— А то, что старушка умрет, ты не мог заподозрить? — взял его за грудь Децкий.
— Какая старушка? — вскричал Виктор Петрович.
— Маленькая седая старушка восьмидесяти лет.
— Впервые слышу, — чуть не плача говорил завотделом. — Никого не знаю. Никогда не видел.
Все эти отрицания сами по себе ни в чем не убедили Децкого, но ему пришло на ум размышление, исключавшее заведующего отделом из числа возможных похитителей, по крайней мере, крепко уменьшавшее подозрения на его счет. Размышление это было таково: кража случилась вскоре после того, как начала действовать интрига Децкого против Петра Петровича и Данилы Григорьевича, и заведующему отделом как претенденту на директорское место едва ли стоило идти на риск прямого воровства. А вот Петька или Данила могли принять контрмеры, ответить на выпад решительным ударом. Если они догадались — кто роет, то месть с их стороны была понятной и естественной.
Задумавшись об этом, Децкий утратил бдительность, и тут же Виктор Петрович подскочил и радостно ударил его в нос. Достаточно крепко. У Децкого из правой ноздри пошла кровь, и губа рассеклась о зубы. Виктор Петрович убежал же в соседнюю комнату, затворился на ключ, и стало слышно, как он торопливо баррикадирует дверь. Мечтая задушить подлеца, Децкий бросился выбивать дверь, но текла из носа кровь, он одумался и пошел в ванную останавливать холодными компрессами кровотечение. Кровь попала на галстук и рубашку; рубашку пришлось снять и застирать и мокрую надеть, что было очень неприятно. Галстук же Децкий кинул в помойное ведро. Походив по гостиной, попинав ногой закрытую дверь, Децкий понял, что свое заточение Виктор Петрович добровольно не оставит ни за что, и решил уйти — набить ему морду, подумал он, успеется всегда.
И вслед новая неудача — следователь Сенькевич, а только он вышел, как пришлось слушать злобную, враждебную тираду коллекционера.
— Знаете, Децкий, — сказал тот, — раньше я думал, что вы — нормальный человек. Сейчас я уверен, что вы — дебил, микроцефал…
Значение последнего слова Децкому было неизвестно, но он почувствовал, что оно весьма гнусное, не менее оскорбительное, чем значение слова «дебил», и решил при следующем подобном словце врезать Олегу Михайловичу в челюсть. Но, к сожалению Децкого, коллекционер хорошо знал край.
— Почему я должен страдать за вашу глупость? — продолжал коллекционер. — У вас украли деньги, я понимаю, неприятно, вы же, как старая девственница, несетесь в уголовный розыск — ой, честь отняли, верните, накажите! Называете кучу имен, которые не должны были назвать даже на электростуле, и в том числе — мое. Но при чем мое? Простите, что у нас общего? Я за сорок лет в милицию ногой не ступал, мне милиционеры только на улице встречались, я и тех сторонюсь. А тут следователь вламывается прямо в квартиру, задает тысячу вопросов — где служу, сколько зарабатываю, по чем мечи продаю. На кой черт мне это надо! И мало что инспектор явился, и вас следом бес приволок. Зачем? На кой ляд? Что я вам, друг, брат, сват? Если вам хочется быть объектом милицейского изучения — дело ваше, но у меня такой охоты нет…
Трепись, трепись, думал Децкий, наболтайся, сейчас иначе поговорим. Выковыривая из носа запекшуюся кровь, он углядел, что коллекция по сравнению с прежним ее состоянием заметно уменьшилась: исчезли со стены индийские кинжалы, исчезли парадные шпаги, не стало польских сабель и гусарских крыльев, место скрещенных мечей заняла пятерка игольчатых штыков, старинную аркебузу сменил обычный, отмытый от ржавчины топор, — словом, едва ли не треть коллекции в квартире отсутствовала. Эге, да ты, брат, ловчишь, подумал Децкий, ты следователя поджидал; наверное, Катька позвонила приготовиться. А тут умника корчишь.
— Ну, что, что вас сюда привело? — спросил Олег Михайлович.
Децкий объяснил.
— Значит, вы меня подозреваете? — ухмыльнулся коллекционер. Подозревайте, Юрий Иванович, подозревайте. Можете и следователю сказать. Я не обижусь. Скажите ему: я уверен — это Олег Михайлович мои деньги украл. Да знаете ли вы, Децкий, что такое двенадцать тысяч?
— Не сомневайтесь, знаю вполне.
— Мечта дурака-работяги — вот что такое двенадцать тысяч…
— Однако на улице они не валяются, — сказал Децкий.
— На улице ничто не валяется, кроме пьяных, — ответил коллекционер. Что же я, по-вашему, уличный воришка, грабитель из подворотни? Я, — тут последовала многозначительная пауза, — я — честный человек, у меня голова на плечах, не котелок с кашей, как у некоторых. Прошлой зимой в автомагазине я нашел на полу кошелек — в нем было восемь тысяч рублей. Мне пришлось потратить два часа, чтобы найти убитого горем владельца. Он был так признателен, что целый месяц носил сюда коньяк и написал в газету «Труд». Впрочем, думайте обо мне что угодно — мне все равно.
— Зато мне не все равно, — возразил Децкий. — Вы про свой подвиг честности пионерам расскажите; может, рядом толпа свидетелей была… Мне это неинтересно.
— А мне с вами неинтересно, — сказал коллекционер. — Но чтобы этот вопрос закрыть навсегда, скажу: весь вечер пятницы, и субботу, и воскресенье я был с Катей. Она может подтвердить. Если вы и ей не доверяете — проверяйте. Или она тоже подозревается в воровстве?
— Она нет, — сказал Децкий, — она не подозревается.
— Тем лучше, — закончил Олег Михайлович, — значит, и говорить не о чем.
— Еще одно маленькое дельце, — остановил его Децкий. — В ту самую субботу, когда меня обчистили, в нашем подъезде умерла одна старушка, моя соседка по этажу.
— Так что с того? — нетерпеливо махнул коллекционер. — Ну, умерла. Так мне что…
Негромкий звонок телефона прервал его ответ. Олег Михайлович снял трубку, сказал: «Алло», потом сказал: "Нет, у меня гости", потом — "Один знакомый", потом — "Интересно. Я весь — внимание!", потом долго слушал и на глазах у Децкого мрачнел. Наконец он сказал: "Хорошо, я позвоню вам позже".
— У вас все, Децкий? — спросил он, думая о своем.
— Нет, хочу окончить про старушку…
— А что тут кончать? Она же умерла.
— Она умерла от того, что ее ударил вор. Это случилось в десять часов.
— Что же, поздравляю. Теперь милиция от вас не отлипнет никогда…
— Милиция не знает, — сказал Децкий.
— Почему же вы не скажете, — усмехнулся коллекционер. — А-а, понимаю. Вы думаете, что я виновник смерти. Ну да, если я вор, то и убийца. А если я скажу об этом следователю?
— Дело хозяйское! — ответил Децкий.
Коллекционер поглядел на него, как на ребенка, и сожалеюще покачал головой.
— Юрий Иванович, — сказал он, — послушайся мудрого совета. Ты ведь не ангел; насколько я понимаю, тебе срок грозит, тюрьма, а ты — следствие, всякую чепуху, сам себя выдаешь. Но бог с тобой, как хочешь. Но меня оставь, мне моя жизнь не надоела.
— Какой срок! Какая тюрьма! — взвился Децкий.
— Обыкновенная тюрьма, — ответил Олег Михайлович. — Что ж, я не понимаю, как деньги делаются…
Децкий покидал квартиру коллекционера, как побитая собака. Было ясно: его чурались. Может, и сговорились чураться. Сейчас он им всем как кость в горле. Сейчас каждый готов из шкуры выпрыгнуть, убеждая: я — самый честный. Тот же коллекционер. Он восемь тысяч вернул. Как бы не так. Восемь тысяч копеек, это еще можно поверить, да и то с трудом. Все Катька, сука болтливая, разносит, все сплетни, ворона, передает. Тюрьма, срок, деньги откуда ему знать. Децкий решил зайти к Катьке, но тут же раздумал: придешь, а там следователь ожидает, покуривает. Нет уж, товарищ Сенькевич, хватит встреч, сыты по горло, добром от них не пахнет, здесь Олег прав. Слава богу, что у Витьки не появился, вот была бы настоящая немая сцена: один с рожей скособоченной, другой с мокрой тряпкой на морде и кровь на полу. В чем, граждане, дело? Да так, я поскользнулся на ковре, он со стула упал. С Катькой вечером поговорим, а раньше — с Данилой и Петькой. Тоже будут врать прямо в глаза: да ты что? за кого принимаешь? что мы — карманники! Экая трудность — искренне возмутиться. Да он сам, если бы Петька пришел упрекать за интриги, сожрал бы его от негодования, такого бы наплел и так отругал, что тот бы еще и прощения попросил, и за мировой бутылкой сбегал. Вот именно, что Петькина работа, подумал Децкий. Вдруг один начальник намекает, второй явно говорит — будем повышать вас, товарищ Смирнов, заслужили самоотверженным трудом. У него глаза на лоб лезут: сидел — мышь тише не сидит, голоса не подавал — от немого больше звуков исходит, и, пожалуйста, нате, вытаскивают из норы, прибавляют оклад, пятьдесят рублей в месяц, или шестьсот в год, и полная гарантия честной жизни — что ж там в отделе ущипнешь — лишнюю командировку, клей канцелярский, скрепку, химический карандаш? Петенька туда, сюда: какой гад рекламирует, кому неймется? Децкий! И у Данилы такие же основания, хоть и думает на эту подлую гниду. Но могли Катьке проговориться о всех своих неудачах, а у Катюши в башке ЭВМ: включила, пощелкало — трым-брым — и разъяснила. Но все это были сорок раз думанные мысли, кольцо, круг: все в равной мере способны украсть и ни для кого не найти улики. Децкий так и подумал: "Брожу по кругу!"
Он поехал на завод. Лавируя в потоке машин, он думал, что его следствие застопорилось, а следователь меж тем идет вперед. Сегодня знакомится с компанией, через день-два соберет всех в сберкассу на опознание, не опознают — он придумает какую-нибудь экспертизу, а еще, по своей ловкости, заподозрит странность Пашиной смерти, а еще заинтересуется гибелью старушки — тогда покрепче возьмутся, и истина, как они пишут, восторжествует, а зло получит должное воздаяние. Убийцу расстреляют, а им всем по десять лет без надежды на амнистию, ибо расхитителям социалистической собственности прощения не бывает. И вот выйдет он из ворот в день пятидесятилетия, Сашке стукнет двадцать два года, Ванда будет замужем за другим, и останется ему одно — грузить стеклотару да травиться «чернилами». Ну нет, нет, думал Децкий, что угодно, но не в тюрьму.
Уладив срочные дела, он позвонил на работу Катьке. Там ответили, что заведующей нет, болеет. Децкий перезвонил ей домой: "Болеешь?" — "Почки, мой друг!" — "Хочу тебя увидеть". — "Так приезжай хоть сейчас". — "Сейчас не могу. Позже. Никуда не уйдешь?" — "Куда мне идти — почки. Жить не хочется, не то что ходить". Затем Децкий позвонил в «Хозтовары» и, услышав деловой голос Данилы Григорьевича, таинственно сообщил: "Надо встретиться. Жди меня дома в шесть". Затем он сходил на склад, но Петр Петрович отпускал продукцию, вокруг него толпились и сновали грузчики, шоферы, экспедиторы. Децкий отметил, что завскладом насмешливо посматривает на его нос. Растрепался Витенька, герой сопливый, понял Децкий и понял, что уж если известно Петру Петровичу, то тем более известно Даниле и Катьке. Приходить к ним с прежними вопросами стало бессмысленно. "Забегу к тебе. Жди!" бросил ему Петр Петрович.
Ожидая завскладом, Децкий просидел в кабинете до половины шестого, но Петька не появлялся. Разозленный Децкий отправился на склад, тут ему сказали, что заведующий смотал свои монатки еще в четыре часа. Децкого этот мелкий обман привел в бешенство. "Ладно, сволочь, — шептал он, — все равно найду. Не сейчас, так вечером, не вечером, так утром. На Луну не улетишь, встретимся!"
Он поспешил на стоянку. Был час разъезда, по улице сплошным обозом шли машины. Децкий долго стоял на выезде, ожидая какого-нибудь разрыва в потоке. В два ряда перед ним ползли машины: то останавливались, то вдруг срывались, влекомые зеленым пятном далекого светофора. Одни водители тормозили плавно и плавно трогались, у других и при торможении и при трогании машину дергало, переднего пассажира то отбрасывало к спинке кресла, то угрожающе кидало вперед. Вот точно так, вспомнилось Децкому, водил свой «Москвич» Паша: отчаянно тормозил, срывал машину с места прыжком. И вспомнился следом стремительный, ровный отъезд Павла от гаража, тот последний его отъезд в одиннадцать часов. Но уже нет, никак не Павел, открылось Децкому; за рулем сидел опытный, умелый водитель, с тренированным зрением, с точным чувством педали, с развитой шоферской реакцией, аккуратный и грамотный. Децкий даже ахнул от удачи неожиданного прозрения: каждый водит машину по-своему, непохоже на других; водительская индивидуальность особенно заметна при переключении скоростей, торможении, трогании; стоит внимательно посмотреть, чья машина ходит так, как выезжал тогда Павлов "Москвич", — и убийца на мушке.
Децкий помчал к «Хозтоварам». Оставив машину за квартал, Децкий тылами вышел во двор магазина. «Иж» Данилы Григорьевича стоял на обычном своем месте у котельной трубы. Ждать пришлось недолго. Вместе с Данилой из служебного входа вышел Виктор Петрович; полморды последнего закрывали большие солнцезащитные очки, Децкий, угадав причину, получил удовольствие. Два торговца поспешно двигались к машине. Децкому было видно, как Данила Григорьевич открывал ключом левую дверку, затем он сел за руль, потянулся и поднял кнопку затвора на правой, и в машину влез Виктор Петрович. Стало слышно, как зафыркал мотор. Децкий, весь обратившись во внимание, замер, но, к его досаде, машина поползла задним ходом, а разворот ее и выезд на улицу скрыли мусорные баки. Тогда Децкий ринулся к своим «Жигулям» и на пределе допустимой скорости помчал к дому Данилы. Загнав машину во двор, Децкий вышел на поворот, где неминуемо должен был пройти «Иж». Он показался через пятнадцать минут. Децкий зафиксировал плавный сброс газа, мягкий поворот, и вдруг машина резко остановилась — это Данила Григорьевич увидел его. Открылась правая дверка, и послышался окрик: "Садись!"
Децкий махнул рукой: мол, езжай, пешком дотопаю.
Он глядел, как Данила Григорьевич пошевелил ногами, тронул рычаг скоростей, и «Иж» ровно пополз на дворовую стоянку. Но этих коротких наблюдений для сравнения и выводов было недостаточно, и Децкий решил последить за директором утром, когда тот будет выезжать. И Петеньку — крысу складскую — надо подсмотреть за рулем, наметил Децкий, и Олега Михайловича.
— Драться будешь? — спросил, подходя, Данила Григорьевич.
— Что, уже нажаловалась эта скотина, Виктор Петрович.
— Уж сразу и скотина. Ты ему фингал посадил.
— Он мне, дрянь облезлая, нос разбил, кровь шла, галстук испортил, сказал Децкий. — И то не жалуюсь.
— Свежо предание, — не поверил Данила Григорьевич. — Ну ладно, пойдем в дом.
Семейство — жена и двое сыновей — сидело у телевизора. Жена, увидев гостя, встрепенулась бежать в кухню, но Данила Григорьевич свеликодушничал: "Отдыхай, Маша, сами управимся".
Прошли на кухню.
— Выпьем? — спросил Данила.
Децкий отказался:
— Куда пить-то. На машине.
— Может, кофейку? — предложил хозяин.
Пока мололся кофе и кипятилась в джезве вода, молчали. Потом Данила сказал:
— Виктор Петрович — темный, конечно, малый, но иногда не врет. Ты за что его?
— Наглый он, а не темный, — отозвался Децкий. — За это.
— Слушай, — уставляясь Децкому в глаза, спросил хозяин, — ты и меня подозреваешь?
— Данила, дорогой, — сказал Децкий, — не хочется врать. Понятное дело, подозреваю.
— Ну и как ты, если не секрет, думаешь найти вора?
— А зачем мне вор? Он мне не нужен. Я свои деньги хочу вернуть. Пусть пришлет переводом.
— Положим, прислал? А дальше что? Придешь в милицию и объявишь: получил переводом или бандеролью десять тысяч.
— Четырнадцать тысяч, — поправил Децкий.
— Четырнадцать тысяч, — продолжал Данила Григорьевич, — так что, дело можно закрыть, будьте здоровы, напишите на нем «нераскрытое».
— Это милиции забота: закрывать или дознаваться, — ответил Децкий. Меня не волнует, она доказательств не соберет.
— Ты-то откуда знаешь?
— Потому что обдумывал.
— Выходит, кого-то предполагаешь?
Децкому хотелось выпалить: "Тебя!", но он ответил:
— Не так, Данила, все это просто. Конкретно я никого не подозреваю, но подозреваю, что к воровству уже прицепились два убийства: моя соседка и Паша. Или ты думаешь, Паша сам в час ночи поехал смерть искать на Веселовском шоссе.
— Пьяный был, — задумчиво ответил хозяин.
— Он и пьяный и трезвый куражиться на машине не любил.
— Так кого ты ищешь — вора или убийц? — спросил Данила.
— Это — одно лицо.
— Ищи, если неймется. Только ж совесть надо иметь. Сегодня твой следователь в магазин приходил. Сначала меня, потом Витьку допытывал твоими же вопросами.
— С большого грома всегда малый дождь, — сказал Децкий. — Следователь пришел. Ну и что? Пришел и ушел. Тебе-то чего бояться, ты ж не убивал.
— Сам знаешь чего. Он за тобою словно тень ходит: куда ты, туда он.
— Интересно, что бы ты делал на моем месте?
— Затих. Работал бы. У меня двое детей, их вырастить надо.
— Но кто-то же взял, и свой взял.
— Если ты полагаешь, что я тебе сочувствую, — сказал хозяин, — то это не так. Сам виноват. Стахановец нашелся. Ты с точки зрения закона — вор. И я — вор, и Петя, и Катя, и покойный Паша — все мы преступники. А ты сберкнижку завел. Идиот ты и задница. — Данила громко и матерно выругался. — Сам горишь, так хоть других в огонь не тяни…
Децкий слушал и колебался: то казалось — точно Данила, то казалось не он.
— Это само собой разумеется, — перебил Децкий, — а если по существу. Тебе ж Витька говорил, чем интересуюсь. Что, сказать нечего?
— Это я судьям скажу, — улыбаясь, ответил Данила Григорьевич. — Вот когда ты всех на скамью посадишь, я отвечу.
— Как знаешь! — поднялся Децкий.
— Шучу, шучу, садись, — примирительно сказал хозяин. — Там на вокзале, у входа в тоннель, киоск есть, пенсионерша в нем работает, знакомая. Я у нее перед поездом газеты брал. Спроси. Марфа Кирилловна зовут… А по правде говоря, Юра, есть одна просьба: пока тянется это дело, не трогал бы ты никого, по крайней мере, меня. Мне и без милиции хватает проверок…
— Ладно, — грубовато сказал Децкий. — Договорились.
Он вышел во двор в тоске и злости. День прошел, успехов же никаких, одни неприятности: Витька, гнида, кровь пустил, Катькин ублюдок посмеялся, Данила вежливо выгнал вон, а Петька надул. И все убеждают: заткнись, молчи, не касайся. "Дудки вам, — зло говорил Децкий, садясь в машину. — Дудки, милые. Скиньтесь по три тысячи — тогда. Это первое. А второе — кто за Пашу ответит?"
Доехав до автомата, Децкий позвонил Петру Петровичу. Телефон ответил молчанием. Поеду, к Катьке, решил Децкий.
Сенькевичу же этот напряженный день принес несколько успехов. Наконец-то ощутились загадочные, но, безусловно, существующие связи в кругу людей, близких Децкому, какой-то таинственный шел между ними процесс. Особенно впечатлило странное появление Децкого в квартире коллекционера и недолгая их беседа, которая явно Децкого расстроила. От подъезда к машине он прошагал вяло, буквально проплелся, потом в унынии сидел за рулем, словно раздумывая, что делать. Наконец он тронулся, Сенькевича заинтересовало — куда? Оказалось — на завод. Это было понятно, но какая же нужда, думал Сенькевич, привела его в рабочее время к коллекционеру? Что общего между ними? Что Децкий выяснял? Или объяснялся?
Проследив, как Децкий вошел в проходную, Сенькевич поехал в магазин хозяйственных товаров. И директор, и заведующий секцией были на работе. Сенькевича удивило, что отглаженный аккуратненький Виктор Петрович имел совершенно непристойный свежий синяк вокруг правого глаза. Солнцезащитные очки лишь подчеркивали внушительные размеры этого телесного повреждения. Сенькевич уже в разговоре не удержался спросить:
— Хулиганы?
— Развелось сволочи, — зло пробурчал завсекцией. — Никто не сажает!
— Надо в милицию заявить, — посоветовал Сенькевич.
Завсекцией почему-то посмотрел на директора и сказал, тоскливо вздыхая:
— Знаем мы эти заявления.
Крепко ему врезали, видел Сенькевич, и наверняка было больно, и одним только глазом смотрел на свет, но предпочитал человек молчать, решил стерпеть, закрыться очками и пережить. Почему? Не верил, что найдут и накажут? Или самолюбие не пускало сказать: "Меня побили". Но это было его дело, Сенькевич переубеждать не стал. Рассматривал обоих, слушал.
Оба отвечали обстоятельно, но ничего нового не сказали: ехали врозь, встретились в Игнатово, ночевали на даче. Говорили правдиво, но что-то недоговаривали; Сенькевич чувствовал в собеседниках какую-то напряженность; она возросла, когда спросил о Павле; упала, когда поинтересовался их знакомством с коллекционером; опять возросла, когда спросил директора о бывшей завсекцией Екатерине Мелешко. Вслух звучала правда, сообщались положительные элементы, и эта правда представлялась Сенькевичу неполновесной, канцелярской, имевшей основу в бумажках личного дела приказах, служебных характеристиках, трудовой книжке. И директор и его подчиненный отвечали быстро, но с каким-то мгновенным, едва приметным запаздыванием, словно ответы проходили в уме цензуру, и что-то выбрасывалось, и пропуски тут же заполнялись каким-то неважным наполнителем. И у обоих Сенькевич чувствовал сгустки страха, у директора он был меньше, у завсекцией больше, и эти сгусточки пульсировали в такт ответам. Но чего им было бояться? Что настораживало этих людей? Наобум Сенькевич спросил, есть ли у них машины. Оба односложно подтвердили, что есть. Тогда он спросил, есть ли у них дачи. Оказались и дачи. Но эти вопросы и ответы на них, видел Сенькевич, доставили обоим сотрудникам сильное переживание, словно он коснулся предмета неприятного или интимного. Все это было странно, имело не понятную Сенькевичу причину. Он решил увидеть их в домашнем быту, раздельно друг от друга, в привычной обстановке. "Мой дом — моя крепость". Как они будут держаться в своей крепости? Как эти крепости выглядят?
Окончив встречу, Сенькевич вышел в торговый зал. Личный интерес повлек его в секцию электротоваров, захотелось, благо был удобный случай, посмотреть настольные лампы. Проходя мимо секции номер два — "хозяйственные товары", которой заведовал Виктор Петрович, Сенькевич обратил внимание на яркую картонную коробку с довольно смешной надписью — "Замок повышенной секретности". Секретность эта, как он сразу убедился, крылась в двойном наборе бороздок. Он поинтересовался, кто же рекламирует так безобидное свое изделие — и застыл: хитрые эти замочки выпускал инструментальный завод, тот самый завод, где работали Децкий, и покойный Пташук, и завскладом Смирнов. В первую секунду его и удивило именно это: что тут, в секции, которой заведует человек, подозреваемый Децким, продается товар, который производится заводом, и более того, участком ширпотреба, подчиненном Децкому. Но вслед первому удивлению пришло другое, выстроились не понятная еще, но твердая цепь: завсекцией — директор — Смирнов — Пташук — Децкий — и соединилась с другой связкой людей: Децкий — Мелешко — коллекционер.
Приметив краем глаза входящего в зал Виктора Петровича, Сенькевич тотчас ушел в секцию электротоваров. Постояв здесь несколько минут у ряда торшеров, поглядев на них невидящими глазами, он покинул магазин и сел в машину.
— Поехали, Валера, — сказал он.
— Куда?
— Покатаемся, — ответил Сенькевич. — На кольцо.
Они мчались по кольцевой дороге, то примыкавшей к новостройкам, то разрезавшей лес, то возносившейся на дамбе над заливными лугами. В открытые окна бил насквозь ветер. В лад скорости неслись и мысли Сенькевича, задерживаясь, как и машина, перед знаком «Stop» и обгоняя одна другую, когда Валера стремился почувствовать предел мотора. Люди, о которых думалось сейчас Сенькевичу, подобно этой, обнявшей город, дороге, замыкались в кольцо, только коллекционер стоял одиночно, соединенный с прочими через Мелешко, через женщину — не через дело. Екатерина Трофимовна тоже не имела постоянных связей: когда появлялась она, отходил в сторону Виктор Петрович, приходил он — отодвигалась она. Сенькевич гадал, с кем лучше ее соединить: с директором или Децким? Все остальные стояли в этом кольце прочно. Потом Сенькевич исключил Пташука, и образовалась брешь: Децкого и завскладом разделило пустотой. Вообще, Децкий обособился; это соответствовало реальности — он вел следствие против знакомых, он им не верил или не доверял, кого-то из них он считал способным на воровство. Все эти люди были повязаны и экономическими отношениями: производство — сбыт, и здесь, конечно, могла иметь место повышенная секретность: левые замочки средство приработка. Если так, то дело выезжало на широкую колею; Сенькевичу почуялся запах особо крупного хищения. Но если хищение, если производитель — цех Децкого, думал Сенькевич, то почему он пришел в органы? Зачем было воровство? Зачем частное следствие? Пташук погиб, почему ж этих, магазинных, пугает его имя?
Толковые объяснения не возникали; требовались знания, а знал он мало, почти ничего, самые верхи, то, что собеседники допустили выставить или не могли скрыть. Наяву были дачи, машины, гаражи, дорогостоящая обстановка, сказания о давних приятельских связях, совместные пиры, благообразные маски, скоординированные ответы, была, наконец, кража двенадцати тысяч и облигаций у Децкого, кража изощренная, четкая, продуманная, без следов и улик. Об остальном — о действительных отношениях, о действительных денежных состояниях, об источниках дохода, о воле, натуре, желаниях каждого оставалось гадать.
Вернувшись в отдел, Сенькевич тут же пошел консультироваться к начальнику ОБХСС. Два человека слушали его подробный рассказ, и слушали с возрастающим любопытством, помечая что-то на календарях. Но высказались они осторожно: версия его, Сенькевича, очень правдоподобная, такое дело могло иметь место в натуре, и, конечно, было бы интересно присмотреться и к заводу, и к магазину, однако тут есть несколько каверз. Поскольку возможным участникам преступной группы известно, что ведется следствие по хищению и они являются подозреваемыми, то, безусловно, все, что могло бы стать поличным, уже исчезло; расследование придется вести документально: посмотреть номенклатуру заводской продукции и номенклатуру товаров, поступавших в магазин, по каждому артикулу поднять документы, а их может и не быть; если магазин имеет лоточную торговлю с выручкой, не фиксируемой кассовыми аппаратами, картина вообще будет искажена и приведена в соответствие с банковской документацией. Неточное оформление документов можно трактовать как злоумышление, но кто поручится, что это не халатность. Словом, возникают сотни сложнейших вопросов, нужна тщательная ревизия и экспертиза… В ОБХСС, сказали Сенькевичу шутливо, работа сложная, это у вас просто: отпечатки пальцев, кровь на полу, свидетели, а у нас ничего бумажки, тысячи накладных — разбирайся, в какой из них ложь. Но спасибо за сигнал, примем к сведению и займемся. Что же касается механики дела, то она, в принципе, элементарна: если в заводской бухгалтерии зафиксированы крупные недостачи или крупные списания, то, скорее всего, имели место хищения продукции с последующим ее сбытом через торговую сеть; если списаний нет, а номенклатура сходится, то допустимо думать, что существует побочное, отлаженное производство, замаскированное сложной технологией. Как? что? где? сколько? — на это даст ответ только конкретное расследование. Вот, к примеру, два года назад отдел раскрыл аналогичное хищение на механическом заводе. Но там было без затей, попросту нагло крали, используя слабый учет, поверхностный контроль; четверо человек вынесли болтов и гвоздей на тридцать тысяч, реализация — через базарный хозкиоск. Но там были улики, было взятие с поличным, признание. А тут если что и налажено, так уже с левым товаром не попадутся; уже изъяли и вывезли на свалку или в болотце какое-нибудь, через двадцать лет найдется, — им-то что, не жалко, не свое — народное. И человек некстати погиб, мастер с ширпотреба. Ширпотреб — место располагающее, а тайный канал утечки замаскирован, например, общими показателями. Но это так, схемка, десятое приближение, а как есть на самом деле, в кабинете не догадаешься, надо собственными глазами посмотреть, руками потрогать… Ведь вот какой-нибудь гвоздик, пять штук его — копейку стоит, мелочь, кажется, не стоит хлопот, а гвоздиков этих расходятся миллионы, каждая семья покупает — то надо прибить, там вколотить… Кто-то сжульничал, списал сто килограммов металла на брак, другой недопроверил, а металл в виде гвоздиков незаконно ушел в лавочку и продан. Доход без оприходования. Яснее ясного, а доказать такое хищение, если за руку не схватил, дьявольски трудно…
Но методика следствия ОБХСС мало занимала Сенькевича; своих хватало забот; ОБХСС хоть документацией располагает, а у него вообще ничего нет догадки и чувствования. Однако пользу эта консультация принесла: Сенькевич уверился, что дело о хищении денег с вклада Децкого затрагивает группу людей и что эту группу трясет сейчас страх. Иного повода для настороженности торговцев при вопросах о Пташуке Сенькевичу не воображалось.
В четыре часа вернулся Корбов и дал отчет. Личные дела директора и завсекцией существенных сведений не содержат; интересное, тем не менее, имеется; интересно, в частности, что на директора уже длительный срок поступают анонимки. В чем обвиняется? Обвиняется "группой продавцов" в любовной связи с кассиршей с использованием служебного положения. Были проверки, косвенно подтверждается, и стул под директором уже накренился. Теперь о старушке. Жила на одной площадке с Децким. Упала в первые минуты одиннадцатого. Удар затылком вызвал кровоизлияние в мозг, приведшее к летальному исходу. Обнаружена на площадке сыном примерно в четверть одиннадцатого. "Скорая помощь" прибыла через семь минут. Перед падением старушка находилась во дворе на прогулке. В десять часов сын видел ее в окно. Самый медленный подъем на четвертый этаж занимает минут десять, говорил Корбов, он сам проверял. Как раз в это время преступник покидал квартиру, и была встреча или не было, сейчас не узнать. Никто из родных и врач тоже не удивились, что упала; дни старушки уже были сочтены — возраст, два инсульта, давление, поэтому падение восприняли естественно, ну, разумеется, жалели. Вскрытие не производилось.
Теперь сиди и гадай, думал Сенькевич, что случилось на площадке в начале одиннадцатого. Смерти законы не писаны, она не спрашивает, где, и когда, и каким образом человеку хочется и удобно. Старушка со ступеньки на ступеньку перемещалась, а как ступила на свой этаж, тут время ее и вышло. Но мог и преступник помочь. Особенно если он знакомый дома. Незнакомому, чужому, случайному брать лишний грех на душу смысла нет — старуха древняя, едва ли запомнит, а запомнит — что с того, никому не расскажет. А знакомому страшно. Он на дачу спешит; считается, что в это время он в электричке едет. Вдруг шум, скандал, опознание — она и укажет древним своим пальцем: "Этот! Он!" Могло быть, могло не быть — спросить не у кого, решай, как интуиция говорит. Решишь: не было — и все тихо, и беспокойства нет, и преступник вроде бы не последняя сволочь, даже с чувством веселья — ведь книжечку назад положил. Решишь: было — и все наоборот: уже не вор — а убийца, уже не по-умному ловок, а по-звериному жесток.
Подумав, Сенькевич и Корбов заключили, что для однозначного решения у них нет материала: принять предопределенность падения возрастом мешает время падения; назвать смерть старушки следствием какого-нибудь насилия не дает абсолютное отсутствие улик. Но запала, запала в душу эта раздвоенность, мучение: сама жизнь угасла или отнята?
Перед концом работы Сенькевич поехал к вдове Пташука. Здесь оказалась Ванда Децкая, и кстати — ее присутствие действовало на вдову успокоительно. Утрата мужа еще не осозналась; вдова хоть и говорила о нем в прошедшем времени, но с таким чувством, будто случился сон, будто охвачены и она, и все наваждением, и скоро оно пройдет, и она проснется, и муж приедет домой, как возвращался прежде из командировок. В малосвязных ее ответах Павел рисовался так: он очень любил сына, очень любил ее, много работал для семьи, был мягким, как добрый ребенок; работа ему не нравилась, он хотел уйти с этой работы, часто мечтал о другой работе; к проклятой машине был равнодушен, часто приговаривал: "Продадим, мать, а?" — и следовало продать, но как-то не решались, медлили, тянули, ведь все ездят, все стремятся за руль; он чувствовал себя неудачником, счастливым чувствовал себя в отпуске, они втроем уезжали на юг, к морю, там он капли в рот не брал, не пил ничего, даже пива никогда не покупал; возвращались, он шел на завод — и опять уныние, вздохи, мелкие, но частые выпивки. Она и хотела поехать на дачу к Ванде, когда все собирались на купалье, но поссорились, пустая, ненужная ссора, можно было и стерпеть, и быть умнее, и избежать ссоры, сделать вид, что не обижается, но обиделась, что пришел вечером подвыпившим, что-то ему сказала колкое, он сказал: "Ничего ты не понимаешь", слово за слово, все глупо, резко, непонятно зачем, и она уехала к себе на дачу, взяла сына, и вечерним автобусом уехали. Потом, конечно, помирились: когда мирились, наступали счастливые дни, он старался все делать, угождать… Потом пошла в отпуск, засела на даче, заготовка, ягоды, варенье, и зачем они, зачем; домой ездила редко, а он сюда ездил редко, на машине не любил, только на выходные машиной. И вдруг приезжает Юра — Паши нет, катастрофа, погиб. Только строили планы на август ехать к морю, счастливый месяц, и вот сел за руль — и исчез. Всегда ведь, если приходилось выпивать, близко не подходил к машине, один раз осмелился — и такая расплата.
Весь этот печальный рассказ был очищен от прижизненных обид; ссоры, семейные сцены всплывали в памяти десятым отголоском; уже и плохое казалось терпимым, и хорошое — прекрасным, образ мужа получал идеальное обрамление; жалость, и страдание, и сострадание поднимали его ввысь. Налагая на эту информацию мерки своей версии, Сенькевич вводил поправочный коэффициент; тем не менее личность Пташука представилась ему сильно расколотой: какие-то его дела не были известны семье, что-то он скрывал, чем-то мучился, не посвящая в свои мучения жену, и это лишало его равновесия. Совершались какие-то темные дела, и, как подсказывал рассказ вдовы, совершались они на работе. Едва ли его друг и непосредственный начальник Децкий не мог о них знать или догадываться, а судя по его достатку, и он имел причастие к каким-то окруженным тайной действиям. И вновь возникло недоверие к лихаческой ночной поездке Пташука. Всегда избегал, всегда включался рефлекс обходить машину, срабатывал инстинкт опасения, самосохранения — и вдруг не включился, не сработал, а, наоборот, сработал чуждый порыв, порыв к самоуничтожению. Под влиянием чего? Водки? Количества водки?
И многое другое хотелось узнать Сенькевичу: когда купили дачу, сколько стоила, сколько муж получал, сколько Вера Васильевна получала, приносил ли муж домой крупные суммы, — но мутить чистоту свежего горя, вгонять в бедствующую душу занозы сомнения и нового ужаса он не мог и удовлетворился услышанным.
Достаточно было сделано за день, и можно было с чистым сердцем ехать домой, но что-то не отпускало от дела. Сенькевич решил встретиться с завскладом, позвонил ему, долго ждал ответа, телефон, однако, не отвечал. Тогда Сенькевичу вспомнилось свое дневое желание посмотреть в домашних условиях директора «Хозтоваров».
Въехав во двор, он, уже без удивления, а как нечто должное, заметил на стоянке машину Децкого, и это очередное совпадение маршрутов, вторая за день неожиданная встреча усилили его подозрения. "Что он носится? — подумал Сенькевич. — Что с такою энергией доискивается?" Он сказал Валере дать задний ход, они выбрались на улицу и, отъехав метров сто, остановились. Минут через двадцать показалась машина Децкого; они поехали следом, и скоро Сенькевич удостоверился, что начальник цеха навещает Мелешко. Тут у Сенькевича возник план пронаблюдать все завтрашние поездки Децкого, сложить с уже известными и в этой статистике выявить что-либо важное для следствия.
Катька его ждала. Децкий заметил по глазам, что даже обрадовалась. Прошли в комнату, она легла на грелки и выложила новость: следователь приезжал к жене Пташука, только что позвонила Ванда.
— Ну, и что ж он хотел?
— Сам расспросишь. Ванда бегом рассказывала. Где Вера работает. Почему муж пил, где, с кем и так далее. А Верка: ах, он был самый лучший, работу не любил, но отдавал себя без остатка, она возражала — не надо денег, зачем нам машина, дача и так далее.
Децкий тяжело ссутулился.
— Ты что? — укорила Катька.
— Устал я, — ответил Децкий.
— Уж кто слабый пол — так это вы, мужчины, — сказала Катька. — Штангу поднять, морду набить, брюхо бабе надуть — тут вы герои. А в серьезном деле — слабцы. Это я о тебе говорю. Петька — трус, Павел был отъявленный трус, Данила тоже хороший заяц, и Олежка не из храбрецов, ты если не трус, так дурак…
— Ну спасибо! — сказал Децкий.
— Точно дурак — иронизируешь. Я ведь серьезно говорю. У меня тоже был следователь, утром. И у всех будет. Сам же ты его попросил, а теперь плачешь…
— Как ты думаешь, зачем следователю Павел? — спросил Децкий. — Образ жизни, деньги — пустяки все это. Тут похуже, он убийство подозревает.
Катька опешила.
— Так-то, Катенька, — взял реванш Децкий. — Вот тебе и слабый пол. Кто-то не побоялся.
— А какие основания, доказательства? — спросила Катька.
— Мне откуда знать, не я убивал. Может, есть, может, нет.
Помолчали.
— Да, — сказала Катька. — Возможно. Паша кататься не любил.
— Вот-вот. И не пьянствовал в одиночку.
Опять помолчали.
Потом Катька попросила сменить грелки. Децкий пошел в кухню, поставил на газ воду, смолол кофе, для Катьки подогрел липовый чай, составив чайнички и чашечки на поднос, принес в комнату.
Катька лежала на диване — поблекшая, унылая, ленивая, как все больные. И губы не были намазаны, и волосы были непричесаны, и мятый халат сидел на ней по-старушечьи, и деревенский платок на пояснице и толстил и простил, словом, обычной больной бабой стала Катька, бабой одинокой, никому в своих болезнях не нужной. Децкий прямо так и подумал: "А где ж умник твой? Как в постель — бегом, как грелки носить — ползком". Больной бабе жить плохо, думал Децкий, а больной и одинокой не вдвойне, в сто раз хуже. Броди по квартире, жди, когда соколика принесет. А он для радостей прилетает; ишачить — грелки менять, лекарства давать, обед сготовить — ему ни к чему, это муж должен делать. Был и муж, но схлопотал густые рога и вышел в отставку. Второй сам умер, а третьего дурака вот уже десять лет не находится. Но не Катю было жалеть. Отлежится, почки отпустят, думал Децкий, — и опять на коня. Мужа нет, детей нет, семьи нет… А что в них? Муж обалдуй, сядет перед телевизором, как в тысячах квартир сидит, и корми его, слушайся, встречай… А дети разве кровь и здоровье не пьют? Кто же больше них соки из родителей выжимает?.. Вообще, семья… Богатой женщине одиночество не грозит. Это уборщице какой-нибудь страшно: куда ж без детей и мужа, нельзя, кому же без них нужна. Никому не нужна. Только метле своей и лопате. Катенька жизнь понимает, думал Децкий. Пока весела, пока есть относительное здоровье — надо выбрать свое дотла, ничего сырой земле не оставить, всю энергию промотать, а уж там, как грянет бабья смерть, там взять тихого трудягу-пенсионера, чтобы в магазины ходил и на базар за зеленью ездил, и жить с ним в глубокой верности уже до гробовой доски. Но теперь всем хвосты прижало, думал Децкий. Мы трусы. А сама? По какому поводу почки заныли? Надорвалась в комиссионке? От любви к Олегу Михайловичу? Страшно — вот и заныли.
— А что у тебя с почками? — спросил Децкий.
— Камушек, Юра.
— Камушек?!
— Да, камушек. Дробить надо идти.
— Говорят, это болезненно.
— Болезненно! — хмыкнула Катька. — Болезненно — это когда ты Витеньку в глаз бил. А камушек — больно. За что ж ты его?
— За то, что очень умный, чистюлька вонючая, вошь в белых перчатках.
— Ну, я таких образов не понимаю.
— Очень точный и правильный образ, — сказал Децкий. — Вхожу, вежливо предлагаю вспомнить, где был и что делал в тот вечер, когда Паша разбился. Так не поверишь — озверел. Во, видишь, — и Децкий приподнял пальцами губу. — И ногами прыгал в живот, как японец.
— И правильно делал. Жаль, что не попал, — сказала Катька. — Тебе не пришло в голову, что с таким же правом можно думать о твоей вине?
— О моей?!
— О твоей, — повторила Катька. — Ванда рассказывала, что ты куда-то ездил поздно вечером.
— Ездил, да, — согласился Децкий. — А как скоро вернулся, Ванда тебе не сказала? Спроси. А когда Паша погиб, знаешь? Он в час ночи погиб. А я вернулся в половине двенадцатого.
— Бог с тобой. Не сомневаюсь. Не хватало только, чтобы ты друзей убивал. Но другие-то тебя меньше знают. Ты всех посещаешь, выспрашиваешь; что им остается думать, может, ты таким макаром следы путаешь. Сам посуди: ну какой резон Витюше или Данилушке убивать Павла, они с ним дела не имели. Более всех он опасен тебе. Сейчас, когда Паши бедного нет, ты практически неуязвим. Это я предположительно говорю, — быстро добавила Катька, заметив, что Децкий начинает звереть. — Так они думают.
— Кто они? — строго спросил Децкий.
— Кто, кто. Все. Петр Петрович, например.
— Вот сволочь, — дохнул злобой Децкий. — Мне Паша опасен? А ему, значит, не опасен. Да они напарники были. Тебе ли объяснять?.. Вот же гад, вот гад! То-то прячется тля складская… Может, это он следы и путает. А ты уши развесила, веришь.
— Возможно, — сказала Катька. — Может, он темнит, может, Павел сам разбился. Лучше не лезть в эти дела.
— Ну конечно, я должен залезть в конуру и хвост поджать, как меня Данила Григорьевич, Витька, твой аморант и ты учите. А четырнадцать тысяч? А кто Пашу смолотил на камнях? А кто старуху в гроб положил?
— Ну, Юра, ты психопат, — объявила Катька. — Хочется — делаю. Не ведаешь, что творишь. Кто ж тебе признается, что деньги украл. Ты ведь его сразу убьешь.
— Зачем, — сказал Децкий, — не убью.
— Ну, побьешь, ребра сломаешь. У тебя мозги бычьи, подразнили — ты очертя голову и понесся. Учила я тебя, да, жаль, недоучила. Тебе бы жену такую, как я.
— Отбудем срок — поженимся! — пошутил Децкий.
— По лбу себя постучи, дурак, — сказала Катька, — не то черт услышит.
Проболтали еще полчаса, и Децкий отправился домой.
Отъехав три квартала, он побежал в телефонную будку звонить Петьке. Ничего ему сейчас так сильно не хотелось, как услышать Петькин голос, потом встретиться, взять за грудки и ударить о стену, а потом слушать. Но молчал телефон, никто не снимал трубку. Может, нарочно не снимает, подумал Децкий, с него, гадины, станется. И решил поехать к завскладом домой. Поехал.
Ведь какой гад, думал Децкий, гад подколодный, просто гадюка. Экую сплетню придумал. Стало ясно, почему Виктор Петрович бесился и укрылся за дверью, — убийца пришел; он физически боялся, и душевно боялся, и негодовал, что его стараются примазать к убийству. Стало понятно, почему Данила твердил про совесть — мол, ты убил, дело твое, но нас, но меня зачем приплетать? По этой причине коллекционер отгородился. А Петька, змея и крыса, делает вид, что даже увидеть боится. И все они друг дружке передают: у меня был, выспрашивал, ангелом притворялся. Убийце же радость. Он при случае и Сенькевичу доведет: в тот вечер Децкий ездил по городу. Куда в такое время? Зачем? Без свидетелей? Почему сразу не сказали? Какие причины имели для сокрытия? И Ванда — дура болтливая, думал Децкий, в туалет сходишь — уже все знакомые знают, что сходил. На полчаса отлучился — звон. Кормишь, поишь, одеваешь дуру холеную — она же и накаркивает. Хоть возьми и язык ей отрежь. И следователь, черт шустрый, на пятки наступает. Что его к вдове понесло. Хоть бы совесть имел; не успели вынести человека, как здравствуйте — уголовный розыск. Следит он, что ли? Децкий рефлексивно заглянул в зеркальце — сзади шел мотоцикл, а за ним, насколько видна была улица, машин не следовало никаких. Нет, не следит, решил Децкий. Иначе не столкнулись бы у коллекционера; к тому же у Данилы он побывал, Веру навестил — все по другим маршрутам. Да и какой прок от слежки — с поличным не возьмешь, все адреса ему бюро поставляет. А если делать нечего, следит, так ему и хуже, кто следит, тот не обгонит.
Подкатив к подъезду, где жил завскладом, Децкий поднялся на второй этаж и долго звонил и, прижав ухо к замку, слушал. Тишиной веяло от замочной щели, никто не ходил там на цыпочках, пусто было в квартире. Куда этот гад заполз, думал Децкий. Разве что на дачу свою метнулся, лежит там клубком на диване, посмеивается. Но не ехать же было на дачу за сорок верст. И домой, весь вечер смотреть на дуру-Ванду, тоже не хотелось. И оставаться одному не хотелось. Децкий сел в машину и поехал к Адаму.
Но зачем было ехать к Адаму? Рассказывать свои беды? Так никому из честных рассказывать свои беды нельзя, а брату меньше всего. Советоваться? О чем? О том советоваться, как суда избежать? Так опять же надо рассказывать, и какой он может дать совет? Что он знает о такой жизни? Слыхал ли он о ней вообще? Просить помощи? Но чем он может помочь? Что в его силах? И какой помощи? Двенадцать тысяч вернуть? Облигации вернуть? Петра Петровича зарезать складным ножом? Ни одного повода не было для этой поездки. Но чем крепче слагались в уме одна к другой веские отговорки, тем сильнее хотелось Децкому увидеть брата. По пути он остановился у «Гастронома» и взял — не с пустыми же руками идти — бутылку марочного коньяка и две плитки «гвардейского» шоколада.
Адам был дома, тарахтел на машинке с рукописи.
— У тебя есть время? — спросил брат после объятий.
— Чего, чего, а времени у меня навалом, — сказал Децкий.
— Так подожди полчаса, закончу главку, тут две странички осталось.
Децкий сел на жесткий, продавленный диванчик и закурил. За стеной надрывался телевизор, в кухне ляпала молотком — верно, отбивала мясо Адамова соседка. Старая дрянная машинка стучала, как штамповочный станок. Смешно было бы здесь, в этом гаме и трескотне, сказать: "Хорошо тебе, брат, завидую тебе, а у меня горе!" — смешными, насмешливыми, понимал Децкий, стали бы такие слова, но именно так ему и чувствовалось — он завидовал. И чему, казалось, завидовать — скособоченным, требующим ремонта туфлям (Децкий такие и не ремонтировал, выбрасывал на помойку, а обувался в новые), сберегаемой бутылке «Наполеона», нестроганым доскам, окну без штор, золотой рюмочке (сам же и подарил некогда комплект из шести — где прочие? продал в тяжелые времена?), столу за десять рублей из мебельной комиссионки, пластмассовому абажуру — убогая была обстановка, все — пятый, десятый сорт, но как раз эта скудость и питала сейчас чувство зависти. Другой здесь был достаток, даже избыток — спокойствие. Тут стало Децкому еще и стыдно: давно мог и был должен как брат помочь с квартирой, дать денег на кооператив и не просто сказать, как говорил: "Хочешь, одолжу", а настойчиво, а потребовать: "Бери. Ведь полжизни соседи отнимут телевизором да диким смехом в кухне". А не настаивал, наоборот, посмеивался: "Бросай, Адам, науку. Иди ко мне — слесарем, триста рублей чистыми обещаю". И сейчас вдруг сказать — закрался я, страшно мне, грозит мне лишение свободы и лишение всего. А раньше о чем думал? А Паша всего не лишился? Не подходило к этой комнатке такое признание. Лопашил, финтил, а чего ради финтил? Чтобы Ванда сегодня в котиковой, завтра — в каракулевой шубе ходила. А одной так уже и мало, недостойно ее, уже ей страдание — хуже других.
— Ну что, нашлись твои деньги? — спросил Адам, отрываясь от работы.
— Где там нашлись. Вовек не найдутся.
— Найдутся, — успокоил брат. — Слишком крупная сумма.
— Дай-то бог!
Адам меж тем опустился на колени и раздобыл из-под дивана складной дорожный столик.
— Собери, — сказал он, — я пойду поесть приготовлю.
Столик собирался легко, Децкий придвинул его к дивану и поставил в центр принесенную бутылку. Надо было решать: пить — не пить. Децкий решил: выпью, а попадусь, отнимут права, и черт с ними — не то грозит.
Минут через десять Адам принес сковородку поджаренных магазинных пельменей и помидоры:
— Вот, больше ничего нет.
— Так и этого много, — сказал Децкий.
— Давно мы не встречались вдвоем, — весело сказал Адам и заменил марочный коньяк «Наполеоном».
— Ты что? — растерялся Децкий. — Зачем? Пусть стоит…
— Пусть течет, — сказал Адам, скручивая пробку. — Чего добру пропадать…
Может, тот марочный молдавский не уступал «Наполеону» вовсе, но такой мировой славы у него не было и вчетверо дешевле он стоил. Как легко выпилось, как сразу кровь посвежела — об этом, читатель, не рассказать, это надо лично испробовать, только тогда станет понятно, почему братья, вкусив, в один голос сказали: "Да, эликсир! Да, восьмое чудо!" Если бы еще телевизор заглох да соседи перестали шуметь в кухне, то вообще наступил бы для братьев час райских ощущений. Но гремела за стенами чужая жизнь, в окно влетал пулеметный треск облегченного мотоцикла — и забыть тот мир, хлопоты его и чувства, испытать полное спокойствие Децкому не удавалось. Адаму же, видел Децкий, было дано. И завидовал. И мечталось иметь такую же комнатку, такой же диванчик, а можно и раскладушку, читать на ней или весь вечер стоять за кульманом…
Но ведь было, подсказывала зло память, было так, еще и лучше было: не комнату — двухкомнатную дали квартиру, и действительно, кульман стоял, подрабатывал на нем вечерами, а потом бросил — чего мозги сушить, есть другой способ, золотую рыбку словил, и Паша навещал, и Адам приходил, и бутылку распивали до часу ночи… Было, все было, имели разбитое корыто…
— Давай Пашу помянем, — сказал Адам. — Жалею о нем.
Помянули.
— Жениться не собираешься? — спросил Децкий.
— Квартиру надо получить. А так — куда ж? Не сюда ж.
— Перетерпеть можно, — в ход своим мыслям сказал Децкий. — Зато семья.
— Легко тебе говорить: перетерпеть можно, — усмехнулся Адам. — А как перетерпеть? Работать надо. А как тут вдвоем? Еще сам, один, сидишь вот так, сочиняешь под телевизор. А представь — тут же и жена. И ее книги, и ее вещи. Через неделю возненавидишь…
Может, и не хотел Адам уколоть, но укололо Децкого, глубоко укололо, в сердце отдалось. И впрямь, думал Децкий, как им друг другу жаловаться: бедный богатому не товарищ, счастливый несчастного не поймет. У Адама мир в душе, зато каморка, у него хоромы, зато срок грозит. Ну, а через год как будет, думал Децкий, когда квартиру получит? Тогда скажет: это ж все своими руками. А он, Децкий, чем? Ему что, с неба свалилось? Черту душу продал разве малая цена? Так нет, это не считается, считается, что это даром. Нет уж, нельзя чувствительность распускать. Сидит в каморке, соседи музыкой травят, может, уже психику надкололи, и спокойно ему — он работает, культуре пользу приносит. А себе? А той самой Алле, на которой жениться бы не прочь? Хорошо, если год терпеть. А вдруг три? Нет уж, думал Децкий, лучше по-нашему, надежнее и веселее.
— От тебя можно позвонить? — спросил он.
Адам вышел в прихожую и тотчас вернулся, неся телефон. Децкий набрал номер завскладом; загудело в ответ ровными мертвыми гудками, и прослушал он этих гудков не менее ста — в ушах заболело.
— Кого домогаешься? — спросил Адам.
— Петра Петровича. Дело срочное есть.
— А-а! — словно понимая, в чем дело, кивнул Адам.
— Послушай, брат, — оживился Децкий, — объясни мне хоть раз в жизни, чем занимаешься. Я, по правде сказать, плохо соображаю. Знаю — кривичское язычество. А что это такое и зачем оно, если его нет?
— Это ритуала нет, а язычество есть, — ответил Адам. — Когда говоришь «телевизор», "самолет", «философия» — его нет, а когда видишь первую травку после зимы, рыбу в чистой воде, полет птицы в небе, когда говоришь «жито», "бог", «огнь», "смерть" — оно есть. Оно изначально, без него сейчас умирают, но с ним все еще рождаются.
— А бог зла есть?
— Сколько угодно.
— А бог смерти?
— Пожалуйста, Знич.
— Вот и расскажи.
— С удовольствием — но выпьем.
Выпили, Децкий откинулся на жесткую подушку и стал слушать. Слушал, дивился, кивал, а краем ума вел свою мысль, про Петра Петровича — где он, крыса откормленная? Почему с работы ушел? Почему домой не приходит? Кого избегает — его, Децкого, или следователя? Или обоих? Тек рассказ, текли мысли, одним краем про Петра Петровича, а другим — про себя, о своем. Вот и хорошо, что приехал, думалось Децкому, брата повидал, и успокоился, и убедился: можно так жить — в одержании, но приятнее жить по-своему — хоть и риск есть, зато к столу не прикован, не обязан терпеть. Терпение и труд все перетрут, это правильно. Но в первую очередь перетирают они здоровье и независимость.
Просидев еще час, Децкий поехал домой. Уже начинало темнеть, регулировщики все разошлись, никто его не остановил, преступного запаха не услышал, права не отнял. Децкому увиделся в этом добрый знак.
Наутро проснувшись в восьмом часу, Децкий тотчас позвонил Петру Петровичу. Квартира молчала, как и вчера. Значит, на даче, уверился Децкий; мелькнула даже мысль: не погиб ли Петька, не отправили ли его на тот свет? Но сволочь редко погибает, знал Децкий, это хорошие люди мало живут; и заманчивой догадке он не поддался. В нетерпении увидеть скрывающегося завскладом Децкий пораньше выехал на работу. Тот, конечно, на складе еще не появлялся; не пришел он и в восемь, и через полчаса. Децкий, не зная, что и думать, назначил крайним сроком ожидания девять, но и в девять Петр Петрович на заводе не обнаружился. Децкого взяло беспокойство, он не выдержал и понесся к завскладом домой.
В дверях торчала сложенная вдвое бумажка, половинка писчего листа, Децкий развернул ее и прочел размашистую запись: "Верочка, я на даче. Отпросись у мамы и приезжай. Возьми у А.Л. рыбу. Целую. П.". Децкому эти три фразы принесли полное освобождение: Петр Петрович хоть и бежал от свидания, но был жив и здоров, отдыхал в сосновом бору. Жена, по-видимому, эти дни жила при матери, Децкий знал, что та сильно болела; А.Л. означало Анну Леонидовну из рыбного магазина, и, верно, получила какие-то деликатесы, а сама записка означала, что Петька выехал на дачу срочно, если не заехал к теще лично сказать о своем отъезде. Словом, телефонное молчание объяснилось понятным и приятным образом. "Вот и побеседуем в тишине, без свидетелей", — обрадовался Децкий и, чтобы не принесло следом Верочку, скомкал записку и сунул в карман.
До дачи было тридцать пять верст от кольца, точнее, столько было до поворота на лесную дорогу, которая вела к даче. Дачей летнее жилище Петра Петровича называлось условно; это был хутор, бывшая усадьба лесника. Петр Петрович купил ее за две с половиной тысячи и нисколько не прогадал: ближайшая деревня располагалась за километр, он жил отшельником, барином, как в имении; уж как-то он уладил эту покупку с сельсоветом, и никто из леса его не выгонял. Чтобы оградиться от случайных наездов, Петр Петрович собственной властью поставил у съезда на свою дорогу знак "Проезд запрещен". И сработало — горожане сюда не заезжали, нарушали запрет только те, кто знал его происхождение. Не обращали, правда, внимания на этот внезапно выросший знак машины местного колхоза, для которых здесь лежал ближний путь на луга, но против них Петр Петрович ничего не мог поделать, это было зло, с которым приходилось мириться.
Хоть записка и подсказывала, что завскладом не собирается в город и на работу, но мало ли что могло стрельнуть этой крысе в голову, и Децкий зорко присматривался ко всем встречным «Жигулям», боясь пропустить Петькины. Шоссе было узкое, машины в обе стороны шли густо, простор для маневра, для обгона тяжеловозов и тихоходов случался редко; Децкого эта обязательность езды в колонне выводила из себя, хотелось побыстрее домчаться до знака, свернуть в лес, пройти полтора километра бором, и увидеть хату, изгородь, Петра Петровича у изгороди, и, сказав: "Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе", врезать в морду, чтобы с грохотом всего скелета и болью мозгов рухнул на каменные плитки дорожки.
Эта и подобные картинки приятно занимали воображение, и Децкий не удосужился присмотреться, кто едет позади. Непосредственно за ним все время тянул самосвал, а за самосвалом, когда Децкий иногда поглядывал в зеркало, виделся левый борт старой «Победы», а уже кто шел за «Победой», ему не было видно и не интересовало.
Но как раз за «Победой» следовала машина Сенькевича, она изредка выдвигалась влево, чтобы уточнить местонахождение Децкого, и опять пряталась. Сенькевич и Корбов ходили за ним с половины восьмого и сейчас испытывали удовлетворение. Правда, стоянка до девяти часов вблизи заводского паркинга была тягостной, полтора часа тянулись, как век, уже мнилось, что Децкий никуда не поедет, проведет день на работе, и вся затея с фиксацией разъездов обернется бессмысленной тратой времени. Но в девять из проходной появился Децкий, и не просто появился, а выбежал, как выбегает наряд по сигналу тревоги. Вскоре выяснилось, что мчит он на квартиру завскладом. Зачем? Что у них там случилось? — гадал Сенькевич. Почему завскладом дома сидит? Безответные были вопросы, оставалось наблюдать и томиться. Оставив машину на улице, Децкий кинулся во двор. Он вернулся ровно через две минуты, но уже был весел, по крайней мере, спокоен. Подойдя к своим «Жигулям», он не сразу сел за руль, а достал из кармана какую-то бумажку, развернул ее, глянул, и это действие вызвало у него довольную улыбку. Бумажка издали не различалась, и было неизвестно, что это: письмо или документ? И было неизвестно: виделся ли он с завскладом или взял бумажку в условленном месте — в почтовом ящике, под придверным половичком. Но если не виделся, а скорее всего, что не виделся — лишь две минуты заняла отлучка, то зачем приезжал? Нужную бумагу было бы проще получить или отдать прямо в руки на работе. Все это было крайне непонятно.
Отсюда Децкий поехал на кольцевую дорогу и выбрался за город на стародворский тракт. Зачем? Куда? За пять километров? За двести? Но память подсказала Сенькевичу, что где-то по стародворскому шоссе расположена дача Смирнова. Значит, не за двести километров, пусть самое дальнее шестьдесят. Оставалось пожалеть, что раньше не уточнил адреса всех дач; теперь приходилось двигаться в пределах видимости Децкого.
Тут всплыло в уме и начало тяготить Сенькевича еще одно подозрение, родившееся вчера. Вечером, перед сном, обдумывая встречи минувшего дня, он связал, а лучше сказать, сами собой соединились, как болтик с гайкой, синяк завсекцией и разбитая губа Децкого. Если посек на губе еще допускалось отнести на счет, скажем, резкого торможения машины, то уж огромнейший фонарь на правом глазу явно был делом человеческих рук, и не каких-то там безвестных хулиганов, напавших на аккуратненького добропорядочного гражданина, а именно Децкого, частного детектива, который, вопреки утреннему разговору, свое следствие продолжал. Но если применил силу, если завсекцией оборонялся, если была драка, то не зря, не зря. Что же Децкий выбивал из завсекцией? Какие сведения? Ведь не деньги выбивал, это было ясно. И не с тою же целью ехал он сейчас на дачу к завскладом. Выпытывать силой, то есть пытать, бить, а в дурном случае — прибить? И это подозрение уже не разрешало повернуть назад. Частный детектив — это еще можно было стерпеть, но самодеятельный мститель, но зубодробление — никак, никак…
На девятнадцатом километре самосвал показал левый поворот, и пришлось отстать, пропустив вперед несколько легковушек. На тридцать шестом километре Децкий неожиданно свернул вправо, в лес, на дорогу, закрытую для проезда. Сенькевич и Корбов задумались, как поступить. Последовать за Децким на машине означало раскрыть себя. Но и стоять тут, дожидаясь его возвращения, не имело смысла. И куда он поехал? Дача ли там в лесу? Или встреча? Или заметил их машину и нарочно ушел под знак, выбирается лесом на другую дорогу? Не солоно хлебавши возвращаться в город не хотелось, затраченного бензина и времени было жаль. Сенькевич и Корбов решились и пошли по лесной дороге пешком.
Дорога нигде не разветвлялась; иногда на сырой земле виднелись свежие следы протектора. Они прошли метров двести, как их нагнал старый, трясущийся, словно в пляске святого Витта, трактор. Сенькевич тотчас проголосовал.
— Слушай, парень, — спросил он тракториста, — есть тут поблизости дачи?
— Нет, дач нету, — ответил тракторист.
— А куда эта дорога ведет?
— На луга. Тут с два километра.
— А дальше что?
— А дальше на Миховичи.
— А из Михович?
— На шоссе.
— Понятно. — кивнул Сенькевич и сказал Корбову: — Ладно, Андрюша, возвращайся в машину. Я проеду с товарищем, уточню.
— Лучше я, — предложил Корбов.
— Нет уж, лучше я. Еще в лесу не был в этом году. Хоть прогуляюсь.
Сенькевич пристроился возле тракториста, тот включил скорость, нажал педаль, трактор, как ужаленный, подскочил — поехали. И отсюда, с тряского возвышения кабины, видел Сенькевич, хоть дергало его и шатало, все тот же след протектора, особенно четко на сыром песке недавних луж. Да, словчил Децкий, обвел их вокруг пальца, и это было обидно. Но через километр пути неожиданно мелькнула в просвет стволов синяя крыша знакомых «Жигулей». Сенькевич поспешно спрыгнул и лесом, осторожно, подобрался к месту стоянки. Машина Децкого стояла у изгороди, а за изгородью был деревенский двор, но тут же по целому ряду примет Сенькевич понял, что это и есть дача завскладом. На дверях дома висел замок; ни хозяев, ни Децкого не было видно. "Где ж он? Куда мог уйти?" — подумал с досадою на свое опоздание Сенькевич. На этот помин из-за хаты появился Децкий. Вел он себя довольно странно — становился на присыпок и сквозь окна заглядывал в комнаты. Заметилась и другая странность: Децкий держал в правой руке листок. Опять пришел безответный вопрос: что это у него за листки такие? Там в бумажку смотрел, тут смотрит — зачем? Или это план, подумал Сенькевич, может, он не был здесь раньше? Децкий же, сунув бумажку в карман, вышел из калитки, подошел к машине, сель за руль — тут Сенькевичу стало не по себе: уезжает, так зачем приезжал? — но Децкий что-то достал из ящичка, спрятал в задний карман и вылез. Теперь он медленно пошел в глубь леса, той самой дорогой, по какой проехал на луга трактор.
Относительно бумажки, в которую Децкий заглядывал и которую затем спрятал, Сенькевич заблуждался. Это не был план и не была та, снятая с квартирных дверей записка. Это была вторая записка Петра Петровича жене. Децкий увидел ее за дверной клямкой, и она содержала такое разъяснение: "Веруся, я у запруды. Вернусь к обеду". Что-то в этой записке не понравилось Децкому, он долго вертел ее в руках, смотрел на нее, но уразуметь, чем она смущает его, не смог. Он обошел двор: сарайчик и летняя кухонька были открыты; тогда Децкий сел на камень у альпинария и, разглядывая цветы, задумался, что делать: ждать ли Петра Петровича здесь или искать его на запруде. Запруда, на которой стояла старая мельница, была в пяти минутах ходьбы. Сидеть здесь до вечера, пока Петр Петрович рыбачит, казалось бессмысленным, но и брести на запруду, аукать там почему-то не хотелось. Но постепенно силою сознания Децкий убедил себя, что надо идти, что оно и к лучшему встретить завскладом там, а не тут. Даже нарисовалась идиллия: кувшинки, легкий шум водосбора, поплавок спит на воде, Петька дремлет в ленивом ожидании поклевки, вдруг слышит шаги, а еще лучше, чтобы не услышал шагов, подойти бесшумно, стать за спиной и тяжело положить на плечо руку… Децкий встал, заглянул в окна дома и увидел, к мелкой радости, следы завтрака на столе. Тихо было вокруг, не очень уютно. "Всякое возможно", — подумал Децкий и решил взять нож. Он залез в машину, достал из ящичка охотничью свою финку и засунул ее за пояс со спины…
Мельницей уже не пользовались лет пятнадцать, дорога мало-помалу зарастала. Децкий не торопился и был внимателен, чтобы избежать неожиданной — лоб в лоб — встречи с завскладом или, что вовсе было бы вредно, показать ему себя, а самому его не увидеть. Непривычная тишина безлюдья стояла в лесу (вот же сука, злобясь, думал Децкий, в заповедник превратил лес своим знаком; буду ехать назад — собью); иногда кто-то метался в ветвях над головой, Децкому казалось — белка, искал глазами рыжий пушистый хвост, но все зря. И опять становилась полная, глухая тишина, но вдруг шуршание, чей-то тревожный вскрик, ветки качнулись — и никого. Сладко пахло травами, малиной, крапивой; встречался усыпанный ягодой черничник, показывалась из-под листка перезрелая земляника — Децкий ни за одной не нагнулся; в безмолвии леса в нем будилось смутное беспокойство; без ясной причины душа сжималась ожиданием чего-то недоброго, лес стал казаться враждебным, потом померещилось, что кто-то следит за ним сзади, потом померещилось, что следят спереди, вдруг сердце обмерло — а всего-то зацепил лбом за колкую ветку. Язычество, подумал Децкий с неприязнью к себе. Так воспитают в детстве, что страх на всю жизнь, сучок треснет — уже страшно: леший идет. Ну лес, ну тихо, мало ли что. Пусть он, крыса складская, боится.
Скоро лес начал редеть, в просветы показалась побитая зеленым мхом крыша мельницы, а затем и вся она открылась — с прорезями маленьких окон в верхних венцах, с широкими двустворчатыми дверями, одна их сторона была распахнута. На выходе из леса Децкий остановился и осмотрел кусты на запруде, отыскивая фигуру Петра Петровича. Тут проплыла в уме Децкого нелепая мысль, даже и не мысль, а предупреждение: "Поворачивай-ка, брат, оглобли в город!" И почувствовалось ему, что хорошо бы повернуть и отъехать из этого леса, но, вопреки предупреждению, Децкий ступил на лужок, отделявший мельницу от леса. Прошагав лужок, он вышел к пруду. Зеленоватая вода сливалась через осклизлую, потянутую лишайником плотину; действительно, сплошь по зеркалу желтели кувшинки; лягушки стали торопливо прыгать в реку; средь высокой травы, поближе к мельнице стояли наклонно два удилища, и неколышимо, как и воображалось, торчали из воды красные поплавки, но самого Петра Петровича Децкий не увидел. Странно, очень странно выглядела эта рыбалка, да всякое, конечно, могло быть, может, человек в лес отошел, с кем не случается? Искать завскладом на мельнице Децкий расхотел, решил: что ему там делать в старой пыли? Зерно молоть? Он стал вполоборота к реке, чтобы в поле зрения были берег, мельница и лужок, и закурил; простоял он так, не двигаясь, долго — уже и сигарета была выкурена и мяли пальцы вторую. Куда ж он поделся? — думал Децкий. Неужели удрал? Но не удирал, а, наоборот, вернулся — вдруг вышагнул из-за мельничного сруба и, увидев Децкого, отшатнулся. Децкий и не разглядел его, заметил только спину зеленой куртки, скорее движение тела. "Здорово!" — с чугунной тяжестью чувств крикнул вдогонку Децкий. Завскладом, однако, не остановился и не ответил. "Неужто в лес побежит?" — думал Децкий, огибая угол. Но никто не бежал прочь; покачивающаяся половинка дверей подсказала Децкому, где решил спрятаться его враг. Наверное, дрын возьмет или камень, подумал Децкий и призвал себя к бдительному вниманию. Переступая порог, он услышал скрип каких-то ступеней и осмотрелся: все здесь — жернова, столбы, короб, пол и потолок — было покрыто окаменевшей мучной и обычной пылью; увидел еще по правой руке приоткрытую дверь темной каморы, по левой — кучу стоймя приставленных к стене досок, а рядом лестницу на второй этаж; единственно это лестница и могла здесь скрипеть. Готовясь к возможному сопротивлению, он медленно пошел к лестнице, минул кучу досок и тут от внезапности обмер — стоял за ними человек в зеленой куртке, и он метнулся к Децкому, и страшной силы удар в живот согнул Децкого вдвое. Он почувствовал еще и второй удар — по почкам, и боль от второго удара замутила ему сознание. Он ощущал, что его куда-то волокут, бросают на пол, связывают за спиной руки; потом, давя, ему разжали челюсти, и в рот, зажимая язык и вызвав тошнотную слюну, влез кляп. Несколько минут Децкий, омертвев от ужаса, ждал пронзительного удара ножом, боли и смерти. Но его не убивали; Децкий осмелился и открыл глаза. Он лежал на полу в каморе; свет слабо втягивался сюда через узкое волоковое окно под потолком; в нескольких шагах от себя Децкий увидел нападавшего. Убийца, подумалось Децкому, он убьет. Прояснился наряд убийцы — черные брюки, зеленая куртка-болонья с поднятым капюшоном, черная косынка закрывала его лицо, но самое жуткое действие оказали на Децкого руки убийцы, одетые в черные кожаные перчатки. Убийца удовлетворенно хмыкнул и оставил Децкого одного. Спустя пять секунд тяжело заскрипела лестница — убийца поднялся наверх. Децкий огляделся, что у него связаны не только руки, но и ноги, и что лежит он не на грязном полу, а на чистой брезентовой подстилке, и что в углу стоит сумка, а из сумки торчат две головки водочных бутылок. Разбитые, верно, в кровавое месиво почки раздирала невыносимая боль, но и боль эта меркла перед той, будущей, болью, которая придет вечером, когда отгорит закат. Ему отчетливо представилось, как поступит с ним убийца — убьет, как Павла. Для того и лежал он на брезенте — останется чистым костюм; для того и назначены бутылки. Скоро ли или уже в темноте в него вольют через воронку водку, он отравится, обалдеет, уснет, его положат в его же машину, отвезут на косогор — и конец. Попал он в западню, в ловушку; сам попал — сам приехал, пришел, вошел. Открылся, умножая страдание, изъян этой ловушки; он должен был сразу заметить, еще там, на дачном крыльце, что обе записки написаны на одном листе, который затем разорвали пополам; вторая половина привезена сюда из города. Припомнились линии обрыва обеих записок, зубцы и впадины, тут зубцы — там впадины. Все было рассчитано — его поиск, его нетерпение, его поведение, все его мысли были угаданы, прочитаны наперед.
И мгла накроет. И примет земля.
"Не хочу!" — кричали ум и тело Децкого, и он давился этим криком, и тошнота душила его. Только чудо могло его спасти, и Децкий заплакал и стал молиться о чуде своего спасения. Но откуда было прийти этому чуду? Кто спохватится о нем? Кто мог знать, где он? Никто. Ни один человек на земле. Если Ванда и вспомнит о нем в шесть часов, то терпеливо будет ждать до полночи и только в полночь начнет звонить по знакомым. А в полночь уже не будет его, уже он будет на дне оврага, в сплющенном гробу своей машины, а убийца уже будет в постели и скажет: "Нет, я не видел его".
Но жажда жить подсказала ему надежду. Следователь — вот кто думает о нем, вот кто должен помнить о нем, вот кто может спасти его. Но как он придет сюда? Что приведет его на затерянную мельницу, в эту глухую камору камеру его смерти. Его, Децкого, мысль, его энергия, его сигналы беды! И бросив называть имя Христа, Децкий стал называть имя Сенькевича и слал к нему в город сгустки своей боли и свою мольбу.
Сенькевич в это время наблюдал за мельницей, таясь на опушке. Что делали там, внутри старой постройки, два сослуживца, не поддавалось разумению. Вообще сама их встреча, церемония встречи была непонятна. Децкий мог сразу войти в мельницу, но не вошел, а долго стоял на берегу — зачем? Время ли ему не пришло? Ждал ли он кого именно на берегу? Нельзя было входить? Боялся? Потом неожиданно вышел из мельницы человек в черных штанах, в зеленой туристского кроя куртке, в надвинутой низко на лоб кепочке. Держась стены сруба, он прошел до угла, выглянул и сразу же побежал назад, а вслед за ним медленно пошел Децкий. Был ли это завскладом? Почему он прежде не появился? Почему, увидев Децкого, побежал? Если испугался, то почему побежал на мельницу — в ограниченное пространство, а не в лес? Но Децкий не кинулся догонять, не спешил. Что у них там, на мельнице, — разговор? Тайник? Драка? Но случись драка, кто-то старался бы выбежать, было бы заметно движение. И зачем драка? Почему на мельнице? Чего Децкий ждал — приглашения? Или он прибыл вместо кого-то — завсекцией? директора? — и внес суматоху, страх? Все это вызывало недоумение Сенькевича. Ему зажглось немедленно пойти на мельницу — увидеть, застать врасплох. И было два пути — прямо через луг и неприметно кустами вдоль берега. Но идти прямо не имело смысла — его заметили бы и — что? Спрятались бы? Разыграли удивление? Совершили насилие? Впервые Сенькевич пожалел, что не вооружен и что оставил на дороге Корбова. Но не имело смысла и давать круг — все равно войти придется вот в эту, единственную, дверь. К тому же, пока он будет пробираться олешником, Децкий, или кто-то, или оба вместе могут покинуть мельницу. Нет, думал Сенькевич, самое верное в этой ситуации — ждать, зафиксировать, с кем выйдет Децкий. Как скоро? А должен — скоро. Что торчать там на мельнице? Какой смысл? Тайник? Не могло там быть тайника. Выяснять отношения? Но почему же в старой халупе, почему не на воздухе? И почему так долго? Предчувствие какой-то беды закрадывалось в сердце, что-то недоброе творилось на мельнице, что-то несогласуемое с нормальной логикой, с обычным порядком отношений. Но чьих отношений? Был ли тот человек в зеленой куртке завскладом Смирнов? Если да, то почему столь много таинственности — отъезд из города, лес, мельница, закрытое от всех глаз свидание? Надо идти, думал Сенькевич и не шел, не желая обнаруживать себя; такое наблюдение могло получить важность козыря. А меж тем он физически ощущал необходимость появиться на мельнице, какой-то призыв исходил из мельницы, какой-то зов. Но чей зов, чей призыв? Менее всего эти двое на мельнице желали бы увидеть его, майора милиции. Это собственное любопытство звало его туда, подталкивал профессиональный интерес, это загадка получасовой тайной беседы призывала его к действию. Но такое действие — возникнуть на пороге и испугать, думал Сенькевич, только во вред следствию. И он решил ждать, не ограничивая свое свидание сроком, ждать, пока они, или Децкий, или завскладом, не выйдут наружу.
Очень хотелось курить, Сенькевич опустил руку в карман за сигаретами, и в это мгновение его прижал к стволу мощный удар в правую почку. "Децкий!" — почему-то подумалось Сенькевичу, он через боль обернул лицо и поразился напротив него стоял человек в зеленой куртке с поднятым капюшоном. Второй удар был нанесен в живот, и Сенькевич заметил, что его бьют широким кастетом; третий удар — уже без кастета — последовал в челюсть и лишил Сенькевича сознания.
Децкий же продолжал свою телепатическую работу. Но сознание подсказывало ему, что усилия его напрасны, что до города, до горотдела сорок километров, а там дома, камень и бетон, электрические сети, а если Сенькевич и почувствует какое-то беспокойство и даже поймет, что Децкий попал в беду, то как он узнает место? Кто подскажет ему? Единственный след — записки завскладом — лежат здесь, в кармане. Кому стрельнет в голову ехать сюда, искать его здесь, на мельнице? Никому. Никогда. Он сам обязан спасти свою жизнь.
Убийца не показывался, словно забыл о нем, и Децкий стал тихо дергать ногами в надежде разорвать или ослабить путы. Связан он был широким медицинским бинтом; эта белая повязка на ногах свидетельствовала, что ему назначено умереть, — потому убийца и связал бинтом, а не веревкой, чтобы не осталось на теле следов насилия. Но бесполезно было дергаться, Децкий быстро это сообразил. В придачу кляп отнимал последние силы: не хватало воздуха, в мозгах гудело, легкие, казалось, скоро лопнут от натуги. Спиною он ощущал свой нож, но лучше бы не было ножа; невозможность воспользоваться им усиливала муку. Он обрыскал взглядом стены каморы — вдруг торчит где-нибудь гвоздь, стоят лопата, заступ, коса; более всего мечталось увидеть косу, свалить ее и разрезать повязку. Но никакого инструмента в каморе не сохранилось. Гвоздь все-таки отыскался, и не один, целый ряд гвоздей увиделся Децкому на высоте роста — дотянуться до них связанными за спиной руками было невозможно.
К Децкому пришло отчаяние. Завыть бы, но кляп не давал. Он гибнул, гибнул безмолвно, один из миллионов, он пропадал, они оставались, вся эта сволочь — Данила, Катька, Витька, убийца, — останутся жить, красть, тратить, встречаться, ездить и порадуются, когда завтра наряд ГАИ отыщет его в груде искаверканного железа. А как хотелось жить, а как прекрасны казались картины жизни — Ванда, Сашенька с книжкой в руках, и плеск моря напротив дома Волошина в Коктебеле, и толпы людей там на песке безмятежно и сладостно загоравших, и толпы людей на городских улицах; всем, каждому живому человеку завидовала теперь его обреченная душа — и тем, кто в этот час работал на заводе, кто ехал по шоссе, кто ел дрянной суп в самой худшей столовке, просил милостыню, собирал бутылки; всё — самое никчемное дело, последняя бедность, ничтожество, тюремный барак — окрашивалось в цвета уже недостижимого счастья — и казнило, казнило, сжигало заживо.
Но кто казнит его? Кто отнимет его жизнь? Если Петька поднимался по лестнице, то кто стоял у стены? Кто бил и связывал? Почему в маске? Если Петька был в зеленой куртке, то кто второй? Витька, Данила? Где они? Почему не придут, не вынут проклятый кляп, не скажут: "Вот, Децкий, ты и попался". А он крикнет: "Пощады, пощады! У меня сын. Сжальтесь!" Но и понималось, что зря станет просить. Какая пощада! Какая жалость! Для того и завлекли на эту мельницу, чтобы убить без пощады.
Вдруг Децкий услышал шаги, встрепенулся и увидел убийцу — тот волоком тянул в камору кого-то в сером костюме — втянул, бросил рядом с Децким и, поглядев на обоих, ушел. Децкий, повернувшись к новой жертве, оцепенел следователь Сенькевич лежал возле него и также был связан, и торчал изо рта свернутый в пробку платок. Совершенно дурная радость пронзила Децкого — он не один, их двое; даже облегчение пришло — не он один обречен терпеть боль, удушье, страх, вон еще один человек терпит так же и ждет того же. Чего? Конца. Теперь уже не на кого было надеяться: единственное на свете лицо, способное спасти Децкого, само лежало в веревках. "Шерлок Холмс, мать твою… — с ненавистью подумал Децкий, понимая, как попался майор. Следил, следил — доследился!" Бешенство закипало в Децком, мог бы, были бы свободны ноги, так ударил бы следователя ногой. Талантливый, звезда розыска. Закатилась звезда, думал Децкий. Бездарность, дурак, идиот. Был обязан спасти; не спас, скотина, и сам попался. Лежит мешком. Теперь и до вечера не станут ждать, зарежут ножами безо всяких затей. Ведь он на машине, в машине шофер сидит. Это значит, возле дачи. Теперь им и выхода другого нет — зарезать и зарыть здесь, на мельнице. Пока тот шофер заволнуется, пойдет искать…
Наверху послышались тихие голоса, потом заскрипела лестница — они спускались. "Все! — подумал Децкий. — Идут убивать!" Он зажмурился, тело сжалось, сердце оледенело, ожидая ножевого удара. Убийца вошел в камору, приблизился, нагнулся; Децкий слышал его дыхание; рука убийцы коснулась кляпа и вдавила его поглубже. И еще была минута жуткого ожидания. Потом удаляющиеся шаги, скрип дверей, стук клямки, щелк замка. Децкому стало ясно, куда они отправились — убивать шофера.
Сенькевич, когда преступник нагибался к нему и проверял кляп, тоже ожидал, что сейчас врежется в тело нож, и удивился последовавшей отсрочке смерти. Иллюзий о готовящейся ему судьбе он не питал. Его и Децкого убьют; было странно, что тянут с убийством. Но и было понятно, почему не спешат. Закрыв их на мельнице, преступники пошли выяснять, где стоит его машина. Кто в машине? Теперь им надо отогнать от дачи машину Децкого, пусть не в Миховичи, хотя бы в лес, главное убрать ее с дороги. Они могут выйти к шоссе, и там увидят его «Москвич», Валеру и Корбова, и поспешат сюда. Дорога до шоссе и назад займет полчаса. Если в эти полчаса он не освободится, его зарежут или утопят в пруду. Или сожгут вместе с мельницей. Корбов же дисциплинирован и, веря в его опыт, будет еще какой-то срок ожидать, а потом пойдет навстречу или поедет навстречу. А куда поедет? Машины Децкого возле дачи не будет, и Корбов поедет в Миховичи. А если пойдет по дороге пешком, то все равно не выйдет к мельнице — зачем? А если догадается, выйдет, то может попасть сюда третьим. В любом случае надеяться на помощь извне не приходилось. Еще удивляло, что преступников двое. Верно, и Децкий не ожидал встретить двоих. Кто? Но сейчас не имело значения гадать — кто? Узнается, если удастся освободить руки.
Сенькевич повернулся к Децкому, оба узника встретились глазами. Затем Сенькевич повалился на живот, перекатился через связанные свои руки и оказался вплотную к Децкому. План его был таков: Децкий должен перегрызть веревку, иного пути спасения им нет. Он мысленно отдал ему приказ: "Повернись на бок". Децкий понял и повернулся. Тогда Сенькевич ткнулся кляпом в руки Децкого, и тот скрюченными пальцами зажал концы кляпа и стал тянуть. Сенькевич же отваливался на спину. Наконец набухшая тряпка вырвалась, и воздух пошел в измученную грудь. "Повернись", — сказал Сенькевич. Захватив зубами, он вытянул намокший слюной кляп Децкого.
— Перегрызи веревку, — сказал Сенькевич.
— У меня нож, — ответил Децкий. — На спине, под пиджаком.
Теперь они повернулись друг к другу спинами, и Сенькевич, вытягивая пиджак, добрался до рукоятки охотничьего ножа. Зажав в руках ножны, он отдал рукоять в руки Децкого. Исколов об острие руки, Сенькевич все же приладился пилить веревку.
Шорох ножа возвращал Децкому силы. Освободить следователя — означало спасти себя. О том, что случится позже, через час, завтра, как придется отвечать, как объясняться, что будет с ним, Децкий не думал. Главное было освободиться, спастись сейчас. Только бы успеть, думал, только бы они не вернулись, не отняли нож, не убили этим ножом.
Наконец путы ослабли, петли растянулись, и Сенькевич высвободился. Первое, что он сделал, получив волю, — отложил в сторонку два кляпа и веревки — это были вещественные улики. Подумав, Сенькевич развязывать Децкого повременил.
— Кто они? — спросил он.
— Не знаю! — искренне ответил Децкий.
— Кого ты искал здесь?
Децкий замялся. Теперь, когда минула опасность, когда он почувствовал защиту, когда так близко находившаяся смерть отступила, раскрываться не хотелось. Наоборот, хотелось, чтобы убийцы не пришли, чтобы они бежали, исчезли, чтобы их не нашли. Больше он им не попадется. Но полной уверенности в своем спасении у него не было — он связан, он на мельнице, следователя могут застрелить, счастье вновь изменит ему… Он сказал:
— Кто-то убил Пташука. Я искал — кто?
— За что убили Пташука?
— Он знал вора.
— Того, кто ходил в сберкассу?
— Да.
— За это или за хищения? — спросил Сенькевич в упор.
Вопрос был однозначный, и Децкий растерялся: любой его ответ отрицательный, утвердительный — являлся признанием причастности к хищениям, знания о них, соучастия. Децкий недоуменно пожал плечами.
Недоверчиво поглядывая на Децкого, Сенькевич обдумывал, как лучше провести задержание. Он один, преступников двое; вступать в единоборство было рискованно. Привлечь Децкого? Но Децкий — безответственное лицо, пострадавшее лицо, он может убить своего противника. Невольно. Или сознательно. Он сам — потенциальный ответчик, если подтвердится расхищение ширпотреба. Но и держать его связанным, думал Сенькевич, нельзя. Он обязан освободить Децкого, таково требование закона. Децкому не предъявлено никакого обвинения, он истец по делу, которое расследует уголовный розыск, сейчас он — жертва злого умысла, преступниками совершено покушение на его свободу, здоровье и жизнь. И что бы ни случилось позже, каковы бы ни были обвинения ему по линии ОБХСС, он в эту минуту пользуется всеми правами, и должен быть защищен, и должен получить свободу перемещения и решений — быть ему здесь, подвергать свою жизнь риску нового преступного нападения или остаться в интересах следствия. И Сенькевич медленно разрезал Децкому бинты.
…Корбов же после отъезда Сенькевича с трактористом пошел собирать землянику. И увлекся. Так складывались городские его привычки, что в лесу бывал редко: если за лето раза два выезжал на природу — это считалось хорошо, да и то не в лес выезжал, не по ягоды, не по грибы с кошелкой, а к воде, и всегда с компанией; как-то и в голову никогда не приходило, что ему, холостому молодому парню, интересно станет собирать ягоды. А сейчас случай способствовал, и Корбов вошел в азарт, совершенно необычные ощущения, помимо того что было вкусно, захватили его — запахи, звуки, игра света в стволах, прятанье ягод, россыпи их в траве, мелкий мир под ногами. Он все далее отходил от шоссе, забывшись о беге времени, о том деле, ради которого здесь оказались, о длительном отсутствии майора. Но пришел такой момент, когда внутренний страж, победив силу увлечения, заставил его взглянуть на часы — прошло восемьдесят пять минут, как он расстался с Сенькевичем. Полтора часа. Корбов мгновенно и крепко взволновался; тем сильнее, что эти полтора часа не вспоминал о Сенькевиче вовсе. Так не должно было быть, Сенькевич не мог отсутствовать столь долго без важного дела, только дело могло его задержать. Какое дело? Майор, разумеется, не мог трястись трактором в Миховичи, догнать машину было нельзя, хватило бы просто установить, что Децкий поехал в том направлении; пусть он смотрел след два километра — больше незачем, а это отняло бы минут десять. И полчаса могло занять возвращение, неспешная прогулка лесом. Итого сорок, пусть сорок пять минут. Но сверх того оставалось еще сорок пять — сорок минут. Свободных. Незанятых? Чем занятых? Полтора часа отлучки — это никак не подходило к обязательности Сенькевича. Собирал землянику? Нет, не мог собирать, прежде вернулся бы, чтобы не беспокоить его и шофера. И какие могут быть ягоды, если надо срочно же возвращаться в город и установить, где Децкий, вернулся ли он на работу, носится ли по городу, кого навещает. Какие, к черту, ягоды, если попали впросак. Нет, не стал бы Сенькевич зря тратить время, зная, что его ждут. Однако не возвращается. Или вышел на Децкого? На встречу Децкого с кем-то? Один против… скольких?
И Корбов немедленно зашагал вдоль дороги, не по самой дороге, а лесом, срезая углы на угадываемых извивах проселка. Через десять минут хода где-то неподалеку от него заурчал мотор легковушки, движение ее продолжалось полторы минуты. Да ведь это Децкого «Жигули», подумал Корбов, другие в лес не въезжали; могла, конечно, гудеть и посторонняя машина, но не верилось, что посторонняя, верилось, что именно Децкий сидит за рулем. Значит, и майор где-то тут, думал Корбов. Он прикинул сторону, в какой заглох шум мотора, и пошел туда, теперь уже настороженно: если Сенькевич следит за машиной, то открытое появление Корбова окажется во вред. И Корбов старался быть неприметным. Скоро он вышел на лесной хутор, довольно ухоженный и жилой, но без хозяев. Укрываясь в папоротнике, он разглядывал одинокий лесной двор; перед двором проходила дорога, и Корбов думал, что удобнее всего пройти к дороге и посмотреть следы легковушки, а затем уже придерживаться их в дальнейшем поиске. Неожиданно на дороге показались люди, двое мужчин — в зеленых куртках; они деловито шли в сторону шоссе. Пропустив их, Корбов поднялся и, следя или угадывая отпечатки протектора, пошел вдоль дороги. Через несколько минут он увидел машину Децкого. Никого не чувствовалось возле нее. Корбов подобрался и дотронулся до выхлопной трубы — легкое тепло еще хранилось металлом. Выходило, что и Децкий, и Сенькевич были где-то поблизости. С кошачьей осторожностью Корбов обполз место стоянки по широкому кругу. Но никто не увиделся ему. Тогда Корбов пошел вперед той лесной, обросшей кустами дорожкой, на которой оставлены были «Жигули», и оказался на краю небольшого, примыкавшего к речке лужка; старая мельница стояла на запруде, долетал оттуда шумок водосброса. Место было дикое, красивое, безлюдное, но смятение, тревожное беспокойство вызвал в Корбове этот пейзаж. Опушкою он стал продвигаться вправо и буквально через десять шагов заметил, что к мельнице проложен кем-то — кем? — Децким? Сенькевичем? — свежий след по траве. Но едва ли через открытый обозрению лужок мог идти Сенькевич. Только в самых крайних обстоятельствах. И Корбов решил обойти луг по периметру, держась лесом и кустами. Он так и сделал и вышел к реке. Мостка до запруды не было; Корбов задумал поглядеть, есть ли мостки за плотиной, и последовал к мельнице. В стене сруба, обращенной к реке, на высоте четырех метров чернел квадратный проем — бывшее окно. Странное чувство охватило Корбова при виде этой ровной дыры — что сейчас из нее выглянет Сенькевич, что он прячется здесь и ждет его. Но никто не выглянул. Тогда Корбов, повинуясь своему настроению, приставил к стене жердь и полез в проем и испытал изумление, увидев рядом с Сенькевичем Децкого.
Отправив Децкого вниз, Сенькевич поделился своими злоключениями: вот сквозь эти щели преступники высмотрели его на опушке, один из них выбрался в окно, обошел лужок, подкрался и напал.
— Тебе не встречались? — спросил Сенькевич.
— Зеленые?
— Да.
— Видел возле хутора.
— Значит, скоро придут, — сказал Сенькевич.
Они спустились вниз. Здесь Сенькевич попросил Децкого одолжить на полчаса свой пиджак, и этот пиджак надел Корбов.
— Слушайте, Децкий, — сказал затем Сенькевич. — Сейчас будет проводиться задержание. Вы должны сидеть наверху, не двигаться, не шевелиться, не говорить. Если нас будут убивать — не вмешивайтесь. Если потребуется, я сам позову вас. Понятно?
Децкий кивнул.
Пережитые ужас и страхи обессилили его. Теперь, чувствуя свою жизнь под достаточной защитой двух инспекторов, он сломился, ему хотелось лечь и заснуть. Но только отошел мертвящий страх физической гибели, как немедленно его стал обнимать страх той новой ситуации, опять же безвыходной, казалось, ситуации, которая сложится, когда убийцы вернутся и будут захвачены майором. Вот тогда, спасая свою шкуру, в пустой и глупой надежде раскаянием и полновесной правдой уменьшить кару закона, они выложат все, все, что знают и о чем смутно догадываются. И когда их спросят, почему они стремились убить Децкого, они ответят — потому что он был поставщик и производитель, получал половину дохода, обогатил всех, обогатился сам — и дадут в руки розыска и суду такие факты, против которых не возразишь. И Децкий так же горячо, как в недавнее свое одиночество, молился о явлении Сенькевича, стал молиться, чтобы убийцы одумались, бежали в город и нашли себе алиби. И пусть майор Сенькевич ищет их, пусть пытается определить, кто здесь был, кто мордовал его кастетом, связывал, загонял в рот кляп и держал на грани мучительного ожидания смерти. И желая этого, Децкий думал, что убийцы именно так и поступили — взяли его машину и понеслись в город, и делают все необходимое для своей самозащиты. Это представлялось ему наилучшим выходом для них. Ведь вернуться сюда можно лишь с одной целью убить обоих, ведь они не могут убить лишь его, Децкого, а Сенькевича оставить в живых, ведь покушение на жизнь майора, ну пусть еще не на жизнь, а только на здоровье и на свободу, уже произведено, они уже подлежат ответственности… Но кто настолько смел и настолько жесток, чтобы решиться на два убийства? Однако они не побоятся, подсказывал ему рассудок, где одно, там два, какая им разница, семь бед — один ответ, не о грехах думают — о собственной шкуре; ведь убили Павлушу, даже старушку восьмидесяти лет не постыдились ударить. Дряхлую свидетельницу убрали, а уж майора милицейского, инспектора, который розыск ведет, все ниточки в руках держит, из ниточек петлю вяжет, его никак нельзя пожалеть, просто невозможно. Нет, придут они, придут, думал Децкий, вернутся, их ничто не удержит, они уверены, что мы связаны, лежим как бревна; откуда им знать, что освободились, что пришел третий. Они вернутся, их тут же в дверях, дураков, и хвать, руки за спину — и в город, в кабинет, на допрос: кто, зачем, почему и с кем вместе? Часа не пройдет, как они все выложат, все тайны раскроют, хоть это им и невыгодно. Потому что эти люди глупы и жестоки. И если пойдут в тюрьму сами, то поведут за собой всех остальных, всех, кого смогут повести показаниями. Это ничтожные люди, они возжелают, чтобы всем стало плохо; им будет горько и яростно, если кто-нибудь убережется, останется на воле, выйдет сухим. Тем более если убережется он, Децкий. Ведь это он вынудил их бояться, дрожать, спасать себя через уничтожение других…
Но кто второй? — задумался Децкий. — Один — Петька, Петька Смирнов, завскладом, можно сказать — бывший завскладом. Он уже — человек пропащий. Ему не выкрутиться. Если и вернется в город, то алиби себе не устроит, попросту не успеет. Любое его оправдание сегодня же будет проверено с предельной придирчивостью. Он не может создать себе алиби, думал Децкий. Для него мчаться в город — еще хуже, чем идти сюда. А из этого неминуемо следует, что если они на мельницу не вернутся, то второй должен Петьку угробить. Иначе его самого возьмут. Но если они решили вернуться, то они не думают об алиби, они думают, что у них никто не спросит алиби, для них единственный ход — идти до конца: наша гибель для них — спасение. Но если они придут, их зацапают, а когда их зацапают, то Петька Смирнов сделает добровольное признание. И каково бы ни было Петьке — а ясно, что ничего хорошего его, заводского ворюгу и бандита, не ждет, — ему, Децкому, хоть и в меньшей мере, тоже отмерят срок с конфискацией имущества. Да и что, собственно, с того, что Петьке будет плохо? Петька все равно обречен. А вот он, Децкий, пока что не обречен, он спасся от смерти, обязан спастись от суда и тюрьмы. Обязан, обязан, думал Децкий. Господи ты мой, что же делать? И вдруг ему открылось, что в его силах изменить обстоятельства, изменить их таким образом, что они станут полезны не убийцам, не сволочи Петьке с компаньоном, с Данилою или Витькой, не майору с помощником, а ему, Децкому. Он имеет полное право, он более всех пострадал, он пережитыми страхами заслужил. Он, Децкий, с того света вышел, возле него смерть постояла, руку заносила жизнь оборвать, холодом на висок подышала, он воскрес, да, можно сказать, из мертвых восстал. Это его, Децкого, Петька Смирнов в гроб готовил, не дрогнуло сердце у складской крысы, так пусть сам поплатится, пусть напарник решит, как с Петей расстаться. Это будут их личные отношения, дело их совести — жалеть или миловать. А ему, Децкому, надо сделать самую малость: выставить в окно палку с платком и помахать, когда появятся на тропинке, чтобы издали бросилось им в глаза и стало ясно нельзя на мельницу, что-то здесь случилось, что-то чрезвычайное произошло, кто-то освободился или освободил, нет связанных, а есть опасность, засада, их видят, ждут, им грозит разоблачение. И тогда они кинутся в лес, побегут спасаться, и по железному закону всех мерзавцев обреченный завскладом получит сокрушительный удар кастетом в висок.
И приняв такое решение, Децкий стал подглядывать в щель на опушку леса, из которого должны были появиться убийцы.
Его напряженное ожидание недолго продлилось в одиночестве. Заскрипела лестница, и к нему наверх поднялся Сенькевич.
Он присел рядом на корточки и сказал:
— Ну, Юрий Иванович, пока есть свободное время, давайте поговорим.
И жесткий его взгляд объяснил Децкому, что майор видит его трезво и ни в чем не обманывается.
— Давайте, — ответил Децкий.
— Вот был у вас нож, — спросил Сенькевич. — Зачем?
— Пригодился, как видите, — пошутил Децкий.
— Значит, вы ожидали нападения?
— Да, боязно было.
— Кого же вы хотели найти?
— Смирнова, — ответил Децкий, понимая, что вблизи дачи завскладом ожидать кого-либо другого было бы нелепо.
— Вы боялись Смирнова? — уточнил Сенькевич.
— Побаивался. Пусто здесь, людей нет. Было не по себе.
— Вы договаривались о встрече?
— Нет. Я нашел его записку жене, что он здесь. Ну, и приехал.
— А где записка эта лежит? — поинтересовался Сенькевич.
— А в кармане пиджака лежит.
— Почерк точно Смирнова?
— Во всяком случае очень похож.
— Кто же второй?
— Не представляю, — искренне сказал Децкий.
— Но почему они напали на вас?
— Я не ожидал нападения. И не ожидал встретить двоих. Я был уверен, что Смирнов будет один и что наш разговор даже в худшем случае не дойдет до ссоры…
Говоря так, Децкий почувствовал рождение в душе спасительной для себя версии: на Пашу свалить. Все свалить на Павла, прозрел он. Паша вел дело, крутил, левачил, сбывал, а он, Децкий, проявил халатность, по дружбе, по слепоте старых приятельских отношений ничего не замечал, ибо верил, как себе, как брату родному, а потом, совсем в недавнее время, стал догадываться, даже и не догадываться, а замечать странности какие-то на Пашином участке, каких не должно было быть, и хотел с Пашей поговорить, и поговорил — спросил у него: "Что-то, Паша, не все у тебя в порядке. Советую как друг — наладь порядок!" А когда вот так поговорил, то Пашу вскоре и убрали, а его, Децкого, в наказание ограбили. И вовсе решили убить, чтобы клубок не распутал.
Стоять до конца на этой версии, и никто обратного не докажет.
— Из-за чего же вам было ссориться? — спросил Сенькевич.
— Это длинная история. Как вам известно, убили моего товарища, Павла Пташука…
— Откуда вы знаете, что убили? — перебил Сенькевич.
— Есть косвенные свидетельства, что убили. Не мог погибнуть. Уверен, что убили. Хочу знать — кто. А конкретно хочу узнать, кто в вечер убийства отсутствовал дома. И вот от этого вопроса Смирнов бежит как от огня. Я не застал его вечером дома, утром он не пришел на завод, я и поехал сюда по запискам… в засаду.
— Выходит, Смирнов убил Пташука?
— Не знаю, здесь их двое.
— Понятно, — сказал Сенькевич. — А в какой связи это с хищениями?
— С какими? — спросил Децкий.
— У вас в цеху. Замочки и прочее. Ширпотреб.
— Ширпотреб вел Павел. Я не думаю, чтобы он был расхитителем. Не стал бы он мелочиться. Да и недостачи никогда не было. Недостачу ведь скрыть нельзя. Все документы были в полнейшем порядке. Нет, едва ли это возможно…
И тут Децкому стало легко и стало внятно, что так, только так и надо ему держаться впредь — верить в Пашину честность, поразиться, если докажут Пашину вину. А если крыса эта, Петька, и останется жив и начнет вспоминать, что, с кем и за сколько делалось, что, кому и когда говорилось, что и куда сбывалось, то презрительно пожимать плечами — лжет, врет, мстит за поиски убийцы и грабителя. Нечем ему доказать, одни голые слова, а словам без видимых, ощутимых доказательств веры нет. Зато вот что неопровержимо: что его, Децкого, держали с кляпом во рту, избили кастетом, что он пострадал наравне с инспектором розыска. А кого обокрали? А кто искал вора? А кто искал убийцу Паши? Кто вел частное следствие? Факты железные, тут даже Сенькевич подтвердит.
— А если и брал Пташук по мелочам, — сказал Децкий, — уже без разницы, уже не имеет значения.
И скорбно вздохнув, он попросил майора:
— Курить хочется невмоготу. Давайте закурим.
— Никак нельзя, — ответил Сенькевич. — Закурим, а дым сквозь щели — и никто не придет. Скажите, Децкий, а вам хочется, чтобы они пришли?
— А что им остается?
— Да, — согласился Сенькевич, — они вернутся. И это убеждает меня, что нам с вами еще предстоит немало разговоров.
Сенькевич спустился вниз, где Корбов, стоя возле дверей, обозревал сквозь щель окрестности.
— Тишина! — сказал Корбов. — Может, они в город смотались?
— Нет, — возразил Сенькевич, — это для них не спасение. Поищи-ка в кармане, записка там должна быть.
Корбов сунул руку в карман и достал две скомканные бумажки.
— Ну вот, улики, — усмехнулся Сенькевич, расправляя половинки листа. Если сам Смирнов писал, то хоть бы ради них должны возвратиться.
— А вдруг не сам?
— Кто б ни писал — улика. Придут.
Замолчали.
Ни звука не слышалось сверху, где сидел Децкий, и вокруг мельницы словно бы все замерло, только глухо рокотал водосброс.
— Иди-ка к окну, — сказал Сенькевич. — Вдруг они тылами вернутся.
Корбов понятливо кивнул и отправился по указанию. Проскрипели лестница, сухие доски помоста, и вновь настала ровная тягостная тишина.
Сенькевич, став на место Корбова, поглядывал на недалекую опушку, откуда могли появиться преступники, а мысли его текли сами собой, и мысли эти были угрюмые. Он находился в засаде, и ему сейчас припоминались многие другие ожидания, когда так же медленно тянулось время, а неизвестность и ответственность, связанные с задержанием, отзывались таким же глубоким волнением. И вставали в памяти люди, которых приходилось задерживать: это всегда были разные люди — различной силы, храбрости, ума, темперамента, но всех их роднила непонятная Сенькевичу способность быстро и бездумно ударом ножа, дубины, камня сокрушить чужую жизнь и судьбу.
Еще он сердился на себя, что попал впросак, что остался в живых не по своему умению, а случайно, в силу просчета преступников или какого-то их хитрого расчета, который случайно не исполнился, и Сенькевичу хотелось провести задержание умно, с пользой, которая компенсировала бы недавний промах. Почему их двое, еще думал Сенькевич. Что кроется за этими действиями парой? Не супружеская ведь пара. Не с женой Смирнов выступает. Двое мужчин — Корбов приметил. И чем Децкий им навредил? Зачем убийство? Только ли из-за алиби на вечер смерти Пташука? Но и сам Децкий не казался чистым. И уж совсем неприятно выглядели его грубые намеки, что вся вина за хищения окажется на Пташуке, на мертвом — который не может защититься и с которого, мол, не удастся спросить. Но если Децкий настроен защищаться за ширпотреб, то зачем риск убийства Смирнову? Что он и еще кто-то этим выигрывают? Или Децкий и впрямь решил исполнить роль мстителя? Много, много сходилось загадок, которые нельзя было разрешить умозрительно. Сберкнижка, смерть Павла Пташука, нападение на Децкого — все как-то непонятно стыковалось, и все имело разные мотивы. Только какое бы ни готовилось или осуществилось преступление, думал Сенькевич, всегда побуждениями ему служат жадность, страх, ничтожество сердца, злоба или все вкупе. Однако всегда в разных вариантах и комбинациях, продиктованных обстоятельствами и циничным расчетом. Какие же здесь сопряжения? Сберкнижка — из жадности, Пташук — из страха, Децкий — из злобы или тоже со страха. Страха чего? Чего они боятся со стороны Децкого?
Красивое все-таки место облюбовал себе этот завскладом, подумал Сенькевич. Очень красивое. Лес, луг, чистая речка, безлюдье, все, как в прошлом веке, прямо именье свое. Тем, верно, и тешился, что у него лучше, чем у прочих, что он умеет жить, а прочие теснятся, что он барином сидит, хуторянином, кулаком. Из полутьмы старой мельницы мир, открывавшийся сквозь щели, казался прекрасным, и Сенькевичу стало особенно неприятно, противно, что среди этой красоты природы сейчас ходят два враждебных жизни человека; его чувство справедливости и добра не хотело примириться с их жестокостью, и в глубине души он хотел, чтобы они не пришли, чтобы убоялись крайности зла, не смогли быть убийцами, самовольными носителями смерти, тварями того света, чуждыми миру людей. Но это была боль всегдашнего желания не иметь дела с душевно мертвыми, которых ничто не в силах пронять, ничьи и никакие мольбы, только страх собственной гибели. Лишь в раздавливающих тисках полного поражения, под гнетом неопровержимых улик, пред видением мрачного своего исхода будилась в них совесть, да и то не совесть, а жалость к себе, и они каялись ради пощады, вымаливали милость, готовы были на любую работу, на муки пожизненного заключения, лишь бы жить, жить…
Вдруг, ломая его чувствования, послышался в лесочке шум заведенного мотора. "Неужели уедут?" — с недоверием и с некоею радостью подумал Сенькевич, но оправдались худшие предположения: на лужок выехали серые «Жигули» и напрямик направились к мельнице. Сенькевич кликнул Корбова, и оба они заторопились в камору исполнять свой план. Корбов лег на живот, лицом в пол, и сцепил за спиной руки. Обозначая повязку, Сенькевич обернул ему ноги и руки бинтом. Сам же он лег, как был брошен, — на спину. Децкий же наверху уселся возле проема, чтобы в случае следовательской неудачи — а думалось, что следователям не повезет, что их могут застрелить, и даже хотелось этого, — чтобы при таком исходе задержания выпрыгнуть в окно, скрыться в олешнике и бежать.
Машина подкатила вплотную к мельнице, заглох мотор, через считанные мгновения двери распахнулись и преступники вошли внутрь. Сенькевич узнал в зеленом завскладом Смирнова, второй же в поднятом капюшоне оставался ему неизвестен. Завскладом подошел к каморе, кинул на узников короткий взгляд и отошел. Было слышно, как приятель сказал ему: "Давай, давай!" Сам же он неподвижно стоял у входных дверей. Завскладом тут же вымело за порог, он появился через минуту с канистрой и по знаку второго стал плескать бензином на стены, приближаясь к каморе. Противно и страшно запахло бензином.
Сенькевича била дрожь ненависти. За пятнадцать лет работы в розыске он видел разных негодяев, но такое зверье еще не встречалось. На мгновение ему открылась жуть той смерти, на которую их хотели обречь. Мельница в дебрях леса, людей вокруг никого, а если и случится человек — чем тушить, хоть и река возле, руками черпать? И зачем тушить, кому придет на ум, что внутри двое связанных людей. Сухое же дерево вспыхнет, как спичка, и сгорит дотла; полчаса, час — и пепелище, никто и причин пожара не станет искать постройка брошена, это просто дрова. Он решил ждать до последнего мгновения, до того, как повернут выходить.
Тут, однако, случилась совершенная неожиданность. Когда завскладом поднес канистру к каморе, дружок прыгнул к нему и свалил ударом кастета. Затем он вытащил поясной ремень завскладом, связал ему руки и бросил напарника в камору. Сенькевич, поразившись, узнал коллекционера.
— Кляпик таки выплюнули, товарищ майор! — сказал коллекционер.
Постояв, посмотрев на три свои жертвы, он спросил:
— Децкий, ты жив?
Корбов передернул плечами.
— Сам виноват, — сказал коллекционер. — Уговаривал же тебя не шуршать. А ты — денежки, Паша, старушка…
— Значит, это вы в сберкассу ходили? — спросил Сенькевич.
— Узнаю настоящего следователя, — сказал коллекционер. — Все тайны волнуют. Скрывать не стану — я. Катя рассчитала, подсказала, что можно, что вот этот, — глянул на Корбова, — легче в прорубь прыгнет, чем в милицию, ползавода обокрал…
Децкий наверху, слыша эти слова, зашелся от ненависти и ужаса.
— Так вы и Павла Пташука? — спрашивал Сенькевич.
— Нет, Павла не я. Катя ездила к Павлику. Я сидел у телефона, отвечал, что купается. А сейчас она сидит, отвечает, что я обед готовлю.
— А старушку за что?
— Случайно. Испугалась.
— А приятеля за что?
— Надоел. Я его со вчерашнего вечера опекаю. Катя привлекла, чтобы Децкого вытянуть как-нибудь за город.
Вернувшись в сознание, завскладом прозрел, что он предан, связан и сейчас чиркнет спичка, вспыхнет бензин, он заживо сгорит и превратится в уголь; он мгновенно обезумел, волосы его вздыбились, лицо исказилось судорогой; качаясь по брезенту, напрягаясь разорвать ремень, он в ужасе кричал недавнему своему напарнику: "Не хочу! Гад, гад! Развяжи меня!"
Слушая эти отчаянные и напрасные вопли, Децкий радостно и презрительно улыбался. Что, страшно, крыса гремучая, отмечал он с удовлетворением. А мне как было? Что мне, гад, готовил! А я не кричал, не верещал поросенком. Жалко себя, жутко — это хорошо, это по заслугам. Не рой другому яму — сам в нее попадешь. Вот и угодил. Помучайся, дрянь, потрясись, узнай, каково видеть свою могилу, слышать смерть, напрасно плакать, глядеть в пустые глаза и взывать о пощаде, взывать тщетно. Только лучше бы тебе, Петя, подумал Децкий, умереть, сдохнуть прямо сейчас от разрыва сердца. И тюрьмы избежишь, и пользу сделаешь — тогда, тогда пусть хоть сто следователей на завод приходят.
— Но чем же, если не секрет, — спрашивал Сенькевич, — вам Пташук досадил?
— Конечно, секрет, — отвечал коллекционер. — Но уж так и быть… Угораздило его морду высунуть в окно, когда в поезде вот к этому ослу ехал. Воздуха свежего захотелось, а я за кассами прятался. Он заметил. Хорошо, что пьяный был, не сообразил. А когда этот дурак следствие начал, вынюхивать пошел, Пташуку и припомнилось. Он Катьке позвонил — где меня встретила…
Децкого замутило; выплыл со дна души грех роковой ошибки и предстал в тяжести неисправимых последствий: не бросил бы он в тот вечер трубку, не рявкнул бы, что шарики не вертятся из-за водки, проявил бы самое малое терпение, необходимый попросту интерес, и Паша остался бы жив, и отношения с Катькой, с коллекционером, с инспектором сложились бы совсем по-иному. Катьку надо убить, подумал Децкий с жестокой решимостью. Но тут же рефлекс самосохранения разбил эту решимость. Нет, не время мстить Катьке, понял Децкий. А надо срочно ей позвонить и сказать: "Катюша, любовник твой схвачен, спасай шкуру, топи дружка, или он тебя утопит. Он все рассказал, все без утайки, скотина тщеславная". Прямо к ней и поеду, решил Децкий. Под стражу сейчас не возьмут, права не имеют, оснований нет. Мало ли что убийцы натрепали. Он, Децкий, их и раскрыл, милицию на них вывел. Выкручусь, думал Децкий, не поддамся.
— Неужели вы всех сожжете? — продолжал свои вопросы Сенькевич.
— А что делать? Децкий заслужил, вы сами пришли, этот — свидетель. Что же мне вас, отпустить?
— А совесть не замучает?
— Переживу!
Коллекционер поднял канистру, и тогда Сенькевич взвился и со всею ненавистью ударил его в челюсть.
Через минуту коллекционер и завскладом были вынесены и положены вдали от мельницы на пахучую траву нагретого луга. Корбов сел при Децком в машину, и они поехали на шоссе вслед за милицейским «Москвичом».
Отъезжая, Децкий глянул в зеркальце на Сенькевича и на тех, лежавших на траве. Детское упоение жизнью охватило его, просились счастливые слезы; небо, лес, воздух были озарены светом воли, ярким светом Эдема, словно только что были созданы для радостей всего живого на земле, и он сам чувствовал себя вышедшим из мрака, из подземной черноты в этот светлый покой. "Жив! Жив! — говорил себе Децкий. — Выкручусь! Все отвергну, ни в чем не признаюсь. Выкручусь".
А Сенькевич устало сидел вблизи двух преступников. Душа его ныла, и мысли его были тяжелы. Он думал о том, что прошел по соломинке над могилой, что получит взыскание за неоправданный риск, что никогда не расскажет о пережитых минутах жене, что потребуется еще много усилий, чтобы доказать все преступления этих озверевших людей. Преступники лежали молча, закрыв глаза; завскладом плакал, коллекционер в ход своим мыслям гонял желваки. Сенькевич посмотрел вверх: там по лазури в извечной чистоте плыли белые, как детские души, облака; яркая их белизна завораживала, щемила сердце, манила в далекое беззаботное хождение по земле среди людей, не знающих злобы. Но тишина дней не была уделом Сенькевича, и думы его быстро вернулись на этот затерянный в старом лесу лужок, к бездушным этим людям, к заботам своего изнурительного и любимого ремесла.