Каноник Фортунат наклонился, жалобно охая, и извлек из тайника свое детище — пергаментную Хронику. Снял нагар со свечи и, оглянувшись на дверь, заскрипел старательным пером.
«По грехам нашим и новые испытания. Пришел Сигурд нечестивый, пришел он, услышав, что нету более Эвдуса, графа, коего страшился он пуще своих лжебогов. Явился он, когда урожай сняли и в закрома положили, ибо такова его, Сигурда, разбойничья повадка. Приступил он врасплох под стены Парижа, города славнейшего, и бежали перед ним благородный и простолюдин, воин и клирик. И гарь от пожаров и сквернь разорения вознеслись к небу, и небо молчало. И сказал тогда Гоццелин, добродетельный пастырь Парижа: да не увидят мои старые очи, как варвары пируют на Острове Франков. И взял он тяжкий меч в немощные руки и голову седую бранным шлемом покрыл…» Его знобило. Очаг чадит, а не греет. Протей, новый послушник, ленив, дров сухих не ищет. Прошлой осенью привезли его, жалкого, обезручевшего. Каноник долго выхаживал его настоями да примочками. Теперь бывший школяр ожил и вертится вокруг приора Балдуина… Что ж, у кого власть, у того и сила, а что Фортунат, жалкий старикашка? Все один за другим покинули его гнездо, не оглянулись — Эд незадачливый, за ним Роберт, Озрик…
Каноник с трудом поднялся, присел перед печкой, разбивая головешки. Гоццелин еще старше его, в Париже мечом махает, воюет, а у Фортуната даже на мелкие распри с приором нету сил!
— Во имя отца и сына и духа святого! — прокричал со двора бранчливый голос.
Легок на помине, тешитель беса! Прежде чем ответить «аминь», каноник поспешил убрать рукопись в тайник.
Балдуин вступил в келью, мелко крестя углы и стены. На всякий случай покрестил под лавкой. За ним следовал однорукий Протей.
— Ну что же, преподобнейший, — начал приор, усаживаясь и бесцеремонно перебирая предметы на аналое Фортуната, — не решились ли вы наконец вернуться в общий дормиторий? Там уютно, там и сухо…
Фортунат сделал отрицательный знак, следя за тем, как приор обнаруживает, что кончик пера у Фортуната еще мокр от чернил.
— Вчера они опять поселян принимали, — вставил Протей. — Снадобья раздавали, притчи говорили во утешение.
Каноник горестно помалкивал, надеясь: поиздеваются и уйдут.
— И кто знает, — поднял перст приор, — кто поручится, что снадобья его не от беса, а притчи не от лукавого?
И он встал и уверенно направился прямо к тайнику, достал сокровенную Хронику! Каноник вскрикнул, пытаясь выручить свое детище, но Протей его удержал здоровой рукой.
— Вот! — торжествовал приор Балдуин, потрясая трофеем. — Наш мудрейший канцлер Фульк учит — святая церковь должна быть уверена, что любое слово, как и ничтожнейшее деяние, согласуется с ее догматом. А как тут можно быть уверенным, если под покровом леса пишется летопись… Ну-ка, Протей, братец, читай!
Протей раскрыл, видимо, на заранее известной странице и прочел, подгнусавливая, как в школах предписывают цитировать опровергаемых еретиков. «Нет короля, а есть королишка, нет страны, а есть вертеп безначалия!» Приор в ужасе закрыл лицо, покачиваясь, как от зубной боли, О, если б вовремя не осенил его свет высшей бдительности! Надо тотчас же послать в Лаон, доставить туда мерзкое сочинение!
И тогда Фортунат, собрав силы, встал. Приор и Протей метнулись за аналой. Но он повернулся и шагнул за порог, туда, где во тьме ярилась метель. Не накинув каппы, босый, он брел по жгучему снегу и плакал, а приор и Протей, ошеломленные, шли позади.
— Не к проруби ль идет? — предположил Балдуин.
Но Фортунат, перейдя мостик, потонувший в сугробах, вошел в ворота монастыря. Метель его шатала, когда он брел мимо освещенных окон дормитория. Но он и туда не постучался, а подошел прямо к приземистому корпусу Забывайки.
— Что он задумал? — Приор подпрыгнул, устремляясь за ним.
Забывайка, куда еще прошлым летом ставили на холод сыры и сажали ослушников, теперь была окружена усиленной стражей. Прежде чем переполошившийся приор настиг Фортуната, тот отстранил от двери монаха с секирой и вошел внутрь.
— Он хочет его освободить! — ахнул приор, пытаясь поймать Фортуната за развевающуюся рясу.
В каменном полу Забывайки зияли три колодца. Четвертый был прикрыт дубовым кругом и заперт на замок. Балдуин тут же кинулся, чтобы убедиться, что замок цел.
А Фортунат, не обращая на него ни малейшего внимания, подтащил лестницу к одному из незакрытых отверстий и спустился туда.
При трескучем огне факела Балдуин, Протей и стражники сосредоточенно глядели в каменный мешок, куда добровольно сел старый Фортунат. О таком можно только прочесть в житиях.
И тут догадка осенила приора — этот наставник непокорных и здесь его обошел! Он, Балдуин, днями и ночами мечется, разрывается то по хозяйству, то по благочестию, а этот тихой сапой — и прямо в угодники, в святые!
Приор чуть не заплакал. Приказал всем выйти, а сам распластался на животе, стараясь рассмотреть во тьме, где там каноник.
— Фортунатушка, дружочек наш… Это ж были только шутки, как водится между учеными людьми. Вылезай, отец, не гневись!
Из-под дубового круга на соседнем колодце раздался могучий рык, проклятия, от которых волосы могли встать дыбом.
В канун рождества в монастырь святого Эриберта прибыл канцлер Фульк. От пира и осмотра хозяйства отказался и, отстояв мессу, уединился с приором Балдуином.
Большой Хиль с басовитой грустью, словно сожалея о безвозвратно текущем времени, обозначил полночь. Из покоев приора вышла по скрипучему снегу вереница людей и направилась к Забывайке. Там, в караульне, шла суета — убирался мусор, затоплялся очаг.
— Ведите! — Канцлер уселся к огню, потирая жилистые ручки.
Прошло много времени, пока за дверью не послышались окрики и топот, нестройный, как бывает, когда пастухи ведут быка, а он их шатает в разные стороны. Наконец под низкие своды был введен обросший человечище, у которого зрачки блистали, как наконечники стрел. Четыре здоровенных монаха вели его на веревках, сами стараясь держаться поодаль.
«Самсон, губитель филистимского храма! — обмер приор Балдуин, глядя, как голова великана чуть не касается крестовины свода. — И на что канцлеру он понадобился?»
— Ай-ай-ай! — сказал канцлер, разглядывая вонючие лохмотья и сизые ступни узника. — Бывший граф, несладко тут тебе живется!
— Падаль! — заревел на него тот, и монахи, силясь его удержать, поехали подошвами по плитам.
У Фулька дрогнули морщинки на висках, но он не шевельнулся, а приор Балдуин на всякий случай приказал вызвать еще четырех караульных.
Канцлер извлек свое зрительное стеклышко, а Протею велел:
— Подай узнику глоток вина.
Приор же поспешно добавил:
— Только рук ему не развязывай!
Фульк стал говорить туманно о том, что церкви свойственно прощать овец заблудших своих… Есть примеры, что некоторые и алтари грабили, и священников убивали, а потом покаялись, были приняты в лоно церкви и стали верными ее воинами…
Эд угрюмо слушал, покачиваясь на канатах, а когда Протей дал ему глотнуть из чаши, спросил у него:
— Тебе-то что я сделал, палатин?
Протей опустил глаза и отступил, убирая чашу.
— Ответь ему, — усмехнулся канцлер, играя стеклышком. — Пусть знает, что нет никого, кто бы не был им обижен.
Протей, глядя в лицо Эду, заученно ответил, что за потерю руки на вассальной службе ему бы полагался замок, отвоеванный у Тьерри, а граф его отдал оборотню, своему любимцу.
— Ложь! — Крик узника хлестнул в своды. — Ложь, как и все, что вы тут творите!
Фульк засмеялся, трогая посохом жаркие угли.
— Оборотень, видимо, провалился в ад. Но, как только мы его разыщем, мы тебе устроим здесь любовную с ним встречу.
— Требую сеньориального суда! — рвался к нему узник. — Пусть судит меня император, мой сюзерен.
— Церковь тебе суд, церковь тебе сюзерен. А ты еще должен ответить за то, что осквернил Самурский собор, въехав в него на коне.
— Но я освобождал его от язычников.
— Вот пусть бы язычники его и оскверняли, а не ты.
— Хватит! — Эд подался назад и рявкнул на монахов: — Ведите обратно! Лучше леденеть с чертом или оборотнем, чем греться здесь с этим ангелом кривды!
— Постой же, постой! — Фульк даже приподнялся, маня его обратно. — Мы ведь только начали с тобой беседовать. Есть у меня к тебе серьезнейшее дело. И если ты дашь слово воина вести себя смирно, я даже велю тебя развязать.
Балдуин за креслом канцлера застонал от волнения. Эд, двигая пересохшими губами, плюнул в сторону Фулька.
— Получай, плут! У вас под Парижем дела стали плохи, вот ты и лебезишь. «Развязать»! Знай, что в тот день, когда меня развяжут, тебе болтаться на первом же суку в своей канцлерской мантии!
Вновь состоялась титаническая возня, после чего монахи водворили бывшего графа в колодец. Фульк указал приору:
— Содержать по-прежнему.
— А может быть, вызвать палача? Беспокойства-то сколько! Разве этакий укротится? А то куда как проще — чик, и нету.
— «Чик, и нету»! — передразнил Фульк, вставая. — Мелко плаваешь, приор. Здесь славу можно какую заслужить! Лютого вражину сделать послушнейшим слугою церкви… А ты, кстати, раб божий, хорошо ли его стережешь? Тебе внушалось, что и крыса не должна пронюхать, кто у тебя под стражей. А он, например, знает у тебя, что Париж в осаде… Откуда?
Балдуин покаянно рассказал про Фортуната. Он-то, скорей всего, сидя по соседству, ему и сообщает. (Про незаконную летопись уж умолчал!) Как теперь выманить каноника из колодца, не делая его мучеником в глазах толпы?
— А ты подсади ему кошку. Или, еще лучше, козла! Уверяю, общества козла никакой святой не выдержит, хе-хе!
На другое утро после отъезда канцлера приор послал Протея на скотный выгон выбрать там самого матерого козла. Исполнив поручение, тот шел мимо заколоченной кельи Фортуната и приговаривал, таща козла на веревке:
— Двигай, двигай! Ты что упираешься, словно Эд в Забывайке?
И тут увидел, что кто-то на его пути, прижавшись к бревенчатой стене, смотрит и слушает. И понял, что это Озрик.
— Как поживаешь? — пробормотал Протей, оглядывая его меч, секиру, лук и прочее вооружение. Потянул козла, чтобы быстрее удалиться.
— Постой, постой, Протей, куда же ты торопишься? Ведь не видались сто лет. Уж ты-то поживаешь неплохо, каппа у тебя на заячьем меху. Итак, что же ты нам расскажешь об Эде и Забывайке?
— Это я просто к слову… Такая поговорка.
— Нет, все-таки не заточен ли он здесь? Уж мы-то с тобою, дружище Протей, знаем, что такое здешняя Забывайка!
Но тот торопился пройти со своим козлом и, лишь спустившись к самому мостику, обернулся и крикнул:
— Проваливай отсюда, сатанинский оборотень!
И, увидев, что оборотень вынул лук из чехла, Протей проклял свою неуместную болтливость и бежал, пока певучая стрела его не настигла.
Весь день прождав возвращения Протея и страшно досадуя на задержку, приор Балдуин велел послушнику доложить, как только тот объявится с козлом. Он служил мессу рассеянно, мечтая о том, как Фортунат выскочит из колодца, не выдержав козлиного общества, и будет посрамлен всенародно. Когда же выходил из базилики, ему почудилось, что в толпе богомольцев мелькнул кто-то похожий на Протея, в каппе, подбитой заячьим мехом.
Но послушник, скрывая зевок, сообщил, что Протей не появлялся. Вконец рассерженный, приор решил, что утро вечера мудренее.
В последнее время докучливый бес немного поотстал от Балдуина — видимо, был занят тем, что терзал в Забывайке бастарда. Но этим вечером приор готов был поклясться, что в его опочивальне пахло сырой козлиной шкурой. В юности Балдуин был свежевателем падали и запах этот ни с каким спутать не мог.
Ему приснился сон, будто он, приор, уж не приор, а дохлый баран и его святость канцлер Фульк вместе с послушником Протеем его, Балдуина, свежуют! Фульк будто бы велит Протею: «Держи-ка его за рога». Приор во сне обомлел: «Батюшки, неужели у меня рога?» Хвать себя за темя — и впрямь рога!
Проснулся в поту. Но и пробуждение оказалось не лучшим. Под мерцающей красной лампадой в позе человека стоял козел. Да, да, святая Варвара, гонительница призраков, — натуральный козел!
Балдуин хотел вскочить, затопать, однако ноги словно усохли. Он отчаянно крестил козла, а тот и не думал исчезать, проваливаться — тряс себе бородой.
— Ай, ай, ваше совершенство, так-то вы принимаете гостя?
И голос-то у козла был детский, странно знакомый. Приор закатил глаза и прошептал:
— Чего ты хочешь?
— Ключи от Забывайки.
— О, только не это! Возьми лучше душу.
— Кому нужна этакая пакость… — Козел наставил крутые рога и стал надвигаться.
— А-а-а! Заступники преподобные! Бери что хочешь, бери!
Через некоторое время караульные монахи у костра увидели приора, который приближался к ним, странно подскакивая. Очевидцев сразу поразило то, что шнурки сандалий приора были развязаны и недостойно хлобыстали. Но — смертный ужас! — за Балдуином следовал сам Владыка Тьмы в образе хоть и небольшого, но самого настоящего мохнатого козла с блестящим клинком в руке.
Стражи торопливо положили оружие, а Балдуин швырнул им ключи:
— Отпирайте, да побыстрее, не видите — я еле жив!
И вот Эд, незнакомый, неузнаваемый, бородатый, весь какой-то заскорузлый и от этого еще более страшный, появился на пороге, щурясь от рассвета и снежного раздолья. Азарика, скинув козлиную шкуру, кинулась к нему. Ах, ей было все равно теперь, что жить, что умереть!
Стража на коленях глядела исподлобья. Эд метнул на них раскаленный взгляд, но затем усмехнулся и ушел в караульню. Там хранилась его одежда и рог Датчанка, который приор мечтал оставить в монастыре в виде реликвии. Эд поднес Датчанку к губам, и раздался рев такой мощи, что галки, обезумев, взлетели в небеса. Из келий побежали монахи, гадая, не началось ли светопреставление.
Бережно вывели каноника Фортуната. Смертельно усталый старик улыбался разгорающейся зимней заре.
— Эй, рожа! — сказал Эд начальнику караула. — Чего пасть раскрыл? Разувайся, отдай меховые сапоги старцу.
Приор же Балдуин нашелся к вечеру. Монахини святой Колумбы пошли на прорубь полоскать белье и увидели в воде его худые ореховые пятки.
Тогда, в ту страшную ночь исчезновения Эда, Азарика, готовая кричать до потери сил, выбежала на безлюдную площадь у плахи.
В каждом закоулке мерещились ей враждебные острия, так к какой же душе припасть за помощью?
Из-за выщербленного кирпичного угла кто-то манил ее тонкой рукой. Это был Нанус, рыночный мим, еле различимый в тени. Она последовала за ним — куда же еще податься?
В таверне внизу у реки, в путанице развешанных сетей и причаленных лодок, толпа оборванцев у дымящего очага метала кости, сопровождая ходы визгом и гоготом. Нанус завел Азарику в каморку, отгороженную дерюгой. Помог смыть пятна крови, дал напиться.
Под утро в таверну словно седой вихрь ворвалась Заячья Губа.
— Эйя! — приветствовали ее бражники. — Это ты, повелительница уродов? Какие нынче виды на урожай?
Но все же сильна была ее магическая сила. Заячья Губа каждому пристально заглянула в глаза. И каждый после этого срывался, выбегая в дверь. Бежал и хозяин, бросив пригорающего каплуна.
Заячья Губа вцепилась в Азарику:
— Ах ты неудавшийся оборотень, плевок сатаны! Ты же была с Эдом, как же ты не могла его уберечь?
Азарика рассказывала со всеми подробностями, не в силах удержаться от всхлипываний, а волшебницу трясло от злобы и нетерпения действовать.
— Я знала, что все этим кончится! — заключила старуха. — Нечего было тебе за ним гнаться, не по тебе этот кусок.
Разразившись новым потоком брани, она велела ждать ее дальнейших распоряжений и унеслась. Азарика осталась в каморке за дерюгой под бдительным надзором неразговорчивого Нануса, у которого ручки-тростинки были тверже щипцов кузнеца.
Через неделю пришло первое известие от Заячьей Губы. Эд, по всей видимости, жив, его жизнь еще кому-то нужна. Ходят слухи, что он в каменном мешке одного из нейстрийских монастырей.
Слова «каменный мешок» для Азарики означали только их Забывайку, где их с Робертом испытывал господь или, вернее, приор Балдуин. Теперь ей явственно воображался Эд, как гнетет его там ледяная сырость и мучает голод… И пусть он где-то, когда-то, в чем-то был виновен, но до каких же пределов можно страдать человеку? Не было сил оставаться без дела, дожидаясь решений Заячьей Губы. Да и неизвестно еще, для чего злобная ведьма ее стережет!
И однажды в полночь, видя, что утомленного Нануса все же сморил сон, Азарика перетащила из таверны одного из упившихся гуляк, положила вместо себя — и была такова.
Теперь? Теперь она была счастлива. Перед ней мерно колыхался мускулистый круп серого с подпалиной жеребца, лучшего, которого Эд выбрал в монастырской конюшне. Сам Эд ехал весело, подбоченясь, нет-нет да и оглянется на едущую следом Азарику и на отряд вооруженных монахов, которых они взяли с собой.
Голые леса, красноватые от не успевшей опасть листвы, сменялись лбами холмов, где ветры выдули снег в бороздах виноградников. У пруда ветлы с черными комлями устремляли к небу веера прутьев. Гуси, поджимая красные лапы, шествовали к дымящейся полынье. Лаяли собаки, и деревня, спрятавшая за холмом прелые тростниковые крыши, выдавала себя дымом на фоне холодного неба.
Преодолевали толщу очередного леса и попадали в какую-нибудь деревню, как в самостоятельный мир, где и говорили-то на таком наречии, что, кроме слов «бог», «хлеб» и «плетка», ничего нельзя было разобрать. Да ее жители и не нуждались в большем количестве слов. Похожие на одичавших сурков, они жили в вонючих норах, где топилось по-курному, где голая детвора ютилась вперемежку с ягнятами и телятами. Развлекались игрой на мычащей волынке, а в знак особой нежности искали друг у друга вшей. Когда до них доходило, что отряд Эда прибыл к ним из такого же селения за лесом, они смеялись и не верили.
Когда же Эд, теряя терпение, спросил, откуда же к ним тогда ежегодно приезжает за данью их сеньор, они без шуток отвечали — от самого господа бога.
В другой деревне Эд отбил у разъяренных мужиков женщину, которую они вовсю мозжили дубинами. «За что?» — «Ваша милость, она вредит нашим женам». — «Каким же образом?» — «Какую встретит, той и норовит на тень наступить…» Азарика содрогнулась, вспомнив себя в Туронском лесу.
До сих пор ей казалось, что она, прожив за два года даже не две, а двадцать две жизни, испытала все, что только суждено испытать смертному человеку. И вдруг перед ней открылся мир, о котором она не имела представления: «косматая» страна франков и ее вечный труженик — земляной мужик.
Сердобольный Фортунат писал о нем в своей Хронике: «У него огромные руки, массивные ноги. Расстояние между глаз шириной в ладонь, плечи как колоды, обширная грудь. Волосы свалялись, будто шерсть, а лицо черно, как уголь, оно не знало иной воды, кроме дождевой. Радуйся, червь с душою человека, будь счастлив! Ибо это за счет твоей вечной нужды поставлены златые палаты твоих блестящих господ!» Наталкиваясь на эти строки, Азарика, бывало, думала, что это риторические упражнения ученого старца, ан оказалось — это жизнь!
Ей было любопытно, как все эти мрачные картины воспринимает ее сюзерен. Сострадает ли, возмущается, хочет ли все изменить? Освободив его из Забывайки, она с гордостью чувствовала себя ответственной за его дальнейшую жизнь…
Но он ко всему увиденному в пути относился или равнодушно, или с презрительной усмешкой. Одна дума жгла его, не давая покоя.
Как только он вышел из Забывайки и отдыхал с Фортунатом в его свеженатопленной келье, Азарика достала из седельных сумок Байона и поднесла ему с поклоном вырученный ею из парижской башни его Санктиль — отцовский меч с мощами из святой земли.
Эд молча принял его, целуя золотую рукоять, А когда он поднял глаза, Азарика была вознаграждена за все — такая волна благодарности, такая живая теплота была в его светлом взгляде.
Теперь в пути иной раз, чтобы размять руку, он поднимал на дыбы серого, выдергивал клинок и рассекал им воздух, при каждом выдохе вскрикивая: «Вот это Фульку голову прочь! А это Кривого Локтя от плеча до паха!»
— Ничему-то ты, видать, не научился, граф Парижский! — сказала она, не вытерпев, и задохнулась от волнения.
Граф придержал серого, пока с ним не поравнялся Байон.
— Что ты этим хочешь сказать, мой умница Озрик?
— Вернешься в Париж, молю тебя, делай вид, что ничего не произошло. Будто ты только вчера выехал, ну, скажем, на богомолье к святому Эриберту и вот вернулся. Ни слова о мести!
Эд молчал, кусая губы. Азарика, боясь, что он ее не понял, положила руку ему на сгиб локтя.
— Напомню как однажды тебя напутствовал в бой наш общий учитель Фортунат: «Если ты поднял знамя, забудь лично о себе». Тебе предстоит такая война! Зови же под свое знамя и недругов своих, и друзей.
Эд хлестнул серого и ускакал вперед. Азарике стало его жаль, она уж ругала себя за свой укор. Но, когда он вернулся, она приготовила новую выдумку, чтобы утешить его.
— Хочешь по-настоящему всем им отомстить?
— Ну?
— Чей профиль на этом серебряном денарии?
— Как — чей? Конечно Карла Третьего, императора франков.
— А где чеканится этот денарий?
— У меня в Париже, на монетном дворе.
Азарика подкинула звонкий денарий и многозначительно передала его Эду. Тот хмыкнул, рассматривая чеканку, потом хлопнул Азарику по плечу и захохотал.
— Змей-искуситель! Ну, Озрик, быть тебе когда-нибудь канцлером, видит бог!
Как и подобает оруженосцу, она ухаживала за сеньором. На стоянках спешно раздувала костер, рубила тростник и, вытряхнув из него снег, настилала возле огня, покрывала медвежьей шкурой ложе для господина. Завела особый котелок, готовила графу отдельно. Стирала ему и штопала, уже не заботясь о том, примут ли ее за женщину. И все это доставляло ей никогда не испытанную радость.
После доброй недели пути Эд взял за повод Байона и указал что-то за сизым от мороза лесом:
— Веррин! Верринский замок! Помнишь, кто такой сеньор Верринский? Это же тутор, ваш бывший староста в школе!
На плоском холме, окруженная пнями свежей вырубки, высилась грузная башня из еле обтесанных валунов. Вокруг виднелись разные дощатые пристройки и службы.
Эд поднял свою Датчанку и затрубил, учиняя вороний переполох. Меж зубцами башни показалось множество женских лиц в белых чепцах. Под навесом прекратился звон наковальни, и, озаряемый сполохами горна, оттуда вышел молодой мужчина. Снимал кожаный фартук, тревожно вглядываясь в подъехавших всадников.
— Не норманны, не бретонцы! — смеясь, крикнул ему Эд. — Твой собственный сюзерен жалует, прикажи ставить пирог.
Гисла кланялась, приглашая в замок. Она уже успела ради гостей надеть накрахмаленный фартук. За нею кормилица держала спеленатую двойню, а еще один годовалый сеньор Верринский в вязаных башмачках выглядывал из-за ее широченной юбки.
Невзрачная снаружи башня оказалась, однако, четырехэтажной. Самый верхний служил боевой площадкой, а в мирное время сукновальней. В момент приезда гостей Гисла там как раз работала с крестьянками. Самый же нижний занимали подвалы для припасов, был там родник на случай осады и прочее. Что касается двух средних, то повыше располагались комнаты господ, а пониже — общая, во всю окружность, низкая палата, где над неугасающим очагом висела медная посуда.
— Тесновато… — смущался сеньор Верринский.
— Слушай, — сказал Эд, когда Азарика сняла с него оружие и он расположился напротив огня, где уже шипел, поворачиваясь, баран, — ведь, помнится, покойный сеньор Верринский был богатый человек?
— Был! — вздохнул тутор, вычищая острием кинжала кузнечную гарь из-под ногтей. — Да что не разорили норманны, то у него выманили попы или оттягали соседи. Мне пришлось все заново строить.
Гисла поднесла Эду рог с сидром, поклонилась. Эд встал, осушил рог и на правах сюзерена поцеловал хозяйку в губы так, что у ней дух перехватило, а Азарика опечалилась — нельзя ли было обойтись без этого?
— А все-таки, брат, — сказал Эд, отпуская Гислу, — лучше бы ты женился на знатной, а не на монастырской сироте. Да не из-за приданого, нет! Знатная была бы белоручкой, лежебокой. Сама не стала бы с мужичками сукно валять, да и тебя бы в кузню не пустила. Ты сеньор! Твое дело рыскать по лесам, искать супостата, а случится набег — мужика защищать. А уж он, тот мужик, пусть на тебя и кует, и пашет, и сукно валяет, и еще деньги тебе платит.
— Они у меня совсем нищие, — смущенно возразил тутор.
Гисла, вся пунцовая, наклонилась над столом, расставляя плошки.
— Как это — нищие? — воскликнул Эд. — Собери-ка с каждого мужика по ребенку да и запри в подвал без хлеба, без воды. Назначь с родителей за них дань, да побольше. Увидишь, какие они нищие!
— Граф! — с упреком воскликнула Азарика.
А тот раскатился смехом, совсем, однако, не весело на всех поглядывая.
— Мужик таков, — добавил он. — Уж как-нибудь да исхитрится, уж что-нибудь придумает, а не даст своему детищу в подвале околеть.
— Что ты говоришь! — махнула в ужасе Азарика и спустилась вниз. Стояла у притолоки, печалясь.
Там и нашел ее Эд, навалился грузом своего тела, отыскал в темноте ее нос и пребольно ухватил в два пальца.
— Ты, сопляк! За все, что ты мне сделал, я твой должник. И советы мне свои подавай! Но я на коротеньком твоем носу хочу тебе зарубить: при людях ни-ни!
И удалился чистить своего серого с подпалинами. Коня он чистил всегда собственноручно, о чем-то даже с ним разговаривал. Конь должен знать только своего всадника, учил он.
Расстроенная Азарика к ужину не пошла. Прокралась за спинами пирующих и легла на солому возле ложа, постеленного Эду.
Проснулась, когда вокруг была тьма. Со всех сторон несся храп спящих. Рядом, как равномерно дышащая гора, посапывал Эд. Лежала без сна, смотрела в сквозную трубу очага, откуда вместе с инеем врывалось мерцание звезд, и казалось, что вся Вселенная вращается вокруг нее, Азарики.
Наверху, у Гислы, приглушенно плакал ребенок. Азарика старалась представить себе, как у нее кто-нибудь родится, но никак не получалось. Болел нос, оттасканный Эдом. Значит, и верно, он до сих пор не подозревает, что она женщина? И это было даже обидно.
И за эту его наивность ей даже стало жаль его. Сняла с себя походное овчинное одеяло и накрыла им Эда поверх медвежьей шкуры.
Утро началось с рева Датчанки, с плеска холодной воды, хохота парней, топота копыт вновь прибывающих. Эд накануне разослал своих монахов к окрестным вассалам, и теперь Азарика сбилась с ног, поминутно докладывая о прибытии того или иного сеньора.
— Вот это дисциплина! — сказал Эд. — Придется каждому за образцовое поведение заказать золотой ошейник.
Он любезно всем подавал руку и всматривался в каждого, словно испытывая. И, видимо, был недоволен: вассалы держались вежливо, но настороженно и отчужденно.
— Вот что, — решил граф, — едем-ка на охоту! Не мешает поразмяться, друг о друга пообтереться да и дичи настрелять.
Охота выдалась удачной и веселой. Она уже шла к концу, как собаки подняли в самой чащобе медведя. Зверь вылез злой и сонный, насиженную берлогу покидать не хотел. Отмахнулся от надоевших собак и хотел удрать, но дорогу ему преградили всадники с рогатинами. Приходилось принимать бой, и мишка встал на дыбы.
Эд выехал вперед и бросил перед медведем перчатку.
— По праву сюзерена зверь принадлежит мне.
Он спрыгнул с серого, приказывая отогнать собак. Никто еще не понял, что он задумал, кроме Азарики. Принимая повод коня, она шепнула: «Зачем?» — вложив в это слово всю меру своего беспокойства. Но он лишь дернул плечом, как балованный ребенок.
Сняв с себя колчан, перевязь с мечом, даже кинжал, он ходил вокруг медведя, весело его рассматривая. Мишка сделал еще одну попытку дезертировать, но вновь наткнулся на чью-то рогатину. Он поднялся с ревом, ища противника. А Эд, ожидая, стоял перед ним, глядя на его свисающую клочьями, плохо облинявшую шкуру, на его брыластую шею, на его лапы, покрытые рубцами и шрамами.
— Знатный противник! — сказал он, обращаясь к одной Азарике. — Не то что гадостный Фульк.
Медведю надоело попусту топтаться, и он сделал рывок на Эда. Тот ловко перескочил ему за спину, и медведь замигал близоруко. И верно, как Фульк, когда тот собирается вставить в глаз свое стекло!
Однако медведь сообразил, куда делся Эд. Перевернулся с неменьшей ловкостью, чем вызвал шумное одобрение публики. Шум этот ему не понравился, он решил показать, что хозяин леса все-таки он. Наскочил на Эда с такой яростью, что тот не успел уклониться.
Они схватились, будто обнялись, когти зверя заскользили по стальным плашкам панциря Эда. Медведь заревел трубно, завыл в голос, а Эд будто ушел внутрь его огромной косматой туши.
— Что же мы стоим? — волновалась Азарика.
Но какой-то старый, видавший виды вассал ее успокоил:
— Так бывает на медвежьих травлях. Не беспокойся, Эд зря рисковать не станет, мы его знаем.
Между тем медведю становилось тесно в железных объятиях человека. Он стал вертеться, повизгивая, даже делал попытки оттолкнуть от себя Эда. Но человек обрек зверя на гибель, и теперь ничто не могло спасти бедного хозяина леса. Медведь прекратил вой, стал конвульсивно кашлять, содрогаясь всем телом и отпихивая от себя упорного врага. Еще через некоторое время мишка стал хлюпать, и вот уж его туша повалилась на снег волосатой горой, а над ней стоял Эд, победитель. Его панцирная спина была измазана медвежьей кровью. Ликуя, он подбросил к соснам свой железный шишак.
Старый вассал рядом с Азарикой качнул головой.
— Ах, сатана! Все-таки взял и удушил!
Обратно ехали дружно, хохотали, наперебой вспоминали борьбу с медведем. Теперь все вассалы, даже пожилые, с обожанием поглядывали на Эда. («Вот зачем был нужен бедный медведь!» — подумала Азарика.) Приехав в Верринский замок, стучали по столу ножами:
— Медвежатинки хотим, медвежатинки!
Эд благодушно уселся во главе стола. Азарика повязала его полотенцем и подала таз — вымыть руки.
— Позвольте спросить вас, милейшие сеньоры, — начал он, — как случилось, что город Париж в рискованнейшем положении, а каждого из вассалов мои гонцы застают чуть ли не в теплой постели?
— Мы присягали не городу Парижу, — насупился старый вассал. — Мы присягали графу Парижскому.
— Значит, вы намеревались дождаться, пока язычники расправятся с Парижем, а потом примутся за вас? В таком случае возвращение графа Парижского не должно вас радовать. Вот мой приказ: завтра мы выступаем, чтобы прорваться в Париж.
Слышно было только жевание и треск разрываемых сухожилий. Кое-кто хотел просить хоть день отпуска, распрощаться с домашними — все-таки война! — но не посмел и залил вином свою печаль.
Дерзнув напасть на Париж, король Сигурд взвесил все «за» и «против». Долго он, сидя в своих северных болотах, ковал впрок лезвия из знаменитой норманнской стали, смолил дракары, рассылал вербовщиков и в Норвегию, и в Ирландию, и в Англию, и в Готскую землю — всюду, где свили хищные гнезда викинги — гроза морей. На его призыв отовсюду слетались любители живого мяса. Теперь он не распылял свои флотилии по рекам, а, собрав тысячу дракаров («Воды Сены не были видны из-под их бортов!» — сокрушались франкские летописцы), внезапно явился под стенами Парижа.
Расчет Сигурда был прост: воспользовавшись замешательством в Нейстрии после смерти Гугона и таинственного исчезновения Эда, застать все ворота открытыми. Сначала так все и шло. Парижане и глазом не успели моргнуть, как в разгар большой осенней ярмарки норманны свалились им на голову. Но тут-то Сигурд и просчитался. Он не учел натуры своих воителей. Как исступленно он ни приказывал, чтобы викинги прорывались скорей к воротам предместий, они застряли в Пинциаке, где был центр ярмарки, ловя разбегавшихся купцов.
И когда дракары под внушительный рев труб, хлопая полосатыми парусами и испуская тучи стрел, подошли к Парижу, их встретило напряженное молчание у запертых наглухо ворот.
Пришлось начинать планомерную осаду. Пленные жители под несусветными пытками показали, что в городе войска почти нет. Карл III отослал его в Германию под предлогом отражения венгров, а на самом деле в противовес тамошнему могущественному бастарду Арнульфу Каринтийскому.
Увы! Безрассудные парижане не собирались направлять к Сигурду своих послов с веревками на шее. В Городе оказались богатые склады, заготовленные в свое время Эдом. Престарелый Гоццелин, архиепископ, позабыв свои кондитерские увлечения, смущал умы парижан, призывая их сопротивляться. Он уговаривал вассалов, убеждал купцов, воспламенял юношей, бранил клириков и сумел обеспечить оборону всех стен и башен Города.
И все же Сигурду удалось захватить Левый берег. Он проломил его бревенчатую стену, и бой закипел в лабиринте улочек предместья святого Михаила. Осажденные цеплялись за каждый сруб или сарай, из пожарных бочек обливали горящие строения. Сам архиепископ Гоццелин на лопоухом муле разъезжал по пылающим весям в сопровождении здоровяка Авеля, который еле оправился от ран, полученных в ночь исчезновения Эда.
— Святой отец! — кричали Гоццелину. — Прячься, вон стрела летит!
— Староват я для пернатой красавицы, — отвечал прелат. — Она молоденького ищет.
В конечном счете защитники Парижа оставили Левый берег. Но при этом полегло столько доблестных жрецов грабежа, а трофеев оказалось так мало, что, подведя баланс, викинги приуныли.
На Левом берегу оставалась ими не захваченной только бревенчатая Квадратная башня перед мостом через Сену. Для поднятия духа Сигурд решился на маневр, который ранее отвергал, — сжечь мост Левого берега (а он мог еще пригодиться, чтобы ворваться в Город посуху) и тем самым изолировать Квадратную башню.
Так и сделали. Выше по течению Сены разорили множество селений, и из их добротных сухих бревен соорудили гигантский плот, а на него взгромоздили возы с сеном, бочки со смолой, ящики с серой. Все это запалили и пустили вниз по реке.
На сей раз ополченцы Гоццелина растерялись. Норманны хохотали, глядя, как защитники моста мечутся, озаренные багровым отсветом пожара, как они пытаются шестами либо развалить пылающий плот, либо протолкнуть его между быками. Мост все-таки сгорел, а защитники Квадратной башни предпочли погибнуть, но не сдаться.
Однако сжечь таким же образом мост Правого берега не удалось. Гоццелин велел натащить на мост побольше бочек и огромных керамических сосудов, в которых в Галлии любят хранить зерно. Несмотря на помехи со стороны норманнов, целый день сосуды эти наполняли водой, черпая ее ведрами на веревках. Как только приближался зажигательный плот, на него обрушивались струи, способные залить и адское пламя.
Настали рождественские холода, которые в эту зиму были особенно жестоки. Норманнское же воинство явилось одетым весьма легкомысленно, рассчитывая на парижские гардеробы. Взятых осенью пленных и добычу успели распродать, деньги растранжирить. Мужики на сто миль окрест разбежались по лесам, некому стало кормить господ викингов и убирать за ними нечистоты. Пошли повальные болезни, стали ходить слухи о черной смерти.
Сигурд сам сделался мрачен, как черная смерть. Из Тронхейма ему привезли двенадцать прорицателей, белобородых старцев Одина, древних настолько, что каждому, для того чтобы согнуть руку или сделать шаг, требовалось ровно столько времени, сколько часовому, чтобы обойти вокруг королевского шатра. С ними приехала вещая дева, отменно пышная и дебелая. Проходит мимо воинов, а у тех глаза делаются мутными, как у вяленой трески.
Дева с утра до вечера заботилась о своей белокурой прическе. То мыла ее в ромашке или в луковичной шелухе, то утюжила гребешком. Старцы же занимались тем, что сосредоточивались для высшей прозорливости, при этом похрапывали сладко. Уверяли, что слышат, как трава растет, но, по-видимому, отчетливо слышали только, как на кухне начинали ложки звякать.
В конце концов все это Сигурду так надоело, что он почти перестал бывать в своем шатре. День и ночь рыскал с конным отрядом по окрестностям Парижа.
Однажды он ехал мимо Горы Мучеников, с которой непокорный Париж виден как с птичьего полета — если бы, увы, викинги могли еще и летать! На повороте отлично вымощенной дороги (трудолюбие и аккуратность парижан возбуждали в Сигурде тихую злобу) ему встретилась древняя старуха в черной каппе и с клюкой.
— Остановись, Сигурд, король данов!
— Ну, положим, не так трудно догадаться, что я Сигурд, король данов, — проворчал викинг, осаживая коня.
Старуха объявила, что ей надо беседовать с ним с глазу на глаз. «Не ходи, король!» — советовала свита, но Сигурд подумал: а вдруг это могущественнейшая волшебница, которых, по рассказам, так много в таинственной Галлии?
В пещере чадила коптилка, возвышался скелет в нелепом парчовом одеянии. Ведьма стала жечь увитые бисером свечи и оговаривала при этом, что они из человечьего сала. Сигурд снял рогатый шлем, и седой его чуб свесился словно третий длинный ус. Эта старуха с ярко накрашенным мертвенным ртом и заячьей губой, из которой выглядывал единственный зуб, внушала ему отвращение, но и почтение одновременно.
Заячья Губа открыла, что ее послал канцлер Фульк.
— Подумать только! — ухмыльнулся Сигурд. — Каких сановных людей канцлер ко мне посылает!
Колдунья извлекла из складок юбки кусок пластины из слоновой кости, на которой были начертаны рунические письмена. Король с большим сомнением взял, повертел в руках и достал у себя другой кусок. Надлом и разделенные руны обоих кусков сошлись точь-в-точь.
— А ты меня не помнишь, — сказала старуха, торжествуя. — Я лет пять назад была у тебя от покойного канцлера Гугона.
— Как же, как же! — припомнил король. — Ты лично просила тогда за какого-то гребца, чтобы я дал ему убежать.
Волшебница вернулась к цели своей миссии.
— Канцлер Фульк напоминает тебе о вашем уговоре, помнишь? Как только он, Фульк, при всем народе повелит тебе — уходи, ты должен повиноваться беспрекословно. Час этот близок.
— Как бы не так! — вскричал Сигурд. — Он-то чем мне помог, чтобы я закончил этот злополучный поход? Седьмой месяц топчусь под стенами строптивого городишка, да поглотит его бездна!
— Во-первых, не тараторь так быстро, я не настолько сильна в норманнском языке, чтобы поспевать за извивами твоей мысли. Во-вторых, он посылает тебе доказательство своей дружбы.
— Какое?
— Ишь нетерпеливый! Сначала поклянись еще раз, что не нарушишь условий договора.
— Викинги никогда не клянутся!
— И, однако, постоянно обманывают.
— Говори, исчадье зла!
— Хорошо. Обернись-ка к скелету, то бишь к сеньору Мортуусу. Как раз за его спиной начинается подземный ход в две мили, который кончается в самом сердце Правой стороны…
Сигурд вскочил, нахлобучивая шлем. Заячья Губа удержала его.
— Не передать ли его благочестию канцлеру какие-либо заверения в благодарности?
В ответ король захохотал. Он смеялся искренне, как ребенок, даже вытер слезу краешком плаща.
— Пусть твой слабодушный хозяин, этот павлин с душою воробьишки, молит своего распятого бога, чтоб я не обманул его при расчете.
Но Заячья Губа грустно покачала головой:
— Умерь свое веселье, король. Попробуй-ка обмануть — и ты умрешь, исчезнешь, как пыль, сдутая ветром!
Сигурд, не прекращая потешаться, указывал на старуху пальцем.
— В доказательство того, — старуха понизила голос, поглядев на дверь, — что наши люди тебя окружают, мне разрешено предать тебе одного из них. Вот тебе теперь половинка старинного золотого аурея, на которой какой-то кесарь изображен в лавровом венке. Тот из твоих, у кого найдется другая половинка, — человек Фулька.
Сигурд смолк, опасливо поглядывая на волшебницу. На прощанье просил погадать ему о судьбе. Заячья Губа бросила горсть проса в плошку с вином и, поводив но нему пальцем, объявила:
— Берегись, коршун, время воробьев и павлинов кончается. Сокол уж на воле, скоро он будет тут.
— Кого ты подразумеваешь под именем сокол?
— Того, кто страшен и коршунам, и павлинам.
Сигурд устремился из пещеры. Теперь смеялась Заячья Губа.
— О святая простота! О молот в руках ловкачей!
Прискакав к своему темному шатру — старцы давно спали, устав от целодневного общенья с богами, — Сигурд запалил факел и, бросив поводья часовому, откинул полог.
На его королевском золоченом седалище расположились, тесно обнявшись, белобрысая вещая дева и самый юный из его, Сигурда, оруженосцев. Первое, что бросилось королю в глаза, — блистающая в свете факела половинка кесарской монеты на упитанной груди вещей девы. Король согнал прочь оруженосца, а деве раскроил темя утыканной шипами железной палицей.
Из подземного хода норманны вырвались, как потоп, никто не мог понять, что же случилось. Вот тут-то были захвачены врасплох и люди в домах, и женщины в постелях, и золото в шкатулках. Тяжелый черный дым стлался по воде от горевших хлебных складов, которые парижане жгли, чтобы не отдавать врагу. Каждое предместье пылало и сопротивлялось, оно знало: лучше смерть, чем варварский плен.
Но и здесь Сигурду помешало вечное пристрастие его воинов — лишь бы дорваться до добычи. Прибывавшие из подземелья волны завоевателей растворялись по кварталам, и никакая сила не могла заставить их опомниться, пока все, что взято, не было поделено. На том берегу Гоццелин страдал, сжимая пальцами виски.
— О, если б хоть сотни четыре тяжеловооруженной конницы! Враг навечно остался б в лабиринте улиц. Господи, сотвори чудо!
Но господь не хотел сотворять чудо, и лишь монастыри Правого берега успели захлопнуть ворота перед самым носом норманнов, оставшись, как занозы, в их тылу.
Месяц прошел для парижан в унынии и размышлениях, как теперь удержать Остров Франков, последнюю частицу надежды. Однажды к архиепископу Гоццелину, сидевшему за арифметическими расчетами, хватит ли на острове муки хоть по четверть фунта на едока, явился толстяк Авель, которого прелат любил называть не иначе, как «племянник». Авель мрачно жевал заплесневелую корку, а краснощекое, несмотря на наступившее бесхлебье, его лицо имело просительное выражение.
— Сегодня в монастыре святого Германа праздник… — сказал он по своему обыкновению без предисловий.
— Ну и что? — рассеянно спросил прелат.
— Я туда приглашен.
— Да ты понимаешь, что говоришь? — изумился Гоццелин, отрываясь от расчетов. — Монастырь святого Германа на Правом берегу и осажден. Как же ты пройдешь?
— Понемножку, понемножку…
И чем более Гоццелин его отговаривал и даже запрещал, тем жалобнее просил Авель. В конечном счете архиепископ решил: пусть идет, бог хранит смелых, а здесь это гороподобное дитя все равно исчахнет на четверти фунта муки ежедневно.
Авелю приоткрыли створу цепных ворот моста на Правом берегу, где у франков осталось лишь предмостное сооружение, звавшееся парижанами фамильярно «Башенка». Авель спокойно вышел и отправился, сопровождаемый ироническими напутствиями товарищей. Норманны же, видя его полнейшую невозмутимость, поначалу не обратили на него внимания. Так добрался он до самых стен монастыря святого Германа, а уж туда войти не мог, потому что норманны его ворота завалили огромной баррикадой.
Авель деловито принялся ее разбирать, откидывая самые крупные балки в сторону. Норманнские часовые сначала недоуменно пялили на него глаза, потом подняли тревогу. На Авеля наскочили сразу несколько язычников, держа в руках веревки, — за этакого великана на рынке рабов отвалят кругленькую сумму! Эти-то веревки особенно разгневали нашего агнца. Он без труда отнял у нападавших их секиры, а самих связал и, прикрываясь ими как заслоном, продолжал свое дело. Монахи в шлемах глядели на него с высоты ворот.
— Жарится баранинка? — спрашивал их Авель.
— Угу! — отвечали изумленные монахи.
— Не подгорела бы… — опасался Авель и удваивал усилия. Через некоторое время он снова разгибал спину и спрашивал: — С петрушкой?
— И даже с сельдереем! — кричали воины святого Германа, приободрившиеся при виде такой подмоги. — У нас и свежая рыбка в садке, ты только войди, мы тебе такого окунька в соусе изобразим, пальчики оближешь!
— М-м! — стонал Авель, в голодном желудке у него урчало.
Но тут на него набросились сразу десятка два врагов, подняв мечи. Нашему герою пришлось бы худо, веди он себя, как обыкновенный боец. Но он, не делая попытки сопротивляться, спокойно озирался по сторонам. И нападавшие подумали, что все-таки смогут взять его живьем.
А он, разгадав их намерения, вытащил из баррикады огромную жердь и метнул ее плашмя так, что она на лету снесла головы половине нападающих, а прочие бесславно бежали. Ворота монастыря наконец распахнулись, и Авель туда вступил как триумфатор.
Разъяренный Сигурд приказал тех, кто бежал от Авеля, публично утопить, а к воротам монастыря подкатить таран, только что изготовленный нанятыми в Испании мастерами.
Услышав его гулкие удары, монахи пали духом и стали читать отходную, а Авель, сидевший в одиночестве за столом, рассердился:
— Хамы, пообедать не дадут!
— Господин Авель! — прибежали за ним привратники. — Ворота наши уж прогибаются, что делать?
— Лейте на наглецов смолу, — приказал Авель, догладывая ножку.
Через малое время они примчались опять:
— Смола кончилась!
— Проклятье! — чертыхался Авель. — Только за окунька взялся! Лейте на них кипяток, а мне дайте сметаны, сметаны мне дайте!
Наконец ворота затрещали, готовые рухнуть. Авель встал, с сожалением оглядывая опустошенный стол. Остатки монахи поспешили припрятать, чтобы не отвлекать доблестного защитника.
Авель выдвинул запирающий ворота брус, внезапно распахнул створу. Лоб тарана, не встретив помехи, далеко въехал в арку ворот. Ухватившись за него, Авель выдернул весь ствол и вышел с ним из ворот. Испанские мастера показали пятки, а остатки тарана Авель сжег перед воротами на костре.
Когда он вернулся к святому Герману, монахи, кто со сковородкой, кто с кастрюлькой, приплясывали вокруг него и пели:
Он сражается без правил,
Но в любом сраженье прав.
Раньше был он кроткий Авель,
А теперь он Голиаф!
Гоццелин смеялся от души, когда ему рассказывали о подвигах его «племянника».
Вдруг доложили — кто-то его спрашивает, кто — не поймешь. Ввели человека в остатках прежде роскошной шубы, худого настолько, что обтянутая кожей желтая голова качалась в облезлом воротнике. Гоццелин еле узнал его — Юдик, управляющий принцессы!
— Просят… — шевелил он губами. — Помирают они…
Еще в начале осады принцесса, по совету Гоццелина, покинула фамильный дворец, слишком близко от которого теперь шли бои. Нетопленный и отсыревший, он дал пристанище табору беженцев из захваченных врагом предместий.
Гоццелин, ведомый под руки своими серафимами, отыскал ветхий домишко в глубине Острова. Миновал закопченные коридоры, загроможденные мебелью, и оказался в низкой и душной комнате с заметным запахом тления. На куче подушек возвышалась птичья головка с запавшим ртом и приставленным к макушке роскошным париком.
— Гугон! — позвала умирающая. — Подойди, Гугон.
— Я не Гугон, — приблизился архиепископ, — я Гоццелин.
— Все равно… Пусть придет Конрад.
«Зовет покойников!» — подумал Гоццелин. Он позвонил в колокольчик, и юные послушники внесли приготовленные святые дары. Приживалки хныкали за дверьми.
— Гугон, не уходи… — сказала принцесса, когда архиепископ приказал святые дары унести.
— Я не Гугон, светлейшая, — как можно мягче возразил он.
— Все равно… Последи, все ли вышли.
Гоццелин повиновался. За долгую церковную жизнь сколько пришлось ему выслушать предсмертных исповедей, и каких! А ведь Аделаида — родная дочь Людовика Благочестивого, значит уходит навек последняя прямая внучка Карла Великого!
— Гоццелин или кто ты есть… Посмотри, что у меня на столе?
— Хлеб… Что еще? Свеча, что ли?
— Черствый хлеб! Рожденная в порфире вынуждена есть черствый хлеб!
Гоццелин промолчал. У множества беженцев в залах старого дворца не было и черствого хлеба!
— Витибальд! — позвала принцесса, и Гоццелин вздрогнул: это было его давно забытое мирское имя. Как будто кто-то позвал его из могилы.
— Витибальд… — повторила умирающая. — Помнишь, мы в детстве ловили птичек? Мазали клеем веточки…
Гоццелин ощутил, как по щеке, помимо воли, крадется слеза.
— Витибальд, поклянись… — еле разбирал он в шепоте старухи мертвые франкские слова. — Ни одному смертному… Эд не мой… Эд не мой сын… Я взяла его…
— Зачем? — вырвалось у Гоццелина.
Она закрыла совиные веки, головка выбилась из-под парика, и прелат подумал, что все кончено. Но черные ее глаза блеснули, и она отчетливо произнесла:
— Глупый монах! Тебе не понять, что делает любовь!
А потом, задыхаясь, бормотала уж совсем непонятные слова:
— Спеши, скорей! Будет поздно… Андегавы… Забывайка…
Далеко у входа происходила какая-то возня, слышались крики. Но архиепископ ничего не слышал. Погруженный в воспоминанья, он вдруг ярко увидел эту самую Аделаиду хрупкой девочкой в муслиновой фате, и он, герцогский сын, тоже юный, ведет ее к первому причастию… Какая-то, видимо, трагическая история с ней произошла! Сколько ж она унижений приняла за этого бастарда, а нате вам — он и не ее сын… И сгинул невесть где!
Кто-то бежал по скрипучим коридорам, гремя шпорами.
— Святейший, святейший!
— Что? — спросил Гоццелин, не двигаясь с места.
— Какое-то огромное войско подошло к стенам! Эд вернулся! Не иначе, наш Эд!
Принцесса спала, мирно посапывая. Гоццелин, опираясь на вестника, ушел, наказав серафимам — чуть что, бежать за лекарем.
Они, светлый, как агнец, и черный, как вороненок, уселись на подстилку возле двери.
— Смотри! — вдруг шепнул светлый. — Ей плохо.
— Бежим за лекарем! — привстал черный.
Но товарищ за руку притянул его на место.
— Тш-ш! Что ей лекарь? Душа ее отходит. Наблюдай, кто за ней явится — бес или ангел?
— Смотри-ка, Озрик, вон у того мыса язычники на двух барках соорудили целый понтон!
На площадке башни ветер метался как безумный, сыпал снежную крупу. Эд морщился, всматриваясь, указывал Азарике на захваченный врагом берег.
— Видишь, бревна таскают бедняги пленные под ударами бичей? Клянусь святым Эрибертом, они строят плавучий таран или что-нибудь вроде этого. А сколько дракаров — целый город на реке!
Они спустились в Зал караулов. Азарика подогрела вино.
— Слушай, мудрец, — говорил ей Эд, грызя сухарь, — когда я через Константинополь возвращался из плена, как раз напали сарацины, а византийский флот был на войне с болгарами. Сарацины мореходы не менее ловкие, чем даны Сигурда, и я при моей тогдашней простоте подумал: конец греческой столице! Что ты думаешь? Ничего подобного. Греки сожгли сарацинский флот, и как ты думаешь? Из труб, из пасти медных химер и драконов у них лились струи жидкости, которая горела на воде, и сарацинские ладьи погибли.
Эд поставил чашу и наклонился к Азарике, зрачки его блестели.
— Озрик! Что, если б среди книг, гниющих, как ты рассказываешь, в старом дворце, нашлась такая, где было б описано, как этот греческий огонь приготовлять? Озрик, а? Если же там этого не найдется, то всем твоим книжкам одно место — костер!
Теперь она опять целыми днями пропадала в библиотеке. Ежилась от сырости, от воспоминаний о Кочерыжке, который когда-то валялся вон там, на мозаичном полу…
День за днем она перелистывала слипшиеся книги, развертывала хрусткие свитки. Августин, Григорий Богослов, папа Лев… Не то, не то! Некогда возлюбленный Боэций, грамматики, риторы, анналисты, рассказчики житий, собиратели анекдотов, Ветер выл сквозь щели ветхой стены, крысы бегали под полом. Сторож Сиагрий, которому все было нипочем, оглушительно храпел за дверью.
Она уже собиралась пойти к Эду и честно сказать — ничего нет. И вспомнила, что осталась неразобранной еще одна, самая верхняя полка. Фолианты были там набросаны как попало, видимо, уж в то время, когда некому было следить за расстановкой.
— Сиагрий, мышка, достань-ка те книги.
Сиагрию почему-то нравилось, когда его называли мышкой, но, прежде чем полезть на полку, он поклянчил полденария.
— Спроси у Эда, — посоветовала Азарика.
Сторож покорно взобрался на лесенку. Просить у графа подаяние было все равно, что самому совать спину под розгу.
Первая же книга обрушилась на пол, подняв густой столб пыли. Азарика открыла крышку и прочла: «TAKTIKON НРАК…» На картине был изображен пузатый корабль. Воины в пышных шлемах направляли на врагов разинутые пасти чудищ, из которых лился огонь.
Сиагрий никак не мог понять, за что он внезапно заработал поцелуй в щеку и полденария в ладонь. Схватив тяжеленный фолиант, Азарика понеслась по залам, перепрыгивая через спящих беженцев.
В Зале караулов при тихом свете лампад Эд, с ним Гоццелин и командиры слушали доклад о том, что из закромов выбран последний лот муки.
— Люди умирают на улицах… — закачалась рогатая тень митры Гоццелина. — Больше всего младенцев жаль… Не успеваем отпевать!
— Значит, что же? — Эд сдвинул брови. — Капитуляция?
Вассальное ополчение, приведенное Эдом, влило свежую силу в оборону Города. Но лишь в распаленной фантазии парижан оно было огромным… Где-то в болотах Баварии блуждало усланное туда парижское регулярное войско. Феодалы в междоусобной распре двигали целые полки. А здесь Париж один на один противостоял смертельному врагу, и неоткуда было ждать протянутой руки.
Впрочем, один раз рука была протянута. Сквозь вражеские посты пробрался голодный монах, доставил от Фулька только что сочиненную молитву: «De furore normannorum libera nos, domine!» — «От ужаса норманнов избави нас, боже!»
— Сыны мои, — сказал Гоццелин, и все повернули к нему головы. — Боюсь, как бы мне вскоре не дезертировать от вас навек… Это, может быть, самая легкая доля — оставить вас, молодых, пожинать плевелы, которые насеяли мы…
Он перевел дух, и серафимы подали ему воды с тмином.
— Чувствую на себе тяжкий груз совести, ибо ведь это я в начале осады побуждал вас и настаивал сопротивляться до конца… Но теперь! Мне много лет, и какие только страсти я не повидал на своем веку! Но не в силах смотреть я в глаза детей, умирающих с мольбой о кусочке хлебца… Сыны мои! Быть может, окаянный Сигурд согласится обещать им жизнь? Ну что ж, что цепи рабства. Ведь и спаситель был в оковах…
— Старик! — прервал его Эд с горьким упреком. — Послушай! Я прожил в три раза менее тебя, но пережил достаточно… И я буду кричать тебе и им, и всем буду колотить в уши, как звон набата, — пусть дети франков лучше умрут, чем станут жить у чужеземцев в неволе!
Лихие наездники, кряжистые рубаки, надменные сеньоры молча смотрели на своего старенького пастыря, украшенного нелепым венцом и сумкой для сластей на груди — давно уж без единой крохи.
— Ведь я ж не для себя… — поник головой Гоццелин. — Но, может быть, ты прав, прости мою старческую слабость. Ты сумел прорваться сюда, теперь сумей вырваться отсюда. Поезжай в Лаон, кричи, вопи, будь там набатом, как ты говоришь… Когда избирали Карла Третьего, главнейшим доводом было то, что три великие страны, объединясь под одной короной, сообща отразят наконец изнуряющего врага.
Вбежав с фолиантом в обнимку, Азарика еле сдержалась, чтобы не крикнуть при всех: «Нашла!» Пришлось ждать, пока все разойдутся. Когда серафимы увели Гоццелина, она торжествующе показала Эду рисунок корабля с пламенем, и он согласно кивнул — да, это и есть греческий огонь!
Всю ночь, обложившись глоссариями, она при свете трескучих лучин переводила Тактикон. А Эд распорядился, чтобы часовые возле Сторожевой башни обвязали сапоги соломой. Он гордился умницей оруженосцем — сам-то он еле мог подписать свое графское имя, хотя и не любил показывать это.
Утром Азарика, мигая воспаленными веками, доложила: нужна селитра, сера, нужен скипидар и горное масло. Вызванные хранители подтвердили — все это найдется на складах.
— А вот тебе и помощник. — Эд подвел к Азарике здоровенного детину во фламандском шишаке. Ба! Это был старый знакомый — Тьерри. Длинное его носатое лицо с усиками щеточкой и выпяченной губой вызвало в Азарике прежнюю неприязнь. Она не знала, как дать понять об этом Эду. А Эд внушительно сказал:
— Он принес мне вассальную присягу. Это закон покрепче божия.
— Ну-с, Красавчик, — сказала скрепя сердце Азарика, — не боишься ручки измарать?
Тьерри приложил ладонь к сердцу, даже поклонился.
А попачкаться им пришлось. В окруженных караулом термах дворца они, вымазанные дегтем, со слипшимися волосами, сливали и перемешивали в разных пропорциях скверно пахнущие составы и жидкости. Хитрый грек, составитель Тактикона, указал преднамеренно неверные рецепты, и жидкость то не горела, а лишь дымила, то гасла от воды, то, наоборот, вспыхнув синим пламенем, исчезала без остатка. Сиагрий меланхолично предсказывал, что они спалят дворец.
Было досадно до слез. Азарика стала прятаться от Эда, чтобы не видеть немого вопроса в его глазах. А парижане целый день толклись на стенах, наблюдая, как Сигурд готовится к решительному штурму.
Азарика разнервничалась и несколько раз накричала на Тьерри за его нерасторопность. И Красавчик решил по-своему к ней подластиться, как подсказывала ему память и его грубый инстинкт.
— Ах ты моя курочка! — пристал он однажды с глупой манерой обниматься, которая и приносила ему успех среди служанок.
Азарике было досадно, и ударить его она не могла, руки были заняты: как раз после бесчисленных проб получался нужный состав.
— Отстань! — оттолкнула она его.
— Но почему же? — ухмыльнулся Тьерри. — Не все же тебе в ведьмах ходить. Граф тебя любит, он даст тебе роскошное приданое.
— Подержи лучше эту трубку, пустомеля! — в отчаянии крикнула Азарика.
Она жалела о Заячьей Губе с ее мехами и сосудами — вот с кем бы приготовлять состав!
Наконец они продемонстрировали опыты Эду и Гоццелину. Наполнив водой бассейн, в трубе которого она когда-то спасалась от аббата, Азарика пустила жидкий огонь, и загасить его было нельзя.
— Подумать только! — поразился архиепископ. — Тебе, Озрик, непременно надо вступить в духовное сословие. Только там ты найдешь книги, помощников, уединение для мыслей. Кстати, в монастыре святого Германа, где наш племянник Авель совершает свои подвиги, приор, мой ровесник, давно просится на покой.
— Решено! — сказал Эд. — Быть Озрику приором святого Германа.
Но когда все вышли, она упрекнула его, вытирая паклей пальцы:
— Избавиться от меня хочешь?
— Помилуй бог! — засмеялся Эд. — Но ведь меня, скажем, могут убить. Что станется с тобой?
— Я тоже умру, — сказала она, глядя в его потеплевшие глаза.
Через две недели норманны на приготовленном понтоне соорудили высоченную бревенчатую вышку. Только ребенок мог не понять, что вышка эта предназначается для того, чтобы, причалив к прибрежной стене Острова Франков, перекинуться через нее и высадить десант. Теперь уж все население города готовилось к последнему бою, монахи вышли на стены исповедовать и причащать бойцов.
И тут покинул их старый Гоццелин. Шальная стрела на излете, когда прелат стоял на верхней площадке, перебила ему ключицу.
— Вот и все, — вздохнул старик, опускаясь на руки своих серафимов. — Благодарю тебя, боже, что дал мне умереть бойцом!
Рана его сама по себе была пустяковой. Но немощному старцу, изможденному голодовкой, которую он упорно переносил наравне со всеми, пришел конец.
— Эда, Эда скорей! — молил он, чувствуя, как быстро жизнь отлетает. — Я не успел ему сказать… Я должен ему сказать… Господи, зачем я медлил, колебался…
Граф, который был занят в другой части острова, прибыл уже, чтобы поднять на плечах его сухонькое тело и положить навек в крипту собора. А на рассвете начался штурм.
Чудовищная вышка двинулась по воде от мыса и к полудню достигла острова как раз напротив дворца и Сторожевой башни. Усатые норманнские рожи смотрели оттуда, как из-под облаков. Дракары, сопровождавшие понтон, изрыгнули поток воинов, которые, словно муравьи, полезли по внутренним лестницам вышки. Лучники старались держать в небе тучу стрел.
Бревенчатая громада накренилась и, подобно гигантской птице, клювом перекинулась через стену. По ее переходам устремились ревущие от нетерпения даны. Враг был всюду — и под стенами, и над стенами, а теперь уж и за стенами.
— Скорей, скорей! — крикнул Эд, вбегая на закрытую площадку башни, где Азарика и Тьерри никак не могли наладить свою трубу. — Скорее, сатана вам в бок!
Его палатины еле отбивали от этой площадки наседающих врагов. Втиснув одну трубу в другую, Азарика сунула их Тьерри, а сама отбежала к Сиагрию, готовившему кузнечные мехи — накачивать состав.
— Сиагрий, ну что же ты, мышка! — чуть не плакала она.
В бойницу влетел здоровенный камень и шлепнулся в ушат с заготовленной жидкостью, все оплескав. Побелевший от страха Сиагрий скрылся в запасной ход. Азарика одна, торопясь, срывая ногти, обливаясь, налаживала мехи. Наконец жидкость пошла!
Норманны сначала приняли льющиеся сверху черные, густые, остропахучие потоки за обыкновенную смолу. Но жидкость не обжигала, и они перестали ее опасаться. Азарика и Тьерри из бойниц усердно поливали стропила вышки, дракары, лезущих норманнов и просто воду.
— Пора! — сказала Азарика.
Отбросив подающие трубы, они выкресали огонь. И тут же воспламенились сами — вспыхнули их измазанные составом рукава, штаны, даже панцирные бляхи на стеганках. Однако Азарика это предвидела — из заготовленного ящика сухим песком они сбили друг на друге пламя.
Тогда они выглянули наружу. Огонь гудел, пожирая бревенчатый скелет вышки. Многие лестницы уже обрушились, и тела норманнов гроздьями валились в реку. Флот дракаров представлял собой море огня. Казалось, седая Сена пылает, неся гибель захватчикам.
— Ну, если ты ведьма, — сказал Тьерри, — то ты гениальная ведьма.
Азарика что было сил запечатлела на его щеке черную пятерню. Она сбежала вниз. Старый дворец пылал, как свеча. Норманны и беженцы вперемежку выскакивали оттуда, стараясь загасить свои тлеющие одежды. Палатины стояли вокруг, ловя и убивая врагов, но здание тушить и не пытались. Азарика кинулась внутрь, думая только о книгах. Пробежав наполненные дымом залы, она нащупала вход в библиотеку. Там было сравнительно спокойно, только дым ел глаза. Возле шкафов она заметила Сиагрия, который что-то бормотал себе под нос, укладывая свитки ровненькой кучкой.
— Ты что тут делаешь?
Сиагрий, даже ухом не поведя на вопрос Азарики, высек искорку и поджег свитки, которые вмиг затрещали, как солома.
— Полденария не дашь за это дерьмо? Кончаются Каролинги!
Азарика, отпихнув его, принялась затаптывать. В соседней зале раздался грохот, стена расселась, и сноп искр ворвался в библиотеку. Почувствовав, что одежда вновь загорается на ней, она бросилась искать выход.
По окончании пасхальной недели имперское войско Карла III подошло к Парижу и заняло позиции на высотах Горы Мучеников. Все ожидали немедленной битвы, но ее не произошло. Сигурд как-то даже и не очень обеспокоился приближением Карла III, ограничился лишь тем, что выставил против него аванпосты.
За армией франков валом валили толпы нищих и крестьян, которые были вконец разорены передвижениями различных войск, а близ армии все-таки было безопаснее и можно было подкормиться. Они с изумлением смотрели на обилие колыхавшихся парчовых, шелковых и атласных знамен, украшенных лангобардскими орлами, саксонскими львами, арелатскими апостолами, аквитанскими лилиями. Казалось, вся необъятная и устрашающая империя собралась здесь под гром литавров и рев букцин, чтобы отомстить наконец дерзким язычникам за разорение одного из ее лучших городов.
На самой высокой из вершин в голубой весенней дымке, словно чертог, возвышался императорский шатер, затканный радужными единорогами. Мартовский шальной ветер трепал стяг пламенного цвета — священное знамя Карла Великого.
Эд, граф Парижский, вступил в шатер, метя пол алым плащом. За ним Азарика в панцире, который она еле отчистила от копоти, несла хоругвь города Парижа, где был выткан золотой веселый кораблик и красовалась надпись: «Fluctuat, nec mergitur» — «Качается, но не тонет».
Император, чью подагрическую ногу растирали два евнуха, протянул Эду унизанную кольцами пухлую руку, и тот, преклонив колено, ее поцеловал.
— Сын мой, — сказал Карл III (хотя они были примерно одного возраста), — мы слышали, ты претерпел несправедливость? — но тут же болезненно поморщился, махая на евнухов: — Трите же полегче! — и с извинительной улыбкой Эду: — Если говорят, что от настроения владыки зависит судьба царств, то от его болезней тем более!
— Я не ищу суда, — сказал Эд, не отвечая на его улыбку.
— Вот и превосходно! Невинный охотней прощает виновного, чем виноватый невинного. В чем же твоя просьба, сын мой?
— Высочайший меня, вероятно, с кем-то путает. Я граф Парижский и пришел обсудить, как бы нам совместно ударить, чтоб снять осаду.
Карл III опустил набухшие веки и погрузился в лабиринт подагрических страданий. Поднял ладонь, и тут же из длинного ряда придворных, похожих на парчовых кукол, выделился канцлер Фульк с чутко настороженными ушами. Аудиенция окончилась.
Канцлер пригласил графа Парижского в свой шатер, и они провели в тихой беседе целый день. Только поздно вечером Эд возвратился в отведенное ему жилище. Сбрасывая Озрику алый плащ, проговорил задумчиво:
— Ты знаешь, по-старофранкски слово «фульк» значит «болотная курочка». О, эта закулисная курочка, в какое болото она меня хочет затащить теперь? И, между прочим, о Забывайке — ни полслова!
Азарике больше ничего не удалось выпытать, кроме того, что Фульк противится решающей битве. Уверяет, что его, канцлера, личный авторитет настолько велик, что достаточно ему сказать одно хоть слово королю Сигурду, как варвары уйдут!
На следующий день все дела отменялись, потому что был праздник у императрицы.
Резиденция Рикарды в императорском лагере представляла собой целый городок разноцветных шатров, палаток, навесов, уютных беседок, укромных уголков. Праздник заключался в том, что дамы уселись за традиционные веретена, а мужчины — за пиршественный стол.
Рикарда трепетно готовилась к визиту Эда, все утро перед зеркалом выщипывала седые волоски, которых насчитала — увы! — тринадцать. Эд явился улыбчивый, молчаливый. Рикарда раскраснелась, бренчала украшениями, сильней, чем обычно, кокетничала с герцогами, поминутно поглядывая на Эда.
Душою общества был герцог Суассонский. Он грохотал, крутя острейшие усы.
— Почему ж бы мне и не верить? Клянусь, что тот кабан был ростом с Лаонскую башню, если не считать, правда, ее шпиля.
— Генрих! — умоляла его толстушка супруга.
— Что — Генрих? — не сдавался тот. — Пусть кто-нибудь посмеет сомневаться! Я готов доказать свою правоту оружием.
Рикарда положила герцогу на плечо руку, унизанную кольцами, а сама одарила Эда самым тягучим из своих русалочьих взглядов.
— Ну, а если это буду я?
— Такому противнику сдаюсь без боя! — нашелся герцог. — Даже если вашей светлости угодно доказывать, что кабан был с комара!
Тотчас же он принялся расписывать, как однажды в лесу встретился ему тур с четырьмя рогами. Пользуясь всеобщим хохотом, Рикарда тихо сказала Эду:
— Когда вы возвращаетесь в Париж? Возьмите и меня. Я готова оборотиться оруженосцем… Говорят, вам нравятся оборотни?
И пожалела о сказанном. Граф прикусил губу, лицо его окаменело. Рикарда улыбнулась как можно ослепительней:
— Кстати, граф, одна особа очень хочет здесь с вами говорить. По крайне важному для всех нас делу… Перейдите как бы отдохнуть в третий направо шатер.
Эд, подумав, повиновался.
Там оказалась Заячья Губа. Она схватила Эда за руки, всматривалась в его лицо.
— Какой ты… Какой ты теперь после проклятой Забывайки? Дай хоть погляжу на тебя, сокол мой!
— Если ты звала только за этим, — сухо ответил Эд, отнимая руки, — то мне недосуг.
— Постой! — Заячья Губа шипела, потому что говорить громко здесь было опасно. — Есть дело наиважнейшее… Слушай, если завтра в час вечерней стражи… Кстати, прорвались ли в Париж две баржи с хлебом?
— Прорвались, — более мягко подтвердил Эд.
— Это я их снарядила! — с гордостью сказала колдунья. — Итак, если завтра в час вечерней стражи с хорошим отрядом ты придешь к нижней пещере у Горы Мучеников (я укажу точно, к какой), ты найдешь там спящим не кого иного, как короля Сигурда. Бери его!
— И это все? — ледяным тоном спросил Эд, поворачиваясь к двери.
— Это не обман! — завопила Заячья Губа, забыв о том, что стенки шатра тонки. — Видит бог, на что я только шла, чтобы завоевать расположение этого варвара, недоверчивого и подозрительного, как царь Ирод!
— Но я не пользуюсь предательством, — ответил граф.
Откинув полог, в шатер вбежала Рикарда, которая все слышала. Глаза ее налились слезами от восхищения Эдом.
— Вот эта женщина, — сказала упавшим голосом Заячья Губа, — эта соломенная вдовица, так же как и я, так же как и все, наверное, женщины мира, готова для тебя на все. Решись — она принесет тебе и трон и любовь!
Эд вертел в пальцах кончик хлыста, рассматривал их обеих, затем, так и не молвив ни слова, вышел.
— Он донесет! — Рикарда схватила за руку колдунью.
Госпожа Лалиевра покачала седой головой.
— Но я надеюсь, — сказала она после некоторого размышления, — нет мужчины, который бы не клюнул на власть и на любовь. Мы с тобой теперь, пожалуй, расстанемся на время… Я еще употреблю кое-какие средства! А тебе вот мой залог нашего союза. Помнишь, в Лаоне ты просила меня открыть секрет средства, называемого «Дар Локусты»? Держи.
Она сняла с дряблой шеи тонкую цепочку, на которой висел медальон в виде сердечка с головой древней чародейки Локусты. Колдунья удалилась, а императрица с трепетом взвесила золотое сердечко на ладони. Полог шатра колыхнулся, и оттуда проник канцлер Фульк, отряхнув с головы какой-то сор и солому,
— Я немного опоздал, — сказал он, протирая стеклышко, — но главное слышал. Что, сладчайшая, плетете интрижки?
Он отобрал у обомлевшей Рикарды сердечко, а когда та пыталась завладеть им вновь, отпустил ей пощечину — такую, что розовая пудра взметнулась облаком. Рикарда упала ничком на кушетку, не зная, рыдать или нет — с ней никто еще не поступал подобным образом. Канцлер же поразмыслил и, положив осторожненько медальон рядом с императрицей, удалился на цыпочках.
Когда Эд уже затемно подъехал к своему шатру, не переставая усмехаться, он увидел, что возле входа его кто-то ждет в черной каппе. Это опять была колдунья.
— Обмозговал хорошенечко, герой? — спросила она, держа его стремя. — Завтра может быть поздно!
И так как он, по-прежнему не отвечая, сошел и, отпустив коня, прошагал мимо нее в шатер, она крикнула ему вслед:
— Тогда послушай хотя бы вот что. В Арденнах тают снега! Марна поднялась на два фута, идет большая вода. Учти, полководец!
Навстречу Эду поднялась исстрадавшаяся в тревоге Азарика. Снимая с него панцирь, спрашивала:
— Кто это там кричал? Не Заячья ли Губа? Господи, скорей бы в Париж! Там голод, там стрелы, но там душа не так болит… Рикарду видел? Желтоглазая змея! Бойся ее, бойся здесь всех, они все здесь отравители, иуды!
— Знаешь, братец, — утомленно сказал граф, растянувшись на ковровом ложе, — ты мне надоел бесконечными советами. Удались-ка к себе!
Переговоры затягивались. Фульк то соглашался на битву, то выдвигал новые возражения. Вдруг заявил, что войско вовсе придется увести. Провианта нет и до нового урожая не предвидится, а местность опустошена: не то что куренка, — таракана не отыщешь! Тем временем Сигурд, убедившись, что так или иначе придется уйти, не взяв Парижа, а заодно, чтобы дать своим молодчикам поразмяться, воспользовался полой водой и совершал молниеносные налеты на окрестные городки. В крови и пламени погибли Мельдум, Фонтаны, Квиз, норманны подходили к стенам Суассона.
Тогда Эд решился и неожиданно покинул императорскую ставку. В ночь перед отъездом, однако, он посетил шатер Генриха, герцога Суассонского. Там, как бы невзначай, собрались за игрой в кости герцог Аврелианский, граф Битурикский.
— Клянусь моими усами, — шумел герцог Генрих, — суассонские молодцы не привыкли сидеть сложа руки!
Почти до рассвета они метали кости, не интересуясь выигрышем, и тихо о чем-то совещались.
Вернувшись в Париж, Эд вызвал Тьерри.
— Ты ведь родом из Валезии. Скажи, где там удобней всего заметить, когда пойдет вал снеговой воды?
И по его наставлению Тьерри и с ним шесть молодцов, положив в горшок трут и прочий огнезапас, ночью в лодке проскользнули сквозь норманнские посты. Впрочем, блокада теперь уже не была такой непроницаемой — норманны перед неизбежным уходом торопились нахватать побольше добычи и караул несли небрежно.
Колдунья оказалась права — воды Сены стремительно прибывали. Мутный поток нес грязную пену, головешки, остатки разоренных крыш, конские трупы. В ночь на благовещение уцелевшие кое-где петухи заорали по-особому взбалмошно, упругий ветер стеной понесся над исстрадавшимися полями, срывая с привязи плохо закрепленные челны. Эд, не сомкнувший глаз, на площадке Сторожевой башни увидел в кромешной дали мерцающую точку в стороне холмов Валезии — далекий костер.
— Пора! — сказал он, застегивая шлем.
Распахнулись ворота так и не взятой врагом башенки. Палатины Эда, яростно стиснув рукояти мечей, набросились на норманнов, дремавших вокруг сторожевых костров. Франки садились в ладьи, в трофейные дракары, просто на плоты, устремляясь к вражескому стану. Все, что было в Городе способного носить оружие, ринулось в бой, а навстречу Авель с монахами святого Германа ударил Сигурду в тыл.
Нельзя сказать, чтобы норманны были захвачены врасплох. Страшные роги возвестили тревогу. Из шатров, покинув пиршественные столы и объятия пленниц, выбегали, вооружась, ветераны морских сражений. Но лишь только завязалась сеча во тьме, как по водам Сены пронесся гул как бы от далекого землетрясения. Шел вал снеговой воды, вздымая на волнах и круша все норманнские сооружения — настилы, пристани, понтоны, бревенчатые вышки, плавучие тараны, барки с припасами. У захватчиков дрогнули сердца — гибли трофеи, подарки, заготовленные для близких! И многие малодушно обратились спасать имущество, сносимое рекой.
А лишь рассвело, с высот Горы Мучеников ринулись суассонцы, аврелианцы, битурикцы, а с ними множество других франков, сгоравших от стыда за свое бездействие.
Впереди скакал герцог Генрих, вращая цыганскими зрачками.
— Аой, суассонцы, докажем, что мы не мокрые курицы!
— Радуйтесь! — гремело вокруг.
Несколько норманнов на небольших, прытких лошадках все время мельтешили перед носом пылкого герцога. Они ухитрялись на скаку оборачиваться, показывая ему из растопыренных пальцев носы, а один сделал комические усы. Генрих пришел в ярость и, несмотря на предупреждения своих сенешалов, ринулся за наглецом в погоню.
И он уже был близок к тому, чтобы рассечь оскорбителя от плеча до седла, как почувствовал, что со своим конем валится куда-то в бездну. Негодяи заманили его в волчью яму!
Пока подскакавшие суассонцы искали веревки, пока спорили, кому первому лезть за сюзереном, отважный Генрих умирал, напоровшись на один из замаскированных кольев.
Ярость франков была столь велика, что к полудню во всех точках Правого берега оборона норманнов была опрокинута и предместья освобождены.
Блокада Парижа кончилась!
Изнемогавший от гнева Сигурд сидел молча под пологом своего византийского пурпурного шатра. Рядом шелестели прозорливцы Одина, утверждая, что они все это давно предвидели, что по-ихнему все и получилось… Когда же они стали сокрушаться по поводу убиения вещей девы, Сигурд запустил в них сапогом и уронил седой чуб на скрещенные руки.
Вошел оруженосец, шепнул что-то на ухо. Сигурд вскочил, оглядел старцев, которые кололи его недобрыми взглядами, и вышел в конюшню. Туда же провели гостя, закутанного с ног до головы.
Это был канцлер Фульк.
— Я не получаю от тебя сведений, — начал он без предисловий. — Это путает наши карты. Куда ты дел вещую деву, которую я к тебе подослал для связи?
Сигурд молчал, дергая себя за ус.
— Пора тебе уходить, — сказал Фульк. — Иначе Эд освободится сам, и прощай весь мой авторитет! Я и так на днях еле упредил его интриги, а то быть бы ему уже сегодня императором!
Сигурд молчал, поигрывая пояском из отрубленных фаланг человеческих пальцев.
— Чего ты онемел? — раздраженно спросил Фульк. — Я тебе что-нибудь еще должен?
— Шестьдесят возов золотыми слитками или в монете, — равнодушно ответил король.
— Язычник! — драматическим шепотом сказал Фульк. — Каким богам ты молишься?
— Обратно я могу двинуться другой дорогой, — пожал плечами Сигурд. — Моим сорванцам набег привычней отступления. А у вас еще много неграбленых краев — Лаон, Реми, Аврелиан, Аахен…
Фульк плюнул и, закутавшись, удалился.
На следующее утро перед лицом выстроившихся франков и норманнов состоялось официальное свидание Фулька и Сигурда.
— Quousque tandem, infamus monstruosus! — гремел на школьной латыни канцлер, обращаясь к Сигурду и его вождям в рогатых шлемах. — Доколе ты, нечестивое чудище, будешь оскорблять храмы и поганить святыни? Всемогущая церковь повелевает тебе моими устами — возвращайся туда, откуда пришел!
— Если б он не был так визглив, — говорили придворные, — точь-в-точь был бы похож на папу Льва Первого, который, говорят, остановил Аттилу одним только словом.
Глашатаи провозгласили, что в награду за сугубое послушание светлейший император Карл III жалует королю Сигурду шестьдесят возов золота в слитках и монете.
— Шестьдесят возов! — ахнули воины. — Значит, опять новая подать!..
Медленно наступало утро, сырое, промозглое, какие выдаются в разгар даже самой дружной весны. Темнота долго цеплялась за купы кустарника и низкорослых деревьев. Встающее солнце, словно кровавое око, пронизало туман. Люди коченели в ледяных панцирях и кольчугах. Боясь прогневить бога, винили в дурной погоде нечистого и начальство, стегали упрямившихся коней.
Эд и герцоги выехали на берег реки из ложбины, где по приглушенному говору можно было понять, что в рассветной мгле накапливается большое войско. Солнце поднималось, еще неясное, но постепенно заливавшее лучами зенит неба.
— Что там за высота? — Эд указал на лиловеющий гребень холма.
Азарика вынула из-за пазухи чертежик, который она, не доверяя фантастическим старинным картам, приготовила сама.
— Это Mons Falcon — Соколиная Гора.
— Кому она принадлежит?
На это Азарика ответить не могла. Удивленно переглянулись герцоги — зачем это нужно для предстоящей битвы? Вспомнили, что в обозе едет некто Юдик, бывший управляющий Аделаиды. Уж он-то знает.
Тем временем Альберик, сеньор Верринский, доложил о результатах разведки. Сигурд, почти лишившийся флота, медленно отходит по берегу Сены. Еле тянется его огромнейший обоз, конвойные с ног сбились, подгоняя рабов. Дорога усеяна телами умерших в плену.
Отыскали наконец Юдика, и тот, замирая от сознания собственной значимости, свистящим шепотом сообщил, что Mons Falcon — это и есть граница парижского лена. Эд удовлетворенно кивнул.
— Так что же? — спросил Эд, поворачивая коня к герцогам. — Здесь или уж нигде. Начнем?
Они молчали, а герцог Аврелианский, здоровенный человек с красным крестьянским лицом, сняв шлем, чесал затылок.
— Конечно, — криво улыбнулся Эд, — мы нарушаем мир, подписанный императором, и с точки зрения закона нас всех должны… — он провел себя пальцем поперек шеи, — но поражения быть не должно, тогда уж смерть.
— Тогда уж смерть! — как эхо, отозвался герцог Аврелианский.
— Ну? — Эд приподнялся на стременах, всматриваясь в напряженные лица герцогов.
— Аой! — звонко крикнула за его спиной Азарика.
— Аой! — поддержали герцоги, и их усеянные рубцами лица посветлели.
Эд приказал строить дружины по порядку, объявленному заранее. Воины строятся вокруг вавассоров, вавассоры — вокруг своих сеньоров. Сеньоры группируются вокруг графов, а графы окружают герцогов. Посреди же всей этой ячеистой массы, как стержень или как рулевое весло, будет он сам, Эд, и его палатины. Двигаться не торопясь, только под бой тимпана, только плечом к плечу. Никаких поединков, никакой погони за добычей. За нарушение — смерть на месте.
Герцоги согласно наклонили шишаки.
Сигурд несказанно удивился, увидев вместо рассеявшегося тумана неторопливо двигающееся на его холм войско. Нервно бил тимпан, бубенцы отзванивали ритм шага. Развевались значки дружин, а вопросы его глашатаев оставались без ответа. Приходилось принимать бой.
Раздосадованный король отправил скорохода к канцлеру Фульку, а сам приказал подать самый парадный панцирь, в котором на каждой вызолоченной плашке рунами было начертано название какой-нибудь из его побед. Впрочем, он не особенно тревожился, зная, что за награбленное его люди будут драться как львы. Войско же Эда ему не показалось многочисленным. Выпил рог вина и вышел к войску.
Выехал и Эд в острие клина своей армии. Хмурые бородатые или бритые лица следили за ним из-под шишаков и шлемом. Щиты слились в одну кованую массу. Задние положили передним копья на плечи, и строй напоминал исполинского ежа.
— Свободные франки! — крикнул Эд, багровея от натуги. — Благородные всадники — кавалеры, эквиты или рыцари, как зовут нас на разных языках! Сегодня наш день, сегодня мы докажем, что не зря живем на грешной земле. За нами исстрадавшийся край, родина франков, милая Франция, мы победим! Аой!
— Радуйтесь! — ответило ему войско.
И Эд выдернул из ножен блистающий Санктиль, а в героических песнях после утверждалось, что гул пошел по всей стране.
Огромный ощетинившийся клин двигался, топча молоденькую травку Соколиной Горы. Кругом норманны кричали и бесновались, вызывая на поединок трусливых франков. Так было в обычае у всех храбрецов тогдашнего мира, но на сей раз франки, стиснув зубы, на вызовы не отвечали. Строй их надвигался, как ледяной вал, на кипящую лаву языческой орды.
Вот уже кони франков достигают вершины холма и топчут пурпурный шатер Сигурда. Из-под его рухнувших подпорок с жалобным криком разбегаются длиннобородые прозорливцы. Вот безумные наскоки берсерков разбиваются о невозмутимость франков. Вот Сигурд схватывается с самим Эдом, но некогда следить за их боем, ибо по хриплому зову Датчанки франкский клин раскрывается, как пружина, и войско Сигурда расколото, отступает, огрызается, бежит, стараясь застать на берегу хоть какую-нибудь посудинку, проклинает злого Локи, который создал твердь земли. Ибо на суше терпят поражение «короли моря», привыкшие к изменчивой волне!
День укатился незаметно. Кажется, только что в рассветном тумане поднимались они на Соколиную Гору, а вот уже пылает триумфальный закат, толпы народа бегут за Эдом, готовые целовать след от его коня. Глашатай не устает объявлять, что все бывшие пленные свободны.
Мимо норманнских палаток, в которых теперь лежали франкские раненые и суетились лекари, мимо сносимых в кучи бесчисленных трофеев, мимо телег с золотом Сигурда медленно ехал канцлер Фульк в сопровождении епископов. Прелаты, озирая поле брани, покачивали митрами не то в знак осуждения, не то от восторга.
Фульк осведомился, кому принадлежит Соколиная Гора, и, выслушав ответ, многозначительно поджал губы. В группе герцогов он различил алый плащ Эда и поехал туда. Нотарий сунул ему спешно заготовленную латинскую поздравительную речь.
Но вместо речи он неожиданно сам для себя как-то по-школярски, заискивающе осведомился, будут ли возвращены в казну шестьдесят возов золота в слитках и монете.
Эд смерил его взглядом от копыт мула до ушей, растопыренных из-под рогатой митры, и повернул коня к герцогам.
— Граф Битурикский, герцог Аврелианский! — возгласил он. — Сеньор Верринский, вице-граф Мельдский и все другие бароны, сеньоры, вассалы и вавассоры! Делите взятое, оно куплено вами ценою смерти храбрых и крови мужественных. Знайте: все, что когда-нибудь с вами возьмет Эд, будет принадлежать вам и больше никому!
Прелаты в ужасе простерли руки. Герцог Аврелианский, распоров мечом рогожу тюка, вынул из повозки фарфоровую китайскую вазу. Но тут же с другого конца за ее причудливую ручку ухватился граф Битурикский.
— Оставь! — сказал ему герцог, и бычья шея его вздулась от гнева.
Граф, не отпуская вазы, ударил его по кольчужной руке. Тогда герцог мечом разбил вазу, чтобы она не доставалась никому, и граф, остервенившись, стал колотить его фарфоровой ручкой по шлему. Аврелианцы тут же вцепились в битурикцев, и воздух стал густым от брани. Над распотрошенным обозом туронцы тузили андегавцев, а валезцы — каталаунцев.
Над ними на холме граф Парижский Эд, он же Одон, сын Роберта Сильного, смеялся до слез, даже поперхнулся. Выпил поданного ему вина и вновь хохотал, пока последний солид из норманнской добычи не был поделен.