Ночью был сильный ветер, он гудел в перекрытиях второго этажа, выдувал труху, брякал там жестью и кусками толи, крупной дробью швырял в потолок крупные дождевые капли, а затем наваливался на фанеру, которой было заколочено окно, и то продавливал ее внутрь, выгибая с опасным треском, то оттягивал наружу, грозя сорвать за размахрившиеся от непогоды края. Словно громадный невидимый зверь терся боками о ненадежную раму. Это и в самом деле мог быть зверь: последнее время ходили слухи о каком-то гигантском фантастическом Бегемоте, обитающем в подмосковных лесах, якобы он, как кабан, подрывает дома и, разворотив кирпичные стены, пожирает трясущихся от страха и ненависти обитателей.
Впрочем, Лука в эту легенду не верил. Точно так же, он не верил и в то, что вурдалаки из кремлевской охраны ровно в полночь покидают свои посты и через проломы, так и не заделанные после Голодного бунта, расползаются по всему городу, где проникают в квартиры и пьют свежую кровь. Ерунда это все. Досужие вымыслы. Зачем вурдалакам пить кровь тайком, если они могут делать тоже самое вполне официально: у заключенных, содержащихся в кремлевских подвалах, или у доноров-обровольцев, например. Доноров-добровольцев, говорят, тоже – хватает. Потому что каждому хочется иметь привилегии. Так что, скорее всего – это не вурдалаки. Скорее всего, это какие-нибудь одичавшие упыри, дефективные какие-нибудь, не примкнувшие ни к той стороне, ни к этой, и звереющие потому от одиночества и тоски – именно такими ветреными ночами. Но одичавшие упыри ему не страшны. Одичавшие упыри сюда не полезут. А если все-таки полезут, то у него есть, чем их встретить.
Лука протянул руку и пальцы его сразу же коснулись деревянной гладкой рукояти топора, положенного так, чтобы было удобно схватить. Ему даже показалось, что отбеленным краем блеснуло в темноте остро заточенное лезвие. Или, может быть, это блеснула молния, распластавшаяся по небу? Может быть, и молния. Похоже было, что снаружи бушует поздняя октябрьская гроза. Он подождал грома – лежа в темноте и считая секунды. Но грома не было. Был только ветер, барабанная резкая дробь усилившегося дождя, громыхание жести, выгибающейся под напором мокрого воздуха, бряканье чего-то тупого (впрочем, тут же прекратившееся), жесткие шорохи, стоны, завывания – то есть, все то, что сопровождает ненастье, – Лука слышал это чуть ли не каждую ночь, и все-таки именно сегодня почему-то не мог уснуть: ворочался под тряпичным, сшитым из разных лоскутков одеялом, поправлял подушку, набитую обрезками поролона, считал до тысячи, представляя себе каменистую выжженную пустыню, тянущуюся до горизонта – все было напрасно, сон не шел, иногда вдруг охватывало сознание легкое забытье, но под первым же порывом оно трескалось, точно хрупкий непрочный лед, и тревожная явь снова возвращала его в реальность.
Он так и проворочался до рассвета.
А когда ранним утром – хмурый, невыспавшийся, точно весь обвисший на прелых сухожилиях – натянув обрезки валенок, он, поеживаясь, выбрался в холодную осеннюю муть, то первое, что он увидел в промозглых сумерках были – отчетливые Золотые следы.
Они тянулись от калитки, за которой чернели развалы битого кирпича, через весь огород, по рыхлой, причесанной граблями, сырой земле и, точно набросав ярких листьев перед хозяйственными закутками, исчезали за дверью дровяного сарая: отпечатки узких босых ног, словно выкрашенные изнутри желтой краской. Лука даже не очень удивился, увидев их. Честно говоря, он ожидал чего-то такого. Ведь не зря же брякала ночью скоба на сарае, и не зря дул жестокий ветер, пронизывающий дома, и не зря хлестал дождь, омывая весь мир черными непрозрачными струями. Все это было не напрасно. Лука только боялся, что кто-нибудь заметит эти Следы, и поэтому, схватив прислоненные к тому же сараю, оставленные после вчерашней работы грабли, принялся лихорадочно загребать черноземом тускло блестящее, страшное, нечеловеческое золото – начав эту работу от калитки и постепенно продвигаясь через огород к старому дровянику.
Он очень торопился и не замечал ни холодной сырости, пронзившей его в первый момент до костей, ни пудовой осенней грязи, глинистыми тяжами наматывающейся на валенки, ни светлеющего края неба, на рассветном фоне которого уже проступал зубчатый силуэт Кремля, ему было не до того, он лишь мельком отметил некую странность в пейзажах, словно за ночь знакомые очертания изменились, и с облегчением убедился, что за калиткой Золотых следов нет: ветер, вероятно, дул со стороны Толковища, и теперь толстая известковая пыль закрывала собой тропинку, протоптанную в развалинах. Между прочим, серые языки извести кое-где выплеснулись и в огород, но сейчас он отгребать их не стал, – он, как автомат, работал граблями, подтаскивая, разбивая и заравнивая липкие мокрые комья, сердце у него стучало от перенапряжения, узкой судорогой сворачивался мускул в левой руке, но зато когда из-за стен Кремля показался краешек черного солнца и лучи его, словно кипящими чернилами, спрыснули весь небосвод, эта работа была окончена, и он с облегчением прислонил грабли обратно к сараю, вытирая рубахой пот и пядь за пядью просматривая забороненную мелкими рядами землю. Кажется, он ничего не пропустил.
И в этот момент его окликнули.
Жутко заскрипела дверь, ведущая в тень подвала, из провальной темноты ее появился Чукча, с ног до головы замотанный разноцветными тряпками, и, оглядев уже начинающее светлеть городское пространство, – потянувшись – громко хрустнув суставами, как обычно, приветственно помахал ему культей свободной руки:
– Здорово, приятель!.. – а затем, навалившись на остатки забора, представляющего собой границу между двумя участками, чиркая капризничающей бензиновой зажигалкой, бешено пыхтя трубкой, торчащей сквозь нечесанную бороду, добавил, неопределенно кивая куда-то назад, откуда, стрекоча винтом, уже выплывала на вертолете патрульная служба. – Как, приятель, спалось? Кровососы не беспокоили? А я слышу ночью грохот, думаю: все, отверзается преисподняя, молись, кто умеет, – ан, нет, просто министерство рассыпалось, ну, думаю, и хрен с ним, так им и надо…
Лука понял, в чем заключается отмеченная им странность: оказывается, громадное серое здание, еще времен Дровосека, псевдоготическими остриями устремлявшееся куда-то вверх, за ночь полностью развалилось и громоздилось теперь целым холмом мусора, из которого торчала одна нелепая башенка, вот откуда взялись в таких количествах известь и пыль, и вот почему так хорошо виден сегодня дьявольский силуэт Кремля: черные луковичные купола, вытянутое яйцо аэростата, привязанного к Спасской башне, вообще вся московская панорама – обветшалые трехэтажные домики в центре, далее – поваленные новостройки, тусклая извилистая лента реки, а за нею – узенькая черта синего туманного леса. Сполохов над ним видно не было: то ли их растворила сатанинская густая зелень, заполыхавшая вдруг по небу от края до края, то ли последние официальные сводки не врали, и фронт действительно отодвинулся далеко на восток – так, что теперь даже дыхание Богородицы не поднималось над горизонтом, скорее всего, второе, потому что еще вчера какое-то зарево там слегка просматривалось. Значит, фронт отодвинулся.
Лука вздохнул.
Однако, Чукча, уже раскуривший щербатую трубку, понял этот вздох по-своему.
– А я слышу: ты с утра возишься, – весело сказал он. – Картошку, что ли, по четвертому разу выкапываешь? Вот ведь Голод застрял в костях: и знаешь, что ничего нет, и все равно копаешь. Брось! Не надрывайся! Заморозки какие были: если даже что и оставалось, уже давно сгнило. А вообще с землей мы, по-моему, лопухнулись: камни, мусор, – крапива и та не растет. Я думаю взять расчистку на соседней улице, асфальт там потрескался, снимать будет легко, особенно если вдвоем, не хочешь войти в долю?
– Надо подумать, – неопределенно ответил Лука.
В словах Чукчи был, конечно, определенный резон. И даже не малый. Земля им действительно попалась плохая, урожай в этом году получился сам-три, надо бы, пока не поздно, поменять участок. Но идти в долю с соседом? В долю с Чукчей, который убьет тебя после первого же урожая? Нет, это слишком опасно.
– Жениться бы тебе надо, – уходя от темы, сказал он. – Возьми себе женщину со Страстного бульвара, на Страстном бульваре много приличных женщин. Вот вдвоем и поднимете целину…
Чукча посмотрел на него и презрительно сплюнул:
– Чтоб я взял проститутку?.. Плохо ты, приятель, обо мне думаешь… С проститутками пусть вурдалаки живут. А я – человек…
– Но ведь не все женщины на Страстном – проститутки, – примирительно сказал Лука.
Чукча сильно прищурился.
– Для меня – все, – веско сказал он. – Лубянку они прошли? Прошли! Вурдалаки из кремлевской охраны с ними спали? Спали! Значит – все. Проститутки…
Он обернулся на животные повизгивания и хрипы, донесшиеся с дороги, и долго, нехорошим взглядом смотрел на телегу, запряженную шестью черными свиньями, которая просыпая солому, влекла на себе несколько голых людей обоего пола, выкрашенных прямо по коже в красное и в синее – будто клоуны. Люди эти, привалившиеся друг к дружке, невыносимо зевали, почесывались и, видимо, чтобы согреться на пронизывающем ветру, то и дело прикладывались к толстой громоздкой бутыли коричневого стекла, на боку которой были нарисованы череп и кости. А на коленях у них, сверкая лаком, багровели электрогитары самых причудливых форм: торчали грифы, завивались кверху оборванные струны, холодно отражали солнце большие медные тарелки, лежащие на соломе.
– В Кремль, значит, поехали, – задумчиво сказал Чукча. – На концерт, значит… Каждый день, видишь ли, у них – концерт…
И сейчас же над черными кремлевскими куполами, еще год назад приспособленными под стационарные усилители, поднялся в хрустальную зелень неба красный столб дыма – перевитый, подсвеченный солнцем, растворяющийся где-то в стратосфере – и отрывисто, будто лопнув, прозвучала басовая струна. Затем – вторая, третья: звонкий красивый аккорд, полный силы и пугающей темной радости, точно мыльный пузырь, надулся над силуэтом Кремля.
Грохнули завывающие цимбалы.
Тогда Чукча перегнулся через ограду и жарко, оглядываясь по сторонам, прошептал:
– Не тех мы тогда затоптали, не тех… Промашка вышла на Толковище… Других бы следовало – хрясь, хрясь по морде!.. Вот теперь и расплачиваемся…
– Ну я, предположим, не топтал, – холодно возразил Лука.
– Не топтал? Ну – умный!..
И Чукча, отвернувшись, зашагал через огород – увязая в грязи, балансируя, чтобы не упасть, короткими растопыренными руками…
Лука снова вздохнул.
Все это время, пока они разговаривали, он осторожно, чтобы не заметил сосед, косил глазом на слегка приотворенную осевшую дверь сарая. Чтобы закрыть дверь до конца, ее следовало немного приподнять на петлях, а тот, кто находился внутри, конечно, не знал об этом: черная широкая щель хорошо вырисовывалась на фоне сосновых досок, однако признаков жизни за ней не чувствовалось, и поэтому, сначала, поколебавшись немного, он вернулся к дому, снял с него ставни, представляющие собой крепкие деревянные щиты, обтянутые фанерой, прошел внутрь, где дневной резкий свет, пробиваясь через окна, составленные из накладывающихся друг на друга кусков стекла, освещал казарменную убогость жилого помещения: нары под тощим матрасом, холодный земляной пол, плесень на стенах, от всего этого веяло привычной незамечаемой бедностью, – сел за грубо сколоченный стол, протянув руку, положил перед собой луковицу в фиолетовой кожуре, кусок темного окаменевшего хлеба, налил теплой бурды из чудом сохранившегося термоса и начал жевать, с некоторым напряжением перемалывая хлебную твердость, через силу сглатывая и смывая едкий луковый сок желудевым кофе.
И так он ел, механически двигая челюстями, уставившись в пространство невидящим долгим взглядом – пока, потянувшись в очередной раз за хлебом, вдруг не обнаружил вместо него лишь мелкие колючие крошки. Луковица к тому времени тоже кончилась.
Тогда он опять вздохнул.
А затем, нашарив на полке другую луковицу и другой – кусок хлеба, впрочем такой же твердый от давней засохлости, завернул все это в чистую тряпку, поставил рядом термос и, чуть-чуть поразмыслив, добавил сюда же теплые войлочные тапки, сделанные, судя по всему, из верха валенок.
– Ладно, – сказал он самому себе.
И, прихватив узелок, энергично вышел наружу. Солнце к этому часу поднялось уже достаточно высоко и, разогнав туман, царило над стылым миром: круглая черная капля в зеленом небе, совершенно непроницаемая для взгляда, непонятно было, за счет чего образовался дневной свет, выглядело все это довольно дико, тем более, что над Кремлем теперь поднимались уже два дымных столба: красный и синий, – аэростат зловещим темным яйцом покачивался слева от них, звонкие гитарные аккорды сливались в тяжелый ритм и, перекрывая его, плавал над верхушками колоколен наглый бесовский хохот.
То есть, все было как обычно.
За ним никто не следил.
Однако стоило ему взяться за железную скобу двери и уже было напрячься, чтобы, оторвав ее от земли, протолкнуть внутрь, как мальчишеский ломкий голос, немного запыхиваясь, произнес:
– Здравствуйте, господин учитель!..
Он едва не уронил драгоценный термос: хмурый высокий подросток, как оборотень возник перед ним и смущал его неприветливым упорством взгляда. Был он в светлой холщовой рубашке, перетянутой солдатским ремнем, и в холщовых же шароварах, заправленных тоже в валенки, которые по низу, видимо вручную, были облиты резиной, так что получилось нечто вроде галош, а под мышкой его кожаным благородством коричневела потертая, но еще роскошная министерская папка, совершенно не сочетающаяся с домотканной одеждой. И еще не сочеталась с ней круглая черная шапочка еврейского образца, будто приклеенная на самой макушке: желтые патлы, выбивавшиеся из-под нее, были похожи на солому.
– А… это ты… – напряженно сказал Лука. Ему не понравился собственный голос, который предательски дрогнул. – Здравствуй… Разве мы на сегодня договаривались?..
Подросток переступил с ноги на ногу.
– Так ведь суббота, господин учитель, – почтительно напомнил он. – Я вот – географию, арифметику подготовил. Папаша мне еще вчера говорили: дескать, обязательно передай привет господину учителю, засвидетельствуй, мол, перед ним мое уважение… Умный, мол, человек, господин учитель, побольше бы нам таких…
И подросток склонил голову.
Однако, в почтительности его было что-то хамоватое. Словно он заведомо считал себя выше Луки, но по каким-то неведомым соображениям играл в подчиненного. Причем играл не очень умело. Луку это всегда пугало. Но еще больше его пугало то, что подросток упорно разглядывает узелок и термос у него в руках. Лука попытался перехватить их – так, чтобы упрятать за спину. Но у него не получилось.
Поэтому он сказал:
– Видишь, приболел я что-то… Кашель, температура… Наверное, простудился… Ты это, если не против, давай – на завтра… День, правда, рабочий… Но, может быть, вечером?.. Значит, арифметика, география… Договорились?..
Ему было неприятно от своих заискивающих интонаций. Но подросток воспринял их, как должное, потому что степенно и важно кивнул:
– Разумеется, господин учитель, как вам будет удобно…
Вдруг прозрачно-бесчувственные глаза его явно дрогнули. Он как будто догадался о чем-то. Поклонился по всем правилам – в пояс, коснувшись рукой земли – и, как деревянный, задумчиво зашагал по направлению к калитке. Отчетливо выделялась кобура, пристегнутая к ремню, и болтался в чехольчике нож с изогнутой костяной рукояткой.
Вероятно, трофей от какого-нибудь инородца.
– Привет папаше!.. – облегченно крикнул Лука.
Надо было поторапливаться. Золотые следы, вероятно, видел не он один, трудно было предположить, что Пришествие осуществилось именно у него на огороде, мессия, скорее всего, уже исходил половину города, информация о Следах, наверное, давно ушла в Кремль, вряд ли ее там оставили без внимания, соответствующие меры, конечно же уже принимаются. У него есть час или полтора, не больше.
Лука толкнул дверь и сначала ничего не смог разглядеть, очутившись во внутренней темноте, рассеиваемой лишь малым оконцем под самыми стропилами, но глаза постепенно привыкли и, протянув руку, чтобы не налететь на доски просевшей кровли, он пробрался в дальнюю часть сарая, и там, за загородкой, где у него в прошлом году содержалась коза, на соломе и слежавшихся твердых стружках он увидел человека в белом хитоне, который безмятежно раскинулся вдоль всех ясель. Глаза у него были закрыты, а грудь чуть заметно вздымалась под легким дыханием.
Надо же, спит, с удивлением подумал Лука. Его ищут, а он спит, как ни в чем не бывало. Ни и ну – человек. Утомился, значит…
Он протиснулся через загородку в ясли и только тогда заметил, что человек в белом хитоне не спит, а напротив, открыв глаза, внимательно наблюдает за ним – впрочем тут же усевшись и подогнув под себя босые ноги. Лука успел заметить металлизированный блеск подошв, которые отразили его, точно в зеркале, а на подстилке, где чиркнули пятки мессии, образовались капли – словно от расплескавшейся ртути. И судя по всему, эти капли были горячими, – потому что солома вокруг них, обугливаясь, потемнела. Лука некоторое время, не отрываясь смотрел на их блестящее точечное созвездие, а затем тоже присел и осторожно поставил свой термос и узелок рядом с краем завернувшегося хитона.
– Давно пришел? – поперхнувшись от сухости в горле спросил он.
Однако человек, сидящий в яслях, не ответил, а все так же смотрел на Луку – гневными, черными, как маслины, божественными немигающими глазами.
Легендарной кротости там не было и в помине.
Молчание затягивалось.
– Понятно… – наконец сказал Лука. – Значит, скорбишь по нам, переживаешь всем сердцем?.. Интересно, тогда зачем ты явился?..
И не дожидаясь на этот раз ответа, развязал узелок, отвинтил крышку-стаканчик с китайского термоса и, налив в нее бурого желудевого кофе, жестом предложил угощаться. А поскольку человек в хитоне опять-таки не пошевелился, с невыносимой тщательностью разглядывая его, то Лука, поколебавшись, положил ему хлеб в открытую темную изнутри ладонь, и загорелые пальцы рефлекторно сомкнулись.
– Ешь и уходи отсюда, – сказал он. – Извини, но оставить тебя здесь я не могу. Все равно найдут. По таким приметам – дурак найдет. И тогда меня распнут вместе с тобой. Только я в отличие от тебя – не воскресну…
Он помолчал, прислушиваясь, и вдруг резко, насторожившись, дернул лицом. – Ква!.. Ква!.. – приглушенно, но очень отчетливо раздалось в отдалении. И через секунду опять. – Ква!.. Ква!.. – словно очнулась от летаргии гигантская ископаемая лягушка.
Тогда Лука сказал:
– Чувствуешь? Это – тревога. Сейчас начнутся прочесывания, облава… Но не волнуйся: полчаса у тебя есть – пока они еще сюда доползут… На вот, надень, чтобы не было главной приметы… – Кончиками пальцев он подпихнул к человеку в хитоне взятые с собой войлочные туфли. Честно говоря, ему было жалко этих туфель: крепкий отличный войлок, где теперь такой достанешь, но он подавил сожаление, до туфель ли было, когда сама жизнь висела на волоске, только сказал неожиданно дрогнувшим голосом. – Зря ты все-таки явился, помочь ты уже не сможешь, а мешать – мешаешь, сколько людей теперь из-за тебя погибнет…
Однако дальше – сдержался. Бесполезно было говорить все это тому, кто, обретаясь в вечности, взирал на людей, как на земную пыль. Бог есть любовь, быстро подумал он. Он, конечно, умер за нас, но его никто не просил об этом. Тем более, что он потом все равно воскрес. И воскреснет опять – завтра, наверное, в десятый раз.
– В седьмой, – вдруг негромко сказал человек в хитоне. Голос его оказался удивительно мягким, но Лука все равно чуть было не подпрыгнул от неожиданности. – В седьмой раз я прихожу сюда и в седьмой раз вижу одно и тоже: дух растоптан, люди превратились в говорящих животных, воцарилось безверие, страшно и неумолимо ликует Сатана, церковь – пала, умолкают во тьме последние праведники – Армагедонна не будет, потому что никто уже не хочет идти в Царство Божие…
Человек в хитоне умолк, и глаза его стали еще темнее, словно в них погас некий внутренний свет. Сладкий запах исходил из умащенных волос, и от бороды, – и было в этом запахе что-то безжизненное. Точно благовония, которыми натирают умерших.
– Но ты же сам в этом виноват, – сказал Лука. – Ты не любишь людей, которых – и вызвал к жизни. Ты сделал человека оружием в борьбе между собой и Дьяволом. Бедный несчастный человек! Чтобы не случилось, он все равно проиграл. Победит Сатана – и он лишится блаженства небесного, победишь ты – и блаженство земное превратится в непрекращающуюся юдоль страданий. А почему, собственно, мы должны быть на чьей-то стороне? Почему мы должны вмешиваться в чужую битву? Цели этой битвы нам непонятны, существа, ведущие ее, чужды нам по своей природе, достается, между прочим, и от того и от другого: то гнев божий, то козни Дьявола, не удивительно, что человек, в конце концов, махнул на все это рукой: делайте что хотите, только оставьте меня в покое. Лично я считаю, что это – самая правильная позиция, во всяком случае, наименее уязвимая, позволяющая человеку сохранить собственное достоинство. Что же касается власти Дьявола, то тебе следовало явиться к нам несколько раньше, только и всего. Не теперь – седьмой раз подряд, а – раньше. Если бы ты пришел раньше, то, возможно, занимал бы сейчас то же место, какое занимает у нас Князь тьмы – если только он действительно Князь тьмы, если он не самозванец, чего у нас в мире тоже хватает…
– Да, – сказал человек в хитоне. – Наверное, ты прав. Я даже думаю, что ты абсолютно прав. Но ты прав именно, как человек. Понимаешь, есть правота отца и есть правота сына, есть правота плоти и есть правота духа, возвышающегося над ней, есть правота Бога и есть правота Человека, я нисколько и ни за что не осуждаю тебя, в том-то и беда, что мы оба – правы… – Он с натугой, как будто ему не хватало ширины смуглых век, неторопливо моргнул и добавил, явно через спазм выталкивая слова из узкого горла. – Ты не хочешь, чтобы я оставался здесь, не волнуйся: для тебя все обойдется благополучно. Правда, сейчас тебе лучше удалиться отсюда, – потому, что свершается, потому, что они идут. Они идут за мной – я это чувствую…
Человек сглотнул, двинув кадыком под нежной просвечивающей кожей, и Лука вдруг понял, что он – боится. Может быть, он, конечно, и всемогущ – тогда, когда царит над Вселенной, но сейчас он – просто человек, и как человек он подвержен самому худшему. Он – боится. Он боится боли, которая образует его крестный путь, он боится страданий, ждущих его в момент распятия, он боится смерти, несмотря на то, что выйдет из нее обновленным. И конечно, он хотел бы избежать всего этого. Он был настолько несчастен и одинок, что Лука чуть было не схватил его за руку и не крикнул: Уйдем отсюда вместе! Я помогу тебе!.. – но все-таки перед ним сидел не человек, а бог, принявший облик человека, и поэтому он ничего такого не сказал, а лишь выпрямился и довольно сухо кивнул на прощание.
А человек в хитоне вытянул руку – чтобы перекрестить. И вдруг рука его остановилась.
– По-моему, ты не нуждаешься в благословлении?
– Нет, – ответил Лука.
Он вышел из сарая и прикрыл за собой дверь, приподняв ее и затворив до упора. Можно было еще навесить замок, но это было уже слишком. Поэтому замка он вешать не стал, он лишь бросил лопату и грабли – как будто в сарай давно не заходили, он догадывался, что не успеет, и он действительно не успел, – потому что он только еще подходил к своему подвалу, чтобы укрыться, как из улицы, идущей к центру Москвы, налетело жуткое звериное хрюканье, копытный топот и, как тараном, снеся калитку металлическими намордниками, прикрывающими свиные рыла, ворвались на подворье два бешеных кабана, и затормозили – выбросив из-под ног взбитую землю, а с могучих спин их, из мягких кожаных седел, соскочили два мертвеца с коричневыми подгнившими лицами и, по привычке выставляя перед собой заточенные суставы пальцев, визгливо, вразнобой прокричали:
– Где он?!.
Лука не стал им ничего говорить, он вдруг решил: будь что будет, пускай, он к этому не причастен, но мертвецы, на которых, как будто дотлевая, немного дымились лохмотья одежды, по-видимому не ожидали ответа – сразу же, едва не разнеся в щепки дверь, рванулись во тьму сарая и к тому времени, когда на подворье, переваливаясь на ухабах и выплескивая из-под колес жидкую грязь, въехал «газик», доставивший низкорослого кудрявого чертика в военном мундире, они уже выволокли из яслей человека в хитоне и, заламывая ему локти, держали – сами вытянувшись и поедая глазами начальство.
А кудрявый худенький чертик в пенсне – перетянутый ремнями, с портупеей на тощей заднице – осторожно поставил в грязь сияющие бутылки сапог и, привычно вздернув костяной подбородок, фальцетом скомандовал:
– Молодцы, товарищи командиры! Ведите его!
А откуда-то из-за забора, разгораживающего два участка, вдруг донеслось:
– Здорово, Петруня!.. – оказывается Чукча тоже выбрался посмотреть, что происходит на свете, и теперь торопился через огород расставляя руки, явно намериваясь кого-то обнять. – Петруня, тудыть-твою-растудыть!.. Да ты че, не помнишь, как мы с тобой громили гидру контрреволюции? А?.. Веселые были деньки!..
Но кудрявый чертик отступил на шаг, и пенсне его блеснуло округлой белесостью.
– Не имею чести знать вас, товарищ, – надменно сказал он.
И сейчас же за спиной его вырос третий мертвец, сидевший до этого за рулем.
Вероятно, охранник.
Чукча даже остановился.
– Да ты че, Петруня?.. – проникновенно сказал он. – Может, ты с перепоя? Это же я – Шопейкин… – Он все еще держал руки открытыми для объятий. Вдруг – до него дошло. – Ах ты, сволочь!.. Значит, решил не признавать старых приятелей?..
И, набрякнув от возмущения, сжав могучие кулаки, двинулся к чертику, который уже усаживался на заднее сиденье «газика».
Щеки у него страшно раздулись.
Но мертвец-охранник выбросил вперед растопыренные жесткие пальцы, и заточенные костяшки их воткнулись Чукче в лицо, погрузившись до основания и выскочив своими алыми кончиками на затылке.
– Ох! – как будто удивившись, негромко сказал Чукча и вдруг, лишенный опоры, потому что мертвец выдернул костяшки пальцев обратно, надломился и рухнул, обняв руками чуть вспененный, забороненный Лукой чернозем.
– Пет-ру-ня…
Кудрявый чертик даже не посмотрел на него – снова блеснув пенсне – откинулся на кожаном сиденье:
– Поехали…
Зафырчал мотор, «газик» дернулся коротким кургузым телом, немного прошел юзом, оставив в грязи гладкую полосу и, наконец, схватив колесами почву, медленно пополз по разжиженной черной улице, проваливаясь в колеи почти до самого носа, а позади него, уже скованный наручниками, от которых тянулись две тонкие никелированные цепочки, шагал человек в хитоне, так и оставшийся босым, и, тускло поблескивая пленкой расплющенного металла, тянулась за ним вереница Золотых следов – ездовые кабаны фыркали, воротя морды, а один из едущих на них мертвецов, будто стельки, накалывал эти отпечатки на пику и затем ссыпал в притороченный к поясу грубый холщовый мешок.
Вот и все, подумал Лука. Вот и все, и достаточно. И повернувшись, чтобы уйти в свою конуру, чуть не натолкнулся на четвертого мертвеца, который совершенно неслышно, наверное крадучись, приблизился к нему сзади. Было непонятно, откуда взялся этот мертвец, вроде бы его не было вместе со всеми, но он откуда-то взялся и теперь отшатнулся немного, когда Лука обернулся к нему.
И Лука сразу же понял, что сейчас произойдет. Но еще раньше, чем мертвец успел выбросить вперед свои страшные темные пальцы с заточенными костяшками, откуда-то сбоку раздалось звонкое мальчишеское: Стой!.. – и через ограду перепрыгнул подросток, приходивший к Луке сегодня утром.
Он размахивал руками, оскальзывался на раскисшей земле, едва не падал и, вообще, судя по всему, очень торопился, а подбежав вплотную, еще раз крикнул срывающимся, не привыкшем к команде голосом:
– Стой! Этого не надо!.. Не надо, говорю, приказ Верховного!.. Все! Свободен! Иди отсюда!.. – А когда мертвец, как автомат, развернулся и размеренно зашагал по топкой унылой улице куда-то к центру Москвы, то подросток оборотился к Луке и, все еще дико волнуясь, не умея справиться с бурным хрипящим дыханием, несвязно проговорил: Извините, господин учитель, чуть было не опоздал… Путь не близкий: пока до Кремля, пока обратно… Да еще не сразу пустили, пришлось вправлять мозги дежурному… Куда же вы, господин учитель, минуточку…
Он очень искренне переживал случившееся. Лука отвернулся от него и, слыша за спиной растерянный оклик: Так, значит, до завтра, господин учитель!.. – тоже, как мертвец, совершенно бесчувственно прошагал к себе в дом и, заперев дверь, сел на табурет у стола, сколоченного из грубых не оструганных досок. Руки он положил на колени, а взгляд устремил в окошко, заваленное кусками стекла.
Так он сидел – не шевелясь, ни о чем не думая, пока свет за окном вдруг не померк и не сгустились в комнате плотные сумерки, – хотя жестяной будильник, стоящий на полочке у самой плитки показывал черными стрелками всего лишь начало первого.
Тогда он встал и окинул комнату последним взглядом: стол, плита, топчан под пестрым одеялом. Больше он ничего этого не увидит.
«Тьма сделалась до часа девятого», подумал он.
Значит, у него в запасе имелось около шести часов.
Жаль было уходить отсюда.
Сердце у него защемило.
И даже когда – часа, наверное, через полтора – выбравшись кривыми переулками за пределы столицы, он на вершине какого-то холма оглянулся и увидел Кремль, подсвеченный снизу красными дьявольскими прожекторами, то в горле у него еще ворохнулись горячие слезы.
Но он проглотил их и зашагал прочь…