я говорю?

Никто не ответил. Люди сидели на крыльце, прислонившись спиной к столбам веранды, или прямо на перилах. Только Рэтлиф и Квик сидели на стульях, так что остальные казались им лишь черными силуэтами на фоне лунного света, сонно заливавшего веранду. Грушевое дерево за дорогой, будто иней, усеяли белые цветы, молодые побеги и веточки не тянулись во все стороны, но стояли торчмя над прямыми сучьями, словно растрепанные, взметнувшиеся кверху волосы утопленницы, мирно спящей на дне спокойного, недвижного моря.

— Энс Маккалем тоже раз пригнал пару лошадей из Техаса, — сказал кто-то на крыльце. Он не шевельнулся. Он говорил, ни к кому не обращаясь. — Хорошая была запряжка. Только немного легковата. Он на ней десять лет работал. Легко было работать, одно удовольствие.

— Как же, помню, — сказал другой. — Энс еще говорил, будто за них четырнадцать ружейных патронов отдал — так, что ли?

— А я слышал, что и ружье с патронами, — сказал третий.

— Нет, он отдал только патроны, — сказал первый. — За ружье тот парень предлагал еще четверку, но Энс сказал, что они ему без надобности. Себе дороже станет — пригнать шестерку лошадей сюда в Миссисипи.

— То-то и оно, — сказал второй. — Когда покупаешь по дешевке лошадь или запряжку, нечего и ждать толку.

Все трое говорили вполголоса, они толковали меж собой, словно были одни. Рэтлиф, невидимый в темном углу, засмеялся, тихонько, лукаво, хрипловато.

— Рэтлиф смеется, — сказал четвертый.

— Ладно, вы на меня не глядите, — сказал Рэтлиф.

Трое говоривших не шевелились. Они не шевельнулись и теперь, но было в их темных фигурах какое-то упорство и молчаливое ожесточение, словно у детей, получивших нагоняй. Птица черной стремительной дугой прочертила лунный свет, вспорхнула на грушу и запела; это был пересмешник.

— Первого пересмешника слышу в этом году, — сказал Фримен.

— Около Уайтлифа они каждую ночь поют, — сказал первый. — Я слышал одного в феврале. Помните, когда снег повалил. Он пел на каучуковом дереве.

— Каучуковое дерево всех раньше распускается, — сказал третий. — За это его птицы и любят. Им петь хочется, когда оно зеленеет. Оттого пересмешник на нем и пел.

— Каучуковое дерево всех раньше распускается? — сказал Квик. — А ива как же?

— Ива не дерево, — сказал Фримен. — Она вроде бурьяна.

— Ну не знаю, что она такое, — сказал четвертый, — а только никакой это не бурьян. Потому что бурьян можно выполоть, и дело с концом. А вот ивняк я лет пятнадцать корчевал у себя на весеннем выгоне. А он на другой год опять вырастал такой же высокий. Да еще всякий год этих ивок становилось на одну или две больше против прежнего.

— Вот я бы на твоем месте и ушел завтра на выгон чем пораньше, — сказал Рэтлиф. — Но ты, конечно, и не подумаешь сделать это: уж я-то знаю, что ни на Французовой Балке, ни во всем мире ничто не помешает вам, ребята, отдать Флему Сноупсу и этому техасцу свои кровные денежки. Но я бы, по крайней мере, узнал точно, кому они достанутся. Пожалуй, Эк мог бы вам в этом помочь. Пожалуй, он мог бы сказать вам это по-соседски, а? Как-никак он двоюродный брат Флема, да к тому же он и его сынишка, Уоллстрит, сегодня помогли техасцу натаскать для них воды, а завтра поутру Эк поможет задать им корм. А потом он, может, станет их ловить и подводить по одной, покуда вы, ребята, будете набавлять цену. Так, что ли, Эк? — Не знаю, — сказал он.

— Ребята, — сказал Рэтлиф. — Эк знает об этих лошадях всю подноготную, Флем ему сказал, во сколько они обошлись и сколько он с этим техасцем собирается заработать, нажить на них. Ну-ка, Эк, выкладывай.

Кузнец не шевельнулся, он сидел на верхней ступеньке крыльца, боком к ним, и их напряженное, выжидательное молчание капля за каплей падало на него сверху.

— Не знаю я, — сказал он.

Рэтлиф рассмеялся. Он сидел на стуле и смеялся, а другие сидели на крыльце и на перилах, и смех его падал на них сверху, подобно тому как падало на Эка их напряженное молчание. Рэтлиф перестал смеяться. Он встал. Зевнул громко, во весь рот.

— Ну ладно. Вы, ребята, можете покупать этих лошадок, ежели хотите. А я скорей купил бы тигра и гремучую змею. Да и то ежели бы их мне Флем предложил, я б и дотронуться до них побоялся, — а вдруг они окажутся перекрашенной собакой и куском шланга. Желаю вам всем спокойной ночи.

Он ушел в дом. Никто не посмотрел ему вслед, но немного погодя все зашевелились и стали глядеть на загон, на пестрый, лихорадочный лошадиный водоворот, откуда время от времени долетало короткое ржание и глухие удары копыт. С груши лились нескончаемые дурацкие рулады пересмешника.

— Энс Маккалем сделал из той пары добрую запряжку, — сказал первый. — Они были малость легковаты. А так ничего.

На другое утро, едва взошло солнце, у гостиницы миссис Литтлджон уже стоял фургон и три верховых мула, а к загородке прильнули шестеро мужчин и сынишка Эка Сноупса, они не сводили глаз с лошадей, которые тесно сбились в кучу у двери конюшни и тоже глядели на людей. Подъехал еще один фургон, свернул с дороги и остановился, и вот уже восемь мужчин выстроились рядом с мальчиком у загородки, за которой стояли лошади, их карие с синим глаза быстро бегали на пестрых мордах.

— Так вот он, значит, Сноупсов цирк? — сказал кто-то, подходя. Он глянул на лошадиные морды, потом прошел вдоль загородки и встал с краю, рядом с кузнецом и его сыном. — Выходит, это Флемовы лошади? — спросил он у кузнеца.

— Эк знает не больше нашего, чьи они, — сказал один. — Он знает, что Флем приехал сюда в фургоне, а за ним — лошади, это он видел. А больше он ничего не знает.

— И не узнает, — сказал второй. — Родственник Флема Сноупса всегда узнает о его делах последним.

— Ну нет, — сказал первый. — Он и тогда не узнает. Первым, кого Флем посвятит в свои дела, будет тот, кто останется в живых, когда умрет последний человек на земле. Флем Сноупс даже себе самому не говорит, что он замышляет. Даже если лежит темной ночью один в доме, где, кроме него, живой души нет.

— Это точно, — сказал третий. — Флем облапошит Эка и всякого другого своего родственника не хуже, чем нас. Правда, Эк?

— Не знаю я, — сказал Эк.

Они смотрели на лошадей, которые в этот миг, насторожив уши и напружив ноги, вдруг завертелись волчком и понеслись пятнистой волной по загону, а потом вернулись назад и стали глядеть на людей сквозь загородку, и никто не слышал, как появился техасец, пока он не подошел к ним вплотную. Он был в новой рубашке и другой жилетке, которая была ему тесновата, и как раз прятал коробку с печеньем в задний карман брюк.

— Доброе утро, — сказал он. — Раненько же вы встали сегодня. Может, хотите купить у меня пару лошадок до начала торгов, покуда цены не вскочили?

Они уже не смотрели на техасца. Теперь они снова смотрели на лошадей, которые, опустив головы, нюхали землю.

— Нет уж, мы сперва поглядим, — сказал один.

— Ну что ж, во всяком случае, сейчас самое время поглядеть, как они будут завтракать, — сказал техасец. — Они тут всю ночь бегали и здорово оголодали, — он открыл ворота и вошел в загон. Лошади разом вскинули головы и уставились на него. — Вот что, Эк, — сказал техасец через плечо, — пусть двое или трое из ваших ребят помогут мне загнать их в конюшню.

Эк и еще двое мужчин подошли к воротам, и вместе с ними мальчик, шедший по пятам за отцом, который заметил его, только когда повернулся, чтобы затворить ворота.

— Не лезь сюда, — сказал Эк. — А то, не ровен час, расшибут тебе голову, как скорлупку, ахнуть не успеешь.

Он закрыл ворота и побежал догонять остальных, техасец расставил их подковой, а сам пошел к лошадям, которые теперь сбились в беспокойный табунок и, глядя на людей, начали потихоньку кружиться на месте. Миссис Литтлджон вышла из кухни и пошла через двор к поленнице, поглядывая на лошадей в загоне. Она взяла два или три полена и остановилась, чтобы снова взглянуть на загон. У загородки появились еще два человека.

— Смелей, ребята! — сказал техасец. — Не бойтесь, они вас не тронут. Просто они сроду не бывали под крышей.

— А по мне, так пусть здесь и остаются, ежели им охота, — сказал Эк.

— Возьмите палки, вон там у загородки целая куча фургонных осей, и как только которая-нибудь кинется на вас, огрейте ее хорошенько по башке, она живо в чувство придет.

Один из мужчин подошел к загородке, взял три палки, вернулся и роздал их. Миссис Литтлджон, теперь уже с целой охапкой дров, на полпути к дому еще раз остановилось, глядя на лошадей в загоне. Мальчик снова увязался за отцом, но теперь тот его не видел. Мужчины начали наступать на лошадей, и табунок разбился на пестрые подвижные кучки. Техасец весело крыл их громким бодрым голосом:

— Пошли в конюшню, чучела проклятые, чертовы куклы! Не подгоняйте их. Пускай чуть пообвыкнут. Эй! Заходи, не бойся. Это же конюшня, а не суд! И не церковь, тут с вас не станут собирать пожертвования.

Лошади медленно пятились назад. Время от времени какая-нибудь из них пробовала отбиться от других, но техасец, ловко бросая в нее комья земли, загонял ее обратно. А потом задняя лошадь оказалась у самых ворот конюшни, и техасец, не давая лошадям опомниться, выхватил у Эка палку, бросился на них с одним из помощников и принялся лупить их по головам и спинам, безошибочным чутьем выбирая жертву и ударяя ее сначала по морде, а потом, заворотив, по холке и напоследок по крестцу, так что им удалось завернуть весь табун, и лошади, вбежав в длинный коридор, ударились об стену с глухим раскатистым грохотом, словно где-то в шахте рухнули крепления.

— Ну, кажется, стенка выдержала, — сказал техасец. Он и его помощник захлопнули низкие воротца и заглянули поверх них в конюшню, в дальнем конце которой табун казался теперь пятнистым призраком, и оттуда доносился треск деревянных перегородок и постепенно замирающие гулкие удары копыт. — Ага, выдержала стенка, — сказал техасец.

Остальные двое подошли к воротам и тоже заглянули поверх створок в конюшню. Мальчик подошел вслед за отцом, намереваясь заглянуть в щелку, и тут Эк увидел его.

— Сказано тебе было, не лезь в загон! — крикнул он. — Затопчут тебя до смерти, ты и пикнуть не успеешь, понял? Ступай за ворота и стой там.

— Почему ты не попросишь папашу купить тебе лошадку, Уолл? — сказал один из мужчин.

— Чтоб я купил такую дрянь? — сказал Эк. — На что она мне, если я могу хоть сейчас пойти на реку и изловить задаром зубастую черепаху или гадюку? Ну, ступай отсюда. Стой за воротами и не лезь.

Техасец уже вошел в конюшню. Один из мужчин закрыл за ним ворота, заложил засов, и они, глядя поверх створок, видели, как техасец прошел через всю конюшню к лошадям, которые сгрудились в темном углу, словно пестрые призраки, и, уже успокоившись, начали даже принюхиваться к длинной обрызганной кормушке у задней стены. Мальчик только обошел вокруг отца и стоял теперь по другую сторону от него, глядя сквозь дырку от выпавшего сучка. Техасец открыл маленькую дверцу в стене и вошел в нее, но почти сразу же появился снова.

— Там нет ничего, кроме лущеной кукурузы, — сказал он. — А Сноупс вчера обещал прислать сена.

— А разве кукурузы они не едят? — спросил кто-то.

— Не знаю, — сказал техасец. — Знаю только, что они ее никогда и не нюхали. Ну да ладно, сейчас увидим.

Он исчез, и было слышно, как он ходил по стойлу. Потом он снова появился с большой корзиной и нырнул в темноту, где пестрые лошадки теперь преспокойно выстроились у кормушки. Миссис Литтлджон опять вышла из дома, на этот раз на веранду, неся большой медный колокольчик. Она подняла его, чтобы позвонить к обеду. Когда техасец подошел к лошадям, они заволновались, но он быстро, громко и бесстрастно заговорил с ними, осыпая их смесью ругани и ласковых слов, и исчез в самой их гуще. Люди, стоявшие у двери, слышали сухой шорох кукурузных зерен в кормушке, а потом какая-то лошадь испуганно всхрапнула. С громким треском обломилась доска, и у них на глазах конюшня превратилась в кромешный ад, и пока они глядели поверх ворот, словно зачарованные, не в силах шевельнуться, внутри, будто языки пламени, заметались яростные тени.

— Сто чертей, — сказал один. — Бежим! — заорал он вдруг.

Все трое повернулись и со всех ног побежали к фургону. Эк бежал последним. Люди из-за загородки что-то кричали, но он их даже не слышал и только карабкался, не помня себя, на фургон, а потом оглянулся и увидел мальчика — он все стоял, припав к дыре в воротах конюшни, и в тот же миг ворота исчезли, разнесенные в щепы, и самой дыры словно не бывало, а мальчик остался стоять, неподвижный в своем маленьком комбинезоне, все еще слегка нагнувшись, пока его не захлестнула широкая многоцветная волна бегущих ног, сверкающих глаз и оскаленных зубов, которая, взметнувшись, рассыпалась на множество отдельных частиц, обнажив наконец зияющий зев пустоты, и в нем мальчика, невредимого, без единой царапинки, по-прежнему глядевшего в исчезнувшую дыру.

— Уолл! — завопил Эк.

Мальчик повернулся и побежал к фургону. Лошади метались взад и вперед, и казалось, теперь их стало вдвое больше; две из них одна за другой перемахнули через мальчика, не задев его, а он бежал, маленький, серьезный, бежал, казалось, на одном месте, но все же добрался наконец до фургона, и Эк, чье загорелое лицо побелело, как полотно, протянул руку, втащил мальчика внутрь за помочи комбинезона, зажал его голову между колен и схватил со дна фургона вожжу.

— Сказано тебе было, не лезь в загон, — сказал Эк дрожащим голосом. — Сказано было…

— Если ты хочешь его выпороть, лучше уж всыпь нам всем, а потом кто-нибудь из нас высечет тебя, — сказал один из мужчин.

— А еще лучше, возьми веревку да вздерни вон того дьявола, — сказал другой. Техасец стоял теперь у разломанных ворот конюшни и доставал из кармана коробку с имбирным печеньем. — А не то он всю Французову Балку изничтожит.

— Ты про Флема Сноупса, да? — сказал первый.

Техасец, перевернув коробку, вытряхивал на ладонь печенье. Лошади все еще метались по загону, но уже начали успокаиваться, они трусили рысцой на высоких прямых ногах, хотя по-прежнему дико и злобно косили белыми глазами.

— Я знал, что от этой поганой кукурузы добра не жди, — сказал техасец. — Но зато они, по крайности, видели, какая она есть. Кое-чему они тут научились, им грех жаловаться, — он встряхнул коробку. На ладонь не выпало ничего. Миссис Литтлджон зазвонила на веранде в колокольчик; услышав звон, лошади снова заметались, земля слегка задрожала от дробного стука копыт. Техасец скомкал коробку и бросил ее. — Ладно, — сказал он.

В проулке появились еще три фургона, и у загородки стояли человек двадцать или больше, когда техасец с тремя своими помощниками и мальчиком вышел за ворота. Ясное утреннее солнце светило с безоблачного неба, играя на перламутровой рукоятке револьвера, торчавшей у него из заднего кармана, и на медном колокольчике, в который все звонила миссис Литтлджон, настойчиво, властно, громко.

А когда минут через двадцать техасец, ковыряя в зубах спичкой, снова появился на крыльце, фургоны, верховые лошади и мулы растянулись от ворот до самой лавки Варнера, а у загородки толпилось больше пятидесяти человек, они молча украдкой глядели, как он идет, чуть враскачку, на своих кривоватых ногах и высокие каблуки его фасонистых ботфортов оставляют в пыли отчетливый след.

— Доброе утро, джентльмены, — сказал он. — Ну-ка, малыш, — он повернулся к мальчику, который молча стоял позади него, не спуская глаз с рукоятки револьвера. Он вынул из кармана монету и дал мальчику. — Сбегай в лавку, купи мне коробку имбирного печенья, — он пристально оглядел непроницаемые лица, посасывая спичку, которой чистил зубы. Потом перебросил спичку из одного угла рта в другой, не прикоснувшись к ней рукой. — Вы, ребята, конечно, уже присмотрели себе лошадок. Можно начинать, а?

Никто не ответил. Теперь на него уже не смотрели. Или, верней, ему начинало казаться, что он просто не успевает поймать ничей взгляд, потому что люди поспешно отводят глаза. Немного погодя Фримен спросил:

— А Флема ждать не будешь?

— Зачем? — сказал техасец. Тогда и Фримен отвел взгляд. Лицо его тоже было непроницаемо. Техасец продолжал все тем же ровным, спокойным голосом: — Эк, ты ведь уже облюбовал себе лошадок. Так что начнем, когда захочешь.

— Нет уж, уволь, — сказал Эк. — Не стану я их покупать, к ним и подойти-то страшно.

— Страшно подойти к этим маленьким лошадкам? — сказал техасец. — Да ведь ты же помогал их поить и кормить. Бьюсь об заклад, что твой мальчуган к любой не побоится подойти.

— Пусть только попробует, — сказал Эк.

Техасец окинул равнодушным и вместе с тем настороженным взглядом спокойные лица, непроницаемые, словно высеченные из кремня, твердые и бесстрастные.

— Эти лошадки кроткие, как голуби, ребята. Кто их купит, потом не нахвалится, таких ни за какие деньги не достанешь. Конечно, они не без норова: я ведь не торгую падалью. Кому нужна техасская падаль, когда в Миссисипи и своей хватает? — взгляд его оставался равнодушным, в голосе не было ни веселья, ни задора, да и в смешке, прозвучавшем в толпе, тоже не было ни веселья, ни задора. Еще два фургона одновременно съехали с дороги и остановились у загородки. Люди вылезли, привязали лошадей и подошли к толпе. — Сюда, ребята, — сказал техасец. — Вы поспели в самое время, чтобы задешево купить хорошую, смирную лошадь.

— Вроде той, что разодрала тебе вчера жилет? — сказал чей-то голос.

На этот раз засмеялись трое или четверо. Техасец взглянул на них пустым, немигающим взглядом.

— Ну и что? — сказал он. Смех, если только это можно было назвать смехом, смолк. Техасец подошел к воротам и залез на столб, неторопливо перебирая сильными ногами в узких штанах и поблескивая перламутровой рукояткой револьвера. Усевшись на столб, он поглядел вниз, на лица у загородки, настороженные, серьезные, непроницаемые, избегающие его взгляда.

— Ну ладно, — сказал он. — Кто хочет начать торг? Выходите прямо сюда; выбирайте товар и назначайте цену, а когда последняя будет продана, смело идите в загон, обротаете отличную лошадь, такой в другом месте ни за какие деньги не купишь. Любой из них цена не меньше пятнадцати долларов. Глядите, они все как на подбор — молодые, здоровые, годятся и под седло, и для пахоты, ручаюсь, любая из них стоит четырех ваших лошадей; такую огреешь тележной осью, а ей хоть бы что… — Задние ряды вдруг всколыхнулись. Появился мальчик. Протискиваясь меж неподвижных комбинезонов, он пробрался к столбу и подал техасцу новую непочатую коробку. Техасец наклонился, взял коробку, распечатал ее и вытряхнул три или четыре печенья мальчику на ладонь, маленькую и черную, почти как у негритенка. Потом снова заговорил, держа коробку в руке и указывая ею на лошадей. — Поглядите вон на ту, у которой три ноги в белых чулках и подпалина на ухе; глядите хорошенько, сейчас она пробежит у самой загородки. Обратите внимание, как ходят у ней лопатки. За такую лошадь всякий охотно даст двадцать долларов. Кто сколько предложит за нее для почину? — он говорил громко, убедительно, как заправский оратор. А внизу под ним, у загородки, стояли люди, у которых под нагрудниками комбинезонов были аккуратно приколоты кисеты и потертые кошельки, а в них лежало жалкое серебро и истрепанные бумажки — деньги, скопленные по монетке в печных трубах или в щелях бревенчатых стен. Лошади то и дело разбегались в разные стороны, бесцельно метались по загону, потом снова сбивались в кучу, глядя на лица у загородки дикими разноцветными глазами. Проулок был теперь запружен фургонами. Подъезжавшие вынуждены были останавливаться далеко в стороне и идти по дороге пешком. В дверях кухни появилась миссис Литтлджон. Она перешла двор, поглядывая на лошадей в загоне. В углу двора на четырех кирпичах стоял почерневший от копоти стиральный котел. Она развела под ним огонь, подошла к загородке и постояла там немного, подбоченившись, а голубой дым костра лениво плыл у нее за спиной. Потом она повернулась и пошла обратно к дому. — Ну так как же, ребята, — сказал техасец. — Кто сколько даст за нее?

— Пятьдесят центов, — сказал кто-то.

Техасец даже не взглянул на голос.

— Ну, а ежели она вам не подходит, как тогда насчет вон той лошади, — смотрите: голова узкая, гривы почти не видать? Сказать по совести, под седло она скорей годится, чем та в белых чулках. Я слышал, как кто-то сейчас предложил пятьдесят центов. Наверное, он хотел сказать — «пять долларов». Ну как, даете пять долларов?

— Пятьдесят центов за всех гуртом, — сказал тот же голос. Но эти слова уже не вызвали в толпе смеха. Засмеялся сам техасец, резко, заученно, одними губами, словно твердил наизусть таблицу умножения.

— Пятьдесят центов за кучу ихнего навоза, вот что ты хочешь сказать, — сказал он. — Может, кто накинет доллар за настоящие техасские колючки? — миссис Литтлджон вынесла из кухни половинку распиленного пополам бочонка, поставила ее на пень возле стирального бака и, подбоченившись, постояла немного, глядя на лошадей в загоне, но не подходя к загородке. Потом она ушла в дом. — Что же вы, ребята? — сказал техасец. — Послушай, Эк, ведь ты мне помогал, сам знаешь, какие это лошадки. Сколько ты дашь вон за ту с белой лысинкой, что приглянулась тебе вчера? Ну ладно. Погодите-ка, — он сунул коробку в другой карман, перекинул ноги через загородку и мягко, как кошка, спрыгнул в загон. Лошади, глядя на него, жались друг к другу. Не подпуская его к себе, они отпрянули и медленно подались вдоль загородки. Он преградил им путь, они повернули и побежали назад через загон; тогда техасец, словно он только и дожидался, чтобы они повернулись к нему задом, тоже побежал, так что когда лошади остановились в конце загона и опять стали жаться друг к другу, он их почти настиг. Земля содрогнулась; пыль поднялась облаком, и из этого облака, одна за другой, словно вспугнутые перепелки, начали стремительно вылетать лошади, а он, все с той же несокрушимой верой в свою неуязвимость, бросился вперед. Одно мгновение зрители видели их сквозь пыль — лошадь пятилась в угол между загородкой и конюшней, человек наступал на нее, сунув руку в карман. Потом лошадь ринулась прямо на него в каком-то исступлении и безнадежном отчаянье, а он ударил ее промеж глаз рукояткой револьвера, свалил ее и обеими ногами прыгнул на нее. Лошадь вмиг оправилась от удара, отчаянным усилием встала на колени и приподняла голову вместе со стоявшим на ней человеком; сквозь пыль видно было, как он отделился от земли, сильно качнувшись в сторону, словно тряпка, привязанная к лошадиной голове. Но вот ноги техасца снова коснулись земли, ветер развеял пыль, и замершая толпа увидела, что острые каблуки техасца глубоко ушли в землю, одна рука крепко сжимает лошадиную холку, другая — ноздри, длинная злобная морда вывернута назад, к ободранной спине, и лошадь дышит трудно, с глухим стоном. Миссис Литтлджон уже снова была на дворе. На этот раз никто не видел, как она вышла. Держа в руках охапку белья и стиральную доску, она постояла неподвижно на кухонном крыльце, глядя на лошадей в загоне. Потом, все так же глядя на лошадей в загоне, пошла через двор и, все еще глядя на лошадей в загоне, бросила белье в корыто. — Вы только взгляните, ребята, — выдохнул техасец, обернув к загородке побагровевшее лицо и горящие, выпученные от натуги глаза. — Взгляните живей. Какие ноги, какие… — видимо, хватка его ослабла. Лошадь снова яростно рванулась, и снова техасец на миг отделился от земли, не переставая говорить: — …какие бабки, тпру, а не то я тебе башку оторву, глядите скорей, ребята, пятнадцать долларов — это же совсем задаром, ну, говорите, кто из вас даст эту цену, тпру, лупоглазый заяц, тпру-у! — теперь они оба двигались — это был какой-то фантастический, яростный клубок, который безостановочно, со зловещей медлительностью катился по земле, и металлические застежки на подтяжках техасца в непрестанном вращении поблескивали на солнце. Потом широкополая, цвета глины шляпа словно нехотя отлетела в сторону; а через мгновение вслед за ней отлетел и сам техасец, но он не упал, удержался на ногах, а лошадь, вырвавшись на волю, умчалась бешеными скачками, как олень. Техасец поднял шляпу, отряхнул с нее пыль, ударив ею о колено, вернулся к воротам и снова залез на столб. Он тяжело дышал. Люди у загородки все так же глядели на него, а он вынул из кармана коробку, вытряхнул оттуда печенье, положил его в рот и, дыша хрипло, со свистом, стал жевать. Миссис Литтлджон отвернулась и принялась черпать ведром воду из бака, наполняя корыто, но после каждого ведра оборачивалась и глядела на загон. — Ну, ребята, — сказал техасец. — Скажите сами, разве эта лошадка не стоит пятнадцати долларов? Разве купишь на пятнадцать долларов столько динамита? Любая пробежит милю за три минуты; можете выгнать ее на пастбище, и она сама себя прокормит; можете работать на ней весь день до упаду, только почаще охаживайте ее оглоблей по башке, и двух дней не пройдет, как она станет совсем смирной, ее палкой придется выгонять из дома на ночь, как кошку, — он вытряхнул из коробки еще одно печенье и съел его. — Давай, Эк. Начинай торг! Ну как, даешь десять долларов за эту лошадь, Эк?

— На что мне лошадь, которую можно поймать только в медвежий капкан? — сказал Эк.

— Да разве ты не видел, как я сейчас ее поймал?

— Видеть-то видел, — сказал Эк. — Да только не нужна мне такая зверюга, ежели я должен затевать целую войну всякий раз, как окажусь с ней по одну сторону загородки.

— Ну ладно, — сказал техасец. Он все еще не мог отдышаться, но усталость и напряжение с него как рукой сняло. Он вытряхнул на ладонь еще печенье и сунул его себе под усы. — Ладно. Я хочу, чтобы торг наконец начался. Я ведь приехал сюда к вам не на жительство, хоть вы, верно, не нахвалитесь своей округой. Я дарю тебе эту лошадь.

На миг все стихло, даже дыхание все затаили, слышно было только, как дышит техасец.

— Ты мне ее даришь? — спросил Эк.

— Да, если ты назначишь цену на следующую лошадь.

И снова вокруг ни звука, только слышно было, как дышит техасец, да миссис Литтлджон звякнула ведром о край котла.

— Я только назначу цену, — сказал Эк. — Но я не обязан покупать лошадь, ежели никто больше не даст.

Подъехал фургон. Он был некрашеный и ободранный. Одно колесо было укреплено планками, прикрученными крест-накрест к спицам тонкой проволокой, на паре тощих мулов была драная упряжь, связанная кусками хлопковой веревки; вожжами тоже служили две обыкновенные, сильно растрепанные веревки. В фургоне сидели женщина в сером, висевшем мешком платье и выцветшей шляпе и мужчина в линялом и заплатанном, но чистом комбинезоне. По улице проехать было нельзя, и мужчина, оставив фургон посреди дороги, слез и пошел к загону, невысокий, щуплый, и в глазах у него было какое-то затаенное беспокойство, смутное и вместе с тем напряженное. Он протолкался через толпу, спрашивая:

— Что такое? Что здесь происходит? Ему подарили лошадь?

— Идет, — сказал техасец. — Эта лошадь с белой лысинкой и ссадиной на шее твоя. Ну а теперь скажи, сколько ты даешь вон за ту белолобую, что словно вываляла голову в бочке с мукой. Сколько? Десять долларов?

— Ему подарили эту лошадь? — снова спросил подошедший.

— Доллар, — сказал Эк.

Техасец как говорил, так и остался с открытым ртом; лицо его с твердыми суровыми глазами вдруг как-то слиняло.

— Один доллар? — сказал он. — Всего один доллар? Я не ослышался?

— Ладно, черт с ней, — сказал Эк. — Два доллара. Но я не…

— Погоди, — сказал подошедший. — Эй, ты там, на столбе.

Техасец повернул к нему голову. Остальные обернулись и увидели, что женщина тоже вылезла из фургона, хотя до сих пор они и не подозревали, что она там, потому что не видели, как фургон подъехал. Она подошла к воротам и встала позади мужчины, изможденная, в платье, которое висело на ней мешком, в шляпе и грязных парусиновых тапочках. Она подошла к нему вплоть, но не дотронулась до него, а остановилась у него за спиной, спрятав руки под серым передником.

— Генри, — сказала она пустым голосом. Мужчина оглянулся через плечо.

— Ступай в фургон, — сказал он.

— Послушайте, хозяйка, — сказал техасец. — Генри сейчас сделает самую выгодную покупку в своей жизни. Эй, ребята, дайте хозяйке подойти поближе, чтобы ей все было видно. Генри выберет верховую лошадь, о которой давно мечтает его супруга. Кто дает десять…

— Генри, — сказала женщина. Она не повысила голоса. И ни разу не взглянула на техасца. Она взяла мужа за рукав. Он обернулся и сбросил ее руку.

— Ступай в фургон, тебе говорят, — сказал он.

Женщина стояла позади него, все так же спрятав руки под передником. Она ни на кого не смотрела, ни к кому не обращалась.

— Мало нам забот, так он надумал купить эту лошадь, — сказала она. — У нас только и есть пять долларов, а потом хоть в богадельню. Мало нам забот…

Мужчина повернулся к ней с каким-то странным выражением подавленной, дремлющей ярости. Остальные стояли у загородки, мрачные, с рассеянным, почти отсутствующим видом. Миссис Литтлджон до сих пор терла белье о доску, размеренно сгибаясь и разгибаясь над полным пены корытом. Теперь она выпрямилась, уперла в бока белые от пены руки и поглядела на лошадей в загоне.

— Заткнись и ступай в фургон, — сказал мужчина. — А не то я прогоню тебя отсюда палкой, — он повернулся и посмотрел на техасца. — Так ты подарил ему эту лошадь? — сказал он.

Техасец глядел на женщину. Потом он перевел взгляд на ее мужа; все еще не сводя с него глаз, он перевернул коробку. На ладонь ему выпало последнее печенье.

— Да, — сказал он.

— Ну, а ежели кто его сейчас переторгует, ему тогда и первая лошадь достанется?

— Нет, — сказал техасец.

— Так, — сказал Генри. — Ну а тот, кто назначит цену на следующую лошадь, получит еще одну задаром?

— Нет, — сказал техасец.

— Но ежели ты отдал задаром лошадь только для того, чтоб начать торг, почему ты не обождал, покуда мы все соберемся?

Техасец отвернулся. Он поднес к лицу пустую коробку и осторожно заглянул в нее, словно там была какая-нибудь драгоценность или ядовитое насекомое. Потом он скомкал коробку и бросил ее у столба, на котором сидел.

— Эк дает два доллара, — сказал он. — Видно, он думает, что торгует у меня не лошадь, а кусок проволоки у нее на шее. Что ж, я возьму и два. Но ежели вы, ребята…

— Выходит, Эк хочет заполучить две лошади по доллару за каждую, — сказал Генри. — Три доллара.

Женщина потянула его за рукав. Не оборачиваясь, он отшвырнул ее руку, и она снова застыла на месте, сложив руки под передником на впалом животе, ни на кого не глядя.

— Люди добрые, — сказала она. — Наши дети всю зиму ходили разутые. Нам скотину и кормить-то нечем. У нас есть пять долларов, чтобы заработать их, я ткала ночами у очага. Мало у нас забот…

— Генри дает три доллара, — сказал техасец. — Накинь еще доллар, Эк, и лошадь твоя.

Лошади почему-то вдруг сорвались с места и так же внезапно остановились, глядя на людей сквозь загородку.

— Генри, — сказала женщина. Ее муж не сводил глаз с Эка. Верхняя губа его дрогнула, обнажив желтые гнилые зубы. Руки, торчавшие из выцветших коротких рукавов старой рубашки, сжались в кулаки.

— Четыре доллара, — сказал Эк.

— Пять долларов! — сказал Генри, поднимая сжатую в кулак руку. Он протиснулся к самому столбу. Женщина не пошла за ним. Теперь она в первый раз взглянула на техасца. Глаза у нее были водянисто-серые, словно выцветшие, как платье и чепец.

— Мистер, — сказала она. — Если вы отнимете у нас эти пять долларов, которые я заработала для своих детей по ночам, будьте прокляты вы и все ваше семя во веки веков.

— Пять долларов! — крикнул Генри. Он рванулся к столбу и дотянулся стиснутым кулаком до коленей техасца. Разжав руку, он протянул комок истрепанных бумажек и серебряной мелочи. — Пять долларов! И кто набавит еще, пускай лучше разобьет мне голову, или я ему разобью.

— Идет, — сказал техасец. — Пять долларов. Продано. Только не тычь в меня кулаком.

В пять часов дня техасец скомкал третью коробку и бросил ее на землю. Медно-красное солнце уже клонилось к закату, освещая косыми лучами белье, развешанное на заднем дворе у миссис Литтлджон, и тень столба, вместе с тенью самого техасца, сидевшего на нем, падала далеко в загон, через который то и дело, без цели и без устали, словно волны, проносились лошади, когда техасец распрямил одну ногу, сунул руку в карман, достал монету и, наклонившись, протянул ее мальчику. Голос у него был сиплый, усталый.

— Ну-ка, малыш, — сказал он. — Сбегай в лавку и купи мне коробку имбирного печенья.

Люди все стояли у загородки, — непоколебимая стена комбинезонов и выцветших рубах. Флем Сноупс теперь тоже был здесь, словно из-под земли вырос, он стоял у загородки, совсем близко, но окруженный непроницаемой пустотой, по обе стороны от него оставалось место еще для троих или четверых, стоял и жевал табак, в тех же серых штанах и крошечном галстуке бабочкой, в которых уехал отсюда прошлым летом, в новой кепке, тоже серой, как и старая, но только в клетку, какие носят игроки в гольф, и глядел на лошадей. Все они, кроме двух, были распроданы по цене от трех с половиной до одиннадцати или двенадцати долларов. Покупщики как бы невольно образовали особую группу по другую сторону ворот, они стояли там, положив руки на верхнюю жердину загородки, и еще рассудительнее, еще пристальнее смотрели на своих лошадей, — кое-кто из них владел лошадью вот уже семь или восемь часов, но до сих пор не мог ее забрать. Генри стоял у самого столба, на котором сидел техасец. Жена его ушла и сидела в фургоне, вся неподвижная, серая, в серой одежде, глядя куда-то мимо всего, словно какая-то вещь, которую он бросил в фургон, чтобы увезти, дожидаясь, покуда он не покончит дело, чтобы ехать дальше, терпеливая, безжизненная, чуждая, словно время для нее не существовало.

— Я купил лошадь и выложил за нее деньги, — сказал Генри. Голос у него тоже был сиплый, усталый, безумный блеск в глазах потускнел, они словно ослепли. — И ты хочешь, чтоб я стоял здесь и ждал конца торгов, чтобы взять свою лошадь? Нет уж, торчи здесь хоть до завтра, дело твое. А я хочу забрать свою лошадь и ехать домой.

Техасец взглянул на него со столба. Его рубашка взмокла от пота. Широкое лицо было холодным и спокойным, голос звучал ровно.

— Что ж, бери!

Помедлив, Генри отвернулся. Он понурил голову и стоял, изредка глотая слюну.

— Так, значит, ты мне ее не поймаешь?

— Она не моя, — сказал техасец все тем же ровным голосом. Немного погодя Генри поднял голову. На техасца он не смотрел.

— Кто поможет поймать мою лошадь? — спросил он. Никто не отозвался. Они стояли у загородки, молча глядя на загон, где сбились в кучу лошади, уже не такие яркие там, где длинная, густеющая тень дома покрыла их. Из кухни донесся запах жареной ветчины. Шумная стайка воробьев пролетела над загоном и уселась на дерево у самого дома, а в нежной, прозрачной голубизне неба взмывали и падали ласточки, беспорядочно, с пронзительными криками, словно кто-то как попало дергал струны. Не оборачиваясь, Генри громко сказал:

— Эй ты, принеси веревку.

Помедлив немного, его жена зашевелилась. Она слезла с фургона, достала моток новой хлопковой веревки и подошла к мужу. Тот взял веревку и пошел к воротам. Когда Генри взялся за засов, техасец начал медленно спускаться со столба.

— Ступай за мной, — сказал Генри жене. Женщина стояла на том самом месте, где муж взял у нее веревку. Теперь она двинулась дальше, покорная, сложив руки на животе под передником, и прошла мимо техасца, не глядя на него.

— Не ходите туда, хозяйка, — сказал он.

Она остановилась, не глядя на него, не глядя никуда. Муж отворил ворота, вошел и повернулся, оставив ворота открытыми, но не поднимая глаз.

— Ступай за мной, — сказал он.

— Лучше не ходите туда, хозяйка, — снова сказал техасец. Женщина неподвижно стояла между ними, лица ее почти не было видно под шляпой, руки сложены на животе.

— Нет, я уж лучше пойду, — сказала она. Все остальные и вовсе не глядели ни на нее, ни на Генри. Они стояли у загородки молчаливые, притворно равнодушные, почти оцепеневшие. Потом жена вошла в загон; муж затворил за ней ворота, повернулся и пошел туда, где сбились в кучу лошади, а жена шла следом в своей серой мешковатой одежде, казалось, она даже не шевелит ногами, а словно стоит на движущейся платформе или на плоту. Лошади смотрели на них. Они жались друг к другу, вертелись и топтались на месте, готовые разбежаться, но не разбегались. Генри крикнул на них. Потом с руганью стал подходить ближе. Жена шла за ним по пятам. Табунок вдруг рассыпался, лошади помчались на своих длинных прямых ногах, огибая людей, но когда они, отбежав на другой конец загона, снова сбились в кучу, люди снова пошли на них.

— Вон она, — сказал муж. — Гони ее сюда, в угол, — лошади бросились в разные стороны; та, которую купил Генри, поскакала, почти не сгибая ног. Женщина крикнула на нее; она повернулась, бросилась прямо на Генри, который огрел ее по морде свернутой веревкой, и тогда она шарахнулась и уперлась в угол загородки. — Держи ее там, — сказал муж. Он на ходу разматывал веревку. Лошадь следила за ним дикими, горящими глазами; потом снова сорвалась с места и ринулась на женщину. Та крикнула и замахала на нее руками, но лошадь одним прыжком перемахнула через нее и врезалась в табун. Они побежали следом и загнали ее в другой угол, но женщина снова не сумела преградить путь лошади, и муж, повернувшись, хлестнул ее свернутой веревкой. — Почему ты ее не остановила? — сказал он. — Почему не остановила? — он снова хлестнул ее; она не шевельнулась, даже не подняла руку, чтобы защититься от удара. Люди у загородки стояли молча, потупившись, пристально глядя себе под ноги. Только Флем Сноупс продолжал смотреть на загон, — если только он вообще смотрел туда, — стоя особняком, словно на необитаемом островке, в своей новой клетчатой кепке, и жевал на свой особый манер, двигая челюстями из стороны в сторону.

Техасец сказал что-то, негромко, хрипло и отрывисто. Он отворил ворота, подошел к мужчине и вырвал у него из поднятой руки веревку. Тот круто повернулся, словно хотел броситься на него, слегка присел, согнув колени и растопырив руки, но так и не поднял взгляда выше запыленных ботфортов техасца. Тогда техасец взял его за руку и повел к воротам, а женщина пошла следом, и, когда они вышли, он подождал, пока выйдет и она, а потом закрыл ворота. Вынув из кармана пачку денег, он выбрал одну бумажку и сунул женщине в руку.

— Посадите-ка его в фургон да отвезите домой, — сказал он.

— Это зачем же? — сказал Флем Сноупс. Он тем временем подошел к воротам. Теперь он стоял у столба, на котором раньше сидел техасец. Техасец не глядел на него.

— Он думает, что купил лошадь, — сказал техасец. Он говорил глухо, едва слышно, будто после быстрого бега. — Уведите его, хозяйка.

— Отдай назад деньги, — сказал муж каким-то неживым, обессиленным голосом. — Я купил эту лошадь и заберу ее, даже если мне придется ее пристрелить, прежде чем обротать.

Техасец даже не взглянул на него.

— Уведите его отсюда, — сказал он.

— Забирай свои деньги, а я возьму свою лошадь, — сказал Генри. Он дрожал медленной, неуемной дрожью, словно от холода. Кулаки, торчавшие из обтрепанных рукавов рубашки, судорожно сжимались и разжимались. — Отдай ему деньги, — сказал он жене.

— Ты не покупал у меня никакой лошади, — сказал техасец. — Везите его домой, хозяйка.

Генри поднял измученное лицо с безумными, потускневшими глазами. Он протянул руку. Женщина крепко прижимала бумажку обеими руками к животу. Дрожащей рукой муж долго нашаривал бумажку. Наконец он вырвал ее.

— Эта лошадь моя, — сказал он. — Я купил ее. Вот свидетели. Я заплатил за нее. Лошадь моя. Вот, — он повернулся и протянул деньги Сноупсу. — Ты имеешь до этих лошадей какое-то касательство. Я купил лошадь. Вот деньги. Я купил ее. Спроси вон у него.

Сноупс взял деньги. Люди стояли у загородки, хмурые, безразличные, делая вид, будто ничего не замечают. Солнце село; теперь только сиреневые тени ползли по фигурам людей и по загону, где снова неизвестно почему всполошились и забегали лошади. Прибежал мальчик, все такой же резвый и неутомимый, с новой коробкой печенья. Техасец взял ее, но распечатал не сразу. Он бросил веревку на землю. Генри нагнулся и долго шарил, прежде чем поднять ее. Теперь он стоял понурившись и так стиснув веревку, что пальцы побелели. Женщина не шевелилась. Сумерки быстро густели, высоко в голубое, меркнущее небо в последний раз взмыли ласточки. Техасец оторвал донышко у коробки и вытряхнул себе на ладонь одно печенье; казалось, он внимательно разглядывал свою руку, которая медленно сжималась в кулак, пока сквозь пальцы не посыпалась мелкая, табачного цвета крошка. Он тщательно вытер руку о штаны, поднял голову, нашел глазами мальчика и отдал ему коробку.

— Бери, малыш, — сказал он. Потом поглядел на женщину и сказал все так же глухо, едва слышно: — Завтра мистер Сноупс отдаст вам ваши деньги. А сейчас посадите-ка его в фургон и везите домой. Никакой лошади я ему не продавал. Деньги получите завтра у мистера Сноупса.

Женщина повернулась, пошла к фургону и залезла в него. Никто не взглянул ей вслед, даже муж, который все стоял, понурив голову и бесцельно перекладывая веревку из руки в руку. Все стояли, прислонясь к загородке, серьезные и молчаливые, словно у границы чужой земли, чужой эпохи.

— Сколько их у тебя еще? — спросил Сноупс. Техасец оживился; оживились и остальные, подошли поближе, прислушиваясь.

— Теперь три, — сказал техасец. — Я бы всех трех обменял на коляску, либо…

— Она уже на дороге, — сказал Сноупс, пожалуй, слишком отрывисто, слишком поспешно, и отвернулся. — Веди своих мулов.

И он ушел. Все смотрели, как техасец отворил ворота и перешел загон, а лошади шарахнулись от него, но уже без прежней слепой ярости, словно и они тоже были измотаны, обессилены после долгого дня, и вошел в конюшню, а потом вышел оттуда, ведя двух взнузданных мулов. Фургон стоял под навесом рядом с конюшней. Техасец скрылся в фургоне и через секунду вылез оттуда, держа скатанную постель и пальто, и повел мулов к воротам, а лошади снова сбились в кучу и глядели на него своими разноцветными глазами, теперь уже совсем спокойно, словно и они поняли, что между ними не только заключено наконец перемирие, но что они больше никогда в жизни не увидят друг друга. Кто-то отворил ворота. Техасец вывел мулов, и все потянулись за ним, оставив Генри одного у закрытых ворот, а он все стоял, понурив голову, с веревкой в руке. Они прошли мимо фургона, в котором сидела его жена, серая и неподвижная, растворяясь в сумерках, сливаясь с ними и ни на что не глядя; мимо веревки, на которой сушилось мокрое, обвислое белье, сквозь острый горячий запах ветчины, шедший из кухни гостиницы миссис Литтлджон. Когда они дошли до конца проулка, показалась луна, почти полная, огромная, бледная, она совсем не светила с неба, на котором еще не померкли последние отблески дня. Сноупс стоял возле пустой коляски. Это была та самая коляска с блестящими колесами и бахромчатым верхом, в которой обычно ездили он сам и Билл Варнер. Техасец тоже остановился, глядя на нее.

— Так, так, — сказал он. — Значит, вот она какая.

— Если не нравится, поезжай обратно в Техас верхом на муле, — сказал Сноупс.

— Ладно, — сказал техасец. — Только уж тогда мне нужна пуховка или, на худой конец, мандолина.

Он осадил мулов, ввел их в оглобли и взял хомут. Два человека подошли и застегнули постромки. Все смотрели, как он садится в коляску и берет вожжи.

— Куда теперь? — спросил один. — Домой, в Техас?

— На этой колымаге? — сказал техасец. — Да в первом же техасском кабаке, только завидят ее, сразу созовут комитет бдительности. К тому же я не хочу, чтобы этакая красота пропадала зазря в Техасе — этот кружевной верх и шикарные колеса. Раз уж я заехал так далеко, то заверну на денек-другой поглядеть северные города: Вашингтон, Нью-Йорк, Балтимору. Где тут у вас самая ближняя дорога на Нью-Йорк?

Этого никто не знал. Но ему объяснили, как доехать до Джефферсона.

— Так и езжай, все прямо, — сказал Фримен. — Держи по дороге, мимо школы.

— Ладно, — сказал техасец. — Смотрите же, не забудьте, этих лошадок надо почаще охаживать по башке, покуда они к вам не привыкнут. Тогда у вас не будет с ними никаких хлопот.

Он снова натянул вожжи. Сноупс подошел и сел в коляску.

— Подвези меня до дома Варнера, — сказал он.

— А я не знал, что поеду мимо его дома, — сказал техасец.

— Так тоже можно проехать в город, — сказал Сноупс. — Трогай.

Техасец дернул вожжи. Но вдруг он остановил мулов.

— Тпру, — он распрямил ногу и сунул руку в карман. — Ну-ка, малыш, — сказал он мальчику. — Беги в лавку и купи… Или, ладно, не надо. Я остановлюсь и куплю сам, мне все равно по пути. Ну, всего, друзья, — сказал он. — Не скучайте.

Он развернул мулов. Коляска покатила. Все глядели ей вслед.

— Похоже, что он решил подъехать к Джефферсону совсем не с того бока, — сказал Квик.

— Он доберется дотуда налегке, — сказал Фримен. — Так что ему не трудно будет подъехать с какого хочешь бока.

— Да, — сказал Букрайт. — В карманах у него не больно-то будет звенеть.

Они пошли обратно к загону меж двумя рядами терпеливых, неподвижных фургонов, по узкому проходу, в самом конце почти загороженному фургоном, где сидела женщина. Муж ее все еще стоял у ворот с мотком веревки, а тем временем спустилась ночь. Светло было почти по-прежнему; пожалуй, свет стал даже ярче, но приобрел неземную, потустороннюю, лунную яркость, и теперь, когда они снова стояли у загородки, пятнистые шкуры лошадей были ясно видны и даже как бы светились, но они сделались плоскими и похожими одна на другую, — это были уже не лошади, не существа из костей и мяса, и трудно было себе представить, что они способны бить и калечить, ранить и причинять боль.

— Ну, чего ж мы ждем? — сказал Фримен. — Покуда они спать лягут?

— Я думаю, надо каждому взять по веревке, — сказал Квик. — Эй вы, берите веревки.

Но веревка оказалась не у всех. Некоторые, выйдя утром из дому, даже не слышали о конских торгах. Они просто случайно заехали на Французову Балку, узнали об этом и остались.

— Сходите в лавку и купите, — сказал Фримен.

— Лавка уже закрыта, — сказал Квик.

— Нет, не закрыта, — сказал Фримен. — Иначе Лэмп Сноупс был бы здесь.

Пока те, кто привез с собой веревки, доставали их из фургонов, остальные пошли к лавке. Приказчик как раз запирал ее.

— Значит, вы еще не начали их ловить? — сказал он. — Вот здорово. А то я боялся, что не поспею вовремя.

Он снова отпер дверь, из которой пахнуло застарелыми, острыми запахами сыра, кожи и патоки, отмерил куски веревки, и они всей гурьбой, окружив приказчика, пошли назад, говоря без умолку, хотя он их и не слушал. Груша у гостиницы миссис Литтлджон была словно отлита из лунного серебра, пересмешник, тот же самый или другой, уже пел на ней, а к загородке были привязаны лошади с бричкой Рэтлифа.

— То-то мне весь день чего-то не хватало, — сказал один. — А это Рэтлифа не было, не слыхать было его советов.

Когда они проходили мимо загородки, миссис Литтлджон на заднем дворе снимала белье с веревки; запах ветчины еще стоял в воздухе. Остальные ждали у ворот, за которыми лошади снова сбились в кучу, похожие на призрачных рыб, плавающих в ярком неверном свете луны.

— Пожалуй, верней всего ловить их по одной, — сказал Фримен.

— По одной, — сказал и Генри. Он, видимо, не сходил с места с тех самых пор, как техасец вывел своих мулов из загона, только положил руки на створку ворот, одной рукой все еще сжимая моток веревки. — По одной, — сказал он. И стал ругаться хрипло, монотонно, устало. — После того как я простоял здесь целый день, дожидаясь, покуда этот… — он скверно выругался. Потом начал трясти ворота с усталой яростью, пока кто-то не отодвинул засов, и тогда ворота распахнулись, и Генри вошел в загон, а за ним все остальные. Мальчик не отставал от отца, но Эк заметил его и обернулся.

— Ну-ка, — сказал он. — Дай сюда веревку. А сам ступай за ворота.

— Ну-у, па! — сказал мальчик.

— Нет, брат. Они тебя затопчут. И так уж чуть не затоптали нынче утром. Стой у ворот.

— Но ведь нам надо двух поймать.

Эк постоял немного, глядя на мальчика.

— Верно, — сказал он. — Нам надо двух. Ладно, идем, только не отставай от меня. И когда я крикну «беги», ты беги. Слышишь?

— Встаньте цепью, ребята, — сказал Фримен. — Не давайте им прорваться.

Они двинулись через загон широкой подковой, каждый с веревкой в руке. Лошади были теперь в дальнем конце загона. Одна тревожно всхрапнула; весь табун заволновался, но остался на месте. Фримен оглянулся и увидел мальчика.

— Уберите отсюда мальчишку, — сказал он.

— И впрямь, иди-ка ты отсюда, — сказал Эк сыну. — Полезай вон в тот фургон. Оттуда тебе все будет видно.

Мальчик повернулся и побежал к навесу, под которым стоял фургон. Цепочка людей медленно продвигалась по загону, и Генри шел впереди всех.

— А теперь не зевай, — сказал Фримен. — По-моему, лучше нам сперва загнать их в конюшню…

Лошади вдруг сорвались с места. Они пустились бежать в обе стороны вдоль загородки. Люди по концам подковы тоже побежали, крича и размахивая руками.

— Заходи наперерез, — сказал Фримен срывающимся голосом. — Гони их назад.

Они заставили лошадей повернуть назад и снова погнали их впереди себя; лошади сгрудились и метались отчаянно, создавая призрачную и суетливую неразбериху.

— Держите их, — сказал Фримен. — Не давайте им удрать.

Люди снова двинулись вперед. Эк обернулся; он сам не знал, что его заставило это сделать — какой-то звук или что-нибудь еще. Мальчик опять шел за ним по пятам.

— Тебе что сказано? Ступай в фургон и сиди там, — сказал Эк.

— Гляди, па? — сказал мальчик. — Вон она, наша! Вона! — Это была лошадь, которую техасец подарил Эку. — Поймай ее, па!

— Не путайся под ногами, — сказал Эк. — Ступай в фургон.

Цепь не останавливалась. Лошади кружились на месте и все теснее жались в кучу, шаг за шагом оттесняемые к открытым воротам конюшни. Генри по-прежнему шел впереди, чуть пригнувшись, и его тощая фигура даже в неверном свете луны излучала все ту же обессилевшую ярость. Пятнистая куча лошадей откатывалась перед наступавшими людьми, как снежный ком, толкаемый невидимой рукой, все ближе и ближе к черному зеву конюшни. Как потом стало ясно, лошади, не сводившие глаз с людей, только тогда поняли, что их гонят к конюшне, когда, пятясь, вступили в ее тень. Вопль неописуемой ярости вырвался из их гущи, и они ринулись вперед, отчаянные и сеющие отчаяние; один лишь миг, застыв в безмолвном ужасе, люди смотрели на них, а потом повернулись и побежали, а цветная волна длинных свирепых морд и пятнистых грудей настигла и разметала их, совершенно поглотив Генри и мальчика, которые застыли на месте, только Генри поднял обе руки, все еще сжимая веревку, а потом схлынула, и лошади пронеслись через загон прямо к воротам, которые тот, кто вошел последним, забыл запереть и оставил приотворенными, вломились в них, сорвав створы с петель, и понеслись среди запрудивших улицу фургонов и запряженных лошадей, которые тоже заволновались, вставая на дыбы и грызя постромки и дышла. Эта бешеная лавина промчалась по улице, забурлила, обтекая тот фургон, где сидела женщина, и понеслась дальше, на дорогу, где, разделившись надвое, стремительно ринулась в разные стороны.

Все, кроме Генри, вскочили на ноги и побежали к воротам. Мальчик снова остался невредим, его даже не сбили с ног; отец схватил его, приподнял над землей и стал трясти, как тряпичную куклу.

— Сказано тебе было, сиди в фургоне! — кричал Эк. — Сказано тебе!

— Гляди, па! — выкрикивал мальчик между встрясками. — Вон наша лошадка! Вона!

Это снова была та лошадь, которую техасец подарил Эку. О второй они не вспоминали, ее словно и не было вовсе; как будто кровь, которая текла в жилах у обоих, властно и мгновенно заставила их забыть о той лошади, за которую они уплатили деньги. Они бросились к воротам и побежали вслед за другими. Они видели, как лошадь, подаренная техасцем, вдруг повернула назад, вбежала через ворота во двор миссис Литтлджон, одним махом вскочила на крыльцо, вломилась на деревянную веранду и исчезла внутри дома. Эк и мальчик вбежали на веранду. На столе, прямо за дверью, стояла лампа. В ее мягком свете они видели, как лошадь, словно шутиха, заполнила собой весь длинный коридор, разноцветная, неистовая, грозная. В дальнем углу прихожей стояла желтая лакированная фисгармония. Лошадь налетела на нее; фисгармония издала один звук, почти аккорд, низкий, звучный и торжествующий, полный глубокого и сдержанного удивления; лошадь снова круто повернула и вместе со своей огромной, причудливой тенью исчезла в другой двери. Это была спальня; там, спиной к двери, стоял Рэтлиф в нижнем белье и в одном носке, держа другой в руках и высунувшись в открытое окно, выходившее к загону. Он обернулся через плечо. Одно мгновение он и лошадь таращили друг на друга глаза. Потом Рэтлиф выпрыгнул в окно, а лошадь попятилась из комнаты назад в коридор, повернулась и увидела Эка с мальчиком — они как раз вбежали с веранды, и в руках у Эка была веревка. Она снова повернулась и, пробежав по коридору, выскочила на заднее крыльцо, куда в этот миг поднималась миссис Литтлджон, неся охапку белья, снятого с веревки, и стиральную доску.

— Пошла вон, сукина дочь, — сказала она и ударила доской по длинной ошалевшей морде; доска развалилась на две аккуратные половинки, а лошадь ринулась назад по коридору, где теперь стояли Эк и мальчик.

— Прячься, Уолл! — заревел Эк.

Он бросился на пол ничком, прикрывая голову руками. Мальчик остался на месте, и в третий раз лошадь пронеслась над ним, а он даже не пригнулся, даже не сморгнул, и снова выскочила на веранду, и в тот же миг там появился Рэтлиф, все еще с носком в руке, он обежал вокруг дома и поднялся на крыльцо. Лошадь повернула на всем скаку и, пробежав веранду, перемахнула через перила и вырвалась на свободу, мелькнув в свете луны, словно какая-то страшная нежить. Она спрыгнула в загон и, не останавливаясь, поскакала дальше через сорванные с петель ворота, меж опрокинутых фургонов, среди которых один стоял невредимый, и в нем по-прежнему сидела жена Генри, а оттуда на дорогу.

В четверти мили от перекрестка дорога пошла под уклон, белея в свете луны меж лунными тенями придорожных деревьев, а лошадь все скакала, стараясь настичь и втоптать в пыль свою тень, вниз, к мосту через ручей. Мост был деревянный и узенький — едва впору проехать одной повозке. Когда лошадь добежала до ручья, по мосту ей навстречу ехал фургон, запряженный парой мулов, которые дремали на ходу, убаюканные неторопливым движением. На козлах сидел Талл с женой, а на плетеных стульях — их четыре дочери: они возвращались от кого-то из родственников миссис Талл, где провели весь день и загостились допоздна. Лошадь не остановилась, не свернула в сторону. Она вломилась прямо на мост и втиснулась между мулами, которые мигом проснулись и рванули в разные стороны, а лошадь, как очумевшая белка, уже лезла прямо по дышлу и скребла передними копытами передок фургона, словно хотела забраться в него, а Талл орал и лупил ее по морде кнутом. Мулы старались развернуть фургон посреди моста. Фургон подался вбок, круто накренился, перила обломились с громким треском, заглушившим вопли женщин; лошадь наконец подмяла под себя одного из мулов, а Талл, встав в фургоне, саданул ее в морду каблуком. Тут передок фургона взлетел вверх, и Талл, который крепко, несколько раз накрутил вожжи на руку, грохнулся на дно фургона среди перевернутых стульев и задранных юбок женщин. Лошадь вырвалась на волю и поскакала дальше, круша деревянный настил. Фургон снова накренился; мулы все-таки развернули его на мосту, хотя развернуть его было негде, и теперь били копытами, обрывая постромки. Освободившись, они выволокли Талла из фургона. Он ударился лицом о доски, и мулы протащили его несколько футов, покуда не лопнули накрученные на руку вожжи. А лошадь тем временем исчезла из виду, оставив далеко позади обезумевших мулов. Пять женщин еще причитали над бесчувственным телом Талла, когда подоспели Эк, все не выпускавший из рук веревку, и мальчик. Эк тяжело дышал.

— Куда она побежала? — спросил он.

А в опустевшем, залитом лунным светом загоне жена Генри, миссис Литтлджон, Рэтлиф, приказчик Лэмп Сноупс и еще три человека подняли Генри с изрытой копытами земли и перенесли на задний двор. Лицо у него побелело и застыло, глаза были закрыты, голова тяжело свесилась вниз, кадык торчал, оскаленные зубы тускло поблескивали. Они понесли его к дому мимо высоких деревьев, тень которых полосами ложилась на землю. Сквозь дремотную, серебристую тишину ночи донесся слабый шум, словно раскат дальнего грома, и затих.

— Это которая-нибудь из них на мосту, — сказал один из мужчин.

— Это лошадь Эка Сноупса, — сказал другой. — Та, что забежала в дом.

Миссис Литтлджон первой вошла в прихожую. Когда внесли Генри, она уже взяла со стола лампу и, высоко подняв ее, стояла у открытой двери.

— Несите его сюда, — сказала она. Она прошла вперед и поставила лампу на тумбочку. Они последовали за ней, пыхтя и тесня друг друга, и положили Генри на кровать, а миссис Литтлджон подошла и взглянула на умиротворенное бескровное лицо Генри. — Ну и дела, — сказала она. — Эх вы, мужчины, — они чуть попятились, теснясь, переминаясь с ноги на ногу, не глядя ни на нее, ни на жену Генри, которая стояла в ногах кровати, неподвижная, сложив руки под передником. — Пусть все выйдут отсюда, В. К., — сказала миссис Литтлджон Рэтлифу. — Ступайте на двор. Поглядите, не найдется ли там другой игрушки, такой, чтоб укокошила еще кого-нибудь из вас.

— Ладно, — сказал Рэтлиф. — Идем, ребята. Здесь в доме уже ловить некого.

Все пошли за ним к двери на цыпочках, наступая друг другу на ноги, и их огромные тени ползли по стене.

— Ступайте позовите Билла Варнера, — сказала миссис Литтлджон. — Скажите, мул занемог.

Они вышли, не оглядываясь. На цыпочках прошли коридор, веранду и окунулись в море лунного света. Только теперь они заметили, что серебристый воздух словно бы пронизан слабыми, неизвестно откуда исходящими звуками — тонкие и далекие крики, потом снова стук копыт на деревянном мосту, похожий на дальний гром, и снова крики, слабые, тонкие, взволнованные и звонкие, как колокольчики. Один раз можно было даже расслышать слова: «Тпру. Держи ее».

— Быстро она через этот дом пробежала, — сказал Рэтлиф. — Теперь, наверное, зашла в гости к другой хозяйке, — позади них, в доме, громко закричал Генри. Они оглянулись назад, в темноту прихожей, куда из двери спальной падал прямоугольник света, и услышали, как крик перешел в хриплый, одышливый стон: «А-а, а-а, а-а», — на все более высокой ноте, а потом стон снова перешел в крик. — Идем, — сказал Рэтлиф. — Надо позвать Варнера, — и они гурьбой пошли по дороге, выбеленной лунным светом, сквозь трепетную апрельскую ночь, пронизанную журчанием бродящих соков, влажным шорохом лопающихся почек, несмолкающими, тонкими, тревожными криками и короткими, замирающими раскатами копыт. В доме Варнера было темно, в свете луны он казался тусклым и плоским. Они стояли темной кучей посреди поблескивавшего серебром двора и кричали под темными окнами до тех пор, пока в одном не показалась чья-то фигура. Это была жена Флема Сноупса. Она была вся в белом, и на этом фоне ее тяжелая коса казалась почти черной. Она не высунулась наружу, а просто стояла у окна, вся в лунном свете, как видно ослепленная им, во всяком случае, вниз она не глядела — тяжелые, золотые волосы, на лице — не трагическое и даже, пожалуй, не обреченное выражение, а просто печаль проклятия; плавные округлости крепких грудей выступали под мраморно-белыми складками одежды; какой Брунгильдой, какой Лорелеей на фальшивой скале из папье-маше, какой Еленой, вернувшейся в призрачный, обманный Аргос[40], никого не ждущей, казалась она стоявшим внизу. — Добрый вечер, миссис Сноупс, — сказал Рэтлиф. — Мы пришли за дядюшкой Биллом. Генри Армстид ранен, он у миссис Литтлджон.

Она исчезла. Мужчины ждали в лунном сиянии, прислушиваясь к слабым, далеким крикам и возгласам, пока не вышел Варнер, который появился быстрее, чем они ожидали, накинув пальто поверх ночной рубашки и на ходу застегивая штаны, а подтяжки двумя петлями болтались под полами пальто. Он нес потертый чемодан с похожими на паяльники инструментами, которыми он вливал лекарства, резал, пускал кровь и вскрывал нарывы или рвал зубы лошадям и мулам; он сошел с крыльца, худой и нескладный, и его хитрое, жестокое лицо чуть насторожилось, когда и он прислушался к слабым, звонким крикам, которыми был пронизан серебристый воздух.

— Что они, все травят этих своих кроликов? — сказал он.

— Да, кроме Генри Армстида, — сказал Рэтлиф. — Этот уже свое получил.

— Ха, — сказал Варнер. — Это ты, В. К.? Сам-то много ли накупил?

— Я опоздал, — сказал Рэтлиф. — Никак не мог поспеть вовремя…

— Ха, — сказал Варнер. Они вышли за ворота и зашагали по дороге. — Что ж, ночь сегодня ясная и прохладная, для охоты в самый раз, — луна теперь светила прямо над головой — жемчужно-дымчатая, она сияла над бледными звездами и меж бледных звезд, в мягком небе, которое медленно, виток за витком, свертывалось по краям. Они шли тесной гурьбой, топча свои тени на мягкой дорожной пыли и тени распускавшихся деревьев, кроны которых летели к бледному небу, вонзаясь в него красивыми острыми верхушками. Они миновали темную лавку. Потом впереди показалась груша. Она высилась в туманной серебристой неподвижности словно застывший снежный каскад; пересмешник все пел на ее ветке. — Поглядите на эту грушу, — сказал Варнер. — Видать, богато уродит в нынешнем году.

— Да и кукуруза тоже, — сказал один.

— Такая луна хороша для всякого плода, — сказал Варнер. — Помню, как мы с миссис Варнер ждали рождения Юлы. У нас уже была тогда целая куча детишек, и, может, лучше бы на этом и успокоиться. Но я хотел еще дочерей. Старшие повыскочили замуж и разъехались, а мальчишки, те едва подрастут и становятся хоть на что-нибудь годны, глядишь, работать и не думают, некогда им. Знай сидят возле лавки да языки чешут. А девчонка останется и будет работать, покуда замуж не выйдет. Одна старуха сказала раз моей матушке, что ежели женщина, как затяжелеет, покажет живот полной луне, то будет девочка. Ну, миссис Варнер и лежала каждую ночь под луной с голым животом, покуда не понесла, да и потом тоже. А я приложу ухо и слышу, как Юла там брыкается и ворочается, как дьяволенок, луну, значит, чувствует.

— Вы думаете, это и взаправду луна помогала, дядюшка Билл? — спросил кто-то.

— Ха, — сказал Варнер. — Можете попытать сами. Мало, что ли, баб, которые подставляют голый живот луне, или солнцу, или даже просто вашим рукам, чтобы вы их лапали, и очень даже может статься, что малость погодя там появится кое-что, и можно будет приложить ухо и послушать, ежели только вы сами к тому времени не зададите дёру. Как по-твоему, В. К.?

Кто-то засмеялся.

— Меня не спрашивайте, — сказал Рэтлиф. — Я всюду опаздываю, даже лошадь по дешевке купить и то не успел.

На этот раз засмеялись двое или трое. Но, услышав хриплые стоны Генри: «А-а! А-а! А-а!», они резко оборвали смех, словно не ожидали этого. Варнер шел впереди, худой, волоча ноги, но быстрым шагом, хотя все еще прислушивался, склонив голову, к слабым, тревожным, неумолчным крикам, которые неслись сквозь серебристое сияние неведомо откуда, по временам почти мелодичные, словно замирающий звон колокольцев; снова послышался короткий, частый грохот копыт по деревянным доскам.

— Еще одна лошадь на мосту, — сказал кто-то.

— Ну что ж, хозяева, видно, хоть так расходы окупят, — сказал Варнер. — Хоть порезвятся за свои деньги, и то развлечение. Взять, к примеру, человека, у которого целый год нет других развлечений, кроме как разбрасывать навоз по полю. Ежели он еще не так стар, чтобы спокойно спать на своей кровати, но не так молод, чтобы, как блудливый кот, лазить в чужие окна, в такую ночь развлечение вроде этого ему в самую пору. По крайности, завтра ночью будет спать как убитый, ежели только к тому времени попадет домой. Кабы знать заранее, можно было бы натаскать на лошадей свору собак. Устроили бы тогда настоящую охоту.

— Конечно, все зависит от того, как на это взглянуть, — сказал Рэтлиф. — Право же, Букрайту, и Квику, и Фримену, и Эку Сноупсу, и всем другим новоиспеченным лошадникам было бы все равно как маслом по сердцу, ежели б их выучить так смотреть на дело, потому что скорей всего ни одному из них это просто не приходит в голову. Сдается мне, никто из них уже не надеется излечиться от техасской болезни, которую занесли сюда этот Дик Вырви Глаз и Флем Сноупс.

— Ха, — сказал Варнер. Он отворил ворота и вошел во двор гостиницы миссис Литтлджон. Тусклый свет все еще падал в прихожую из дверей спальной; там, не умолкая, стонал Армстид: «А-а! А-а! А-а!» — У всякой лекарки свои припарки, только от смерти излечить нельзя.

— Даже если лечить загодя, — сказал Рэтлиф.

— Ха, — снова сказал Варнер. Остановившись, он быстро оглянулся на Рэтлифа. Но его блестящие колючие глазки не были видны; виднелись только косматые, низко нависшие брови, которые застыли резким изломом, насупленные сосредоточенно, но не хмуро, а с какой-то едкой насмешкой. — Даже если лечить загодя. А уж если дышать больше невмоготу, значит, твоему векселю срок вышел.

А на второй день, в девять часов утра, на галерее лавки сидели на скамейке или на корточках пятеро мужчин. Шестым был Рэтлиф. Он говорил стоя:

— Может, в ту ночь, как говорит Эк, в гостинице у миссис Литтлджон и вправду была всего одна лошадь. Но тогда это был самый большой табун из одной лошади, какой мне доводилось видеть. Она была у меня в комнате и на крыльце веранды, и в то же самое время я слышал, как миссис Литтлджон огрела ее по башке стиральной доской на заднем дворе. И все же она удрала от всех и отовсюду. Я так думаю, что техасец это самое и имел в виду, когда говорил, что нам от них прямая выгода: надо быть черт знает каким невезучим, чтобы суметь подойти к которой-нибудь из них близко и получить удар копытом.

Засмеялись все, кроме Эка. Он и его сын ели. Поднявшись на галерею, Эк сразу зашел в лавку, вынес оттуда бумажный пакет, достал из него кусок сыра, аккуратно разрезал сыр перочинным ножом на две равные части, дал одну мальчику, потом вынул из пакета пригоршню галет и тоже дал мальчику, и теперь они сидели рядом на корточках у стены, похожие друг на друга как две капли воды, только один побольше, а другой поменьше, и ели.

— Интересно, что эта лошадь подумала о Рэтлифе? — сказал один. Во рту он держал персиковую веточку. На ней было четыре цветка, точь-в-точь крошечные балетные юбочки из пунцового тюля. — Выпрыгнул в окно в одной рубашке и снова вбежал через дверь. Интересно, сколько Рэтлифов она видела?

— Не знаю, — сказал Рэтлиф. — Но если она видела хоть вполовину столько Рэтлифов, сколько я лошадей, она была в осаде, ей же богу. Куда ни гляну, отовсюду эта тварь кидается на меня или крутится волчком, чтобы после еще разок перемахнуть через мальчишку. А мальчишка каков, один раз он простоял прямо под ней ровно полторы минуты по часам, даже не пригнув головы, и глазом не сморгнул. Да, братцы, когда я обернулся и увидел в дверях этого зверя с горящими глазами, я готов был бы поклясться, что Флем Сноупс привез из Техаса тигра, если б не знал, что один тигр никак не может занять всю комнату, — они снова тихо засмеялись. Лэмп Сноупс, приказчик, сидя на единственном стуле в дверях лавки и загораживая вход, вдруг фыркнул.

— Знай Флем, как быстро вы, ребята, расхватаете его лошадей, он и впрямь привез бы парочку тигров, — сказал он. — Да и обезьян тоже бы прихватил.

— Так, значит, это Флемовы лошади, — сказал Рэтлиф.

Смех смолк. Остальные трое от нечего делать строгали складными ножами палочки и щепки. Теперь все их внимание, казалось, было поглощено ловким и почти механическим движением ножей. Приказчик быстро поднял голову и поймал пристальный взгляд Рэтлифа. Всегдашняя недоверчивая ухмылка теперь исчезла с его лица; остались только неподвижные морщины вокруг рта и глаз.

— Да разве Флем говорил, что лошади его? — сказал он. — Только вы, городские, умнее нас, деревенских. Похоже что вы наперед знаете мысли Флема.

Но Рэтлиф уже не смотрел на него.

— И все-таки мы их всех раскупили, — сказал он. Теперь он снова смотрел на сидевших сверху, умный, спокойный, пожалуй, чуть хмурый, но по-прежнему совершенно непроницаемый. — Вот Эк, к примеру. Ему надо кормить жену и детей. Он купил двух лошадок, хотя, как вы знаете, уплатил только за одну. Говорят, люди ловили этих зверюг вчера до полуночи, а Эк с сыном и вовсе два дня не были дома.

Все, кроме Эка, снова засмеялись. Эк отрезал кусок сыра, поддел его кончиком ножа и отправил в рот.

— Эк одну поймал, — сказал еще кто-то.

— В самом деле? — сказал Рэтлиф. — Которую же, Эк? Дареную или купленную?

— Дареную, — сказал Эк, прожевывая сыр.

— Так, так, — сказал Рэтлиф. — А я и не знал. Но все-таки одной лошади Эку не хватает. Как раз той, за которую деньги плачены. А это верное доказательство, что лошади не Флемовы, — кто же всучит своему родичу то, что и поймать невозможно?

Они снова засмеялись, но сразу же смолкли, как только заговорил приказчик. Голос его звучал совсем невесело.

— Послушай, — сказал он. — Пусть так. Мы не спорим, что ты умнее нас всех. Ты не покупал лошади ни у Флема, ни у кого другого, а ежели так, не твое это дело, и не лучше ли будет на этом покончить.

— Конечно, — сказал Рэтлиф. — На этом и покончили позавчера вечером. По милости того, кто забыл запереть ворота. Все, кроме Эка. Оно и понятно: ведь мы знаем, что эта лошадь не была Флемова, потому что досталась Эку задаром.

— И, кроме Эка, есть еще такие, которые по сю пору дома не были, — сказал человек с веточкой во рту. — Букрайт и Квик все гоняются за своими лошадками. Вчера в восемь вечера их видели в Бертсборо[41], в трех милях от Старого Города. А лошадь неизвестно чья, она их и близко не подпускает.

— Конечно, — сказал Рэтлиф. — С той самой секунды, как кто-то оставил ворота открытыми, только одного из этих лошадников и можно сыскать без ищеек — Генри Армстида. Он лежит у миссис Литтлджон, оттуда и загон виден, так что когда его лошадь воротится, ему надо будет только крикнуть жене, чтобы та выбежала с веревкой и обротала ее… — он запнулся, но лишь на мгновение, и тут же сказал: «Доброе утро, Флем», — не меняя тона, так что заминка прошла незамеченной. Все, кроме приказчика, который вскочил, уступая стул с подобострастной поспешностью, и Эка с сыном, продолжавших есть, смотрели в пол, мимо своих неподвижных рук, а Сноупс в серых штанах, крошечном галстуке и новой клетчатой кепке взошел на крыльцо. Он жевал; в руке он держал наготове белую сосновую дощечку; он кивнул, ни на кого не глядя, сел на стул, открыл нож и принялся строгать свою дощечку. Приказчик прислонился к косяку по другую сторону двери, почесывая спину. На лице его снова появилась недоверчивая ухмылка, в которой чувствовалась тайная настороженность.

— Ты пришел в самое время, — сказал он. — Рэтлиф тут ломает себе голову над тем, чьи же все-таки эти лошади, — Сноупс старательно провел ножом по дощечке, и под лезвием закурчавилась аккуратная, тонкая стружка. Принялись строгать и остальные, пристально глядя куда-то мимо, все, кроме Эка и мальчика, которые еще ели, и приказчика, который чесал спину о дверной косяк и пристально, с той же тайной настороженностью, глядел на Сноупса. — Может, ты его успокоишь.

Сноупс повернул голову и сплюнул через всю галерею, прямо на землю у крыльца. Он наставил нож и повел новую стружку.

— Он сам был здесь, — сказал Сноупс. — И знает столько же, сколько все.

Приказчик захихикал, все лицо его, словно скомканное невидимой рукой, стянулось к носу. Он хлопнул себя по ляжке.

— Что, съел? — сказал он. — Куда тебе против него.

— Пожалуй что так, — сказал Рэтлиф. Он стоял ни на кого не глядя, устремив непроницаемый сосредоточенный взгляд на пустую дорогу за домом миссис Литтлджон. Неизвестно откуда, словно из-под земли, появился неуклюжий паренек в комбинезоне, из которого он давно вырос. Он постоял немного на дороге, так близко от них, что с галереи до него можно было доплюнуть, нерешительно, словно и впрямь вырос из-под земли и сам не знает, куда пойдет, когда сдвинется с места, и ему это безразлично. Он не глядел ни на что и, уж во всяком случае, не глядел на галерею, и с галереи на него никто не взглянул, кроме мальчика, который смотрел на него серьезно и пристально своими голубыми глазами, поднеся ко рту надкушенную галету. Паренек чуть враскачку пошел дальше по дороге в своем тесном комбинезоне и скрылся за углом лавки, а мальчик на галерее провожал его взглядом поворачивая вслед свою круглую голову с немигающими глазами. Потом он откусил еще кусочек галеты и стал жевать. — Правда, остается еще миссис Талл, — сказал Рэтлиф. — Должно быть, она подаст на Эка в суд, захочет с него возмещение взыскать за то, что Талл покалечился на мосту. Ну а Генри Армстид…

— Ежели у человека не хватает ума поберечься, пусть на себя пеняет, — сказал приказчик.

— Конечно, — сказал Рэтлиф все тем же задумчивым, отсутствующим тоном, едва повернув голову. — А с Генри Армстидом все в порядке, потому что, насколько я понял из нашего сегодняшнего разговора, лошадь, которую он считал своей, уже не принадлежала ему, когда уехал этот техасец. Ну а от сломанной ноги ему убыток невелик, потому что жена и сама прекрасно может засеять поле.

Приказчик перестал чесать спину о дверной косяк. Он смотрел в затылок Рэтлифу, не мигая, спокойно и пристально; потом взглянул на Сноупса, который все жевал, следя, как курчавится новая стружка, и снова уставился Рэтлифу в затылок.

— Ей не впервой засевать ихнее поле, — сказал человек с веточкой во рту. Рэтлиф взглянул на него. — Уж кто-кто, а ты это знаешь. Сколько раз я видел, как ты пахал их поле, Генри-то это всегда было не по силам. Сколько дней ты уже проработал на них в этом году? — он вынул веточку, осторожно сплюнул и снова прикусил ее зубами.

— Пахать-то она умеет не хуже моего, — сказал другой.

— Не везет им, — сказал третий. — А раз не везет, тут уж как ни вертись — все одно.

— Ну конечно, — сказал Рэтлиф. — Только и слышишь, как лень называют невезением, что ж, может, оно и в самом деле так.

— Он не лентяй, — сказал третий. — Когда года четыре назад у них пал мул, они впряглись в плуг вместе со вторым мулом и пахали на себе. Нет, они не лентяи.

— Ну, когда так, прекрасно, — сказал Рэтлиф, снова глядя на пустую дорогу. — Она, верно, сразу и возьмется кончать пахоту. Старшая дочка у них уже довольно подросла, чтобы ходить с мулом в упряжке, верно? Или, по крайности, чтобы ходить за плугом, покуда миссис Армстид станет пособлять мулу? — он снова взглянул на человека с веточкой во рту, словно ожидая ответа, но тот не глядел на него, и он продолжал говорить без умолку. Приказчик стоял, прижавшись спиной к косяку, словно вот-вот снова начнет чесаться, и теперь уже совсем мрачно, не мигая, глядел на Рэтлифа. Если бы Рэтлиф посмотрел на Флема Сноупса, то ничего бы не увидел под низко надвинутым козырьком кепки, кроме непрестанно двигающихся челюстей. Стружка все так же аккуратно и неторопливо вилась из-под ножа. — Ей теперь время просто девать некуда, потому что она как перемоет у миссис Литтлджон посуду и подметет в комнатах, чтобы отработать харчи за себя и за Генри, ей остается только подоить дома скотину и настряпать еды, чтобы детям хватило и на завтра, а потом накормить их, уложить младших спать и обождать на крыльце, покуда старшая запрет дверь на засов и ляжет в кровать, положив рядом с собой топор…

— Топор? — сказал человек с веточкой.

— Ну да, девчонка кладет с собой в постель топор. Ей ведь всего двенадцать лет, а у нас тут сейчас полным-полно неловленых лошадей, к которым Флем Сноупс никакого отношения не имеет, ну и, понятное дело, она не уверена, что сможет отбиться просто стиральной доской, как миссис Литтлджон… Ну а потом она идет назад, мыть посуду после ужина. А уж после этого ей нечего делать до самого утра, кроме как сидеть и ждать, может, Генри ее позовет, а чуть свет надо наколоть дров и стряпать завтрак, а потом помочь миссис Литтлджон вымыть посуду, застелить кровати и подмести пол, да все время поглядывать на дорогу. Потому что каждую минуту может вернуться Флем Сноупс откуда-то, куда он ездил после торгов, а ездил он, конечно, в город вызволять своего двоюродного брата, у которого кое-какие неприятности с законом, и тогда она получит свои пять долларов. «Но только вдруг он их не отдаст», — говорит она, и миссис Литтлджон, кажется, тоже так думает, потому что знай помалкивает в ответ. Я слышал, как она…

— А сам-то ты где был в это время? — сказал приказчик.

— Подслушивал, — сказал Рэтлиф. Он поглядел на приказчика и снова отвернулся, стал ко всем почти спиной. — …так вот, я слышал, как она гремела тарелками, складывая их в таз, словно швыряла их туда со всего размаху. «Как вы думаете, — говорит миссис Армстид, — отдаст он их мне? Этот техасец отдал их ему и сказал, что я могу их получить. Все видели, как он отдал деньги мистеру Сноупсу, и слышали, как он сказал, что завтра я могу их получить у мистера Сноупса». А миссис Литтлджон все моет тарелки, и моет-то как мужчина, будто они из железа сделаны. «Нет, говорит. Но все же попробуйте, попытка не пытка». — «Если он не отдаст, зачем и пытаться», — говорит миссис Армстид. «Как знаете, — говорит миссис Литтлджон. — Деньги-то ваши, не мои». А потом несколько времени ничего не слыхать было, только тарелки звенели. «Вы думаете, он, может, и отдаст? — говорит миссис Армстид. — Этот техасец сказал, что отдаст. Все слышали». — «Что ж, идите просите у него», — говорит миссис Литтлджон. И снова ничего не слыхать, только тарелки звенят. «Не отдаст он», — говорит миссис Армстид. «Что ж, — говорит миссис Литтлджон. — Тогда не ходите». И опять только тарелки звенят. Видно, обе мыли посуду, в двух тазах. «Так вы думаете, он не отдаст?» — говорит миссис Армстид. Миссис Литтлджон молчит, ни слова. Звон стоял такой, словно она швыряла тарелки одну на другую. «Может, мне пойти спросить у Генри», — говорит миссис Армстид. «На вашем месте я бы так и сделала, — говорит миссис Литтлджон. И провалиться мне на этом месте, звон был такой, будто она держала в каждой руке по тарелке и колотила ими одна о другую, как колотят медными крышками от кастрюль в оркестре. — Генри тогда купит на эти пять долларов другую лошадь. Может, на этот раз ему попадется такая, что убьет его до смерти. Будь я в этом уверена, я бы выложила ему эти деньги из собственного кармана». — «Я, пожалуй, спрошу сперва у него», — говорит миссис Армстид. А потом пошел такой грохот, будто миссис Литтлджон схватила тазы и вместе с тарелками швырнула на плиту…

Рэтлиф замолчал. Приказчик шипел у него за спиной:

— Тсс! Тсс! Флем. Флем!

Он умолк, и все увидели, как подошла миссис Армстид, поднялась на крыльцо, тощая, в мешковатой серой одежде и грязных шлепанцах, тихо шаркая по ступеням. Она прошла через галерею и остановилась прямо перед Сноупсом, ни на кого не глядя и спрятав руки под фартуком.

— Он тогда сказал, что не продавал Генри эту лошадь, — сказала она ровным, безжизненным голосом. — Сказал, что деньги у вас и я могу их получить, — Сноупс поднял голову, слегка повернул ее и ловко плюнул мимо женщины, через всю галерею, на дорогу.

— Он увез все деньги с собой, — сказал он.

Миссис Армстид, не двигаясь, в серой одежде, которая висела на ней твердыми, почти рельефными складками, словно отлитая из бронзы, казалось, разглядывала что-то у ног Сноупса, будто не слыша его слов или будто, едва замолчав, она покинула свое тело, и хотя тело услышало, восприняло слова, они не имеют ни содержания, ни смысла, пока она не вернется. Приказчик опять чесал спину о косяк, глядя на женщину. Мальчик тоже глядел на нее своим ясным немигающим взглядом, остальные на нее не смотрели. Человек с веточкой вынул ее, сплюнул и сунул обратно в рот.

— Он сказал, что Генри никакой лошади не покупал, — сказала она. — Он сказал, что я могу получить деньги у вас.

— Видно, он позабыл, — сказал Сноупс. — Он увез все деньги с собой.

Он поглядел на нее еще мгновение, потом снова склонился над своей дощечкой. Приказчик тихонько терся спиной о дверь, глядя на женщину. Немного погодя миссис Армстид подняла голову и поглядела на дорогу, которая бежала вдаль, устланная мягкой весенней пылью, мимо гостиницы миссис Литтлджон, потом в гору, мимо еще не цветущей (это будет потом, в июне) рощи акаций, что по ту сторону дороги, мимо школы, чья облупившаяся крыша торчала над садом среди груш и персиков, словно улей, вокруг которого роятся красно-белые пчелы, и все выше, на холм, где среди сверкающих мраморных надгробий стояла церковь под сенью величественных можжевеловых деревьев, в листве которых в долгие летние дни порхали тоскующие голуби. Она пошла прочь; резиновые подошвы снова зашаркали по трухлявым доскам.

— Наверно, пора обед собирать, — сказала она.

— Как нынче Генри, миссис Армстид? — спросил Рэтлиф. Она остановилась, взглянула на него, и ее пустые глаза на миг оживились.

— Большое спасибо, он спит, — сказала она. Потом глаза снова потухли, и она пошла дальше. Сноупс встал со стула, защелкнул большим пальцем нож и смахнул со штанов стружки.

— Обождите-ка, — сказал он.

Миссис Армстид снова остановилась, боком к галерее, но все не глядя ни на Сноупса, ни на остальных. «Ну конечно, она просто поверить этому не может, — подумал Рэтлиф. — Так же, как и я». Сноупс вошел в лавку, и приказчик, который снова замер, прижимаясь спиной к косяку, словно ждал, скоро ли можно будет опять начать чесаться, проводил его взглядом, поворачивая голову вслед за ним, как сова, и часто мигая маленькими глазками. Подъехал верхом Джоди Варнер. Он не проехал мимо лавки, а свернул к ближнему тутовому дереву, где обычно привязывал лошадь. Со скрежетом проехал фургон. Человек, правивший лошадьми, приветственно поднял руку: один или двое с галереи ответили ему тем же. Фургон не остановился. Миссис Армстид проводила его взглядом. Сноупс вышел из лавки, неся полосатый бумажный пакетик, и подошел к миссис Армстид.

— Вот, — сказал он. Она протянула руку, чтобы взять пакетик. — Пускай детишки полакомятся, — сказал он. Другую руку он сунул в карман и, садясь на стул, вынул что-то оттуда и отдал приказчику. Это был пятицентовик. Сноупс сел на стул и снова привалился к двери. Он уже держал в руке открытый нож. Он чуть повернул голову и ловко сплюнул мимо серой одежды женщины на дорогу. Мальчик смотрел на пакетик у нее в руке. Наконец и она, словно очнувшись, увидела его.

— Вы очень добры, — сказала она. Она завернула пакетик в фартук, и мальчик немигающим взглядом смотрел, как бугрятся под фартуком ее руки. Она двинулась дальше. — Надо идти обед собирать, — сказала она. Она спустилась с крыльца, но едва ступила на землю и стала удаляться, как серые складки одежды снова утратили все признаки, всякий намек на подвижность, и она снова уплывала, постепенно уменьшаясь, как на плоту; словно серый уродливый древесный ствол неторопливо плыл по течению, непостижимым образом не падая, как будто все еще рос в земле. Приказчик вдруг загоготал, раскатисто, радостно. Он хлопнул себя по ляжке.

— Истинный бог, — сказал он. — Куда вам против него.

Джоди Варнер, войдя в лавку с заднего крыльца, вдруг замер, приподняв одну ногу, как пойнтер, сделавший стойку. Потом на цыпочках, без единого звука, он стремглав кинулся за прилавок и побежал между полками туда, где ворочалась неуклюжая, медвежья фигура, засунув голову по самые плечи в витрину с иголками, нитками, табаком и засохшими разноцветными сластями. Он грубо и злобно вытащил парня из витрины: тот испустил придушенный крик и, слабо отбиваясь, запихнул в рот последнюю горсть каких-то лакомств. Но почти сразу он перестал сопротивляться, притих и весь обмяк, только челюсти быстро двигались. Варнер выволок его из-за прилавка, а приказчик уже сорвался с места и вбежал внутрь, торопливый, встревоженный.

— Ну, ты, Сент-Эльм![42] — сказал он.

— Сколько раз я говорил, чтобы ты не смел пускать его сюда! — сказал Варнер, встряхивая мальчика. — Он почти всю витрину слопал. Ну ты, вставай!

Парень весь обмяк в его руке, повиснув, словно пустой мешок. Он жевал с каким-то покорным отчаяньем, и глаза его на широком, вялом, бесцветном лице были крепко зажмурены, а уши едва заметно, но непрестанно двигались в такт жующим челюстям. Если бы не это, можно было бы подумать, что он спит.

— Ты, Сент-Эльм! — сказал приказчик. — Вставай! — мальчик теперь держался на ногах, но глаз не открыл и жевать не перестал. Варнер выпустил его. — Марш домой, — сказал приказчик. Мальчик послушно повернулся, чтобы пройти через лавку. Варнер дернул его назад.

— Не сюда, — сказал он.

Мальчик прошел через галерею и стал спускаться с крыльца в своем тесном комбинезоне, который жестко топорщился на его тощих боках. Прежде чем нога его коснулась земли, он что-то вытащил из кармана и запихнул в рот; уши его снова едва заметно задвигались вместе с челюстью.

— Хуже крысы, правда? — сказал приказчик.

— Какая, к черту, крыса! — сказал Варнер, хрипло дыша. — Хуже козла в огороде. Вот увидишь, как он разделается с ремнями, вожжами, холстами и подпругами, заберется в лавку с черного хода, все слопает, сожрет меня, вас и его — всех троих. А потом, не сойти мне с этого места, и отвернуться-то страшно будет — а ну как он перебежит дорогу и примется за хлопкоочистилку и кузню. Ну, вот что. Если я еще хоть раз поймаю его здесь, то поставлю в лавке медвежий капкан, — и он вместе с приказчиком вышел на галерею. — Доброе утро, джентльмены, — сказал он.

— Кто это был, Джоди? — спросил Рэтлиф.

Не считая приказчика, державшегося в отдалении, стояли только они двое, и теперь, когда они были рядом, стало заметно сходство между ними — сходство смутное, неуловимое, неопределенное, не во внешности, не в манере говорить, одежде или складе ума; и уж конечно, не во внутреннем облике. Тем не менее сходство было, так же как было и неискоренимое различие, потому что на Джоди легла печать его судьбы; придет время, и он состарится; Рэтлиф тоже; но того, в шестьдесят пять лет, поймает и женит на себе девчонка, которой не будет и семнадцати, и до конца его дней станет мстить ему за свой пол; Рэтлифа же — никто и никогда.

Паренек медленно брел по дороге. Он снова вынул что-то из кармана и сунул в рот.

— Это мальчишка А. О., — сказал Варнер, — клянусь богом, я сделал все, чтоб его отвадить, разве только яду в витрину не подсыпал.

— Как? — сказал Рэтлиф. Он быстро окинул взглядом все лица; на собственном его лице промелькнуло не только удивление, но почти испуг. — Я думал…позавчера вы, ребята, сказали мне… вы мне сказали, что приезжала женщина, молодая женщина с ребенком… И вот теперь… — сказал он. — Как же так?

— Это другой, — сказал Варнер. — Чтоб у него ноги поотсыхали! Ну, что, Эк, говорят, ты поймал одну из своих лошадей?

— Да, поймал, — сказал Эк. Он и мальчик покончили с галетами и сыром, и теперь он сидел у стены, держа в руках пустой пакет.

— Да, ту самую, — сказал Эк.

— Па, а вторую ты подари мне, — сказал мальчик.

— Ну и что же?

— Она себе шею сломала, — сказал Эк.

— Это я знаю, — сказал Варнер. — Но как? — Эк не шевелился. Глядя на него, они почти воочию могли видеть, как он выбирает и накапливает слова, фразы. Варнер, глядя на него сверху вниз, засмеялся хриплым натужным смехом, со свистом всасывая воздух сквозь зубы. — Я расскажу вам, как было дело. Эк с мальчишкой пробегали за ней почти сутки и наконец загнали ее в тот тупик, что возле дома Фримена. Они сообразили, что через Фрименов восьмифутовый забор ей не перескочить, ну вот и натянули у входа в тупик, на высоте трех футов от земли, веревку. Ну а лошадь, понятное дело, когда добежала до конца тупика и уперлась в конюшню Фримена, поворотила, как Эк и рассчитывал, назад и понеслась по тупику, ни дать ни взять вспугнутая ворона. Наверно, веревки она и не заметила. Миссис Фримен выбежала на крыльцо и все видела. Она говорит, что когда лошадь налетела на веревку, она была похожа на большую рождественскую шутиху. Ну, а второй твоей лошади и след простыл, так, что ли?

— Да, — сказал Эк. — Я не углядел даже, в какую сторону она побежала.

— Подари ее мне, па, — сказал мальчик.

— Погоди, прежде надо ее поймать, — сказал Эк. — А там видно будет.

Вечером того же дня бричка Рэтлифа стояла у ворот Букрайта, и сам Букрайт стоял рядом, на дороге.

— Ты ошибся, — сказал Букрайт. — Он вернулся.

— Он вернулся, — сказал и Рэтлиф. — Я неверно судил об его… ну, не выдержке, это не то слово, и, уж конечно, не об отсутствии выдержки. Но я не ошибся.

— Чепуха, — сказал Букрайт. — Вчера его целый день не было. Правда, никто не видел, чтоб он ехал в город или возвращался оттуда, но всякому ясно, что он был там. Ни один человек, даже если он Сноупс, не допустит, чтоб его родича сгноили в тюрьме.

— Он недолго там просидит. До суда остается меньше месяца, а потом, когда его упекут в Парчмен[43], он снова будет на свежем воздухе. И даже снова станет работать по хозяйству, пахать. Конечно, это будет не его хлопок, но ведь он никогда не выручал за свой хлопок достаточно, чтобы хоть как-нибудь перебиться.

— Чепуха, — сказал Букрайт. — Ни за что не поверю. Флем не допустит, чтоб его отправили на каторгу.

— Допустит, — сказал Рэтлиф. — Потому что Флему нужно погасить все эти ходячие векселя, которые то и дело появляются то здесь, то там. Он хочет избавиться навсегда хотя бы от некоторых.

Они поглядели друг на друга — Рэтлиф, серьезный и спокойный в своей синей рубашке, Букрайт тоже серьезный, сосредоточенный, нахмурив черные брови.

— Но ведь ты, кажется, говорил, что вы с ним вместе сожгли эти векселя?

— Я говорил, что мы сожгли два векселя, которые дал мне Минк Сноупс. Но неужто ты думаешь, что кто-нибудь из Сноупсов хоть в чем-то может целиком довериться клочку бумаги, который можно спалить на одной спичке? Или ты думаешь, кому-нибудь из Сноупсов это невдомек?

— Вот как, — сказал Букрайт. — Ха, — сказал он невесело, — небось ты и Генри Армстиду вернул его пять долларов.

Рэтлиф отвернулся. Лицо его изменилось; на нем мелькнуло какое-то мимолетное, лукавое, но не смеющееся выражение, потому что глаза не смеялись; потом оно исчезло.

— Мог бы вернуть, — сказал он. — Но не сделал этого. Мог бы, будь я уверен, что на этот раз он купит что-нибудь такое, что убьет его до смерти, как сказала миссис Литтлджон. И кроме того, я защищал не Сноупса от Сноупсов. И даже не человека от Сноупса. Я защищал даже не человека, а безобидную тварь, которой одно только и надо: ходить да греться на солнце, которая никому не могла бы причинить зла, даже если б захотела, и не захотела бы, даже если бы могла, все равно как я не стал бы стоять в стороне и смотреть, как крадут кость у собаки. Не я создал их Сноупсами, и не я создал тех людей, что сами подставляют им задницу. Я мог бы сделать больше, но не стану. Слышишь, не стану!

— Хватит, — сказал Букрайт. — Легче на поворотах, перед тобой просто холмик. Говорю тебе — хватит.

2

Оба дела — Армстид против Сноупса и Талл против Экрема Сноупса (да и вообще против всех Сноупсов и даже против Варнера, которого, как знал весь поселок, обозленная жена Талла тоже старалась запутать) — по взаимной договоренности сторон слушались в суде другого округа. Вернее — по договоренности трех сторон, потому что Флем Сноупс наотрез отказался признать иск, сплюнув в сторону, невозмутимо заявил: «Это не мои лошади», — и снова принялся строгать свою дощечку, а смущенный и растерянный шериф стоял перед прислоненным к стене стулом, держа в руках повестку, которую он пытался вручить.

— А какой был бы прекрасный случай для этого сноупсовского семейного адвоката, — сказал Рэтлиф, когда узнал обо всем. — Как бишь его… Ну этот отец-молодец, этот Моисей, у которого полон рот всяких прибауток, а за штаны цепляется множество сыновей, неизвестно откуда взявшихся. Просто удивительно, как это получается — мне бесперечь твердят об этих людях, а я все не могу запомнить имен. Словом, этот А. О.. Вечно у него не хватает терпения обождать. Может, во всей его практике это была бы единственная тяжба, где простофиля клиент не стал бы вмешиваться и затыкать ему рот, и только сам судья имел бы право сказать ему: «Заткнись».

Так что ни коляски Варнера, ни брички Рэтлифа не было среди потока фургонов, повозок, верховых лошадей и мулов, который хлынул к Уайтлифской лавке, что в восьми милях от поселка, не только с Французовой Балки, но и отовсюду, так как к этому времени то, что Рэтлиф назвал «техасской болезнью», эта пятнистая порча, эта лавина бешеных, неуловимых лошадей, разлилась на двадцать, а то и на тридцать миль окрест. И когда начали подъезжать люди с Французовой Балки, около лавки уже стояло десятка два фургонов с выпряженными и привязанными к задним осям лошадьми и еще вдвое больше оседланных лошадей и мулов стояло в ближней рощице, и заседание решено было перенести из лавки под соседний навес, куда осенью свозили хлопок. Но к девяти часам оказалось, что все желающие не поместятся даже под навесом, и заседание снова перенесли, теперь уже прямо в рощу. Лошади, мулы и фургоны были убраны оттуда; из сарая притащили единственный стул, колченогий стол, толстую Библию, которой, судя по ее виду, часто и с любовью пользовались, как старым, но безотказным инструментом, календарь и подшивку «Законодательных постановлений штата Миссисипи» за 1881 год с одной-единственной тонкой замусоленной трещиной по корешку, словно хозяин (или тот, кто ими пользовался) открывал их всегда на одной и той же странице, но зато очень часто, четверо специально отряженных людей мигом съездили в повозке за милю от лавки в церковь и вернулись с четырьмя деревянными скамьями для тяжущихся, их родственников и свидетелей; позади рядами стояли зрители — мужчины, женщины, дети, серьезные, внимательные, опрятные, не в праздничных нарядах, конечно, но в чистой рабочей одежде, надетой с утра по случаю предстоящих субботних развлечений — сидения около деревенской лавки или поездки в ближний город, в той самой одежде, в которой они в понедельник выйдут на поле и будут носить ее всю неделю, до вечера будущей пятницы. Мировой судья, аккуратный, маленький, пухлый старичок с ровными, чуть вьющимися седыми волосами, словно сошедший с добродушной карикатуры на всех дедушек на свете, был в безукоризненно чистой сорочке, но без воротничка, с белоснежными, сверкающими, крахмальными манжетами и манишкой, в очках со стальной оправой. Он сел за стол и поглядел на них — на серую женщину в сером платье и шляпке, недвижно уронившую на колени руки, бледные и узловатые, словно корни, выкорчеванные на осушенном болоте; на Талла в выцветшей, но свежей рубашке и в комбинезоне, не только чисто выстиранном, но выглаженном и накрахмаленном его женщинами, со складкой не посередке штанин, а с боков, так что каждую субботу с утра они бывали похожи на короткие детские штанишки, на его безмятежно голубые, невинные глаза над шелковистой, как кукурузная метелка, бородой месячной давности, скрывавшей почти все его обрюзгшее лицо и придававшей ему какой-то неправдоподобный, нелепо блудливый вид, но не такой, словно он вдруг после долгих лет предстал перед другими мужчинами в своем настоящем обличье, а такой, будто изображение святого младенца кисти старого итальянского мастера испоганил какой-нибудь скверный мальчишка; на миссис Талл, крепкую, пышногрудую, но немного нескладную женщину, чье лицо пылало суровым негодованием, которое за этот месяц, казалось, нисколько не возросло, но и не угасло, а просто устоялось, и, странное дело, всем почти сразу же стало казаться, что негодует она не на кого-либо из Сноупсов и не на кого другого из мужчин в отдельности, но на всех мужчин вместе взятых, на весь мужской пол, и сам Талл вовсе не пострадавший, а предмет ее негодования, — она сидела по одну сторону от мужа, а старшая из четырех его дочерей — по другую, словно обе они (или, по крайней мере, миссис Талл) не просто боялись, что Талл вдруг вскочит и убежит, но твердо решились не допускать этого; на Эка с мальчиком похожих как две капли воды, только один ростом повыше; на приказчика Лампа, в серой кепке, в которой кто-то признал ту самую, что была на Флеме Сноупсе в прошлом году, когда тот уезжал в Техас, — Лэмп сидел, быстро моргая и глядя на судью упорно и злобно, как крыса, и в бесцветных стариковских глазах судьи за толстыми стеклами очков появилось не только удивление и замешательство, но и что-то очень похожее на страх, как и у Рэтлифа, когда он стоял на галерее месяц назад.

— Так вот… — сказал судья. — Я не предполагал… Не ожидал увидеть… Я хочу помолиться, — сказал он. — Конечно, вслух я молиться не буду. Но надеюсь… — он посмотрел на них. — Я бы хотел… одним словом, может быть, кто-нибудь из вас последует моему примеру.

Он склонил голову. Все смотрели на него серьезно и молча, а он неподвижно сидел у стола, и легкий утренний ветерок тихонько шевелил его редкие волосы и трепетные тени листьев скользили по выпуклой крахмальной груди сорочки, по сверкающим манжетам, таким же твердым и почти таким же просторным, как куски шестидюймовой печной трубы, по его сложенным рукам. Он поднял голову.

— Армстид против Сноупса, — сказал он.

Миссис Армстид начала говорить. Она не шевелилась, ни на что не смотрела, стиснув руки на коленях, и голос ее был все таким же ровным, глухим, безнадежным.

— Этот человек из Техаса сказал…

— Постойте, — прервал ее судья. Его тусклые глаза забегали под толстыми стеклами очков, оглядывая лица присутствующих. — Где же ответчик? Я его не вижу.

— Он отказался явиться, — сказал шериф.

— Отказался? — сказал судья. — Разве вы не вручили ему повестку?

— Он не принял ее, — сказал шериф. — Он сказал…

— В таком случае он будет отвечать за неуважение к суду!

— С какой стати? — сказал Лэмп Сноупс. — Еще не доказано, что эти лошади его.

Судья взглянул на Лэмпа.

— Разве вы представляете интересы ответчика? — спросил он. Сноупс, моргая, глядел на него.

— А это что значит? — сказал он. — Что штраф, к которому вы его присудить собираетесь, взыскивать будут с меня?

— Стало быть, он отказывается участвовать в тяжбе, — сказал судья. — Разве он не знает, что я могу привлечь его за это к ответственности, если уж он не признает простой справедливости и приличий?

— Вот это ловко, — сказал Сноупс. — Сразу видать, что у вас на уме…

— Замолчите, Сноупс, — сказал шериф. — Если вы не выступаете по этому делу, так нечего и вмешиваться, — он повернулся к судье: — Не прикажете ли съездить на Французову Балку и привезти сюда Сноупса? Я могу это сделать.

— Нет, — сказал судья. — Погодите, — он снова оглядел бесстрастные лица, все с той же растерянностью, с тем же страхом. — Может ли кто-нибудь точно сказать, чьи это лошади? Кто может сказать? — они тоже глядели на него, бесстрастно, пристально глядели на этого чистенького безупречного старика, который, положив руки на стол, сплел пальцы, чтобы унять дрожь. — Хорошо. Миссис Армстид, — обратился он к женщине, — расскажите суду, как было дело.

Она заговорила, ни разу не пошевельнувшись, ровным, монотонным голосом, глядя куда-то мимо, в полной тишине, а кончив, умолкла, и голос ее ни разу не дрогнул, словно все сказанное не имело никакого значения и ни к чему не могло привести. Судья, опустив глаза, разглядывал свои руки. Когда она замолчала, он посмотрел на нее.

— Но из этого еще не следует, что лошади принадлежали Сноупсу. Вам нужно бы предъявить иск этому человеку из Техаса. А он уехал. Даже если суд постановит взыскать с него деньги, вы все равно не сможете их получить. Понимаете?

— Мистер Сноупс привез его сюда, — сказала миссис Армстид. — Откуда бы этому техасцу знать, где Французова Балка, ежели б мистер Сноупс ему не показал.

— Но ведь это техасец продал лошадей и взял деньги, — судья снова оглядел лица присутствующих. — Правильно? Скажите вы, Букрайт, так было дело?

— Да, — сказал Букрайт.

Судья снова поглядел на миссис Армстид печально и сочувственно. Поднялся порывистый ветер, он шелестел высоко в ветвях, и на землю, кружась, падали снежно-белые лепестки, которые отцвели прежде времени, как и сама весна отцвела быстро и щедро после суровой зимы, пролив свой густой, одуряющий аромат.

— Он отдал мистеру Сноупсу те деньги, какие взял у Генри. Он сказал, что Генри не покупал никакой лошади. Он сказал, я могу завтра получить деньги у мистера Сноупса.

— И у вас есть свидетели, которые могут подтвердить это?

— Да, сэр. Все видели и слышали, как он отдал мистеру Сноупсу деньги и сказал, что я могу их получить…

— И вы просили у Сноупса эти деньги?

— Да, сэр. А он сказал, что техасец увез их с собой. Но я бы могла…

Она снова умолкла, глядя, как и судья, куда-то вниз, на свои руки. Во всяком случае, она ни на кого не глядела.

— Что же? — спросил судья. — Что вы могли бы?

— Я могла б узнать эти пять долларов. Я заработала их своими руками, ткала по ночам, когда Генри и дети спали. Некоторые дамы из Джефферсона собирали пряжу и отдавали мне, а я за плату ткала им материю. Я скопила эти деньги по центу и узнала бы их, если б увидела, потому что часто вынимала жестянку из печи и пересчитывала их, все ждала, покуда накопится довольно, чтобы обуть детей к зиме. Я бы их сразу узнала. Если б мистер Сноупс только позволил…

— А что, если кто-нибудь видел, как Флем отдал эти деньги назад техасцу? — сказал вдруг Лэмп Сноупс.

— А кто-нибудь видел это?

— Да, — сказал Сноупс хрипло и решительно. — Вот Эк видел, — он поглядел на Эка. — Ну, что же ты? Расскажи ему.

Судья поглядел на Эка; все четыре дочери Талла, как по команде повернув головы, тоже поглядели на него, и миссис Талл с холодным, злым и презрительным лицом подалась вперед, чтобы муж не мешал ей видеть, и все, кто стоял позади скамей, задвигались, вытягивая шеи, чтобы поглядеть на Эка, неподвижно сидевшего на скамье.

— Скажите, Эк: видели вы, как Сноупс вернул деньги Армстида техасцу? — спросил судья.

Эк сидел молча, не шевелясь, а Лэмп Сноупс грубо и досадливо фыркнул.

— Черт с ним, если он боится, то я не боюсь. Я видел.

— Вы подтвердите это под присягой?

Сноупс взглянул на судью. Он уже больше не моргал.

— Стало быть, вы не верите моему слову? — сказал он.

— Я должен знать истину, — сказал судья. — Если я не могу установить ее, то мне нужны показания, данные под присягой, которые я буду считать за истину.

Он взял Библию, лежавшую рядом с двумя другими книгами.

— Слышите? — сказал шериф. — Подойдите сюда.

Сноупс встал со скамьи и подошел. Все смотрели на него, но никто уже не ерзал, не вытягивал шею, не двигался, лица застыли, глаза смотрели в одну точку. Сноупс, подойдя к столу, оглянулся, окинул быстрым взглядом стоявших полукругом людей и снова взглянул на судью. Шериф схватил Библию, хотя судья еще не выпустил ее из рук.

— Готовы ли вы подтвердить под присягой, что видели, как Сноупс вернул этому техасцу деньги, которые получил с Генри Армстида за лошадь? — спросил он.

— Я ведь уже сказал, что видел, — сказал Сноупс.

Судья выпустил Библию.

— Приведите его к присяге, — сказал он.

— Положите левую руку на Библию, поднимите правую, повторяйте: «Торжественно клянусь и подтверждаю, что…» — скороговоркой начал шериф.

Но Сноупс уже опередил его: положив левую руку на Библию и подняв правую, он повернул голову, еще раз окинул быстрым взглядом полукружие бесстрастных, внимательных лиц и хрипло, злым голосом сказал:

— Да. Я видел, как Флем Сноупс отдал этому человеку из Техаса те деньги, которые Генри Армстид или кто другой уплатил или, как некоторые утверждают, отдал Флему за какую-то лошадь. Довольно с вас этого?

— Да, — сказал судья.

Толпа зрителей молчала, не шевелилась. Шериф осторожно положил Библию на стол, около сплетенных пальцев судьи, и снова ничто вокруг не шевельнулось, только трепетные тени скользили и сливались друг с другом, да летели лепестки акаций. Потом миссис Армстид встала; она стояла, опять — или все еще — ни на что не глядя, прижав руки к животу.

— Мне, наверно, можно теперь уехать? — сказала она.

— Да, — сказал судья, встрепенувшись. — Если только вы не хотите…

— Так я, пожалуй, поеду, — сказала она. — Путь ведь не близкий.

Она приехала не в фургоне, а на одном из своих отощавших от бескормицы мулов. Какой-то мужчина пошел следом за ней через рощу, отвязал мула, подвел его к ближайшему фургону, и она со ступицы села в седло. Все снова поглядели на судью. Он сидел у стола, по-прежнему сложив руки, но голова его уже не была опущена. И все же он не шевельнулся, пока шериф, перегнувшись через стол, не сказал ему что-то, и только тогда он очнулся, пробудился легко и спокойно, как пробуждается старик от своего чуткого старческого сна. Он убрал руки со стола и, опустив глаза, произнес, словно читал по бумаге:

— Талл против Сноупса. Оскорбление…

— Да! — перебила его миссис Талл. — Дайте мне слово сказать, прежде чем вы начнете, — она подалась вперед, глядя мимо Талла на Лэмпа Сноупса. — Ежели вы думаете, что можете облыжно выгораживать Флема и Эка Сноупса из…

— Не надо, мамочка… — сказал Талл.

И тогда она обратилась уже к Таллу, не изменив ни позы, ни тона, даже не запнувшись:

— Ты мне рот не затыкай! Позволить Эку Сноупсу, или Флему Сноупсу, словом всей этой Варнеровой шайке выволочь тебя из фургона и колотить чуть не до смерти об мост, — это ты готов. А когда дошло до того, чтобы притянуть их к ответу за нарушение твоих законных прав и наказать, тут тебя нет. Потому что это, видите ли, не по-соседски. А валяться во время сева в самую страду, покуда мы вытаскивали занозы из твоей рожи, — это по-соседски?

Но шериф уже кричал:

— К порядку! К порядку! Не забывайте, что вы в суде!

И миссис Талл замолчала. Она села на скамью, тяжело дыша, уставившись на судью, который продолжал, словно читал по бумаге:

— Оскорбление действием, нанесенное Вернону Таллу посредством одной лошади, не имеющей клички и принадлежащей Экрему Сноупсу. Телесные повреждения наличествуют, ответчик явился. Свидетели — миссис Талл с дочерьми…

— Эк Сноупс тоже все видел, — сказала миссис Талл, уже не так сердито. — Он был там. Подоспел в самое время и все видел. Пусть только попробует отпереться. Пусть только поглядит мне в глаза и посмеет сказать, что он…

— Позвольте, мэм, — сказал судья. Он сказал это так спокойно, что миссис Талл примолкла и стала вести себя сдержанно, почти как всякий разумный и смирный человек. — Никто не оспаривает тот факт, что ваш муж пострадал. И никто не оспаривает, что пострадал он из-за лошади. Закон гласит, что если человек имеет скотину, которая, как ему известно, представляет опасность для окружающих, и если эта скотина ограждена и отделена от общественного выпаса забором или загородкой, способной оградить и отделить ее от упомянутого выпаса, то, если кто-либо войдет за этот забор или загородку, независимо от того, известно ему или нет, что скотина, там содержащаяся, представляет собой опасность, это действие является нарушением права собственности, и владелец скотины не несет ответственности за последствия. Но коль скоро скотина, представляющая для окружающих опасность, более не ограждена означенным забором или загородкой, преднамеренно или непреднамеренно, с ведома или без ведома владельца, то владелец несет ответственность за последствия. Таков закон. Нам остается лишь установить, во-первых, кому принадлежит лошадь и, во-вторых, представляет ли она опасность для окружающих в соответствии с буквой упомянутого закона.

— Ха! — сказала миссис Талл, точь-в-точь как Букрайт. — Опасность! Спросите у Вернона Талла. Спросите у Генри Армстида, какие это были кроткие овечки.

— Позвольте, мэм, — сказал судья. Он посмотрел на Эка. — Выслушаем ответчика. Отрицает ли он принадлежность лошади?

— Чего? — сказал Эк.

— Это ваша лошадь чуть не убила мистера Талла?

— Да, — сказал Эк. — Моя. Сколько я должен зап…

— Ха! — снова сказала миссис Талл. — Еще бы он стал отрицать, когда там их было, по крайней мере, человек сорок, таких же дураков, как и он, потому что, будь они малость поумнее, и духу ихнего там не было бы. Но даже дурак может подтвердить то, что видел и слышал, — так вот, по крайней мере, сорок человек слышали, как этот техасский душегуб отдал лошадь Эку Сноупсу. Заметьте, не продал, а отдал.

— Что? — сказал судья. — Как так отдал?

— А вот так, — сказал Эк. — Отдал, да и все тут. Мне жаль, что Талл ехал через мост в это самое время. Сколько я должен…

— Постойте, — сказал судья. — А вы ему что дали? Вексель? Что-нибудь взамен?

— Нет, — сказал Эк. — Он просто указал на нее, когда она бегала в загоне, и сказал, что она моя.

— А дал он вам купчую, или дарственную, или какой-нибудь письменный документ?

— Да у него на это и времени-то не было, — сказал Эк. — А после того как Лон Квик позабыл затворить ворота, всем было уже не до писанины, даже ежели б это и пришло кому в голову.

— Это еще к чему? — сказала миссис Талл. — Эк Сноупс сейчас только сам признал, что это его лошадь. А ежели этого вам мало, так там у ворот целый день торчало еще сорок бездельников, которые слышали, как этот антихрист, который дуется в карты и жрет виски…

Но тут судья остановил ее, подняв руку в огромной, первозданно чистой манжете. Он не смотрел на нее.

— Постойте, — сказал он. — А что же он тогда сделал? — спросил он Эка. — Просто подвел к вам лошадь и передал веревку из рук в руки?

— Нет, — сказал Эк. — Ни он, ни кто другой не надевал на лошадей веревку. Он просто указал на эту лошадь и сказал, что она моя, а потом распродал остальных, сел в коляску, попрощался и уехал. А мы взяли по веревке и пошли в загон, только Лон Квик позабыл затворить ворота. Мне очень жаль, что из-за нее мулы Талла выволокли его из фургона. Сколько я ему должен? — но тут он замолчал, потому что судья уже на него не смотрел и, как он понял через секунду, не слушал его. Вместо этого судья откинулся назад, в первый раз за все время, уселся поудобнее на своем стуле, слегка наклонив голову и держа руки со сплетенными пальцами на столе перед собой. С полминуты все молча смотрели на него и только тогда поняли, что он молча и пристально глядит на миссис Талл.

— Так вот, миссис Талл, — сказал он. — Из собственных ваших показаний явствует, что Эк никогда не был владельцем этой лошади.

— Как? — переспросила миссис Талл совсем тихо. — Как вы сказали?

— По закону никакая собственность не может быть подарена словесно. Акт дарения должен быть закреплен документом, либо заверенным, либо подписанным собственноручно, либо фактическим вводом во владение. В соответствии с вашими показаниями и показаниями Эка Сноупса, он ничего не дал техасцу взамен лошади, и, согласно показаниям Сноупса, техасец не дал ему никакого документа в подтверждение того, что лошадь принадлежит ему, а из его показаний и из того, что мне самому стало известно за последние четыре недели, явствует, что никто еще не поймал ни одну из лошадей и не накинул на нее веревки. Итак, Эк не вступал во владение лошадью. Техасец мог бы с тем же успехом подарить ту же самую лошадь еще десяти людям, стоявшим в тот день у ворот, и ему даже незачем было бы извещать об этом Эка; а сам Эк мог бы передать все свои права на нее мистеру Таллу прямо на мосту, где мистер Талл лежал без сознания, ему довольно было бы просто подумать об этом, и права мистера Талла были бы столь же законными, как и права самого Эка.

— Значит, я осталась на бобах, — сказала миссис Талл. Голос ее все еще был тих и спокоен, и никто, кроме Талла, как видно, не понял, что слишком уж он тих и спокоен. — Эта пятнистая бешеная сука распугала моих мулов, изломала фургон; мой муж упал с козел, зашибся до бесчувствия и целую неделю не мог работать, мы засеяли меньше половины земли, и вот теперь я осталась на бобах.

— Постойте, — сказал судья. — Закон…

— Закон! — сказала миссис Талл. Она вдруг встала — приземистая, широкая, крепкая женщина, широко расставив толстые, как тумбы, ноги.

— Не надо, мамочка… — сказал Талл.

— Да, мэм, — сказал судья. — Возмещение ваших убытков предусмотрено законом. Закон гласит, что, когда иск об убытках вчиняется владельцу животного, которое нанесло убытки или ущерб, а владелец не может или не хочет нести ответственность, пострадавшая сторона получает в виде возмещения само животное. А поскольку Эк Сноупс никогда не владел этой лошадью и, как вы сами слышали, при разборе предыдущего дела не подтвердилось, что Флем Сноупс так или иначе причастен к продаже табуна, лошадь эта по-прежнему принадлежит техасцу. Или, вернее, принадлежала. Потому что теперь лошадь, которая испугала ваших мулов и была причиной падения вашего мужа с фургона, принадлежит вам и мистеру Таллу.

— Мамочка, постой! — сказал Талл. Он вскочил с места.

Однако миссис Талл все еще была спокойна, только вся напряглась и мрачно сопела, пока Талл не заговорил. Но тут она повернулась к нему и даже не взвизгнула, а завопила что было мочи; шериф уже стучал по столу своей отполированной от долгого употребления ореховой тростью и кричал: «К порядку! К порядку!» — а чистенький старичок откинулся на суде, словно хотел уклониться от удара, и, дрожа мелкой старческой дрожью, смотрел на нее удивленно, не веря своим глазам.

— Лошадь! — голосила миссис Талл. — Да мы видели ее пять секунд, она налетела прямо на наш фургон, перелезла через нас, а потом поминай как звали. Удрала бог весть куда, и слава тебе господи! И мулы тоже удрали, и от фургона остались одни щепки, а ты валялся на мосту, и вся рожа у тебя в занозах и в кровище, мы уж думали, тебе не встать. А теперь он отдает нам лошадь! Нет, ты мне рот не затыкай! Иди, дурак, полюбуйся на свой фургон, поищи, где ты там сидел и правил парой молодых мулов, намотав вожжи на руку! Идите все, полюбуйтесь на этот фургон!

— Нет, я больше не могу! — крикнул судья. — Не могу! Разбирательство окончено! Слышите, окончено.

А потом был еще один процесс. Он начался в следующий понедельник, и почти те же самые лица можно было увидеть в окружном суде в Джефферсоне, когда два конвоира ввели арестанта, одетого в новый комбинезон, щуплого, ростом не выше ребенка, тощего, почти бесплотного, с угрюмым, непреклонным лицом, бледным и осунувшимся после восьми месяцев тюрьмы, и когда прокурор сказал свою речь, выступил назначенный судом защитник, совсем еще молодой адвокат, только в июне закончивший юридический факультет местного университета, который сделал все, что мог, и даже больше, чем мог, лишь повредив этим своему подзащитному, лез из кожи вон, хотя на него, в сущности, никто не обращал внимания, и потребовал отвода всех присяжных, каких только мог, прежде чем прокурор успел отвести хотя бы одного, но, несмотря на это, в самом скором времени увидел перед собой утвержденный состав присяжных, словно штат, страна, все здравомыслящее человечество обладали неисчерпаемым запасом взаимозаменяемых имен и лиц с одинаковыми убеждениями и намерениями, так что все эти отводы с таким же успехом мог бы дать вместо него швейцар, который отпер утром зал заседаний, просто отсчитав сколько положено имен в списке присяжных. И если у защитника еще осталось сколько-нибудь беспристрастия и непредвзятости, то он, вероятно, вскоре понял, что перед судом предстал не его клиент, а он сам. Потому что клиент не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг. Казалось, его совсем это не интересовало, он ничего не хотел ни видеть, ни слышать, как будто судили не его, а кого-то другого. Он сидел там, где его посадили, скованный наручниками с одним из конвоиров, маленький, в новом, жестком, отглаженном комбинезоне, отвернувшись от суда и от всего окружающего, и все время ерзал на месте, пока они не догадались, что он глядит в дальний конец зала, на двери и на всякого, кто в них входит. Его пришлось дважды окликнуть, прежде чем он встал, чтобы ответить на вопрос судьи, и он остался стоять, теперь уж и вовсе спиной к суду, щуплый, угрюмый, совершенно безучастный, с лицом, на котором было какое-то странное беспокойство и что-то еще, не просто надежда, а глубокая вера, и глядел не на жену, сидевшую прямо перед ним, а в переполненный зал, сквозь ряды сосредоточенных, по большей части знакомых лиц, пока конвоир, с которым он был скован, не заставил его сесть. Так он и просидел до конца этого удивительного короткого процесса, продолжавшегося всего день с четвертью, то и дело поворачивая голову, прилизанный, злобный, упрямый, и вытягивая шею, чтобы выглянуть из-за двоих здоровенных конвоиров и посмотреть на дверь, пока его защитник делал что мог, теряя голову, распинаясь до хрипоты перед суровыми и бесстрастными присяжными, напоминавшими совет взрослых людей, которые по необходимости (но на строго определенное, недолгое время) согласились слушать болтовню дипломированного подростка. А подзащитный не слушал ничего и все глядел в дальний конец зала, и на исходе первого дня вера покинула его, и на лице осталась только надежда, а наутро второго дня исчезла и надежда, и осталось только беспокойство, хмурая и упорная угрюмость, и он все глядел на дверь. Прокурор кончил свою речь на второй день утром. Присяжные совещались двадцать минут и вынесли вердикт — виновен в умышленном убийстве; обвиняемому снова велели встать и приговорили его к каторжным работам пожизненно. Но он и теперь не слушал; он не только повернулся спиной к суду, чтобы видеть переполненный зал, но сам заговорил, прежде чем судья кончил, и не замолчал, даже когда судья ударил по столу своим молоточком и два конвоира и три шерифа набросились на него, а он вырывался, отшвыривая их, так что они не сразу совладали с ним, и все высматривал кого-то в зале.

— Флем Сноупс! — сказал он. — Флем Сноупс! Он здесь? Передайте же ему, сукину сыну…

Глава вторая

1

Рэтлиф остановил свою бричку у ворот Букрайта. В доме было темно, но три или четыре собаки с лаем сразу же выскочили из-под дома или с задворья. Армстид выставил из брички свою негнущуюся ногу и хотел слезть.

— Погоди, — сказал Рэтлиф. — Я пойду позову его сюда.

— Я сам могу дойти, — сказал Армстид хрипло.

— Возможно, — сказал Рэтлиф. — Но собаки меня знают.

— Узнают и меня, пусть только тронут, — сказал Армстид.

— Возможно, — сказал Рэтлиф. Он уже слез на землю. — Оставайся здесь, подержишь вожжи.

Армстид закинул ногу назад в бричку, — темнота безлунной августовской ночи его не скрывала, напротив, его выцветший комбинезон отчетливо выделялся на темной обивке брички; только лица под полями шляпы нельзя было разглядеть. Рэтлиф передал ему вожжи и при свете звезд пошел мимо столба с жестяным почтовым ящиком к воротам, прямо на беззлобный лай собак. Войдя в ворота, он увидел их — лающий клубок темноты на фоне чуть более светлой земли, который с лаем расплелся, развернулся перед ним, не подпуская его к себе, — трех черных с рыжиной собак, но и рыжая шерсть в звездном свете казалась черной, так что они хоть и были видны, но совсем смутно, словно его облаяли три сгоревших газеты, которые каким-то чудом не рассыпались и стояли торчмя над землей. Он крикнул на собак. Они должны были узнать его, как только почуяли. Крикнув, он понял, что собаки и в самом деле его узнали, потому что они смолкли на миг, а потом, когда он пошел вперед, стали с лаем пятиться, держась поодаль. Потом он увидел Букрайта, его комбинезон смутно вырисовывался на фоне темного дома. Букрайт прикрикнул на собак, и они замолчали.

— Цыц! — сказал он. — А ну, пошли вон, — и он двинулся, тоже чернея на фоне чуть более светлой земли, туда, где его ждал Рэтлиф. — Где Генри? — спросил он.

— На козлах, — сказал Рэтлиф. Он повернулся, чтобы идти назад, к воротам.

— Обожди, — сказал Букрайт. Рэтлиф остановился. Букрайт подошел к нему вплотную. Они взглянули друг на друга, не видя лиц. — Ты ведь не дал ему втянуть себя в это дело, а? — сказал Букрайт. — После тех пяти долларов, про которые он небось вспоминает всякий раз, как поглядит на жену, да сломанной ноги, да лошади, что он купил у Флема Сноупса, а ее и след простыл, он совсем с ума спятил. По-моему, он и на свете-то не жилец. Так как же, ты не дал себя втянуть в это дело?

— Пожалуй что нет, — сказал Рэтлиф. — Нет, конечно, не дал. Но здесь что-то нечисто. Я всегда это знал. И Билл Варнер тоже знает. Иначе он ни за что не купил бы эту усадьбу. И уж во всяком случае, не стал бы держаться за эту старую развалину себе в убыток и платить налоги, когда он мог бы выручить за нее хоть сколько-нибудь и сидеть там на стуле из распиленного мучного бочонка, уверяя, что ему приятно отдохнуть там, где кто-то положил столько труда и денег, чтобы построить себе дом, в котором можно есть, пить и спать с женой. А когда Флем Сноупс взял усадьбу себе, я окончательно убедился, что дело не чисто. После того как он припер Билла к стенке, а потом выручил его и взял эту развалину с десятью акрами земли, просто курам на смех. Вчера вечером мы с Генри ходили туда. Я сам видел, своими глазами. Если не веришь, можешь не вступать с нами в долю. Нам же больше достанется.

— Ладно, — сказал Букрайт. Он пошел к воротам. — Мне только это и нужно было знать, — они вышли за ворота. Генри подвинулся на середину сиденья, и они залезли в бричку. — Как бы ногу тебе не придавить, — сказал Букрайт.

— У меня нога в полном порядке, — хрипло сказал Армстид. — Могу ходить не хуже тебя и всякого другого.

— Ну конечно, — поспешно сказал Рэтлиф, беря вожжи. — У Генри теперь с ногой все ладно. Даже не заметно нисколько.

— Поехали, — сказал Букрайт. — Ходить пока никому не придется, если лошади повезут.

— Короче всего было бы напрямик, через Балку, — сказал Рэтлиф. — Но нам лучше ехать другой дорогой.

— Пускай все видят, — сказал Армстид. — Ежели кто из вас боится, так я справлюсь и без помощников. Я могу…

— Ну конечно, — сказал Рэтлиф. — Но если вас увидят, то помощников набежит больше, чем требуется. А это нам ни к чему.

Армстид замолчал. Он не сказал больше ни слова, сидя между ними в неподвижности, которая томила его, почти как лихорадка, словно его измотала не боль (пролежав почти месяц в постели, он встал и сразу же снова сломал ногу; никто так и не узнал, как это его угораздило, что он делал или пытался сделать, потому что он никогда об этом не говорил), а бессилие и ярость.

Рэтлиф не спрашивал, куда ехать; едва ли кто знал больше, чем он, об окольных путях и дорогах здесь или в любом другом из округов, по которым он колесил. Им никто не встретился: темная, спящая земля была пустынна, редкие, одинокие фермы выдавал лишь отрывистый собачий лай. Дорога, смутно белея в темноте, так что Рэтлиф скорее угадывал, чем видел, куда едет, бежала среди широких полей, где уже желтела кукуруза и зацветал хлопок, а потом меж высоких деревьев, пышно оперенных летней листвой, под августовским небом, плотно усеянным звездами. А потом они поехали по старой дороге, на которой вот уже много лет ничто не оставляло следов, кроме копыт белой Варнеровой лошади да коляски с бахромчатым верхом, недавних следов, а старые шрамы уже почти зажили там, где тридцать лет назад промчался гонец (быть может, соседский невольник, нахлестывавший мула, выпряженного из плуга), чтобы сообщить вести о Самтере[44], и где, быть может, когда-то катились ландо, в которых плавно покачивались женщины, стройные, в пышных кринолинах, под летними зонтиками, а рядом скакали на кровных рысаках мужчины в черном, разговаривая о том же, и где хозяйский сын, а может быть, и сам хозяин, ездил в Джефферсон со своими пистолетами и чемоданом, в сопровождении камердинера верхом на запасной лошади, рассуждая о войсках и об одержанной победе, где во время сражения под Джефферсоном патрули конфедератов разъезжали по округе, в которой остались одни женщины да невольники-негры.

Теперь ничто уже не напоминало об этом. Самая дорога почти исчезла; там, где песок темнел, сползая к ручью, а потом снова начинался подъем, она, как по ниточке, шла вдоль редких, косматых елей, посаженных здесь тем же безымянным архитектором, который спроектировал и построил дом для безымянного хозяина, они стояли теперь, могучие, в два, а то и три фута в обхвате, переплетясь густыми ветвями. Рэтлиф свернул с дороги и поехал напрямик, меж деревьями. Видимо, он хорошо знал дорогу. Букрайт удивился, но потом вспомнил, что Рэтлиф был здесь накануне вечером.

Армстид, не дожидаясь их, пошел вперед. Рэтлиф поспешно привязал лошадей, и они догнали его, все еще видимого, благодаря светлому, линялому комбинезону, когда он смутной тенью торопливо пробирался сквозь кусты. Впереди земля ощерилась черной пастью: овраг, лощина. Букрайт знал, что Армстид не раз бывал здесь ночью, и все же его хромающая тень едва не сорвалась в черную бездну.

— Помоги ему, — сказал Букрайт. — Не то он снова сломает…

— Тс! — шикнул на него Рэтлиф. — Сад вон там, на холме.

— …он снова сломает ногу, — сказал Букрайт, понизив голос. — А мы будем виноваты.

— Не бойся, не сломает, — прошептал Рэтлиф. — Он тут не одну ночь провел. Только не подходи к нему слишком близко. Но и слишком далеко вперед не отпускай. Прошлой ночью, когда мы там лежали, мне один раз пришлось удержать его силой, — они пошли дальше, следом за темной фигурой, которая двигалась молча и удивительно быстро. Они очутились в овраге, густо заросшем жимолостью, с сухим песчаным дном, по которому надсадно скрежетала хромая нога. И все же они с трудом поспевали за ним. Пройдя шагов двести, Армстид повернулся и полез по склону оврага. Рэтлиф полез следом. — Теперь осторожней, — шепнул он Букрайту. — Мы уже на месте, — но Букрайт смотрел на Армстида. «Нипочем ему не вылезть, — подумал он. — Не вылезть ему из этого оврага».

Но Армстид, волоча негнущуюся, дважды сломанную ногу, взобрался на почти отвесный склон молча, без помощи, настороженный, словно взведенный курок, каждую секунду готовый отвергнуть всякую поддержку, не допуская даже мысли, что она может ему понадобиться. А потом Букрайт полз следом за ними на четвереньках по тропинке сквозь чащу шиповника, хурмы и бурьяна, среди высоких, в рост человека, кустов, перелезая через них, когда они стлались по земле у края чуть видимого в темноте дома, там, где его поставили чужеземный, безвестный архитектор и хозяин, чей безымянный прах покоится рядом с прахом его родичей и с останками предков нынешних саксофонистов из гарлемских кабаков, под разрушенными надгробьями со стершимися надписями на ближнем взгорье в четырехстах ярдах отсюда, — мертвый остов с рухнувшей крышей, обвалившимися трубами и высоким прямоугольником окна, сквозь которое видны были звезды по ту сторону дома. На склоне холма, видимо, некогда был разбит розарий. Никто из них троих, также как и все, кто проходил здесь сотни раз, не знал, что упавший цоколь посреди розария когда-то служил основанием солнечных часов. Рэтлиф ползком настиг наконец Армстида, схватил его за руку, и тут сквозь их тяжелое дыхание Букрайт услышал беспрестанное, неторопливое позвякивание лопаты и глухой, размеренный стук отбрасываемой земли где-то над собой, на холме.

— Здесь! — прошептал Рэтлиф.

— Да, я слышу, кто-то копает, — прошептал Букрайт. — Но почем мне знать, что это Флем Сноупс?

— А разве Генри уже десять ночей кряду не пролежал здесь, слушая, как он копает? Разве сам я не приходил сюда вчера ночью вместе с Генри, чтобы послушать? Мы лежали на этом самом месте до тех пор, покуда он не ушел, а потом полезли на холм и нашли все ямы, которые он вырыл, а после засыпал и разровнял землю, чтобы скрыть следы.

— Ладно, — прошептал Букрайт. — Вы с Армстидом видели, что кто-то копал. Но почем мне знать, что это Флем Сноупс?

— Ладно, — сказал и Армстид с холодной, сдерживаемой яростью, почти в полный голос; оба они чувствовали, что он дрожит, лежа между ними, дергается в трясется всем своим тощим, измученным телом, как побитая собака. — Это не Флем Сноупс, и точка. Иди домой.

— Тс! — зашипел Рэтлиф.

Армстид повернулся и поглядел на Букрайта. Лицо его было в каком-нибудь футе от Букрайта, теперь совсем невидимое в темноте.

— Иди, — сказал он. — Иди домой.

— Тише, Генри! — прошептал Рэтлиф. — Он услышит! — но Армстид уже отвернулся, он снова глядел вверх, на темный холм, и, ругаясь шипящим шепотом, дрожал и дергался между ними. — Ну а если ты убедишься, что это Флем, тогда поверишь? — прошептал Рэтлиф через лежавшего между ними Армстида.

Букрайт не ответил. Он лежал рядом с ними, слушая беспрестанное и неторопливое позвякивание лопаты и злобное шипение Армстида, чье тощее тело все дрожало и дергалось подле него. Но вот звяканье смолкло. Сначала никто не двигался. Вдруг Армстид пробормотал:

— Нашел! — И бешено рванулся вперед.

Букрайт услышал, или, вернее, почувствовал, как Рэтлиф схватил Армстида.

— Стой! — прошептал Рэтлиф. — Стой! Держи его, Одэм! — Букрайт схватил Армстида за другую руку. Они держали отчаянно извивавшееся тело до тех пор, пока Армстид не затих и не лег снова между ними, неподвижный, сверкая глазами и ругаясь все тем же шипящим шепотом. Руки у него на ощупь были худые как палки; но сила в них была нечеловеческая. — Ничего он не нашел! — шепнул Рэтлиф. — Просто он знает, что оно где-то здесь; может, ему попалась в доме бумага, в которой написано, где копать. Но ему еще надо отыскать это место, и нам тоже. Он знает, что оно где-то в саду, но надо его найти. Мы же видели, что он все ищет, — Букрайт слышал два голоса, они говорили свистящим шепотом — один ругался, другой успокаивал и увещевал, а сами говорившие во все глаза глядели на холм, тускло освещенный звездами. Потом заговорил один Рэтлиф. — Так ты, значит, не веришь, что это Флем, — сказал он. — Ладно. Смотри же! — они замерли в траве, все трое, тая дыхание. А потом Букрайт увидел того, кто копал, — тень, сгусток тьмы, поднимавшийся вверх по склону. — Гляди, — шепнул Рэтлиф. Букрайт слышал, как он и Армстид дышали хрипло, со свистом, с надрывом, не сводя глаз с холма. И тут Букрайт увидел белую рубашку; а еще через мгновение вся фигура отчетливо обрисовалась на фоне неба, замешкавшись на вершине холма. Потом она исчезла. — Ну вот, — прошептал Рэтлиф. — Разве это не Флем Сноупс? Теперь веришь? — Букрайт набрал полную грудь воздуха и медленно выдохнул его. Он все еще держал Армстида за руку. Он совсем позабыл об этом. Теперь он снова почувствовал ее, тугую и дрожащую, как стальная проволока.

— Да, это Флем, — сказал он.

— Конечно Флем, — сказал Рэтлиф. — Нам остается только найти завтра ночью, где оно, и тогда…

— Черта с два, завтра! — сказал Армстид. Он снова рванулся, порываясь встать. — Идем искать сейчас же. Вот что надо делать. Покуда он сам… — но они вдвоем держали его, и Рэтлиф шепотом спорил с ним, урезонивал его. Наконец они, ругаясь, прижали его к земле.

— Надо сперва узнать, где это, — выдохнул Рэтлиф. — Надо точно узнать, чтоб сразу взять, нет у нас времени на поиски. Надо все обыскать в первую же ночь, нельзя оставлять следы, не то он вернется и заметит. Не понимаешь, что ли? Не понимаешь, что мы только раз и сможем поискать, нельзя, чтобы нас застукали.

— Что же нам делать? — сказал Букрайт.

— Ха! — сказал Армстид. — Ха! — голос его звучал хрипло, сдавленно, злобно. В нем не было даже насмешки. — Что нам делать? Вы же, кажется, домой собирались.

— Будет, Генри, — сказал Рэтлиф. Он встал на колени, не выпуская руки Армстида. — Мы уговорились взять Одэма в долю. Подождем, по крайней мере, покуда найдем эти деньги, а потом уж начнем грызться из-за них.

— А вдруг там только конфедератские деньги? — сказал Букрайт.

— Ну ладно, — сказал Рэтлиф. — А куда, по-вашему, этот Старый Француз девал все деньги, нажитые, когда Конфедерацией еще и не пахло? Да там, наверно, полным-полно, и серебряных ложек, и всяких драгоценностей.

— Ложки и драгоценности можете взять себе, — сказал Букрайт. — Я возьму свою долю деньгами.

— А-а, теперь поверил? — сказал Рэтлиф.

Букрайт не ответил.

— Что же нам делать? — сказал он.

— Я съезжу завтра в долину и привезу дядюшку Дика Боливара, — сказал Рэтлиф. — Вернусь, как только стемнеет. Но все равно мы сможем приступить к делу только после полуночи, когда уйдет Флем.

— Чтобы он нашел их завтра ночью? — сказал Армстид. — Ей-богу, я не…

Теперь все трое стояли. Армстид вдруг начал яростно вырывать руку. Но Рэтлиф не отпускал его. Он обхватил Армстида обеими руками и держал, пока тот не утих.

— Слушай, — сказал Рэтлиф. — Флем Сноупс их не найдет. Как ты думаешь, ежели б он знал, где искать, стал бы он рыться здесь каждую ночь две недели кряду? Разве ты не знаешь, что люди ищут эти деньги уже тридцать лет? Что каждый фут земли здесь перевернут по меньшей мере раз десять? Да во всей округе нет поля, на которое положили бы столько труда, сколько на этот несчастный садик. Билл Варнер мог бы выращивать здесь хлопок или кукурузу — просто-напросто разбросал бы семена, и всходы вымахали бы такие, что жать пришлось бы верхом. А не нашли их до сих пор потому, что они зарыты глубоко; и никому не удалось докопаться до них в одну ночь, а потом засыпать яму, чтобы Билл Варнер не нашел ее на другой день, когда придет сюда сидеть на своем бочонке из-под муки и караулить клад. Нет, брат. Есть тут одна загвоздка.

Армстид успокоился. Он и Букрайт оба смотрели в ту сторону, где смутно маячило лицо Рэтлифа. Немного погодя Армстид спросил хрипло:

— Какая такая загвоздка?

— А вот какая: Флем Сноупс может пронюхать, что еще кто-то охотится за этими деньгами, — сказал Рэтлиф.

Назавтра, около полуночи, Рэтлиф снова свернул с дороги и поехал между деревьями. Букрайт теперь ехал верхом на своей лошади, потому что в бричке уже сидели трое, и снова Армстид не стал ждать, пока Рэтлиф привяжет лошадей. Он соскочил, как только бричка остановилась, со звоном и лязгом, нисколько не таясь, вытащил лопату из кузова и, отчаянно хромая, исчез в темноте, прежде чем Рэтлиф и Букрайт успели соскочить.

— Ну, теперь пропало дело, можно и по домам, — сказал Букрайт.

— Нет, нет, — сказал Рэтлиф. — Он никогда не бывает здесь так поздно. Но все равно, лучше догнать Генри.

Третий человек, сидевший в бричке, не шевелился. Даже в темноте его длинная седая борода чуть светилась, словно впитала в себя частицу звездного света, пока Рэтлиф вез его сюда, и теперь излучала этот свет. Рэтлиф и Букрайт ощупью помогли ему вылезти, взяли вторую лопату и кирку, подхватили старика и поволокли его вниз, в лощину, на звук хромающих шагов, стараясь настичь Армстида. Но настичь его им не удалось. Они выбрались из лощины, уже буквально неся старика, и еще издали услышали наверху, на холме, торопливые удары лопаты. Они отпустили старика, который плюхнулся на землю между ними, дыша порывисто, со свистом, и оба разом взглянули вверх, на темный холм, где глухо и яростно стучала лопата.

— Надо, чтоб он обождал, покуда дядюшка Дик место укажет, — сказал Рэтлиф. Они бок о бок побежали на стук, спотыкаясь в темноте, в густом бурьяне. — Эй, Генри! — прошептал Рэтлиф. — Обожди дядюшку Дика.

Армстид не остановился, он остервенело копал, одним движением отбрасывая землю и снова вонзая лопату. Рэтлиф ухватился за лопату. Армстид вырвал ее и повернулся к нему, занеся лопату, как топор. Их усталые, изможденные лица не были видны в темноте. Рэтлиф не раздевался трое суток, а Генри Армстид, тот, верно, не раздевался, по крайней мере, две недели.

— Только тронь! — прохрипел Армстид. — Только тронь!

— Погоди, — сказал Рэтлиф. — Дай дядюшке Дику найти место.

— Прочь, — сказал Армстид. — Предупреждаю вас, держитесь от моей ямы подальше, — он снова с остервенением принялся копать.

Секунду Рэтлиф смотрел на него.

— Скорей, — сказал он. Он повернулся и побежал, а Букрайт следом за ним. Старик сидел там, где они его оставили. Рэтлиф бросился на землю рядом с ним и стал шарить в траве, отыскивая вторую лопату. Под руку сперва попалась кирка. Он отшвырнул ее и снова стал шарить по земле; они с Букрайтом схватили лопату одновременно. Они встали, вырывая лопату друг у друга, тянули и дергали ее, хрипло и тяжело дыша, и даже сквозь свое шумное дыхание слышали торопливые удары лопаты Армстида. — Пусти! — прошептал Рэтлиф. — Пусти!

Старик изо всех своих слабых сил старался встать на ноги.

— Обождите, — сказал он. — Обождите.

Тогда Рэтлиф, как видно, опомнился. Он выпустил лопату, почти швырнул ее Букрайту.

— Возьми, — сказал он и судорожно вздохнул. — Боже, — прошептал он. — Подумать только, что могут сделать с человеком деньги, даже те, которых у него еще нет, — он нагнулся и рывком поднял старика с земли, не с нарочитой грубостью, а просто подхлестываемый нетерпением. Старик не сразу устоял на ногах, пришлось его поддерживать.

— Обождите, — сказал он писклявым, дрожащим голосом. Его знали все в округе. У него не было ни роду ни племени, никто не мог упомнить, когда и откуда он явился; никто не знал, сколько ему лет, — высокий, худой, в грязном сюртуке, надетом на голое тело, с длинной седой как лунь бородой по пояс, он жил в мазанке на самом дне балки в пяти или шести милях от дороги. Он продавал снадобья собственного изготовления от всех болезней и амулеты, и о нем говорили, что он ест не только лягушек и змей, но и жуков — что ни поймает. В мазанке у него не было ничего, кроме кровати с соломенным тюфяком, нескольких горшков, огромной Библии и блеклого дагерротипного портрета юноши в конфедератской форме, которого все, кому доводилось там бывать, считали его сыном. — Обождите, — сказал он. — Земля сердится. Надо, чтоб вон тот человек перестал ее ковырять.

— Правильно, — сказал Рэтлиф. — Покуда земля не успокоится, ничего не выйдет. Надо его остановить.

Они снова подошли к Генри; он продолжал копать, и едва Рэтлиф снова коснулся его, он повернулся, занес лопату и стоял так, ругаясь бессильным шепотом, пока сам старик не тронул его за плечо.

— Копай, копай, молодчик, — сказал писклявый голос. — А землица что хранит, то и будет хранить, покуда срок не выйдет.

— Правда, Генри, — сказал Рэтлиф. — Мы должны пустить дядюшку Дика, чтобы он указал нам место. Пошли.

Армстид опустил лопату и вылез из ямы (она была уже в целый фут глубиной). Но лопаты он не бросил; он держал ее до тех пор, пока старик не прогнал их всех назад, в дальний край сада, а потом вынул из заднего кармана раздвоенную персиковую ветку, на конце которой что-то болталось; Рэтлиф, который видел эту штуку раньше, знал, что к рогатке подвешен матерчатый кисет, а в нем человеческий зуб с золотой пломбой. Старик продержал их на месте минут десять, то и дело нагибаясь и щупая ладонью землю. Потом он пошел вперед, и все трое пошли за ним по пятам, и в заросшем травой углу старого сада он взялся за концы своей рогатки, так что кисет неподвижно и отвесно свисал к земле, и постоял немного, что-то бормоча себе под нос.

— Почем мне знать… — сказал Букрайт.

— Тс! — сказал Рэтлиф.

Старик двинулся дальше, и все трое — за ним. Это походило на торжественное шествие, и было какое-то языческое исступление и вместе с тем какая-то истовость в том, как они медленно, зигзагами, шагали взад и вперед, мало-помалу поднимаясь на холм. Вдруг старик остановился; Армстид, ковылявший следом, ткнулся ему в спину.

— В ком-то помеха сидит, — сказал он, не оглядываясь. — Нет, не в тебе, — сказал он, и все поняли, что он обращается к Рэтлифу. — И не в хромоногом. Вон в том, другом. В чернявом. Пускай уйдет, даст земле успокоиться, а не то везите меня домой.

— Отойди к загородке, — тихо сказал Рэтлиф Букрайту через плечо. — Тогда все пойдет как надо.

— Но я… — сказал Букрайт.

— Уйди из сада, — сказал Рэтлиф. — Уже за полночь. Через четыре часа светать начнет

Букрайт вернулся к подножью холма. Вернее, он как-то растворился в темноте, а они не смотрели ему вслед; они уже шли дальше, и Армстид с Рэтлифом не отставали от старика ни на шаг. Снова они стали зигзагами подниматься на холм, мимо ямы, которую начал копать Генри, а потом мимо другой, засыпанной ямы, вырытой еще кем-то, которую Рэтлиф нашел в ту первую ночь, когда Армстид привел его сюда; Рэтлиф чувствовал, что Армстид снова начинает дрожать. Старик остановился. На этот раз они не наткнулись на него, и Рэтлиф не знал, что Букрайт снова у него за спиной, пока старик не заговорил.

— Тронь меня за локти, — сказал он. — Нет, не ты. Тот, какой не верил, — когда Букрайт коснулся его локтей, руки старика под рукавами, тонкие, ломкие и неживые, как гнилые сучья, слабо и непрестанно подергивались; а когда старик снова вдруг остановился и Букрайт наткнулся на него, он почувствовал, как тот всем своим тощим телом подался назад. Армстид без умолку ругался все тем же шипящим шепотом. — Тронь рогатку, — прохрипел старик. — Ты, какой не верил.

Когда Букрайт тронул рогатку, она упруго изогнулась, веревка была натянута, как струна. Армстид сдавленно вскрикнул; Букрайт почувствовал, что и его рука схватила рогатку. Рогатка полетела наземь; старик пошатнулся, рогатка безжизненно лежала у его ног, пока Армстид, исступленно копая землю голыми руками, не отшвырнул ее прочь.

Они разом повернулись и опрометью бросились назад, вниз, где остались лопаты и кирка. Армстид бежал впереди, они едва поспевали за ним.

— Только не давай ему кирку, — прохрипел Букрайт. — А то он убьет кого-нибудь.

Но Армстид и не думал хватать кирку. Он бежал прямо туда, где оставил лопату, когда старик вынул свою рогатку и велел ему положить лопату, схватил ее и побежал обратно на холм. Когда подоспели Рэтлиф с Букрайтом, он уже копал. И они принялись копать все трое, яростно отшвыривая землю, мешая друг другу, лязгая и сталкиваясь лопатами, а старик стоял над ними в тускло поблескивавшем под звездами окладе седой бороды, с белыми бровями над темными глазницами, и если бы они даже бросили копать и взглянули на него, то все равно не могли бы сказать, глядят ли на них его глаза, задумчивые, безучастные, равнодушные к их треволнениям. Вдруг все трое на миг словно окаменели с лопатами в руках. Потом разом спрыгнули в яму; шесть рук в один и тот же миг коснулись его — тяжелого твердого мешочка из плотной материи, сквозь которую прощупывались рубчатые кругляши монет. Они дергали его, рвали друг у друга из рук, тянули, хватали, задыхались.

— Стойте! — выдохнул наконец Рэтлиф. — Стойте! Мы же уговорились все делить поровну, — но Армстид вцепился в мешочек, ругаясь, тянул его к себе. — Пусти, Одэм, — сказал Рэтлиф. — Отдай ему, — они выпустили мешочек. Армстид прижал его к себе и скрючился, сверкая на них глазами. Они вылезли из ямы. — Пускай берет, — сказал Рэтлиф. — Ты же понимаешь, что это не все, — он отвернулся. — Пойдемте, дядюшка Дик, — сказал он. — Берите свою… — он осекся. Старик стоял неподвижно и как будто прислушивался, повернув голову в сторону лощины, через которую они пришли. — Ну что? — прошептал Рэтлиф. Все трое не шевелились, застыли, пригнувшись, в тех же позах, в каких попятились от Армстида. — Вы что-нибудь слышите? — прошептал Рэтлиф. — Есть там кто?

— Чую четыре алчные души, — сказал старик. — Четыре души алчут праха.

Они припали к земле. Но все было тихо.

— Да ведь нас же и есть четверо, — прошептал Букрайт.

— Дядюшке Дику на деньги плевать, — прошептал Рэтлиф. — Если там кто-нибудь прячется…

И они побежали. Впереди бежал Армстид, не выпуская из рук лопаты. И снова они едва поспевали за ним, спускаясь вниз с холма.

— Убью его, — сказал Армстид. — Обшарю кусты и убью.

— Ну нет, — сказал Рэтлиф. — Просто надо его поймать.

Когда он и Букрайт добрались до лощины, они услышали, что Армстид прет напролом по ее краю, нисколько не смущаясь шумом, и рубит темные кусты лопатой, как топором, с такой же яростью, с какой только что копал. Но они не нашли никого и ничего.

— Может, дядюшке Дику просто почудилось, — сказал Букрайт.

— Словом, теперь здесь никого нет. Может, это… — Рэтлиф замолчал. Они с Букрайтом взглянули друг на друга; сквозь свое шумное дыхание они услышали стук копыт. Он доносился со старой дороги из-за деревьев; лошадь словно свалилась туда с неба на всем скаку. Они прислушивались до тех пор, пока стук копыт не заглох на песчаном ложе ручья. Через мгновение они снова услышали, как копыта стучат по твердой дороге, теперь уже слабее. Потом стук их замер совсем. Они глядели друг на друга в темноте, сдерживая дыхание. Наконец Рэтлиф перевел дух. — Значит, у нас есть время до рассвета, — сказал он. — Пошли.

Еще дважды рогатка старика сгибалась и падала, и дважды они находили маленькие, туго набитые парусиновые мешочки, и даже в темноте невозможно было ошибиться насчет их содержимого.

— Теперь, — сказал Рэтлиф, — у нас по яме на каждого, и времени до утра. Копайте, ребята.

Когда восток начал сереть, они все еще ничего не нашли. Но так как копали они порознь в трех местах, никто не успел вырыть достаточно глубокую яму. А главный клад был наверняка зарыт очень глубоко; иначе, как сказал Рэтлиф, за последние тридцать лет его бы уже десять раз нашли, потому что из десятка акров приусадебной земли немного нашлось бы квадратных футов, где кто-нибудь не копал бы по ночам, от зари до зари, без фонаря, проворно и в то же время стараясь не делать шума. Наконец они с Букрайтом кое-как убедили Армстида образумиться, бросили копать, засыпали ямы и разровняли землю. А потом, в серых предрассветных сумерках, они открыли мешочки. У Рэтлифа и Букрайта оказалось по двадцати пяти серебряных долларов. Армстид не захотел сказать, сколько у него, и никому не дал заглянуть в свой мешочек. Он скрючился, прикрывая его своим телом, и с руганью повернулся к ним спиной.

— Ну, ладно, — сказал Рэтлиф. Потом его вдруг встревожила новая мысль. Он взглянул на Армстида. — Надеюсь, у каждого из вас хватит ума не тратить эти доллары до поры до времени.

— Что мое, то мое, — сказал Армстид. — Я нашел эти деньги, я добыл их своими руками. И провалиться мне на этом месте, ежели я не сделаю с ними все, что захочу.

— Ладно, — сказал Рэтлиф. — А как ты объяснишь, откуда они?

— Как я… — Армстид запнулся. Сидя на корточках, он поднял голову и поглядел на Рэтлифа. Теперь они уже могли видеть лица друг друга. Все трое были взвинчены, измучены бессонницей и усталостью.

— Да, — сказал Рэтлиф. — Как ты объяснишь людям, откуда они у тебя? Откуда эти двадцать пять долларов, все как один чеканки до шестьдесят первого года? — он отвернулся от Армстида. Они с Букрайтом спокойно взглянули друг на друга, а вокруг между тем становилось все светлее. — Кто-то следил за нами из лощины, — сказал он. — Придется купить усадьбу.

— И поскорей, — сказал Букрайт. — Завтра же.

— Ты хочешь сказать — сегодня, — поправил его Рэтлиф.

Букрайт огляделся. Он словно пришел в себя после наркоза, словно впервые увидел зарю, мир.

— Ты прав, — сказал он. — Завтра уже наступило.

Старик спал, приоткрыв рот, растянувшись навзничь под деревом на краю лощины, и при свете занимавшейся зари видно было, какая у него грязная, замаранная борода; они ни разу и не вспомнили о нем с тех самых пор, как начали копать. Они разбудили старика и снова усадили его в бричку. Будка, в которой Рэтлиф возил швейные машинки, запиралась на висячий замок. Он вынул оттуда несколько кукурузных початков, потом положил туда свой мешочек с деньгами и мешочек Букрайта и снова запер дверцу.

— Положил бы и ты свой мешок сюда, Генри, — сказал он. — Нам нужно забыть, что у нас есть эти деньги, покуда мы не откопаем все остальное.

Но Армстид не согласился. Он неловко залез на лошадь и сел позади Букрайта, самостоятельно, заранее отвергая помощь, которую ему еще даже не предложили, спрятав мешочек на груди, под заплатанным вылинявшим комбинезоном, и они уехали. Рэтлиф задал корму своим лошадям и напоил их у ручья; прежде чем взошло солнце, он был уже на дороге. Часов в девять он уплатил старику доллар за труды, высадил его там, где начиналась тропа, шедшая к его хижине, до которой было еще пять миль, и повернул своих крепких неутомимых лошадок назад к Французовой Балке. «Да, кто-то прятался там, в лощине, — думал он. — Надо поскорее купить эту усадьбу».

Потом ему казалось, что он по-настоящему понял, что значит это «поскорей», только когда подъехал к лавке. Подъезжая к ней, он почти сразу приметил на галерее среди привычных лиц одно новое и узнал его — это был Юстас Грим, молодой арендатор из соседнего округа, живший в десяти или двенадцати милях отсюда с женой, которую он взял к себе в дом год назад, и Рэтлиф рассчитывал продать ей швейную машинку, как только они расплатятся с долгами, которые наделали за два месяца, с тех пор как у них родился ребенок; привязав лошадей к одному из столбов галереи и поднимаясь по истоптанным ступеням, он подумал: «Может, сон — хороший отдых, но как не поспишь две-три ночи, да помучишься, напугаешься до смерти, голова и заработает как следует». Потому что, как только он узнал Грима, что-то шевельнулось у него внутри, хотя ему тогда невдомек было, что это значит, и только через два, а то и три дня он понял в чем дело. Он не раздевался почти трое суток; он не завтракал в то утро, и вообще за последние два дня ему едва удавалось наскоро перехватить что-нибудь, и все это отразилось на его лице. Но не отразилось ни в голосе, ни в чем другом, и ничем, кроме следов усталости на лице, он себя не выдал.

— Доброе утро, джентльмены, — сказал он.

— Ей-богу, В. К., у тебя такой вид, словно ты неделю спать не ложился, — сказал Фримен. — Что это ты затеял? Лон Квик говорит, что его мальчишка третьего дня видел твоих лошадей с бричкой, спрятанных в овраге возле дома Армстида, а я ему говорю, мол, лошади-то ничего такого не сделали, чтобы прятаться. Значит, это ты прячешься.

— Вряд ли, — сказал Рэтлиф. — Иначе я бы тоже попался вместе с ними. Знаешь, мне всегда казалось, что я слишком ловок, чтобы попасться здесь, в наших краях. Но теперь я, право, не знаю. — Он поглядел на Грима, и его лицо, истомленное бессонницей, было ласковым, насмешливым и непроницаемым, как всегда. — Юстас, — сказал он, — ты куда-то не туда заехал.

— Да, пожалуй, — сказал Грим. — Я приехал повидать…

— Он уплатил дорожную пошлину, — сказал Лэмп Сноупс, приказчик, который сидел, по обыкновению, на единственном стуле, загораживая дверь. — Хочешь запретить ему ездить по йокнапатофским дорогам, что ли?

— Нет, конечно, — сказал Рэтлиф. — Ежели он уплатил пошлину где следует, пускай едет хоть сквозь эту лавку да заодно и сквозь дом Билла Варнера.

Все, кроме Лэмпа, засмеялись.

— Что ж, может, я так и сделаю, — сказал Грим. — Я приехал сюда повидать… — он замолчал, глядя на Рэтлифа. Он сидел на корточках, не двигаясь, держа в одной руке дощечку, а в другой — открытый нож. Рэтлиф тоже смотрел на него.

— Разве ты не мог повидать его вчера вечером? — сказал он.

— Кого это я мог повидать вчера вечером? — сказал Грим.

— Как мог он повидать кого-то на Французовой Балке вчера вечером, когда его вчера здесь не было? — сказал Лэмп Сноупс. — Иди в дом, Юстас. Обед, верно, готов. Я тоже сейчас приду.

— Но мне… — сказал Грим.

— Тебе надо еще сегодня отмахать двенадцать миль до дому, — сказал Сноупс. — Иди же, — Грим еще мгновение глядел на него. Потом встал, спустился с крыльца и пошел по дороге. Рэтлиф не смотрел ему вслед. Он смотрел теперь на Сноупса.

— Юстас на этот раз у тебя, что ли, столуется? — спросил он.

— Он столуется у Уинтерботома, там же, где я, — хрипло сказал Сноупс. — И там же, где другие, которые платят за это деньги.

— Ну конечно, — сказал Рэтлиф. — Только зря ты его так быстро отсюда спроваживаешь. Ведь Юстас не очень-то ездит в город, мог бы день-другой побыть хоть здесь, поглядеть что и как, посидеть на галерее у лавки.

— Сегодня к ужину он будет уже дома, — сказал Сноупс. — Поезжай да погляди сам. Он и моргнуть не успеет, а ты уж будешь у него на заднем дворе.

— Ну конечно, — сказал Рэтлиф, и его истомленное бессонницей лицо было ласковым, мягким, непроницаемым. — А Флем когда вернется?

— Откуда? — хрипло сказал Сноупс. — Из гамака, где он прохлаждается вместе с Биллом Варнером или дрыхнет? Да, уж видно, никогда.

— Вчера он вместе с Биллом и женщинами был в Джефферсоне, — сказал Фримен. — Билл сказал, что нынче они вернутся.

— Ну конечно, — сказал Рэтлиф. — Иной раз больше года пройдет, покуда отучишь молодую жену от мысли, будто деньги только для того и существуют, чтобы по магазинам бегать, — он стоял на галерее, прислонившись к столбу, спокойно и непринужденно, словно никогда в жизни не знал, что такое спешка. Значит, Флем Сноупс не хотел, чтоб об этом знали. А Юстас Грим… — Тут у него в голове опять что-то шевельнулось, но только через три дня он понял в чем дело, хотя теперь думал, что все знает, все видит насквозь. — …а Юстас Грим здесь со вчерашнего вечера или, уж во всяком случае, с той минуты, как мы услыхали стук копыт. Может, они оба ехали на этой лошади, может, именно потому стук и был такой громкий, — он и это мог себе представить — Лэмп Сноупс и Грим на одной лошади, мчатся, скачут в темноте во весь опор назад, к Французовой Балке, а Флема Сноупса там еще нет, он вернется только днем. «Лэмп Сноупс не хотел, чтоб и об этом знали, — подумал он, — и Юстаса Грима спровадил, чтоб не дать никому с ним поговорить. И Лэмп не просто встревожен и взбешен: он боится. Они могли даже найти спрятанную бричку. Вероятно, так оно и было, и они узнали, по крайности, одного из тех, кто копал в саду; и теперь Сноупсу нужно не только столковаться с двоюродным братом через своего доверенного, Грима, но еще, чего доброго, придется иметь дело с таким человеком, который (Рэтлиф подумал это без всякого тщеславия) играючи может его переторговать». Погруженный в свои мысли, озабоченный, но, как всегда, непроницаемый, он раздумывал о том, что даже Сноупс не может чувствовать себя в безопасности от другого Сноупса. «Да, надо спешить», — подумал он. Он отошел от столба и шагнул к крыльцу. — Ну, я пойду, — сказал он. — До завтра, ребята.

— Пойдем ко мне обедать, — сказал Фримен.

— Большое спасибо, — сказал Рэтлиф. — Я сегодня поздно позавтракал у Букрайта. А мне еще надо получить деньги по векселю за швейную машинку с Айка Маккаслина и засветло вернуться сюда.

Он сел в бричку и, повернув лошадей, снова выехал на дорогу. Лошади с места взяли свой обычный аллюр и побежали рысцой, быстро перебирая короткими ногами, но не очень-то резво, пока не миновали дом Варнера, за которым дорога сворачивала к ферме Маккаслина, и теперь бричку уже не было видно с галереи. Тогда они прибавили ходу, кнут гулял по их мохнатым спинам, выбивая пыль. Рэтлифу нужно было проехать около трех миль. Он знал, что через полмили начнется извилистый, малоезженый проселок, но езды там всего минут двадцать. Время едва перевалило за полдень, а Варнеру, надо полагать, никак не раньше девяти утра удалось вытащить свою жену из джефферсонского женского комитета содействия церкви, в котором она состоит. Рэтлиф одолел проселок за девятнадцать минут, подпрыгивая на ухабах и оставляя позади клубы пыли, потом в миле от Французовой Балки остановил взмыленных лошадей, потом свернул на джефферсонскую дорогу, по которой еще полмили проехал рысью, сдерживая лошадей, чтобы дать им постепенно остыть. Но коляски Варнера все не было, и он пустил лошадей шагом и ехал так, пока не поднялся на холм, с которого мог видеть дорогу далеко вперед, и тут свернул на обочину, в тень, и остановился. Теперь он остался и без обеда. Голод не очень мучил, и хотя с утра, после того как он ссадил старика и повернул назад, в Балку, его неодолимо клонило ко сну, теперь и это прошло. Он сидел в бричке, обмякший, болезненно щурясь от яркого света, а лошади (он никогда не пользовался удилами) выпростали морды из узды и, вытянув шеи, щипали траву. Он знал, что проезжие могут увидеть его здесь; некоторые даже поедут потом через Французову Балку и расскажут там, что видели его. Но он подумает об этом после, когда придет нужда. Он как бы сказал себе: «Теперь я могу хоть немного передохнуть».

А потом он увидел коляску. И прежде, чем кто-нибудь в коляске успел его заметить, он был уже на дороге, и его лошадки бежали привычной рысью, которую знала вся округа, — маленькие копытца мелькали быстро, хотя две большие лошади шагом повезли бы бричку не намного медленнее. Он знал, что его уже заметили и узнали, когда шагах в двухстах от коляски он натянул вожжи и ждал, сидя в своей бричке, приветливый, ласковый и безмятежный, только лицо у него было измученное, и Варнер, поравнявшись с ним, остановил коляску.

— Здравствуй, В. К., — сказал Варнер.

— Доброе утро, — сказал Рэтлиф. Он приподнял шляпу, раскланиваясь с женщинами, сидевшими сзади. — Миссис Варнер, миссис Сноупс, мое почтение.

— Куда это ты? — спросил Варнер. — В город?

Рэтлиф не стал лгать, у него этого и в мыслях не было, он только улыбался учтиво, даже слегка заискивающе.

— Нет, я выехал нарочно, чтобы вас встретить. Хочу переговорить с Флемом, — тут он в первый раз взглянул на Сноупса. — Садись ко мне, я подвезу тебя до дому.

— Ха! — сказал Варнер. — Значит, ты проехал две мили, а теперь повернешь назад и проедешь еще две, только чтобы с ним поговорить!

— Вот именно, — сказал Рэтлиф. Он все смотрел на Сноупса.

— Ты не такой дурак, чтоб надеяться что-нибудь продать Флему Сноупсу, — сказал Варнер. — И уж наверняка у тебя хватит ума ничего у него не покупать, правда?

— Не знаю, — сказал Рэтлиф прежним приветливым, непринужденным и непроницаемым тоном, и глаза его глядели на Сноупса с истомленного бессонницей лица. — Я всегда считал себя умным человеком, но теперь не знаю. Я подвезу тебя, — сказал он. — К обеду ты поспеешь.

— Ну что ж, вылезай, — сказал Варнер зятю. — Так он все равно ничего не скажет.

Сноупс тем временем уже зашевелился. Он сплюнул через колесо на дорогу, повернулся и задом слез на землю, широкий и неторопливый, в засаленных светло-серых штанах, белой рубашке и клетчатой кепке; коляска тронулась. Рэтлиф затормозил бричку, Сноупс сел рядом с ним, он развернул лошадей, и снова они побежали привычной неутомимой рысцой. Но Рэтлиф натянул вожжи и заставил их идти шагом, не давая им снова перейти на рысь, а Сноупс, сидя рядом с ним, беспрерывно жевал. Они не смотрели друг на друга.

— Я насчет этой усадьбы Старого Француза, — сказал Рэтлиф. Коляска уже обогнала их на сотню шагов и, так же как они, поднимала целое облако пыли. — Сколько ты думаешь запросить за нее с Юстаса Грима?

Сноупс сплюнул табачную жвачку через колесо. Он жевал не спеша, безостановочно, и, видимо, это нисколько не мешало ему ни сплевывать, ни разговаривать.

— Он небось ждет уже возле лавки? — сказал он.

— Да ведь ты, наверно, сам велел ему приехать сегодня? — сказал Рэтлиф. — Так сколько же ты думаешь с него запросить? — Сноупс назвал цену. Рэтлиф коротко хмыкнул, почти как Варнер. — И ты думаешь, что Юстас Грим сможет отвалить этакую кучу денег?

— Не знаю, — сказал Сноупс. Он снова сплюнул через колесо.

Рэтлиф мог бы сказать: «Значит, ты не хочешь продавать усадьбу», — а Сноупс ответил бы на это: «Я продам что угодно». Но они этого не сказали. Им это было ни к чему.

— Ладно, — сказал Рэтлиф. — А с меня ты сколько запросишь? — Сноупс назвал цену. Она была та же. На этот раз Рэтлиф хмыкнул, совсем как Варнер. — Я говорю только о десяти акрах при этом старом доме. Я не покупаю у тебя весь Йокнапатофский округ, — они перевалили через последний холм, и коляска Варнера прибавила ходу, удаляясь от них. До Французовой Балки теперь было рукой подать. — Ну ладно, первый спрос не в счет, — сказал Рэтлиф. — Так сколько ты хочешь за усадьбу Старого Француза?

Его лошади тоже норовили перейти на рысь, увлекая вперед легкую бричку. Рэтлиф сдержал их, дорога начала поворачивать, и за школой открылась Французова Балка. Коляска уже исчезла за поворотом.

— На что она тебе? — сказал Сноупс.

— Под козье ранчо, — сказал Рэтлиф. — Так сколько же?

Сноупс сплюнул через колесо. Он в третий раз назвал ту же цену. Рэтлиф отпустил вожжи, и крепкие, неутомимые лошадки побежали рысью, минуя последний поворот, мимо пустой школы, и вся Балка теперь была на виду, а впереди снова показалась коляска, уже за лавкой. — А что этот тип, который учительствовал здесь года три, не то четыре назад? Лэбоув. Не слышно, что с ним сталось?

В седьмом часу в пустой запертой лавке Рэтлиф, Букрайт и Армстид купили у Сноупса усадьбу Старого Француза. Рэтлиф подписал передаточную на свою половину ресторанчика на окраине Джефферсона. Армстид дал закладную на свою ферму вместе со всеми службами, инструментом, скотом и с тремя милями проволочной загородки в три ряда; Букрайт уплатил свою долю наличными. Потом Сноупс выпустил их, запер дверь, и они остались на пустой галерее в гаснущих отблесках августовского заката и смотрели, как Сноупс идет к дому Варнера, — вернее, смотрели ему вслед только двое, потому что Армстид уже сел в бричку и ждал там, не шевелясь, источая все ту же упорную и клокочущую ярость.

— Теперь усадьба наша, — сказал Рэтлиф. — Надо нам ее караулить, а то кто-нибудь привезет туда дядюшку Дика Боливара и станет искать клад.

Они заехали сперва к Букрайту (он был холост), сняли тюфяк с его кровати, захватили два одеяла, кофейник, сковородку, еще одну кирку и лопату, а потом поехали к Армстиду. У него тоже был только один тюфяк, но еще у него была жена и пятеро малышей; кроме того, Рэтлиф, который видел этот тюфяк раньше, знал, что стоит его снять с кровати, как он рассыплется. Армстид взял одеяло, а вместо подушки они помогли ему набить отрубями пустой мешок и, обойдя дом, вернулись к бричке, а жена его стояла в дверях, и четверо детей жались к ее ногам. Но она не сказала ни слова, и когда Рэтлиф, тронув лошадей, оглянулся, в дверях уже никого не было.

Когда они свернули со старой дороги и поехали через косматую можжевеловую рощу к развалинам дома, было еще светло, и они увидели возле самого дома повозку, запряженную мулами, а из дверей вышел человек и остановился, глядя на них. Это был Юстас Грим, но Рэтлиф так и не понял, узнал ли Армстид Юстаса или ему было все равно, кто это, потому что, прежде чем бричка остановилась, он соскочил на землю, выхватил лопату из-под ног у Букрайта и Рэтлифа и, озверев от боли и ярости, хромая, побежал к Гриму, который тоже побежал, спрятался за повозку и оттуда смотрел на Армстида, а Армстид, стараясь достать его, рубанул лопатой через повозку.

— Держи его! — крикнул Рэтлиф. — Не то убьет!

— Или опять сломает свою проклятую ногу, — сказал Букрайт.

Когда они настигли Армстида, он порывался бежать вокруг повозки, занеся лопату как топор. Но Грим уже отскочил в сторону, а увидев Рэтлифа с Букрайтом, шарахнулся и от них и остановился, сторожа каждое их движение. Букрайт крепко схватил Армстида сзади за обе руки.

— Живо сматывайся, если не хочешь неприятностей, — сказал Рэтлиф Гриму.

— Зачем мне неприятности? — сказал Грим.

— Тогда уходи, покуда Букрайт его держит.

Грим подошел к повозке, глядя на Армстида со скрытым любопытством.

— Эти глупости его до добра не доведут, — сказал он.

— О нем не тревожься, — сказал Рэтлиф. — Только убирайся поскорей, — Грим сел в повозку и поехал. — Можешь теперь его отпустить, — сказал Рэтлиф. Армстид вырвался и повернул к саду. — Постой, Генри, — сказал Рэтлиф. — Давай сперва поужинаем. И отнесем в дом постели, — но Армстид, хромая, бежал к саду в гаснущем свете заката. — Надо сперва поесть, — сказал Рэтлиф.

А потом он вдруг вздохнул, будто всхлипнул; они с Букрайтом разом бросились к будке для швейных машинок, Рэтлиф отпер замок, они захватили лопаты и кирки и побежали вниз по склону, в сад, где Армстид уже копал. Когда они были почти рядом, он вдруг выпрямился и кинулся к дороге, занеся лопату, и они увидели, что Грим не уехал, а сидит на козлах и глядит на них через сломанную железную загородку, а Армстид уже почти добежал до загородки. Но тут Грим тронул лошадей.

Они копали всю ночь, Армстид в одной яме, Рэтлиф с Букрайтом вдвоем — в другой. Время от времени они останавливались передохнуть, и над ними стройными рядами проходили летние звезды. Отдыхая, Рэтлиф и Букрайт прохаживались, чтобы расправить затекшие мышцы, потом садились на корточки (они не закуривали; они боялись зажечь спичку. А у Армстида, верно, никогда и не бывало лишнего никеля на табак) и тихо разговаривали, слушая мерный стук лопаты Армстида. Он копал, даже когда они останавливались; все копал, упорно, без устали, когда они снова принимались за работу, но время от времени один из них вспоминал о нем и, подняв голову, видел, что он сидит на краю своей ямы, неподвижный, как те кучи земли, которые он оттуда выбросил. А потом он снова принимался копать, пока не выбивался из сил; и так продолжалось до самого рассвета, а когда забрезжила заря, Рэтлиф с Букрайтом, стоя над Армстидом, препирались с ним.

— Пора кончать, — сказал Рэтлиф. — Уже светло, нас могут увидеть.

Армстид не остановился.

— Пускай, — сказал он. — Теперь эта земля моя. Могу копать сколько захочу, хоть весь день.

— Ну, ладно, — сказал Рэтлиф. — Только боюсь, что у тебя будет целая толпа помощников, — Армстид остановился, глядя на него из ямы. — Нельзя же копать всю ночь, а потом целый день сидеть и караулить, — сказал Рэтлиф. — Идем. Нужно поесть и поспать хоть немного.

Они взяли из брички тюфяк с одеялами и отнесли их в дом, в прихожую, где в зияющих дверных проемах уже и в помине не было дверей, а с потолка свисал скелет, который некогда был хрустальной люстрой, и оттуда наверх вела широкая лестница, у которой все ступени были давным-давно выломаны на починку конюшни, курятников и уборных, а ореховые перила, стойки и перекладины пошли на топливо. В комнате, которую они выбрали для себя, потолок был высотой в четырнадцать футов. Над выбитыми окнами сохранились остатки когда-то раззолоченного лепного карниза, со стен щерились острые дранки, с которых обвалилась штукатурка, а с потолка свисал скелет другой хрустальной люстры. Они расстелили тюфяк и одеяла поверх осыпавшейся штукатурки, а потом Рэтлиф с Букрайтом снова сходили к бричке и принесли оттуда взятую из дома еду и два мешочка с деньгами. Они спрятали мешочки в камин, теперь загаженный птичьим пометом, за облицовку, на которой еще сохранились следы мраморной отделки. Армстид своих денег не принес. Они не знали, куда он их девал. И не спросили об этом.

Огня они не развели. Рэтлиф, вероятно, воспротивился бы этому, но никто об этом и не заикнулся; они ели холодную, безвкусную пищу, слишком усталые, чтобы разбирать вкус; сняв только башмаки, облепленные мокрой глиной со дна глубоких ям, они легли на одеяла и погрузились в беспокойный сон, слишком усталые, чтобы забыться совсем, и снились им золотые горы. К полудню солнечные лучи проникли сквозь дырявую крышу и два прогнивших потолка над ними, и причудливые пятна поползли на восток по полу, по смятым одеялам, а потом по распростертым телам и лицам с полуоткрытыми ртами, а они ворочались, метались или прикрывали лица руками, словно во сне бежали от невесомой тени того, на что они, бодрствуя, сами себя обрекли. Они проснулись на закате, сон ничуть их не освежил. Они молча бродили по комнате, пока в развалившемся камине закипал кофейник; тогда они снова поели, с жадностью глотая холодную, безвкусную пищу, а тем временем в западном окне высокой полуразрушенной комнаты померкло алое зарево заката. Армстид первый покончил с едой. Он поставил чашку, поднялся, привстав сначала на четвереньки, как ребенок, и, с трудом волоча сломанную ногу, заковылял к двери.

— Нужно дождаться, покуда совсем стемнеет, — сказал Рэтлиф, ни к кому не обращаясь; и никто, конечно, ему не ответил. Словно он сказал это себе и сам же себе ответил. Он тоже встал. Букрайт был уже на ногах. Когда они дошли до сада, Армстид уже копал в своей яме.

И снова они копали всю короткую летнюю ночь напролет, и знакомые звезды проходили над головой, и когда они порой останавливались, чтобы передохнуть и расправить мышцы, то слышали, как внизу под ними, словно вздыхая, равномерно поднималась и опускалась лопата Армстида; на рассвете они заставили его бросить работу, пошли в дом, поели консервированной рыбы, холодной свинины, застывшей в собственном жиру, лепешек и снова, улегшись на скомканные одеяла, спали до полудня, когда золотые лучи солнца, крадучись по комнате, нашарили их, и тогда они стали ворочаться и метаться, словно в кошмаре, тщетно стараясь сбросить это неосязаемое и невесомое бремя. Еще утром они доели последний кусок хлеба. А на закате, когда остальные двое проснулись, Рэтлиф уже поставил кофейник на огонь и замесил на сковороде кукурузную лепешку. Армстид не стал дожидаться лепешек. Он проглотил свою порцию мяса, выпил кофе, снова встал, сперва на четвереньки, как ребенок, и вышел. Букрайт тоже был уже на ногах. Рэтлиф, сидя на корточках перед сковородой, взглянул на него.

— Что ж, иди, — сказал он. — Незачем терять время.

— Мы уже вырыли яму глубиной в шесть футов, — сказал Букрайт. — В четыре фута шириной и почти в десять длиной. Пойду начну там, где мы нашли третий мешок.

— Ладно, — сказал Рэтлиф. — Иди начинай.

Потому что в голове у него снова что-то шевельнулось. Может, это было во сне, он не знал. Но он знал, что теперь все ясно как день. «Только я не хочу видеть, не хочу слышать, как это будет, — подумал он, сидя на корточках перед огнем со сковородой в руке и щуря глаза, слезившиеся от дыма, который не шел в развалившуюся трубу. — Меня страх берет. Но еще есть время. Нынешнюю ночь еще можно копать. У нас есть даже новое место». Он подождал, пока лепешка испеклась. Потом он снял ее со сковородки, поставил сковородку на угли, нарезал ломтиками сало и поджарил его; за три дня он в первый раз поел горячего, поел не спеша, сидя на корточках и потягивая кофе, а на обрушенном потолке угасали последние блики заката и наконец угасли, и комнату освещали лишь отблески догоравшего в камине огня.

Букрайт и Армстид уже копали. Когда Рэтлиф подошел поближе, он увидел, что Армстид в одиночку выкопал яму глубиной в три фута и почти такую же длинную, как они с Букрайтом вдвоем. Он пошел туда, где Букрайт начал новую яму, взял лопату, которую Букрайт захватил для него, и начал копать. Они копали всю ночь, под знакомым строем проходящих созвездий, изредка останавливаясь передохнуть (хотя Армстид не останавливался вместе с ними), присаживались на край первой ямы, и Рэтлиф тихонько говорил, но не о золоте, не о деньгах, а рассказывал смешные анекдоты, и лицо его, невидимое в темноте, было лукавым, мечтательным, непроницаемым. Потом копали снова. «Днем погляжу как следует, — думал он. — Да ведь я все уже видел. Видел три дня назад». Но вот начало светать. И едва тускло забрезжил рассвет, он опустил лопату и выпрямился. Кирка Букрайта равномерно поднималась и опускалась прямо перед ним; а в двадцати футах от себя он теперь увидел Армстида по пояс в земле, словно разрезанного надвое, — мертвое тело, даже не подозревавшее, что оно мертво, работало, сгибаясь и выпрямляясь, размеренно, как метроном, словно Армстид вновь закапывал себя в землю, из которой вышел, чтобы всегда, до конца своих дней быть ее обреченным от века рабом. Рэтлиф вылез из ямы и стоял на куче темной свежей глины, выброшенной из нее, мускулы его дрожали и судорожно подергивались от усталости, стоял, молча глядя на Букрайта, пока Букрайт не заметил этого, и тогда остановился, занеся кирку для удара, и взглянул на него. Они глядели друг на друга — два измученных, небритых, исхудалых человека.

— Одэм, — сказал Рэтлиф. — Ты знаешь, кто была жена Юстаса Грима?

— Не знаю, — сказал Букрайт.

— А я знаю, — сказал Рэтлиф. — Она была из тех Доши, что из округи Кэлхун. И это не к добру. А мать его была из Файтов. И это тоже не к добру.

Букрайт уже не смотрел на него. Он осторожно, почти с нежностью, положил кирку, словно это была полная ложка супа или нитроглицерина, и вылез из ямы, вытирая руки о штаны.

— А я-то думал, ты все знаешь, — сказал он. — Я думал, ты тут все про всех знаешь.

— Теперь-то, кажется, знаю, — сказал Рэтлиф. — Но ты все-таки мне расскажи.

— Файт — это была вторая жена его отца. Она не была матерью Юстаса. Об этом мне рассказал мой отец, когда Эб Сноупс впервые взял ферму в аренду у Варнера пять лет назад.

— Ну-ну, — сказал Рэтлиф. — Дальше.

— Мать Юстаса была младшей сестрой Эба Сноупса, — помаргивая, они глядели друг на друга. Стало быстро светать.

— Так, — сказал Рэтлиф. — И это все?

— Да, — сказал Букрайт. — Все.

— А ведь, ей же богу, я тебя здорово подвел, — сказал Рэтлиф.

Они поднялись к дому и вошли в ту комнату, где провели ночь. Там было еще темно, и пока Рэтлиф ощупью искал в каминной трубе мешочки с деньгами, Букрайт засветил фонарь, поставил его на пол, и они, присев на корточки друг против друга около фонаря, открыли мешочки.

— Да, нам бы сообразить, что никакой холщовый мешочек не выдержал бы, — сказал Букрайт. — Тридцать-то лет… — они высыпали деньги на пол. Каждый брал по монете, быстро осматривал, а потом складывал их около фонаря одну на другую, как дамки в шашках. При тусклом свете фонаря они осмотрели все монеты. — Но откуда он знал, что это будем мы? — сказал Букрайт.

— А он и не знал, — сказал Рэтлиф. — Не все ли ему равно? Он просто приходил сюда каждую ночь и копал помаленьку. Знал, что, если станет копать две недели кряду, кто-нибудь непременно клюнет, — он положил последнюю монету и сел на пол, дожидаясь, пока Букрайт кончит. — Тысяча восемьсот семьдесят первый, — сказал он[45].

— А у меня — семьдесят девятый, — сказал Букрайт. — Есть даже одна, отчеканенная в прошлом году. Да, ты меня подвел.

— Подвел, — сказал Рэтлиф. Он взял две монетки, и они ссыпали деньги обратно в мешки. Прятать их они не стали. Каждый оставил мешочек на своем одеяле, они задули фонарь. Стало светлее, и теперь они ясно видели, как Армстид сгибается, выпрямляется и снова сгибается по пояс в яме. Близился восход; три ястреба уже парили в желто-голубой вышине. Армстид даже головы не поднял, когда Рэтлиф с Букрайтом подошли; он копал, даже когда они остановились у самой ямы, глядя на него в упор. — Генри, — сказал Рэтлиф. Он наклонился и дотронулся до его плеча. Армстид повернулся и замахнулся лопатой, занеся ее ребром, и на ее острие, как на острие топора, стальным блеском засверкала заря.

— Прочь от моей ямы, — сказал он. — Прочь от ямы.

2

Повозки с мужчинами, женщинами и детьми, въезжавшие во Французову Балку со стороны дома Варнера, останавливались, от лавки подходили еще люди, спеша встать у загородки перед домом и поглядеть, как Лэмп и Эк Сноупсы вместе с негром-слугой Варнера, Сэмом, грузят мебель, сундуки и всякие ящики в фургон, стоявший задком вплотную к веранде. Это был тот же фургон, запряженный теми же мулами, которые в апреле привезли Флема Сноупса из Техаса, и три человека то и дело сновали взад и вперед, причем Эк или негр, пятясь, неуклюже протискивались с грузом в дверь, а Лэмп Сноупс бежал следом и без умолку, скороговоркой, давал всякие советы и указания, и хотя он поддерживал ношу, но так, чтобы ему не было тяжело, а погрузив ее в фургон, они шли назад и сторонились в дверях, когда миссис Варнер выбегала, нагруженная горшками и наглухо закрытыми банками с разными вареньями и соленьями. Стоявшие у загородки вслух называли каждую вещь — разобранная кровать, туалетный столик, умывальник и таз с такими же, как на умывальнике, цветами, кувшин, помойное ведро, ночной горшок, сундук, без сомнения с женскими и детскими вещами, деревянный ящик, как безошибочно определили женщины, с тарелками, ножами и кастрюлями и, наконец, крепко стянутый веревкой тюк коричневой парусины.

— Что это? — сказал Фримен. — Похоже на палатку.

— Палатка и есть, — сказал Талл. — Эк привез ее на той неделе из города, с вокзала.

— Но ведь не собираются же они жить в Джефферсоне в палатке? — сказал Фримен.

— Не знаю, — сказал Талл.

Наконец все вещи были погружены; Эк с негром в последний раз протиснулись в дверь, миссис Варнер вынесла последнюю банку; Лэмп Сноупс еще раз сходил в дом и вышел со знакомым каждому плетеным чемоданом, потом вышел Флем Сноупс и, наконец, его жена. Она несла младенца, который был великоват для семимесячного, потому что, конечно, не стал дожидаться мая и родился раньше, и остановилась на миг, по-олимпийски высокая, на целую голову выше и своей матери, и мужа, в шерстяном костюме от городского портного, несмотря на летнюю жару, и хотя лицо ее, незрячее и застывшее, как маска, словно бы не имело возраста, румянец на щеках показывал, что ей нет и восемнадцати, при этом женщины в фургонах смотрели на нее и думали, что это первый шерстяной костюм от настоящего портного у них на Французовой Балке и что ей удалось-таки заставить Флема Сноупса купить ей кое-какие наряды, потому что не Варнер же купил их ей теперь, тогда как мужчины, стоявшие у загородки, думали о Хоуке Mаккэроне и о том, что каждый из них купил бы ей и костюм, и все прочее, что только ее душе угодно.

Миссис Варнер взяла у нее ребенка, и они увидели, как Юла, подобрав одной рукой юбку вековечным, женственным, волнующим движением, поставила ногу на колесо и взобралась на сиденье, где уже сидел Сноупс, держа вожжи, а потом наклонилась и взяла ребенка у миссис Варнер. Фургон тронулся, подрагивая на ходу, лошади повернули, пересекли двор и через открытые ворота выехали на улицу, и это было все. Это и было прощанием, если только вообще было сказано «прости», и повозки, стоявшие у дороги, со скрипом тронулись, а Фримен, Талл и остальные четверо с облегчением повернулись, не сходя с места, и стояли теперь спиной к загородке, с одинаково серьезным, чуть грустным, а может, даже отрезвевшим видом, едва взглянув на фургон, который выехал из ворот и поравнялся с ними, и мимо проплыла клетчатая кепка, медленно и размеренно жующая челюсть, крошечный галстук и белая рубашка; а рядом другое лицо, невозмутимое и прекрасное, но лишенное всякого выражения, словно у статуи или у мертвеца, не глядевшее на них и вообще ни на что вокруг.

— Пока, Флем, — сказал Фримен. — Когда понатореешь в стряпне, приготовь мне хороший бифштекс.

Он не ответил. Быть может, он даже и не слышал ничего. Фургон удалялся. Все еще не двигаясь с места, они глядели ему вслед и видели, как он свернул на старую дорогу, где целых двадцать лет, не считая последних двух недель, не было никаких иных следов, кроме отпечатков копыт белой Варнеровой лошади.

— Эдак ему придется сделать крюк в добрых три мили, чтобы снова выехать на джефферсонскую дорогу, — сказал Талл озабоченно.

— А может, он хочет прихватить эти три мили с собой в город и выменять их у Аарона Райдаута[46] на вторую половину ресторанчика, — сказал Фримен.

— А может, он выменяет их у Рэтлифа с Букрайтом и Армстидом еще на что-нибудь, — сказал третий: его фамилия тоже была Райдаут, он был братом того, городского Райдаута, и оба они приходились двоюродными братьями Рэтлифу. — В городе он и Рэтлифа увидит.

— А чтоб увидеть Армстида, нет нужды тащиться в такую даль, — сказал Фримен.

Дорога уже не походила на старый, почти изгладившийся шрам. Теперь она была наезжена, потому что неделю назад прошел дождь, и трава, не топтанная вот уже почти тридцать лет, сохранила четыре отчетливых следа: два по краям — от железных ободьев колес и два посредине, где ступали лошади, каждый день, с того самого первого дня, когда сюда свернула первая упряжка, и ветхие скрипучие повозки, облезлые пахотные лошади и мулы, мужчины, женщины, дети оказались в каком-то другом мире, попали в другую страну, в другое время, в день без названия и числа.

Там, где песок темнел, спускаясь к мелкому ручью, а потом снова светлел на подъеме, многое множество спутанных, перекрывавших друг друга следов колес и подков ошеломляло, как крики в пустом соборе. Потом впереди, у дороги, открывалась вереница повозок, а в повозках на корточках сидели дети, рядом с ними, на плетеных стульях, — женщины, укачивающие младенцев и, когда подходил срок, совавшие им грудь, а мужчины и дети постарше молча стояли вдоль изломанной, увитой жимолостью железной загородки, глядя, как Армстид без передышки копает землю на холме, в старом саду. Они приезжали глядеть на него вот уже две недели. С того первого дня, когда первые жители округи увидели его и принесли об этом весть домой, люди стали приезжать в повозках и верхом на лошадях или мулах издалека, за десять и пятнадцать миль, мужчины, женщины и дети, восьмидесятилетние старики и грудные младенцы, по четыре поколения в одной старой разбитой повозке, еще обсыпанной засохшим навозом, или сеном, или мякиной, и, сидя на повозках или стоя у загородки, чинно, словно в гостях, смотрели на него, затаив дыхание, как глазеют на ярмарочного фокусника. В тот первый день, когда первый из них слез на землю и подошел к загородке, Армстид с трудом вылез из ямы и, замахнувшись лопатой, бросился на него, волоча негнущуюся ногу, ругаясь хриплым, бессильным, задыхающимся шепотом, и отогнал его. Но скоро он присмирел; он словно бы не замечал их, когда они, стоя у загородки, глядели, как он вгрызается в землю, перепахивает холм вдоль и поперек, изнемогая в своем неистовом упорстве. Но никто больше не пытался войти в сад, и теперь ему докучали только мальчишки.

К середине дня дальние начинали разъезжаться. Но всегда были такие, которые оставались, хотя из-за этого они не успевали потом засветло выпрячь лошадей, задать им корм и подоить коров. Наконец, уже на закате, подъезжала еще одна, последняя повозка — пара заморенных, худых, как отощавшие зайцы, мулов, кривые, кое-как стянутые проволокой, немазаные колеса, — и стоявшие у загородки оборачивались и молча смотрели, как женщина в серой мешковатой одежде и выцветшей шляпе слезала на землю, доставала из-под козел жестяное ведерко и шла к загородке, за которой ее муж работал, не разгибая спины, безостановочно, как метроном. Она ставила ведерко в угол, по ту сторону загородки, и стояла, не шевелясь, в серой одежде, падавшей жесткими, словно вырубленными из камня, складками на ее грязные шлепанцы, прижав руки к животу под фартуком. Смотрела ли она на мужа, никто не мог бы сказать; смотрела ли она вообще на что-нибудь, никто не знал. Потом она поворачивалась, шла назад к повозке (ей нужно было еще задать скотине корм, подоить корову и приготовить ужин детям), залезала на козлы, брала в руки веревочные вожжи, заворачивала мулов и уезжала. А следом за ней уезжали и последние зрители, и Армстид оставался один на темнеющем холме, зарывая себя в густеющие сумерки, как заведенная игрушка, с нелепым, чудовищным упорством, надрываясь от напряжения, словно игрушка оказалась слишком хрупкой для такой работы или пружина была заведена слишком туго. Жарким солнечным утром, сидя на галерее Варнеровой лавки с табачной понюшкой в щепоти или жвачкой за щекой, или вечером, в косых лучах заката, встретившись на безлюдном перекрестке дорог, люди толковали об этом, и весть передавалась с повозки на повозку, с повозки конному, от конного другому конному и с повозки или от конного пешему, остановившемуся у ворот или у почтового ящика.

— Он все там?

— Все там.

— Он себя в гроб вгонит. Что ж, не велика потеря.

— По крайности, для его жены.

— Что и говорить. Не придется ей каждый день возить ему харчи. А все этот Флем Сноупс.

— Что и говорить. Другой бы такого не сделал.

— Где уж тут другому. Генри Армстида, конечно, кто хочешь проведет. А вот Рэтлифа и впрямь не провести никому, кроме Сноупса.

И в это утро, хотя одиннадцатый час был только в начале, у загородки уже собралась обычная толпа, и когда подъехал Сноупс, даже те, что собирались в город, как и он, все еще были там. Он не свернул с дороги на обочину. Вместо этого он проехал вдоль длинного ряда повозок, и женщины с детьми на руках глядели на него, повернув головы, и мужчины, оборачиваясь, тоже глядели на него, серьезные, хмурые, глядели, не отрываясь, а он остановил фургон и сидел на козлах, беспрерывно, размеренно жуя и глядя поверх их голов в сад. И, как бы следуя за его взглядом, люди у изломанной загородки повернули головы и увидели, как из кустов в дальнем конце сада вынырнули двое мальчишек и, крадучись, стали подбираться к Армстиду сзади. Он не поднял головы, даже не перестал копать, но, когда мальчишки были от него футах в двадцати, быстро повернулся, выскочил из своего рва и бросился на них, занеся лопату. Он не закричал; даже не выругался. Он просто бросился на них, волоча ногу, спотыкаясь о выброшенные из ямы комья земли, постепенно отставая. И когда они нырнули обратно в кусты, Армстид все бежал, а потом, споткнувшись, упал ничком и остался лежать, а люди за загородкой смотрели на него, и стало так тихо, что слышно было его тяжелое, свистящее дыхание. Потом он встал, сперва на четвереньки, как ребенок, поднял лопату и вернулся к своему рву. Он не взглянул на солнце, чтобы узнать время, как обычно делает человек, прерывая работу. Он пошел прямо ко рву, торопясь, мучительно медленно и трудно передвигая ноги, и его худое небритое лицо было теперь совсем безумным. Он залез в ров и начал копать.

Сноупс отвернулся и сплюнул через колесо фургона. Он легонько дернул вожжи.

— Но-о! — сказал он.

Загрузка...