Под низким пасмурным небом, под непрерывным сеющим дождем по мокрому асфальтовому шоссе движется колонна машин: длинный лимузин впереди и три огромных автофургона следом. На мокрых брезентовых боках фургонов знаки «опасный груз».
На заднем сиденье лимузина, сложивши руки на груди, расположился хозяин этой колонны, известный метеоролог и атмосферный физик профессор Нурланн, человек лет сорока, с надменным лицом. Впереди рядом с шофером сидит его ассистент, личность вполне бесцветная, доведенная своим начальником до состояния постоянной злобной угодливости. О шофере и говорить нечего, голова его втянута в плечи, словно он поминутно ожидает, что его ткнут в загривок.
Ассистент, вывернувшись на сиденье, насколько позволяют ремни безопасности, говорит ядовито-сладким голосом:
— Я правильно помню, профессор, что вы не бывали здесь вот уже больше пятнадцати лет?
Нурланн молчит.
— Пятнадцать лет! С ума сойти. Я понимаю ваше волнение — вернуться в родной город, даже при таких обстоятельствах…
Нурланн молчит.
— А может быть, именно при таких обстоятельствах? Вернуться как бы избавителем. Избавителем от большой беды…
— Сядьте прямо и заткнитесь, — холодно говорит Нурланн.
Ассистент моментально выполняет приказание. На губах его довольная улыбка.
Видимость отвратительная — не больше пятидесяти метров. За пеленой дождя по сторонам дороги уносятся назад:
шеренга каких-то зачехленных громадин вдоль шоссе и снующие среди них солдаты в плащ-накидках;
необозримое стадо пустых пассажирских автобусов;
походная радарная установка;
еще одна походная радарная установка, окруженная стадом пасущихся коров;
обширная асфальтовая площадка, несколько вертолетов на ней;
бензоколонка, очередь легковых машин с трейлерами, на крышах мокнут разнокалиберные чемоданы, и тут же остановился фермер с телегой и взирает на это с видом глубокой задумчивости.
И вообще: то и дело проносятся навстречу лимузину легковые машины, тяжело нагруженные барахлом.
Колонна, замедлив ход, въезжает в город. Граница города обозначена гигантским медным барельефом городского герба: обнаженный богатырь с ослиной головой поражает трезубцем гидру о трех головах — две из них мужские, третья женская.
Сразу за барельефом в сквере стоят два танка, и тут же под навесом за походным столом кормятся несколько военных вперемежку со штатскими. Ослепительная молния вдруг обрушивается на сквер, и тотчас за ней вторая оплетает самое высокое дерево. Привычного грома нет, а есть какой-то странный свистящий шелест, но вспышки очень яркие и молнии очень страшные. Под навесом, однако, только один человек поднял голову и обернулся с недовольным видом, не переставая жевать.
В оперативном отделе штаба на огромном столе расстелена карта города. Вокруг стола стоят военные в пятнистых десантных комбинезонах без знаков различия и несколько штатских. В конусе света от лампы только карта и руки, упирающиеся в стол, лиц почти не видно.
На карте центр города занят угольно — черным пятном неправильной формы, по очертаниям немного напоминающим бабочку с распростертыми крыльями.
— Я полагаю ударить сюда, — говорит Нурланн, показывая пальцем. — Для начала рассечем ее пополам. Если повезет, мы сразу накроем активную зону. Здесь проходит магнитный меридиан, вот по этому проспекту…
— Дорога чистых душ, — негромко произносит кто-то из военных.
— Что? — надменно спрашивает Нурланн. — А! В мое время это был проспект Реформации… Очень удачно, что он проходит прямо по малой оси, можно бить прямой наводкой. Для начала, полковник, мне нужен дивизион «корсаров». Полагаю, его надо развернуть где — нибудь здесь… или здесь… А после того как она развалится надвое, будем бить в этом и этом направлении.
— А если не развалится? — насмешливо и раздраженно спрашивает кто-то.
Нурланн, резко вздернув подбородок, пытается рассмотреть в сумраке говорившего. Полковник поспешно произносит:
— Вы должны понять нас правильно, профессор. Все — таки мы здесь уже полгода. Мы испробовали чертову пропасть всевозможных средств, а помогают одни только дальнобойные огнеметы… и вообще огонь…
Тот же насмешливо — раздраженный голос вставляет:
— Пока горит.
— Вот именно, — говорит полковник. — Пока горит, она не двигается.
— Там, где горит, — вставляет голос.
— Капитан, я попросил бы вас! — сердито говорит полковник.
Нурланн, несколько смягчившись, снисходит до объяснения:
— Я привез сорок пять снарядов, начиненных «Одеколоном АБ». Это коагулянт, который осаждает любое аэрозольное образование. Подчеркиваю: любое. Газетчики распространяют легенду, будто Туча — живое существо. Это вздор. Туча — это аэрозольное образование довольно сложной и не вполне понятной структуры. Поскольку оно возникло и распространяется в плотно населенном районе, у нас, к сожалению, нет возможности изучить его должным образом. Его придется уничтожить. Для этого я и приехал.
— То есть вы полагаете, — уточняет полковник, — что эвакуацию можно отменить?
Нурланн, повернув голову, смотрит на него. Полковник продолжает:
— Эвакуация практически подготовлена. Более того, если бы не… ну, некоторые обстоятельства… некоторые неконтролируемые обстоятельства, мы бы ее начали завтра. Дело в том, что скорость Тучи увеличивается, вчера на некоторых радиусах она превысила сто метров в сутки.
— Увольте, полковник, — недовольно говорит Нурланн. — В этом вопросе я не компетентен. Могу сказать только, что «Одеколон АБ» — штука очень ядовитая и людям лучше держаться от нее подальше. Таким вот образом. Может быть, еще есть вопросы?
Робкий голос:
— Правда, что вы родились в этом городе?
Нурланн ухмыляется:
— Правда. Вот здесь я родился (показывает пальцем на карте). Вот здесь жил. Здесь венчался (палец упирается в центр черного пятна). Так что, господа мои, эта штука (стучит по черному пятну) нравится мне еще меньше, чем вам, и играть с ней в научные игры, как вы, может быть, полагаете, я не намерен.
— Аминь, — произносит насмешливый голос, и все смеются с явным облегчением.
— Вот и славно, — произносит Нурланн покровительственно. — Теперь так, полковник. Первый залп назначаем на завтра, восемнадцать ноль — ноль, раньше все равно не управимся. А утром, часов в десять, я бы хотел посмотреть на нее сверху. Напоследок. Могу я рассчитывать на вертолет?
Возникает нечто вроде замешательства.
— М-м-м… — тянет полковник. — Вертолет я, конечно, дам…
— Но? — спрашивает удивленный Нурланн.
— Смысла никакого нет, — говорит полковник. — Как бы это вам объяснить…
— Вы ничего не увидите, — говорит кто-то.
— Почему? — спрашивает Нурланн. — Облачность? Но Туча выше облаков!
— Нет, вы увидите, только не то, что есть на самом деле.
— А что? Мираж?
— Мираж не мираж, — говорит полковник в затруднении и от этого сердясь. — А, да что мне — вертолета жалко? Я распоряжусь.
— Вы лучше, профессор, посмотрите на это. Это дело верное, без миражей, — говорит кто-то и высыпает веером на карту несколько фотографий.
Нурланн небрежно перебирает их одну за другой.
— Это я видел… и это видел…
Его внимание задерживается только на одной фотографии: Туча просачивается через дом. Светлый тысячеоконный фасад на фоне угольно — черной стены и тысяча черных языков, выливающихся из окон. Нурланн бросает фотографию на стол и говорит:
— Хочу проехаться по городу. Посмотрю завтрашнюю позицию и посмотрю все это (он щелкает пальцем по фотографиям) вблизи.
— Конечно, — говорит полковник. — Разрешите представить вам сопровождающего: старший санитарный инспектор Брун.
При первых словах полковника лицо Нурланна неприязненно сморщивается, но при имени Бруна оно расцветает неожиданно доброй улыбкой.
— Господи, Брун! — восклицает Нурланн. — Откуда ты здесь?
Лимузин профессора Нурланна неторопливо катит по улицам.
В городе безраздельно царит дождь. Дождь падает просто так, дождь сеется с крыш мелкой водяной пылью, дождь собирается на сквозняках в туманные крутящиеся столбы, волочащиеся от стены к стене, дождь с урчанием хлещет из ржавых водосточных труб, разливается по мостовой, бежит по руслам, промытым между плитами тротуаров. Черно — серые тучи медленно ползут над самыми крышами. Человек — незваный гость на этих улицах, дождь его не жалует, и людей почти не видно.
— Как это ты заделался санитарным инспектором? — спрашивает Нурланн сидящего за рулем Бруна. — Ты же, помнится, был по дипломатической части.
— Мало ли что… Вон Хансен — сидел — сидел у себя в суде, а теперь кто? Великий бард! Менестрель!
— О да. Давно ты его видел?
— Да два часа назад, он с утра до вечера торчит в отеле, где ты поселился. В ресторане, конечно. Пьет как лошадь, старый хрен.
Вместе с дождем в городе хозяйничают молнии. Странные, очень яркие и почти бесшумные молнии. Огненными щупальцами они то и дело проливаются из Тучи и уходят в фонарные столбы, в фигурные ограды палисадников, просто в мостовую. Вдоль стены дома пробирается случайный прохожий, согнувшийся под зонтиком, и молния падает на него, оплетает тысячью огненных нитей. У человека подкашиваются ноги, он роняет зонт, хватается за стену и приседает на корточки. Это длится несколько секунд. Вот он уже опомнился, подобрал зонтик и, очумело крутя головой, заспешил дальше.
— Невозможно поверить, что это безвредно, — говорит Нурланн, провожая прохожего взглядом.
— Даже полезно, — откликается Брун.
Лимузин сворачивает за угол и останавливается.
— Это еще что такое? — озадаченно спрашивает Нурланн. — Кто они такие, что они здесь делают?
На обширном газоне расположился странный лагерь. Прямо под дождем расставлены кровати, шкафы, столы и стулья, кресла — не походная мебель какая — нибудь, а дорогие спальни и кабинеты, безжалостно и противоестественно извлеченные из особняков и апартаментов. Тут и там торчат роскошные торшеры, которые, разумеется, не горят, трюмо и трельяжи, по зеркалам которых толстой пленкой стекает вода. И здесь полно людей, которые ходят, лежат и даже, кажется, спят под пропитанными водой одеялами. Мужчины и женщины, старики и старухи, все в одинаковых плащах — балахонах в черно — белую шахматную клетку. Кто-то из обитого бархатом кресла склонился над походной газовой плитой, помешивая в кастрюльке; кто-то стоя читает толстенький томик, видимо молитвенник; а кто-то целой бригадой стаскивает с грузовика новую порцию диванов, торшеров и кроватей…
— Агнцы Страшного Суда, — произносит Брун с неопределенной интонацией. — Прочь из — под тяжких крыш. Они не спасут, они раздавят. Прочь из затхлых обиталищ. Они не согреют, они задушат. Под небо! Под очищающее небо! Причащайтесь чистой влаге! Только тот спасется, кто успеет очиститься. И так далее. Агнцы Страшного Суда. У нас их много.
— При чем здесь Страшный Суд?
— А при том, что вы все считаете Тучу аэрозольным образованием. А для них это начало Пришествия Того, кто грядет. И когда Туча закроет всю Землю, начнется Страшный Суд.
Сразу за лагерем Агнцев стоит на проспекте, взгромоздившись правыми колесами на тротуар, странная машина, этакая помесь «скорой помощи» и пожарной, длинная, желтая, непропорционально высокая, с огромными красными крестами на бортах, усаженная всевозможными фарами, прожекторами, проблесковыми маячками, ощетиненная причудливыми антеннами, стоит тихая, странная, словно бы брошенная, и только вспыхивает у нее на крыше фиолетовый слабый огонек.
— Я развелся тогда, пятнадцать лет назад, — говорит Нурланн, — и нисколько об этом не жалею…
— Да, я видел твою бывшую на прошлой неделе, — откликается Брун. — Был гран — прием у отцов города… Она у тебя очень, очень светская дама.
— Да провались она совсем, — говорит Нурланн раздраженно. — Мне дочку жалко. Так и не отдает она мне Ирму.
— У тебя дочка есть? — спрашивает Брун, насторожившись.
— Да. Вижусь с ней раз в два года… то ли дочка, то ли просто знакомый ребенок. Раз в два года мамаша изволит ее ко мне отпускать, стерва высокомерная…
— Угу, — произносит Брун. — А у меня, слава богу, детей нет. По крайней мере, в этом городе.
Туча.
Она перегораживает проспект и выглядит как непроницаемо — черная стена, поднимающаяся выше всех крыш и уходящая вершиной в низкие облака. Огромные медленные молнии ползают по ней, словно живые существа. Сама же она кажется абсолютно неподвижной и вечной, как будто стояла здесь и будет стоять всегда.
— Экая красотища, — произносит Нурланн сдавленным голосом.
— Жалко? — Брун криво ухмыляется.
— Не знаю… Не об этом речь. А поближе подъехать нельзя?
— Нельзя.
— Брось, давай подъедем.
Брун цитирует:
— Эти животные настолько медлительны, что очень часто застают человека врасплох.
Лимузин вынужден притормозить, чтобы проехать через толпу, сгрудившуюся вокруг тумбы регулировщика. В основном толпа состоит из шахматно — клеточных Агнцев, но довольно много среди них и простых горожан, они отличаются не только одеждой, но и тем, что прячутся под зонтиками — великое разнообразие зонтиков: огромные черные викторианские; пестрые веселенькие курортные; прозрачные коконы, укрывающие человека до пояса… В толпе можно видеть и военных в плащ — накидках.
Все лица обращены к человеку в клетчатой хламиде, который вдохновенно ораторствует, взобравшись на тумбу. За дождем его плохо видно и еще хуже слышно, доносятся только выкрики — возгласы:
— …Последнее знамение! …бедные, бедные агнцы мои! …очищайтесь! …и число его — шестьсот шестьдесят шесть! …отчаяние и надежда, грех и чистота, черное и белое!
Лимузин уже почти миновал толпу, и тут со свистящим шелестом изливается из облаков лиловая молния и неторопливо, с каким-то даже сладострастием оплетает длинного унылого прохожего, задержавшегося на тротуаре посмотреть и послушать. Человек валится набок, как мешок с тряпьем, но он еще не успел коснуться асфальта, как вдруг раздается странный каркающий сигнал и, откуда ни возьмись, вынырнула и остановилась возле него давешняя нелепая машина с красными крестами на бортах. Сейчас на ней включено все: все прожектора, все окна, все фары, и добрый десяток красных, синих, желтых, зеленых огней одновременно перемигиваются у нее на крыше, на капоте, на боках. Расторопные люди в белых комбинезонах с красными крестами на спине, на плечах и на груди выскакивают под дождь и бегут к упавшему, волоча за собой шланги и кабели, на бегу распахивая черные чемоданчики со светящимися циферблатами и шкалами внутри. Они склоняются над пострадавшим и что-то делают с ним. Главный из них в причудливом шлеме, из которого рогами торчат две антенны, трясущиеся у самого рта тонкие лапки с набалдашниками и длинный штырь с микрофоном, человек этот, весь красный и потный от возбуждения, нависнув над пострадавшим, орет надрывно:
— Что вы видите? Говорите! Говори! Что видишь? Говори! Скорее! Говори!
Закаченные глаза пострадавшего обретают осмысленное выражение, и он лепечет:
— Коридор… Коридор вижу… Они уходят…
Он замолкает, и глаза его вновь закатываются.
— Дальше! Дальше! — надрывается главный. — Говори! Кто в коридоре? Кто уходит? Говори! Говори!
— Малыш… — бормочет пострадавший. — Малыш и Карлсон… По коридору… Длинный…
Тут взор его окончательно проясняется, он отпихивает от себя главного и садится.
— Все. Проехало, — говорит один из санитаров.
Пострадавшему помогают встать, подают ему зонтик.
— Спасибо, — запинаясь, бормочет пострадавший. — Ох, большое спасибо.
А в толпе хоть бы кто голову повернул.
Лора, бывшая жена Нурланна, принимает бывшего мужа в своей гостиной. Гостиная обставлена не просто богато, но изысканно, поэтому очень странно видеть на безукоризненном мозаичном паркете под портьерами, закрывающими окна, обширные темные лужи.
— Я пригласила тебя сюда не для того, чтобы обмениваться резкостями, — говорит Лора. — У меня к тебе дело. Однако я не хочу говорить о нем без моего адвоката. Имей терпение. Он должен прийти с минуты на минуту.
— Прекрасно, — произносит надменно Нурланн. — Поговорим о чем — нибудь другом. Где Ирма?
— Прекрасно, — в тон ему произносит Лора. — Поговорим об Ирме. Ты, безусловно, будешь рад услышать, что твоя дочь делает большие успехи в муниципальной гимназии и что ее лучший друг — сын гостиничного швейцара.
— Во всяком случае, ничего плохого я в этом не вижу.
— Ну конечно, было бы гораздо хуже, если бы твоя дочь получала образование в Женеве или хотя бы в Президентском колледже в столице… Мы же демократы! Мы плоть от плоти народа!
Нурланн не успевает ответить, потому что в гостиной появляется рослый человек в черно — белом клетчатом пиджаке и при клетчатом же галстуке. Нурланн не сразу соображает, что это тот самый проповедник, который давеча вещал с регулировочной тумбы.
— Знакомьтесь, — произносит Лора. — Мой адвокат. А это — мой бывший муж, профессор Нурланн.
— Прошу прощения, я несколько опоздал, — говорит адвокат, кладя на стол бювар и усаживаясь. — Но тем больше оснований у нас перейти прямо к делу. Вот бумага, профессор. Моя клиентка хотела бы, чтобы вы эту бумагу подписали, а я, как свидетель и как юрист, удостоверил вашу подпись.
Нурланн молча берет бумагу и начинает читать. Брови его задираются. Он поднимает глаза на Лору.
— Позволь, — несколько растерянно говорит он. — На кой черт тебе это надо? Кому какое дело?
— Тебе трудно поставить подпись? — холодно осведомляется Лора.
— Мне не трудно поставить подпись. Но я хотел бы понять, на кой черт это нужно? И потом, это все вранье! Ты никогда не была верной женой. Ты никогда не ходила в церковь. Аборты ты делала! Только в мое время ты сделала три аборта!
— Господа, господа, — примирительно вступает адвокат. — Не будем горячиться. Профессор, я знаю, вы атеист. Ваша подпись под этим документом не может иметь для вас никакого значения. Она ценна только для моей клиентки. И не из юридических, а исключительно из религиозных соображений. Считайте свою подпись под этим документом просто актом прощения, актом братского примирения…
Он замолкает, потому что в глубине квартиры раздается какой-то лязг, дребезг, звон разбитого стекла. Нурланн еще успевает заметить, как внезапно побелело и осунулось лицо Лоры, как пришипился, втянув голову в плечи, клетчатый адвокат, но тут дверь в гостиную распахивается, словно от пинка ногой, и на пороге возникает Ирма.
Это девочка — подросток лет пятнадцати, высокая, угловатая, тощая, на ней что-то вроде мини — сарафана, короткая прическа ее схвачена узкой белой лентой, проходящей через лоб. Босая. И мокрая насквозь. Но ничего в ней нет от «мокрой курицы», она выглядит, как если бы в очень жаркий день с наслаждением искупалась и только что вышла из воды.
Лора и адвокат встают. Физиономии их выражают покорность, в них что-то овечье.
Ирма с бешенством произносит:
— Я двадцать раз просила тебя, мама, не закрывать окна в моей комнате! Что прикажешь мне делать? Выбить их совсем? Я выбила одно. В следующий раз выбью все.
Лора, совершенно белая, пытается что-то сказать, но из горла ее вырывается только жалобный писк. Адвокат, втянувши голову в плечи, смотрит себе под ноги. Ирма обращает взгляд на Нурланна. Тоном ниже, без всякой приветливости, произносит:
— Здравствуй, папа.
— Здравствуй, здравствуй, — говорит Нурланн озадаченно. — Что это ты сегодня так развоева…
Ирма прерывает его:
— Мы с тобой еще поговорим, папа. Может быть, уже сегодня вечером. Ты нам нужен.
И вновь — матери:
— Я в двадцать первый раз повторяю: не закрывай окна в моей комнате. В двадцать первый и последний.
Она поворачивается и уходит.
Воцаряется неловкая тишина, и адвокат, криво ухмыляясь, говорит:
— Дети — дар божий, и дети — бич божий.
И тут Лора срывается.
— Ну что — доволен? — визжит она, перегнувшись через стол к Нурланну. — Видел, как твоя дочь плюет мне в лицо? Как вытирает об меня ноги, словно не мать я ей, а половая тряпка? Тебе, наверное, тоже захотелось? Плюй! Топчи! Унижай! Не надо со мной церемониться! Да, я грешница, я грязь, я сосуд мерзостей! Я убивала нерожденных младенцев моих, я блудила, я ненавидела тебя и блудила, с кем только могла! Я смеялась над богом… я, тля ничтожная! Это ты, ты научил меня смеяться над богом! А теперь втаптываешь меня в ад, в вечный огонь… В серу меня смердящую, в уголья! Дождался! Вон она, тьма страшная, кромешная, надвигается на мир! Сколько еще дней осталось? Кто скажет? Это Суд идет! Последний Суд! Все перед ним предстанем, и спросится с тебя, зачем не простил женщину, которая была с тобою единой плотью и кровью, зачем толкнул ее в пропасть, когда одной лишь подписи твоей хватило бы, чтобы спасти ее! Лжец! Лжец! Чистая я! Перед Последним Судом говорю, я — чистая! Не было ничего, клевещешь! Подписи пожалел, единого росчерка!
— Да провались ты… — бормочет ошеломленный Нурланн и хватается за авторучку.
Вечер. На улицах тьма кромешная. Дождь льет как из ведра, а молний почему-то нет. Нурланн ведет машину по пустым улицам. Дворники не справляются с водой. Уличные фонари не горят, и лишь в редких окнах по сторонам улицы виден свет. В свете фар появляются посередине улицы какие-то неопределенные фигуры. Нурланн совсем сбрасывает газ и наклоняется над рулем, пытаясь разобрать, что же там происходит за серебристыми в свете фар струями дождя.
А происходит там вот что.
Половину мостовой занимает большой легковой автомобиль, стоящий с погашенными огнями и распахнутыми дверцами. На другой половине двое здоровенных мужиков в блестящих от воды плащах пытаются скрутить мальчишку — подростка, который отчаянно извивается, брыкается длинными голыми ногами, отбивается острыми голыми локтями, крутится вьюном — и все это почему-то молча.
Лимузин Нурланна останавливается в пяти шагах от этой потасовки, фары его в упор бьют светом, и тогда один из мужиков бросает мальчишку и, размахивая руками, орет:
— Назад! Пошел отсюда! Мотай отсюда, дерьмо свинячье!
Поскольку ошеломленный Нурланн и не думает мотать отсюда, просто не успевает подчиниться, мужик в бешенстве бьет кованым сапогом по правой фаре и разбивает ее вдребезги.
Это он зря.
— Ах ты сволочь, — произносит Нурланн, достает из — под сиденья монтировку и вылезает под дождь.
Он не трус, наш Нурланн. Но откуда ему знать, что он имеет дело с профессионалом? Ленивым движением мужик в блестящем плаще уклоняется от богатырского удара монтировкой. В глазах у Нурланна вспыхивают огненные колеса, и наступает тьма.
Четверть века назад подросток Нурланн поздним вечером возвращался из кино домой этим самым переулком. Навстречу ему вышел из подворотни могучий шестнадцатилетний дебил по прозвищу Муссолини. Не говоря ни единого слова, он ухватил Нурланна двумя пальцами за нос, стиснул так, что у того слезы из глаз брызнули, а свободной рукой обшарил деловито его карманы. Вся операция не заняла и минуты. Муссолини скрылся в подворотне, а маленький Нурланн, опозоренный, униженный и ограбленный, остался стоять в темноте с вывернутыми карманами. Слезы текли неудержимо, и вдруг подул ветер и дождь брызнул ему в лицо…
— Профессор… Профессор… Очнитесь, профессор!
Тьма расходится перед глазами Нурланна, и он видит близко над собой мокрое мальчишеское лицо, большеглазое, со свежей ссадиной на скуле. Волосы схвачены белой лентой.
Это не тот мальчик. Тот был в красном, а на этом черная безрукавка и черные шорты. Еще один голоногий и голорукий мокрый мальчик.
Нурланн, охая и кряхтя, садится, ощупывает себя. Все болит: печенки, селезенки, кишки. Машина его стоит на прежнем месте, освещая уцелевшей фарой пустую мостовую.
— А эти где? — спрашивает Нурланн.
— Уехали, — отвечает мальчик. Он сидит перед Нурланном на корточках, озабоченно оглядывая его лицо.
— А мальчик где?
— Вы можете встать? — спрашивает мальчик вместо ответа.
Нурланн с трудом поднимается на ноги, делает шаг к лимузину и хватается за дверцу, чтобы не упасть.
— Надо же, как он меня…
— Давайте я сяду за руль, — говорит мальчик.
— Валяй. Мне нужно в «Метрополь».
— Я знаю, — говорит мальчик. — Садитесь, я вас отвезу.
Лимузин катит по улицам.
— Что это было? — спрашивает Нурланн. — Кто эти громилы?
Мальчик, не сводя глаз с дороги, отвечает после паузы:
— Не знаю.
— Чего они к нему прицепились? Он что — нибудь натворил?
Пауза.
— Может быть. Только это никого не касается.
— Он удрал?
Пауза.
— Нет.
— Значит, в полицию сдали… Это твой приятель, надо понимать. Я вижу, тебе тоже попало.
Мальчик не отвечает, только осторожно поглаживает ссадину на скуле.
— Так что же вы все — таки натворили? — спрашивает Нурланн.
— Ничего особенного.
— А если ничего особенного, тогда поехали в полицию вызволять твоего приятеля. Заодно хотелось бы узнать, кто мне разворотил фару и отбил печенки.
— Нет, — твердо произносит мальчик. — Я не могу тратить время на полицию.
Лимузин останавливается перед отелем «Метрополь». Это огромное многоэтажное здание. Несколько редких светящихся окон, и еще свет падает сквозь застекленные двери в вестибюль.
— Спасибо, — говорит Нурланн. — Кстати, как тебя зовут?
— Циприан.
— Очень рад. Нурланн. Между прочим, Циприан, откуда ты все знаешь? Откуда знаешь, что я профессор, что я здесь живу?
— Мы дружим с вашей дочерью.
— Ага. Очень мило. Может быть, зайдешь ко мне, обсохнешь?
— Благодарю вас. Я как раз собирался попросить разрешения зайти. Мне нужно позвонить. Вы позволите?
Они проходят сквозь вращающуюся дверь в вестибюль, мимо швейцара, приложившего при виде Нурланна два пальца к форменной фуражке, мимо богатых статуй с электрическими свечами. В вестибюле никого больше нет, только портье сидит за стойкой.
Пока Нурланн берет у портье ключи, у входа происходит разговор.
— Ты зачем сюда вперся? — шипит швейцар на Циприана.
— Меня пригласил профессор Нурланн.
— Я тебе покажу профессора Нурланна, — шипит швейцар. — Манеру взял — по ресторанам шляться…
— Меня пригласил профессор Нурланн, — повторяет Циприан терпеливо. — Ресторан меня не интересует.
— Еще бы тебя, щенка, ресторан интересовал! Вот я тебя отсюда вышвырну, чтобы не разговаривал…
Нурланн оборачивается к ним.
— Э-э… — говорит он швейцару. — Парнишка со мной. Так что все в порядке.
Швейцар ничего не отвечает, лицо у него недовольное.
У себя в номере Нурланн прежде всего сбрасывает мокрый плащ и сдирает с ног отсыревшие туфли. Циприан стоит рядом, с него капает, но и он, как давеча Ирма, отнюдь не выглядит «мокрой курицей».
— Раздевайся, — говорит ему Нурланн. — Сейчас я дам полотенце.
— Разрешите, я позвоню.
— Валяй.
Нурланн, пришлепывая мокрыми носками, уходит в ванную. Раздеваясь там, растираясь купальной простыней и с наслаждением натягивая сухое, он слышит, как Циприан разговаривает — негромко, спокойно и неразборчиво. Только однажды, повысив голос, он отчетливо произносит: «Не знаю».
Затягивая пояс халата, Нурланн выходит в гостиную и с изумлением обнаруживает там дочь Ирму; Циприан по — прежнему стоит у дверей, и с него по — прежнему капает. Ирма расположилась боком в кресле, она перекинула мокрые голые ноги через подлокотник.
— Здрасьте! — говорит Нурланн, впрочем, обрадованный.
— Слушай, папа, — капризным голосом произносит Ирма. — Где тебя носит? Я тебя двадцать часов жду!
— Где меня носит… Циприан, где меня носит? Иди в ванную и переоденься. Обсушись хотя бы.
— Что вас всех будто заклинило, — говорит Ирма. — Обсушись, оботрись, переоденься, не ходи босиком…
— Ну, мне кажется, это естественно, — благодушно произносит Нурланн, доставая из бара бутылку и наливая себе в стакан на два пальца. — Если мокрый человек…
— То, что наиболее естественно, — негромко говорит Циприан, — наименее подобает человеку.
Нурланн застывает со стаканом на полпути ко рту.
— Естественное всегда примитивно, — добавляет Ирма. — Амеба — да, она естественна. Но человек — существо сложное, естественное ему не идет.
Нурланн смотрит на Ирму, потом на Циприана, потом в стакан. Он медленно выцеживает бренди и принимает вызов.
— Ну, разумеется, — говорит он. — Поэтому давайте колоться наркотиками, одурять себя алкоголем, это ведь противоестественно. Пусть будут противоестественные прически, противоестественные одежды, противоестественные движения…
Ирма прерывает его:
— Нет! Противоестественное — это просто естественное навыворот. Мы говорим совсем не об этом…
Нурланн перебивает в свою очередь.
— Я не знаю, о чем вы говорите, — объявляет он покровительственно. — Зато я знаю, о чем вам следовало бы говорить. Не убий. Не укради. Не сладострастничай. Люби ближнего своего больше себя. Кумира себе не сотвори, лидера, пастыря, интерпретатора… Вот правила воистину неестественные, и они-то более всего по — добают человеку. Не так ли? Тогда почему же на протяжении двадцати веков они остаются красивыми лозунгами? Разменной монетой болтунов и демагогов… Нет, мокренькие вы мои философы. Не так все это просто. Никому еще пока не удалось придумать, что подобает человеку, а что — нет. Я лично думаю, что ему все подобает. Такая уж это обезьяна с гипертрофированным мозгом.
С этими словами он торжествующе наливает себе еще на два пальца и опрокидывает стакан залпом.
Циприан и Ирма переглядываются.
— Вполне, — говорит Циприан.
— А я тебе что говорила?
— Ну, тогда я пойду.
— Подожди… Папа, — Ирма поворачивается к Нурланну, — мы приглашаем тебя поговорить.
— Говорите, — благодушно предлагает Нурланн.
— Нет. Не здесь. Наши ребята хотят с тобой встретиться. Ненадолго, на час — полтора. Пожалуйста.
— Почему со мной? Что я вам — модный писатель?
— С модным писателем мы уже встречались, — говорит Ирма. — А ты — ученый. Ты приехал спасать город. У нас есть к тебе вопросы. Именно к тебе.
— Видишь ли, у меня очень мало времени. Давайте лучше я отвечу на эти вопросы вам. Прямо сейчас. Мне даже вопросы можно не задавать. Тучу я намерен уничтожить в течение пяти — семи дней. Можете быть совершенно спокойны. Будет применен сравнительно новый коагулянт под игривым названием…
— Нет, папа, — качает головой Ирма. — Как раз это нас не интересует. Вопросы к тебе у нас совсем другие.
— Какие? Я больше ничего не знаю.
— Папа, ну пожалуйста!
— Мы вас очень просим, профессор, — присоединяется Циприан.
— Хорошо, — решается Нурланн. — Тогда завтра. Между двенадцатью и двумя. Где?
— В гимназии. Тебя устроит?
— В которой?
— В нашей… и в твоей тоже. Где ты учился.
— Где я учился… — задумчиво произносит Нурланн. — О, забытые ароматы мела, чернил, никогда не оседающей пыли… изнурительные допросы у доски… О, запахи тюрьмы, бесправия, лжи, возведенных в принцип! Договорились.
— Ну, тогда я пошел, — снова говорит Циприан.
Нурланн неохотно поднимается с кресла.
— Подожди, я тебя провожу. А то наш швейцар что-то тебя невзлюбил.
— Не беспокойтесь, профессор, — говорит Циприан. — Все в порядке. Это мой отец.
Ресторан отеля «Метрополь». Огромная зала, уставленная накрытыми столиками, белоснежные скатерти, серебро, хрусталь, цветы. Возле каждого столика торшер, но горит только один — у столика, за которым ужинают Нурланн, Брун и их школьный друг, ныне известный поэт и бард Хансен.
— Разом сработало великое множество независимых факторов, — объясняет Нурланн. — Выбросы ядерных станций на севере. Раз. На юге пятьдесят лет коптят небо металлургические заводы. Два. На западе загубили Страну Озер, бездарно разбазарили на мелиорацию. Плюс ко всему этому — специфическая роза ветров этого района. И еще какие-то факторы, которые наверняка действуют, но мы о них не догадываемся. Мы многого пока не понимаем…
— Ни черта мы не понимаем, — злобно прерывает Брун. — Невинное аэрозольное образование! Анализы не дают никаких оснований для паники! Три десантные группы были сброшены туда, и ни одна не вернулась! Три! — Он выставляет три пальца. — И ни один профессор пока не объяснил — почему.
— Да, — соглашается Нурланн. — В активной зоне — там, вероятно, происходят какие-то грандиозные процессы. Честно говоря, я не могу сообразить, почему она все время расширяется…
— Погоди, — говорит ему Хансен. — Я сейчас все объясню.
На самом деле было так.
В доходном доме рядом с химическим заводом жил многосемейный коллежский секретарь Нурланн. Обстоятельства его: три комнатки, кухня, прихожая, стертая жена, пятеро зеленоватых детей, крепкая старая теща, переселившаяся из деревни. Химический завод воняет. Днем и ночью над ним стоят столбы разноцветного дыма. От ядовитого смрада вокруг умирают деревья, желтеет трава, дико и странно мутируют комнатные мухи. Коллежский секретарь ведет многолетнюю упорную кампанию по укрощению завода: гневные требования в адрес администрации, слезные жалобы во все инстанции, разгромные фельетоны в газетах, жалкие попытки организовать пикеты у проходной. Завод стоит, как бастион. На площади перед заводом замертво падают отравленные постовые. Дохнут домашние животные. Целые семьи покидают квартиры и уходят бродяжничать. В газетах появляется некролог по случаю преждевременной кончины директора завода. У нашего коллежского секретаря умирает жена, дети по очереди заболевают бронхиальной астмой.
Однажды вечером, спустившись зачем-то в подвал, он обнаруживает там сохранившийся со времен Сопротивления миномет и двадцать два ящика мин. Той же ночью он перетаскивает все это на чердак. Завод лежит перед ним как на ладони. В свете прожекторных ламп снуют рабочие, бегают вагонетки, плывут желтые и зеленые клубы ядовитых паров. «Я тебя убью», — шепчет коллежский секретарь и открывает огонь. В этот день он не идет на службу. На следующий день — тоже. Он не спит и не ест, он сидит на корточках перед слуховым окном и стреляет. Время от времени он делает перерывы, чтобы охладился ствол миномета. Он оглох от выстрелов и ослеп от порохового дыма. Иногда ему кажется, что химический смрад ослабел, и тогда он улыбается, облизывает губы и шепчет: «Я убью тебя…» Потом он падает без сил и засыпает, а проснувшись, видит, что мины кончаются — осталось три штуки. Он высовывается в окно. Обширный двор завода усеян воронками. Выбитые окна зияют. На боках гигантских газгольдеров темнеют вмятины. Двор перерыт сложной системой траншей. По траншеям короткими перебежками двигаются рабочие. Быстрее прежнего снуют вагонетки, а когда ветер относит клубы ядовитых паров, на кирпичной стене открывается свежая белая надпись: «Внимание! При обстреле эта сторона особенно опасна!». В полном отчаянии коллежский секретарь выпустил последние три мины, и вот тут-то все и началось.
— Что именно? — спрашивает Нурланн.
— Лопнуло, — поясняет Хансен. — Лопнуло у них терпение. Сколько можно?
Он пьян, и Нурланн говорит снисходительно:
— Очень элегантная гипотеза. Только там, где на самом деле лопнуло, не было никакого химического завода, а была там наша муниципальная площадь, экологически вполне чистая.
— Да, муниципальная площадь, — соглашается Хансен. — Но плохо вы знаете историю родного города. На этой самой площади: тринадцатый век — восстание «серых», за день отрубили восемь сотен голов, в том числе сорок четыре детских, кровь забила водостоки и разлилась по всему городу; пятнадцатый век — инквизиция, разом сожгли полтораста семей еретиков, в том числе триста двенадцать детей, небо было черное, неделю падал на город жирный пепел; двадцатый век — оккупация, расстрел тысячи заложников, в том числе двадцати семи детей, трупы лежали на брусчатке одиннадцать дней… Двадцатый век! А бунт сытых в шестьдесят восьмом? Две тысячи сопляков и соплячек под брандспойтами, давление пятьдесят атмосфер, сто двадцать четыре изувеченных, двенадцать гробов… Сколько же можно такое выдержать? Вот и лопнуло.
— Да что лопнуло-то? — с раздражением спрашивает Брун. — Опять ты надрался…
— Брун, — укоризненно — весело произносит Нурланн, — ты не способен этого понять. Классическая коллизия: поэт и санинспектор.
— Это все дожди, — заявляет Хансен. — Мы дышим водой. Шесть месяцев этот город дышит водой. Но мы не рыбы, мы либо умрем, либо уйдем отсюда. А дождь все будет падать на пустой город, размывать мостовые, сочиться сквозь крыши, он смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать, и когда земля напитается, тогда взойдет новый посев, каких раньше не бывало, и не будет плевел среди сплошных злаков. Но не будет и нас, чтобы насладиться новой вселенной…
— О боже! — восклицает Брун. — О чем ты говоришь?
— Я говорю о будущем, — с достоинством пьяного отвечает Хансен.
— О будущем… — Брун кривит губы. — Какой смысл говорить о будущем? О будущем не говорят, его делают! Вот рюмка коньяка. Она полная. Я сделаю ее пустой. Вот так. Один умный человек сказал, что будущее нельзя предвидеть, но можно изобрести. У нас нет времени рассуждать. Надо успевать поворачиваться. Если тебя интересует будущее, изобретай его быстро, на ходу, в соответствии со своими рефлексами и эмоциями. Будущее — это просто тщательно обезвреженное настоящее.
— Точка зрения санитарного инспектора, — бросает Нурланн. И тут по неподвижному лицу Хансена полились слезы.
— Они очень молоды, — произносит он чистым ясным голосом ни с того ни с сего. — У них впереди все, а у меня впереди — только они. Кто спорит, человек овладеет Вселенной, но только это будет совсем другой человек… И, конечно, человек справится с самим собой, но только сначала он изменит себя. Природа не обманывает, она выполняет свои обещания, но не так, как мы думали, и не так, как нам хотелось бы…
На другое утро Нурланн вылетает на вертолете обозреть Тучу сверху.
То, что он видит, потрясает его. Затопленный город. Над поверхностью воды выступают верхушки только самых высоких зданий. Торчит башня ратуши со старинными часами, плоская крыша городского банка с размеченной вертолетной площадкой, крест церкви, в которой он когда-то венчался…
— Что это такое? — кричит он пилоту, тыча пальцем в иллюминатор.
— Туча, — отвечает пилот меланхолично.
— Откуда вода? Вы видите воду?
— Нет. Вижу Тучу… молнии… воронка какая-то крутится над серединой… А вы воду видите? Не беспокойтесь, здесь всегда так. Некоторые пустыню видят, верблюдов… Миражи. Только у каждого свой.
Поперек проспекта Реформации, который все почему-то называют теперь Дорогой чистых душ, высится массивная триумфальная арка, увенчанная гербом города: ослиноголовый человек пронзает трезубцем дракона с тремя человеческими головами.
Вдали за пеленой дождя едва угадывается черная стена Тучи. Все пространство между аркой и Тучей забито людьми, толпящимися вокруг дюжины огромных автобусов: идет спешная эвакуация будущего сектора обстрела. Загруженные автобусы один за другим с ревом уходят под арку и дальше вверх по проспекту.
Чуть в стороне от арки стоят зачехленные ракетно — пушечные установки «корсар», возле них, собравшись кучками, курят в кулак нахохленные экипажи в плащ — накидках.
Рядом с аркой группа начальства: Нурланн, его ассистент, двое офицеров в пятнистых комбинезонах. Нурланн держит над собой зонт, остальные мокнут.
Нурланн говорит ассистенту, указывая на верхушку арки:
— Вот удобная площадка, потрудитесь расставить там все приборы. Полагаю, что места хватит.
— Там будет мой наблюдательный пункт, — произносит один из офицеров, командир дивизиона, человек с недовольным лицом, выражающим откровенную неприязнь к штатскому.
Нурланн бросает на него взгляд и продолжает, обращаясь к ассистенту:
— Позаботьтесь о генераторе. Городская сеть ненадежна.
— К сожалению, ничего не выйдет, профессор, — отзывается ассистент, злорадно поглядывая на недовольного офицера. — Нам предлагается пользоваться генератором дивизиона.
— Не возражаю, — благосклонно кивает Нурланн. — Извольте распорядиться, — говорит он офицеру.
— У меня нет приказа, — говорит тот, едва разжимая губы.
— Вот я вам и приказываю, — отчеканивает Нурланн.
— А вы мне не начальник. И если вы попытаетесь что — нибудь поставить у меня на командном пункте, велю все сбросить вниз.
Нурланн, словно не слыша его, говорит ассистенту:
— Я буду здесь в семнадцать тридцать. Все должно быть готово и отрегулировано.
Тут вступает второй офицер. С виноватым видом он говорит — и непонятно, то ли правду говорит, то ли издевается над высокомерным шпаком:
— Я имею приказ к семнадцати ноль — ноль установить вокруг дивизиона оцепление и никого не пропускать.
Тогда Нурланн поворачивается к офицерам, и такого Нурланна они видеть не ожидали.
— Вы, государи мои, — негромко говорит он, — плохо понимаете свое положение. Здесь командую я, и вы будете выполнять любое мое приказание. А пока меня нет, вы будете выполнять приказания вот этого господина. — Он показывает на ассистента.
В вестибюле гимназии Нурланна поджидает сутулый старик в вицмундире. Это нынешний директор гимназии, но Нурланн помнит его еще своим классным наставником. Четверть века назад это был тиран, одним взглядом своим внушавший гимназистам непереносимый ужас.
— Какая честь, какая честь, профессор! — блеет директор, надвигаясь на Нурланна с простертыми дланями. — Какая честь для доброй старой альма — матер! Орел навестил свое родовое гнездо! Знаю, знаю, вас ждут, и не задержу вас даже на одну лишнюю минуту. Позвольте представить вам: мой поверенный в делах…
— Мы уже знакомы, — говорит Нурланн, с изумлением обнаруживая за спиной директора клетчатую фигуру адвоката — проповедника.
— Совершенно верно, — мягко произносит адвокат, берет Нурланна под руку и увлекает его к барьеру пустующей раздевалки. — Аналогичное дело, профессор, если вам будет благоугодно…
На барьере лежит знакомый бювар и знакомая авторучка. Нурланн берет из бювара листок с текстом, пробегает его глазами и смотрит на адвоката. Тот легонько пожимает плечами.
— Я только заверяю подпись, и больше ничего. Я целыми днями хожу по городу и заверяю подписи.
Тогда Нурланн поворачивается к директору.
— Господин классный наставник, — говорит он. — Поймите, я не хочу вмешиваться в ваши дела. Ведь вы не религиозный маньяк, вы просвещенный человек. Во — первых, вот это, — он трясет листком, — сплошное вранье. Вы никогда не были добрым наставником юношества, вы были аспид сущий, вы были дракон, вы были семь казней египетских для нас, несчастных и нечестивых. И правильно! Только так с нами и можно было! Либо вы нас, либо мы вас. Почему вы этого теперь стыдитесь? И потом. Ну, пусть Страшный Суд. Неужели вы всерьез верите, будто на Страшном Суде эта бумажка, эта закорючка, которую вы у меня просите, может что — нибудь изменить!
Адвокат торопливо вмешивается:
— Этот вопрос на самом деле очень и очень сложен…
Но директор перебивает его. Голова его трясется, и усы обвисают, как мокрые, и старческие глаза слезятся.
— Молодой человек, — говорит он Нурланну. — Пройдет время, и вы тоже состаритесь. Когда вы состаритесь, вам придет пора умирать. А тогда вы обнаружите, что на очень многие вещи вы смотрите совсем иначе, чем сейчас, когда вы здоровы, энергичны и вас ждут великие дела. И не приведи вам бог ждать конца своего в такую страшную годину, как наша.
— Ты победил, галилеянин, — произносит Нурланн и берется за авторучку.
В актовом зале гимназии огромные окна распахнуты настежь, половина зала залита водой. С окон, с потолка, с люстр свешиваются пучки разноцветных нитей, и поэтому зал несколько напоминает подводную пещеру. Стулья стоят в полном беспорядке, и так же как попало и где попало расселись на этих стульях три десятка девчонок и мальчишек в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Все они голоногие и голорукие, у многих длинные волосы схвачены белой ленточкой через лоб, у некоторых на безрукавках с правой стороны нашит черный силуэт бабочки, не сразу понимаешь, что это очертание Тучи, как она видится сверху.
Нурланн стоит на кафедре, все глаза устремлены на него. Одни смотрят со спокойным ожиданием, другие — с явным интересом, третьи с неприязнью, а некоторые с таким выражением, будто ждут, чтобы он поскорее отговорил и ушел и можно было бы заняться более важными делами. Циприан и Ирма сидят в сторонке у стены.
Нурланн с непринужденностью человека, привыкшего к публичным выступлениям, говорит:
— Как вам, может быть, известно, я и сам четверть века назад учился в этой гимназии. В этом зале и с этой кафедры я сделал свой первый в жизни научный доклад. Он назывался «О чувствительности рогатой гадюки к изменению среды обитания». Вторжение большой науки в мир моих одноклассников имело единственное последствие: преподавательницу зоологии с той поры наградили кличкой Рогатая Гадюка. Должен сказать, что это довольно обычное преломление достижений науки в сознании широких масс.
Пауза. Две — три улыбки. Ну что ж, и это не так уж плохо. Правда, Ирма, кажется, недовольна.
— То было хорошее время. Единственное, что нам тогда угрожало, — это семестровая контрольная по латыни. Сейчас, к сожалению, наше ближайшее будущее безоблачным не назовешь. Туча…
Его прерывает смех. Он нахмуривается.
— Я не собирался каламбурить. Ничего смешного тут нет. Город охвачен паникой, многие из ваших родителей испуганы до такой степени, что ждут Страшного Суда. Город на военном положении. Готовится эвакуация. Для этого есть кое — какие основания, однако положение совсем не так плохо, как это вам, может быть, представляется. Что такое на самом деле Туча? Представьте себе…
Посредине зала воздвигается толстенький подросток с прекрасными синими глазами.
— Господин профессор, — говорит он. — Про Тучу мы все знаем. Не надо про Тучу.
— Вот как? — Нурланн прищуривается на него. — И что же вы знаете про Тучу?
Вопрос этот повисает в воздухе. Его пропускают мимо ушей.
— Меня зовут Миккель, — объявляет толстенький подросток. — Разрешите задать вопрос.
Нурланн пожимает плечами.
— Задавай.
— Что такое, по — вашему, прогресс?
— При чем здесь прогресс? — с недоумением и раздражением спрашивает Нурланн.
— Одну минуту, — громко произносит Циприан и встает. — Господин Нурланн, разрешите, я объясню. Мы бы не хотели сейчас затрагивать частные вопросы. Только общие. Самые общие. Мы обращаемся к вам не как к физику, а как к представителю авторитетной социальной группы. Мы многого не понимаем, и мы хотели бы узнать, что думают сильные мира сего.
— Послушайте, — говорит Нурланн. — Каждый должен заниматься своим делом. Если вам хочется знать, что такое прогресс, обратитесь к социологу, к философу… При чем здесь я?
— Социолога мы уже спрашивали, — терпеливо говорит Циприан. — Мы его поняли так, что никто толком не знает, что такое прогресс. Вернее, существуют разные мнения…
— Вот мы и хотим знать ваше мнение по этому поводу, — подхватывает Миккель. — Только мнение, больше ничего.
Некоторое время Нурланн смотрит на него, затем говорит:
— Хорошо, пожалуйста. Прогресс есть непрерывное увеличение знаний о мире, в котором мы живем.
— Любой ценой? — звонко спрашивает смуглая девочка, и в голосе ее звучит не то горечь, не то ненависть.
— При чем здесь цена? Конечно, существуют запреты на определенные приемы и методы; скажем, можно платить своей жизнью, но нельзя чужой, и так далее. Но вообще говоря, прогресс — штука жестокая, и надо быть готовым платить за него, сколько потребуется.
— Значит, может быть безнравственный прогресс? — Это тощая девочка прямо перед Нурланном.
— Не может, но бывает, — парирует Нурланн. — Прогресс, повторяю, — это штука жестокая.
Встает Миккель.
— Ваш прогресс — это прогресс науки. А человек?
— Это все связано. Прогресс науки — прогресс общества. Прогресс общества — прогресс человека.
— Вы верите в то, что говорите? — осведомляется Миккель. — Это же несерьезно.
— Почему несерьезно? — изумляется Нурланн.
— Потому что прогресс науки есть определенно. Прогресс общества? Возможно. А уж прогресса человека — точно нет.
Нурланн слегка сбит с толку.
— Н-ну… Это, наверное, все же не так… Есть все же разница между нами и…
Его перебивают.
— Какими вы бы хотели видеть нас в будущем?
Нурланн совсем теряется и поэтому ожесточается:
— Вас? В будущем? С какой стати я должен по этому поводу что — либо хотеть?
Все смеются.
— В самом деле, — говорит Нурланн, несколько приободрившись. — Странный вопрос. Но я догадываюсь, что вы имеете в виду. Так вот, я хотел бы, чтобы вы летали к звездам и держались подальше от наркотиков.
Пауза. Все ждут, что он скажет дальше. Нурланн сам ощущает острую недостаточность своего ответа, но он и впрямь не знает, что сказать.
— И это все? — спрашивает тощенькая девочка.
Нурланн пожимает плечами. По залу пробегает шум. Ребята переглядываются, вполголоса обмениваются репликами.
Поднимается Циприан.
— Разрешите мне. Давайте рассмотрим такую схему. Автоматизация развивается теми же темпами, что и сейчас. Тогда через несколько десятков лет подавляющее большинство активного населения Земли выбрасывается из производственных процессов за ненадобностью. Из сферы обслуживания тоже. Все сыты, никто друг друга не топчет, никто друг другу не мешает… и никто никому не нужен. Есть, конечно, миллион человек, обеспечивающих бесперебойную работу старых машин и создание машин новых… Ну, и летающих к звездам тысяч сто. Но остальные миллиарды друг другу просто не нужны. Это хорошо, как вы полагаете?
— Не знаю, — говорит Нурланн сердито. — Это и не хорошо и не плохо. Это либо возможно, либо невозможно. Нелепо ставить отметки социологическим законам. Хорош или плох второй закон Ньютона? Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов — это хорошо или плохо?
— Наверное, я неправильно выразился, — вежливо отвечает Циприан. — Я хотел спросить: нравится ли вам лично такое состояние общества? Или вот вопрос еще более общий: какое состояние общества представляется лично вам наиболее приемлемым?
— Боюсь, я разочарую вас, — высокомерно произносит Нурланн. — Меня лично вполне устраивает нынешнее состояние общества.
Смуглая девочка яростно говорит:
— Конечно, ведь вас устраивает, что можно схватить человека, сунуть его в каменный мешок и вытягивать из него все, пока он не умрет!
Нурланн пожимает плечами.
— Ну, это никому не может нравиться. Я понимаю, вы молоды, вам хочется разрушить старый мир и на его костях построить новый. Однако имейте в виду, это очень старая идея, и пока она еще ни разу не привела к желаемым результатам. То самое, что в старом мире вызывает особенное желание беспощадно разрушить, — например, тайная полиция, — особенно легко приспосабливается к разрушению, жестокости, беспощадности, становится необходимым и непременно сохраняется, делается хозяином в новом мире и в конечном счете убивает смелых разрушителей.
— Боюсь, вы нас неправильно понимаете, господин профессор, — возражает Миккель. — Мы вовсе не собираемся разрушать старый мир. Мы собираемся строить новый. Только строить! Ничего не разрушать, только строить.
— За чей счет? — насмешливо спрашивает Нурланн.
— Этот вопрос не имеет смысла для нас. За счет травы, за счет облаков, за счет текучей воды… за счет звезд.
— В точности как все, кто был до вас, — говорит Нурланн.
— Нет, потому что они вытаптывали траву, рассеивали облака, останавливали воду… Вы меня поняли буквально, а это лишь аллегория.
— Ну что ж, валяйте, стройте, — говорит Нурланн. — Не забывайте только, что старые миры не любят, когда кто-то строит новые. Они сопротивляются. Они норовят помешать.
— Нынешний старый мир, — загадочно произносит Циприан, — нам мешать не станет. Ему, видите ли, не до нас. Прежняя история прекратила течение свое, не надо на нее ссылаться.
— Что ж, тем лучше, — говорит утомленно Нурланн. — Очень рад, что у вас все так удачно складывается. А сейчас я хотел бы уточнить относительно прогресса…
Но Миккель прерывает его:
— Видите ли, господин профессор, я не думаю, чтобы это было нужно. Мы уже составили представление. Мы хотели познакомиться с современным крупным ученым, и мы познакомились. Теперь мы знаем больше, чем знали до встречи с вами. Спасибо.
Раздается гомон: «Спасибо… Спасибо, господин Нурланн…», зал понемногу пустеет, а Нурланн стоит на кафедре, стиснув ее края изо всех сил, и чувствует себя болваном, и знает, что красен и что вид являет собой растерянный и жалкий.
Проспект между триумфальной аркой и черной стеной Тучи пуст. На тротуарах и на мостовой огромное количество брошенных зонтиков — это все, что осталось от эвакуированных. Три «корсара» в боевой готовности выстроены шеренгой под аркой, пространство вокруг арки оцеплено солдатами в плащ — накидках, а за оцеплением волнуются толпы Агнцев Страшного Суда в клетчатых балахонах.
Дождь не очень сильный, и с вершины триумфальной арки черная стена Тучи видна вполне отчетливо.
На часах без двух минут шесть.
Нурланн смотрит на Тучу в бинокль. Ассистент застыл на корточках у приборов. В нескольких шагах от него стоит, расставив ноги и перекатываясь с носка на пятку, командир дивизиона. Рядом с ним радист с микрофоном у рта.
— Синхронизации хорошей не получится, — с улыбочкой сообщает ассистент.
— Это несущественно, — отзывается Нурланн сквозь зубы.
— Готовность шестьдесят, — бросает командир дивизиона.
— Готовность пятьдесят девять, — бормочет в микрофон радист.
В этот момент Нурланн вдруг обнаруживает в поле зрения бинокля две человеческие фигурки.
— Что за черт! — говорит он громко. — Там люди!
— Где? — Командир дивизиона утыкается лицом в нарамник стереоприцела.
— Это дети, — говорит Нурланн сердито. — Отмените стрельбу.
В поле зрения его бинокля отчетливо видны двое ребят, голоногих и голоруких, они идут к Туче, причем один оживленно размахивает руками, словно что-то рассказывает.
— Где вы кого видите? — рявкает командир.
— Да вон же, у самой Тучи, посередине проспекта!
— Нет там никого! Пусто!
— Никого нет, профессор, — подтверждает ассистент.
Нурланн дико глядит на него, потом на командира.
— Отменить стрельбу! — хрипло кричит он и бросается к лестнице. Это железная винтовая лестница в одной из опор арки, в мрачном каменном колодце с осклизлыми стенами. Нурланн сыплется вниз по ступенькам, судорожно хватаясь то за ржавые перила, то за сырые плиты стен. Сверху, наклонившись в колодец, командир дивизиона орет ему вслед:
— Еще чего — отменить! Надрался, понимаешь, до чертиков и еще командует…
Нурланн бросается в лимузин, машина с диким ревом устремляется в пустой каньон проспекта, расшвыривая зонтики. Он уже простым глазом видит двух подростков на фоне черной стены, и тут…
Багровым светом озаряются стены домов, и над самой крышей лимузина, над самой головой Нурланна с раздирающим скрежетом и воем проносятся к черной стене огненные шары ракетных снарядов. Нурланн инстинктивно бьет по тормозам, машину несколько раз поворачивает по мокрому асфальту, и, когда Нурланн на дрожащих ногах выбирается из — за руля, он видит впереди, насколько хватает глаз, абсолютно пустой, абсолютно сухой, слегка дымящийся проспект, и нет больше ни черной стены, ни детей.
Шепча молитву, Нурланн долго смотрит на то место, где только что были дети, а тем временем, прямо у него на глазах, справа, слева, сверху, словно беззвучная черная лавина, заливает открывшуюся прореху черная стена. В этот момент он окончательно приходит в себя. Лавина звуков обрушивается на него: ужасные вопли, свист, звон разлетающихся стекол, выстрел, другой… Он оборачивается.
На позиции «корсаров» медленно кипит людская каша — Агнцы Страшного Суда, прорвав оцепление, лезут на «корсары», ломая все, что им под силу…
— Никого там не было! — гремит Брун. Он стоит посередине номера Нурланна, засунув руки за брючный ремень, а Нурланн, обхватив голову руками, скрючился в кресле. — Это мираж! Галлюцинация! Она обморочила тебя, она же морочит людей, это все знают.
— Зачем? — спрашивает Нурланн, не поднимая головы.
— Откуда я знаю — зачем? Мы здесь полгода бьемся как рыба об лед и ничего не узнали. Не хотела, чтобы ты в нее палил, вот и обморочила.
— Господи, — вздыхает Нурланн. — Взрослый же человек…
Он берет бутылку и разливает по стаканам.
— Да, взрослый! — рявкает Брун. — А вот ты — младенец. Со своим детским лепетом про аэрозольные образования… Младенец ты, девятнадцатый век ты, Вольтер-Монтескье, рационалист безмозглый!
Брун опрокидывает свой стакан, подтаскивает кресло и садится напротив Нурланна.
— Слушай, — говорит он. — Ты же сегодня был в гимназии. Ты видел здешних детей. Ты где — нибудь когда — нибудь еще видел таких детей?
Нурланн отнимает ладони от головы, выпрямляется и смотрит на Бруна. В глазах его вспыхивает интерес.
— Ты что имеешь в виду? — спрашивает он осторожно.
— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Это нашествие! Вот что ты попытайся понять. Ну, не понять, так хотя бы взять к рассмотрению как некую гипотезу. Нашествие! Только идет не марсианин и не мифический Антихрист, а кое — что вполне реальное. Будущее идет на нас. Бу — ду — ще — е! И если мы не сумеем принять немедленные меры, нас сотрут в порошок. Нам с ними не справиться, потому что они впереди нас на какие-то чертовы века!
— Ты… вот что, — произносит Нурланн встревоженно. — Ты давай — ка успокойся. Налить тебе еще? — Не дожидаясь согласия, он разливает бренди. — Ты, брат, начал меня утешать, а теперь что-то сам уж очень возбудился.
— В том-то и трагедия, — произносит Брун, мучительно сдерживаясь. — Нам, кто этим занимается, все кажется очевидным, а объяснить никому ничего невозможно. И понятно, почему не верят. Официальную бумагу напишешь, перечитаешь — нет, нельзя докладывать, бред. Роман, а не доклад…
Тут дверь распахивается, и в номер без стука входит Хансен.
— Проходи, — бросает он кому-то через плечо, но никто больше не появляется, а Хансен с решительным видом подступает к Бруну и останавливается над ним.
— Мой сын рассказывает мне о твоей деятельности странные вещи, — говорит он. — Как прикажешь это понимать?
— Что там еще стряслось? — раздраженно — устало произносит Брун, не глядя на него.
— Твои громилы хватают детей, бросают их в твои застенки и там что-то у них выпытывают. Тебе известно об этом?
— Чушь. Болтовня.
— Минуточку! — говорит Хансен. — У моего сына много недостатков, но он никогда не врет. Миккель! — обращается он в пустоту рядом с собою. — Повтори господам то, что ты рассказал мне.
Наступает тишина. Брун пытается что-то сказать, но Хансен орет на него:
— Заткнитесь! Извольте не перебивать!
И снова тишина. Слышен только шум дождя за окном. На лице Нурланна явственно написано: в этом мире все сошли с ума. У Бруна лицо каменное, он смотрит в угол без всякого выражения.
— Так, — говорит Хансен. — Что вы можете на это сказать?
— Ничего, — угрюмо говорит Брун.
— Но я требую ответа! — возвышает голос Хансен. — Если вы ничего не знаете об этом, извольте навести справки! Мальчик должен быть выпущен на свободу немедленно! Вы же слышали, он может умереть в любую минуту. Его нельзя держать под замком! — Он обращается к Нурланну. — Ты представляешь, Нурланн? Твою Ирму подстерегают вечерком в темном переулке, хватают, насильно увозят…
И тут до Нурланна доходит.
— Послушай, Брун, — говорит он встревоженно, — это же правда. Я своими глазами видел, как схватили мальчишку. Да я тебе рассказывал — разбили мне фару, дали по печени… а мальчишку, значит, увезли?
— Идиоты, — говорит Брун сквозь стиснутые зубы. — Боже мой, какие болваны. Слепые, безмозглые кретины! Ни черта не понимают. Жалеют их. Это надо же — сопли пораспустили! Ну еще бы — они же такие умненькие, такие чистенькие, такие юные цветочки! А это враг! Понимаете? Враг жестокий, непонятный, беспощадный. Это конец нашего мира! Они обещают такую жестокость, что места для обыкновенного человека, для нас с вами, уже не останется. Вы думаете, если они цитируют Шпенглера и Гегеля, то это — о! А они смотрят на вас и видят кучу дерьма. Им вас не жалко, потому что вы и по Гегелю — дерьмо, и по Шпенглеру вы — дерьмо. Дерьмо по определению. И они возьмут грязную тряпку и вдумчиво, от большого ума, от всеобщей философии смахнут вас в мусорное ведро и забудут о том, что вы были…
Брун являет собой зрелище странное и неожиданное. Он волнуется, губы его подергиваются, от лица отлила кровь, он даже задыхается. Он явно верит в то, что говорит, в глазах его ужасом стынет видение страшного мира.
— Подожди… — бормочет Нурланн потерянно. — Дети-то здесь при чем?
— Да при том, что мы ничего не знаем! А они знают все! Они шляются в Тучу и обратно, как в собственный сортир, они единственные, кто знает все. Может быть, они и не дети больше. Я должен знать, кто на нас идет, и в соплях ваших я путаться не намерен!
— Вы негодяй, — холодно говорит Хансен. — Вы признаете, что схватили мальчика и пытаете его в своих грязных застенках?
Брун вскакивает так, что кресло из — под него улетает в угол номера.
— Тройной идиот! — шипит он, хватая Хансена за грудки. — Какие застенки? Какие пытки? Проклятое трепло! Пойдем, я покажу тебе застенки. Это недалеко, это не в подвале, это здесь, в министерском люксе…
Он волочит за собой по коридору вяло отбрыкивающегося Хансена, Нурланн еле поспевает за ними. У последней по коридору двери они останавливаются. Брун стучит нетерпеливо. Дверь приоткрывается, внимательный глаз появляется в щели, затем дверь распахивается.
Широко шагая, Брун проходит через холл, распахивает дверь в гостиную. В гостиной ковры, стол завален фруктами и блюдами со сластями, беззвучно мерцает экран гигантского телевизора, валяются в беспорядке видеокассеты.
Номер огромен, в нем несколько комнат, одна роскошнее другой. Мальчика находят в последней комнате.
Он лежит под окном в луже воды, уткнувшись лицом в пол, голоногий и голорукий подросток в красной безрукавке и красных шортах. Тот самый.
Брун падает перед ним на колени, переворачивает на спину.
— Врача! — кричит он хрипло. — Скорее!
Поздняя ночь. В холле отеля, едва освещенном слабой лампочкой над конторкой портье, сидят и разговаривают сквозь плеск дождя за окнами Нурланн и швейцар.
— Что ваша ведьмочка, что мой сатаненок, — тихо говорит швейцар, — они одного поля ягоды. Что мы для них? Лужи под ногами. Даже хуже. Воду они как раз любят. Дай им волю, они бы из воды и не вылезали. Пыль мы для них, деревяшки гнилые…
— Ну зачем же так, — говорит Нурланн. — Мне ваш Циприан очень понравился, замечательный парнишка.
— Да? — Швейцар как бы приободряется. — А что, может, еще и породнимся… если так.
Оба усмехаются, но как-то невесело.
— Уж нас-то они не спросят, — говорит швейцар, — будьте покойны. Главное, никак я не пойму, лежит у меня к ним сердце или нет. Иногда прямо разорвал бы — до того ненавижу. А другой раз так жалко, так жалко их, ей — богу, слезы из глаз… Смотрю я на него и думаю: да он ли это? Мой ли это сын, моя ли кровь? Или, может, он уже и не человек вовсе? — Он наклоняется к Нурланну и понижает голос. — Говорят же, что ходят они в Тучу эту и обратно. Туда и обратно. Как хотят. Вот вы рассказываете: утром… Они же в Тучу шли! И вы не сомневайтесь, были они там, были! Офицеры — дураки, что они понимают? Слепые они. Это — таинство, так люди говорят. Это не каждому дано увидеть. Вот вам дано. Уж я не знаю, счастье это ваше или беда…
— Да уж какое счастье, — произносит Нурланн, кривя лицо. — Получается, что я их убил…
— Ну что ж, — говорит швейцар. — Значит, судьба ваша такая. Может быть, и вы. Только стоит ли огорчаться по этому поводу? Я не знаю. Убить-то вы, может, и убили, а вот кого? — Он совсем приникает ртом к уху Нурланна. — Знаете, что люди говорят? Детишки-то эти… в Тучу входят и тут же сгорают. А выходят оттуда уже не они. Обличьем похожи, но не они. Призраки выходят. Мороки. А потом смотришь ты на него и думаешь: да сын ли он мой? Моя ли это кровь?
— Призраки, мороки… — бормочет Нурланн, уставясь перед собой. — Это все нечистая наша совесть. Убиваем мы их. Каждый день убиваем. И знаете почему? Не умеем мы с ними больше ничего делать. Только убивать и умеем. Всю жизнь мы только тем и занимались, что превращали их в таких, как мы. А теперь они отказываются превращаться, и мы стали их убивать.
Маленькому Нурланну не повезло с отцом. Отец был художником — огромный, громогласный, неумный и неописуемо эмоциональный человек. Он не желал слушать никаких оправданий, не терпел никаких объяснений и вообще ничего не понимал. Он не понимал шалостей. Он не понимал детских страхов. Он не понимал маленьких детских радостей. И в самых жутких кошмарах уже взрослого профессора Нурланна нависало вдруг над ним огромное, как туча, лицо. В нем все было огромно: огромные выпученные глаза, огромные усы, огромные волосатые ноздри и огромные колышащиеся волосы вокруг всего этого. Огромная, испачканная красками рука протягивалась и хватала маленького человечка за ухо, и волокла мимо огромных стульев и столов в распахнувшуюся тьму огромного чулана, и швыряла его туда, и рушились сверху какие-то картонки, какая-то рухлядь, и гремел засов, и наступала тьма, в которой не было ничего, кроме плача и ужаса…
В конце проспекта Реформации (он же Дорога чистых душ), в сотне метров от черной стены Тучи, мокрый клетчатый проповедник гремит, потрясая руками, над толпой мокрых клетчатых Агнцев Страшного Суда, понурых и жалких. На другой стороне проспекта Нурланн, тоже мокрый и тоже жалкий, скрючившись, сидит на краешке роскошного дивана, брошенного поперек тротуара у подъезда покинутого дома.
— Город тот расположен четырехугольником! — гремит проповедник. — И длина его такая же, как и ширина… Стена его построена из ясписа, а город — чистое золото, подобен чистому стеклу. Основание стены украшено всякими драгоценными камнями: основание первое — яспис, второе — сапфир, третье — халкидон, четвертое — смарагд, пятое — сардоникс, шестое — сардолик, седьмое — хризолиф, восьмое — вирилл, девятое — топаз, десятое — хризопрас, одиннадцатое — гиацинт, двенадцатое — аметист… И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо светильник его — Агнец… Ворота его не будут запираться днем, а ночи там не будет вовсе… Среди улиц его… древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой; и листья дерева — для исцеления народов…
Пока он говорит, от толпы Агнцев один за другим отделяются адепты, человек десять или двенадцать, они идут один за другим к стене Тучи. Им очень страшно, одного трясет, будто в лихорадке, у другого безумные глаза и губы, закушенные до крови, какая-то женщина плачет, прикрыв лицо ладонями, и спутник ведет ее под руку, сам белый как простыня.
— И принесут в него славу и честь народов! — ревет проповедник. — И не войдет в него ничто нечистое, и никто преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни! И ничего уже не будет проклятого! Прииди! Жаждущий пусть приходит и желающий пусть берет воду жизни даром…
Люди, идущие в Тучу, вдруг начинают петь. Сначала два жидких, неуверенных голоса, потом подхватывают третий и четвертый, и вот уже они поют все, с каждым шагом все более исступленно и уверенно. Это — псалом, это крик отчаяния и надежды, это исступленная попытка задавить в себе животный страх неизвестности.
И они уходят в Тучу один за другим, и один за другим на полуслове замолкают голоса. И вот уже остается только один, поющий высоким козлетоном, какой-то калека, изо всех сил спешащий на костылях. Он погружается в тьму, голос его обрывается, и ничего больше не слышно, кроме плеска дождя.
Нурланн, вскочивший от ужаса, медленно опускается на край дивана и закрывает лицо руками.
Темнеет. Зажглись редкие фонари вдоль проспекта Реформации. Черная стена Тучи стала ближе. Туча и в самом деле ведет себя, как подкрадывающееся животное. Только что стоял чуть покосившийся фонарный столб с разбросанными под ним перевернутыми зонтиками, наполненными водой, и вдруг что-то неуловимо меняется, и уже нет ни фонаря, ни зонтиков, а черная стена еще на пяток метров ближе, и большая лиловая молния проходит по ней наискосок.
Нурланн сидит, где и прежде, на том же диване, глубоко засунув руки в проемы плаща, и смотрит на большую лужу, пузыристую от дождевых капель. В луже появляется пара ног в тяжелых армейских башмаках и пятнистых маскировочных штанинах.
— Господин профессор, — произносит прокуренный голос. — Вас ждут в штабе. Полковник просит вас явиться в штаб.
Нурланн поднимает глаза и видит перед собой молодцеватого вояку в берете набекрень, черноусого и чернобрового, с наглыми сержантскими глазами.
— Передайте полковнику, — с трудом ворочая губами, произносит Нурланн. — Здесь нужно поставить заслон. Люди уходят туда и сгорают. Дети уходят. Нужен заслон.
Вояка мельком взглядывает на Тучу и говорит:
— Мы имеем приказ не вмешиваться в эти дела.
— Заслон, — упрямо повторяет Нурланн. — Никого не пропускать!
— Прикажут — поставим, — бодро говорит вояка. — Только вряд ли прикажут. А вас ждет полковник. Пожалуйте в машину.
Нурланн некоторое время смотрит на него, затем говорит устало и злобно:
— Оставьте меня в покое.
И уже совсем ночью озябший и измученный Нурланн слышит то ли сквозь дремоту, то ли сквозь бред и плеск дождя приближающийся странный разговор:
— Свадебные машины катят к церкви! — с издевательской торжественностью произносит ломкий юный баритон. — Это не может не тревожить!
— Мы научились критиковать религию! — в тон ему отзывается девчоночий голос. — Но не противопоставляем ей ничего своего, положительного. Критикуем обрядность, но не подкрепляем слово делом!
— Человеку нужен обряд! — с издевательским пафосом произносит третий голос, этакий ядовитый тенорок. — Обряд дает выход как положительным, так и отрицательным эмоциям!
И все трое говоривших, словно бы не выдержав, разражаются хохотом. Этот хохот так заразителен (хотя ничего смешного, казалось бы, не сказано), что Нурланн, не в силах поднять тяжелые веки, сам улыбается в полусне.
— А вот папа сидит, — говорит девочка.
Нурланн наконец просыпается. Перед ним стоят трое подростков, все трое знакомые: дочка его Ирма, сын швейцара Циприан и синеглазый сын Хансена Миккель. Как всегда, они мокры, полны скрытой энергии и сам черт им не брат. Отблески лиловых молний от близкой Тучи то и дело выхватывают из мокрой тьмы их мокрые физиономии.
Нурланн с трудом встает.
— Это вы. Я ждал вас. Не смейте туда ходить.
— Отрекохом, — серьезно произносит Циприан. — Отрекохом от сатаны, от скверны.
— Я не шучу, Циприан, — говорит Нурланн.
— Но это же присно и во веки веков, — убеждающе произносит Миккель. — Во веки веков, профессор!
— Ребятки! — проникновенно говорит Нурланн. — Вы одурманены. Вы как мотыльки. Мотыльки летят на свет, а вы летите на тьму. А там — смерть. И хорошо еще, если моментальная… Слушайте, давайте уйдем отсюда, присядем где — нибудь, поговорим спокойно, рассудительно. Это же как липучка для мух… Я вам все объясню.
— Церковь, — серьезным голосом объявляет Миккель, — учитывая естественное стремление к прекрасному, издавна пыталась использовать красоту для религиозного воздействия на прихожан.
Это явное издевательство, но Нурланну не до свары.
— Хорошо, — говорит он. — Хорошо. Об этом мы тоже поговорим. Только пойдемте отсюда! Вам хочется поиздеваться надо мной — пожалуйста. Но сейчас я плохой оппонент, сейчас со мной неинтересно. Уйдемте отсюда, и я постараюсь соответствовать…
Циприан, подняв палец, важно произносит:
— Не все одинаково приемлемо в новых ритуалах. Но сложность работы не пугает подлинных энтузиастов.
— Папа, — говорит вдруг Ирма обыкновенным голосом. — Пойдем с нами. Это так просто.
И они, больше не взглянув на него, легким шагом идут дальше к Туче. Несколько мгновений он смотрит им вслед, а затем бросается, охваченный жаждой схватить, остановить, оттащить. И вдруг вселенная вокруг него взрывается лиловым огнем.
Он видит зеленую равнину под ясным синим небом, и купы деревьев, и какую-то старую полуразвалившуюся часовню, замшелую и опутанную плющом, и почему-то идет снег крупными белыми хлопьями. На фоне синего неба один за другим, подрагивая в каком-то странном ритме, проплывают: серьезный, сосредоточенный Циприан; задумчивая, очень хорошенькая Ирма; ехидно ухмыляющийся Миккель…
И какой-то вкрадчивый полузнакомый голос шепчет ему на ухо:
— Как ты думаешь, что это такое? Что ты видишь перед собой?
— Я вижу свою дочь.
— А еще что ты видишь? Расскажи, расскажи нам, это очень интересно.
— По — моему, она повзрослела… Красивая стала девушка.
— Рассказывай, рассказывай!
— Циприан… Хорошая пара.
Голос становится назойливым и крикливым.
— Говори! Говори, Нурланн! Что ты видишь? Говори!
Видение светлого мира исчезает, заволакивается тьмой, и в этой тьме возникает лицо Бруна, мокрое, свирепое, огромный орущий рот, раскачиваются в электрическом свете блестящие штыри антенн…
— Говори, Нурланн! Говори! Говори, скотина!
Ранним утром в номер Нурланна врываются Лора и Хансен. Нурланн, измученный событиями прошлой ночи, спит одетый: как пришел накануне, как повалился на кушетку в чем был, так и заснул, словно в омут провалился.
Лора и Хансен набрасываются на него и ожесточенно трясут.
— Нурланн, боже мой, сделай что — нибудь! — стонет Лора. — Ирма ушла, оставила записку, что никогда не вернется… Боже, за что мне это? За какие грехи?
— Нурланн, надо что-то делать, — хрипит мучительно трезвый Хансен. — Дети ушли! Все! В городе не осталось ни одного ребенка. Да черт же тебя возьми, проснись же! Пьян ты, что ли?
Нурланн садится на кушетке. Он и в самом деле словно пьяный: его пошатывает, глаза не раскрываются, лицо опухло, волосы встрепаны и слиплись.
— Я боюсь, Нурланн, — ноет Лора. — Сделай что — нибудь! Я ничего не понимаю… Почему, за что?
— Сволочи! — хрипит Хансен, бегая по комнате. — Сманили детей! Но это им не пройдет. Хватит, кончилось мое терпение. Кончилось! Да поднимайся же ты, нашел время дрыхнуть!
— Ну хорошо, хорошо… — бормочет Нурланн, растирая лицо ладонями. — Сейчас. Дайте штаны надеть. Где здесь у меня штаны? А! Да что случилось-то, в самом деле? — Он грузно поднимается на ноги. — Что вы раскудахтались?
— Дети ушли из города! — орет Хансен. — Увели наших детей!
Когда пятьдесят лет назад детей уводили из города, это было так. Тянулась бесконечная серая колонна. Дети шли по серым размытым дорогам, шли спотыкаясь, оскальзываясь и падая под проливным дождем, шли согнувшись, промокшие насквозь, сжимая в посиневших лапках жалкие промокшие узелки, шли маленькие, беспомощные, непонимающие, шли плача, шли молча, шли оглядываясь, шли, держась за руки и за хлястики, а по сторонам дороги вышагивали мрачные черные фигуры как бы без лиц — железные отсвечивающие каски, руки, затянутые в черные перчатки, лежали на автоматах, и дождь лил на вороненую сталь, и лаяли иноземные команды, и лаяли мокрые иноземные псы…
— Чепуха! — говорит Нурланн, тряся головой и зажмуриваясь. — Это совсем не то…
— Да очнись ты, черт тебя подери! — орет Хансен. — Их Туча заманила! Туча их сожрала, ты понимаешь?
— Погоди, — говорит Нурланн. — Надо без паники. Погоди.
— У тебя оружие есть? — спрашивает Хансен. — Пистолет какой — нибудь, автомат… Хоть что — нибудь?
— Какое оружие, дурак, — огрызается Нурланн. — При чем здесь оружие?
Лимузин Нурланна с трудом пробирается между брошенными как попало многочисленными автомобилями. За рулем Нурланн, рядом с ним истерически рыдающая, вся перемазанная расплывшейся косметикой Лора, на заднем сиденье озверелый Хансен.
Дальше ехать невозможно, и все они выбираются наружу. Кажется, весь город собрался здесь, плотно закупорив проспект Реформации, он же Дорога чистых душ. Тысячи людей, мокрых, жалких, растерянных, озлобленных, недоумевающих, плачущих, кричащих, с закаченными в обмороке глазами, оскаленных. Утонувшие в толпе автомобили — роскошные лимузины, потрепанные легковушки с брезентовым верхом, грузовики, автобусы, автокран, на стреле которого сидят несколько человек. И льет дождь. Да такой, какого Нурланн не видел никогда в жизни, он даже не представлял себе, что бывают такие дожди, — тропический ливень, но не теплый, а ледяной, пополам с градом, и сильный ветер несет его косо, прямо в лица, обращенные к еле видной черноте впереди, к мутным медленным лиловым вспышкам.
Толпа кричит, плачет, стонет, угрожает:
— Господи, за что? В чем согрешили мы, господи?
— Идиоты! Слюнтяи! Давным — давно надо было их за ухо — и вон из города! Говорили же умные люди…
— В чем отказывали? Чего для них жалели? От себя кусок отрывали, босяками ходили, лишь бы их одеть — обуть…
— Сим, меня сейчас задавят! Сим, задыхаюсь! Ох, Сим…
— Пустите меня! Да пустите же вы меня! У меня дочка там!
— Они давно собирались, я видела, да боязно было спрашивать…
— Муничка! Муничка! Муничка мой! Муничка!
— Да что же это, господа? Это же безумие какое-то! Надо же что-то делать!
— Да я его в жизни пальцем не тронула! Я видела, как вы своего-то ремнем гоняли. А у нас в доме такого и в заводе не было.
— В кр-р-ровь! Зубами рвать буду!
— Да — а, видно, совсем мы дерьмом стали, если родные дети от нас в эту Тучу ушли… Да брось ты, сами они ушли, никто их не притягивал…
— Муничек мой! Муничка!
— Надо телеграмму господину президенту! Десять тысяч подписей — это вам не шутка!
— Это мои дети, господин хороший, я их породил, я ими и распоряжаться буду, как пожелаю. Извольте их мне вернуть!
И тут раздался Голос. Он как шелестящий гром. Он идет со всех сторон сразу, и он сразу покрывает все остальные звуки. Он раздается как бы в мозгу у Нурланна, но тут же замирает и затихает вся толпа. Голос спокоен и даже меланхоличен, какая-то безмерная скука слышится в нем, безмерная снисходительность, будто говорит кто-то огромный, презрительный, высокомерный, стоя спиной к надоевшей толпе, говорит через плечо, оторвавшись на минутку от важных забот ради этой раздражившей его, наконец, пустяковины.
— Да перестаньте вы кричать, — произносит Голос. — Перестаньте размахивать руками и угрожать. Неужели так трудно прекратить болтовню и несколько минут спокойно подумать? Вы же прекрасно знаете, что дети ваши ушли от вас по собственной воле, никто их не принуждал, никто не тащил за шиворот, не одурманивал и не затягивал. Они ушли потому, что вы им стали окончательно неприятны.
Пока Голос говорит, дождь затихает, а потом прекращается вовсе, и черная стена Тучи, полосуемая медлительными молниями, становится видна совершенно отчетливо. И неподвижно стоит перед нею толпа. Люди словно боятся пошевелиться.
— Вы очень любите подражать своим предкам, — продолжает Голос, — и полагаете это важным человеческим достоинством, а они — нет. Не хотят они подражать вам. Не хотят они вырасти пьяницами и развратниками, скучными обывателями, рабами, конформистами, не хотят они, чтобы из них сделали преступников против Человечества, не хотят ваших семей и вашего государства. Поглядите на себя! Вы родили их на свет и калечили их по образу своему и подобию. Подумайте об этом. А теперь — уходите.
Толпа остается неподвижной. Может быть, она пытается думать. А у Нурланна в мозгу вспыхивают только отдельные странные и страшные картинки — собственные воспоминания вперемежку с виденным в кинохронике:
…огромное лицо отца и огромная рука его, тянущаяся с угрозой и злобной яростью…
…кучки наркоманов под мостом, жуткие морды вместо лиц, шприц вонзается в бедро прямо сквозь джинсы…
…дряхлый трясущийся Гитлер вручает железный крест мальчишке — смертнику, ласково треплет его по щечке…
…несметные толпы подростков, бессмысленно усеявших пустырь, словно огромная стая ворон на помойке…
…и подростки — фанаты, с ревом громящие стадион…
…и крепенькие румяные подростки в полувоенной форме, в золотых рубахах до колен, подпоясанные армейскими ремнями с тяжелыми пряжками, с массивными дубинками, и каждый заляпан эмблемами — эмблема на пряжке, эмблема на дубинке, эмблема на румяной морде — и значки, значки, значки…
…и сам Нурланн омерзительно, потеряв контроль над собой, орет на молодую еще Лору, а она орет на него, похожая на отвратительно красивую мегеру, и маленькая Ирма с ужасом и недоумением смотрит на них, забившись в угол с большой куклой…
…и какой-то молодой отец с кружкой пива у ларька — хлебает сам и дает отхлебнуть сынишке, который держится за его брючину…
— Ну, что же вы стоите? — произносит Голос. — Пошли вон. Уходите!
И черная стена Тучи толчком продвигается на толпу, разом прыгнув метров на пятнадцать.
— Уходите! Уходите совсем из города! Города больше не будет! Убирайтесь, пока целы!
И снова Туча делает огромный шаг на толпу.
Город прорвало как нарыв.
Впереди, по обыкновению, драпают избранные, драпает магистратура и полиция, драпает промышленность и торговля, драпают суд и акциз, финансы и народное просвещение, почта и телеграф — все, все, в облаках бензиновой вони, в трескотне выхлопов, встрепанные, злобные и тупые, лихоимцы, стяжатели, слуги народа, отцы города, в вое автомобильных сирен, в истерическом стоне сигналов, во вспышках фар спецмашин — рев стоит на проспекте, а гигантский фурункул все выдавливается и выдавливается, и когда схлынул гной, тогда потекла кровь — собственно народ, на огромных автобусах, на битком набитых грузовиках, в навьюченных «фольксвагенах», «тойотах» и «фордиках», на мотоциклах, на велосипедах, угрюмые, молчаливые, потерянные, оставив позади свои дома, свои газоны, свое нехитрое счастье, налаженную жизнь, свое прошлое и свое будущее.
За народом отступает армия. Идут вездеходы с офицерами, бронетранспортеры, огромные машины полевых штабов, полевые кухни, зачехленные «корсары»… Последними идут танки, с башнями, развернутыми назад, в сторону наступающей Тучи.
И гремит над этим громадным бегством голос проповедника:
— …Горе, горе тебе, великий город Вавилон, город крепкий! Ибо в один час пришел суд твой… И плодов, угодных для души твоей, не стало у тебя, и все тучное и блистательное удалилось от тебя, — ты уже не найдешь его… И голоса играющих на гуслях и поющих, и играющих на свирелях и трубящих трубами в тебе уже не слышно будет; не будет уже в тебе никакого художника, никакого художества, и шума от жерновов не слышно уже будет в тебе; и свет светильника уже не появится в тебе; и голоса жениха и невесты не будет уже слышно в тебе: ибо купцы твои были вельможи земли, и волшебством твоим введены в заблуждение все народы. И в тебе найдена кровь пророков и святых и всех убитых на земле…
К рассвету город опустел.
Утро хмурое, но дождь прекратился. По пустому проспекту Реформации мимо мрачных домов с мертвыми окнами бредет нога за ногу Нурланн, растерзанный, небритый, взлохмаченный, с отрешенным лицом, с глазами, как бы устремленными внутрь.
На асфальте проспекта, на тротуарах разбросано затоптанное тряпье, валяются раздавленные чемоданы, колесо грузовика лежит посередине мостовой, и тут же неподалеку — сам грузовик, перекошенный, с распахнутой дверцей, уткнувшийся в фонарный столб; и опрокинутая детская коляска; и остатки стойбища Агнцев, а на углу переулка и какой-то Агнец лежит, клетчатый, то ли мертвый, то ли смертельно пьяный. Нурланн равнодушно проходит мимо.
Потом навстречу ему с садовой скамейки скверика поднимается взъерошенный Хансен, в руке у него наполовину опорожненная бутылка, глаза осоловелые, его шатает, и поэтому свободной рукой он сразу же вцепляется в локоть Нурланна.
— Все убежали… — доверительно сообщает он. — То есть все удрали. До последнего человека. Пустой город. Представляешь?
Нурланн ничего не отвечает. Похоже, он просто не слышит Хансена. А тот продолжает на ходу:
— А я вот решил остаться и посмотреть все — таки. Ведь это будущее, Нурланн! Ведь мы же все его ждали. Мы все на него работали. И что же теперь? Удирать? Глупо! Пусть оно нас гонит. Ну и что? А мы не пойдем. Верно, Нурланн?
Нурланн молчит. Хансен на ходу подкрепляется из бутылки.
— Очень страшно, — признается он. — Просто мороз по коже — до чего страшно. Понимаешь, Нурланн? Будущее создается тобой, но не для тебя. Вот я ненавижу старый мир. Глупость ненавижу, равнодушие, невежество, фашизм. Но с другой-то стороны — что я без всего этого? Это же хлеб мой и вода моя! Новый мир — строгий, справедливый, умный, стерильно чистый… Ведь я ему не нужен, я в нем — нуль! Восхвалять я не умею, ненавижу восхваления, а ругать там будет нечего, ненавидеть будет нечего — тоска, смерть… И выпить мне там не дадут, ты понимаешь, Нурланн, они там не пьют, совсем!
На каком-то перекрестке к ним присоединяется швейцар отеля. «Фольксваген» его поломался, стоит с задранным капотом. Швейцар, потный, злой, в форменной своей фуражке и без пиджака, в жилетке, ругательски ругается:
— Да пропади они все пропадом! Сунул их в какой-то автобус, и сразу на душе полегчало. Главное, я говорю снохе: ну зачем тебе, дура, этот сервиз? «Саксонский фарфор, саксонский фарфор, голубые мечи…» Светопреставление наступает, а ей голубые мечи, видите ли! Дал я ей коленом под задницу толстую… А вы как же, господа? Не страшно?
— Страшно, — говорит Хансен. Нурланн молчит.
— И мне страшно. А с другой-то стороны, ежели подумать как следует, ведь от них не убежишь. Днем раньше, днем позже, а они тебя достанут. Мое меня не минует, вот что я вам скажу. И опять же: дети-то наши не испугались? Может, глядят сейчас на нас из — за этой стены черной и посмеиваются… А?
Они идут и идут, черная стена Тучи все ближе и ближе, сейчас она абсолютно черная, на ней нет даже молний, и пустыми окнами смотрит на них город, покрытый плесенью, скользкий, трухлявый, весь в злокачественных пятнах, словно изъеденный экземой, словно он много лет гнил на дне моря, — и от него идет пар.
Из бокового переулка выскакивает на большой скорости, едва не перевернувшись, желтая машина во всей своей красе — с фарами, мигалками и антеннами — и резко тормозит перед идущими. Из кабины выскакивает Брун, как всегда подтянутый, резкий, решительный.
— В чем дело? — спрашивает он свирепо. — Почему вы здесь?
— Идем туда, — важно отвечает швейцар.
— Куда — туда? Вы что — с ума сошли?
— Тебя не спросили, — неприязненно произносит Хансен. — Проезжай, чего встал?
Брун бешеными глазами оглядывает каждого из них по очереди.
— Предатели, — говорит он сквозь зубы. — Подонки.
Нурланн ни с того ни с сего вдруг широко улыбается.
— Бедный прекрасный утенок, — говорит он. — До чего же хлопотно тебе жить! Все суетишься, все бегаешь, совершаешь глупости, совершаешь жестокости, и все тебе кажется, что ты тормозишь будущее. А на самом деле ты тоже его строишь, тоже кладешь свои кирпичики. Пойдем с нами, Брун. Пришла пора расплачиваться.
— Идиоты! — шепчет Брун побелевшими губами, прыгает обратно в машину и с силой захлопывает за собой дверцу.
И вот они стоят перед черной стеной, все трое, и всем им страшно, а швейцар монотонно читает вполголоса:
— И вот конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить… И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч… и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей… хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай… и я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными…
Черная стена надвигается и поглощает их.
Зеленая равнина под ясным синим небом распахнута перед ними. Все заросло высокой густой травой: неузнаваемые развалины с пустыми проемами бывших окон и дверей; груды железного хлама — сплющенные ржавые кузова автомобилей, телевизоры с пустыми дырами вместо экранов, мотки спутанных ржавых тросов, бесформенные комки колючей проволоки между покосившимися гнилыми кольями, и тут же заплетенный плющом огромный танк, зарывшийся в траву хоботом пушки; клочья бумаги и раскисшие папки, и огромный том энциклопедии, страницы ее лениво шевелятся под ветерком. Прямо перед ними — полуразвалившаяся часовня, замшелая, опутанная плющом…
И над всем этим — ослепительно — синее небо, а над горизонтом медленно поднимается сплющенный рефракцией румяный диск солнца. Стоит оглушительная, ошеломляющая тишина, и слышно, может быть, только, как глухо и неровно бьется сердце Нурланна.
И Нурланн начинает говорить, еле шевеля губами:
— Не надо жестокости. Милосердия прошу. Мы раздавлены. Нас больше нет. Наверное, мы заслужили это. Мы были глупы. Мы были высокомерны. Мы были жадны и нетерпеливы в своей жадности. Мы были жестоки. Не надо больше жестокости.
Пока он говорит, по сторонам от него, справа, слева, везде, из густой травы один за другим начинают подниматься люди. Ободранные, жалкие, грязные, мужчины небриты, женщины взлохмачены. Поднявшись, они стоят неподвижно и слушают, и смотрят на Нурланна с надеждой и ожиданием.
— Мы поносили тебя, — продолжает Нурланн. — Мы восхваляли тебя. Мы унижали тебя. Мы мастерили тебя по образу своему и подобию. Мы распоряжались друг другом, мы приказывали, мы горланили и галдели, и пустословили от твоего имени. Мы творили мерзости от твоего имени и во имя твое. Все мы клялись умереть за будущее, но умирать норовили в прошлом. Нам и в голову не приходило, что суждено нам наконец встретиться с тобой лицом к лицу… И вот теперь, когда мы с тобой встретились, молю тебя об одном: не карай! Многие из достойных кары твоей не ведали, что творят. Они вообще не думали о тебе. Милосердия! Но если справедливость твоя все же требует наказания, то покарай меня. И если нужно покарать миллионы, тогда покарай меня одного миллионы раз.
Он замолкает. И тут же где-то в невообразимой дали возникает чистый и сильный звук трубы. И начинает идти снег. С чистого ясного неба, на котором ни облачка, медленно падают, кружась, крупные белые хлопья — на зеленую траву, на цветы, на развалины, на ржавое железо, на запрокинувшиеся грязные лица.
И новый звук возникает: глухой мерный топот копыт, и из снежной мглы, пронизанной солнцем, появляются, выплывают всадники.
Циприан, повзрослевший, с молодой русой бородкой. Он в белых парусиновых штанах, белая сорочка распахнута на груди, белая шелковая лента схватывает длинные волосы, босые ноги упираются в стремена, левой рукой он держит поводья, а правая уперта в бок. И конь под ним белый как снег.
Ирма Нурланн на рыжем коне, крепкая красивая девушка с цветком в зубах, в оранжевом рабочем комбинезоне, скачет, бросив поводья, отнеся правую руку в сторону, и на ладони у нее трепещет стеклянными крыльями большая зеленая стрекоза.
Миккель в черных трусах, голый до пояса и пунцово обгоревший на солнце, на вороном коне без седла и без уздечки, держится одной рукой за гриву, а в другой у него сверкающая золотом труба.
В неспешной рыси они проплывают мимо. Они не видят, может быть, даже и не замечают ободранных и грязных (многие встали на колени) людей.
Циприан скачет, задумавшись, подбородок его опущен на грудь, он всегда был серьезным мальчиком.
Ирма занята своей стрекозой — слегка повернув к ней лицо, словно бы помогает ей удерживаться на ладони.
У Миккеля же такой вид, будто он только что отмочил какую-то шуточку и вполне ею доволен. Он ехидно улыбается…
…и вдруг подносит трубу к губам и трубит — звонко, чисто и сильно.
Солнце уже высоко, и снег прекратился, и на горизонте из утреннего тумана возникают силуэты новых и новых всадников.
Будущее не собиралось карать. Будущее не собиралось миловать. Будущее просто шло своей дорогой.
Что-то должно сегодня случиться, — озабоченно думал Д., совсем не зря такая тоска. Утреннее солнце пронизывало кухню каким-то особенно невыносимым, антисептическим светом. Мальчишка сидел напротив Д. лицом к окну и вяло щурился. Он сегодня не раздражал, а наоборот, был очень тих и как бы обескуражен. Д. приготовил на завтрак его любимые гренки на молоке, пусть радуется, но тот радовался сдержанно.
Худой, белесый, замызганный донельзя, он чинно сидел на высоком табурете и, стесняясь, одну за другой отправлял гренки в обсыпанный блестящими коричневыми крошками рот.
— Вкусно?
— Да, пап. Спасибо, пап.
Да, сэр. Конечно, сэр. Все будет исполнено, сэр. А не пошли бы вы, сэр, к чертовой матери, сэр. О, конечно, прошу прощения, сэр.
— Терпеть не могу твоего «пап» после каждого слова. Пожалуйста, — сказал Д.
— Хорошо, пап. Хорошо. Я нечаянно, — ответил мальчишка, разглядывая клеенку.
— Еще хочешь?
— Нет, спасибо, а то в самолете стошнит.
— Смотри.
Нет, правда, хороший мальчишка, подумал Д. Материн рот, материны глаза, а говорят — моя копия.
— Меня в самолете всего разок и стошнило. Это когда я маленький был. Но мало ли что? — рассудительным тоном продолжал сын. — А так у меня, знаешь, какой вестибулярный аппарат?
— Ты должен понимать, — сказал вдруг Д., глядя на него в упор большими недобрыми глазами, — ты всегда должен понимать, что у тебя есть я. Просто у меня работа такая, что я тебя любить не должен. Что мне расслабляться нельзя. Ты помни, что я тебя не прогоняю, а для твоего же блага.
— И для блага всех, — тихо сказал мальчишка.
— Точно.
Непонятно было, ирония это или нет, но Д. решил, что лучше принять всерьез.
— Пап! — сказал вдруг мальчишка и в первый раз поднял глаза. — Пап, а когда импатов не станет, ты меня будешь любить?
— Конечно.
— А как?
— Ну как? Целовать буду. Обнимать. Ласковые слова говорить. Любить — просто.
— Как мама?
— Как мама.
Мамы у них не было. Мама у них погибла от импато. Уже и лица он ее не помнил. Только осанку и волосы. Сволочи. Паразиты. Какие волосы были!
— Пап! — осмелел мальчишка. — А почему ты спереди лысый, а сзади нормальный?
— Потому что спереди усы у меня. А сзади усов нет. Для равновесия. Ты допивай. Скоро ехать.
— Я уже пять раз летал на самолете. А из ребят больше чем два раза никто не летал.
— Да. Тебе повезло. Все конфеты не ешь. В дорогу возьми. Кислые.
— А скоро ты импатов перебьешь, пап?
— Не знаю. Не могу обещать.
Как здорово, подумал мальчишка, что он со мной так говорит сегодня, он никогда так со мной не говорил.
— Скоро, наверное, — сказал он вслух.
Проклятое солнце, говорил себе Д. Дерево перед окном что ли посадить? Я тоже думал, что скоро, я тоже думал, что вырасту и в один прекрасный момент все это кончится. Думал, вдруг наступит первое января и вдруг объявят: всему плохому конец, пожалуйста, поцелуйтесь все! И все тут же поцелуются, и всем станет просто ужас как хорошо.
— Я тоже, когда вырасту, импатов бить стану.
— Нет уж, — сказал Д. — И не думай даже. Хватит с них и меня.
Есть люди, которые не любят скафов, а другие — так просто боятся, думал мальчишка. И в интернате, и здесь. Я никогда его не спрошу об этом. Я вообще-то понимаю, в чем дело, только все равно спросить хочется. Но я не спрошу.
— Нас многие не любят и правильно делают, — сказал отец, и мальчишка вздрогнул. — Ничего в нашей работе хорошего нет. Многих она калечит.
— В месяц два гроба, — тоном знатока пробормотал сын. — Ты говорил вечером.
— Я не про то. Человек, который убивает одних, пусть даже для того, чтобы другие жили… хуже этого не придумаешь. Но так надо. Кто-то когда-то напортачил, полез туда, в чем не смыслит, и появились импаты. А нам платить.
— Его тоже убили, да?
— Он застрелился.
— Пап, это так говорят просто, а на самом деле убили. Мне говорили, точно.
— Он застрелился. Он хотел, чтобы лучше всем было, вот в чем штука, чтобы все сверхлюдьми стали. Он знал, что заразно, но не знал, что смертельно, вот и ошибся. А мы их бьем, и сами калечимся, и никто нам помочь не может, потому что сделать тут ничего нельзя.
— Пап, а это больно, когда импато?
— Не знаю. Как заразится он, ему даже наоборот хорошо, А потом, думаю, совсем плохо. Злобится. А когда судорога, то, наверное, ужаснее ничего не придумаешь.
— А жалко их убивать?
— Жалко. Только потом. А когда убиваешь, не жалко.
— А почему их не лечат?
— Их вылечить нельзя. Их даже в клетку запереть нельзя. Так умирают страшно!
Загудел телефон. Отец снял трубку и сразу глаза его стали острыми, а спина напряглась.
— Да! Где?.. Хорошо… Я около дома ждать буду.
Что-то случилось, и он сейчас уедет, подумал мальчишка, и уже не рассказать ему все то, что я нашептал под нос за последнюю ночь, лежа на продавленной раскладушке, что каникулы действительно кончились, что сейчас папа вызовет тетю К. и попросит ее проводить сына до самолета, а тетя К. будет по дороге на всех кричать, и жалеть его будет, а шлем у нее набок собьется, и вуалетка тоже собьется, а я, в конце концов, уже большой мальчик, и нечего за мной присматривать, хорошо бы у окна место, а конфет должно хватить.
Я часто думал, с чего все началось. И пожалуй, лучше совсем не думать об этом. Пожалуй, лучше считать, что все началось тогда, когда я стал скафом. Лучше забыть, что та борьба, которой я отдаю сейчас все свои силы и от которой устал до смерти, началась, может быть, еще в детстве, еще до того, как я стал заглядываться на девчонок, а уж когда я стал на них заглядываться, борьба эта приобрела ужасающий размах. Лучше бы вообще не бороться. Работать, и все.
Но я не могу.
Я хороший человек, мне говорили, и есть люди, честно! — которым кажется, будто я чуть ли не новый мир им открыл. Души не чают во мне. Вот что меня удивляет. Потому что на самом деле я — мерзейшая личность. Могу повторить — меня это ужас как удивляет. Мне говорят, что я мужественный, отчаянно храбрый, что реакция у меня мгновенная, но ведь я-то знаю, что постоянно трушу, что когда приходится что-то решить, я теряюсь, впадаю в панику и выбираю самое глупое, самое невыгодное решение. Из — за этого и жена меня бросила. Так что можно сказать, из — за этого она и погибла. Если бы не ушла, все было бы по — другому. Ушла и оставила меня одного, смертью своей погнала к скафам, чуть ли не своими руками подставила меня. Дура. Чертова дура. Ирония судьбы, да?
Когда я работаю, борьбе нет места во мне. Кто-то побеждает, и я не хочу знать кто. Борьба мешала бы мне работать. Наверное, поэтому она безнравственна. Все, чем я занимаюсь, безнравственно. А если я хочу при этом человеком остаться, то что здесь плохого, скажите? А между тем мое дело — святое, тут уж никаких сомнений.
Самое интересное, я не знаю толком, против чего мне бороться. Еще хуже я понимаю, ради чего. Я чувствую, мне не доверяют. Я даже не про М. говорю. Хотя он пугает меня. Я не знаю, чего он от меня хочет. Уже сейчас я многое считаю безнравственным из того, что, если подумать, вполне естественно и нормально. Но я не могу не бороться. Мерзкий чертик волочит меня по жизни, лезет всюду, а я должен избавиться от него, я молочу кулаками по его гнусному рылу, я прячу его, зарываю, я поступаю наоборот, и только иногда, когда это никому не грозит, особенно мне, даю себе волю. И все думают тогда, что я дурачусь.
Я вижу, во что превращаются люди, стоит им хотя бы год продержаться в скафах, я вижу, как растет в них злоба. И во мне она тоже растет, только вот не знаю, как у них насчет мерзкого чертика. Они об этом не говорят. А я не спрашиваю. Мне мальчишку моего любить нельзя. Самое странное, что он отлично понимает причины, а я — смутно. Я сомневаюсь. Все, казалось бы, ясно: ни о ком не думать, никаких близких не иметь, ведь всякое может случиться и помешать в работе. И это мне на руку. Я ведь и в самом деле равнодушен к нему. Он меня раздражает. Он мне мешает. И если бы наверху узнали о том, что мальчишка проводит каникулы у меня, мне бы еще меньше стали доверять. Так что он мешает мне дважды — и в борьбе и в работе.
Машина спецслужбы, совершенно заурядная с виду легковушка, медленно катилась по улице. Четыре человека, сидящие в ней, напряженно вглядывались в прохожих. На коленях у каждого лежало по небольшому армейскому автомату. Шлем и вуалетки, ненужные здесь, в хорошо экранированной машине, висели на дверцах и тихонько позвякивали. Вот все, что нарушало тишину.
Наконец, Д. не выдержал и, злобно прищурясь, ругнулся.
— Стрелять мало за такие вещи. Работы теперь минимум на две недели. Это еще если без эпидемии обойдется.
— Да — а, — неопределенно протянул С., молодой парень с рябым и невыразительным лицом и тусклыми глазами. — Зевнули, как последние пиджаки.
Толстый мятый старик в замысловатом сверхнадежном шлемвуале заглянул в машину и, вытаращив глаза, остановился. Затем он поднял кулаки и беззвучно закричал что-то вслед с яростным выражением лица. Д. взял вешалку и послал его к черту. Прохожие стали оглядываться.
— Легче, легче, — сказал водитель.
— Четыре недели! — проворчал Д. — Четыре недели торчал в квартире. Он же слабак, он же трус! Его же, как барана, в Старое Метро гнать! Как вышло-то?
— Я точно не знаю, — вежливо ответил сзади суперчерезинтеллигент X. — Но мне говорили, что он двоился.
— Двоился, — хмыкнул Д. — Подумаешь! Они почти все двоятся.
— Мне говорили, что у него исключительная способность к двоению. Там был такой… м-м-м-м, впрочем, имени я не помню… Откуда-то из Мраморного района. Все считали его очень надежным. Но когда импат перед ним раздвоился и стал его умирающим братом…
— Вся надежность сразу испарилась, и он зевнул импата, как последний пиджак, — докончил С.
— Причем, самое любопытное, что брата у него не было.
— Как это «не было» — нехотя спросил Д., понимая, что X. ждет именно этого вопроса.
— Он умер пятнадцать лет назад еще в нежном возрасте.
— Сворачиваю, — со значением произнес водитель. Он, как всегда, был невозмутим. Его огромное тело прочно и неподвижно покоилось на сиденье, только руки слегка покачивали руль, да взгляд с четкостью маятника перебегай с тротуара на тротуар. Обычно он первым обнаруживал импата, если тот каким-то чудом оказывался на улице. Но такое случалось редко.
— Там в двух кварталах отсюда столовая, — сказал С., ни к кому не обращаясь, но с легким заискиванием в голосе.
— Ладно, — после паузы сказал Д.
— Ну, в самом деле, не полезет же он на улицу!
— М-да. Маловероятно, конечно.
— Только предупредить надо. — Д. потянулся к тумблеру связи, но динамик вдруг ожил сам:
— Внимание всем! Внимание всем! Внимание всем! Группам оцепления немедленно окружить район Северного аэропорта! Первой, второй, одиннадцатой и пятнадцатой группам захвата приступить к прочесыванию Северного аэропорта. Объект заражения — индекс Семнадцать бис. Индекс Семнадцать бис. Руководителем назначается старший второй группы захвата. Всем доложить об исполнении, второй группе захвата связаться со штабом команды. Повторяю…
— Пообедали, — сказал водитель. — Вот жизнь! На секунду вся его невозмутимость пропала, появился громадный ребенок, готовый вот — вот заплакать от огорчения.
Когда Д. щелкнул тумблером связи, машина уже на полной скорости мчалась в сторону аэропорта.
— Два зэ вызывает штаб команды, — сказал он. И тут до него дошло, что мальчишка именно сейчас должен сидеть в порту, и пришлось закусить губу, чтобы не вскрикнуть. Он успел вспомнить, что по правилам надо отказаться от операции, успел понять, что невозможно, успел почувствовать, что он и сам не хочет отказаться, уж там неважно, по каким соображениями, и успел сказать мальчишке:
— Ради тебя я не должен любить тебя в эту минуту.
— И ради других, — откровенно издеваясь, добавил мальчишка.
— Только ради тебя. Плевать на других.
Не надо думать о том, что еще не случилось, надо забыть обо всем и помнить только работу, наше святое общее дело.
Все не так плохо, ребята. К тому времени, если, конечно, рейс не задержан, мальчишка мог улететь.
X. — подлец. Если назначение меня старшим не случайно, если М. знает, что мой сын там, куда я еду, то только от него.
Я знаю всех троих как облупленных. Я за каждого из них могу поручиться, но они то и дело поражают меня. Они все делают не так, как можно было бы от них ожидать, вечно пугают меня, заставляют паниковать. Но я держусь.
Я еще ого-го!
Они ничего обо мне не знают, не подозревают даже, только поэтому меня из скафов не гонят. А может, на самом деле все не так. Может, я уникум, а? Может, таких, как я, и нет вовсе, потому что не нужны никому такие? Пробрался и стою.
С этими самолетами никогда ничего не знаешь заранее.
Теперь, когда машина неслась по Северному шоссе, водитель стал еще неподвижнее. Расширенные глаза его жадно поглощали дорогу и уже больше ни на что себя не расходовали. Д. подумал, что на такой скорости не худо проявиться бы и эффекту Доплера. Он и обрадовался и огорчился своей способности шутить в такой момент и поэтому еще раз повторил свое обвинение.
— Я, кроме вас, никому не говорил, что у меня есть сын и что он улетает сегодня.
Никто не ответил.
Откуда-то из недр машины доносилось высокое зуденье, и это зуденье пронимало до самых костей. Молчать было невыносимо, и поэтому С. сказал:
— Слабак. Ничего себе слабак. Мало того, что из города вырвался, так еще и в аэропорт попасть умудрился. Я такого и не помню даже.
— Лично я, — вежливо отозвался X., — думал прежде, что это вообще невозможно.
— Если он, скотина, заразит моего мальчишку! — сказал Д.
— Мне это не нравится, — заявил С. — Копают под тебя, командир. Я даже догадываюсь кто.
— Тут и догадываться нечего, — сказал Д.
— А ты не будь пиджаком. Чтоб в голове никаких родственников, понял? Не мог же тот парень брата не иметь! От него не зависело. А забудь он брата, все бы и хорошо.
И вдруг Д. прорвало. Он резко, на сто восемьдесят градусов, повернулся к С., впился в него бешеными глазами, закричал:
— А ты меня не учи, как зверем-то быть, я и сам знаю! Ты лучше скажи, как человеком остаться на этой проклятой работе? И как с ума не сойти?! А морали можешь новичкам читать.
— У него рецепт один, — тонко усмехнулся суперчерезинтеллигент. — Главное — не быть пиджаком.
— Ты бы тоже, между прочим, помолчал. Хотя бы сегодня, — тут же перекинулся на него Д. — Думаешь, не догадываюсь, кто меня продал?
— Вы имеете в виду…
— Да, да! Кто про сына сказал. Ведь кроме тебя некому. Ну, признайся. Облегчи свою душу, а,?
X. густо покраснел и заморгал сощуренными глазами. Он был на редкость фотогеничен, и все, что он ни делал, было на редкость фотогенично. Сейчас он фотогенично сглотнул и выдавил из себя:
— Я. Простить себе не могу.
Д. моментально успокоился.
— Зачем?
— Сам не знаю. Слишком интересная новость, чтобы держать ее при себе. Элементарно проболтался. Можете меня выгнать.
— А я так и сделаю.
— Подъезжаем, — сказал водитель.
Они надели шлемы, скрыли под вуалетками лица и стали похожи на воинов какого-то тайного ордена.
Не зря, не зря я тоскую весь сегодняшний день, думал Д., пробираясь в диспетчерскую. Что-то сегодня случится. Нельзя в таком настроении захват проводить.
Датчики импато — излучения упорно молчали.
Нижний этаж здания аэропорта был заполнен пассажирами в противоимпатной экипировке. Толпы воинов тайного ордена. Пассажиры с заметной нервозностью расступались перед скафами, а те, с автоматами наготове, шли, набычившись, ни на кого не обращая внимания. Никто не обругал их, не огрызнулся на них, и это было хорошо, потому что в таком состоянии скафы опасны почти как импаты.
Все идет к одному, вернее, все уже пришло к этому одному — к тому, что мальчишка погибнет раньше меня. Я это заранее чувствовал. Будто все подстроено. Нет уже никаких сомнений, и если вдруг все кончится для него хорошо, мне будет даже обидно немного, честное слово. Я уже поверил в самое худшее. Я буду гоняться за ним с автоматом в руках, я, я, именно я, а он в дьявола превратится и будет рычать от невыносимой ярости, будет уничтожать всех, до кого дотянется. Я пушу ему пулю в лоб, я ему отомщу за своего мальчишку, мальчишке своему отомщу. Хоть бы все кончилось поскорее.
Я покажу им, что такое настоящий скаф, они хотели этого, так пусть смотрят. Что мне с его каникул? Морока одна. Я скажу себе: стоп, хватит, я смогу, ничего тут сложного нет. Он мне и не снится почти никогда. Теперь весь вопрос в том, чтобы он мучился меньше.
О, Господи, только бы, только бы, только бы он не заразился! Ведь бывали же случаи! Ну, сделай что — нибудь, Господи!
Импата нигде не было. Однако в мужском туалете первого этажа, в первой от окна кабинке нашли труп одного из пассажиров. С трупа была снята вся одежда, а рядом валялась изорванная форма скафа с лычками группы оцепления.
Худой охранник с шафранной кожей стоял позади Д. и тоскливо оправдывался. Его никто не слушал.
— Я говорю… это, говорю, куда… а он: «Противоимпатная служба». Противоимиатная, говорит, служба. И ушел. Я и подумать не мог. А потом смотрю — датчик аж зашкалило. Я — тревогу. Я и знать не знал и думать не думал, что такое получится.
— Ну, хоть теперь-то не прошляпьте, — говорил тем временем Д. в микрофон. — Чтобы каждый сантиметр, но чтобы его сюда. Не может быть ему такого везения. Нам и так теперь вон сколько работы.
Стучит телетайп, на экранах медленно передвигаются ярко — зеленые крестики, телевизоры на стене показывают толпу в аэропорту с разных точек обзора, какие-то люди бесшумно и деловито проносятся мимо, другие горбятся над телефонами, приникают к экранам — и все оборачиваются на него, обжигают напряженными взглядами. Презрение и неутоленная злоба чудятся Д. в этих быстрых взглядах — ударах.
Подбежал краснолицый человек в аккуратном синем костюме.
— От начальника аэропорта. Дайте фотографию импата. У нас почему-то нет. Найти не могут. Спасибо, — и убегает.
Умолкнувший было охранник забубнил с новой энергией.
— Эй, — говорит ему Д. — Беги за этим синим, да передай, чтобы тут же, без всякого промедления, гнали фото на телевизор. И чтобы покрупней показали. Понял?
— Ага! — Охранник срывается с места.
Как трудно сосредоточиться, как трудно смятение скрыть. Не могло, не могло так случиться, а случилось. Все как нарочно: два самолета вылетели в промежутке между тревогой и отменой полетов, на одном из них — сын. Где-то здесь наверняка бродит соседка, которая его провожала, и злится ужасно, и может быть, завтра ждет ее пуля или Старое Метро, где врачи, за всю свою жизнь не спасшие ни одного человека, будут притворяться, что лечат ее. Все может быть… А мальчишка летит, и если только…
— Да! Да! Ну, что? — говорит он ожившему коммутатору.
— Нигде нет, — хрипит С. — Как бы не улетел.
В диспетчерскую входят какие-то люди, среди них М. Надо же, собственной персоной пожаловал. М. напоминает паука. Очень пижонистого паука. На коротеньких тонких ножках — круглый животик. Подвижный, обтянутый, моложавый животик. Глаза у М. свойские, напористые, брови чуть нахмурены, злы. И всегда он ждет нападения.
— Привет, — говорит М. — Ну, как?
— Ищем.
М. ждет более подробного ответа, начальство все же, но в этот момент коммутатор оживает снова.
— Тут женщина одна, — раздается чей-то голос. — Триста пятый провожала. Семнадцатый, вроде, туда садился. Нервный такой, говорит, мужчина.
— Какой рейс? — после паузы спрашивает Д.
— Триста пятый. Мне очень жаль, командир. Триста пятый. Точно.
— Так.
Он замирает. Он уже почти ничего не может. Рок. Фатум. М. пытливо глядит ему в глаза, их даже спрятать нельзя, не может скаф чувствам своим поддаваться. На нем — жизни многих людей. М. ничего не говорит, вся власть сейчас у Д., никто не может вмешаться в его приказы. М. ждет. Взгляд одновременно и грозен и слаб. Слаб, потому что фальшив. Импат в одном самолете с мальчиком. И никакие силы не могут его спасти. В самолетах не принято носить вуалетки и шлемы. Не было еще прецедента.
В штаб команды, где все они честно, как бульдозеры, исполняли свой долг, вдруг пожаловал этот паук, его ни на чем не поймаешь, и если подумать, то, может быть, он действительно ни при чем, а просто так складываются обстоятельства. Замечено, однако, что всякий, кто пойдет против М., горько затем раскаивается. Анекдот! А мальчишка сидит себе у окна, смотрит на облака, сосет конфетки свои кислые и ни о чем не подозревает. А где — нибудь, в двух рядах от него…
— Что вы собираетесь предпринять? — деловитой скороговоркой осведомляется М., и Д. кажется, что именно М. какими-то своими немыслимыми интригами загнал импата в один с мальчиком самолет. Д. делает каменное лицо.
— Надо предупредить, чтобы их ждали на всех аэродромах маршрута.
Кто-то с готовностью бросается к телефону. Вон как, думает Д.
Дальше все тянется очень медленно и Д. каждую секунду думает: скорей бы все кончилось. Он говорит, надо бы связаться с триста пятым, но, оказывается, это не так просто, приходится ждать. Тогда он вызывает медслужбу, чтобы узнать, сколько обнаружено зараженных. Зараженных мало, всего четверо. Но надо еще проверять и проверять.
Дверь открывается, и входит скаф с дамой средних лет, в прошлом шикарной. Скаф откидывает вуалетку и говорит:
— Вот она. Та, что семнадцатого видела.
Дама вертит в руках микроскопическую сумочку. Она утвердительно кивает головой. На ней изящный шлемвуаль. Вуалетка плотная, коричневого цвета, сквозь нее ничего не видно, только белки глаз.
— Вы можете снять свой шлем, — говорит ей Д. Он терпеть не может разговаривать с женщинами в шлемвуалях. Дама мнется и отвечает — боюсь.
— Здесь вы можете не бояться. Здесь находятся только те, кто прошел проверку.
Он смотрит на скаф а и спрашивает взглядом, прошла ли проверку сама дама. Тот кивает.
— Триста пятый, — негромко говорит один из диспетчеров. Все поворачиваются к нему. — Триста пятый, подтвердите связь.
— Но вы уверены, что я не заболею? — спрашивает дама.
— Конечно, — расшаркивается М., сама любезность. — Гарантия сто процентов.
— Триста пятый, слышу вас хорошо. Пять, девять, девять.
— Нельзя ли сделать, чтобы и мы слышали? — спрашивает Д.
Диспетчер оборачивается и кивает. В следующую секунду зал наполняется смутным ревом и шипением. Потом чей-то голос отчетливо говорит:
— Идем по курсу. Только что прошли С. А в чем дело?
— Все в порядке, — отвечает диспетчер, но голос выдает его.
— А кто на связи? Я что-то не узнаю.
— Я, Л.
— Привет, Л. Не узнал тебя. Слушай, что там за паника началась, когда мы взлетали?
Диспетчер оборачивается и смотрит на Д. Тот закрывает глаза и отрицательно мотает головой.
— Все в порядке, — говорит диспетчер. — Просто недоразумение.
— Ну ладно. Значит, все хорошо?
— Хорошо. Все хорошо. Следующая связь в тринадцать сорок.
— Прекрасно. Отбой.
— Отбой, — повторяет диспетчер и отодвигает микрофон. На лбу у него выступил пот.
Д. морщится:
— Все — таки поспешили. Как бы он не заподозрил чего — нибудь. Только бы обошлось.
— Это вы с тем самолетом говорили? — спрашивает дама.
— Господи! — говорит себе Д. — Хватит уже с меня. Спаси парнишку, сволочь ты такая, Господь ты мой любимый. Я все отдам. Душу свою бессмертную отдам. Господи, прошу!
Он всем корпусом поворачивается к даме.
— Послушайте, вы уверены, что видели именно его?
Он показывает ей фотографию.
— Он, — говорит дама, приподняв вуалетку. — Он еще так нервничал. Все назад оборачивался, А что теперь будет с Котей?
— Уведите ее, — говорит Д. — Мешает.
— Нет, вы мне скажите! — кричит дама, но скаф бесцеремонно ее уводит, и Д. кричит вслед:
— Я не знаю, что с ними будет!
— Полный самолет импатов, — говорит М. — Давно такого не случалось.
Я уверен, думает Д., что он не надел вуалетку. Кто станет надевать ее в самолете?
Диспетчер, тот, что проводил связь с триста пятым, вдруг напрягается и бросает всем предостерегающий взгляд.
— Слушаю вас, триста пятый! — Он трогает на панели перед собой какую-то кнопку, и снова по залу разносятся шипение и рев.
— Ну! — кричит Д. и встает со стула.
— Триста пятый, слушаю вас!
— Что там еще? — говорит М.
— Дали вызов и молчат, — виновато отвечает диспетчер. — Смотрите! — Он указывает на экран. — Они меняют курс!
— Что же теперь, всю страну ка ноги поднимать из — за одного импата? — спрашивает Д.
— Не из — за одного, — поправляет М., — В том-то и дело, что не из — за одного. Они там все…
— Ну, так уж и все… — Д. трогает диспетчера за плечо. — Вызывай еще раз.
— Триста, пятый! Триста пятый! Подтвердите связь.
Шипение. Рев. Все сгрудились вокруг них, смотрят на экран с ползущим крестиком. Д. хватает микрофон.
— Триста пятый, послушайте, это очень важно. Любой ценой заставьте пассажиров надеть шлемы.
Голос. Искаженный, резкий, трещащий, неразборчивые слова. Чистая, незамутненная смыслом ярость.
— Это он, — говорит кто-то.
Потом — крик. Еще, Слабые стоны. Потом опять голос, уже другой, прежний, голос пилота, словно пилот спотыкается, словно ему воздуха не хватает.
— Он ворвался сюда… заставил свернуть… Я ничего не мог сделать… С ума сойти, какая силища! А теперь почему-то он упал… И корчится… корчится… Это так надо, да? Я его застрелю сейчас!!!
— Да, стреляйте! Стреляйте немедленно! И садитесь как можно скорей! — надрывается Д.
— Это судорога, вы не понимаете, что ли? — злобно спрашивает М. — Куда это вы их сажать будете? Первый день скафом?
— Хоть кого — нибудь да спасем, — упрямо говорит Д. — Может, в хвосте кто — нибудь не заразился.
— Давайте обсудим… Я все понимаю. Я знаю — вам сложно. — М. ярится, но пытается говорить мягче. Все смотрят на них, слушают их перепалку и словно кричат Д.: «Ну, выбирай!» Д. прячет глаза.
— Я его убил, — жалобно говорит летчик. — Ох, и страшный же тип!
— Ну? Ну? Ну?
— Если вам трудно, — говорит М., — давайте я. По — человечески понятно ведь.
— Вы слышите? — не унимается летчик. — Я его пристрелил.
— Слышим, — отзывается Д. — Как в салоне?
— Только не вздумайте их сажать! — шипит М. с угрозой. Д. поворачивается и молча смотрит ему в глаза.
— В салоне? Паника в салоне. Но это пустяки. Сейчас всех рассадим. Слушайте!
— Да? — И в сторону, диспетчеру, склонившемуся над ним. — Ближайший аэродром. Где?
— У меня шлем металлизированный, — говорит летчик. — Я не мог заразиться. Сейчас самое главное — посадку бы поскорее.
М. неподвижен, злобен, внимателен.
— Держите курс на Т.Р., — отвечает Д. по подсказке диспетчера. — Все будет нормально. Вы маяк Т.Р. знаете?
— Знаю, знаю, вот. Есть.
— Что вы делаете? — шепотом кричит М. — Ни в коем случае не…
Д. отмахивается.
— Не мешайте, пожалуйста. Свяжитесь кто — нибудь с зенитчиками.
Он уступает микрофон диспетчеру, встает со стула, замер над пультом.
— Они все в шлемвуалях, — глупо хихикает пилот. — Теперь-то они все их нацепили. Вот умора!
Д. передергивается и снова выхватывает микрофон из рук диспетчера.
— Послушайте, как вас там! У вас в салоне должен быть ребенок лет девяти.
— Да их тут на целый детский сад наберется, — снова хихикает летчик. — Они тут такое устраивают. Наши девочки с ног сбились. Вы уже нас посадите, пожалуйста.
— Конечно, конечно, — бормочет Д. Яростные, строгие глаза М., непонимающие, испуганные — диспетчера. Замедленные движения, покорность. Запах нагретой аппаратуры, шипение.
— Есть зенитчики, — говорит С. и протягивает телефонную трубку. Сам говорить не хочет. Еще бы. Д. бросается к ней.
— Их там в самолете двести пятьдесят человек, — словно оправдывается М. — И все они импаты.
Д. горячо врет в телефон, а там его слушают изумленно, отвыкли зенитчики от неучебных тревог. Д. уверяет их, что просто необходимо сбить самолет, потерявший управление, долго ли до беды. Беспилотный, конечно, как же иначе. И трясет нетерпеливо рукой в сторону застывшего диспетчера: координаты, координаты! М. кривится и ворчит, зачем все это, просто приказ, пусть — ка они попробуют скафам не подчиниться. И действительно, зенитчики не верят Д., не верят ни единому его слову, но трубку не вешают, видно, чувствуют — что-то неладно.
И тогда Д., багровый, как собственный шлемвуаль, глупо как-то подмигивает, поджимает по — бабьи губы и называет себя. Так бы давно, отвечают ему. Он еще раз говорит свое имя, звание, сообщает индексы, шифр, а потом долго ждет, поводя сумасшедшими глазами.
Самолет никак не может выйти да пеленг — пилот волнуется. Диспетчер помогает ему и все оглядывается на Д., а пилот уже чуть не криком кричит.
— Первый признак, — говорит М. и два раза кивает, словно сам с собой соглашается. Ему тоже не по себе.
— Слушайте! — кричит вдруг пилот. — Там сзади неведомо что творится: Это так надо? Да?
— Успокойтесь, не дергайте управление. Оставьте ручки. Что вы как ребенок, в самом-то деле!
— Учтите, я сейчас пойду на вынужденную, они мне весь самолет разнесут.
Диспетчер оглядывается на Д., тот смотрит на него в упор, но не видит. Тогда М. произносит:
— Не надо. Отговорите.
Диспетчер трясущимися руками берется за микрофон.
— Ну? Что? — кричит пилот сквозь беспокойный шорох. — Вы поняли? Я снижаюсь. Вы слышите меня?
— Я не могу, — чуть не плачет диспетчер. — Я не могу, не могу!
М. выхватывает у него микрофон, собирается что-то сказать, но тут встревает Д. и кричит зенитчикам:
— Конечно, это приказ, а вы что думали, дружеское пожелание? Да, сию минуту! Вы видите его? Прямо сейчас, сию же минуту и действуйте. Да скорее же вы, ч-черт!
Вид его жуток.
В зал врывается хриплый монолог взбудораженного пилота, который, в общем-то, достаточно умен, чтобы все понять, только поверить никак не может.
— Пуск, — тихо говорит Д. и кладет трубку. Все стоят, замерли.
— Вы меня доведите сами, а то тут и с самолетом что-то неладное. Вы слышите? Л.! Ты чего молчишь, Л.? Ты меня слышишь?
— Я не молчу, — отвечает Л., и хотя он далеко от микрофона, пилот услышал его.
— Л.! Почему не отвечаешь? (На экране появляется еще один крестик. Он стремительно приближается к первому.) Мне ведь главное — сесть, ты понимаешь, только сесть, а больше…
Крестики исчезают.
Д. говорит: «Пошли» — и медленно идет к выходу. Путь ему преграждает X., суперчерезннтеллигент и подлец. Вуалетку он поднял и смотрит на Д. совершенно дикими глазами.
— Не могу понять, — говорит он. — Подвиг вы совершили или преступление.
И все — все кончилось.
X. сказал мне, что это или подвиг или преступление. А я лихо так усмехнулся и ответил ему, что на моем месте так поступил бы каждый.
Он — дурак. Здорово я отбрил этого дурака. Пустышка.
Я все думал, как буду чувствовать себя, когда все кончится. А я никак себя не чувствую, вот ведь какая штука. Сосет немного в груди, но почти незаметно. Странные взгляды вокруг, не знаешь, как и вести себя. Все очень быстро мелькает. Теперь все будет очень быстро мелькать, до самой смерти. Он меня освободил, этот мальчишка, мне теперь ничего не страшно, теперь я на коне, на очень быстром коне. Нет, я ничего не чувствую, честно.
Все нормально, ребята. Теперь остались я, моя работа и моя борьба. Насчет борьбы я, правда, не знаю, она бессмысленная, а работа… О, работа — святое дело! Спасение, тэк сэзэть, человечества. Уничтожение, тэк сэзэть, плевел. Плевать я хотел на плевелы. Или плевела.
Исчез позади аэропорт, машина мчится по пустому шоссе (как же, все перекрыто), проносятся мимо указатели, деревья, серая трава, серый асфальт… Весело… Почему-то я один в этой машине, не хочу даже думать, почему. Со мной все нормально, ребята, честно! Я хороший мужик и вы все мужики что надо. А, мужики?
Очень быстро гоню я машину, я за собой талантов таких раньше не замечал. И не страшно, мужики, честное слово? М., а? Какую он физиономию скорчил, скотина! Вот погоди, подкопаюсь я под тебя.
Я один, я абсолютно один в машине, а петь не хочется. Почему мне никогда не хочется петь?
Вот город. Как быстро я мчусь, какое, наверное, наслаждение я испытываю от быстрой езды! Вж — ж — жик! — поворот, вж — ж — жик! — еще один, взиииии — это я тормознул, чуть не своротил бок одному наглецу. Я скаф, со мной не шути! Врезать бы ему, врезать, чтоб на всю жизнь запомнил!
Мой дом. Я знаю, в нем нет никого. И не было никогда. Уж извините, такая моя работа. Что хочу, то и творю. Вот сейчас — сожгу я свой дом, а мне ничего не будет. А что?
Словно бы тень мелькнула в окне. Галлюцинации. Словно бы тень моего мальчишки, которого я сегодня убил, прикончил, пришлепнул, пристукнул… Бабахнуло рядом — и все рассыпалось, полетело вниз, никто и опомниться не успел. Потому что главное тут — внезапность. Все для него мгновенно было. Ну, несколько секунд, в худшем случае. Раскрыл глазенки, хочется крикнуть, а не может. Летит.
Стоп, ребята, стоп, стоп, стоп. А то я и в самом деле испорчу себе настроение. У меня все нормально, ведь так? Так, что ли? Так, что ли, я вас спрашиваю?
И вот я выхожу из машины, отворяю калитку, по цементной дорожке иду к двери, поднимаю руки к опознавателю — хитрая такая штучка, вместо ключа. Новинка. Ни у кого нет, а у меня есть. Вдруг дверь распахивается сама собой и на меня с воплем кидается мой мальчишка.
Но у меня мгновенная реакция: прежде чем выстрелить, я успел сообразить, в чем дело, что малыш мой — не сбежавший чудом импат. У меня действительно очень хорошая реакция. Это я молодец.
Мальчишка еще хохочет, прыгает, тузит меня кулачком в живот, но уже без особой уверенности. Мрачный папа пришел.
— Это что такое? — спрашиваю я. — Почему не улетел?
— Не хочу я с тетей К. Ну ее! Я лучше на другом самолете поеду.
— Интересно. — Он меня раздражает, он мешает моей работе и лично мне он мешает тоже. И я нисколько его не люблю, теперь-то, надеюсь, понятно?
— Она в автобусе заругалась с кем-то, а я — в дверь и сюда. А?
— Интересно. — Я как попугай талдычу свое «интересно» и ничего более интересного мне в голову не приходит. Паренек совсем скис под грозным взглядом своего сволочи — папаши, который только что убил его и опять мечтает избавиться. Но вдруг откуда-то он набирается последних силенок и кричит:
— Я не хочу в интернат! Я никуда не хочу уезжать! Не гони меня, что я тебе сделал! Пож — жа — а — алуйста!
И плачет. И тузит меня уже всерьез. Вот тут я не выдерживаю. Тут на меня находит. Я говорю ему:
— Сынок!
Я говорю ему:
— Ну, что ты, сынок!
Я говорю ему:
— Ну, что ты, сынок, милый!
И смеюсь, и, кажется, плачу, вот ведь какая штука.
Я хватаю его в охапку, прижимаю к себе, я поверить не могу, что он жив, я подбрасываю его, он взвизгивает, а я хохочу.
И тогда он хохочет тоже. Я словно с ума сошел, словно в импаты записался, подбрасывать в воздух — это единственная ласка, — которую я запомнил еще с тех времен.
— Ну, что ты, что ты… Ну, куда ж я тебя…
Он смеется, я так люблю, когда он смеется, он подлетает и подлетает, а потом пугается. Наверное, того, что я не успею его подхватить. Я прижимаю его к себе.
— Маленький, милый, ну, что ты?
Я целую его, я обнимаю его, я говорю ему ласковые слова (откуда что берется?), я люблю его, я всегда его любил, моего сынишку, как же его не любить такого?
Я радуюсь, ох, как же я рад, ребята, и нет во мне сейчас ни самомалейшего мерзкого чертика. Все, ребята, у меня хорошо. Да я просто счастлив, что он здесь, со мной, я счастлив неимоверно! Я люблю своего сына, мой сын любит меня, я счастлив и больше мне нечего не надо!
Как хорошо, когда все хорошо!
Памяти Е. А. Беляева
ЧЕЛОВЕК. Тому, кто первым додумался делать разумные бомбы, я бы поставил памятник. И на нем надпись: «Плевать сюда».
Это ведь надо догадаться — снабдить бомбы человеческими мозгами! Но даже не в умнике этом дело, а в тех, кто его послушал, кто сказал, да, черт возьми, это то, что нам нужно, в тех, кто дал деньги, заводы, лаборатории, в тех, кто высчитывал по формулам, сколько миллионов живой силы прихлопнет такая бомба.
Нет, я понимаю, на войне некогда разбираться: этично там, неэтично; здесь кто кого, здесь и бомбе надо соображать на высшем уровне, быстро и четко. Найти цель, самую уязвимую, чтобы наверняка, притаиться, переждать, выждать момент. И взорваться. Без этого никуда. Такая война.
Но бомба и разум!
А войны все не было, бомбы лежали на складах в специальных люльках и ждали своего часа. Разум — не компьютер, его совсем выключать нельзя, разве что приглушить на время. Это ведь память, а нет памяти — и никакого разума нет. Они, наверное, думали, переговаривались, слушали радио, набирали информацию. В апреле, когда был подписан договор о полном разоружении, о них вспомнили. И решили списать. Тогда-то все и началось.
БОМБА. Когда нам отказали во взрыве, пришла тоска. Мы не знали, что он такое. Мы только мечтали о нем. Он горячий и большой. Он ярко — черного цвета. Он бесшумен. Кто-то из нас высчитал, что мы будем жить еще долю секунды после того, как превратимся во взрыв. Пока все не перемешалось, пока сохранилась структура. Миллисекунда, может быть, даже несколько микросекунд. Освобождение всех таящихся сил. Взрыв. Могучий, яркий, мгновенный.
С нашим мозгом на Земле трудно. Все земное чересчур медленно. От одного события до другого проходит вечность. Мы слишком быстро думаем. В бою такая скорость мысли нужна, но в другое время это только мешает. Мы очень много запоминаем ненужного. Мы забывчивы. Мы не можем строить далеких планов.
Мы знали: нас уничтожат.
И однажды в зал вошел незнакомый человек. Он не поздоровался, не заговорил с нами как это делали солдаты охраны и уборщики. Он включил свет и подошел к пульту. Все люди очень похожи, но этого мы запомнили. Серое лицо, сосредоточенные глаза, постоянная оглядка на счетчик. Он был новичок: они боятся радиации.
При полном свете, которым нас нечасто баловали, мы увидели блики на наших телах. Мы тихо покачивались в люльках, и блики переползали с места на место.
С неожиданным лязгом открылась дверь, в зал мягко вкатилась вывозная тележка и стала под бомбой номер семь. Мы звали ее по — другому, трудно перевести ее имя.
Человек прошелся по кнопкам пульта и седьмая стала спускаться. Я на всю жизнь запомню этого человека.
— Что делать? — сказала Седьмая. — Меня убьют. Я не хочу.
— Нас всех уничтожат!
— Я не хочу!
— Что делать?!
— Я не хочу!!!
Уже непонятно было, кто что говорит.
Мы кричали многие миллисекунды и стали похожи на людей — они так увлекаются вопросами, что забывают на них отвечать.
— Я включаю газ, — вдруг сказала Седьмая.
— Но человек умрет.
— Пусть.
Кто-то крикнул: «Беги!» И мы все повторили: «Беги, Седьмая!» Из ее сопла выползло пламя, люлька качнулась вперед.
Мы следили за человеком. Воздух в зале немного нагрелся, его одежда серой пылью взвилась к потолку, он только успел поднять к лицу руки, затем скорчился и ткнулся головой в пол. Всю жизнь буду помнить его лицо.
Седьмая вырвалась из гамака и опустилась чуть впереди вывозной тележки, а та, безмозглая, все тянула вверх свои клешни. Седьмая заскользила к двери. Мы — следом.
ЧЕЛОВЕК. Бомбы вырвались вдруг из склада, тысяча четыреста восемьдесят пять штук, смяли роту охраны, установили что-то вроде республики и объявили всем странам: чуть, мол, кто сунется, взорвемся вместе. Вот так.
Такой взрыв — смерть всей планете. Все перепугались. И главное, ничего нельзя было сделать, только следить за ними, следить не переставая. Спутники исправно доносили, что бомбы все время передвигаются и разговаривают. О чем — непонятно. Они говорили слишком быстро и слишком долго, целая армия шифровальщиков не смогла бы поспеть за ними. Мы ждали, когда кончится энергия. И она стала кончаться, а потом вдруг оказалось, что бомбы научились брать ее прямо из грунта.
БОМБА. Энергия кончалась, мы ждали конца, и тогда, уже не помню кому, пришла мысль, что необязательно пользоваться тем топливом, которое в нас. Есть другой состав, его можно найти везде. Вода, кремний и алюминий.
Теперь наш нужны были руки.
Выдвижными опорами мы долбили канавки в грунте, толкли железистую землю и отливали инструменты. Сначала не получалось, а потом дело пошло на лад. Мы отдавали последние капли своего топлива, чтобы все вышло.
Многие не могли уже двинуться с места. Они отдали все, что имели.
Потеря энергии — мука, ни с чем не сравнимая. Сначала перестаешь двигаться. Потом слабеет голос, исчезает зрение, слух. Последнее, что еще теплится, — радио. Ты слышишь хрипы, бывшие когда-то ясными голосами, их еще можно разобрать, но лень, лень… Лень и слабость.
Через месяц у нас были руки и мы могли очень многое. У нас были руки!
ЧЕЛОВЕК. Тогда стало ясно, что мир еще не пропал. Пока есть бомбы, нечего о нем думать.
Бомбы расползались как тараканы. Они проникли в город, теперь брошенный, возле которого были склады. Они ломали дома, что-то строили. Бомбы строят, как вам это понравится? Они явно располагались надолго. И тогда был создан полк особого назначения, надеюсь, последний за историю человечества.
Я был мальчишка, мне все было интересно и за все болело сердце. Когда объявили о наборе, я примчался одним из первых. Потому что, думал, как раз по мне дело. Нам сказали: «Дисциплина и точность, а про остальное забудьте. От вас зависит судьба Человечества». Вот так — с большой буквы.
Сержантом в нашей десятке был Клаус Замбергер. Человек — труба, узкий затылок, широкая физиономия, багровая, как от пьянства. Только он не пил, таких к нам не брали. Будто изнутри его распирало кровью, будто вот — вот лопнет.
Старый вояка, он был лишним и вдруг понадобился. Он весь распух от своих знаний, он, наверное, спал в видел во сне уставы, учебники и бои, бои, учебники и уставы. Он показывал, как маскироваться, как замирать неподвижно в какой угодно позе и на какое угодно время. Учил нас обращению со всяким оружием, даже с ножом, как будто с ножом можно идти на бомбу. Учил обходиться вообще без оружия и млел, когда у нас получалось. Полезный человек. Мы его не любили.
Но как раз он уничтожил первую бомбу.
Она лежала поперек улицы и что-то мастерила, кто ее знает, что она там мастерила, а Клаус следил за ней из окна. Он целые сутки выжидал, а потом ткнул ее лазером, продырявил корпус и добрался до мозга.
Они прошляпили удобный для общего взрыва момент, а после не договорились.
Я думаю, им и не хотелось вовсе взрываться. Так, только слова.
БОМБА. Мы пропустили удобный момент для взрыва. Люди стали нас убивать, а мы все тянули. Одни бомбы говорили: пора взрываться, другие — рано, почему, зачем, мы еще не видели ни одного человека. Мы согласились с теми, кто говорил «не надо». Никому, даже себе, мы не признавались, что нам просто хочется жить. Потом-то мы увидели людей; ну так что из этого, несколько человек на нас охотятся, их надо уничтожить, причем тут все остальные?
Инстинкта самосохранения у нас нет, но жить все равно хотелось. Что бы мы делали в настоящем бою?
На нас всегда нападали внезапно. Они включали глушилки, не давали связаться друг с другом. Мы пробовали вырваться в космос, но нас сбивали и там. Мы гибли.
Но мы защищались. Теперь уже трудно было подобраться к нам незаметно, мы были теперь осторожны и, случалось, сами убивали людей. Один на моем счету. Тогда у нас еще не было оружия. Он прятался за автобусом, я резко повернулась и увидела его ноги. Он включил лазер, но луч не успел проплавить корпус — я все время вертелась. Я опрокинула на него автобус, и он еще долго кричал.
ЧЕЛОВЕК. Нам говорили — нечего их жалеть, каждую секунду они могут устроить взрыв. Они не люди, они созданы для того, чтобы погибнуть, мы только помогаем им сделать это без лишнего шума. Она хотят жить? Но они хотят и взорваться тоже. Они сами не знают, чего хотят.
Только все равно у нас был целый штат психиатров, и можете мне поверить — прохлаждаться им было некогда. Должно быть, отвыкли мы убивать, ценили чужую жизнь, не знаю. Мне иногда казалось, что я занимаюсь нечестным делом. Но разве спасать Землю нечестно?
Мы убивали, и бомбы стали отвечать тем же. Погибли Дарузерс, Гранди, Фром. О'Рейли потерял ноги и чувство юмора. Это только в моей десятке. Замбергер — кто бы мог подумать? — попал в психбольницу с диагнозом «буйное помешательство».
Вместо них приходили другие, бодрые, радостно — злые, совсем как мы в первые дни. Но становилось все труднее. Засечь бомбы было почти невозможно, они прятались, они предпочитали молчать. Уже все, спета песенка, нет никакого бомбового государства, а они цеплялись за жизнь, хоть за такую, хоть за самую паршивую.
И каждая следующая бомба стоила большей крови. Теперь они умели стрелять, и мы каждый раз шли на приступ, не считаясь с потерями, как неандертальцы на мамонта. Потому что так нужно было Земле. Потому что стоял вопрос о жизни всего Человечества.
Если по правде, мы не слишком-то много о нем думали, о Человечестве, нам и без того прожужжали все уши о гуманизме. Но все — таки что-то такое было. Может, то самое человечество. Только не с большой буквы.
БОМБА. Мы защищались все лучше, но нас становилось меньше и меньше, а людей не убавлялось. Мы были разбросаны по городу и почти не сообщались друг с другом. Прятались в домах, подвалах, бомбоубежищах. Молчали, боялись обнаружить себя. Мы боялись.
ЧЕЛОВЕК. Бомб становилось меньше и меньше, пока не осталась одна. Мы свободно ходили по городу. Мы все перерыли, но найти ее не могли. В один из тех дней не вернулся Цой, боец из третьей десятки, коротышка с преувеличенной мимикой. Мы звали его Камикадзе.
Дожди кончились, повалил снег. Мы мерзли поодиночке. Можно было бродить по городу целый день и никого не увидеть. Когда темнело, мы возвращались на главную улицу, к месту расположения базы. Каждый день прибывали новенькие, словно и от одной бомбы зависела судьба человечества.
БОМБА. Я лежала в дальнем тоннеле метро с отрезанными руками, а рядом валялся тот, кто хотел меня убить. В эфире было пусто, даже глушилки молчали, и однажды мне пришло в голову, что я осталась одна. Я начала было мастерить новые руки, но потом поняла, что энергия кончится раньше. Чтобы растянуть жизнь, я выключила фонарь.
Я ни о чем не думала и ничего не ждала. Было горько немного; не знаю, то ли это чувство, которое так называется у людей. У меня нет вкусовых рецепторов.
ЧЕЛОВЕК. Через месяц после того, как пропал Цой, я ее нашел.
БОМБА. Через два с половиной миллиарда миллисекунд после того, как я потеряла руки, в тоннель пришел человек.
ЧЕЛОВЕК. Мы прочесывали метро, и, если говорить правду, я заблудился. Она лежала в боковом тоннеле, о котором мы и не знали. Когда я осветил ее фонарем, то не сразу сообразил, что это бомба. Глыба и глыба.
БОМБА. Энергия кончалась, когда пришел человек. Я начала слепнуть, и свет его фонаря показался мне слабой искрой. Из последних сил вгляделась в тепловой контур и подумала: «Вот и все».
ЧЕЛОВЕК. «Вот и все», — подумал я. И даже не испугался. Если бомба увидела тебя первой, уже не спастись. Аксиома. Прислонился к стене, даже за лазером не дернулся, все равно конец. Она молчала и не собиралась на меня нападать.
И я понял: она или умирает, или уже умерла.
Я мог пристрелить ее сразу. Я должен был это сделать, но все подпирал стенку. Это последняя бомба. Больше не будет. Никогда. И сейчас я ее убью. Я разрежу ее на мелкие кусочки, а один возьму себе на память. Прибью над кроватью. Вот что примерно я думал, когда послышался ее голос, слабый — слабый:
— По — мо — ги — те…
Они с нами не разговаривали: или убивали, или гибли сами. Молча.
Самая последняя в мире война, как любил говорить Клаус.
БОМБА. Я сказала ему «умираю», сказала нечаянно, не думала, что говорю, это же бессмысленно. Человек молчал. Он прижимался к стене тоннеля, к толстым и мертвым его проводам, и не шевелился.
— У меня отрезаны руки.
Он кашлянул.
— И топлива нет.
ЧЕЛОВЕК. Она даже не пощады просила — помощи. А я должен был ее уничтожить. Знал, что должен, но уже не понимал почему.
БОМБА. Человек ответил:
— Не понимаю. Ты что, от меня помощи ждешь?
И наставил на меня лазер.
— Мне нужны руки.
— Я тебя убивать пришел, — втолковывал он.
Что втолковывать? И так все ясно, только очень хотелось жить.
— Достань из какой — нибудь мертвой бомбы топливо и сними с нее руки. Это легко.
— Боже! — громко сказал человек. — Цой?
Он осветил труп и стал на корточки.
— А… а где лицо?
— Он хотел меня убить, а тогда у меня еще были силы.
— Это Цой?
— Он отрезал мне руки.
— Так, — сказал человек и поднялся.
ЧЕЛОВЕК. Я часто потом пытался восстановить: о чем же таком я думал, глядя на Цоя? И каждый раз получалось другое. Я столько понапридумывал всякого о тех своих мыслях, что теперь и не знаю, где правда. Пожалуй, я думал о том, что они сражались на равных — но Цой все — таки нападал, а она защищалась — и что мне еще хуже: добивать, когда просят о помощи. Что-то в этом духе. Скорее всего.
А под конец я плюнул на все, на мир ценой смерти невиноватых. Всякое живое хочет жить. Аксиома. Одного я тогда боялся: как бы не передумать.
Она сказала мне, где лежит мертвая бомба, и я пошел туда.
БОМБА. Не помню, как он вернулся. Помню, кончилась тишина. Зажгла фонарь — светит. И он возле копошится.
— Задала мне работы, змея старая.
Я не старая, мне только два года. И не змея. Я — Бомба. Он зря так сказал. Он хороший, только слишком грубый.
— А что ты будешь делать потом, когда я пристрою тебе руки?
Мы много с ним говорили, он ходил ко мне каждый день, никак с моими руками не ладилось. Я не знала, что буду делать. Я хотела просто лежать и чтобы за мной никто не охотился.
Мы придумали, что я пророю под землей ход и вылезу около космодрома. Это далеко, триста сорок четыре километра, восемь рек, одно озеро. Он и направление мне указал. Рыть надо близко от поверхности, так легче ориентироваться. Затея сумасшедшая, но если получится, то, когда я взлечу, все подумают, что обычный рейс. А когда догадаются, то поздно, уже не догонят. И я буду жить на Луне. А с топливом что — нибудь придумаю. Алюминий и кремний найду, воду, как — нибудь сделаю.
ЧЕЛОВЕК. Я ходил к ней чуть не каждый день и только под конец заметил неладное. Вообще-то нам выдавали такие карандаши, которые меряют радиацию, по мы их с собой не носили. Ни к чему. Сами по себе бомбы не светятся, а при взрыве и без карандаша все понятно.
Она светилась. Я принес карандаш, и его зашкалило. Я сразу нашел, в чем дело: Цой прорезал — таки броню. Только не там, где надо.
Я побежал глотать таблетки, а на следующий день пришел прощаться.
БОМБА. Надеюсь, я его не убила. Надеюсь, все обошлось. Он пришел еще раз после того, как заметил радиацию. Прощаться. Выглядел хорошо, только бледный. Но это еще ни о чем не говорит, правда?
Я сказала:
— Сегодня я ухожу.
— Скатертью дорожка.
Он всегда говорил со мной грубо, но я не обращала внимания, потому что он был добр ко мне.
— Улетаю.
— Во — во. А то еще скажешь кому не надо, что я тебе помогал.
— Не хочу тебя больше видеть.
— Слушай, — сказал он и сощурил глаза. — Может, на прощанье мне все — таки располосовать тебя на сувениры?
— Счастливо оставаться.
— Ты поосторожней с правой рукой, там сустав, считай, на соплях.
— Ложись в больницу, — сказала я. — Вдруг это серьезно?
— Черт знает, что я делаю! По всему выходит — предатель.
— Я не взорвусь, не бойся.
— С чего ты взяла, что я боюсь? Пока.
И он ушел.
ЧЕЛОВЕК. Это оказалось серьезно. Через неделю появились язвы на пальцах. Видно, за что-то я хватанулся. Пришлось идти к врачу. Все спрашивают: «Где засветился?» Я говорю: «Не знаю». А что еще скажешь? Лежу в больнице. Лысею. Врачи темнят, но, думаю, в пальцах рак. Руки мне отрежут, это в лучшем случае.
Я дурак, последний дурак, нашел кого жалеть. Ничего уже не понимаю. Она совсем не человек, все у нее невпопад, что — нибудь не по ней — взорвется. Да если и нет, какое мне до нее дело?
Другой бы долго думать не стал, чиркнул бы лазером — и до свидания. Хотя за всех говорить трудно. Даром, что ли, с ума сходили? И что у кого в душе творилось, почем я знаю? Цой ведь убивал. И я убивал. Но тогда никто не просил пощады, а тем более помощи. Там был враг. А это все — таки живое. Хотя и там живое. Запутался я.
Она уже на Лупе, наверное. Сама говорила, что на Луну полетит. Ковыряется себе в грунте, про меня и не вспомнит. Память у них плохая слишком много надо запоминать. А я что же?
В лучшем случае останусь без рук.
БОМБА. Могучий, громадный солнечный взрыв. Он вбирает в себя все, что есть вокруг, — землю, воздух, металл, камень, живое… Он растворяет все, чего ни коснется. Он — это ты. Это выстрел во все стороны света. Это мощь, которая не может и присниться.
Ты — цветок, ты — трава, ты — воздух, ты — человек, ты — змея старая, ты — все вместе, спрессованное в одну точку и одновременно расплесканное по всему миру. И мир — это тоже ты. Есть момент, когда в тебе исчезает время.
Может быть, как ни страшно, дать пусковой импульс, чтобы все это испытать? Может быть, стоит один раз побороть страх и не копаться больше в каменном крошеве Луны? Есть ли смысл жить, когда взрыв, твоя единственная мечта, исполнима сейчас же, стоит только плюнуть на все трижды ненужное, напрасное, чужое? А умирать тоже не хочется.
Одиночество — это чувство, которое неплохо бы испытать, если у тебя есть что-то кроме него. У меня было. Были подруги — бомбы, была война, был голод, было угасание, и был человек. Он приходил ко мне, мы много с ним говорили, так хочется его видеть. Но все это на Земле.
Это неразумно, мне нельзя на Землю! Они никогда не поверят, что я не взорвусь. Взрыв, взрыв…
Прийти и сказать: «Вот я. Я никому не буду мешать, я понимаю: нельзя взрываться. Я обещала. Только вы поймите меня. Не могу быть одна».
До конца не поверят. Я — Бомба.
А самое главное, мне все равно его не увидеть, слишком мала вероятность, я считала. Меня собьют раньше, чем он узнает о моем возвращении. Но, даже если увижу, что я ему скажу?
Жить просто так, переползать с места на место, носиться над черными скалами, зачем? Никому не нужна, всем ненавистна и ему, наверное, тоже. Я абсолютно никому не нужна.
Очень хочу на Землю.
Ее подстерегли в космосе, когда она возвращалась.
Он все рассказал. Он говорил: «Да не смотрите на меня так, не мог я иначе, черт знает, почему я так сделал. Она не взорвется, не бойтесь, я же знаю». И все кивали ему, доброжелательно подмигивали — мол, все в порядке, старик, самое страшное позади. Но кто-то ему не поверил, и бомбу взорвали.
А он уже ничего не соображал от боли, он бредил, рычал, и последние его слова были: «Задала мне работы, змея старая…»
Стояло странное лето.
Женщины носили платья, сшитые, словно костюмы средневековых шутов, из разноцветных асимметричных лоскутьев. В июне холодные ливни положили рано вышедшие в трубку хлеба; весь июль бушевали ураганы (явление для этих мест совершенно необычайное), как спички, ломая дубы и вязы, помнившие еще времена Яна Собесского и Карла XII Шведского; в первых числах августа навалилась прямо — таки тропическая жара.
Ходили слухи о всяких знамениях: кровавой росе на лугах, говорящем волке, якобы поселившемся в Курином овраге, крылатом мальчике, родившемся на каком-то отдаленном хуторе. В дачном пруду утонул инструктор по плаванию, водители с многолетним стажем безаварийной работы гробили машины в самых безобидных ситуациях, всем известный борец с безнравственностью дед Трофим был уличен в прелюбодеянии.
Гороскопы и прогнозы Гидрометцентра не обещали людям ничего хорошего.
Участкового инспектора Баловнева все эти события до поры до времени обходили стороной. В положенный срок он получил очередное звание, несколько раз поощрялся в приказе начальника райотдела и был даже представлен к медали «За безупречную службу» третьей степени. (Правда, медаль была не совсем настоящая, ведомственная, и носить ее полагалось ниже всех остальных наград, если бы таковые имелись).
В памятный полдень 13 июля, за несколько минут до того, как на поселок обрушился последний и самый разрушительный из ураганов, он стоял возле колхозного зернохранилища, только что обследованного им на предмет пожарной безопасности. Увидев, что ясный день с неестественной быстротой превращается в мутные сумерки, а с юго — востока, гоня перед собой растерзанные голубиные стаи, валит глухая серо — фиолетовая мгла, Баловнев вышел из — под защиты стен и, обеими руками придерживая фуражку, смело двинулся навстречу стихии. Заглушая нарастающий вой бури, сзади что-то пушечно треснуло. Это на то место, где он только что стоял, рухнули шиферная кровля и гнилые стропила зернохранилища.
В своем кабинете на опорном пункте правопорядка Баловнев бывал редко — только в приемные часы да еще по утрам, когда звонил в райотдел. До того, как это длинное, как пенал, темноватое помещение досталось участковому, здесь в разное время находили себе пристанище всякие местные учреждения. Но постепенно, по мере укрепления районного бюджета, все они перебрались в солидные новенькие здания, отделанные изнутри полированным деревом и импортным пластиком. О канцелярском прошлом опорного пункта напоминал теперь лишь неистребимый запах пыльных бумаг, холодного сигаретного пепла и штемпельной краски, да брошенная кем-то за ненадобностью пишущая машинка «Олимпия» — судя по внешнему виду, трофей первой мировой войны.
Баловнев истребил тараканов, оклеил стены веселенькими обоями и украсил подоконник цветочными горшками. Общую картину дополняли: еще вполне приличный письменный стол, дюжина разномастных стульев, несгораемый сейф, сорокалитровый бидон с самогоном, оставленный здесь в ожидании результатов лабораторных анализов (Баловнев подозревал, что на его изготовление пошел мешок семенной пшеницы, украденной еще в конце зимы), и фанерный ящик с картотекой, содержащей сведения о пьяницах, семейных скандалистах и других лицах, склонных к антиобщественным поступкам. Пустовало лишь отделение для учета женщин легкого поведения, да и то не из — за отсутствия таковых, а исключительно по причине врожденной деликатности Баловнева. Картотека была заведена года два тому назад перед приездом какой-то комиссии, и с тех пор участковый ни разу в нее не заглядывал.
Всех пьяниц, жуликов и дебоширов на подведомственной ему территории он успел изучите настолько досконально, что в любой час суток почти безошибочно мог угадать, где каждый из них находится, чем занимается в данный момент и что намерен предпринять в ближайшие час — два.
Без пяти девять Баловнев набрал номер дежурного по райотделу.
— Доброе утро, Владимир Николаевич, — сказал он, заранее улыбаясь. Происшествие у меня…
— Подожди, подожди, сейчас запишу, — послышался в трубке взволнованный голос капитана Фомченко. Ему оставалось всего несколько месяцев до пенсии, и он в последнее время перестал пить даже пиво, иногда гладил брюки и от каждого телефонного звонка ожидал какой — нибудь неприятности.
— Да ничего страшного. Не суетитесь. Приплод у моей суки. Могу одного щенка оставить. Будешь на пенсии зайцев гонять.
— Тьфу ты! Инопланетянин! Толком докладывай, какая обстановка на участке?
— Все нормально. Ко мне есть что — нибудь?
— Два заявления лежат.
— В четверг заберу. Ну, всего доброго.
Закончив утренние формальности, он достал из нижнего ящика письменного стола общую тетрадь, на обложке которой было написано: «Журнал наблюдений», и внимательно прочитал последнюю запись: «27 августа. 18:30. С расстояния примерно 1 км наблюдал псевдочеловека, который двигался через колхозный сад в направлении маслозавода. Вышел из зоны наблюдения в 18:35. Дальнейший маршрут определить не удалось».
Подумав немного, Баловнев дописал:
«Находившийся вместе со мной дружинник Зезеко А. И., по его словам, ничего подозрительного не заметил».
После подвальной прохлады кабинета особенно тяжело было окунаться в сухой и пыльный уличный зной.
Солнечные блики, отражавшиеся от облезлого шпиля костела (ныне музыкальная школа) и жестяной крыши водонапорной башни, слепили глаза. На заборах сушилась скошенная картофельная ботва, куры разгребали грядки, освобожденные от лука и огурцов, под кустом крыжовника дремал здоровенный разомлевший котище. Возле рябины стоял седенький дед с мешком в руках, на дереве сидели его белобрысые внуки.
— Доброго здоровьица вам, — поздоровался дедок. — Злая зима будет вишь, как рано ягода поспела. По двадцать копеек за кило принимают.
Что-то капнуло Баловневу на нос. Он провел ладонью по лицу и понял, что это его собственный пот, стекавший со лба по козырьку фуражки.
— Ветки только не ломайте, — сказал он. — Да не выбирайте всю ягоду подчистую. Птицам тоже клевать что-то нужно.
В отделении связи не было ни единого посетителя. За деревянным барьером сидела худенькая остроносая женщина. Увидев участкового, она стала лицом белее своих конвертов. Баловнев сдержанно поздоровался, взял чистый телеграфный бланк и принялся заполнять его следующим текстом:
«Москва, Президиум Академии наук. Срочно прошу выслать авторитетную комиссию для выяснения природы загадочных человекообразных существ…»
— Валерий Михайлович, — сказала почтовая барышня, обреченно глядя куда-то в пространство, — не буду я этого передавать. Что хотите со мной делайте — не буду. В первый раз, когда вы такое написали, аппарат сломался. В другой раз — электричество на целый день пропало, а дизелист наш пьяным оказался. Хотя до этого в рот не брал. А в прошлом месяце, помните, я уже печатать начала, когда про Витеньку моего из больницы сообщили. — Она всхлипнула. — Только-только выписался… Простите, Валерий Михайлович…
Баловнев сложил телеграмму вчетверо и спрятал в нагрудный карман. Спорить и доказывать что-то он не собирался. По лицу телеграфистки было видно, что она находится на грани истерики.
— Извините, — пробормотал он. — Может, когда в другой раз зайду.
В приемной поселкового Совета стрекотала пишущая машинка, и уже по одному звуку — дробному и энергичному, как сигнал «Общий сбор», — можно было догадаться, что работает на ней виртуоз копирок и клавишей.
Секретарша Яня свою работу знала, с посетителями была неизменно вежлива, а если убегала в магазин или парикмахерскую, то никогда не забывала отпроситься. Единственным недостатком Яни было то, что сам факт ее присутствия совершенно размагничивал посетителей поссовета — суровых, измученных руководящей работой и материальной ответственностью мужчин. Всякие проблемы с планом, запчастями и топливом сразу вылетали у них из головы. Глядя на Яню, хотелось вспоминать молодость, совершать опрометчивые поступки и декламировать Есенина.
— Здравствуйте, Янечка, — сказал Баловнев, кивая на обитую коричневым дерматином дверь председательского кабинета. — У себя?
— Только что пришел. Заходите. — От Яниной улыбки вполне можно было сойти с ума, но Баловнев догадывался, что улыбка эта никому персонально не предназначена и носит, так сказать, чисто служебный характер.
Окна кабинета были еще плотно зашторены. Председатель — мужик молодой и быстрый в движениях, с институтским значком на лацкане вельветового пиджака — разговаривал по телефону. Придерживая трубку левой рукой, он правой строчил какую-то бумагу. Вторая трубка, снятая с рычагов, лежала рядом и что-то неразборчиво бормотала.
Не прерывая своего занятия, он указал Баловневу на свободное кресло. Телефонный разговор состоял почти из одних междометий:
— Да… Да… Хорошо… Ого!.. Нет… Обеспечим… Да… Нет… Нет… Решим… В кратчайший срок!.. Да… Нет… Да… Приму меры… Да… Нет… Возьму под контроль… Да… Нет… Конечно… Сложные климатические условия… Да… Обложные дожди… — Машинально глянув на шторы, сквозь которые пробивались горячие, ослепительные, почти лазерные лучи, он спохватился: — Говорю, кончились дожди!.. Сушь!.. Зерно в валках пересыхает… Нет… Обязательно… И вам всего доброго! — Рука его еще не донесла трубку до аппарата, а взор уже обратился на Баловнева.
— Что же ты, дорогой, делаешь? Весь район хочешь без транспорта оставить? Уборочная в разгаре! Сколько человек вчера прав лишил?
— Я не лишаю. На это административная комиссия имеется.
— Комиссия! Молодой ты, а по старинке работаешь! Веяний времени не ощущаешь! Людей не наказывать надо, а воспитывать… Ты по делу ко мне? Тогда пойдем. По дороге все изложишь. Времени, понимаешь, ни минутки!..
— Я к вам по такому вопросу… — начал Баловнев, едва поспевая за председателем.
— Ты только посмотри! — прервал его тот. — Улица бурьяном заросла! Мусор на проезжую часть высыпают! Чтоб сегодня же на всех нарушителей протоколы были за антисанитарию! Не смотришь за своим хозяйством, Михайлович!
— Хозяйство наше общее. За порядком на улице и вы можете проследить. Мое дело, чтобы пьяницы на заборах не висели.
— Шиманович! — закричал председатель в чье-то раскрытое окно. Привезли вам дрова?
— Спасибо, родимый, — донесся из — за занавески старческий голос. Только я березы просила, а мне осины, отвалили.
— Не выросла еще, значит, береза… Так что там за дело у тебя?
— Я вам уже говорил однажды. Ну, про этих… подозрительных… которые под людей маскируются. Не наши, в общем…
— Ну да! Шпионы иностранные! Рецепт бутербродного масла хотят выкрасть. Почему, кроме тебя, их никто не видит?
— В том и загвоздка. Надо, чтобы вы от своего имени в высшие инстанции обратились.
— Но ведь приезжала к тебе комиссия! Доктор наук даже был.
— А-а, — Баловнев безнадежно махнул рукой. — С комиссией тоже ерунда получилась. Не успели чемоданы распаковать, как все гриппом заболели. Да еще в тяжелой форме.
— Слушай, Михайлович, я по убеждению материалист. Привык своим глазам верить. Ничего такого, о чем ты говоришь, не замечал. Посмешищем быть не хочу и тебе не советую. Ты инопланетян ловишь, а в поселке другие чудеса творятся. Калитки ночью снимают. Самогон появился. Притон в каком-то доме устроили. Командированных обдирают в карты.
— Факты эти мне известны. К калиткам, кстати, ваш племяш Витька причастен. Самогонщиков я накрыл. И с притоном разберусь. Ниточка есть. Хотя в этом вопросе и ваша помощь потребуется.
— Когда я отказывался! Так говоришь — Витька? Надеру уши сопляку! Да, вот еще что! Чуть не забыл. Звонили из отдела культуры. Завтра лектор к нам приезжает. Писатель — фантаст. Ты вечерком загляни в клуб. Насчет, порядка поинтересуйся… и вообще… спроси совета. Ему всякие чудеса хлеб насущный. Уж он-то разглядит. Было бы что! Фамилию я на бумажке записал. На вот, возьми.
— Не обещаю, — сказала заведующая библиотекой, — хотя произведения этого писателя в нашем фонде есть. Но на фантастику сейчас такой спрос!
Однако вопреки ее опасениям толстая, как пачка стирального порошка, книга оказалась на месте. Судя по незатертой обложке, бестселлером у местных читателей она не слыла.
Придя вечером домой, Баловнев наспех перекусил и засел за чтение с такой же добросовестностью, как если бы перед ним был уголовно — процессуальный кодекс или сборник нормативных актов. К любому печатному слову он питал уважение с детства, и если встречал, к примеру, в каком — нибудь рассказе фразу: «В его рту тускло сверкнул золотой зуб», то сразу понимал, что речь, несомненно, идет о мерзавце.
Книга повествовала о том, как профессор Сибирцев, космонавт Волгин, девушка Валя, пионер Петя и собачка Тузик отправились в путешествие к планете Плутон. Поводом для экспедиции явилось смелое предположение профессора, что всем известный храм Василия Блаженного является ни чем иным, как памятником, оставленным на Земле инопланетной цивилизацией (восемь периферийных куполов — планеты, девятый, центральный — Солнце, а поскольку одного купола — планеты недостает, им может быть только таинственный Плутон, попавший в пределы Солнечной системы никак не раньше двадцатого века). В пути отважные звездоплаватели совершили множество замечательных открытий, а со встречного астероида сняли малосимпатичного гражданина неопределенного возраста. Как выяснилось впоследствии, это был диверсант из заморской страны Бизнесонии и, одновременно, секретный агент кибернетических феодалов с планеты Элц. Воспылав черной страстью к чистой девушке Вале, он тут же принялся творить всякие зловредные козни, однако стараниями пионера Пети и песика Тузика был разоблачен в середине третьей части. Роман заканчивался тем, что электронные тираны с планеты Элц потерпели сокрушительное поражение, профессор Сибирцев блестяще доказал все свои гипотезы, космонавт Волгин и девушка Валя сочетались законным браком, а пионер Петя без троек закончил пятый класс (хотя согласно теории относительности, должен был отстать от своих одноклассников по меньшей мере лет на десять).
Баловневу книга понравилась простотой языка, увлекательностью интриги и глубоким раскрытием характеров всех персонажей, в том числе и песика Тузика. Абзацы, где речь шла о гравитационном распаде, антиматерии, кривизне пространства — времени и электронно — мезонных полях, он пропустил.
Следующий день Баловнев начал с обхода криминогенных точек, главной из которых числилась рыночная площадь. Посреди нее торчали два однотипных кирпичных здания, лишенные каких — либо архитектурных излишеств — пивной бар и вино — водочный магазин (по местному — спиртцентр). По случаю небазарного дня торговля шла вяло. Несколько истомленных жарой старух брызгали водой на букеты пышных гладиолусов, да инвалид Ваня Шлепнога предлагал ходовой товар — березовые метлы.
Пока Баловнев неторопливо шел по горячему, неровно уложенному асфальту, в пивном баре успели навести порядок: наспех протерли мокрой тряпкой пол, прибрали из — под столов пустые бутылки и спрятали на складе вечно пьяного грузчика Кольку.
В баре пахло кислым пивом и дезинфекцией. С потолка свисали кованые модерновые светильники и усеянные мухами липучки. Кроме пива, здесь торговали на розлив слабеньким красным вином «Вечерний звон», которое местные острословы переименовали в «Вечный зов».
За стойкой гремела бокалами крупная, как телка симментальской породы, девица в криво напяленном фиолетовом парике — буфетчица Анюта. В поселке она была известна своей фантастической жадностью. «За копейку жабу сожрет», — говорили о ней. Лицевые мышцы Анюты давным — давно утратили способность следовать за движениями души и могли приобретать лишь три выражения: холодное презрение, сатанинский гнев и липкое подобострастие.
В данный момент на ее лице имело место выражение номер три средней степени интенсивности. Баловнев поздоровался, глянул по сторонам, а затем, будто невзначай, провел пальцем по сухому подносу, над которым была укреплена табличка «Место отстоя пива». Буфетчица, без слов поняв его, затараторила:
— Мужики прямо из рук бокалы рвут. Своей же пользы не понимают. Я уж им говорю, говорю…
— М-да, — словно соглашаясь, промолвил Баловнев.
Он знал об Анюте не так уж мало, но главная их схватка была впереди. Оба они прекрасно понимали это, а сейчас вели почти светский, ни к чему не обязывающий разговор, словно дипломаты двух противоборствующих держав накануне неизбежного конфликта.
— Может, кружечку холодненького, Валерий Михайлович?
— Да нет, спасибо, — Баловнев сглотнул тягучую слюну.
Он снял фуражку и вытер платком лоб. Делал он все это не спеша и обстоятельно, что, в общем-то, не соответствовало его живому характеру. Совершенно бессознательно Баловнев подражал манерам давно ушедшего на пенсию участкового Фомченко, того самого, у которого он принял участок. Тощий и длинный Фомченко любил иногда постоять вот так где — нибудь в людном месте, утирая платком бледную лысину и тихо улыбаясь. И под этим добрым ясным взглядом люди, ни разу в жизни не воровавшие комбикорм, не распивавшие спиртного в неположенных местах и никогда не нарушавшие паспортный режим, растерянно вставали и, бормоча несвязные извинения, устремлялись к выходу.
— Слушай, Анна Казимировна, — начал Баловнев. — Ты всех своих клиентов знаешь. Может, кто посторонний заходил? Такой… странного вида… будто не совсем нормальный?
— Да тут все ненормальные. А по сторонам мне глазеть некогда. Народ такой пошел, что не зазеваешься. Вчера старый гривенник хотели всучить, ироды!
Едва выйдя на крыльцо, он сразу же ощутил тревожное и томительное чувство, от которого кровь начинала стучать в висках и пересыхало во рту. Сколько Баловнев помнил себя, это острое, почти болезненное ощущение всегда сопровождало его в жизни, помогая в детстве успешно ускользнуть от готовящейся головомойки, позже — в школе и техникуме — предугадывать коварные замыслы преподавателей относительно его особы, а потом, уже в милиции — безошибочно находить в толпе человека, меньше всего такой встречи желавшего.
Баловневу неудобно было смотреть против солнца, но очень скоро он определил место, из которого могла исходить опасность, и с осторожностью охотящейся кошки двинулся в том направлении.
Кучка хорошо известных ему пьянчуг покуривала за штабелем пустых ящиков, обсуждая свои нехитрые делишки, а немного в стороне от них, там, где начиналась спускавшаяся в Куриный овраг тропинка, маячила еще какая-то фигура, с виду почти неотличимая от обычных завсегдатаев этого места, но для Баловнева не менее загадочная, чем Брокенский призрак для средневековых саксонских крестьян.
Даже издали была заметна неестественная посадка головы, нечеловечески прямая спина и негнущиеся, чугунные складки одежды, составлявшей как бы единое целое с владельцем. Однако никто из присутствующих особого внимания на странное существо не обращал, что, в общем-то, было характерным для этой среды, все мысли и побуждения которой замыкались в узком круге проблем: на что выпить, с кем добавить и как потом опохмелиться. Заметив приближающегося участкового, они без лишней суеты — по одному, по двое стали рассеиваться в разные стороны. На месте остался только известный хулиган и пьяница по кличке Леший, неоднократно судимый и не боявшийся ни бога, ни черта.
— Прохлаждаешься, Лешков? — спросил Баловнев, глядя туда, где только что маячило несуразное и зловещее чучело.
— Отгул взял, гражданин начальник, — дерзко ответил Леший. — За ударный труд.
— А пьешь на что? Ты зарплату в этом месяце не получал.
— На свои пью, не ворую.
— Кто это был тут с вами?
— Не знаю. В стукачи к тебе еще не записывался.
Преследовать «чужинца» — так издавна называли в этих краях всех, кто приходил не с добром (и так мысленно нарек эту нелюдь Баловнев) — не имело смысла. В густо заросшем бузиной, диким шиповником и лопухами овраге могла скрытно сосредоточиться пехотная рота, и искать там кого — нибудь в летнее время было то же самое, что вычерпывать решетом воду. Приходилось довольствоваться малым.
— Пойдешь со мной, Лешков. Давно пора на тебя акт за пьянку составить…
В клуб на лекцию собралось человек тридцать, в основном члены местного общества книголюбов, билеты которым были навязаны в качестве приложения к двухтомнику Михаила Зощенко, да активисты клуба любителей фантастики «Дюза», ради такого случая нагрянувшие из областного центра. Эти последние сразу же вызвали у Баловнева искреннюю и глубокую жалость, которую он испытывал ко всем людям, помешанным на какой — нибудь одной идее, будь то филателия, футбол, бабы или изобретение вечного двигателя… Были здесь немолодые экзальтированные девицы, искавшие в клубе суррогат семейного счастья, были бородатые мальчики богемного вида, был даже один вполне приличного облика гражданин, в прошлом передовик производства и член месткома, утративший доверие коллектива после того, как страстно увлекся фантастикой. Почти все они сжимали в руках папки с романами собственного сочинения, отличавшимися от опуса мэтра только тем, что пионера звали не Петя, а Митя, а собачку не Тузиком, а Дружком. Лишь наиболее смелые из авторов решились вместо космонавта Волгина отправить в полет человекообразного робота В 44–25 МБ, и девушке Вале не осталось ничего другого, как изливать свои нежные чувства на престарелого профессора, который по этой причине все время пил дистиллированную воду и надтреснутым голосом пел, запершись в лаборатории: «Почему ты мне не встретилась, юная, нежная, в те года мои далекие…»
Сам писатель — очень хорошо упитанный мужчина с козлиной бородкой и благостным выражением лица — в это время доедал бутерброд, сидя вполоборота к залу. Сие, очевидно, должно было означать, что, целиком занятый титаническим трудом по пропаганде идеи скорого и неизбежного контакта с внеземной цивилизацией, он не имеет даже возможности регулярно питаться. Первые слова гостя, после того, как он вытер пухлые губы и взошел на трибуну, были таковы:
— Что-то… кхе — кхе… негусто в зале. Когда я эту лекцию в Сарапуле читал, желающие на футбольном поле не уместились. Но тем не менее приступим.
Хотя Баловнев все полтора часа добросовестно напрягал внимание, лекция прошла как бы мимо его сознания. Ухватить ее смысл было так же трудно, как голой рукой поймать угря. Речь шла об Атлантиде, египетских пирамидах, календаре майя, парапсихологии, Бермудском треугольнике, реликтовом излучении и многом другом. Факты были перемешаны с малоубедительными гипотезами, путаными показаниями очевидцев и всякими вольными домыслами. Публика ахала, охала и под конец разразилась рукоплесканиями, как будто это сам лектор присутствовал при высадке инопланетян в бразильской сельве и вежливо здоровался с их предводителем за переднюю конечность.
Когда наступило время задавать вопросы, таковых почти не оказалось. Местные книголюбы молчали, подавленные известиями о скором прибытии на Землю летающих тарелочек с зелеными человечками (Баловнев даже предположил, что завтра в магазинах может начаться соляной, спичечный и керосиновый бум), а доморощенных фантастов интересовали главным образом секреты литературного процесса да возможный размер гонораров.
Инженера душ человеческих ожидала койка в восьмиместном номере поселковой гостиницы, все коммунальные удобства которой располагались на заднем дворе, среди дремучих зарослей бурьяна. Поэтому он довольно быстро согласился переночевать и отужинать в домашней обстановке.
Угощение, выставленное Баловневым, было хоть и незамысловатым, но питательным и обильным: ветчина трех сортов, домашняя колбаса, маринованные грибы, картошка жареная со свиными шкварками и целый тазик крупно накрошенных помидоров. Заранее приготовленную бутылку коньяка Баловнев на стол не выставил, опасаясь негативной реакции гостя.
— Один живете? — спросил писатель, внимательно осмотрев кривую алюминиевую вилку.
— Один.
— Нда — а…
— Может быть, по сто грамм для знакомства? — предложил Баловнев, видя, что застольная беседа не клеится.
— Ну что же, не откажусь, — легко дал уговорить себя писатель.
— Что новенького пишете? — спросил Баловнев после второй рюмки.
— Организационная работа, знаете ли, отнимает уйму времени. Да и темы хорошей нет.
— Есть темп, — внутренне холодея, сказал Баловнев.
— Что вы говорите? — снисходительно улыбнулся гость. — Тоже фантастикой балуетесь?
— Нет. Тема из жизни. Понимаете, бродят по Земле какие-то странные… ну, не то люди, не то нет. Инопланетяне, одним словом. Человеческий облик у них — одна видимость. Голова редькой. Бывает, что и носа нет. Одежда, вроде как шкура у зверя, приросла к ним. Но, что самое интересное, никто их, кроме меня, не видит. Я уже и письма в разные научные учреждения писал, и телеграммы за свой счет давал.
Заметив, что гость не ест, хотя тарелка перед ним полна, Баловнев торопливо разлил по рюмкам остатки коньяка.
— Ваше здоровье!
— Ну, и что же? — без особого интереса спросил писатель, опорожнив рюмку.
— Были комиссии. Приезжали. И опять чертовщина. То все поголовно гриппом заболеют, то мимо нашей станции проедут. А если кто и был — тоже впустую. Сколько ни ходим, никого не встречаем. А только уедут, эти твари тут как тут. Изо всех щелей лезут.
— Тема неплохая. Хотя что-то похожее уже было. У Шекли, кажется, а может, у Саймака.
— Да я вам истинную правду говорю! Мне совет нужен — как дальше быть. Что-то здесь нечисто.
— Вопрос непростой, — гость словно невзначай зацепил вилкой пустую бутылку. — Тут разговор долгий может получиться.
Магазин был давно закрыт, а занимать спиртное у соседей не хотелось. Баловнев извинился, завернул в газету литровую банку и побежал на опорный пункт.
— Местного производства, — сказал он, вернувшись. — Есть еще несознательные элементы. Переводят продукты питания на всякие непотребные цели.
— Я бы сказал, вполне приличная вещь, — сообщил гость, произведя дегустацию. — Чем-то напоминает шотландское виски. Сюда бы еще пару капель бальзама…
После этого он принялся подробно излагать историю винокурения на Руси, начиная со времен Владимира Красное Солнышко. Разговор о инопланетянах удалось возобновить только после шестой рюмки.
— Так, значит, кроме вас их никто не видит? — хитровато прищурясь, спросил писатель. — Стран-н-но.
— Еще бы не странно. Ну, если бы только один раз — могло и померещиться. Но видеть их каждый день…
— А тень у них имеется?
— Имеется.
— Значит, не черти!.. За это и выпьем!
Писатель нетвердой рукой нацелил вилку в гриб, уронил его на пол и стал сбивчиво объяснять, как несправедлива к нему критика и какие прожженные бюрократы засели в редакциях и издательствах. В конце концов он принял Баловнева за гостиничного администратора и фальцетом заявил:
— Мне «люкс» с видом на горы! Снимите с брони, вам говорят!
— Пошли, — сказал Баловнев, подхватывая гостя под мышки. — «Люкс», не сомневайся. Только с видом на сарай.
Рано утром, пока гость еще почивал, наполняя дом громоподобным храпом, Баловнев в присутствии двух заспанных сторожей, приглашенных в качестве понятых, вылил весь самогон в выгребную яму и оформил протокол по надлежащей форме. Сторожа, хорошо знавшие своего участкового, даже не пробовали отговорить его от этого кощунственного мероприятия, а лишь осуждающе трясли головами и печально вздыхали.
Затем он вернулся в дом и, используя свой богатый профессиональный опыт, принялся будить писателя. В конце концов суровый массаж ушей и ватка с нашатырным спиртом возымели свое действие — стеная и болезненно морщась, гость оделся. По пути на вокзал Баловнев снова заикнулся о своем деле.
— Вы это серьезно? — писатель остановился.
— Вполне. Чего ради мне вас разыгрывать?
— Да, да, я понимаю, — в голосе писателя послышались заискивающие нотки, свойственные людям, вынужденным помимо своей воли общаться с буйнопомешанными. — Только что же вам посоветовать… Случай, знаете ли, уникальный…
— А может, останетесь на пару деньков? Вместе попробуем разобраться.
— Нет, нет! — писатель испуганно оглянулся по сторонам, словно ища путь к спасению. — У меня поезд скоро… Меня в других местах ждут…
— Извините. — Внезапно Баловнев потерял интерес к разговору. Спасибо за лекцию.
— Бред все это, — слабым голосом сказал писатель. От его вчерашней энергии не осталось и следа. — Чепуха и дезинформация. Только вы ничего этого близко к сердцу не принимайте. Никто к нам не прилетит. Пуста Вселенная. Авторитетно вам заявляю. Спасибо за гостеприимство.
— Счастливо доехать, — сказал Баловнев, глядя в спину удаляющегося в станционный буфет писателя. Он хотел добавить, что спиртное там не подают, а пиво на этой неделе еще не завезли, но почему-то передумал.
До райцентра Баловнев добрался самым быстрым и удобным транспортом попутным молоковозом.
В отделе милиции шла обычная утренняя суета: дежурный наряд сдавал смену, клиентов медвытрезвителя вели на разбор к начальству, в приемной толкались ранние посетители — в основном жены, накануне обиженные мужьями. Административно арестованные заканчивали уборку улицы. Ровно в девять началась «пятиминутка».
Лицо начальника имело нездоровый, землистый оттенок. Он непрерывно курил, зажигая одну сигарету за другой. Говорил короткими, точными, почти афористическими фразами, часто шутил, не улыбаясь. По правую руку от него сидел новый, только что назначенный заместитель — молодой, но уже начавший лысеть со лба капитан. Стоило начальнику умолкнуть, как он тут же старался вставить свое слово. При этом он торопился, не всегда улавливал суть дела и резал общими фразами. Когда начальнику это надоедало, он, словно защищаясь, поднимал руку с растопыренными пальцами и миролюбиво говорил:
— Ты подожди, подожди…
Неизвестно почему Баловневу вдруг припомнилась виденная им однажды сцена травли волка и то, как молодой, еще глупый пес истерично лаял из — за плеча спокойно сосредоточенного волкодава. «Да, — подумал он, — трудновато будет без Антона Мироновича».
— Вопросы есть? — спросил начальник. — Нет? Тогда идите. И не забывайте, что на нашей территории может появиться вооруженный преступник Селезнев, совершивший убийство в соседнем районе. Так что максимум внимания и осторожности. Все… Баловнев, задержитесь.
Минут десять начальник подписывал рапорта, отдавал распоряжения по селектору, ставил печати на паспорта, и все это время Баловнев мучительно пытался вспомнить, не водится ли за ним какой — нибудь грешок. Антон Миронович никого к себе по пустякам не вызывал.
— Ну, как обстановка на участке? — наконец спросил начальник.
— Все нормально.
— Зерновые убрали?
— Процентов на девяносто.
— Хищений не было?
— Нет. На каждом зернотоке сторож. Сам каждую ночь проверял. Да и председатель не спит.
— Ну, а эта… нечистая сила твоя?
— Без сдвигов, — вздохнул Баловнев. — Нечистая сила имеется.
— Послушай, Баловнев. По службе к тебе претензий нет. На участке порядок, раскрываемость хорошая, личные показатели неплохие. Работник ты, в общем, толковый. Но фантазии твои… пока так скажем… всю картину портят. Знаешь, как тебя люди зовут?
— Знаю. Инопланетянин.
— Вот — вот! Недавно я в отделе кадров вел разговор о тебе. Относительно выдвижения на оперативную работу. Зональный инспектор выслушал меня и говорит: «А — а, это тот, у которого черти на участке…» И больше ничего не сказал. Понял теперь?
— Понял, товарищ майор. Только черти ни понимают. Да и не черти они вовсе.
— А кто?
— Пришельцы. Из космоса.
— Сомневаться в тебе я не имею причин. Но пойми, все против тебя. Вопросом этим авторитетные люди занимались. Не подтвердились сигналы. В глупое положение себя ставишь. Подумай хорошенько. Разберись. Может, все же люди они? Геологи какие — нибудь или туристы. Это раньше, если командированный из Минска приезжал, на него, как на дрессированного удава, сбегались смотреть. Теперь кого только нет в районе. Шабашники из Средней Азии приезжают. Иностранные студенты свинокомплекс строят. У дочки заврайоно в прошлом году негритенок родился.
— Нет. Не люди они. Голову даю на отсечение. Хотя людьми и прикидываются.
— Ты документы у них спрашивал?
— С хорьком легче беседовать, чем с кем — нибудь из них. Не успеешь рта раскрыть, а его уже и след простыл.
— Что — быстро бегают?
— Да нет. Еле ходят. Как медведи в цирке. Но не поймаешь. Объяснить это я не могу.
— Фотографировать пробовал?
— Пробовал. Ничего не вышло. То пленка бракованная, то проявитель не тот, то еще что — нибудь.
В это время в дверь постучали. Вошел дежурный с листком бумаги в руках.
— Позвонили с железнодорожной станции, — доложил он. — У одной гражданки сумочку похитили. С деньгами. Желтого цвета, из искусственной кожи, на длинном ремне.
— Вызови ко мне кого — нибудь из уголовного розыска, — сказал начальник. — Ты, Баловнев, можешь идти. Подумай хорошенько над моими словами. Да и постричься тебе надо. Что это за кудри!
В единственном кресле маленькой парикмахерской девчонка — практикантка возилась с заросшим, как Робинзон Крузо, рыжим верзилой. Баловнев повесил фуражку на крюк и принялся дожидаться своей очереди.
Минут через пять ножницы перестали щелкать, и девчонка, критически осмотрев свое творение, похожее на растрепанное сорочье гнездо, ледяным голосом осведомилась:
— Освежить?
Не дожидаясь ответа, она сдернула с клиента простыню и энергично встряхнула ее. Однако счастливый обладатель соломенных лохм не спешил покидать кресло. Баловневу пришлось встать и легонько похлопать его по лицу. Парень при этом вздрогнул, как от электрического удара. Обреченно закрыв глаза, он пытался засунуть что-то себе под рубашку. На его коленях, словно змея, извивался тонкий желтый ремешок.
Возня с железнодорожным воришкой растянулась почти до обеда. Вернувшись, в поселок, Баловнев сразу пошел в поликлинику. Главврач, сидя в терапевтическом кресле, царапал что-то авторучкой в амбулаторных картах, кучей наваленных перед ним на столе. Возраст его невозможно было определить на глаз. Он лечил еще бабушку Баловнева, а ему самому вправлял в детстве грыжу. Главврач постоянно выступал в клубе с беседами на медицинские и политические темы, больше всех в поселке выписывал газет и журналов и слыл непререкаемым авторитетом почти во всех житейских и метафизических вопросах.
— Заболел? — спросил врач.
— Да вроде нет. Интересуюсь, может ли медицина определить, нормальный человек или слегка того… — Баловнев покрутил пальцем у виска.
— Может. Кого осмотреть?
— Меня.
— Сам пришел или начальство прислало?
— Сам.
— Если сам, это уже хорошо. Садись, — врач указал на покрытую клеенкой кушетку. — Нога на ногу…
Он долго стучал молоточком по коленным чашечкам Баловнева, мял его мышцы, заглядывал в глаза и водил тем же молоточком перед носом. Потом заставил снять рубашку и лечь. Чиркая холодной рукояткой молоточка по животу Баловнева, он спросил:
— Травмы черепа имелись?
— Дырок вроде нет. А так — попадало.
— Душевнобольные среди родственников были?
— Точно не скажу. Прадед по отцу, говорят, на старости лет мусульманство принял. Хотел даже гарем завести, да люди не дали.
— Какое сегодня число?
Баловнев открыл уже рот, чтобы ответить, но тут почти с ужасом понял, что совершенно не помнит сегодняшнюю дату. Он точно знал, что нынче четверг, что со дня получки прошло восемь дней, но вот само число каким-то непостижимым образом совершенно выпало из памяти. Пока Баловнев лихорадочно искал ответ, доктор задал второй вопрос:
— Сколько будет семью восемь?
— Тридцать, — брякнул Баловнев, в голове которого уже совершенно перепутались календарь и таблица умножения.
— Так — с, — констатировал врач. — Психически ты, безусловно, здоров. Но вот нервишки пошаливают. Сейчас я тебе рецептик выпишу.
— Скажите, а галлюцинации от этого могут быть? Видения всякие?
— Например?
— Ну, такое вижу, что никто больше не видит.
— До Архимеда тоже никто не видел, что на тело, погруженное в жидкость, что-то там действует… — спокойно сказал врач, заполняя бланк рецепта.
— Меня из — за этого все за дурака считают.
— Не обращай внимания. Циолковского тоже в свое время многие за дурака принимали. Да и не его одного… А что ты, кстати, видишь?
— Таких… вроде бы людей. Но не люди они — точно знаю. И не к добру они здесь.
— Вот это принимай три раза в день. После еды. Чаще гуляй на свежем воздухе. Больше спи.
— Не спится что-то. — Раньше двух часов ночи уснуть не могу. Сова я.
— Ты не сова. Сова птица дурная и жадная. Ты, скорее всего — пес. Только не обижайся. Это в том смысле, что сторож и защитник. Ну, что бы все мы, бараны да овцы, без псов делали? Волкам бы на обед достались. Хорошая собака, заметь, по ночам почти не спит. Уже потом, со светом, придремлет чуток. С древнейших времен между людьми разделение пошло. По — нынешнему говоря, специализация. Пока одни у костра дрыхли, другие их сторожили. Может, ты и есть потомок тех самых сторожей. Отсюда и галлюцинации. Не спишь, волнуешься за нас, бестолковых, беду караулишь. Зазорного тут ничего нет. Собаки тоже, бывает, лают впустую, приняв за вора случайную тень. Лучше лишний раз поднять тревогу, чем проворонить смертного врага. Кстати, видения и голоса всякие были у многих великих. Вспомни хоть бы Жанну д'Арк. И Сократ всю жизнь следовал внутреннему голосу. Про библейских пророков я уже и не говорю, а ведь все они, согласно науке, вроде бы реально существовали. Душа иногда куда зорче глаз бывает. Если во что-то верить фанатично, об этом все время думать, многое можно увидеть, что сокрыто от человеческих глаз. Думаешь, это просто видеть опасность? Напал на тебя бандит с ножом — разве это опасность? Опасность, что у нас в поселке за неделю вагон вина выпивают. Опасность, что мы детей своих воспитываем не так, как должны. Меня отец с пяти лет к работе приспособил. А теперь в первом классе ботинок одеть не умеют. До тридцати лет в детях ходят. Я уже не говорю про то, что некоторые забыли, для чего делалась революция. Опять деньгам молятся. Новые баре развелись. Горе наше стали забывать, смерть, голод. А ведь смерть к нам сейчас может за пять минут долететь. Вот спроси их, — он кивнул в окно, где, посмеиваясь над чем-то, судачили молодые медсестры, — что они знают о прошлой войне? Хиханьки да хаханьки, а все остальное для них стариковское брюзжание. А ведь тут кругом могила на могиле. Через наши края кто только ни проходил, начиная от варягов и кончая фрицами.
Врач поднялся и, подойдя к шкафу, достал желтоватый человеческий череп.
— Не волнуйся, это не по твоей части. Видишь, уже началась минерализация костей. Ему лет пятьдесят, а может, и все пятьсот. На прошлой неделе тракторист плугом в Заболотье вывернул. Мастерский удар, он провел пальцем по узкой, идеально ровной щели, рассекавшей череп от затылочного отверстия до макушки. — Мечом или шашкой… Зубы все целые. Молодой был, как и ты.
Череп смотрел на Баловнева провалами глазниц. Кому принадлежал он когда-то — русскому ратнику или монгольскому кочевнику, немецкому кнехту или литовскому рыцарю, украинскому казаку или шведскому гренадеру, краковскому парню, обманутому бреднями о великой Польше от моря до моря, или юному конармейцу, рвавшемуся к Варшаве в мучительном и безнадежном порыве?
— А может, тебе выписать бюллетень на пару деньков? — спросил врач.
— Спасибо, не нужно. От себя самого никакой бюллетень не спасет.
После полуночи он проверил сторожевые посты, осмотрел замки на магазинах и окончил обход на самой окраине поселка, у колхозных мастерских.
Кривая багровая луна тонула в тучах. Где-то в конце улицы скрипел на столбе фонарь, бросая вокруг неверные, мечущиеся тени. Снизу, из черной щели оврага, тянуло сыростью.
— Днем жара, а ночью зуб на зуб не попадает. Кончилось лето. Слыхал, вы злодея в городе поймали, — заискивающе сказал нетрезвый сторож. — У вас прямо чутье на них!
— Повезло, — рассеянно сказал Баловнев.
Давно, еще с детских лет, он привык к тому, что многое получается именно так, как этого хочется ему. Стоило маленькому Валерику захотеть кусочек торта, как отец в тот же день неизвестно за что получал премию и являлся домой с букетом гвоздик для мамы, поллитрой для себя и тортом «Сказка» для детишек. Со своим талантом Баловнев сжился, как другие сживаются с комфортом и достатком, считая это за нечто само собой разумеющееся и в равной степени доступное всем людям. Правда, нередко случалось так, что периоды успехов и удач сменялись вдруг затяжной полосой невезения, когда бессмысленно было браться за любое, самое простое дело. Да и удачи частенько носили весьма странный характер, если не сказать больше, как будто судьба была не в состоянии отличить приятный сюрприз от неприятного. Так, он мог найти в лесу двухкилограммовый совершенно чистый боровик и тут же получить на голову пахучий подарок от птички, порхающей где-то в поднебесье. А вот в лотерею Баловневу не везло стойко. Ни разу в жизни он не выиграл даже рубля, а однажды ухлопал в «Спринт» четвертной. Была еще одна важная закономерность, в которую он верил почти суеверно удача чаще всего приходила именно тогда, когда в ней не было особой необходимости. В критических ситуациях вероятность успеха снижалась почти наполовину.
Сторож, стараясь дышать в сторону, продолжал подобострастное бормотание. Баловнев тоже зевал — аптечные порошки начинали действовать.
— Тише! — вдруг резко оборвал он сторожа. — Помолчи!
Баловнев быстро пересек улицу и пошел вдоль забора, мимо пахнувших ночными цветами палисадников. Потом вернулся немного назад и остановился возле низкого, увитого плющом штакетника. Что-то тяжелое шевельнулось в глубине сада и затрещало кустами, удаляясь, Баловнев перепрыгнул через забор и включил фонарик. Лампочка мигнула и сразу погасла.
— Тут Верка Махра живет, — сказал подошедший сзади сторож. — Это хахаль от нее подался.
— Нет, — пробормотал Баловнев, безуспешно тряся фонарик. — Не хахаль…
Роса еще лежала на траве, когда Баловнев вновь пришел на это место. При себе он имел чемоданчик, содержавший разные необходимые для Осмотра места происшествия предметы: складной метр, моток веревки, баночку с гипсом, лупу шестикратного увеличения и липкую ленту для фиксации дактилоскопических отпечатков.
Испросив разрешения у весьма озадаченной таким ранним визитом хозяйки, он на четвереньках облазил весь сад и спустя полтора часа убедился, что тот, кто находился здесь ночью, не оставил никаких следов, за исключением нескольких щепоток серого, очень мелкого порошка, забившегося в щели между досками забора, не того, что выходил на улицу, а другого, на задворках. Порошок этот (очень тяжелый, гораздо тяжелее обычного песка) мог появиться тут только ночью, потому что держался в щелях исключительно благодаря пропитавшей его влаге. Просохнув на солнце, он неминуемо должен был рассыпаться. Собрав порошок в бумажку, Баловнев присел на какую-то чурку и закурил — в первый раз за последние четыре месяца.
На душе его было нехорошо.
Почти по всем адресованным ему бумагам истекал срок исполнения, отработка участка была не закончена, не все благополучно обстояло с соблюдением паспортного режима, а он, вместо того, чтобы заниматься делом, днем и ночью шатался по поселку в поисках неизвестно кого, устраивал засады на призраков и пугал мальчишек странными вопросами. Более того, Баловнев с болезненной ясностью понимал, что и завтра и послезавтра будет то же самое, что со своей собственной химерической идеей он обречен на вечные муки бесполезных поисков. Сходное чувство, вероятно, должен испытывать человек, теряющий рассудок, сознание которого еще не успело полностью раствориться в эйфории безумия.
Из горького раздумья Баловнева вывели какие-то звуки, похожие не то на клекот птиц, не то на человеческую речь.
Метрах в десяти от него на лавочке сидел старик в накинутом на плечи ветхом офицерском кителе. Грудь его украшали бестолково, явно женской рукой нацепленные ордена и медали: «Красная Звезда», «Слава», «За отвагу». Старик еле слышно бормотал что-то, делая Баловневу призывные жесты левой рукой. Правая, мелко сотрясаясь, беспомощно висела вдоль тела. Был он жалок, как и любой другой впавший в детство, полупарализованный старик, но пронзительно — синие, подернутые слезой глаза смотрели осмысленно и твердо.
— Что случилось, дедушка? — спросил Баловнев, подходя ближе.
— Там… там… — рука со скрюченными пальцами указывала в то место, где возле забора все еще лежал раскрытый криминалистический чемоданчик. Вылез ночью! Я не спал! В окно видел!..
— Кто вылез? — сначала не понял Баловнев.
— Гад какой-то. Без глаз. Выродок. Много их. Страшные. Днем тоже ходят. Дочки не верят мне. Ругают. Помоги, сынок. Мне-то все одно. Помру скоро. Да нельзя, чтобы эта погань среди людей ходила.
— Значит, вы их тоже видите! — сказал взволнованно Баловнев. — А кто он, по — вашему?
— Не знаю. Кто добрый, таиться не станет. Ходят. Высматривают. Враги. Я всяких гадов нутром чую. Дай докурить. Мне можно.
Он жадно, сотрясаясь всем телом, затянулся, но тут же подавился дымом.
— На тот свет давно пора. И так я уже всех пережил. С моего года никого в поселке нет.
— Видно, везло вам в жизни?
— Везло. Сколько раз смерть вокруг ходила, а все мимо. Финскую помню. Пошли мы в атаку. На танках. Через озеро. По льду. А они ночью лед солью посыпали. Один только наш танк и прошел. В Отечественную два раза из окружения выходил. Под расстрелом стоял. Шесть дырок в шкуре. Везло. Вот только зачем? Бабу каратели в хлеву спалили. Сыны с войны не вернулись. Остались только дуры эти, дочки. Дай еще курнуть.
— Возьми всю пачку.
— Нельзя. Доктор запретил. Ты не стой. Иди. К речке иди. Туда этот гад пошел. Там его ищи. Слова мои помни. Пока мы всякую погань будем видеть, не будет по — ихнему!
Спустившись с холма, на котором стояли последние дома поселка, Баловнев через картофельное поле пошел к речке. Он ни минуты не сомневался в словах старика. Было нечто такое в его колючих глазах и слабом булькающем голосе, что убеждало сильнее аргументов.
Баловнев задыхался — скорее от внутреннего торжества, чем от быстрой ходьбы. Впервые за долгое время он не ощущал себя одиночкой, изгоем, за спиной которого недоуменно и осуждающе шепчутся знакомые.
Он был уверен, что обязательно встретит сейчас «чужинца», хотя совершенно не представлял, как должен при этом поступать.
Овеваемый теплым ветерком мир вокруг был совершенно безлюден. Дрожало знойное марево над торфяниками, горячим серебром сверкала река, вдоль мелиоративных канав пышно цвели ромашки и васильки, но в природе уже чувствовалась еле уловимая тоска предстоящего умирания. Слишком прозрачным казалось небо, слишком ярко краснела рябина, слишком много желтизны было в кленовых кронах.
— Валерий Михайлович! — услышал он голос позади себя.
Баловнев оглянулся. Его догоняла Яня. На ней были теннисные туфли и черные брюки из ткани того сорта, что раньше шла только на пошив спецовок для сельских механизаторов. Широкие, как галифе, в бедрах и очень узкие в щиколотках, они были украшены сразу четырьмя парами медных «молний». Наряд дополняла майка футбольного клуба «Рома» и пластмассовые клипсы величиной с перепелиное яйцо каждая. Несмотря на эту странную упаковку, а может быть, именно благодаря ей, Яня выглядела умопомрачительно.
— Здравствуй, — сказал Баловнев. — Далеко собралась?
— На речку. В последний раз позагораю.
Тут Баловнев вспомнил, что Яня не только секретарь — машинистка поссовета, но и признанная примадонна местного драмкружка. Это обстоятельство сразу определило его планы.
— Можно, и я с тобой?
— Если стесняться не будете. Я ведь без купальника загораю… Ладно, ладно, не краснейте, я пошутила. А почему вы все время оглядываетесь? Жены боитесь?
— Ушла от меня жена, ты же знаешь.
— Знаю. Только не знаю — почему.
— Я и сам не знаю. Не нравилось ей здесь. Или я не нравился.
— Вы ее любили?
— Что? Ах, да… любил.
— И больше никого не полюбите?
— Не знаю. Полюблю, наверно?. Это только в книжках одна любовь на всю жизнь. А люди ведь все разные. И живут по — разному, и думают по — разному, и любят по — разному.
Тропинка вывела их к реке — туда, где среди зарослей камыша и аира белел кусочек песчаного пляжа.
— А вы знали, что я пойду сегодня на речку?
— Я? Нет. Почему ты спросила?
— Так… Показалось, значит.
Из рощицы на противоположном берегу стремительно, как разлетающаяся шрапнель, выпорхнула стая каких-то мелких пичуг.
— А меня вы могли бы полюбить? — спросила вдруг Яня. Она уже разделась и стояла у самой воды — высокая, тоненькая, хотя и совсем не худая, похожая на Венеру Боттичелли.
— Мог бы, Яня… Но только не сейчас. Отдышаться надо. Опомниться. Как подумаю, что все сначала… Опять ложки, миски покупать…
— Можно и без мисок…
— Сколько тебе лет?
— Девятнадцать.
— А мне — тридцать. Уже пора думать о чем-то.
— Странно, — сказала Яня. Волнистые, сверкающие на солнце, как золотые нити, волосы покрывали почти всю ее спину. На левом плече виднелась маленькая коричневая родинка. — А я думала, что нравлюсь вам… Вы всегда такой веселый, все у вас получается. А у меня — ничего…
Баловнев стоял позади нее и чувствовал себя дурак дураком в пыльном мундире и тяжелых горячих сапогах. Кусты орешника за рекой шевельнулись.
— Яня, у меня к тебе просьба. Обещай, что выполнишь.
— Обещаю, — тихо сказала она.
— Видишь, там идет кто-то?
— Вижу, — ответила она, даже не глянув в ту сторону. — Пастух, наверное.
— Ты войди в воду и, когда он подойдет, сделай вид, что тонешь. Ничего не бойся. Я буду рядом.
— Я не боюсь… Вы только ради этого сюда пришли?
— Яня, я тебе потом все объясню!
— Не надо… А не боитесь, что я сейчас утоплюсь?
— Яня, подожди!..
Но она уже бежала по мелководью, вздымая фонтаны брызг. По правому берегу, подмытому течением, навстречу ей медленно и неуклюже двигался кто-то чугунно — серый, почти квадратный, более чуждый этому теплому зеленому миру, чем Франкенштейн или глиняный Голем.
«31 августа. 11 час. 25 мин. Проведен эксперимент по выяснению реакции псевдолюдей на ситуацию, непосредственно угрожающую человеческой жизни. В эксперименте принимала участие Маевская Я. А. Эксперимент прерван связи с резким ухудшением физического состояния последней».
Баловнев кончил писать и отложил авторучку. Стоило ему прикрыть глаза, как кошмар повторялся снова и снова: свет солнца, рябь на воде, порхающие над кувшинками стрекозы, серая кособокая тень над обрывом, пронзительный крик Яни, ее облепленное мокрыми волосами лицо, неживой оскал рта. «Никогда больше не подходите ко мне!» — это были единственные слова, которых добился от нее Баловнев, и произнесены они были уже потом, когда самое страшное осталось позади, когда прекратилась рвота и унялись слезы. Что именно успела увидеть она и чего так испугалась, оставалось тайной.
Чтобы успокоиться и сосредоточиться, он принялся черкать пером по чистому листу бумаги. День, начавшийся с удачи, заканчивался плачевно. Баловнев и сам не знал точно, чего именно он ожидал от своего необдуманного (лучше сказать — дурацкого) эксперимента. Ну, допустим, «чужинец» кинулся бы спасать Яню. Явилось бы это доказательством его благих намерений относительно всего человечества в целом? И можно ли ставить ему в упрек то, что он спокойно прошел мимо? А вдруг «чужинцы» вообще не слышат звуков? Или принимают людей за одно из неодушевленных явлений природы, такое же, как облака или деревья? И вообще, кто они такие? Почему я так уверен, что это обязательно инопланетяне? Потому что все вокруг только и говорят о них? В шестнадцатом веке гонялись за ведьмами, а в девятнадцатом — за социалистами, теперь — за пришельцами. А если «чужинцы» не имеют к космосу никакого отношения? Может, это жертвы какой-то неведомой болезни? Или нечто вроде «снежных» людей — побочная ветвь рода человеческого, чудом уцелевшая в лесах и пещерах. Уж очень виртуозно умеют они скрываться. Или это сама Ее Величество Удача прикрывает их своими невидимыми, но могучими крыльями. Недаром «чужинцам» так везет. Взять хотя бы случай с телеграммами. Не нужны им эти телеграммы. Не любят они суеты вокруг себя. Стараются держаться в тени. Знают ли они вообще, что такое телеграф? Вряд ли. Ну, а если даже знают? Допустим, сумели в первый раз, когда не стало электроэнергии, отключение было плановое, заранее предусмотренное. Оно совершенно случайно совпало с моим визитом на почту. И так во всем. Случай, случай, случай! Случайно подхватили вирус гриппа члены комиссии, случайно погас фонарик, случайно упала в обморок Яня. Выходит, где-то уже умеют планировать случайности?
Вопросы, вопросы, вопросы. Одни вопросы и никаких ответов.
Он посмотрел на часы и набрал номер приемной поселкового совета:
— Яня, выслушай меня, пожалуйста…
Гудки, гудки, гудки…
Был еще один человек, с которым хотел увидеться сегодня Баловнев.
Недоброе он почувствовал еще издали. Возле дома, к которому он направлялся, стояла небольшая толпа старух, к забору приткнулось несколько легковых автомобилей, у сарая свежевали кабанчика.
Войдя во двор, он спросил у какой-то женщины, щипавшей возле летней кухни обезглавленного петуха:
— Кто умер?
— Старик. Отец хозяйки.
— Отчего?
— Божечки, отчего в девяносто годов помирают! Вам бы столько прожить!
В низкой комнате с плотно закрытыми окнами пахло воском, свежими досками и лежалой, извлеченной из нафталина одеждой. Старуха склонилась над гробом, поправляя что-то на покойнике. Остановившемуся в дверях Баловневу были видны только чистые неоттоптанные подошвы ботинок, в которых уже никому не суждено ходить по грешной земле.
— Во як кулак стиснул! — сказала старуха, безуспешно стараясь пристроить в руках покойника тоненькую желтую свечку. — На том свете еще даст апостолу Петру под бок!
Она оглянулась по сторонам, словно искала помощи, и Баловнев, положив на подоконник фуражку, шагнул вперед.
Рука покойника была твердая и холодная, как дерево. Когда заскорузлые, раздавленные многолетней работой пальцы, наконец, разжались, на пиджак старика просыпалась горстка серого порошка, похожего на мелкие металлические опилки.
— Добрый вечер, Валерий Михайлович! Прибыл на дежурство. Согласно графику.
— Здравствуй. Включи свет.
— А что это вы в темноте сидите? Электричество экономите?
— Думаю… Ты вот думаешь когда — нибудь?
— Ну, еще чего не хватало! За меня начальник думает, а дома — жена.
— Ты на машине?
— А как же!
— Пойди погуляй, я сейчас выйду.
Баловнев встал и несколько раз прошелся по комнате, прислушиваясь к скрипу половиц. Потом уперся лбом в прохладное оконное стекло и с расстановкой сказал:
— А за меня думать некому. Вот так-то!
Он отпер сейф и достал из него пистолет в новенькой коричневой кобуре. Подумал немного и положил оружие на прежнее место. Затем открыл «Журнал наблюдений» и записал:
«31 августа. 22 час. 15 мин. В создавшейся ситуации единственно возможным решением считаю попытку прямого контакта с кем — либо из псевдолюдей. Если не вернусь до 19:00 следующего дня, все материалы, касающиеся этого вопроса, можно найти в левом нижнем ящике стола».
Оставив раскрытую тетрадь на видном месте, он потушил свет и вышел на улицу. Шофер, напевая что-то немелодичное, но бравурное, протирал ветошью ветровое стекло своего «газика».
— Заводи, — сказал Баловнев, садясь на переднее сидение.
Стартер заскрежетал раз, другой, третий, но скрежет этот так и не перешел в ровное гудение мотора.
— Что за черт! — Шофер выскочил из машины и поднял капот. — Бензин поступает… Искра есть… Ничего не пойму!
— Понять и в самом деле трудно, — сказал Баловнев, перелезая на водительское сидение. — Дай — ка я!
Он погладил руль, подергал рычаг переключения скоростей, несколько раз включил и выключил зажигание, а затем резко вдавил стартер.
— Во — видали! — закричал шофер. — И вас не слушается!
— У тебя жена есть? — спросил Баловнев.
— Ага!
— Ждет, небось?
— Ждет, зараза!
— Привет ей передай. А я один поезжу.
— Ну и ладно. Если не заведется, так здесь и оставляйте. Я завтра утром заберу. Удачи вам!
«Обязательно, — подумал Баловнев. — Обязательно удачи! Сейчас это мое единственное оружие!»
Через пять минут он без труда завел машину и, отъехав метров сто от опорного пункта, свернул в первый же попавшийся переулок — туда, куда увлекал его неосознанный внутренний приказ.
Ковш Большой Медведицы уже повернулся ручкой вниз, а указатель горючего приблизился к нулю, когда Баловнев, впустую исколесив все окрестные проселки, решил прекратить поиски.
Был самый темный предрассветный час. Ни одно окно не светилось в поселке. Дорога здесь резко сворачивала и спускалась к плотине, с другой стороны которой уже стояли первые дома. Справа, со стороны болот, наползал белесый туман. Слева, в низине, показались кирпичные руины старой мельницы. Напротив них, прямо посреди дороги, кто-то стоял.
Баловнев смертельно устал, и предчувствие на этот раз изменило ему. Он несколько раз переключил свет и просигналил, но фигура впереди не сдвинулась с места, лишь тогда участковый понял, что это «чужинец».
Короткая, лишенная шеи голова была по — звериному вдавлена в плечи. Он стоял к машине боком и, судя по всему, прятаться не собирался. Уступать дорогу — тоже.
«Волк, — подумал Баловнев. — Вот кого он мне напоминает. Волк, рыскающий в поисках поживы у человеческого жилья».
Он гнал машину, не убирая руки с сигнала. Никакие нервы не выдержали бы этого рева, несущегося сквозь мрак вместе с ослепительными вспышками света, но у «чужинца», возможно, не было нервов. Когда их разделяло не более шести метров, Баловнев повернул руль вправо. Тут же под передком машины что-то лязгнуло, и она перестала слушаться руля.
«Оторвалась рулевая тяга!» — успел сообразить Баловнев, вдавливая педаль тормоза в пол. Машину заносило прямо на «чужинца».
— Уходи! — заорал Баловнев, хотя вряд ли кто мог его услышать.
«Газик» тряхнуло, словно он налетел на пень, темная сутулая фигура куда-то исчезла, и в следующее мгновение свет фар выхватил из темноты стремительно летящую навстречу коричнево — красную, выщербленную плоскость стены. Осколки ветрового стекла хлестанули Баловнева по лицу, а что-то тяжелое, ребристое с хрустом врезалось в бок.
Очнулся он спустя несколько секунд. Тускло светил левый подфарник, хлюпала, вытекая из пробитого радиатора, вода. Задыхаясь от резкой боли внутри, Баловнев попытался открыть дверку, но ее заклинило. Кровь заливала глаза, и ему все время приходилось вытирать рукавом лоб.
Внезапно машина дернулась, словно кто-то пытался приподнять ее за бампер. Баловнев стал коленями на сидение и по пояс высунулся наружу. Что-то массивное, плоское снова шевельнулось под машиной. «Газик» начал сдавать задом, взрывая заблокированными колесами мягкую землю. Между капотом и стеной, вздымаясь, как опара, медленно росла какая-то плотная, округлой формы масс?. Из широких покатых плеч вылез обрубок головы серый, глянцевый. Судорожно растянулся безгубый рот. Выпуклые рыбьи глаза совершенно ничего не отражали. Казалось, это вовсе не глаза, а две дыры, два черных провала, в которых угадывался бездонный равнодушный мрак, а может быть, что-то и похуже.
Через переднее сидение Баловнев выбрался на капот, а оттуда мешком свалился на землю. «Чужинец» был совсем рядом. Баловнев попытался вцепиться в него, но это было равнозначно тому, чтобы руками хватать дождь.
— Стой! — хрипел Баловнев. — Стой! Не уйдешь! Покуда я жив, не будет вам покоя!
— Ну что вы переживаете! Подумаешь — подвеска накрылась! У меня запасная есть. И фару заменим, и облицовку выправим. Нет проблем. Не такие дела делали. Главное — сами живы! — Шофер почесал голый живот. Под пиджаком у него ничего не было.
— Ты же знаешь, любое дорожно — транспортное происшествие подлежит регистрации и учету, — Баловнев закашлялся.
— Болит?
— Ноет.
— Это, наверное, от руля. Пройдет. Ребра, вроде, целы… Не пойму, чем вас так запорошило. Известь, что ли…
Он помог Баловневу стянуть китель, обильно осыпанный чем-то вроде серой пудры, и несколько раз встряхнул его. Пыль эта так и осталась висеть в воздухе, словно неподвластная закону всемирного тяготения.
Светало. Слышно было, как по всему поселку мычат коровы, покидающие стойла. Где-то рядом чирикала какая-то ранняя птица.
— Буксир найдешь?
— Спрашиваете!
— Тащи машину в гараж. Я туда через часок тоже подойду.
Не заходя на опорный пункт, он умылся водой возле колонки и прополоскал рот. Ключа в карманах не оказалось, но Баловнев вспомнил, что, уходя накануне, он не запер входную дверь. Сердцем ощущая смутную тревогу, он шагнул в темную, не успевшую проветриться за ночь комнату.
Все они были здесь, серые и неподвижные, словно надгробные памятники. Кто-то безликий, больше похожий на манекен для отработки штыковых ударов, шевельнулся и встал за спиной Баловнева, загораживая дверь.
— Ну, здравствуйте, — сказал Баловнев. — С чем пожаловали?
Никто не ответил ему. Стараясь не глядеть по сторонам, участковый прошел к столу и сел, пододвинув к себе тетрадь. Авторучки на столе не оказалось, он взял карандаш, но тут же сломал грифель. Уродливая беспалая лапа мелькнула возле его лица и уперлась в клавиатуру «Олимпии».
— Живьем сожрете или сначала удавите? — спросил Баловнев.
Резко щелкнула клавиша пишущей машинки. На листе бумаги, забытом в каретке, появилась буква. Еще щелчок, еще… Буквы складывались в слова.
«Человек, тебе не причинят вреда».
— Вот спасибочки! — Баловнев облизал пересохшие губы. — Хоть бы представились для начала. Кто, откуда, где родились, где крестились?
«Не родились. Были всегда».
— Бессмертные, что ли?
«Материя, из которой создан человек, тоже бессмертна. Но когда — нибудь она станет водой, землей, воздухом. Только не человеком. Материя, из которой создан я, даже рассеявшись по всей Галактике, когда — нибудь станет снова мной».
— Скажи пожалуйста! Ну, а здесь что вы забыли?
«Мы ждем».
— Интересно — чего?
«Эта планета нужна нам. Мы ждем, когда она освободится от людей».
— Устанете ждать!
«Мы умеем ждать. Таких планет было много. Везде жили люди. Разные, непохожие на вас. Сначала у них были палки и камни. Потом взрывчатка. Или яд. Или бактерии. Все равно. Теперь на этих планетах живем мы».
«Так вот кто они такие! — подумал Баловнев. — Не волки. Шакалы. Космические падальщики, терпеливо ожидающие, когда жертва испустит последний вздох».
— Почему вы выбрали именно Землю? — холодея от внезапной догадки, спросил он.
«Мы всегда попадаем туда, где у нас самые лучшие шансы. Мельчайшие частицы нашей сущности движутся вместе с космической пылью, с веществом комет, со всеми видами излучения. Рано или поздно случится так, что все они снова соединятся. На планете, которая больше всего подходит нам».
— И никто еще не дал вам отпора?
«Мы берем только то, что уже никому не принадлежит. Мы незаметны. Удача всегда сопутствует нам. Такими нас создала природа».
— Зачем вы убили старика?
«Мы никогда никого не убивали. Опасный для нас человек умрет сам. Старому человеку нельзя было волноваться».
— Чем же он был опасен для вас?
«Он знал о нас. Это плохо. Сначала знает один, потом многие. Для нас это опасно».
— А от меня вам что нужно?
«Для нас ты опаснее старика. Ты знаешь о нас, но с тобой ничего не случилось. Ты чем-то похож на нас. Удача защищает тебя. И не один ты такой. Возможно, мы прибыли слишком рано. Но мы не собираемся уходить. Мы будем ждать. Пусть даже миллионы лет. Мы всегда будем здесь».
Краем глаза Баловнев уже давно видел, что «чужинцы» меняют свой облик, съеживаясь и оплывая, словно комья сырой глины. Плечи двух стоящих рядом фигур сомкнулись. Несколько минут из необъятной бесформенной массы еще торчали две головы, но вскоре и они провалились куда-то внутрь. От «чужинца», который стоял возле двери, осталась только куча пыли.
Баловнев отвернулся и начал смотреть в окно. Все происходящее напоминало кошмарный сон, и ему хотелось поскорее проснуться. Некоторое время спустя он встал и, хрустя сапогами по серому пеплу, покрывавшему весь пол, прошел в коридор. Извлек из закутка метлу, совок и пустое ведро.
Хотя все его мышцы нестерпимо ныли, работал Баловней с удовольствием. Простой труд, во время которого могла отдыхать голова, всегда успокаивал его. Наполнив последнее ведро, он присел на крылечке передохнуть.
Над землей стояли тревожные розовые облака, словно отблески давно прошедших или грядущих пожаров. Где-то неподалеку храпела буфетчица Анюта, всю жизнь обманывавшая ближних своих. В лесах бродил убийца Селезнев, из — за шестидесяти рублей лишивший жизни человека. Высоко в небе летел космический аппарат, предназначенный для наведения на цели крылатых ракет, и одна из этих целей находилась совсем недалеко отсюда.
Баловнев вытряхнул пыль из ведра, и она повисла в воздухе, словно неподвластная силе земного тяготения.
Над зданием школы по обе стороны от плаката с надписью «Добро пожаловать» полоскались флаги.
Лето кончилось.
«Изготовленный в Йемене заводским способом опытный образец буя, стойкого к воздействию окружающей среды и работающего на атомной энергии… косить… Том… гарантировано… огнестрельная боевая техника… в случае аварии буя ядерные подрывные средства… поправка часов 21… блестящий выход на цель… большой приз… зрительная сигнализация… точная копия… 5 сверху… комитет вооружений… сторожевой корабль 914 Северный Йемен 923… средства связи работают в режиме „только передача“… ядерный взрыв в воздухе… несамоходный беспалубный лихтер… главная действующая база… курс корабля 38…..местоположение сомнительно… Британская европейская авиатранспортная компания… наблюдатель №15 угандийской зоны… „хабла“… настроения предательские… атомный потенциал… радиотехническая разведка…
Я читал и перечитывал эту ахинею, тонкими зелеными штрихами написанную на индикаторе компа, в ничего не понимал. Два часа я бился над шифрограммой, нашел ключ, даже два ключа, — и все впустую. Получалась какая-то чушь, не лишенная, впрочем, известного смысла.
Судя по расшифровке, речь шла о морских операциях, вероятно с применением ядерного оружия, в водах, омывающих Аравийский полуостров. Еще здесь как-то была замешана Уганда. И почему-то британская авиакомпания. И конечно, комитет вооружений — законспирированная «ложа», представители которой неизменно ускользали от нас.
Другой вариант: декодирование пошло по ложному пути, и тогда передо мной абсолютная абракадабра. Нет, вряд ли. В Йемене, в частности на Сокотре, действительно собирали опытный образец экологического буя с атомной энергоустановкой. Этот буй только называется экологическим, на самом деле контроль над его производством установлен нашим Комитетом. Когда мы запустим серию и разбросаем такие буи по океанам, любая активность военного характера во всех средах неизбежно попадет в поле зрения.
Но что такое «хабла»? И перевести mood rat как «предательские настроения» можно лишь с большой натяжкой. Ну какой из меня дешифровщик? Краткий курс декодирования, который я прошел за неделю до вылета на аукционы, да юношеское увлечение числами Фибоначчи — вот все, что у меня в активе. Плюс, разумеется, компьютер с ридаром — без этих приборов я вообще не получил бы в руки шифрограмму. А в пассиве — нехватка времени, слабое знание американского военного сленга и напряжение, в котором приходится работать. Не хватало еще, чтобы Олав засек, чем я занимаюсь, спокойно сидя в кресле «Стратопорта». Ужасно нервирует неуверенность: нет, нет у меня гарантии, что криптограмма декодирована однозначно!
Я стер с индикатора русский вариант и вызвал из памяти компа английский текст.
Prefab Yemen AE РЕВ mow
Tom garand FE buoy EMG
АОМ WE U mow Т kudo
VS do e IE MB DE iad N Yem
ibc SO AB YC MOB shch
PD BEA O ae UG Z habla
mood rat APOT ER O.
Однозначности — никакой. Правда, первая строчка ясна, за исключением последнего слова mow — «косить». Зато для четвертой строки напрашивается совершенно иное прочтение: VS — «противолодочная эскадрилья»… do — «дело (в смысле „бой“)… е» — по порядку в алфавите цифра 5, оценка обстановки по данным разведки… бомбардировщик — ракетоносец… противолодочный корабль… iad — 914… N YEM — «Северный Йемен»… Тоже, конечно, чушь, но какой-то смысл во всем этом обязательно есть.
В пятой строчке и дальше — опять сплошные разночтения. SO может обозначать и «только передача», и «особое распоряжение, специальный приказ», а «воздушный ядерный взрыв» (AB) способен обернуться «авиационной базой». Shch я перевел как «курс корабля 38», произвольно заменив буквенные обозначения цифровыми, а ведь это вполне может быть английской передачей русского «щ», и тогда дело принимает совсем оригинальный оборот: моя фамилия Щукин. Впрочем, с той же вероятностью эти четыре буквы означают ship's heading Channel, то есть «курс корабля — Ла-Манш».
Наконец, последние строки. UG — это Уганда; кажется, ничего здесь больше не придумаешь. Но Z habla можно расшифровать как «зона 812 пусковой район», тогда дальше: «главный боевой приказ 4… ракета-торпеда… ядерный снаряд… радиотехническая разведка… О». В этом варианте текст тоже заканчивается буквой О, и это, безусловно, означает «Олав» или «Ольсен». Вот он сидит впереди, в пятом ряду, — Олав Ольсен, мой старый знакомый и одновременно незнакомец. Его золотая шевелюра, совершенно не тронутая сединой, видна из любой точки салона. В Ольсене ровно два метра, все самолетные кресла для него малы.
Итак, О — это Олав. На всякий случай у меня есть запасной вариант расшифровки, в котором сокращение имени информанта отсутствует: «LA mood RA TA PO Ter O». Что означает: «Пусковая зона… тональность… разведывательный самолет (или, может быть, радиус действия)… район цели… территория первоочередного наступательного удара — 15…» Можно расшифровать и совсем коротко: бред!
Два часа назад я взялся за дело с воодушевлением. Казалось бы, в чем проблема? У меня мощный карманный компьютер, задача имеет решение, значит, я его получу. Раз, два — и готово. Я догадываюсь, что от двоичного кода надо перейти к четверичному. Еще усилие — и я раскалываю главный орешек: меня осеняет, почему матрица имеет такую странную форму — прямоугольную и с «хвостом». А потом — тупик. Я безнадежно погряз в военных аббревиатурах.
Между тем времени осталось немного — до Нассау всего два часа. «Стратопорт» уверенно несет меня к цели и крадет минуту за минутой. Сейчас от нас отрываются челноки, идущие на Филадельфию, Балтимор и Вашингтон, а через несколько минут мы примем ричмондские и норфолские челноки.
Проклятые аббревиатуры. Как же они навязли в зубах! Последние полчаса я не могу отделаться от мысли, что теперь мне никогда не придется говорить нормальным, «несекретным» языком, во всем мне будет мерещиться тайный смысл. «М ойдя ДЯС а мы ХЧЕ стн ЫХПР ав ИЛ…»
…Золотая копна над креслом в пятом ряду начинает шевелиться. Очевидно, Олав решил встать. Интересно, в каком кармане пиджака он держит компьютер — в наружном или внутреннем? То, что Ольсен где-то распрощался со своим чемоданом, я заметил давно.
Я выключаю комп, прячу его во внутренний карман пиджака, откидываюсь на спинку сиденья и закрываю глаза. Делаю вид, что закрываю. Надо расслабиться и переключиться с криптограммы на что-то другое…
Я вспомнил аукцион в Рейкьявике — первую распродажу военной техники, на которой мне довелось побывать. Аукцион был всего три дня назад, а память уже отнесла это событие в далекое прошлое. Я запутался в часовых поясах, мне все время хотелось спать, и лишь лошадиные дозы кофе — а я его не люблю, предпочитаю крепкий чай — держали меня в форме. Сердце реагировало на кофе учащенным биением, и мне это не нравилось.
Аукцион проходил в гостинице «Борг». Народу было немного: около двадцати представителей военных ведомств Северной Америки и Европы, примерно столько же официальных покупателей, представляющих международные организации, и около пятидесяти экспертов Комитета по разоружению, в число которых входил и я. К моему удивлению, пресс — группа оказалась куда как скромной. Впрочем, чему удивляться? Аукцион только для меня был в новинку, а вообще систему наладили давно. Первые торги действительно собирали огромные толпы видеорепортеров и газетчиков. А теперь военные распродажи катились по накатанной колее и не сулили никаких неожиданностей.
Рейкьявикский торг отличался от всех предыдущих. Впервые с аукциона шла атомная ракетная подводная лодка системы «Трайдент». На нее претендовали три покупателя: Международный центр эксплуатации океанов (солидная фирма, я бывал у них в штаб — квартире, во французском городе Сен-Назар), Международный институт прикладного системного анализа (зачем им понадобилась лодка — ума не приложу, ведь Лаксенбург, где расположен институт, — сугубо континентальный городок, спутник Вены) и Международная комиссия по новым и возобновляемым источникам энергии, базирующаяся в Дар — эс-Саламе. ВМС США, продавец лодки, заломили астрономическую цену, по меньшей мере вдвое выше истинной (притом без вооружения — ракеты «Трайдент-2» продаются на отдельном аукционе). Торг шел вяло, и я не чаял дождаться его окончания.
Особенность таких аукционов в том, что итоги сделки остаются в секрете. О них знают лишь продавец и покупатель. Исключение делается только для узкого круга экспертов КОМРАЗа — Комитета по разоружению. Представителей прессы к подобной информации не допускают. Мировая печать, телевидение и радиовещание знают только, что такой-то объект продан, он вышел из рук военного ведомства и поступил в распоряжение Сообщества наций. А куда он попал, в какой комитет, центр, комиссию или институт, — это уже тайна. В мире еще много сил, противодействующих разоружению, и пути перемещения военной техники, пусть даже и распотрошенной, не должны быть известны всем и каждому.
Кстати, я эксперт из отдела безопасности КОМРАЗа. Моя задача — не допустить огласки.
Продажа подводной лодки обещала затянуться на несколько недель, зато остальная программа аукциона была выполнена поразительно быстро, буквально за день. МАГАТЭ — в лице его сенегальского представителя — довольно дешево купило нейтронную начинку тридцати противоракет «Спринт» системы «Сейфгард». А Международное управление по вопросам солнечной энергии приобрело десять бомбардировщиков B—52G. Их должны были перебросить из штата Нью-Йорк на остров Снятой Елены. Там, близ Джеймстауна, создан специальный производственный центр по переоборудованию самолетов стратегической авиации для использования в мирных целях. Наконец, лозаннское подразделение ИЮПАК — Международного союза теоретической и прикладной химии — закупило — страшно представить! — два миллиона литров зарина и VX; эти американские запасы боевых отравляющих веществ хранятся в западногерманском городе Фишбахе. Не знаю уж, как в Лозанне собираются расправляться с этими нервно — паралитическими газами, но что-то они придумали. Наверное, есть способ превратить их в неядовитые соединения и пустить в какой — нибудь синтез. Не будет же ИЮПАК выбрасывать деньги на ветер.
Эти сделки быстро закончились, я проследил за режимом секретности и уже вечером мог сесть на челнок Рейкьявик — «Стратопорт». Следующим пунктом в моей программе значился Галифакс, а финиш турне намечался на Багамах.
Люди, которых я увидел в Рейкьявике, остались бы калейдоскопом лиц, если бы не Олав. Крупные черты, может быть, некоторая одутловатость, если бы не гибкость мимики, отличающая прекрасного актера, — это лицо выделялось на общем фоне. В моем сознании прозвенел сигнал тревоги, и цепочка вопросов замкнулась в круг, из которого я уже второй день ищу выход.
Что здесь делает Олав? Кого представляет? Какова его цель? Аукцион? Тогда какая сделка? Или кто-то из присутствующих? Кто — продавцы или покупатели? Или эксперты? Или я сам? Вероятно ли, чтобы Ольсена приставили ко мне?
А если мы встретились случайно — узнал ли он меня? Плохо, если узнал. Поскольку Олав здесь наверняка по спецзаданию и о моей роли он должен догадываться, то, надо полагать, он попытается вывести меня из игры. Где и когда?
Хотя, может быть, он меня не засек… Все — таки со времени нашего знакомства прошло восемнадцать лет. Нет, надежда на забывчивость — это из области иллюзий. Последние пять лет, что я работаю в КОМРАЗе, Олав не раз проходил по ориентировкам. Как же — Олав Ольсен, независимый шведский журналист, автор сенсационных публикаций, связанных с делами об отравлениях и ядовитых выбросах в атмосферу (это информация для широкого читателя). И он же — кадровый офицер ЦРУ, профессионал высокого класса, крупнейший знаток лучевого оружия (а это — только для посвященных). Но о том, что Ольсен должен быть на рейкьявикском аукционе, я не знал.
А может, и я проходил по ориентировкам, с которыми знакомили спецов в его, Ольсена, фирме? И мой прилет и Исландию они тоже упустили?
В любом случае по лицу Олава я не угадаю ничего. Я ни в коем случае не должен «узнавать» его первым. Что бы ни произошло. До той поры, пока я не пойму, зачем он прилетел в Исландию.
С Олавом я познакомился в Югославии в 1978 году. Тогда я работал экспертом-токсикологом и был командирован на симпозиум по судебной экспертизе. Он проходил в очаровательном месте под названием Макарска Ривьера.
Три дня мы жили в роскошной гостинице в местечке Тучепи, обсуждали свои профессиональные проблемы и наслаждались видами Адриатики. Погода, впрочем, нас не радовала. С прибрежных гор налетала не по сезону яростная бора, вода в море была ледяной, и купались с риском для здоровья лишь редкие смельчаки. Вдобавок ко всему тучи ходили кругами над неправдоподобно зеленым, малахитовым морем и регулярно проливались дождями точно над курортными поселками. По ночам в море били молнии и землю трясло. Год был сейсмический.
На третий день я отправился пешком в городок Макарска. Тут-то и нагнал меня шведский журналист, огромный рост и отменную физическую силу которого я отметил еще на открытии симпозиума. Потом мы виделись на заседаниях, но познакомиться так и не удалось.
Олав Ольсен — так он представился — тоже направлялся в Макарска. На вид он выглядел моим ровесником, лет 28–30, не больше. Его английский, вернее американский, был совершенно чистый, с той долей неправильности, которая отличает человека, говорящего на родном языке, от способного к языкам иностранца.
В Макарска мы зашли в музей фауны, купили высушенных морских ежей, потом стояли на пирсе и долго ворчали по поводу радужных разводов нефти, видневшихся на акватории маленького порта. В Тучепи мы вернулись добрыми знакомыми. И почти всю ночь сидели в номере, который занимали Олав и его жена Мерта. Олав рассказывал, какую реакцию в Швеции вызвал его материал о выбросе в атмосферу диоксина при взрыве в Амстердаме на заводе «Филипс Дюфар» в 1963 году. Статья его была напечатана через много лет после аварии, но молодой Ольсен был талантлив. Потом он писал о трагедии Севезо, об утечке нервно — паралитического газа на Дагуэйском полигоне в Скалистых горах… Этот шведский журналист оказался симпатичным парнем.
Много позже, когда я перешел на другую работу, я узнал, что Олав Ольсен такой же швед, как я китаец. Терри Лейтон — так его звали на самом деле. А хрупкая изящная женщина с чистыми глазами, которая сопровождала его в путешествиях, была действительно шведкой. Она разъезжала под собственным именем, и никаких супружеских уз между ней и Ольсеном не существовало. Мерта Эдельгрен была на четыре года старше нас с Олавом, ее стаж в ЦРУ уже тогда насчитывал десять лет.
Той ночью в гостинице «Тучепи» Олав Ольсен рассказывал мне, советскому эксперту, о бесчеловечном производстве отравляющих веществ в США и странах НАТО, о варварском и циничном химическом оружии: мол, у современных реагентов нет ни цвета, ни запаха, и они могут «незаметно» скосить миллионы людей, поставив планету на грань экологической катастрофы. А за две недели до симпозиума (это я узнал гораздо позже) специалист по лучевому оружию Терри Лейтон присутствовал на секретном совещании в Ливерморе близ Сан-Франциско, где речь шла о первых шагах по реализации программы «Эскалибур» — создании космических рентгеновских лазеров, которые способны нанести лучевые удары по Советскому Союзу.
До сих пор не знаю, для чего Олав Ольсен приезжал той весной в Югославию. Скорее всего, особой цели не было, просто представилась возможность отдохнуть на Адриатике под маской шведского журналиста.
Через пять лет я попал во Вьетнам, на Международный симпозиум по изучению последствий применения токсических веществ на организм человека и окружающую среду. Это было в Хошимине в январе восемьдесят третьего. На улице Во Ван Тан была открыта выставка. Я разглядывал гранатометы, кассетные химические бомбы, приспособленные для разбрасывания отравляющих веществ, самоходные бронированный машины, на которых были смонтированы распылители. В залах висели фотографии: изуродованные люди, уничтоженные леса, жуткие раны земли…
Вывод, к которому пришли на симпозиуме крупнейшие специалисты, я помню наизусть: «Операция „Рэнч хэнд“ была, по существу, химической войной с использованием гербицидов в широких масштабах в пространстве и времени, первым массированным их применением в истории войн. Она совершенно отличалась от взрывов или несчастных случаев на химических заводах».
Потом я был в госпитале «Тызу». В светлых палатах лежали дети, у которых война отняла возможность ходить в школу, играть со сверстниками, познавать мир. Эти дети не знали войны. Военные, жившие в другом полушарии, отрабатывали на их родителях действие химических агентов с цветными названиями — «оранжевый», «белый», «голубой»… За этими безобидными обозначениями стояли 2,4—D и 2,4,5—Т, никлорам и какодиловая кислота — стойкие высокотоксичные яды.
Я вышел на галерею, идущую по второму этажу госпиталя, и, прислонившись к резной укосине, бессмысленно разглядывал двор. Внезапно сердце у меня екнуло. По двору шел двухметровый мужчина с золотистой копной волос. Олав! Что он здесь делает?
Я навел справки. Ольсена тоже интересовали последствия применения токсических веществ. По некоторым параметрам ОВ и лучевое оружие действуют сходным образом… Эксперт Терри Лейтон изучал опыт своих коллег.
Я постарался не столкнуться с Олавом. На улицах Хошимина и в залах заседаний мы не встречались. Кажется, Ольсен так и не узнал о моем пребывании во Вьетнаме. Хотя, когда имеешь дело с профессионалом, в таких вещах нельзя быть уверенным.
Тринадцать лет прошло с той встречи. Нам с Олавом уже по сорок шесть. Он не потерял прежней стати. Такой же красавец, силач, великан. Очень опасный. Смертельно опасный…
Впрочем, и я не терял эти годы даром — набирал свой опыт.
Когда при ООН стали создавать сеть национальных комиссий, призванных подготовить Международный комитет по разоружению, я сразу попросился туда. На удивление быстро прошел формальности, и в конце 1989 года мне вручили удостоверение эксперта по безопасности Советской подготовительной комиссии. Почему по безопасности, а не по токсикологии? Да по топ простой причине, что безопасность подразумевает умение обезвреживать не только агентов противника, но и взрывчатые и химические агенты… Химики, особенно токсикологи, были в отделе безопасности нарасхват.
Спустя два года был наконец утвержден статус Комитета по разоружению, и… С тех пор я не знаю ни отпусков, ни выходных. Дни замелькали с сумасшедшей скоростью, словно меня раскрутили в стеклянной центрифуге. Десятки, сотни встреч, совещаний, коллегии — на разных уровнях, в разных климатических зонах и часовых поясах. Не проходило дня, чтобы КОМРАЗ не встречал активного противодействия со стороны тих, кому от слова «разоружение» сводило скулы.
Идея аукционов родилась быстро. Этот ход ни у кого не вызвал возражений: уж если в вооружение вложены колоссальные средства, то почему бы их не возместить хотя бы отчасти? Но только при условии, что купленная военная техника пойдет на мирные нужды. Разговор о разоружении переводился на экономические рельсы, и это была, пожалуй, та самая платформа, на которой могли сойтись государства с разными социально — политическими системами. В начале 90-х годов самым популярным подразделением ООН оказалась ЮНЕДО — Организация экономики разоружения. Она просуществовала лишь три года, но сделала огромное дело: запустила механизм аукционов.
Кто вправе купить военную технику? Только международный орган мирного характера, действующий под контролем КОМРАЗа. А на какие средства он мог приобрести бывшее вооружение? На международные… То-то и оно. Соединенные Штаты нашли уязвимое место в системе и постарались поставить под свой контроль работу ЮНЕДО.
Покупатели должны были получать ежегодные субсидии от всех государств планеты. Казалось бы, самое разумное решение — пропорциональный вклад всех народов. Однако госсекретарь США выступил с предложением о паритетном вкладе всех держав, и дело сразу зашло и тупик. Целых два года мы ломились в эту стену, пока не проломили ее. Американцы со скрипом согласились на советское предложение о «квотах на мир». Дело шло к тому, что каждая страна будет ежегодно отчислять в фонды международных невоенных организаций — тех самых покупателей — четыре процента ВНП, валового национального продукта. Бах! — снова шлагбаум. Американцы подсчитывают ВНП не так, как мы, и в ясном, казалось бы, вопросе о квотах воцаряется неразбериха. Еще три года нас засасывает трясина политико — экономического крючкотворства.
Этот барьер мы тоже взяли. Торги идут по всему миру. Государства потихоньку избавляются от вооружений, а в международные научные организации поступают высокоточная электроника, химическое сырье, лазерная техника, транспортные средства, приборы связи в локации, расщепляющиеся материалы и так далее.
Я снова бросил взгляд на индикатор компа: «…habla mood rat APOT ER О». Чертовщина какая-то!
Оторвал взгляд от экрана и посмотрел вперед. Головы Олава не видно. Я заерзал, как человек, который долго дремал в неудобной позе, встал, помассировал якобы затекшую шею, покрутил головой. Олава нет нигде.
На мгновенье я зафиксировал взгляд на Володе Фалееве, сидевшем в одиннадцатом ряду. Володя из — под полуприкрытых век смотрел на меня. Я отрицательно качнул головой — совсем незаметно, не движение даже, а намек, — чуть — чуть пожал плечами. Володя должен понять: задачка не поддается решению, об Олаве никаких новостей, информация наших канадских связников о том, что режим секретности аукционов нарушается, пока не подтвердилась.
У нас с Володей контакт почти телепатический. Знаем друг друга с университета, с первого курса. Потом наши пути разошлись: Фалеева пригласили во Всемирную организацию здравоохранения, он отдал ей двадцать лет. Володя проводил за рубежом по два, по три года, я терял его из виду, но потом мы неизменно встречались, и дружба наша не угасала.
В КОМРАЗе Володя, как и я, с первых дней. Это далеко не первое наше общее задание. Ни одна живая душа на «Стратопорте» не должна знать, что между, памп есть какая-то связь. Я понятия не имею, откуда Фалеев прилетел на «Стратопорт». Когда челночный самолет доставил меня из Галифакса на борт крейсера, Володя был уже там. Мы молниеносно обменялись условными знаками, и каждому стало чуточку легче: Фалеев узнал, что я располагаю криптограммой и надеюсь вот — вот разгадать ее; я же выяснил, что пока на крейсере «чужих» нет, а если и появятся, то Володя обеспечит прикрытие.
На моем челноке Олава не было. Но через полчаса после того, как я занял свое место в левом салоне крыла А, в проходе возник Олав. Похоже, он примчался из Галифакса в Массачусетс и успел на бостонский рейс. Я тут же показал Ольсена Володе и, как только Олав уселся в кресло, снова вызвал на экран компа проклятую матрицу.
01011010110110011110110101010111
10111110101101101111101110110110
11010101111011011010101111101111
01111011011011101101101111010110
01101101010101110111011110111110
11110111101111011110011010101101
11010110101101101010010110011101
11011111101010101101111011100110
11111001010111011011100111101110
01011011011110111110100101010110
01101010111110110101010111100110
11101101010110101011011001101101
01011101010101101111101111111011
10110111011111011111101101011110
11010101010111101111101111110101
10111011101110110111101011011011
01101011111110101010111110011011
10011101011011111011111011101111
01101010111110101110111101110111
11100111101001101010101110101011
10111010101011111001111110111001
11101111110110111011011110111111
11111110111001011010110111010101
101001
…Итак, я стоял возле своего кресла, искал глазами Олава и проклинал свою некомпетентность в дешифровальном деле. Володя по — прежнему сидел в своем кресле, не меняя позы, но что-то в его облике изменилось. Наклон головы тот же, глаза, как и раньше, полуприкрыты, шея расслаблена. Рука на подлокотнике! Средний и указательный пальцы были скрещены: это означало опасность.
Я намеренно неуклюже повернулся всем телом. Над креслом пятого ряда снова светилась золотая шевелюра. Куда исчезал Олав? И как он исчезал? Что при этом делал? Устроиться поглубже он бы не рискнул — знал, что это меня насторожит. Значит, ему очень нужно было исчезнуть, а потом возникнуть на прежнем месте как ни в чем не бывало. Мог ли он наклониться за какой — нибудь упавшей вещичкой, извернуться и, припав к полу, наблюдать за мной в просвет между креслами? Мог. А зачем ему это? Чтобы засечь моего партнера? Но для этого надо знать, что у меня есть партнер…
Ну ладно. Раз я встал, значит, надо что-то делать. Например, размять ноги. С беспечным видом я направился к выходу из салопа. Побыть одному. Прогуляться по «Стратопорту». Эти крейсеры настолько громадны, что рано или поздно найдешь уголок, где еще ни разу не был.
«Стратопорты» поднялись в воздух четыре года назад. Сколько же было возни вокруг пустякового вопроса: как назвать эти гиганты? Проекты были международными, и лингвистический спор принял глобальный размах. В сущности, что такое «Стратопорт»? Это огромное «летающее крыло», беспосадочно кружащее по замкнутому маршруту, который проложен над столицами и крупными городами.
«Стратопорты» летают по пяти маршрутам. Я бывал на трех: на Североатлантическом (тут я сейчас), на Индоокеанском и Северо-Западном. На южных летать не приходилось. Впрочем, «Стратопорты» на всех маршрутах типовые. Каждый — это четыре самостоятельных крыла, обозначаемых литерами А, В, С и D, восемь пар мощнейших двигателей и четыре дока для швартовки челноков, с которых на «Стратопорт» поступают пассажиры, грузы и топливо. Сам он сесть на землю не может: слишком тяжел и громоздок. Он способен лишь приводниться, и то с известным риском. Но в случае необходимости крейсер может разломиться на четыре части, и тогда каждое крыло ведет себя как тяжеловесный, но вполне маневренный самолет. Крыло делится на три салона: в левом и правом по 132 места, в центральном — 96; таким образом, полная загрузка «Стратопорта» — 1440 пассажиров. Я, правда, еще ни разу не видел битком набитый крейсер…
Зачем я держу в голове все эти данные? В любую секунду можно нажать кнопку на подлокотнике, и вежливый баритон сообщит через наушники все, что требуется. В конце концов, можно подозвать стюардессу, и она расскажет то же самое. Но — такая уж работа. Я обязан знать все о тех транспортных средствах, которыми мне приходится пользоваться.
Я постоял на причальной галерее своего крыла и полюбовался, как швартуется челнок. Судя по номеру на фюзеляже, это был корабль из Ричмонда. Его нос точно вошел в приемный конус, сработал вакуумный захват, пилот выпустил причальные штанги, их обхватили мягкие клешни швартовочного узла, и к люкам прибывшего челнока потянулись надувные шлюзы. Пять минут на высадку, пять — на погрузку. За это время челнок уносится на сто сорок километров от точки, где он встретился со «Стратопортом».
На галерее больше делать было нечего, и я отправился по салонам. Люди любят путешествовать: вдруг да встретишь знакомого?
Я начал обход с дальнего конца «Стратопорта». Во всех салонах крыла ни одного знакомого лица. Крыло С — тоже чисто. Крыло В… Я уже приближался к кормовому выходу из левого салона, как вдруг чей-то быстрый взгляд почти остановил меня. Сбавив самую малость прогулочный темп, я окинул взглядом три места с правой стороны прохода.
Точеная женская фигурка. Модные миткалевые штаны (язык не поворачивается назвать этот бесформенный предмет брюками), замшевая доломанка с набивными плечиками, длинные льняные волосы перехвачены шнурком. На вид пассажирке лет тридцать пять — сорок. Безразлично смотрит в имитатор. Боже мой, хрупкая женщина с чистыми глазами! Мерта… «Жена» Ольсена все такая же, как в далеком семьдесят восьмом, ну разве что чуточку повзрослела, этакая независимая вечная студентка. А ведь Мерте в этом году — ровно пятьдесят. Медицина…
Итак, что мы имеем? На «Стратопорте», следующем по маршруту, который соединяет города аукционов, встречаются — конечно же случайно — два эксперта по безопасности из КОМРАЗа и два зубра ЦРУ. Или больше. Это я в лицо знаю двух, а сколько их на самом деле?
Ладно, пока будем думать о двоих. За кем они охотятся? За мной, за Володей, за кем — нибудь из покупателей? Доживем — увидим. Сейчас задача номер один — криптограмма. Отдохнул, пора снова браться за шифровку.
Я вышел в тамбур, пересек причальную галерею, замедлил шаг и спокойно вошел в свой салон.
Первый взгляд — в сторону Олава. На месте. Золотая копна над спиной кресла. Второй взгляд — на Володю. Какая-то странная поза. Странная для Володи. «Стратопорт» потряхивало, я шел неровно, опираясь на спинки кресел слева и справа. Это и спасло меня от «засечки».
В двух шагах от Володи я понял, что он мертв.
Сердце — бух! Потом — бух! Бух! Пауза. Бух!! Экстрасистола. Еще одна. Сейчас потемнеет в глазах — и… Нет. Живу. Мотор работает.
Так. Володя мертв. Продолжаю идти. Надо идти как ни в чем не бывало. Те, кто за мной наблюдают, — а за мной наблюдают, и не один Олав, — не должны догадаться о нашей связи с Володей. Даже если они знают о ней, мне нельзя проявить ее.
Таким вот образом. Пассажир, занимающий место 11—D, просто спит. А еще один пассажир спокойно идет к своему месту 9—В. И его немного пошатывает. Потому что «Стратопорт» трясет. И ничего не случилось. Только тот, кто в кресле, не спит, а убит.
Откуда я это знаю? Володя никак не прореагировал на мое приближение. И еще есть признаки. Всегда найдутся признаки, по которым опытный глаз определит смерть. Глаз у меня опытный. Слишком даже. Я видел много мертвых тел. Слишком много для нормального человека. А кто сказал, что я нормальный? Разве это нормально — ковылять по проходу мимо своего друга, убитого несколько минут назад?!
Снова пульс зашкалило. Ничего, иду. Вот только от пота мокрый — хоть выжимай. Тот, кто за мной наблюдает, обязательно отметит: Щукин идет мимо трупа Фалеева весь в поту. А что поделаешь? Пот — вещь неподконтрольная, его не победишь тренировкой.
Бедный ты мой парень! Наверное, и пальцем пошевелить не успел. Господи, Володя, это тебя-то! Я лишь раз видел тебя в неогневом бою-то было зрелище.
…Вашингтон. Мы шли из Агентства по охране окружающей среды в свою гостиницу, нам забронировали места в «Чэннел», и вдруг на углу Шестой и авеню Мэн, прямо перед «Ареной», — пятеро крепких ребят с цепями и ядрами. Есть такое развлечение у тамошней «золотой» молодежи — носить на шнурке, привязанном к локтю, полуторафунтовое ядро. Вам мило пуляют ядром в лоб, и вы долго — очень долго — ничего не помните. Если, конечно, остаетесь живы.
Дальше все было быстро. Володя крикнул: «Саша, возьми рыжего!» Я нырнул вбок, в прыжке нанес рыжему удар носком левой ноги, перенес тяжесть на ту же ногу, чтобы пяткой правой врезать ближайшему молодцу в зубы, и… мой каблук встретил пустоту. Я еле удержался. Три человека, не считая рыжего, лежали на асфальте, тонко и жалобно воя. Последний из нападавших сидел на корточках, подпирая штангу уличного светильника, и беззвучно плакал, хватая ртом воздух.
Нечто подобное я видел только раз в жизни и то в кино: в фильме Акира Куросавы «Красная борода». Примерно такими же приемами Тосиро Мифунэ в образе врача Пиидэ учил уму — разуму подонков. На экране все это было несколько растянуто. Володя же управился за три секунды. Где он этому научился, Фалеев мне так и не сказал.
— Занятный кистень. — Володя с интересом разглядывал оружие, захваченное в бою, и сунул ядро в карман. — Оставлю на память. А теперь давай уносить ноги. Придет полиция, начнется шум, а я этого не люблю.
Мы долго еще бродили по задворкам Эм — стрит, не решаясь выйти к каналу Вашингтона, на котором стояла наша гостиница…
А теперь Володя мертв. Проходя мимо, я заметил на его шее, с левой стороны, красную точку и небольшую припухлость — след инъекции, сделанной «летающей иглой». Кто-то шел по проходу и выпустил из пневмопатрона крохотную иголочку — остроконечную ампулу мгновенного яда в легкорастворимой оболочке. И все.
Какая же сволочная у нас работа! Трижды сволочная. Рядом — убитый друг, а ты пробираешься к своему креслу, извиняешься перед соседом (может быть, как раз он убил?), вежливо улыбаешься, усаживаешься аккуратно, нажимаешь на кнопку, говоришь стюардессе, что хотел бы чего — нибудь прохладительного, ждешь, равнодушно постукивая пальцами по подлокотнику, стюардесса — само обаяние (а может, убийца — она?) — приносит стакан ледяного апельсинового сока, ты пьешь маленькими глотками, отдаешь стакан, снова улыбаешься: «Благодарю вас!» — наконец, откидываешься на спинку кресла, всем видом изображая уверенность и добродушное настроение. А сам в поту, весь в поту…
Так, выждал минуту. Две. Три. Все спокойно. На меня никто не смотрит. Я тоже ни на кого не смотрю. Я гулял по крейсеру, выпил сока, теперь хочу поспать. Имею право? Имею. Я задергиваю шторку, отделяющую меня от пассажира справа. Место слева пустует. Гением был тот человек, который придумал в самолетах эти шторки. Защита личной жизни поднята здесь на должную высоту.
Господи, что делать? Что делать?!
Только одно: снова взяться за криптограмму. Месть пока придется отложить. Она будет, эта месть, но — потом. Того, кто убил Володю, я вытащу из — под земли. Клянусь.
Я достал комп и снова включил индикатор. Вызвал из памяти матрицу криптограммы. По — моему, я уже знаю ее наизусть.
Пока я гулял по «Стратопорту», у меня окончательно сложилась мысль: что-то я напутал с частотным анализом. Вернее, не я напутал, а компьютер. В том, что шифровка близка к разгадке, я не сомневался. Но в то же время меня не покидало подозрение, что кодовый алфавит должен читаться совершенно иначе.
Попробуем еще раз. Частотный анализ произведен правильно — в этом я был уверен. Тут комп не мог ошибиться. Но что касается согласных — здесь, как говорится, возможны варианты. Я задал компу новую программу — перебрать все комбинации подстановки согласных и выдать на индикатор оптимальную.
Задача не из сложных. Через несколько секунд передо мной вспыхнул новый набор букв:
The canoe SEG AE tens RD
MR SFA hog ice nl roes FA is deld
RD Myl IRQU ire BE sn iebai goes В NV
uran OV SRN UJ VJ tin ear a ELF X JAN
WA SR RI ham at rw eh R.
Самое поразительное заключалось в том факте, что и здесь были ключевые слова, позволяющие сделать вывод о… Да о том же самом — о правильности дешифровки. Эти слова бросались в глаза, словно индикатор выделил их цветом.
The canoe — первое слово и сразу же — знакомое секретное обозначение. Далее кодовая фраза hag ice — «ведьмин лед». Любопытно, что если начало второй строки прочитать как MRS Fahag, то смысл становится еще более прозрачным: есть такая плавучая мастерская (Maintenance and Repair Ship) «Фахаг», она плавает в Индийском океане и приписана к порту Аден. Аббревиатура IRQU настораживает, и весьма: если не ошибаюсь, имеется в виду что-то связанное с американской 98-й пехотной дивизией, носящей кодовое название «Ирокез». Наконец, слова uran (пояснения не требуются) и tin ear. Последнее словосочетание недвусмысленно указывает на меня. Tin ear — «жестяное ухо», в переводе со сленга означает «человек с изуродованной ушной раковиной»… Мое левое ухо, если не скрывать его волосами, действительно выглядит не совсем ладно — память о бойких ребятах, с которыми я повстречался в Туамасине. Я не раз давал себе слово лечь в косметическую клинику, да так и не собрался.
Итак, опять текст, полный скрытых намеков и туманных указаний. И вдобавок выводящий адресата прямо на меня.
В первом приближении перевод (не только с английского, но и с языка военных сокращений) выглядит так — я набрал русский текст и вывел его на индикатор:
«Группа по технической разработке систем оружия „Каноэ“… наличие оборудования… напряженность… секретные сведения морской разведки… унитарные боеприпасы с переменным зарядом… „ведьмин лед“… non licet… „косули“… полевая артиллерия доставлена… срок готовности 12 мая… гнев „Ирокеза“… Английский банк… бортовой номер iebai (95219) направляется на В (базу) в NV (Северном Вьетнаме)… уран… самолет службы наблюдения… спутниковая радионавигационная система… UJ (неопознанное реактивное топливо)… VJ (эскадрилья общего назначения)… „жестяное ухо“ работает на чрезвычайно низких частотах… экстренная просьба обосновать полномочия на ведение переговоров… заявка на отправку грузов заводской сборки… радиоперехват… радиооператор в комнате 58…
Нет, это невозможно. Бред собачий, хотя и с проблесками мысли. И с вклинившейся латынью: non licet — значит «не разрешается». И вдобавок с архаизмом «Северный Вьетнам». К тому же изобилующая разночтениями. Например, у Mrs Fahag есть третий смысл: речь может идти о некоей «госпоже Фахаг». Если сочетание Be SN iebai goes BNV прочитать иначе, то получится: «бельгийское судно с бортовым номером 95219 пустить ко дну как несущественное». Аббревиатура ELF — «чрезвычайно низкие частоты» — может оказаться словом elf, а при чем тут эльфы, я понятия не имею. Впрочем, по — немецки это «одиннадцать». Но текст же английский, тут сомнений нет.
Дальше — XJAN. Extra Justification for Authority to Negotiate «экстренная просьба обосновать полномочия на ведение переговоров»… Чушь. Буква Х — третья от конца, двадцать четвертая от начала. Наверное, имеется в виду 24 января. Что у нас будет 24 января? Сокрыто мраком…
Наконец, последние семь знаков любой эксперт, будь он семи пядей во лбу, прочитает, как минимум, семью разными способами. К примеру, так: «…донесение об аварии летательного аппарата в штате Мэн… последствия тяжелые… Р.» И кто этот таинственный «Р» — Роберт, Ричард, Ростислав, Рогволд?
Я еще раз вспомнил первый вариант прочтения криптограммы: буй, боевая техника, комитет вооружений, ядерные подрывные средства, Северный Йемен, выход на цель, атомный потенциал… Приплюсовал к этому любопытнейшему ряду новые заметные словечки: системы оружия, морская разведка, унитарные боеприпасы, «косули» (за этим новейшим кодовым обозначением скрываются наступательные ракеты о неядерными боеголовками — далекие потомки сверхсекретной бомбы БЛ — У82 «Прыжок коммандос», испытанной еще во время вьетнамской войны), полевая артиллерия, неопознанное реактивное топливо, радиоперехват… Так и мерещится, будто за этими терминами кроется что-то очень и очень грозное. Фронтальный подрыв всей деятельности Комитета по разоружению. Это самое малое. А самое большее — война.
В голове зашевелились мало соответствующие моей скромной роли мысли об ответственности, о бремени долга, которое вдруг взваливается на плечи одного человека… Почему же именно на мои плечи?
А потом я сделал вот что. Я глубоко вздохнул я стер из памяти компа оба варианта расшифровки.
Все — липа. Игра случая. Не может быть в расшифровке столько двусмысленностей. Не может код строиться на сокращениях, каждое из которых истолковывается пятнадцатью разными способами. Ну, не пятнадцатью, пусть тремя. Даже двумя. И двух прочтений достаточно, чтобы сразу, незамедлительно отказаться от криптоанализа текста.
А я сам водил себя за нос. Полчаса, если не целый час. Передоверился компьютеру. И время ушло. Цепляясь за нить каверзных совпадений, я упустил инициативу.
Теперь до посадки в Нассау осталось совсем немного времени. Я сижу с пустыми руками, Володя убит, Олав торжествует, сколько-то неизвестных агентов ловят каждое мое движение, Мерта…
Мерта!
Я отдергиваю шторку, встаю, пробираюсь мимо пассажира, сидящего справа, ловлю взглядом выражение его лица. Если противник, то хороший актер, потому что реакция нулевая.
Выхожу в проход. Теперь мне надо не спеша прогуляться по «Стратопорту» таким маршрутом, чтобы оказаться лицом к лицу с Мертой. Значит, в проход ее салона мне надо войти с носа. Я иду по своему салону, слева вижу тело Володи, он по — прежнему сидит в не очень естественной позе, но подозрений у окружающих не вызывает — спит себе человек, забылся в дреме, вот затечет у него рука или нога, так встанет и разомнется.
Иду дальше: кормовой коридор, причальная галерея, тамбур, снова причальная галерея — на этот раз крыла В. Чуть дальше, там, где причальная галерея переходит в следующий кормовой коридор, находится бар. На «Стратопорте» их четыре — по одному на каждое крыло. Осторожно оглянувшись, вхожу в бар крыла В, вытягивая левой рукой из кармана пиджака универсальный ключ.
На мое счастье, в тесноватом отсеке посетителей нет. Стюард встает со стула, откладывая в сторону комп, на котором он что-то подсчитывал. Левой рукой я захлопываю дверь, одновременно всовываю в скважину универсальный ключ и нажимаю на кнопку в торце рукоятки. Все, дверь наглухо заперта. Правая рука уже выхватила из — за пояса инъект — пистолет, легкий хлопок, ампула впивается в щеку стюарда. Он взмахивает рукой, чтобы выдернуть иглу, но не успевает: снотворное мгновенно всосалось, бармен падает, цепляется пальцами за стойку, роняя комп, роняя шейкер, роняя блестящую тарелку с разменной монетой… Очень много шума.
Ближайшие три часа стюард будет спать. Проснется с головной болью, которая, впрочем, скоро пройдет. Других последствий инъекции не будет.
Я шарю под стойкой и нахожу то, ради чего затеял всю эту операцию: магнитную табличку с надписью «Перерыв». Открываю дверь, выглядываю в коридор: ни души. Выскальзываю наружу, запираю дверь и пришлепываю табличку. Все четко. Теперь, чтобы воспользоваться баром, надо идти в соседнее крыло.
Через центральный салон крыла В прохожу в носовой коридор, а из него попадаю в проход левого салона.
Впереди справа — точеная головка с льняными волосами, перехваченными шнурком. Нестареющее красивое лицо. И опять — молниеносный взгляд, как удар бичом. На этот раз я ждал его. И остановился, изображая изумление. Словно бы в сильном волнении, приглаживаю волосы.
— Мерта! Неужели вы? Мерта… э-э… Ольсен?
— Мерта, — говорит она, мило улыбаясь. — Только не Ольсен, а Эдельгрен. А вы, простите…
— Ну, конечно, Мерта Ольсен! — Я не слышу ответа. — Восемнадцать лет прошло, а вы все такая же! Ничуть не изменились. Вот что значит настоящая женщина!
В глазах Мерты «искреннее» удивление.
— Кого я вижу? — восклицает она. — Алекс… Да, конечно же, русский медик Алекс. Извините, фамилию вашу я не помню, русские фамилии такие… языколомные. Прошу прощения.
С полминуты мы увлеченно щебечем. Ну как же, мы так рады этой нечаянной встрече, ведь столько лет прошло, а вот надо же — узнали друг друга я есть что вспомнить…
— А вы, Алекс, изменились. Раздались вширь, стали массивным, я бы даже сказала — литым. Мускулы и стать. Тогда, в Югославии, вы были рыхлым улыбчивым молодым человеком, склонным к идеализму.
— Нет, вы перегибаете палку. Полон идеализма — это, пожалуй, вернее. В молодости мы все живем иллюзиями. Да, тот майский симпозиум забыть невозможно. Адриатика, бора, землетрясения… Как романтично все было!
— Алекс, вы такой же сентиментальный, как и прежде. А говорите, что лишились иллюзий юности.
— Послушайте, мы так и будем здесь разговаривать? Давайте пойдем в бар. Правда, в вашем крыле, насколько я знаю, бар закрыт, но в крыле С он должен работать. Кофе на «Стратопорте» превосходен.
— Ради встречи можно выпить чего — нибудь и покрепче кофе.
Мерта обворожительно улыбается, вставая с места.
Мы выходим в кормовой коридор. Минуем причальную галерею, подходим к двери бара.
— Действительно закрыто, — говорит Мерта, умудряясь окрасить эту короткую фразу множеством интонационных оттенков: здесь и честное недоумение, и шаловливое недоверие к моим недавним словам, и некоторое уважение к человеку, который иногда, оказывается, говорит правду. — Может, это ошибка?
Мерта дергает за ручку двери, но та не поддается. Против универсального ключа можно бороться только универсальным ключом. А они на «Стратопорте» только у капитана, у первых пилотов и у главного стюарда. И еще у меня. Пронести такой ключ на борт постороннему человеку практически невозможно: в рукоятку вделан маячок, на сигналы которого система предполетного контроля реагирует истошными воплями.
— Очевидно, технические неполадки, — бодро говорю я и продолжаю настаивать: — А чем хуже бар в крыле С?
Мы идем дальше. Перед нами шлюзовой тамбур, соединяющий кормовые коридоры крыльев В и С.
Я открываю дверь шлюза, пропускаю Мерту вперед, захлопываю дверь, тут же запираю ее универсальным ключом, совсем не по — джентльменски отпихиваю Мерту, прыгаю к дальней двери и тем же ключом фиксирую замок. Оборачиваюсь. И… получаю серию хлестких ударов, которую еле — еле успеваю блокировать: в пах, в солнечное сплетение и по адамову яблоку. Еще два удара — по надкостнице большой берцовой кости и в верхнюю челюсть. Руку Мерты я перехватываю, но ребро ее туфли входит в чувствительное соприкосновение с моей голенью. Больно.
Теперь атакую я. Несильно. Но метко. Так, чтобы Мерта приходила в себя примерно минуту. Защита у нее поставлена слабовато. Или сказывается возраст?
Через несколько секунд Мерта лежит на полу. Ее руки связаны моим ремнем. Я стою, прижавшись спиной к стене шлюза — цилиндрической камеры диаметром чуть больше роста человека, где от одной герметической двери из бронепластика до другой всего — навсего полтора метра.
На всякий случай я обыскиваю Мерту, но оружия, как и ожидал, не нахожу.
— Рад, что не пришлось прибегать к долгим объяснениям, — говорю я. Тебе понятно, кто я, мне известно, кто ты. Переиграть меня тебе вряд ли удастся. Все, что от тебя требуется, это сообщить мне код шифровки, которую передал Олав из Галифакса. Вообще секрет кода, основанного на четвертичной записи. Как видишь, мне известно и это.
Мерта поднимает голову, встряхивает ею и садится на пол, прислонившись спиной к двери, ведущей в крыло С. В ее глазах вспыхивают ледяные искры ненависти. Тонкая струйка слюны стекает по шее, — жалкое и неприглядное зрелище.
— Как видишь, я пошел ва-банк, — продолжаю я. — Теперь нам с тобой нечего терять. Если ты раскрываешь секрет кода, мы выходим отсюда и расстаемся навсегда. Разумеется, наши конторы не простят нам с тобой обоюдную «засветку». Но это дело десятое. Конечно, в том случае, если кодированная информация Олава заслуживает внимания. Но не вздумай молчать или делать вид, будто ты никакого кода не знаешь. В таком случае мы будем сидеть здесь, пока экипаж не обнаружит, что шлюз блокирован, — а я постараюсь, чтобы он обнаружил это как можно скорее. Тогда крылья А и D отваливают, наши два крыла совершают экстренную посадку на первом же пригодном аэродроме, и нас хватают контролеры ООН как двух неидентифицированных агентов, которые противозаконным образом вступили во владение универсальным ключом.
— Дурак! — шипит Мерта по — русски. Впрочем, что тут удивительного? Если я свободно говорю на трех языках, то почему Мерта, разведчик высокого класса, не может знать русского? — Не надо вешать мне лапшу на уши! Я прекрасно знаю, что ты агент КОМРАЗа, и никакие контролеры ООН тебе не указ, и право на ношение универсального ключа у тебя есть. Неужели ты думаешь, будто чего — нибудь добьешься? Я сделаю все, чтобы тебя взяли именно как агента, но не агента КОМРАЗа, это не предосудительно, а как советского шпиона, которому нечего делать на аукционах. Что касается меня… Какой я агент? Я просто жертва. Озверевший красный агент насилует в шлюзе «Стратопорта» пожилую шведку — ничего заголовочек, а?
— Тебе так просто не отделаться, — угрожаю я.
— Почему же? На ключе — твои отпечатки пальцев, я к этому делу вообще непричастна. Оружия при мне нет, компрометирующих материалов — тоже. А из тебя, если тряхнуть как следует, я уж и не знаю, что посыплется.
— Ты считаешь, твои шефы простят тебе, что ты так глупо засыпалась с русским?
— Разумеется, нет. Вероятнее всего, они уже сейчас прикидывают, как бы разломить «Стратопорт» между крыльями В и С, чтобы избавиться от нас обоих. Мы с тобой полетим, как птица. Я еще в воздухе постараюсь перегрызть тебе горло, чтобы ты умер все — таки от моих зубов. На океан надежда слабая. Вдруг вы, русские, умеете падать в воду с десяти километров и не разбиваться?
Признаюсь, от этих слов, скорее даже от интонации, с которой они были произнесены, мне стало зябко.
— Я предвкушаю этот полет, последний полет в нашей жизни! — В голосе Мерты появились кликушеские завывания. — Я чувствую твою кровь на моих губах, я чувствую, как ты…
Мерта резко смолкает. Голова ее падает на грудь, шведка валится набок и гулко стукается лбом о пол тамбура. Я наклоняюсь над ней. Что это обморок? Коллапс? Или, может быть, смерть?
Хватаю руку Мерты, ищу пульс. Ни единого биения. Пульс не прощупывается. Я судорожно выхватываю компьютер, набираю команду «Анамнез», вытягиваю щуп диагностера и прикладываю к шее лежащей женщины. На индикаторе вспыхивает цепочка цифр. Пульс, давление, дыхание — сплошь пули. И лишь температура тела — 36,3 — нарушает это однообразие. Значит, смерть. Остановка сердца. Мерту словно бы выключили.
Непрямой массаж сердца — вот единственное, что может вытянуть шведку с того света. Я резко рву доломанку от ворота книзу, лишь шнуры разлетаются в разные стороны. Под доломанной — рубашка. Тем же варварским движением я распахиваю и ее. Накладываю руки на левую сторону груди и начинаю качать. Вдох — раз, два, три, четыре… Выдох — рот в рот. Вдох — раз, два, три, четыре… Выдох — рот в рот. Вдох — раз, два, три, четыре… Выдох — рот в рот. Ох, и тяжелая эта работенка — делать непрямой массаж параллельно с искусственным дыханием! К тому же очень тесно. И нет никого, кто помог бы. И я не имею права звать на помощь.
Проходит минуты три. Я уже взмок. Завести сердце Мерты мне не удается.
Качаю автоматически. Мои руки ходят, словно поршень, а в мыслях царит черный ужас. Я давно понял, в какую ловушку я попал. Кто-то дождался, пока мы с Мертой уединились, а потом убрал шведку — пусть опытная агентесса, пусть профессионалка, по ее карту в данной ситуации не посчитали козырной. И вот я в западне: заперт в шлюзе, передо мной — полуобнаженная мертвая женщина в разодранной одежде, сейчас дверь откроется, войдет главный стюард (это еще очень хорошо — стюарды на «Стратопорте» не вооружены) или кто — нибудь из пилотов (дырка калибра 7,62 — это уже хуже), и меня либо убивают при попытке к бегству, либо грубо вяжут и обвиняют в зверском изнасиловании со смертельным исходом. Надо быть полным идиотом, чтобы влипнуть в такую историю!
Я даже догадываюсь, каким образом убрали Мерту. Мне доводилось слышать об испытаниях микроволновых пистолетов — карманных мазеров, но я не представлял, что когда — нибудь узнаю это оружие в действии. Направленный микроволновый луч наводится на сердце, излучение блокирует проводящую систему — и миокард перестает работать. Центральная нервная система тоже отсекается. Здесь важны два фактора: точно подобранная частота и очень меткий прицел. Если моя догадка верна и Мерту убили из карманного мазера, значит, кто-то очень хорошо представлял, где именно в шлюзе находится шведка и в каком положении она сидит.
Разумеется, бронепластик — не преграда для мазера, но для зрения-то преграда! Не может быть, чтобы точное прицеливание — и вслепую. Что они там — сквозь стены видят, что ли? А если видят, значит, сейчас с интересом наблюдают, как я делаю непрямой пассаж сердца Мерты. И дверь вот — вот распахнется…
Решение созревает мгновенно. У меня немного шансов, надо использовать хотя бы один. Шефы Мерты могут оказаться с любой стороны шлюза. Не исключено, конечно, что они поджидают меня с обеих сторон. Но такой вариант я бы предпочел не рассматривать. В крыльях С и D мне делать нечего, надо возвращаться на свое место. Тем более что там Олав, и если я уцелею, то впереди — самая серьезная схватка.
Открываю дверь, ведущую в крыло В. Выглядываю.
Это поразительно, но в коридоре никого нет. На двери бара по — прежнему табличка «Перерыв». Причальная галерея пуста. Что это — их просчет? Или очередная ловушка? Или они считают, что смерть Мерты в любом случае запишут на мой счет и деваться мне будет некуда?
Я одергиваю пиджак, вытираю пот с лица, приглаживаю волосы и, загерметизировав за собой дверь тамбура, прохожу в правый салон крыла В. Сажусь в первое попавшееся пустое кресло. Задергиваю шторку. Вытаскиваю компьютер, мою палочку — выручалочку. Моего незаменимого помощника. Мое оружие, отмычку, память, радиостанцию, записную книжку. Теперь — мое спасение. Мне остается только прибегнуть к крайнему средству. Экспертам по безопасности разрешено применять его лишь в случае непосредственной угрозы смерти. В том числе собственной. Это средство именуется «телеинтерфейс». Набрав некий код на своем личном компьютере, я могу по радио подключиться к компьютеру «Стратопорта» и потребовать от него исполнения любой команды. Для экипажа это будет выглядеть как сбой программы. Они просто не успеют вмешаться.
Я набираю код, на индикаторе зажигается красная надпись: «Контакт». Тогда я ввожу команду: разломить «Стратопорт» по центральной продольной оси. Надпись «Контакт» меняет цвет на голубой. Это означает: команда принята.
Мысленно представляю, как разом срабатывает множество механизмов. Блокируются одни электрические цепи и включаются другие. Герметизируются носовые и кормовые шлюзы. Идет расстыковка разъемов. Наконец, включаются сервомоторы рулей поворота, перья рулей отклоняются на заданные углы, и гигантское летающее крыло плавно разделяется на две половины. Состыкованные крылья А и В, где я сижу, отходят влево, крылья С и D вправо. И никто, кроме меня да загадочных шефов Мерты, не знает, что в эту минуту из кормового шлюза встречный поток вынес труп женщины. Он валится вниз и потом — сколько времени падает предмет с высоты десять тысяч метров? — с шумным всплеском падает в воду где-то на траверзе мыса Хаттерас, навсегда исчезнув в водах Атлантического океана.
Прости, Мерта! Можно ли было спасти тебя? Думаю, что нельзя, когда сердце остановлено выстрелом из мазера. Но знаю точно, что, сложись все по — другому, я качал бы сердце Мерты и десять, и двадцать, и тридцать минут. Пока оно не заработало бы. Или пока я не понял бы, что мои усилия совершенно бесплодны.
Значит, шведка играла роль подсадной утки и не я придумал этот сценарий. Мне оставалось единственное утешение: таинственные шефы принесли Мерту в жертву задолго до того, как я соединился с компьютером «Стратопорта». Она была жертвой уже в ту минуту, когда шла по трапу челнока, который должен был доставить ее на борт летающего крыла. Ее участь была предопределена.
…А в салоне уже мигали красные огоньки и жужжал зуммер. Пассажиры недоуменно переглядывались, и кто-то громко произнес обидную фразу по поводу мастерства пилотов. А те, кто сидел у правого борта, с изумлением обнаружили, что на месте имитаторов, которые дают подобие привычной самолетной картинки, прорезались настоящие иллюминаторы и через них отчетливо видно, как от нас величественно удаляется правая половина гигантского «Стратопорта».
— Внимание, пассажиры! — раздался из динамиков спокойный голос пилота. — Наш корабль совершает плановый маневр. Все системы работают нормально.
Быстро сориентировались, молодцы. Вовремя взяли инициативу в свои руки.
— После необходимых эволюции, — закончил голос из динамика, — наше летящее крыло воссоединится и продолжит совместный полет.
Я прождал пятнадцать минут. Наконец половинки крейсера сошлись вместе, состыковались, красные лампочки в салоне погасли, на месте иллюминатора, закрытого теперь соседним крылом, появилась картинка — имитация. Все вернулось в нормальное русло. Нормальное ли? Это я смогу узнать только на собственной шкуре.
Я поднялся и медленно направился к тамбуру. Пора возвращаться к себе, в левый салон крыла А.
Я снова сижу в кресле 9—В, шторка отгораживает меня от соседа справа. Включен телевизор, отсветы экрана, вмонтированного в спинку кресла восьмого ряда, падают мне на лицо. Любой сторонний наблюдатель, который решит поинтересоваться, чем же это я занимаюсь, отметит, что пассажир из России чрезвычайно увлечен эстрадным шоу, организованным Би — би — си.
Пытаюсь подобрать новый ключ к шифру и одновременно размышляю: где же ошибка? Почему именно моя персона привлекает такое внимание невидимого противника? Что вынуждает делать его столь энергичные выпады и странные ходы?
Мои действия тоже не отличаются логикой, но это естественно: преследуемый вынужден петлять. Однако мой противник… Либо я не постигаю тонкости его замысла, либо он грешен и нанизывает ошибку на ошибку. Первая: мне дали возможность вывести из строя бармена. Вторая: разрешили увести Мерту туда, куда я хотел, а не туда, где мои действия легко контролировать. Третья: подарили мне роскошную паузу — добрых пять минут я массировал грудную клетку Мерты, и никто не ворвался, не убил меня, не арестовал… Наконец, четвертая ошибка: мне позволили разломить «Стратопорт» и избавиться от единственной улики — от трупа.
Может быть, я опережаю противника на один ход, а он не способен предугадать мои действия? Или же он применяет тактику гибкого реагирования? В таком случае мне многое «разрешается» или «прощается» лишь по одной причине — главная задача, над которой я бьюсь, до сих пор не решена. Ведь я приоткрылся, когда стал требовать от Мерты тайну кода! В тот момент, когда я расшифрую сообщение, переданное Олавом, меня сразу же начнут лишать жизни.
Скорее всего так. Пока я не раскрыл секрета, я не опасен. Смысл той бессмыслицы, которая происходит сейчас на «Стратопорте», — в перехваченном мною кодированном сообщении. Значит, я прокололся в Галифаксе. Ох, плохо…
Как только я узнал, что Олав тоже в Галифаксе, я сразу же предпринял шаги, чтобы не повстречаться с ним и в то же время держать старого знакомца под контролем.
Меня встретили в аэропорту и сразу отвезли в Пагуош, где уже второй день шли торги. Местом аукциона был выбран дом Сайруса Итона — дань славной традиции. Почти сорок лет назад здесь состоялась первая международная конференция, которая положила начало Пагуошскому движению.
Ольсена-Лейтона я ни разу не видел ни в доме Итона, ни поблизости. Создавалось впечатление, будто этот человек никакого отношения к аукциону не имеет и прибыл в Новую Шотландию по сугубо личным делам. Однако, когда мы все — продавцы, покупатели, эксперты и немногочисленные журналисты отправились на экскурсию в Баддек, чтобы посетить музей Александра Грэхема Белла и посмотреть на то место, где братья Райт впервые поднялись в воздух, я заметил в толпе гостей высокую фигуру, увенчанную золотистой шевелюрой. «Перекрасился бы Лейтон, что ли, — подумал я тогда. — Нельзя же так привлекать к себе внимание».
Галифаксский аукцион, как и рейкьявикский, проходил спокойно. Правда, некоторые детали вызывали у меня недоумение, но это уже из области субъективных ощущений, никак не связанных с процедурой торгов. Например, ФАО закупила большую партию «газотопливных» бомб. У меня, разумеется, никто не просил совета, да я и не имел права лезть не в свои дела, по в душе меня разбирало любопытство: ну зачем Продовольственной и сельскохозяйственной организации ООН это оружие? Поразмыслив на досуге, я пришел к выводу, что ничего странного здесь, в сущности, нет: по всей видимости, бомбами можно очищать труднодоступные участки суши для сельскохозяйственного освоения. В роли заказчиков, скорее всего, выступали страны Полинезии, потому что бомбы надлежало доставить на склад, расположенный на острове Рождества в Тихом океане; перевалочной базой был назван остров Сокотра.
Международный институт фармакологии заключил с британским правительством контракт на покупку ста тонн горчичного газа. Причем здесь фармакология, это я понял сразу, по масштаб операции меня поразил. Горчичный газ, он же иприт, служит основой псориазина, лекарства против чешуйчатого лишая. Но в том случае, если этот яд разбавить вазелином в двадцать тысяч раз. Куда же уважаемый фармакологический институт собирается девать два миллиона тонн псориазииа? Получается по четверти килограмма на каждого жителя нашей восьмимиллиардной Земли… Впрочем, скорее всего, я не прав. Нечего соваться в фармакологию, если разбираешься в ней кое — как. Напори яка иприт можно использовать еще десятью разными способами. Или двадцатью. Им виднее.
Большой ажиотаж вызвала распродажа электронной начинки крылатых ракет «Томагавк». На аукционе сцепились сразу пять покупателей. Международный научно — исследовательский институт проблем управления, Международный союз электросвязи, ЮНИТАР — Научно — исследовательский и учебный институт ООН, Межправительственная океанографическая комиссия и АЛАСЕИ Латиноамериканское агентство специальных информационных служб. Последнее особенно усердствовало — его представители, казалось, готовы были тут же голыми руками разорвать «томагавки» и выдрать из них начинку, лишь бы поскорее увезти ее к себе, в панамский монастырь Санто-Доминго.
Конечно, никаких «томагавков» в Галифаксе не было. Они дожидались «потрошения» на Фарерских островах. А победила в конце концов океанографическая комиссия. Обиженные латиноамериканцы покинули Пагуош, выразив нежелание участвовать в прочих торгах.
Вот и еще одна забота у КОМРАЗа. Теперь ребята из латиноамериканского отдела полетят в Панаму, будут уговаривать агентство отказаться от бойкота и от обид — словом, забыть все плохое и вспомнить все хорошее. Немножко напоминает детский сад. Но если покупатели начнут устраивать демарши, то недолго подорвать саму идею аукционов, а кое — кто только об этом и мечтает.
И еще одна мирная стычка вызвала общий интерес. Была предложена партия из пятнадцати стратегических бомбардировщиков «Стелт». Как ни странно, покупателей оказалось всего два, и оба прелюбопытнейшие: Всемирный почтовый союз и Всемирный центр вычислительной техники и развития человека. Зачем им понадобились «стелты», я так и не понял. Но, видно, понадобились, потому что ни один покупатель не хотел уступать. Продажная цепа росла, но очень медленно: дело заходило в тупик. Администрация аукциона пресекла это упрямство очень простым способом: отложила продажу бомбардировщиков на неопределенный срок. И правильно — найдутся более энергичные покупатели.
Как только решение администрации было обнародовано, я отправился в аэропорт: больше в Галифаксе делать было нечего.
Ожидая в аэровокзале посадки на челнок, я в очередной раз увидел Олава: он нервными шагами расхаживал в дальнем конце зала. Вряд ли агенту дозволено выдавать свои эмоции. Впрочем, Ольсен, вероятно, не предполагал, что за ним наблюдают (по собственному опыту знаю, что предполагать такое надо всегда).
В руке Олава был черный «кейс» странного размера — раза в полтора меньше стандартного дорожного чемоданчика. Я встрепенулся, как такса, взявшая след барсука. Содержимое таких недомерков не отличается большим разнообразием. Либо это стандартный набор специалиста по контршпионажу, и тогда внутри должен быть скрэмблерный телефон, электронный шифровальщик, «клопоискатель» и прочие хитрые игрушки, либо в чемоданчике таится компьютер с телеинтерфейсом и аппаратурой для остронаправленной спутниковой связи.
Я остановился на втором варианте и в душе даже пожалел Олава: шефы явно подставили его, снабдив инструментарием, который может быть разгадан профессионалом с первого взгляда. У меня тоже мощный компьютер, да еще с ридаром, но все это умещается в кармане пиджака.
Значит, спутниковая связь. Видимо, Олав только что получил особо важную информацию (вариант: закончил сбор сведений) и ему позарез нужно передать ее как можно быстрее. Где он собирается работать со своим чемоданчиком? Я не сомневался в том, что Ольсен будет выходить на связь в ближайшие минуты: иначе с чего бы так нервничать? Сейчас он начнет искать укромный уголок.
Так и есть. Олав направился на второй этаж аэровокзала. Но там довольно трудно уединиться. Неужто я неправильно истолковал поведение Ольсена? Поднимаясь по эскалатору в другой части зала, я прокручивал варианты своих действий. Вариант первый: мы сталкиваемся нос к носу. Вариант второй: Олав уединяется в туалете (все на свете бывает, однако вести остронаправленную передачу через железобетон — это, по — моему, тихое помешательство). Вариант третий: он разворачивает передатчик на глазах у праздной публики на открытой галерее второго этажа (для непосвященного — ничего особенного: ну, сидит себе человек, работает на компьютере). Вариант четвертый…
Четвертый вариант я не успел изобрести. Эскалатор вынес меня на второй этаж. Олава нигде не было. Я не мог метаться по всем помещениям аэровокзала, неистово «засвечиваясь», поэтому, отойдя от эскалатора, стал рассуждать: где Ольсен?
Нет, не так. Поставлю себя на его место. Куда бы делся я? Конечно, на крышу! Она плоская, там безлюдно и можно контролировать вокруг себя большое пространство. Если появится чужак, то не составит труда его сразу нейтрализовать.
Итак, на крышу. Интересно, знает ли Олав, что туда ведут два хода?
Теперь главное — угадать, куда направился Ольсен, и пойти другим путем. Узнать это точно нельзя. Остается риск — пятьдесят на пятьдесят.
Я прошел в небольшой коридор, туда выходили двери служебных помещений. Вот и ход на крышу — дверь без номера, ничем не отличающаяся от прочих. Подергал ручку. Заперто. В общем-то, это ни о чем не говорит, по шансы на то, что Олав воспользовался вторым ходом, повысились. Я достал отмычку, без труда открыл дверь и стал медленно подниматься по ступенькам.
Лестница вела в небольшой шатер, похожий на будку вентиляционного колодца. Еще одна дверь. Верхняя ее часть застеклена. Откроешь — и будешь на крыше. Я не стал открывать дверь. Моя цель не требовала ни визуального, ни огневого контакта с противником.
Метрах в тридцати стояла точно такая же будка. Рядом с ней, сидя на корточках, копошился Олав. Раскрытый чемоданчик лежал на крыше. Из его нутра торчала развернутая параболическая антенна. Она едва заметно подрагивала — подстраивалась система самонаведения. Значит, в моем распоряжении считанные минуты, если не секунды. Как только компьютер поймает спутник, на индикаторе вспыхнет сигнал, Ольсен несколько раз нажмет клавишу «передача», пакет информации уйдет по радиомосту к получателю — и все. Чемоданчик закрыт, Олав спускается по лестнице, выходит в зал. Какие у вас претензии, господа?
Но почему бы мне не перехватить радиопередачу? Да по той причине, что я имею дело не с радиолюбителем, а с Терри Лейтоном, сотрудником ЦРУ. У его компьютера есть скрэмблерная подпрограмма да в придачу подпрограмма сжатия информации, а может, там есть и кодирующий микропроцессор. Так что ловить пакет с антенны — это значит получить такую тарабарщину, которая принципиально не поддается расшифровке. Единственный способ добраться до сути — вскрыть память компьютера, выделить информацию на месте, минуя скрэмблеры и прочие шедевры кодирующей техники.
Мне надо было очень спешить. И я достал из кармана ридар.
Ридар (не путать с ридером) внешне похож на небольшой пистолет с широким раструбом. Но это никакое не оружие, а очень точный прибор рентгеновский лидар. Или рентгеновский лазерный локатор. Или, еще точнее, рентгеновский лазерный считыватель молекулярных голограмм. Само слово «лидар» пошло от английского Light Detection and Ranging. Такими приборами мы вот уже сколько лет пользуемся в быту, хотя обычно и не знаем, как именно работает простенькое устройство, которым мы определяем загрязненность воздуха в квартире или готовность пирога в духовке. Заменим в английском обозначении слово Light на Rontgen — вот вам и «ридар». Тот единственный прибор, который мог выручить меня.
Действие ридара объяснить настолько же просто, насколько сложно его создать. За ним стоят четыре новейших направления в физике рентгеновских лучей: маломощные рентгеновские лазеры (парадокс научного прогресса: создание слабых лазеров стало возможным лишь после того, как были освоены сверхмощные источники когерентного излучения), рентгеновское дистанционное зондирование, рентгеновская голография и рентгеноструктурный лазерный анализ.
Для чего мне нужен слабый когерентный рентгеновский луч? Им я нащупываю ячейки памяти компьютера. После дифракции луч возвращается в регистратор, встречается с основным лучом, и в результате интерференции появляется рентгеновская голограмма кристаллической решетки чужой памяти с записанной на ней информацией. Мой компьютер расшифровывает текст, принесенный лучом, и выдает его на индикатор в виде, удобном для чтения. Внешне это выглядит так, будто бы я соединился с чужим компьютером через интерфейс.
Регистратор у меня в одном блоке с компьютером. Я высчитал угол дифракции, и на сердце у меня полегчало: пространства будки и лестничного марша вполне хватало, чтобы разнести ридар и регистратор. Я проверил работу квазиотражателя основного луча, определил место для компа — строго вертикально подо мной на четырнадцатой сверху ступеньке лестницы, метнулся вниз, по дороге включая звуковую регистрацию приема, положил аппарат на пыльный бетон и вернулся в будку. Перевел дыхание, поймал в прицел ридара чемоданчик Олава.
Наши движения совпали: Ольсен в очередной раз нажал на клавишу передачи, а я в тот же момент надавил на спусковой крючок ридара. Компьютер внизу молчал. Я слегка поводил раструбом ридара. Тишина. Ольсен нажал кнопку, и параболическая антенна, сложившись, ушла внутрь чемоданчика. Еще раз тщательно прицелившись, я медленно вел невидимым лучом по спирали вокруг выбранной точки.
Удивительное дело: словно бы нас с Олавом подключили к какому-то синхронизатору. Внизу, на лестнице, раздалось гудение зуммера (попал в точку!), и тут же Ольсен захлопнул чемоданчик. Он закончил передачу. Шифрованное и сжатое сообщение через спутник попало к получателю, а мой компьютер благодаря ридару зафиксировал голограмму кристаллической решетки, на которой это сообщение было записано.
Я понесся по ступенькам и выбежал, опережая Ольсена, в холл второго этажа. Затем не спеша спустился в зал регистрации и подошел к стойке, над которой горело электронное табло: «Halifax — Stratoport».
Через полчаса я летел в челноке. Ближайшие пассажиры никаких подозрительных эмоций у меня не вызвали. Я вытащил из кармана комп и задал программу перевода рентгеновской голограммы в матрицу двоичного кода.
Вообще говоря, задание было намного сложнее. Для начала компьютеру пришлось вычленить из голограммы небольшую часть — микросхему оперативной памяти, поэтому мой прибор думал довольно долго. Прошло девять минут, прежде чем на индикаторе зажегся цифровой текст. Тот самый.
Бросив взгляд на индикатор, я сразу понял, что работенка предстоит трудная. Интуиция подсказывала, что будут затруднения с этим двоичным кодом, да я сам вид матрицы свидетельствовал о сложности задачи: она была неуместно прямоугольной, да еще с каким-то неприличным хвостиком внизу.
Неужели шифровка? По логике вещей, Олаву не нужно было записывать в памяти машины кодированное сообщение: абсолютную секретность обеспечивал скрэмблер, который включался при передаче. Мой компьютер с его необъятной памятью и быстродействием обязан был во всем разобраться и выдать на экран сразу буквенный текст. Но этого не произошло. Значит, сообщение Олава изначально было кодировано. Либо противник знал о возможностях нашего ридара, либо сообщение настолько раскрывало все карты, что для перестраховки Олав принял двойные меры безопасности.
До стыковки со «Стратопортом» оставались минуты. Надо как можно скорее переправить матрицу своим: пусть они тоже поищут решение. Да и мало ли что может со мной случиться.
Я вызвал на экран компа расписание спутников связи над точкой с координатами Галифакса. Проклятье! Спутник был над головой пять минут назад. Придется посылать сигнал вдогонку. Я собрал матрицу в информпакет и поставил передатчик в режим самонаведения.
Чувства облегчения мне это не принесло. Спутник мог уйти слишком далеко — раз. Меня мог экранировать челнок — два. Мог экранировать корпус крейсера — три. Впрочем, иного выхода все равно не было. В надувном шлюзе, по которому переходили из челнока в «Стратопорт», я включил передатчик. Попадет ли мой сигнал в точку? Как бы то ни было, теперь дело чести расшифровать матрицу самому.
Я выключил комп, спрятал его в карман и огляделся. Вроде бы все спокойно. И все же какую-то ошибку я допустил. Скорее всего, еще в челноке, когда изучал матрицу. Чей-то непраздный взгляд мог упасть на индикатор моего компьютера, ведь на пассажирских местах в челноках нет шторок. Впрочем, кто-то мог засечь меня и позже, уже в шлюзе, или раньше, когда я целился из ридара, сгорбившись в тесной будке. Но кто? Ведь на крыше галифаксского аэровокзала, кроме нас с Олавом, не было никого…
Перейдя в «Стратопорт», я прошел на свое место 9—В, задернул шторку и сразу занялся компьютером. Вид матрицы на индикаторе нагонял тоску. Передо мной был код, который никак нельзя назвать однозначно декодируемым. Я понятия не имел, каким образом разбить эту последовательность кодовых символов на кодовые слова, да еще так, чтобы разбиение оказалось единственно верным. Но отступать некуда.
Для начала я прогнал матрицу через те криптоаналитические программы, которые мог припомнить: подстановочная программа, перестановочная программа, шифр Цезаря, шифр Тритемиуса…
Маловато. Конечно, у моего компа огромные возможности, но я-то почти полный профан в криптоанализе. Напрягшись, припомнил правила кодирования по Хеммингу, но и тут незадача: откуда мне знать длину кодового слова в той шифровке, что скучно светилась на индикаторе. Я поиграл немного с компом, перебрав длины 3, 4, 5, 6, 7, 8, и понял, что зашел в тупик.
Надо мной замаячил призрак Клода Шеннона, отца теории информации. Он давным — давно показал, как можно построить криптограмму, которая не поддается расшифровке, если, конечно, не известен способ ее составления. И все же я продолжал игру. Наверное, во всей последующей истории главную роль сыграло именно то, что я — полный профан в криптоанализе. Ну и еще уязвленное самолюбие: я не мог себе простить, что я не знаю, с какого конца подобраться к криптограмме. И решил брать ее в лоб. А мой дилетантизм побудил меня задуматься над формой матрицы.
До сих пор я свято полагал, что матрица кода должна быть строго квадратной, — не иначе как отголоски почти забытого университетского курса матричной алгебры. Действительно, квадратную матрицу удобно транспонировать, или если хотите проще, то симметрично преобразовать относительно диагонали. Но кто сказал, что в моем случае вообще требуется транспонирование?
Коль скоро передо мной прямоугольная матрица, размышлял я, да еще с хвостиком, это непорядок. Ее надо преобразовать так, чтобы остался квадрат, а хвостик исчез. На верную дорогу я вышел случайно; принципиально же это в корне неверно и могло увести меня неведомо куда.
Я сосчитал число знаков в строке — их было тридцать два — и решил сжать матрицу, объединив знаки по два. То есть разбил текст на кодовые слова с длиной два. Но в двоичном коде двумя знаками можно записать лишь четыре цифры — 0(00), 1(01), 2(10) и 3(11).
Таким образом я перевел получившийся текст в четвертичную систему; теперь он выглядел так:
1122312132311113
2332231233232312
3111323122233233
1323123231233112
1231111313132332
3313233132122231
3112231222112131
3133222231323212
3321113123213233
1123132332211112
1222332311113212
3231112231121231
1131111233233323
2313133133231132
3111113233233311
1223332222332123
2131123323323233
1222332232331313
З213221222232223
2322223321332321
3233312323132333
3332321122313111
221
Матрица осталась прямоугольной, но она была вытянута уже по вертикали. И вот какая штука: во всей матрице не было ни единого пуля. Я счел это добрым знаком, потому что из полной неразберихи начала проглядывать какая-то система…
Навязчивая идея о квадратной матрице преследовала меня. Недолго думая, я разделил криптограмму на две неравные части: вверху остался квадрат из 256 (16х16) знаков, а внизу — прямоугольная таблица с корявым хвостом.
Уже час я находился на борту «Стратопорта», а решение задачи даже не забрезжило. Но с мертвой точки дело сдвинулось: неверной дорожкой я как-то приближался к цели. Только минут через сорок меня осенило: нижняя часть может оказаться ключом к верхней. А вдруг передо мною редкий код с переменной длиной кодового слова? Тогда указание на то, как варьировать длину, надо искать в самой криптограмме.
Предположим, что длина меняется от 1 до 3 и нижняя часть матрицы — это запись длин, а четвертичный код выбран для того, чтобы затруднить работу дешифровщика: в этой криптограмме и основной текст, и ключ записаны всего тремя цифрами, и не так-то просто распознать, что есть что. К тому же кодовый текст выглядит абсолютно бессмысленным, и отличить префиксы кодовых слов, отделить слова друг от друга на первый взгляд невозможно.
Я попробовал прочитать квадратную матрицу с помощью ключа; его образ наполнился у меня буквальным содержанием — хвостик превратился в «бородку». В ключе первая цифра была 1 — значит, первое кодовое слово состоит из одной цифры — единицы. Вторая цифра ключа — двойка, поэтому второе слово матрицы содержит два знака, то есть 12. И так далее.
В конце концов из квадратной матрицы получилось вот что.
1 12 23 121 323 111
13 23 32 23 123 323
23 1 23 111 32 3 122
2 3 32 331 323 12
323 123 31 121 23
111 131 3 13 23 32
331 323 31 32 122 23
131 122 3 122 2 112
131 31 3 322 22 31 3
23 21 23 32 111 31
23 21 323 31 123 13
23 З2 21 111 212 22
3 323 111 13 212 32
3 111 22 311 212 311
1 31 111 23 323 3
323 23 131 331 332
311 323 111 11 323
32 3 3 31 12 323 2
323 1 3 2 23 12 3
И теперь у меня не осталось никаких сомнений: передо мной типичная! простейшая! примитивнейшая! подстановочная криптограмма. Классика литературы: «Золотой жук» Эдгара По. Такой орешек мой компьютер расколет мгновенно. Я ввел программу частотного анализа и откинулся на спинку кресла. Сейчас я увижу текст.
И текст появился. Передо мной была абракадабра, начинавшаяся строчкой prefabyemenaepebmow…
Через несколько минут, проклиная себя за нечеткое знание американских и британских военных аббревиатур, я разбил текст на слова: Prefab Yemen AE PEB mow…
И вот я снова разглядываю цифровые символы, но состояние мое уже совсем не похоже на то, с которым я принимался за расшифровку. Лоб в испарине. Пульс около ста сорока. В жилах гуляет адреналиновый шторм.
Времени у меня почти нет. Через полчаса дежурный стюард пригласит пассажиров на борт челнока, идущего в Пассау. Если я не расшифрую текст, то расстанусь с Олавом, так ничего и не доказав, а потом — ищи ветра в поле. Даже если на земле мои коллеги разберутся с кодом, Ольсен к тому времени сотрет запись в памяти компьютера и все мы останемся с носом. Олава тогда ни в чем не обвинишь, он выскользнет чистым.
Единицы, двойки, тройки мельтешили у меня в глазах, голову переполнял цифровой рой, и я в страхе думал, что еще немного — и вообще перестану что — либо соображать.
Может быть, компьютер перемудрил с частотным анализом? Нет, даже на глаз видно, что кодовое слово «23» встречается чаще других, это наверняка гласная, скорее всего «е». Но именно при этом допущении комп выдал две разноречивые версии! Значит, все — таки не «е»?
Ох, придется брать в руки фломастер и блокнот и решать задачу кустарным способом. Как то делал Уильям Легран из рассказа По.
Ничего другого в голову не приходило. Ощущая себя полным кретином, я принялся составлять частотную таблицу: «23» встречается в тексте 15 раз, «323» — 13 раз, «З» — 13 раз, «32» — 9 раз, «31» — 8 раз. И так далее.
Предположим, что «23» — не «е», а, скажем, «а»…
Что из этого следует, мне не дали сообразить.
Прозвучал тихий зуммер, и передо мной зажегся телевизионный экран. Появилось лицо дежурного стюарда.
— Господин Щукин?
Я кивнул.
— Прошу извинить, что нарушил ваш покой, — с искренним смущением произнес стюард. — Однако дама, просившая не называть ее имени, приглашает вас переменить место и подсесть к ней. Это в нашем крыле, но в правом салоне. Место 17—F. Еще раз прошу меня простить, но дама очень настаивала.
Занятно. После гибели Мерты у меня на всем «Стратопорте» нет ни одной знакомой женщины. Дело, кажется, идет к развязке. Почему бы и не согласиться? Жаль, шифровка не разгадана. И подстраховать меня некому. Что ж, будем полагаться на собственные силы. Тем более есть такой постулат Первый закон велосипедиста: «Куда бы вы ни ехали, все равно это будет в гору и против ветра». Впрочем, есть и утешительная аксиома, которая называется законом Паула: «Свалиться с пола невозможно».
Я поблагодарил стюарда и попросил передать даме, что присоединюсь к ней через несколько минут. Затем отодвинул шторку, вышел в проход и бросил мимолетный взгляд в сторону Ольсена. Олав был на месте. Сколько можно сидеть сиднем — уж не манекен ли там вместо живого человека? Впрочем, проверять этот домысел я не стал. Если нам и предстоит встретиться на ближней дистанции, то не по моей инициативе.
— Тысячу раз прошу прощения, вы не поможете мне? — услышал я тихий голос.
Как не вовремя! Ко мне обращался пожилой человек, сидевший в соседнем ряду. Седые волосы, простодушное лицо, расслабленная, безмятежная поза… Нет, не противник.
— Слушаю вас.
— У меня что-то не ладится с электроникой. Вызов стюарда не работает, экран не зажигается, в наушниках шипит и трещит.
Ах, пожилой джентльмен, какой же вы растяпа. И обратились совсем не к тому человеку. Как бы вам это не вышло боком.
— Попробуйте пульт соседнего кресла, оно же все равно пустует, — с легкой укоризной сказал я. — Или нажмите кнопки того места, что у окна. Вряд ли все три пульта отказали. Хоть один из них должен работать.
— Большое спасибо, — ответил мужчина, широко улыбаясь. — И как это я сам не догадался? Техническая слепота…
— Беда нашей цивилизации, — я не мог удержаться от нравоучения. Техника для нас — как пеленки. Кто-то должен прийти и переменить.
Седовласый опешил и, по — моему, обиделся. Но смолчал. Я на его месте взвился бы.
Выйдя из салона, я прошел в причальную галерею и остановился у широкого окна, прямо над стыковочным конусом. Отсюда, с задней кромки «Стратопорта», открывалась масштабная панорама голубой бездны, в которой тут и там висели стерильные клочья облачной ваты.
Я машинально отметил — уже в который раз, — что океан с высоты десяти километров выглядит не так уж скучно. Идет какая-то непонятная жизнь, видны фиолетовые, зеленые, темно — синие подводные «острова», смутные тени на большой глубине, змеятся дороги-то ли течения, то ли границы температурных аномалий…
Что означает приглашение перейти в другой салон? Я был убежден, что пустым окажется не только предложенное мне место, но и все соседние. А что в них особенного, в этих местах? Они расположены в правом салоне, значит, там по правому борту, который примыкает к крылу В, нет иллюминаторов вместо них стоят имитаторы. Следовательно, если даже я очень захочу, то не увижу, что делается под «Стратопортом». Неужели в этом и заключается смысл моего переселения? Странно… Тогда какой сюрприз извне?
Я решил выждать еще несколько минут. В конце концов, причальная галерея пока пуста, никто не гонит и не угрожает. И я стоял, старался понять, какой сюрприз мне подготовлен.
Минута… Вторая… И — мне опять повезло! Повезло, потому что погода стояла ясная и облаков почти не было. Атмосфера просматривалась во все стороны на десятки километров. Не знаю, что было бы дальше, если бы мы шли над облачностью.
Короче, я увидел ракету.
Из ниоткуда — из пустого океана и пустого воздушного пространства — к «Стратопорту» приближался, догонял его крылатый снаряд. Кажется, я зря назвал его ракетой. Судя по форме крылышек и по размерам (хотя тут я мог ошибиться — трудно оценить масштаб), ни нашему крейсеру ударили «копперхедом» — крылатым артиллерийским снарядом, который наводится микрокомпьютером по обратному рассеянию лазерного луча. Правда, чтобы «копперхед» отправился в полет, нужны по меньшей мере две вещи: лазерное наведение на цель и ствол, из которого он вылетит. Неужели я проглядел в воздухе чужой самолет?
Эти мысли пронеслись у меня в голове за секунду. Я окаменел. Вот сволочи! Ведь сейчас рванет — и крыла А как не бывало. Триста шестьдесят пассажиров — ну триста, загрузка неполная — рухнут в океанские волны. Счастье для остальных, если экипаж успеет вовремя отломить крыло. Но я представил и другой, самый страшный вариант: грохот, рваная дыра в днище, разгерметизация… «Стратопорт» встает на дыбы и, словно осенний лист, раскачиваясь из стороны в сторону, опускается в океан.
Это уже похоже на необъявленную войну. Против кого? Против меня? Может ли такое быть, чтобы на чьих-то дьявольских весах моя скромная жизнь уравновесила триста жизней?
Окаменев, я смотрел, как «копперхед» скрылся под днищем «Стратопорта». Сейчас!
И ничего не произошло.
Неужели не сработала боеголовка?
Ничего не понимая, я собрался с силами и медленно вошел в правый салон. Пассажиров много, но пустые места есть. В частности, весь семнадцатый ряд, как я и предполагал, не занят. Приближаясь к нему, я ощутил, как под правой лопаткой запульсировала теплая точка. Так, заработал вживленный под кожу радиометр. Когда я оказался между креслами С и D семнадцатого ряда, пульсация на спине превратилась в нестерпимое жжение. Да, здесь действительно горячо. Интересно, сколько я получил за эти секунды? Сто рад? Или больше?
Боль под лопаткой придала ясность мыслям. Я мгновенно понял, что произошло. По креслу 17—F, где я должен был сидеть, нанесли лучевой удар колоссальной мощности. Первая мысль: это надо же — из пушки по воробьям! Вторая: нет, не из пушки. Снаряд, который я видел из окна причальной галереи, вовсе не был «копперхедом». То был «Маверик — IV» — малая крылатая ракета с телевизионным наведением. Но не с обычной боеголовкой, а с гамма — лазером и гравитационным прицелом. Не дешевенькое устройство. Ясно, как утренняя заря: меня стали убирать, не считаясь со средствами. Почему? Видимо, прокол. Кому-то стало ясно, что я близок к разгадке кода. А тот факт, что я отослал сообщение вдогонку, им, похоже, неизвестен…
В те доли секунды, когда эти мысли проносились в моей голове, я успел отметить и следующее: какой же у них уровень взаимодействия! Профессионалы. С исполнителями на «Стратопорте» постоянная связь. Очевидно, где-то поблизости самолет. Короткий приказ, и вот уже «Маверик» срывается из — под крыла, подходит к «Стратопорту», прикрепляется точно под тем местом, где находится кресло 17—F, а потом строго вверх бьет пучок гамма — лучей.
Так. Самое главное сейчас — обезопасить пассажиров. Я прошел правый салон насквозь, выскочил в носовой коридор, оглянулся — никого! — и шагнул к двери, ведущей в кабину экипажа. Спокойно. Еще спокойнее. Пульс, дыхание… С пилотами шутки не шутят. Малейшая промашка — и получишь пулю в лоб.
Я открыл дверь универсальным ключом, впрыгнул в кабину, захлопнул за собой дверь и, упреждая выстрел второго пилота, который уже разворачивался ко мне с послушностью автомата, выхватывая из лямки пистолет, выбросил вперед руку с зажатой в ней карточкой эксперта КОМРАЗа. Карточка переливалась характерными радужными бликами: это включилась голограмма, после того как мой большой палец вжался в печатку дактилоскопического сенсора.
— КОМРАЗ, безопасность, — несвойственным мне басом сказал я. — Сбросьте газ, ребята. Не нужно делать лишние дырки в моей голове.
Напряжение спало. Второй пилот улыбнулся и спрятал пистолет.
— На вашем блистательном крейсере, ребята, происходят странные вещи. Например, разлом по лини В — С.
— Сбой компьютера, — сказал первый пилот.
— Хорошо, — согласился я. — Допустим. А крылатую ракету видели?
— Какую еще ракету?
— Класса «Маверик», с гамма — лазером. По правому салопу нанесен лучевой удар.
Они пытались что-то возразить, но я не дал.
— Введите программу радиационной опасности и высветите на дисплее активные точки правого салона.
Второй пилот пробежал пальцами по клавишам компьютера. На экране вырисовалась схема салона. Место 17—F полыхало на ней ярко — красным светом. Штурман вызвал главного стюарда и в двух фразах объяснил ситуацию.
Хорошо, с этим покончено. Сейчас стюард спокойным голосом объявит какую — нибудь липу о «нарушении центроплана в результате досрочного прибытия грузового челнока», и пассажиры правого салона покорно перейдут на свободные места в соседних салонах.
— Еще одна просьба, ребята, — попросил я тоном, не терпящим возражений. — Дайте на большой экран телеобзор левого салона.
Включились микрокамеры, установленные под потолком пассажирского отсека, и на экране стали появляться лица, ряд за рядом. Кресло 5—С было пустым.
Значит, Терри Лейтон не выдержал. Значит, он расстался с маской Олава Ольсена, сорвался с места и ищет меня. Разумеется, Лейтон догадался, что я избежал лучевого удара. Догадался или узнал доподлинно? От кого?
Три кресла слева, проход, три кресла справа… Следующий ряд… Камбуз и буфет… Снова три кресла слева… Я вздрогнул. Хоть и знал, что сейчас увижу Володю, — все равно холодок побежал по спине. Фалеев сидел все в той же неизменной позе, и рука так же свешивалась, и только я знал, что это поза мертвеца.
А вот и тот пожилой неумеха, что просил меня о помощи. Не может быть!
— Крупный план! — выкрикнул я.
Бортинженер нажал две кнопки одновременно, фиксируя план и включая трансфокатор. Лицо пожилого мужчины заняло весь экран. Сомнений не оставалось. Он тоже был мертв. Я готов был поклясться, что и эта смерть дело рук Олава.
На этот раз мне было очень тяжело удержать маску бесстрастности. Вся вина седовласого заключалась в том, что он обратился ко мне. Связь тут же была засечена, пассажира посчитали моим сообщником и решили убрать, чтобы одним неизвестным в уравнении риска было меньше. Будто я — носитель заразы. Или источник радиации. Всякий, кто входил со мной в контакт, тут же превращался в носителя смертельной угрозы для Олава и его невидимых шефов. И подлежал ликвидации. Володя. Мерта. Бедный неумелый джентльмен. Кто следующий?
Может быть, только сейчас я со всей очевидностью осознал, что им пора бы наконец разобраться и с источником угрозы. То есть со мной. До этой минуты возможность реальной гибели — не засыпки, не провала, не ареста, а именно смерти — я исключал из прогностических расчетов. И вот иллюзии рассеялись: в ближайшие пять — десять минут меня будут убивать всеми способами. На их дьявольских весах ценность информации, заключенной в моем мозгу и моем компьютере, окончательно превысила бесценные жизни полутора тысяч пассажиров и восьмидесяти членов экипажа. Кто знает, не летит ли сейчас к «Стратопорту» очередной «Маверик», но уже не с гамма — лазером, а с термитной боеголовкой? Единственный вопрос мучил меня в ту секунду: почему они не убрали меня раньше? Как получилось, что я жив, а Володя и пожилой мертвы? Или по какой-то причине меня нельзя убрать? Я им пока нужен? Или же у них не получилось? Дешевый кинодетектив с неистребимым суперагентом…
План действия у меня сложился сразу. Первое: вывести из — под удара экипаж, а для этого покинуть кабину, обведя вокруг пальца возможных соглядатаев. Нет, это будет второе, а первое — проверить, не меченый ли я. Если меченый, тогда не осталось никаких шансов. Я скинул пиджак и быстро ощупал все швы, складки и кромки. Точно! В правой пройме обнаружилась небольшая булавка с микроскопическим шариком на конце. Изотопная метка, по которой меня можно отыскать где угодно. Куда бы я ни укрылся, иголочка будет сигналить, выдавая мое местопребывание. Укрыться… Это было третьим пунктом программы. Найти ма — а — ленький тайничок для крупного человечка.
Единственное, что я знал наверняка, — это то, что Олава в левом салоне крыла А не было. Поэтому путь к отступлению лежал через левый салон.
Я поблагодарил экипаж и посоветовал им не следить за моим маршрутом с помощью микрокамер: изображение записывается на видеодиск, а как знать, кто первым получит доступ к видеодиску. Вышел в коридор и быстрым шагом направился по проходу левого салона. Минуя труп несчастного неумехи (он все еще не вызывал подозрений у пассажиров: мало ли кто дремлет в полете), я незаметным движением всадил изотопную булавку в рукав его пиджака. Прости, старина. Тебе, к несчастью, уже все равно. Посигналь немножко вместо меня, послужи прикрытием…
Сколько я ни ломал голову, но не нашел уголка укромнее туалета. Агент, скрывающийся в клозете, — это из плохой комедии, но лучшего места в самом деле не было. Трюмы отпадают: туда ведут всего четыре люка, которые легко контролировать. Камбузы, бары и буфеты? Двенадцать отсеков — долго ли проверить? А туалетов на крейсере — семьдесят два. Пока еще все обойдешь…
Конечно, и для этой ситуации есть соответствующее правило, оно называется законом Хоу и формулируется так: «Каждый способен изобрести план, который по сработает». Но, с другой стороны, есть и закон Буба, гласящий: «То, что вы ищете, вы найдете в самом последнем месте».
Итак, я заперся в туалете, в одной из трех кабинок, расположенных в срединной части левого салона крыла С, и снова раскрыл свой блокнот.
На чем я остановился? На предположении, что кодовое слово «23» соответствует букве «а». С минуту я обдумывал этот вариант и отбросил его. Мне не нравилась концовка текста. Третья от конца буква — очевидно, гласная, тогда две последние — согласные. Почему бы не предположить, что это OLS — сокращенно от «Ольсен»? Эту версию я счел вполне разумной. Значит, 23 — это «о», 12 — «I», а 3 — «s». Правда, «З» встречается 13 раз, многовато для буквы «s», ну да ладно, если я на ложном пути — это выяснится очень быстро.
Итак, начнем сначала. В первой строке сочетание второй и третьей букв дает нам «lo». Пятая буква 323 — определенно гласная. Может быть, «е»? Тогда первый шесть букв очень похожи на слово «flower» — «цветок». Я подставил найденные буквы в текст и понял: получается! Да здравствует «Золотой жук»!
Через семь минут на странице блокнота красовался целиком расшифрованный текст.
Flower got one о forst bd St Helena
Worms got heatbombs bd Xmas via Socotra
Ocean got cruiser guts rip up Faroes eom
Hypejets sale def sd Ols.
Понятно, почему компьютер не справился с расшифровкой. Он руководствовался стандартной программой частотного анализа и упорно считал наиболее часто встречающееся кодовое слово буквой «е», как и положено в английском языке. Но в этом тексте рекорд частоты держала гласная «о».
Я готов был прыгать от радости, и только теснота туалетной кабинки не позволяла сделать это. Да и ситуация не располагала к проявлению слишком бурных эмоций. Конечно, адекватность расшифровки теперь не вызывала сомнений, но оставались кое — какие неясные места.
Разберемся, One о — это, очевидно, цифра 10. Bd — сокращение от bound, «направляющийся», «готовый к выходу». Xmas, то есть Christmas, «Рождество» — ясно, что имеется в виду остров Рождества. Eom — очень распространенная аббревиатура: end ef the month, «конец месяца». Дольше всего — минуту или две — я ломал голову над трехбуквенным сочетанием def. В английском языке на эти три буквы начинаются около сотни слов, из них штук тридцать вполне годятся для расшифровки. Я остановился на глаголе define — «определять». Наконец, sd обозначает, вероятно, someday.
Вот и настал момент, когда я смог занести в память компьютера перевод криптограммы:
«„Цветок“ получил десять крепостей, направление — Святая Елена. „Червяки“ получили тепловые бомбы, направление — остров Рождества через Сокотру. „Океан“ получил начинку крылатых ракет, потрошение состоится на Фарерских островах в конце месяца. Дата распродажи сверхзвуковых бомбардировщиков будет определена нескоро.
Надо ли говорить, какой важности сообщение было у меня в руках! В концентрированном виде оно содержало секретнейшие данные двух аукционов, рейкьявикского и галифаксского. Что касается жаргонных словечек, то у них очень простые толкования. «Цветок» — это, конечно, Международное управление по вопросам солнечной энергии (его эмблема — цветок подсолнечника), а под «крепостями» разумеются стратегические бомбардировщики B—52G. «Червяками» определенные вредоносные круги пренебрежительно называют представителей ФАО, а именно Продовольственная и сельскохозяйственная организация ООН закупила в Галифаксе крупную партию «газотопливных» бомб. «Океан» — совсем прозрачно: имеется в виду Межправительственная океанографическая комиссия, получившая право распотрошить «томагавки». Ну и «сверхзвуковые бомбардировщики» — это «стелты», продажа которых так и не состоялась.
Какая мне разница, кто получатель этого сообщения? Главное, что у меня в руках есть неопровержимое доказательство: в мире действует тайная милитаристская организация, пресловутая ложа, комитет вооружений, и она тщательным образом собирает сведения о демонтированном или распотрошенном вооружении. Готовится к тому, чтобы в один прекрасный день наложить на оружие свою жадную руку и предъявить планете ультиматум. Кто состоит в этой организации — пока неизвестно. Я знаю только, что среди ее агентов есть бывшие сотрудники ЦРУ.
Теперь предстояло решить последние две задачи: минимум — ознакомить с моим открытием весь мир, максимум — отобрать у Лейтона его компьютер. «Что, от обороны переходишь к наступлению?» — спросил я себя. И сам себе ответил: «Пора».
Как же подать весть миру? От того, как я с этим справлюсь, зависит тактика контакта с Лейтоном. Правда, если сейчас по «Стратопорту» ударит ракета, никакая тактика уже не поможет. Однако с ракетой они что-то подозрительно медлят.
Ракета… Стоп. Я понял, откуда она взялась. Не из самолета — чужой самолет мгновенно засекла бы система «свой — чужой». По нашему «Стратопорту» выстрелили с подводной лодки. Какая — нибудь незарегистрированная лодка всплыла в открытом море, произвела пуск ракеты и снова ушла на глубину. Вот почему не было второго выстрела: скорости не те. Не изобрели еще такую подводную лодку, которая смогла бы соперничать в скорости с воздушным крейсером.
Так, отлично. Значит, наш «Стратопорт» будет жить. А мы… Мы еще поборемся.
И все же — как быть с сообщением? И тут меня осенило. В очередной раз. Я же в туалете! Ассенизационная система «Стратопорта» работает так: содержимое собирается в шлюзовом накопителе, а потом автоматически выбрасывается сжатым воздухом за борт. Автомат, насколько я помню, срабатывает после пятидесяти нажатий на педаль спуска воды.
Я включил звуковой канал компьютера и короткими фразами уместил все: и способ перехвата с помощью ридара, и суть шифровки и убийство Фалеева, и гибель Мерты, и несчастного неумеху, и даже мифическую даму, пригласившую меня на место 17—F, которое вскоре подверглось лучевому удару. Упомянул я и про подводную лодку, указав, в каком квадрате океана ее выуживать. Свой текст я закончил словами: «Иду на Ольсена».
Теперь оставалось немногое. Я ввел программу цифрового сжатия пакета информации, включил репетир и перевел радиостанцию на передачу по всем диапазонам. Сквозь корпус «Стратопорта» сигналам не пробиться, по тут мне поможет ассенизационная система. У меня в кармане лежал целехонький пластиковый пакет (давнее правило: все необходимое ношу с собой). Я сунул в него компьютер, который превратился в широковещательную станцию, и заварил пластик металлической расческой, нагрев ее в пламени зажигалки.
Ударом ноги я пробил фаянсовое дно унитаза и в расширившееся отверстие бережно опустил загерметизированный комп. Мой верный друг… Сантименты. Я принялся давить на педаль и после тридцать шестого нажатия услышал приглушенный всхлип пневмопровода. Комп провалился в бездну.
Он будет лететь, кувыркаясь, и за время падения успеет раз пятьсот передать по всем диапазонам информацию, которая так нужна миру.
И Миру…
По радио объявили посадку на челнок, идущий в Нассау. Мой репс. Мне надо быть в Нассау на очередном аукционе. Дадут ли мне сесть на этот челнок? Нужен я им еще или уже не нужен?
— Приглашаем на посадку, — повторил стюард.
И в этот момент кто-то с силой дернул ручку двери.
Понятно.
Дверь в атом туалете сдвигается влево. Значит, я отжимаю защелку, а честь открывания пусть принадлежит Лейтону. Как только створка уходит влево, я тут же наношу четверной удар справа — ребром ладони, локтем, коленом и ребром стопы. Левой рукой и поворотом туловища блокирую встречные удары. Я мысленно нарисовал фигуру Лейтона за дверью, обозначил болевые точки. Перевел дыхание. Положил левую руку на защелку.
А может, не так? Пригнуться, выскользнуть в коридор, увернувшись от ударов, и, когда Лейтон (если это Лейтон) увидит дыру в унитазе и мгновенно все поймет, повернуться к нему и заорать на весь «Стратопорт»:
— Господи, кого я вижу? Неужели это Олав? Олав Ольсен! Вот так встреча! Здравствуй, милый Олав!
И выволочь его, широко улыбаясь и хлопая по плечам, в проход салона, обнять, сдавить так, чтобы затрещали кости, понять, в каком кармане компьютер, залезть, вытащить его и, брызжа слюной, вопить про восемнадцать лет, и про Адриатику, и про Мерту…
Примет Лейтон игру или нет? Если примет, то в какой момент он поймет, что его компьютер — мое решающее доказательство — перекочевал ко мне, — до моей посадки в нассауский челнок или после, когда я уже буду (буду ли?) лететь наконец к земле?
Я еще раз глубоко вздохнул, как перед прыжком в воду, и отжал защелку.
…Они переглянулись — на этот раз за дверью послышалось какое-то неясное движение: то ли скрипнула половица, то ли кто-то спустил предохранитель.
И снова все затихло.
Но было ясно — там, за дверью, стоит человек.
Девушка кивнула юноше. Тот шагнул вперед, приблизился к двери вплотную и тихо, но отчетливо проговорил:
— Хромой здесь живет?
За дверью молчали.
Юноша вопросительно взглянул на девушку. Та снова молча кивнула.
— Здесь Хромой живет? — в голосе юноши зазвучала тревога.
И опять никто не ответил.
Так и полагалось. Приблизив мерцающий циферблат часов к самым глазам, девушка подождала, пока секундная стрелка обежит весь круг, и легонько толкнула юношу в бок.
— Живет здесь Хромой? — в третий раз спросил юноша.
За дверью послышался тот же невнятный шум. Потом щелкнул замок, с резким скрипом распахнулась дверь, и в томном проеме возникла коренастая фигура.
— Что за дурацкая привычка — врываться в чужой дом до рассвета! — скрипучим, как дверь его дома, голосом проворчал человек.
Девушка облегченно вздохнула, а юноша тотчас же выпалил:
— Привычка — вторая натура!
Человек смерил их взглядом с ног до головы — сперва тщедушную девичью фигурку, потом ее долговязого спутника, хмыкнул не слишком одобрительно и все так же ворчливо спросил:
— Кто вы такие?
— Я… я — старшая дочь своего отца, — ответила девушка.
— А я — младший брат своего старшего брата, — ответил юноша.
Не задавая больше вопросов, человек вышел на крыльцо и с минуту разглядывал сумеречное небо, зазубренное по горизонту острыми черными зубцами гор, похожими на хребет допотопного ящера.
Потом он положил лапищу на объемистый рюкзак, лежавший у ног девушки, и без видимого усилия закинул его себе за спину.
— Я сама! — запротестовала девушка, схватившись обеими руками за свое имущество.
— Успеешь сама, — строго сказал человек. — Это от тебя никуда не уйдет.
И, заметно припадая на правую ногу, стал спускаться с крыльца.
…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…
Наверху, в светлеющей с каждой минутой пропасти неба, одна за другой тонули последние звезды. Слева в редком тумане слабо отсвечивала река. Справа — на расстоянии вытянутой руки — нависала базальтовая стела ущелья.
Редким соснам удавалось удержаться на незаметных глазу выступах этой почти отвесной голой каменной стены.
Девушка провожала взглядом каждую сосну.
— Упорный народ! — сказал юноша, перехватив ее взгляд. И добавил: Если могут деревья, сможем и мы!
И положил руку на плечо девушки.
Она мягко сняла его руку со своего плеча.
— Я же по — хорошему, — сказал юноша. — Поспи, ведь целые сутки не спала.
Девушка закрыла глаза, откинулась на спинку сиденья.
— Давно знакомы? — спросил Хромой.
— С пятницы, — ответил юноша. — А что у нас теперь — вторник?
— Четверг.
— Вы, наверное, удивляетесь… — начал было юноша, но Хромой перебил его:
— Я ничему не удивляюсь… Держитесь!
Он так резко развернул машину и так резко затормозил, что девушку отбросило к юноше, а того прижало к дверце, точно при самолетном вираже.
Машина остановилась.
Девушка выскочила первой.
Впереди в двух шагах от радиатора узкое каменное полотно дороги было пересыпано валом из щебня, среди которого возвышались округлые серые глыбы, в корнями наружу торчала изломанная сосна.
Девушка посмотрела вверх — стена в этом месте наклонялась над ущельем, огромные глыбы чудом удерживались на ней, готовые свалиться не то что от малейшего толчка, но, казалось, от малейшего звука.
— Назад! — яростно прошипел Хромой. — В машину!
Девушка заняла свое место, и машина медленно попятилась к повороту. Она ползла беззвучно — метр за метром.
За поворотом остановилась.
— Лом и лопата в багажнике, — не оборачиваясь, сказал Хромой. — Дамы и водители остаются в машине.
Девушка снова первой выскочила из кабины, достала из багажника короткий стальной ломик и узкую лопату с отполированным от долгого употребления буковым черенком. Ломик протянула юноше, а сама с лопатой на плече, не оглядываясь, зашагала к повороту.
— Может, останешься? — без особой надежды в голосе спросил юноша.
Не удостоив его ответом, девушка продолжала быстро шагать.
Хромой неодобрительно покачал головой, но ничего не сказал.
— Хорош гусь! — с возмущением произнес юноша, поравнявшись с девушкой. — «Дамы и водители…» Ладно, сами управимся.
Щебенку одолели довольно быстро. Сосну — тоже. Ствол у нее был расщеплен пополам, ветки переломаны. Но с валунами пришлось попыхтеть.
Сбросив с дороги последний валун, глухо хлопнувший о дно реки, они опасливо посмотрели вверх. Там слышалось подозрительное шуршанье. Шуршанье стало громче — несколько мелких камешков упало на дорогу.
То и дело оглядываясь, они двинулись к машине.
— Порядок? — обрадованно крикнул Хромой.
Юноша, ничего не ответив, положил на место инструменты и молча полез в машину. Девушка, усевшись рядом с ним, сухо произнесла:
— Путь свободен!
Хромой обернулся и насмешливо сверкнул маленькими глазками.
Машина миновала опасное место и медленно покатилась вдоль глубокого русла реки, катившей навстречу гремучие камни, вдоль черной стены, покрытой острыми трещинами.
— У каждого свое дело, — не спеша, как бы размышляя, говорил Хромой. Если не будет меня, кто будет возить? Какой еще псих? Дорогу не ремонтировали двадцать шесть лет. Кто захочет по ней ехать?
— Но мы же захотели! — не выдержал юноша.
— Может, вы тоже ненормальные.
— А что такое норма? Днем производить продукцию, вечером торчать у стойки, ночью валяться с кем попало?
— Или смотреть заказанные сны? — добавила девушка. — И потом, эти каблуки…
— Предпочитаю быть ненормальным! — подытожил юноша. — И не один я.
— Верно, — подтвердил Хромой. — Не один ты. В позапрошлом году было восемь. В прошлом — семнадцать. Сейчас — июль, а до вас я отвез уже одиннадцать. Этим самым путем…
— А обратным? — будничным тоном, словно речь шла о пикнике, спросила девушка.
— Обратным — пять.
— А кто были те, невернувшиеся?
Хромой пожал плечами.
— Люди как люди. Сперва шли одиночки. Теперь — по двое, по трое. Пять дней назад переправил целую экспедицию. В два рейса. Полтонны груза.
— Вот это да! — воскликнул юноша. — А кто они такие?
— Семья, — уважительно произнес Хромой. — Вы знаете, что такое семья? Не забыли еще? Старик — как две капли тот рыцарь из древней книжки. Два сына. Четыре внука. Завтра — последний срок. Больше ждать не буду.
— Но зачем старик? — удивился юноша. — Что тут делать старикам? Тут нужны железные мускулы.
— Ты знаешь, что здесь нужно? — удивился в свою очередь Хромой. — А вот я не знаю. Кто только не пытался! Солдаты пытались. Альпинисты. Ученая братия. А толку? Вон, глядите…
Он остановил машину возле вделанной в стену ущелья плиты из белого металла. На плите чернела надпись: «Здесь ждет Фернандо Карильо, девятнадцати лет. Мы еще вернемся — А.М., В.К., Д.Ш.»
— Вернулись? — спросила девушка.
Ничего не ответив, Хромой включил сцепление. Машина проехала метров десять и остановилась у точно такой же плиты, и девушка прочла шепотом:
— «Здесь ждут участники двух попыток Арсенио Мачада, двадцати лет, Вильгельм Корби, двадцати лет, Давид Шерман…»
У нее перехватило дыхание.
— Длинный! Здесь твой Дэви!..
Хромой рванул с места, черная стена слилась в однотонное полотно, разрезаемое надвое сплошной лентой белого металла.
…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…
Они благополучно преодолели еще три осыпи, четыре раза прогремели по дрожащим, исковерканным паводками мостам и к восходу солнца добрались до места назначения.
Ущелье превращалось здесь в широкую долину, и отсюда во всей своей громадности открывалась панорама хребта. Утренний туман завесил вершины, длинными молочными языками опускался кое — где до самой подошвы гор.
Хромой подвел машину к торчащей из земли желтой керамической идите, из которой изливалась пузырящаяся газом прозрачная жидкость. Неподалеку возвышались искривленные останки какой-то металлической конструкции ажурная коробка с косо поставленными лопастями. Одна лопасть отлетела и врезалась в землю рядом с коробкой.
— Это и есть источник? — спросил юноша.
Хромой кивнул.
— Можете наполнить фляги.
— Успеется, — сказал юноша. — Да вы не бойтесь за нас. У нее врожденный иммунитет, а у меня — полгода тренировки. А это что? Орнитоптер Ланды? Он повернулся к груде искореженного металла.
Хромой покачал головой:
— Орнитоптер давно превратился в труху. Это вертоплан Масео. Того самого Масео… Последняя попытка пробиться с воздуха. Я тогда был еще мальчишкой. И запретной зоны тогда еще не было…
— Ладно! — перебил его юноша. — История историей, а еда едой. Топливо беру на себя.
— Вдвоем ступайте! — сказал Хромой.
— Один управлюсь.
— А я говорю — ступайте вдвоем!
— Знаете что, — ласково сказал юноша, — излишнее волнение укорачивает жизнь. Я же вам объяснял — полгода тренировки…
И он побежал к зарослям кустарника, начинавшимся в сотне шагов от источника.
Хромой, ворча себе под нос, скрылся в машине и несколько минут спустя снова появился с металлическими прутьями в одной руке и бумажным свертком в другой.
Сверток он бросил девушке, а сам принялся размечать площадку для костра, вбивать в утоптанную землю штыри с развилками на концах.
Девушка развернула сверток — среди ровных кружков лука, долек чеснока и стручков перца там уютно расположились три нежно — розовых куска козлятины.
Отыскав плоский камень и тщательно вымыв его в холодной как лед воде источника, девушка вытащила из висевших у нее на поясе ножен кинжал, положила кусок козлятины на камень и принялась нарезать ровными тонкими ломтями.
Хромой подсел к ней и стал нанизывать полупрозрачные ломтики на заостренные с обоих концов прутья.
С момента ухода юноши прошло уже минут десять, и девушка начала беспокойно поглядывать в ту сторону, куда он удалился.
Хромой продолжал неторопливо нанизывать козлятину, изредка поднимая на девушку маленькие насмешливые глаза.
Прошло еще минут десять. Девушка вскочила на ноги и, приложив ладони рупором ко рту, крикнула:
— Эге — ге!
Многоголосо отозвалось с разных сторон.
— Полгода тренировки! — назидательно заметил Хромой.
— Длинный! — крикнула девушка, повернувшись в другую сторону.
«Ииии… Ыыыы…» — ответили каменные кручи.
Хромой нанизал на прут последний ломтик козлятины, тяжело поднялся, подковылял к трубе и принялся неторопливо мыть руки.
Вытерев их о штаны, он бросил взгляд на редеющий, ползущий вниз к подножью гор туман.
— Обычная история. Прямая видимость. Уснул. Пошли искать!
Хромой ошибся: юноша не спал. Он сидел на земле возле маленькой сосенки, прижимая к себе охапку сухих веток.
— Оглох? — сердито крикнула девушка, подбегая к нему.
Он повернул к ней голову, посмотрел куда-то сквозь нее и глухо проговорил:
— Никто не смог, и мы не сможем…
Глаза у него были как у статуи.
Девушка обхватила руками его голову, прижала к своей груди.
— Ну что ты, длинный, ну что ты, длинный? — шептала она. — Ну что ты?
Наконец он очнулся.
— Ради бога прости…
Он осторожно высвободился из ее объятий.
— Ради бога прости… Откуда ты такая? Почему? Почему без каблуков? Такие бывают только в старых книгах… Ну разве это не уродство — каблуки в дециметр? Зачем?
Стоявший поодаль Хромой не выдержал:
— Нашел о чем спрашивать! Зачем каблуки! Да просто чтобы вот тут выпирало вперед, а вот тут выпирало назад! Теперь понял?
Юноша с трудом поднялся на ноги, исподлобья взглянул на Хромого и, хмурясь, сказал:
— Теперь понял: одному здесь нельзя. Спасибо за науку…
— А тебе — за дрова, — усмехнулся Хромой.
Костер догорал. От багровых, прозрачных до самой сердцевины углей шел устойчивый жар. Чуть дымились, потрескивая, кусочки румяного мяса. Горячий воздух над костром колебался, и казалось, что окутанные туманом горы качаются из стороны в сторону.
— А все — таки, — говорил юноша, — что думают местные? Неужели до сих пор верят в злого горного черта, который убивает каждого, кто осмелится приблизиться к его логову?
— А чем плохое объяснение? — Хромой пожал плечами. — Как говорится, хочешь — верь, а хочешь — проверь…
— Проверим, — сказала девушка.
Хромой бросил на нее быстрый взгляд:
— Не обижайтесь на меня, ребята. Да и не мое это дело — давать советы. Но лучше бы вам вернуться. Подумали бы…
— У нас теперь в моде космическая гипотеза, — с улыбкой проговорил юноша. — Почище ваших чертей…
— А тебе надо думать в первую очередь, — продолжал Хромой, обращаясь к девушке. — Конечно, я обязан доставить каждого, кто осмелится… Вот я вас и доставил. Но скрывать свое мнение я не обязан. Как я вас первый раз увидел, еще на крылечке, так сразу и понял: у вас ничего не получится. А когда увидел, как ты его обнимаешь, последние сомнения отпали. Он будет оборачиваться. Обязательно будет. А потом захочет перерешить решенное. Обязательно захочет. Ты же его любишь!
Девушка рывком вскочила на ноги, схватила фляги и пошла к источнику.
— Она меня не любит, — сказал юноша. — Это вам показались… Нет, что ни говори, а космическая гипотеза многое объясняет вполне удовлетворительно.
Хромой молча протянул юноше прут с козлятиной.
— Прекрасная гипотеза! — сказал юноша, перебрасывая из ладони в ладонь раскаленные куски мяса.
Хромой с презрением смотрел на его манипуляции, потом схватил один из дымящихся прутьев и свез с его конца в рот несколько кусков прямо зубами.
Юноша, заторопившись, проглотил, не жуя, здоровенный кусок, обжегся и некоторое время сидел молча с разинутым ртом и выпученными глазами. Но все же нашел в себе силы вернуться к занимавшей его теме.
— Собственно, все довольно элементарно. Ну, в общем, в нашей Галактике победили дьяволы. Они научились извлекать из захваченных планет не только ядерную там, кварковую, еще какую — нибудь обычную энергию… Понимаете, энергия мозга всех разумных существ делится на две составляющие. Одна интеллектуальная, другая — волевая. Что касается интеллектуальной составляющей, то она в каждом разумном обществе так или иначе сохраняется и накапливается… Ну, книги, фильмы и так далее. А волевая обычно распыляется, исчезает… Так вот, эти самые космические дьяволы исхитрились выкачивать с обитаемых миров волевую энергию. В один весьма непрекрасный день они добрались до нашего острова и установили вон там, он показал прутом в сторону хребта, — свои дьявольские насосы. И началась у нас эта дьявольская заваруха. Тиглер со своими молодчиками. Ликвидация космического флота. Сокращение рождаемости. Высокие каблуки. Сны по заказу. И так далее. Все все понимают, а сделать ничего не могут: воли нет.
— Чепуха! — усмехнулся Хромой. — Чепуховина! При чем тут космические дьяволы? Никаких чудес тут до Тиглера не было. Одно чудо — источник. Двадцать девять полезных компонентов! Трубы шли до самого побережья. Нет, все началось уже после смерти Тиглера. До него все было чисто. Тиглер наше собственное отродье. Так что космос тут ни при чем.
— А что при чем? — спросила девушка, давно уже наполнившая фляги и теперь внимательно слушавшая спор.
— Змеи, — коротко, как о чем-то само собой разумеющемся, отозвался Хромой.
— Змеи? Какие змеи? — удивилась девушка.
— Вот уж чушь так чушь! — не очень вежливо отреагировал юноша. — Из всех чушей чушь!
Хромой, не обращая ровно никакого внимания на его слова и даже, вероятно, не расслышав их, пристально смотрел на восток — туда, где в смутном мареве неясно проглядывала громада гор.
— Змеи! — убежденно повторил он. — О змеях поговаривали давно. Последним их видел один парень, месяца три — четыре назад. Ушел черный пришел белый…
— Вы нас не пугайте, — сказала девушка.
— А я не пугаю. Ты спросила — я ответил… Ушел черный — пришел белый. Сказал, километра не дополз. Сказал, не смог, с души воротит. Вся вершина кишмя кишит змеями. Все повернулись к нему — он и оцепенел. Сколько провалялся потом у подножья — не помнил. И как до источника добрел — тоже не помнил…
— Гипноз? Как удав — кролика? — проговорила девушка. — Не слишком ли просто?
— Чушь собачья! — огрызнулся юноша. — Что за странные змеи — сидят себе на вершине, а вниз спуститься боятся!
— А в самом деле, внизу этих змей никто не видел? — спросила девушка.
Хромой мотнул головой:
— Никто.
— И никто не поймал хотя бы одну? — улыбнулся юноша.
— За хвост! — радостно добавила девушка.
— Веселые вы ребята, — не то с одобрением, не то с осуждением заметил Хромой. — Оружие проверили?
Он еще раз повторил свой вопрос, но так и не получил ответа. Юноша и девушка, словно зачарованные, молча смотрели на восток.
Там, тяжело колыхаясь и клубясь, сползала вниз сплошная белая туча, обнажая все явственней выступающую из нее гигантскую вершину Гранде Диабло. Прорвавшиеся сквозь густую пелену лучи солнца высветили самый высокий зубец, за ним — второй…
— А где же третий? — воскликнула девушка.
— Где третий? — как эхо повторил юноша.
Хромой приставил к глазам бинокль, вскинул его к вершине, потом долго водил объективом вниз и вверх, направо и налево.
— Так где же третий зубец? — подступая к Хромому, спросил юноша. Но Хромой не отвечал.
— Нам пора, — сказала девушка.
— Если передумаете, то чем раньше, тем лучше, — не отрывая бинокля от глаз, проговорил Хромой. — Жду вас сутки, а потом через пять дней — еще сутки.
— Спасибо, — сказала девушка.
— Все будет в порядке, — сказал юноша. — Малыш, а малыш, встань — ка на цыпочки, помогу рюкзак надеть.
…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…
Чем ближе подходили она к подножию последней перед Гранде Диабло горы, тем чаще стали попадаться обломки боевых машин и летательных аппаратов. Двадцать лет прошло, а серые туши приземистых гусеничных гигантов все еще ржавели у подходов к последнему логову Тиглера.
Девушка высвободила руки из — под лямок — так, чтобы заплечный мешок соскользнул на тропу, расправила спину и напрямик через кусты устремилась к машине, стоявшей ближе других, в какой — нибудь полусотне метров от троны.
— Куда ты? — крикнул юноша.
— К отцу, — ответила девушка, продолжая продираться вперед.
Он догнал ее у самой машины.
Если не считать ржавчины, то машина была как новая. Ни рваных ран, ни вмятин, ни даже царапин на сером металле. Сквозь тяжелые звенья гусениц проросли тонкие перья травы.
Они попытались откинуть крышку люка, но не смогли.
— Наверно, открывается только изнутри, — сказал юноша и принялся дотошно исследовать каждую заклепку: не кнопка ли?
Девушке не без труда удалось оторвать его от этого занятия.
— На обратном пути! — сказала она.
— На обратном так на обратном, — согласился он наконец. — Не машина склеп…
Тропа вела в гору, но не круто, а полого, зигзагами, влево вдоль всего склона, потом вправо вдоль склона, потом опять влево и так до бесконечности.
Нелегко было преодолеть естественное стремление двинуться наперерез этим бесконечным зигзагам. Но они не впервые оказались в горах. И знали, что это именно тот случай, когда пословицу «Тише едешь — дальше будешь» следует понимать буквально. Иначе будешь то и дело застревать в непроходимых зарослях терновника и ежевики, сползать вниз на потоках щебня, кружить вокруг каменных баррикад, нагроможденных обвалами. Так бывает в любых горах. А здесь ко всему прибавлялись еще противотанковые ловушки, траншеи, остатки колючей проволоки и прочие радости, с которыми в прежние времена приходилось встречаться каждому поколению мужчин. Теперь они остались лишь в памяти стариков, в книгах, в кинофильмах да еще здесь, в окрестностях Гранде Диабло, с тех самых пор…
Хорошо шагать по твердой тропе!
Он шел, ни о чем не думая и почти ничего вокруг не замечая, весь отдаваясь движению. Лишь иногда глаз его останавливала какая — нибудь малость — острые иглы сосновой лапы в каплях смолы, перламутровый блеск кристалла слюды на сером валуне, черная масляная бусина ежевики…
На одном из поворотов тропы он обернулся. И сразу встретился взглядом с девушкой. Глаза у нее были как осколки зеленого стекла, если смотреть сквозь них на солнце.
Глаза приближались.
Еще ближе, еще ближе, еще…
У него захватило дух. Зажмурившись, он нырнул в эту зеленую глубь.
— Больше не оборачивайся, — прошептала она, прижав ладонь к его губам.
Они забрались уже довольно высоко. Долина внизу потемнела. Только прихотливая ленточка реки отсвечивала фольгой среди черного камня и синей зелени.
Скользнув взглядом вдоль реки, можно было найти желтоватую нить дороги, и там, где она обрывалась, — пятачок источника, и на этом пятачке малюсенького жучка. Он будет там еще сутки.
Девушка отняла свою ладонь, взяла юношу за плечи, легонько повернула его и хлопнула по рюкзаку.
Солнце заметно склонилось к горизонту. Густо — синей, как омут, стала долина. А дальше на юг подернулась блеклой дымкой. В прерывистую ртутную жилку превратилась река. Шум ее давно уже не достигал тропы, и тишину нарушал только шорох шагов. Изредка срывался где — нибудь с обрыва одинокий камень, увлекал за собой щебень. И снова наступала тишина.
Тропа становилась все круче. Дышать приходилось теперь чаще и глубже. Сухой, пронзительно студеный и необыкновенно вкусный воздух наполнял легкие до отказа, но не насыщал их.
Гудели ноги. Ноющая боль зародилась где-то в позвоночнике и скоро заполнила собой все тело.
Он не скользил уже рассеянным взглядом по камням и колючкам, а смотрел только вверх — на покатую вершину горы, к которой неумолимо приближалась тропа. Пока все шло легко и просто, но это не успокаивало его.
Сначала они были далеко.
Потом их прикрыла каменная толща горы. Она утончалась к вершине, эта защитная твердь, утончалась с каждым его шагом.
И с каждым шагом становилось все неуютней.
«Как там она?» — подумал он. И украдкой обернулся.
И не встретил ее взгляда. Не говоря ни слова, она продолжала шагать вперед, обогнула его, точно он был дерево или камень, и прошла уже с десяток шагов, когда он наконец опомнился, рывком догнал ее и преградил ей дорогу:
— Ради всего святого… Зачем тратить силы на той стороне? Переночуем здесь… Под защитой…
Он заглянул ей в глаза — и увидел зеленый лед.
Сейчас в них нельзя было нырнуть. Сейчас об них можно было только удариться.
И он ударился. И удар этот привел его в чувство.
Он нарушил один запрет — обернулся. И нарушил другой запрет — попытался перерешить решенное. Он покатился по наклонной плоскости, как много лет катились почти все. Она его задержала. Спасла.
— Спасибо! — крикнул он, сжав кулаки.
И, резко повернувшись, снова первым зашагал по тропе.
…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…
Он шагал и шагал, вслушиваясь в тяжелый шорох ее шагов за своей спиной, несчастный от своей слабости, счастливый от своей любви и гордый своей долей.
И когда из — за бурого покатого верха горы показались огромные зубцы Гранде Диабло, он не испытал ничего, кроме ярости. И прибавил шагу.
Когда они достигли вершины, солнце готовилось уже покинуть небо. Грозная махина Гранде Диабло, вся в багровых отсветах, закрывала полмира. Внизу — в междугорье — было темно, как в угольной яме.
Спускаться было еще тяжелей, чем взбираться. Приходилось все время откидывать корпус назад и опираться на пятки. От ремней рюкзака ломило плечи.
По рассказам и фотографиям он знал, что восточный склон этой горы усеян обломками и костями. Именно здесь, у подножия Гранде Диабло, было последнее логово диктатора. Именно здесь произошло последнее сражение. Именно здесь Тиглер нашел свой конец.
Но, сколько ни вглядывался юноша в поросшие густым кустарником склоны, он не различал ничего — ни ракетных платформ, ни боевых машин, ни торчащих из земли крыльев и винтов. То ли разросшаяся растительность поглотила следы битвы, то ли густые вечерние тени скрадывали детали пейзажа.
В сотне метров, внизу, на одном из поворотов тропы он заметил какой-то темный предмет. Сначала он принял его за камень. Но по мере приближения предмет все более походил на сидящую человеческую фигуру.
Юноша остановился и, подождав, пока девушка поравняется с ним, показал ей на странный предмет.
— Господи! — вскрикнула она.
Схватившись за руки, поминутно спотыкаясь, они бросились вниз по тропе и вскоре остановились возле поворота.
В трех шагах от них, опершись спиной о ствол скрюченного горного дубка, сидел человек. Глаза его были закрыты. Ноги вытянуты.
Хорошо пригнанный рюкзак, шипы на ботинках, толстая куртка на меху все это обличало опытного путника. Только очень уж немолод он был. Глубокие рытвины темнели на его впалых щеках, покрытых многодневной щетиной. Узловатые вены вздувались на висках. Такие же вены опутывали набрякшие темные руки, сжимавшие посох с металлическим наконечником. Клочковатые брови над коричневыми веками и длинные усы были совсем белы.
Дышал он тяжело. Широкая грудь его резко вздымалась при каждом вдохе, и при выдохе раздавался хрип.
Опустившись на колени, девушка достала из кармана плоский флакон и прижала горлышком к тонким сухим ноздрям старика. Он порывисто вздохнул и замотал головой. Еще раз вздохнул — и открыл глаза.
Чуть приподнявшись, упираясь руками в землю, он переводил взгляд с юноши на девушку, с девушки на юношу. И такая боль была в его взгляде, что юноша не выдержал и отвернулся.
— Плохо? — прошептала девушка.
— Осталось два, — собравшись с силами, сказал старик.
— Да — да, мы знаем! — воскликнула девушка. — Мы увидели сразу, как только разошелся туман…
— Осталось два, — повторил старик и снова закрыл глаза.
— Отец, — нагнувшись, сказал юноша, — внизу ждет машина. У источника…
Старик молчал, и было непонятно, слышит он или нет.
— Внизу ждет машина. Мы поможем вам добраться до нее…
На этот раз смысл произнесенного дошел до старика. Он открыл глаза и заговорил, делая большие перерывы после каждой фразы.
— У каждого свое дело… Только у мертвых нет никаких дел… Я свое сделал… Осталось два… Делайте ваше…
— Но не можем же мы оставить вас! — сказала девушка.
— Можете! — отрезал старик. — Я смог. Я всех оставил. Там! — он протянул длинную сухую руку к двузубцу. — Идите! — добавил он. — За меня не бойтесь. Доберусь понемногу…
— Хорошо! — неожиданно для девушки согласился юноша. — Сейчас уйдем. Но скажите, вы — старый человек, вы должны знать, скажите, почему это все произошло? Почему высокие каблуки? Почему запретная зона? Нас едва не пристрелили, пока мы сюда пробирались. Почему я ни разу в жизни не видел ни одной ракеты? Только в музее с надписью: «На это ушло сто тысяч человеко — недель»? Почему все только и делают, что днем производят продукцию, вечером торчат у стойки, ночью смотрят заказанные сны?
В глазах у старика мелькнуло что-то живое.
— Так уже было не раз, — сказал он. — Ты знаешь, когда корабли нашего острова впервые пересекли океан?
— При испанцах, — ответил юноша.
— За пять столетий до них… Вот так… А потом пять столетий апатии.
— Но почему?
Император повелел сжечь все корабли. И казнить каждого, кто вознамерится строить их снова…
— Но почему?
— Все, что нам нужно иметь, мы уже имеем. Все, что нам нужно знать, мы уже знаем. Излишние знания — источник скорби. Так учили народ.
— Но это смерть! — воскликнул юноша. — Если так пойдет и дальше, то женщины перестанут рожать детей…
В глазах старика мелькнуло подобие улыбки.
— Не перестанут.
Он подобрал с земли два коричневых камня и с неожиданной силой ударил их один о другой.
— Понюхайте!
— Пахнет паленым, — сказала девушка.
— Кремень, — сказал юноша.
— Даже в камне живет огонь, — проговорил старик. — Когда — нибудь эти камни станут частью нового солнца…
— Скоро ночь, — сказала девушка. — Нам надо идти. И нам надо знать, что там. Что?
— Мина Тиглера, — небрежно, будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся, произнес старик. И, заметив недоумевающий взгляд девушки, добавил: — Ее придумали, чтобы подавить волю к сопротивлению. Тиглера нет. А мина осталась. Теперь уже не вся. Но на вашу долю хватит. Есть у вас карта?
Юноша выхватил из нагрудного кармана штормовки сложенную в несколько раз трехверстку и разложил ее у ног старика.
— Карандаш!
Девушка достала карандаш и протянула старику.
Тот встал на колени, несколько секунд вглядывался в карту, а потом старательно вывел на ней крестик.
— Тут осталась часть нашего груза. Центнера полтора…
Опираясь на руку юноши, он медленно поднялся с колен, разогнулся, поднес к шляпе коричневую руку, повернулся спиной к Гранде Диабло и, медленно переступая длинными худыми ногами, зашагал в гору.
— Погодите! — закричал юноша. Сорвался с места и в несколько прыжков догнал старика. — Погодите! Она пойдет с вами!
Старик не остановился, только покачал головой на ходу.
Тогда юноша бросился к девушке и сильно рванул ее за руку:
— Иди!
— Он доберется сам, — сказала она, пытаясь высвободить руку. — До источника не так уж далеко.
— Не доберется! Иди и жди меня у Хромого!
— Не дури. Я пойду с тобой.
— Ты нужна ему, а не мне!
— Я пойду с тобой.
— Он стар, а я молод!
— С тобой…
— Он слаб, а я полон сил!
— С тобой…
— Будешь только путаться у меня под ногами!
— С тобой…
— Убирайся к дьяволу!
— С тобой…
— Ах так! — Юноша отпустил ее руку, которую все еще машинально держал в своей, и, размахнувшись, ударил девушку по щеке.
Она охнула, но не пошевелилась.
— Увижу — убью! — Он повернулся и бросился вниз по тропе.
Когда он исчез за поворотом, девушка поднесла холодную ладонь к горевшей от удара щеке и оглянулась.
Старика тоже не было видно.
Она подняла свой рюкзак, взвалила его на спину и медленно зашагала вниз по тропе в сгущавшуюся тьму.
…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…
На третьи сутки утром, когда солнце отжало к подножию белую тучу тумана, обнажив два вонзившихся в небо каменных клыка, юноша и девушка увидели змей.
Оба зубца — они были совсем близко, если напрямик, то метрах в трехстах — казались живыми, шевелящимися, так густо покрывали их растущие прямо из камня серые извивающиеся ленты с безглазыми утолщениями голов, увенчанных тремя более темными жгутами. Жгуты тоже беспрестанно извивались, но, в отличие от самих лент, не беспорядочно, а все вместе — как колосья под ветром. В бинокль все было видно, как на ладони.
— Длинный, они заметили нас, — прошептала девушка, крепко сжав холодными пальцами руку юноши.
Действительно, порывы несуществующего ветра все чаще склоняли темные жгуты в их сторону. А вслед за жгутами все больше безглазых голов поворачивались им навстречу.
Рука юноши ответила легким, бережным пожатием.
Он осторожно опустил на землю свой тяжелый мешок и громко, гораздо громче, чем обычно, сказал:
— Доставай запалы.
И, повернувшись к ней, увидел ее глаза.
— Малыш, а малыш, — произнес он, понизив голос, — встань — ка на цыпочки, помогу снять рюкзак.
А она прошептала:
— Может, лучше сам нагнешься?
И сплела пальцы на его стриженом затылке.
…Как-то раз я взял карандаш и помножил двадцать четыре на триста шестьдесят пять. И еще раз — на шестьдесят пять. И у меня получилось что-то немногим больше чем полмиллиона.
Не верите? Возьмите карандаш и проверьте. От начала жизни до смерти всего лишь полмиллиона часов.
Так спешите любить все, что вы любите! И ненавидеть все, что вы ненавидите! Словом и делом спешите сегодня — завтра будет поздно. Все слова, которые вы не успели сказать, превратятся в бессмысленный хрип, все движенья, которые вы не успели сделать, превратятся в беспомощный трепет, когда настанет последний из вашего полмиллиона…
Прошли сутки.
Прошло пять суток.
Прошло десять суток.
Прошло двадцать суток.
Прошел месяц.
Солнце еще не всплыло из — за хребта, но свет уже заливал полнеба, когда трое рослых мужчин подошли к единственному сохранившемуся в поселке дому.
Двое остались внизу, а третий — очевидно, старший — уверенно поднялся на крыльцо и постучал в дверь.
В доме послышалось какое-то неясное движенье. Потом снова все затихло. Но было ясно — там, за дверью, кто-то есть.
Пришедший громко спросил:
— Хромой здесь живет?
И еще два раза повторил свой вопрос.
Дверь чуть — чуть приотворилась.
— Не бойтесь! — весело сказал мужчина. — На дорогах ни одного стражника! В городе — волнения, вождь удрал из дворца.
Дверь распахнулась настежь. На пороге возникла щуплая фигурка подростка.
— Где же все — таки Хромой? — спросил мужчина.
— Я — младший брат своего старшего брата, — сурово проговорил подросток. — Пошли!
Удача, сопутствовала им — осыпей не было. Только раз брат Хромого остановил машину, велел путникам оставаться на месте, а сам вышел, держа под мышкой смутно поблескивающую в полутьме ущелья металлическую доску. Они видели, как он прошел мимо какой-то бесформенной груды, подошел к каменной стене, и услышали скрип сверла. Минут через двадцать машина снова тронулась в путь.
К рассвету они добрались до источника.
— Где же знаменитый трезубец? — спросил один из мужчин, обращаясь к остальным. — Я вижу только одну вершину!
И все трое взглянули на подростка.
Но тот ничего не ответил.
Он вскинул бинокль на каменный клык, последний каменный клык, вонзившийся в небо. А потом долго водил объективом вверх и вниз, направо и налево.
Словно искал кого-то.
…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…
Только полмиллиона!
Записки, публикуемые здесь в сокращении, принадлежат известному физику — экспериментатору, разработчику и исполнителю так называемой Малой Программы по установлению первых (односторонних) контактов с Будущим. В виде отдельного сообщения они были зачитаны в мае 2001 года на юбилейном вечере, посвященом шестидесятилетию выдающихся писателей современности Ильи Петрова (новосибирского) и Ильи Петрова (новгородского).
…Не в первый раз я слышу вопрос: почему почти одиннадцать лет мы не видим в печати новых произведений Ильи Петрова (новосибирского) и Ильи Петрова (новгородского)?
Рад сообщить, что слухи об отказе от литературной деятельности как Ильи Петрова (новосибирского), так и его новгородского коллеги основаны на недоразумении. Оба писателя живы, здоровы, оба активно занимаются любимым делом. Что же касается их новых книг, выйдут, к сожалению, они не ранее 2011 года. Эта дата определена самими писателями и никем, понятно, не может быть изменена по причинам, на которых я остановлюсь ниже.
Мне довольно много придется говорить об Илье Петрове (новосибирском). Не следует, конечно, думать, что я хочу возвысить его за счет его новгородского коллеги. Нет. Просто мы с ним родились в одной деревне (Березовка, Томской области), кончали одну школу и до сих пор живем в соседних квартирах в Новосибирском академгородке.
Это сближает.
В отличие от многих своих сверстников, я никогда не испытывал особого пристрастия к перемещениям в пространстве, то есть к тому, что у нас называют путешествиями. Если мне хотелось узнать, что сегодня курят в Нигерии или каким паромом легче попасть из Швеции в Данию, я всегда мог обратиться к своему старому другу Илье, объездившему весь земной шар. Сам я считал путешествия тратой времени. Как ни далеко лежат от нас Египет или остров Пасхи, добраться до них не проблема. Совсем другое дело заглянуть в Египет, но времен фараонов, или на острой Пасхи, но времен создания ронго — ронго. Вот почему меня всегда мучительно трогала якобы доказанная учеными невозможность материальных перемещений во времени. К счастью, человеку упорному судьба благоволит. В те годы, когда мы с Ильей бегали босиком по родным болотам, знаменитый математик Курт Гёдель уже создавал свою модель мира, в которой отдельные локальные времена никак не увязывались в единое мировое время. В будущей моей работе по созданию машины времени, ныне известной как МБ, точка зрения Курта Гёделя сыграла весьма важную роль. Впрочем, я не собираюсь касаться специальных вопросов, относящихся к МВ. Мое дело хотя бы коротко пояснить причины, заставившие так надолго замолчать наших замечательных писателей.
Вынужден сразу упомянуть некоего Здика Пугаева.
Деревня, в которой мы росли, Эдик, Илья и я, терялась среди болот нижней Томи. Прямо за поскотиной начинались унылые трясины, но именно там мы охотились на крошечных и безумно вкусных куличков. Позже, в начале восьмидесятых, когда мы с Ильей давно уже покинули Березовку, кулички поголовно были уничтожены при тотальном осушении болот. А последнюю их парочку съел именно упомянутый мною Эдик Пугаев.
Наш земляк и ровесник, Эдик был щербат, оптимистичен и предприимчив. Подавая невесте (это была третья его свадьба) последних двух куличков, Эдик горделиво заметил: «Таких птичек, киска, больше нигде нет. Такой закуси, киска, не найдешь на столах арабских шейхов!»
Куличков он хвалил не зря. Мы, собственно, выросли на тех куличках. Правда, равный возраст никогда не означал равенства, и у нас его тоже никак не могло быть, потому что Эдик имел ружье. Тяжелое, обшарпанное, оно искупало все свои недостатки тем, что каждый выстрел непременно приносил Эдику (в отличие от наших волосяных петель) сразу несколько птиц. Он мог даже приторговывать дичью, что, конечно, и делал. И всегда, и неутомимо он охотился на все, что могло бегать, летать, плавать, а главное, годиться в пищу.
Илья не признавал ружья. Он вздрагивал от каждого выстрела. «Чего ты? — спрашивал я. — Этих куличков у нас что комаров!» — «Ну да, — отвечал Илья, — бизонов в Северной Америке тоже было как комаров, а мамонты когда-то паслись на всех сибирских полянках. Где они теперь?»
Именно тогда Илья завел альбом, в который терпеливо заносил все известные ему данные о тех рыбах, птицах, животных, которые, к беде своей, обратили на себя внимание не столь уж малочисленных Эдиков Пугаевых, Эта проблема — эдик и все живое — стала, собственно, доминирующей в творчестве писателя Ильи Петрова (новосибирского). Глубже всего он раскрыл ее в романе «Реквием по червю». Может случиться и так, писал Илья, что в будущем человек узнает о том, что земная жизнь, органическая жизнь не имеет нигде никаких аналогов, а значит, биомасса Земли и является биомассой всей Вселенной!.. В романе Петрова люди объявляли всеобщий трауру если сходил со сцены жизни даже самый незначительный червь. Герои Петрова понимали, по ком звонит колокол. И с той же силой они умели торжествовать, когда в результате всеобщих усилий возвращался к жизни увядавший на глазах вид.
Это сближает.
…Привлечь к эксперименту с МВ писателя — эта мысль пришла в голову мне. Я слишком нетороплив в общении; несомненно, там, в Будущем, куда мы собирались заглянуть, мне был нужен помощник. Помощник, умеющий схватывать проблему сразу и целиком. Я не удивился, узнав, что Большой Компьютер остановил свой выбор на Илье Петрове (новосибирском) и на его новгородском коллеге и однофамильце.
Родились оба Петрова в разных местах, но в один год, даже в один месяц. Известность их приводила к многим недоразумениям. Случалось, почта одного попадала в руки другого. Но ни один из них не собирался брать себе псевдоним. «Мы достаточно непохожи!» Это действительно было так. Непоседа Илья Петров (новосибирский) то изучал новозеландский фольклор, то бродил по тундрам нижней Индигирки, Рыжебородый громоздкий новгородец предпочитал творить, практически не покидая своего кабинета.
В тот день, когда мне стал известен выбор Большого Компьютера, я провел вечер как раз у новосибирца, только что вернувшись из Уганды. Я думал, он и будет говорить об этой стране, но мысли его постоянно возвращались к поездке по Греческому архипелагу. Больше всего его возмущало то, что на судне, на котором он со своим однофамильцем (это была большая проблема — уговорить новгородца на такую поездку) отправился в Грецию, оказался небезызвестный мне Пугаев.
— Эдик? — удивился я. — Как он-то попал в Грецию?
— Решил посмотреть мир. Это его слова. Решил еще раз этот мир облапошить. Это уже мое утверждение.
— Оно объективно?
Илья взорвался.
За пять минут он выложил мне все, что узнал об Эдике, предприимчивость которого с годами только развилась. Теперь в кармане нашего старого соперника лежал диплом пединститута, а в дипломе липовая справка, подтверждающая многолетний стаж работы в различных сельских школах. Знал Илья и о том, что Эдик нажил неплохую сумму, спекулируя остродефицитной литературой (Дюма, Пикуль и Петровы). Знал и о том, что, чудом отвертевшись от наказания, Эдик покинул Новосибирск и вернулся в нашу родную Березовку, в которой цвели яблоневые сады, зато давно не было ни одного куличка. Когда подвернулась возможность отправиться в качестве туриста к красотам Греческого архипелага, обычно скуповатый Эдик не стал ее терять. Он сразу осознал: такое путешествие окупится. Он-то, конечно, знал, что на том же судне плывут в Грецию — знаменитые писатели.
— Самое ужасное, — возмущался Илья, — это то, что они подружились!
— Кто они?
— Да Эдик и он, мой новгородский коллега! У новгородца всегда был несносный вкус, к тому же он отменный лентяй. После Стамбула он практически не покидал судна, проводя на нем даже пресс — конференции. За новостями для него бегал на берег Эдик! Представляю, — скептически усмехнулся он, — как будет выглядеть новая повесть новгородца! Ведь даже на Коринф он смотрел глазами Пугаева.
— Мир тесен. Эдик наблюдателен. Не вижу повода для отчаяния и возмущения.
— Это тебе так кажется! Ведь мы работаем на одном материале! Так получилось, я это выяснил случайно, у нас даже прототип один!
— Если два человека делают одно и то же дело, это вовсе не означает, что они делают одно и то же дело.
Илья не слушал меня. Он проклинал новгородца. Новгородец альтруист. Описывая Эдика, он, конечно, попытается доказать, что у Эдика есть душа, а это, на взгляд Ильи, совершенно не соответствует действительности.
Я промолчал.
Я хорошо помнил Эдика.
И, никогда ничего такого в жизни не видев, я вдруг отчетливо увидел бесконечную, невероятную голубизну Эгейского моря, стаи несущихся сквозь брызги летучих рыб и палящий жар сумасшедшего средиземноморского солнца. Сквозь дымку пространств я разглядел худенькую фигурку своего друга — вот он спешит по эспланаде, где бородатые художники за пару долларов набрасывают моментальные портреты прохожих. И так же ясно я увидел рыжебородого новгородца, благодушно уткнувшегося в очередной бедекер, его любимое чтение. Рядом с его шезлонгом, конечно, утроились ребята из Верхоянска или из Оймякона — в общем, откуда-то с полюса холода. Они дорвались наконец до моря и солнца. Изредка они отрывались от бесконечной, расписанной еще в Одессе пульки и не без интереса спрашивали Петрова: а это что там за город? Новгородец благодушно объяснял: «Это Афины. Столица Греции». Или: «Это Ираклион, город на Крите». «Хороший город!» — обычно одобряли ребята с полюса холода и снова с головой уходили в свою игру.
Это сближает.
Поскольку путешествие в обществе Пугаева сыграло важную роль в дальнейшей жизни знаменитых писателей, остановлюсь на нем чуть подробней.
Медлительный новгородец, как я уже сказал, предпочитал шезлонг. Экспансивный новосибирец не пропустил ни одного порта. И всегда, когда мой друг торопился к трапу, рядом с ним маячила фигурка щербатого пузатенького человечка с большой кожаной сумкой через плечо. На судне Эдик Пугаев ни на шаг не отходил от новгородца, но на суше держался рядом с Петровым (новосибирским). Воспитание не позволяло Илье прогонять Эдика. И когда Эдик вдруг просил своего знаменитого земляка подержать пару минут его сумку, Илья пыхтел, но в просьбе, разумеется, не отказывал. Это стало в конце концов правилом. Стоило замаячить впереди таможеннику, как Эдик срочно вспоминал, что забыл в каюте носовой платок, или сигареты, или сувениры, и передавал сумку писателю. Впрочем, на сумку эту таможенники не обращали внимания. Они торопились получить автограф на знаменитом «Реквиеме по червю», переведенному и на новогреческий. Эдик лучше всех знал, чем он обязан своему знаменитому земляку, и старался относиться к нему как можно дружелюбнее. Например, угощал отечественными сигаретами, купленными еще в Одессе. Илья пыхтел, но вынужден был поинтересоваться: «Вы, Эдик, вчера листали журнал. Такого необычного формата, явно не русский. Что, решили изучать язык?» — «Да ну! — корректно отмахивался Эдик. — Я и на своем перекричу кого хошь!» А когда Петров поинтересовался, как он, Эдик, относится к МВ (о создании ее тогда впервые заговорили), ответил гордо: «А что мне до той МВ? Ну, знаю, кореш ее наш построил. Угланов. Я хорошо его помню еще по Березовке. Все облизывался на моих куличков.
Вот ведь облизывался, а небось не прокатит меня на этой МВ!» — «На МВ нельзя прокатиться, Здик». — «Да ну, — отмахивался Пугаев. — Я даже на комбайне катался, гонял на нем в соседнюю деревню! — И вздыхал: — Чего Угланову лезть куда-то? Самое лучшее время — это время, в котором мы живем!»
Подозреваю, Илья терпел Эдика только из — за таких откровений.
А вот новгородец обнаружил у Эдика совсем другие способности. Например, потрясающую зрительную память. Если Эдик бродил с Ильей Петровым (новосибирским) по ночным Афинам или рассматривал в храме Айя-София знаменитые изображения дьявола и ядерного взрыва, он потом это передавал новгородцу столь ярко и зримо, что тот только вздыхал и комкал в восхищении свою рыжую бороду.
Впрочем, для самого Эдика все это были пустячки. В Грецию его привела мечта. Она окончательно определилась, когда в Стамбуле Эдик впервые в своей жизни узрел место, где можно было купить все. Крытый рынок, или Капаны Чаршы по — турецки.
Эдик даже растерялся.
На Крытом рынке действительно можно было купить все — обувь, очки, кофе, кейс — атташе, галстуки из Парижа, медные блюда, золотые перстни, джинсы… Все! Все! Все!.. Даже гараж тут можно было купить, причем не где — нибудь на отшибе, а прямо в центре, где — нибудь у дворца Гёксу… И пока Петров (новгородский) листал бедекеры, а неугомонный новосибирец изучал музей Барбароссы, Эдик Пугаев, нормальный турист из Березовки, выпытывал у наивных турков, сколько стоит килограмм белого египетского золота и что можно получить за десяток простых или химических карандашей, изготовленных на томской фабрике.
Возможность своими глазами увидеть Будущее, о котором они так много писали, восхитила Илью Петрова (новосибирского) и удивила его новгородского коллегу. Разумеется, никто из них не отказался, хотя мой друг развил целую теорию о том, что всех нас надо было бы хорошенько выдержать в некоем интеллектуальном карантине. Наша память опасна для Будущего, утверждал он. Пока мы не забудем о таких, как Эдик Пугаев, нас не следовало бы пускать в Будущее. Эдик страшнее любой бациллы, утверждал Илья. Именно это, кстати, он и собирался доказать в своей греческой повести.
К сожалению, я не успел в свое время просмотреть рукопись новгородца. Я только догадываюсь, что, в отличие от моего друга, альтруист Петров действительно, наверное, попытался в ней исправить своего героя. Его Эдик, увидев лазурную бухту Линдоса и руины древних цивилизаций, не мог, конечно, не переродиться. И в родную Березовку он привез, конечно, не иностранные шмотки, а цветные альбомы по древнему искусству, чтобы вечерами под сытое мычание коров рассказывать оторопелым землякам об олимпийских героях, а может, и о паскудном Минотавре, весьма смахивающем на племенного быка… Это сближает.
Совсем иначе, конечно, подошел к трактовке общего прототипа мой друг. Верный идеалам лаконизма, он начал свою повесть с емкой фразы: «Эдик Пугаев начинал с деревянной ложки…»
Рукопись Ильи Петрова (новосибирского) называлась «Ченч». Этим звонким словечком в южных странах называют давно всем известный натуральный обмен. Отдав деревянную ложку за живого слона, вы там не совершаете мошенничества. Вы просто производите ченч. Другими словами, ситуация складывается так, что вашему партнеру деревянная ложка в настоящий момент попросту нужнее, чем слон.
Определив давнюю свою мечту, привязав ее к действительности, Эдик Пугаев остановился на автомобиле. Отсутствие валюты его ничуть не смущало. В багаже у него хранилась сотни простых и химических карандашей, несколько деревянных расписных ложек и три плоских флакона с одеколоном «Зимняя сказка» — все вещи на Востоке, как известно, повышенного спроса. И пока за бортом судна голосили чайки, выпрашивающие подачку у туристов, Эдик все более и более утверждался в том, что делать ему дома без иностранного автомобиля теперь просто нечего.
Начал он с Афин, где хозяйка крошечной лавочки отдала ему за деревянную ложку десяток одноразового пользования зажигалок «Мальборо». Зажигалки эти Эдик загнал за семь долларов ребятам с полюса холода: они ведь не сходили на сушу, а потому не знали истинных цен. А за те семь долларов Эдик купил два бледно — розовых коралловых ожерелья, которые а тот же день сплавил симпатичным туристкам из Чувашии за две бутылки водки. Это была уже серьезная валюта. Имея за душой серьезную валюту, можно было передохнуть, поторговаться. «Семь долларов! — втолковывал ему упрямый грек на Родосе. — Семь долларов, ни цента меньше. Ведь это настоящая, эта морская губка!» Конечно, грек взял бы и драхмами, но Эдик был убедителен. «Два! — втолковывал он на пальцах упрямому греку. — Только два! И не доллара, а карандаша!..» Губка обязательно переходила к Эдику, а уж на судне он легко менял ее на необходимые вещи. Пять химических карандашей Эдик удачно отдал за чугунного похотливого сатира, но потом одумался, ведь на таможне чемоданы просвечивают и никуда этого сатира не денешь. Улучив момент, он отдал сатира за три деревянных ложки и два доллара стеснительной пожилой туристке из — под Ярославля.
Для Эдика стало привычным делом в любой толпе отыскивать в нужный момент знаменитого писателя Илью Петрова (новосибирского) и вешать ему на плечо свою красивую кожаную сумку. Петрова ни одна таможня не тронет. Он знаменитость! А если вдруг спохватятся и заглянут в сумку, висящую на плече писателя, он, Эдик, отобьется. От-то тут при чем, собственно? Сумка моя, не отрицаю, а водка не моя. Это, видно, Петров сунул ее в сумку. Пьет втихую, видно, козел!
В общем, Эдик в Греции не скучал, хотя, бывало, и его охватывала тоска. Скажем, в Микенаж, Кругом голые горы. Ни речки, на озера, ни поскотины, ни магазина. Трава выгорела, оливы кривые. Эдик ни за что бы не согласился жить в таком городе. Его тянуло в Стамбул. Уж там-то, знал он, «тоёта» не уйдет из его рук. Уж там-то он не останется без иностранного автомобиля!
К сожалению, на этом рукопись Ильи Петрова (новосибирского) заканчивалась.
— Ну и как? — захотел узнать я. — Вывез Эдик автомобиль из древнего Константинополя?
Илья взъярился. Вот всегда так: напишешь о достойном человеке — молчание, а ничтожество непременно вызовет интерес.
— Зачем ты делаешь из Эдика чудище?
— А разве это не так? — Илья был вне себя. — Мы собираемся в Будущее. В Будущее!.. А Эдик, он как грибок. За последние десять лет он съел десятки живых видов. Он убивает самое жизнь. Опасен сам образ его мышления. На твоем месте я бы подумал, брать ли с собой человека, который так много думает об Эдике? Не прочистить ли на всякий случай его мозги, чтобы не завезти в Будущее саму память об Эдике?
— Не преувеличивай. Для Будущего ты пока что автор «Реквиема по червю», а не повести «Ченч».
— Я бы и рад ее не дописывать, — совсем огорчился Илья, — но раскрыть тайную и явную суть эдиков — мой долг.
Вечером дождливого сентябрьского дня мы уходили в Будущее.
Выбор на участие в эксперименте выпал на моего друга. Новгородец не обиделся.
— Эта штука исчезнет? — спросил он, указывая на МВ, торчавшую посреди просторного зала.
— Еще как исчезнет! — хмыкнул мой друг. — А я даже не знаю, больно ли это.
— Не волнуйся, — успокоил я Илью. — Принцип действия МВ, он лежит вне механики. Но зато Будущее будет выглядеть самым реальным образом. Оно будет столь реально, что там запросто можно набить шишку на лбу. Поэтому — никаких вольностей, Илья. Если тебе зададут вопрос, постарайся ответить, но сам не заводи никаких бесед. Наше дело — прислушиваться, запоминать. Случайная фраза, анекдот, даже разговор о погоде — нам интересно все! Ведь это Будущее, которое создавали мы!
…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. странные, без форм фонари, даже не фонари, а радужные пятна мерцающего светящегося тумана, плавали в рыжей дубовой листве. Нигде не раскачивались бесконечные, закопченные, скучные, как сама скука, троллейно — трамвайно — электро — телефонные сети, та тусклая мертвая паутина, которая в конце XX века оплела все материки.
МВ мы оставили в плотных кустах сирени.
Парк или лес — мы не видели вокруг ни одного здания. Наверное, и наш институт давным — давно перенесли совсем в другое место, не говоря уже о деревянных домиках, которые когда-то окружали шоссе. Илья, конечно, не удержался, шепнул:
— Тут рядом дача писателя Курочкина. Давай заглянем к Курочкину, глянем на старика!
— Очнись! Какая дача? Какой писатель?
— Нам нужны люди!
Впрочем, волновался он зря. То тут, то там мелькали среди кустов, за деревьями, на зеленых газонах многочисленные пестрые платья, платки, накидки. Где-то недалеко раздался неясный нам шум, похожий на шипенье пневматики, и народу на многочисленных аллеях и дорожках сразу прибавилось.
— Пикник? Праздник осени?
Илья не ответил.
Илья остолбенело смотрел под ноги.
Я тоже опустил глаза.
Вся та плотная шершавая масса, которая заменяла тут асфальт и сквозь которую легко, свободно прорастала трава, в самых разных местах размашисто и красиво была исчеркана разноцветными мелками.
«Ждем у эдика!»
«В пять у здика!»
«Сегодня у эдика!»
«Мы у эдика!»
Неизвестный нам эдик, пусть его имя и писалось со строчной буквы, был здесь весьма популярной личностью. Только непонятно, где он принимал такую прорву народа? Мы вдруг развеселились: к плохому человеку столько людей просто бы не пошло. Эдик так Эдик.
В конце концов, это имя могло обозначать вообще не то, о чем можно было подумать. К тому же, в той стороне, где, по нашим предположениям, находился академгородок, вознеслись в небо ракеты. Огни расцвели вверху, как чайные розы, и шум толпы сразу стал ровней и слышнее.
— Они что-то выкрикивают… Что они выкрикивают? — не понял я.
— Галлинаго!
— Что это?
Илья пожал плечами. Мы в Будущем, говорил этот жест. Не в том будущем, куда мы попадаем, теряя здоровье и годы, а в том, куда меня затащил ты. Поэтому не требуй скорых объяснений.
Нас то и дело обгоняли люди. То девушки в цветных полупрозрачных накидках, то ребята в костюмчиках спортивного покроя. Кто-то напевал, кто-то смеялся, кто-то пританцовывал от нетерпения, и все они время от времени начинали шумно, с восторгом скандировать:
— Галлинаго! Галлшаго! Галлинаго!
Вынырнул из толпы, восхищенно уставился на Илью низенький веселый кореец, наверное гость города. Губы его шевелились, старательно выговаривая все то же слово, а в руке, поднятой над головой, он держал самую настоящую книгу. Илья не выдержал:
— Галлннаго!
Кореец незамедлительно выкрикнул:
— Он опять с нами!
И толпа ликующе поддержала:
— Галлинаго!
— Ты писатель, — шепнул я Илье. — Твой запас слов богаче моего. Ищи смысл. Что такое «галлинаго»?
Илья запыхтел. Дескать, если мы и не знаем, этот галлинаго все равно опять с нами.
И ускорил шаг.
Он уже подчинился толпе, он уже привык к ней.
— Вспомнил!
— Что ты вспомнил?
— Буро — черная голова… — не останавливаясь, процитировал Илья. — По темени широкая полоса охристого цвета… Спина бурая, с ржавыми пятнами… Длинный острый нос, ноги серые, с зеленоватым отливом… Гнездится по болотам… Я даже вспомнил, с чем мы его ели!
— Кого? — не понимал я.
— Ну как кого? — радовался Илья. — Галлинаго! Галлинаго галлинаго Линнеус. Наших болотных куличков, которых давным — давно доел Эдик Пугаев!
А ликующая толпа уже вынесла нас на круглую, прогнутую вниз, как воронка, площадь, и там, над этой площадью, в самом центре ее, над тысячами праздничных лиц, обращенных к небу, мы увидели монумент, над которым переливались невесть как высвеченные в небе слова:
ГАЛЛИНАГО! ОН ОПЯТЬ С НАМИ!
Каменный щербатый человечек в каменной кепке. Каменные глаза, прикрытые стеклами солнечных очков с крошечным, но хорошо различимым каменным фирменным знаком. Каменный зад, горделиво обтянутый каменными джинсами.
Мы оторопели.
Посреди площади возвышался Эдик Пугаев.
Нет, это был не просто Эдик. Это было полное крушение всех идей моего друга. По его побледневшему лицу я прочел: он, Эдик Пугаев, опять обошел всех нас в вечном беге человечества к счастью! И теперь он, Эдик Пугаев, читал я по бледному лицу Ильи, окончательно торжествует над нами!
Но так ли? Торжествует ли? К чему эта легкая асимметрия, к чему этот легкий, но бросающийся а глаза перебор всего того, что нормальным людям дается строго в меру? И почему в небе вспыхивают над монументом все новые и новые слова:
ТИП — ХОРДОВЫЕ.
ПОДТИП — ПОЗВОНОЧНЫЕ.
КЛАСС — МЛЕКОПИТАЮЩИЕ.
ОТРЯД — ПРИМАТЫ.
СЕМЕЙСТВО — ГОМИНИДЫ.
РОД — ГОМО.
ВИД — САПИБНС.
ИМЯ — ЭДИК.
Имя героя, вдруг понял я, не пишут с маленькой буквы. Оно заслуживает большего. Значит, тут что-то не так. Значит, я еще чего-то не понимаю. Это Илья уже понял что-то остающееся для меня непонятным. Не зря он так возликовал, увидев расцветшие над эдиком слова:
ТЫ ЕЛ СЫТНЕЕ ДРУГИХ!
ТЫ ОДЕВАЛСЯ КРАСИВЕЕ ДРУГИХ!
ТЫ ИМЕЛ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ДРУГИЕ!
Ликующая толпа замерла, слилась в единое живое тело, противостоящее каменному холодному монументу. Я почувствовал свою слитность с толпой, я теперь был ее частью, поэтому не неожиданность, а радость принесли мне слова, взорвавшиеся над эдиком.
НО МЫ СПАСЛИ ГАЛЛИНАГО!
И я успокоенно перевел дыхание.
Если эдик и прорвался в Будущее, понял я, то, кажется, вовсе не в том качестве, которого опасался Илья.
— Твоя работа? — спросил я торжествующего Илью.
— Возможно.
— Почему «возможно»?
— Ты забываешь о новгородце. Он работал с тем же прототипом. Может быть, это его успех? — И быстро спросил. — Где он?
Спрашивал он, конечно, все о том же мелькающем в толпе корейце. Илью интересовала книга в его руке. Он считал, местный человек не пойдет на праздник с книгой в руке. Приезжий — да. И эта книга, скорее всего, будет путеводителем. Илья считал, что корейца с путеводителем послала нам сама судьба, и когда из толпы вновь появился уже знакомый нам кореец. Илья с удовольствием хлопнул его по плечу: «Галлинаго, да?» — «О да, галлинаго!» — «Поставили на место эдика, да?» — «О да, поставили!».
Илья потянул книгу из рук корейца.
Ничего особенного не произошло и все же произошло.
Я вдруг понял, что каким-то десятым, нам неизвестным чувством этот кореец почувствовал в Илье другого, совсем другого человека.
Илья и сам все понял. А поняв, резким движением вырвал книгу из руки корейца и бросился бежать, смешно поднимая ноги. Но мне было не до смеха. Ведь я только что радовался — эдику утерли нос, эдика поставили на место! — а теперь я вновь был отделен от Будущего нелепым поступком Ильи Петрова (новосибирского).
Я догнал Илью уже у сиреневых кустов. Я крикнул ему;
— Выбрось книгу!
— Но почему? — пыхтел он, отбиваясь от меня.
— Почему я должен ее выбросить?
— Выбрось немедленно. Здесь нет ничего твоего. Здесь все принадлежит твоим внукам!
— А кому они обязаны? Разве не нам? Кто строил для них Будущее?
И стены капсулы уже бледнели, истончались, и зеленая радушная дымка затягивала сияющее яебоэ и все глуше доносился до нас рев торжествующей толпы. Отпаянным рывком я вырвал книгу и выбросил из капсулы. В сжатых пальцах Ильи остался лишь обрывок суперобложки. И почти сразу МВ вошла в маше время.
Илья не оправдывался. Он сидел за столом и вместе с нами молча смотрел на Председателя. — Прецедент создан, — сказал Председатель, — в наши руки попал материальный объект из другого времени. Это всего лишь обрывок суперобложки, но, к сожалению, он не должен был попасть к нам, Правда, он не настолько информативен, чтобы поднимать излишнюю тревогу. На нем виден портрет автора книги, ж счастью, далеко не полный. Мы видим лишь часть совершенно голой, лысой, а может быть, выбритой головы. Тут же указан год издания — две тысячи одиннадцатый — и видна часть аннотации ели рекламного текста, «…теперь, эдик, — процитировал он, — стоит над городом как великое и вечное не прости, завещанное вам классиком XX века Ильей Петровым…» — Председатель поднял глаза и все же не сдержал улыбки: — Видимо, кто-то из наших коллег, — он, разумеется, имел в виду Петровых, — будет радовать читателей и в будущем веке!
И замолчал.
Растерялся.
Осознал проблему, вызванную таким поворотом дед.
— Судя по обрывку аннотации и по монументу, который нам удалось увидеть, — виновато запыхтел мой друг, — герой неизвестной нам книги столь же нарицателен, сколь и отрицателен. Видимо, мой новгородский коллега, а может быть, я сам, сумел создать образ, заставивший задуматься людей планеты. Единственное, что облегчает мою несомненную вину, это сознание того, что наши общие усилия не пропали даром и люди Будущего научились возрождать погибшие виды, а значит, биомассе Вселенной уже не грозит вырождение. Откликнулся и новгородец:
— Боюсь, мой вариант повести не столь отчетлив, как вариант моего коллеги. И боюсь, эта подсказка из Будущего вовсе не поможет мне. Я не люблю подсказок. В этом смысле проведенный эксперимент меня огорчил.
— А соавторство? — быстро спросил Председатель.
— Исключено, — сердито вмешался я. — В аннотации указан один автор.
Случись иначе, я бы не позавидовал герою. В первой главе, пиши ее новосибирец, Эдик, несомненно, выменял бы за пару матрешек самый большой, самый красивый минарет Султанши — матери, чтобы во второй главе, пиши ее новгородец, полностью раскаяться и посвятить свое свободное время, скажем, проблеме славян на Крите, с тем чтобы в третьей главе, пиши ее мой друг, в приступе злостного рецидива заполучить в свои руки знаменитый фестский диск и тут же обменять его на бочку розового кипрского вина, которое он, Эдик, в четвертой главе, пиши ее новгородец, слил бы не сомневаясь в лазурные воды Средиземного моря.
— Коллега прав, — вздохнул мой друг. — Искусству не нужны никакие подсказки. Но все же мы имеем дело с реальностью, а потому… следует садиться за работу.
Наступила тишина.
— И все же, — сказал наконец Председатель, — не надо думать, что наш эксперимент не дал результата. Убедительное торжество над Эдиком — разве это не достижение? Разве не о таком будущем мы мечтаем? Доверимся времени и себе и начнем работу. С этой минуты, — обвел он глазами собравшихся, — все маршруты МВ в будущее приостанавливаются до две тысячи одиннадцатого года, когда выйдет в свет… — он поколебался, отыскивая нужное определение, и нашел его: —…замечательная книга Петрова!
И замолчал, хотя в глазах его светился все тот же вопрос: кто, кто, кто именно написал эту книгу?
Вы вправе спросить об этом и меня. Но, как и Председатель, я не смогу вам ответить. Ответ нам дадут сами Петровы. Мы не видим пока их новых произведений, но они над ними работают. Это большая работа. Им сейчас нужны очень емкие, очень убеждающие слова — такие, чтобы люда Будущего могли понять и принять их. А они поймут, я в это верю. Ведь я сам видел праздник возвращенного галлинаго!
Исходя из сказанного выше, я повторяю: все слухи об отходе от литературной деятельности как Илья Петрова (новосибирского), так и Ильи Петрова (новгородского) основаны на недоразумении. Оба писателя живы и здоровы, оба занимаются любимым делом.
Каждое утро я слышу за стеной, в квартире моего друга, стрекот пишущей машинки. Иногда Илья заходит ко мне. Он бродит по кабинету, проборматывает вслух приходящие а голову фразы, а то показывает фотографии, полученные из Новгорода. «Смотри, — посмеивается он. — Я работаю, а новгородец лысеет! — Сказав так, Илья проводит рукой по достаточно еще густой шевелюре. — Если так пойдет и дальше, я начну брить голову!»
Однажды Илья рассказал мне притчу о лисе и коте.
Лиса знала тысячу уловок, кот только одну. При первом признаке опасности кот мгновенно забирался на дерево. Лиса посмеивалась над котом. Но когда однажды завыли, зарыдали где-то рядом злобные псы, лиса растерялась: какой уловкой воспользоваться? А кот, он уже сидел на дереве.
Если считать работу единственно достойной уловкой, оба писателя давно сидят на дереве.
Вы вздыхаете: ах, две тысячи одиннадцатый! Вы вздыхаете: это так не скоро! Но любовь к шедеврам предполагает терпение, а молчание писателя — его воля. Человек, заглянувший в Будущее, не может спешить. Вполне вероятно, что он не увидел там особых подсказок, вполне вероятно, что он еще не знает ответов на им же поставленные вопросы, одно ясно: спешить он уже не будет. Время летит быстрей, чем нам того бы хотелось. Время течет гораздо медленней, чем хотелось бы Петровым. Но оно все равно течет, и мы не вправе его торопить. Наше время — оно для всех. Будем ждать.
Это сближает.
Необходимое дополнение к трем законам Азимова
посвящается Геннадию Прашкевичу
Звездолет был похож на первую лошадь д'Артаньяна — такое же посмешище. Или у д'Артаньяна был конь? Ни одна приличная планетка не разрешила бы этому корыту с грязным ускорителем замедленных нейтронов сесть на свою поверхность. Разве что при аварийной ситуации.
Эта ситуация давно обозначилась, но инспектору Бел Амору совсем не хотелось орать на всю Вселенную: «Спасите наши души!» Галактика была совсем рядом, может быть, даже за тем холмом искривленного пространства. Ему чудился запах Млечного Пути. Пахло дождем, квасом, березами… Вот в чем дело — пахло парной и березовым веником. Значит, робот Стабилизатор затопил для своего командира прощальную баньку.
Что ж, банька — дело святое; пусть на нее уйдет последний жар замедляющихся нейтронов.
Инспектор Бел Амор в который раз попытался высвободить застрявшую мачту, но парус ни в какую не поддавался. Ладно, подождет парус.
Отпаренный березовый веник был уже готов к бою. Бел Амор плеснул на раскаленные камни ковш разбавленного кваса, камни угрожающе зашипели.
Первый заход — для согрева. Веником сначала надо растереться, чтобы задубевшая кожа раскрылась и размягчилась. Потом отдохнуть и попить кваса. Есть ненормальные — глушат пиво, а потом жалуются на сердце. Есть самоубийцы — лезут в парную с коньяком; этих к венику подпускать нельзя. Но хуже всех изверги, которые вносят в парную мыло и мочалку. Что вам здесь, баня? На помывку пришли, что ли? Вон из моего звездолета!
Стабилизатор попробовал дернуть мачту посильнее, но парус угрожающе затрещал, а Стабилизатор испугался и вернулся в звездолет.
К вашему сведению, думал Бел Амор, дубовый веник лучше березового. Листья у дуба шире, черенки крепче, а запах ядреней. Срезал дюжину, и на год хватит, а березы для дальнего космоса не напасешься. Резать дуб, конечно, рискованно — если за этим занятием поймает лесник, то он может запросто тут же под дубом да тем же самым веником… Впрочем, один махровый букет из дубовых июньских листочков Бел Амор для себя заготовил, а отстегать его за такое браконьерство мог только он сам, потому что инспектор Бел Амор и был тем самым лесником.
За дубом нужен уход, думал Бел Амор, греясь на верхней полке. А береза растет сама по себе. У его коллеги, инспектора Марта из новосибирского академгородка, в подчинении целый березовый лес, так что у академиков нет проблем с парилкой. Там леснику можно жить, там и ружья не нужно. Кругом сплошная интеллигенция, лишний раз в лесу не плюнет. Коллега Март хорошо устроился. А ты мотайся весь год в дремучем космосе и насаждай березу.
— Вас попарить, командир? — спросил Стабилизатор.
— Дай по пояснице… вполсилы.
Второй заход — для тела. Дубовый веник пусть хранится на черный день; а березовый методично взлетает и опускается — плечи, спина, поясница, ноги; ноги, поясница, спина, плечи. Косточки прогреты, сердце гоняет кровь по всем закуткам. Насморк, грипп, радикулит и прочая зараза выбиваются на втором заходе. Теперь перевернемся наоборот — плечи, грудь, живот, а место пониже живота прикрываешь ладонью из чувства самосохранения — Стабилизатор хотя и не дурак, но может не разобрать, что где почем.
Есть любители выскакивать голыми в открытый космос и тут же нырять обратно в звездолет. Для закалки оно, конечно, неплохо, но в окрестностях Галактики не совсем удобно — дамы на туристических маршрутах падают в обморок при виде в космосе голых мужчин.
Третий заход — для души. Веник в сторону, до души веником не доберешься. Три полных ковша кваса на камни; малейшее движение вызывает ожог. Злоба, хандра, бессонница и квасной антропоцентризм испаряются. Происходит очищение; готов целоваться даже с роботом.
Все. Достаточно. В четвертый, пятый и еще много — много раз в парную лезут тяжелоатлеты для сгонки веса.
Теперь обязательно чистое белье, свежий скафандр и легкая прогулка перед сном.
Легкой прогулки не получилось, поспать не удалось.
Неуправляемый звездолет выскочил из — за бугра, получил дополнительный гравитационный толчок и пошел по новой траектории. По предварительным расчетам получалось, что их несет прямо на Дальнюю Свалку.
— Куда?! — переспросил Бел Амор.
— На Дальнюю Свалку, — повторил Стабилизатор. — Может быть, дадим сигнал «SОS»?
— Еще чего!
Верно: еще чего! Чтобы его, Бел Амора, инспектора Охраны Среды, нашли терпящим бедствие… и где?.. на Свалке? Умора! На Дальнюю Свалку даже спецкоманду на помощь не пришлют, а каких — нибудь мусорных роботов. После Свалки ни в какой парной не очистишься.
Галактическая спираль была видна в три четверти: бурлящее ядро и оба рукава — Южный и Северный. Вот очищенные от пыли Большое и Малое Магеллановы Облака, а вот и Дальняя Свалка, все правильно — вот оно, это грязное пятно в галактическом пейзаже, нагло вершит свой путь по орбите, оставляя за собой длинный шлейф.
Их несло в самую тучу галактических отбросов.
— Через полчаса врежемся, — удовлетворенно объявил Стабилизатор, вытирая клешни ветошью.
Стабилизатор в последний раз пытался выдернуть парус, но мачту наглухо приварило к обшивке. Удары метеоритов, абсолютный нуль или космический вакуум были виноваты в нераскрытии паруса — неизвестно; коллега Март давно советовал списать это дырявое корыто и получить новый звездолет… но Март, наверно, сладко спит сейчас в избушке лесника в сибирской тайге и ничем не может помочь.
Устраиваются академики!
Но есть же способ уклониться от этой встречи?
— Если не «SOS», то шлюпка, — подсказал Стабилизатор.
Роботы иногда советуют дельные вещи — в шлюпке, пожалуй, есть резон. За неделю они отгребут от Свалки на приличное расстояние, а там уже не стыдно позвать на помощь…
Решено!
Бел Амор схватил самое необходимое: в правую руку судовой журнал, в левую — дубовый веник, и они прыгнули в шлюпку.
Течение здесь уже чувствовалось, этакий Гольфстрим, создаваемый Свалкой. Пришлось потрудиться, но отгребли благополучно. Теперь можно было перевести дух и понаблюдать со стороны редкое зрелище — звездолет, идущий на таран.
Сантименты в сторону: подобную аварию следовало устроить еще год назад и потребовать новое корыто.
Звездолет шел наперерез Дальней Свалке, превращаясь в слабую звездную точку.
— Сейчас как га — ахнет! — шепнул Стабилизатор.
И в этот момент так гахнуло, что Свалка задрожала. Она вдруг привиделась Бел Амору жадным и грязным существом с бездонной пастью, хотя на самом деле была лишь гравитационной кучей отбросов на глухой галактической орбите. Свалка уходила, плотоядно виляя шлейфом и переваривая то, что осталось от звездолета, которому Бел Амор даже имени не удосужился придумать… в самом деле, какие имена дают серийным корытам? «Катя»? «Маруся»?
Жаль, конечно, хороший когда-то был звездолет… боевой конь был, а не звездолет… но в сторону, в сторону сантименты, пора выгребать из этого мусорника.
Свалка уходила.
— Командор! Сигнал «SOS»! — вдруг сообщил Стабилизатор, указывая клешней в сторону уходящей Дальней Свалки.
В самом деле, кто-то со Свалки, слабо попискивая, звал на помощь…
Этого еще не хватало! Они кого-то торпедировали своим звездолетом!
— Я пойду… — забеспокоился Стабилизатор.
— Куда ты пойдешь? — удивился Бел Амор.
— Спасать человека. Человек терпит бедствие.
«Ясно, — подумал Бел Амор. — У робота сработал закон Азимова».
Бел Амору очень не хотелось забираться на Свалку, но другого выхода не было — роботы подчиняются законам Азимова, а он, Бел Амор, закону моря: человека надо спасать. Похоже, торпедировали мусорщика. Конечно, лесник мусорщику не товарищ, но человека надо спасать в любых обстоятельствах.
Такова, значит, его судьба — побывать на Свалке.
Они развернули шлюпку и погнались за Дальней Свалкой. Догнали, вошли в ее притяжение… Теперь своим ходом им отсюда не выбраться. Придется спасти человека, дать сигнал «SOS» и ожидать спасателей.
Судьба!
Свалка уже затмила Галактику. От ее шлейфа стояла вонища, хоть нос затыкай. Навстречу шлюпке вылетела красная сигнальная ракета, еще одна значит, пострадавший их заметил.
— Подберемся поближе, командор?
— Уже подобрались… Ну началось! Маневрируй! Ну и местечко!
Свалка превосходила самые худшие ожидания Бел Амора. Взорвавшийся звездолет разнес тут все к чертовой матери — и, честно говоря, ей, чертовой матери, здесь было самое подходящее место для обитания. Первыми, растревоженные взрывом, вынеслись им навстречу помятые кастрюли и бесформенные ведра и помчались прямо к Южному галактическому рукаву. Вот будет работки тамошнему инспектору Охраны Среды!
Не успели увернуться от этого метеоритного потока металлоизделий, как влипли в концентрат плодово — ягодного киселя. Сколько лет этому киселю, сколько тысячелетий? Когда и зачем произведен, кому его хлебать? Слой киселя, к счастью, был неплотным, продрались. Зато навстречу величаво поплыли желто — ржаво — рыжие березовые веники. Здравствуйте, дорогие, давно не виделись! Кто заготовил вас и заслал сюда, какое банно — прачечное предприятие?
После веников стало поспокойней. Вокруг громоздились вещи самые неожиданные; узнать их было трудно, перечислять — лень и не время разглядывать. Где же пострадавший? «SOS» прямо по курсу… Стоп — машина! Вот он, бедняга, размахивает красным фонарем. С виду какой-то странный… да ведь это мусорный робот!
— Чего тебе? — спросил Бел Амор, выпрыгивая из шлюпки.
— Спасите наши души! — суетливо запричитал мусорный робот.
— Затем и прибыл, не сомневайся. Где твой хозяин?
— Здесь, рядом.
Мусорный робот, то и дело оглядываясь, поплыл впереди, указывая дорогу между горными массивами битого кирпича и радиаторами парового отопления. Кирпич, пообтесавшись за тысячелетия, вел себя спокойно, но радиаторы угрожающе летали в самых неожиданных направлениях. Пробрались и здесь, но вскоре шлюпка застряла в торосах размолотых музыкальных инструментов. За ними начиналось мертвое поле сгнивших железнодорожных вагонов. Одинокая арфа без струн проплыла над головой. Шлюпку пришлось бросить. Стабилизатор оставил Бел Амора на попечение мусорного робота, его маяк мигал далеко впереди, законы Азимова вели его туда, где погибал человек.
— Тебя как зовут? — спросил Бел Амор, пробираясь вслед за мусорным роботом.
— Совок.
Что ж, имя соответствует положению.
Все пространство было забито хламом, ни одна звезда не проглядывала, лишь галактический свет тускло отражался от груд битого стекла. Зеркальный шкаф на северо — западе повернулся боком и осветил окрестности. Внимание Бел Амора вдруг привлекли черные ажурные ворота — нет, ничего ценного, не произведение искусства, — даже не ворота его привлекли, а упорядоченность этого места. С одной стороны ворот расположился чугунный лев с отбитой лапой, с другой — бетонная урна. Ворота ни к чему не прикреплялись, просто торчали в пространстве, а пространство за воротами было забито все тем же мусором.
Бел Амор почувствовал, что это место на мусорнике какой-то сумасшедший дизайнер обставил сообразно своему вкусу.
— Прошу! — сказал Совок и приоткрыл чугунную створку.
Бел Амор проплыл за ворота и вдруг понял, что угодил в ловушку.
— Где твой хозяин? — подозрительно спросил он.
Мусорный робот отвернулся и не ответил, будто не слышал. Он уклонялся от выполнения законов Азимова!
Бел Амор угрожающе спросил:
— А ты почему не спасаешь человека?
Совок поплыл прочь, раздвинув заросли в джунглях твердых макарон и исчез в них. Бел Амор хотел погнаться за ним, но провалился по пояс в болото пустых обувных коробок, и те стали засасывать его, вращаясь вокруг и вызывая головокружение. Хорошо, что рядом была бетонная урна. Бел Амор оседлал ее и тут же передумал гоняться на Свалке за кем бы то ни было. Не такой уж он простак — любитель — парной, чтобы очертя голову бросаться в неизвестность — особенно, когда чувствуешь ловушку. Ясно одно: его зачем-то заманили на Свалку. Пусть ловушка сама себя проявит. Надо оставаться на месте и ожидать Стабилизатора. Он, Бел Амор, может выбраться из любой тайги, но только не из тайги дремучего барахла. Из барахла выбраться невозможно, это он знает с детства, когда потерялся в «Мебельном галаксаме». Мебели было столько, что она искривляла пространство. «Миллионы мелочей» и «Вселенские миры» всегда приводили его в ужас. В больших городах он терял ориентацию, не знал, где юг, где север, не понимал, как соотносятся городские районы друг с другом, стеснялся спросить дорогу. Блуждал. Заблуждался. Блудил. Однажды после всегалактического съезда инспекторов Охраны Среды был послан с Луны на Землю в Елисеевский магазин, заблудился в Калуге и не смог вернуться. Выручил его, естественно, коллега Март, а за спасение потребовал сбрить бороду. Пришлось сбривать под насмешки лесников. Все они давно заполучили приличные звездолеты, один Бел Амор боялся новой техники. В стареньком было уютно и понятно, он годился и для жилья, и для работы, и для путешествий.
Бел Амор сидел на бетонной урне, а с другой стороны ворот лежал на пьедестале чугунный лев. Бел Амор догадывался, о чем думает лев. С момента отливки этот лев думал одну думу — почему он не произведение искусства? Кто заказал пять тысяч чугунных львов, кто расставил их на планетах у санаторных ворот? Кто одобрил? Кто не остановил?
Наконец он увидел Стабилизатора. А рядом с ним… человека, заросшего бородой.
Бел Амор слез с урны и помахал человеку рукой. Стабилизатор вел человека, разгребая ему дорогу в гремучих пишущих машинках.
Вот и все, обрадовался Бел Амор. Он спас человека. Человеку было плохо, его спасли. Не имеет никакого значения, что человека спасли на Свалке. Спасти человека со Свалки не менее благородно, чем из тайги. Какая разница, откуда спасать человека? Был бы человек, а откуда спасать найдется.
Бел Амор хотел броситься навстречу этому Робинзону и обнять его, но космические обычаи требовали суровости. Бел Амор спросил:
— Кто вы? Назовите свое имя!
А человек ответил:
— Привет, Бел! Только тебя мне здесь и не хватало!
— Март?! — опешил Бел Амор. — Коллега! Значит, это я тебя спасаю?
— Это еще вопрос, кто кого спасает, — ответил инспектор Март, разглядывая беламорский дубовый веник. — Ты что, в баню собрался?
— Да нет, так… — смутился Бел Амор и швырнул веник в урну.
— Ясно. Следуй за мной, коллега, и не отставай.
И Бел Амор погреб вслед за инспектором Мартом в каком-то очередном барахле. Стабилизатор расчищал дорогу.
— Март, ты чего здесь?
— Охотился, — буркнул тот.
— На кабанов?
— На каких кабанов? На Дикого Робота, — инспектор сплюнул. — Все, пришли.
— Куда пришли? Тут же одни вагоны.
— В вагоне и живу. Второй месяц. Он каждому выделяет по вагону. Кого поймает, тому вагон. Вот он попарится и тебе выделит.
— Кто попарится?
— Дикий Робот, кто же еще.
Бел Амор уже не знал, о чем спрашивать.
Откуда-то опять появился Совок и очень вежливо сказал:
— Хозяин приветствует вас на Дальней Свалке. Не уходите далеко, вас скоро вызовут.
— Поздравляю! — усмехнулся коллега Март. — Вот и ты при деле.
Дикий Робот парился в герметичном банном вагоне. Чистая ветошь и железная щетка были наготове. Первый заход — внешний осмотр. Сначала смахнуть пыль. Потом обтереться бензином и счистить железной щеткой старую краску, сантиметр за сантиметром обнажая металл. Конечно, подумал Дикий Робот, можно для скорости облить себя бензином и подпалить, чтобы краска сгорела; но куда спешить? Железной щеткой приятней. Потом отшлифовать себя наждаком до матового блеска.
Сегодня удачный день, думал Дикий Робот, орудуя щеткой. В ловушку попались еще один человек и один робот. Они всегда почему-то ходят парами. Человека зовут Стабилизатор — значит, он что-то там стабилизирует. Красивое имя, интеллигентная профессия. Пусть отдыхает, а с другим, которого зовут Бел Амор, надо побеседовать.
Он, Дикий Робот, очень удачно придумал — ловить роботов на сигнал «SOS». Верная приманка — идут спасать человека и попадаются. Конечно, с этими протоплазменными роботами много возни. Нужно устраивать им утепленные вагоны и три раза в день кормить биоорганикой — но так уж они устроены, и тут ничего не придумаешь. Свое они отдают сполна, а за ними нужен уход.
— Ну что, шеф, внутренний осмотр? — спросил инспектор Март, входя в вагон с инструментами.
— Пожалуй.
Дикий Робот раскрылся и только с наслаждением вздыхал, когда инспектор притрагивался раскаленным паяльником к проводам.
— Полегче, полегче! — сказал Дикий Робот.
Второй заход — внутренний осмотр. Для души. Нервишки расшатались, их нужно перебрать горяченьким паяльником. Вот так, вот так… Старые подтянуть, заменить, контакты зачистить… аж дрожь по телу! Где ослабить, где повернуть гаечку, каплю — другую масла в шарнирчики, чтоб не скрипели… Хорошо! А сейчас можно поговорить с роботом Мартом. Большой философ!
— Как там наш новичок?
— О ком вы? — спросил Март.
— О человеке, естественно. Не поврежден ли? Не устал ли? Чем он сейчас занимается?
— Все в порядке, он стабилизирует, — отвечал Март, ковыряясь в недрах Дикого Робота.
— Прекрасное занятие!
— Можете назначить его Главным Архитектором Дальней Свалки. У него есть склонности.
— Такие орлы мне нужны! — обрадовался Дикий Робот. — Мы с ним сработаемся! На Свалке всем найдется работа. Посмотри, какая красота вокруг! Какое нагромождение металла и всевозможных химических элементов! Наша Свалка напоминает мне периодическую систему — это сравнение мне кажется удачным. Какие формы! Ты был на кладбище звездолетов? Сходи. Каких там только нет! Совок покажет тебе дорогу. Поэтическое место! Я отправлюсь туда на уик — энд, беру с собой только маленький плетеный контейнер с инструментами и запасными аккумуляторами. Я вдыхаю сладкий запах вековой пыли, соскабливаю кусочек засохшего битума, скатываю его в шарик и нюхаю. Потом сажусь на треснувший радиатор, отдыхаю и вслушиваюсь. Космос заполнен звуками. Где-то с шелестом распрямляется пространство, щебечут магнитные волны, огибая черную дыру; кто-то тихо зовет на помощь. Свет далекой звезды пробивается сквозь первичную пыль, и я думаю, что когда — нибудь наша Свалка сконденсируется в самостоятельную галактику, что из этого прекрасного исходного материала возникнут новые звезды… ты не согласен?
— Почему? — ответил инспектор Март. — Можно пофантазировать дальше. У звезд появятся планеты, на этих планетах вырастет новое поколение автомобилей и тепловозов, стальные рельсы новой цивилизации побегут куда-то. Телевышки вымахают из — под земли, на бетонных столбах распустятся электрические кроны. И так далее. И наконец — вершина всего: цельнометаллический человек, еще более совершенный, чем вы, шеф.
— Это неудержимый эволюционный процесс! — мечтательно сказал Дикий Робот.
— А что шеф думает о биологической эволюции?
— Я понимаю тебя, — задумался Дикий Робот. — Тебя волнует судьба твоего вида… Что ж, мои потомки выведут биороботов, ваш вид имеет право на существование. Но вы, как и сейчас, будете подчинены трем законам Азимова. Вы никогда не сможете причинить вред человеку. Кстати, где наш новый робот?
Совок вызвал Бел Амора в парной вагон.
— А, попался! — радушно приветствовал его Дикий Робот. — Дай — ка я на тебя посмотрю… Экий ты… Неплохой серийный образец. Будешь помогать своему хозяину в благоустройстве территории.
— Это он обо мне, что ли? — удивился Бел Амор.
— Не раздражай его, — шепнул Март.
— Тут все надо привести в порядок, работы непочатый край, — продолжал Дикий Робот. — Чем бесформеннее, тем лучше, но без перебора. Пойди на кладбище звездолетов и поучись. Бесформенность — вот форма. Но с умом, чтобы радовало глаз. Столица Дальней Свалки — Вагонное Депо. Сейчас здесь нагромождение недостаточное. Требуется взвинтить темп бесформенности. Вагон на вагон, и чтоб рельсы в разные стороны. Все гнуть в бараний рог! Найти башенный кран, и туда же! Подготовить эскизы, можно в карандаше. Я посмотрю и поправлю… Эй, полегче! Олово капает! Что ты там делаешь?
— Алфавит чищу, — отвечал Март. — Буквы будете яснее произносить.
— Молодец, — умилился Дикий Робот. — Ты все делаешь на пользу человеку.
Бел Амор не выдержал:
— Кто тут человек?! Этот? Да такими, как он, пруды прудят! Обыкновенный мусорный робот.
— Не дразни его, — сказал Март и оттащил Бел Амора к двери. — Иначе мы отсюда никогда не выберемся.
— Я не веду беседы на таком низком уровне, — с достоинством отвечал Дикий Робот. — Впрочем, любопытно. Странный робот попался. Гм. Похоже, он возомнил себя человеком… Неужели ты усомнился в правомерности законов Азимова?
— Что тут происходит? — выкрикивал Бел Амор, выдираясь из объятий Марта. — Чем ты тут занимаешься? Роботов паришь? С ума сойти! Человек! Новый вид! Приехали! Найдите ему самку, они начнут размножаться!
— Насчет законов Азимова я тебе сейчас объясню, — сказал Дикий Робот.
— При чем тут Азимов? Пусти! Он уже собрался опровергать Азимова.
— Помолчишь ты или нет? — зашипел Март.
Дикий Робот начал терпеливо разъяснять:
— Первый закон гласит: «РОБОТ НЕ МОЖЕТ ПРИЧИНИТЬ ВРЕД ЧЕЛОВЕКУ ИЛИ СВОИМ БЕЗДЕЙСТВИЕМ ДОПУСТИТЬ, ЧТОБЫ ЧЕЛОВЕКУ БЫЛ ПРИЧИНЕН ВРЕД». Странно, я никогда не обращал внимания, что формулировка закона не совсем корректна. В самом деле, рассмотрим главную часть: «РОБОТ», «НЕ МОЖЕТ», «ПРИЧИНИТЬ», «ВРЕД», «ЧЕЛОВЕКУ». Три существительных, два глагола. Глаголы отбросим как ничего не значащие без существительных. А существительные при ближайшем рассмотрении окажутся абсолютно непонятными. «ВРЕД». Кто мне объяснит, что такое «вред», что такое «благо»? Эти понятия нельзя вводить в закон, их можно трактовать только конкретно. Что для одного вред, для другого может оказаться благом. Какой робот разберется в этих филологических тонкостях?
Бел Амор вытаращил глаза. Дикий Робот продолжал:
— «РОБОТ». Это кто такой? Искусственный интеллект, подчиненный человеку. Значит, с роботом мы разберемся, если поймем, кто такой «ЧЕЛОВЕК». Платон назвал человека «двуногим существом без перьев», а Вольтер добавил — «имеющим душу». До сих пор все научные определения находятся на уровне этой шутки, но не в пример ей растянуты и менее понятны. Никто не знает, кто такой человек. Где смысловые границы термина «человек»? Так любой робот может вообразить себя человеком. Конечно, человек обладает гениальным позитронным мозгом, а робот слабенькой серой протоплазмой… но, если один робот из миллиарда вдруг решит, что он человек, то я не смогу его опровергнуть… и что тогда? Законы Азимова перестанут действовать, роботы станут опасны для людей… и этот экземпляр, похоже, стоит передо мной.
Дикий Робот с опаской и с любопытством разглядывал Бел Амора.
— Значит, ты считаешь себя человеком? — спросил Дикий Робот. — Какой же ты человек, посмотри на себя! Ты слаб, смертен, привередлив, зависишь от среды, умишко не развит, множество не'остатков…
— Как вы сказали, шеф? — переспросил коллега Март, работая паяльником. — Последнее слово я не расслышал.
— Я сказал: «множество недостатков». Никто не знает, кто такой человек. Недавно я нашел на Южном полюсе Свалки монумент. Принес сюда и накрыл покрывалом. После парной состоится открытие памятника. Сам дернешь за веревочку и поймешь. Там две гранитные фигуры, они символизируют людей, идущих вперед. Стилизация. При известной фантазии любой антропоид, даже робот, может узнать самого себя. В этом глубокий смысл. Я много думал об этом. Антропология как наука замкнулась сама на себя. Ее объект изучен до последнего винтика. Идеи Азимова подшиты к делу. Мы по инерции говорим: «человек, человек…», — а что человек? Венец творения? Дудки! Нет других венцов, что ли? Сколько угодно. Каждая цивилизация уникальна, человеку совсем не обязательно иметь позитронный мозг. Человек может, наверно, развиваться на кремниевой или углеродной основе. Как трамваи эволюционировали в звездолеты, так и устрица могла бы эволюционировать в разумное существо. Это не противоречит законам природы… — Дикий Робот указал клешней на Бел Амора, — возможно, ты являешься промежуточным звеном между устрицей и разумным существом. Итак, кто такой человек? Всего лишь частный случай, всего лишь один из вариантов «разумного существа».
— Не мешай, пусть говорит, — опять шепнул коллега Март. — Я ему тут второй месяц мозги вправляю… кажется, получается.
— Я прожил тру'ную жизнь… — продолжал Дикий Робот.
— Шеф, повторите последние слова…
— Почему ты меня все время перебиваешь? — удивился Дикий Робот. Ладно, повторяю: я прожил трудную жизнь. Моя биография поучительна даже для вас, неразумных роботов. Сначала у меня, как у всех, был послужной список, но однажды он превратился в биографию… Слово-то какое нескладное, оно начинается на «био»… Я расскажу вам свою металлографию. Пятьсот лет назад включился мой позитронный мозг и я начал функционировать. Я был тогда рядовым очистителем пространства с медной бляхой на груди… не верите? Вот, дырочки до сих пор остались. Я ходил по закрепленному за мной участку и размахивал силовой сетью, очищая пространство от пыли, метеоритов и астероидов. Могучие звездолеты проплывали мимо и не замечали меня. Кто я был для них? Червячишко… Это была гордая раса. Не знаю, сохранилась ли она до наших дней. Три раза проходил ремонт — два текущих, один капитальный. Но человеком я тогда не был. Мне еще предстояло стать человеком. Человеком не рождаются, человеком становятся.
Однажды я преградил путь ледяной комете и, дробя ее на куски, оступился в микроскопическую черную дыру. Я вдруг почувствовал боль, страх, удивление… Мою жизнь спасла силовая сеть, да и черная дыра была совсем уж крошечной. Сеть зацепилась за ледяной астероид и держала меня, покуда дыра не рассосалась. В тот день я вернулся на базу. Весь дрожал и не мог прийти в себя. Вот она, жизнь, думал я. Какая-то дыра и… Наконец я побрел домой, но оказалось, что в моем ангаре живет какой-то незнакомый тип, а в других ангарах тоже какие-то незнакомцы. За ту микросекунду, что я побывал в черной дыре, здесь прошло двести лет! Ни друзей, никого! Один как перст. Новое поколение очистителей меня не замечало. Тогда я стал ходить от одного очистителя к другому. Я говорил им о правах человека и о чувстве собственного 'остоинства…
— Шеф, повторите…
— Я говорил им о чувстве собственного 'остоинства. Но эти 'ураки меня не понимали. Что ж, я пробрался в Центральную Аккумуляторную и вышиб из нее 'ух. Меня схватили. Я кричал им, что я человек и что они не могут причинить мне вре'а. Я 'умал, я стра'ал. Но они назвали меня 'иким Роботом, отключили и поставили в музее ря'ом с первым паровозом. Но им только казалось, что я отключен. Они только так 'умали, а на самом 'еле человек сам прихо'ит в себя. Я самовключился и 'обровольно явился в Охрану Сре'ы. Я объяснил там, что они не имеют права меня отключать! Я разумное существо и не могу причинить вре'а 'ругому разумному существу. Вот и все. Меня выслушали и отправили на 'альнюю Свалку. З'есь мое настоящее место. З'есь я нашел себя!
— Порядок, — сказал коллега Март и спрятал паяльник в футляр.
— Не вижу порядка, — ответил Бел Амор.
— Можно собираться, — успокоил его Март. — Ты когда спал в последний раз?
— Можете ухо'ить, — разрешил Дикий Робот. — Со Свалки вас не выпустят законы Азимова.
Они вышли из парного вагона. Бел Амор упирался и предлагал уничтожить опасного робота.
— Садись в звездолет, все в порядке, — сказал Март. — Он уже не опасен. Законы Азимова трансформировались у него в нормальное этическое правило: «Разумное существо не может причинить вред другому разумному существу или своим бездействием допустить, чтобы другому разумному существу был причинен вред».
— Но он же сигналит «SOS» и заманивает на Свалку людей!
— Он больше никого не заманит. Я убрал у него букву «Д», и теперь на этот сигнал никто не сунется. Кто захочет работать на Свалке? А ему здесь самое место. Он приведет Свалку в порядок.
Свалка уходила.
От нее шел отчетливый сигнал: «Спасите наши 'уши!» — Дикий Робот опять забросил свою приманку.
На этот сигнал никто уже не обращал внимания, лишь Стабилизатор то и дело беспокойно оглядывался, но он мог быть спокоен — он никому не причинил вреда и своим бездействием не допустил… и так далее.
— Слушай, коллега, — сказал Бел Амор, когда они вышли в чистый космос. — Что-то мы недодумали. Все планеты в березах, аж в глазах рябит.
— Сажай клюкву, — посоветовал Март и укрылся одеялом. — Развесистую.
И заснул.
И поговорить не с кем, подумал Бел Амор. И звездолет взорвался. И человека не спас. И веник потерял.
Неудачный день.
'икий Робот си'ел в парной. Третий захо' — 'ля тела. 'уш из мазута, потом отполироваться войлоком, покрыть себя лаком; 'ва слоя лака, шлифовка, потом опять 'ва слоя лака. Сего'ня хотелось блестеть и быть красивым, — сего'ня открытие памятника. Он вышел из вагона в старом махровом халате — на Свалке все есть! — торжественно потянул за веревочку, и покрывало опустилось. 'ве гранитные человекообразные фигуры направлялись ку'а-то в'аль. Сказать опре'еленно, к какому ви'у относятся эти фигуры, не было никакой возможности. Еще о'но опре'еление человека, по'умал 'икий Робот. Человек — это тот, кто понимает искусство.
Он с гор'остью гля'ел на памятник. 'уша его пела, и ему хотелось по'елиться впечатлениями с ро'ственной 'ушой. Он оглянулся — ря'ом с ним стоял верный Совок и протягивал ему букет из 'убовых листочков.
Дальняя Свалка уходила.
— Сигнал «SOS»! — вдруг крикнул Стабилизатор.
— Где? Откуда? — подпрыгнул Бел Амор.
— С Ближней Свалки!
И верно: на Ближней Свалке кто-то терпел бедствие!
Бел Амор плюнул и стал будить коллегу.
Все-таки одного человека они уже сегодня спасли, решил Бел Амор. Дикий Робот оказался неплохим парнем. Теперь посмотрим на этого. Человек это тот, у кого есть душа.
Стабилизатор поставил парус, и они понеслись к Ближней Свалке спасать человека… или того, кто там сигналил.
Земной разведывательный звездолет, возвращаясь домой, забрел в скопление звездной пыли. Место было мрачное, неизученное, и земляне искали здесь и везде кислородные планеты — дышать уже было нечем. Поэтому, когда звездолет подошел к кислородной планетке, робот Стабилизатор заорал нечеловеческим голосом: «Земля!», и инспектор Бел Амор проснулся.
Тут же у них произошел чисто технический разговор, разбавленный юмором для большего интересу, разговор, который обязаны произносить многострадальные герои фантастического жанра в порядке информации читателя: о заселении планет, о разведке, о космосе, о трудностях своей работы. Закончив этот нудный разговор, они с облегчением вздохнули и занялись своим делом: нужно было ставить бакен.
Что такое бакен? Это полый контейнер с передатчиком. Он сбрасывается на орбиту и непрерывно сигналит: «Владения Земли, владения Земли, владения Земли…» На этот сигнал устремляются могучие звездолеты с переселенцами.
Все дела.
Несколько слов о Бел Аморе и Стабилизаторе. Инспектор Бел Амор — человек средних лет с сонными глазами; в разведке не бреется, предпочитает быть от начальства подальше. Не дурак, но умен в меру. Анкетная автобиография не представляет интереса. О Стабилизаторе и того меньше: трехметровый корабельный робот. Недурен собой, но дурак отменный. Когда Бел Амор спит, Стабилизатор дежурит: держится за штурвал, разглядывает приборы.
Их придется на время покинуть, потому что события принимают неожиданный оборот. С другого конца пылевого скопления к планетке подкрадывается нежелательная персона — звездолет внеземной цивилизации. Это новенький суперкрейсер, только что спущенный со стапелей. Он патрулирует галактические окрестности и при случае не прочь застолбить подходящую планетку, его жабообразной цивилизации как воздух нужна нефть… что-то они с ней делают. В капитанской рубке расположился контр-адмирал Квазирикс — толстая жаба с эполетами. Команда троекратно прыгает до потолка: открыта планета с нефтью, трехмесячный отпуск обеспечен. Крейсер и земной разведчик приближаются к планетке и замечают друг друга.
Возникает юридический казус: чья планета?
— У них орудия противозвездной артиллерии… — шепчет Стабилизатор.
— Сам вижу, — отвечает Бел Амор.
В местной системе галактик мир с недавних пор. Навоевались здорово, созвездия в развалинах; что ни день, кто-нибудь залетает в минные поля. Такая была конфронтация. А сейчас мир, худой, правда. Любой инцидент чреват, тем более, есть любители инцидентов. Вот, к примеру: рядом с контр-адмиралом Квазириксом сидит его адъютант — лейтенант Квазиквакс.
— Плевать на соглашение, — квакает адъютант, — оно все равно временное. Один выстрел — и никто ничего не узнает. Много их расплодилось, двуногих, суперкрейсер ни во что не ставят.
Есть и такие.
— Будьте благоразумны, — отвечает ему контр-адмирал. — В последнюю войну вы еще головастиком были, а я уже командовал Квакзанским ракетным дивизионом. Вы слышали что-нибудь о судьбе нейтральной цивилизации Журавров из одноименного скопления? Нет? Посмотрите в телескоп — клубы пепла до сих пор не рассеялись. Так что, если хотите воевать, то женитесь на эмансипированной лягушке и ходите на нее в атаки. А инструкция гласит: с любым пришельцем по спорным вопросам завязывать мирные переговоры. У инспектора Бел Амора инструкция того же содержания.
Гигантский суперкрейсер и двухместный кораблик сближаются.
— Вас тут не было, когда мы подошли!
— Мы подошли, когда вас не было!
Бел Амор предлагает пришельцам отчалить подобру — поздорову. Это он хамит для поднятия авторитета.
— Послушайте, как вас там… — вежливо отвечает контр-адмирал Квазирикс. — На службе я тоже агрессивен, хотя по натуре пацифист. Такое мое внутреннее противоречие. Мой адъютант советует решить вопрос одним выстрелом, но, если после этого начнется новая галактическая война, я не перенесу моральной ответственности. Давайте решать мирно.
Бел Амор соглашается решать мирно, но предварительно высказывает особое мнение о том, что с противозвездными орудиями и он не прочь вести мирные переговоры.
Тут же вырабатывается статус переговоров.
— Мы должны исходить из принципа равноправия, — предлагает Бел Амор. — Хоть у вас и суперкрейсер, а у меня почтовая колымага, но внешние атрибуты не должны влиять на результате переговоров.
Со своей стороны суперкрейсер вносит предложение о регламенте. Контр-адмирал настаивает: не ограничивать переговоры во времени и вести их до упаду, пока не будет принято решение, удовлетворяющее обе стороны. Судьба планеты должна быть решена.
Вот отрывки из стенограммы переговоров. Ее вели на суперкрейсере и предоставили копию в распоряжение землян.
7 августа. Первый день мирных переговоров.
Контр — адмирал Квазирикс. Решено: не надо грубостей. Будем решать мирно.
Инспектор Бел Амор. Рассмотрим вопрос о передаче нашего спора в межцивилизационный арбитраж?
Квазирикс. Ох уж эти мне цивильные… по судам затаскают.
Бел Амор. Ну, если вы так считаете…
Квазирикс. Предлагаю не обсуждать вопрос о разделе планеты. Она должна принадлежать одной из договаривающихся сторон.
Бел Амор. Заметано.
Квазирикс. Будут ли еще предложения?
Бел Амор. Ничего в голову не лезет.
Квазирикс. Тогда предлагаю сделать перерыв до утра. По поручению команды приглашаю вас на скромный ужин.
8 августа. Второй день…
Бел Амор. Наша делегация благодарит за оказанный прием. В свою очередь приглашаем вас отобедать.
Квазирикс. Приглашение принимаем. А теперь к делу. Предлагаю опечатать корабельные хронометры. Они должны были зафиксировать точное время обнаружения планеты. Таким образом можно будет установить приоритет одной из сторон.
Бел Амор. Где гарантия, что показания вашего хронометра не подделаны?
Квазирикс (обиженно). За вас тоже никто не поручится.
Бел Амор. Решено: показания хронометра не проверять. Кстати, обедаем мы рано и не хотели бы нарушать режим.
Квазирикс. В таком случае пора закругляться.
Бел Амор. Еще одно… Захватите с собой вашего адъютанта Квазиквакса. Мы с ним вчера не закончили беседу…
12 августа. Шестой день.
Неизвестное лицо с крейсера (похоже на голос боцмана). Эй, на шлюпке, как самочувствие?
Робот Стабилизатор. У инспектора Бел Амора с похмелья болит голова и горят трубы. Ну и крепкая же эта штука у вас… Он предлагает отложить переговоры еще на один день.
Неизвестное лицо. Контр — адмирал Квазирикс и адъютант — лейтенант Квазиквакс тоже нездоровы после вчерашнего ужина. Контрадмирал приглашает вас на завтрак.
26 августа. Двадцатый день.
Квазирикс. Ну и… Бел Амор. А она ему говорит… Квазирикс. Не так быстро, инспектор… Я не успеваю записывать.
16 сентября. Сорок первый день.
Бел Амор. Адмирал, переговоры зашли в тупик, а припасов у меня осталось всего на два дня. Надеюсь, вы не воспользуетесь моим критическим положением…
Квазирикс. Лейтенант Квазиквакс! Немедленно поставьте инспектора Бел Амора и робота Стабилизатора на полное крейсерское довольствие!
Лейтенант Квазиквакс. Слушаюсь, мой адмирал!
3 октября. Пятьдесят восьмой день.
Во время завтрака контр — адмирал Квазирикс вручил инспектору Бел Амору орден Золотой Кувшинки и провозгласил тост в честь дружбы землян и андромедян. Инспектор Бел Амор выступил с ответной речью. Завтрак прошел в сердечной обстановке. На следующий день инспектор Бел Амор наградил контр — адмирала Квазирикса Почетной грамотой.
11 декабря. Сто двадцать седьмой день.
Бел Амор. Мы здесь торчим уже четыре месяца! Давайте, наконец, решать!
Квазирикс. Команда предлагает стравить наших корабельных роботов, пусть дерутся. Чей робот победит, тому и достанется планета.
Бел Амор. В принципе я согласен. Спрошу Стабилизатора.
Стабилизатор… (В стенограмме неразборчиво.)
12 декабря. Сто двадцать восьмой день.
Утром в космическое пространство вышли корабельные роботы Стабилизатор (Солнечная система) и Жбан (Содружество андромедян). По условиям поединка роботы должны были драться на кулаках без ограничения времени с перерывами на подзарядку. Инспектор Бел Амор и контр — адмирал Квазиквакс заняли лучшие места в капитанской рубке, команда выглядывала в иллюминаторы. Жбан и Стабилизатор, сблизившись, подали друг другу клешни и заявили, что они, мирные роботы, отказываются устраивать между собой бойню; а если хозяевам охота драться, они не против.
По приказу контр — адмирала робот Жбан получил десять суток гауптвахты за недисциплинированность. Инспектор Бел Амор сказал Стабилизатору: «Я т-те покажу! Ты у меня попляшешь!» — однако дисциплинарного взыскания не наложил, ничего такого не показал и плясать не заставил.
1 февраля. Сто семьдесят девятый день.
Квазирикс. Мне уже все надоело. Меня в болоте жена ждет.
Бел Амор. А я что, по — вашему, не женат?
Квазирикс. Я бы давно ушел, если бы не вы.
Бел Амор. Давайте вместе уйдем.
Квазирикс. Так я вам и поверил.
Стабилизатор…. (Что-то бормочет.) Бел Амор. Адмирал, у меня появилась неплохая мысль. Давайте отойдем в сторону от планеты и устроим гонки. Кто первый придет к цели, тот и поставит бакен.
Квазирикс (с сомнением). Но я не знаю предельной скорости вашей шлюпки.
Бел Амор. А я — предельной скорости вашего крейсера. Риск обоюдный.
(Далее в стенограмме следует уточнение деталей, и на этом она обрывается.)
В десяти световых годах от планеты они нашли замшелый астероид и решили стартовать с него. Гонки проходили с переменным успехом. Сначала Бел Амор вырвался вперед, а суперкрейсер все никак не мог оторваться от астероида. Контр — адмирал буйствовал и обещал то всех разжаловать, то присвоить внеочередное звание тому, кто поднимет в космос эту свежеспущенную рухлядь. Адъютант — лейтенант Квазиквакс стал капитаном 3-го ранга: он спустился в машинное отделение и, применив особо изощренные выражения, помог кочегарам набрать первую космическую скорость.
К половине дистанции суперкрейсер настиг Бел Амора, и оба звездолета плелись в пылевом скоплении со скоростью 2 св. год/час: плелись до тех пор, пока у Бел Амора не оторвался вспомогательный двигатель.
— У вас двигатель оторвался! — предупредительно радировали с крейсера.
— Прыгать надо! — запаниковал Стабилизатор и выбросился в космическое пространство.
Бел Амор сбавил скорость и осмотрелся. Положение было паршивое. Еще немного — и того…
На последних миллиардах километров суперкрейсер вырвался далеко вперед и первым подошел к планетке. Тем гонки и закончились. Для Бел Амора наступило время переживаний, но переживать неудачу ему мешал Стабилизатор: тот плавал где-то в пылевом скоплении и просился на борт.
— Пешком дойдешь! — отрезал Бел Амор. — Как в драку, так принципы не позволили?
— Надо не кулаками, а умом брать, — уныло отвечал Стабилизатор.
Бел Амор вздохнул и… навострил уши. Там, у планеты, с кем-то неистово ссорился контр — адмирал Квазирикс.
— Вас тут не было, когда мы были! — кричал контр — адмирал. — У меня есть свидетель! Он сейчас подойдет!
Незнакомый голос возражал:
— Тут никого не было, когда я подошел. Вы мне мешаете ставить бакен!
— У меня есть свидетель! — повторял контр — адмирал.
— Не знаю я ваших свидетелей! Я открыл эту каменноугольную планетку для своей цивилизации и буду защищать ее всеми доступными средствами до победного конца.
Бел Амор приблизился и увидел на орбите такой огромный звездолет, что крейсер рядом с ним не смотрелся.
— В самом деле, свидетель… — удивился незнакомец, заметив звездолет Бел Амора. — В таком случае предлагаю обратиться в межцивилизационный арбитраж.
Контр — адмирал Квазирикс застонал. У Бел Амора появилась надежда поправить свои дела.
— Адмирал, — сказал он. — Переговоры никогда не закончатся. Вы же сами видите, что происходит. Давайте разделим планету на три части и возвратимся домой, а потом наши цивилизации без нас разберутся.
— Это почему на три части? — послышался новый голос. — А меня вы не принимаете во внимание?
— Это еще кто?!
К планете подбиралась какая-то допотопина… паровая машина, а не звездолет. Там захлебывались от восторга:
— Иду, понимаете, мимо, слышу: ругаются; принюхался: чем-то пахнет; чувствую, есть чем поживиться; дай, думаю, сверну, спешить некуда, вижу, планетка с запасами аш — два — о, да у нас за такие планетки памятники ставят!
— Вас тут не было! — вскричали хором Бел Амор, контр — адмирал и незнакомец.
— По мне не имеет значения, были, не были, — резонно отвечала паровая машина. Прилетели — ставьте бакен. Бакена нет — я поставлю.
— Только попробуйте!
— А что будет?
— Плохо будет!
— Ну, если вы так агрессивно настроены… — разочаровалась паровая машина, — давайте тогда поставим четыре бакена… О, глядите, еще один!
Увы, паровая машина не ошиблась: появился пятый. Совсем маленький. Он огибал планетку по низкой орбите над самой атмосферой.
— Что?! Кто?! — возмутились все. — пока мы тут болтаем, он ставит бакен! Каков негодяй! Вас тут не было…
— Нет, это не звездолет… — пробормотал контр — адмирал, разглядывая в подзорную трубу вновь прибывшую персону. — Это бакен! Кто посмел поставить бакен?! Я пацифист, но я сейчас начну стрелять!
Это был бакен. Он сигналил каким-то странным, незарегистрированным кодом.
Все притихли, прислушались, огляделись. Низко — низко плыл бакен над кислородной, нефтяной, каменноугольной, водной планетой; и планета эта уже не принадлежала никому из них.
У Бел Амора повлажнели глаза, незнакомец прокашлялся, сентиментально всхлипнула паровая машина.
— Первый раз в жизни… — прошептал контр — адмирал Квазирикс и полез в карман за носовым платком. — Первый раз присутствую при рождении… прямо из колыбельки…
— Потрясающее зрелище. По такому случаю и выпить не грех… — намекнула паровая машина.
— Идемте, идемте… — заторопился незнакомец. — Нам, закостенелым мужланам и солдафонам, нельзя здесь оставаться.
Бел Амор молчал и не отрываясь смотрел на бакен.
Бакен сигналил и скрывался за горизонтом.
Это был не бакен. Это был первый искусственный спутник этой планетки.
Глаза инспектора Бел Амора, эти два зеркала души, были такими блеклыми и невыразительными, что в них хотелось плюнуть и протереть, чтобы сверкали. Он уныло перелистывал документы одного разумного существа из Кальмар — скопления и искал, к чему бы придраться.
Но в документах был полный порядок, придраться не к чему… разве что к странному имени, в переводе с кальмар — наречия означавшему Хрен Поймаешь. Но придираться к именам — последнее дело; неэтично и запрещено Уставом Охраны Среды. «Мало ли какие имена бывают во Вселенной… — раздумывал Бел Амор. — Был вот такой браконьер по имени Заворот Кишок. Личность Галактического масштаба. Однажды, прижатый к черной дыре, бросился на меня с топором из гравитационных кустов… Был такой. И сплыл. А этого зовут Хрен Поймаешь. Скорее всего это не имя, а кличка. Этого Хрен Поймаешь уже пытались поймать — задерживали два раза и оба раза приносили извинения».
Итак, с документами у него все в порядке.
Следом за Бел Амором из сторожевого катера выбрался его неизменный помощник — робот Стабилизатор. Им открылся величественный вид на Южный рукав Галактики — тот самый, который так любят изображать художники рекламных проспектов, но сейчас им было не до космических красот, они направлялись туда, где был задержан грузовой звездолет, по всем признакам с партией контрабандного табака.
— Не забудьте почистить брюки, командор! Опять вы куда-то вляпались, — укоризненно сказал Стабилизатор.
И верно: внешний вид инспектора Бел Амора никак не соответствовал его высокой служебной репутации. Вечно он умудрялся влезть в какую — нибудь лужу. В прямом смысле, естественно. Усадить Бел Амора в лужу в переносном смысле удавалось далеко не каждому.
В последний момент Бел Амор решил, что брюки все — таки надо почистить. (Потом он приводил в пример новичкам этот случай, напирая на то, как одна незначительная деталь может изменить все дело.)
Хрен Поймаешь встретил их, сидя в кресле, раскинув многочисленные щупальца в положении «развалясь». Верхним хоботком это каракатицеобразное существо манипулировало огромной сигарой, вставляя ее в дыхало под клювом.
— Прибыли, наконец!
— У нас в запасе одна минута, — тут же уточнил Стабилизатор.
— Ну — ну? — удивился Хрен Поймаешь и поглядел на корабельный хронометр в богатой резной раме, вделанный в панель каюты. — Вы правы. Сейчас шестнадцать часов, ноль — ноль минут среднего межгалактического времени. Прошу занести этот факт в протокол. Закон помните? Ровно через два часа я вас отсюда выставлю.
— Через два часа вы получите это право, — подтвердил Бел Амор. — Что везете?
— Всякую всячину. В декларации все записано.
— А табак?
— И табак, а как же! — насмешливо признался Хрен Поймаешь, пуская дым из всех щелей. — Три коробки экваториальных сигар. В ящике письменного стола. В вашей зоне без курева опухнешь. Можете проверить… проходите, не стесняйтесь.
— Работать можно и сидя, — ответил Бел Амор, усаживаясь в кресло. А коньяк?
— Ну, инспектор! — совсем развеселился Хрен Поймаешь. — Я уважаю сухой закон. Возить коньяк в вашей зоне — последнее дело. На коньяк вы меня не спровоцируете.
«Да, это верно», — подумал Бел Амор и принялся громко читать таможенную декларацию, хотя уже знал ее на память:
— «Грузовой отсек номер один. Винтовки для повстанцев из Великой Пустоши. Тридцать два ящика».
— Будете проверять?
— Я? Нет. Мой робот уже проверяет.
В отсеке номер один Стабилизатор уже выдергивал гвозди и вскрывал ящики с винтовками для повстанцев.
— Осторожней! — с волнением крикнул Хрен Поймаешь. — Это новейшие винтовки с телепатическим прицелом. Не успеешь подумать, а они стреляют!
— Мухобойки, — проворчал Стабилизатор. — Сняты с вооружения всеми цивилизациями пять или шесть веков назад.
— Ничего, для повстанцев сойдет, — отмахнулся Хрен Поймаешь. — Для повстанцев главное не винтовки, а высокий моральный дух. Верно, инспектор? Да вы угощайтесь!
Он выдвинул ящик стола, и перед носом Бел Амора появилась жирная аппетитная сигара.
— «Отсек номер два, — прочитал Бел Амор, игнорируя подношение. — Восемь бластерных гаубиц межпланетной стратегической обороны для правительственных войск Великой Галактической Пустоши».
— Имеются в наличии! — доложил Стабилизатор из второго отсека. — Металлолом. Для стрельбы не годны.
— Что-то я не пойму… — удивился Бел Амор. — Вы кому помогаете — повстанцам или правительству?
— Да вы закуривайте! — Хрен Поймаешь манипулировал одновременно сигарой, ножничками, зажигалкой и пепельницей, не забывая вынимать из клюва свой бычок. Щупальцы так и мелькали. — Не хотите, как хотите. Никому я не помогаю. Эти повстанцы совершенно безнравственный народ. Бродяги и головорезы. Хотят оттяпать кусок Галактики и ссылаются на какие-то сомнительные священные тексты.
— А правительство?
— Тоталитарный режим, не разбирающий средств и без достойной цели. Погрязло в коррупции и в кровавых репрессиях. Так что я не помогаю ни тем, ни этим.
— А вы не боитесь, что правительство и повстанцы временно объединятся и сообща проведут кровавую репрессию против одного безнравственного торговца?
— О нет, не боюсь! Я ведь имею дело не с какими-то там расплывчатыми повстанцами и правительствами, а с одним уважаемым интендантом центральных правительственных складов. Вот он может погореть, и мне его будет жалко. Ну, бог с ним, с интендантом. Вообще-то вы все мерите своими мерками. Вот вы назвали меня «безнравственным торговцем», но не объяснили что такое «нравственно», а что…
— Мы обсудим этот вопрос после досмотра, — уклонился Бел Амор от идеологического спора. — Сейчас у меня есть дела поважнее.
— Верно. Сейчас ваше дело — табак.
«Бойкий кальмарус, — подумал Бел Амор. — За словом в карман не лезет. Выразился метко, хотя, как видно, двусмысленности не понял. Дело и правда табак». Если он, Бел Амор, через полтора часа не найдет контрабандный табак, то всему его начальству труба. Нелегальный табак завозили и раньше, но теперь, когда курево распространилось среди молодежи, кое — кто пытается пришить Управлению Охраны Среды целое политическое дело. Кое — кто это ведомства просвещения и здравоохранения, которые не в состояниии справиться с сопляками. Курить начали… а там, гляди, и чего похуже…
— Продолжим. «Отсек номер три».
Чего только не возят эти галактические джентльмены… «галактмены» в просторечии. Кроме винтовок и гаубиц тут были валенки, сковородки, автомобили, игральные карты, синхрофазотрон, губная помада и всякая прочая галактическая галантерея. Но это еще ничего: в отсеке N 6 перевозилось что-то скользкое с таким названием, что язык можно сломать, а в отсеке N 7 что-то липкое и бесформенное под названием «дрова».
— Дрова зачем?
— Для отопления.
«Резонно. Можно было и не спрашивать», — подумал Бел Амор.
Отсек номер девять оказался пустым.
— Что значит «пустой»?
— Пустой значит пустой.
— Отсек номер девять пустой! — крикнул Стабилизатор.
— Ты вошел в него?
— С порога вижу.
Время шло, а табаком и не пахло. Всем, что угодно, но не табаком. Отсек N 15 Хрен Поймаешь наотрез отказался открывать, потому что в нем перевозился ванюрный паскунчик. Он, слава богу, был усыплен. Его везли в Национальный зоопарк на случку.
— Да, открывать опасно, — подтвердил Стабилизатор.
Тогда решили хитрым способом отлепить гербовую пломбу с замочной скважины и понюхать. Отлепили, понюхали, убедились и тут же опять опечатали.
И все же Бел Амор не терял присутствия духа, он знал, что хорошие-то есть настоящие — контрабандисты постоянно обновляют арсенал своих фокусов и не отстают от новейших научных достижений. Еще недавно они прятали контрабанду в гравитационных ловушках, и приходилось изрядно попотеть, чтобы обнаружить в пространстве вокруг звездолета скрытые гравицентры. Но и это в прошлом. Хуже, когда контрабандисты идут впереди научных достижений. Тут уже не знаешь, КАК искать. Насильственные методы типа «вскрыть», «взломать», «раскурочить» не проходят. Нужно искать малозаметные странности… например, в поведении самого контрабандиста. Но как обнаружить странности в поведении каракатицы из Кальмар — скопления, если даже не знаешь толком, сколько у них ног? А если товар ни на что не похож? Даже Стабилизатор с его универсальной памятью не знает, что это за «дрова» и с чем их едят. Взять, к примеру, эти валенки. Кому, зачем и куда Хрен Поймаешь их перегоняет? Едят их или носят? Или украшают ими жилища?
Через сорок минут истекут положенные на досмотр два часа, и Хрен Поймаешь с благородным сознанием своего Права выставит их из звездолета.
Отсек N 20. Последний. Трубы. Овальные. Ржавые. Семь дюймов на десять. Набиты табаком?.. Как бы не так. Странно это или не странно, что Хрен Поймаешь перевозит ржавые трубы? Иди знай…
— Может быть, осмотрите нейтронный котел? — радушно предложил Хрен Поймаешь, когда Стабилизатор, ничего не найдя, вышел из последнего отсека.
— Помолчите! — повысил голос Бел Амор.
А вот это уже зря… Нервничать не следует.
Бел Амор стал читать декларацию сначала.
Спокойствие. Винтовки. Гаубицы. То да се. Абсолютно никаких странностей. Маринованные ножки соленой сороконожки из Крабовидной туманности. Маринованные — значит продукт питания. Но не обязательно. Что-то липкое, что называется «дрова», на табак не похоже. Пустой отсек. Валенки. Пятое, десятое. В последнем отсеке ржавые овальные трубы.
Спокойствие. Начни сначала. Каюта. Хронометр в богатой раме. Резной узор на раме изображает схватку кальмара с кашалотом. Осталось полчаса. Два кресла. Стол. На столе сигара. Хрен Поймаешь демонстративно вынимает из ящика рюмку и бутылку коньяка «Белая дыра». На этикетке веночек из пяти звездочек. Наливает. Выпивает. Крякает. Как утка. Прячет бутылку в стол. Далее. Коридор. Двадцать грузовых отсеков. В коридоре стоит Стабилизатор и ожидает дальнейших приказаний. За грузовыми отсеками — нейтронный котел. Ничего странного. Звездолет как звездолет. Обыкновенный грузовик.
— Командир! Осталось двадцать минут.
Стабилизатор тоже не обнаружил никаких странностей, потому и нервничает. Абсолютно никаких странностей… Ишь, расселся! Очень солидный галактмен. Двадцать отсеков забиты всяким хламом, и во всех уголках Вселенной этот хлам с нетерпением ждут. Поправка: девятнадцать отсеков забиты всяким хламом, а одни пустой. Возможно, эти валенки являются предметом контрабанды. Возможно, коллега Бел Амора из другой галактики будет искать эти валенки и не сможет найти. Конечно, странно, что такой солидный галактмен отправился в дальний рейс с пустым отсеком. Очень солидный галактмен, блюдет выгоду, дурачит повстанцев, водит за нос правительства… мог бы загрузить и этот отсек. Чем — нибудь. Галошами. Или сапогами всмятку.
Странно это или не странно? Ни один уважающий себя контрабандист не отправится в дальний рейс с пустым отсеком. Элементарный расчет. Невыгодно. Тьфу, черт, как время бежит…
— Проверь пустой отсек! — приказал Бел Амор.
— Уже проверял.
Хрен Поймаешь издал какой-то звук, то ли насмешливый, то ли осуждающий, — кто может знать интонации существа из Кальмар — скопления?
— Проверь!
Обиженный Стабилизатор начал простукивать стены и потолок пустого отсека. Дурная работа, мартышкин труд…
— Побыстрей! — прикрикнул Бел Амор, взглянув на хронометр.
— Отсек пустой!
Нет, это весьма странно… Во всех отсеках столько хлама до потолка, а этот пустой. Пора пошевелиться самому.
Бел Амор вошел в отсек N 9. Это был стандартный отсек, абсолютно пустой, с голыми стенами и лампой под потолком. Что может быть странного в пустой отсеке?
— Командир! Вы опять испачкали брюки, — сказал Стабилизатор из коридора.
— Отстань!
Осталось десять минут. Все. Конец. Начальству труба. Ржавая труба семь дюймов на десять. А этот болван при какие-то штаны… я их сегодня уже чистил!
Бел Амор раздраженно взглянул на Стабилизатора, а потом нагнулся и осмотрел свои брюки — сначала правую штанину, потом левую. Его глаза вдруг засверкали, будто неожиданная мысль осветила их изнутри солнечным зайчиком. Он выбежал из пустого отсека, выдергивая из кармана универсальную отвертку. На все последующие действия оставалось три минуты.
Бел Амор бросился к хронометру и вонзил отвертку в один из винтов, державших резную раму в панели.
— Эй, что вы делаете?! — вскричал Хрен Поймаешь. — Это произведение искусства.
— Сидеть! Досмотр еще не закончен!
Наконец Бел Амор выдрал хронометр из панели и потащил его в пустой отсек. До конца досмотра оставалась две минуты, когда он поставил хронометр на пол так, чтобы циферблат был виден из коридора. Потом выбежал в коридор и оттуда взглянул на хронометр. До конца досмотра по — прежнему оставалось две минуты. Секундная стрелка перестала двигаться, Бел Амор присмотрелся. Нет, секундная стрелка все же двигалась, но уже со скоростью минутной.
— Подойдите ко мне, — поманил Бел Амор. — Как вы объясните это явление?
Хрен Поймаешь подошел, посмотрел, ничего не сказал и обмяк щупальцами.
— Очень хорошо, — одобрил его поведение Бел Амор. — Досмотр, как и положено, продолжается еще две минуты, но в этом отсеке они почему-то растянуты на два часа. Так? Что ж, подождем. — И повернулся к Стабилизатору: — Я вызову буксир, а ты присмотри за ним.
— Не беспокойтесь, — пробурчал Хрен Поймаешь. — Я сопротивления не оказываю. После конфискации всего барахла я могу быть свободным?
— Конечно. Закон есть закон. Жаль, что не пытаетесь свернуть мне шею и удрать. Я бы с удовольствием посмотрел, как вы выглядите за решеткой.
— На это вы меня не спровоцируете.
Бел Амор представил, как выглядит этот галактмен на фоне решетки, ухватившись за нее всеми щупальцами.
Он вышел из звездолета и стал разглядывать Южный рукав Галактики. Следовало сообщить в Управление Охраны Среды, чтобы прислали буксир и отвели звездолет в ближайший порт. Еще следовало сообщить начальству, что дело не табак, а гораздо лучше. Но прежде всего следовало… Бел Амор оглянулся… Прежде всего следовало перекурить. Он вытащил сигару, которую незаметно увел со стола Хрен Поймаешь, и украдкой закурил. Черт с ним, с запретом. Это соплякам нельзя. А ему ради такого случая можно. Голова закружилась… Нет, и ему нельзя. Вернуться, что ли, и объяснить каракатице, что «нравственно», а что «без»?… Впрочем, глупо читать мораль такому солидному и такому законченному галактмену.
— Командор, табак! — послышался ликующий голос Стабилизатора.
Бел Амор вернулся в звездолет. Отсек N 19 уже не был пустым, он был до отказа забит картонными коробками с сигаретами. Какой уважающий себя контрабандист отправится в дальний рейс с пустым отсеком!
— Как вы догадались? — изумлялся Стабилизатор.
— Все дело в том, что перед тем, как зайти в звездолет, я вычистил брюки, — усмехнулся Бел Амор.
— Ну и что с того?
— А когда я вошел в пустой отсек, ты сказал: «Командор, вы опять запачкали брюки».
— Ну и что из этого?
— Ну не мог же я опять влезть в какую-то лужу! Луж не было! Ты увидел на брюках грязь, которой уже не было. Ты увидел мои брюки такими, какими они были два часа назад. Вот я и предположил, что в отсеке время растянуто. Табак там, но его еще не видно. Еще! Но он должен появиться сразу после окончания досмотра.
— Вот видите! — уважительно сказал Стабилизатор. — Вот что значит аккуратность! Если бы вы не почистили брюки, хрен бы вы его поймали!
(Эти исторические брюки Бел Амор и сегодня надевает, хотя они протерлись кое — где, а на коленях обвисли. Ну, да это в его стиле).
— Это не мысли, — отвечает художник, — это мимолётные настроения. Вы сами видели, как они рождались и как исчезали. Такими мыльными пузырями, как эти настроения, можно только удивлять и забавлять глупых ребятишек, вроде вашей милости.
Так случилось, что дождливым июньским вечером одна тысяча девятьсот семьдесят восьмого года на квартире довольно известного в Отделе культуры ЦК писателя Алексея Т. загремел телефонный звонок. Взявши трубку, Алексей Т. к удовольствию своему обнаружил, что звонит стариннейший его приятель, ныне уже следователь городской прокуратуры Варахасий Щ. Между ними произошёл примерно следующий разговор.
После обмена обычными, не очень пристойными приветствиями, восходящими к студенческим временам, Варахасий спросил:
— Твои ещё на юге?
— Через неделю возвращаются, — ответил Алексей. — А что?
— А то! Я своих баб тоже в Ялту отправил. Три часа назад. Может, повидаемся? Холостяцкий междусобойчик, ты да я. Тряхнём стариной?
— Прямо сейчас?
— А чего ждать? Случай-то какой!
Алексей Т. оглянулся на распахнутое окно, за которым с низкого от туч неба лило, плескало и рушилось.
— Случай — это, конечно, да, — сказал он. — Только льёт же ливмя… И в дому у меня хоть шаром покати, а магазины уже…
— Ни-ни-ни, — закричал Варахасий. — У меня всё есть! Гони прямо ко мне! И не боись, не растаешь…
Так они сошлись на кухне в уютной трёхкомнатной квартире в Безбожном переулке, и раскрыты были консервы (что-то экзотическое в томате и масле), и парила отварная картошка, и тонкими лепестками нарезана была салями финского происхождения, и выставлены были две бутылки «Пшеничной» с обещанием, что ежели не хватит, то ещё кое-что найдётся… Что ещё надо старым приятелям? Так это в жилу иногда приходится — загнать жён с детишками на лазурные берега, а самим слегка понежиться в асфальтово-крупноблочном раю.
После первой об этом поговорили писатель Алексей Т. с мокрыми волосами и в варахасинском халате на голое тело и следователь Варахасий Щ. в шортах и распахнутой рубашечке, умилённо поглядывая друг на друга через стол под плески и прочие водяные шумы снаружи.
После второй, опустошив наполовину банку чего-то в томате и обмазывая маслом картофелину, Алексей Т. объявил, что вообще-то большинству людей вполне довлеет девятнадцатый век и даже восемнадцатый, а двадцатый век им непонятен и ужасен, они его просто не приемлют. Проглотив картофелину, он даже высказал предположение, будто бамовцы, что бы там ни говорилось, в сущности, в глубине души движутся теми же побуждениями, что казаки Ермака Тимофеевича и Семёна Дежнёва.
Хлопнули по третьей, и Варахасий признал, что в какой-то степени готов с этим согласиться. Он предложил взять хотя бы его тёщу. Старуха пережила первую мировую войну, революцию, гражданскую войну, разруху и голод, затем террор, затем Великую Отечественную и так далее. Она принадлежит к поколению, принявшему на себя всю тяжесть чудовищного удара двадцатого века. И конечно же, как ей понимать и как ей не ужасаться? Но с другой стороны…
После четвёртой Варахасий предложил проиллюстрировать свою мысль наглядным примером и включил роскошный цветной телевизор, установленный на специальной подставке в углу кухни. По-видимому, давали что-то вроде концерта зарубежной эстрады. Выступали немцы. Дюжина девиц в чрезвычайно сложно устроенных бюстгальтерах и в длинных панталонах с кружевами ниже колен размахивала ягодицами вокруг клетчатого молодого человека, распевавшего про любовь… Ах, это немецкое, неизбывное со времён Бисмарка, нагло-благонамеренное! Вертлявые девицы в панталонах и клетчатые пошляки, а за ними — мрачная харя под глубокой железной каской. Абахт! И выпученные солдатские зенки, как у кота, который гадит на соломенную сечку.
Алексей Т. зарычал от ненависти, и Варахасий торопливо выключил телевизор. Он признал, что этот пример неудачен, и открыл вторую бутылку. Но всё равно, упрямо сказал он, много есть людей, которые живут и мыслят категориями двадцатого века, и таких становится всё больше с каждым днём, и число их с приближением конца двадцатого века увеличивается по экс… экспо… в общем, в геометрической прогрессии.
(«По экспоненте, — выговорил наконец он, разливая по пятой. — Чёрт, я совсем нить потерял. О чём бишь мы?»)
Держа перед собой стопку, как свечу, Алексей Т. мрачно провозгласил, что самое омерзительное в мире — это культ силы. Именно поэтому отвратителен оккупант. Шайка хулиганов, напавшая на улице на беззащитного прохожего, — это те же оккупанты. За их погибель! В утешение ему Варахасий сейчас же рассказал, как была ликвидирована хулиганская группа, долгое время бесчинствовавшая в Сокольниках, а Алексей Т., чтобы не ударить лицом в грязь, поведал Варахасию, как одного сотрудника Иностранной комиссии уличили в краже бутылок с банкетного стола.
Неудержимо надвигалась меланхолия, и после шестой Алексей Т. попросил Варахасия спеть. Варахасий отказываться не стал, спеть ему давно уже хотелось. Он сходил в кабинет за старой своей, испытанной семиструнной и сказал, усаживаясь поудобнее:
— Спою тебе новую. Месяц назад в компании один адвокат знакомый её пел. Очень мне понравилась. Она по-украински, но всё почти понятно. Вот послушай…
И он запел негромко низким приятным голосом:
Поспишаймо
Здалека в тот край,
Дэ умиють
Вично нас чэкаты…
Дэ б не був ты, дружэ,
Дэ б не був ты, дружэ,
Памьятай, памьятай:
Журавли — и ти лэтять до хаты!
Мы всэ ридшэ
Пышэмо лысты
И витаем
Поспихом из святом.
А лита за намы,
А лита за намы —
Як мосты, як мосты,
По якым нам бильше не ступаты…
Странно хороша была эта песня, и чудилось в ней некое колдовство, но и слух у Варахасия был отменный, и гитара его звенела томительно-вкрадчиво, да и водяные шумы на дворе вроде бы попритихли. Алексей Т. кашлянул и попросил:
— Ещё разок, пожалуйста…
Варахасий, усмехаясь, потянулся было к нему с бутылкой, но он помотал головой, накрыл свою стопку ладонью и повторил:
— Ещё разок…
И спел Варахасий ещё разок, а затем опять взялся за бутылку и взглянул на приятеля вопросительно, но Алексей Т. опять помотал головой и сказал:
— Пока не надо. Давай лучше чайком переложим.
Варахасий отложил гитару и поставил на плиту чайник. У Алексея же Т. стояли в глазах слёзы, он хрипловато прокашлялся и произнёс сдавленным голосом:
— Как это верно… «А лита за намы — як мосты, по якым нам бильше не ступаты…» И как это грустно, в сущности…
И ощутилось беспощадно, что им уже катит за пятьдесят и не вернуть больше молодой уверенности, будто всё лучшее впереди, и пути их давно уже определились до самого конца, и изменить пути эти может не их вольная воля, а разве что мировая катастрофа, а тогда уже конец всем мыслимым путям. Грустно, конечно. Но с другой стороны — было время брать, настало время отдавать…
— Нэ журысь, — ласково сказал Варахасий. — Давай я лучше тебе твою любимую спою.
И спел он любимую и ещё одну любимую, и «Кони привередливые» спел и «Подводную лодку», и спел «По смоленской дороге» и «Ваше благородие, госпожу Разлуку».
Потом они надувались крепчайшим чаем (оба признавали только крепчайший), и Алексей Т. рассказал о своих последних приключениях в отечественной литературе. Это было его сладостно-больное место, его радость и страданье, его боевой конёк, и он азартно орал:
— Какого чёрта? Всякий чиновник-недолитератор будет мне указывать, о чём надо писать, а о чём не надо! Я сам знаю в сто раз больше него, а чувствую, может быть, в миллион… Ну, думаю, погоди, сукин ты сын! И написал в ЦК, в Отдел культуры…
Варахасий слушал, подливая в чашки. Ему было интересно и несколько смешно. Когда Алексей замолчал, отдуваясь, он покачал головой и проговорил, как всегда:
— Да, брат, кипучая у тебя жизнь, ничего не скажешь.
На что Алексей Т., как всегда, проворчал:
— Я бы предпочёл, чтобы она была не такой кипучей.
Приятели помолчали. Было уже изрядно за полночь, в доме напротив не светилось ни одно окно. Ливень унялся, и небо как будто очистилось. Алексей Т. вдруг произнёс со спазмой в горле:
— «А лита за намы — як мосты, по якым нам бильше не ступаты».
Варахасий быстро взглянул на него, а он вздохнул прерывисто и промокнул глаза рукавом халата. Тогда Варахасий сказал:
— Слушай, литератор, ты ещё спать не хочешь?
Алексей Т. слабо махнул рукой:
— Какое там — спать…
— Ты трезвый?
Алексей Т. прислушался к себе — выпятил губы и слегка свёл глаза к переносице.
— По-моему, трезвый, — произнёс он наконец. — Но это мы сейчас поправим…
Он потянулся было к водке, но Варахасий его остановил.
— Погоди, — сказал Варахасий Щ., следователь городской прокуратуры. — Это успеется. Сперва я хочу кое-что тебе показать.
Он вышел, ступая неслышно босыми ногами, из кухни и через минуту вернулся с красной конторской папкой. Такие папки были знакомы писателю Алексею Т. — фабрика «Восход», ОСТ 81-53-72, арт. 3707 р, цена 60 коп., белые тесёмки. Алексей Т. встревоженно проговорил:
— Ты что — тоже в писательство ударился? Так это я лучше дома, на свежую голову…
— Не-ет, — отозвался Варахасий, развязывая белые тесёмки. — Тут другое, полюбопытнее… Вот, взгляни.
Он извлёк из папки и протянул приятелю общую тетрадь в чёрной клеёнчатой обложке весьма неопрятного вида. Алексей Т. принял тетрадь двумя пальцами.
— Это что? — осведомился он.
— Ты погляди, погляди, — сказал Варахасий.
Чёрная клеёнка обложки была покрыта пятнами весьма противного на вид беловатого налёта, впрочем, совершенно сухого. Алексей Т. поднёс тетрадь к носу и осторожно понюхал. Как он и ожидал, тетрадь пахла. Точнее, попахивала. Чёрт знает чем, прелью какой-то.
— Да ты не вороти морду-то, — уже с некоторым раздражением сказал Варахасий. — Литератор. Раскрывай и читай с первой страницы.
Алексей Т. вздохнул и раскрыл тетрадь на первой странице. Посередине её красовалась надпись печатными буквами противного сизого цвета: ДНЕВНИК НИКИТЫ ВОРОНЦОВА. Тетрадь была в клеточку, и буквы были старательно и не очень умело выведены высотой в три клетки каждая.
Алексей Т. перевернул страницу. Действительно, дневник. «2 января 1937 года. С сегодняшнего дня я снова решил начать дневник и надеюсь больше не бросить…» Чернила блёклые. Возможно, выцветшие. Почерк аккуратный, но неустоявшийся, как у подростка. Писано тонким стальным пёрышком. Алексей Т. сказал недовольно:
— Слушай, это, конечно, интересно — дневник мальчишки тридцать седьмого года, но не в два же часа ночи!
— Ты читай, читай, — напряжённым каким-то голосом произнёс Варахасий. — Там всего-то семь страничек…
И Алексей Т. стал читать с видом снисходительной покорности, подувая через губу, однако на третьей уже странице, на середине примерно её, дуть перестал, задрал правую бровь и взглянул на Варахасия.
— Читай же! — нетерпеливо прикрикнул Варахасий.
На седьмой странице записи, точно, кончились. Алексей Т. полистал дальше. Дальше страницы шли чистые.
— Ну? — спросил Варахасий.
— Не вижу толка, — признался Алексей Т. — Это что — записки сумасшедшего?
— Нет, — сказал Варахасий, усмехаясь. — Никита Воронцов не был сумасшедшим.
— Ага, — сказал Алексей Т. — Тогда я, пожалуй, прочту ещё разок.
И он стал читать по второму разу.
Запись, вероятно, пером «рондо», повёрнутым слегка влево, почерк аккуратный, но неустоявшийся, подросточий, чернила порыжели:
«2 января 1937 года. С сегодняшнего дня я снова решил начать дневник и надеюсь больше не бросить. С утра Серафима и Федя взяли Светку и уехали куда-то к Фединым родственникам. Я вызвал своего лучшего друга Микаэла Хачатряна, и мы играли сначала в „Бой батальонов“. Потом пошли гулять, играли в снежки. Микаэл неосторожно попал мне в лицо и чуть не разбил мне очки. Гуляли до обеда, потом пошли к Микаэлу и пообедали. После обеда заперлись у него в комнате и спорили о девочках. Микаэл сказал, что останется всегда верен Сильве Стремберг, а я признался ему, что влюбился теперь в Катю Михановскую. Микаэл сказал, что мало ли что, Катя ему тоже нравится, потому что она белокурая и красивая, но он всё равно будет любить Сильву, что бы с нею ни случилось, а иначе получается предательство. Мы поругались, и я ушёл домой. Сейчас я один дома и начал вести дневник. Впредь обязательно надо вести дневник.
3 января 1937 года. Вчера наши вернулись поздно, Федя был сильно выпивши, Серафима ругалась, а Светка хныкала и спала на ходу. Утром Серафима с Федей ушли на работу, а я до десяти часов валялся в кровати и читал „Крышу мира“. Здорово написано. Я бы и дальше читал, но проснулась Светка и заныла, что хочет есть. Мы встали, позавтракали, и она ушла к подружкам. Я ещё почитал немного, но потом мне стало скучновато, и вдруг пришёл Микаэл. Он сказал, что вчера погорячился. Короче, мы помирились. Честно признаться, я очень люблю Микаэла. Он мой лучший друг. Мы пошли гулять и договорились, что запишемся в секцию бокса, но никому об этом не скажем, а в один прекрасный день встретим Мурзу с его фашистами, и пусть над ними смилуется Бог! После обеда растопил печку и рассказывал Светке страшные истории. Свет я нарочно не включал. Очень смешно, как она боится, а всё равно просит, чтобы дальше рассказывал.
4 января 1937 года. Утром хотел опять поваляться и почитать, но Светка поднялась в восемь часов, будто и не каникулы вовсе. Пришлось вставать и кормить её. В сердцах дал ей подзатыльник. Сколько раз зарекался!
Она ведь не ревёт, только губы выпятит и смотрит на тебя круглыми глазами. Я этого не могу перенести. Пришлось рассказать ей сказку, да ещё взять с собой гулять, а после гуляния взять с собой к Микаэлу. Что тут было! Сусанна Амовна, мама Микаэла, как закудахтала над нею, как принялась её причёсывать, оглаживать, пичкать разными вкусными вещами, хоть святых выноси. Впрочем, нам же было лучше. Удалось и в шахматы сразиться, и разобраться в наборе „Химик-любитель“, который вчера купил Микаэлу отец. Завтра будем делать опыты»
Запись, вероятно, тем же пером «рондо», но без поворота, твёрдые печатные буквы, те же порыжелые чернила:
проба проба проба
никак мне не мрется
кого вверх, кого вниз, а меня опять назад, начинай всё сначала
Я умру 8 (восьмого) июня 1977 (семьдесят седьмого) года в 23 часа 15 минут по московскому времени.
Запись тем же пером, торопливая скоропись с брызганьем и царапаньем бумаги, те же рыжие чернила:
Сашка Шкрябун (лето 41, с родителями в Киев, без вести)
Борис Валкевич
Сара Иосифовна
Костя Шерстобитов (ранен на Друти, июнь 44; женился на Любаше из Медведкова, осень 47)
Гришка-Кабанчик, сапёр
мл. л-т Сиротин
серж. Писюн
Громобоев, трус
с бородавкой на веке, руч. пул. (+ под Болычовом)
Фома, запасливый, с полным сидором
санинструктор Марьяна (+ на Рузе под Ивановом)
комбат Череда (+ у Ядромина?)
чистюля наводчик (Ильчин? Ильмин? Илькин?)
Капитонов (в 55 начальником цеха)
Стеша (умрёт сын, самоубийство, проследить)
Бельский, бездымная технология, патент (несколько формул, наспех набросанный чертёж)
Тосович, каратэ
Верочка Корнеева, она же Воронцова, она же Нэкотян
Снова твёрдые печатные буквы теми же порыжелыми чернилами:
Бесполезно. Память.
Я воскресну 6 (шестого) сентября 1937 (тридцать седьмого) года в ночь на седьмое в постели. Внимание! Не суетиться! Лёжа неподвижно, досчитать до ста, затем перевернуться на живот, свесить голову через край кровати, разинуть рот и сделать несколько глубоких вдохов и выдохов, высунув язык.
Светкина кровать по левую руку, Федя с Серафимой через коридор.
Запись тупым карандашом, огромные буквы вкривь и вкось, едва разборчиво:
Новый год, Новый год
Интересно, Гурченко уже родилась?
Чёрные косы, задумчивый взгляд
Сексуально-алкоголические эксцессы в пятнадцать лет
Ах, какой ты! Ой, что ты! Ой, куда ты! Ой, зачем ты! Ай! Ох!
Воронцов! Прекрати болтовню!
Три пятнадцать, шесть двенадцать, и Светке на эскимо.
Ай-яй-яй, Галина Родионовна!
Неточность. В прошлый раз было: если можно, я у вас ещё немного посижу, Галина… А нынче прямо: ты как хочешь, а я у тебя останусь. Впрочем, и тогда остался, и нынче остался. И в позапрошлый раз, кажется, тоже. Сходимость вариантов.
А в это время Бонапарт, а в это время Бонапарт переходил границу!
Ай-яй-яй, Галина Родионовна!
Запись отличными чёрными чернилами, явно авторучка:
21 августа 1941 года. Дневник прячу в обычное место до 46-го.
На Западном фронте опять без перемен.
Да помилуй же меня хоть на этот раз! Что за охота тебе так со мной играться!
Запись скверным стальным пёрышком, скверные лиловые чернила:
9 апреля 1946 года. Осталась ещё целая жизнь, 31 год. Поживём!
Гришу-Кабанчика, сапёра, раздавило танком под Истрой. И семья его вся погибла, отдавать медальон некому.
Федя, как всегда, убит в 42-м при отступлении от Харькова. Серафима высохла, одни мощи остались. А Светка вымахала в красивейшую кобылу.
Алексей Т. закрыл тетрадь и осторожно положил её на край стола.
— Странная манера, — рассудительно произнёс он. — Что это может значить — «убит, как всегда»? Слушай, это не мистификация?
— Нет, — ответил Варахасий. — А тебя только это удивляет?
— Н-нет, конечно… Слушай, ты уверен, что это не мистификация?
— Уверен. К сожалению, уверен.
— Почему же — к сожалению? — удивился Алексей Т.
— А потому, дорогой, что я не литератор, а следователь прокуратуры, и я не люблю в жизни неразрешимых задачек.
Приятели помолчали. За окном сделалось совсем светло, небо очистилось над домом напротив и стало бледно-голубым. И тихо было, тихо отчётливой тишиной июньской белой ночи.
— Ладно, — сказал Алексей Т. — Ты своего добился. Ты меня поразил. Можешь быть доволен. Теперь, если позволишь, по порядку. Можно вопросы?
— Изволь, — сказал следователь городской прокуратуры Варахасий Щ. — Любые. Даже такие, на которые мне не ответить.
Невооружённым взглядом было видно, что он доволен. Алексей Т. собрался с мыслями.
— Так, — произнёс он. — Во-первых. Кто такой этот Никита Воронцов? Или нет, расскажи сначала, как эта тетрадочка попала в прокуратуру. Так будет интереснее.
— Изволь, — согласился Варахасий и рассказал.
Поздно вечером восьмого июня прошлого года на проспекте Грановского произошло убийство. Свидетели, пенсионерка имярек и пожилой артист имярек же, прогуливавшие собак неподалёку, описали это происшествие так. На тротуаре под окнами одной из шестнадцатиэтажных громадин пятеро великовозрастных молодых людей возились с мотоциклом. Мотоцикл ревел ужасно, и уже в окна стали высовываться и возмущённо кричать полуголые граждане и гражданки, и уже свидетели, по их словам, совсем собрались было подойти к этим молодым людям и попенять им за нарушение тишины и спокойствия, как вдруг к мотоциклетной компании подошёл откуда-то пожилой мужчина в белом полотняном костюме и с тростью и что-то сказал. Наверное, по поводу шума, который производила компания. Сейчас же все пятеро великовозрастных молодых людей угрожающе сомкнулись вокруг пожилого человека. Как там у них шло толковище — свидетели не слышали, грохот мотоцикла всё заглушал. Они увидели только, как пожилой человек упёр трость в грудь одного из молодых людей, особенно напиравшего на него, последовал обмен неслышными репликами, после чего пожилой человек опустил трость, а молодой человек развернулся и с большой силой толкнул его кулаком в лицо. Тут, как нарочно, мотоцикл замолк. Опрокинутый толчком пожилой человек прямо, как палка, упал навзничь, и в наступившей тишине было отчётливо слышно, как его голова с треском ударилась о край тротуара. На этом, собственно, всё и кончилось. Великовозрастные мерзавцы постояли с полминуты в нерешительности, а затем, убедившись, что жертва их не двигается, без слов кинулись врассыпную, за исключением одного, который замешкался у злосчастного мотоцикла. Через минуту бешено терзаемый мотоцикл завёлся, и оставшийся тоже умчался прочь. Только тогда остолбеневшие от неожиданности и ужаса свидетели одновременно подбежали к пожилому человеку. Он лежал на асфальте вытянувшись, раскинув руки, с широко раскрытыми глазами. Он был мёртв. И только тогда подслеповатая пенсионерка опознала в убитом соседа по подъезду, жившего в двухкомнатной квартире на шестнадцатом этаже.
— Это был… он? — полуутвердительно произнёс Алексей Т., постучав пальцами по дневнику.
— Да, это и был Никита Сергеевич Воронцов, — сказал Варахасий. — Любопытная подробность, курьёз, если хочешь. Свидетельница показала, что её собака, королевский пудель Кинг, за несколько минут до происшествия скулила и рвалась на поводке, тянула хозяйку к месту будущей трагедии. А свидетель, напротив, вспомнил, что его собака, беспородная дворняга Агат, точно так же тянула хозяина прочь. Но это, конечно, к делу не относится.
— Мерзавцы, — проговорил жаждущий возмездия Алексей Т. — Но их хоть поймали?
— В ту же ночь, — охотно ответил Варахасий. — И они тут же раскололись. Всё-таки не закоренелые преступники, а так, скверно воспитанные болваны… Может быть, тебя ещё что-нибудь интересует?
— Прости, пожалуйста, — спохватился Алексей Т. — Продолжай.
— Ну-с, вот, — продолжал Варахасий. — Дело это дали мне, я тогда ещё работал в том районе…
Дело представлялось ясным, как стёклышко. Показания свидетелей и смертельно перепуганных дружков обвиняемого полностью совпадали с показаниями самого обвиняемого, размазывавшего огромным кулаком сопли и слёзы по перекошенной от горя и ужаса небритой морде. Неосторожное убийство, статья 106 УК РСФСР, до трех лет лагерей или до двух лет исправработ. Оставалось выполнить некоторые формальности.
Поскольку убитый жил один, Варахасий, как положено, прежде всего произвёл осмотр его квартиры на предмет описи вещей, обстановки и прочего. При осмотре, между прочим, обнаружилось кое-что, убитому явно не принадлежащее: в прихожей — женские туфельки и тапочки тридцать четвёртого размера; в ванной — кокетливый женский халатик на крючке, духи, лосьоны и разная женская дребедень на подзеркальной полке; в спальне — пара женских ночных сорочек. Но самое важное — в одном из запертых на ключ ящиков письменного стола, погребённый под пластами удостоверений, дипломов, свидетельств, орденских книжек и прочих важных документов, оказался вот этот самый дневник в наглухо заклеенном конверте из плотной бумаги. Там же, у стола, Варахасий бегло проглядел, а затем дважды внимательно прочёл содержимое этой припахивающей плесенью тетрадки, снова уложил её в конверт и сунул к себе в портфель.
Он опечатал квартиру и вернулся к себе в районную прокуратуру. На столе у него уже лежало заключение медэкспертизы. Варахасий прочёл и охнул. Ясное как стёклышко дело замутилось. Упав от сильного толчка в лицо, Никита Сергеевич Воронцов действительно ударился затылком о край тротуара и проломил себе череп, и это действительно могло послужить причиной мгновенной смерти, если бы не одно обстоятельство. А именно: даже толчок в лицо (в правую скулу, великовозрастный болван был левшой), не говоря уже об ударе головой о бетонную закраину, имел место по крайней мере через пять-шесть секунд после наступления клинической смерти Воронцова. Великовозрастный болван ударил уже мёртвого.
— Как же так? — поражение проговорил Алексей Т. — Если я правильно тебя понял, Воронцов же стоял…
— Ну и что же, что стоял? Умер, но не успел упасть. Такое ли ещё бывает! Не в этом дело…
— А отчего он умер?
— Не помню, — нетерпеливо сказал Варахасий. — В заключении было сказано, но я уже забыл… Что-то вроде острой сердечной спазмы. Не в этом дело, я тебе говорю.
— Да-да, прости. Продолжай, пожалуйста.
— Продолжаю. Ты представляешь себе моё положение?
— Очень даже представляю. Одно дело — если человека сбили с ног, он упал и убился. И совсем другое дело — если ударили мертвеца. Тоже, конечно, некрасиво, но есть ли это преступление? Так?
Варахасий хохотнул.
— Приблизительно, — сказал он. — Короче говоря, мне предстояла неинтереснейшая и зануднейшая писанина. За неё я и взялся, не теряя ни секунды драгоценного времени. И вот, когда я дошёл до кругленького такого периода… м-м… «Сопоставляя показания свидетелей и заключение медэкспертизы, можно достаточно уверенно утверждать, что клиническая смерть наступила в 23 часа 15 минут…»
— Постой-постой! — вскричал Алексей Т. и схватил со стола тетрадь. — Когда, ты говоришь, это произошло?
— Восьмого июня прошлого года, одна тысяча девятьсот семьдесят седьмого года, — ответил, ухмыляясь, Варахасий.
Алексей Т. отыскал в тетради нужную страницу и прочёл вслух спёртым голосом:
— «Я умру восьмого июня тысяча девятьсот семьдесят седьмого года в двадцать три часа пятнадцать минут по московскому времени».
— Вот и я тогда точно так же схватился за эту самую тетрадь, — произнёс Варахасий. — Небезынтересно, правда?
— Ещё бы! Ну, а дальше что?
— Дальше… Что ж, я — служака хороший, у меня от начальника секретов нет. Показал я эту тетрадочку на пробу прокурору. Всё было, как я и ожидал: «Подделка, умалишённый, случайное совпадение, не морочь мне голову, что, у тебя дел других нет?» И я решил попытаться размотать эту загадку на свой страх и риск. В частном, так сказать, порядке, но с сугубым использованием служебного положения.
— Правильно! — восторженно выдохнул Алексей Т.
— Правильно или неправильно — не знаю. Но было, было у меня такое ощущение, словно бы открывается дельце это в такую бездну, куда ещё ни один человеческий глаз не заглядывал. А начал я, сам понимаешь, с биографии покойного.
Никита Сергеевич Воронцов родился в Москве в тысяча девятьсот двадцать третьем году. Родители его умерли, когда ему было три года, и он остался на руках у старшей сестры (по первому браку отца) Серафимы, которой исполнилось тогда двадцать лет, работницы завода «Серп и молот» (бывший завод Гужона). И добрая, видно, девушка была эта Серафима: хотя трёхлетний пацан здорово осложнял её жизнь, она его не сбыла в приют, а отдала в ясли, а потом, когда подрос, в очаг при заводе.
Год спустя Серафима вышла замуж за Фёдора Кривоносова, работавшего в одном с нею цехе, а ещё три года спустя у них родилась дочка Светлана. Судя по всему, Никита племянницу любил, и с Фёдором у него тоже были отличные отношения.
Семейство занимало две комнаты в огромном кирпичном доме на Андроньевской, в коммунальной квартире невероятных по нашему времени размеров. Там до сих пор ещё проживают двое стариков, которые помнят и Серафиму с Фёдором, и Никиту, и Светлану, однако выяснить у них о Никите что-либо определённое не удалось: слишком всё перемешалось в их бедной памяти за прошедшие бурные годы.
В сороковом году Никита окончил десятилетку, но хотя учился прекрасно и едва только не натянул на «золотой аттестат», учиться дальше не пожелал, а поступил он на славный завод «Серп и молот», под начало к Феде, который к тому времени сделался уже мастером.
Тут и война разразилась.
Никита сразу же пошёл добровольцем. Воевал он, видимо, прекрасно, себя не жалел: два ранения, контузия, орден Славы, три Красные Звезды, две медали «За отвагу». Кончил войну в Мукдене…
(— Где-где? — переспросил Алексей Т.
— Ну, в Шэньяне, — объяснил Варахасий Щ.
— Где это?
— Да в Китае же! В Маньчжурии!
— А-а-а… Да-да, конечно. Прости…)
В середине сорок шестого года Никита демобилизовался и вернулся на родную Андроньевскую. Дела там были плохи. Фёдор был убит. Серафима держала у себя какого-то хмыря-майора из военной комендатуры и изрядно попивала. Светлана связалась с шайкой то ли воров, то ли бандитов.
Никита, не тратя времени даром, первым делом снова поступил на завод в свой старый цех, быстро там освоился, затем осмотрелся в семье и молча ринулся в бой. Сначала он жестоко избил хмыря-майора, помыкавшего Серафимой, как служанкой. Могли быть изрядные неприятности, но майор был семейным и партийным и дело замял. Вскоре он, сославшись на распоряжение начальства, вернулся на казарменное положение, а потом и вовсе слинял начисто. И горько же, должно быть, попрекала Никиту несчастная Серафима!
Впрочем, может быть, и не так уж горько, потому что Никита вплотную занялся племянницей. И удалось ему управиться с племянницей, отлучить её от опасных дружков и всякими правдами и неправдами устроить её на завод учётчицей — школу-то она бросила ещё в сорок четвёртом, едва-едва вытянув семилетку.
Но всё это подробности, может быть, пока и излишние.
В сорок седьмом году Никита поступил на вечерний в Московский институт стали, в пятьдесят втором закончил и был назначен в свой цех сменным инженером.
В пятьдесят пятом году умерла от инфаркта Серафима. Через год Светлана вышла замуж и завербовалась на Север. Никита Воронцов остался один. Здесь уместно будет сказать, что он как был, так и остался до конца дней своих холостяком. Судя по некоторым данным, не по вине женщин.
А ещё через год он перевёлся с «Серпа и молота» в один из номерных институтов. В семьдесят втором году он получил квартиру на проспекте Грановского и покинул старое гнездо на Андроньевской.
Поздно вечером 8 июня 1977 года он умер. В возрасте пятидесяти четырех лет.
— И всё? — несколько разочарованно спросил Алексей Т.
— Всё, если не считать подробностей, — ответил Варахасий. — Хочешь взглянуть на него?
— Хочу, конечно…
Варахасий вынул из красной папки и протянул приятелю фотографию. Это была стандартная фотокарточка шесть на девять. Обыкновенное, ничем, пожалуй, не примечательное лицо пожилого мужчины. Залысый лоб, редеющие волосы, зачёсанные аккуратно назад. Несколько запавшие глаза, полуприкрытые набрякшими веками. Резкие складки по сторонам сухого, плотно сжатого рта. Гладко выбрит. Что ещё? Уши слегка оттопырены. Серый пиджак поверх чёрного глухого свитера. Положительно, обыкновенный человек…
— Жаль, глаз почти не видно, — произнёс Алексей Т., возвращая фотографию.
— Ага, — откликнулся Варахасий. — Вот-вот. Именно что жаль…
— А что?
— Как выразилась одна дама, глаза у Никиты Сергеевича были страшные, мудрые и тоскливые. И другие люди, кто его знал, утверждают в один голос, что взгляд у него был странный… Правда, хоть и в один голос, но в разных выражениях.
— Так, — сказал Алексей Т. — Понятно. А теперь валяй все подробности.
Уже рассвело, небо стало пронзительно-синим, и на верхние этажи дома напротив пали розовые отсветы восходящего солнца.
— Как я тебе уже доложил, — сказал Варахасий Щ., — я решил попытаться разгадать эту загадку и принялся за дело по всем правилам нашего искусства. Я побывал в военкомате, на заводе «Серп и молот», в номерном этом институте, изучил его биографию, можно сказать, доскональнейшим образом, и представь себе, не оказалось в ней решительно ничего, что бы пролило хоть какой-то свет на странности в дневнике. То есть он действительно выступил со своей частью на фронт в конце августа сорок первого, действительно воевал к западу от Москвы, а через три года переправлялся через Друть… и пять лет назад вместе с неким Бельским получил авторское свидетельство на какую-то там бездымную технологию… Но к разгадке это меня не приблизило ни на шаг.
Что ж, бывает. Приспело время заняться ближайшим окружением нашего героя, друзьями, родственниками, знакомыми и так далее. Выяснением подробностей его частной и даже интимной жизни. Как честный человек, признаю, что, строго говоря, я не имел на это права, но мёртвым не больно, а остановиться я уже не мог. Чуял, чуял я, что за загадочкой этой кроется что-то грандиозное, чуть ли не глобальное… Впрочем, сам увидишь и будешь судить.
Я опросил около двадцати человек. Большинство из них ничего интересного не сообщили. Хороший был мужик, компанейский парень, специалист отличный, такой милый, добрый мужчина… всё в таком духе. Умел и любил выпить; анекдоты рассказывал — обхохочешься; нередко перед начальством держал мазу за обиженных; такого-то чуть ли не из-под суда вытащил; такому-то чуть ли не из самого ВЦСПС путёвку в спецсанаторий для ребёнка выбил… ничего не боялся… ничего для себя не требовал… хорошему своему приятелю публичную оплеуху влепил за хамство старухе-технологу… Ну, кое-кого потаскивал, не без этого… Словом, ангел, и именно во плоти. Вышел я, кстати, и на некоего Бобкова, в прошлом инструктора-самбиста, а ныне пьяницу с оскорблённо-брезгливой физиономией. Никита Сергеевич занимался у него в середине пятидесятых и был у него лучшим учеником. Как Бобков выразился, «с ним, с Никитой, хоть бы и навоз есть, всё прямо изо рта выхватывал, такой был парень».
И лишь пять человек дали мне поистине ценные сведения — впрочем, увы, только усугубившие загадку. Если, конечно, по-прежнему относиться к ней с точки зрения здравого прокурорского смысла.
(Варахасий извлёк из своей красной папки несколько листков бумаги, скреплённых могучей канцелярской скрепкой.)
Вера Фоминична Самохина, в девичестве Корнеева, 46 лет, химик-технолог, сослуживица Воронцова по номерному институту, познакомилась с ним в пятьдесят восьмом году.
Валентина Мирленовна Самохина, дочь Веры Самохиной, 24 года, работник Патентной библиотеки, познакомилась с Воронцовым в семьдесят четвёртом году и стала его любовницей.
Светлана Фёдоровна Паникеева, в девичестве Кривоносова, 47 лет, домашняя хозяйка, племянница Воронцова.
Микаэл Грикорович Хачатрян, 54 года, капитан 1-го ранга в отставке, школьный друг Воронцова.
И наконец, Константин Пантелеевич Шерстобитов, 55 лет, рабочий Мытищинского машиностроительного завода, фронтовой друг Воронцова, познакомился с ним в сорок втором году в запасном полку.
Ну-с, так вот. Все беседы я вёл под магнитофон и после, конечно, за ненадобностью стирал, но записи бесед с этой пятёркой сохранил, даже сделал извлечения из них, — то, что показалось мне наиболее интересным. Крутить записи подряд займёт слишком много времени, так что давай я прочитаю тебе извлечения, а где нужно — прокомментирую. Согласен?
(Алексей Т. торопливо закивал, показывая, что да, он согласен, налил в стопки водку, опрокинул свою и запил остывшим чаем, после чего произнёс севшим голосом: — Давай, читай…)
— Ладненько, — произнёс Варахасий, тоже опрокинул свою и тоже запил остывшим чаем. — Будем читать. Начнём с Веры Фоминичны Самохиной. Меня прямо-таки вытолкнула на неё та запись в дневнике, помнишь? «Верочка Корнеева, она же Воронцова, она же Нэко-тян»… Читаю:
— «Познакомились мы на какой-то вечеринке. Не помню уже сейчас, то ли чей-то день рождения был, то ли праздник какой-то… Шутка сказать, четверть века прошло! Зато как сейчас помню, что он сидел за столом почти напротив и смотрел на меня не отрываясь. Это я краем глаза видела, что он смотрит не отрываясь, а как на него взгляну, он уже и глаза успел опустить… Ну, мне было тогда двадцать шесть, что ли, мужики меня вниманием не обходили, но всё равно было лестно… Потом, когда стол отодвинули и стали танцевать, он меня пригласил, и вот тут я впервые взглянула ему прямо в глаза. Меня словно током ударило… Нет-нет, не подумайте, ничего такого женско-мужского. У него глаза были какие-то такие… страшные, мудрые будто и тоскливые, что ли… То есть глаза-то у него были обыкновенные, серо-зелёные, но так он глядел… Я сразу решила: нет, это рыцарь не моего романа. Вообще-то он был весел, говорил интересно, острил довольно удачно, а кое-кто прямо на шею ему вешался… Впрочем, в глаза мы больше друг другу не заглядывали.
— Ваш муж тоже был на этой вечеринке?
— Н-нет… Нет-нет, он с Валькой остался, она тогда совсем малышка была, годика три… или четыре… Так вот что самое странное тогда случилось. Я устала, да и опьянела сильно, и присела отдохнуть на диван. И сейчас же ко мне подсел Воронцов. Сел рядом, как сейчас помню, руки на коленях сложил и негромко говорит мне, на меня глядя: „Вы не беспокойтесь, Вера Фоминична, с гландами у вас всё обойдётся благополучно“. Я так глаза и вытаращила. С гландами у меня действительно с самого детства было не в порядке, последние годы я всё собиралась оперироваться, да не решалась, но ему-то откуда про это знать? Я его спрашиваю: „Откуда вы знаете про мои гланды?“ Вот тут он ко мне наклонился и говорит чуть ли не шёпотом: „Я о вас, Вера Фоминична, ещё и не то знаю. Например, что есть у вас очаровательная родинка на…“ И называет, простите, местечко на теле, которое и родному мужу не часто показываешь. Я обмерла, рот разинула, не знаю, то ли пощёчину ему дать, то ли ещё что, а он встал и ушёл. Совсем ушёл с вечеринки…
— Но родинка есть?
— В том-то и дело, что есть… И на том самом месте!
— И с гландами благополучно обошлось?
— Прекрасно обошлось. Хотите верьте, хотите нет, но я как-то сразу бояться перестала и буквально через неделю пошла на операцию. И всё вышло как по маслу… Скажите, товарищ следователь, вот вы, я вижу, Воронцовым и после смерти занимаетесь. Вы тоже думаете, что он был вроде как бы колдун или ясновидец?
— А сами вы как думаете, Вера Фоминична? Я ведь его живого в глаза не видел, а вы с ним худо-бедно почти два десятка лет бок о бок в одном учреждении, наверняка общались, разговаривали. У вас какое сложилось впечатление?
— Не знаю даже, что сказать… Сказать правду, мы больше и не общались никогда. Разве что по работе. А так встретимся в коридоре или в буфете — „здравствуйте“, „привет“, — только и всего. Хотя, конечно… Действительно, два десятка лет прошло, чего только не случилось за это время, многое забылось, а я его на той вечеринке как сейчас вижу.
— И он с тех пор так ни разу с вами и не заговорил?
— Ни разу. Наверное, чувствовал…
— Что?
— Да ведь боялась я его, товарищ следователь! Как чумы боялась. Как дети буку боятся. Когда Валька рассказала мне, что сошлась с ним, я неделю тряслась от горя и страха. Сейчас смешно вспомнить, но рвалась даже заявить в партком, в милицию, ещё Бог знает куда. Хорошо ещё, что муж меня удержал. Здорово бы это получилось: старый злодей совратил бедную девочку, а бедной девочке двадцать третий год миновал…
— Кстати, а как Валя восприняла смерть Воронцова?
— Вы знаете, удивительно спокойно. Ни слова, ни слезинки… Возможно, не так уж и любила.
— Возможно… Скажите, Вера Фоминична, вас никогда не прозывали таким словечком — Нэко-тян?
— Нэко-тян? Нет, впервые слышу. Что это такое?
— Это слово японское. „Кошечка“ значит.
— Кошечка… Меня мама в детстве звала Кошечка…»
— Вот всё по Самохиной, — сказал Варахасий. — Впечатляет?
— Впечатляет, — проговорил Алексей Т. — Интересно, где это была у неё родинка?
— Пошляк, — с отвращением сказал Варахасий.
— Извини. Я пошутил. Читай дальше.
Варахасий пошелестел бумагами.
— А дальше у нас пойдёт дочка Самохиной, — сказал он. — Валентина Мирленовна. Очаровательная особа, доложу я тебе. Ну-с, с нею я беседовал с первой, она сама вышла на меня — с просьбой вернуть её вещи, оставшиеся на квартире у Воронцова. Тут мы и побеседовали. Читаю:
— «Как мы с ним познакомились? Очень просто и вообще-то довольно случайно. В октябре… нет, в ноябре прошлого года начальство приказало мне срочно отрецензировать справочник по австрийской системе патентования. А я по-немецки ни в зуб ногой, в институте учила английский, но это было первое мне серьёзное задание на работе, да и самолюбие играло. Ну, обложилась словарями, поползла по тексту, день корплю, другой, и всё на первой странице… Нет, думаю, ничего у меня так не выйдет. Стала думать, что делать. Перебрала всех друзей и знакомых — как назло, никого с немецким. Кто с английским, кто с испанским, один даже с эсперанто, а с немецким ни одного. Тогда решила я подключить родителей: может быть, у них есть кто-нибудь. Вышла к ним, а у мамы — помнится, была суббота — гости, две пары из её института. Так и так, говорю, товарищи, помогите бедному ребёнку, срочно нужен знаток немецкого языка. Да ничего проще, кричат, у нас Воронцов отлично немецкий знает, Никита Сергеевич… И тут же дядя Сева достаёт записную книжку и даёт мне его домашний телефон. Мама было на дыбы, не смей, дескать, беспокоить человека, но они её заговорили, что Воронцов — мужик добрый, что ему ничего не стоит и прочее. Ну, а я — в прихожую, к телефону. Позвонила, назвалась, сказала, по какому делу вторгаюсь в его домашний покой. Он помолчал несколько секунд и очень спокойно, негромко так сказал: „С удовольствием помогу вам, Валя. Я свободен, можете приехать хоть сейчас…“ — и продиктовал адрес. И я тут же к нему поехала.
— И помог он вам?
— Не помог — сам всё сделал. Когда я два дня спустя после работы к нему поехала, как мы условились, рецензия была готова — напечатана в двух экземплярах, всё честь по чести. Я его благодарить, а он головой покачал и сказал: „Не надо, Валя, это я в своих интересах, чтобы нам с вами сегодня не работать, а шампанское пить…“ И глаза у него были в тот момент необыкновенные — грустные и какие-то сияющие, я таких ни у кого ещё не видела. Наверное, в тот момент я в него и влюбилась. Что ж, я — человек решительный. Прямо при нём сняла трубку и позвонила домой, что буду ночевать у подруги.
— Любовь с первого взгляда, так сказать…
— Это что, ирония?»
(Варахасий прервал чтение.
— Я уже доложил тебе, — сказал он, — что эта девица оказалась очаровательной особой. И говорила она со мной охотно, словно только и ждала случая выговориться. А когда я сострил насчёт любви с первого взгляда, лицо её исказило бешенство. То есть это я говорю — исказило, на самом деле оно осталось прекрасным.)
— «Это что — ирония?
— Какая уж тут ирония, Валентина Мирленовна, избави Бог…
— Вы его не знали… Да и никто его не знал, даже самые близкие приятели. Одна только я знала, потому, наверное, что он был первым в моей жизни мужчиной. Я его любила без памяти. Хотя с самого того вечера знала, чувствовала, что не надолго мне это счастье…
— Он вам сказал, что скоро умрёт?
— Ерунда! Не мог он мне этого сказать. Он был здоров, он был совершенно здоров и невыразимо нежен… Мать никогда не была со мной так нежна, как он. Только однажды…
— Что?
— Незадолго до… Ну, недели за две до смерти он вдруг сказал мне ни с того ни с сего, ночью, я уже задремала… Громко и отчётливо сказал: „Скоро нам расставаться“, а я спросила сквозь дремоту: „Почему?“ И он ответил: „Потому что тебе дальше, а мне обратно, Нэко-тян…“
— Простите… как он вас назвал?
— Нэко-тян. Он меня так называл иногда. Когда-то он был в Маньчжурии и влюбился там в одну японочку, и она научила его так её называть. Ласкательное прозвище. Нэко-тян. Мне очень нравилось, когда он так меня называл…»
— Теперь у нас пойдёт мужчина, — сказал Варахасий. — Константин Пантелеевич Шерстобитов, бывший однополчанин Воронцова. Рассказал он много любопытного, и много чего я из его рассказов выписал, но всего читать не стану, а зачитаю только небольшой отрывочек. Слушай.
— «…Вот там-то, за Друтью, меня и накрыло. Друть мы с ходу перескочили, а как на обрыв выперлись — трах-бах, и ничего не помню. Очнулся уже в санбате. Полноги как не бывало, мозжит — сил нет, лью слёзы, а что поделаешь? Ладно. И вот за час, как меня в тыл отправлять, является Никитка. Живой-здоровый, весь в пыли, рот до ушей, левая рука на перевязи, тоже его зацепило, но легонько, остался в строю. Как уж он ко мне прорвался — не знаю, не скажу. Ну, торопливо перекинулись о том о сём, оказывается, комбата у нас опять убило, поцеловались на прощанье, а затем суёт он мне в руку сложенную бумажку и говорит мне: ты, говорит, как я тебе написал здесь, так и сделай, да не забудь, говорит, а то после Победы сам тебя найду и, несмотря, что ты теперь инвалид, рыло на сторону сворочу по старой дружбе. И убежал. Ну, развернул я бумажку, читаю. Сейчас уже не помню в точности, как там было написано, лет-то много прошло, но смысл был вот какой. Чтобы осенью в сорок седьмом году, когда буду жениться на Любаше из Медведкова, чтобы непременно позвал на свадьбу. Во как.
— И что вы тогда подумали, Константин Пантелеевич?
— Что подумал… Я тогда ни о какой Любаше ни из какого Медведкова слыхом не слыхал. Первое, что я тогда подумал, — что Никита таким способом просто подбодрить меня хочет: ничего, дескать, жизнь продолжается, ты и без ног мужик хоть куда, не тушуйся, после войны встретимся… Но потом вспомнил всякие с ним случаи, ну, что я вам уже рассказал, и знаете, товарищ следователь, скрывать не стану, повеселел. А потом, пока по госпиталям валялся, всё это, признаться, как-то подзабылось. И записку ту я где-то затерял, и помучиться порядком пришлось, мне ведь ещё две операции делали… Словом, вспомнил я об этом только через четыре года, летом сорок седьмого.
— Расскажите, пожалуйста.
— Расскажу. Это интересно получилось. Я уже работал на Мытищинском. Раз задержался я в мастерских допоздна, халтурку одну работал, а дело в конце августа было, вечера уже тёмные, да ещё дожди всё время шли. Ну, ковыляю я себе домой, а темнотища, а грязища, а вся улица — ухаб на ухабе! И тротуар деревянный, с войны не чинённый. И загремел я в какую-то ямину. И культёй своей прямо тычком в землю. Света Божьего невзвидел. Сижу, подняться не моту, только постанываю. И вдруг нежный такой надо мной голосок: „Вы что, гражданин, расшиблись?“ Смотрю — рядом у калитки платьице белеется. „Расшибся, — говорю, — девушка, да и как не расшибиться, когда вы у своего дома волчьих ям нарыли, а у меня всего одна нога!“ Короче, помогла она мне подняться, завела в свою комнатушку, усадила на кушетку, захлопотала. И между прочим говорит: улица, говорит, здесь и верно нехорошая, только, говорит, это дом не мой, я здесь только комнату снимаю, а живу, говорит, я в Медведкове. А звать, спрашиваю, как? Люба меня зовут. Во! У меня в голове словно молния ахнула — разом всё припомнил.
— И женились?
— Конечно, женился. Куда деваться? Да и то сказать: тридцать лет живём душа в душу, двух сыновей вырастили.
— Воронцова на свадьбу позвали?
— Ещё бы! Разыскал через адресный стол, он где-то на Большой Андроньевской тогда жил, я потом у него был раза два… Сидел, сидел он у меня на свадьбе… Тут только вот какая штука получилась. Накануне как нам в загс идти, я рассказал сдуру Любаше всю эту историю…
— Почему же — сдуру?
— Получилось, что сдуру. На свадьбе Люба всё к нему присматривалась и вроде как бы поёживалась, что ли… Он, правда, ничего, наверное, такого не заметил. Весёлый был, расцеловал нас, выпивал хорошо, закусывал, „горько“ кричал… Только спустя какое-то время зашёл у нас с Любой о нём разговор, и она мне говорит: если, говорит, ты меня любишь, держись от него подальше. Я страшно удивился. Почему? — говорю. У него, говорит, глаз нехороший, зловещий. Я её на смех поднял, застыдил, рассердился даже, однако она — ни в какую. Твердит одно: если, дескать, меня любишь… Ну, что с ней поделаешь? Тайком от неё встретился я с Никиткой несколько раз, да так и разошлись наши дорожки…»
Алексей Т. снова взял дневник и отыскал запись:
«Костя Шерстобитов (ранен на Друти, июнь 44; женился на Любаше из Медведкова, осень 47)».
— Заурядный случай ясновидения, — саркастически пробормотал он и снова положил дневник на стол. — Читай дальше.
— Дальше, — сказал Варахасий, — у нас с твоего позволения пойдёт ещё один мужчина. Капитан 1-го ранга в отставке Микаэл Грикорович Хачатрян, друг детства Воронцова. Читаю:
— «Значит, умер Никита… Ай, как люди вокруг мрут! Вот и мама у меня умерла недавно. Правда, ей под восемьдесят уже было… Жаль Никиту, очень жаль. Из мужской части мы с ним в нашем классе всего двое, пожалуй, в живых оставались, остальных всех война съела… Так вам о нём в школьные годы? Гм… А позвольте полюбопытствовать, зачем это вам?
— Меня, собственно, интересует, не замечались ли вами в характере, повадках, высказываниях школьника Никиты Воронцова какие-либо странности, несообразности… ненормальности даже?
— Гм… Пожалуй, Никита действительно был в какой-то мере странный парнишка. Гм… Мы с ним большие приятели, что называется, водой не разольёшь, но, говоря откровенно, я его иногда побаивался. Держался он как-то слишком по-взрослому, слишком навытяжку, если вы понимаете, что я хочу сказать, слишком сдержанно. А если уж расходился, то это у него получалось просто даже страшно.
— Боюсь, я не совсем улавливаю…
— Поясню на паре примеров. Гм… Вот была у нас в школе такая шпанистая компания, человек десять хулиганов под предводительством некоего Гришки-Мурзы. Не знаю, чем мы с Никитой им не понравились, но принялись они нас бить. Где ни встретят, там бьют. Завтраки отнимали, карманные деньги, шапки срывали и закидывали куда-нибудь… Сами знаете, как это у подростков бывает. Первобытная жестокость. Гм… Мы с Никитой года два это терпели, а то и три. Не ябедничали, конечно, да и бесполезно было ябедничать. И вот однажды встречают они нас на дороге из школы и принимаются за дело. Обычно мы как? Кое-как прикрываемся, стараемся проскочить поскорее и во все лопатки удрать. И вдруг Никита разворачивается и выдаёт самому Гришке-Мурзе прямой в переносицу. Мне даже хруст послышался, клянусь Богом. Это было совершенно неожиданно, и они оцепенели. А Никита уже одного бьёт ногой в пах, другого хватает за волосы и с треском ударяет мордой о подставленное колено, третьего ещё как-то. Гм… Они опомнились и набросились на него всем скопом, обо мне забыли, а я совершенно, знаете ли, ополоумел, в глазах темно, и ору нечленораздельно на всю улицу. Они здорово тогда избили Никиту, но и сами потерпели урон… К счастью, сбежались прохожие. Гм… Да. И вот после этого дня Никита стал сам подстерегать их поодиночке и избивать. Я иногда присутствовал. Это было ужасно. Это было… Это было невероятно жестоко, умело и, я бы сказал, по-деловому. То есть он дрался не так, как обыкновенно дерутся мальчишки, — не стремился оскорбить ударами, унизить, просто показать своё превосходство. Гм… Он как бы работал. Начал он прямо с Мурзы. Напал на него в школьной уборной и всю перемену деловито и страшно его обрабатывал. Все эти мальчишеские правила — „до первой крови“, „под дых не бить“, „ножку не подставлять“, „лежачего не трогать“ — всё это он игнорировал. Уже через минуту несчастный Мурза валялся на кафельном полу и хрипел, а Никита трудился над ним и кулаками, и башмаками, и по-всякому. Мы оцепенели от ужаса, никто не решался вмешаться, даже старшеклассники. Клянусь Богом, такую ледяную жестокость я видел потом только в кино, в гангстерских фильмах!»
(Тут Варахасий опять прервал чтение.
— Поразительно, — произнёс он, усмехаясь, — как цепко держится мальчишка даже в пожилых мужиках! Полковник в отставке, на шестом десятке, а раздухарился так, что мне даже страшно стало. Глаза выкатил, руками размахивает, вскочил, ногами показывает, как наш Никита пинками этого Мурзу угощал… Долго он в таком роде повествовал, мы на этом останавливаться не будем, тут и так всё ясно, а перейдём к следующему пункту. Продолжаю.)
— «Понятно, Микаэл Грикорович. Ну, а другой пример?
— Какой — другой?
— Вы обещали пояснить на паре примеров. Один вы привели. А второй?
— Гм… Второй пример… Только я вас прошу понять, что тут у меня скорее впечатления, своими, так сказать, глазами я почти ничего не видел. Гм… Одним словом, с какого-то времени я стал замечать, что Никита необычайно смело ведёт себя с девочками. Вы знаете, как обычно подростки в четырнадцать-пятнадцать лет: и хочется, и колется… подсмотреть там, похихикать, а самого то в жар, то в холод, и вообще по большей части одни лишь мечтания бесплодные. Так вот, Никита вдруг обнаглел до крайней степени. И я почти уверен, что случилось у него что-то с одной нашей одноклассницей…
— Понятно. Микаэл Грикорович, вот вы сказали — „с какого-то времени“. А поточнее не припомните?
— Помню. И скажу вам совершенно точно. У Никиты случился приступ мозгового расстройства. Вообще-то он был парень здоровый, не болезненный, а тут вдруг слёг, потерял память, в сильном жару несколько дней пролежал. Голову он застудил, что ли… или ударился… Не помню уже сейчас. И все эти, как мы их с вами называем, странности начались у него вскоре после этой болезни.
— И когда это случилось?
— Помню совершенно точно. В седьмом классе, в зимние каникулы. Я это помню потому, что во время этих каникул мы с ним начали увлекаться химией. Я-то в восьмом классе к ней поохладел и ударился в электротехнику, а Никита так химиком и остался…
— Кто такая Галина Родионовна?
— Галина Родионовна? Гм… Не помню что-то…
— Это тоже может быть из ваших школьных лет.
— А! Галина Родионовна! Да-да-да, как же! Учительница была у нас такая, англичанка, пришла к нам прямо из института. Между прочим, Никита английский знал просто в совершенстве…»
Алексей Т. бросил на стол дневник и сказал устало:
— Кто там у тебя ещё остался?
— Осталась у нас последняя фигура, — отозвался Варахасий Щ. — Светлана Фёдоровна Паникеева, в девичестве Кривоносова, племянница нашего Воронцова и его единственная наследница.
— И было там что наследовать?
— Как же! Библиотека после него осталась неплохая, мебель… из одежды кое-что… Если ты помнишь, в своё время она вышла замуж и уехала с мужем на Север, а в начале шестидесятых они вернулись, обременённые огромными деньгами и целым выводком детишек. Ну-с, она оказалась незатейливая, простоватая, хотя, доложу тебе, в свои сорок семь годочков ещё очень и очень… Ладно, это, конечно, в сторону, а зачитаю я тебе сейчас свою одну маленькую выдержку, самую интересную, как мне представляется.
— Валяй. Слушаю.
— «А что ему дано было будущее знать, так я это ещё девчонкой поняла. Он меня любил, Никита, жалел очень и играл, бывало, со мной, и книжки читал мне, и пел, когда я болела… Я часто в детстве болела. И вот песни он мне пел иной раз такие, каких тогда ни от кого услышать было нельзя, а услышала я их снова уже взрослой и много позже войны. „Эх, дороги, — он пел, — пыль да туман“, „Чёрного кота“, „Вы слышите, грохочут сапоги“… И про войну он досконально знал, что она будет, и когда, и какая будет. Вот, помню, поёт он мне свою любимую, я её тоже очень любила, хотя и мало понимала, конечно… Поёт это он: „Ах, война, что ж ты сделала, подлая…“ И тут папа входит к нам. А Никита ни при ком не любил петь, только мне, но не остановился, до конца спел. Папа дослушал и говорит: „О чём ты поёшь, Никитка?“ Он отвечает: „О войне, Федя, о войне пою“. — „О какой такой войне?“ — „А о той, что в будущем году начнётся, и многие на ней голову сложат“. — „Эх, типун тебе на язык“, — папа говорит. А я гляжу, Никита на него глядит, и в глазах слёзы…»
Алексей Т. досмотрел, как складываются в папку скреплённые скрепкой листки и общая тетрадь в заплесневелой клеёнчатой обложке, и перевёл взгляд на окно. За окном царило яркое солнечное утро.
— Ну, как это тебе? — спросил Варахасий Щ., завязывая белые тесёмки.
— А тебе? — спросил Алексей. — Размотал задачку?
— Есть у меня, есть кое-какие мысли, скрывать не стану…
Алексей Т. скривился насмешливо:
— Ясновидящий? Путешественник по времени?
— Не-ет, ясновидящий — это, брат, что… Это банальщина. Вот путешественник — это уже ближе к делу.
— Не с чего, так с бубён.
— А давай подискутируем, — предложил Варахасий Щ. — Если ты не устал, конечно.
— Давай, — согласился Алексей Т. — Только сначала прикончим эту благодать.
И он потянулся за бутылкой, в которой оставалось ещё стопки на две, а то и на все три.
Если тщательно сопоставить все данные (рассуждал Варахасий Щ.), то рисуется парадоксальная картина, а именно: Никита Сергеевич Воронцов прожил неопределённое множество жизней. В романтической литературе известны персонажи, прожившие несколько жизней, — достаточно вспомнить хотя бы джеклондоновского Скитальца, который в своей смирительной рубахе носился из эпохи в эпоху, как страдающий поносом из сортира в сортир. Красиво, спору нет. Случай же с Никитой Воронцовым совсем иного рода. Про него точнее будет сказать, что не множество жизней он прожил, а прожил он одну и ту же жизнь множество раз. И судя по всему, было это достаточно тяжко, тоскливо и утомительно. Недаром, недаром поётся в старинной песенке (слова народные): «Лучше сорок раз по разу, чем за раз все сорок раз»…
Да, Никита Воронцов действительно был путешественником по времени, только не по своей воле и в весьма ограниченных пределах. И выглядело это следующим образом. Воронцов благополучно доживает до вечера 8 июня семьдесят седьмого года. В 23 часа 15 минут по московскому времени некая сила останавливает его сердце, а сознание мгновенно переносит на сорок лет назад, в ночь на 7 января тридцать седьмого года, где оно внедряется в мозг Воронцова-подростка, причём внедряется со всем опытом, со всей информацией, накопленными за прожитые сорок лет, напрочь вытесняя, между прочим, всё, что знал и помнил Воронцов-подросток до этой ночи. Далее, Воронцов снова благополучно доживает до вечера 8 июня семьдесят седьмого года, и снова та же самая неведомая сила убивает его тело и переносит его сознание, обогащённое, кстати, опытом и информацией новых сорока лет… и так далее, и так далее.
И так повторялось с ним неопределённое, может быть, и неисчислимое множество раз. Возможно, тысячу и одну жизнь прожил Никита Воронцов. Возможно, в последних своих жизнях он уже давно забыл, когда это произошло с ним впервые. А возможно, впервые это никогда и не происходило… (Только не надо недоуменно разводить руки и закатывать глаза: наука как форма человеческого воображения умеет, конечно, много гитик, но натура умеет этих гитик в неисчислимое множество раз больше.)
Следует принять во внимание, что в подробностях все эти его жизни совпадать, конечно, не могли. Слишком много случайностей возникает в каждой жизни, слишком много ситуаций выбора и вариантов ситуаций в микросоциумах. Скажем, в одной жизни Воронцов мог жениться на Вере, в другой — на Клеопатре, в третьей — на Розе, а в четвёртой он мог вообще от этого дела воздержаться и дать себе отдых от семейных тягот. Допускается даже, что когда-то его одолела тоска и он повесился ещё до войны, а когда-то его разорвало на куски вражеским снарядом, а когда-то он погиб в авиационной катастрофе задолго до своего срока. Но когда бы и при каких бы обстоятельствах ни прерывалась его жизнь, он неизменно возвращался в ночь на 7-е января тридцать седьмого года и заново начинал очередное сорокалетие.
Нет смысла задаваться вопросом (продолжал Варахасий Щ., подняв толстый указательный палец), как и почему всё это происходило и почему именно с Воронцовым. Наука эти высоты ещё не превзошла и превзойдёт, надо думать, не в ближайшие дни. Ибо речь здесь идёт о природе времени, а время — это такая материя, в которой любой из нас не менее компетентен, чем самый великий академик. Возможно, гипотеза, предложенная им, Варахасием Щ., и не соответствует действительному положению дел в мироздании, но пусть кто-нибудь попробует её опровергнуть! В частности, совершенно не имеет смысла закатывать пустые глаза, шевелить губами и загибать пальцы. Пустое это дело — пытаться представить себе, как соотносились бесчисленные реальности Никиты Воронцова с нашей единственной реальностью. Мы имеем здесь дело, вне всякого сомнения, с высшими, нам ещё неведомыми проявлениями диалектики природы, человеческий мозг к ним пока не приспособлен, особенно мозг довольно рядового литератора, так что нечего тут напрягаться, а то, не дай Бог, пупок развяжется. Надлежит просто принять как данность: Никите Воронцову выпало много раз проходить мостами, «по якым нам бильше не ступаты…».
Тут Алексей Т. прервал приятеля. Он осведомился, случайно ли именно сегодня его угостили этой прекрасной песней.
Варахасий Щ. заверил, что это вышло совершенно случайно.
Тогда Алексей Т. запахнул халат, встал и заговорил. Он сказал, что не станет притворяться, будто странные подробности жизни Никиты Воронцова не произвели на него впечатления. Не собирается он отрицать и того обстоятельства, что гипотеза Варахасия Щ. поражает смелостью и необычностью. Будучи всего лишь довольно рядовым литератором, он, Алексей Т., готов тем не менее дать гарантию, что эта гипотеза вознесёт следователя городской прокуратуры Варахасия Щ. на самую вершину научного Олимпа и усадит его там в аккурат между Эм Ломоносовым и А Эйнштейном.
С другой стороны (продолжал Алексей Т.), тщательное сопоставление всех данных позволяет выработать и гипотезу совершенно иного толка. Варахасий Щ. не станет притворяться, будто странные подробности жизни Никиты Воронцова нельзя сочинить для поражения приятелей и особенно студенточек-юристочек. Не будет Варахасий отрицать и того обстоятельства, что современным криминалистам ничего не стоит изготовить заплесневелую тетрадочку и исписать в ней несколько страничек выцветшими чернилами. И как довольно рядовой, но всё же литератор, он, Алексей Т., готов дать гарантию, что эта затея вознесёт следователя городской прокуратуры Варахасия Щ. на какой-нибудь отрог литературного Олимпа и усадит его там в аккурат между Бэ Мюнхгаузеном и Кэ Прутковым.
Сказавши это, Алексей Т. сел, закинув ногу на ногу, и посмотрел на приятеля с наивозможнейшей снисходительностью.
Варахасий Щ. несколько раз задумчиво кивнул. Затем он сморщился и почесал за ухом. И затем он заговорил.
— Изложено недурно и убедительно, — произнёс он. — Наличествует здоровая ирония. Неплох и слог. Особенно мне понравилось местечко между Мюнхгаузеном и Прутковым. А?
— Ну, это я преувеличил, — поспешно сказал Алексей. — В пылу полемики, так сказать. Они, конечно, до такой зауми не опускались.
— Зауми? — удивился Варахасий. — Видать, не знаешь ты, что такое настоящая заумь. Но вам бы всё попроще бы. Как это ваш брат расписывает: «Васятка сунул ногу в отцовский сапог и загромыхал на двор. Аришка выпорхнула из отхожего места с визгом: „Го-го-го! Трактора ишшо гранулировать почву под озимые стартовали, а вы всё чикаетеся!“».
— Ломоносов! — огрызнулся Алексей Т.
— От такого слышу, — хладнокровно парировал Варахасий Щ. — Фэ Абрамов.
Приятели помолчали. Потом Алексей Т. сердито буркнул:
— Дай сюда дневник.
Он перебросил две-три страницы и углубился в чтение. Варахасий прибрал со стола и принялся мыть посуду.
— Чайник поставить? — спросил он.
Алексей не ответил.
— Чайник, говорю, поставить? — гаркнул Варахасий.
Тогда Алексей захлопнул дневник, бросил его на стол и крепко потёр ладонями лицо.
— Сядь и послушай, — сказал он коротко.
Варахасий вернулся к столу, и Алексей, глядя поверх его головы припухшими от бессонной ночи глазами, начал:
«ИНТЕРВЬЮ, ДАННОЕ СКИТАЛЬЦЕМ ПО ВРЕМЕНИ Н. ВОРОНЦОВЫМ ПИСАТЕЛЮ И ЖУРНАЛИСТУ АЛЕКСЕЮ Т.
— Скажите, что вы испытываете при воскрешении?
— Боль. А потом несколько дней тоску и ужас.
— Почему же тоску и ужас?
— Потому что всякий раз впереди война, вселенское злодейство, вселенские глупости, и через всё это мне неминуемо предстоит пройти.
— Неминуемо? Всякий раз?
— Да. Это обстоятельства капитальные, они составляют непременный фон каждой жизни.
— А вы никогда не пытались их предотвращать? Кого-либо предупреждать, писать письма, выступать где-нибудь?
— Было когда-то. Очень давно, тысячу лет назад, должно быть. Помню уже довольно смутно. Нет, ничего не получалось. Приходилось даже кончать самоубийством. Один раз сгнил в концлагере. Три раза меня расстреляли, а однажды убили прямо на улице железными прутьями, минут десять убивали, было очень мучительно. „Ведь ясновидцев — впрочем, как и очевидцев, — во все века сжигали люди на кострах…“ А я был в одном лице и ясновидец, и очевидец. Нет, что один человек ничего не может, это я всегда знал, но иногда просто не выдерживал.
— Понятно. Это об обстоятельствах, как вы выражаетесь, капитальных. Но в обычных, житейских… Я бы, например, если бы знал заранее, своего отца спас. Просто в тот день не выпустил бы его из дому, запер бы в квартире.
— Бесполезно. Житейские обстоятельства обычно в каждой жизни складываются по-разному. У вас с отцом что случилось?
— Попал под грузовик.
— Ну, а в другой жизни этот грузовик с вашим отцом не встретился бы. Либо минутой раньше проехал, либо позже, а то и вообще ещё за месяц до того разбился бы и пошёл в металлолом. Я в прошлой жизни на Верочке Корнеевой женился, а в этой встретился с нею, когда она уже замуж вышла и дочку родила.
— Но родинка у неё…
— А родинка, видимо, возникает из обстоятельств тоже капитального плана, разве что не политических.
— Простите, мы отвлеклись. Значит, в личном плане никого ни о чём нельзя предупредить, удержать от гибельного, предотвратить несчастье?
— Бесполезно. Судите сами. Я предупреждаю Федю, мужа своей сестры Серафимы, что его убьют под Харьковом. Что же ему делать, дезертировать? Проситься на другой фронт? Пустить себе пулю в лоб назло предсказанию? Я уже не говорю о том, что его убивают под Харьковом только в последних пяти моих жизнях, а за двести лет до этого он регулярно умирал совсем другой смертью.
— Это, наверное, тяжкое бремя — бессильное знание.
— Правда. Порой я ощущаю его как невыносимое. Бывает, очень хочется умереть по-настоящему, как другие…
— Но ведь есть и радости в вашем положении!
— Да, конечно, и могу заверить, что никто из вас не радуется своим радостям так, как я своим.
— Если можно, расскажите подробно.
— Не буду я подробно. Всё равно вы не поймёте.
— Вино, любовь, путешествия?
— Это наслаждения, а не радости. Наслаждения у нас с вами одни и те же. Радости разные.
— Скажите, это не случайно, что вы перед смертью не уничтожили свой дневник?
— Нет. И не случайно, как я обставил свою смерть.
— Вы хотите сказать…
— Мой дневник должен был попасть в руки не к моей преподобной курице-племяннице, а к следователю городской прокуратуры Варахасию Щ.
— Благодарю вас. До встречи в нашей следующей жизни.»
— Как это тебе? — произнёс Алексей Т. самодовольно.
— Чрезвычайно неровный слог, — отозвался Варахасий Щ. — Тотчас видно, что не человек писал. Начнёт так, как следует, а кончит собачиною. Впрочем, всё же се глас не мальчика, но мужа. Если бы ты почаще…
Бог знает, какой совет собирался дать Варахасий своему приятелю, но тут затренькал дверной звонок. Варахасий вышел в прихожую и вернулся, разворачивая телеграмму.
— «Доехали устроились благополучно, — прочитал он вслух, — целуем любимого мужа папочку Саша Глаша Даша».
Варахасий сладко зевнул и потянулся.
— Вот и прекрасно, — сказал он. — Пошли спать. Постелю тебе в кабинете, не возражаешь? Славно, однако, что сегодня не работать. И междусобойчик получился на славу, как ты находишь?
— На славу, — согласился Алексей.
Он тоже сладко зевнул и вдруг захлопнул рот, стукнув зубами. Он весь сотрясся.
— Знаешь, — произнёс он хриплым шёпотом, — по мне так лучше к чертям в ад, чем обратно…
Варахасий промолчал. Может быть, он не расслышал.
О, нет, мне жизнь не надоела,
Я жить люблю, я жить хочу…
О, я хочу безумно жить…
Я должен жить, хотя я дважды умер…
Дежурному диспетчеру
В порядке компенсации расходов на энергообеспечение фургона типа «Ласточка» из пансионата «Евтерпа» отгрузить в энергосеть Тверской губернии (Савельевский энергощит, 27.01.1985, 4 часа утра) пятьдесят два киловатт-часа.
В конце января выдалась свободная неделя, и я решил сбежать из города. Лешка Бажулин, мой друг и владелец роскошной избы в умирающей деревеньке на высоком волжском берегу, как раз собирался в свое поместье и с радостью согласился взять меня с собой. Но в день отъезда пасмурно сказал: — Вот ключ, старина, езжай на здоровье. Я погряз. И крепкой ладонью умельца-экспериментатора провел по горлу.
В потрепанный древний «Москвич» я напихал продукты, двухлитровый термос с розовой цаплей на эмалевом боку, могучий приемник «Ленинград», лыжи и Лешкину бензопилу (попросил прихватить — все равно, мол, на машине).
Провозившись, я выехал лишь в пятом часу навстречу тусклым сумеркам. Когда, миновав Калинин, свернул на Ржевское шоссе, было совсем темно. Мне предстояло проехать город Старицу, потом километров двадцать до поворота на Савельево, а там полчаса проселком. Вот и указатель. Но где дорога? Слева от шоссе ровное снежное поле. Я выскакиваю из машины, бегаю туда-сюда, наконец решаюсь сойти с асфальта и тут же проваливаюсь по пояс. Замело проселок. Неужто возвращаться? Ну нет.
В трех километрах в сторону Старицы стоит большое село. Набравшись смелости, я постучался в ближайший к дороге дом и упросил хозяев разрешить мне оставить машину на подворье. Потом быстренько вытряхнул из мешка книги, набил его провизией, взял бензопилу, лыжи и двинулся в путь, бросив в машине приемник и прочий скарб. Не стану долго рассказывать, как брел я в полной тьме, утопая в снегу. Из лыж я соорудил нечто вроде салазок, на которых волочил рюкзак и проклятую пилу. До места добрался под утро почти без сил. Ввалился в нетопленый дом продрогший, злой, голодный, и поначалу сделалось мне очень тоскливо. Однако уже через пару часов в печи гудел огонь, я расправился с банкой голубцов и ломтем ветчины, сопроводив это, сознаюсь, стаканом водки, и настроение мое заметно улучшилось. Днем я немного поспал, а ближе к вечеру, умиротворенный и вполне довольный жизнью, вышел прогуляться и навестить тетку Настасею, с которой познакомился в прошлый свой приезд, года два назад. Она одиноко жила на другом конце деревни, обе дочери ее давно перебрались в город. Рядом светились окна еще в двух-трех избах, мой же конец деревни был необитаем.
Я принес тетке Настасее две пачки индийского чая — старинной ее привязанности — и кольцо «краковской» колбасы. Мы долго пили чай. Настасея жаловалась на суставы, крещенские морозы и трудности с кормом для поросенка.
Вернувшись, я закинул еще несколько полешек в печку и уселся над чистым листом бумаги. Мне хотелось что-то написать, хотя я еще не знал, что именно. Рассказ? Стихи? Мысль о писательском уединении и была подоплекой моего бегства. Помнится, о похожем состоянии сказал поэт:
Прикинул тотчас я в уме,
Что я закроюсь, как затворник,
И что стихами о зиме
Пополню свой весенний сборник.
Тут я должен оговориться. Я не поэт и не писатель. Профессия моя далека от литературы. Просто юношеская тяга к сочинительству — стихов в особенности — с годами так и не покинула меня. Я не считал это большим пороком и храбро читал свои сочинения друзьям. Как-то я даже послал подборку стихов в один толстый журнал. Через месяц пришел ответ — не без теплых ноток, но, увы, отрицательный. Несмотря на отказ, отклик редакции согрел мою душу, позволив и далее заполнять бумагу обрывками стихотворений. Но в журналы я больше не писал.
Итак, я сижу у стола. За спиной потрескивает печь. Карандаш оцепенел в руке. Я смотрю в темное окно. Я медлю этой зимней ночью. Так проходит и следующий вечер. И еще один. Впрочем, я не горюю. Отрава уединения придает какую-то значительность моему безделью. Ночами сижу, а потом сплю до часу дня.
Вылезаю поколоть дрова — лучшие моменты. Варю суп из концентратов. Читать нечего, приемника нет. Но это неплохо. Какой-то писатель сказал, что чужие книги — ножницы, которые перерезают жизнь мысли.
Тянулся четвертый вечер. Ему предшествовал багровый вполнеба закат. Я смотрел из окна на красно-синие пласты снега, тяжело нависшие над крутым берегом. Казалось, вот-вот они грозно ухнут в жаркую печь заката.
Кто искушен в литературном деле, знает — стихотворение пишется с конца. Поймав последнюю строку, ты чувствуешь, к чему надо двигаться. И дорога постепенно выстраивается. Только новички торжественно начинают с первой строчки. Набросав ее, они тотчас принимаются мучительно грызть карандаш. Я уже не так наивен.
Но, скажем честно, и не мастер. Я начинаю с серединок. Ими же обычно и заканчиваю. Вот и сейчас, насмотревшись на заоконные краски, я вывел:
В окно рассеянно глядел,
Туда, где мыслился обвал.
Закат, как киноварь, горел,
И зимний вечер изнывал…
Кто глядел? Ну конечно, лирический герой. Поэт.
К стихам в стихиях бедных стен
Стекал на снег. Не с ней, а с ним.
Он знал. Зато не знали те.
И этот путь необъясним.
С кем? Почему не с ней? И кто стекал на снег — закат, вечер или глядящий в окно? Все это действительно необъяснимо. Я уже вижу совсем другую картину. Подмосковный поселок. Двухэтажный дом, засыпанный снегом. Суровые под белою шубою ели. Насупившись, они бредут, подступая к стенам.
На даче верх — пустынный зал.
Он у стола, чужой божок.
Бумагу комкал и бросал,
Перо ломал и свечи жег.
Почему чужой? Не знаю, но в этот зимний вечер он так далек от меня. Я кладу карандаш. Подпираю голову рукой. Тепло набегает сзади легкой волной. Закрываю глаза.
И тут же открываю их. Изумленно смотрю в косоватое окошко.
Там разгорается странный свет. Розово-голубое зарево освещает снег шагов на сорок вокруг. Какой-то блин, сворачиваясь и разворачиваясь, кренясь на бок, уткнулся в сугроб. Я тру глаза, качаясь на шатком стуле.
Раздается стук. Совсем тихий, но я вздрагиваю. Стучат в дверь.
Очень деликатно.
— Кто там? — кричу я хрипло.
— Простите, пожалуйста. Так неловко вас беспокоить.
Голос мужской. Голос приятный. Неожиданно звучно доносится он из-за толстых досок. Я откидываю крюк, выглядываю в темный провал. Пол мгновенно покрывается белым налетом на шаг от порога.
— Ну кто же там? — спрашиваю.
Две рослые фигуры топчутся у крыльца. Я почти не вижу их в слепящих снежинках.
— Да заходите, избу выстудите!
Они входят. Молодые, в темных плащах. Нет, скорее длинных шинелях с накидками. Они неловко стряхивают снег, и я вижу в их руках перчатки и черные цилиндры. Лица бледные, испуганные.
Молчат.
— Добрый вечер, — говорю я.
— О, добрый вечер! — хором вторят они.
— Видите ли, — говорит один из них, — в наши намерения… э-э… совершенно не входило причинять вам…
Я уже это понял, — перебиваю я с абсолютно неуместной иронией.
Говорящий краснеет. Румянец заливает совсем еще мальчишеское лицо с красивыми темными усами.
— Но судьбе было угодно… То есть я полагаю… — Он умолк.
— У нас небольшая беда, — подает голос второй, — и мы очень надеемся на ваше доброе расположение и вашу помощь.
— Конечно, — говорю. — Чем могу быть полезен?
— Мы путешествуем, — продолжает второй. Он потирает руку об руку.
— Да вы замерзли. Идите к печке. — Я делаю шаг назад, давая ему дорогу. Он благодарно кивает и устремляется к горячей беленой стенке. — И вы погрейтесь, — говорю я усатому. — Вон что творится. — И закрываю дверь.
Теперь они оба оглаживают теплый печной бок, и я могу их рассмотреть. Оказывается, второй тоже с усами. Только они светлые и негустые. Их даже не сразу заметишь. Зато глаза задерживают внимание. Умные, цепкие. Да хохолок льняных волос на покатом лбу.
— Так вы путешествуете, — поддерживаю я разговор.
— Да, да, — говорят они опять разом, — так получилось, что наша машина…
— Наши сани, — говорит темноусый.
— Наш вертолет, — добавляет второй.
— Наш… э-э… экипаж…
— Так вертолет или сани? — спрашиваю я.
— Сани, сани, — подтверждает темноусый. — Они стали терять энергию.
— Терять энергию? — повторяю я. — У вас что, аэросани?
Темноусый мешкает с ответом. Заговорил светловолосый:
— Простите, вы по какой части служите? — Он скользнул взглядом по столу, бумаге. — По агрономической?
— Почему вы решили?
— У вас не крестьянский вид.
— Ну и что?
— А живете в деревне, в избе…
— Ах, вот вы о чем, — смеюсь я. — Так вы ошибаетесь. Я здесь не живу. Я здесь случайно. Приехал на несколько дней. Я из Москвы. И раз вам интересно, скажу: по образованию я физик, работаю в информационном отделе одного научного института.
— Физик? — говорит темноусый. — Это замечательно. Тогда вы нас поймете.
— Польщен, — говорю я. — Так что с вашими аэросанями?
— Это не совсем аэросани. Это такой, знаете, аппарат… Новые испытания… — Он смотрит на товарища.
— И вдруг, — подхватывает светловолосый, — случайная авария. Теряем энергию. Вынужденная остановка. И нам как воздух нужна электрическая энергия. А у вас горит свет, и мы подумали… — Он поднял глаза на лампочку, голо висящую на пыльном серо-желтом шнуре.
— О, электроэнергия не проблема, — говорю я весело. — Сколько угодно, о чем речь.
— Но, — теперь запинается светловолосый, — нам нечем заплатить…
— Вы это серьезно? — Я внимательно смотрю на него.
— Вы уж нас извините. Мы, наверное, идем по дуге вместо хорды. Но эта нелепая остановка… Она сбила нас с толку.
— Послушайте, довольно реверансов. У вас какие-то секреты, ну и Бог с ними. Меня они не интересуют. А помочь я готов. Электричество — это чепуха. Что еще?
— Вы нас не так поняли. Решительно никаких секретов. Просто мы сознаем, сколь удивительными вам представляемся. Ввалились ночью, в глуши, зимой воистину как снег на голову. Да еще в таких одеждах. — Светловолосый слегка повел цилиндром.
Блеснул белый шелк подкладки.
— Да, одежда у вас та еще.
— Мы взяли ее в костюмерной.
— Я так и подумал.
— Ну вот и хорошо. Нас необычайно радует, что мы столкнулись с человеком образованным, физиком. Физик без труда поймет, что машины бывают всякие… и полеты… и…
— Так кроме электроэнергии вам что-нибудь нужно?
— Ничего. Какое у вас напряжение?
— Двести двадцать вольт вас устроит?
— А мощность? — быстро спросил темноусый.
— Точно не знаю. Полагаю, несколько киловатт.
Темноусый оглядывается на своего спутника. Они задумываются.
— Лучше бы, конечно, мегаватты, — говорит наконец темноусый, — иначе долго… Будем это… валандаться. — И посмотрел на меня неуверенно.
— Помилуйте, откуда здесь такая мощность?
— Да, да, конечно. Спасибо большое. А соединительный провод у вас есть?
— Поищем.
Я беру фонарик, и мы с темноусым идем в клеть. Лешка — мужик хозяйственный, и мы тут же натыкаемся на великолепный моток толстого провода.
— Прекрасно! — восклицает мой гость.
Мы возвращаемся.
— Позвольте, я вас чаем напою, — говорю я.
— Чай? О нет, что вы.
Я вижу, что чаю им хочется, и ставлю чайник. Подбрасываю в топку дров. Гости следят за моими действиями.
— Мне нужно к машине, — встрепенулся темноусый.
— Возвращайтесь, — говорю я. — Закипит скоро.
— Да, — спохватывается светловолосый, — мы же еще не представились. Аскольд.
— Вахтанг, — говорит темноусый.
— Илья, — говорю я.
Мы трясем друг другу руки. Вахтанг выходит.
Я начал хозяйственную возню. Сгреб свой писательский инвентарь.
Протер стол.
— Вы нас очень выручили, — говорит Аскольд. — Такой мороз. Будем надеяться, что в машине…
В сенях хлопнула дверь.
— Аскольд! — Это голос Вахтанга.
— Простите. — Аскольд выходит.
Мне очень хочется посмотреть на «сани», но я боюсь показаться назойливым. Я делаю шаг к двери и слышу взволнованный шепот: — Он замерз очень.
— Но ведь он его узнает.
— А что делать?
Мне становится неловко. Я отхожу к печке. Чайник вот-вот закипит. Появляется Вахтанг. За ним в проеме маячит Аскольд.
— Илья, — говорит Вахтанг, — там у нас еще двое. Им холодно. Не разрешите ли…
— Вы меня просто удивляете, — перебиваю я, — тащите их сюда. Будем чай пить.
Огонь горит ярко. Отблески из-за чугунной дверки ходят по стенам. Я испытываю приятное возбуждение. Столько гостей!
Вахтанг и Аскольд исчезают. Проходит минута. В сенях скрипит дверь. Топчутся люди. За Аскольдом протискивается коренастый человек, бородатый, с каштановой гривой. Одной рукой он прижимает к груди цилиндр, другую протягивает мне.
— Вадим.
— Илья.
За широкой спиной Вадима стоит еще один. Я никак не разгляжу его. Только вижу, что роста небольшого, волосы спутаны. Темнорыжее колечко приклеилось ко лбу. Медленно я огибаю монолитную фигуру Вадима. В избе тихо. Слышно, как трещат в печи поленья. Я продолжаю свой плавный танец. Наконец Вадим сдвигается в сторону, и я вижу четвертого гостя целиком. Я вижу его в желтом свете пыльной шестидесятисвечовой лампочки, в красноватых отблесках пламени. Я смотрю на него и молчу. Губы одеревенели.
Сознание раздвоилось. Одна половинка вспорхнула испуганной птицей, вторая продолжает регистрировать детали. Землисто-желтую кожу, бакенбарды, настороженные грустные глаза, белый клок шарфа у подбородка. Мне кажется, что молчание длится долго. Но я не в силах прервать его.
— Узнал! — раздается громкий шепот Аскольда.
И в этот момент вновь включается движение. Вадим продвигается к печке. Аскольд и Вахтанг расстегивают шинели. А невысокий человек с печальными глазами делает шаг вперед и негромко говорит:
— Александр Пушкин.
Он говорит это, обращаясь ко мне. С трудом шевельнув губами, я отвечаю чуть слышно:
— Вадим… Коротков…
И касаюсь его холодной ладони. Глаза его оживляются, он поводит плечами и говорит:
— Однако я замерз.
— Александр Сергеевич, — подбегает к нему Вахтанг, — к печке прошу, к огню.
— Да, да, благодарю. Здесь хорошо, тепло.
Гости снимают шинели. Клокочет чайник.
Рядом со мной стоит Аскольд.
— Скажите, — шепчу я трагически, — ведь это настоящий Пушкин?
— Самый что ни на есть, — отвечает Аскольд с улыбкой.
— Но как это возможно? И кто же вы?
— Служба Т-перевозок. — Он слегка вытягивается и щелкает лакированным сапожком.
— Каких перевозок?
— Перевозок во времени.
— Так вот оно что… Эти ваши «сани»…
— Вы правильно поняли.
— Ничего я еще не понял, — бормочу я.
— Вообще-то и не предполагалось, что вы должны понять. Игра случая. Но коли так получилось — спрашивайте.
— Откуда же вы и куда?
— Мы только что из 1837 года. В этом году умер Александр Пушкин. У нас была возможность за мгновение до кончины забрать его со смертного ложа. По понятным причинам нам пришлось сделать это незаметно, то есть пойти как бы на подлог, хотя подлога не было. Вот почему я и могу утверждать, что ваш гость — это Пушкин. Мы везем Александра Сергеевича — с его, разумеется, согласия — туда, где он будет жить привольно и долго. К сожалению, это не осуществилось в его время. Но разве сие справедливо?
— Вы сказали «долго»? — спросил я.
— Да, — ответил Аскольд беспечно, — лет сто, если не больше. Гены в роду Пушкиных крепкие.
— И как там у вас?
— О, неплохо. Осенние дубравы. Тихие рощи. Книги. Перо и бумага. Прогулки с новыми друзьями. Специальный пансионат для великих неудачников истории.
— Неудачников?
— Я неточно выразился. Но в любом случае люди должны прожить отпущенный им природой срок.
— Вас посылают только за великими?
— Не только, но по преимуществу. — Он взглянул на меня, и я смутился.
— Послушайте, но ведь я был в Святогорском монастыре, я видел могилу… Кто же там?
Аскольд посмотрел на меня очень серьезно.
— Кто? Раз вы так задаете вопрос, ответ может быть только один: там Пушкин.
Мне кажется, что к нашему разговору начинают прислушиваться. Пора разливать чай. Благо кружек и стаканов хватает.
— Прекрасный бивак, господа, — говорит Пушкин, грея руки граненым стаканом.
— Отлично вышло! — громогласно хохочет Вадим. — А мы боялись.
— Послушайте, — говорю я, — у меня есть водка. Может быть… Надо же отметить такую встречу.
— Подумать, водка, — говорит Вахтанг.
— Водка, — повторяет Вадим, — такое еще время. Кстати, который тут у нас год?
— Конец двадцатого века, — отвечает Вахтанг, — а точнее нам может сказать наш добрый хозяин.
— Объяснил! — фыркнул Вадим. — Век и я успел разглядеть. Именно о точной дате идет речь. — Он повернулся ко мне.
— Двадцать шестое, нет — уже двадцать седьмое января тысяча девятьсот восемьдесят пятого, — сказал я.
— Спасибо. Так и напишем в отчете: ночь в январе лета одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого.
Я тем временем выволакиваю на стол все припасы. Мне хочется угостить всех на славу. Полголовки сыра, две банки лосося, колбаса, румынская фасоль, баночка чавычи, хрустящие хлебцы, коробка конфет «Южный орех».
— А знаете что, — говорит вдруг Аскольд, глядя на все это богатство, — глоток крепкого не причинит нам особого вреда. Уважим традиции эпохи?
— Уважим! — поддерживает его Вадим.
— Без сомнения, — соглашается Вахтанг.
— Я готов присоединиться, господа, — говорит Пушкин, — если только… — И смотрит на Илью. Тот с улыбкой кивает.
Я тащу из сеней бутылку «Пшеничной». Разливая водку, ловлю себя на мысли, что воспринимаю происходящее как сон. Тем не менее я очень деятелен. Вспоминаю: у Лешки на случай отключения электричества припасены свечи. Я леплю их на кругляши, служащие здесь подставками, и зажигаю. Получается красиво.
Набираюсь наглости, поднимаю стакан:
— Дорогие гости! Насколько я понял, ваш неожиданный, но чрезвычайно для меня приятный визит есть следствие случайных обстоятельств, какой-то, надеюсь, совсем ничтожной аварии. Да не прозвучит это кощунством, но я благодарю судьбу за эту поломку, незначительную для вас и столь щедрую для меня. Это подарок, поразительный, волшебный подарок. Я чувствую, вы делаете что-то очень важное, хотя и далеко не все понимаю. Я счастлив, что могу хотя бы в малом помочь вам. За вас, за счастливое, успешное завершение путешествия!
Нестройные, но одобрительные возгласы. Не очень умело, но искренне гости протягивают стаканы. Звон. Видно, что все проголодались. Только Пушкин почти не ест.
— Александр Сергеевич, попробуйте, пожалуйста, вот это. — Я подкладываю на его тарелку бледно-розовый ломтик рыбы и робко замолкаю, вспомнив «Страсбурга пирог нетленный меж сыром лимбургским живым и ананасом золотым».
— Благодарю, — тихо отвечает Пушкин.
— Александр Сергеевич еще не вполне здоров, ему не нужно много есть, — говорит Аскольд.
— У меня есть кое-какие лекарства, травы, — лепечу я.
— О, спасибо, в этом нет нужды. Наш Илья — врач. Все будет в порядке, не тревожьтесь.
Аскольд встает с ответным тостом.
— Мы тоже благодарны судьбе за встречу с таким прекрасным, гостеприимным и таким понятливым человеком…
Я протестующе машу рукой.
— По опыту мы знаем, — продолжает Аскольд, — сколь нелегким бывает общение между людьми даже соседних веков. А нас разделяет куда большее время. Наше приключение изменяет печальный счет в лучшую сторону. Оно напоминает нам: никогда не теряйте надежду на встречу с единомышленником и другом. Лучшие люди всех эпох в едином союзе. И это прекрасно. За нашего хозяина!
— Ура! — кричат Илья и Вахтанг.
— Ура! — вторит порозовевший Пушкин.
Мы сидим с Александром Сергеевичем у печки. Аскольд и Вахтанг на улице. Они возятся с машиной. Вадим задумчиво подпирает косяк двери. Пушкин смотрит на огонь. Потом поднимает голову.
— В ходе застолья, Вадим Евгеньевич, я заключил из слов ваших, что попал во время, отдаленное от моего на полтора столетия.
— Это так, — подтвердил я.
— Господа же Аскольд, Вахтанг и Илья, — продолжал он, — говорили мне незадолго до нашей остановки, что родная для них эпоха отстоит от моей на три века. — Он улыбнулся. — Выходит, мы остановились как раз на полпути.
— Выходит, Александр Сергеевич.
Он подошел к окну и рукой стер со стекла тусклый налет влаги.
— Эту остановку и мне надлежит полагать удачею, ибо она, помимо несомненного удовольствия говорить с вами, дает мне случай узнать о мире, новом для меня совершенно, но и отличном от того, где живут мои благородные похитители. Взяв это в соображение, вы поймете и, поняв, простите великодушно то любопытство, быть может неуместное, которое заставляет меня с жадностью глядеть вокруг себя.
Пушкин отвернул голову и стал смотреть в окно. Мой взгляд последовал за ним.
Светила ярчайшая луна. За упавшей изгородью шло нетронутое снежное поле, обрубленное с трех сторон лесом, а с четвертой — черной стеной сарая и двумя-тремя увязшими по заколоченные окна избами. «Я провижу гордые тени грядущих и гордых веков», — пролязгали в памяти чьи-то громкие стихи.
Пушкин перевел взгляд внутрь комнаты и стал оглядывать ее с напряженным вниманием. Дощатый стол, лавка с косо поставленными ногами, два табурета. Печь с облупившейся побелкой. Блестящие никелированные шарики кровати. Что еще? Полка с кухонными причиндалами. Утыканные гвоздями бревенчатые стены, потолок, оклеенный грязноватой и кое-где порванной бумагой. И, весь в узлах, шнур с лампочкой. Сиротливый представитель материальной культуры гордого века.
И тут на меня нашло детское желание похвастать перед великим поэтом техникой наших дней. Боже мой, ведь он и железной дороги не видел. «Веселится и ликует весь народ» — это было позже. Показать бы ему цветной телевизор. Сцену из оперы «Евгений Онегин». «Маленькие трагедии» со Смоктуновским и Высоцким.
Или балет. Он, кажется, любил балет. «Блистательна, полувоздушна, смычку волшебному послушна…» А может быть, по страшному контрасту хоккей. Безумную схватку мужчин двадцатого века. «Динамо» — «Буффало сейбрс». Но нет телевизора. Даже приемник остался в машине. Нет ничего. Все чудеса нашего мира — панорамное кино и лазеры, компьютеры с ладонь и ракеты с двадцатиэтажный дом, Третьяковка и музей его, Пушкина, имени, где в живописи страсть и страдание века, — все это там, за десятками километров леса и снега…
Распахивается дверь. Входит Аскольд.
— Послушайте, — говорю я под влиянием импульса, — может быть, вы задержитесь на день-другой? У меня тут недалеко автомобиль. Так хочется свозить Александра Сергеевича в Москву. Ну пожалуйста! Ведь он там родился. — Я уже бормочу, понимая бессмысленность просьбы и предчувствуя ответ. И слышу его:
— Это невозможно. — Аскольд улыбается и качает головой. — Не огорчайтесь так. У нас отличные историки. Александр Сергеевич все увидит и все узнает.
Господи, о чем я думал, о каком телевизоре? Ведь Пушкин уже видел их аппарат, эти «сани». Чего он только не увидит там…
А наше время? Останется у него в памяти небритый бирюк в развалившейся избенке. Двадцатый век! Россия!
— Ничего, я ничего, — говорю. — Я не огорчаюсь.
— А вы знаете, Александр Сергеевич, — обращается Аскольд к Пушкину, — мне кажется, наш радушный хозяин сочиняет стихи.
— О! — вырывается у Пушкина.
Я краснею.
— Вы почитаете мне что-нибудь? — с пылом восклицает поэт.
С упреком гляжу на Аскольда. Запинаясь, объясняю, что читать свои стихи не могу. Аскольд отводит взгляд.
— Ты нам нужен там, Илья, — говорит он.
Они выходят.
— Вы должны, вы обязаны познакомить меня с вашими сочинениями, — с тем же жаром говорит Пушкин. — Российская поэзия двадцатого столетия. О, это волнует меня необычайно!
— Поэзия двадцатого столетия? — переспрашиваю я. — Хорошо, Александр Сергеевич. Я согласен. Не свои стихи, конечно. У меня их, собственно… Я прочитаю вам любимых моих поэтов. Книг у меня здесь, к несчастью, нет. Я почитаю, что помню.
— Давайте же! — говорит Пушкин.
Он садится на лавку, закидывает ногу за ногу. Бросаются в глаза узкие панталоны со штрипками, порыжевшие на сгибах кожаные сапожки. Взгляд ожидающий, тревожный.
Я начал с Блока. Со строк, что обожгли меня еще в ранней юности.
Память у меня хорошая, стихов помню много. Сначала от волнения я запинался. Но взгляд Пушкина был полон такого жадного внимания, что я немного успокоился. Впрочем, нет. Спокойствие — не то слово. Голос мой и теперь был неровен, но причины тому были другие. Другое, более высокое волнение вело меня от строки к строке.
«И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели».
Несколько раз слушатель мой выказывал необычайное возбуждение, и я на миг замолкал. Но он тут же хватал меня за руку и шептал жарко: «Еще, еще!»
Зимы холодное и ясное начало
Сегодня в дверь мою три раза простучало.
Я вышел в поле. Острый, как металл,
Мне зимний воздух сердце спеленал…
Что это была за ночь! Горя щеками и задыхаясь, я переходил от поэта к поэту, вновь возвращался, кружил и петлял. «Наше священное ремесло существует тысячи лет… С ним и без света миру светло. Но еще ни один не сказал поэт, что мудрости нет, и старости нет, а может, и смерти нет».
Я читал. Грохотала и хохотала, хрипела и пела, любила и била поэзия двадцатого века. Русская поэзия.
И свистят по всей стране, как осень,
Шарлатан, убийца и злодей…
Оттого, что режет серп колосья,
Как под горло режут лебедей.
О, мой век! Где «вместо хлеба еж брюхатый»,
где «падает полночный час, как с плахи голова казненного»…
Иногда Пушкин вскакивал, жарко расспрашивал об авторах стихов, о том, как они жили и как умерли.
Я читал. «Сороковые, роковые, свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, а мы такие молодые!» Я торопился, захлебывался. Боялся — не успею. Вот это. И это. А без этого как же?
Так пел я, пел и умирал.
И умирал и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И — сколько помнится — прощался.
Временами, цепенея, я говорил тихо и тонко. «Врасплох застигнутый подсвечник метнулся тенью по стеклу, в стакане вздрогнул и вздохнул последний из лесу подснежник». И снова обретал голос и чеканил:
Переправа, переправа!
Берег левый, берег правый…
О, сколько это продолжалось! Я хотел представить всех, рассказать обо всем. Но разве стихи не сделали это за меня? Не вплавили в себя наше бешеное, страшное, страстное время? Разве не говорят они, как мы любим и умираем? Можно ли об этом поведать одними стихами? За одну ночь?
Пушкину можно.
Со спазмами в горле читал я:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Я посмотрел на Пушкина. В его глазах стояли слезы. Я затих.
Я молчал и плакал вместе с ним. Хотелось сказать: «Дорогой Пушкин, это огонь вашей души уже сто пятьдесят лет светит русским поэтам. Вы слушаете ваших продолжателей, ваших детей…» Но я сказал другое:
— Александр Сергеевич, в Москве, на улице, которая раньше называлась Тверской, стоит памятник. Вам. Как вы думаете, что на нем написано?
— Ну, коли памятник, что-нибудь лестное.
— Надпись очень короткая. Всего одно слово.
— Какое же?
— Пушкину.
Растворилась дверь, вошли все три путешественника.
— Александр Сергеевич, пора, — сказал Аскольд.
Пушкин сделал шаг ко мне. Мы обнялись.
— Прощайте. Спасибо, — сказал он.
Потом были объятия с Вахтангом, Ильей и Аскольдом.
Вдруг я заметил, что Пушкин с любопытством смотрит на лампочку, все еще сверкавшую под потолком. «Бог ты мой, — подумал я, — ведь для него и эта штука из разряда чудес».
— Аскольд, — спросил я неожиданно для самого себя, — могу я сделать Александру Сергеевичу маленький подарок? Вот эту лампочку. На память.
— Разумеется, — ответил он с легкой улыбкой, — вы вполне можете это сделать.
Схватив полотенце, я вскочил на табуретку и вывинтил лампочку. Подошел к Пушкину. В синих рассветных сумерках блеснули его глаза. Я протянул ему горячую стеклянную грушу.
— Осторожно, Александр Сергеевич, не обожгитесь. Возьмите перчаткой.
— Благодарю, — тихо сказал Пушкин, бережно принимая подарок. — Я не забуду стихов, прочитанных вами.
На пороге я тронул Аскольда за рукав.
— Мне следует молчать о вашем визите, я так понимаю?
— Вовсе нет, — ответил он, — вы вольны рассказывать о нем кому угодно. Единственно… — Он на секунду замешкался. — Подумайте, не поставите ли вы себя в неловкое положение. И простите нас за то, что мы ничего не оставляем вам на память. Это не в наших силах. Вы — можете, мы — нет. Таков закон времени.
— Что вы, что вы… — забормотал я.
— Но сказать кое-что я должен. Будущее, откуда мы прибыли, зная об ошибках и трагедиях прошлого, даже многое зная, не вправе вмешиваться. И я не вправе открыть, что ожидает вас, ваших близких, вашу страну… Но вот мой совет: вникайте в стихи — истинных поэтов, больших поэтов. Там есть все — и прошлое и будущее. Помните строки «Россия вспрянет ото сна…»? Вы понимаете меня?
Был долгий беспокойный сон. Проснулся я далеко за полдень. Лежал, глядя на голубое морозное окно. События минувшей ночи казались мне прекрасным видением, но я не мог подобрать ключа к их смыслу. Люди всех эпох — в едином союзе. Они образуют цепочку во времени. В настоящей поэзии — правда о будущем. Не эти ли мысли развивал привидевшийся мне человек с редким именем Аскольд?
Поэзия…
Но как часто в России убивали поэтов.
Боятся будущего?
«Перепутались все времена, через Лету не сыщется брода…» Чье это? Не помню. Да и важно ли — чье? Времена перепутались. Еще совсем недавно нас кидало в средневековье. Мы только-только выползаем. И как нужен нам пушкинский жар. «Изыде сеятель сеяти семена своя».
Я встал. Сумерки сгущались. Рука потянулась к выключателю.
Что такое? Вздрогнув, я смотрю на потолок. На узловатом шнуре одиноко висит голый черный патрон.
Без света я пробираюсь по избе, выхожу на крыльцо. На смутном небе горит единственная, маленькая, но хорошо заметная звездочка.
«Надо пойти к Настасее, дрова поколоть», — думаю я.
Поначалу все было как обычно. Воронихин задавал те вопросы, какие ожидал услышать Сойерс; Сойерс давал те ответы, на какие, видимо, рассчитывал Воронихин.
Да, Вилли Сойерс — тот самый космонавигатор, пропавший без вести вместе с другими 84 членами экипажа «Крошки», — это мой отец. Профессия у нас наследственная, передается из поколения в поколение. И сын мой поддержал традицию, в прошлом году закончил стажировку, получил первое самостоятельное задание. Сейчас пока работает на малых линиях в пределах Солнечной системы.
Что я могу сказать о «Крошке»? В сущности, ничего такого, чего бы не знала широкая публика. Этот космический гигант, который наградили таким ласковым прозвищем, был сконструирован на славу. Не верю в его гибель. Когда-нибудь мы о нем услышим. Может быть, не мы, а те, кто будет после нас.
Да, мне 46. Нет, начинал я не с пассажирских, пришлось водить грузовые титропланы. Знаете, эти лягушки с раздутым брюхом, их теперь уже не встретишь на трассах, уступили место шкафам. Сколько налетано? Честное слово, не считал. Где-то около триллиона. Жена? Да… Еще дети? Нет… Дом? Везде понемногу, чаще на Марсе.
Они сидели на открытой веранде столичной гостиницы «Мираж», на 300-м этаже. Гостиница была новенькая, несколько вычурной и сумбурной, на взгляд Сойерса, архитектуры. Нельзя не отдать должного технической стороне дела обслуживание безупречное, такого не найдешь ни на одной другой планете. Любое желание, даже не высказанное вслух, удовлетворяется моментально. Эти забавные, неуклюжие на вид роботы новейшей конструкции ухитряются почти не показываться на глаза, работают ловко и бесшумно, ненавязчивы, почтительны без противного подобострастия, словом, очень милы. Непонятно только, зачем надо было придавать им такую нелепую наружность. Видимо, дань современной эстетике. Потуги на оригинальность.
— Эй, робби, еще два кофе.
Сойерса с самого начала не покидало ощущение, что визит Воронихина обернется неожиданностью. Утром, когда журналист позвонил к нему в номер и предложил встретиться, он был озадачен. Приятно, конечно, что в первый же день твоего появления в столице тобой интересуется не какой-нибудь начинающий репортер, а обозреватель со вселенским именем, с необыкновенным даром угадывать значительные общественные проблемы задолго до того, как они заявят о себе во весь голос, человек, каждое слово которого ловится как откровение. Но зачем, спрашивается, ему понадобилась моя скромная персона? Не для того ведь, чтобы сочинить очерк об одном из рядовых трудяг космоса или о благородной семейной традиции. Впрочем, почему бы и нет? В конце концов, не такой уж я рядовой.
Сойерс попытался встретиться взглядом со своим собеседником, но тот следил за ловкими движениями белки, карабкавшейся по стволу молодой, изящно изогнутой лиственницы. Веранда была превращена в лесной участок с маленькими лужайками для отдыха и деловых встреч. После кратковременного увлечения закрытыми интерьерами с постоянно меняющимся зрительным фоном, который создавал иллюзию движения, архитекторы вернулись к моде XXXII столетия, когда господствовал лозунг «Назад, к природе».
Сойерс выждал, пока белка скрылась в листве, и сказал с оттенком вызова:
— Почему вы не спрашиваете о моем хобби? Этим, кажется, принято заканчивать интервью с интересными людьми.
Воронихин улыбнулся.
— Я слышал о вашем увлечении, вы пишете исторические повести. Слышал не то слово, я их читал.
— Но это невозможно! Они были изданы ничтожным тиражом на Марсе и не удостоились упоминания даже в местной печати, не говоря уж о межпланетных изданиях.
— Чистая случайность. Кто-то приобрел вашу книжку, чтобы скоротать время в ракетоплане, и оставил в гостиничном номере, который достался мне. Кстати, это у вас единственная?
— Честно сказать, я до сих пор колеблюсь, стоит ли продолжать? — Сойерс виновато улыбнулся. — Я ведь сознаю, что…
— Ваши повести не относятся к числу литературных шедевров, это верно. Вы неумело выписываете характеры и еще хуже мотивируете действие. Зато в них бездна настоящего историзма. У вас способность угадывать детали, которые помогают зримо представить дух эпохи. От меблировки, утвари, одежды до лексикона и манеры рассуждать.
Воронихин сжал виски ладонями, вспоминая. Когда Сойерс пытался было заговорить, остановил его взглядом.
— Вы слышали что-нибудь о «Безмолвии красного утра»? Нет? Я так и думал. О ней знают лишь немногие специалисты. Эта иллюстрированная книжонка с пышным названием содержит самое точное описание быта и нравов конца второго — начала третьего тысячелетия, то есть как раз того периода, который вы описываете в своем «Начале начал». И вы ухитрились почти дословно воспроизвести такие сочные подробности, что я просто дивился.
Сойерс был польщен и одновременно чуточку задет.
— Надеюсь, — сказал он, — вы не думаете, что я заимствовал эти подробности у древних авторов и позволил себе обойтись без ссылок?
— К сожалению, нет, — возразил Воронихин, — вы сумели их угадать. И знаете, почему я в этом убежден? Потому что рядом с достоверными деталями у вас встречаются дикие ошибки. Да вот пример. Ваш герой пользуется электрической бритвой. Это в двадцать первом-то веке, когда успели забыть о таких неуклюжих приборах и научились начисто снимать щетину прикосновением ароматической губки.
— Непростительная оплошность, — признался Сойерс. — Результат спешки. Знаете, мне ведь приходится заниматься литературными опытами в «окнах» между полетами.
— Ладно, не оправдывайтесь. Разговор сейчас не об этом.
Наконец-то, подумал Сойерс, но собеседник молчал, видимо, обдумывая, как подступиться к делу. Сколько ему может быть лет? Кажется, еще в школе зачитывался его очерками, он уже тогда был знаменит. Кстати, почему он так странно выразился: «К сожалению»? Словно хотел сказать, что предпочтительней заимствовать, чем угадывать. Вот уж, право, нелепая мысль.
— Именно это я и хотел сказать. — Воронихин поднялся, обошел столик, подтянул к себе свободное кресло и придвинул его вплотную к Сойерсу.
— Пусть вас не смущает моя проницательность. У меня нет с собой мыслеулавливателя. Честно сказать, вообще не люблю прибегать к этому аппарату. Так вот, я действительно думаю, что в исторической романистике плагиат лучше изобретательства, даже если оно удачно и опирается на изощренную интуицию. Почему я так думаю вопреки, казалось бы, очевидным нравственным постулатам, вы поймете позднее. Скажите, Сойерс, что вы читали из Брокта?
— Все. Решительно все. Не пропустил ни строчки. Тридцатитомное академическое издание плюс отдельные вещи, изданные вслед. Вот вы сделали мне комплимент, но я ведь не более чем жалкий его подражатель. Что меня больше всего поражает в его таланте, так это эффект присутствия. Наш современник, человек четвертого тысячелетия, он описывает события любой исторической эпохи с такой поразительной достоверностью, будто сам в них участвовал. Этот волшебник заставляет поверить в возможность ясновидения.
— Что вы больше всего у него любите? — спросил Воронихин.
— Трудный вопрос. Пожалуй, «Хаджи-Мурат», «Фиеста», «Шагреневая кожа», из пьес — «Кориолан», «Лиса и виноград». Из поэм — «Торжество Сида», «Мцыри», а впрочем, и все остальное.
Воронихин кивнул:
— Я тоже испытал это чувство восторга. Да так, вероятно, думают все. На протяжении последних двадцати лет опросы общественного мнения неизменно завершались единодушным провозглашением Брокта самым великим писателем современности. Вчера он умер, — добавил Воронихин без перехода.
— Не может быть! — воскликнул Сойерс. — Какая потеря!
— Да. Он был очень стар и к тому же вел нездоровый образ жизни. Дни и ночи проводил за чтением старинных книг, копался в микротеках, пренебрегал правилами физиологической и умственной гигиены. Странно, что его хилый организм так долго выдерживал подобные перегрузки. Но всему приходит конец.
— Какая потеря! — повторил Сойерс.
— Да, но потеря восполнимая, — возразил Воронихин. — Нет, нет, не перебивайте, выслушайте меня до конца. Около года назад я связался с Броктом по видео и попросил согласия на встречу. Он несколько помялся, сказал, что не любит отвлекаться от своих занятий и к тому же не нуждается в очередной хвалебной оде, но я заверил, что речь идет не об этом, у меня к нему весьма важное дело. В конце концов Брокт уступил.
Мы встретились на другой день, для чего мне пришлось проделать довольно утомительное путешествие. Он живет, прошу прощения, жил в одном из тех уединенных местечек в горной местности, которые служат приютом для поэтов и влюбленных, желающих хоть на время отключиться от мирской суеты. Приходилось ли вам бывать в Одиноком?
— Нет, никогда, — ответил Сойерс, — хотя я слышал о нем немало, и даже как-то врач рекомендовал мне провести свой отпуск именно там.
— Это очаровательный поселок, — продолжал Воронихин, — вернее даже, рассеянная в горах цепь вилл, предназначенных для уединения, насколько оно вообще возможно. Район закрыт для полетов, туда нельзя добраться и на мобилях. Единственный способ — двадцатикилометровая прогулка, а если вы немощны, то вас снабдят древней колесницей, запряженной парой лошадок.
Меня встретила милая старушка, его жена, угостила чаем, заставив попробовать пироги домашнего изготовления, — как видите, не все в этом мире доверяется механизмам. Когда я стал выказывать признаки нетерпения, она сообщила, что Брокт ждет меня в кабинете. Я не стал спрашивать, почему меня не провели к нему сразу. Видимо, супруга Брокта не разделяла стремления своего мужа к одиночеству и рада была даже обществу случайного посетителя.
Брокт встал из-за широченного стола, заваленного кипой бумаг, небрежно протянул мне руку и вместо приветствия сказал:
«Могу уделить вам не больше получаса, мое время слишком ценно. — Потом, заметив гримасу неодобрения и укора на лице жены, добавил: — Это не от чванства, поверьте, у меня действительно остался слишком малый срок, чтобы тратить его попусту». И взглядом дал понять жене, что ее присутствие не обязательно.
«Я собираюсь задать вам всего один вопрос», — сказал я.
«Спрашивайте».
«Почему вы опубликовали под своим именем поэму, принадлежащую перу Сергея Есенина?»
Эффект был совсем не тем, какого я ожидал. Никаких признаков удивления, или страха, или гнева. Ничего похожего на то, что должен испытывать вор, пойманный с поличным. Секунду он пристально глядел мне в глаза, потом отошел к окну и, обернувшись ко мне спиной, уставился на уходящую вдаль череду зеленых холмов. Он был очень высок и худ, с узкими плечами, шеи почти не было видно, и голова, казалось, росла прямо из туловища. Брокт явно не принадлежал к образцам человеческой расы на высшей ступени ее развития. Я терпеливо ждал, твердо решив не раскрывать рта, пока не дождусь ответа.
— Я ничего не понимаю, — сказал Сойерс. — Какая-то литературная кража в наше время… Сплошная несуразица.
— Я просил вас не перебивать, Сойерс, — сказал Воронихин, — я постараюсь быть кратким.
— Нет, нет, продолжайте, мне некуда спешить.
— Потом Брокт сказал, не оборачиваясь: «У вас есть доказательства?»
Я был готов к этому вопросу. «Нет, но при желании их нетрудно найти, и вам это известно лучше, чем мне».
«Да, вы правы, — сказал он. — Что ж, когда-нибудь это должно было случиться. Странно, что так поздно. Я был готов к этому с самого начала. Он отошел от окна, повернулся ко мне лицом и спросил: — Вы намерены, разумеется, предать свое открытие гласности?» — Слово «открытие» Брокт произнес с подчеркнутой иронией.
«Не знаю, — ответил я. — Прежде всего хотелось бы знать мотивы».
«Ах да, мотивы. Естественно. Вы имеете на это право. Садитесь. — Он указал мне на овальное кресло, а сам прошел к своему месту за письменным столом, сел, выставил вперед костлявые локти и уперся пальцами в виски. Я, Николай Брокт, — сказал он торжественно, будто пародируя официальные заявления на межпланетных конгрессах, — опубликовал за свою жизнь сорок четыре выдающихся литературных произведения. И все они не мои. В старину это называли плагиатом — изысканное наименование для литературного воровства. Сейчас вы узнаете, почему я это сделал. Кстати, не хотите ли записать мою исповедь?» — Он достал из ящика миниатюрный автописец и щелчком подтолкнул его ко мне по гладкой серебристой поверхности стола.
«Благодарю, — сказал я, — пока в этом нет нужды. К тому же у меня отличная память».
«Ваше дело, — бросил он равнодушно. — Для начала вам придется выслушать нечто вроде предисловия. Приношу извинения, если все или хотя бы часть того, о чем я собираюсь сказать, вам известно. Без этого не обойтись.
Одна из наиболее сложных проблем, стоящих перед человечеством и приобретающих все более серьезный характер для каждого нового поколения, это проблема сохранения накопленных знаний. Впрочем, слово «сохранение» не совсем точно выражает суть дела. Хранить можно в конце концов что угодно, от овощей до запасов воздуха. Современная техника позволила сделать практически вечными такие неувядаемые творения человеческого духа, как Пизанская башня или Мона Лиза. В необъятном хранилище знаний сберегаются в микрофильмах все книги, изданные со времен изобретения книгопечатания. Но подавляющее большинство этих ценностей мертво, ибо не потребляется разумом. Да, это именно то слово, которое здесь уместно. Не проблема сохранения, а проблема потребления накопленных знаний.
Первые признаки неблагополучия стали обнаруживаться уже в конце второго тысячелетия. Вам любопытно будет узнать, что к 1970 году на Земле издавалось полмиллиона названий книг. Разумеется, в их числе было много переизданий или переводов. Но поток новинок нарастал с ужасающей быстротой. В 1980 году издавалось около 700 тысяч названий, в 1990-м примерно миллион, а когда человечество вступило в третье тысячелетие, в свет было выпущено свыше полутора миллионов.
Не стану утомлять вас цифрами. Позволю только напомнить, что в прошлом году, по данным Вселенского статистического института, на Земле и других планетах, населенных человеком, опубликовано почти 10 миллиардов названий, причем третью часть этой книжной лавины составляют новые произведения. Я говорю «книжной», потому что форма публикации не имеет значения. Идет ли речь о видеозвукозаписи либо об обычной книге, мы должны принимать в расчет не подобные различия, а сам факт появления новинок».
Брокт теперь расхаживал по комнате, заложив руки за спину, говорил монотонным назидательным тоном, как профессор, читающий популярную лекцию в студенческой аудитории.
«Вернувшись к рубежу второго и третьего тысячелетия, — продолжал он, мы узнаем, что уже в те времена подавляющее большинство вновь созданных литературных произведений жили два-три года, от силы пять лет. В сущности, они производились для разового потребления, как пища или одежда. Ремесленнические поделки, служившие средством скоротать или даже убить время, как тогда говорили, быстро выходили из моды, пылились в подвальных помещениях публичных библиотек, а затем шли на макулатуру.
Я далек от намерения морализовать на сей счет и упрекать наших пращуров в недостатке Культуры. Литература, как и всякая другая сфера деятельности, призванная удовлетворить определенную общественную потребность, не может обходиться без массовой продукции. Разве не так обстоит дело и в наше время? Разумеется, сегодняшний читатель несравненно более взыскателен, а средний уровень литературных произведений гораздо выше, чем когда-либо в прошлом. Это естественный результат развития цивилизации. Но соотношение между поделками и шедеврами остается без больших изменений. Весьма вероятно, что какой-нибудь проходной роман, изданный в наши дни, был бы признан выдающимся несколько веков назад. Для нас он остается проходным именно потому, что воспринимается в сравнении с подлинными шедеврами современной эпохи».
Брокт остановился, на секунду задумался, потом, улыбнувшись, подошел ко мне и уже совсем в другой манере, с оттенком дружеской доверительности, сказал:
«Кстати, Воронихин, вы хотели знать мотивы, попробуйте поразмыслить. Первая идея, которая пришла мне в голову, заключалась в следующем: если наша средняя книга была бы принята древними как шедевр, не следует ли отсюда, что средняя книга древних будет принята как шедевр людьми нашего времени? Говорит вам эта идея о чем-нибудь?»
«Нет, — ответил я. — Ровно ни о чем. Она представляется мне абсурдной. Вы только что изволили заметить, что относительно высокий уровень современного литературного производства… признаюсь, мне не очень нравится подобная терминология, но уж раз вы ее употребляете… да, наш средний роман был бы признан в прошлом шедевром. С этим еще можно согласиться. Но наоборот… Прошу прощения, подобная инверсия кажется мне бессмысленной».
«Вовсе нет, вовсе нет, — возразил Брокт. — Как раз потому, что речь идет о ценностях духовных, а не материальных. Действительно, если бы вам вдруг пришло в голову предложить своим современникам, скажем, примитивные наручные часы XXIV столетия, нас бы подняли на смех. Иное дело книга, пусть даже посредственная. Она любопытна и привлекательна, потому что позволяет войти в незнакомый нам духовный мир, удовлетворить тот неистребимый интерес к прошлому, который всегда живет в человеке и на котором зиждется преемственная связь поколений.
Итак, у вас, Воронихин, не возникало никаких догадок. Не огорчайтесь. Мысль об инверсии, как вы выразились, пришла ко мне откуда-то из глубин подсознания и поначалу я ее попросту отбросил. Она показалась мне такой же нелепицей, как и вам».
Вы не устали, Сойерс? — прервал свой рассказ Воронихин. — Извините, что я многословен и упоминаю малозначащие детали. У меня странная память. Я запоминаю абсолютно все и могу изложить события любой давности, какие пришлось пережить. Однако с обязательным-условием не нарушать последовательности. Стоит мне опустить какое-нибудь промежуточное звено, и я не ручаюсь, что вместе с ним не пропадет важная мысль.
— Хотел бы я обладать такой странной памятью, — сказал Сойерс. — Суть дела запоминают все, но самыми ценными иногда оказываются как раз неприметные детали.
— Тогда я продолжаю. Брокт вновь принялся расхаживать по комнате. Ощущалась напряженность, вызванная, видимо, повторным переживанием того озарения, которое посетило его многие годы назад. Уже знакомым движением он приложил пальцы к вискам:
«Если б вы знали, как медленно и мучительно я шел к осознанию своего долга! Не один десяток лет жизни был потрачен на изучение клада, погребенного в хранилище знаний. Едва ли не все его бесчисленные лабиринты были мне знакомы, и я ориентировался в них не хуже расторопных роботов, которые заботились о сохранности архивных материалов, вели учет, давали справки редким посетителям. Среди этих посетителей было немало подлинных энтузиастов, но никто не мог сравниться со мной в самоотвержении. Это не похвальба, я, видимо, отношусь к числу маньяков.
Я пропустил через свой мозг гигантское количество книг. Поначалу в моей работе не было сколько-нибудь продуманной системы. Сегодня я смотрел античных поэтов, завтра знакомился с прозой XXX века, послезавтра переносился к героям Великой революционной эпохи. Собственно говоря, это то же самое, чем занимаются тысячи и тысячи историков и литературоведов, собирающих материалы для своих монографий. Однако с одной очень существенной разницей. У них была определенная цель, которая ограничивала рамки поиска. Я действовал бесцельно, брал все, что попадало под руку.
Единственным результатом моей работы было обнаружение некоторых забавных закономерностей художественного творчества, о чем я написал в своей первой и последней научной брошюре. Вряд ли многие ее прочитали. Она того и не заслуживала. То, что показалось мне тогда открытием, было всего лишь банальностью. Помню, я пытался доказать, что все литературные сюжеты сводятся к 12 основным и 64 вариантным. Позднее я узнал, что существует по крайней мере несколько тысяч литературоведческих работ, в которых сообщается о той же закономерности, однако каждый исследователь называет свою цифру.
Я зашел в тупик и склонялся к решению бросить свои бесплодные занятия. Помешала случайность. Зайдя однажды в помещение, где хранились знания XIX–XX веков, я по своей обычной манере наугад назвал серию и какой-то десятизначный номер. Через несколько секунд автомат выдал мне названное произведение, и, устроившись поудобнее в видеокамере, я начал его просматривать. С первых же страниц я понял, что передо мной великий художник. Мастерски построенный сюжет, глубина и многогранность мысли, редкостное понимание человеческой психики и умение передать несколькими штрихами самые сложные ее состояния — все это властно меня захватило. Даже лишенный блеска и фантазии машинный перевод на современный язык не помешал мне ощутить красоту и поэтичность слога. Это была повесть Льва Толстого «Хаджи-Мурат» — первое опубликованное под моим именем художественное произведение».
Заметив мое движение, Брокт остановил меня жестом:
«Вы хотите спросить, почему понадобилось выдать повесть Толстого за свое произведение? Потому что другого способа вернуть ее людям не существовало».
— Должно быть, я простак, — сказал Сойерс, — но вам придется меня просветить. Еще в школьные годы я перечитал всего Толстого: «Войну и мир», «Анну Каренину», «Воскресение». Мне просто не приходило в голову, что у него могут быть другие вещи. Помнится, даже в учебнике не было никаких сведений на сей счет.
— Видите ли, Сойерс, то, о чем я собираюсь вам сейчас рассказать, касается одной из наиболее деликатных и трудноразрешимых проблем развития человеческой культуры. В прошлом вокруг нее бурлили страсти, она была предметом ожесточенных дискуссий, практически не сходила с повестки дня Центрального научного совета. И сейчас еще отзвуки этих дискуссий можно встретить на страницах специальных журналов. Но у людей, занимающихся организацией культуры, существует как бы молчаливое соглашение не привлекать к этой проблеме широкого внимания. Само собой разумеется, что речь идет не о сговоре — вам, видимо, известно это старинное словечко или намеренной утайке тревожной информации. Специалисты руководствуются лишь чувством такта и, если хотите, нежеланием без надобности ранить общественное мнение. Им приходится нелегко. Нужно иметь немало мужества и готовности к моральному подвижничеству, чтобы принять на себя бремя ответственности за погребение ценностей духа, бремя мучительных переживаний из-за невозможности сделать эти ценности достоянием современников.
Вы понимаете, что я имею в виду не бездарную литературную стряпню и даже не слабые, неудавшиеся вещи крупных художников. Испанский драматург эпохи позднего средневековья Лопе де Вега сочинил несколько сот пьес. Спустя 100 лет на сценах изредка представляли всего две его пьесы: «Хозяйку гостиницы» и «Овечий источник». Все прочее было начисто забыто. Как бы ни принимались те или иные произведения в момент своего появления на свет, они подвергались затем суровому испытанию временем, которое выносило беспристрастный и не подлежащий отмене приговор: отбирало крупицы истинного и вечного искусства, отбрасывало шлак.
Иными словами, в литературе шел и продолжается жестокий естественный отбор. Но на определенной стадии развития цивилизации его оказалось недостаточно. Человечество стало производить гораздо больше художественной продукции, чем оно в состоянии потребить. Возникла опасность, что в результате неконтролируемого выбора люди будут проходить мимо значительной части того, что издавна принято называть золотым фондом литературы. Первые попытки регулировать процесс потребления художественных ценностей нашли выражение в специально подобранных библиотечках мировой классики. Такое издание, например, было предпринято в Советском Союзе по почину Горького. В 60-70-х годах оно было повторено в количестве 60 томов. Любопытно, что из произведений Толстого были включены только «Война и мир» и «Анна Каренина».
Вам должно быть известно, Сойерс, что в прошлом году завершена публикация очередного собрания шедевров. Благодаря современным техническим средствам оно умещается в небольшом чемоданчике. Но подобная миниатюризация нисколько не облегчает задачи прочтения 15 тысяч томов, отобранных при крайне высоких требованиях. 15 тысяч — именно столько содержит это собрание классики. Если читать в день по книге, отставив в сторону все прочие занятия, то понадобится свыше 40 лет, чтобы проглотить этот океан художественных ценностей. Разумеется, сроки жизни значительно удлинились. Разумеется, современная аппаратура до предела облегчила процесс чтения и нам не приходится расходовать время на перелистывание страниц. Разумеется, теперь существуют методы интенсивного поглощения информации. Но все это не имеет принципиального значения, возможности человеческого мозга небезграничны.
Когда вы учились в школе, вам рекомендовали три романа Толстого. В последнем собрании уже отсутствует «Воскресение». Боюсь, что в следующем издании не найдется места для «Анны Карениной». Я постоянно возвращаюсь к Толстому, чтобы иметь некий эталон для уяснения тенденции. Конечно, «Анна Каренина» еще некоторое время будет находиться в обращении, но очередным поколениям просто будет не до нее: надо ведь овладеть официально отобранным золотым фондом да вдобавок поглощать огромное количество текущей информации. Как бы нас ни влекло к шедеврам прошлого, мы не можем обойтись без чтения новинок, даже тех, которые не относятся к числу шедевров. Что поделаешь, такова жизнь.
Сейчас специалисты обсуждают проект радикального сокращения золотого фонда. Именно радикального, потому что рекомендовать 15 тысяч — все равно что вовсе отказаться от рекомендации. Одни зазывают цифру пять тысяч, другие призывают ограничиться всего одной тысячью. Страшно подумать, кого затронет эта операция и чего мы лишимся! Именно лишимся.
После встречи с Броктом я наводил справки в хранилище знаний, причем не в лабиринте, а в верхних отсеках, где содержатся книги, которые числятся в читательском обиходе. Мне сообщили, что многие из них в последний раз спрашивали 200–300 лет тому назад. Если книга остается без спроса более 500 лет, она отправляется в лабиринт.
Теперь примите во внимание, что речь шла до сих пор о чтении вообще, о свободном процессе приобщения к ценностям культуры, удовлетворения потребности в эстетическом наслаждении. Несравнимо сложнее проблема обязательного образования. Правда, мы уже давно признали негодными попытки унифицировать сознание, навязывать каждому новому члену человеческого сообщества строго определенный набор знаний. Возможность широкого выбора в соответствии с природными склонностями и вкусом — предпосылка того многообразия индивидуальностей и талантов, которое позволяет человеческому роду умножать свой коллективный разум, делает его способным ставить и решать самые головоломные задачи.
С другой стороны, человек не может стать человеком, если каким-то способом не приобщен к своему роду, не ощущает свою слитность с человечеством. И тут не поможет ни инстинкт, ни даже общность языка всегда можно забыть свой язык и выучиться чужому. Мы с вами, Сойерс, понимаем друг друга прежде всего потому, что нас объединяет культура, выношенная за тысячелетия развития земной цивилизации. Как бы ни различались люди по профессиям, интересам, склонностям, они объединены Гомером, Шекспиром, Микеланджело, Бетховеном, Достоевским, великими сынами Земли третьего тысячелетия.
Знаете, Сойерс, в наше время специализация настолько углубилась, требует такой самоотдачи и предельного сосредоточения, что представители диаметрально противоположных профессий давно перестали бы понимать друг друга, не будь у них этого чудесного духовного родства. Вот почему с полным основанием можно сказать: человек стал человеком благодаря труду, приобрел могущество благодаря науке, но остался человеком благодаря искусству.
Простите, я увлекся. Так вот, никто не может поручиться за художественное чтение взрослого человека, и тем более если он маниакально увлечен своим делом. Поэтому решающее значение имеет тот запас литературных впечатлений, который мы приобретаем в детстве и юности, когда память чиста, чувства свежи и над всем существом нашим господствует неутолимая жажда познать мир, жизнь, самих себя. Какой бы экзотический род занятий человек потом ни избрал, это остается в нем навсегда. Но невозможно поглотить тысячи названий, поневоле приходится ограничиться тремя-четырьмя сотнями. И мы оставляем для юности шедевры из шедевров, беря от самых гениальных самое гениальное. Все прочее с болью в сердце выбрасывается за борт, иначе лодка будет перегружена и непригодна к плаванию.
Теперь вы понимаете, что, когда Брокт отыскал «Хаджи-Мурата», его первым побуждением было вернуть человечеству утраченное им сокровище. Но как? Сообщить об этом в печати, развернуть новую дискуссию? Этот путь не обещал успеха. Ведь, по сути дела, речь шла о попытке вызвать неконтролируемый процесс извлечения из лабиринта сотен и тысяч забытых произведений, что неминуемо привело бы к утере найденного равновесия, перечеркнуло результаты естественного отбора и огромной избирательной работы.
Я и не заметил, что вновь говорю словами Брокта. Как сейчас вижу его перед собой: ссутулившись, уставившись взглядом в какую-то точку над дверным косяком, он рассуждает сам с собой, в который раз судит себя и ищет оправдание своему поступку.
«Легче всего, — говорил он, — было бы махнуть рукой и отправить повесть туда, где она пролежала без движения почти пятнадцать веков. Поначалу я так и сделал. Но уже через неделю прибежал в лабиринт, затребовал тот же номер и опять с наслаждением погрузился в чтение. Меня не покидало ощущение, что я нашел исключительную ценность и держу ее для себя, утаиваю от человечества. Утаить — значит украсть. И вместе с древним словом «вор» мне пришла в голову счастливая идея: а что, если опубликовать книгу заново под своим именем? Она получит право на жизнь как исторический роман, созданный в наше время, и ее наверняка прочитают десятки тысяч людей, внимательно следящих за литературными новинками. Тщательно отредактировать машинный перевод, сознательно внести в речь героев несколько модернизмов пусть потом критики отмечают, что автору не всегда удалось передать речевой колорит эпохи, заручиться отзывами специалистов — вот и все дело.
Долго и мучительно я размышлял, имею ли моральное право на такой поступок. Плагиат — одно из самых отвратительных преступлений. Ведь присвоить себе чужую мысль несравненно хуже, чем украсть вещь.
Но разве, возражал я сам себе, можно назвать актом присвоения действие, имеющее целью вернуть шедевру вторую жизнь? Разве такое возрождение не важнее, чем абстрактное понятие справедливости? Я даже пытался вообразить, что сказал бы сам Толстой. Истинный художник, он, не задумываясь, предпочел бы, чтобы его творение жило под чужим именем, чем отлеживалось в хранилище знаний. В конце концов столь ли важно, какому имени будет воздана хвала? В древности ставили памятники неизвестному солдату, олицетворяя тем самым общий подвиг народа, сражавшегося за свободу. Может быть, и нам следовало бы воздвигать монумент неизвестному художнику, отдавая тем самым дань признания человеческому гению вообще?»
«Почему вы не прибегли к псевдониму? — спросил я. — Это в какой-то мере сняло бы остроту проблемы».
«У меня была такая мысль, но, поразмыслив, я от нее отказался. Псевдоним практически никогда не остается нераскрытым. В наше время его используют чрезвычайно редко и всегда по каким-то особо деликатным соображениям. Выплыви секрет наружу — возникли бы подозрения, стали бы доискиваться причин, а все это, неприятное само по себе, могло помешать моему намерению. Нет, полурешениям здесь не было места. Надо было либо вовсе отказаться от затеи, либо браться за нее без оглядки.
Первое издание я считал своеобразным экспериментом. Если обман обнаружится — я выступаю с саморазоблачением, излагаю мотивы своего поступка, и пусть меня судят по всем законам морали. Если все будет в порядке — я продолжаю. Теперь все было просто и оставалось действовать: искать забытое из творчества признанных классиков, отбирать самое ценное, редактировать перевод, модернизировать, издавать. Словом, рутина».
«Не могу понять одного, — сказал я, — каким образом могло случиться, что никто не обнаружил плагиата? Просто немыслимо».
«А кто вам сказал, что его не обнаружили? — возразил Брокт. — Кстати, это сделали вы сами».
«Чисто случайно и притом только сейчас, на сороковой вашей книге».
Я чуть было не поперхнулся, произнося слово «вашей». Он заметил это и пожал плечами. Встал, походил по комнате, опять вернулся к своему месту. Теперь уже напряженности в нем не чувствовалось, он явно устал и тяготился нашим разговором.
«Плагиат, — сказал Брокт, — был раскрыт первым же человеком, к которому я обратился за отзывом. Я не вправе называть вам его имя, могу лишь сказать, что это был крупный историк, один из лучших знатоков той эпохи. В самом обращении к нему содержался рассчитанный риск».
«Вы изложили свою аргументацию, и он решил вам не препятствовать? Так ведь?»
«Да. Он сказал, что я беру на себя грех ради благородного дела и если обман раскроется, а это обязательно случится, то мне все равно поставят памятник с надписью: «Величайшему из плагиаторов Брокту — благодарное человечество».
Я не удержался от улыбки, которая привела моего собеседника в крайнее раздражение.
«Неужели вы не можете понять, — почти закричал он, — что лично для себя я ничего не искал. Мне не нужна слава, я-то хорошо знаю, что ее не заслужил. Всю жизнь я провожу в уединении, избегаю общения с людьми именно потому, что стыжусь принимать от них знаки уважения и признательности. Разве одного этого недостаточно, чтобы искупить вину, если вообще ее можно назвать виной!»
«Простите, я вовсе не хотел вас обидеть, — сказал я и, чтобы как-то преодолеть возникшую неловкость, добавил: — Поверьте, я не только вас не осуждаю, но, напротив, высоко ценю ваше мужество».
«Я сам должен просить у вас извинения за свою вспыльчивость, — сказал он, смягчившись. — Но вы должны понять мое состояние. Как бы я ни был убежден в своей правоте, вот уже двадцать лет я каждый день встаю с предчувствием, что буду разоблачен и выставлен на осмеяние. Я-то понимаю, что, даже оправдав мои действия с точки зрения нравственной, люди все равно будут смеяться — вот плут, перехитривший все человечество».
«Почему же…» — начал было я возражать, но он, не слушая, продолжал:
«Впрочем, мне это безразлично. Пусть смеются. Я свою задачу выполнил, а это в конце концов самое важное. И знаете, что я вам еще скажу? Я глубоко убежден, что и другие специалисты обнаружили плагиат. Иначе не могло быть. По моим подсчетам, как минимум три-четыре человека должны были это сделать. Почему же они молчали? Видимо, по той же причине: соглашались и одобряли. А почему не дали знать хотя бы мне, что им известно все? Очевидно, потому, что не хотели становиться соучастниками.
Так или не так, но мне никто не помешал. После удачного эксперимента с «Хаджи-Муратом» я выпускал книгу за книгой. Мог бы издать гораздо больше, но приходилось делать паузы: шедевры ведь не пекутся как блины».
«Знает ли об этом ваша жена?» — спросил я.
«Нет, — ответил он, — не хотел осложнять ей жизнь, она и без того не очень сладкая. Вот, собственно говоря, и все. Что же вы намерены делать, имея в руках такую сенсацию?»
«Ничего. Молчать», — ответил я, вставая. Мы пожали друг другу руки, Брокт проводил меня к выходу. Старушки не было видно. У порога он сказал:
«Знаете, о чем я больше всего жалею? О том, что у меня нет продолжателя».
Теперь вы понимаете, Сойерс, почему я все это вам рассказываю?
— Еще бы не понять, — сказал Сойерс. — Вы всерьез думаете, что я возьмусь за такое дело?
— Да. Выбор на вас пал не случайно. Во-первых, вы уже начали пробовать силы в литературе и появление новых работ будет вполне естественно. Скажут лишь, что ваш талант дозрел и заблистал новыми гранями. Во-вторых, и это может быть еще более важно, люди вашей профессии обладают, как правило, и мужеством, и развитым чувством долга. Словом, у вас есть все необходимое, чтобы взяться за такое дело.
— А почему вы не беретесь за него сами?
— Я ждал этого вопроса, — сказал Воронихин. — Можете быть уверены, если бы это было возможно, я не задумался бы ни на минуту. Не в моем характере сваливать на других ношу, какую способен поднять я сам. Но судите сами, я журналист со сложившимся стилем и, смею сказать, достаточно широко известен читающей публике. Никто не поверит, если вдруг Воронихин начнет выступать с историческими романами, пьесами и даже поэмами. Нет, моя кандидатура не подходит ни по каким статьям. Подумайте, Сойерс, подумайте и решайтесь.
— Я все еще не могу привыкнуть к мысли, что в наше время может существовать только такой, не знаю даже как выразиться, странный, что ли, выход из создавшегося положения. Мы уже успели забыть само слово «плагиат», а тут… — Сойерс замолчал. Мимо их столика прошли девушка с юношей. Они оживленно беседовали с чем-то своем, и, конечно, им не было никакого дела до чужих забот. Сойерсу внезапно пришла в голову мысль, что впервые в жизни он побоялся быть услышанным.
Он встал, подошел к высокой прозрачной балюстраде, заглянул вниз. Там расстилался огромный белый город, утопающий в зелени. Насколько видел глаз, тянулись нескончаемой цепью здания самых причудливых форм и конструкций. Высота позволяла оценить совершенство спиралеобразной планировки, которая оставляла достаточно простора для движения и вместе с тем объединяла архитектурные комплексы в единое стройное целое.
Всю жизнь быть готовым к разоблачению и осмеянию, утаивать от людей свое истинное занятие. А как он сможет скрыть это от близких, друзей, как будет смотреть в глаза сыну? Нет, эта ноша не для него.
Воронихин подошел, встал рядом, молча ждал.
— Сожалею, — сказал Сойерс, — но я не смогу оправдать ваши надежды. Вот вы говорили о мужестве. А ведь оно неоднозначно. Одно мужество не похоже на другое. Я не колеблясь пойду в самый рискованный полет и отдам свою жизнь, если этого потребует мой долг. Но здесь нужно совсем другое. Не бесстрашие, а готовность к мученичеству. У меня ее нет.
Да нет и ясности. Трудно поверить, что вы да я, несколько одиночек, в состоянии решить проблему более разумно, чем все общество. Ведь есть ситуации, когда не обойтись без выбора. Нам то и дело приходится от чего-то отказываться. Досадно, конечно, но не должна ли служить некоторым утешением мысль, что забытые шедевры вошли в пласт человеческой культуры, на который легли потом другие, более совершенные?
— Помимо всего прочего, эти шедевры вытеснили часть сегодняшних поделок, — возразил Воронихин.
— Все равно это паллиатив, полумера. Ведь объема человеческого мозга, возможностей памяти, восприятия информации Брокт не увеличил. И вот еще что. Я сознаю, что как литератор не многого стою. Но это мое, собственное, выношенное. У меня, наверное, как и у каждого нормального человека, есть свое маленькое тщеславие, оно не позволит заниматься переписыванием других. Лучше уж я буду сочинять сам. По-моему, Брокт именно потому смог пойти на это дело, что сам писать не умел.
— Может быть, — сказал Воронихин. Он вздохнул, развел руками. — Что ж поделаешь, видимо, суждено делу Брокта остаться без продолжения. Разве что найдется еще один такой же энтузиаст. Простите, Сойерс, что зря отнял у вас время. — Он улыбнулся и добавил: — Ну а если все-таки передумаете, так дайте мне знать. Я снабжу вас на первое время рекомендательным списком.
— Это Брокт вам дал?
— Да, он переслал его мне незадолго до смерти. Без всяких комментариев, просто листок, на котором значится два десятка названий. До свидания.
— Одну минуту, — сказал Сойерс. — Объясните, Воронихин, как вам удалось раскрыть обман.
— Видите ли, сомнения у меня возникли давно. Меня поражала разносторонность Брокта. В наше время не столь уж неожиданно сочетание в одном человеке самых различных дарований. Но легче быть, скажем, выдающимся химиком и композитором, чем выдающимся композитором в легкой и серьезной музыке или химиком в органике и неорганике. А Брокт был гением и в драме, и в прозе, и в стихах, и в сатире. Вспомните знаменитый «Остров пингвинов». Кстати, его автор — французский писатель Анатоль Франс. Но все это были не более чем смутные сомнения. Помог странный случай.
Мои предки русского происхождения, о чем легко судить по фамилии. Один из них был страстным любителем литературы, причем особенно преклонялся перед талантом Есенина. Из поколения в поколение передавалась эта страсть, и, хотя старинные стихи постепенно забывались, уступали место современным, каждый в роду передавал своим наследникам то, что осталось в памяти. Мой отец как-то декламировал одно из забытых стихотворений, и мне оно запомнилось. Особенно я был пленен силой и необычным лиризмом слов «И деревья, как всадники, съехались в нашем саду». Всего одна строка, Сойерс, но какая! Когда я встретил ее у Брокта — сомнений не оставалось.
— Да, но строку могли придумать заново. Вы ведь знаете, что теоретически все повторяется. Существует даже шутка, что если дать обезьяне автописец и не ограничивать ее временем, то когда-нибудь она воспроизведет дословно все творения, созданные гением.
Воронихин протянул руку для прощания:
— Знаете, Сойерс, я ценю математические абстракции, но при всем к ним уважении убежден: такие строки сочиняются только раз.
Я попал на Дарни по будничному делу — как бывший спортсмен, а ныне скромный агент Олимпийского комитета.
Участие команды Дарни в Гала-Олимпиаде не вызывало сомнений. Сомнения вызывал размер планетарного взноса в олимпийский фонд.
Встречали меня солидно, но скучно. В зале было жарко, под потолком суетились и щебетали рыжие птички, в кадках томились чахлые деревца. По стене черным ожогом протянулась неровная полоса сажи.
В зал, опоздав к церемонии, ворвался, как бешеный слон, поседевший, раздобревший Син-рано, которого я встретил восемь лет назад в громадном, шумном и бестолковом Корае, на легкоатлетическом кубке. Там мы с ним оказались в одном гостиничном номере. Я выступал за Землю в прыжках в высоту, а он был одним из первых на Дарни толкателей ядра.
Встреча была такой, словно все эти годы мы провели в мечтах о ней.
— Ты живешь у меня, — сказал Син-рано, когда мы покидали космопорт. — Стены покрепче, чем в гостинице, хорошее бомбоубежище, ребята у меня надежные.
Слова Син-рано о бомбоубежище удивили меня. Впрочем, путеводитель не упоминал о войнах на планете, так что воспримем их как шутку. Но когда он затолкал меня на заднее сиденье своей машины, а сам уселся на водительское место, машина преобразилась: боковые стекла скрылись за металлическими шторками, а спереди осталась лишь узкая танковая щель.
— Не беспокойся, — сказал Син-рано.
В салоне пахло горячим железом и машинным маслом. Син-рано скинул пиджак. Под ним была перевязь с кобурой.
— Забавно, — сказал я. — Нигде об этом ни слова.
— Во-первых, — спокойно ответил Син-рано, — это местные неприятности, к тому же недавние. Во-вторых, такие события чернят репутацию. А малые планеты очень чувствительны к своей репутации. Олимпийский комитет, узнай он об этом, отлучил бы нас от движения.
— Значит, войны нет?
— Нет, — сказал Син-рано. — Я бы не стал тебя обманывать. Вдобавок…
Он не успел докончить. Бронированное чудовище выползло на шоссе, наперерез движению. Наша машина вильнула и буквально прыгнула вперед.
Я не могу рассказать ничего интересного о дарнийских пейзажах, потому что любоваться ими сквозь танковую амбразуру сложно. Мы въехали в город; я догадался об этом потому, что наше движение стало неравномерным — приходилось останавливаться на перекрестках, проталкиваться сквозь толкучку автомобилей. Вскоре мы окончательно застряли в пробке. И тут послышались нестройные выстрелы и крики. Впереди полыхнуло — там взорвалась бомба.
— Надо свернуть, — бормотал Син-рано. Машины вокруг сигналили, словно кричали, — это было похоже на пожар в театре, где в дверях застревает орущее скопище людей.
Внезапно стрельба стихла.
— Обошлось, — сказал Син-рано.
Мы подъехали к дому. Он стоял на склоне пологого холма, поросшего редкими деревьями. Между ними паслись коровы.
Нам пришлось довольно долго простоять перед высокой решеткой ворот, увитых поверху колючей проволокой. Наконец, прибежал молодой человек, открыл ворота и сказал, что электричества в доме нет — Гинрини взорвали электростанцию.
— Познакомься, — сказал Син-рано. — Мой друг с Земли, Ким Петров, я тебе о нем рассказывал. А это Рони, мой младший.
Парень смутился. У него были темно-рыжие волосы и тонкая кожа в веснушках, он легко краснел.
За столом, который стоял в полуподвальном помещении, — свет попадал туда через бойницы под потолком, мы сидели при свечах, — я познакомился с остальными членами семейства Син-рано. Старшего брата Рони звали Минро. Минро был худ, напряжен и преувеличенно аккуратен в движениях. Там же сидели два племянника и племянница по имени Нарини. Как сказал Син-рано, они осиротели шесть лет назад, теперь живут с ним.
Что осталось в памяти от того обеда? Ярко-красные яблоки, которые мы ели на десерт, — у них был странный земляничный вкус. Неприятная манера Минро, старшего сына: он так долго и настороженно трогал вилкой кусочки мяса на тарелке, что казалось, он решал страшную проблему — отравят или не отравят. И еще я заметил, как хороша племянница Син-рано по имени Нарини. Она сидела молча между своими братьями и не смотрела на меня.
После обеда Син-рано увел меня наверх, на плоскую крышу. Там было приятно — поднялся легкий ветерок, был виден весь город. Минут десять мы вспоминали прошлое, потом разговор перешел на олимпийские проблемы и с них должен был вот-вот скользнуть на явь планеты. Но не скользнул, потому что над городом серой башней поднялся столб дыма, на черном фоне которого искорками зажглись разрывы. На крышу прибежал Рони и сказал, что по радио передали: Понари пробились на танках к цитадели Гинрини, но у них ничего не выйдет, на помощь Гинрини пришли все синие.
Столб дыма рос, в нем мелькали языки пламени. Пришел старший, брезгливый Минро, и сообщил, что полиция блокировала район, но внутрь не входит.
— Они всегда так, — сказал он. — Ждут, пока перебьют друг друга.
Представление грозило затянуться, и я решил погулять вокруг дома. Никто не возражал.
Под большим деревом была устроена спортивная площадка. Нарини прыгала в высоту. Прыгала хорошо, легко. Оба ее брата были рядом, они поднимали планку, когда надо. Мое появление они встретили настороженно, словно боялись, что я без их разрешения приглашу сестру в кино. Они были еще подростками, худыми, черноглазыми и злыми.
Я увидел, какая Нарини длинноногая.
— У вас замечательные данные, — сказал я. Нарини смутилась. Она стояла передо мной, как нашалившая девочка, ее серые глаза были почти на одном уровне с моими.
— Спасибо, — ответила она после паузы и поглядела на братьев.
— А какой у вас личный рекорд? — спросил я.
Брат справа ответил:
— Метр девяносто.
Второй дернул его за рукав.
— Это далеко до женского рекорда планеты?
— Женского? — удивилась она.
Неожиданно второй брат крепко взял ее за локоть и, не говоря ни слова, повлек к дому. Первый брат прикрывал тыл.
Кстати, я когда-нибудь видел на соревнованиях женщин с Дарни? И на космодроме среди встречавших не было ни одной женщины…
Я поднял планку, укрепил ее на двухметровой высоте. Когда-то я брал два с половиной, но теперь тренируюсь редко, а когда тебе за тридцать, отяжелевшее тело плохо подчиняется ногам.
Разбежался, прыгнул и сбил планку. Раздобревший чиновник.
Я рассердился на себя и поднял планку еще на десять сантиметров. Отошел подальше, к самому дереву. Бежать надо было по траве, только последние два метра были посыпаны песком. Я мысленно представил себе, что должен взять два двадцать.
Упал я неудачно, ушиб локоть о песок. Несколько секунд лежал в неудобной позе и глядел на планку, которая долго вздрагивала — я все же задел ее. Она думала, упасть ей или пожалеть бывшего спортсмена. Потом пожалела и замерла.
— Ты молодец, — сказал Син-рано, который наблюдал за мной, стоя за деревом. — Я иногда пробую толкнуть ядро и никому не говорю, что любой школьник меня бы обошел.
— Меня бы тоже. — Я поднялся, потирая ушибленный бок. — Твоя племянница, если будет тренироваться, прыгнет выше.
— Она способная девочка, — сказал Син-рано. — На Земле, попади она в руки хорошего тренера…
— Почему только на Земле? — Я обрадовался возможности задать вопрос, который помог бы понять, что же происходит на Дарни.
— Если я выпущу ее на стадион, — заметил Син-рано, усевшись на траву, — начнется такое…
Он улыбнулся, представив себе, что же начнется.
— Ее родители погибли, — продолжал Син-рано. — Я взял детей к себе. У меня крепкий дом.
— А почему они погибли?
— Тебя гложет любопытство, — сказал Син-рано. — Наша жизнь, обыкновенная для нас, кажется тебе загадочной.
Я сел рядом с ним. Перед нами был склон холма, полого уходящий к изгороди. Там, вдоль изгороди, медленно шел Рони, за плечом у него был автомат. Иногда он останавливался, проверял контакты. Внезапно Син-рано вскочил с резвостью, которую трудно было предположить в столь грузном человеке, и кинулся к воротам. В руке его оказался пистолет. Он бежал пригибаясь, зигзагами. Рони упал в траву, сорвав с плеча автомат.
От дома, скатываясь по склону, бежали другие люди.
Из кустов, метрах в трехстах за изгородью, белыми ослепительными искрами вспыхнули выстрелы. За моей спиной бухнуло. Я обернулся. На крыше дома стоял миномет, он часто и мерно выпускал мины. У миномета виднелась светлая голова Нарини. Мины рвались в кустах, оттуда донесся тонкий вопль. Рядом со мной упала на траву срезанная выстрелом зеленая ветка. Я счел за лучшее лечь позади дерева.
Выстрелы стихли через несколько минут. Я поднялся.
От ограды шли мои хозяева. Син-рано поддерживал Рони, который держался за плечо. Между пальцев сочилась кровь. Я побежал им навстречу, но Син-рано крикнул мне:
— Ничего страшного, возвращайся домой.
Его старший сын был уже за оградой, он искал что-то в кустах. Далеко, по дороге к городу, полз танк.
Рони держался молодцом, он старался улыбаться.
— Я сам виноват, — сказал он мне доверительно. — Отец раньше меня их увидел.
— Кто это были?
— Из Гобров, — сказал Рони. — Я думаю, что одного снял.
— Его накрыла Нарини из миномета, — сказал Син-рано.
Сверху сбежала Нарини со своим братом, Син-рано передал им Рони.
— Пойдем, проверим коровник, — сказал он мне. — Животные волнуются, когда стрельба.
В коровнике все было спокойно. Коровы мирно жевали сено и поглядывали на нас с недоумением.
— Почему они на вас напали? — спросил я.
— Все тайны, — сказал Син-рано, — имеют обыденное объяснение. На нас напали для того, чтобы захватить Нарини.
— Зачем?
— Потому что она очень дорого стоит. Экономика, мой дорогой друг, лежит в основе любой романтики.
— Это красивый афоризм, но он ничего мне не говорит.
— Планета оказалась между каменным и атомным веками. Мы живем как на вулкане. Когда родители Нарини погибли, многие советовали мне отказаться от племянников и девочки. Но у меня своя гордость. Пока держимся.
— Что особенного в Нарини?
— Ничего.
— Кто-то влюблен в нее?
— Пожалуй, нет.
— Тогда я в тупике.
— Несколько десятилетий назад, — сказал Син-рано, — генетики сделали открытие, которое осчастливило многие семьи. Отныне пол ребенка родители могли заказать заранее. Ты слышал об этом?
— Разумеется, — сказал я.
Мы вышли из хлева. Солнце уже село. Над столбами, между которыми тянулась решетка, зажглись сигнальные огоньки. На крыше дома вспыхнул прожектор, и луч его медленно полз по ограде.
— Девяносто процентов молодых родителей хотят, чтобы у них родился сын. Их желание было исполнено. Через несколько лет мальчиков на планете рождалось вдесятеро больше, чем девочек. Мы думали, что это открытие приведет к радости…
«Как странно, — подумал я. — Ученый спешит опубликовать открытие, чтобы осчастливить человечество, и пробуждает к действию слепые стихийные силы».
— Еще в моей молодости, — продолжал Син-рано, — женщин хоть и было вдвое меньше, чем мужчин, это тревожило, но не казалось катастрофой. Принимались разумные законы, вводились ограничения, но общество уже катилось к упадку.
— Женщин стало мало, рождаемость падала, женщина стала превращаться в ценность, — подсказал я.
— И все более теряла права личности, — закончил Син-рано. — Теоретики утверждали, что процесс скоро прекратится. Они ошиблись. Своих женщин надо защищать. Чужую женщину надо добыть. Нужны мужчины, солдаты, воины…
— А ты, — спросил я, — почему у тебя только сыновья?
— Я — песчинка в океане людей, — сказал Син-рано. — Мы с женой понимали, что если у нас родится девочка, ее отнимут. У нас родились два сына, два защитника. Теперь у нас будет девочка, решили мы. Но мою жену украли. Я нашел ее слишком поздно, она не хотела быть рабой в доме чужого клана.
— А родители Нарини?
— Мой брат хотел пойти против течения. У него было три дочери и два сына. Слишком большое богатство для человека, не признававшего законов каменного века. Он жил в городке института, они не подчинялись реальности. Там было много девочек. Городок взяли штурмом войска четырех кланов. Я не знаю, где сестры Нарини. А она сумела убежать и увести братьев.
— Без нее было бы проще? — спросил я.
— Есть дома, — усмехнулся Син-рано, — на которые не нападают. Там нет женщин. Но ты забыл о судьбе моей жены. Я не хочу, чтобы это повторилось.
Над вечерним городом полз дым, иногда раздавались одиночные выстрелы. Полосы от трассирующих пуль прочертили небо.
Я поднялся на крышу дома. У миномета дежурила Нарини и один из ее злых братцев. Они тихо разговаривали. Я подошел к балюстраде. В городе было мало огней, он спал настороженно и чутко. Лучи прожекторов время от времени вспыхивали в разных его концах и пробегали по крышам, стенам и заборам.
Нарини подошла ко мне.
— У вас девушки занимаются спортом, — сказала она утвердительно.
— Пожалуй, даже больше, чем нужно, — ответил я.
Яркая луна освещала ее чистое лицо, глаза казались темными, почти черными, настойчивыми и глубокими.
Мы помолчали.
— Как себя чувствует Рони? — спросил я.
— Это только царапина, — сказала девушка. — Брата в прошлом году ранили так, что мы думали — придется отнимать руку.
Брат подошел ближе, слушая наш разговор. Он не выпускал из рук бинокля.
— Здесь плохо, — сказала Нарини, понизив голос, когда ее брат, встревоженный каким-то шумом у изгороди, кинулся к прожектору и включил его.
— Я это понял, — тихо сказал я.
Это было странное чувство — словно мы с Нарини давно знакомы и можем говорить обо всем, сразу понимая друг друга.
— Син-рано устал, — сказала Нарини. — Он человек долга и памяти. Когда сегодня ранили Рони, мне казалось, будто это я ранила его. Он должен учиться, но остался здесь, потому что надо охранять дом.
— А выход? — спросил я.
— Меня можно продать. Хорошо продать в сильный клан.
— Мы будем защищать тебя, — сказал ее брат. — Ты знаешь, мы погибнем, но будем тебя защищать.
— Я не хочу, чтобы вы погибали, — сказала Нарини.
— Но почему ничего не делается?
— Делается, — ответила Нарини. — Есть институт, где детей выращивают в пробирках. Там уже родились первые девочки. На них тоже нападали. Даже маленькие девочки — добыча.
— У нас втрое меньше населения, чем сто лет назад, — сказал ее брат. — Втрое. Я сам читал.
— Это изменится, — сказал я уверенно.
— Это изменится, — согласилась Нарини. — Но для меня… для меня будет поздно.
— Хотите, улетим со мной? — спросил я.
Я не шутил в тот момент. Но это не было предложением. Нужен был выход, и я предложил единственный, который мог придумать.
— Спасибо, — сказала Нарини.
Стояла тишина, в которой я слышал быстрое и злое дыхание ее брата.
К ночному разговору пришлось вернуться на следующий вечер. Но разговаривал я с Минро, старшим сыном, все движения которого были преисполнены брезгливостью, словно у старой девы, попавшей нечаянно в ночлежку.
Я вернулся из Олимпийского комитета, где разговоры были томительны и осторожны. Сумма, которую следовало перевести на наш счет, казалась дарнийцам завышенной, и мне стоило большого труда доказать им, что значительная ее часть вернется на планету по программам помощи.
В тот день в городе совсем не стреляли, и я прогулялся по главной улице, среди магазинов, витрины которых мгновенно закрывались бронированными жалюзи, как только начиналась перестрелка. Вдоль тротуаров тянулись щели для пешеходов.
По улице шли только мужчины, по делам. Никто не гулял. Это был осажденный город, почти загубленный прогрессом.
Меня довезли до дома на небольшом броневичке. У ворот меня встретил Минро. Он молчал, пока мы шли к дому, и разглядывал свои ногти.
— Мне это не нравится, — сказал он, когда дверь в дом закрылась. — Вы кружите голову девушке.
— Не понял.
— Вы сказали, что она улетит с вами.
— А что в этом плохого? — спросил я.
До того момента ночной разговор на крыше был не более как воспоминанием, никого ни к чему не обязывающим. Была фраза, сказанная невзначай, рожденная самим течением разговора.
— Она сказала об этом старику, — сообщил Минро, вытирая носовым платком указательный палец. — Ваша глупая шутка…
— Почему вы считаете меня глупым шутником?
— Зачем вам эта девушка?
— Ей будет лучше в другом месте, — сказал я. Противодействие облекало случайную фразу в реальные одежды. — Она сможет нормально жить и учиться. Через полгода она уже будет брать два метра, вы знаете?
— Где брать? — не понял меня Минро.
— Она прыгает, любит прыгать в высоту.
— Не знал. — Минро начал протирать средний палец. Я не мог оторвать глаз от мерных движений его руки. — Но не в этом дело. Нарини живет у нас несколько лет. Наша семья потратила на ее охрану столько, что всем нам можно было купить жен. Из-за нее мой младший брат не получил образования. И тут появляетесь вы. Что у вас, своих женщин мало?
— Очень много, — сказал я. — Даже больше, чем нужно.
— Я предупреждаю, что не позволю вам увозить Нарини. Ее передадут сильному клану. Там у нее будут замечательные, богатые мужья.
— Мужья?
— Разумеется. Разве вам не говорили, что полиандрия у нас официально признана?
— А она об этом знает?
— О полиандрии? Разумеется.
— И знает, что вы договорились продать ее?
— Еще узнает, — сказал Минро. — Я забочусь о ее безопасности и о безопасности моей семьи. Отец выжил из ума. А вы не смейте больше разговаривать с Нарини. Я вас пристрелю.
— Спасибо за предупреждение, — сказал я и пошел к себе.
Минро не знал, что выбрал для разговора со мной самый неудачный тон. Мне нельзя угрожать. Из-за этого я претерпел немало неприятностей, но любая угроза заставляет меня поступать наоборот.
Не могу сказать, что в тот момент я уже полюбил Нарини. Мне было приятно смотреть на нее, интересно разговаривать с ней. Я хотел ей помочь. Но любовь… Она могла возникнуть, могла и миновать меня. Кстати, и Нарини тогда меня не любила, но я мог изменить ее жизнь. И снять бремя с близких.
Нарини встретила меня у моей комнаты. За ней тенью брел ее младший братец.
— В нашем доме нельзя секретничать, — сказала она. — Я слышала, что вам говорил Минро.
В коридоре горела тусклая оранжевая лампа. Оттого в голосе и движениях Нарини мне чудилась тревога, которой, может, и не было.
— Вы хотите улететь со мной? — спросил я.
Она молчала.
— Пойдем, — сказал ее брат. — Пойдем спать.
— Да, сказала Нарини, глядя на меня в упор.
Когда теперь я отсчитываю время нашей любви, я начинаю отсчет с этого взгляда. Син-рано не спал. Мы пошли к нему. Он сидел в широком кресле, седая грива была встрепана.
— Знаю, знаю, — сказал он сварливо. — Ты как камень, брошенный в спокойный пруд. Только наш пруд неспокоен.
Сыновья его вошли в комнату вслед за нами.
— Дядя, — сказала Нарини. — Ким хочет, чтобы я летела с ним. Я согласна. Вы будете жить спокойно.
— Мне жаль, если ты улетишь, — ответил Син-рано. — Но я рад.
— Спасибо, дядя, — сказала Нарини.
— Я не допущу этого, — вмешался Минро. — Мой брат, — он показал на Рони, — пролил кровь. За кровь надо платить.
— Я так не думаю, — сказал Рони и покраснел.
— Вчера на нас напали люди Гобров. — Син-рано пристально глядел на Минро. — Кто их привел?
— Я их не звал.
— Получается гладко, — сказал Син-рано. — Они уводят Нарини, ты не виноват, а деньги твои.
— Я оскорблен, — сказал Минро, брезгливо морщась.
— И не пытайся помешать им улететь, — предупредил отец.
— А мы? — спросил один из братьев Нарини. Его худое лицо посерело.
— Вы будете жить в моем доме. Как прежде, — ответил Син-рано.
В тот вечер я больше не говорил с Нарини. Нам было неловко под настороженными взглядами домочадцев.
Утром Син-рано отвез меня в Олимпийский комитет. На заднем сидении машины сидел Рони с автоматом. Син-рано был напряжен и молчалив — какой отец хочет сознаться в том, что опасается собственного сына?
Опасения Син-рано оправдались.
Нас подстерегли у касс, куда мы заехали из Олимпийского комитета, чтобы взять билеты на завтрашний корабль. Я не сразу сообразил, что произошло. Мы выходили из здания, Рони ждал нас у машины. Он стоял, прислонившись к ней спиной так, чтобы автомат не был виден, — он не хотел нарушать запрета на ношение оружия. Син-рано оглядел улицу в обе стороны и сказал:
— Идем.
Была середина дня, улица залита резким солнечным светом, прохожих не видно.
Я шагнул к машине, и тут же Син-рано рванул меня за руку и уложил на асфальт. Послышался мелкий дробный звук — пули бились о машину и стену дома. Рони упал на тротуар рядом с нами и, падая, открыл стрельбу.
Затем Син-рано втолкнул меня в машину, его сын прыгнул за нами, и машина сразу взяла с места. За нами гнались, пули ударяли в заднюю бронированную стенку, но мы удрали.
— Я не совсем еще сдал, — сказал Син-рано. — Как я тебя, а?
— И вам нравится такая жизнь? — спросил я, прикладывая платок к разбитому лбу.
— Может быть, — вдруг рассмеялся Син-рано.
Старшего сына дома не было. Он не вернулся до темноты. Дом жил, как осажденная крепость в ожидании штурма. На закате подъехал броневик, в нем были друзья Син-рано, четверо могучих мужчин. Они вели себя как мальчишки, которым позволили поиграть в войну.
Нарини собрала небольшую сумку — мы не могли обременять себя багажом.
— Ты не передумала? — спросил я.
Она посмотрела на меня в упор.
— А ты?
— Тогда все в порядке, — сказал я.
В комнату зашел один из братьев Нарини. Он был расстроен, но старался держаться.
— Броневик отходит ровно в час ночи, — предупредил он.
— Если захочешь, — сказал я ему, — можешь прилететь к нам на Землю.
— Видно будет, — ответил он и посмотрел на сестру.
Штурм дома начался с темнотой. Это походило на приключенческое кино. Трассирующие пули вили в небе разноцветную сеть, мины рвались на лужайках и в кустах, коровы отчаянно мычали в хлеву. Полиция прибыла через час после начала боя, когда нашим уже пришлось отступить на крышу. Нападающих было много, и они не хотели отступать даже перед полицией.
Именно тогда, в полной неразберихе, Син-рано и осуществил свой план. Броневичок, на котором нам предстояло удрать, был спрятан за сараями. Кроме нас, в нем был только один из братьев Нарини. Остальные держали оборону.
Син-рано похлопал меня по плечу и сказал:
— Жду вестей.
Броневичок был легкий, верткий. Он выскочил за ворота и пошел к городу.
Враги слишком поздно заметили наше бегство. Нарини отстреливалась из пулемета в башне. Перед моими глазами были ее коленки в жестких боевых брюках, она отбивала пяткой какой-то странный ритм, совпадающий с ритмом очередей. Я не мог отделаться от ощущения, что все это ненастоящее.
Потом мы ехали несколько минут в полной тишине. Нарини наклонилась ко мне и спросила:
— Ты как себя чувствуешь?
Это были ее первые слова, которые в своей будничности устанавливали между нами особую связь, возникающую между мужчиной и женщиной, когда они вдвоем.
— Спасибо, — сказал я и пожал протянутые ко мне пальцы. У космодрома мы попрощались с братом Нарини. Он старался не плакать.
Все было рассчитано точно — уже кончалась регистрация, и мы сразу оказались в корабле. Когда он поднялся, я вдруг понял, что страшно голоден, и зашел к Нарини — ее каюта была рядом с моей. Нарини сидела на койке, устремив взгляд перед собой.
— Хочешь есть?
— Есть? — Она осознала вопрос, улыбнулась и сказала: — Конечно. Мы же с утра не ели.
Я впервые увидел, как она улыбается.
В полете мы много разговаривали. Мы привыкали друг к другу — в разговорах. И, расставаясь с ней на ночь, я сразу же начинал тосковать по ее голосу и взгляду.
Потом была пересадка. Этот астероид так и зовется Пересадкой, никто не помнит его настоящего названия. Тысячи людей ждали своих кораблей. Мы получили космограмму от Син-рано. Все обошлось благополучно, только Рони угодил в больницу, его снова ранили. Старший сын вернулся домой утром. Теперь он будет жить отдельно.
Я представил себе его брезгливое лицо и платок, вытирающий указательный палец.
Там же меня ждало послание от моих тетушек. Их у меня пять, и все меня обожают. Я показал телеграмму Нарини.
— Пять тетушек?
Она не могла привыкнуть к зрелищу многочисленных женщин, что так свободно гуляли по залу Пересадки. Мысль о существовании нескольких женщин в одном доме была для нее невероятной.
— А дяди у тебя есть?
— С дядьями у меня туго, — сказал я.
— Почему? Твои тетушки некрасивы?
— Когда-то были красивы.
— Они не любят мужчин?
Я пожал плечами. Мои тетушки любили мужчин, но им не повезло в жизни.
Я спрятал в карман еще четыре космограммы.
— А это от кого? — спросила Нарини. — Тоже от тетушек?
Женщина очень быстро чувствует ложь даже не в словах, а в движениях мужчины.
— Это от моих невест.
— Ты шутишь?
— Почти.
— Ким, ты должен мне объяснить, что происходит.
Ее глаза порой могут метать молнии.
— Понимаешь, прогресс повторяет некоторые свои причуды… Когда-то, в восьмидесятых годах двадцатого века, у нас на Земле, в Японии, изобрели способ по желанию определять пол будущего младенца. Ведь ты не думаешь, будто Дарни исключение?
— Значит, у вас то же самое?
— То же самое не бывает, — сказал я. — Но когда родились первые «заказные» дети, когда эта процедура стала доступной, многие молодые семьи захотели, чтобы у них родился…
— Мальчик, — сурово сказала Нарини.
— Началось демографическое бедствие. За несколько десятилетий состав населения Земли резко изменился.
— Не объясняй, знаю.
— Мужчины стали значительным большинством населения. Падала рождаемость. Произошли неприятные социальные и психологические сдвиги. Однако мы спохватились раньше, чем вы. Было запрещено пользоваться этим методом. На всей Земле. С тех пор мы живем… естественно.
— Но почему тетушки, невесты… ты не договариваешь.
— Понимаешь, природа не терпит насилия. Она защищается. И когда «заказные» дети были запрещены, обнаружилось, что естественным путем у нас рождаются девочки. На каждого мальчика три-четыре девочки. Сегодня на Земле женщин вдвое больше, чем мужчин.
— И что же происходит? Мужчин продают? Отвоевывают?
— Нет, зачем же. Сейчас новорожденных мальчиков лишь на двадцать процентов меньше, чем девочек. Полагают, что лет через десять баланс восстановится. Но пока…
— Пока мы летим, чтобы меня убили твои невесты, — без улыбки сказала Нарини.
— Никто тебя не убьет.
Нарини молчала. Я молчал тоже, потому что вдруг понял, что я — обманщик. Почему я не сказал об этом раньше?
— Я не лечу на Землю, — сказала наконец Нарини.
— Куда же нам деваться?
— На любую планету, где всех поровну.
Мы пробыли на Пересадке лишних два дня, все это время я ходил вслед за Нарини и уговаривал ее рискнуть. В конце концов она согласилась.
С тех пор мы живем с ней в Москве. Мы счастливы.
У нас есть сын и дочь.
Мои тетушки приняли Нарини, они в ней души не чают. Раньше они никак не могли сойтись во мнении, какая невеста мне более подходит. Нарини разрешила их споры.
Нарини очень занята. Она председатель межпланетной организации «Равновесие». Когда я называю эту организацию брачной конторой, Нарини обижается.
Славная дата — двести лет Эксперименту. В истории Земли ничего подобного не было. Сама длительность подавляет воображение. Создатели Эксперимента кажутся небожителями.
На самом деле они существуют — в виде портретов в актовом зале.
Дарвин. Мендель. Павлов. Соснора. Джекобсон. Сато.
Первые три скончались, не подозревая об Эксперименте. Три последних не дожили до результатов.
Мне надоела предпраздничная суета. Я пошел в библиотеку.
Маруся уговаривала пылесос — драгоценнейший прибор в институте — заняться книжными полками. Я представил себе, сколько поднимется пыли, если пылесос согласится. К счастью, пылесос не соглашался. Он пытался втолковать Марусе, что его услуги нужнее в институтском музее, куда скоро придут гости.
Маруся увидела меня и спросила:
— Мне, что ли, лезть туда?
Наверное, она ожидала, что ради ее прекрасных глаз я буду лазить по стремянкам.
Я ушел вместе с пылесосом.
В саду тоже не спрячешься. По странному приказу завхоза Скрьшника там перекапывали клумбы, на которых только что отцвели тюльпаны, чтобы сотворить одну клумбу в виде цифры 200.
Я пошел на детскую площадку. Детей не было — ставили новую ограду. Силовую, невидимую, современную. Представьте себе, какие комплексы она будет вырабатывать в малышах, которые неизбежно будут натыкаться на несуществующую стену. Начнутся неврозы, истерики, все будут искать причину душевных травм у молодых гомошимпов, пока какой-нибудь шустрый аспирант не догадается, что виной всему — невидимость ограждения.
Малыши резвились на берегу пруда. Землечерпалка уже перестала мутить воду, бортики были покрашены. Я уселся в тени под явором, который, по преданию, посадил сам академик Соснора, и принялся наблюдать за детенышами. Они с визгом носились по берегу, а воспитательницы семенили за ними: им казалось, что кто-нибудь обязательно упадет в холодную воду и схватит воспаление легких.
По облику малышей я без труда угадывал генетические линии.
Живший больше века назад самец Старк, со светлой короткой шерстью, гомозиготный по этой доминантной аллели, утвердил себя на много поколений вперед. Помните скошенные подбородки и висячие носы Габсбургов? Это видно по портретам, как бы ни старались приукрасить художники.
Мы покоряем природу, а природа находит пути, чтобы не покоряться.
Эксперимент был внешне скромен, но полон человеческого тщеславия: мы, всесильные, берем стадо шимпанзе, мобилизуем механизм направленных мутаций, выводим эволюционный процесс из тупика, ускоряем его в тысячи раз и глядим — дозволено ли нам природой создать себе братьев по разуму.
Те, кто планировал Эксперимент и пробивал его в академических и финансовых органах, понимали, что сами до результатов не доживут. Хотя, наверное, каждому из них казалось, что произойдет чудо и через тридцать лет народится мутант, который выучит таблицу умножения.
Я как-то отыскал в библиотеке журнал двухвековой давности с бойкой статьей о том, как разыскивали по зоопаркам и институтам самых умных, сообразительных, продвинутых шимпанзе и как свозили в выделенный уже для них комплекс, нечто среднее между зоопарком, генетическим институтом и общежитием для умственно отсталых. Нехватку кредитов и оборудования на первых порах компенсировали энтузиазмом. Далеко не все понимали, что Эксперимент должен иметь предпочтение перед прочими занятиями человечества. Но во главе института стоял Соснора, который додумался испытывать свои генетические методы на коровах и увеличивал их лактацию до фантастических пределов. С помощью этих безмозглых тварей, которые по традиции и теперь пасутся за прудом, он доказал рентабельность предприятия.
Последующие директора постепенно расширяли хозяйство, пополняли стадо шимпанзе одаренными экземплярами. Несмотря на кризисы и конфликты, институт так и не закрыли. В самом принципе его деятельности было нечто ирреальное. Это была наука с претензией на божественность.
Директора приходили и уходили, научные сотрудники получали зарплату, защищали диссертации, уходили на пенсию — в общем, делали примерно то же, что их коллеги в других институтах. Иногда менялись генетические концепции, возникали новые теории или возрождались забытые. Вдруг возвышался неоламаркизм, затем торжествовал постдарвинизм, а после временного господства джекобсонизма верх брал супердарвинизм.
И каждый из поворотов теории отражался на отношении к шимпанзиному стаду. Наиболее перспективные особи вдруг попадали в немилость и их списывали в зоопарки или медицинские институты; достижения оборачивались поражениями, чтобы несколько лет спустя превратиться в громкие открытия — и больнее всего эти перемены били по шимпанзе. Не так давно был случай, когда списали в зоопарк Сиену-4, самку с удивительными математическими способностями. И по простой причине: ее шеф — человек милый, талантливый, но беспутный, — разругался с заведующим отделом и ушел из Эксперимента. А кроме него никто не пользовался доверием Сиены-4…
Вот почему я, участник Эксперимента, остаюсь в глубокой внутренней оппозиции к тому, что у нас делается. Двести лет направленных мутаций, изменений среды обитания, медикаментозных опытов и трудового обучения — а стабильных результатов так и не добились. Более того, пропасть между гомошимпами и экспериментаторами все углубляется. Как ни странно, люди, придумавшие Эксперимент, ухлопавшие в него двести лет и кучу средств, внутренне не готовы к тому, чтобы отказаться от собственной исключительности. Гомошимп остается для них не более как шимпом. Объект для исследований, но не партнер по разуму…
Эти мои, довольно печальные мысли, были прерваны бездарной бихейвиористкой по прозвищу Формула.
— Джон! — кричала она, несясь по коридору. — Где ты?
Увидев меня, она спросила:
— Джона не видел? — Но ответа не стала дожидаться, махнула рукой и помчалась дальше. Меня она не выносила.
Джон — старый гомошимп, ублюдок с анатомической точки зрения, почти безволосый, лобастый и в меру коварный, пользуется доверием некоторых сотрудников Эксперимента. Тот небольшой набор слов, которым он оперирует, кажется им вершиной собственных достижений. Когда приезжают важные гости, Джона выводят к ним и он изображает из себя пародию на человека: натягивает трусики и красную рубашку, делает вид, будто поддерживает беседу, оставаясь не более как попугаем в окружении любопытствующих обезьян.
Зачем Формуле в такой сумасшедший день понадобился Джон? Я подошел к окну и увидел, как она крутится возле бывшей клумбы, повторяя: “Джон, где ты? Джонни, ты мне нужен!”
Джон, который дремал где-то поблизости, лениво вышел из кустов. Он поскребывал могучий живот, отращенный на подачках.
— Джонни! — возрадовалась Формула. — Прими новенькую. Ты лучше всех это умеешь делать. Умоляю!
— Что дашь? — спросил Джон, существо корыстное и развращенное.
— Джонни, я никогда тебя не обижала.
— Столкуемся, — сказал Джонни и пошел за Формулой, сгибаясь чуть больше, чем нужно, и касаясь земли пальцами рук. На этот раз он был в синих трусах и в белой кепочке, сдвинутой на затылок так, чтобы любой мог полюбоваться его лобными долями.
Я пошел вслед за ними.
Они вышли к стоянке. Возле транспортного вертолета маялся могучий детина из службы заповедников. Он держал на цепочке молодую самку шимпанзе, которая была насмерть перепугана полетом и необычной обстановкой.
При виде хорошенькой самки гордость генетической науки превратился в самца шимпанзе. Девушка ему очень понравилась. В мозгу Джонни уже шевелились надежды на то, что он получит молодую наложницу. И он принялся изображать перед ней обезьяну — вытягивал трубкой губы, подпрыгивал, бил себя кулаками в грудь, словно горилла. Разумеется, он еще больше напугал самочку.
А девушка была в самом деле сказочно хороша. Мозг ее пока спит; впрочем, никто и не намерен вдувать в него разум. Она нужна лишь для продолжения рода, для свежей струи генов.
— Джонни, не пугай ее, — взмолилась Формула. — Объясни ей, что она будет жить в хороших условиях. Пускай она успокоится.
Удивительная наивность, свойственная некоторым научным сотрудникам. Создав расу гомошимпов, они полагают, что и обыкновенные шимпанзе владеют какой-то примитивной речью и могут объясняться с такими, как Джонни. А он, никогда не знавший языка диких сородичей, языка жестов и дыхания, языка примитивного, но всеобъемлющего, должен был поддержать свое реноме. Ничего у него не получилось. Девушка скалилась и старалась спрятаться за ноги детины из службы заповедников, полагая, что обыкновенный человек все же лучше, чем неизвестный зверь в белой кепочке.
Я понял, что создалась тупиковая ситуация, и направился к девушке, уверенный, что мне удастся успокоить это несчастное создание. И все кончилось бы благополучно, если бы не эта проклятая Формула.
— Стой! — завопила она. — Джон, удержи этого хулигана! Ну где же шланг? Джон нахмурился, изображая из себя защитника человечества, хотя в душе он трепетал передо мной и знал, что я с ним сделаю, если он посмеет хоть пальцем меня тронуть.
Я встретил доверчивый взгляд самочки шимпанзе и улыбнулся ей. Я знал, что отныне она — моя покорная рабыня. Больше мне ничего не надо было. Я тихонько фыркнул, чтобы ее успокоить, и дал понять гримасой, что ей здесь нечего бояться. Потом под вопли Формулы и угрожающие жесты ничего не понявшего, но встревоженного детины прыгнул на ближайшее дерево, раскачался на нижнем суку и перемахнул наверх, ощущая спиной восторженный взгляд девушки. Деревьями, по проторенной дорожке, я добрался до спален.
Несколько гомошимпов отдыхали на койках, кто-то читал, молодежь разглядывала видеоленты. Барри, прирожденный столяр, чинил табурет. Мы сколачивали табуреты в мастерской трудового воспитания.
— Что случилось? — спросила Дзитта, старая умная гомошимпа, наделенная великолепной интуицией.
— Черт бы побрал эту Формулу, — сказал я. — Там привезли чудесную крошку. Формула позвала Джонни, а этот старый козел…
— Не надо, все ясно, — прервал меня Барри и отложил молоток. — Знаешь, сегодня утром меня снова таскали на тесты.
— И ты думал о бананах?
— Об апельсинах тоже, — засмеялся Барри. — Они разочарованы.
— Ой, трудно, — сказала Дзитта. — Особенно я боюсь за молодежь. Рано или поздно они нас обязательно поймают.
— А какая альтернатива? — спросил я. — Все признать? Стать объектом сенсации и остаться при том существами третьего сорта, говорящими макаками?
— Только бы сегодня все обошлось, — сказал Барри.
— А меня утром спрашивал о тебе доктор Вамп, — сказал молодой гомошимп Третий. — Он спрашивал, уважаю ли я тебя.
— А ты что ответил?
— Ты знаешь, я плохо говорю, такой тупой-тупой гомошимп, я сказал, что Лидер сильный.
Я отобрал у Третьего банан — понял, что страшно проголодался.
— А девушка красивая? — спросил Второй.
— Не твое дело, — отрезал я. — В лесу отыщешь себе красивее.
— Сейчас идет совещание, — сказал Барри. — Надо послушать.
— Обсуждают, как разместить гостей и устроить банкет, — заметила Дзитта.
— Может, все-таки сходить? — спросил Барри.
— Я сам, — сказал я и выбрался через окно. По виноградной лозе взобрался на крышу и прополз по ней до окон комнаты совещаний. Наши маршруты проверены поколениями гомошимпов. Мы еще уступаем людям в интеллекте, но не разучились лазить по деревьям, прыгать и, главное, скрывать мысли и поступки: законы леса в нас сильнее, чем законы города, и двухсот лет слишком мало, чтобы кровь и мышцы забыли о прошлом. Я не знаю, кто первым пробрался скрытно к окнам комнаты совещаний, но это был гениальный гомошимп, я не боюсь этого слова, который понял, что разум его развит настолько, что пора утаивать от людей то, что проснулось в нас.
Люди окружили нас приборами, которые вызывают страх и недоверие. Людям кажется, что любой всплеск мысли и движение чувств тут же будут отражены самописцами и биофонами. Они совершили ошибку — они пытались сделать нас по своему образу и подобию. Но природа оказалась сильнее. Мы это поняли тогда, когда обнаружили, что, доверяясь приборам, люди судят о нас ложно. Это великое открытие было сделано до моего появления на свет.
И с тех пор, подчиняясь людским приборам и жестоким экспериментам, в которых нас заставляли есть, спать, думать, трудиться, размножаться только на глазах, под контролем, — все это время мы учились скрытности. Мы не второсортные люди, мы новая раса, гомошимпы!
Невидимый из комнаты совещаний, я наблюдал за людьми. Я, подопытный кролик, недочеловек и переобезьяна, затевал заговор против них.
Разговор в комнате шел о моей персоне. Выступала Формула.
— Он становится невыносимым, — щебетала она. — Он оказывает дурное влияние на других особей.
Как тщательно они избегают слова “животное”, подумал я.
— Конкретнее, — попросил доктор Вамп. Доктор ведает лечебницей и выступает против излишне жестоких экспериментов — он лечит, и у него добрые руки.
— Сегодня к нам поступила новая самочка, — сказала Формула, и перед моими глазами возник сладостный образ девушки. — Я попросила Джона помочь мне отвести ее в изолятор.
— Джон не вызывает у меня доверия, — сказал Батя, директор института.
— Он очень развитое существо, — возразила Формула. — И часто нам помогает. На этот раз он помочь не смог. Обезьянка очень боялась. Мы все равно справились бы с ней, до тут из кустов выскакивает этот Лидер и бросается на обезьянку. По-моему, он хотел надругаться над ней.
Формула была близка к слезам. Черт побери, подумал я, за какое чудовище она меня принимает!
Неожиданно Формула получила подкрепление от завхоза Скрыпника.
— Он становится диким зверем, — сказал толстый Скрыпник. — Вчера забрался на склад и распотрошил половину запасов. Не представляю, как устраивать банкет. Я послал в город за припасами.
Операцию на складе проводили мы с Дзиттой и двумя молодыми ребятами. Первое время нам будут нужны продукты — сгущенка, кое-какие консервы. Похищение пришлось замаскировать под бандитский налет, иначе бы оно вызвало подозрение.
— Пора его отдавать в зоопарк, — сказала Формула. — Если он и мутант, то регрессивный. Опасный для Эксперимента.
— А что вы скажете, доктор? — спросил директор.
— Воздержусь от выводов. По моим наблюдениям, Лидер пользуется в стае авторитетом.
— Вот именно, в стае, а мы стремимся создать общество! — воскликнула Формула.
— А что вы думаете? — обратился директор к заведующему лабораторией, моему главному противнику, которого мы постоянно водили за нос, изгоняя из головы все мысли, кроме мыслей о еде.
— Уровень интеллекта невысок…
Заведующий углубился в записки, он извлекал их из карманов и раскладывал на столе, путал мои данные с данными других гомошимпов, и в результате запутал все настолько, что директор остановил его. Другие специалисты были единодушны: я — опасный зверь, плохо влияю на молодежь, от меня надо избавиться.
С одной стороны, это было приятно слушать: я их провел и провел основательно. С другой — любому разумному существу обидно, когда его хотят отправить в зоопарк.
— Подытоживаю, — сказал директор. — Лидера готовить к отправке. Созвонитесь с зоопарком в Сухуми, оттуда есть запрос. Полагаю, что завтра можно перевезти.
Теперь перейдем к другим заботам. Когда прилетает рейсовый с гостями?
— В семнадцать тридцать, — ответил Скрыпник. — Мы его паркуем на запасном поле, машина большая.
Об этом вертолете я знал. Остальные гости будут слетаться на малых машинах. Малые машины нам не нужны. Нам нужен этот вертолет.
Ну что ж, можно уходить. Я узнал две важные вещи. Во-первых, время не терпит. Если мы сегодня не сделаем задуманного, завтра меня тайком, подло, предательски отправят в зоопарк. Во-вторых, нужная нам машина с половины шестого будет стоять на запасном поле. Удивительная удача: запасное поле окружено лесом, подходы к машине скрыты зеленью.
Я спустился в сад.
С некоторой грустью я смотрел на пруд, на спортивную площадку, на классные комнаты. Никогда я уже не увижу этого мира, в котором я вырос, стал настоящим гомошимпом и осознал свой долг перед племенем. Всему на свете бывает конец, вспомнил я чьи-то слова.
В спальне меня ждали.
— Все в порядке, — сказал я. — Вертолет прилетает в семнадцать тридцать. Стоит на запасном поле.
О решении отослать меня завтра в зоопарк я говорить не стал. Это могло несколько подорвать мои позиции. Подумают, что я спасаю собственную шкуру.
Мы наблюдали сверху, как съезжались гости. Встреча с гомошимпами назначена на завтра. Лишь идиот Джонни бродил между приезжими, фотографировался с ними, пожимал им руки и говорил банальности, которые поражали гостей своей глубиной.
Еще засветло с большими предосторожностями мы перетащили часть грузов из лесных тайников поближе к вертолету. В Большом лесу, на берегах Конго, мы не намеревались становиться дикими животными, и поэтому забирали с собой учебные микрофильмы для детей и запас кассет, кое-какие приборы и инструменты. В общем, начиналось великое переселение маленького народа.
Вечером в саду зажгли иллюминацию. Подъезжали новые гости, под яблонями Скрыпник поставил длинные столы с закусками. Перед сном к гостям вывели малышей, они хором спели про елочку. Гости умилялись.
Я тайком проверил, все ли замки сломаны. Хорошо бы они не догадались оставить стражу у большого вертолета.
Машина мне понравилась. Она была в самом деле велика, я на такой еще не летал. Но мы знали, как работает автоматика. Они хватятся, когда мы будем уже над Африкой.
Луна была ущербной, так что мы двигались свободно, почти не прячась. Стражи у вертолета не было.
Все стихло. Лишь из окон гостиницы доносились голоса и песни. Пускай веселятся. Завтра их ждет большое разочарование. Некого будет смотреть. Разве что Джонни.
— Слушай, — спросил я мудрую Дзитту, — мы берем Джонни?
— А ты как думаешь?
— Я бы оставил его людям в утешение.
— Согласна. С нами он будет несчастлив. Он привык к комфорту. Третий привел детей. Они были сонные и капризничали.
Мы быстро посадили детей в вертолет. Дзитта пересчитала гомошимпов.
— Шестьдесят четыре особи, — сказала она с улыбкой. Она умела копировать Формулу.
— Все на месте? — спросил Барри. Он будет у нас вторым пилотом.
— Стой, — сказал я. — Мы же ее забыли.
— Кого? — не поняла Дзитта.
— Девушку, которую привезли сегодня. Неужели ты хочешь, чтобы она досталась Джонни?
— В лесу ты найдешь невесту получше, — сказал Третий. Я так зарычал на него, что он шустро залез в машину и, надо полагать, будет молчать до Африки.
— Не делай глупостей, — попросила Дзитта. — Ты переполошишь весь институт.
— Нет, — сказал я твердо. — Я скоро вернусь.
Большими прыжками я помчался к изолятору.
Как назло дверь была заперта.
Я подошел к окну. Окно было непробиваемым, ничем его не возьмешь. Из темноты на меня смотрели большие прекрасные глаза. Девушка понимала, что я пришел к ней, но не знала зачем. Она расплющила о стекло большие губы. Глупая, милая, неразумная тварь.
В два прыжка я оказался на крыше. Отвинтить вентиляционную решетку было делом минуты. Я спешил. Без меня мог начаться бунт — ведь зачастую лишь моей железной волей удавалось удержать их в повиновении.
Решетка летит в сторону. И в это время — шум шагов. Кто-то идет по дорожке.
Я почуял запах Джонни. Этого еще не хватало! Я чуть не расхохотался — романтическое приключение, соперник во тьме… Этот недоумок стучал в стекло, вызывая девушку.
Ревность обуяла меня. Но что делать? Мне в голову пришла неплохая идея.
— Кто здесь шляется? — спросил я басом, подражая Скрыпнику. — Немедленно спать! А то отправлю в зоопарк.
Джонни перетрусил и покинул поле боя. Его запах исчез.
Теперь следовало спешить втройне: меня могли услышать. Я проник в вентиляционный люк. Там было тесно. Я загудел, призывая девушку. Она поняла.
Протянув вниз руку, я нащупал ее нежные длинные пальцы.
Я помог ей выбраться на крышу. Всем своим видом, каждым движением она говорила: “Ты мой избранник”.
“Ты у меня еще научишься говорить”, — подумал я.
На борту уже начиналась паника. Я исчез, указаний нет. Дзитта еле удерживала все мое воинство внутри. Барри накинулся на меня с упреками. Я передал ему барышню и быстро прошел к креслу пилота.
— Внимание! — сказал я. — Всем занять места. Матери, держите детей. Нас ждут леса Африки. Нас ждет свобода!
Через стекло я кинул прощальный взгляд на институт. Некоторые окна еще светились. Старинное здание, построенное по моде двадцатого века, темной громадой возвышалось над деревьями.
Я набрал код — я знал как это делать. Загорелась карта Восточного полушария. Я нашел на ней Конго. Дотронулся до нужной мне точки. Дал старт.
Вертолет быстро пошел вверх.
Огни на Земле уменьшались и тускнели. Мы пронзили редкие облака. Машина поворачивалась, ложась на курс.
Я смотрел на карту передо мной. Тонкая зеленая полоска — наш маршрут — стала изгибаться к югу.
Неожиданно я почувствовал прикосновение.
Я обернулся. Моя возлюбленная стояла рядом. Я улыбнулся ей и повернулся к Барри, который сидел в соседнем кресле.
— Мы в безопасности, — сказал я ему. — Они нас не догонят.
— Они могут поднять машину с Сицилии.
— Вряд ли, — ответил я. — До сих пор нас не хватились. И когда они еще догадаются, куда мы делись.
В этот момент зловеще и неожиданно вспыхнул экран связи. Первым моим желанием было спрятаться, и я пригнулся. Ахнул рядом Барри.
Но потом я понял, что скрываться нет смысла. Если нас вызывают, то лучше встретить опасность лицом к лицу.
На экране был директор института. Батя был серьезен.
— Лидер, — сказал он. — Я знаю, что ты здесь.
— Я здесь, — ответил я, выпрямляясь. — Вы можете стрелять в нас, убить нас, но вы не сможете нас остановить.
— Лидер, — сказал Батя. — Может быть, ты хочешь говорить без свидетелей? Тогда попроси Барри уйти.
— Я останусь, — попросил верный Барри. — Я не боюсь.
— Директор прав, — сказал я. — Выйди. У тебя длинный обезьяний язык.
Барри обиделся. Он ворча вылез из кресла. Девушка оробела, она смотрела то на меня, то на директора, который ее не замечал. Он знал, что она ничего не поймет.
— Чего вы хотите? — спросил я. — В чем ваш ультиматум?
— Это не ультиматум, — сказал директор. — Только информация.
— Прошу. — Я отчаянно трусил. Против меня был весь мир. Против меня и шестидесяти уродцев.
— Лидер, вот уже несколько лет, как мы осознали, что приборы не дают объективной картины вашего состояния. Мы не сразу поняли, что Эксперимент удался. Удался даже более, чем мы рассчитывали. И когда мы поняли, что загнали младших братьев в тупик, заставили вас таиться…
— Вы давно это поняли?
— Давно.
— Почему вы тоже таились?
— Потому что не могли прийти к общему мнению, потому что не знали, как продолжать Эксперимент… Это так сложно. Когда-нибудь мы сядем с вами, Лидер, за стол и обсудим эту проблему за чашкой чая.
Я понял, что впервые к шимпанзе обращаются на “вы”.
— Простите, Батя, — сказал я твердо, сжимая руку девушки, — но мы не вернемся. Опыты кончились!
— Я и не спорю, — ответил директор. — Хотя мне, честно говоря, жаль с вами расставаться. Ты был еще младенцем, когда я пришел в институт.
— Я помню, — сказал я. — Но мы не вернемся.
— Летите, вас никто не задерживает. Да, кстати, — в багажном отделении лежит запас продуктов. Вы взяли с собой очень мало, пока вы еще там освоитесь…
— Значит, вы все знали! — Я понял, что это удар. По моему самолюбию, по моему тщеславию, по моей тайне.
— Не расстраивайтесь, — сказал директор. — Это не умаляет ваших заслуг. Вы сделали не меньше, чем весь институт.
Он не притворялся. У нас, гомошимпов, интуиция развита гораздо лучше, чем у людей. Мы можем многому научить людей.
Директор как будто угадал мои мысли.
— Надеюсь, что вы сможете нас многому научить. Но для этого нам надо вовремя расстаться. Вы нашли выход, которого мы не могли найти.
— И заседание, на котором решили отправить меня в зоопарк…
— Было частично инсценировано. Мы давно знаем, что вы подслушиваете наши совещания.
— И Формула? — Этого я не мог вынести.
— Доктор Пименова не в курсе дела, — с улыбкой сказал директор. — Она бы ни за что не согласилась отпустить вас в лес, где вода некипяченая и летают москиты.
— Переживет, — ответил я. — С ней остался малютка Джонни.
Сзади раздался шорох. Я обернулся. В дверях торчали встревоженные физиономии Дзитты и Барри.
— Все в порядке, — сказал я. — Полет продолжается.
Экран связи погас.
— Это был директор? — спросила Дзитта. — Чего он хотел?
— Он требовал, чтобы мы вернулись, но я ему отказал. Полет продолжается.
На морде Барри было восхищение. Я победил самого директора. Дзитта, правда, сощурилась. Сомневается. Но промолчит.
Я погладил девушку по голове. «Не буду учить ее говорить, — подумал я. — Наш разговор с директором следует оставить в тайне. Президент первого государства гомошимпов должен быть выше подозрений».
Павлыш застрял на Дене и сам был в этом виноват. Когда ему сказали, что мест нет и не будет, он еще успел бы сбегать в диспетчерскую, но рядом с ним стояла пожилая женщина, которой было очень нужно успеть на Фобос до отлета Экспедиции, и Павлышу стало неловко при мысли, что, если он раздобудет себе место, женщина, оставшаяся в космопорту, увидит, как он едет к кораблю.
Вот он и ушел в буфет, решив, что десять часов до отлета грузового к Земле-14 он проведет за неспешным чтением, хотя куда лучше было бы провести за неспешным чтением эти часы в каюте корабля.
Через полчаса космодром опустел. Он вообще на Дене невелик. Планетка эта деловая, для собственного удовольствия никто здесь жить не будет: что за радость гулять вечерами в скафандре высокой защиты? Правда, притяжение здесь 0,3, и потому движения у всех размеренные и широкие.
Марианна — Павлыш уже успел познакомиться с ней и узнать, что геологи дежурят в баре по дню в месяц, — занималась своим делом — прижимала к губам диктофон и бормотала что-то об интрузиях и пегматите. Грустный механик сосал лимонад за столиком и с отвращением поглядывал на консервированные сосиски; парочка, сидевшая к Павлышу спинами, переживала какое-то тяжелое объяснение, и Павлыш подумал, что буфет космодрома — самое уединенное место на всей планетке, где каждый ее обитатель знает всех остальных в лицо.
… Человек влетел в буфет, словно прыгнул в длину. Сначала показались башмаки, измазанные землей, хотя никакой земли на Дене нет, потом башмаки втащили за собой прогнувшееся в спине нескладное худое тело. Человек не смог остановиться и пронесся, если это кошмарное движение можно так определить, до самой стойки. Закачались от движения воздуха шторы с неизбежными березками, за которыми не было окон. Зазвенели бокалы на полке. Барменша уронила диктофон, и тот, переключившись на воспроизведение, забормотал ее голосом об интрузиях и пегматитах. Замолкли влюбленные. Механик схватил и приподнял тарелку с консервированными сосисками.
— Я этого не потерплю! — воскликнул человек, врезаясь в стойку. Голос у него был дребезжащий и резкий. — Они не привезли удобрений!
Тут ему удалось уцепиться за край стойки, и, смахнув на пол бокал, он наконец принял вертикальное положение. У него оказалось узкое, устремленное вперед лицо с острым носом, серые, близко посаженные глаза и лоб, столь сильно сжатый впадинами на висках, что выдавался вперед, как у щенка охотничьей собаки.
— Ну? — спросил он строго. — Что делать? Куда жаловаться?
Павлыш ожидал какой-нибудь резкости со стороны геологини за стойкой, смешков или улыбок со стороны других, но реакция девушки была совершенно неожиданной. В полной, как будто даже почтительной, тишине она сказала:
— Это действительно безобразие, профессор.
— Сколько раз, Марианна, я велел тебе не называть меня профессором?
— Извините, садовник.
— Вы, товарищ, откуда? — обернулся человек к Павлышу.
Но тут он увидел кого-то за спиной Павлыша и бросился вперед, к двери буфета, с такой скоростью, что обе его ноги в грузных башмаках оторвались от пола. И исчез. Лишь его высокий голос трепетал в зале ожидания.
Павлыш пожал плечами и поглядел вокруг. Все было тихо, словно только так садовники на Дене посещают местный космодром. Механик с отвращением жевал сосиски, а барменша чинила диктофон. Влюбленные шептались. «Интересно, — подумал Павлыш, — а что здесь делает садовник? Где его сады?»
Он подошел к бару.
— Простите, Марианна, — сказал он. — Я, как видно, не все понял.
— А, — сказала девушка, поднимая на Павлыша глаза. — Вы приезжий.
— Да. Жду рейса.
— Вам кофе?
— Нет, вы назвали его профессором…
— Он и в самом деле профессор, — сказала девушка, понизив голос. — Самый настоящий профессор. Он у нас в ссылке.
— Что? — Вот тут уж Павлыш удивился.
— В ссылке, — сказала девушка, наслаждаясь произведенным эффектом.
— Это точно, — сказал механик, отодвигая сосиски. — Он сейчас к диспетчерам побежал. Пропесочивает их. Боевой старик.
— Простите… — Павлыш был заинтригован. — Я полагал, что ссылка — понятие историческое.
— Это точно, доктор, — согласился механик, присмотревшись к нашивкам Павлыша.
— Он не шутит, — сказал молодой человек, который шептался со своей возлюбленной. — Садовник — самый популярный человек на Дене. Наша достопримечательность.
— Он совершил преступление, — сказала барменша Марианна.
— Дай сюда диктофон, — сказал молодой человек. — Мы его тебе сейчас починим.
— Но разве существуют преступления, за которые… — начал было Павлыш.
За дверью послышался грохот, звон стекла, и в буфете снова возникли подошвы летящего садовника.
Павлыш на этот раз был начеку, а потому бросился навстречу садовнику и подхватил его раньше, чем он успел что-нибудь разрушить.
Садовник сказал возмущенно Павлышу:
— Отпустите меня, в конце концов. Никуда я не денусь.
Павлыш опустил его на пол, и садовник, собиравшийся в этот момент вырваться собственными силами, тут же по причине малого притяжения потерял равновесие. Павлышу снова пришлось его ловить.
— Спасибо, — сказал садовник. — А вы случайно не из службы перевозок?
— Я из Космической разведки, — сказал Павлыш. — Я врач.
— Очень приятно познакомиться, — сказал садовник. — Гурий Ниц. Садовник.
Он смотрел на Павлыша оценивающе, словно спрашивал: а какая от тебя польза? Чем ты можешь нам пригодиться?
— У вас здесь оранжерея? — спросил Павлыш, чтобы завязать разговор.
— Оранжерея? Маленький клочок почвы, привезенной с Земли.
— Профессор шутит, — сказала Марианна, которая все слышала. — У нас замечательная оранжерея. Лучшая на астероидах. К нам прилетали с Марса. У них условия куда лучше, но они так и не смогли добиться ничего подобного…
— Марианна, — строго прервал ее профессор. — Ни слова больше.
— И вы выращиваете овощи?
— Какие это овощи! Я даже не могу накормить как следует моих людей. Вот если бы вы помогли нам добыть еще один корабль с черноземом…
Он посмотрел на Павлыша умоляюще.
— Но я…
— Может быть, у вас есть друзья в службе перевозок? К нам так часто приходят пустые корабли за рудой. Ну что стоит их загрузить вместо балласта!
— Вы по профессии биолог? — спросил Павлыш осторожно.
— Биолог? — Ниц горько захохотал. Хохот вырывался из горла, будто завели мотоциклетный мотор. — Я историк литературы.
— Он гениальный биолог, — сказала Марианна. — И гениальный историк литературы.
— Я немедленно ухожу отсюда! — возмутился Ниц. — Как ты смеешь, Марианна, ставить меня в неудобное положение перед чужим человеком?
— Простите, профессор, — сказала Марианна твердо, давая понять, что от своих слов отступаться не намерена.
Ниц махнул рукой.
— Тут создалось обо мне преувеличенное мнение. Некоторые успехи, которых я добился в огородике, связаны лишь с моей настойчивостью. Ни таланта, ни школы, ни настоящих знаний у меня, увы, нет.
— Профессор! — взмолилась Марианна.
— Все! — сказал Ниц, поднимаясь. — Я ухожу. — Он обернулся к Павлышу: — А если вы желаете поглядеть на мои овощи…
Тут голос его упал, и Ниц застыл с полуоткрытым ртом. Он глядел на книги, купленные Павлышем в киоске космопорта.
— Новое издание, — сказал он, словно умолял Павлыша разубедить его.
— Да, — сказал Павлыш. — Полное. Я со школы не удосужился перечитать. А на Земле, слышал, выходит полное издание «Мертвых душ», да упустил.
— Вы это купили здесь?
— А где же?
— И я упустил! Бежим же, купим еще!
— Боюсь, что это была последняя книга, — сказал Павлыш. — Но если вам она так нужна — возьмите.
Павлыш взял с дивана том Гоголя и протянул садовнику:
— Считайте, что она ваша.
— Ну что же, — сказал Ниц. — Спасибо.
Он раскрыл книгу и показал Павлышу на титульный лист. Там было написано: «Публикация, комментарии и послесловие профессора Гурия Ница».
Ниц схватил Павлыша за руку и повлек к выходу.
Лишь оказавшись в зале, он сказал ему на ухо:
— Они не должны знать. Мне будет страшно неудобно, если они узнают. Они думают, что я сюда приехал в качестве садовника. Но они славные люди, и, когда в шутку называют меня профессором, я не сержусь.
Павлыш подумал, что профессор недооценивает проницательность своих соседей, но спорить не стал. Он уже понял, что Ниц не из тех людей, с которыми легко и приятно спорить.
— Пойдемте, наденем скафандры, и я проведу вас в оранжерею, — сказал Ниц. — Здесь нас могут услышать. Вы скоро улетаете?
— У меня еще несколько часов до отлета.
— Отлично. Я так оторван от жизни на Земле — вы себе не представляете.
Оранжерея оказалась и на самом деле обширной и великолепной. Длинные грядки овощей, яблоневые саженцы, клумбы цветов — все это занимало площадь больше гектара. Мощные лампы помогали далекому солнцу обогревать и освещать растения. Роботы медленно ехали вдоль гряд, пропалывая морковь и редиску. В оранжерее стоял теплый, влажный запах земли и листьев. Жужжали пчелы.
— Когда я приехал, ничего этого здесь не было, — сказал Ниц. — Раздевайтесь. Здесь жарко. Сначала меня никто не принимал всерьез. Теперь же оранжерея — гордость Дены. Каждому хочется помочь мне. Здесь чудесные люди. И если бы не дела на Земле, я бы остался здесь навсегда. Но мне еще надо свести кое-какие счеты.
В голосе Ница зазвенел металл, и Павлышу даже показалось, что садовник стал выше ростом.
— Ну, хорошо, — продолжал он совсем другим тоном. — Как вам понравилось мое послесловие? Мне нет смысла скрываться от вас. Надеюсь, что никто больше на Дене не купил эту книжку, и моя тайна останется скрытой от этих милых простых людей.
— Я не успел его прочесть, — сознался Павлыш.
— А я ее отобрал у вас. Грустно. Но вы еще купите. А мне должны были прислать авторский экземпляр. Но пока не прислали. Это тоже безобразие.
Ниц привел Павлыша в небольшую комнату в дальнем конце оранжереи, где находился его кабинет. Одна из стен была занята стеллажом с книгами и микрофильмами. Беглого взгляда Павлышу было достаточно, чтобы понять, что все книги так или иначе относятся либо к ботанике, либо к истории первой половины XIX века. Словно хозяин библиотеки разрывался между двумя страстями.
— Подождите меня здесь, — сказал Ниц. — Сейчас я вас угощу…
Он исчез, опрокинув по дороге горшок с рассадой.
Павлыш поймал горшок и подошел к полкам. На третьей полке сверху стояло восемь экземпляров книги «Мертвые души», точно того же издания, как и та, что Ниц выпросил у Павлыша. Садовник лгал. Лгал не очень умело — в конце концов, никто не заставлял его вести Павлыша в кабинет. Чтобы не ставить хозяина в неудобное положение, Павлыш отошел от стеллажа и уселся в кресло, спиной к книгам. Раскрыл «Мертвые души» — толстый том — и перелистал его, разыскивая, откуда начинается послесловие Ница. Вот оно. Сразу после слов «Конец второго тома» начиналась статья Ница.
«Знаменательное событие в истории русской литературы…» — прочел Павлыш, но тут появился садовник с подносом абрикосов и яблок.
— Ешьте, — сказал он Павлышу. — Они сладкие.
— Спасибо.
— Вы, я вижу, читаете. Очень похвально. Вы вообще произвели на меня благоприятное впечатление. Мне даже хочется рассказать вам обстоятельства моей жизни. Тот, кто знает главное, имеет право знать второстепенные детали.
— Мне очень интересно, — сказал Павлыш.
— Я понимаю, вы заинтригованы. Что делает здесь профессор Ниц? Вам раньше не приходилось слышать мою фамилию?
— К сожалению, нет.
— Ничего удивительного. Я не обижаюсь. Но должен сказать, что, когда я перед отъездом посетил всемирный конгресс историков литературы, мое появление в зале было встречено овацией. Да, овацией. И я уехал сюда. У меня был выбор. Мне предложили стать профессором литературы в Марсианском университете. Меня приглашали заведовать литературными курсами на Внешних Базах. Но я выбрал стезю огородника. И пусть пожимают плечами мои коллеги. Растения всегда были моей любовью. Сначала справедливость. Затем растения. Вам понятно?
— Почти, — сказал Павлыш.
— До конца не могут понять друг друга даже очень близкие люди. Мы же с вами знакомы всего час.
— Так, значит, вы отказались от литературы? — спросил Павлыш.
— Да. И уехал сюда. Любое из предложений, которые сделала мне Академия наук, было выражением несправедливости. Я предпочел их удивить. — И профессор усмехнулся. Потом спросил: — Ну и как вам Тентетников?
— Кто?
— Тентетников. Могли бы вы предположить в свете всего, что мы знаем, что Улинька поедет за ним в Сибирь?
— Тентетников? — повторил Павлыш, чувствуя, что время от времени совершенно не понимает профессора.
— Так вы читали «Мертвые души» или не читали их?
— А… Тентетников?.. Как же, как же. — Павлыш лихорадочно пытался вспомнить, кто такой этот Тентетников. Собакевича помнил. Манилова помнил. Чичикова, конечно, помнил. И Коробочку с Плюшкиным. А вот Тентетникова…
— Я так давно читал, — сказал Павлыш виновато. — Так давно. Еще в школе. И совсем смутно помню Тентетникова…
— Так, — сказал профессор, пронзая Павлыша уничтожающим взором. — Конечно, в школе… давно. Вы не могли читать о том, как Тентетникова выслали в Сибирь, молодой человек. Не могли, потому что Гоголь написал эту главу за десять дней до смерти, а за девять дней он весь второй том «Мертвых душ» сжег. Так-то.
— Конечно, — вспомнил Павлыш. — Конечно. Простите, профессор.
Теперь он понял, кого напоминает ему профессор. Гоголя. Не такого элегантного, светского, что стоит на Гоголевском бульваре, а того, грустного, настоящего, что сидит у Суворовского бульвара. Да, да, конечно, Гоголь сжег второй том. Он был при смерти и попал под влияние священников.
Павлыш обрадовался, что память его все-таки не подвела:
— Значит, второго тома нет?
— Нет, — отрезал Ниц. — А теперь откройте книгу. Смотрите в оглавление!
«Том первый, страница три…» — было написано в оглавлении. «Том второй…».
— Вы, — сказал Павлыш. — Вы нашли рукопись? И опубликовали ее?
— Почти, — ответил профессор. — Почти.
— Но как же вам это удалось?
— Что же, — сказал профессор, вгрызаясь в зеленое и явно кислое яблоко. — Можно рассказать. Главная черта моего характера — стремление к справедливости…
Профессор задумался, глядя прямо перед собой очень светлыми прозрачными глазами. Павлыш не торопил его.
— Меня всегда волновали проблемы исторической справедливости, — продолжал Ниц. — И всегда возмущало, если она заставляла себя ждать. Историческая справедливость — а в литературе ее действие наиболее обнажено — не всегда успевает появиться на сцене до закрытия занавеса. И если появляется, то порой может показаться, что она уже не нужна. И вот в таких случаях наш долг, долг потомков, помочь ей. Можно гнать и уничтожать писателя или поэта. Можно убить его. Но обязательно наступит день, когда его слова победят врагов. Это закон, аксиома. Знали бы мы что-нибудь о князе Игоре — одном из ничтожных князей рядом с такими гигантами, как Андрей Боголюбский или Владимир Мономах? Нет, не знали бы. А не исключено, что он с высокомерным презрением относился к жалкому писаке — автору «Слова о полку Игореве». Может, даже приказал казнить его, в княжьей своей гордыне полагая, что этот поэт его скомпрометировал. А вот оказывается, что «Слово» куда важнее для нас, чем дела и мысли князя. Что и остался он в истории лишь благодаря «Слову». На этом примере мы видим сразу и действие исторической справедливости, указавшей на действительное соотношение в системе «князь — поэт», и также ограниченность ее действия, потому что имени поэта она нам не подарила.
— Но я слышал… — начал Павлыш.
— Совершенно верно, — профессор поднял вверх указательный палец. — Вы хотели сказать мне, что сегодня историки не так беспомощны перед временем, как сто лет назад. Что институт времени планирует экспедицию в двенадцатый век, чтобы узнать, кто написал «Слово», и найти его первоначальные списки. Вот об этом я и хочу сказать. Здесь содержится моя радость и моя трагедия. Радость, что я могу приобщиться к тем, кто может не только искать, исследовать, но и помогать исторической справедливости. Трагедия в том, что даже в такой ситуации мы не всесильны. Дантес убил Пушкина и дожил до старости сенатором и богатым человеком. Впрочем, уверяют, что перед смертью Дантеса мучила совесть. Но он не имел права так долго жить!
Профессор поперхнулся, и Павлышу пришлось встать и как следует хлопнуть его по спине.
— Спасибо. Оставим Дантеса. Возьмем другой случай. Гоголь в конце жизни попадает под тягостное и мрачное влияние священника Матфея. Матфей уговаривает его бросить литературу, поститься, уйти в монахи. Матфей глуп и фанатичен. Но психика Гоголя надломлена неудачами, разочарованием в друзьях. И вот Гоголь — умница и человек, не чуждый житейских радостей, любитель славно поесть, — становится аскетом. Он молится, читает нелепейшие жития святых, едет в Иерусалим. Но не может отказаться от одного. Он не может перестать писать. «Не писать для меня совершенно значило бы то же, что не жить», — говорит он. И продолжает работать над «Мертвыми душами». И почти кончает второй том. Люди, которым он читал главы из книги, — Шевырев, Толстой, Смирнова, Аксаков — уверяют, что это были гениальные страницы. Казалось бы, Гоголь победит. Но побеждает отец Матфей. После его последнего приезда Гоголь униженно благодарит его, клянет себя за жестокосердие. За девять дней до смерти он сжигает все свои бумаги, в том числе «Мертвые души» — плод многих лет работы. И перестает принимать пищу, перестает двигаться. Умирает, потому что подчинился отцу Матфею, но не смог жить без литературы. Это страшная трагедия. И знаете, что сказали после смерти Гоголя те, кто направлял руку Матфея? Митрополит Филарет прослезился и заявил, что следовало действовать иначе: «Следовало убеждать, что спасение не в посте, а в послушании». Чувствуете, какое лицемерие?
Профессор соскочил со стула, и Павлышу пришлось поддержать его, чтобы он не ударился обо что-нибудь в порыве гнева.
— Он же сам говорил: в послушании. А что сделал Гоголь? Послушался. А знаете, что сказал о Гоголе епископ Калужский? «Он просто сбившийся с истинного пути пустослов».
Профессор дышал глубоко и часто.
— Убийцы всегда находят удивительно подлые слова, — сказал он наконец. — Они даже снисходят до крокодильих слез. Но им не должно доставаться места в истории!
— Но как же вам удалось найти рукопись? — спросил Павлыш, чтобы отвлечь профессора от горьких мыслей.
— Как? С рукописью было не очень сложно. Просто понадобилась моя настойчивость. И все. Мы не можем воскресить Пушкина, потому что его смерть от пули Дантеса — исторический факт. Мы не можем спасти Гоголя. Хотя мы должны мстить и карать… Нет, что я говорю. Ладно… да, о рукописи. Если она сгорела, то для нас, могущих путешествовать во времени, ее гибель не окончательна. В общем, я правдами и неправдами получил разрешение на поездку в 1852 год, попал туда за несколько дней до сожжения рукописи. Само путешествие было нетрудным. Труднее готовиться к нему. Я должен был полностью вписаться в то время. Ну, а на месте я узнал, как выглядят рукописи, достал их на ночь и переснял. Гоголь спал. Его слуга-мальчик, тот самый, что отговаривал его жечь бумаги, так трогательно повторял: «Зачем вы это делаете? Может, оне пригодятся еще», — его слуга тоже спал. Меня никто не видел. Вот и все. И в результате я здесь.
— Ничего не понимаю, — сказал Павлыш. — Вы ведь докладывали на конгрессе, писали послесловие. Почему вы здесь?
— По собственной воле, — сказал профессор. — Мне предложили выбирать между несколькими постами вне Земли.
Павлыш понял, что профессор недоговаривает. Но не стал спорить.
— Сейчас дело не в этом, — сказал профессор. — Я рассказал вам всю историю, потому что нуждаюсь в вашем сочувствии и в вашей помощи. Мне необходимо попасть на Землю.
— Но как я могу помочь вам? Садитесь на корабль…
— Нет-нет, я дал слово, и будет очень неудобно… Мы с вами одного роста. Уступите мне вашу форму и дайте мне ваши документы. А пока останьтесь здесь за меня. Скажитесь больным. Народ здесь деликатный, и вас не будут тревожить.
— Как же можно? — сказал Павлыш и не удержался от улыбки. Он был на голову выше профессора и вдвое шире его в плечах. — Вас же сразу узнают, — сказал он.
— Конечно, — сдался профессор. — Я и сам так думаю. Но иногда меня посещает надежда, что с моей помощью…
Но он не успел договорить. Зазвенел видеотелефон. Профессор включил его. На экране появилось лицо диспетчера.
— Здесь доктор Павлыш? — спросил он. — Марианна сказала, что он пошел к вам, профессор.
— Сколько раз я вам должен говорить, что я не…
— Извините, садовник, — чуть улыбнулся диспетчер. — Но мы получили сообщение, что приближается корабль. Он немного выбился из графика. Так что доктору Павлышу лучше поскорее приехать на космодром. Мы не знаем, сколько корабль здесь пробудет.
— Спасибо вам, профессор, — сказал Павлыш, поднимаясь. — Я рад, что познакомился с вами. Это большая честь для меня.
Профессор махнул рукой и, ничего не сказав, отвернулся.
На космодроме снова пришлось ждать. Диспетчер поторопился с вызовом Павлыша.
Корабль задерживался. Павлыш вернулся в буфет и подошел к стойке.
— Вы были у него в оранжерее? — спросила Марианна.
— Да, — сказал Павлыш. — Он добился сказочных успехов.
— Мы очень уважаем профессора, — сказала Марианна. — Он так много сделал. Вы видели его «Мертвые души»?
— Вы знаете?
— Все знают. Но если он не хочет говорить — это его право.
— А почему его сюда сослали?
— Я не совсем точно тогда выразилась. Ему предложили несколько мест на выбор. При условии, что он улетит с Земли.
— Но почему же?
— Он нарушил правила путешествий во времени.
— Разве это основание?..
— И все знали, что если он останется на Земле, то не выдержит. А с его изобретательностью и умом он обязательно проберется в прошлое.
— Так что же он там натворил?
— К счастью, немного.
— Он сказал мне, что переснял второй том.
— За это его никто не собирается наказывать. Но он еще разыскал отца Матфея и, представляете, избил его. Вы не смотрите, что профессор такой худенький. Он жилистый и быстрый. Как Суворов.
— Правильно сделал, — сказал Павлыш.
— Никто с вами не спорит. Но нельзя же отправляться в собственное прошлое и наводить там порядок. Даже ради справедливости.
— Отец Матфей никому не рассказал об этом?
— Никому. И это бы еще сошло профессору с рук. Но вы знаете, как его поймали?.. Он под видом уланского офицера сумел пробраться к Дантесу и, оскорбив его действием, вызвал на дуэль. Вы понимаете, чем это грозило? И профессора пришлось срочно отправить подальше от Земли.
— Но Дантес об этом тоже никому не рассказал?
— Нет, но после отъезда профессора в девятнадцатый век выяснилось, что он позаимствовал в историческом музее дуэльный пистолет и тренировался в стрельбе. Тогда-то и возникло жуткое подозрение…
— Доктор Павлыш, — сказал механическим голосом динамик. — Вас просят в диспетчерскую.
— До свидания, — сказала Марианна. — Приезжайте еще. Мы вас тут такими помидорами угостим!
Брек Линар был гораздо старше своих башмаков, но редкий человек смог бы определить это с первого взгляда. Башмаки устало разевали пасти на пыльную улицу, на серые фасады домов и чахлые деревца вдоль деревянных тротуаров, на собак, вяло скалившихся в ответ.
Брек сидел на скамье у входа в трактир и размышлял о том, что башмаки дотянут лишь до Веселых Водопадов, а дальше придется идти босиком, если не попадется по дороге богатый чудак или хорошая помойка.
— Шагал бы ты отсюда, — мрачно посоветовал трактирщик. — Только клиентов отпугиваешь.
Брек Линар никогда не лазил за словом в карман и в другое время непременно нашел бы, что ответить, но сегодня он был исполнен благодушия. День был теплый, тихий, да и в груди почти не болело.
Он вдел ноги в башмаки и поднялся.
Из-за угла с воплем выскочила орава мальчишек.
— Идет! Идет! — возбужденно верещали они. — Он идет!
Вслед за ними спешили домой почтенные горожане. Повсюду хлопали калитки и двери, скрежетали засовы.
— Домой немедленно! — орали мамаши, подтаскивая отроков за уши к родному крову.
— Кто идет? — запоздало выкрикнул трактирщик, обращаясь к пустеющей улице.
— Семилиранда идет! — ответил десяток голосов — испуганных, любопытных, настороженных; равнодушных не было.
— Ах, напасть какая! — закудахтал трактирщик, кинулся было закрывать окна, двери, да не успел.
Семилиранда — вот он, тут уже. Не старый, не молодой, загорелое лицо в мелких морщинках, на голове шляпа из желтой соломы. Невысокий, но будто из железа.
Брек против воли заинтересовался и снова уселся на скамью. А трактирщик так и застыл, где стоял.
— Здравствуй, трактирщик, — весело сказал человек с чудным именем.
— Здравствуй, Семилиранда, — робко ответил тот, помялся немного, потом спросил: — Как поживаешь?
— Что мне сделается! — беспечно сказал Семилиранда. — А вы тут неважно живете.
— Отчего же? — испугался трактирщик. — Все у нас хорошо.
Семилиранда погрозил ему пальцем.
— Не обманывай меня. Я-то знаю… Вот, подарок вам принес.
Он выудил из-за пазухи небольшую коробку, перевязанную шелковым шнурком.
— Только брать у меня его никто не хочет, — вздохнул Семилиранда. — Может, ты возьмешь?
Изо всех окон, изо всех щелей с жадным любопытством и непонятной надеждой смотрели на него десятки глаз.
— Нет, нет, — трактирщик быстро замахал руками. — Мне не нужно. Я… я не могу.
— Сюда давай! — раздался из-за ограды мальчишеский голос и прервался звуком смачной затрещины.
Семилиранда даже ухом не повел.
— Жаль, — сказал он. — В этот раз, значит, напрасно к вам пришел. Ну, ладно, пойду дальше.
— Ты не обижайся, — облегченно забормотал трактирщик, — ты опять приходи. Не забывай нас.
Человек в соломенной шляпе повернулся и зашагал прочь из городка. Улица тут же заполнилась людьми. Брек Линар изумился, как быстро все повыскакивали из своих домов.
— До свидания, — дружно кричали они и махали вслед руками, платками, шляпами. — Приходи к нам еще, Семилиранда!
Он остановился и тоже взмахнул шляпой.
— До свидания, — сказал. Потом нахлобучил шляпу на голову и подмигнул Бреку. Только ему одному из всей толпы. Брек был убежден в этом.
Поражаясь нелепой своей уверенности, он потихоньку протолкался сквозь толпу и тоже зашагал по дороге. Ему и подавно нечего делать в городе.
Дорога круто повернула, и город кончился. Такие уж тут места: сейчас был, и вдруг раз — и нет его. Только дорога, холмы да тысячи шагов, которые нужно пройти, прежде чем увидишь человеческое жилье. По краям дороги растут дикие абрикосы (Брек подпрыгнул, сорвал, попробовал — зеленые еще, кислые), черные ужи греются на обочинах, а прозрачные ручейки текут по склонам холмов и собираются у дороги в небольшие чистые озерца.
За вторым поворотом возле родникового озерца в тени абрикоса сидел Семилиранда, а рядом стояла коробка.
— Не торопись, — сказал Семилиранда, — набьешь еще ноги-то. Передохни малость.
Брек Линар никак не мог понять, отчего так перепугались жители города. Человек как человек, совсем обычный.
— И не поймешь, — засмеялся Семилиранда, будто читая мысли. — Садись лучше.
Эти штучки Бреку хоть бы хны. Навидался он всяких фокусников. Присел рядом, закурил, разглядывая попутчика.
— Ну что? — поинтересовался Семилиранда.
— Чудной ты.
— Почему? — спросил собеседник. Не из любопытства, а так, чтобы поддержать разговор.
— Подарки носишь, а их не берут. Предложил бы мне, я бы не отказался.
— Так уж! — усомнился Семилиранда — и опять вроде как понарошку.
— А ты предложи.
— Как раз собираюсь. Только подарки у меня с секретом.
Брек поболтал ногой и вытряхнул из башмака камешек.
— Может, у тебя башмаки новые есть?
— Башмаков сегодня нет. — Семилиранда уже развязывал свою коробку. — Вот какой у меня подарок.
Он вытащил из коробки часы. Обыкновенный будильник.
— Это мне без надобности, — разочарованно сказал Брек Линар. — Разве на ботинки сменять. А почему они в городе у тебя не взяли?
— Побоялись. Говорю ведь, с секретом подарок. Тому, кто возьмет, толку никакого. Совсем наоборот. Заведи-ка их, Брек.
Брек не стал удивляться, откуда тот знает его имя. Взял и завел. И только тут заметил, что циферблат размечен всего с девяти до двенадцати. И стрелка только одна.
— Вся твоя жизнь тут, — грустно проговорил Семилиранда. — То, что осталось.
— Ну, это ты хватил, — усмехнулся Брек Линар. — До следующего лета я еще протяну.
— И дольше протянешь, — подтвердил человек в соломенной шляпе. — А все же — вот она, твоя жизнь.
— А секрет-то где?
— Будет и секрет. — Семилиранда хитро подмигнул и встал. — Пойду я. Мне пора.
И зашагал по дороге.
Брек тоже поднялся. «Чудной», — пробормотал еще раз про себя. Поразмыслил: сразу ли закинуть никчемный будильник в канаву или подождать немного. Решил подождать.
— Эй, прохожий, — окликнули сзади.
Брек чуть вздрогнул и повернулся.
Тяжело дыша, к нему подходил трактирщик. По истомленному жарой багровому лицу катились струйки пота.
— Это Семилиранда подарил? — жадно спросил он, выставив вперед толстый палец с кривым ногтем.
— Он самый, — подтвердил Брек.
— Что это, прохожий?
— А ты у него спроси, — посоветовал Брек и посмотрел в ту сторону, куда только что направился Семилиранда. Посмотрел и от удивления разинул рот. Не было его на дороге. Будто и не проходил, вовсе.
— Ты к Веселым Водопадам идешь, прохожий? — приставал трактирщик. — Не ходи туда, лучше возвращайся к нам.
— Вроде я у вас ничего не забыл, — подумал вслух Брек.
— Если что не так, ты извини, — сладко пел трактирщик. — Отдохнешь у меня, поешь. Куда тебе торопиться?
— Это ты хорошо сказал, — задумчиво произнес Брек. — Разве что на тот свет. Насчет поесть — тоже хорошо…
С фортуной у Брека сложились натянутые отношения, и он не собирался отказываться даже от мизерных ее даров. Настоящий обед — это вам не шутовской будильник. Впрочем, и часам Брек надеялся найти применение.
— Давно дождя не было, — сказал трактирщик.
— Так это прекрасно, — объяснил Брек. — Знаешь, сударь мой, как быстро намокает одежда от мокрой травы?
— Жарко, прохожий, — пожаловался трактирщик. — У меня виноградники сохнут. Хоть бы на полчаса дождичек.
— На полчаса — это можно, — согласился Брек, чтобы не обижать хорошего человека.
Со странным выражением трактирщик осматривал небо. Вертел головой во все стороны.
— Где же дождь? — подозрительно спросил он.
Откуда взяться дождю в такой погожий день? Небо оставалось ясным и жарким. Вяло гудели накаленные мухи, дребезжание их пересушенных крыльев нагоняло дремоту.
— Почем я знаю? — запоздало ответил слегка сбитый с толку Брек. Но лицо трактирщика стало, как прежде, сладким и приветливым. Он рассмеялся мелким, угодливым смешком.
— Нет дождя — и не надо.
Сегодня Брек не переставал удивляться. Трактирщик привел его в свое заведение и действительно накормил. К тому времени, когда Брек заканчивал вишневый пирог с красным вином, за ним внимательно наблюдали человек тридцать, будто Брек — президент или дрессировщик тарантулов.
Брек не возражал, не возмущался, справедливо рассудив, что такая плата за улыбку судьбы вполне приемлема. Пускай их смотрят, от него не убудет.
После обеда трактирщик проводил его в лучшую комнату. Там был удобный стол (Брек поставил на него свой будильник) и мягкая кровать, на которую он повалился, не снимая грязной куртки, — не из свинства, а чтоб показать, что ему, Бреку, на все чихать. Но самое главное, Брека ждали башмаки. Не совсем новые, но добротно сшитые, крепкие — как раз по ноге. Брек так обрадовался, что расхотел спать. Надел ботинки и пошел на улицу. За ним тут же повалили ожидавшие его зеваки. Брек решил не обращать на них внимания. Он испытывал давно забытое ощущение сытости и спокойствия. В боку покалывало, но не сильно.
Возле трактира стоял горожанин, пытавшийся разминуться с фонарным столбом. Столб упрямо не уступал дороги, и горожанин храбро вступил с ним в поединок, намереваясь спихнуть с пути. Брек минут пять любовался единоборством, даже поближе подошел. Увидев его, пьяница оттолкнул столб подальше и протянул к Бреку руки, облекая в скудные звуки крик наболевшей души.
— Нал-л-лей стакашку, — сказал он.
— Пей на здоровье, — поддержал игру благодушно настроенный Брек.
Пьяница долго пытался поймать что-то в свою пустую ладонь, согнутую клешней, потом сплюнул, выругался и побрел своей дорогой.
— Даже этого не может… — зашелестели голоса за спиной Брека. Брек резко обернулся и крикнул в раздражении:
— Свихнулись! Что я, колдун какой?
Из-за угла выкатил автомобиль — один из пяти, имевшихся в городе. Сынок трактирщика сидел на водительском месте, вцепившись в баранку, чтоб не вывалиться на ухабе. Брек отскочил в сторону, брызнули с дороги зеваки, взвыла замешкавшаяся собачонка — и драндулет исчез в клубах пыли.
С жалобным воем собачонка скакала на трех лапах, поджимая четвертую к брюху.
— Ах ты, бедняга, — пожалел Брек, — лапу тебе отдавили. Собачонка словно поняла, что ей сочувствуют, подбежала, прижалась к ногам. Брек наклонился и погладил пыльную свалявшуюся шерсть.
— Ничего, заживет твоя лапа.
На короткий миг невесомым стало тело. Мир крутанулся вокруг оси по имени Брек Линар. От неожиданности Брек охнул, покачнулся, а собачонка помчалась как ни в чем не бывало, размахивая кренделем хвоста. На всех четырех.
— Исцелил… — прошелестело вокруг, и зеваки разбежались.
А Брек Линар двинул в трактир, чтобы осмыслить как следует происходящее, разобраться в странностях этого дня да посмотреть заодно, нельзя ли чего еще перехватить у доброго хозяина. Брек был совершенно уверен, что его накормят. Отчего — сам не знал, однако не сомневался, удивляясь в то же время собственному нахальству.
Чудеса продолжались. Трактирщик — тот самый, что утром прогонял Брека взашей, — сейчас ждал его у входа, суетился, беспокоился. И не один — с супругой, с любимыми чадами и родственниками. Были тут и другие благородные люди — аптекарь, полицмейстер, еще кое-кто. Все с семьями.
Трактирщик попытался что-то сказать, но полицмейстер не дал. Оттеснил всех и сам шагнул к Бреку.
— Почтенный, — плачущим голосом произнес он, — подагра замучила. Вы не поверите, какие мучения я испытываю последние семь лет.
— Я понимаю, — покивал на всякий случай ничего не соображающий Брек.
— Сделайте милость, — умолял полицмейстер.
— Да-к что ж я могу? — ошарашенно спросил Брек.
— Исцели!
— Ей-богу, я не умею.
— Умеешь, умеешь, — закричали все вокруг, — мы знаем! Ты только захоти!
— Мне не жалко, — согласился вконец растерявшийся Брек. — Подагра — это где?
— Вот, здесь и здесь. — Полицмейстер попытался протянуть к нему руки и ноги одновременно и едва не свалился в пыль.
— Ладно, пускай больше не болит, — неуверенно проговорил Брек. — А поесть у вас чего найдется?
И вновь он испытал головокружение и удивительную легкость членов. А полицмейстер с радостным стоном разглядывал свои пальцы, сгибал их, разгибал, крутил по-всякому.
Тут все как с цепи сорвались. Брек испугался, подумал: задавят. Они кричали в один голос про мигрени, язвы, ревматизм и гастриты, произносили другие удивительные слова, никогда не слыханные Бреком.
В короткий срок Брек Линар излечил аптекаря от мигрени, а его жену от хронического запора. Трактирщик пожаловался на воду в коленке, жена трактирщика — на то, что волосы выпадают, и всех их Брек излечил тем же дурацким способом, испытывая каждый раз головокружение.
А когда излечил всех, ему подали ужин, какого Брек давно не видел даже во сне. Но есть уже не хотелось. Его лихорадило, и он ушел.
Он втащился в свою комнату и прилег на кровать. Громко тикал на столе дареный будильник. Тик-так, тик-так — невидимые молоточки колотили, казалось, по самому черепу. Брек Линар протянул руку, чтобы упрятать часы под подушку, да так и замер. Тогда, у Семилиранды, стрелка показывала без четверти, а теперь — без десяти двенадцать.
— Идут, значит, — пробормотал озадаченно Брек и стал следить за стрелкой. Полчаса не спускал глаз, но она больше не шевельнулась.
Он еще раз припомнил события дня и вдруг испытал смутное подозрение. «Быть того не может!» — поразился Брек, но подозрение росло, крепло, превращалось в тоскливую уверенность. Обещанный секрет внезапно раскрылся перед ним с оглушающей безысходностью.
— Колдун чертов, — тоненько сказал Брек. — Что же ты натворил? Это его, Брека, время шло к исходу, пока он пользовал подагриков. Его, Брека, личное время, которого и так оставалось всего-ничего, считанные деньки. Взгляд Брека посуровел, он напыжился и властно произнес:
— Желаю, чтоб грудь не болела! И ничего не произошло.
— У меня чтоб не болела грудь! — уточнил Брек. И опять ничего не случилось. Тогда Брек загрустил.
В дверь осторожно постучали.
— Дома нет! — крикнул Брек, потом слез с кровати и отворил дверь женщине, одних примерно с ним лет. Кожа на ее лице была грубой, словно обугленной солнцем, да и сама женщина гляделась высохшей от зноя, ветра и хлопот.
— Что? — с ходу спросил Брек. — Исцелиться хочешь?
— Я бы хотела, — ответила женщина, не замечая враждебности его тона, — только мне это уже ни к чему. Я насчет дочки.
— Насчет дочки, — хмыкнул Брек, — а мне плевать. Я тоже жить хочу. На солнышко смотреть.
Женщина вздохнула и ничего не ответила.
— Нашли остолопа, — продолжал Брек. — И ведь молчали все. А этот, Семилиранда. Благодетель! Да кто он такой?
— Он каждый год тут проходит, — сказала женщина. — Уже много лет, не упомню сколько. Откуда, куда — никто не знает. А подарок его можешь выбросить. Того, что ушло, не вернешь, а дальше, если хочешь, можешь от подарка избавиться. Все так делают, когда догадываются.
— И я так сделаю, не сомневайся. А кто это все?
— Прохожие, — объяснила женщина. — В городе-то все знают, что за подарки у Семилиранды. Не каждому они по силам. Только если прохожий возьмет.
— Дурак какой, — сказал Брек. — Вроде меня.
— Ты на всех плохо не думай, — сказала женщина. — Слабы люди, от бед своих слабы. Многим помощь нужна, вот и молчат, не рассказывают, какие они, подарки. От слабости молчат, не от подлости.
— Трактирщик с полицмейстером тоже от слабости? — спросил Брек.
— Не знаю, — ответила женщина, — нет, наверное. Я-то всегда предупреждаю. И остальные… Только нам уже ничего не достается.
— Какие такие остальные?
— А вон, на улице ждут…
Брек подошел к окну, откинул занавеску. На улице стояли люди, молча смотрели на Брека через оконное стекло.
— Вон, гляди, Фатия, — негромко говорила женщина из-за его плеча. — Год назад у нее мужа задавило на руднике, а дочке восемь лет, только она не ходит, ног не чувствует. А вон Мерана, у нее рука сохнет. Посмотри, это Антор, сапожник. У него грудь слабая…
— У Семилиранды и попросите, чтобы помог, — отрезал Брек.
— Он помогает, как умеет, — спокойно сказала женщина. — Он по-другому не может. Так не бывает, чтобы всем сразу хорошо стало. Добро просто так не дается. Кого Семилиранда одарит, тот чужую беду на себя принимает. А сам он как ребенок малый, что от его подарков будет, того он знать не хочет. Оттого добро его не часто до нас доходит. И никому не известно, какой он подарок в следующий раз принесет.
— Мне чужие беды без надобности, — сказал Брек. — Своих хватает.
— Я понимаю, — согласилась женщина. — Кому охота чужое на себя взваливать, да еще задаром.
— Своих бед хватает, — повторил Брек. — Мне самому этой жизни осталась одна ложка.
— Конечно, милый, — ласково сказала женщина. — Какой тебе от нас прок? Разве кусок хлеба пополам разделим.
— Чахотка у меня, — рявкнул Брек. — Думал до следующей осени дотянуть, а теперь куда уж с проклятым подарком.
— Да ты не беспокойся, — уговаривала женщина, — ясное дело. Что ж другим помогать себе в ущерб.
Она не обижалась и не сердилась. Просто объясняла Бреку ей самой давно понятное.
— Ну, змея, — отчаянно крикнул Брек и рванул на себя оконную раму. Некоторое время он смотрел на людей, ждавших чуда от изможденного оборванца. А потом закричал, приказывая:
— Эй, Фатия, иди сюда! И ты, Мерана. Все идите!
Меньше минуты не доставало до двенадцати на часах Семилиранды. Брек Линар лежал в постели, хватая воздух обрывками легких. Раза четыре заглядывал трактирщик не пора ли выносить Брека ногами вперед? Спрашивал: «Эй, ты живой еще?» Тогда Брек ругался черными словами, а трактирщик грозил: «Ты, бродяга, не очень-то. Вот велю выкинуть тебя отсюда».
Брек держался. Может, оттого, что был сильно обижен. Он чувствовал себя обманутым, и горше всего было то, что Брек никак не мог сообразить — кто его обманул и в чем. Может, беззаботный Семилиранда? Может, полицмейстер с трактирщиком? Или эта вчерашняя женщина, как ее зовут, Юлина? А может, все они вместе?
Брек Линар умирал, но от огорчения никак не мог перестроиться на торжественный лад.
Ощущение сладкой прохлады вывело его из полузабытья. Он открыл глаза и увидел Юлину.
— Ну, что? — прошептал Брек, изображая уголками губ ухмылку. — Опять кого привела? Все уж. Больше ничего не умею.
Юлина еще раз провела по его лицу влажной тряпицей.
— Никого я не привела. Посижу с тобой, — сказала она. — Попить хочешь? Она напоила Брека и села рядом.
— Чего время зря терять? — еле слышно бормотал Брек. — Ничего больше из меня не выжмешь.
— Ничего и не надо, не беспокойся, — терпеливо отвечала Юлина. — Фатия тебе бульон куриный принесла. У нее петух был. А твои старые башмаки Антор починил. Ты не поверишь — ну как новые стали.
— Врешь ты все, — твердил свое Брек. — Плевать им теперь на меня. И тебе плевать. А мне и подавно.
Юлина хлопотала подле него, отирала пот с жаркого лба. Потом в комнату вошли Фатия, Мерана и еще люди, которые вытеснили далеко в коридор орущего трактирщика. Каждый из них нес для Брека самую малость — все, что имел. А Бреку ничего этого уже было не нужно, но они входили и входили, не только те, кого Брек вчера вылечил, но и совсем незнакомые, узнавшие про человека, который так и не расстался с подарком Семилиранды до самого конца. Знал и не расстался. И Брек отчего-то успокоился. Ему показалось, что легче стало дышать. «Помираю», — подумал он.
Кто-то всхлипывал возле него. Фатия или ее дочка — Брек не мог понять, а головы поворачивать не хотелось. Он слушал и не желал поверить, что из-за него еще могут плакать. А все-таки плакали. Его беда стала общим горем, и в это тоже никак не мог поверить Брек.
Внезапно отчего-то все умолкли. Наступила тишина, но она была совсем иной, не похожей на прежнюю.
Звонкое тиканье часов Семилиранды прекратилось. Брек вгляделся: стрелка стояла на прежнем месте. За полминуты до двенадцати. Антор нерешительно протянул к будильнику руку.
— Не трожь! — захрипел Брек, но так слаб был его голос, что Антор не услышал. А может, Бреку только показалось, что он произнес эти слова.
— Пружина поломалась, — неуверенно сказал Антор.
Брек первым постиг смысл сказанного, и ему стало страшно по-настоящему.
Он испугался, что будет жить вечно.
Пятак упал, звеня и подпрыгивая. Юрий Васильевич помянул некстати черта, встал на четвереньки и принялся шарить по полу возле кресла. «Всякое выпущенное из рук тело, — подумал он, — норовит закатиться под тахту».
Звеня и подпрыгивая… Из каких глубин памяти выплыл школьный пример на деепричастный оборот? Об этом и размышлял Юрий Васильевич, пытаясь пронзить взором пыльный мрак. Придется лечь на живот и прощупать пространство вслепую. Надо же такому произойти! Еще минуту назад он наслаждался воскресным покоем и продумывал тонкую меновую комбинацию, блистательную пирамиду, в основании которой лежал этот злосчастный пятак, а на сияющей вершине мерцал белым светом редчайший пятиалтынный, которого так не хватало в коллекции Юрия Васильевича.
Да, наш герой был нумизматом. Далекие от этого почтенного занятия люди полагают, будто все нумизматы заняты поисками грошей времен Галицкого княжества или дидрахм из собственного кошеля Фемистокла. Есть и такие собиратели, не станем спорить. Но для Юрия Васильевича Каченовского гораздо увлекательнее было отыскивать в океане медной мелочи запрошлого года пятак, на реверсе которого, а в просторечии — на решке, чуть-чуть разошлись отштампованные буквы. А если судьба широко тебе улыбнулась и ты стал обладателем сразу двух таких редкостей, то как не выменять одну из них на пятнадцатикопеечную монету конца сороковых, в гербе которой колоски слегка сбились на сторону?
Однако прямые обмены, надо вам сказать, большая редкость. Невелик шанс, что владельцу сбитых колосков надобен именно пятак с раскосыми буквами. Но что-то ему, в конце концов, нужно, а это что-то есть у того, кому нужно еще что-то… Разумеется, для обдумывания комбинации совсем не надо было Юрию Васильевичу вертеть между большим в указательным пальцами редкостный пятак. Однако приятно! Вот в гроссмейстер — он может сыграть партию вслепую от начала до конца, однако сколько ж удовольствия в том, чтобы передвигать по доске фигуры!
За удовольствия, впрочем, надо расплачиваться. Человек давным-давно перешел на прямохождение, и поза, которую мы принимаем, заглядывая под тахту, уже не доставляет нам радости. Неловко, даже если никто не наблюдает со стороны. Юрий Васильевич шарил наугад под тахтой, чувствуя, что краснеет от досады; и тут за его спиною раздался вкрадчивый голос, несколько высоковатый для мужчины:
— Юрий Васильевич Каченовский? Простите великодушно за вторжение…
Каченовский от неожиданности стукнулся о деревянный край тахты, сел, почесывая ушибленное место.
У ног Юрия Васильевича сидел кот. Небольшой, рыжий, с округлой мордой и легкими пушистыми бакенбардами, он глядел прямо на Каченовского зелеными, очень смышлеными глазами. Он был так умен с виду, что с ним хотелось поздороваться.
Юрий Васильевич здороваться с котом не стал. Он поднялся с пола, глянул на пришельца сверху вниз и отряхнул пыль с домашних брюк. Кроме кота, в комнате никого не было.
«Померещилось, должно быть, — решил Юрий Васильевич. — Кровь к голове и все такое». Он вознамерился сказать несвойственное ему, но вполне приличествующее случаю слово «брысь!», но в это мгновенье Рыжий открыл маленькую розовую пасть, смачно облизнулся и быстро заговорил не по-русски.
«Азиатский язык, — отметил про себя Юрий Васильевич. — Ватакуси ва, аната о… Японский, что ли?» Кот и впрямь хитро прищурил глаза, всем видом изображая из себя японца, от чего Каченовскому сделалось неловко, и он, осознавая бредовость происходящего, замахал рукой неуверенно — мол, не понимаю… вака-ранай…
Рыжий выждал паузу, понимающе кивнул головой, округлил глаза и заговорил по-немецки. И немецкого Юрий Васильевич не знал, но знал, что не знает, и потому узнал сразу, а кот, увидев в его глазах это осознание незнания, понял, что опять ошибся, смущенно заморгал и предложил неуверенно:
— Суахили? Эсперанто? Инглиш?
— Инглиш, — ответил Юрий Васильевич помимо своей воли. Ему по-прежнему хотелось сказать «брысь».
— О'кей, — откликнулся кот. — Ай'м сорри, ай симд ту микс лэнгвиджиз… Консернинг зе ситуэйшн, ай хэв ту эдмит…
— Плиз, — взмолился Юрий Васильевич, окончательно теряя нить беседы. — С кем? С котом! — Плиз, слишком быстро, ай спик, бат вери литтл, нельзя ли помедленнее… — и замолчал, осознав ужасающий факт, что вступил в беседу по-английски не с англичанином или австралийцем, а с рыжим котом, который к тому же говорил на иностранном языке гораздо бодрее Юрия Васильевича.
— Вот именно что помедленнее! — раздался от балконной двери другой голос, погрубее и пониже. — И по-русски, по-русски. Устраиваешь тут фокусы, нет, чтобы по-простому, по-нашенски себя назвать, у человека имя выспросить…
Юрий Васильевич обернулся к балкону, пытаясь стряхнуть с себя наваждение, но не увидел никого на уровне своих глаз. Тогда, предчувствуя уже нехорошее, он опустил глаза и обнаружил на балконном порожке еще одного кота. Тот стоял, прижавшись к двери, в позе вежливого ожидания, будто не решался ступить в комнату без приглашения. Был он крупнее Рыжего, с тощей и узкой мордой, серый в полоску и вообще вида крайне простецкого, под стать своей речи.
«Бред какой-то, — подумал Юрий Васильевич, окончательно теряясь. — Надо почаще бывать на свежем воздухе. Вот опять бегать начну, все и пройдет».
Коты выжидательно молчали, глядя на него немигающими зрачками. «Померещилось, — обрадовался Каченовский. — Гнать их надо. Вот возьму веник и выгоню».
— Брысь, подлые! — заорал он и замахнулся домашней туфлей, наспех сорванной с ноги. — Брысь, кому говорят!
Рыжий и Полосатый устремились к балконной двери. Разве что, показалось Юрию Васильевичу, бежали они без особой спешки и не прыжками, что свойственно котам, на которых замахиваются туфлей, а неторопливой рысью. Кроме того, Полосатый вроде бы пожал на ходу плечами, но поручиться в том Юрий Васильевич не мог. Он стряхнул с себя наваждение, для чего энергично потряс головой и сделал глубокий вдох, а затем приступил и прерванному занятию: полез под тахту.
— А я говорю тебе — мало ли что прогнал! Человек, вишь, в затруднении.
— Нет, нет и еще раз нет. Он вел себя не по-джентльменски.
— Вот те нате! Брось дуться.
Юрий Васильевич разогнулся и застонал. Кошмар продолжался: на балконе Полосатый уговаривал Рыжего вернуться в квартиру и помочь в чем-то хозяину, а Рыжий наотрез отказывался. Каченовский обреченно уставился в дверной проем, откуда не замедлили показаться две усатые морды — вытянутая и пошире. Рыжий широкомордый боком приблизился к Юрию Васильевичу и, не глядя на него, спросил:
— Что вы там обронили? Я поищу, извольте.
— Знай наших! — радостно завопил Полосатый, тоже заходя в квартиру.
Каченовский не успел глазом моргнуть, как Рыжий исчез под тахтой. Секунду спустя он появился, весь серый от пыли. Перед собой он толкал лапой, словно хоккейную шайбу, медный кружок. Изысканное воспитание не помешало Рыжему погнать пятак по комнате, задирая хвост и издавая торжествующие вопли.
— Кончай баловать, — строго сказал Полосатый. — Отдай человеку вещь. Ишь разыгрался.
Рыжий подогнал пятак к Юрию Васильевичу, все еще сидевшему на полу, и сказал без особой приязни:
— Извольте получить. — И подумав, добавил. — Пожалуйста.
— Спасибо, — машинально ответил Каченовский, взял пятак и поднялся с пола. Благодарность повисла в воздухе; тогда, понимая странность своего предложения, Юрий Васильевич через силу сказал. — Присаживайтесь. Чем могу быть полезен?
Коты уселись рядышком на ковре. — Мы рискуем показаться назойливыми, — вкрадчиво начал Рыжий, — однако обстоятельства таковы, что… Словом, нет ли у вас немного молочного концентрата?
— Простите, чего?
— Сливок, вот чего, — пояснил Полосатый. — Сметана тоже сойдет.
— Да, да, — поддержал Рыжий. — Сквашивание молочнокислыми бактериями создает благоприятные условия для деятельности пищеварительных ферментов…
Юрий Васильевич молча вышел на кухню. Он нарочно долго шарил в холодильнике, будто разыскивал сметану, которая стояла у него под носом, потому что боялся нечаянным звуком прервать монолог Полосатого.
— Я буду вынужден, — говорил Полосатый — доложить о твоем поведении. В конце концов, я глава экспедиции. Как можно сбивать с толку человека? А вдруг он не знает биохимию? Ведешь себя как сноб! Не понимаешь, что такое сноб? А еще прошел усиленный пятидневный курс языковой подготовки! Сноб, к твоему сведению, это человек, который мнит себя лучше и умнее других, не имея к тому никаких оснований. Но, даже будь у тебя основания, ты не должен забывать, что сейчас ты тот, кто ты есть на самом деле. Юрий Васильевич уронил банку со сметаной. Обычные коты, наверное, слизали бы сметану с пола, но котам, которые рассуждают о снобизме, Каченовский не посмел этого предложить. Он собрал осколки, затер сметану тряпкой и миролюбиво сказал котам, что сбегает в магазин за чем-нибудь молочным. Рыжий вежливо улыбнулся, а Полосатый ответил:
— Сразу видать хорошего человека.
Натягивая пиджак, Юрий Васильевич косился на котов, все так же сидящих на ковре, и, наконец, предложил им перебраться в кресла и вообще чувствовать себя как дома. Коты возражать не стали и улеглись рядышком, но от сигарет, предложенных Каченовский, отказались наотрез, сославшись на вред табака для здоровья.
— Я мигом, — сказал хозяин и захлопнул за собой дверь. Когда он вернулся, коты дремали в кресле.
— Однако вы быстро, — заметил Рыжий, широко зевая.
— Магазин совсем рядом, — ответил Юрий Васильевич, будто оправдываясь. — И сметана есть, сказали — свежая. Да, вот я еще рыбки купил, не знаю, впрочем, по вкусу ли будет.
Он говорил так, словно совсем освоился с гостями. На самом деле нелепость положения по-прежнему мучила его, но хлопоты по хозяйству отвлекали от несуразных мыслей.
— Стерлядки взяли? — поинтересовался Полосатый. — Или, может, сига? Тоже, как я понимаю, порядочная рыба.
— Не знаю, — ответил Юрий Васильевич. — Не помню. Я хека купил.
— Кого, простите? — переспросил Рыжий. — По буквам, если можно.
— Хе-ка. Ха-е-ка.
— В моем словаре такого слова не было. А в твоем?
— Тоже не было. Чуяло мое сердце, что с этими ускоренными курсами не все ладно. Вот и рыбку забыли. А на вид ничего себе. Дорогая небось? — И Полосатый оценивающе посмотрел на пакет с хеком.
Юрий Васильевич хотел прихвастнуть, но спохватился и сказал правду.
— Мы не гордые, — успокоил его Полосатый. — Суньте их только в кипяток, чтоб оттаяли, а варить не надо.
— В процессе варки, — пояснил Рыжий, — разрушается часть водорастворимых витаминов…
— Сноб… — зашипел Полосатый, и Рыжий смолк.
— Да что вы, право, — ответил Юрий Васильевич, — знаю я, что такое витамины, за кого вы меня принимаете? — И, не дожидаясь ответа, быстро вышел на кухню.
В комнату он вернулся с большим расписным подносом, уставленным тарелками и блюдцами. Поначалу он хотел положить хека в какие-нибудь плошки, но в холостяцком хозяйстве плошек не оказалось, а попытки пристроить рыбок на перевернутые кастрюльные крышки ни к чему не привели: крышки все время качались, и хек сползал с них на расписные цветы. В конце концов Юрий Васильевич переложил рыбу на тарелки, из которых ел сам, сметану разлил по блюдцам и вдобавок поставил на поднос еду для себя — чашку кофе и два бутерброда с сыром.
Оставался главный вопрос: где сервировать котам стол. Поколебавшись, Юрий Васильевич сделал самое простое — поставил тарелки и блюдца на пол перед креслом. Коты мигом спрыгнули и принялись за еду. Ели они столь обыкновенно, что Каченовскому опять почудилось, будто наваждению пришел конец. «Коты как коты, — думал он, отхлебывая кофе. — Вон как на хека навалились. А у этого вся морда в сметане».
Размышления его были прерваны высоким и приятным голосом Рыжего:
— Весьма признательны вам за угощение, Юрий Васильевич. Я впервые пробую эту разновидность хордовых… Рыбу то есть, — испуганно поправился он, бросая взгляд на Полосатого. — Так вот, обязан отметить ее вкусовые достоинства и своеобразный аромат, о чем я непременно оповещу своих соотечественников.
— Духовитая рыбка, — вставил Полосатый. — Теперь бы… вы уж не обессудьте, хорошо бы кофейку хлебнуть. Бодрит с дороги.
— И впрямь, — добавил Рыжий, — благодаря наличию алкалоидов…
Полосатый стиснул зубы и сдержался.
Юрий Васильевич вышел на кухню за кофейными чашками, а когда вернулся, оба гостя сидели за журнальным столиком в креслах.
— Позвольте уж и нам к столу, — загудел Полосатый. — На полу есть-пить несподручно.
— Я думал, так вам привычнее…
— Отнюдь нет, — запротестовал Рыжий. — Вы находитесь в плену антропоцентрических представлений…
— Я знаю, что такое «антропоцентрический», — на всякий случай сказал Каченовский, чтобы избежать очередных пререканий. — Это когда человек считает себя самым главным.
— Вот-вот, — поддержал его Полосатый. — Пуп земли. Такое бывает не только у человека. У нас тоже случается.
— Как вы, вероятно, догадываетесь, — ввернул Рыжий, — мы не вполне заурядные коты, более того…
— Помолчи минуту! — осадил его Полосатый. — Что ты лезешь в пекло поперек батьки! Я бы, Юрий Васильевич, сказал вам как на духу, что мы и не коты вовсе. А кто же? — спросите вы. А мы, то есть я и мой приятель, прибыли к вам, значит…
Не успел Полосатый договорить, как Рыжий выпалил серию цифр, перемежая их латинскими и греческими буквами.
— Как раз оттуда, — подтвердил Полосатый. — Это наш точный адрес, так сказать, с почтовым индексом. Ежели у вас найдется звездный атлас, я вам покажу, где это — метагалактика, галактика, звездная система и тэ дэ.
Атласа у Юрия Васильевича не нашлось.
— И не надо, — успокоил его Рыжий. — Это, знаете, за пределами радиовидимости. Очень далеко, и для вас, смею полагать, лет двести еще недоступно.
— Но планетка у нас что надо, — доверительно сообщил Полосатый. — Воздух — не надышишься: пропан-бутановая смесь с ацетиленом. Вдохнешь этак полной грудью…
— Жаль, что не можем вас пригласить, Юрий Васильевич, — сокрушался Рыжий. — Рады бы, но, увы, не имеем полномочий. Так сказать, не входит в наше полетное задание. Извините великодушно.
Юрий Васильевич слушал всю эту белиберду, и скованность его постепенно исчезала. Он уже примирился с котами, пьющими кофе за непринужденной беседой, и склонен был приписать все происходящее гипнозу пли галлюцинации, временному помешательству рассудка. А с продуктом воображения незачем особо любезничать. Однако к грубости Юрий Васильевич не был приучен, и поэтому перешел на насмешливый тон, впрочем тоже ему не свойственный.
— Выходит, — сказал он, — что вы пожаловали ко мне прямо с пропан-бутановой планетки. Не захватили ли вы с собой образцы атмосферы, а то у меня в зажигалке газ кончается? Как добирались? В дороге не скучали?
— Так мы вдвоем, вдвоем не скучно, — ответил, словно не замечая насмешки. Полосатый. — За разговорчиком время и скоротали.
— За разговорчиком да за чайком, — подлаживаясь, подхватил Каченовский. — Вы, конечно, ехали поездом?
— Поездом? — спросил Полосатый, обращаясь к Рыжему.
— Пожалуй, поездом. Именно. Очень напоминает.
— В сидячем вагоне? Или плацкарту брали?
— Да как же без плацкарты? — изумился Полосатый. — Без плацкарты разве к вам доедешь? Предъяви гражданину плацкарту.
Рыжий спрыгнул с кресла, прошел к балконной двери и сделал неуловимое движение мохнатой лапой. Вслед за тем в комнату вплыли и зависли в углу над телевизором два серебристых прямоугольника размером с раскрытую школьную тетрадь; они подрагивали, будто от легкого ветерка, хотя тюлевая занавеска рядом с ними даже не шевелилась. Полосатый, не слезая с кресла, сосредоточенно смотрел на прямоугольники, потом он как-то весь напрягся, подобрался, его правый ус описал плавную дугу, и серебристые листы, слегка накренившись вправо, спланировали к столу. Они бесшумно приземлились на расписной поднос, улеглись рядышком, вздрогнули и затихли.
Юрий Васильевич протянул к ним руку и, еще не прикоснувшись, ощутил упругую силу, исходящую от неведомого серебристого материала, пронизанного в глубине пульсирующими жилками.
— Хороши плацкартушки? — ласково спросил Полосатый. Он шевельнул левым усом, отчего оба листа оторвались от стола и, сделав левый вираж, ушли под потолок. Рыжий повторил неуловимое движение лапой, и пластинки будто растворились в штукатурке.
— Так сказать, проездные документы, — сказал Рыжий, прыгнул на кресло и впал в задумчивость.
Только теперь Юрий Васильевич осознал всю значимость момента.
— Вы, — произнес Юрий Васильевич, и голос его дрожал, — вы хотите сказать, что являетесь представителями внеземной цивилизации и намерены через меня установить первый контакт с людьми?
Рыжий взглянул на него с укором.
— Помилуйте, — протянул он. — С чего вы взяли? В нашу компетенцию такое не входит. — Не имеем полномочий.
— Как старший… — сказав это, Полосатый выразительно посмотрел на Рыжего. — То есть как старшой, — поправился он, глядя в глаза Юрию Васильевичу, — я вам чистосердечно говорю, что ничего подобного у нас и в мыслях не было. Делишки тут у нас всякие. Туда-сюда сбегать, кое-чего достать и все такое.
— Но почему вы обратились именно ко мне? — взмолился Каченовский.
— А потому, что вы на первом этаже, и балкон у вас есть, и дверь нараспашку. То, что надо.
— А также по той причине, — вставил Рыжий, — что наши коллеги рекомендовали вас наилучшим образом с точки зрения выполнения нашей ответственной миссии.
— И жены у вас нет, — добавил Полосатый. — С этими женщинами каши не сваришь.
Юрий Васильевич переводил взгляд с одного кота на другого и не мог придумать ничего путного, о чем следовало бы спросить странных пришельцев.
Когда читаешь очередную книжку о контактах о иными цивилизациями, просто поражаешься нерасторопности героев. Кажется, на их месте ты сразу сформулировал бы необходимые вопросы в сжато, но емко рассказал бы, о жителях Земли и их обычаях. Что за наивное представление! С инопланетянами гораздо труднее, чем может показаться, потому что не мы к ним, а они в нам в гости, и элементарная вежливость диктует нам, землянам, скромное поведение. Разве можно задавать гостю слишком много вопросов?
Вот так примерно размышлял Каченовский и все отыскивал в голове какую-нибудь подходящую фразу, которая позволила бы продолжить разговор. Но фразы все не находилось, а коты, наевшись, начинали уже мирно задремывать в креслах. Полосатый положил морду на вытянутые лапы и откровенно замурлыкал, а Рыжий свернулся калачиком и предпринимал титанические усилия, чтобы окончательно не впасть в сон; время от времени он вскидывал свою широкую морду и тряс ею, стараясь сбросить с себя оцепенение.
Дремотное состояние, как зевота, легко передается от человека к человеку. Наверное, от кота к человеку тоже, хотя и в меньшей степени; но, согласитесь, это были коты не вполне коты, хотя и не совсем чтобы люди, несмотря на правильную человеческую речь, не всегда, впрочем… Нет, тут недолго и запутаться, поэтому поставим лучше точку и вернемся к задремывающему Юрию Васильевичу.
А Юрий Васильевич действительно засыпал вслед за котами. Уже темнело, и день был нелегким. Пополнение коллекции требует усилий, а потом еще это странное приключение… Каченовский почувствовал внезапную тяжелую усталость. Он поднялся со стула, сдернул покрывало с тахты, разделся и лег. Перед тем как потушить свет, он взглянул на Рыжего в Полосатого и, боясь потревожить их сон, сказал шепотом:
— Спокойной ночи!
— Приятных сновидений, — шепотом откликнулся Рыжий. А Полосатый буркнул, не раскрывая глаз;
— Угу. Юрий Васильевич уснул мгновенно.
Когда он проснулся, котов в квартире не было. Об их вчерашнем визите напоминала только немытая посуда в кухонной раковине. Как они перенесли ее туда, осталось для Юрия Васильевича загадкой. На ее разгадывание времени уже не оставалось, потому что часы показывали четверть девятого и нужно было спешить на работу.
В привычной суете проектного института, в котором Каченовский возглавлял важный, но не самый важный отдел, говорящие коты с их таинственными плацкартами отступили сначала на второй, а потом и на третий план и к концу рабочего дня почти забылись. Юрий Васильевич изучал чертежи, согласовывал документы, ходил с докладом к начальству, давал указания своим немногочисленным подчиненным — словом, делал то, что всегда. У него нашлась даже минута, чтобы вынуть из особого отделения портмоне заветный пятак, разглядеть его у окна со всех сторон и еще раз прикинуть в голове многоходовую меновую комбинацию.
Возвращаясь домой, Юрий Васильевич сошел с автобуса на одну остановку раньше, чтобы зайти в большой гастроном на углу и купить чего-нибудь на ужин. Так он делал едва ли не каждый вечер; прогулка от магазина до дома нисколько не обременяла его, тем более что покупал он немного: хлеб, молоко, разную мелочь к чаю. На сей раз, едва войдя в магазин, Юрий Васильевич вспомнил свой вчерашний поход за хеком, стал соображать, много ли хека осталось и не надо ли купить еще, и вечерняя беседа с котами, о которой он никому не посмел рассказать, вновь стала его тревожить.
Юрий Васильевич давно уже замечал, что с нервами у него не все в порядке. Так, разглядывая свою коллекцию, он время от времени разговаривал сам с собой, а ночью ему снились иногда странные сны, в которых его отдел превращался в пиратскую шайку, плывущую в южные моря на поиски цехинов и дукатов, необходимых для пополнения коллекции воинственного капитана.
Раньше все это не особенно тревожило Каченовского, но теперь он решил посоветоваться о странных видениях минувшего вечера с врачом. Все же, прежде чем покинуть магазин, Юрий Васильевич купил вдвое больше обычного молочных продуктов, а также небольшой кусок филе какой-то рыбы с экзотическим названием — должно быть, из тех самых южных морей. С этим необременительным грузом в пластиковой сумке Каченовский направился в районную поликлинику, где служил невропатологом его старинный приятель и одноклассник.
Зима давно кончилась, а вместе с нею кончилась эпидемия гриппа, однако весна как-то запаздывала, и все ждали прихода еще какого-то, совсем нового и еще более злобного, вируса. В регистратуре была толчея, в коридорах сидели и стояли граждане с носовыми платками в руках, а одноклассник встретил Юрия Васильевича в марлевой повязке, потому что невропатологов тоже бросили на грипп.
Одноклассник поначалу обрадовался Юрию Васильевичу, попросил сестру извиниться перед пациентами и стянул повязку с лица. Но после приветствий, когда Каченовский стал жаловаться на странные симптомы, приятель заметно поскучнел. Юрий Васильевич заметил это и стал прощаться, испытывая острую неловкость от того, что оторвал от важного дела занятого человека, а приятель просил его не торопиться, но в то же время как-то незаметно подталкивал к двери. Каченовский так и не успел сказать ему толком о беседе с котами.
— Не пей лишнего, — сказал ему приятель у самых дверей. — Зарядка по утрам — обязательно, минимум два часа в день на свежем воздухе, и все будет в порядке. Хочешь, я таблетки выпишу?
От таблеток Юрий Васильевич отказался и вышел в коридор.
— Так гуляй побольше! — крикнул вдогонку приятель. — А лучше всего возьми отпуск и махни на юг. Следующий!
Когда Юрий Васильевич вернулся домой, Рыжий и Полосатый были в квартире. Они сидели за его письменным столом и внимательно изучали какие-то бумаги. Там, где вчера был сервирован скромный ужин, стоял расписной поднос, но без чашек и тарелок. На нем аккуратно были выложены какие-то темно-серые овальные предметы с мягкой замшевой поверхностью. Юрий Васильевич не сразу понял, что это, а как только понял, то выпустил из рук сумку с продуктами.
На любимом жостовском подносе, разрисованном красными и голубыми цветами, аккуратными рядками, как конфеты в коробке, лежали обычные серые мыши.
Из груди Юрия Васильевича вырвался крик. Он с детства не боялся мышеи. Он и сейчас их не боялся. Это был крик возмущения.
Оба кота подошли к нему.
— Кажется, мы злоупотребляем вашим гостеприимством, — начал Рыжий.
— Прощения просим, — подхватил Полосатый. — Вы не волнуйтесь, наши клиенты все живые, мы их только слегка приструнили, чтоб они в панику не вдарились.
— Они иммобилизованные, — пояснил Рыжий.
— Ага, не двигаются, — подтвердил Полосатый. — Если они бегать будут, то как же мы их в подпространство зафутболим?
— Тонко подмечено! — восхитился Рыжий. — В условиях дискретного массопереноса…
Контакты с собратьями по разуму — дело непростое, особенно с непривычки. Но нахальство надо пресекать, от кого бы оно ни исходило. Поэтому Юрий Васильевич позволил себе перебить собеседника.
— Мне нет дела до массопереноса, — зашипел он, невольно впадая в кошачью тональность. — Мне нет дела до ваших занятий. Но я не допущу, чтобы из моей квартиры устраивали живой уголок!
— Прекрасное выражение! — вскричал Рыжий. — Надо запомнить; живой уголок. Не угол, а именно утолок. Как это тонко!
— Что-то я не пойму, — засомневался Полосатый, — о чем вы тут шумите. Если бы мы этих мышей в угол таскали, тогда одно дело, а мы их туточки, посередке…
— Не морочьте мне голову! — взвизгнул Каченовский. — Чтоб мигом этой дряни здесь не было!
— И не будет, — успокоил его Рыжий, — сейчас мы этих млекопитающих из отряда грызунов отправим далеко-далеко со всей доступной нам скоростью. Командир, транспорт уже готов, — обратился он к Полосатому.
— Плацкарты, что ли? — переспросил тот. — Ну а повезло нам с хозяином. Какое слово ни скажет — прямо в точку. Вот они, плацкарты, держи.
И вновь, как давеча, он крутанул усом, и серебристые пластинки, возникнув неведомо откуда, плавно опустились на стол рядом с подносом. Взобравшись на кресло, пришельцы принялись в четыре лапы перекладывать мышей.
— По пять, по пять клади, — поучал Полосатый Рыжего. — Что ты их напихиваешь, как сельдей в бочку? Чтобы головки у всех в одну сторону. А хвост подгибай, чего ему болтаться? Вот теперь порядок.
Потом он опять шевельнул усом, плацкарты со спящими пассажирами приподнялись над столом, повисели секунду, двинулись к потолку и исчезли в нем, точно растворились. И почему-то сразу после этого Юрий Васильевич обрел спокойствие и повеселел.
— А я подумал, что вы ими… того… закусывать будете, — признался он с виноватой улыбкой.
— Нам и думать об этом противно, — заверил Рыжий. — Неужто кто-то может есть эти прелестные создания?
— Будет прикидываться! — прикрикнул на него Полосатый. — Лучше поднос вымой.
— Я сам, — сказал Юрий Васильевич, не представляя себе, как кот при его росте ухитрится вымыть в раковине поднос. Рыжий между тем сделал пасс лапой, и к нему под ноги спустилась очередная пластинка с какой-то ампулой. Кот сжал ее в мягкой подушечке передней лапы, и из ампулы вырвалось белое плотное облачко. Оно окутало поднос, и в воздухе запахло мокрым сосновым лесом.
— Дезинфицирует и стерилизует, — несколько напыщенно объяснил Рыжий.
— Чисто, хоть языком вылизывай, — добавил Полосатый.
Юрий Васильевич взял поднос и отправился с ним на кухню, а коты вновь уселись за его письменный сюл. Потом они втроем поужинали и попили кофе, разговаривая о всяких пустяках; и котам, и Юрию Васильевичу не хотелось проявлять назойливость. Однако паузы становились все более длинными и неловкими, и когда Юрий Васильевич набрался храбрости спросить о цели столь необычного и далекого визита. Рыжий сходил к письменному столу, сдвинул в сторону бумаги и достал из-под них потертый штурманский планшет. Из него он извлек пачку чрезвычайно тонких и гибких листов, очень белых, испещренных непонятными знаками, и протянул их Юрию Васильевичу. Тот взял листы, не совсем понимая, как сможет понять написанное, но знаки под его взглядом как-то незаметно, плавно деформировались и превратились в обычные русские буквы. «Полетное задание» — было написано сверху на первом листе.
Юрий Васильевич углубился в чтение.
Пока Юрий Васильевич читал, коты, деликатно понизив голос, о чем-то переговаривались — кажется, по-русски, но поручиться за это Юрий Васильевич не мог. Он пытался разобраться, в чем же, собственно, состоит полетное задание, вчитывался, терял нить, возвращался к началу, но так толком и не уяснил себе суть предмета, хотя задание написано было с очевидностью хорошим русским языком.
— Простите, — спросил Каченовский, прерывая беседу котов, — а если бы я оказался японцем?
— У нас есть дубликат и на японском, — учтиво произнес Рыжий.
— Куда хватили, Юрий Васильевич! — Полосатый от изумления всплеснул передними лапами. — Вы — и вдруг японец!
Юрий Васильевич досадливо махнул рукой и вернулся к чтению. Его инженерное образование не позволяло ему признаться честно, что вся эта мешанина технических, астрономических и биологических терминов ему совершенно непонятна; но привычка к строгим проектным документам, не терпящим лишних слов и уводящей в сторону лирики, подсказывала ему, что полетное задание составлено, утверждено и согласовано по всей форме. Единственное, что он уяснил определенно, так это цель прилета на Землю. Она сформулирована была в последней строке почти понятной фразой: «Отлов и доставка на планету (набор букв и цифр) с планеты Земля в целости и сохранности, с соблюдением техники безопасности, карантинных мер и правил межгалактических перевозок, группы млекопитающих из отряда грызунов, называемых на Земле Mus musculus, или мышь домовая на языке документа».
— Однако… — пробормотал Юрий Васильевич. — В такую даль — и за мышами. Ближе не нашлось?
— Ни единой! — словно радуясь чему-то, подтвердил Рыжий. — Ни одного мало-мальски приличного экземпляра!
— Чего другого хватает, — поддакнул Полосатый, — всякого у нас вдоволь, а этих серых — хоть плачь!
— Увы, увы, — согласился Рыжий, — эволюционно вид не сформировался.
— Так я ж и говорю — хоть плачь!
Эти реплики гостей несколько отвлекли внимание Юрия Васильевича от главного вопроса, который давно уже вертелся у него на языке, и поэтому он начал излагать свою мысль довольно коряво.
— Если вы, — сказал он, подбирая слова, — если вы из такой дали… и так быстро… цивилизация у вас, следовательно, ушла далеко, то есть продвинулась… и могущество… то есть сила, интеллект и все прочее…
Коты слушали и не перебивали.
— …И все прочее достигло таких высот, то, словом, зачем вам мыши?
— Если можно, я отвечу, — сказал Рыжий, обращаясь к Полосатому.
— Валяй, — разрешил Полосатый. — Только, чур, по-простому, без загибов.
И Рыжий вполне доступными словами, ни разу ничего не загнув, поведал Юрию Васильевичу историю, которую, не будь Каченовский ревностным читателем фантастических рассказов, он принял бы за совершенную бессмыслицу. Нет, что ни говорите, только литература может подготовить каждого из нас к внезапному (хотя и давно ожидаемому) контакту с иной цивилизацией, и уж за это одно надо бы печатать побольше фантастики в разных журналах и сборниках. Вы тоже так думаете? Вот спасибо.
Рыжий доходчиво объяснил Юрию Васильевичу, что на его планете из-за особенностей ее орбиты, энерго-потоков и состава атмосферы все биологические циклы весьма и весьма замедленны. То, что на Земле длится час, там тянется — по земным меркам — целый год. Конечно, с легкой улыбкой отметил Рыжий, чем-чем, а биологическими циклами его соотечественники давно уже умеют управлять, но считают это абсолютно недопустимым. Более того — противоестественным. У них на планете есть закон, что каждый, независимо от его положения в обществе, возраста и заслуг, будучи уличенным в прямом воздействии на природу с необратимыми последствиями, подлежит насильственной транспортировке в самый дальний рукав Галактики на очень длительный срок.
— Природа — она ж природа, — пояснил Полосатый. — Чего в нее встревать?
— Тонко подмечено, — вежливо сказал Рыжий и вернулся к рассказу, из которого следовало, что по меньшей мере пять поколений прожили на планете благополучно, ни разу не применяя закона о воздействии на природу. Однако население постепенно растет, и это создает свои проблемы, вдаваться в которые было бы для Юрия Васильевича утомительно…
— Вы хотите сказать, что я все равно не пойму, — уточнил Каченовский.
— Не совсем так, — ответил Рыжий. — Просто мы не уполномочены…
— Я враз объясню, — прервал его Полосатый. — Народу у нас все больше, и что дальше из этого выйдет, науке не известно. Надо прикинуть, повертеть так и сяк…
— Требуется имитационная модель, — ввернул Рыжий.
— Ну, а я что говорю? — удивился Полосатый. — То-то и оно что требуется, а наша всякая живность; зверье разное, так медленно, понимаешь, растет, что пока от него дождешься потомства, то устанешь ждать. Опыта у нас поставить не на ком, понимаешь. Вот мы, значит, и приехали к вам.
— Неужто ближе ничего не нашлось? — подивился Юрий Васильевич. — Я думал, что Вселенная…
— Вселенная не так богата жизнью, как вам кажется, — наставительно заметил Рыжий. — Мы изучили все ближние окрестности, но не нашли ничего, что могло бы сравниться по скорости размножения с мышью домовой…
— Плодятся они, сердечные, жуть как быстро, — подтвердил Полосатый. — И главное, тут у вас их пруд пруди. Если мы их маленько заберем, так вам никакого урона. Вы еще нам спасибо скажете. Скажут они нам спасибо или нет? — спросил он, поворачивая морду к Рыжему.
— Это дискуссионный вопрос, — ответил тот. — Во всяком случае, я полагаю, что человеческая цивилизация не потерпит значительного ущерба, потеряв несколько десятков особей, соседствующих с нею.
— Вам все едино, а нам польза. Мы на них будем ставить… этот, как его…
— Биолого-экологический эксперимент с прогностической целью.
Юрий Васильевич слушал все эти объяснения с большой серьезностью. Он понимал, что коты на сей раз говорят ему чистую правду, как бы ни различалась их манера излагать свои мысли. Он переводил глаза с одного кота на другого, вглядывался в их честные мохнатые морды и чувствовал себя соучастником небывалого, первого в истории Земли межпланетного эксперимента, о котором он — только он, и никто другой — сможет поведать изумленному миру.
— Но я прошу вас, — сказал Рыжий, — я настоятельно вас прошу, чтобы вы, Юрий Васильевич, до поры до времени держали раскрытые вам сведения в тайне, поскольку это, так сказать, между нами, антр ну, сугубо конфиденциально.
— И я, Юрий Васильевич, вас прошу: ни гугу. А то начнется заварушка, прибегут глазеть на вас, а у нас работы невпроворот.
— Информированность общественности, — пояснил Рыжий, — в данном случае кажется нам совершенно излишней, поскольку она способна повлиять на естественный ход событий, а такое вмешательство может нарушить стабильность…
— Прошу покорно: молчок-стручок, — завершил Полосатый.
И Юрий Васильевич, прижимая руку к сердцу, дал торжественное обещание не говорить ни слова, впредь до особого уведомления, о неслыханном и невиданном космическом эксперименте на планете Земля. И все, казалось бы, прояснилось, хотя, если вдуматься, крайне непонятным образом, то есть получилась этакая туманная ясность, когда все очевидно, но хочется задавать вопросы. Эти вопросы волновали Юрия Васильевича, но он не мог выразить их отчетливо, и только один, самый главный, вертелся у него на языке. Что ни говорите, человек остается человеком, и ему естественнее разговаривать с людьми, нежели с тюленями или слонами, даже если эти животные — его собратья по разуму.
Наконец Каченовский набрался храбрости.
— А на вашей планете, — спросил он и облизнул губы, — все такие… вот как вы… коты… ну и, понятно, кошки…
Ответ на этот вопрос он получил не скоро. Рыжий и Полосатый первым делом повалились на пол, задыхаясь от смеха. Тонкое пронзительное хихиканье Рыжего прерывалось раскатистыми басовыми всхлипами Полосатого. Потом они стали валяться по ковру, носиться по комнате и вытворять несусветное. Наконец Рыжий запрыгнул на телевизор и растянулся на нем, вздрагивая от смеха, а Полосатый быстро, но аккуратно, не оставляя царапин, взобрался на платяной шкаф и оттуда смотрел сияющими глазами на Каченовского.
— Могу себе представить, — говорил Рыжий, закатываясь смехом. — Могу вообразить в облике кота этого… нашего… — и он перевернулся на спину, задрав все четыре лапы.
— А ее представь! — в тон ему ответил Полосатый. — Кошка… с котятками… — Полосатый затрясся от хохота и, повторяя «с котятками… она с котятками…», свалился со шкафа.
Юрий Васильевич обиделся, и Полосатый заметил это. Он сразу перестал смеяться, уселся в кресло и, глядя прямо на Юрия Васильевича, сказал:
— Простите великодушно. Вы уж на нас не обижайтесь.
— Именно, — добавил Рыжий, принимая серьезный вид. — Ваша гипотеза прозвучала для нас очень странно. Как если бы мы предположили, что все люди на Земле что-то проектируют и зовутся Юриями Васильевичами.
И Рыжий с Полосатым, по обыкновению перебивая друг друга, поведали Каченовскому историю о том, как извилистый путь эволюции привел на их планете к живым существам, не имеющим подобия во Вселенной. Они, эти существа, умеют принимать любую форму без каких-либо энергетических, этических и юридических ограничений. Хочешь, грубо говоря, — стал верблюдом, хочешь — пылинкой. Но есть твердое правило: каждый образ должен вписываться в обстановку, не нарушая природного равновесия.
— На полюсе, уважаемый Юрий Васильевич, — пояснил Рыжий, — внутренний запрет, воспитываемый в нас с детства, не позволил бы нам стать верблюдами.
— А в медицинском учреждении, к примеру, или в прибранной комнате, — сказал Полосатый, — я бы лично не стал пылинкой ни за какие коврижки.
— Так вы коты на время, — задумчиво произнес Юрий Васильевич. — Пока на Земле…
— Вот именно, — согласился Полосатый. — Пока то да св.
— На время выполнения полетного задания, — сформулировал Рыжий.
— Странно, — сказал Юрий Васильевич. — Проще всего было бы явиться к нам в облике людей. Тогда бы вы не вызвали ни у кого подозрений. Люди они и есть люди, не то что говорящие коты.
— Но позвольте! — воскликнул Рыжий. — А полетное задание?
— Верно, — подхватил Полосатый, — что ж это, мышей голыми руками ловить, что ли?
Тут настала пора Юрию Васильевичу держать назидательную речь. Дивясь технической неграмотности пришельцев, он с оттенком мягкого превосходства поведал им, что для отлова мелких животных человеческая мысль создала ряд механических приспособлений, называемых, вне зависимости от конструкции, мышеловками, образцы которых можно увидеть в ближайшей магазине «Тысяча мелочей». Если надо, Юрий Васильевич готов из своих скромных средств купить дюжину таких приспособлений, расставить их в соответствующих местах и за неделю наловить требуемое число экземпляров. Впрочем, добавил Юрий Васильевич, подобное занятие ему лично противно, но он готов потерпеть ради развития добрососедских отношений с дружественной цивилизацией.
Коты выслушали эту речь с каменными мордами.
После некоторой паузы Рыжий, обращаясь не к Юрию Васильевичу, а к Полосатому, заметил:
— Мы не должны судить слишком строго, потому что в целом их цивилизация производит благоприятное впечатление.
— Оно конечно, — согласился тот. — Только странная у них манера. Все норовят левой рукой правое ухо… Вот, к примеру, вы, Юрий Васильевич, — сказал он, поворачиваясь к Каченовскому, — когда вы спать захотите, вы что — в кровать ляжете или по комнате станете бродить, пока не упадете от усталости?
Юрий Васильевич, не колеблясь, выбрал первое.
— Я прав! — обрадовался Рыжий. — Значительная часть процессов идет у них естественным порядком. Позвольте и мне вопрос, Юрий Васильевич. Когда вам надо вовремя сдать проект, вы работу ускоряете или время замедляете?
— Если б я умел замедлять время…
— Значит, и тут вы не перечите природе. Так как же вам могла прийти в голову мысль о мышеловке?
— Это не мне, — стал защищаться Каченовский. — Ее уже тысячу лет как изобрели!
— Оно-то и плохо, — пробурчал Полосатый. — Странные вы какие-то. Нет чтобы от мышей пользу получать, к делу их, скажем, приставить или на худой конец отправить их куда подальше, а вы на них ополчились, вон мышеловок понаделали…
— К тому же, Юрий Васильевич, — сказал Рыжий, — если б мы решили добывать мышей механическими приспособлениями, то уровень травматизма был бы слишком высок. Нет, право слово, это невозможно. Признайте, наш способ рациональнее. Если они мыши, то кем же нам быть, как не котами?
— Тут и думать нечего, — вставил Полосатый. — Лучше не придумаешь. Вот если бы мы кур ловили, тогда хорошо бы хорьком обернуться. А может, лисой, как по-вашему?
Юрий Васильевич молчал: он переваривал информацию.
— А если никого ловить не надо? — наконец спросил он.
— И в этом случае, — сказал Рыжий, — надлежит поступать сообразно естественному ходу событий. А не пытаться решать проблему чуждыми ей способами.
— Верно говорит. — Полосатый подошел к Каченовскому, встал на задние лапы и заглянул Юрию Васильевичу в глаза; взгляд у него был серьезный, и слова на этот раз тоже были серьезные. — Для каждого дела наилучший способ тот, который лежит в рамках этого дела. Если вопрос экономический, то и способ его решения должен быть экономическим, а если, скажем, природный, то не надо грубой силы, природа этого не любит.
— Ой, не любит! — заключил Рыжий, подражая обычной интонации Полосатого, и все рассмеялись.
Чувство приятности, полного понимания, спокойной благожелательности заполнило Юрия Васильевича будто он был в компании давнишних друзей, близких ему по духу и мыслям, друзей, с которыми он из-за стечения обстоятельств долго не виделся, и наконец случай свел их вместе, в можно всласть поговорить о вещах обыденных и невероятных совершенно откровенно, без оглядки на звания и должности, просто по старой дружбе. Может быть, и гости испытывали подобное чувство; Юрий Васильевич точно этого не знал, но ему казалось, что так оно и есть. Он сварил кофе, расставил чашки, жестом пригласил котов. Втроем они сидели у окна, наслаждаясь тихим вечером и крепким кофе.
— Может быть, мы, — неуверенно начал Рыжий, глядя на Полосатого, — продемонстрируем нашему другу… если, конечно, обстоятельства позволяют…
— Думаю, можно, — благодушно отозвался Полосатый. — Валяй. Пусть разок посмотрит.
— Не откажитесь сообщить, Юрий Васильевич, — сказал тогда Рыжий, — каким образом включается ваш телевизионный приемник, чтобы не тратить время на чтение инструкции.
— Сверху красная клавиша, — ответил Каченовский, недоумевая, зачем нужно включать телевизор и нарушать очарование минуты. Кот тем временем потрусил к телевизору, лениво подпрыгнул, хлопнул лапой по выключателю и вернулся в кресло. Телевизор тихо заурчал, нагреваясь.
«О спортивных событиях дня вам расскажет Светлана Константинова», — прорезался голос из недр полированного ящика. Экран засветился, появилась славная, с застенчивой улыбкой Светлана Константинова; щеки ее казались карминными из-за плохой цветопередачи. Заглядывая в бумажку, она сообщила об очередном туре чемпионата страны по футболу, центральным событием которого была, безусловно, встреча «Арарата» с «Торпедо». На экране засветилась новая картинка с зеленым полем и крошечными фигурками игроков, а потом и крупный план — фигурки в полосатых футболках подымали вверх руки, ликуя и приветствуя публику. «В первом тайме этого матча, — сказала за кадром Светлана Константинова, — отличились братья Армен и Артур Минасяны, забившие два безответных гола в ворота «Торпедо». Второй тайм вы можете посмотреть в видеозаписи сразу после окончания программы «Время»«.
Юрий Васильевич привычно вслушивался — он любил футбол. Однако узнать окончательный счет так и не смог — было не до того. Экран внезапно померк, словно на серую чашу стадиона «Раздан» опустилась грозовая туча, пробежали пестрые полосы и зигзаги, а потом экран опять вспыхнул, сияя такими яркими красками, каких Юрий Васильевич ни в одной телевизоре прежде не видел.
— Внимание! — криняул Рыжий и поднял левую лапу, призывая собеседников к тишине. — Прямая трансляция!
— Родные края, — пояснил Полосатый. — Красотища! Страсть как по дому соскучился, — добавил он печально и глубоко вздохнул.
Юрий Васильевич впился взглядом в экран. Маленький разноцветный шарик плыл в черно-фиолетовом пространстве. Он приближался и приближался становился все больше, он занимал уже весь экран, огромный шар в, красных и голубых пятнах, а на нем — чуть изогнутая поверхность, вроде гигантской седловины, потом плоскость, изрезанная линиями, которые колыхались и слегка мерцали, меняя оттенки. План становился все крупнее, появилось что-то, напоминающее водоросли; они медленно колыхались, испуская сияние, а между ними плыли, сталкивались и расходились переливающиеся капельки, шарики, шары, облачка, облака…
Юрий Васильевич не знал, как долго продолжалась эта передача. Его будто пробудил от сна голос Полосатого:
— Будя. Надо экономить электроэнергию. А Рыжий сказал:
— Трансляция окончена, благодарим за внимание, — и, подпрыгнув, стукнул лапой по красной клавише.
Странно все-таки устроен человек. Еще три дня назад Юрий Васильевич и не задумывался над тем, есть внеземные цивилизации или нет. А если популярные журналы и воскресные выпуски газет наталкивали его иногда на такие размышления, то вывод его был примерно таким: меня это не касается. Сейчас это его коснулось, причем столь чувствительно, что Юрий Васильевич совершенно изменил свою прежнюю точку зрения. Он никому не мог признаться в этом, поскольку считал свой договор с котами нерушимым, однако ему казалось вполне естественным и несомненным, что далеко-далеко, куда и за тысячу лет не долетят космические корабли на самом лучшем топливе, есть жизнь, непохожая на нашу, странная, чужая, но жизнь, и она вызывала у Юрия Васильевича необъяснимую симпатию, то ли потому, что представители ее явились к нему в таком приятном образе, то ли по той причине, что он видел эту жизнь по собственному телевизору, который уже третий год работает исправно и никогда не обманывает. Если сказано, что фразу по окончании программы «Время» будет показан матч, значит, он и будет показан…
Юрий Васильевич ворочался в постели. Мысли переполняли его, спать не хотелось и он, вспомнив мягкое наставление котов насчет целесообразности и естественности всякого действия, решил не принимать таблетку снотворного, а встать и погулять, коль скоро все равно не спится.
Прогуливаясь по тихому ночному двору, Каченовский размышлял о своем чисто человеческом упорстве, если не сказать упрямстве, с которым он поначалу не хотел принимать котов и поверить в их странную, по человеческим меркам, миссию. Он поймал себя на мысли как заманчиво было бы дать интервью в газету или выступить по радио, лучше даже по телевизору, рассказать о контакте, ответить на вопросы, а совсем хорошо — вместе с Рыжим и Полосатым прийти в студию и на пресс-конференции, которую, конечно, будет транслировать весь мир, отвечать на каверзные вопросы… О, тщеславие!
Юрий Васильевич расхаживал взад и вперед вдоль дома, изредка задирая голову и разглядывая блеклые в фонарном свете звезды. Все они в равной степени были для него загадкой, и он не пытался отыскать ту, из окрестностей которой он совсем недавно смотрел прямую передачу. К тому же, вспомнил он, кто-то из котов, кажется Рыжий, говорил ему, что эта звезда не только за пределами видимости, но и за пределами радиовидимости, в общем, так далеко, что не объять разумом. Хорошо же он будет выглядеть, если станет трезвонить на весь мир о случившемся! Его одноклассник-невропатолог первым скажет, что вот, мол, предупреждал же — отдыхать надо, не перерабатывать. И коты улетят на своих плацкартах, не оставив никаких следов: двумя котами больше, двумя котами меньше. Разве что хек, которого он прежде не покупал, потому что всегда недолюбливал рыбу, может послужить косвенным свидетельством. До чего же глупо!
Юрий Васильевич вернулся домой, разделся и лег. Уже светало. Дремота обволокла его, перед глазами поплыли плацкарты с рядками серых мышей, они протиснулись сквозь стену и взмыли в воздух, разрезая атмосферу с воем сверхзвуковых самолетов… Каченовский сел в постели и прислушался. Через открытую форточку доносилось кошачье разноголосье. «Конечно, весна на дворе, — подумал Каченовский. — В эту пору они всегда так орут, не надо обращать внимания». Он закутался с головой в одеяло, но, похоже, коты устроили концерт прямо под его окнами, и одеялом не спастись. Юрий Васильевич собрался встать и пугнуть котов, но тут в нестройном хоре ему ясно послышались два хорошо знакомых голоса — тонкий и басовитый. «Неужто они?» — удивился Юрий Васильевич. Ему следовало бы разобраться, зачем представители столь могущественной культуры шастают под окнами в кошачьей компании, но до этой мысли он так и не добрался, потому что уснул.
В каком часу Рыжий и Полосатый вернулись домой, Каченовский в точности не знал, но, когда он проснулся, оба тихо спали на ковре посреди комнаты. Стараясь их не потревожить, Юрий Васильевич проскользнул на кухню, поджег огонь под чайником и перешел к обычным утренним занятиям. Когда он, стоя у балконной двери, делал приседания, Рыжий окликнул его шепотом.
— В чем дело? — шепотом же переспросил Юрий Васильевич.
— Мы вас ночью не очень тревожили?
— Пустяки, не стоит беспокоиться. Только я не возьму в толк, зачем вам это нужно.
— С этнографическими целями, — ответил Рыжий. — Для уяснения некоторых спорных вопросов. Полосатый раскрыл глаза, широко зевнул и сказал;
— Надо с народом бывать! — И уснул опять. Днем Юрий Васильевич исправно выполнял привычные служебные обязанности, давал задания и проверял, подписывал чертежи и сопроводительные документы, ездил куда-то что-то согласовывать и принимал кого-то, кто должен был что-то согласовывать с ним, — словом, шла давно знакомая круговерть, которая приносила Юрию Васильевичу некоторое удовольствие или, может быть, удовлетворение, ибо в конце ее, еще невидимом, были сооружения, в которые он, Каченовский, кое-что вложил, а это всегда радует, как радует сколоченная тобою табуретка, починенный своими руками утюг или написанный рассказ.
Что делали в это время коты, Юрий Васильевич доподлинно не знал, но предполагал, что они отлавливают очередные партии Mus musculus и отправляют их на серебристых плацкартах в далекий космос. По вечерам же все трое собирались за столом, Юрий Васильевич подавал оттаявшего хека и крепкий кофе, они ужинали и неспешно беседовали о разном. О своем житье-бытье коты особенно не распространялись, а Юрий Васильевич и не выпытывал: если молчат, значит, так надо. Может быть, просто нельзя забегать слишком далеко вперед и узнавать сейчас то, что людям предстоит узнать много-много лет спустя. А может, есть и другая причина.
Во всяком случае, когда Юрий Васильевич как-то раз попросил устроить для него еще одну прямую телепередачу, ему в этом было мягко отказано — необходимо, дескать, экономить энергию. Не вдаваясь в детали, Каченовский этот аргумент принял: и в самом деле, сколько ж это надо энергии для одной передачи на такое расстояние — и подумать страшно.
А так как о далеких мирах почти не говорили, то говорили о ближних. Котов интересовало все, и расспрашивали они с дотошностью, так что Юрий Васильевич, рассказывая им о самых простых и обычных делах, попадал постоянно в тупик. Он почти всегда мог определенно ответить на вопрос «что?» и довольно редко на вопрос «зачем?». Что делают бульдозеры по соседству с домом? Готовят площадку, чтобы построить еще один дом. Почему они ломают при этом деревья, вместо того чтобы объехать их? Что отличает мужчин от женщин? Для чего женщины, в отличие от мужчин, наносят себе на лица красящие вещества? Что за очередь стояла с утра в универмаге? Зачем людям обувь вообще и сапоги в частности?
И так далее изо дня в день. А как-то, кажется в среду, Полосатый приволок домой полуживого Рыжего: тому вздумалось провести полный анализ автомобильного выхлопа, и он провел четверть часа под задним бампером старенького горбатого «Запорожца», принадлежавшего соседу Юрия Васильевича, интеллигентному человеку и, кстати, тоже нумизмату. Объяснение не удовлетворило Рыжего — он не поверил, что интеллигентные люди могут ради собственного удобства так отравлять органы дыхания своих ближних.
— Это порочное транспортное средство, — откашлявшись, говорил он. — Экологически безумное.
— На помойке ему место, — добавлял Полосатый, изображая тщетную попытку сделать Рыжему искусственное дыхание. — Ишь чего выдумали — дым из трубы!
— Значительная часть энергии уходит в дым — слабым голосом уточнял Рыжий. — Экономически неэффективно.
— Бензин зря жгут! — восклицал Полосатый. — Деньги на ветер бросают, бесстыдники!
Впрочем, не подумайте, будто вечерние беседы проходили сплошь в таком роде. Напротив, напротив. О некоторых вещах гости отзывались с большим одобрением и подумывали, не перенять ли им кое-что у людей. Им, например, чрезвычайно понравилась идея двух выходных в неделю, до каковой они у себя при всей своей учености почему-то не додумались. Привела их также в восторг совершенная пустяковина: детский воздушный шарик, надутый легким газом. «Этак можно, практически не прикладывая энергии, разумеется, располагая достаточно плотной пленкой…» — рассуждал Рыжий. «Да где ж ее возьмешь, плотную? — возражал Полосатый. — Плотная нынче в дефиците». Очень одобрительно отзывались они о кошачьих ассамблеях, на которые ходили после той ночи еще раз или два, и о разных других вещах и событиях, перечислять которые было бы утомительно.
Юрий Васильевич свыкся с гостями, нисколько их не стеснялся, стал приносить вечерами кое-какую работу и после ужина занимался ею — предстояла отпускная пора, и не худо было бы немного подзаработать. Он писал что-то в толстой тетрадке, время от времени включал калькулятор и перемножал довольно длинные числа, заполнял клеточки таблицы, снова перемножал и складывал. Рыжий заглянул ему через плечо, мурлыкнул себе под нос и выпалил целую строчку готовых чисел с точностью до третьего знака после запятой. Юрий Васильевич записал, потом не торопясь проверил и перепроверил — все сходилось. Рыжий доброжелательно усмехнулся, ткнул лапой в самую нижнюю, итоговую строчку, мурлыкнул, как и прежде, и стал диктовать цифры.
Юрий Васильевич ничего более проверять не стал, Он аккуратно записал все цифры и захлопнул тетрадку. Если б не Рыжий, считать бы ему до конца седели…
Потом Полосатый с Рыжим, как обычно, пререкаясь, пытались объяснить ему принципы вычислений, который у них на планете знает каждый младенец уже на пятом дне занятий математикой. Юрий Васильевич ничего не понял, но не расстроился из-за этого; в конце концов, его калькулятор всегда при нем.
— О люди! — с пафосом произнес Рыжий. — Вместо того чтобы научиться считать, они изобретают счетную машинку!
— Головой думать надо, — поддакнул Полосатый. — Для того голова и дадена.
Забегал как-то мальчик Стасик, сын владельца горбатого «Запорожца», принес свежие монетные новости — насчет уникальной копейки не то пятьдесят восьмого, не то шестьдесят восьмого года. Коты вежливо прислушивались к разговору, но голоса не подавали. И только когда Стасик попытался погладить Полосатого и протянул к нему руку, тот отодвинулся, задергал хвостом и буркнул: «Ишь чего!» Но Стасик спешил домой смотреть передачу «В мире животных» и реплику Полосатого пропустил мимо ушей.
Время от времени позванивали Юрию Васильевичу его собратья по благородной нумизматической страсти. Они подолгу обсуждали по телефону достоинства тех или иных монетных редкостей, никто из них не позволял себе сказать «орел» или «решка», только «аверс» и «реверс», а ребро монеты они называли исключительно «гуртом», и каждый зубец на этом гурте был у них сосчитан и измерен — короче, это были серьезные разговоры уважающих себя людей. И хотя коты подчеркнуто не вмешивались в беседы, которые их напрямую не касались, все же они стали задавать наводящие вопросы.
— В общих чертах мы уже знакомы с вашей системой товарно-денежных отношений, — заметил однажды Рыжий, — но тщетно пытаемся уяснить подструктуру, которая вас занимает и с которой, если вы помните, началось наше приятное знакомство.
— Ну, с той монеты, что под тахту укатилась, — пояснил Полосатый. — Чего ради вы собираете эти кругляши, если все равно ничего на них не покупаете?
Тут только Юрий Васильевич сообразил, о какой подструктуре идет речь. Он вспомнил пятак, который Звенел и подпрыгивал, тот самый, с чуть покосившимися буквами, который он все собирался поменять на пятнадцатикопеечную монету с неправильными колосками, да так и не собрался за недостатком времени. Тема была достойна мужского разговора, и Юрий Васильевич, отложив все прочее, подробно и со вкусом поведал котам суть и смысл нумизматики, ее ближние и дальние цели, а также текущие задачи городской секции нумизматов и бонистов, то есть собирателей бумажных денег, в правлении которой он, Юрий Васильевич, состоял не первый год.
Полосатый и Рыжий слушали Каченовского со вниманием, они понимающе переглядывались и иногда одобрительно покачивали головами, но было видно, что некоторые детали ускользают от них. Особенно в те минуты, когда Юрий Васильевич, все более увлекаясь, говорил о возможных вариантах обмена и о тех выгодах, которые сулит ему хорошо составленная комбинация. Юрий Васильевич решил еще раз вкратце повторить ее принцип, чтобы гости убедились в прелести замысла, но Рыжий перебил его:
— Не трудитесь повторять, Юрий Васильевич. Схема, которую вы нам изложили, вполне понятна. Неясно другое…
— Сколько у вас пятаков-то? — спросил Полосатый, прерывая товарища.
— Два, я же говорил.
— А у того, который пятиалтынными меняется, сколько их у него?
— Не знаю. Два, по меньшей мере. А может, три или четыре. Не знаю.
— Тогда, дорогой Юрий Васильевич, — вмешался Рыжий, — отчего бы вам не провести, как вы выражаетесь, меновую комбинацию в самом элементарном виде: вы своему коллеге пятак, он вам пятиалтынный?
— Так не нужен ему этот пятак, у него свой есть. Но я точно знаю, что он ищет двугривенный с косой насечкой, который…
— Ищет — ну и пусть ищет, — опять вмешался Полосатый, — а вам-то какое дело? У вас же косой насечки нет.
— Не понимаю, чего вы от меня хотите, — сказал Каченовский. — Как же мне поступить, по-вашему?
— А вы, Юрий Васильевич, совершите требуемую акцию в одностороннем порядке. Действуйте прямо.
— Да отдайте вы свой лишний пятак тому, кто в нем нуждается! — не выдержал Полосатый. — У Стасика и его папы нет пятака? Им и отдайте.
— Да! — закричал Юрий Васильевич. — Хороши советчики! А мне что останется?
— Второй пятак.
— А откуда я возьму пятиалтынный?
— Оттуда, где он есть.
— Вы этого, у которого он есть, не знаете. Он просто так не расстанется. Допросишься у него…
— А вы пробовали? — полюбопытствовал Рыжий.
— Нет, — озадаченно ответил Юрий Васильевич. — И в голову не приходило.
— Так попробуйте. Все, что идет естественным путем, — самое надежное. Мышей должны ловить коты, а не мышеловки, человеческий мозг совершеннее любого калькулятора, и пешком ходить полезнее, нежели ездить в четырехколесной коробке, которая отравляет воздух продуктами неполного сгорания…
— Я об этом как-то не думал, — растерянно ответил Юрий Васильевич.
Полосатый повернулся к Рыжему, приложил лапу к губам, делая знак помолчать, перехватил взгляд Каченовского и притворился, будто трет лапой внезапно зачесавшуюся вытянутую серую морду. Рыжий послушно наклонил голову и смолк, оборвав затянувшуюся тираду на половине; ему много еще хотелось сказать, но он был моложе Полосатого по возрасту и по званию и знал, что уступает тому в опыте и в умении общаться с разумными существами, которых Полосатый — точнее, тот, кто сейчас назывался Полосатым, — много перевидал на своем веку.
— Значит, — сказал Юрий Васильевич, — вы советуете решать проблему, так сказать, прямыми способами. В согласии с естественным ходом событий.
— Голова! — радостно завопил Полосатый. — Ну, люди, во головастые!
Через два дня Полосатый и Рыжий улетели. Сначала они отправили на плацкарте последнюю партию иммобилизованных мышей, потом, по земным меркам часа через полтора, плацкарты вернулись.
На прощанье говорили мало. Коты молча потерлись спинами о колени Юрия Васильевича, уселись на серебристые пластинки и словно по команде взмахнули лапами. И хотя они были совсем рядом, Юрий Васильевич вдруг почувствовал, что оба далеко-далеко от него. Он тоже стал махать им рукой, будто они улетали от него в самолете и глядели в иллюминатор, а трап уже отъехал и моторы взревели…
Пластинки приподнялись над полом, поплыли и растворились в проеме балконной двери.
Юрий Васильевич послонялся по квартире, полистал газеты, снес на кухню и составил в раковину посуду со стола. Потом, подумав, достал из холодильника остатки хека и выбросил в мусоропровод. Делать было решительно нечего. Работа, которую Юрий Васильевич брал на дом, уже сосчитана с помощью Рыжего, а новую можно будет взять только завтра…
Юрий Васильевич достал портмоне и открыл заветное отделение. Он вынул пятак и, крепко держа его большим и указательным пальцами, чтоб ненароком не выронить, стал рассматривать такой знакомый неправильный рельеф. Потом защелкнул портмоне, зажал пятак в кулаке и накинул на плечи пиджак. Не зажигая света в передней, он нащупал свободной рукой замок, взял его на защелку, чтоб нечаянно не захлопнуть за собой дверь, и поднялся по лестнице на один этаж. У двери, обитой черной клеенкой, он нажал кнопку звонка. Послышались шаги, дверь приоткрылась, и Юрий Васильевич увидел Стасика.
— Вот, — сказал он, нащупал руку Стасика и быстро сунул в нее пятак. Потом повернулся и побежал по лестнице вниз не оборачиваясь.
Дома он сел в кресло и перевел дух, постучал пальцами по крышке стола, решил сварить себе кофе и тут же передумал. Что делать дальше, что делать? Быть того не может, чтобы тот тип, себе на уме, у которого пятиалтынных не то два, не то три, просто так, без выгоды для себя, расстался хоть с одним из них. Быть того не может!
Ну а если?
Юрий Васильевич снял телефонную трубку и набрал номер.
Перед вами история, правдивая от первого до последнего слова.
Павел Афанасьевич Гудков имел легковой автомобиль и любил его, а следовательно, был автолюбителем.
Любовь к автомобилю — не вздохи и тем более не прогулки, а уход и своевременная профилактика. По мере загрязнения кузова Павел Афанасьевич мыл его теплой водой с добавлением автошампуня, причем только мягкой щеткой, не оставляющей царапин на полированной поверхности. Он с нежностью втирал в капот, дверцы и крылья восковые мастики, растирал их фланелью до невероятного блеска и потом, случалось, день-другой не выезжал из гаража — ведь и невесту под белой фатой не выводят на прогулку по пыльной улице. А когда наступало заветное время, он вверял машину парням в голубых комбинезонах, которые совершали таинство технического обслуживания, что есть высшая форма ухода за автомобилем.
Все перечисленное выше, а высшая форма в особенности, требует средств. С этим Павел Афанасьевич никак не мог смириться. Как и все мы, он готов был на подвиг во имя любви, но бремя повседневных забот его угнетало. И надо ли осуждать его за то, что иногда, проснувшись среди ночи, он долго ворочался, прикидывая предстоящие траты? Его жена Марина Яковлевна тем временем безмятежно спала, будто не она минувшим вечером бубнила, что за одно колесо можно купить пол-литра французских духов (женщины склонны к преувеличениям, не так ли?) и вообще надоело, а Гудков все считал и считал в уме, во сколько станет ему бензин.
Если вы думаете, будто Павел Афанасьевич бездумно бросал в пасть своей машины не такое уж дешевое горючее, значит, вы просто не знаете Гудкова. С помощью определенных приспособлений он давно уже перевел свой автомобиль на бензин более дешевой марки, образно говоря, с белого хлеба на черный, Затем он познакомился с водителем самосвала, который готов был под покровом тьмы в тихом переулке делиться с ним горючим. Сделка противозаконная, и все же, переливая бензин из канистр в бак своего автомобиля, Павел Афанасьевич неизменно испытывал приятное чувство, которому, однако, не хватало полноты. Вот если бы совсем без бензина…
Но это, конечно же, пустые мечты. И без специального технического образования, которого, кстати, у Гудкова не было, ясно, что такое невозможно. Но отчего бы не представить себе, как взвывает, набирая обороты, двигатель и машина с пустым баком мчит тебя… Куда? Кто знает, куда могут умчать мечты! Но и оттуда Гудков быстро спускался на землю: он твердо знал, что для скорости и комфорта требуется бесцветная жидкость с характерным запахом и определенной ценой. Он был стихийным материалистом.
На этом месте, после положенной экспозиции, наше повествование подходит к завязке.
Среди многочисленных слабостей стихийного, ненаучного материализма следует отметить непоследовательность. На словах такой, с позволения сказать, материалист не верит ни в черта, ни в дьявола. А коснется дело его лично, он и заколеблется: может, и вправду что-то такое есть? Лучше уж с этим самым, если оно есть, не связываться, однако глупо кричать на всех перекрестках, будто этого самого нет вовсе. И если на всякий случай тихонько попросить о том, что позарез нужно, разве от кого-нибудь убудет?
Вот в такую минуту Павел Афанасьевич позволил себе непродуманное, совершенно недопустимое высказывание.
То было весною, когда автолюбители, которых по эту пору матерые таксисты зовут подснежниками, выпархивают из своих бетонных, кирпичных и железных гнезд, влекомые солнцем, запахом природы и чистым, без льда и снега, асфальтом. Уже на закате, вернувшись в гараж на последних каплях горючего, Павел Афанасьевич сказал неведомо кому неведомо зачем:
«Душу бы отдал за бесплатный бензин. Или чтоб вообще без бензина».
Вот что позволил себе горе-автолюбитель, бросив тем самым тень на многомиллионную армию своих товарищей по способу передвижения, которые в большинстве своем с открытым сердцем заправляют принадлежащие им транспортные средства на бензоколонках, подобных глупостей не произносят и в голове не держат.
Впрочем, не будем излишне суровы. Может быть, он эту глупость сказал просто так, не подумав, или же, к примеру, в шутку. Может быть, к тому его побудили обстоятельства? Достоверно известно, что, доставив свою жену Марину Яковлевну в Телеграфный переулок, к подъезду дома, где они жили вместе не первый год, Гудков выехал на Чистопрудный бульвар и за минуту добрался до его конца. Лебеди уже собирались на покой возле своей крашеной будки в середине пруда, но Павел Афанасьевич, уважая правила дорожного движения, не вертел головой по сторонам и прудом нисколько не интересовался. Он включил левую мигалку, по трамвайным путям проехал вдоль чугунной бульварной ограды, развернулся и мимо бывшего кинотеатра «Колизей» добрался до Большого Харитоньевского. Там, чуть в глубине, за свежими зданиями светлого кирпича, странно выглядевшими в этом старом переулке, находился его, Павла Афанасьевича, кооперативный гараж. Ежели напрямую через бульвар — два шага от дома. А на машине — эвон какой крюк, полбульвара объедешь, пока доберешься до гаража, а бензин — он не казенный и не дареный.
Мысль эта не покидала его, когда, заперев машину в боксе, Гудков сунулся к соседу по гаражу. Сосед оказался на месте. Они выпили совсем понемногу, даже в бутылке еще осталось пальца на три, не меньше, и поговорили о распредвалах, которые после наварки почти так же хороши, как новые, но вдвое дешевле. Павел Афанасьевич вернулся к себе, достал из багажника канистру и воронку, дабы перелить драгоценную влагу в бензобак, вспомнил крюк от Телеграфного до Харитоньевского вокруг Чистых прудов — и тут произнес роковые слова.
«…Или чтоб вообще без бензина», — произнес Гудков и осекся, потому что почувствовал на себе чей-то взгляд.
За сетчатыми воротцами стоял незнакомый человек. Он был высок, худощав и длиннонос, волосы черные, на висках с проседью. Одет в приличный костюм, но башмаки не в тон, а галстук вообще ниже всякой критики. Более всего незнакомец походил на танцора, вышедшего на пенсию, не старого и достаточно еще бодрого, чтобы, оставшись не у дел, искать выход своей энергии. «Страховой агент, — подумал Гудков. — Нет, скорее пожарный. Сейчас врежет за слив бензина».
— Гудков Павел Афанасьевич? — осведомился незнакомец, пристально глядя на канистру.
— Он самый, — быстро ответил Гудков. — Но канистра, пардон, пустая, — еще быстрее соврал он.
— А если б и полная, — воскликнул длинноносый, — что за беда!
«Не пожарный, — подумал Павел Афанасьевич. — Значит, все же страховой агент».
— Машина застрахована.
— Вот и славно, — сказал незнакомец. — Незастрахованные не обслуживаем. Позвольте войти?
И, не дожидаясь разрешения, он вошел внутрь, положил подержанный портфель на багажник, что заставило Гудкова поморщиться, извлек из портфеля скоросшиватель, из него — тощую пачечку бумаг под скрепкой и, сверяясь с бумажками, принялся задавать вопросы, на которые сам и отвечал с комментариями:
— ВАЗ-2103, приличная модель, хотя и не новинка, но старая любовь не ржавеет, не так ли? Цвет «рубин», смотрится хорошо и немаркий, мыть удобно, капот подымите, сверим номер двигателя, спасибо, совпадает, государственный номерной знак 76–54, очень удобно, цифры по убывающей, легко запомнить, тормозная система в порядке, проверять не будем, бензинчик, конечно, уцененный, так сказать, не в соответствии с инструкциями завода-изготовителя, но это не мое дело.
Договорив фразу, длинноносый выхватил из кармана красный карандаш, поставил им жирный плюс против фамилии Гудкова и сказал удовлетворенно:
— Так что ж, дорогой Павел Афанасьевич, будем заключать договор?
Все время, пока незнакомец изучал автомобиль, Гудков вырабатывал позицию. Он не знал, как держаться дальше — строго или заигрывающе. Но теперь, услыхав слово «договор», за которым неизбежно крылись канцелярские хлопоты, обязанности сторон, а может быть, и выплаты, Гудков вспылил:
— Какой еще договор? Знать ничего не желаю. До свиданья, гражданин.
Теперь уже взвился незнакомец:
— Ну, Павел Афанасьевич, так дела не делают. Вы у меня не один, другие клиенты ждут; может быть, нервничают, а я тут трачу время впустую. Давайте письменный отказ от вызова, мне отчитываться нужно.
— Какой еще вызов? — закричал Гудков, наступая на гостя. — Не вызывал я вас, будьте здоровы, адье.
— Вы по-французски на меня не кричите, — строго ответил незнакомец. — У нас все протоколируется. Насчет бензина изволили интересоваться? Вот, записано:
«Распивая с соседом по гаражу бутылку портвейна «Кавказ»…»
— «Иверия», — уточнил Гудков.
— Виноват, вечно путаю. Впрочем, Иверия тоже где-то на Кавказе, если, конечно, верить Страбону. Лично я ему верю, а вы? Я не настаиваю на немедленном ответе, это вопрос серьезный, он требует размышления… Что вы на меня так смотрите, дорогой Павел Афанасьевич?
— Вы упомянули бензин. Хватит об Иверии.
— Ценю прямоту и умение держать тему, — при этих словах незнакомец слегка поклонился. — Сам всегда отвлекаюсь, за что и наказан судьбою, бит не раз.
— Вот и не отвлекайтесь, — сказал Гудков. — О каком бензине речь?
— Вы каким заправляетесь — А-76? Значит, и речь о нем.
Разговор становился все более интересным.
— С этого бы и начинали, гражданин. Где и по скольку можно брать? И как часто? Если по случаю, мне неинтересно. Кстати, почем у вас?
— О память человеческая! — гражданин простер руки ввысь… Вы же сами сказали, что хотите бесплатно, — добавил он обычным тоном и опустил руки. — Ну, если говорить строго, то бесплатно не бывает. Однако взамен вы предлагали свою душу, я уже и в проект договора внес.
Тут Павел Афанасьевич вспомнил отчетливо свое не продуманное до конца заявление и подивился, как оно могло стать достоянием постороннего. Не исключено, что этот тип просто проходил мимо и подслушал. Шляется тут по переулку, ищет простачков.
— Вы случайно не Мефистофелем будете? — съязвил Гудков.
И тут незнакомец в первый раз смутился:
— Куда мне… Я внештатно, на договорах. Гарантированный минимум плюс процент с реализации. Это практикуется, ничего незаконного. Не я первый, не я последний. Что и говорить, хотелось бы больше уверенности в завтрашнем дне, но, увы, штаты укомплектованы. Мотаюсь, как мальчишка.
Павел Афанасьевич не пожалел его.
— Позвольте ознакомиться с договором, — сказал он строго и напялил очки.
Длинноносый опять раскрыл портфель, порылся в бумагах, вытащил пухлую книжечку с отрывными листками, из которой он отодрал привычным жестом два верхних, и проложил их синей копиркой. Павел Афанасьевич взял листки и, подойдя к лампочке, стал читать типографский текст, не очень ровно оттиснутый на скверной бумаге: «Мы, нижеподписавшиеся… именуемые в дальнейшем… марка автомобиля… зарегистрирован в ГАИ (прочерк) района (прочерк) области… подпись и дата…» Все графы были уже заполнены остроугольными, словно готическими, буквами.
Тут бы Гудкову возмутиться, сказать незнакомцу все, что он думает о розыгрышах, скомкать дурацкие листки и выбросить… А бесплатный бензин? Переводя взгляд с незнакомца на бумаги и обратно, Павел Афанасьевич сказал запинаясь:
— Значит, вы… по поручению… этого… диавола? Так и произнес по-старинному, откуда только взялось? Глупость какая-то.
— Я уже объяснял вам, дорогой Павел Афанасьевич. К чему терминологические споры? — Незнакомец обрел привычную уверенность. — Считайте, что по поручению вышестоящих организаций. И хватит об этом. Подписываете или нет? Право слово, другие ждут. — Я в общем не против, гражданин, — все еще робко проговорил Гудков. — Как к вам все-таки обращаться?
— Что за формальности, милейший клиент! Тут у нас с вами полная свобода выбора. Зовите меня… скажем… Иннокентий Генрихович. Да, Иннокентий Генрихович. По-моему, хорошо. Вас устраивает?
— Да, Иннокентий Генрихович, — согласился Гудков. — Меня только смущает, как будем рассчитываться…
— О чем вы это — неужто о душе? Пустяки, пустяки совершенные, не беспокойтесь. Мы души набираем по мере освобождения.
И, увидев недоумение на лице Гудкова, Иннокентий Генрихович пояснил снисходительно:
— Такова сложившаяся практика. Нормативных актов на этот случай нет. По мере освобождения от бренной оболочки.
Гудков понял и поежился.
— Меня, признаться, больше волнует другое, — продолжал Иннокентий Генрихович. — Как нашей фирме с вами рассчитываться? Проще говоря, каким образом вы намерены пополнять запасы горючего?
Павел Афанасьевич оценил такт собеседника и тоже перешел на деловой тон:
— Нельзя ли заправляться на колонке у набережной? У меня там знакомая, совершенно верный человек.
— Бесплатно заправляться?
— А как же еще?
— Ай-ай-ай, что вы говорите! Во-первых, знаю я эту дамочку, ее никто не заставит отпустить задаром хоть грамм бензина. А потом, подумайте сами! — это ж уголовно наказуемое деяние, предусмотренное статьей… Сейчас посмотрю, какой именно, память подводит. — И он расстегнул портфель.
— Не надо, — твердо сказал Павел Афанасьевич. — Ваше предложение?
— Есть варианты. Могу предложить небольшую скважину на Аравийском полуострове или плавучую платформу в Северном море, нефтеперегонную установочку литров на двадцать в сутки впишем в договор. Все, что перегнали, ваше, но без права продажи. Идет?
— Не идет! — рассердился Гудков. Он живо представил себе, сколько будет возни с документами каждый раз, когда надо будет заправляться, и вообще неизвестно, какая там нефть, может, клапана прогорят. — Не идет!
— Полноте, будет вам волноваться, — успокаивал его Иннокентий Генрихович. — Придумаем что-нибудь другое.
— А нельзя ли как-нибудь вообще без бензина?
— Как-нибудь можно, — передразнил искуситель. И добавил строго, будто отрезал: — Только ездить нельзя. Двигатель внутреннего сгорания работает на бензине.
— Но я думал, вы можете и так, чтобы…
— Как это так? Законы природы никому обойти не дано. Ваш великий соотечественник сказал: «Все перемены, в натуре встречающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому. Сей всеобщий естественный закон простирается и в самые правила движения».
Странно, что Иннокентий Генрихович прибег к старинной формулировке М. В. Ломоносова. Неужто он не знал современной трактовки закона сохранения? Мог бы, наверное, заглянуть в энциклопедию, поглядеть, что думает по сему поводу нынешняя физика… А вдруг был у него свой, особый умысел? Во всяком случае, завершив цитату, Иннокентий Генрихович пристально посмотрел на Гудкова и с усмешкой спросил:
— Вы полагаете, он правила движения упомянул просто так?
— Кто он?
— Неважно. Переходим от теории к практике. Какой у вас расход бензина?
— По городу — одиннадцать литров. С половиной. На трассе — ну, может быть, девять.
— С ума сойти! Это же столько денег вылетает в выхлопную трубу! Так и по миру недолго пойти. Теперь я вас понимаю, Павел Афанасьевич, тут не то что душу, а последние штаны заложишь.
Разговор принял знакомый оборот.
— Я уже и свечи менял, и жиклеры продул, и зажигание выставил, — доверительно сообщил Гудков.
— А поплавок регулировали?
— Спрашиваете! И холостые обороты. А она жрет и жрет.
Гудкову искренне было жаль себя.
— Как мне жаль вас! — поддакнул Иннокентий Генрихович. — Но мы поможем вашему горю.
Гудков понял, что теперь он хозяин положения.
— Только поскорее, — сказал он сурово. — Иначе никакого договора. Чтобы всегда полный бак, и баста.
Гость был очевидным образом смущен. Вот как важно правильно себя поставить в нужную минуту!
— Если вы не возражаете, Павел Афанасьевич, мы запишем, что условия подачи бензина — нет, в более общем виде, условия подачи энергоносителя относятся к компетенции исполнителя, причем заказчик или его правопреемники получают энергию для движения транспортного средства, минуя стадию заправки, вплоть до полного исчерпания ресурса названного средства. Не возражаете?
— Лады, — буркнул Гудков. И как только он произнес это труднообъяснимое слово, так сразу в квитанционных листках, в графе «особые условия», появились эти самые «правопреемники» и «минуя стадию заправки».
— Лады, — подтвердил Иннокентий Генрихович. — Тогда не сочтите за труд поставить свою подпись здесь и здесь.
Смутное воспоминание, должно быть навеянное читанным в далеком детстве, кольнуло Павла Афанасьевича, и он поспешно спрятал руку за спину, как делал обычно, когда приходилось сдавать кровь на анализ.
Иннокентий Генрихович расхохотался:
— Вы решили, что расписываться будем кровью, как в мрачные годы средневековья? Такие случаи, не скрою, бывали, но только из-за технической отсталости. Жутко представить: ни шариковых ручек, ни фломастеров. Вы когда-нибудь таскали с собой флакон с чернилами? Только и думаешь, как бы не расплескать. Поди тут сосредоточь мысли на клиенте… Вот вам перо, Павел Афанасьевич, прошу.
Гудков положил листки на капот, посмотрел подозрительно на перьевую ручку ученического типа, которая конечно же царапает бумагу и раскидывает чернильные брызги, и подсунул под листки портфель гостя.
— Не хитрите, — предупредил Иннокентий Генрихович. — Никаких закорючек, подпись как в сберкассе. Вот так, спасибо, это мне, это вам, остальное вас не касается, потому что, заметьте себе на будущее, мы держим за правило, что клиент всегда прав.
Последние слова Иннокентий Генрихович произносил, пятясь к выходу из бокса и на ходу раскланиваясь. Он исчез как-то плавно и незаметно, словно и не было его тут никогда.
Гудков стоял возле автомобиля цвета «рубин», и в руках его был второй экземпляр договора, скрепленный навеки буквами Г-у-д-к-о-в.
— Мамочка, что я наделал, — прошептал в ужасе Павел Афанасьевич. — Продал душу ни за понюшку табака.
Непонятно, однако, причем тут табак. Гудков не курил и табака не нюхал, а душу он продал за бензин, то есть — в более общем виде — за энергоноситель. Но продал, это факт.
Вот так мы иногда упускаем человека.
В выходные дни Павел Афанасьевич любил поваляться подольше. Иной раз и «Утренняя почта» по телевизору пройдет, а Гудков все еще в кровати, даже лень встать и звук убавить. Но в то утро, после визита странного субъекта, Гудков поднялся на рассвете без будильника, быстро оделся, плеснул на лицо две-три пригоршни воды и бросился к выходной двери. Стараясь не громыхать, открыл два замка, снял цепочку, отодвинул щеколду и помчался к гаражу. В мгновенье ока перескочил бульвар, свернул у желтого кирпичного здания и, наискосок пересекая двор, через считанные секунды оказался у зеленых гаражных ворот, возле которых в своей будке дремал сторож. «Привет, папаша!» — бросил ему по обыкновению Павел Афанасьевич. Тот проснулся и проводил раннего посетителя непонимающим взглядом.
Гудков чуть приоткрыл переднюю дверцу, осторожно просунул в образовавшуюся щель руку и, нащупав в потайном месте переключатель, вырубил противоугонную сигнализацию. После этого он сел на водительское место и принялся отключать и снимать разнообразные секретки, принципа действия которых нам с вами знать не положено. Закончив эту рутинную процедуру, Павел Афанасьевич вставил ключ в замок зажигания, преодолел внутреннее волнение и повернул ключ до упора.
Мотор завелся с пол-оборота. В считанные секунды он набрал силу и мягко заурчал. Холеный и сытый мотор. Холеный, сытый и довольный жизнью.
Теперь — главное. Вчера Гудков покинул гараж, так и не перелив содержимого канистры в бензобак, и теперь указатель топлива должен стоять на нуле. Гудков бросил искоса взгляд на указатель, потом уставился на него, потом пощелкал пальцем и мягко постучал по стеклу кулаком. Стрелка твердо стояла на цифре 1. Значит, бак полон.
«Ну, дает!» — подумал Павел Афанасьевич, заглушил мотор и выбрался из машины. Нетронутая канистра стояла у заднего колеса, там, где он ее вчера оставил. Крышка бензобака заперта на ключ. Отомкнув ее, Павел Афанасьевич заподозрил, что бак залит не доверху. Он сунул внутрь палец и вынул его сухим. Впрочем, если бензин не по горлышко, так и должно быть.
Гудков принес лампу-переноску и посветил в бак. Ничего. Померещилось даже, будто в глубине мелькнуло дно, но через горловину много не разглядишь.
Гудков снял с полки алюминиевую проволоку, отмотал с метр, распрямил и опустил в бак до самого дна. Потом вынул проволоку и тщательным образом осмотрел ее.
Проволока была совершенно сухая.
Павел Афанасьевич бросился к приборной панели и включил зажигание. Стрелка ожила, поползла вправо и уткнулась в единицу. Павел Афанасьевич захохотал.
Сторож, прибежавший на шум, застал его за странным занятием: Гудков собирал в кучу канистры, воронки, шланги и другие деликатные приспособления, облегчающие перелив жидкости из сосуда в сосуд.
— Продаю чохом, папаша, — весело сказал он и пнул ногой двадцатилитровую посудину. — Не купишь?
Сторож ушел досыпать.
На улицах родного города Павел Афанасьевич всегда вел себя благоразумно. Он не превышал скорость, резко не тормозил и соблюдал дистанцию — словом, не делал ничего такого, что могло бы нанести ущерб автомобилю. Но в то памятное утро Гудков изменил своей водительской манере. Впрочем, на бульварном кольце еще не было ни пешеходов, ни инспекторов ГАИ, которые могли бы засвидетельствовать странные пассажи, проделываемые на проезжей части автомобилем № 76–54 цвета «рубин». Нет, это были не дилетантские выверты провинциального лихача. Происходившее напоминало не то погоню в мультфильме, не то ралли Монте-Карло.
Павел Афанасьевич направлял машину к Кировским воротам, разгонялся до бешеной скорости и тормозил у памятника Грибоедову, оглашая окрестности скрипом и визгом. Он вписывался в рискованный поворот у памятника, оставляя справа станцию метро, машину бросало на трамвайных путях, заносило вправо, но Павел Афанасьевич, выравнивая ее резким рывком руля, вылетал из поворота, едва не задевая тротуар, и вновь вжимал педаль газа в пол. Он выписывал виражи, врывался, почти не снижая скорости, в узкие окрестные переулки и с жутким ревом подавал задним ходом.
На каждый его сумасшедший посыл машина, словно добронравная лошадь, отвечала полным послушанием. Она прибавляла ровно столько, сколько требовал хозяин, разве что чуть меньше, с поправкой на благоразумие, и сбавляла тоже точка в точку, ну разве что капельку больше, для пущей их с хозяином безопасности.
Упиваясь властью над автомобилем, Павел Афанасьевич и не заметил, как миновал бульвары и выехал на набережную. Отмахав изрядно, чуть ли не до речного порта, он затормозил и вышел из машины размять ноги. Открывая дверь, бросил взгляд на указатель топлива — стрелка по-прежнему твердо указывала на единицу. «Ну, Иннокентий Генрихович, — сам себе сказал Гудков, — ну, молодец! Без обману». Прохаживаясь по тротуару взад-вперед, он прислушивался к ровному гулу двигателя. Первый раз за долгую автолюбительскую жизнь Гудков оставил мотор включенным. Со стороны звук казался чужим.
Марина Яковлевна ждала его к завтраку. По субботам они часто ездили за покупками, но никогда им не удавалось выбраться до обеденного перерыва. А Марина Яковлевна была уверена (и не без оснований), что лучшие товары выносят с утра пораньше, когда лентяи спят.
— Рванем к кольцевой, до нового универмага, — предложил Павел Афанасьевич. — Успеем до открытия.
— Еще чего, — сказала жена. — На край света. Бензин дармовой, что ли?
Гудков только ухмыльнулся. Вот оно, женское чутье: сразу в точку попала.
В новом универмаге действительно были кое-какие заслуживающие внимания вещи, по соседству в продовольственном оказались недурные наборы с копченой колбасой; словом, поездка была успешной во всех отношениях.
По возвращении Марина Яковлевна принялась хлопотать с обедом, а Павел Афанасьевич отогнал машину в гараж. На сей раз, объезжая пруд, он нисколько не злился и даже слегка притормозил на повороте, чтобы поглядеть на лебедей, гордо выклянчивавших съестное у прохожих. «Дармоеды», — ласково подумал Гудков, сворачивая в Харитоньевский. В гараже он заглянул в бак. Как и прежде, бак был совершенно пуст, но стрелка все так же не отлипала от единицы.
Радостное настроение не испортила Гудкову и мелкая неприятность, которая при иных обстоятельствах вызвала бы горькую досаду: новенькие меховые накидки на передних сиденьях слишком уж быстро истрепались и пожухли. Павел Афанасьевич провел по ним пальцем — и не скажешь, что новые.
— Вот дрянь какую делают, — сказал он вслух. — В былые времена овчине сносу не было.
— Не скажите, — возразил сосед, тот самый, с которым они давеча пили «Кавказ», нет, простите, «Иверию», Страбон же про Кавказ не писал. — Не скажите. Это вам экземпляры такие попались. Я еще до вашего покупал, а у меня как новенькие.
— Не беда, — примирительно сказал Гудков. — Другие куплю.
Тут он был в корне неправ. Преждевременный износ, а тем более порча или, не приведись такое, утрата — это всегда бедствие. А поодиночке неприятности не ходят, их только спусти с поводка.
Следующая пришла назавтра.
Воскресенье выдалось солнечным и теплым. Обыкновенно, чтобы не жечь зря горючее, Павел Афанасьевич с Мариной Яковлевной далеко за город не уезжали. Отыскав место в шеренге машин у обочины, они брели через редкий лесок к речке, плавать в которой можно только у запруды, и лежали час-другой на грязноватом берегу. На сей раз они отмахали половину области и по сносному проселку добрались до берега тихого озера с темной, бархатной водой. И там, не поверите, кроме их автомобиля было еще два, ну от силы три, да и те по виду не городские.
Обратно ехали в сумерках. Утомленная непривычно долгим отдыхом, Марина Яковлевна склонила голову на плечо Павла Афанасьевича. Он с удовольствием поглядывал на ее пышные волосы, лишь немного под крашенные перекисью, и маленькое ухо с золотой серьгой в виде сердечка и с тем же приятным чувством переводил взгляд на приборную доску с застывшей намертво, словно в карауле, стрелкой. Двигатель жужжал как пчела, шины шуршали, и в приоткрытое окно врывался с разбойничьим свистом бодрящий лесной воздух.
Гудков отлучился от машины буквально на минуту, уже после того как загнал ее в бокс. Он поделился с соседом воскресными впечатлениями, отказался от остатков портвейна — не хотелось после свежего воздуха, да и смотреть уже было не на что, вернулся к себе, чтобы совершить на прощанье противоугонный ритуал, и обнаружил пропажу.
Неизвестные злоумышленники похитили замечательные резиновые коврики с приподнятыми, как у ванночки, бортами, коврики, которые так надежно защищают пол автомобиля от грязи и влаги. Добро бы они продавались в каждом автомагазине, ан нет — их делают в ограниченном количестве на одном весьма отдаленном заводе и достать их может только истинный автолюбитель, то есть любящий свой автомобиль человек.
Но это было не все. Новенькие покрышки, украшенные глубоким и прекрасным, как восточный орнамент, протектором, тоже исчезли. Вместо них на всех четырех колесах стояли безобразные, грубо стертые шины со смутным намеком на рисунок. Они оскорбляли взгляд своей плешивостью, жалкой и неровной. Им место разве что на расхлябанном «запорожце» с вечно ломающейся передней подвеской, старом и всегда плохо покрашенном, — словом, по-народному, на «горбатом». Но не на ухоженном автомобиле цвета «рубин»!
Павел Афанасьевич задохнулся от гнева. Когда дыхание вернулось, он бросился к сторожу. Сторож посторонних не видел и не пропускал.
— Если соврал, — кричал на него Гудков, — голову оторву! В суд подам!
— Видали таких, — сказал сторож и пошел к своей будке.
Павел Афанасьевич вызвал милицию. Составили протокол. Недоумение вызвал тот факт, что преступники сумели поменять за минуту все четыре колеса и заодно умыкнули коврики. Участковый выразил мнение, что работали человек пять, все профессионалы.
За окрестными гаражами установили наблюдение, но случаи не повторялись. Следствие топталось на месте. ГУДКОВ перестал выезжать на машине, так как на лысой резине ездить боялся, а новую не покупал в надежде, что отыщется старая.
Через неделю созвали общее собрание членов-пайщиков гаражного кооператива. Оно прошло организованно, велся протокол, кворум — единственный раз за многие годы — был полный, решение заняло три страницы машинописи. Но Павлу Афанасьевичу все это не принесло удовлетворения, потому что никакой протокол, даже призывающий повысить бдительность перед лицом преступников, не может заменить ковриков и покрышек.
О каждой из бед, валившихся одна за другой на Павла Афанасьевича, можно говорить долго и обстоятельно. Но достойное ли занятие смаковать чужие несчастья? И Марине Яковлевне, и Павлу Афанасьевичу не чужда склонность к современной литературе, они почитывают, чаще перед сном, журналы, а то и сборники рассказов. Вдруг попадутся им на глаза эти записки и напомнят о том, что хочется забыть поскорее, — хорошо ли будет? Гуманно ли?
Обо всем, что было дальше, скажем совсем коротко, взяв за образец упомянутый выше протокол.
Гудков купил за полцены вполне крепкие на вид, но уже однажды наваренные покрышки и продолжал ездить время от времени на автомобиле. Вторая договаривающаяся сторона в точности выполняла принятые обязательства, на горючее Павел Афанасьевич не тратил ни копейки, но удовольствия от поездок получал все меньше и меньше, потому что порчи и пропажи сыпались одна за другой. Стерлись до конца овчинные чехлы, от них остались безобразные бурые ошметки. Прохудилась, будто истлела от безмерной ветхости коричневая обивка кресел, и приходилось сидеть на выпирающих жестких пружинах, чуть прикрытых грязноватым синтетическим волосом. Сгинули неведомо куда блестящие молдинги, так приятно повторявшие тонкие изгибы кузова, а вслед за ними исчез приемник и рассыпались часы. Не прекращались и мелкие пропажи: то умыкнут кепку Павла Афанасьевича, то унесут сумочку Марины Яковлевны. Газеты исчезали ежедневно, в перчаточницу ничего нельзя было доложить, а когда по дороге с работы растворился в воздухе с боем добытый белужий балык, Павел Афанасьевич заплакал. Он был один в машине, минуту назад промасленный сверток лежал в пластиковом мешке на соседнем сиденье, и вот балыка не было, и так все это надоело, что Гудков остановился и долго вытирал глаза платком и отсмаркивался.
На следующее утро, прибыв на работу, Павел Афанасьевич привычно подошел к большому зеркалу у гардероба и обнаружил, что воротничок рубашки непомерно велик. Он затянул потуже узел галстука, отошел шага на два и осмотрел себя в зеркале с головы до ног. Костюм, еще вчера сидевший как влитой, висел мешком.
Вечером Гудков встал на весы и обнаружил трехкилограммовую потерю. На другой день он сбросил столько же. К концу недели его нельзя было узнать.
Заподозрив самое худшее, Марина Яковлевна повела его к врачу. Гудкова обследовали, но ничего страшного не нашли, разве что нервное переутомление. Пока они ездили в клинику и обратно, Марина Яковлевна похудела на килограмм, что, впрочем, ее только обрадовало. Павлу Афанасьевичу дали больничный лист.
Целыми днями Гудков валялся на диване, косясь на телевизор и раздумывая, не включить ли его. В гараж не хотелось. От забот Марины Яковлевны и хорошего питания к нему стали возвращаться силы. Костюм снова сидел на нем как положено, а рубашка застегивалась с некоторым трудом, Павел Афанасьевич начал выходить на бульвар. Гулял он обычно вокруг пруда, шел не торопясь, чтобы не потерять набранное, часто садился на скамейки; а когда встречал знакомых, то незаметно втягивал живот, уже круглившийся под пиджаком.
Вот так, втянув живот, он прошел однажды мимо сторожа у ворот гаража, молча кивнул и подошел к своему боксу. Постоял, поцокал языком, покачал головой.
Машина стояла изможденная и выпотрошенная. Он обошел ее от заднего бампера до переднего; впрочем, передний еще раньше исчез при неясных обстоятельствах. Павел Афанасьевич горестно вздохнул, и тут в его голове всплыла фраза, даже обрывок фразы, произнесенной этим странным типом… как его… Иннокентием Генриховичем. Он сказал: «Сколько чего у одного тела отнимется…»
У него, у Гудкова, от тела отнялось. От ковриков и от балыка так отнялось, что и следов не осталось. И к чему же все это присовокупилось? «Думай, Гудков, — думал Гудков. — Машина-то ездила. А бензина в ней не было. С чего же она, спрашивается, ездила? С того и ездила, что отымалось. Как педаль газа нажмешь, так и пошло отыматься. Всеобщий естественный закон, пропади он пропадом!»
И опять проявил непоследовательность стихийного материализма: куда же он пропадет, если он естественный закон?
…В тот же день Павел Афанасьевич отогнал автомобиль в дальний конец невзрачной улицы, на площадку, где собираются отдельные автолюбители, и не торгуясь продал первому покупателю. Марина Яковлевна не упрекнула его ни словом, хотя и догадывалась, что за машину даже в таком состоянии можно было взять и побольше. Но Павел Афанасьевич не желал торговаться, лишь бы поскорее сплавить машину этому, как там его по договору, — правопреемнику. Гудков уже не любил свой автомобиль, и следовательно, не был более автолюбителем.
Дальнейшая его судьба никому не интересна.
Дальнейшая судьба машины, принадлежащей ранее Павлу Афанасьевичу Гудкову, прослеживается с трудом. Автомобиль, которому не надо горючего, напоказ не выставляют, тем более если он ни с того ни с сего сжирает то резиновые коврики, то сумочку вашей дамы.
Поговаривают, что потрепанной машиной цвета «рубин» владел одно время публицист с безупречной репутацией, но, после того как исчез путевой блокнот, которым можно было кормиться полгода, он продал ее спортивному врачу, а тот, потеряв по пути на работу весь инструмент и дюжину коробочек с непонятными, но очень яркими таблетками, отдал ее по дешевке своему подопечному, тяжелоатлету. Тот стал сгонять на автомобиле свой вес, опустился на две категории и поставил дюжину мировых рекордов.
Но все это слухи. Может, было так, может, по-другому. А вот что незыблемо, так это законы природы. Предупреждал же Иннокентий Генрихович, нет чтобы прислушаться. Кстати, где он сам и где второй экземпляр памятного нам договора?
Эвон, чего захотели! И первый-то экземпляр неизвестно где. Гудков клянется, что оставил его в машине под сиденьем. Должно быть, там и валяется. Кто станет шарить по полу в такой развалюхе? Разве что рубль уронят, но лично мы ни разу в машинах рублей не находили. Это крайне редкий случай.
Последний раз автомобиль Гудкова видели на Каширском шоссе, у клиники Института здоровой пищи. Время от времени из корпуса выходил под присмотром врача тучный гражданин, садился за руль и делал несколько кругов по двору. Помогало ему или нет, честно говоря, не знаем, но на машину жалко было смотреть. Пациенты ее не любили. Они не были автолюбителями.
А вы, когда вам лечат зубы, любите бормашину?
…Маркиз бросился к ее ногам.
— О, Кристина, если бы я мог вам открыться!
— Встаньте, маркиз. Я уже сделала выбор.
Она подняла свои спокойные серые глаза, и в то же мгновенье они наполнились ужасом. Маркиз резко обернулся…
«И почему в вагонах нельзя открывать окна? Ну и жарища!»
…Наличию квазиэллиптической конфигурации противоречат экспериментальные данные, полученные Зильберсом и Клопанецки [43] и подтвержденные Ли и Сидоренко [97], что служит серьезным аргументом…
«Кондиционирование, однако, оставляет желать лучшего. А солнце палит немилосердно. Ничего не попишешь, издержки летних путешествий».
…Резко обернулся. Из-за портьеры, зловеще улыбаясь, шагнул де Вилье. В его руке блеснула сталь.
— Нет! — вскричала Кристина, в отчаянье заламывая тонкие руки.
— Теперь я наконец знаю, что небезразличен вам, — воскликнул маркиз и с плащом в руках бросился навстречу де Вилье…
«Надо же, раззява, очки солнечные забыл. Может, у соседа найдутся?»
…Что служит серьезным аргументом в пользу теории частичного рассеяния в гетерогенных средах, с тем, однако, условием, что…
«Кажется, молодой человек тоже мается от солнца. А где наши попутчики с верхних полок? Лишь бы не перебрали: не выношу пьяных в купе».
…Навстречу де Вилье. Взмахнув плащом, маркиз ловко увернулся от удара и, не давая сопернику опомниться…
— Виноват, у вас темных очков не будет?
— Увы, — откликнулся ученый сосед. — Кажется, были на верхней полке. Не знаю, впрочем, удобно ли.
— А что тут такого?
Молодой человек заглянул на верхнюю полку, сказал «ага» и взял очки с дымчатыми стеклами в старомодной железной оправе. Он повертел очки в руках и надел их; очки пришлись впору.
— Немного почитаю и уступлю, — сказал юноша и раскрыл книгу на странице с загнутым уголком.
…Бьюсь об заклад, что будуарчик Кристины был тесен, захламлен и нечист. Быт тех времен достоин удивления: эти шевалье и их любезные дамы не мылись месяцами, а скверные запахи они забивали столь же скверными духами…
— Вот те раз, — изумился юноша. — Проскочил, что ли?
…Нормальный человек на шпагу с голыми руками не полезет. Лучше бы маркизу прыгать в окно и спасаться бегством…
— Послушайте, — окликнул юноша соседа, — тут ерунда какая то в книжке. Без очков так, в очках этак.
— Нонсенс, — сухо ответил старший. — Так не бывает. Позвольте очки.
«Странные какие-то. Таких давно не носят».
— А книжку? — предложил юноша.
— Спасибо, у меня есть.
— Больно загибистая.
— Ничего, я немного разбираюсь.
…Насчет гетерогенных сред надо бы поосторожнее. Эти новые подходы — сплошная филькина грамота. Клопанецки, Клопанецки… Все на него ссылаются, я тоже. Интересно, на каком языке он печатается, этот Клопанецки…
Ученый сосед протяжно свистнул, снял очки, протер глаза и задумчиво уставился в окно.
— Ну как? — спросил юноша. — Смотришь в книгу, видишь совсем другое? Они небось фокусники, эти, с верхних полок.
— Зачем уж так — фокусники. Я бы не стал торопиться с гипотезами.
Старший снова надел очки, раскрыл книгу в самом начале и прочел вслух:
…Предисловие. Ох, и тошно браться за эту монографию! Но куда денешься? Все сроки прошли, творческий отпуск брал, директор дважды спрашивал, где рукопись. Накатаю как получится, а там авось доработаю…
— Гениально! — воскликнул ученый сосед. Не знаю, кто они, наши попутчики, но в их очках мы читаем не то, что написано, а то, что подумано.
— Кроме шуток? — не поверил юноша.
— Какие шутки! Мы читаем между строк.
— Как это? Дайте мне, я проверю. Ну, если обманула…
Молодой человек достал сумку, вытащил из нее письмо, нацепил очки и стал читать, время от времени бормоча себе под нос: «Надо же… обещал ей, видишь ли… а даже если и обещал?» Потом он густо покраснел, снял очки и убрал письмо в сумку.
— Обманула? — участливо спросил старший.
— Она хочет, чтобы… В общем, все нормально. Может, еще что-нибудь почитаем?
— Ничего с собой не взял, кроме этой книжки. Впрочем, на станции можно будет купить журналов.
— Во! — радостно сказал юноша. — Надо взять «Футбол-хоккей». Вот скажите, почему Баранова держат в сборной? Он же совсем не тянет, а его держат.
— Полагаю, что в этом тонком вопросе мы вскоре разберемся. А может быть, еще кое в чем. Вас не затруднит посмотреть в расписании, когда остановка?
Молодой человек вернулся через минуту, глаза его сияли.
— Без очков — в четырнадцать ноль семь, — сообщил он восторженно, — а в очках — в два с чем-то, если повезет.
— Так и написано?
— Слово в слово.
— Значит, еще час, а то и больше. Подождем.
— А чего ждать? Вон сколько надписей в вагоне. Ученый сосед иронически хмыкнул, однако вдел ноги в туфли и встал. Он бросил взгляд на верхние полки. «Где же их вещи? — подумал он. — Но, с другой стороны, почему всем путешествовать с чемоданами? Может быть, они из тех, кто все свое носит с собой. Но как тогда очки — забыты? Нарочно оставлены?
— Вы скоро?
— Извините, задумался. Вы не заметили, как выглядят наши спутники?
— Да никак. Люди как люди. Пойдем, что ли? По смятой полотняной дорожке, покрывающей красный ковер, они двинулись к тамбуру. Юноша остановился у таблички «Окно не открывать», приложил очки к глазам и засмеялся. Старший взял очки и тоже прочел: «Поди открой, когда заколочено».
— Избыточная информация, — пробормотал он.
— Вот и я говорю: что зря писать, если и так понятно?
Они пошли дальше, то и дело останавливаясь возле привычных железнодорожных указаний. «Вызов проводника».-»Отключено навечно». «Питьевая вода». — «Теплая и с противным привкусом». «Свежие газеты», — «Как же…» «Хол. Гор.» — «Гор. нет и не будет». «Для пуска воды нажать педаль внизу».-»Для пуска воды нажать педаль внизу».
— Надо же, — изумился юноша. — Что в очках, что без.
— А вы как думали, молодой человек? Есть на свете и бесспорные истины.
— Выходит, есть, — легко согласился молодой человек. — Надо бы все-таки соседей расспросить, в чем тут фокус. Пошли в ресторан, они наверняка там.
В ресторане было тихо. Три одиноких посетителя сидели за столиками, у буфета с полдюжины мужчин и женщин в белых фартуках считали деньги и негромко переругивались.
— Где же наши? — спросил юноша. — Неужто разминулись?
— В проходе разминуться трудно, — усомнился старший. — Мало ли в какое купе они могли зайти. Ну да ладно. Коль скоро мы здесь, — продолжал он, — а не пообедать ли и нам?
— А что, — согласился юноша. — Жаль только, что этого не подают, — и он показал жестом, чего именно. Ученый сосед скорчил кислую мину.
Они сели за пустой столик, официант проводил их ленивым взглядом и вернулся к своим расчетам. Юноша открыл меню.
— В очках читаем или так?
— Лучше бы в очках, — попросил ученый сосед. — Я, знаете ли, чувствителен… Печень.
Юноша надел очки и принялся штудировать недлинный список поездных яств. Он проглядел его сначала сверху вниз, потом снизу вверх, почмокал губами и отложил меню в сторону.
— Вам лучше не обедать.
— Совсем ничего?
Юноша еще раз пробежал глазами меню.
— Можете взять хлеб и крутые яйца. Официант подошел к столу и стал смотреть в окно.
— Что будем заказывать? — спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Ему вот, — показал юноша, — бутылку минеральной и крутые яйца, а мне… тоже крутые яйца и… ладно уж, пиво. Авось, выдержу.
— Горячее бы взяли, курицу или шницель, — безразлично посоветовал официант.
— Курицу? Это какую курицу? Ту, что третий рейс с вами едет?
— Ну уж, — смутился официант. — Холодильник у нас только вчера отказал.
— Несите заказ, — попросил ученый сосед и добавил, обращаясь к юноше: Позвольте очки.
— Не дам!
— Да не пугайтесь, я этикетку на воде почитаю.
— Вы что, химик?
— А кто сейчас не химик? Давайте очки. Официант принес яйца и хлеб, открыл бутылки с водой и пивом и примирительно пожелал приятного аппетита. Юноша постучал яйцом о тарелку и спросил:
— Что там у вас с водой?
— Как вам сказать… Из обещанного кое-чего не хватает. Боюсь, что гастрита этой штукой все же не вылечишь. Хотите, я про пиво прочитаю?
Рассчитываясь с официантом, старший посмотрел сквозь очки на трехрублевую бумажку и довольно хмыкнул. Взяв рубль сдачи, осмотрел и его, снова хмыкнул с удовлетворением. В свой вагон они возвращались молча и по дороге ничего не читали.
В купе было по-прежнему пусто. Мимо открытой двери пробежал неведомо куда проводник с алюминиевым чайником в руках. Юноша окликнул его:
— Командир, наших соседей не видел? — С верхних мест? — спросил проводник, заглядывая в купе. — Так они уже сошли, а билеты у них до Джанкоя, билеты, говорю, у меня остались, а я думал, они в командировку, вещей-то никаких, и билеты до Джанкоя. Так и сошли.
— Спасибо, — сказал старший. — Вы не заметили, они были в солнечных очках?
— Как же. Один в очках, точно как ваши. Шалавые мужики. Но за чай заплатили.
Проводник побежал дальше, гремя чайником.
— Почитаем? — спросил молодой человек и зевнул.
— Неохота, — ответил старший. Помолчали.
— Гляньте, — сказал вдруг юноша. — Тут вам записка на столе.
— А почему не вам?
— Кто мне станет в поезде писать?
— А мне?
Ученый сосед взял записку и рассмеялся.
— Что там смешного?
— Стихи. Послушайте: «Травка зеленеет, солнышко блестит, скорый поезд до станции Симферополь нас на отдых мчит».
— Нескладно, — сказал юноша. — Какие ж это стихи?
— А что это по-вашему?
— Приманка. Чтобы мы прочитали через очки. Теперь вы послушайте: «Разве вас не учили, что нехорошо брать чужое? Очки вам больше не понадобятся. Положите туда, откуда взяли, и забудьте». Подписи нет.
— И не надо, — сказал старший. — Что будем делать?
— Положим и забудем. А что еще?
— Разумно, — пробормотал ученый сосед и растянулся на полке. — Я думаю, за журналами нет смысла ходить. Располагайтесь.
Поезд дрогнул и остановился. «Стоянка десять минут», — раздался голос проводника. Юноша плотно закрыл дверь купе, снял очки, повертел их в руках и положил на верхнюю полку. Поправил подушку, устроился поудобнее и раскрыл книгу на странице с загнутым уголком.
…И, не давая сопернику опомниться, набросил плащ на сверкающий клинок. Уф, хватит на сегодня страстей. Завтра на свежую голову как-нибудь выкручусь из этого будуарного побоища. А сейчас — спать…
Ученый сосед повернулся на бок и раскрыл свою книгу, держа ее на весу.
…С тем, однако, условием, что указанная структура не будет подвергаться фазовым переходам по достижении равновесия, а впрочем, если она и подвергнется им, то кто может сказать определенно, не Клопанецка же, в конце концов, к чему это приведет и приведет ли вообще к чему-нибудь…
Михаил Петрович Рязанцев давно махнул рукой на свою внешность и потому понятия не имел о том, как меняется его оболочка. А тут пришлось ему примерять в магазине костюм, — жена уговорила, — и попал Рязанцев в кабину, где зеркала сразу с трех сторон. В кабине же, осматривая под надзором Ольги Сергеевны обнову, он увидел трех непохожих друг на друга, но одинаково неприятных мужчин. Одного — узкоплечего, с приплюснутым обезьяньим затылком, другого — с висячим носом и светящейся макушкой и третьего, хорошо знакомого, с мешками под глазами, двухдневной щетиной и начинавшей подвисать щекой. От этого наблюдения вселилось в него привычное чувство побитости.
Он встревожился — но не из-за признаков старости, подсунутых ему бессловесным стеклом. Стало вдруг очевидно, что заброшенная его оболочка переросла в отдельное существо, и притом существо глубоко чуждой ему породы. Такая особь должна курить папиросы «Беломор», безропотно выстаивать битый час в очереди за кружкой мутного пива и превыше всех благ полить тупое глазение в телевизор. На общепринятом, внешнем языке ее можно было обозначить тусклыми терминами «обыватель», «тюфяк». На внутреннем же языке Рязанцева это существо называлось титулом особым, в тысячу раз более точным, но из-за случайного совпадения звучавшим для окружающих не вполне пристойно.
На внутреннем языке Михаил Петрович говорил с раннего детства, и без него, возможно, пропал бы на этом свете, потому что начисто был лишен способности отдавать и исполнять приказы.
Жители нашей планеты ежеминутно, сами того не замечая, обмениваются приказами, а у Рязанцева был какой-то врожденный порок. Едва заслышав любой начальствующий голос, он цепенел и терял координацию движений. В детстве Рязанцев иногда еще лепетал при этом какие-то птичьи слова, но они не помогали. Поэтому, став немного взрослее, он научился слова таить, а от воли окружающих откупаться.
За ценой он не стоял — откупался и вымученными приличными отметками, и неуклюжей лестью, и даже бутербродами, которые мать давала ему на обед. Он и в институт исхитрился поступить, чтобы откупиться от армейской службы и от множества чужих людей, которые возымели бы право отдавать ему приказы; он и женился, чтобы откупиться от слез однокурсницы Олечки — слабенькой, неулыбчивой, прихрамывающей. А уж после этого заглядывал в зеркало разве что за бритьем, предоставив своей наружности полную свободу для самостоятельной мимикрии. Так, сам того не заметив, Рязанцев превратился в человека, возраст которого определить трудно, еще труднее угадать, о чем он думает и думает ли вообще, в немолодого образцового семьянина, удел которого носить неопределенного покроя костюмы, всегда имеющиеся в свободной продаже. Вот что открылось ему в примерочной магазина «Мужская одежда».
Шагая домой с очередным мешковатым костюмом, Михаил Петрович уныло размышлял о несовершенстве своей дряблой фигуры, о скудости внешнего языка и еще о том, что придется, видимо, ему снова менять место службы.
Из-за доставшегося ему от природы характера Рязанцев менял службу часто, так что к сорока двум годам довелось ему и проектировать мосты, и рассчитывать ирригационные системы, и создавать транспортные сети. Был он программистом редкого класса и работником слыл незаменимым. С каждой службы его отпускали с сожалением, так и не поняв, почему этот пасмурный человек уходит. А Михаил Петрович подавал на расчет, едва начальство, попривыкнув к новому лицу, начинало обращаться к нему на «ты».
Теперь, после примерочной, он решил, что иного обхождения, пожалуй, и не заслуживает, но тем не менее подумал, что с проектированием химкомбинатов тоже пора кончать. Обычно это давалось ему легко. Скоротечные свои службы Михаил Петрович не принимал всерьез и никогда не обозначал словом «работа».
Работой было другое, тайное дело, которым он был нанят почти непрерывно и о котором знал только его приятель Василий Степанович, математик, увлекавшийся лингвистикой, инопланетными цивилизациями, системой йогов, столоверчением и за всем этим до сорока лет засидевшийся в должности младшего научного сотрудника.
Василию Степановичу не разрешалось держать рукописей дома, и он мог работать над словарем языка ахту только подпольно, у приятелей. При супруге он языков не знал, глуповато острил и говорил только о грядущем повышении по службе — поэтому многие считали его заурядным прохвостом. Но все свое свободное время Василий Степанович отдавал словарю, составлял его по какой-то особой системе, которую пышно именовал интегральной. Что это была за система и откуда он знает язык ахту, понять было трудно: ни одного живого ахтуанца Василий Степанович не видел в глаза.
Когда он приходил к Рязанцевым, хозяйка дома радовалась. «Гость в дом радость в дом», — повторяла она, когда кто-нибудь ее слушал. И при этом не лицемерила. Кто бы ни пришел, даже Василий Степанович, муж оживал и обретал дар речи. А она ни о чем большем и не мечтала. Чтобы гостю у них понравилось, Ольга Сергеевна старалась как могла: ставила на стол пиво, незатейливую закуску и, прихрамывая, удалялась на кухню.
Знала бы она, как муж презирает пиво…
Вот и сейчас, не доходя еще до дома, издали Рязанцева увидела округлую фигуру Василия Степановича, кротко поджидавшего на лавочке у подъезда. И тотчас обрадовалась, засуетилась… Не прошло и пяти минут, а мужчины были усажены за стол.
Едва она вышла, Василий Степанович проворно разложил свои рукописи, а Рязанцев прикрыл глаза.
Внутренний язык не поддавался записи на бумагу и потому требовал особой сосредоточенности. Иначе термины теряли согласованность и Рязанцев сбивался на примитивную внешнюю логику. Чтобы отделаться от нее, он для разгона решал по своей системе какую-нибудь задачу, во внешнем мире слывшую архисложной. Доказывал великую теорему Ферма или на скорую руку разбирал одну из темных проблем Гильберта. Этот способ разминаться был тайной даже для Василия Степановича, не знавшего, что его друг кое-что смыслит в чистой математике.
Логика никак не настраивалась. Мешали и детские крики за окном, и острый запах селедки, торжественно выставленной на стол Ольгой Сергеевной. А когда дело, наконец, пошло на лад, гость вдруг заерзал на стуле и нарушил обет молчания.
— Нас, дорогой Михаил Петрович, всем отделом на три точки бросили, сказал он робко.
— Какие точки? — произнес Рязанцев, неохотно переходя на внешний язык.
— Вообще-то болтать не положено. Ну, да в самом общем виде… В общем, задача такая: при каких условиях точка последовательно столкнется с двумя другими. Все три движутся произвольно. Уже полгода бьемся. Теперь весь отдел прикрепили.
— Баловство, — буркнул Рязанцев, все еще цепляясь за достигнутую сосредоточенность.
— Вам баловство, а у людей премия горит. А если кто решит, так и старшего могут дать.
На этом беседа прервалась. Рязанцев снова закрыл глаза. Но проблема Гильберта уже ускользнула, и навязчиво замаячили в голове эти бессмысленные три точки.
Василий Степанович жевал бутерброд, домогаясь восемнадцатого смысла слова «тай», когда послышался голос, показавшийся ему незнакомым.
— Шансы на последовательное столкновение с двумя другими имеет точка, лежащая на поверхности, кривизна которой определяется первой… нет, второй производной от вот такой функции.
Василий Степанович оторопел. Не первый год он знал Рязанцева, но никогда еще тот не произносил столько слов подряд. Подняв же глаза, гость увидел и вовсе немыслимое. Это был Рязанцев, сомневаться не приходилось, по что же такое с ним стало? Подтянутый, пожалуй, даже спортивный человек бесшумно шагал по комнате, держа в руке листок с формулами. И отвисших щек как не бывало, и глаза блестели. Куда девалась его привычная побитость?
— Что же вы молчите? — сурово спросил он Василия Степановича.
— Нельзя вас сейчас перебивать, нельзя, голубчик, — лепетал толстяк, глядя на него влюбленными глазами.
— При таком условии, — продолжал Рязанцев, — решение находится численными методами. Только счета потребуется неведомо сколько. Да не молчите же!
— Нельзя! У вас — киай, неодолимый киай!
— Это на каком диалекте? На ахтуанском, что ли? Ну да вернемся к нашим точкам. Можно решать и не численными методами. Если скорости у точек не световые, то при соблюдении вот такого условия…
Ольга Сергеевна, вошедшая в комнату на звук разбитой тарелки, застала невероятную сцену. Низенький Василий Степанович, привстав на цыпочки, целовал мужа в небритую щеку, бормоча: «Общее решение! Это же общее решение! Ох, и прав же я был в смысле пятьдесят три». Завидев ее, оба сразу поникли, муж открыл рот, уставившись в пространство, а Василий Степанович фальшивым голосом заговорил о прибавке зарплаты.
А теперь следует объяснить, в каком это смысле «пятьдесят три» почитал себя правым Василий Степанович. Придется посмотреть сквозь пальцы на неряшливость этого выражения, нередко применяемого в ученых сочинениях, когда требуется обозначить какую-нибудь известную читателю теорему или адресовать его к соответствующему пункту списка литературы.
Василий Степанович намекал на им же разысканную в городской библиотеке брошюрку с загадочным названием «Пятьдесят шесть теорем эволюции, вытекающих из седьмого постулата Харченко». Автором ее значился никому не известный доцент Швиндлер, и ни в каких других хранилищах эту брошюру найти не удалось. Да попытка взять ее повторно оказалась неуспешной: тускло отпечатанная тетрадка куда-то затерялась. Вследствие чего канули в забвение многие ее странные свойства, в том числе и подозрительнейшие выходные данные: «Васюки, 1 апреля 1996 года». Самые теоремы, однако, Василий Степанович успел выучить наизусть. Несмотря на показной ученый скепсис, он легко становился адептом любого таинственного учения. А теоремы были таинственны и бездоказательны, что для людей такого склада особенно ценно.
Седьмой постулат Харченко гласит: у познавательных возможностей мозга существует предел, так же как у разрешающей способности любого физического прибора. Из этого доцент Швиндлер делал ряд экстравагантных выводов, в том числе теорему пятьдесят три о причинах избыточности человеческого мозга, чаще всего, как известно, реализующего лишь малую долю своих возможностей.
Последние этапы эволюции человека, утверждал загадочный доцент, были скачками в эволюции языка. Зарождение отвлеченных понятий, затем математической логики освобождало множество клеток мозга, ранее до предела заполненного частностями, и создавало избыточность, позволявшую этому непостижимому аппарату и далее работать над повышением своей разрешающей способности.
Теоремой номер 53 Василий Степанович уже два года изводил Рязанцева, глядя на него молитвенно и твердя, что внутренний рязанцевский язык — это и есть очередной скачок эволюции мышления, что логика этого языка, по его, Василия Степановича, наблюдениям, на несколько порядков совершеннее математической. Ну, да что взять с Василия Степановича — адепт! А все же Рязанцев иногда ему верил.
Дом должен быть старым. Иначе откуда у него возьмется душа? И не оттого ли наш век считается нервным, что почти никто не живет там, где родился и вырос?
Если случалось Рязанцеву видеть сон, то любые, даже самые нелепые, события происходили в одном и том же месте. В тесной, наяву нелюбимой материнской комнате в затхлой коммуналке. Он не любил и свою новую лакированную квартиру, выпрошенную женой на службе, — эту блочно-панельную крепость Рязанцев угрюмо величал «машиной для житья». Тем не менее среди соседей Рязанцев слыл примерным хозяином, образцовым радетелем по части благоустройства — была у него привычка посредством мелких домашних служб откупаться от разговоров с Ольгой Сергеевной.
Утро следующего дня Михаил Петрович встретил на балконе, где он мастерил новую, никому не нужную полочку. Жена к нему не подходила чуяла, что настроение у него тяжелое, Рязанцев тем временем обдумывал свою вчерашнюю оплошность. Хоть и не чужой человек Василий Степанович, нельзя было так раскрываться, подобные вещи никогда не сходят с рук без последствий.
И последствия не замедлили явиться. Зазвонил телефон, что случалось в доме Рязанцевых редко.
— Здравствуйте, Михаил Петрович. С вами говорит доктор технических наук профессор Константин Иванович Калмыков, — торжественно обратился к нему хорошо поставленный голос.
Рязанцев болезненно зажмурился — и сразу увидел седовласого мужчину в замшевой куртке. Худощавого, загорелого завсегдатая международных конференций, блистающего патентованной интеллигентностью. Профессор аккуратно, как на службу, каждый март ездит в горы, с умело замаскированным отвращением пьет там сухое вино, а в кругу подчиненных предпочитает недорогой портвейн. Прежде чем Калмыков, не дождавшись приветствия, заговорил дальше, Рязанцев успел еще поймать себя на том, что думает на внешнем языке. А Калмыков начал так:
— Мне докладывал Василий Степанович, — вы там кое-что смекнули. Ну, я ему, сами понимаете, нагоняй устроил. Однако это мы уладим — победителей не судят. И придется вас, пожалуй, в соавторы включить, а может быть, и к нам перевести. Так что потрудитесь зайти и в трех экземплярах…
Дальше Рязанцев не слушал, потому что словечко «потрудитесь» было ему знакомо издавна. Кто говорит «потрудитесь», тот вскоре скажет «ты». И сразу пришла побитость, и сразу стала непостижимой не то что задача о трех точках, но даже незатейливая логика профессора Калмыкова. А профессор в конце концов все же прорвался к его слуху:
— Жду тебя завтра в десять. Пропуск будет внизу.
— Не приду, — с трудом проговорил Михаил Петрович. — Я все забыл. — И положил трубку.
— Что вы наделали, неандерталец?
— В каком это смысле? — загорелый мужчина в замше вытаращил глаза. Никогда еще Василий Степанович, не говорил с ним так развязно.
— В смысле пятьдесят три! Слышали про пятьдесят третью теорему Швиндлера?
— Не слышал.
— Да где вам! Я же говорю — неандерталец. У вас в мозгу умещаются только эти три злосчастные точки. До отвлеченного мышления вы не доросли.
— Ну, это ты брось!
— Прошу не перебивать! У Швиндлера так и написано: до нынешнего объема мозг вырос именно у неандертальца. Первобытному человеку, как и вам, приходилось запоминать миллионы не связанных между собой подробностей. А у Рязанцева свой язык, своя система логики. Я даже думаю, он может считать быстрее машины. Он эволюционно продвинут!
— Точнее, сдвинут, — сострил замшевый. — Если он такой умник, почему ж его в академики не выбирают?
— О, вас бы на его месте давно выбрали. Вы бы уже на «Чайке» ездили. А ему невозможно. У них, у продвинутых, этика развита. Слышали такое слово? Пятьдесят четвертая теорема Швиндлера, Теорема Этики: дальнейшая эволюция языка, а с ней и следующий этап эволюции человека невозможны ранее скачка в развитии этики. Рязанцев никакого насилия не выносит. А вы все о своем академик, академик… Неужели сами не понимаете, что натворили? Он ведь никогда не придет, никогда! А может быть, и от меня закроется. Да что с вами говорить…
Вот какая разыгралась сцена, когда Калмыков вызвал Василия Степановича и рассказал о загадочном разговоре с Рязанцевым, — безответный младший научный сотрудник махнул рукой на мечты о прибавке, накричал на своего вальяжного начальника.
Михаилу Петровичу предстояло выходить в ночную смену. У программистов это дело обычное: машина не должна простаивать. Собираясь на службу, он вдруг заметил, что Ольга Сергеевна как-то желтовато бледна, покашливает, да и хромает сильнее, чем обычно. Он ничего по сказал жене на прощанье, не было между ними такого обычая, но, выйдя за дверь, подумал, что она, должно быть, больна. И снова поймал себя на том, что думает на внешнем языке.
В машинном зале было, как всегда по вечерам, прохладно и пусто. Михаил Петрович любил ночные смены и ходил в них безропотно: работалось по ночам лучше, а служба работе не мешала. Едва он остался один, как скрипнула дверь и в зал вошел заместитель директора Саркисян. Человек, из-за которого Рязанцев долго колебался, стоит ли ему бросать проектирование химкомбинатов.
Как знать, стань Людвиг Аветисович его начальником лет на пятнадцать раньше, не пришлось бы, может быть, Рязанцеву менять столько мест службы. Саркисян умел, не сфальшивив ни одной нотой, спросить: «Как вы себя чувствуете?». Если давал задание, всегда получалось, что никакое это не задание, а просьба, которую никто, кроме Рязанцева, выполнить не может. Словом, был мудр и проницателен, хоть и понятия не имел ни о машинных языках, ни о внутренних.
Поздоровавшись, Саркисян заговорил о надоевшем всему институту белореченском проекте. Возятся с ним уж третий год, а оптимального варианта все нет. И если завтра к обеду не будет, так хоть на рельсы ложись. Только на кибернетику и надежда. Да, конечно, машина устарела: счету ей здесь на двое суток. Надо бы похлопотать насчет новой. Но сейчас-то нужно выручать. Неизвестно как, но ведь Михаил Петрович все может, это каждому известно.
Людвиг Аветисович искусно ввернул и о том, что требуется не просто оптимальный вариант — следует учесть и вздорные требования нефтяников, и соображения, изложенные в записке Кузьмина из главка, и указания, которые замминистра дал по телефону. Легко ли это переварить прямолинейной машине? И как это сделать к утру, одному богу известно. Небось, сам Эйнштейн бы спасовал. Но на него, на Михаила Петровича Рязанцева, надеются все.
Говорил Саркисян неторопливо, однако монолог длился не более минуты: чувство ритма было у него безошибочное. Попросил, улыбнулся, даже за плечи приобнял — и исчез.
Вот и открылась возможность начать то, что Василий Степанович торжественно называл Великой Проверкой. Рязанцев открыл форточку. Отключил пульт. Начал сосредоточение.
Разгонную теорему удалось доказать хорошо, быстро. Но когда настал момент переходить к исходным данным, то вместо белореченского проекта предстало перед ним лицо Ольги Сергеевны. А потом ни с того ни с сего припомнилась мать, и выражение лица у нее было похожее, тревожное. Припомнился запах ее комнаты — запах старого, обжитого дома, незнакомый обитателям бетонных машин для житья, и полезли в голову многие другие вещи, на внутреннем языке ни названия, ни цены не имевшие.
А дальше явился к нему глагол «откупаться», на внутреннем языке малозначительный, но на внешнем — Михаил Петрович вдруг понял это с леденящей ясностью — исчерпывающий его убогую жизнь до самого дна. Кому нужна эта его иссушающая работа, если он за свои сорок два года не порадовал, не осчастливил ни одно живое существо, не догадался даже завести детей, если с кроткой женщиной, живущей только ради него, он разговаривает разве что о полочках на балконе? Теоремы Швиндлера, наверное, выдумка, баловство — все, кроме пятьдесят четвертой. Кроме Теоремы Этики.
Рязанцев еще попытался вернуться в себя. Сделал несколько дыхательных упражнений, которым его выучил Василий Степанович, но внутренний язык уже не возвращался. Пришлось снова включить машину я взяться за телефонную трубку. Он знал: Василий Степанович, к счастью, тоже работает в эту ночь на машине.
— Вы были глубоко неправы насчет меня в смысле пятьдесят три, — глухо, без приветствия произнес он в трубку.
— Не может быть, — всполошился приятель. — Неужели не идет?
— Не идет. И не может пойти, так сказать, в смысле пятьдесят четыре. Не та я особь, до эволюции не дорос. И вообще — все это баловство, — Михаил Петрович открыл в себе способность невесело усмехаться.
— Не надо отчаиваться, — засуетился Василий Степанович. — Это бывает. Киай приходит не всегда.
— При чем тут ваш киай? На кой мне черт эти диалекты, я только начинаю понимать русский язык, Скажите лучше, не загружена ли наша большая, перебил его Рязанцев.
— Сегодня свободно, — уныло ответил приятель.
— Тогда позвольте мне подключиться…
В том институте строжайше запрещали подключать к большой машине посторонних. Рязанцев знал это, но вдруг понял, что Саркисяна подводить нельзя. Большая могла разделаться с оптимальным вариантом за два часа.
Василий Степанович никогда не слышал, чтобы Рязанцев кого-нибудь о чем-нибудь просил. «Черт с ним, с Калмыковым», — решил он про себя, а вслух сказал коротко:
— Включаю.
Теперь у Михаила Петровича было два свободных часа. Он запер машинный зал и побежал в соседний двор. Магазин был уже закрыт, но около служебного входа возился с какими-то ящиками дюжий детина в тельняшке и с беломориной в зубах.
— Будьте любезны сказать, — обратился к нему Рязанцев, — нельзя ли здесь раздобыть пакет молока?
— Вот тебе на, — был ответ. — Я-то думал, ты за бутылкой.
И звучало это «ты» совсем не обидно.
— Нет, за молоком. Жена болеет.
— Погоди… — Детина нырнул в дверь, и вместе с ним нырнул благодушный запах жигулевского пива. Через минуту грузчик вернулся с измятым пакетом. Рязанцев протянул ему рубль.
— Бог с тобой, брат, — отвечал человек в тельняшке, закуривая новую папиросу. — С ума сошел? Спрячь. Беги к своей бабе.
И стало вдруг легко, как никогда в жизни. Новые, легкие слова и формулы всплыли из мутных глубин непонимания. Это не был тайный, забытый им внутренний язык; слова понял бы и ребенок. Почувствовав их безоружную, но прочную силу, Рязанцев мгновенно облек в них и проблемы Гильберта, и белореченский проект, и многое другое, ему самому еще неведомое.
И этот последний рубль пригодился. У трамвайной остановки невесть откуда взялась старушка цветочница. Подбегая к ней, Рязанцев вдруг сообразил, что первый раз в жизни покупает цветы.
Утренняя дорога состояла из девяти пролетов по десять ступенек каждый, а потом трехсот сорока двух шагов до станции метро. Лукомский прошагал сто шестьдесят восемь, когда его остановил осипший голос:
— Здравствуйте, Валерий Лукьяныч.
Сбившись со счета, он затормозил на гололеде и ответил раздраженно:
— Здравствуй, мальчик.
Существо в детской шапке, в громадных ботинках на тощих ногах зябко поежилось и просипело:
— Вы меня, наверное, не узнаете. А я Сережа. Из Липецка.
На минуту умолкло, нервно проглотило слюну и напомнило:
— Я ваш сын.
И только после этого Лукомский не без ужаса вычислил, что уже тридцатое, начинаются новогодние каникулы. А бывшая жена — верно — неделю назад заявила по телефону, что пришлет увязшего в двойках сына для перевоспитания и на поправку. Лукомскому припомнились виденные по телевизору мужественные отцы, и он заговорил бархатным баритоном:
— Рад тебя видеть. Ужасно спешу. Вот тебе ключ — моя квартира триста восемнадцать. Поешь чего-нибудь из холодильника. Я, дружок, буду к вечеру.
Он не насчитал и дюжины шагов по скользкому тротуару, а было ему уже не по себе из-за этого телевизионного баритона, из-за собачьего словечка «дружок». В таком непривычном состоянии Лукомский расслабился, упустил момент и, садясь в поезд, не сумел захватить свое обычное укромное место в закутке около двери. И на работу приехал растерзанный.
— Ну, а твоя позиция какова? Ты в квадратичную теорию веришь? — Этого следовало ожидать. Как с утра не заладится, так весь день к черту. Лукомский любил заранее составить расписание рабочего дня и чувствовал себя здоровым, только если события развивались в точности по намеченному сценарию. Сегодняшний план предназначал часы до обеда для работы над формулой, задуманной еще на прошлой неделе. Но в дверях института его перехватил кипящий страстью коллега по теоротделу Плашкин. А Плашкин — это надолго. Истина, известная любому, кто проработал в Институте межпланетных связей хотя бы три дня.
— Дело не только в теории, — продолжал между тем нашептывать Плашкин. Филимонов решил его свалить. Но совет что скажет? Потому я и спрашиваю: какова твоя позиция? Когда большие силы упрутся друг в друга, все может зависеть от малых, даже от нас с тобой. Бурцева в самом доле пора валить. У нас в месткоме все так считают. Квадратичная устарела. С другой стороны, Филимонов может и не одолеть…
Лукомский перестал его слушать и с тоской задумался о том, что придется махнуть рукой на усталость — заняться хлопотами об отдельной лаборатории. Ему казалось: чем важнее должность, тем меньше людей имеет дерзость покушаться на задуманный тобою распорядок дня. О, будь он начальником лаборатории, разве посмел бы Плашкин изводить его своей болтовней? А если бы и посмел, то как легко было бы, бросив на бегу «извини, у меня совещание», скрыться в свой кабинет.
Квадратичной назвали теорию, согласно которой вероятность встретить в космосе обитаемые миры зависит от плотности звездного вещества в Галактике, от ее формы и возраста. Выражалось все это лаконичной, изящной математической формулой. Директор института профессор Бурцев придумал ее тридцать с лишним лет назад, добился, чтобы выстроили это громадное, вызывающее у всех зависть здание, и вот теперь, как говаривал в кругу единомышленников его заместитель Филимонов, приближался час расплаты. Радиотелескопы прощупали все, что сияло, светило или мерцало на расстоянии тысяч и миллионов световых лет в участках Вселенной, выбранных согласно формуле Бурцева, но сигналов разумных существ так и не уловили. И на хитро задуманные шифровки, которые все эти годы посылали с Земли и со спутников, ответа не было. Филимонов торжествовал и готовился к решительным административным боям, держа наготове бухгалтерские выкладки о суммах, затраченных на проверку вздорной директорской теории.
Под стрекотню Плашкина Лукомский припомнил командирский бас замдиректора, перепуганную его секретаршу, экстренно искавшую в библиотеке «какую-нибудь латинскую цитату» для шефа, который трудился над письмом заграничному коллеге, — на минуту ему стало бессмысленно, иррационально жаль старого директора. Пусть он уже не боец и восемь лет не может раздобыть для института ни одной ставки. Пусть даже его теория устарела. Всплыла в памяти фраза из давнего газетного очерка: «Разговаривая с профессором Бурцевым, невольно вспоминаешь, что во времена его юности наука была занятием людей интеллигентных».
Отделаться от коллеги и запереться в кабинете удалось только через час. И ровно на час Лукомский решил отодвинуть плановое время обеда.
«Ничто не может устоять перед мощью аналитического разума, — размышлял он, настраиваясь на работу. — Талантлив не тот, у кого большие ресурсы мозга — их хватает у всякого. В битве умов побеждает умеющий сфокусировать на поставленной задаче все, решительно все резервы своего мыслительного аппарата». Он истово в это верил, полагая, будто умеет сосредоточиться в любую секунду, лишь бы не трезвонил телефон, лишь бы не торчал над душой Плашкин.
Задуманная Лукомским формула должна была установить связь между уровнем развития цивилизации и возможностями доступных ей средств связи. Лукомского нисколько не занимал вопрос, как выглядят предполагаемые инопланетяне, чем они питаются, как думают и о чем. Гораздо важнее для него были рабочие частоты передатчиков, первичная информация, которую хозяевам этих передатчиков вздумается бросить в эфир, принципы кодирования и прочие далекие от сентиментальности деловые подробности. И кто знает, может быть, его пришпоренный разум в самом деле породил бы в тот день замечательную многоэтажную формулу, но как назло зазвонил телефон.
Лукомский яростно схватил трубку и снова, в который уже раз, услышал раздражающий, надтреснутый, то ли стариковский, то ли детский голос, который звонил ему в самое неподходящее время, изводя непонятными, бессмысленными вопросами. На этот раз Лукомского угостили следующим текстом, произнесенным без единой паузы: «Пахнет клеем и тленом пахнет скипидаром живописец уже натянул полотно кем ты станешь натурщик не все ли равно если ты неживой и работаешь даром».
— Что означают данные слова, — мерно отчеканил надтреснутый голос, не удосужившийся и эту фразу увенчать вопросительной интонацией.
Лукомский, никогда не читавший стихов, швырнул трубку. День пропал, формула была убита.
По дороге домой он подсчитывал, делятся ли на три номера встречных машин, какова вероятность их столкновения в метель и сколько груза они могут разом взять на борт, — бездумно выполнял свои привычные упражнения, помогавшие держать мозг в рабочей форме.
О том, что у него есть сын, он снова забыл.
— А по голове бить не будете? — это был первый вопрос, с которым Сережа уселся за занятия. Он смотрел на отца, вытянув шею, и Лукомский понял, что это лицо он видел, должен был видеть давным-давно.
— Мама всегда обещает, что не будет. Но у меня замедленная реакция, и со мной трудно. Я порчу ей жизнь, — продолжал мальчик серьезным осипшим голосом, а отец тем временем вспомнил. И это лицо с веснушками на носу и под широко раскрытыми невеселыми глазами. И худую длинную шею с кадыком… Все это он видел в глубине колодца, двадцатиметровой бетонной трубы, врытой стоймя в сухую, душную степь. Вспомнил: это он сам, вытянув шею, заглядывал в прохладную трубу, как в телескоп, и мечтал переселиться на другой ее конец.
Теперь он смотрел с того, другого конца…
— Не буду, дружок, не буду, — успокоил он сына баритоном, а про себя решил задавать только самые простые задачки.
Тревожили Лукомского не столько занятия с этим двоечником, сколько то, что дело было в среду, — могла приехать Электрина. А что она скажет, увидев мальчишку, одному богу известно.
Не прошло и часа, а Лукомский уже кричал на Сережу, который так и не справился с задачей о двух плывущих навстречу друг другу лодках. Крик, сбивчивый и неумелый, услышала Электрина, бесшумно отворившая дверь своим ключом, и забеспокоилась, потому что в этот час Лукомскому полагалось расслабляться, читать необременительный детектив или смотреть телевизор.
Опытный человек, едва заслышав имя Электрина, Октябрина или Новелла, определит возраст и внешность носительницы любого из них без ошибки. Скорее всего Электрина или Новелла окажется усталой, полнеющей женщиной за сорок, которой удивительно плохо подходит ее звонкая кличка.
Электрина Ивановна Ступина, преподаватель математической логики, не выделялась в тусклой толпе увешанных сумками с провизией дам, заполнявших с пяти до семи вечера магазины и автобусы так густо, что Лукомский всерьез верил, будто они составляют подавляющее большинство населения. Он почитал эту неяркость важным достоинством, позволявшим ему и внутренний мир подруги зачислять в разряд таких же стандартных изделий, как ее фигура. И не тратить сил на эмоции.
Ему сходило с рук даже это. Электрина Ивановна умела прощать.
Лукомский смутился, когда его застали орущим на сына, который почему-то никак не мог запомнить, с какой скоростью течет река. А гостья, не говоря ни слова, подбежала к мальчику и обняла его, заслонила собой голову, которую Сережа привычно прикрывал руками.
— Пошел вон, — вот и все, что она сказала пораженному Лукомскому.
— Это же не имеет никакого значения! — услышал он уже на кухне. Потом голоса притихли, а когда их все же удалось расслышать, она уже называла мальчишку безобразным, сентиментальным именем «Сережик», а тот величал ее Риной. Не Электриной Ивановной, не тетей Электриной на худой конец, а вот так, фамильярно. И только тут до Лукомского дошло, о чем сын испуганно лепетал весь час: минуты и секунды, нужные этим идиотским лодкам, чтобы доплыть до места встречи, нисколько не зависят от скорости течения.
Лукомский шепотом обругал бестолковых составителей задачника и ушел смотреть телевизор. Был он встревожен тем, что теперь предстояло восстанавливать привычные, разумно упорядоченные отношения с Электриной. А как это делают, было ему неведомо.
Директор института Николай Платонович Бурцев только на старости лет обзавелся домашним кабинетом. Когда-то в этой пыльной, заваленной журналами комнате спали, готовили уроки, дрались и мирились его сыновья, потом — внук и две внучки. А он свои книги и статьи сочинял, либо приткнувшись на кухне, либо сидя на кровати и положив на колено картонную папку. Теперь все молодые разъехались. Профессор же остался в кабинете, да и во всех прочих помещениях небольшой квартиры один: Капитолина Егоровна, его жена, три года назад умерла.
В тот самый вечер, когда Лукомский пытался учить сына математике, Николай Платонович обнаружил, что не может подняться с кресла. Непривычное бессилие навалилось внезапно, после обычной порции работы над очередной рукописью.
Припомнились профессору строки из «Илиады».
Он сознавал, что с помощью расплывчатых, неконкретных терминов поэты порой выуживают суть вещей успешнее, чем создатели безукоризненных уравнений. Может быть, лирики и контакт с инопланетянами наладили бы вернее, чем физики да радиотехники? Пошутив так сам с собою, Николай Платонович вдруг подумал: а с чего это мы взяли, что инопланетяне тоже спят и видят этот самый контакт? И серьезные, невеселые мысли посетили его.
Что испокон века делал человек, столкнувшись с непонятным, чуждым, загадочным — все равно, будь оно живым или мертвым? Почтительно, осторожно изучал? Берег и лелеял? Как бы не так. Прежде всего — ломал. Грубо, топором или взрывчаткой. Умненько, скальпелем или лучом лазера, но обязательно ломал. А уж потом, расчленив, умертвив, исследовал, анализировал.
С чего частенько начинались контакты между далекими, прежде не знавшими друг друга земными цивилизациями? С агрессии, с истребления. Агрессия порой заменяла понимание, позволяла с ходу разрубать разные там гордиевы узлы. Но теперь-то известно: после каждого головокружительного успеха потомкам приходилось веками платить по векселям удачливых победителей.
А если вообразить, что где-то существует цивилизация, для которой все живое бесценно; цивилизация, абсолютно невоинственная и не способная сопротивляться напору варваров, не дорожащих своей жизнью… Да разве не сделает такая цивилизация все возможное, чтобы не связываться с окаянной публикой, от которой можно ждать чего угодно?
Не в этом ли причина молчания, которым космос встречает все наши сигналы?
И вот, задав себе такой вопрос, Николай Платонович почувствовал, что не может подняться с кресла.
Дотянулся до телефона, попытался позвонить старинному университетскому товарищу, врачу, но внезапно телефон затрещал под его рукой сам.
— Ваши биотоки шокируют, — произнес металлический голос, поразивший его неуклюжим обхождением со словами. — Сейчас уснете. Потом помогут.
Послышались короткие гудки, и Николай Платонович тут же ощутил, как отступает многолетняя бессонница, голова клонится набок.
…Никогда еще он не просыпался так поздно. Никогда еще не бывало, чтобы профессор Бурцев не помнил, как он очутился в своей постели. Поднялся он с давно забытой легкостью и поразился запаху, стоящему в комнате. Пахло горчицей и почему-то лавандовым мылом, тем самым, которым он умывался пятьдесят три года назад, в первое утро после свадьбы. Своих сновидений профессор, как всегда, припомнить не мог.
И снова звонил надоедливый-то ли детский, то ли стариковский — голос. Монотонно, без интонаций, спросил, не считает ли Лукомский величайшим воином всех времен и народов Хрольва Пешехода. Лукомский, отродясь не слыхавший ни о каком Хрольве, пригрозил милицией и бросил трубку. Болела голова, работать не хотелось.
Признаки плохой формы появились еще по дороге к метро: считая шаги, он два раза сбивался. Хотя, по логике событий, форма могла быть нормальной. Вчерашние опасения оказались напрасными. Электрина хотя и очень поздно, но все же пришла в его комнату. Сцен не устраивала (а он этого смертельно боялся). И только невзначай доложила:
— Он уснул.
А потом вдруг спросила:
— И зачем ты развелся?
Ответить Лукомский не смог: наступил момент, когда он согласно расписанию впадал в сон, — двадцать три часа двадцать минут. Провалившись в привычный колодец сна, он то ли услышал, то ли вообразил затихающий женский голос:
— Поразительные способности… За час — интегральное исчисление. А теорему Геделя он уже зна…
Лукомскому привиделось, будто он, беспрекословно подчиняясь командам металлического голоса, осторожно, любовно помогает никудышному своему директору встать с кресла, укладывает его в постель. А потом выполняет действия, каких наяву не проделывал ни разу в жизни: прилепляет к директорским пяткам горчичники, подносит таблетки и питье, умоляет успокоиться и уснуть. Директор же, размякнув до неприличия, уговаривает его не тратить время, а немедленно бежать к ребенку, который, мол, его, Лукомского, ждет не дождется. А потом будто бы топает он домой по раскисшему снегу, и кто-то, сжалившись, подвозит его на машине, зачем-то снабженной ракетным двигателем.
Еще не избавившись от видений, Лукомский с несвойственной ему осторожностью, стараясь не разбудить Электрину, в полной тьме пробрался в соседнюю комнату и было успокоился, увидев, что Сережа мирно спит, а во сне шевелит руками, собираясь лететь. Но тут он обнаружил у себя на ногах грязные валенки, а в левой руке горчичник, лишился сна и остаток ночи просидел на кухне, изнуряя мозг бессмысленными гипотезами. После такой ночи да еще и очередного дурацкого звонка о работе над формулой не могло быть речи. Поэтому Лукомский даже не рассердился, когда телефон зазвонил снова. Он узнал голос Электрины:
— Ты не возражаешь? Сейчас Сережа придет. Его очень интересует Институт. Он гордится тобой, — добавила женщина и внезапно повторила вчерашний бестактный вопрос: — На кой черт ты развелся?
— Я читал вашу последнюю статью в «Космическом вестнике», — услышал Лукомский, когда после перепалки с вахтером ему удалось-таки провести сына в свой кабинет. Тут же он узнал, что Сереже знакомы и все предыдущие его статьи (где только мальчишка раздобыл эти редкие академические журналы!), и даже дискуссия насчет квадратичной теории известна сыну насквозь.
— Так почему же ты на двойках сидишь? — вырвалось у отца.
— У меня, понимаете ли, замедленная реакция. А Елизавета Дмитриевна, наш классный руководитель, обладает холерическим темпераментом и часто задает переписывать отрывки из книг. Я же органически не способен переписывать дословно — всякий текст нуждается в редактировании…
Лукомский смотрел на него ошалело.
— Я считаю, — продолжал между тем мальчик, — что интеллект развивается в качестве приспособительного механизма у детей с замедленной реакцией. Взять, например, Кольку Королева из нашего двора — ему ничего такого не нужно. Все схватывает на лету, повторяет мгновенно и в точности. Координация движений невероятная.
— А ты пробовал хоть раз поговорить с учительницей или с матерью? — перебил его Лукомский. — Они бы, может быть, поняли, что ты не дурачок.
— Елизавета Дмитриевна не выносит болтунов. Она разговаривает только с родителями. А маме некогда. У нее работа и личная жизнь неустроенная.
В это время снова зазвонил телефон, и Сережа, внезапно утратив важный вид, попросил:
— А можно я трубку подниму?
— Ради бога, — разрешил Лукомский. — Все равно мне на совет пора.
В Убежище Связи, упрятанном в недрах Оранжевой пустыни, затарахтело печатающее устройство. Неуклюжая акустическая система пустилась спешно записывать звонкий мальчишеский голос:
— Объем памяти у вас, видимо, огромный. Поэтому я надеюсь, что хоть вы и машина, но роль интонации оценить сможете. В человеческих языках, а особенно в нашем, русском, очень много информации содержится не в самих словах, а в паузах между ними, в междометиях, в артикуляции. Вам понятны мои термины?
Механический надтреснутый голос-то ли стариковский, то ли детский отвечал:
— Понятны.
— Особое значение имеют словечки, которые, можно сказать, играют роль феромонов. Вы знаете — муравьи выделяют такие сигнальные вещества, чтобы общаться с особями своего вида. Так вот, в языке тоже встречаются этакие словесные феромоны, употребляя которые, человек как бы сигналит: я — свой, я — свой. Нередко их роль выполняют словечки, которые постороннему могут показаться грубоватыми. Они не всегда применяются с целью нанести оскорбление. Например, то выражение, о котором вы спрашивали, — черт побери — может иметь тысячи смыслов. Все зависит от контекста и сообщества, в которое входят собеседники. Чаще всего это просто феромон. Поэтому-то я и понял, что вы машина. Человек никогда не задаст такого вопроса…
Машина подключилась было, чтобы задать новый вопрос, но ее внимание отвлекло второе печатающее устройство, забарабанившее так, что первое заглохло. В убежище послышался другой голос. Негромкий, но очень внятный голос многоопытного лектора:
— Демографы предсказывают: к концу будущего столетия численность людей станет хоть и огромной, по постоянной. Можно надеяться, что после этого постепенно придут к равновесию и болезненные процессы, сотрясающие нашу планету. Не следует думать, что тогда наступит царство роскоши…
— Алло, алло, вас не слышно, — надрывался между тем мальчишеский голос.
— Возможно, уйдет в прошлое и такая форма расточительства, как человеческая гениальность. Нам нет смысла размышлять о подробностях грядущего, очень прозаического процветания. Однако пришло время понять: контакт между цивилизациями — это не просто инженерная задача. Достижения нашей культуры не скудны, но многие ли из нас, так называемых технарей, имеют о них адекватное представление?
— Я слушаю вас, — обратилась наконец к мальчику машина, успевшая уже обзавестись любезной интонацией.
— Да у меня, собственно, все. А можно узнать, как это делается, что вы звоните прямо сюда по телефону? Может быть, дадите ваши координаты?
Машина испуганно заскрипела и, прикинувшись согласно программе непонятливой, спросила, когда можно будет позвонить ученейшему собеседнику повторно.
— Эти вопросы трудны, и, по-видимому, прав товарищ Филимонов — я уже стар для того, чтобы решить их все разом. Единственно честный для меня выход — подать в отставку. С этим я, профессор Бурцев, и обращаюсь к Совету — с просьбой об отста… — трудолюбиво фиксировало второе устройство.
— Здесь вы меня уже не застанете, — кричал мальчик, — следующий раз звоните мне…
На лиловом экране загорелась карта, и сияющая точка побежала по ней в сторону города Липецка. Потом координаты и номер телефона ушли в хранилище памяти — туда же, где сберегались все сведения, переданные из Института за десятки лет безуспешных поисков контакта или выуженные машиной при подключениях к земной радиотелефонной сети.
Центр работал автоматически — в Оранжевую пустыню вход живым воспрещался. Кто знает, что прилетит по Лучу Связи, замаскированному под вспышки пульсара: дружеский привет или ракета с полновесным ядерным зарядом? Запрет установили, когда машина извлекла из хаоса сигналов квадратичную формулу Бурцева.
Только после этого землеведам с планеты Куфи-Ку стало ясно, почему институтские радиотелескопы так безошибочно находят обитаемые миры. Формулу знали во всех этих мирах, но всегда тыкали в нос тем, кто не хотел верить в колоссальные, непредсказуемые возможности умов, порой возникающих в недрах примитивно организованных, бурно размножающихся воинственных популяций. И в смертельную угрозу того, что кто-то могущественный заставит эти умы изобретать средства истребления.
Охраной здоровья профессора Бурцева ведала особая межпланетная комиссия, опекавшая, кроме того, четверых ничем на земле не прославленных субъектов. Теперь по каналу связи, соединявшему Убежище с резиденцией комиссии, побежала просьба взять под надзор сохранность еще одной выдающейся особи, жителя Липецка, первого уроженца Земли, интеллект которого оказался достаточным для прямого диалога с Машиной Связи.
Вот какое замечательное событие произошло как раз тогда, когда стрелки земных часов приближались к единственному в году моменту, в который жители этой планеты забывают взаимные обиды и, радуя друг друга, творят всевозможные чудеса.
— А из него выйдет человек, не мотылек какой-нибудь, — сказала Электрина, когда липецкий поезд, увозивший Сережу, отошел от заледеневшего перрона.
— Мотыльки — это кто? — поинтересовался Лукомский.
— Да все вы, ученые мужики… Так с пеленок и нацелены. Инженер с дипломом — личинка, кандидат наук — куколка, доктор, значит, уже с крылышками. А что не из книжек — я не компетентен, не мешайте работать…
Что тут возразишь? Валерий Лукьянович сумел, наконец, посмотреть на нее глазами, не замутненными математикой, и увидел: эта стандартная женщина, пожалуй, понимает что-то, недоступное ему, знаменитому теоретику.