Александр Говоров Последние Каролинги Исторический роман

Глава первая Дочь колдуна

1

В сердце старой Галлии, там, где низкие горы покрыты дремучим лесом, где земля то и дело вздрагивает от падения одряхлевших великанов и над павшими стволами прорастает молодняк, в сердце Галлии, где ручьи бегут либо на север — к Сене, либо на юг — к Лигеру, простиралась сумрачная страна, испокон веков носившая имя — Туронский край. Дерзнувший пуститься здесь в дорогу шел и шел бы, не встречая людского жилья. Лишь меланхоличный шум листвы, приволье птиц да стада кабанов, резвящихся в россыпях желудей.

Однако в канун святого Аннана 885 года опушка Туронского леса, обращенная к обрывам и отмелям Лигера, огласилась воплем рожков и неистовым лаем собак. Одна за другой причаливали барки, высаживая отряды охотников, и в щедрых еще лучах сентябрьского солнца ярко блестели медь и серебро амуниций.

Королевские сенешалы бойко разбирались во всей этой ржущей, лающей, галдящей толпе, то и дело выкрикивая: «Достойнейший Генрих, герцог Суассонский!» Или: «Преподобнейший епископ Гундобальд!» И названный ими властитель, кичась богатством оружия и роскошью одежд, въезжал в строй, окруженный сворами гончих и клетками с кречетами. За ним с еще большей спесью следовали его знатные дружинники, за каждым из дружинников — оруженосцы, за каждым из оруженосцев — всевозможная челядь.

Знать Нейстрии давала парадную охоту в честь Карла III, более известного по прозвищу «Толстый». Император этот царствовал в Италии и Германии, был коронован в Риме, а теперь избран и на западно-франкский престол и прибыл в свое новое королевство.

Император ехал вдоль строя, над ним колыхались пурпурные знамена с изображением римских орлов. Герцогства и графства приветствовали его по-воински: «Аой!», склонялись парчовые хоругви дружин, а пухлое высокомерное лицо его ничего не выражало. Он передал свой цезарский жезл Гугону, канцлеру Западно-Франкского королевства, и тот взмахнул им, открывая охоту. Трубы взревели, заглушив шум леса. Псы затрепетали, ринулись. Псари побежали, на ходу разбирая сворки.

Первый же выводок вепрей, поднятый в чащах орешника, сразил сердца охотников. Каждый помчался, забыв о чинах соседей, видя перед собой лишь клок щетины на хребте кабана, куда надо было всадить копье. Глотки зашлись от безумного крика. Травоядные, пернатые, рогатые бежали в ужасе, спасаясь от ломящейся через лес толпы.

Когда солнце перевалило за полдень, а охота в бешеной гонке рассыпалась по дубравам, на поляну близ укромного ручья вынеслась всадница в развевающейся богатой одежде. Рыжий ее иноходец споткнулся о колоду и встал, раздувая потные бока. Наездница не удержалась и выпала, угодив, к счастью, на моховую кочку. Далеко к ручью откатилась ее золотая коронка.

— Боже мой! — вскричала она, приподнимаясь. — Не разбил ли он копыто? — И сама тут же повалилась со стоном, держась за ступню.

Конь обнюхал хозяйку и как ни в чем не бывало потянулся к молодой травке. Гам охоты стихал где-то в дальних чащобах.

— Эй, кто-нибудь! — слабо позвала она.

На этот призыв лишь солнечный луч, любопытствуя, раздвинул желтеющую листву и заискрился в алмазных серьгах охотницы.

Вдруг рыжий тряхнул уздечкой и фыркнул, обернувшись в сторону ручья. Оттуда бежали две лохматые борзые, за ними, подцепив на острие копья коронку, подъезжал всадник. Увидев лежащую, он соскочил, удерживая собак.

Охотница встрепенулась, заслышав его шаги.

— Не приближайся! Тебя разрубят на части, если ты дерзнешь ко мне прикоснуться!

Она сорвала с его копья коронку и сделала попытку встать, держась за куст. Но тут же, охнув, снова повалилась.

Незнакомец, наблюдавший скрестив руки, теперь подошел и, не обращая внимания на протесты, ощупал поврежденную ногу. Локтем надавил ей на колено, а другой рукой дернул за пятку так, что звенящий женский вопль метнулся меж стволов.

Через малое время она успокоилась и, когда оказалось — о чудо! — что боль в ступне прошла, изволила оглядеть незнакомца.

— Ну-ну, мой избавитель!

Беспечно расхохоталась и, взяв гребень, висевший у пояса на цепочке, принялась расчесывать золотистые пряди. Выпадавшие при этом заколки она совала себе в рот и так, не разжимая губ, спрашивала:

— Назовись. Мы желаем знать, кто ты такой!

Незнакомец, по-прежнему наблюдавший ее с любопытством, засмеялся и передразнил ее:

— «Бы-бы-бы»!

Изумленная охотница выронила гребень, заколки посыпались изо рта. Запылав от обиды, она оглянулась, но вокруг был лишь равнодушно шумящий лес. Тогда она стала поспешно собирать свои вещи — греческий зонтик, пудреницу слоновой кости, пуховку.

— Если ты не понимаешь моей речи, незнакомец, — гневно заявила она, — то и я не знаю, на каком языке с тобой объясняться. Хоть и аламаннка по рождению, я воспитывалась в Риме. Но, даже выучив латынь, как какая-нибудь церковная крыса, невозможно разобрать ваше романское бормотание, западные франки!

Поймав иноходца за узду и ощупав его копыто, она пыталась вскочить в седло, но не смогла.

— Да ну же! — обернулась. — Что стоишь, как пень?

Незнакомец подошел, но не стал держать ей стремя, а просто поднял, как ребенка, и посадил в седло.

— Ты же Геркулес! — изумилась всадница и милостиво коснулась его плеча зонтиком. — Вот ты какой! Хоть бедно одет, но у тебя благородные повадки. И кольчуга у тебя норманнская, такую добыть можно только в опасном бою…

Между тем в лесу слышался нарастающий шум копыт. Кругом тревожно взывали охотничьи рога. Доезжачие аукали, кого-то ища.

— Спохватились! — усмехнулась она и зазвенела браслетами, прилаживая на голове коронку. — Чем тебя отблагодарить? Сейчас приедет мой казначей…

— Я не приму милостыни, — четко ответил незнакомец на чистейшем латинском языке.

Всадница поразилась еще более, чем когда он ее передразнил.

— Ну, тогда, — предложила она как-то растерянно, — подними лицо, чтобы мне хоть тебя запомнить… Боже, какие у тебя дьявольские глаза!

— Государыня! — вскричало множество всадников, выезжая на поляну. — Это вы? Наконец-то! С вами ничего не случилось?

2

Всадница подскакала к императору, наехав рыжим иноходцем так, что императорский конь попятился.

— Мы желаем вознаградить одного человека.

Карл III схватился за повод и склонился к ее седлу:

— Ах что вы, моя драгоценная, стало зябко. Не пора ли повернуть? К тому же вы знаете, от долгой скачки мой желудок…

— Фу! — Она дернула узду, заставив рыжего попятиться. — Для этой цели зовите своего Бальдера, которому вы дали титул пфальцграфа за то, что он возит за вами ночной горшок. Что касается нас, мы тоже желаем раздавать титулы.

Но Карл III махнул ей в сторону канцлера Гугона, а сам поспешил к едущему из обоза пфальцграфу. Канцлер низко склонился с седла своего благородного мула.

— Светлейшая Рикарда, моя повелительница, что угодно? Вся Нейстрия принадлежит вам, равно и Аквитания, и Австразия. Истинно, как говорится в писании, владеющий и тем и этим да владеет и прочим и окрестным.

— Ах, скажите! — прищурилась императрица. — И Нейстрия и Австразия! А не найдется ли, милейший канцлер, в этих столь знаменитых краях какого-нибудь пшеничного или виноградного бенефиция для одного человека, которого мы хотим отблагодарить?

Канцлер призвал в свидетели святого Мартина, первокрестителя франков, что страна поделена вдоль и поперек и перекроить ее может разве лишь гражданская война. Говорил о тесноте угодий, которые дробятся, как горох, делая владельцев их бедняками. И землепашец нищает, потому что неимущий сеньор крестьянские закрома проворнее чистит, чем богатый…

— Не обессудьте, ваше высокопреподобие, — нетерпеливо прервала его Рикарда. — Вчера краем уха я слышала, как вы советовали моему мужу вот этот самый дикий Туронский лес отдать в лен в чем-то провинившемуся графу Самурскому, а его богатый Самур освободить для некоего епископа Гундобальда…

Канцлер со вздохом обратился к небесам.

— Гундобальд сирота, всемилостивейшая. Недавно потерял горячо любимую тетушку, увы!

— Увы, он ваш родственник, знаю все! — возразила Рикарда. — Вчера в приветственной речи вы не зря распинались о том, что если новые монархи будут покорно слушаться ваших, канцлера, верноподданных советов… Довольно! Мы избраны на западно-франкский престол не по вашим интригам. Мы короли здесь по праву рождения… Эй, кто там?

Евнухи из ее свиты торопливо подскакали.

— Где тот клирик, которого я везу из Рима?

В свите поспешно слез с лошади и приблизился невзрачный монах в поношенной столе, с тонзурой, переходящей в лысину. Опустился на колени, весь какой-то узкий, извилистый, большеухий.

Рикарда указала на него зонтиком:

— Не признаете, дражайший канцлер? Это же Фульк, так, кажется, его зовут? Я случайно выручила его из тюрьмы, куда папская канцелярия упекла его — за что бы вы думали? За тайные сношения с вами, канцлер Гугон! Нате, берите его, пусть это будет мой подарок. Он ваш блестящий ученик, весь полон всяческих достоинств. Сам нищий — желает распределять царства. Читает по складам, зато назубок знает все кляузы минувших времен. Фульк, покажи свои паучьи лапки! Такие не разят мечом или копьем, такие душат паутиной. Клянусь венцом Каролингов, милейший канцлер, разве такой дар не стоит лучшего бенефиция в королевстве?

Канцлер выждал, пока иссякнет сарказм повелительницы, и начал с выразительной кротостью:

— Всемилостивейшая! Вы меня неправильно поняли. Ведь разве я о себе пекусь? Взгляните в ту сторону. Видите у опушки старый платан, изломанный бурей? Там, в его тени, — толпа оборванных, безоружных, безлошадных. Это младшие дети сеньоров, и пришли они сюда, чтобы хоть издали полюбоваться па достаток других. И канцлер, ваш покорный слуга, обязан заботиться, чтобы каждому — хоть деревеньку.

Но Рикарда вновь его прервала:

— Кстати, наш верный канцлер… Среди тех ваших безлошадных под платаном, кто там стоит впереди всех? Он-то как раз на коне, на сером. У него две великолепные борзые, он их поднял в седло и ласкает — вон видите? Кто он?

Императрица даже привстала в седле, опираясь на парчовое плечо канцлера. А когда оглянулась на Гугона, не узнала его всегда пронизанного усмешкой свежего старческого лица.

— Это Эд, иначе Одон, — проскрипел Гугон, сжимая тонкие губы. — Сын покойного Роберта Сильного, герцога. Ба, да уж не для него ли вы желаете бенефиций?

Рикарда опустилась в седло, раскрыла зонтик, покрутила им.

— Хм, вот уж ничуть. Просто хотелось обратить ваше внимание, какая у того всадника королевская осанка. А что это вас так взволновало? Вы бледны? Эй, кто там, позвать врача!

Но к канцлеру вернулось его вышколенное спокойствие.

— Не надо врача. Вы, как всегда, правы, мудрейшая! У того молодчика действительно в жилах течет струйка королевской крови, хотя он и бастард. Но фонтан крови разбойничьей, увы, ее заглушает!

— Так он бастард! — протянула императрица. — Незаконнорожденный… Однако что ж, из незаконнорожденных бывают и герцоги, и даже короли!

Но канцлер предпочел переменить тему разговора:

— Светлейшая! Вот как раз приближается и наш сирота, достопочтенный епископ Гундобальд. Осмелюсь ли надеяться, что вы не оставите его своею милостью?

Очень плотный и неповоротливый молодой человек, одетый отнюдь не по-епископски, трусил на низкорослой лошадке в сопровождении свиты клириков. На беду, ему встретился охромевший заяц, и епископ захотел показать свою охотничью прыть. Поддел зайца на пику, но в тот же миг подпруга лопнула, и служитель божий грянулся оземь, задрав толстенькие ножки.

Рикарда смеялась до слез. Евнухи подали ей тончайший платок, опрысканный духами, шептали что-то успокоительное, а она все смеялась. Канцлер Гугон изобразил недовольную мину, и чем долее смеялась императрица, тем более мрачнел канцлер. Наконец он отвесил в ее сторону как можно более низкий поклон, тронул мула и, сохраняя достоинство, двинулся прочь.

За ним, стараясь не глядеть на императрицу, следовали епископы и викарии. В лиловых рясах смиренно ехали аббаты и каноники. Тряслись на лошаденках высохшие от бдений диаконы и капелланы. Рикарда, умолкнув, провожала взглядом это внушительное шествие галльской церкви.

Посреди поляны остался на коленях забытый всеми клирик Фульк, привезенный императрицей из Рима.

Впереди под платаном толпа младших детей сеньоров свистом и улюлюканьем встретила приближающееся во главе с канцлером церковное шествие.

— Это кто же к нам скачет на длинноухом муле? — Белобрысый шутник на мухортой лошадке радостно причитал на манер церковной просвирни. — И сидит-то по-бабьи, и зад, как у кухарки… Ой, господи, радость-то какая! Ведь это наш обожаемый канцлер, его скаредность Гугон, Гугоша, Гугнивый! А за ним-то попы, попы, попы!

— Ой-ой-ой! — подхватил другой, такой же белобрысый и до того похожий, что непременно должен был оказаться его близнецом. — А кто это едет за ними следом? Гляди, братец Симон, это уж и точно баба! Скачет на рыжем коньке, и сама рыжая, как валькирия, и крышу над собой на палочке везет.

— Между прочим, мальчики, — заметил им возвышавшийся впереди Эд, сын герцога Роберта Сильного, — эта рыжая и есть императрица Рикарда. Видите, за нею скачут ее евнухи, рожи черные, как у чертей? Эти любому язычок подрежут за неосторожные речи. Но красотка, — он цокнул от восхищения, — лучшей стати!

— Тебе бы такую! — подобострастно заметил один из близнецов.

— Ну! — усмехнулся Эд. — Возле такой всю жизнь провертишься на побегушках. А мне рано или поздно будет принадлежать красивейшая девушка во всем королевстве франков, клянусь мечом моего отца! — Он благоговейно коснулся рукой эфеса меча.

— Тьерри! — закричали все с хохотом, оборачиваясь назад. — Попробуй-ка тогда ты ей понравиться, недаром у тебя прозвище — Красавчик! Авось она тебе пожалует и землю и коня.

Тьерри был безлошадный воин с лицом голодным и измученным. Во рту у него недоставало зубов — вышиб один сеньор, в лесу которого Тьерри вздумалось поохотиться.

Видимо, Тьерри этот был доведен до грани отчаяния, потому что, когда поезд императрицы поравнялся с платаном, он действительно выбежал вперед и бросился к копытам рыжего иноходца.

— Чего он хочет? — спрашивала Рикарда рассеянно, потому что, воспользовавшись остановкой, она жадно рассматривала Эда, утопая в светлом плену его дерзких глаз. — Чего он просит? Переведите ему, пусть едет во дворец, нам нужны преданные слуги. Мы каждого примем, — кивнула она, однако не Тьерри, а Эду.

И, с трудом освободившись от его глаз, отъехала, а евнухи ревниво загородили ее взмахами павлиньих опахал.

Шутники напустились на Тьерри:

— Во дворец? На чем же ты поедешь? На палочке? Ха-ха-ха!

— Тихо! — властно остановил их Эд. — Слушайте!

Все замолчали, прислушиваясь. Кончавшаяся было охота вдруг возобновилась с прежней яростью. Рога трубили, собаки надрывались, будто из чащи на них вышел диковинный зверь.

Перемену в гоне уловил и канцлер Гугон. Остановив мула, он подождал, пока императрица поравняется с ним.

— Светлейшая! Не повернуть ли, пока не поздно? Зверь ведь не различает, кто помазанник божий, а кто черная кость.

Его слова заглушил дерзкий окрик и свист:

— Аой!

Мимо промчался, обдав всех пылыо, бастард Эд и длинными скачками его красавицы борзые. Неслись белобрысые близнецы, а следом всякий, у кого оказалась хоть худая лошаденка.

Порывом ветра у Рикарды унесло греческий зонтик. Гугон только и охнул: «Наглецы!» — как Эд, не сбавляя ход, ожег канцлерского мула хлыстом со свинчаткой. Бедное животное, обезумев, унесло Гугона в самое болото, а попы в отчаянии хватались за голову.

— Олень! Олень! — кричали вокруг.

Рикарда, позабыв о зонтике и о канцлере, настегивала иноходца, пока не догнала императора, двигавшегося во главе охоты.

В излучине лесной реки золоторогий красавец олень огромного роста обгонял собак, не удостаивая их взглядом, иногда лишь поворачивая голову в сторону всадников. Какие-то лучники из мелкопоместных, не зная чина, выскочили, прицелились. Пфальцграф Бальдер погрозил им тростью и подъехал к императору, спрашивая, кому брать оленя.

— Мне, мне, пресветлейший! — закричал, подняв сухощавую руку, Конрад, граф Парижский, одетый в черное, без всяких украшений, за то и прозванный в народе «Черный Конрад».

— Мне! — заорал, вытаращив глаза, усатый Генрих, герцог Суассонский, и захохотал от избытка чувств.

А Готфрид Кривой Локоть, граф Каталаунский, на огромном вороном коне въехал в пространство между императором и придворными, оттесняя всех остальных. Положил ладонь на гриву императорского коня:

— Мне, величайший!

Император махнул рукой — господь с вами, сами решайте. Но магнаты наседали, требуя, и Карл III оглядывался, ища Гугона.

Всеобщий крик все заглушил. Оленю надоели назойливые собаки, и он, словно играючи, отделился от них и исчез в чаще. За ним рванулся Эд, уськая борзых и держа наготове дротик. Забыв о титулах и рангах, вслед кинулись остальные. Несся даже толстый Гундобальд, и бритая его шея посинела от азарта. Скакала императрица, придерживая на голове коронку, скакали евнухи, боясь вновь ее потерять. Августейший ее супруг хотел отстать, но его зажало между железными боками магнатов, и он тоже мчался, крестясь и не разбирая дороги.

А олень как бы забавлялся со сворой преследователей, то подпускал близко, то исчезал в терновнике. Казалось, лес расступается, поглощая его, и тут же смыкается перед людьми.

Наконец императору удалось повернуть, и он, одинокий, выбрался на поляну, где все еще стоял на коленях забытый клирик Фульк.

— Воды! — простонал Карл III.

Фульк вскочил и заметался. Сообразил, что колесо фортуны начало вертеться в его сторону, отыскал в кустах какого-то задремавшего оруженосца и, отобрав у него фляжку, преподнес императору.

— Кому нужны эти глупые охоты! — хрипел Карл III между двумя глотками. — Будто еды им не хватает, герцогам и графам! Кидались бы на норманнов с таким пылом, как на этого сатанинского оленя!

— Истинно сатанинского! — привстал на цыпочках клирик Фульк. — Даже позволительно будет сказать, это оборотень, который заводит в дебри всю охоту. Инкубус и суккубус!

— Гм! — перекрестился император, косясь на Фулька, который так и трепетал от желания угодить. — Но мы, однако, полагаем, что парадные охоты укрепляют блеск империи, внушают идею единства…

Фульк тотчас же подтвердил, что, конечно, укрепляют и внушают, но еще лучше это делает святая церковь, которая и есть опора и украшение империи…

— А ты хорошо поддакиваешь, — сказал император, возвращая опустошенную фляжку. — Вот если бы ты еще помог мне в одном глупом деле. Понимаешь, мой пфальцграф возит некую наинужнейшую вещь… Но его тоже черт унес за этим оленем…

Фульк догадливо помог государю сойти с коня, просунул голову ему под локоть и, согнувшись под бременем, повел его в ближайшие кусты.

3

Впереди гона шел Эд. Распаленный охотой, он не видел ничего, кроме рогатой головы, мелькавшей среди кустов. Спиной чувствовал, что сзади наседает усатый Генрих Суассонский, его собаки на бегу грызли собак Эда. Старалась не отстать и императрица Рикарда, но большинство гонщиков безнадежно запутались в непроходимой чаще.

Эд не замечал несущегося времени. Обостренное чутье охотника подсказывало, что зверь устает, что еще два-три круга — и, прижатый к реке, он остановится, покорно склонив великолепные рога. Но и борзые — Герда и Майда — выдохлись, напрягаются, чтобы не отстать.

— О-оп! — крикнул он собакам.

На ходу соскочил с коня, выученные псы вспрыгнули на хозяйское колено, затем в седло. Вскочил и Эд, гон продолжался. Позади Генрих Суассонский застонал от восхищения — вот это охотник!

Наконец сквозь ивы мелькнула водяная рябь — излучина реки. Олень остановился, беспокойно шевеля ноздрями. Эд выбросил собак из седла — нате, хватайте, вот он!

Олень, однако, не признал себя побежденным. Подобравшись, словно пружина, он выбросил копыта — и хриплый крик горести вырвался у Эда. Его Герда покатилась с раздробленным черепом, а Майда поползла в траву, волоча перебитый зад. Олень и всадник стояли друг перед другом, настороженно дыша, и было слышно, как падают осенние листья.

Рикарда нервно закричала сзади:

— Бей же его, бей! Чего стоишь!

Эд, как бы нехотя, метнул дротик. Олень исчез.

Пробившись сквозь заросли, Эд выехал на берег. Зеленая, вся в кувшинках река струилась под нависшими ивами, а олень мчался уже по другой стороне. Тут была плотина, вода шумела в мельничном колесе. Эд отшвырнул поводья, выпрыгнул из седла наземь, как упал. Обхватил корневища могучего дуба, кольчуга на его спине вздымалась от рыданий.

Всадники выезжали из леса, сочувственно качали головами. Выехал и император, всплеснул руками над изувеченной собакой. Рикарда сделала знак евнухам, те спешились, склонились над лежащим Эдом, пытаясь поднести ему нюхательную соль.

— Что здесь за плотина? — вскричал герцог Суассонский, гневно раздувая усы. — Почему мельница? Кто здесь сюзерен?

— Да, да, — подтвердил император, — кто здесь сюзерен?

Из толпы духовных выехал на пегой кобыленке потертый попик:

— Ваша милость, лесная деревня здесь, без сеньора, свободные владельцы… Лес выжигают, распахивают.

— А ты кто таков?

— Я здешний аббат, церквушка у меня во имя святого Вааста. Милости просим, если отдохнуть, закусить… Но мельница не моя, клянусь бочкой мозельского… то есть, тьфу, мощами святого заступника клянусь! — завопил он, выставляя ладони, потому что Генрих Суассонский угрожающе занес хлыст.

— Слезь с лошади, раб!

Аббат проворно покинул седло и распластался, елозя лбом перед конем императора.

— Всемилостивейший, великолепнейший, вечный! — выкрикивал он все титулы, которые пришли на ум. — Я ни при чем, всему виной безбожный мельник, злой колдун…

— Колдун? — Император округлил глаза, натягивая поводья.

— Колдун, колдун! — Аббат квакал, захлебываясь от усердия, и указывал на тот берег. — Это все он! Милостивцы! Вы бы разорили это бесовское гнездо! Сколько убытку от него святой церкви!

Услышав о колдуне, воители примолкли. Некоторые только сейчас узнали о том, что может быть такая мельница, которую крутит сила воды. Генрих Суассонский, поглядывая на шумящее колесо, трогал ладанку с мощами, висевшую на его груди.

Тогда в наступившей тишине послышался презрительный голос:

— И это франкские герои? И франки боятся колдунов?

Эд поднялся от корневищ дуба, отстраняя евнухов.

— А ну, поп, — приказал он, вскакивая в седло, — показывай колдуна, я ему пропишу плотину!

И он поскакал к мельнице, за ним на иноходце Рикарда, а следом с гомоном и звоном вся охота.

На том берегу навстречу им спешил седой старец в белой холщовой одежде. Трясущейся рукой застегивал на плече плащ, а сам выкрикивал что-то, видимо приветствия. Бастард не стал его слушать, ударил дротиком по голове с такой силой, что старик упал и затих.

— Так ему, так ему безбожнику! — торжествовал деревенский аббат. — Он самый и есть здешний водяной. А вон в кустах, яснейшие сеньоры, его бесовское жилье!

Всадники окружили хижину, притаившуюся в листве бузины, топорами снесли дверь. Близнецы Райнер и Симон, отыскав две жердины, поддели ими крышу и своротили ее напрочь. Шарахнулись совы, слепые от лучей заходящего солнца.

Вдруг Рикарда вскрикнула испуганно, всадники попятились, наезжая друг на друга. Над разоренной хижиной покачивался, поддетый дротиком Эда, человеческий скелет па проволочпом каркасе. Теперь уж сомнения не было: мельник — слуга сатаны. Аббат затянул псалом «Испепелю капища и разорю вертепы диавольские…»

Бастард — многие со страхом смотрели на его звереющее лицо — раскачивал скелет, чтобы одним махом разнести его оземь. От реки раздавался стук топоров — там крушили плотину.

В это время поспешно появился канцлер Гугон; на расшитой жемчугом рясе его виднелись следы тины и болотного ила.

— Драгоценнейший! — обратился он к императору, который, оцепенев, смотрел на происходящее. — Вы же сами подписали эдикт о сохранении и умножении мельниц в королевстве. По вашему ли соизволению здесь распоряжаются не облеченные чинами лица?

— Оставьте! — закричала Рикарда. — Не мешайте им творить их святое дело!

Охотники подожгли остатки хижины. Тлея, заворачивались листы пергаментных книг.

Аббат объяснял пфальцграфу дорогу в деревню, где можно было устроить ночлег.

И тут бастард вытолкнул к ногам коня императрицы какое-то создание в домотканой рубахе до пят, закрывавшее голову широкими рукавами. Эд оплеухой сбил его с йог.

— Женщина! — ахнули все, видя, как рассыпались черные волосы.

— Не надо, не надо… — удрученно стонал Карл III, отворачиваясь.

— Хлыстом ее, — посоветовала императрица. — Пусть перевернется, лицо покажет.

Эд замахнулся, как вдруг от плотины раздался крик:

— Олень, олень! Смотрите, опять олень!

На далекой вершине холма в последнем луче солнца вновь показался золотой олень. Дразнил людей своей дикой красотой и свободой и, когда луч потух в густеющих сумерках, исчез навсегда. Охотники вздохнули и обратились к пойманной.

— А где же она?

У копыт рыжего иноходца была лишь примята трава.

— Отвела глаза и исчезла! — шептались охотники.

4

Стемнело, и крыши хижин нельзя было отличить от стогов и ометов. Усталые всадники молча двигались по деревенской улице среди блеяния, визга и кудахтанья — здесь уже хозяйничали высланные вперед оруженосцы.

Перед приземистой церковью полыхали костры, на которых жарились целые туши. Внутри шел пир, а на паперти плакали местные жители, у которых со двора увели бычка или коровенку. Какой-то майордом им терпеливо объяснял, что погоня за проклятым оленем увела охоту далеко от запасов и от склада настрелянной дичи, но не могут же сеньоры лечь спать, не покушав. В конце концов, деревенские сами виноваты, что терпели у себя колдуна, который и наслал заколдованного оленя!

Высшие расположились в доме деревенского аббата, и Карл III, сославшись на нездоровье, сразу отправился почивать. Аббат из кожи лез вон, чтобы угодить гостям: сам потрошил кур, поворачивал вертел в очаге, куда-то посылал за вином.

Было тесно, и едва удавалось соблюдать каролингский этикет — поднесение блюд с поклонами, с выговариванием полных титулов и отличий. Генрих Суассонский, поглядывая на пустующее кресло императора, смешил всех охотничьими рассказами.

Сам густо хохотал, подкручивая усы, и Рикарда хлопнула его веером, чтоб не забывался.

— Каковы бы ни были здесь ваши рассказы, — смеясь, заметила она, — а герой дня сегодня этот… Эд, бастард. Кстати, почему бы нам не видеть его за нашим столом?

Канцлер Гугон, поджав губы, стал объяснять, кто может быть допущен за императорский стол. Кривой Локоть, граф Каталаунский, оторвался от еды и, обведя всех рыбьими глазами, бухнул:

— Я его не пущу. Терпеть не могу ублюдков!

Все захохотали. Черный Конрад, граф Парижский, который и за столом не снял с себя панциря из вороненых плашек, заявил:

— Теперь внебрачные дети в моде. В Германии, например, Арнульф, герцог Каринтийский, сын покойного императора Карломана. Видно, законных жен кто-то заколдовал, если властители предпочитают детей от рабынь.

Глаза пирующих невольно обратились в сторону Рикарды. Она вспыхнула и встала, отталкивая евнухов, которые занимались том, что обтирали с ее пальцев стекающий жир. Ушла за перегородку, где Карл III лежал, а пфальцграф Бальдер готовил ему грелку. Велев Бальдеру выйти, села на краешек ложа.

— Спите? — тронула мужа веером. — Покоитесь? На кой черт я поехала за вами сюда из благословенной Италии!

— А? Что? — поднял опухшее лицо Карл III.

— Ваши буйные магнаты забываются, оскорбляя меня намеками.

— Какими намеками?

— Все же знают, что мы хоть и десять лет в супружестве, но детей у нас нету. Однако у вас-то есть внебрачный мальчишка, и от кого — от грязной коровницы из Интельгейма!

— Мы цари, — тихо ответил Карл III, — и должны быть выше страстей людских…

Рикарда молчала, постукивая веером. Было слышно, как за стеной в отсутствие единственной дамы разговор про бастардов пошел смелее, то и дело сыпались рискованные шутки.

— Ну, нашему Эду далеко до Арнульфа Каринтийского, — говорил Черный Конрад. — Тот хоть и бастард, но все-таки полководец, государственный муж. А кто наш Эд? Норманнский раб, гребец на галере, а ныне гроза дорог, непойманный разбойник.

— Кому же, как не вам, граф, — возразил с издевкой Кривой Локоть, — разбираться в бастардах? Кому не известно, что Эд ваш брат? Хоть разные отцы, но мама общая, ха-ха-ха!

«Подумать только! — удивилась императрица. — Уже не первый год нам служит Черный Конрад, а я не знала, что у него есть брат!»

Между тем за стеной нарастала ссора. От ударов кулака по столу дребезжала посуда, катились опрокинутые кубки. Канцлер Гугон еле поддерживал порядок, говорил назидательно о том, что, бывало, во времена оны Карл Великий кушал, а ему прислуживали короли! Затем короли сами садились за трапезу, а герцоги и графы, в свою очередь, прислуживали им. И чтоб какие-нибудь раздоры в застолье — ни-ни!

Карл III проскрипел из душной темноты спальни:

— Неправедно живем… Капитулярии Каролингов запрещают верить в колдовство. И я все думаю, думаю: был ли тот давешний мельник колдун, а?

Рикарда встала и, хлопнув дверью, вернулась к пирующим. Принесли новые бурдюки, вино выплескивалось в кубки, звучали веселые здравицы.

Однако мир продлился недолго. Вбежал оруженосец и сообщил, что какие-то проказники натянули возле церкви канат и отряд каталаунской конницы впотьмах переломал лошадям ноги. Возгласы бражников затихли.

Гугон покачал головой:

— Едва ли это местные мужики. Для их скотского разума это слишком утонченный способ мести. Но правосудие этим займется.

— Что ваше правосудие! — вскочил граф Каталаунский. — Я могу указать виновника хоть сейчас. — Он ткнул пальцем в сторону Черного Конрада: — Пусть не скромничает здесь, за столом. Пусть расскажет без утайки, ради кого шалит по большим дорогам его братец!



Карл III за перегородкой услышал сиплые вздохи дерущихся, тупые удары кулаков по лицам. Рикарда сначала хохотала, звеня украшениями, потом вдруг истошно завизжала. Опрокинулся стол со всей посудой, и кто-то завыл, как будто ему вспарывали живот. Затем послышалось словно шарканье об стеньт. Это деревенский аббат плескал из ковшика, надеясь погасить бегущие язычки пламени.

Император тихо плакал, представляя себе милый Ингельгейм, где опрятная, тихая женщина несет в погреб молоко, а за юбку ее держится веснушчатый парнишка.

5

— Дети! — позвала Альда с порога. — Деделла, Буксида, деточки! Вылезайте! Ушли злые сеньоры и собак своих увели.

Альда ступила в теплую, прокисшую тьму хижины, разгребла золу в очаге, нашла уголек, раздула пламя. «Где же они могут быть?» Наклонилась под одну лавку, под другую.

— А-а! — вдруг закричала она истошно и выбежала во двор.

— Матушка Альда, что с тобою? — спросили из-за плетня соседи.

— Там кто-то… Там кто-то чужой!

Прибежали с молотьбы Альдин раб Евгений и ее старший сын Винифрид. В хижине действительно под лавкой обнаружили человека и выгнали наружу. Это оказалась девушка в длинной холщовой рубахе, выпачканной в навозе. Черные спутанные волосы закрывали лицо.

— Ты кто? — спрашивали ее, а она из-за густых прядей поблескивала зрачками, стараясь вывернуться из держащих ее рук.

Во двор Альды сбегались любопытные. Нашлись и дети. «Мы, мамочка, ходили кости нашей буренки хоронить, которую вчера сеньоры скушали…» Явился деревенский десятник, бесцеремонно откинул волосы с лица девушки.

— Хо! Это же дочка Одвина, нашего мельника! Ее вчера собаками травили, вот она, наверное, от них и прибилась.

— Разве у мельника была дочь? — усомнилась Альда.

— Была, была. Уж он ее прятал, от зла, что ли, мирского надеялся уберечь? Однако что же с ней делать? Вязать — и в город?

— Не надо вязать… — вдруг сказал сын Альды, Винифрид, рябоватый крепыш, державший молотильный цеп. — Чем она виновата?

— Как — чем виновата? Разве не по их ворожбе олень спутал охоту и господа нагрянули к нам?

Но Винифрид, уставясь в землю, повторял:

— Не надо вязать!

Женщины разохались, расстонались. Деревня жила себе в глуши, без господ и поборов. Бабка Хадда голосила:

— Внучку мою увели, проклятые, такую молоденькую!

— Обратись к Салическому праву, — посоветовал десятник. — За кражу свободной девицы следует большая пеня.

— К праву! — заголосили женщины. — В старину за грабеж и граф мог головы лишиться, а ныне кто знатен, тот и прав…

— В огонь ведьму! — ярилась Альда.

Сын пытался ее успокоить.

— Матушка! Да ведь у нас-то, кроме коровы, ничего не тронули… Да ты вспомни, матушка, ее отец, бывало, дешево нам молол и быстро. А у аббата на ручной зернотерке все втридорога…

— Так, значит, эта конская грива уж и тебя околдовала? Соседки, ну-ка! Разукрасим ей бесовскую рожу!

Десятник еле удерживал расходившихся женщин.

— Кто это, кто это с вас брал втридорога? — послышался квакающий голос. — Я за оградой постоял, послушал, как вы власть хулили.

Деревенский аббат в соломенной шляпе раздвинул толпу. Мужчины сдергивали колпаки, женщины ловили, целуя, его пальцы.

Завидев дочь мельника, аббат обрадовался ей, будто старой знакомой. Пытался погладить ее по голому плечу, но девушка рванулась так, что ее еле удержали. Горячо что-то говорила на непонятном языке. Поняли лишь, что она указывает в сторону мельницы, повторяя: «Отец, отец!»

— Ишь ведьма и болтает-то по-чудному!

Аббат между тем достал свиток, поселяне с почтительным страхом увидели восковую печать на шнурке.

— «Именем всемилостивейшего державнейшего государя нашего Карла Третьего, — напыщенно читал аббат, — церкви святого Вааста, что в Туронской пустоши, пожалование. В благодарность за гостеприимство, а также в возмещение за сгоревший дом аббата, откуда мы чудесно спаслись от пожара, повелеваем всем мирянам в приходе заплатить святому Ваасту внеочередную десятину».

— Десятину! — ахнули женщины, а мужики заскребли в затылках.

— Что же нам теперь, — заплакала Альда, — по миру идти или детей на невольничий рынок?

— Ты бы, — сказал аббат, — прикусила, старая, язычок. Много себе позволяешь! Подумать только — свободная! Припишись-ка подобру-поздорову ко мне в крепостные, как повелевает капитулярий Карла Лысого: каждый да приищет себе господина. Честь своего рода бережешь? Скоро вы все будете моими, я вас выучу!

Десятник, напустив на себя простоватый вид, заметил:

— А я вчера слышал у господских оруженосцев, что нас всех — и тебя, твое преподобие, — отдают новому хозяину, из Самура…

— Заткнись, презренный! — Аббат топнул сандалией и, сорвав соломенную шляпу, вытер пот. — Уж мельницу-то я заберу себе, ее еще можно починить. Заплачу сколько надо сеньору, и молоть вы станете у меня. А эту, — он кивнул на девушку, — вяжите — и в церковь. Я буду из нее изгонять беса.

— Изгонять беса, — перекрестился десятник, — это по твоей части.

Мужики достали дратву и принялись обвязывать бьющуюся пленницу. Винифрид сначала стоял угрюмо, а потом вдруг замахнулся цепом на десятника, чуть не убил. Мать и раб Евгерий еле его оттащили.

Пленницу повели к церкви, дети шли следом, повторяй: «Ведьма, ведьма!» — а та кричала, в бессилии кусая себя за волосы.

На мостике через пересохший ручей их остановил повелительный оклик:

— Стойте!

Навстречу им вышел старый воин в железном шишаке, припадавший на деревянную йогу. Висячие усы и седые заплетенные косицы свидетельствовали, что уж давненько он не бывал в походах, потому что франки уже лет двадцать как бреют усы и стригут волосы. Воин приказал аббату предъявить грамоту, которую тот читал поселянам.

— Куда-то запропастилась… — ахал аббат, обшаривая рясу.

— Шарлатан ты, святой отец, — укорил его воин. — Все бы тебе простаков обманывать да ведьмами пугать. А ну-ка, развяжите эту несчастную!

— Она волшебница! — закричал хор детей.

Старый воин стукнул костылем оземь.

— Разрази меня гром! Перейдя мостик, вы вступили на землю, которая принадлежит еще мне!

Он прогнал обалдевших мужиков, достал нож и разрезал путы. Винифрид кинулся ему помогать, а аббат ушел, бормоча угрозы. Как только девушка почувствовала себя свободной, она пустилась наутек.

Винифрид растерянно теребил старого воина за рукав:

— Дядюшка Гермольд, ваша милость… Что же это она?

— Что она убежала? Ну и пусть себе на здоровье. Для чего же нам было ее освобождать? Впрочем, босиком по колючей стерне далеко не убежишь.

Он следил за далекой уже фигуркой на желтом склоне холма. Небо сияло, кузнечики стрекотали совсем по-летнему, и, если бы не вопли в разграбленной деревне, можно было бы подумать, что на земле воистину мир, а в человеках благоволение.

— Она упала! — встревожился Гермольд. — Мчись-ка, сынок, а я поковыляю следом.

Девушка лежала на меже в густом ковре осенних маргариток. Рядом на межевом камне сидел Винифрид. Лицо ее, словно обсыпанное мелом, казалось еще бледней от черноты сомкнутых ресниц. Старый Гермольд медленно поднялся на холм и остановился, опершись на костыль.

— Бедняжка! — воскликнул он, переведя дух. — Трудно будет ей жить на белом свете!

— Почему? — спросил Винифрид.

— Она дурнушка. Гляди, природа дала ей костистые плечи, жилистые ноги. Это бы хорошо для мужчины, но для женщины — увы!

— Но почему же, почему? — Винифрид все с тем же растерянным видом смотрел на замкнутое лицо беглянки.

— Э! — улыбнулся старик, покусывая висячий ус. — Она тебе представляется иной, потому что ты увидел ее сначала не внешним взором, а внутренним. Как сказали бы наши деревенские кликуши, она тебя околдовала прежде, чем ты узнал ее.

— Сеньор Гермольд, а правда… правда она ведьма?

Воин собирался ответить, но, взглянув на девушку, предостерегающе поднял палец.

Она открыла глаза и некоторое время с недоумением рассматривала небо и плывущие по нему облака. Затем, поняв, что возле нее люди, села, натянув рубаху на голые коленки.

— Здравствуй, — сказал ей старик. — Я Гермольд из рода Эттингов. Он — Винифрид, тоже Эттинг. А как зовут тебя?

— Азарика, — без смущения ответила девушка.

— Какое звучное имя! — воскликнул воин, и Винифрид согласно заулыбался. — Знаешь, друг Азарика, — Гермольд протянул ей руку, чтобы помочь встать, — пойдем-ка скорей отсюда, потому что этот холм принадлежит святому Ваасту, а с добросердечностью его служителя ты имела возможность познакомиться. Продолжим наши беседы в моем… хм-хм… поместье.

Он сделал приглашающий жест, и все втроем они спустились с холма, пересекли заросли ивняка и подошли к старинному, посеревшему от времени и дождей частоколу. Гермольд распахнул калитку.

— Добро пожаловать в мой родовой замок. Здесь вы не найдете каменной башни, чтобы выдержать осаду, или саженной топки, чтобы зажарить вепря целиком, зато вас ждет самое искреннее франкское гостеприимство. Дом этот построен пленными лангобардами добрых сто лет назад…

Их встретил слуга, древний, как и замок, да к тому же без руки. Хозяин перед ним заискивал: не найдется ли перепела, чтобы закусить, и глотка мозельского, чтобы промочить горло? Также неплохо бы этой юной особе дать во что переодеться. Нельзя же ей вечно придерживать пальцами прорехи!

Слуга, пришепетывая из-за отсутствия зубов, разъяснил: перепела нет, так как сеньор с утра отправился осматривать силки, а вместо того вернулся с гостями; вина нет, потому что сеньор вчера вечером распорядился отослать последний бурдюк к столу императора, хотя сам туда приглашения не получил; платья же нет потому, что одежда покойной госпожи продана еще десять лет назад. Есть костюм покойного сына сеньора, но сеньор же его не разрешает трогать…

— Так дай же его скорее, дай! Пусть девочка наденет хоть его. Он был твоего роста, Азарика, такой смышленый, подвижный мальчик. Будь сейчас хоть кувшин какого-нибудь вина, мы бы подняли по стаканчику за упокой его детской души… Да ты, девочка, не стесняйся надевать мужское, так даже безопаснее в наш смутный век!

Слуга помог ему стянуть через голову кожаную рубаху, отстегнуть деревянную ногу. Принес вареной репы в деревянном блюде и даже плеснул вина в серебряный стакан.

— Чародей! — изумился Гермольд. — Вот уж кто истинный колдун, так это ты!

Пока он таким образом перебранивался со своим слугой, Винифрид, изнемогавший от любопытства, по простоте деревенской поднялся наверх, куда Гермольд отправил девушку переодеваться. Однако тут же сбежал обратно, потирая шею.

— Вот это да! — захохотал Гермольд. — Знать, наша гостья воскресает, коль смогла отвесить этакий подзатыльник!

— Она там плачет, — сообщил смущенный Винифрид.

— И, сынок, оставь! Душа ее омоется в слезах и расцветет к жизни новой. Таково уж их, женщин, преимущество, а мы, мужи, воскресаем лишь в поте трудов и крови сражений. Однако ступай во двор. Там под навесом ты найдешь заступ и несколько досок для гроба. Да не пугай пса Гектора, он по дряхлости примет тебя за вора. И если ты еще не очень торопишься к матушке Альде, мы, пока светло, пойдем с тобой к реке и предадим земле беднягу мельника.

6

Вечерело. Однорукий слуга подбросил в очаг хворосту, и пламя заплясало, освещая бревенчатые стены.

— Садись, Азарика, к огню, — пригласил девушку Гермольд. — Да прикрой ноги, если хочешь, вот этой медвежьей шкурой. Она теперь совсем облезла, а ведь этого медведя я брал один на один, когда был ловок и быстр, совсем как наш добрый парень Винифрид, который побежал к матери, чтобы получить очередную порцию ругани и все равно вернуться к нам утром.

Он наклонился, грея ладони над головешками.

— Бр-р! На улице пронзительный ветер, готовится дождь, горе бездомным… Да ты понимаешь ли, девочка, мою скудную латынь? А на каком отменном языке Цицерона и Августина говоришь ты! Я уж тридцать лет не слыхивал подобной речи, живу, слыша вокруг нечто среднее между хрюканьем и гоготаньем. А вы с отцом, значит, только и говорили, что на золотой латыни? Удивительно!



Знай, что давным-давно мы с твоим отцом учились в монастыре святого Эриберта. И стать бы нам попами, да не было у нас охоты махать кадилом. И наш учитель, добрейший Рабан Мавр, нас не принуждал. Хоть сам-то он ни одной молитовки не пропустил, но нас катехизисом не мучил, благоволил нашей любознательности. И доблаговолился до того, что у любимейшего ученика Одвина — твоего, значит, отца — нашли однажды халдейские книги, и бежал Одвин, чтобы спастись от костра. А вскоре и я раньше времени покинул врата учености, потому что был привержен игре на арфе. Но в отличие от псалмопевца я больше пел про соблазны мирские…

Был я в сражениях, но не язычников покорял и не нашествия отражал. Нанимался в походы то к одному королю, то к другому. Короче говоря, помогал таких же простаков, как и я сам, истреблять. Однако приумножил состояние, женился па пленнице, доставшейся мне по жребию. Вернулся в этот самый бревенчатый чертог, и все бы хорошо, если бы не черная оспа, которая неизвестно зачем одного меня пощадила.

Но я хочу рассказать тебе о твоем отце. Однажды, когда все мои, ныне покинувшие меня, были еще живы, он прискакал сюда ночью на загнанном коне. На руках его были страшные ожоги, которые случаются лишь от божьего суда или допроса с пристрастием. В седельных сумах было все его имущество — книги, — а к груди какой-то благодетель привязал теплый и кричащий сверток. Это была ты! Хозяйка моя купила козу, чтобы тебя вскармливать, и дело пошло. Когда зажили ожоги, Одвин устроил мельницу. Люди съезжались смотреть, как человек заставил на себя работать демонов воды.

И вскоре поссорились мы с твоим отцом. Вышел капитулярий Карла Лысого, по которому все бенефиции стали наследственными. Словно безумие напало на франков — каждый спешил побольше нахапать. Бедняги землепашцы, темные и убогие! Посулами, угрозами, а то и обманом, как давешний поп, кто только не старался их закабалить! Поддался и я на этот соблазн. Отец же твой мне прямо предрек: все, что нажито чужим горем и слезами, все обернется слезами и горем. Так оно впоследствии и вышло, а мы с той поры не перемолвились с ним и словом единым, ровно пятнадцать лет! Сегодня спел я над ним, грешным, «Requiem aeternam, dona eis, domine…», а кто споет это надо мной?

Жила ты себе в лесной избушке, отгороженная отцом от всего христианского света, и лучше бы тебе никогда не видать этот мир, где правят корысть и злоба. Что противопоставим ему мы, слабые, старые или просто деликатные? Только силу знания и притом знания такого, чтоб могло одолеть эту власть… Скажи, девочка… — Гермольд оглянулся и понизил голос. — Да ты меня не бойся. Говорил ли с тобой об этом отец? Обещал ли при помощи тайного знания власть над людьми?

— Он говорил… — Азарина поперхнулась слезой. — Потерпи еще чуть-чуть, и ты выйдешь отсюда царицей мира…

— Вот! — вскричал Гермольд, кусая ус. — Узнаю неистового Одвина! Но скажи, успел ли он посвятить тебя в чернокнижие, в тайны своих опытов?

Азарика грустно потупилась. Нет, он говорил ей: «Пусть я продал душу дьяволу, но ты-то у меня останешься ангельски чистой…»

— М-да… — Гермольд повертел серебряный стаканчик, в котором не осталось ни капли. — Что же нам, однако, с тобой делать? Здесь тебя оставлять нельзя, аббат святого Вааста уж небось изобретает козни. Хорошо бы тебе в монастырь, но и туда без знакомства не сунешься… Была бы ты мальчиком, я бы тебя отправил к святому Эриберту, где мы учились с твоим отцом. О, это цитадель веры, врата учености! Старый Рабан Мавр, увы, давно погребен в земле чужой, но должны же блистать его ученики, наши однокашники, — Сервилий Луп или Фортунат!

Кстати, это мысль! Ты отправишься к святому Эриберту, а я напишу тебе рекомендательное письмо. Пусть вразумят, что делать, и рекомендуют какой-нибудь благочестивой настоятельнице. Пойми, я тебя не гоню, но какой же я защитник на своей деревяшке?

А ты иди в этой одежде. Конечно, она старомодна, теперь не носят холщовую тунику и белые штаны. Но в ней ты похожа на начинающего оруженосца из деревенских, видит бог! Я вот смотрю на тебя, и все мне мерещится, что я с сыном разговариваю, напутствую его…

Гермольд умолк и, чтобы скрыть набежавшую горечь, стал орудовать кочергой.

— Знаешь что? — новая мысль его осенила. — А что, если я пойду вместе с тобой? Доковыляем как-нибудь, тут не так уж и далеко: выйти к Лигеру и все время берегом идти. Днем будем хорониться от недобрых людей, а ночью передвигаться — бог хранит смелых. Уж старина Фортунат обрадуется, вот это будет встреча!.. Эй, бездельник однорукий! — закричал он слуге. — Неси-ка свечу, не видишь, на дворе ночь? Да закрой ставни, дождь так и хлещет… Что это ты подступаешь ко мне с арфой? Хочешь, чтобы я что-нибудь сыграл? Старый ты чудак, любитель музыки! О, если б она мне, как Орфею, придавала силы укрощать зверей и двигать скалы!

Он осведомился у Азарики, что сыграть.

— Наверное, что-нибудь про любовь? «Забытый в поле стебелек, — пропел он, подстраивая арфу. — Прибитый стужей стебелек! О ветер, вой, о ветер, пой в тиши ночной…» Нет, это не песня. — Гермольд положил ладонь на струны. — И без того тоска пилою режет. Споем что-нибудь повеселее. А ты, однорукий, голубчик, сходи во двор, узнай, чего там наш Гектор так разлаялся. Итак, девочка, вот какую певал я в дни молодости песню:

Меня не сразили ни копья, ни стрелы,

Ни пламя кровавых осад.

Но ранил смертельно твой нежный и смелый,

Твой ясный, как солнышко, взгляд.

Я был гордецом, по сраженьям кочуя,

Ко всем побежденным был лют.

Теперь же, как раб, о пощаде прошу я,

Улыбки единой молю!

— Сеньор Гермольд… — начала Азарика. — Позвольте мне спросить…

— Спрашивай, конечно, и не надо никакого позволения.

— Сеньор Гермольд, кто такой бастард?

— Бастард? — переспросил старик рассеянно, прислушиваясь к шуму во дворе, где Гектор уже не лаял, а визжал отчаянно.

Внезапно Гермольд вскочил, держась за кресло, потому что его отстегнутая нога сушилась на решетке.

— Эй, однорукий! — закричал он отчаянно. — Разрази тебя лихорадка! Ты что же, калитку забыл заложить, что ли? Боже правый, сюда идут, и много, слышишь, как стучат? Азарика, дитя мое, беги скорее наверх и не спускайся, что бы здесь ни случилось…

7

— Огня! Вина! Зерна для лошадей! — требовал вошедший первым.

При одном взгляде на него можно было понять, насколько он грозен и силен. С его плаща дождевая вода лилась струями, спутники его отфыркивались и топали.

У Гермольда сердце заныло от такой бесцеремонности. Но делать нечего — знаменитое франкское гостеприимство обязывало. Он поклонился со своего кресла и представился:

— Гермольд из рода Эттингов, свободный франк.

Предводитель вошедших обратил на него внимания не более, чем на муху. А белобрысые парии, по всей видимости близнецы, покатились со смеху, указывая на висячие усы и заплетенные косы старого воина. Гермольд не успел даже рассердиться — в дверь вошел, отряхая полы мокрой рясы, не кто иной, как аббат святого Вааста!

Однорукий слуга внес еще свечку.

— Собачку-то нашу за что, ваша милость? — обратился он к предводителю. — Нехорошо в гостях собак убивать.

— Тьерри! — позвал тот. — Заткни ему говорильник.

Выдвинулся тип, угрюмый и носатый, вытолкнул слугу вперед, а сам отступил на шаг. Меч его свистнул в воздухе, голова однорукого покатилась.

— Ловко! — вскричали близнецы. — Ай да Тьерри Красавчик!

Гермольд хотел закричать, прогнать, проклясть пришельцев, но непослушный язык прилип к гортани.

— Бастард, — спросил угрюмый Тьерри у предводителя, — куда прикажешь нести собаку?

Оруженосцы внесли борзую, забинтованную до самого хвоста, и бережно положили на обеденный стол. Бастард снял шлем и склонился, глядя в страдальческие глаза собаки.

— Ваша милость, — обратился к нему аббат, — вы обещали поискать здесь колдунью.

— Все собаки мира, — сказал бастард, не отвечая, — ничто для меня по сравнению с этой одной. Я потерял Герду, неужели не удастся выходить Майду? А ну-ка, твое преподобие, полечи ее каким-нибудь священным средством.

— Что вы, ваша милость! — залебезил аббат. — Священнослужителю не пристало лечить собаку.

Эд усмехнулся, а спутники его захохотали. Аббат же сказал:

— Вот найдете колдунью, она и полечит. Если вы, конечно, предварительно ее пощекочете хорошенько.

Бастард приказал обыскать дом и двор. Симон пошел наверх, а Райнер спустился в погреб. Тьерри заявил, что поищет во дворе; может быть, там, кстати, найдется и какая-нибудь завалящая лошаденка.

— Ехать тебе во дворец на палочке! — издевались близнецы.

Эд сапогом отодвинул кресло с распростертым в нем Гермольдом и стал греть руки у очага. Огонь затухал, и вместо топлива бастард кинул туда арфу и деревянную ногу хозяина.

Аббат указал ему на кресло:

— Вот, ваша милость, это тот самый, кого вы ищете. Кроме него, здесь некому быть.

Эд наклонился над онемевшим Гермольдом.

— Отвечай, ты был на Бриссартском мосту, когда там погиб Роберт Сильный, герцог Нейстрии?

Гермольд только и смог, что кивнуть головой. Тут как раз вернулся Тьерри, сообщая, что во дворе нет ни ведьмы, ни лошади, а дождь, проклятый, так и хлещет. Спустился со второго этажа близнец Симон, обирая с себя паутину:

— Никакой колдуньи, только какой-то перепуганный мальчишка, вероятно второй слуга.

С веселыми криками ввалились из погреба Райнер и оруженосцы. Они тащили бурдюк черного андегавского, которое берег бедный однорукий, и пробовали его на ходу.

Бастард влил вино в рот Гермольду, плеская как попало.

— Ну! — ухватив за косицу, Эд запрокинул лицо Гермольда. — Правда ли, сорок воинов было с герцогом, когда у моста па них напали норманны? Почему же герцог сражался один и пал, не желая сдаваться?

— Готфрид Кривой Локоть… — хрипел Гермольд, моргая белесыми старческими глазами, — который теперь граф Каталаунский… Он первый повернул коня…

— И вы все бежали за ним?

— Нам казалось, герцог скачет сзади…

— Ногу ты… не на Бриссартском мосту потерял?

— Нет… Много позже.

Бастард хлестнул его по лицу перчаткой и отошел. В этот момент как раз Хури, оруженосец близнецов, запихивал в карман серебряный стакан Гермольда.

— Руку на стол! — зарычал Эд.

Не решаясь противиться, Хури положил дрожащую руку на скатерть. Бастард кивнул Тьерри, и тот потащил меч из ножен. Близнецы умоляли о прощении на первый раз, и Эд, выругавшись, отменил казнь. Аббат святого Вааста ходил вокруг него на цыпочках, заглядывал в глаза.

— Ты как теперь этот дом — себе возьмешь?

— Эту крысиную нору? Можешь ее забирать хоть себе, церковная кочерыжка.

Аббат, успевший нахвататься из бурдюка, заплясал, напевая: «Мне, мне! Он подарил все это мне!» Близнецы же, указывая на него, смаковали его новое прозвище — «церковная кочерыжка».

— А что ты подаришь нам? — спрашивали они Эда.

— Будете мне верно служить, подарю целый город.

— М-между п-прочим, — аббат начал уже заикаться от обильного питья, — в-ваша м-милость, т-та девка, которую мы ищем, она же об-боротень… Может и в оленя обернуться, и в летучую стригу, и в слугу-мальчишку…

— И в бурдюк с вином? — усмехнулся Эд.

— И в б-бурдюк, истина ваша!

Эд приказал засунуть горлышко бурдюка ему в рот. Аббат вертел круглой головой, глотал что есть мочи, глазищи его выпучились, как у жабы. Близнецы хохотали:

— Кругленькая у тебя ведьма, заставь-ка ее похудеть!

Тогда раздался надломленный голос Гермольда. Он сполз с кресла и у самых ног бастарда молил гостей уйти. Дом этот у него не бенефиций, не может перейти к другому владельцу. Это его аллод, наследственное владение, и имеются на это грамоты… Пусть гости уйдут, он готов даже золотом заплатить.

Сказал и тут же пожалел о сказанном. Тьерри и близнецы, по примеру своего вожака обращавшие на него внимание так же мало, как на какую-нибудь мокрицу, обступили его, наклонясь.

— Где грамоты? Где золото? Показывай, куда прячешь!

Тьерри со рвением ударил его сапогом в зубы, тот отхаркивался кровью и молчал.

— Дозволь его подвесить! — просил Тьерри бастарда. Посеченное лицо его пылало. — Дозволь!

Бастард, повернувшись к ним спиной, меланхолично водил пальцами по толстенным древним бревнам стены. Приняв его молчание за согласие, Тьерри и близнецы раздели старика догола и привязали к столбу. Разогнули кочергу и сунули ее в очаг накаляться.

— Бастард! — простонал калека. — Гляди, что делают с человеком твои мерзавцы!

Эд молча прошел вдоль стены, и, причудливо искажаясь на закруглениях, за ним ползла его тень.

— А что сделали со мной после того, как по вашей милости погиб мой отец? А я ведь был совсем ребенком!

Монах, который дремал под столом в обнимку с бурдюком, очнулся, встал на четверепьки, потом, пошатываясь, на ноги.

— «Шел монах к своей милашке!» — загорланил он. — «Хи-ха-ха да хи-хо-хо! К полведерной своей фляжке с сатанинским молоком!»

Он приподнял краешек рясы и пустился в пляс, повизгивая. Тьерри пинком загнал его снова под стол.

— При живой матери, при коронованных дядьях и братьях, — продолжал бастард, схватив себя за локти, — в рабство! За что? И сейчас я все как изгой преступный… Ответь мне ты сначала: за что?

В очаге треснула головешка, бывшая некогда деревянной ногой. Снаружи шумел ветер, пришедший на смену дождю.

— А меня за что? — высунулся из-под скатерти неугомонный аббат. — Домик мой сожгли напившиеся магнаты, имущества у меня нет, кроме кобылки, да и на ту зарится Красавчик Тьерри. Папа римский нам, духовным, даже жениться запретил., Хотя в писании сказано: коль не можешь не жениться, так женись, да поскорей!

— Вот я тебя сейчас оженю! — Тьерри выдернул из огня раскаленную кочергу и ткнул аббата пониже спины.

— Уй-уй-уй! — завопил священнослужитель.

Пылающей кочергой Тьерри махал перед лицом Гермольда, приглашая сознаться, где грамоты и золото.

— Приведите сверху мальчишку! — заорал аббат. — У хрыча сразу развяжется язык!

Гермольд напрягся на столбе и плюнул в перекошенную физиономию Красавчика.

— Будьте вы прокляты, разбойники ночные! Пусть не будет вам вовек ни счастья, ни удачи! Да издохнете вы без семьи, без очага, и ворон расклюет ваши гнилые трупы… Что ты гасишь огарок, смрадный Тьерри, тебе стыдно смотреть в глаза твоей жертвы?

В наступившей темноте послышалось шипение железа и слабый вскрик Гермольда.

— Зажгите огонь! — приказал бастард. — Кто смел погасить? Тьерри, брось кочергу. Симон, приведи сверху мальчишку.

И вдруг с улицы раздался истошный крик.

— Это десятник деревенский кричит, — определил аббат. — Что ему нужно?

Райнер распахнул дверь, и стало слышно, как десятник выкрикивает, колотя в медное било:

— Норманны идут, норманны! Спасайтесь, люди!

Эд вышел наружу и расспросил десятника. Оказалось, что под покровом дождя норманны высадились на пристани, вероятно надеясь самого императора захватить.

— А много их?

— Говорят, сотни три или четыре.

— Ого! — вскричали близнецы.

Все спешно переседлывали лошадей. Тьерри схватил повод кобылки аббата, а тот его отнимал. Оруженосцы привязали раненую собаку к седлу Эда.

— Куда, куда? — суетился аббат, видя, что Тьерри уже в седле его кобыленки.

— Пошел прочь, поганая кочерыжка! — Тьерри отшвырнул его пинком, так что поп полетел в крапиву.

Но Эд приказал кончать распри, и аббат, догнав выезжающего Тьерри, вскочил сзади него на круп лошади.

8

Когда стало светать, в разоренный дом Гермольда осторожно вошел Винифрид. Увидев неподвижного Гермольда, отшатнулся, но затем обрезал путы, снял обвисшее тело. Молчал, сняв шапку..

Затем устремился к лестнице — посмотреть, что наверху. Нога ударилась обо что-то круглое и тяжелое. Пригляделся и вздрогнул — это была голова безрукого слуги.

Сверху послышались шаги, и Винифрид на всякий случай спрятался за кресло. Ему показалось, что белый призрак спускался, словно плыл по ступенькам. Потом понял — это же и есть Азарика, одетая в костюм сына Гермольда!

Девушка творила непонятное. Приникла к груди лежащего старика и затихла, будто умерла вместе с ним. Винифрид хотел было выйти из-за кресла, но она внезапно поднялась, раскинув руки, как крылья белой птицы. Justitio! Veritas! Vindicatio! — выкрикивала она.

Страшно было смотреть в ее дикие глаза, слышать голос, ставший похожим на совиный клекот. «Мать была права, — сжавшись, крестился Винифрид. — Бесов заклинает!»

А она вновь повторяла на своем латинском языке: «Справедливость! Правда! Месть!» — и вырывала у себя клоки волос, чтобы болью телесной утолить душевную боль. И вдруг увидела голову однорукого, оскалившую зубы, запнулась и выбежала вон. Винифрид хотел за ней последовать, но жалобный стон его остановил. Старый Гермольд ожил и пытался встать. Винифрид от ужаса даже не мог креститься.

Молочный туман выполз из леса, растекаясь по лугам. Вершины холмов растворялись в предутренней мгле. Далеко в деревне монотонно отбивал колокол — ни голос человека, ни крик петуха не отвечали его одинокому зову.

Туман распадался на клочья, и они двигались в пойме реки, похожие на вереницы слепых. Колокол бил и бил им вслед, глухой в пелене тумана и все же слышный на много миль окрест.

Азарика сделала шаг, и туман подхватил ее, словно на крылья. А колокол бил и бил далеко позади, провожал без радости и без печали.

Глава вторая У врат учености

1

— Приор Балдуин! Ты спишь, приор Балдуин?

Большой колокол Хиль грянул, и низкий его звук ударил в монастырские своды, замирая в толще камня. Приор Балдуин со стоном повернулся на жестком своем ложе, не в силах разлепить веки. Противный голос между том продолжал ие то напевать, не то нашептывать:

— Итак, ты спишь? Спи, благо тебе. Ведь ты не знаешь, что один из твоих учеников — женщина.

Балдуин мигом проснулся, сел, почесывая худые икры. Голос прекратился, но в ушах все отдавалось: «Один из твоих учеников — женщина».

Приор знает: это все ОН, это ЕГО проделки. После того как приор велел окропить кельи святой водой и обошел монастырь крестным ходом, ОН приутих. Проявлял себя лишь в мелких выходках — то задувал ночью дым в очагах, то толкал под локоть переписчиков, чтобы те портили дорогостоящий пергамент. Приору он стал являться не в апокалипсическом облике, а в виде misere mus — крохотной мышки, которая смешливым глазком поглядывала, будто гвоздь в душу втыкала. Приор поставил па нее мышеловку, но бес и тут схитрил. Мышеловка прихлопнула палец ноги самого Балдуина, и приор не мог стоять обедню.

Теперь же бес вот на какие пустился уловки! Приор покрутил головой, отгоняя наваждение. Явился цирюльник, повязал ему салфетку, намылил. Водил бритвой, выскабливая морщины. Балдуин стал думать о вывозке навоза, как лукавый явственно ухмыльнулся у самого уха: «А у тебя в обители женщина!»

— Преподобный отец! — всполошился цирюльник. — Вы изволили порезаться!..

Приор шел к ранней мессе внушительным шагом. Хоть и сухощав, но властен, представителен — миряне издали спешат поклониться. Монастырек невелик, не такая держава, как, скажем, в Туре или Реми, где находили себе покой короли. Но хозяйство Балдуина крепко, и даже после трех налетов бретонцев и двух — норманнов (ох, эта карающая десница господня!), он кладет в закрома не менее ста возов пшеницы и пятисот ячменя. А пивоварни, а сыродельни, а кожевенные дубильни — не перечислишь. И тут еще голос, полный издевательства и соблазна: среди твоих учеников женщина!

А все каноник Фортунат, друг покойного Сервилия Лупа, хе-хо, блистательные лбы! За образованностью гонятся, за талантом, а кому он, этот талант, нужен в век, когда главное — нюх потоньше да клыки поострей?

Прошлой осенью каноник Фортунат принял нового ученика. Приору уже тогда все это показалось странным. Новенький, правда, был мальчишка как мальчишка — тощие плечи, резкие скулы, плохо стриженная грива черных волос. Но что-то Балдуин разглядел в нем неестественное — какую-то чисто женскую мягкость. И не просто понял — почувствовал: нельзя принимать.

Но тут каноник Фортунат проявил несвойственное ему упорство. Пригласил приора в книгописную палату, и там новый ученик исписал страницу текстом из жития. Преподобные отцы наблюдали, как рука его, играючи, летала но пергаменту, выписывая кокетливые строки. Монастырские писцы рты разинули — уж они-то пишут с натугой!

Балдуин стал расспрашивать новичка — как зовут, кто отец. Юноша на звучной латыни отвечал, что зовут его Озрик, что он из Туронского края, отец его, Гермольд, не так давно умер.

Хм! Приор знавал Гермольда, кто ж его не знавал в веселые времена Карла Лысого. Но, помнится, Гермольд хоть и бойко бряцал на арфе, но по-латыни и двух слов путно связать не мог. А сын его так и чешет на языке Цицерона, будто вырос не в лесной глуши, а где-нибудь на берегах Тибра. И все же сомнительно было его брать.

Однако сказано: «Твоя нужда тебя же и погубит». В ту пору как раз проезжал клирик Фульк, новый наперсник канцлера Гугона. Хотел он заказать молитвенник в подарок Карлу, наследному принцу, но остался недоволен почерком его, Балдуиновых, писцов и заказал другому монастырю. А ведь новичок воистину каллиграф!

Ну, посмотрим. Приор утрет нечистому козлиный нос. Сегодня же прикажет новичка раздеть и посрамит адские козни.

2

— Достойнейший отец Фортунах, да пошлет вам бог все блага!

— Возлюбленнейший отец Балдуин, благословен ваш приход…

Произнеся «аминь», приор сел, а каноник остался сюять и, сложив руки, ожидал, чего изволит начальство. Выслушав сомнения приора по поводу новичка, он кротко заметил:

— Да ведь они ж все вместе моются в бане.

Приор чуть себя по лбу не хлопнул. Ба! Как же он это из виду упустил! Вот был бы срам, если б узнали, что приор раздевает учеников, ища меж ними женщину… Даже перед Фортунатом стыдно, хотя этот апостол смирения и виду не подает.

В монастыре святого Эриберта, собственно говоря, две школы. Внутренняя — schola interior, и внешняя — schola inferior.

Во внутренней обучаются кое-каким молитвам и песнопениям, чтобы пополнить ряды сельского клира. Это всё народец забитый, покорный, и не они доставляют приору огорчения. Главный источник беспокойства — это школа внешняя. Там учатся сынки владетелей, которые отлично знают, что находятся в ней лишь в силу указа Карла Великого — «каждый да посылает сына своего в учение». Ждут с нетерпением, когда истекут положенные три года и они вернутся в свои поместья, где примутся махать мечами и преследовать хорошеньких поселянок. И уж до гробовой доски не вспомнят они не только семи свободных искусств, но даже простейшей грамоты.

Не помнит приор Балдуин, как было во времена Карла Великого, но ныне знать сыновей в монастыри не отдает, учит дома или вообще не учит ничему, кроме фехтования и верховой езды. А в школу полезли незаконные отпрыски сеньоров и прочая шантрапа. Образование дает им право ехать ко двору, просить должностей и земель, а должности и земли все давно расхватаны ловкачами. Оттого-то все они буйные, эти ученики внешней школы, оттого-то процветает в них чертополох сомнения и непокорства.

— Сколько раз, преподобнейший Фортунат, я указывал — не забивать им головы Вергилием, Аристотелем и прочей языческой чепухой. И ни-ка-ких более театральных представлений, слышите?

— Но сказано у Алкуина: хоть источник нашей премудрости — писание, средства ее — у древних мудрецов. Об этом же и в посланиях апостольских: «Вноси в сокровищницу свою и новое и старое…»

Вот так всегда! Попробуй его уколоть, а он отпарирует ловко подобранной цитатой. А уж благостен, а уж невозмутим! Живой укор приору, который вечно в хлопотах и суете.

Приор встал.

— Довольно с них «Отче наш» и немного красноречия. А насчет женщины — думать об этом запрещаю. Разберусь сам.

Закрыть бы школу совсем! Но предусмотрительный Фортунат добился, чтобы к ним прислали на учение сводного братца самого графа Парижского. Черный Конрад шутить не любит, так что, пока этот барчук в монастыре, о закрытии школы нечего и мечтать.

Приор вздохнул и обернулся, уже взявшись за кольцо двери:

— Лучше позаботьтесь о Часослове для маркграфини Майской. Не позже троицы он должен быть переписан!

Пройдя анфиладу коридоров, Балдуин очутился перед железной дверцей, из-за которой слышался гул голосов и взрывы смеха.

Приосанился, пригладил тонзуру и трижды стукнул в железную дверь.

Он знает, что делается там в этот момент. Спешно прячут игральные кости, листают книги. Еретики нераскаянные! Сказав молитву, приор вошел.

Великовозрастный тутор — староста — вытянулся возле двери с пучком розог на плече.

— У, лодырь! — Приор хлопнул его четками по лбу. — Рожа постная, будто все утро молился, а сам небось богохульства изрекал!

Кто знает этих недорослей? Пройдешься по нему розгочкой, а он, глядишь, годика через три станет могущественным сеньором!

Ученик Протей подскочил, стер с кафедры пыль, подвинул стульчик. Зря стараешься, неуч, ступай на свое место в угол, коленями на горох, где ты обречен стоять всю неделю!

Первым делом вызвал Озрика, новичка. Нет, разве это женщина? Худ, плоск, каждая косточка торчит сквозь монастырский балахон. Ждет безбоязненно (лучший ученик!), во взгляде готовность исполнить любое приказание.

— Ступай, сын мой. — Приор и ласково говорил — как бранился. — Займись сегодня лучше Часословом для маркграфии. Она нам целую пустошь отписала, черт побери!



Спохватился, что помянул нечистого. Мысленно отплюнулся и вызвал к кафедре Авеля.

Авель — это гора плоти, это чудовище, вечно жующее и вечно ухитряющееся дремать. Родители его где-то пропали в плену, имение растащили соседи, так что толстощекому одна дорога — в аббаты.

— Читай! Да перестань сопеть, боже правый! От Луки святое благовествование, стих шестой.

Assumpsit eum in sanctam civitatem, — бойко начал Авель. — Et statuit eum super pinnaculum templi

Балдуин умиротворенно прикрыл глаза и закивал головой. Авель уткнулся в книжку и затараторил бойчее. И вдруг чуткое ухо приора уловило в аудитории смешок. Наверное, заметили какую-нибудь оплошность наставника и фыркают себе в рукава. Над Фортунатом небось не смеются!

Приор обратил проницающий взор в сторону Авеля и тотчас обнаружил причину смеха. Толстяк держал книгу открытой по на шестом стихе, а на семнадцатом! Этому лентяю легче выучить наизусть со слов товарищей, чем читать самому!

Школяры, видя, что хитрость Авеля разгадана, хохотали уже открыто. По знаку приора староста — тутор подскочил с розгой и задрал Авелю ряску. Обнаружилось розовое тело с висячим и складками жира. Авель заревел, не стыдясь товарищей, а приора пронзила мысль: а что, если переодетая женщина это и есть Горнульф из Стампаниссы, прозванный в школе Авелем?

И только он это подумал, как из-под угла шаткой кафедры выбралась крохотная мышка, почистила усики и глянула на приора, будто гвоздик вонзила. Приор схватил свои книги, таблички и, уже не думая о солидности, кинулся вон.

3

Каноник Фортунат развернул пакет, и чистейший холст лег па стол, осветляя потолок кельи.

— Вот, сын мой Озрик, из этой ткани мы выкроим пеплум, в который у нас оденется Мудрость, хламиду, которую будет носить Риторика, плащ в форме призмы, который мы сошьем для Арифметики.

И он пропел, покачивая бородкой, стих, с которым выйдет на подмостки Арифметика:

С моею помощью ты тайны числ откроешь,

Воздвигнешь стены и корабль построишь.

Тебя не устрашит и путь морской, опасный,

Коль дружишь с Арифметикой прекрасной.

И пусть приор Балдуин сердится и запрещает, — продолжал каноник, — а мы его победим кротостью и терпением. Когда был я отроком вроде тебя, старый Рабан Мавр рассказывал нам об академии при дворе Карла Великого. Мудрейший Алкуин сам сочинял пьесы, ученики разыгрывали их, и император не только не гнушался их посещать, но, напротив, сердился, если выходила задержка.

Келья Фортуната таилась в лесу под сенью ясеней и кленов. Другие отшельники, боясь норманнов и бретонцев, давно покинули лесные убежища, перебрались под защиту монастырских твердынь. Фортунат же никак не мог расстаться с уединенным приютом, где клен резными лапами лезет в окно, где можно увидеть синицу, гуляющую по столу. Как променять это на душные дормитории, где всюду недремлющее око приора Балдуина?

Хорошо здесь и Озрику среди тишины. Пришла весна, солнце растопило снег, сок побежал под корой деревьев. Оттаяло слабое сердечко, сбросило оковы страшной зимы. Былое ушло в невероятную глубину, как будто рассказано кем-то в мимолетной сказке. И мнится ей, что не каноник Фортунат, а старый мельник Одвин на кожаной табуретке рассказывает быль и небыль баснословных времен. И дочь его не костюмы шьет для школьного лицедейства, а штопает ему тунику или старый плащ.

— Клянусь святым Эрнбертом! — восклицает добрейший Фортунат. — Ты, Озрик, владеешь иглой совсем как девочка. Правда, монах, подобно воину, иглою должен орудовать не хуже, чем мечом…

А в ту проклятую осень, когда ее привели в дормиторий, где ученики спали вповалку, натянув па себя тряпье! Сопящие, храпящие, кажущиеся зверообразными тела юношей, между которыми она должна отыскать себе место!

Всплывают дни, как кошмары. Вот подобный горе мяса Авель — самый нищий и самый бесправный из школяров. Он нашел наконец существо униженней себя и, схватив Азарику клешнеподобными ручищами, принялся тереть ей кожу от затылка против волос. Она извивалась и стонала, криком же боялась выдать себя. Под всеобщий смех Авель приказал новичку жить под нарами и счищать глину с его огромнейших сандалий. Он съедал ее порцию, оставляя лишь хрящи да огрызки. Словом, проделывал с ней все то, что раньше проделывали с ним самим. Притворщик Протей, хвастун перед товарищами и нытик перед учителями, всякий раз, будучи уличен в неблаговидном поступке, делал невинные глаза и сообщал: «А это не я, это новичок!»

И неизвестно, как бы ей удалось дожить до весны, если бы не Роберт. Это был молчаливый юноша со светлыми волосами до плеч, нежный, как девушка, и сильный, словно молотобоец. Он долго гостил в Париже у матери, а вернувшись, сначала безразлично наблюдал, как издевались над новичком.

Латинская грамота давалась ему туго.

— «У», — расстроенно дергал он себя за волосы. — Ну как ее в книге отличить от «О»?

Приор никогда его не ставил па колени и не унижал розгой. Но ругал последними словами, насмешливо при этом уверяя, что будущему графу знать ругань, конечно, полезней, чем грамоту.

— «У»? — однажды помогла Роберту Азарика, — Это же очень просто. Запомни: буква эта походит на острый книзу норманнский щит, а «О» похоже на круглый, франкский.

— Скорее на бургундский, овальный.

— Вот-вот! Придумай теперь сам, на что похожа каждая буква.

В тот же вечер в дормитории Роберт дал Авелю такую трепку, что тот всплакнул и удалился на кухню в надежде облизать там какой-нибудь котел. Роберт же приказал Азарике:

— Под нарами больше не спи!

По праву знатности он занимал самое лучшее место — у печки. Теперь он отодвинулся, бесцеремонно отпихнув весь ряд лежащих за ним, и печка досталась новичку.

Никто уж не дерзал нападать на Азарику. После отбоя она рассказывала Роберту занимательные вещи: как Александр Двурогий завоевал весь мир и в колоколе спускался на дно морское; как на краю света обитает невероятный зверь — спереди львица, а сзади муравей. Даже пела ему шепотом сказания.

В темноте можно было угадать, как сияют глаза Роберта.

— Много дивного есть на свете, славный Озрик! Когда меня опояшут мечом, я непременно отправлюсь странствовать.

А пока надо было каждое утро открывать томик Деяний Карла Великого и зубрить с помощью Азарики: «Quam vis enim melius sit bene facere quam nosse prius tamen sit nosse quam faceret».

«Хотя более ценно действовать, чем знать, — повторил про себя Роберт, — необходимо знать, чтобы действовать…»

И впервые осознал, что буквы у него сложились в осмысленную фразу. Он схватил Азарику и закружил ее по дормиторию.

— Ты у нас умница, Озрик!

И пошла слава об Озрике, умеющем и помочь и растолковать, а где надо — и посочувствовать. Даже слабость нового товарища все восприняли как нечто в порядке вещей и не устраивали ему больше козу, то есть подножку с выворачиванием руки, когда все валятся в кучу, кусаясь и царапаясь. И вообще жить было можно с этими зверенышами, если бы… Если бы не баня!

До сих пор ей удавалось счастливо избегать этой повинности. Осенью, когда она еще жила под нарами, Авель приказал ей в баню не ходить, а чистить его замаранную рясу. Во второй раз она притворилась, что у нее лихорадка, но это было еще рискованнее, так как лечил заболевших сам приор Балдуин, а у того одно лекарство — клизма. Каноник тогда ее выручил — увел к себе, обещая исцелить травами. В третий раз она добровольно вызвалась таскать воду и топить печь, и это с восторгом было принято ленивыми дежурными. А уж после них она одна выкупалась всласть — впервые за много недель!

Ударил большой Хиль, и его могучий звон вплелся в шум леса.

Angelus domini… — забормотал Фортунат, собираясь к мессе. — Ты, дитя, помолись здесь и постарайся все дошить сегодня…

Когда стемнело, в дверь просунулась лисья мордочка Протея.

— Озрик, ты один? Фортунатус ушел?

Вслед за ним ввалилась и вся компания — Роберт, за ним тутор, толстый Авель, который принюхивался, не пахнет ли съестным. Приятели с шуточками примерили сшитые костюмы, а Протей спросил:

— Озрик, ты снадобье приготовил?

— А что, уже надо?

— Ты забыл? Сегодня сорок мучеников, гулянка у святой Колумбы. Ну, делай да приноси в дормиторий, а мы побежали…

Кроме всех достоинств, школяры открыли в Озрике способность лекаря. У кого заболит голова или заноет зуб, тому Озрик давал то настой чемерицы, то отвар шалфея. И это помогало избегнуть радикального лечения Балдуина.

Теперь проказники просили приготовить снотворное, так как собирались в полночь на танцы, а монастырский привратник, за свирепость имевший прозвище «Вельзевул», страдал бессонницей.

Нюхая и перетирая головки мака и метелки беладонны, Азарика опять вспоминала отца. Так же как в келье Фортуната, у них с отцом под потолком сушились пахучие травы, каждый день кто-нибудь являлся за помощью и лекарством. Так же как отец, каноник Фортунат твердит: знание всесильно.

Ах, отец, отец, бедный мечтатель! В скрытом ларе у него таились халдейские фолианты. Там были магические формулы и приводящие в трепет имена князя тьмы… Что же не выкрикнул их он в тот страшный день охоты? Слетел бы со скакуна чванный император, как собачонка поползла бы рыжая императрица, а бастард…

Она не помнила его лица. Но есть в монастырской базилике икона Страшного суда, и там нарисован ТОТ, о котором даже думать страшно! У него клюв грифона, когти василиска, жало змеи. Он пожирает тела и губит души, как тот бастард в Туронском лесу…

Настанет час (она не знает еще когда), и она отыщет средства (не знает еще какие). Настигнет злобного бастарда (не знает еще где) и высосет его адскую кровь. И насладится тем, как корчится он в унижении, как пресмыкается во прахе, как молит небо даровать ему смерть.

Хиль ударил, и девушка вздрогнула. Печальный звук колокола несся над полями, подернутыми вечерним туманом. Она перекрестилась по-ведьмовски, левой рукой, и с вызовом глянула на распятие. Христос был неподвижен в смиренном мерцании лампады.

4

— Братья! — в спертой тьме дормитория раздался шепот Протея. — Храпит Вельзевул, разбойник!

Не зажигая огня, юноши собирались, толкаясь в спешке.

— Окорок не забудьте, окорок! Он за трубой, завернут в тряпицу!

— А где монохорд? Монохорд наш! Как же без музыки?

Роберт растолкал Азарику:

— Ну, братец Озрик, если уж ты и сегодня не пойдешь, то ты и впрямь баба.

Азарине смерть как не хотелось в сырость, в тьму. Но буйные школяры тянули за рукава. Прошмыгнули мимо спящих стражей. Протей извлек похищенный ключ, а ворота были заблаговременно смазаны салом под предлогом помощи уважаемому Вельзевулу.

В камышах у Протея имелась плоскодонка. Усаживались, ждали, когда догонит тутор, который отправился за приглашенными из внутренней школы. Высокомерные отпрыски сеньоров обычно с ними не общались, исключение делалось лишь для двоих. Один звался Фарисей — румяный весельчак, которого лишь по недоразумению занесло в монастырь. Другой звался Иов-на-гноище — отрок с мечтательно прорисованными бровями.

Вот наконец длинная тень тутора, за ней две тени пониже. Ба, что еще за плотная тень стремится в лодку?

— Ой, братцы, откуда здесь взялся Авель? Куда ты, гиппопотам, тебя ведь не звали… Караул, он нас потопит!

Тутор отпустил ему по шее, но шуметь было опасно.

— Черт с ним, берите весла, ребята!

В ночной тишине крекотали лягушки, из разлива звучали их свадебные хоры. Простонала выпь в лесу, где келья каноника Фортуната, а над головами пронеслась тень от летучих мышей. Весла тихо плескали, и казалось, что плоскодонка стоит в расплавленном дегте, под неподвижными звездами, только островки камыша уплывают назад.

Ударило полночь, и тут же отозвался какой-то монастырь за рекой. «У святого Маврикия…» — определил кто-то шепотом. Донеслись колокола совсем далеких церквей. Стало зябко и не по себе.

— Ко мне скоро брат приедет, — ни с того ни с сего прошептал Роберт Азарике, пригревшейся возле него. — От матушки были гонцы.

— Это кто же? — оживился Протей, слышавший эти слова. — Неужели сам их милость граф Конрад?

— Нет, не он. У меня ведь есть еще брат. И такой, — усмехнулся Роберт, — у которого ты, Протеище, протекции не попросишь.

Задул холодный ветер, и школяры стали клацать зубами. Приходилось также ладонями вычерпывать затекающую воду. Но тот же ветер погнал плоскодонку и вот уж из кромешной тьмы выделился холм монастыря святой Колумбы. Там, словно из преисподней, забрезжила точка света. Она приближалась, и скоро стало ясно, что это высокое окошко, в котором горит свеча.

— Нас ждут, — объявил Протей.

Из окна прямо в воду спускалась веревочная лестница. Стали подниматься из готовой перевернуться лодки. Подавали бурдюк, монохорд, окорок, подпихивали Авеля.

Их ждали хозяйки, девочки-монахини, младшей из них было лет двенадцать, совсем еще крошка. Беседа не клеилась, хозяйки жались к стенам, дичились. Да и гости не то чтоб оробели, а успели намерзнуться, наволноваться.

В дело вступил бойкий Протей:

— А ну, пташки, можно ли у вас столы сдвинуть? Авель, чурбан негодный, раз уж ты приперся, проявляй свою силу! А что, сестрицы, мать-настоятельница сюда, часом, не пожалует?

Великовозрастный тутор хохотал басом:

— А вот мы ее кадурцинским попотчуем!

Выскочила бойкая монахиня, у которой из-под огромного чепца только и виден был уютный носик и соломенные кудряшки. Принялась рассаживать гостей.

— Мы на кухне работаем. — Она выдвигала из-под кроватей плошки с угощением. — У нас все есть.

Подражая дамам, она приседала и любезничала. Иов-на-гноище достал из складок рясы флейту, наморщил переносицу и заиграл пронзительно и споро. Румяный Фарисей взял монохорд — круглый ящик с единственной струной. Надо было одной рукой вертеть колок, регулируя струну, а другой щипать что есть силы, и получалась весьма унылая музыка.

Осмелевшие хозяйки скинули безобразные чепцы. Белокурые и темные пряди рассыпались по плечам. Иов-на-гноище, отложив флейту, тоже взялся за монохорд и с Фарисеем принялся отбивать задорный, хлесткий танец в четыре руки.

Девушки двинулись по кругу, пристукивая пятками. Ни у одной обуви не имелось — мать-настоятельница слыла скрягой. Поводили плечами — то налево, то направо, то совсем уж назад.

— Эйя! — выскочила в круг самая младшая и стала ходить ходуном, ручонками выписывая кренделя. — Эйя! — в тон ей гикнул Фарисей, немилосердно тряся монохорд.

— Эйя, мальчики! — Протей и тутор ворвались в хоровод, хватая девушек за талии, за ними и остальные.

Блестели глаза, раскатывался беззаботный смех. За столом остался лишь Авель, который подъедал все, что видит, да Азарина, которая в задумчивости пробовала дуть во флейту Иова.

Музыка подмывала, танец окрылял. Азарике вообразился некий юноша — не Роберт, не Протей, — как он подходит, берет за талию… Она бы грациозней смогла подать ему в поклоне руку!

И усмехнулась, поглядев на заскорузлые пятки, на дерюжные наряды пленниц святой Колумбы. «У нас хоть, кроме Балдуина, есть Фортунат с его лампадой знания!»

А пляска нарастала, полы балахонов и развившиеся косы слились в единый вихрь. Юноши притопывали — эйя, эйя! — подхватывали подруг и, покрутив, отпускали. Младшая монахиня — та просто бесилась.

— Уза, Уза! — говорили ей подруги. — Ведь тебя слышно и во дворе! Ты же обещала на лестнице посторожить.

— Сторожите сами! — отвечала малютка.

Рядом с Азарикой уселась, разгоряченная танцем, та самая кудрявая монахиня, которая была здесь заводилой.

— Это тебя зовут Озрик? — спросила она, обмахиваясь полой ряски. — Какой же ты худышка! Сеньор Роберт велел тебя развлекать. Давай выпьем, не хочешь? Прости меня, грешную, святая Колумба!.. Озрик, Озрик! — вдруг припала она к плечу Азарики. — Твой друг Роберт меня не любит… Куда мне до него? Он из Каролингов, ему быть графом, а может быть, и королем… А я кто? Монастырская сирота, дочь рабыни, меня скоро мужику в жены продадут!

Она тряхнула соломенными кудряшками и опорожнила кружку.

— Хоть бы похитил кто-нибудь… Похить меня, Озрик, ну что тебе стоит? Ваш тутор уговаривает Гислу с ним бежать, обещает жениться. Врет, конечно: станет бароном и женится па принцессе. Ах, не все ли равно!

Азарике был противен запах ее жаркого тела, ее липкие руки. И жалко до боли. «Дурочка! — чуть не вырвалось у нее. — И я ведь такая, как ты!»

— Хочешь дружить? — вдруг предложила монахиня. — Ты хоть и тощий, но, видать, сердечный. А меня, между прочим, Эрменгарда зовут. Правда, красивое имя? У нас все с кем-нибудь дружат. Я укажу тебе место: у поворота на Лемовик, где родничок, под самым большим из камней есть углубление. Будем класть друг другу весточки и подарки.

Танцующие сели отдышаться. Надо было отдохнуть и славно потрудившемуся, хоть и однострунному монохорду.

— Фарисей! — попросил тутор. — Спой «Андегавского монаха».

Тот, как подобает любимцу публики, поломался немного, но наконец, еще более разрумянившись, запел:

В Андегавах есть аббат прославленный,

Имя носит средь людей он первое.

Говорят, он славен винопитием

Всех превыше андегавских жителей.

Слушатели подхватили, отбивая такт в ладоши:

Эйя, эйя, эйя, славу,

Эйя, славу возгласим мы Бахусу!

Вдруг малютка Уза прислушалась и всплеснула руками:

— Кто-то топает по лестнице! Ох, пронеси господь!

Она выскочила в дверь. Фарисей, увлеченный пением, продолжал:

Пить он любит, не смущаясь временем,

Дни и ночи ни одной не минется,

Чтоб, упившись влагой, не качался он,

Аки древо, ветрами колеблемо…

Уза вбежала в неописуемом страхе:

— Настоятельница!

— Фарисей, хватай монохорд — и первым в лодку! — скомандовал нерастерявшийся Протей.

Девушки спешно запихивали под кровати посуду с едой.

Но прежде чем кто-нибудь успел что-то предпринять, Авель сорвался из-за стола, всех растолкал, как катящаяся бочка, и, первым подбежав к окну, втиснулся в него.

— Проклятый! — кричал тутор, толкая его в спину.

Не тут-то было. Авель с перепугу застрял, и дружные усилия всех юношей не могли его выпихнуть наружу.

Поняв, что все потеряно, Протей снял колпак и галантно раскланялся перед открывающейся дверью:

— Пожалуйте, мать прелестная, милости просим.

Настоятельница стояла в двери в сорочке и ночном чепце. За ее спиной две старухи держали но свече.

— Боже, здесь мужчины! — вскричала настоятельница, торопясь загородиться руками.

5

Приор в гневе затворился, метался, точно маленький тощий лев в клетке. Фортунат терпеливо ждал его в прихожей. Он слышал за дверью хлопанье четок по стенам — Балдуин гонял назойливых бесов. Выйдя к мессе, приор не стал слушать заступничества Фортуната, приказал:

— Согрешивших — на хлеб, на воду.

По преданию, монастырь святого Эрнберта был основан кровавой Фредегондой во времена Меровингов. В скале, на которой он покоился, королева приказала выдолбить четыре глухих колодца, четыре каменных мешка. В них годами томились ее соперницы и враги. Низкая кирпичная башня над ними так и называлась — Забывайка. Туда-то и стали опускать ночных танцоров, доставленных от святой Колумбы.

Когда дошло до Озрика, приор заколебался, вспомнив, вероятно, о каллиграфических способностях новичка. А в подземелье сырость может искривить пальцы. Но Часослов для маркграфини был почти закончен, а настырный Протей во весь голос вопил, что ведь именно Озрик приготовил сторожам сонное питье. И еще — Фортунат просил за Озрика настойчивей, чем за других.

И приор во гневе топнул. Новичку, как и остальным, просунули под мышки веревку и опустили в ледяную тьму.

— Язычники! — кипел приор. — Радейте там своему Бахусу.

Роберту приор также сначала хотел назначить лишь сто поклонов по утрам, но юноша гордо пришел в Забывайку и сам поднял руки, чтобы продели веревку и ему.

И вот он с Азарикой вдвоем теснится, спиной к спине. Хоть сбросили им соломки, и то хорошо. Сначала было весело вспоминать, как Авель застрял в окошке или какая мина была у настоятельницы. На вторые сутки Роберт загрустил и не отвечал на вопросы.

Понемногу они утеряли чувство времени. Молчали, согреваясь убывающим теплом друг друга. Свой ломоть, который изредка падал сверху, Роберт съедал сразу. Азарика же отщипывала по кусочку, долго жевала со слюной, сберегая полкраюшки. Она предлагала хлеб Роберту. Сначала он отказывался, а потом брал, горестно вздыхая. Юноша быстро ослабел, его сильное тело, способное и мечом разить, и камни ворочать, сдавало перед сумраком и тоской.

Глазам, отвыкшим от света, стали чудиться то радужные фигуры, то расплывчатые лица. Роберт уже почти не двигался, только шептал слова молитв. Азарика же не молилась — зачем, если в мире столько несправедливостей неумолимых?

Опа вспомнила бастарда и содрогнулась от ненависти сильнее, чем от подвальной мглы.

Роберт начал ее пугать. Он перестал есть, руки его на ощупь казались не теплей окружающего камня. Тогда она принялась кричать, не боясь уже, как прежде, криком выдать, что она женщина.

Но хриплый, придушенный голос ее гас в глухом колодце, Тщетно она вслушивалась, ожидая в ответ хоть брани. Воистину Забывайка! Иногда ей казалось, что она слышит голоса узников — Авель басом просил кусочек хлебца, Фарисей хулил бога, а Иов-на-гноище тоненько плакал.

Наконец почудился голос Фортуната, и опа подумала: вот и бред. Но каноник наверху явственно упрашивал, убеждал, и в колодец упала внеочередная краюшка (на что она теперь!) и па веревке спустился глиняный кувшин, а в нем вино, Азарика отхлебнула терпкой, кислой, бодрящей жидкости и почувствовала, как оживает ее закоченевшее тело. Она поспешила влить дар Фортуната в полураскрытый рот Роберта, и тот встрепенулся.

— Проклятье!.. — хрипел он. — Если бы я был королем! Ты знаешь, сколько таких мышеловок в нашей бедной Нейстрии?

— Ну, истреблением мышеловок ты займешься, когда станешь королем, — сказала Азарпка, — а пока давай кричать приора. Просись наверх! Зачем тебе страдать вместе с нами?

— Э, ты нас не знаешь! Мы ведь Робертштаг. Мой брат говорит… Да не Конрад, не этот вечно надутый Черный Конрад. У меня есть еще брат, постарше Конрада. Тут, знаешь, семейная история. Матушка ведь наша — дочь Людовика Благочестивого, вот кто мой дед! Но Каролинги терпеть нас не могут, в их представлении мы бастарды… Матушка сначала долго замуж не выходила, братец Карл Лысый ее взаперти держал. Тут наш отец… Он простой был воин, не боялся ни чоха, ни свиста, сам из саксонцев. Брат мой — нет, не граф Парижский, а старший, — говорят, вылитый отец. Он родился, а Каролинги выдали ее против воли за другого… Появился Конрад, не нашего отца, тут он, то есть его отец, погиб. Матушка вышла наконец; за нашего отца, и вот я…

Азарика плохо понимала, кто на ком женился, кто от кого произошел. Да ей было и не до того, она спешила между глотками вина накормить юношу хлебом. А тот, постепенно возвращаясь в забытье, шептал:

— Ему все нипочем… О, если б он знал! Он по бревнышку бы разнес и Эрнберт, и эту Забывайку… Сам Гугон его побаивается, канцлер. Он в сражении снимает шлем и идет в сечу, как на праздник… Враги бегут, лишь его завидят…

Азарика гладила его по щекам, а он еле шевелил губами:

— Ты кто? Человек так не может… Брат говорит — человек хуже волка… Ты ангел с небес, ты эльф из фиалки…

А на нее сквозь гранитную толщь наплывало видение. Воин, сияющий, как сталь, поднял их из мглы. На могучем лице его улыбка раздвинула светлую бородку. А в глазах вспыхнул огонь такой, что сердце изныло, готовое гореть в нем до конца. И он положил к ее ногам голову адского грифона, блюющего яд…

Внезапно, — а когда, Азарика представить себе не могла — наверху вспыхнул свет фонаря. Шурша и осыпая камешки, спускалась лестница.

— Сеньор Роберт! — донесся голос Вельзевула. — Ваша милость! Извольте подниматься.

Азарика крикнула, что Роберт без посторонней помощи не встанет. Вельзевул спустился сам и, грубо наступив на Азарику, обвязал Роберта петлей. Спустя малое время Роберт был уже наверху, слышно было, как сторожа предупреждали, чтобы он прикрыл глаза — на дворе солнце.

Так прошла вечность, медленное умирание, пока вдруг снова не вспыхнул фонарь и по стенке колодца, как шероховатая змея, стала спускаться лестница.

6

Зажмурив глаза, она выбралась на монастырский двор и услышала, как вокруг кипит, щелкает, перекликается многоголосый мир. Ветерок обвевал лицо, и, словно шелуха, облетели мразь и гнусность подземелья. Обессилев, она опустились среди нищих напротив портала базилики.

Большой Хиль возвестил конец службы. «Где ты был, громогласный, — подумала Азарика, — когда в Забывайке так не хватало хоть весточки с воли?» Народ повалил из храма. Подбежали Фарисей и Иов-на-гноище. Их, оказывается, приор выпустил давно, чтобы они пели в хоре на троицу. Сердобольный Иов ронял слезы, гладил Азарику по волосам, которые у нее слиплись и торчали подобно иглам у ежа.

— Пойдем на кухню, — звал Фарисей, румянец которого не поблек и после Забывайки. — Там Авель отъедается с утра.

Но она спешила в келью Фортуната, где, она знала, найдется ей место привести себя в порядок. Школяры убежали, а она набрала в легкие вольного ветра, готовясь встать.

И в изумлении застыла, схватившись за траву. Рядом присел тот — сияющий воин из ее снов! Этакий светлый великан с непокрытой головой, видавшая виды кольчуга вспучилась под напором мышц. Улыбка раздвинула бородку па обветренном лице.

— Скажи, братец, — обратился он к Азарике, — отец Фортунат не в храме?

Азарика только и нашла в себе силы покачать головой. Незнакомец оглядел ее с состраданием. (Боже, грязная, вонючая, да и одета в мешковину!) Встал, поднялся в базилику и через малое время вышел, обмакнув пальцы в чашу со святой водой.

Направился к воротам, видимо, в сторону кельи Фортуната. Безотчетная сила подняла Азарику, заставила следовать издали, зачем-то прячась за каштаны. Отмечала подробностей воинская рубаха — сагум — поверх кольчуги, тесная, с чужого плеча. Обтрепалась, висит неподшитой бахромой… Ай-ай!

А незнакомец шел, улыбался — то ли своим мыслям, то ли солнечному дню. Сорвал травинку и жевал, как мальчишка. У Азарики же все напряглось, будто она парус, который распирает ураган.

Он прошагал через мостик под шелестящий кров рощи и скрылся в домике Фортуната. Азарика присела унять колотящееся сердце. Великолепный закат за рекой облекал себя в пурпурные ткани. Птаха над головой щелкала, что было мочи.

Не в силах более сдерживаться, Азарика перебежала мостик и тоже вошла в келью. Там, заполнив собою тесноту, стоял на коленях могучий незнакомец. Фортунат сморщенной ручкой трепал его льняную челку.

— Ну как я тебе дам отпущение? — укоризненно говорил каноник. — Опять ты что-то натворил, на этот раз в Туронском лесу… Говорят, ты мельника убил. Мне стыдно, когда спрашивают: Эд, бастард, не мой ли духовный сын!



Азарика не сразу поняла, что произошло. «Не может быть!» — все завопило в ней, заскрежетало. Словно тысячи омерзительных бесов в мгновение ока пронеслись сквозь бревенчатые стены мирной кельи. И все умолкло.

Бастард поднялся с колен, отстранив Фортуната.

— Убил, так недолго и покаяться, — зло усмехнулся он. — А не хочешь, не надо, бог простит и так. Но ко двору просить бенефиций, как ты советуешь, не поеду. Что мне бенефиций? Мою ненависть и царством не утолишь.

Азарика схватилась за изразцовую печь, тьма заполнила вселенную.

— Озрик! — Донесся из тьмы голос Роберта. Оказывается, он тоже тут. — Брат, гляди, вот это и есть мой Озрик!

Тогда приблизилось лицо, ясное, как в пролетевших снах. Улыбающееся человечно, только чуть тронутое горечью или обидой. И голос, звучный и резкий (тот, что в Туронском лесу!):

— Знай, мы, Робертины, вечно твои друзья!

Азарика вырвала руку, которую уже взял бастард, и выбежала из кельи, слыша успокоительные слова каноника:

— Оставьте мальчика, дети мои. Он ведь только что из сатанинской дыры…

С размаху упала в заросль, но там оказалась стрекучая крапива. Села, дрожа, потирая голые локти. Соловей вкрадчиво пощелкал и, осмелев, пустился высвистывать трели. И этого было достаточно, чтобы слезы прорвали плотину оцепенения, и Азарика повалилась, уже не разбирая, где крапива.

7

Маркграфиня Манская пришла в восторг от Часослова и заказала теперь Псалтырь. Приор мигом вспомнил об Озрике и даже явился в дормиторий осмотреть его пальцы и смазать козьим жиром.

— На Забывайку не обижайся, — сказал он. — Конечно, там не райские кущи, но ведь и ты, юноша, хорош гусь. К девицам с песнями ездить! В мои времена знаешь как за это наказывали? Привяжут за ноги к балке и висишь, пока зенки лопаться не начнут.

Азарика сослалась на шум в книгописной палате, где недолго наделать ошибок. И ей было позволено писать у Фортуната.

Теперь по вечерам, сменив лучину на ровный свет свечи, которая выдавалась только для книгописания, они с каноником становились за аналои перьями скрипеть. За полночь, убедившись, что все вокруг спокойно, Фортунат запирал дверь и, отложив недописанный лист Псалтири, вытаскивал из тайничка другую рукопись.

Это была Хроника, которую каноник вел по секрету от Балдуина, так как приор полагал, что толковать события может лишь он сам как начальник и безошибочный судия.

Раскрывая книгу, Фортунат вздыхал, кланялся распятию. Но едва лишь брался за перо, как уж не замечал ничего вокруг. Перечитывал написанное и чем ближе подходил к нынешним дням, тем становился грустней и задумчивей. Макал перо, стряхивал с него каплю и записывал очередную горестную повесть.

А затем приходил вновь в доброе расположение духа и запевал старинный канон Алкуина:

Белым светом сияй, лилия, в дальних полях.

Славным венком укрась голову девушки чистой.

За оконцем, затянутым пленкой от бычьего пузыря, неспешно шествовала ночь. В лесу ухал филин, на реке кто-то не то тонул, не то бранился. А в келье уютно трещал сверчок, попахивало свечным воском.

— Ну-ка, Озрик, — учитель время от времени отходил от аналоя и присаживался отдохнуть, — давай-ка поупражняемся. Что есть жизнь?

— Радость для счастливых, печаль для несчастных, ожидание смерти.

Уж это-то она знала назубок — диалог Алкуина с Пипином, по которому когда-то учился и ее отец!

— А что есть смерть?

— Неизбежный исход, слезы для живых, похититель человека…

— Что есть человек?

— Раб смерти, мимолетный путник, гость в своем доме.

— Как поставлен человек?

— Как лампада па ветру…

Но вот зоркий Фортунат подметил отражение внутренних бурь на благонравном лице ученика и прервал размеренный ток диалога:

— Говори.

Ученик замкнулся, насупился, как всегда бывает, когда он не в себе. Затем вдруг выпалил:

— Ну, а если… если я лампада па ветру, если раб лишь смерти, зачем тогда жить?

Фортунат сгорбился, заложив пальцы в пальцы. Что ему ответить? Господь терпел и всем велел? Или что если каждому дать волю прекратить свою жизнь, то тут же прекратится и весь мир? А ученик, поднаторевший в школьных силлогизмах, тут же и спросит: зачем же он вообще, ваш мир, в котором даже бог должен терпеть?

— А ты, сын мой, сам как думаешь — для чего жить?

— Чтобы мстить, — глухо сказала Азарика.

Каноник откинулся на спинку кресла, прикрыл руками глаза. Настало время созреть детской душе, а какие-то злые осы успели проникнуть во взращенный им пчельник!

Осторожно заговорил о том, что жизнь Озрика еще только началась, кому же мстить? Вот, например, Эд, именуемый бастардом…

И ученик, чего за ним никогда не водилось, осмелился прервать речь наставника:

— Вы… вы отпустили ему грехи?

«Так и знал, что это от Эда, от его безумных речей!» — подумал Фортунат.

— Понимаешь… как бы это тебе точней объяснить… Он лют, потому что среди лютых живет. Нет, нет! — вскричал каноник, видя, что взбунтовавшийся ученик снова хочет возразить. — Выслушай меня! Ведь чтоб понять, надо узнать человека…

Он отпил глоток из склянки с бальзамом.

— Я был капелланом его отца. Тот был еще почище — Роберт, по прозванию Сильный. Из простых ратников, а дослужился до герцогского жезла. Но жесток был тот герцог, ах, жесток!

Фортунат перекрестился.

— И своеволен без удержу! Раз, в канун пасхи, явился ко мне на исповедь. А сам весь в крови, прямо с какой-то очередной резни. Я увещеваю — поди, мол, сперва умойся! А он — весь в запале после боя — занес надо мной меч. Отпускай, говорит, грехи, не то изрублю!

Старик сокрушенно вздохнул:

— Что поделать! Но народ его уважал. При нем стало спокойнее, и норманны угомонились. Зато царствующие Каролинги платили ему злобой. Примером неустанного действия герцог мешал их ленивому житию.

Каноник перелистал Хронику, вчитываясь в некоторые места. Затем, видя, что ученик хоть и поглядывает, как волчонок, по слушает прилежно, продолжал:

— Каролинги подкупили сеньоров из числа тех, кому Роберт прищемлял хвосты, а сами послали гонца к норманнам. На Бриссартском мосту норманны устроили засаду, и, когда Роберт столкнулся с ними, бойцы покинули своего командира… Теперь его сын Эд, он же во святом крещении Эвдус, Одо или Одон, по-разному на разных наречиях, он еще имеет какое-то — не божеское, так хоть людское право мстить! Но знай — каждая месть рождает ответную, множатся случайные жертвы, распря нарастает, как кровавый ком… А не лучше ли в один прекрасный день всем все забыть и возлюбить друг друга?

И увидел, что ученик снова замкнулся. Скрипит себе пером, а что творится в его незрелой душонке?

Что-то в нем есть ранимое, давнее… Откуда вообще канонику знать, что было с его учеником до того дня, как он, изнеможенный, постучал в его келейку? И что ему тогда все эти школярские пустяки: «Что есть зима?» — «Изгнание лета». — «Что есть лето?» — «Краса природы…»

— Идите почивать, отец, — предложила Азарика.

Фортунат отказался и, приободрившись, снова взялся за перо. Однако вскоре клюнул носом, и перо, выпав, испачкало лист.

Тогда Азарика отвела его на приготовленную постель. Сама отправилась на ночлег в сени, где сушились на зиму дрова и вкусно пахло смолой. Во тьме скрипел сверчок, сон не шел, и хотелось куда-то лететь, врубая в воздух зудящее тело.

«Чтобы понять человека, — звучали слова учителя, — надо узнать его». Кто-то убил отца бастарда, потом бастард убил ее отца… Зло рождает зло, но значит ли это, что любовь рождает любовь?

Он тоже был нищим, он тоже был презренным, он и сейчас гоним и бесприютен… Быть может, надо просто взять его за руки, встретить его взгляд, который почему-то считают бешеным, и сняв его сагум, сесть у очага с иглой…

И вскочила на своей поленнице, ударив себя в лоб. Мерзавка, да как же ты могла! Justitio! Veritas! Vindicatio! Забыла и отца, и доброго Гермольда, размякла перед улыбкой убийцы!

Долго пила из кадушки. Обнаружила, что старик забыл припрятать Хронику, ахнула. Высекла огонь, вздула лучину, нашла тайник. Прежде чем захлопнуть рукопись, прочла на недописанной странице:

«Мир непривычен людям так же, как в другие времена им непривычна война. Никто не дивится при слухах об убийстве, никто не горюет при вести о грабежах. Земледелец не хочет пахать, говорит: «Зачем? Чтобы пришел кто-нибудь и урожай присвоил?» Мать не хочет рожать дочерей: «Зачем? Чтобы они достались супостату?» Нет короля, а есть королишка. Нет страны, а есть вертеп безначалия».

И на полях приписка старческой мелкой скорописью: «Боже, просвети мою скудную голову!»

Глава третья Пир мечей

1

Канцлер Гугон поспешно прибыл в Андегавы с целым обозом своих клевретов. В удобных тележках катили премудрые канцеляристы, придворные крючки, всевозможные доки по части обходительных манер или роскошного стола.

Дивились: в цветении каштанов, в кипении лета город, славившийся весельем и многолюдьем, словно вымер. На окнах — ставни, па дверях — пудовые запоры. В тревожной тишине только и слышен заступ — горожане торопятся зарыть свое имущество.

Норманны высадились в устье Лигера! Их вождь Сигурд, обосновавшийся где-то в Дании и потому самочинно называвший себя королем данов, еще три года назад сорвал с франкского короля Карломана отступное — 12 тысяч золотых, обещав взамен не грабить нейстрийские берега. Теперь, узнав, что у франков новый король, он по какому-то варварскому праву потребовал повторения дани.

Еще на троицу андегавцы поймали норманнского лазутчика и сгоряча повесили, а теперь разбежались, страшась мести Сигурда.

Канцлер паправил посольство к датскому королю и, не теряя времени, разослал гонцов к окрестным герцогам и графам, требуя войск. В ожидании результатов рассматривал дела, которые докладывал ему Фульк, новый нотарий.

С той осени, как императрица подарила его канцлеру, клирик Фульк приоделся, завел себе зрительное стеклышко в золотой оправе и на золотой же цепочке. Взор стал начальственным, сытым и еще более неуловимым.

— Что ты тут понакарябал? — брюзжал канцлер, отталкивая приготовленную для подписи грамоту. — Не копайся в мелочах, начинай прямо с чего-нибудь ошеломляющего. Например, так: «Богом хранимая держава наша — лучший край среди других краев мира! Только в ней процветают совершеннейший порядок, полнейшая справедливость и истиннейшая гармония…» Записал? И все в самой превосходной степени: superperfectissi-mo, plenissimo, plusquamveritando… Запомни: народ — это большая скотина, и, если ему не напоминать ежедневно, что его свинарник — это самый лучший из свинарников мира, он завтра же потребует благоустроенный хлев!

— Осмелюсь предложить, — изогнулся Фудьк. — Не начать ли с восхвалений святой матери нашей церкви?

— Согласен! — Канцлер стукнул посохом. — Пусть свинарник сей она вызолотит хорошенько, пусть наполнит его ароматами своих курений, чтобы свиным дерьмом там даже и не пахло!

Он захохотал, колыхая чревом, а нотарий в тон ему похихикал, собрал документы и исчез. Канцлер отправился подышать свежим воздухом.

На старом, еще римском плацу, среди полыни и штабелей кирпича (лодыри андегавцы жалкую башню строят третий год!), шеренга новобранцев топталась, готовясь к стрельбе из лука.

Канцлер прошествовал вдоль строя, всматриваясь в ратников. Кривобокие, жалкие, лысые — господи, оскудела, что ли, франкская земля, из недр которой когда-то возникали могучие рати для королей? Из всей шеренги вот только этот, с левого края, отметил про себя канцлер, хоть и мешковат и вид простецкий, но мускулишки имеются.

Молодцеватый сотник в каске с петушиным гребнем мигом заметил, что внимание начальства обращено на крайнего в строю, и набросился на того:

— Как держишь лук? Почему колчан расстегнут?

Канцлер удержал его рвение и спросил, откуда новобранец.

— Из Туронского леса, ваша святость, — рапортовал сотник. — Олень сущий, оружие ему вроде граблей. Зовут Винифрид.



Канцлер, передав свой посох сотнику, взял у Винифрнда лук. Ратники молча косились на его роскошную столу. Гугон попробовал тетиву и убедился, что она поет. Затем, послюнив палец, определил ветер и, выбрав стрелу, распрямил ее оперение. Поставил ступни на одну линию с мишенью, и стрела запела, расщепляя лозу. Ратники разразились хвалебным криком.

Гугон пришел в хорошее настроение. Еще бы — в молодости он сам был стрелком у императора Людовика! Велел раздать всем по денарию и милостиво коснулся плеча Винифрида.

— У него горе, — пожаловались за Винифрида товарищи, — какой-то сеньор из Самура забрал всю их деревню в крепостные.

Канцлер промолчал. Вот он, корень зла! Сеньоры, мало того что правдами и неправдами расхватывают земли и людей, — они добиваются себе иммунитетных грамот, и тогда поди призови их людей! Кивнул сотнику на Винифрида:

— Пусть и он стрельнет.

Получив лук, Винифрид встрепенулся. Сдвинул со лба непослушную прядь. Целиться не стал, зато трижды дунул на стрелу, чтобы не помешали ведьмины чары. Выстрелил — лоза оказалась рассеченной. Ратники ахали.

— Подай прошение, — хмуро сказал канцлер. — Я награжу тебя землей.

Слуга доложил, что военачальники собрались в крипте. Прибыл и Гоццелин, архиепископ Парижский.

— Его святость архиепископ! — раздраженно поправил канцлер. — Учишь, учишь, а толку никакого!

Крипта — нижний этаж древнего дворца, в котором сводчатые столбы напоминали ладони, подпирающие массивную толщу. Своды гранитным одеялом глушили шаги и речь.

Нотаций Фульк зачитал ответы герцогов и графов. Тот не мог явиться — не убран урожай, другой женил сына, третий жаловался па болезнь. При этом все ссылались на королевские грамоты минувших времен, по которым они не больше двух раз в году обязаны являться с войском, а это уже третий вызов…

— Вот они, сильные, за которых ты ратуешь! — вспылил Гугон, тряся герцогскими письмами перед лицом архиепископа Парижского. — А если норманны и три, и пять, и десять раз нападут?

Архиепископ Гоццелин, старичок веселый и очень дряхлый, молча жевал сласти, доставая их из парчового мешочка на груди.

Начальник ополчения доложил, что ратников собрано всего пятьсот человек. Прочих призвать не удалось — за них как за вассалов сеньоры предъявили иммунитет.

— Придумали словечко новое — вассал! — сердился канцлер. — И откуда взялось? «Вассал моего вассала, — передразнил он кого-то, кто говорит скрипучим, надменным голосом, — не есть мой вассал»!.. Все эти твои возлюбленные Конрады Черные и иже с ними, — снова напал он на Гоццелина, — растаскивают государство!

Архиепископ Гоццелин в кресле разогнулся, насколько позволял ему горб, и ответил неожиданно бодрым и звучным голосом:

— Они тебя не слушаются, потому что ты для них поп, и только. Доверь командование кому-нибудь из них, и ты увидишь…

Канцлер в гневе замахал руками:

— Это кому же? Не Кривому ли Локтю, этому тайному разбойнику? А может быть, скажешь, Эду, бастарду, который разбойник явный?

— А хоть бы и Эду. — Гоццелин отправил в беззубый рот очередную порцию миндаля, — Стареешь, Гугон, ей-богу, стареешь!

Канцлер спохватился, что военный совет слышит много лишнего, и распустил всех до утра. Проводил архиепископа, которого вели два юных послушника — светловолосый, будто ангел, и черный, как вороненок.

Тогда в давящей тишине крипты зашелестел голос нотация Фулька. Он осмеливался вновь напомнить о том, что есть надежнейший цемент, связующее средство, — святая наша матерь церковь, Дать только ей такую силу, такую власть, чтобы железом и огнем могла искоренять любое инакомыслие, любое своемудрие… Нет власти над умами, и оттого такой развал.

— Я сам епископ, — высокомерно прервал его Гугон, — и знаю, что должна делать церковь, а что не должна. Двести лет назад Карл Мартелл, чтобы отразить сарацин, отнял у галльской церкви все ее угодья и раздал своим ратникам, свободным землепашцам!

— Зато половину сарацинских трофеев он отдал церкви.

— Да, но прежде чем думать о раздаче трофеев, надо как-то победить. А времени размышлять уже нету. Пока мы сейчас заседали, вестник подал донесение прямо мне. Ты знаешь, я отправлял к Сигурду послов с согласием платить дань. А он велел им обрезать уши! Сказал: я, мол, грабежом у вас больше соберу.

Канцлер погрузился в глубокое раздумье, а Фульк уныло поигрывал золотой цепочкой от зрительного стекла.

— И, однако, ты, нотаций, прав, — очнулся от размышлений канцлер, — нас спасет либо церковь, либо никто. Только не так, как ты, скудоумец, предполагаешь. Бери-ка перо! Повелеваю: во всех монастырях, епископствах, приходах ударить в набат… Боже, сколько там монахов, клириков, послушников, служек всяких! И какие всё здоровяки!

День кончился, оставив все свои заботы тяжким грузом на сердце. Отошли с поклонами нотации, доместики унесли тазы, в которых омывалось тучное тело канцлера. Диаконы притушили свечи и удалились на цыпочках. Канцлер у одинокой лампады все молился о немыслимо грандиозной империи Карла Великого, которую предстояло сохранить.

А массивные своды давили, будто ладони столбов уж не выдерживали толщь. Игла вонзилась в сердце, отдаваясь болью, и Гугон закричал скорбно, как ягненок.

2

Колокола святого Эрнберта надрывались. Звонари падали от усталости, их обливали водой, и они, повиснув на веревках, снова раскачивали медные языки.

В распахнутые ворота въезжали вереницы телег, стреноженные копи паслись на клумбах, ратники лежали у костров. Приор Балдуин в каске, которая сползала ему на нос, деловитый, как боевой петушок, раздавал приказания, распределял оружие и провиант. В базилике хор охрип и еле вторил заунывным мольбам органа.

В канун Иоанна Предтечи прискакал всадник с повелением выступать. Люди закричали, заржали лошади, завизжали поросята в обозных фурах. Заплакали, провожая, монахини и поселянки. Колокола умолкли, лишь большой Хиль скорбно отмеривал минуты расставания.

Азарика, запыхавшись, прибежала из леса, где по просьбе Фортуната закапывала их книги и утварь. Свирепый Балдуин отпустил ей щелчок, и она принялась искать свою сотню.

У белой стены базилики грозно выстроился ряд всадников на добрых конях. Блестела чешуя их новенькой брони, развевались флажки на их пиках. Ликовали, предвкушая поход.

— Озрик, где же ты? Вот твой конь, твое оружие — выступаем!

Роберт соскочил с коня, чтобы помочь другу. Еще вчера, переругавшись с привратником Вельзевулом, который, как старый вояка, был им назначен в сотники, Роберт выбрал для Азарики броню — нетяжелую стеганку, обшитую надежной стальной чешуей. Помог подогнать седло и укоротить ремни на стременах.

— Да ты садился когда-нибудь на коня? Эх, Озрик, Озрик! К лошади надо подходить с головы, непременно справа. Этой рукой держи повод, а той берись за луку седла.

Азарика не без трепета подошла. Но конь почуял робость своего всадника и, повернув голову, коснулся ее щеки доброй шершавой губой.

— Ну, мы с тобой поладим! — сказала Азарика и взобралась в седло.

— Комар на слоне! — приветствовали ее появление вооруженные школяры. — Будешь падать — держись за хвост, ха-ха-ха!

Двинулись, под команду Вельзевула выравнивая ряд. Следом выполз обоз, плачущие женщины постепенно отстали. Школяры махали Гисле, которая никак не могла расстаться со своим тутором и шла за сотней до самого моста. Азарике подумалось, что, будь она женщиной, и ей бы вот оставаться там, у ворот, и ждать тревожно и бессильно… «Будь она женщиной»! Ей стало весело, и она засмеялась, заражая улыбкой едущего рядом Роберта.

Прибыли в Андегавы, где на забитой людьми и подводами площади у церкви яблоку негде было упасть. Солнце жарило напропалую, от людского пота и конского навоза стоял удушливый смрад.

Зачем-то стали ломать дома у церкви, взлетели клубы известки. В шеренгах передавали, будто канцлер обнаружил, что войску придется обходить церковь справа, а это недобрый знак!

Солнце палило, ожидание в седле делалось все мучительней. Азарике казалось: еще мгновение — и она свалится с коня под свист и хохот. Вдруг все подтянулись, зашевелились. Вдоль строя рабы несли походное кресло, в котором полулежал роскошно одетый клирик с повелительным выражением лица. Роберт толкнул Азарину:

— Смотри, это и есть сам Гугон, прохвост! Говорят, его удар хватил, но ничего, змей, отлежался!

— Свободные франки! — донесся голос канцлера. — Церковные и иные люди! Бог лишил меня телесного здоровья, но укрепил и благословил душевную силу. Я сам поведу вас в бой, и пусть, как говорит апостол, signum domini arma convincit — то есть знамение божье даст нам победу!

Азарика не слышала ничего. Раскаленная каска давила, панцирный пояс впился, как десяток клешней. Дергался, тянулся за травкой проголодавшийся конь. А церемониям не было конца — вынос мощей, благословение оружия… Наконец к вечеру под оглушительный трезвон воинство двинулось по Лемовикской дороге.

На повороте у родника, где громоздились большие серые камни, Азарика поняла, что больше собой не владеет и медленно сползает вниз. Верный Роберт спешился и, не обращая внимания на брань Вельзевула, снял товарища с седла, положил на траву.

Послышался скрип осей, фырканье мулов. Это был походный реликварий — повозка с мощами святого Эрнберта, которые, по замыслу Гугона, были тоже двинуты в бой. Каноник Фортунат возвышался на облучке, правил. Завидев лежащую Азарику, остановил мулов.

— Привяжи-ка его коня к реликварию, — велел он Роберту, — а сам догоняй свою сотню.

Азарика отлежалась, встала, умылась водой, от которой ломило пальцы. Обратила внимание на большие серые камни. Вспомнилось: «Давай дружить… Тайник на Лемовикской дороге… Будем обмениваться весточками…» Запустила руку под камень, там действительно был какой-то узелок.

— Едем! — торопил каноник. — Мощи должны идти впереди, а не тащиться в арьергарде!

Азарика взобралась рядом на облучок, и каноник чмокнул на мулов, как заправский кучер. А она с любопытством развязала тряпку, в которой оказалась щепка, криво исписанная углем.

«Благородному Озрику от смиренной Агаты привет, — с трудом читались размазанные буквы. — Меня настоятельница продала в Туронский край. Прощайте, благородный Озрик, больше не увидимся никогда, поцелуйте руку его милости Роберту. Только я не Эрменгарда, это я придумала для красоты, я простая Лгата. Да хранит вас бог!»

И Азарику вновь охватила слабость.

— Что есть любовь? — вдруг спросила она Фортуната.

— А? Что? — встрепенулся каноник, убаюканный ровным бегом мулов. — Любовь? Ну как же — вершина жизни, утоление души, мужество расслабленных, кротость сильных… Доволен ли ты, хе-хе, своим седовласым учеником?

Долго ехали через лес, вершины которого шумели, предвещая непогоду. Задул пронзительный ветер. Каноник натянул на себя конскую попону и, нахохлившись, мурлыкал псалмы.

— Эй, духовное воинство! — раздался над ними голос, заставивший вздрогнуть. — Что это у вас, крестный ход, что ли?

Рядом ехал Эд вместе с улыбающимся Робертом. Близ дороги виднелась разбитая таверна, из которой слышались пьяные вопли.

— А что это за повозка? Не иначе, как осадное орудие необыкновенной силы! Так что же — катапульта, баллиста?

Фортунат не отвечал, и Эд спешился, пошел рядом с релик-варием, держась за облучок.

— Воевать едешь, святой отец?

— Как видишь, — отвечал каноник из-под попонки.

— Что ж, у Гугона воинов, что ли, не хватает, если он погнал старцев да мальчишек?

Фортунат высунулся, щурясь на Эда.

— Раз уж могучие да сильные предпочитают отсиживаться в тылу, пойдем умирать мы — старцы да мальчишки.

— Красиво говоришь, старик! Но красиво умереть вам не удастся, потому что вашего Гугона расхлопают в первом же бою. Он и сам вас продаст за милую душу, и потащат вас, сирых, на чужбину.

— А ты на нас, сирых, будешь взирать откуда-нибудь с неприступного холма.

Эд хлестнул себя по сапогу плеткой. Некоторое время двигались молча. Азарика вдруг поймала себя на том, что вся так и подалась навстречу бастарду. И он в ответ смягчил лицо и даже ей кивнул. Она отвернулась, а сердце стучало, как мельничный пест.

— Да, — вызывающе сказал Эд, — я не иду с вашим Гугоном. Не желаю служить глупцам!

Фортунат рассмеялся и погладил бородку.

— Э, сынок! Послушай-ка. Я родился в год кончины Карла Великого и начал службу при его сыне — Людовике Благочестивом. Затем тридцать лет у нас царствовал Карл Лысый, а после него короли менялись, как ярмарочные маски: Людовик, Карломан, еще Людовик, наконец нынешний государь — Карл Толстый. И при всех были временщики, и каждый временщик слыл глупцом. Но всегда была жива родина и я ей служил!

— Родина! — проворчал Эд. — А что это такое?

— Вот этим-то ты и отличаешься от покойного отца. У тебя все я да я, а он все-таки за родину погиб на Бриссартском мосту!

Азарика с удивлением смотрела, как лицо у Эда становится печальным и беспомощным. Ей захотелось соскочить с реликвария и что-нибудь сделать, — например, подать ему напиться. И, видно, очень сильно ей это желалось, потому что он вдруг повернулся к ней и сказал с улыбкой:

— Споры спорами, а вам бы, пока не поздно, поворачивать к святому Эриберту, мы вас проводим. Дело ведь не шутка.

И глаза у него были безжалостные, точно у коршуна, а улыбка беззащитная, как у ребенка!

— Я пойду туда, куда обязывает меня совесть, — каноник подобрал вожжи, — а ты как знаешь, только запрещаю тебе брата делать дезертиром.

— Тогда вот что. Я буду за вами следовать поблизости. Как норманнские мечи посекут ваши орари и кадильницы, я приду на помощь. Не Гугону, а вам!

Из загаженной таверны с гоготом вывалилась компания бражников, повскакала на коней. Азарика с ужасом узнала белобрысых близнецов — Симона и Райнера, их вороватых оруженосцев. А вот и мерзкий аббат — панцирная стеганка напялена на замусоленную рясу, па голове красуется соломенная шляпа с петушьим пером. Аббат горланил:

Шел монах к своей милашке,

К полведерной своей фляжке!

— Молчи, церковная кочерыжка! — поддал ему Райнер.

— И это твоя армия? — грустно спросил каноник у Эда.

Азарика взглянула па Эда, и вдруг ей снова почудилась пасть грифона, извергающая ржавое пламя. В глазах все закружилось. «Justilio! Veritas! Vindicatio!» — отбивал молот в мозгу. Рука непроизвольно вытащила из ножей меч и бессильно разжалась. Лезвие звякнуло о придорожный камень.

Эд поднял меч Азарики и молча положил рядом с ней на облучок. Вырвал у Роберта повод, вскочил в седло и ускакал, не прощаясь, а за ним вся его кавалькада.

3

Войско канцлера Гугона, растянувшись на добрую милю, двигалось по берегу Лигера, обшаривая овраги. Норманнов не было. По холодному небу неслись огромные тучи. Азарике вспоминались отцовские книги, где рассказывалось о древних сражениях, когда над битвой людей летали дерущиеся боги или дьяволы, как велит их называть приор Балдуин. Знать бы заклинания, прилетели бы они, разбили бы неуловимых норманнов!

Роберт подъезжал, привозил то холодной баранинки, то луку. Раздобыл где-то для каноника меховую безрукавку. Ободрял загрустившую Азарику.

— Ты конем пока займись. Корми, приучай к себе. Как ты его назвал? Никак? У воина конь должен носить гордое имя!

Азарика через силу улыбнулась.

— Как же назвать твоего скакуна? — размышлял Роберт. — По масти, что ли? Гнедой, как это по-латыни — baius? Давай назовем Байон!

— Байон! Байон! — позвала Азарика.

Гнедой, привыкший за эти дни к ее ласковому голосу и вкусной кормежке, встрепенулся и заржал.

— Байон! — решили в восторге Роберт и Азарика.

А дождь полил, непрестанный, секущий. Превратил глинистые берега в вязкую топь. Каноник кашлял, ночью стонал, страдая от озноба и своей беспомощности. Пришлось Азарике отодвинуть ковчежец с мощами (ну-ка, святой Эрнберт, потеснись!) и уложить каноника на дно повозки. Отыскала сушеную мяту, но где приготовить отвар?

Роберт больше не подъезжал — Вельзевул запретил всякие отлучки, — и Азарике пришлось не сладко. Реликварий то и дело застревал в глине, и она, подпрягши к мулам Байона, изо всей силы упиралась в колесо, вытаскивая повозку.

Наконец канцлер остановил войско. На той стороне реки, на скалистом мысу, виднелись бревенчатые башни Самура. Под дождем обвисли вымпелы на флагштоках. Странно: ни лодок, ни встречающих, как было условлено с самурцами.

— Осмелюсь напомнить, — нотарий Фульк нагнулся к креслу канцлера, — нынешний сеньор Самура епископ Гундобальд…

— Я памяти не лишился, — прервал его канцлер.

Он приказал вестнику взять рыбацкий челн и переправиться в молчащий Самур, а войску, чтобы не томиться в бездействии, служить молебен. Встал и сам, ему подали алмазный крест. Дым от кадильниц стлался под мелким моросящим дождем.

Вдруг доложили, что в кустах обнаружен норманнский дозор. Не прерывая мессы, Гугон надел па себя шлем. Врачи протестовали, но канцлер лихо взобрался на коня и в сопровождении бравого сотника и его лучников налетел из-за отмели. Супостаты, заметив опасность, поспешили столкнуть лодку в воду, но было поздно. Поникшие и жалкие враги встали на колени прямо в мелководье.

Гугон принялся их допрашивать, но, к величайшему удивлению, пленники завопили на чистейшем романском наречии. Объясняли, что они всего-навсего франкские мужики, что приспешники адского Сигурда силой заставили их себе служить…

— Как бы не так! — процедил Гугон. — Стали бы вы от меня спасаться. Вам бы под предлогом норманнов своих сеньоров грабить!

И приказал их обезглавить.

Он пришел в хорошее расположение духа. «Победа! — льстиво шелестели придворные. — Первая победа!» Канцлер продиктовал Фульку реляцию для Карла III в превосходных степенях: «Victoria clarissima, gloriosissima, perpetua…»

Но тут вернулся от Самура челнок с вестником. Ему там даже и лестницы не подали, объявив со стены, что епископ Гундобальд заключил с королем данов союз, потому что оный король Сигурд со всем своим воинством желает принять из его рук святое крещение.

Гугон снова лег в кресло. Фульк слышал, как он твердит сквозь зубы: «Жирная скотина, предатель! Возжаждал апостольского венца… Окаянный Сигурд таким манером уже раз шесть переходил в христианство!» Приказал трубить ночлег.

По едва лишь пропели полночные петухи, войско было разбужено криками часовых. Азарпка, оставив бредящего каноника, взбежала на холм, где уже тесно стояли проснувшиеся воины. Ночь полыхала заревом далеких и близких пожаров. «Святой Матурин, — угадывали по направлению горящие селения. — А это святой Гиларип-в-лесу…» Горело как раз в тылу армии Гугона.

Некоторые сотни и просто кучки ратников стали спешно уходить назад, чтобы защитить родные места. Нотарий Фульк пытался уговорить их, даже угрожал, но получил лишь древком копья поперек спины, а какой-то наглец пытался сорвать его золотую цепочку.

— Надо поворачивать… — прохрипел Фульк, встав перед походным креслом канцлера.

Но тот спал безмятежно, укрытый затканной жемчугом мантией, и никто не решался его тревожить.

И войско двинулось назад прежней дорогой, по обочинам которой плыл едкий дым пожарищ.

Ночью Азарике удалось все-таки вскипятить на костре воды, она обложила старика грелками, напоила его бальзамом, и, когда двинулись обратно, он, закутанный в попону, сидел у нее бодро, прислонясь к реликварию.

Но на повороте в Маицпак их окружила шайка дезертиров. Каноника обшарили, отобрали четки и наперсный крест, пытались секирами вскрыть реликварий. Отпрягли мулов и Байона увели, угрожая Азарике. Никто из бредущих кругом ратников не пришел на помощь…

И остались они в лесу один, на повозке, утонувшей в глине по ступицы, среди мрака и дождя. Вспомнились слова Эда: «Я приду на помощь…» Но где теперь Эд, где школяры?

На рассвете в лесу случилось что-то страшное. Донесся ускоренный топот множества ног. Не крик, а вой тысячи человеческих голосов плыл по темному лесу.

— Датчане, датчане! — кричали справа.

— Сигурд, Сигурд! — надрывались сзади.

— Где, где? — спрашивал кто-то, как ночная птица.

— И здесь, и там, и везде! Сам дьявол спускает их с неба!

Из тьмы на накренившуюся повозку налетел какой-то хромой, прося: «Малый, пить!» Фортунат пытался его расспросить, что происходит, но не добился ничего, кроме того, что норманны всех уводят в рабство. Выхватив у Азарики бурдючок, хромой умчался во тьму.

Стало светло, и они узнали среди бегущих приора Балдуина. Какой-то всадник гнал его, целясь копьем в тощую спину.

— Протей! — ахнула Азарика.

— Этому ли мы тебя учили, негодяй? — закричал Фортунат.

Но тут приор встал, как будто споткнулся. Протей взглянул вперед, вздрогнул и выронил копье.

На опушке, ужаснее всякого норманна или лесного чудища, возвышался на коне бастард, и чугунный его взгляд заставлял бледнеть то одного, то другого.

— Где брат мой Роберт? — спрашивал он.

4

В лесу, еще безумием от шороха бегущих ног, вдруг появился признак порядка.

Это был звук рога, призывавший: «Сюда! Сюда!»

Эд трубил в рог и перехватывал бегущих. Некоторых уговаривал опомниться, других бил по взмокшим спинам. Наклонясь, схватил за шиворот какого-то здоровяка:

— А, это ты, Вельзевул, сотник школяров! Ну-ка, где мой брат?

Тот пробормотал, что Роберта увели даны, пытался вырваться. Эд парой оплеух привел его в рассудок.

— Башку бы с тебя долой, командир, бросивший бойцов! Теперь тебе единственный шанс на прощение — лови коня, их много бродит в лесу, становись в строй!

Близнецы привели прятавшегося в овраге знаменосца, и Эд развернул над собой знамя Нейстрии — синее полотнище с серебряной фигурой святого Мартина. И рог гудел: «Всем быстрей под знамя!», вселяя надежду в отчаявшиеся сердца.

— А вот и клеврет канцлера. — Райнер подтолкнул тщедушного человечка, вымазанного в глине так, будто он марался нарочно, чтобы быть неузнанным среди других.

Клеврет пытался умолять по-норманнски и совал всем какую-то золотую цепочку, видимо решив уже, что попал в плен. Его отвели в повозку, где пришедшие в себя Фортунат и приор спорили по поводу ночной катастрофы.

Вокруг синего стяга и голосистого рога Эда собралось уже немало людей. Все-таки храбрых больше, чем трусов, думала Азарика, застегивая на себе панцирь.



— Кто здесь бастард? — спросил хрипло высокий, в лохмотьях командирского сагума.

Близнец Райнер хлестнул его плетью:

— Вот тебе бастард!

— Прости! — взмолился тот, закрываясь. — Сеньоры, я оговорился… Я сотник императорских лучников, возьмите меня!

Ему дали коня. К полудню набралось уже сотни две решительных, хорошо вооружившихся людей. Эд подъехал к реликварию проститься с Фортунатом. Каноник вместе с Балдуином и все еще немым от испуга Фульком возвращался в Андегавы. Азарика запрягала лошадей.

— Отпусти мальчика со мною, отец, — указал на нее Эд.



Фортунат в замешательстве взглянул на Азарику, потом опять на Эда и спросил еле слышно:

— А он сам хочет?

— Хочу! — вскричала Азарика, роняя хомут, и лицо ее вспыхнуло от чувства неловкости. Оправдывала себя: «Там же Роберт!»

Фортунат напутствовал Эда:

— Будь благоразумен, сын мой. Думай не только о брате. Помни: раз ты поднял знамя, ты не принадлежишь себе. А Озрик… Видно, настала пора ему мужать, бог с ним. Любишь меня — береги его.

Азарине на сей раз достался беспокойный караковый жеребец. Спина у него была крутая, словно крыша. «Где-то мой понятливый Байон?» — жалела Азарика. В строю она оказалась рядом с их бывшим деревенским аббатом, которого теперь все звали «Кочерыжка». Азарика побаивалась его, натягивала каску себе на самый нос.

Выехали на холм, где был виден широко разлившийся Лигер. По спокойным водам, золотым от закатного солнца, плыли норманнские дракары — удлиненные большие лодки с загнутым носом в форме драконьей головы. Оттуда доносился многоголосый плач — дракары увозили пленных, взятых в андегавской земле.

— Ночью они обычно не плывут, — сказал Эд. — Ночью они должны пристать где-нибудь к берегу. Будем следовать вдоль реки.

Но тут он обратил внимание на то, что драккары плывут не к морю, а в обратном направлении, к Самуру. Там в предвечерней дымке блестел шпиль собора, по воде разносился звон колоколов.

— Что за бесовскую свадьбу справляет там жирный прелат? Неужели и вправду собирается крестить Сигурда?

Надо было ждать ночи. Сотни Эда, обмотав травой копыта коней, стали спускаться к переправе. У реки навстречу Эду вышел вразвалочку человек в зеленом сагуме лучника.

— Эд, сын Роберта, можно ли к тебе обратиться? — степенно спросил он, пристально глядя в глаза нахмурившемуся Эду.

— А откуда ты знаешь, как меня зовут?

— Пришлось о тебе слышать.

Эд, не выносивший чьего-либо прямого взгляда, отрезал:

— Говори быстрей.

— Возьми с собой и меня.

— Как тебя зовут?

— Винифрид из рода Эттингов.

— Эттинги, Эттинги… — Эд потер кулаком лоб. — А, гром меня ударь, не помню! Ну ладно, Винифрид, хвала тебе, что нынче ночью ты не потерял оружия. Да хорошо ли ты, Эттинг, стреляешь?

Сотник императорских лучников, оказавшийся поблизости, подтвердил, что Винифрид стреляет отменно. Эд что-то прикидывал в уме.

Когда совсем стемнело, начали переправу. Эд, наблюдавший с пригорка, заметил, что Азарика плохо ездит и караковый ее жеребец боится воды. Он велел ей пересесть к нему за спину и держаться покрепче. Они благополучно переправились вдвоем.

Сквозь молодой березняк виднелись праздничные огни Самура. Воины разделись, крякали, выжимая одежду. Эд не замечал холода, задумчиво поглядывал то на силуэт замка, то на стелющуюся под луной гладь реки. Наконец спешился, велел сойти и Азарике.

— Там Роберт… — сказал он ей каким-то просительным тоном и указал на Самур. — И еще много других.

Азарика молчала, насторожась. Эд шагнул к ней, взяв за плечи.

— Надо, чтобы ты, Озрик, проник туда. Ты худеньким, небольшой. Переоденешься нищим, а?

Он ждал ответа, а Азарину сковал страх. Держась в седло за пояс Эда, она не боялась ничегошеньки на свете, ей даже хотелось петь. А каково опять идти одной во враждебный мир?

— Ну как? — спрашивал Эд, заглядывая в лунные тени ее глаз. — Ты решил, ты пойдешь?

— Да… — прошептала Азарика.

Эд наклонился и поцеловал ее в лоб.

5

Благовест звал, и в утренней мгле брели в Самур калеки, трясучие, увечные, уроды — такое сборище людских несчастий, что, казалось, сама мать-земля, исстрадавшись за прекрасных детей, истребляемых косой войны, решила теперь являть миру лишь эти химерические лица. Колокол в Самуре бил, и уроды тянулись по всем дорогам, зная, что где праздник, там и развлечение. А какое развлечение приятней, чем созерцание чужих, не своих, уродств?

Шла и Азарика, незаметно пристав к веренице нищих. Чем ярче разгорался день, тем тошнотворней подступал страх. Отец неспроста держал ее взаперти — уж он-то знал, что жизнь есть беспрерывный ужас! Был момент — она чуть не свернула в кусты. Но мысль о том, что на нее надеется Эд, гнала вперед.

Отец рассказывал: лесные эльфы, если их задобрить хлебцем или медовой сотой, могут указать свои тайные тропы. Идти по такой тропе, точно ступая, и ты будешь невидим… Хорошо бы стать невидимым, даже для жалких калек, бредущих возле, которые так и щупают ее паучьими глазами.

Самур стоит на скалистом островке, недалеко от берега. Пролив отгорожен решеткой, образуя внутреннюю гавань, и видно издали, что норманнская флотилия расположилась там. На деревянном мосту в город вавассоры — подчиненные сеньора — потешались, пропуская тех из уродов, которые казались им забавней других.

— Ты куда, бабка? — кричали они старухе, ковылявшей с помелом под мышкой. — Летела бы себе на Лысую гору. Мы не ведьм приглашали, а шутов.

— Боюсь, вам сегодня не один шуты понадобятся, а и лекари, — сказала старуха загадочно. — Кое-кому и попы для панихиды.

Вавассоры стали креститься, а главный вавассор подал ей милостыню на всякий случай. Что касается уродов, они признавали старуху чем-то вроде начальницы, величали Заячьей Губой. У нее действительно верхнюю губу кто-то еще в младенчестве рассек мечом или ухватом. А сама она была не без кокетства — седые волосы забраны под золотую сетку, запавшие губы вымазаны кармином.

— Этого пропустите, — велела она вавассорам, проталкивая карлика без шеи и с висячим пупырчатым носом по имени Крокодавл.

— Что он умеет делать? — спросили вавассоры.

По знаку Заячьей Губы карлик, который обычно говорил свистящим шепотом, надулся, точно багровый клоп, и издал басом такой гулкий звук, что вороны, переполошась, взлетели с самурской колокольни.

— Ого-го! — сказали вавассоры, хватаясь за уши. — А вон тот, худой, что делает? Тоже кричит?

— Это Нанус, мим. — Старуха подтолкнула похожего на щепку юношу, и он ловко прошелся на руках.

«А я? — подумала Азарика. — Что умею я?»

И только она успела это подумать, как главный вавассор схватил ее за воротник. Заячья Губа повертела вокруг нее носом:

— А ты, дурак, чем воняешь? Я тебя не знаю.

Азарика принялась дергать руками, сучить ногами и чувствовала, что это никого не убеждает. Вавассоры разглядывали ее зловеще. Тогда опять пришли на помощь отцовские тайные книги:

Ломай, ломай,

Кусай, кусай

Не хлеб, не белый каравай.

Налево дунь,

Направо плюнь,

Два пальца между двух просунь.

Гилульд, Гимульд,

Гяфульд, Гитульд,

Все станьте в ряд,

Все дуйте в лад,

Как силы адовы велят…

— Э, да ты опасный дурак! — заметил главный вавассор. — Ты чародействовать умеешь.

И он хотел сбросить Азарику с моста прямо в ров, по Заячья Губа вступилась, сказав и тут загадочные слова: «Прилетела синичка от самого ястреба, как ее не распознать?», даже улыбнулась змеиной улыбкой. Вавассоры впихнули Азарику в калитку, и она побежала в Самур, ощущая на спине холодок от взгляда Заячьей Губы.

Так она оказалась в соборе, где заканчивались последние приготовления. Золоченая купель сияла в остром луче солнца, служки сновали, нагревая воду. Хор в кружевных стихарях пробовал голоса. Епископ в приделе репетировал, шепелявя:

— Как новый Хлодвиг, храбрый воитель, ты прибегаешь к истиннейшей нашей церкви…

Пользуясь правом дурачка, Азарика пристроилась на цоколь колонны и видела, как, встреченный хвалебным хоралом, в церковь вступил Сигурд, грузный мужчина, щекастое лицо которого носило следы кутежей и стычек. На нем был блестящий стальной шлем со вделанными с боков турьими рогами, роскошный плащ, видимо переделанный из какой-то церковной пелены с крестами. К его поясу был привязан огромный меч с эфесом в виде черепа и не менее огромный охотничий рог. Два белокурых отрока несли его шлейф, а сзади, по четыре в ряд, выступали седые рубаки с висячими усами, за ними — богатыри в расцвете сил и совсем юнцы, с выражением превосходства на украшенных шрамами лицах.

Кто-то снизу дернул Азарику за балахон. Это был Нанус, из числа уродов, тощий мим. Пользуясь тем, что все поглощены зрелищем, он прошептал:

— Беги к тому, кто тебя послал. Передай от Заячьей Губы — брат его здесь, в пятом с краю челне, под охраной… Пусть не медлит!

Азарика не успела даже изумиться, как он исчез в толпе. Но как выйти, когда норманны заняли все двери, никого не выпуская?

Речь епископа текла утомительно, перемежаемая вздохами хора. Наконец ему подали крещальный крест, и он, насколько позволяла тучность, склонился перед Сигурдом, приглашая раздеться и войти в купель.

— Сначала ты, — ответил король.

Гундобальду перевели, он опешил и принялся объяснять, что крестится-то доблестный Сигурд, а он, епископ, уже крещен от рождения, восприял благодать…

— Сначала ты, — повторил Сигурд.

И поскольку Гундобальд растерянно молчал, по знаку короля его даны подскочили и стали совлекать с толстяка золотое облачение. Собор молчал, так что было слышно воркование голубей под куполом, наблюдал, как раздевали епископа, как обнажилась его розовая плоть и он стыдливо прикрыл срам под отвисшим животом. Затем Сигурд мигнул своему оруженосцу, и тот, сняв с одного из норманнских знамен пышный волчий хвост, окунул его в расплавленный воск на подсвечнике и приклеил к пунцовому заду Гундобальда. Даны распахнули врата, через которые выходит крестный ход, и погнали прелата уколами копий.

В ужасе и весь народ, оттеснив норманнов, ринулся вон. А в городе уже шел погром, слышался исступленный женский визг.

Азарика выбежала, стараясь не быть захваченной. У ворот вавассоры спокойно переговаривались, думая, очевидно, что шум в городе — от всеобщего ликования. Как быть? Главный вавассор теперь ни за что не выпустит Азарику обратно одну.

И вдруг она разглядела, что главный вавассор сидит верхом на ее гнедом, ее Байоне! Том самом, которого ей выбрал Роберт и которого у них украли третьего дня в лесу! Новый хозяин, но всей видимости, плохо обращался с лошадью — рвал мундштуком ей рот.

Увидев дым от пожара над крышами, главный вавассор слез с Байона и пошел в сторожку узнать, что происходит. В этот миг из-за угла показались даны, держа в руках окровавленные мечи. Вавассоры кинулись к воротам. Крутить лебедки уже не было времени, и они обрубили канаты. Ворота распахнулись, и вавассоры опрометью ускакали через мост.

Выбежал из сторожки главный вавассор, кинулся к гнедому.

— Байон, Байон! — крикнула Азарика, выскакивая из кустов, где она пряталась.

Лошадь обернулась недоуменно, совсем как человек. Узпала Азарику и, вскинувшись, отбросила главного вавассора. Азарика — страх ее подгонял — проворно взобралась в седло. Вавассор, оцепенев от неожиданности, тут же попал в руки норманнов, и Азарика, похлопывая гнедого по холке, понеслась через мост.

Там, в платановой роще, ее ожидал сам Эд.

— Что там, в Самуре, говори быстро.

6

Эд гарцевал перед строем своих всадников. Он сиял предвкушением боя, рука играла тяжелым копьем, а другая, сжав в кулак поводья, задирала конскую голову.

— Ко мне, бывший сотник императорских лучников! — вызвал Эд. — Можешь ты нам сегодня доказать, какой ты есть стрелок? Слушай внимательно: ты должен с первого выстрела уложить того, кто окажется по правую руку Сигурда. Понял? Эй, лучник Винифрид, подъезжай и ты сюда. А тебе надлежит застрелить того, кто будет по его левую руку. Однако помните: сам король данов, да проклянет его бог, во что бы то ни стало должен остаться живым! А ты чего заскучал, Кочерыжка? — подъехал Эд к аббату. — Веселись, война — это пир мечей! Если в бою не покажешь спину, вот тебе мое слово — первую же пленницу можешь брать себе в жены.

Он наставлял, шутил, подбадривал, и каждый с верой смотрел в его каменное от решимости лицо.



Подтянулась из леса вторая сотня. Отряд Эда, тесно сомкнувшись и надвинув каски, загрохотал копытами по мосту в Самур. Там норманны ускоренно чинили ворота, их часовые лениво оперлись на древки секир. Эд первым подскакал, часовой ему крикнул. Эд ответил по-норманнски и, не сбавляя хода, внесся в арку ворот. Часовые еле увернулись от копыт франкских коней.

На крик часовых из караульни выбежали их товарищи. Впереди берсеркер — воин, посвятивший себя богу войны. Его в бою охватывает священный азарт, и потому он даже дерется полуголым, презирая вражеские лезвия и стрелы.

Эд знал, что с берсеркером проволочка опасна. Сжавшись, как пружина, он выпрыгнул на скаку прямо на плечи берсеркера и повалил его на камень плит. Воины Эда рубили ошеломленных данов, которые, видимо, уж и не ожидали отпора от побежденных франков. За воротами отряд Эда не встретил никого, все были заняты грабежом в городе или пиром в соборе. Эд расставил людей у каждого портала и окна.

— Сюда, сюда!

Тонконогий мим Нанус распахивал перед Эдом створы врат, через которые выходит крестный ход. Эд на коне въехал в сумрак собора, за ним двигалась железная стена его воинов.

Даны, трезвея, отталкивали растерзанных женщин, хватали мечи. Просвистела стрела, и сидевший слева от Сигурда седоусый великан запрокинул голову, пытаясь выдернуть ее из горла. Сотник же императорских лучников промахнулся, и сидевший справа от короля успел нагнуться под стол. Но как только он вновь поднял багровое лицо, новая стрела Винифрида поразила его прямо в глаз. Откуда-то из алтаря нарастал громовый, сверхъестественный голос, заставляя звенеть паникадила. Азарика поняла — это кричит урод Крокодавл, а даны бросали оружие и в страхе зажимали уши.

Сигурд вскочил, задыхаясь от гнева:

— Кто ты, дерзкий, отвечай!

— Я мститель! — крикнул по-норманнски Эд, и звонкий голос его был сильней адского вопля Крокодавла.

— Берегись, неразумный! В городе полно моих данов, а у ворот стоит могучий берсеркер Ральф — Мертвая Рука!

— Вот он, твой Ральф — Мертвая Голова, бери его! — Эд швырнул отрубленную голову в короля с такой силой, что тот чуть не упал на трупы своих приближенных.

— Чего же ты хочешь, называющий себя мстителем?

— Пусть немедленно будет приведен сюда захваченный тобою брат мой Роберт, сын герцога Нейстрии. Пусть будут немедленно освобождены все пленники, мужчины и женщины. Пусть ни один волос не падет с головы их! Тогда, слово благородного всадника, я дарую вам жизнь и свободный выход.

Даны под прицелом франкских луков все-таки кричали: «Лучше смерть, лучше смерть!» Сигурд молчал, опустив голову, и Азарике был виден розовый шрам на его седеющем темени.

— Да будет так! — сказал наконец Сигурд, подмигнув мутным от злобы глазом.

Освобожденные из плена — Роберт, за ним другие школяры — вбежали в собор, приветствуя победителей. Норманны, не стесняясь, плакали, положив чубастые головы в лужи вина. Другие, насупившись, выходили сквозь строй франков, отдавая награбленное.

Видя, что сражение окончилось в пользу Эда, аббат Кочерыжка выбежал из собора, ища, чем бы поживиться. На площади он увидел быстро удаляющуюся небольшую, без сомнения женскую, фигуру, закутанную в пестрое покрывало.

— Стой! — как можно грознее заревел аббат. — По праву войны ты моя пленница. Покажи немедленно лицо!

Пленница кокетливо сопротивлялась. Когда же распаленный Кочерыжка откинул ее покрывало, первое, что он увидел, были седые усики и карминовый рот Заячьей Губы!

— О-о! — застонал аббат, убегая.

Заячья Губа поковыляла за ним, крича:

— Куда же вы, мой покоритель, я согласна!

Ударили победные колокола, из собора повалили франки, норманны, пленные, окружая выходивших рядом Эда и Сигурда.

Где ты научился норманнской манере воевать, сынок? — спросил король.

— На твоем драккаре «Северный ворон», где я три года просидел на цепи гребцом.

Сигурд отвязал от пояса и вручил Эду свой огромнейший охотничий рог. Страшно было подумать, какого роста был тур, у которого рог этот был добыт!

Франки молча смотрели на покидающих крепость врагов, на опустевшие драккары, которые выплывали из заводи. Всеобщее молчание нарушил вдруг лучник Винифрид, который помигал и изрек:

— Сеньор Эд, зачем ты… зачем ты выпустил их?

Все притихли, а Эд зевнул и сказал:

— Что ж, отвечу. Как и не ответить — ведь ты у нас сегодня герой! Знайте же все — у данов есть твердое правило: как только они видят, что сражение клонится не в их пользу, всем пленным они перерезают горло. Если бы сперва мы напали на дракары, мы освободили бы мертвецов!

— И не потому! — упрямо твердил Винифрид, хотя окружающие дергали его за сагум. — Просто ворон ворона не клюет.

Эд недоуменно и тяжко уставился на него. И вновь бесстрашный лучник, хоть и мигая, не опустил перед ним глаз. Азарика увидела, как рука Эда конвульсивно схватилась за рукоять меча, ей стало страшно за обоих. Но люди уже прятали дерзкого Винифрида, а Эд, овладев собой, отвернулся.

Доложили, что к воротам явился изгнанный епископ Гундобальд и требует возврата владения. Эд приказал его впустить, За Гундобальдом бежали уроды:

— Дяденька, дяденька, где твой волчий хвост?

Епископ еле отбивался от них посохом.

— Дяденька, дяденька! — в тон уродам сказал Эд. — Ты бы нам хоть спасибо принес, дяденька.

Он заставил епископа идти в собор и надеть самое праздничное облачение. Тот подчинился, бранясь и оглядываясь на воинов Эда.

Когда затихло последнее «Аллилуйя», Эд вышел на амвон, ведя за руки близнецов. Велел им стать на колени, обнажил свой меч и поцеловал, словно крест.

— Этот славный клинок, — поднял он его над головой, — принадлежал моему отцу, Роберту Сильному. Он не знал позора поражений и зовется «Санктиль», потому что в рукоять его вложены частицы мощей из святой земли.

Дал поцеловать его Райнеру, потом Симону. Приказал епископу:

— Повторяй за мной, твоя святость: «Город Самур и все, что в нем и вокруг его стен, передаю во владение этим благородным братьям и клянусь в том на святом Евангелии…»

— Безбожник! — завопил епископ. — Это грабеж!

— Делай! — Эд занес Санктиль над епископской митрой.

Когда обряд кончился, Эд напутствовал близнецов:

— Будьте суровыми и справедливыми. У Самура высокие стены, пусть не прячутся за ними низкие души. Вавассоров здешних гоните прочь, они трусы — бросили па произвол судьбы своего сюзерена. Их наделы раздайте тем, кто сегодня шел с вами на битву. В первую очередь этому… из Турона. — Эд указал подбородком на Винифрида, который вновь очутился в первом ряду.

Лучник покраснел еще гуще, чем епископская мантия.

— Не нужны мне… не нужны твои подачки. Я ведь тебя узнал, это ты разбойничал в нашем краю… На тебе кровь невинных!

Все со страхом ждали, что станет делать Эд.

И тут с площади раздался женский пронзительный крик. И был он таким безнадежным и так разорвал болезненную тишину храма, что все содрогнулись. А крик повторился, сопровождаемый плачем.

Эд вышел на паперть, за ним его ближние. На площади аббат Кочерыжка, успевший и выпить и нарядиться в соломенную шляпу с перышком, тянул за волосы какую-то совсем юную женщину. Следом шли знатного вида старухи и плакали, простирая ладони.

— Ты обещал, — крикнул аббат, — первую пленницу мне в жены!

Уверенный в своей правоте, он отпустил косу бедняжки. С головы ее упала шаль. Эд и воины, безмолвные от удивления, смотрели на ангельское лицо в волнах каштановых волос.

— О творец! — вздохнула Заячья Губа, оказавшаяся тут же. — Так вот на кого ты потратил весь запас красоты, лишив ее доли нас, своих уродов!

И Азарике была понятна эта ее женская зависть.

Красавица, видя себя предметом всеобщего внимания, упала на руки сопровождающих ее женщин. Те объяснили Эду, что она не простая смертная, а единственная дочь герцога Трисского и зовут ее Аола. Она прибыла в Самур на богомолье, и здесь застала ее война.

Эд усмехнулся:

— Этот кусочек не по твоим гнилым зубам, Кочерыжка.

— Но ты обещал! — завопил тот.

Тут выступила, раскланиваясь, Заячья Губа. Франки так же прилежно рассматривали ее безобразие, как красоту Аолы.

— О! — узнал ее Эд. — Красавица! Ну, ты со своими уродами сегодня тоже героиня.

Заячья Губа, восхищенно прижав ручки ко впалой груди, взирала на него, как на языческого идола.

— А какой награды требуешь ты? — улыбнулся ей Эд.

Заячья Губа хохотнула и указала на раздосадованного аббата.

— Свидетельствую! — заявила она. — На этом самом месте я стала самой первой пленницей этого благороднейшего господина и требую себя ему в награду!

Веселые школяры подхватили ее вместе с Кочерыжкой, который изрыгал проклятия, и потащили пировать в ближайшую таверну.

А дочь герцога Трисского все еще лежала на руках у хлопочущих женщин. Эд подошел ближе. Ее стреловидные ресницы дрогнули, и неправдоподобные глаза встретились с испытующим взглядом Эда.

7

Эд проснулся оттого, что в его вестибюле часовые ругались с кем-то, кто непременно желал войти. Эд повернулся, и добротная епископская кровать заныла от его тяжести.

— Эй, кто там! Пусть войдут.

Это был Винифрид, раскрасневшийся от спора. Эд погрозил ему:

— Императорский лучник, ты становишься наглым!

Винифрид приблизился, несмотря на угрозу.

— Сеньор… Сверху опять плывут драккары. Увозят поселян…

— К черту! — Эд взбил свои подушки. — К черту поселян! Да и к тому же я ведь разбойник. Убирайся, покуда цел!

Колыхнулся полог, и в опочивальню вошел Роберт, с ним Азарика и тутор. Роберт, волнуясь, стал тоже говорить о драккарах.

— Наивный ты, — прервал его Эд, — у нас нет даже лодки. Норманна не так уж трудно разбить на суше, но на воде он бог!

Роберт сообщил, что в заводи остались челны, брошенные Сигурдом, так как, освободив гребцов, он не смог набрать команды.

— Ты же сам был рабом! — вторил ему Винифрид.

Эд на него и бровью не повел. Он молча приподнимался с ложа, восхищенно глядел в лицо брату.

А тот кусал себе губы, голос срывался от волнения.

— Ты не можешь мне запретить. Я сам пойду. И со мной все, кто был в плену!

Эд расхохотался, кладя руку на его плечо:

— Вот настоящий Робертин! Ладно, прикажите трубить сбор.

Азарика, которая уже вновь нарядилась в свою панцирную стеганку, на Байоне подскакала к самым челнам. Но как она ни старалась, Эд не обращал на нее внимания, занятый снаряжением в бой. Тогда она отдала гнедого коноводу и в последний миг вспрыгнула в лодку, где были Эд и Роберт.

Челны Эда вынеслись, подгоняемые ударами весел. На перламутровой глади реки растянулись под полосатыми парусами тяжело груженные дракары норманнов.

Сперва язычники по драконьим головам на челнах приняли флот Эда за свой. Но как только Эд приблизился к ним на полет стрелы, ближайший дракар его окликнул. Зная, что теперь таиться бесполезно, Эд приказал развернуть синее знамя Нейстрии.

— Аой! — закричали франки.

Тогда норманны принялись настегивать спины гребцов, многие сами сели за весла, но драккары, перегруженные добычей, шли медленно, и расстояние уменьшалось. Азарика ясно различала потные, злобные лица «морских королей».

— Сейчас начнут кидать пленных в реку, — мрачно сказал Эд, стоявший на носу.

И точно, всплескивая воду, из дракаров падали людские тела. Азарика увидела близко мелькавшее в волнах девичье лицо. Там на спине плыла малютка Уза, которая когда-то плясала у святой Колумбы! Прежде чем бросить ее в реку, варвары перерезали ей горло.

Азарика закричала от сострадания, забыв о том, что криком может себя выдать.

Добровольные гребцы удвоили силы, и вот уже настигаемый дракар в спешке стал выбрасывать живых. Они плыли, цепляясь за борт, умоляя спасти. Некоторые, не сумев освободиться от веревок, шли ко дну живыми.

Школяры хотели подобрать несчастных, но Эд на них замахнулся:

— Вы хотите, чтоб мы стали тяжелее, а враги легче?

Со второго челна Винифрид и бывший сотник лучников пускали стрелы, но им не везло: хлопал парус и лодку отчаянно качало.

Наконец замыкающий норманнский драккар, поняв, очевидно, что от погони не уйти, резко остановился, и челн Эда с разгона налетел на него. Азарику, не успевшую удержаться, швырнуло на дно лодки. Над ней захрипели бьющиеся, залязгали клинки.

Норманн с драккара, ревя, точно бешеный бык, перепрыгнул на челн Эда. Стараясь держаться в раскачивающейся лодке, Эд отразил удары его меча и сам сделал обманный выпад, словно желая поразить противника в пах.

Но опытный язычник не пошел на уловку и отбил разящий удар Эда. Азарика со страхом наблюдала над собой мелькающие по скамьям ступни и вдруг поняла, что ноги норманна, в отличие от ног Эда, обтянутых перевязью кожаных ремней, босы и поросли рыжей шерстью. И тогда она, подняв кувалду, которой на стоянках забивают колья, зажмурилась и, призвав на помощь все потусторонние силы, ударила по рыжим пальцам норманна. Он завопил и пал в воду, а Эд раскроил ему, плывущему, череп.



Второй дракар также развернулся и ударился в челн, где плыли лучники. Норманны прыгнули, и бывший сотник императорских лучников стал на колени, подняв руки. Перескочив через него, язычники опрокинули Винифрида. Но тут перед ними предстал Вельзевул, монастырский привратник, который вращал веслом, как дубиной, изрыгая богохульства. Норманны гуртом навалились на него, и невезучий привратник исчез в волнах, окрасив их кровью. Теперь качающийся челн был во власти норманнов, франки прыгали с пего в воду и тонули под тяжестью брони. Победители обратились к сдавшемуся сотнику и размозжили ему голову рукоятками мечей, чтобы не позорить благородных лезвий кровью труса.

И тут на этот челн перепрыгнул Эд. Его меч застучал сразу о три норманнских меча. Распластавшийся на дне Винифрид вскочил, хотел ему помочь сбить язычников ударами весла, но Эд весело крикнул:

— Не трогай моих, я сам!

Норманны на дракарах, привыкшие к безнаказанности своих набегов, никак не ожидали нападения. Многие из них после ночного пира были в тяжком хмелю. Дракары один за другим приставали к отмели, сдаваясь воинам Эда. Двое норманнов, чтобы не попадать в плен живыми, перерезали друг другу вены. Лишь один берсеркер, старый и угрюмый, как корневище дуба, был схвачен и связан.

Спасшиеся и освободители, взявшись за руки, плясали по траве, полной мохнатых летних цветов. Ликование не омрачали даже причитания тех, кто лишился близких в холодных волнах Лигера.

Внезапно с высоты обрыва прозвучал рог вестника. Все подняли головы. Там, на фоне неба, синего, как знамя Нейстрии плотной стеной стояли панцирные всадники. На их пиках трепыхались значки с изображением кораблика — герба Парижа.

— Эй, вы там! — прокричал вестник. — Известно ли вам, что вы вступили на землю, принадлежащую Конраду, графу Парижскому?

И так как все молчали, ожидая, что последует дальше, вестник протрубил снова и провозгласил:

— Пусть ваш предводитель, кто бы он ни был, подойдет к его милости графу.

Эд пробормотал:

— А у меня здесь даже нет коня, чтобы достойным образом предстать перед владетельным братцем!

8

Черный Конрад, возвышаясь на великолепном, золотистой масти скакуне, сжал бескровные губы и скосился в сторону Эда.

— Что за разбой ты здесь опять творишь, безумец?

Эд молчал, пытаясь уловить взгляд графа. Взобравшийся за ним на кручу Роберт поторопился рассказать графу о крахе Гугона, о взятии Самура и победе на реке.

— Молчал бы ты! — остановил его Эд. — Победа не нуждается в оправданиях.

Ни один мускул не дрогнул на пергаментном лице графа. Застыли, как изваяния, его закованные в железо всадники. Вестник вновь протрубил и объявил, читая повеление в глазах сеньора:

— Пусть тот из вас, кто благородный франк, немедленно покинет землю, принадлежащую его милости графу. Тот же, кто язычник, а также франк-простолюдин, становится собственностью графа.

Эд удивился:

— Вот те раз! Язычники — мой трофей, так и быть, я тебе их дарю. Но франки!

— Почва делает рабом, — усмехнулся ему Конрад, и усмешка его была похожа на скрежет зубовный. — Разве ты забыл старинное право? Terra servi fecit.

Эд окинул взором строй всадников на внушительных конях и, пожав плечами, стал спускаться вниз.

— Это же только о землепашестве говорится! — закричал снизу седобородый старик из числа спасенных. — Протестуй, Эд! Требуй божьего суда!

— Суд божий! — радостно подхватил Роберт. — Слышишь, Эд? Пусть бог решит в священном поединке!

И спасенные, и освободители, и даже пленные в норманнских шлемах кричали: «Суд божий! Божий суд!» Только всадники графа Парижского хранили грозное молчание.

— Суд божий? — повернулся Эд к Конраду. — Я готов.

Черный граф медленно разлепил губы и сплюнул в сторону.

— Неужели ты думаешь, что мы с тобой будем сражаться? Все-таки, по господнему недосмотру, нас одна с тобою мать родила. Но уж если божий суд, да будет так. Вестник!

— Слушаю, ваша милость.

— Труби поединок. Гармарода здесь?

— Здесь, ваша милость.

Перед строем франков появился, ступая, словно огромный косолапый зверь, человечище, квадратные плечи которого казались нарочно приделанными к плоскому туловищу.

— Я Гармарода, ваша милость, — поклонился он графу, сверкнув медвежьими глазками из дремучей бороды.

— Это мой главный палач, — представил его Конрад. — Он у меня занимается крестьянскими делами, вот пусть по поводу крестьян и вершит божий суд. Кто желает с ним сразиться?

Эд, а с ним Роберт, близнецы, школяры, воины молчали. Принять бой с палачом — значит себя навек обесславить.

И Конрад засмеялся. Ухмыльнулись все его всадники. А из-за спины Эда вышел вперевалочку Винифрид.

— Ваши милости, вот он я… То есть я желаю.

— Малый! — не выдержал даже один из всадников Конрада. — Куда ты? Он же знаешь каков? Быку однажды шею свернул!

Винифрид не отступал. Воины Эда его окружили. Подбежала и Азарика, теряя голову от волнения, однако он ее не узнал.

— Ладно, — сказал Эд графу, — мы принимаем твои условия. Но и ты прими наши — сражаться будут на веревке, вслепую.

Всадники образовали на поляне широкий круг. Противников расставили в трех шагах, соединив веревкой. Туго завязали глаза и роздали мечи. Граф махнул перчаткой, и поединок начался.

Гармарода сразу же пытался опрокинуть лучника весом, по Вииифрид, поняв его намерение, уклонился. Палат едва сохранил равновесие, натянутая веревка его удержала. Тогда Гармарода стал усиленно махать мечом, и ему удалось задеть лучника, па лезвии сверкнули капли крови. Азарика позади Роберта опустилась на траву, зажмурилась в тоске.

— Опять кровь! Опять убийство! — Но вскоре по крикам зрителей она поняла, что дело обстоит не худо для Винифрида. Приподнявшись, она увидела, что кровь струей хлещет из шеи Гармароды, а лучник ловко уворачивается от его блистающего меча.

Граф Конрад потребовал, чтобы сражающиеся остановились — добросовестно ли завязаны глаза? Проверили, и поединок возобновился. Теперь палач, чувствуя, что силы иссякают, метался, насколько позволяла веревка. То пригибался, прислушиваясь к шагам противника, то, сделав ложный рывок, обрушивался в другую сторону. Вииифрид буквально ускользал из-под его сплющенного носа.

И вдруг зрители ахнули. Гармарода сумел ухватить лучника за рукав и тянул к себе, а Винпфрпд тщетно пытался этот рукав отрезать мечом. Наконец он оказался в объятиях звероподобного противника, и последнее, что ему удалось, — дать подножку. Оба повалились.

Граф велел трубить отбой, и все кинулись к лежащим. Гармарода был мертв, на его волосатом лице застыло недоумение. Из-под его туши школяры извлекли Винифрида, живого, бледного как известка. Давая подножку, он ухитрился всадить меч в палача.

Торжество было неописуемым! Даже Черный Конрад скривился в улыбке и процедил Эду:

— Это все твоя дружина? Молодцы!

Эд подарил ему всех норманнов, и парижские всадники погнали их, как овец. Граф восхищался старым берсеркером:

— Жилы что кремень! Я сделаю из него нового палача.

Стали спускаться под откос, чтобы плыть обратно в Самур.

— А где же Винифрид?

Его нашли лежащим на поляне, где вершился божий суд. Азарика приникла к его чешуйчатой груди и в теплой глубине еле различила биенье. Роберт указал ей — палач тоже успел садануть под броню. Азарика обмерла при виде страшной рваной раны, из которой сочилась кровь. Кинулась искать подорожник, мяту — одна теперь надежда на лекарское искусство Фортуната. Но подошел Эд, покачал головой и объявил, что сам отвезет храбреца к такому лекарю, который мертвых на ноги ставит.

В лодку Роберт и Азарика сели, как привыкли, плечом к плечу. На воде слегка знобило, кружилась голова. Было грустно — за весь день Эд даже де покосился в сторону Азарики. Словно исчезла она, испарилась па тропах эльфов. Обида свербила в носу.

— Озрик! Озрик! — дергал ее за рукав Роберт. — Ну чего ты такой насупленный? Скажи, как ты думаешь — когда вернемся в Самур, будет ли там еще прекрасная Аола?

Глава четвёртая Оборотень

1

— Подите прочь, Ринальдо! Эти ваши Ахиллесы и Агамемноны — все они мямли. Вместо того чтобы напасть и убить по-людски, они рассуждают, рассуждают…

Чтец послушно захлопнул книгу, а императрица бросила веретено и встала. Огни высоких светильников затрепетали, вытягивая язычки.

Бывало, франкские принцессы, каждая в своей светелке, коротали дни со знахарями и блаженными. Рикарда завела в Лаонском дворце обычаи своей милой Италии. По вечерам в ее покоях дамы собирались, пряли, слушали чтение книг. Но сегодня императрица была не в себе, бранила слуг, вскакивала и, бренча украшениями, носилась по палате.

— Ах, светлейшая! — возразила герцогиня Суассонская, простодушная толстушка. — Пусть читает, там ведь любовь! У нас-то дома все псарни да облавы, разве что-нибудь возвышенное услышишь?

— Любовь! — усмехнулась Рикарда. — Андромаха над трупом горячо любимого мужа закатывает речь, точно она канцлер Гугон и желает непременно доказать, что графство Парижское должно принадлежать принцу Карлу.

Услышав о графстве Парижском, дамы разахались, что бедняга Конрад Черный так внезапно и безвременно умер, а Рикарда вновь обратилась к чтецу-итальянцу.

— Конечно, любовь любви рознь, — сказала она, разглядывая его мужественный подбородок и сливовые глаза. — Иная из нас сутки бы говорила без перерыва, лишь бы оказаться в положении Андромахи. Ступайте же, любезный, отдохните.

Чтец расправил складки нарядной диаконской рясы и, взяв под мышку фолиант «Троянской войны», вышел.

— О повелительница! — воскликнула герцогиня. — Кому же графство Парижское, как не бедняжке Карлу? Ведь он Каролинг!

Императрица не ответила, уйдя в темноту за колонной, и за нее выступила ее наперсница Берта, бесцветная, из тех, кого называют «белая моль».

— В Париже нужна железная рука. Если там язычники прорвутся, они возьмут все.

— Ах, вы рассуждаете, как мужчины. Кто что возьмет да кто где нужен! От сердца надо судить. Милый, несчастный юноша этот Карл… Он так трогателен!

Рикарда молчала, прислонясь лбом к холодному камню, и опять за нее ответила Берта:

— Принцу ведь и так пожаловано епископство святого Ремигия, богатейший бенефиций! А ему нет еще шестнадцати…

— Ну чего мы спорим? — пожала плечиками герцогиня. — Нас все равно не спросят. — И тут совиные ее глазки округлились до предела. — А вот и он, надежда франков, упование королевства!

В палату верхом на палочке въехал худосочный юноша. У него было одутловатое младенческое лицо и каролингский нос уточкой. Дамы шумно поднялись, приветствуя принца.

Следом вкатились, изображая птичий переполох, шуты и уродцы. Няньки хватали принца под локти, важно шествовали диаконы-педагоги. Скромно вошел и стал к стороне новый главный воспитатель принца — клирик Фульк. Говорили, что он страшно учен, испортил себе глаза наукой и теперь носит на цепочке зрительное стекло.

Герцогиня, растолкав шутов, опустилась перед малолетним епископом, прося благословения. Рикарда, поморщившись на эту сцену, перенеслась на другой конец палаты, где стоял клирик Фульк.

— Кончился ли совет? Я посылала Берту, но пфальцграф, этот грубиян…

Стеклышко блеснуло в глазу нового главного воспитателя.

— Сладчайшая! Не угодно ли я расскажу вам один курьезный случай из последней охоты?

— Брось свое дурацкое стекло! — чуть не замахнулась Рикарда. — Ты забыл, кто тебя вытащил из грязи? Мне нужно знать, кому достанется парижский лен. Отвечай!

— Кому изволит пожаловать их всещедрейшество государь наш Карл Третий, — поклонился Фульк, держа наготове локоть, чтобы укрыться от пощечины.

— Аспид! — произнесла Рикарда, будто плюнула. — Василиск!

Отвернувшись, поправила прическу и, вновь обретя царственную улыбку, хлопнула в ладоши. Берта с готовностью подбежала.

— Что у тебя сладкого для души?

— В людской сидит слепец, зовется Гермольд. Говорит, что пришел из Туронского леса, и у него арфа…

— Зови!

Седому колченогому певцу, на спокойном лице которого виднелись следы каких-то давних ожогов, подали табурет у очага и стакан теплого вина. Оп задумчиво наигрывал запевку, как это принято у бродячих певцов: «Один мечом себе добудет трон и королеву, другому борзый конь умчит красавицу жену. Мне служит музыка, слагаю я напевы и тем живу!»

Дамы просили спеть что-нибудь самое новенькое, о том, что делается на белом свете. Певец чутко прислушивался к хору их просьб и, когда уловил в нем властный тембр императрицы, начал:

Сколько горя ты видела, франков святая земля!

Сколько плакали люди, людей об участье моля!

Сколько крови потеряно, пролито слез.

Сколько к небу проклятий и жалоб неслось!

И воскликнул однажды во гневе сам бог:

«Сатана, что ли, вверг нас в такую пучину тревог?»

И ответил архангел, что с огненным ходит мечом:

«Сатана здесь, хозяин, увы, ни при чем.

Это Конрад Парижский, владетельный граф,

Он не знает закона, не ведает прав.

Разлучает он близких, в рабы продает,

Неимущий должник у него в подземелье гниет.

Селянин разоренный с детишками нищий бредет,

И вопит к тебе, боже, несчастный народ!»

Бог есть бог, долго станет ли он размышлять?

Книгу судеб велел он апостолам тут же подать.

Отыскал в ней страницу он Конрада, вырвал ее,

И окончилось графа земное житье!

Вот однажды у Лигера, славной реки,

Ехал граф, с ним бароны его и стрелки.

Видят — вышел на берег бастард, по прозванию Эд,

Одержал здесь над данами самую славную он из побед.

Графу зависть затмила глаза, говорит: «Здесь мой край.

По обычаю, ты все трофеи, всех пленных отдай!»

Взял у Эда берсеркера. Был так свиреп и силен

Этот пленный язычник из северных датских племен!

Сберегали его семь железных цепей, десять медных оков,

Сорок самых отборных парижских стрелков.

Бот язычника в клетке железной в Париж привезли,

И сбежался народ со всей франкской земли.

Но берсеркер сидел, нелюдим, недвижим,

Призрак милой свободы витал перед ним.

Граф кичливый подъехал, с ним свита его удальцов.

Граф был пьян и берсеркеру плюнул в лицо.

Гнев ужасный язычника тут охватил,

Дьявол ярости силы удесятерил.

Прутья клетки распались, рассыпались звенья оков,

Газбежалась охрана из славных парижских стрелков.

Тут, сраженный берсеркером, Конрад упал с боевого коня.

«О господь, не такого последнего смертного дня

Ожидал я!» — и всякий увидеть здесь мог,

Как нечистый его душу черную в ад поволок.

Под сводами возились летучие мыши. Потрескивали свечи, звенел бубенцами колпак, который принц, хихикая, отнимал у шута.

Дамы следили за императрицей, готовые шумно рукоплескать. Наперсница Берта держала наготове новенькую суконную столу, которую принято в таких случаях жаловать. Рикарда выхватила ее и швырнула певцу:

— Вот тебе за то, что… — голос ее не слушался, — за то, что ты пел об Эде, который несомненно самый славный боец у западных франков! А за Конрада… — Надменное ее лицо исказилось. — Эй, щитоносцы! Выбросьте его за ворота, пусть волки съедят его в Лаонском лесу!

2

Ночь давила каменным безмолвием. Не спалось, и Рикарда лежала, открыв глаза. Обиды дня крутились в воспаленном мозгу.

Итак, Конрад умер, и делят его наследство! В прошлом году этот самый Конрад привез ей из паломничества роскошную книгу и, преподнося, вложил меж страниц бисерную закладку. Рикарда пыталась прочесть заложенное место — увы, книга была написана по-гречески. Потом пошли пиры, церемонии, охоты, все было недосуг. А теперь вот Черного Конрада нет.

Бессонница жгла, и Рикарда вскочила, взялась за серебряное круглое зеркало. Сухарь был с виду этот сумрачный Конрад, а все же она знает, что нравилась ему… И он ушел, уйдут и другие, годы вспахивают лицо, уже ни белилами, ни притираньями не скроешь их следа…

Дернула витой шнур звонка. Берта пришла не сразу, тараща заспанные глаза без ресниц.

— Плетей захотела? Позвать чтеца!

Итальянец явился свежий, будто только и ждал вызова. Переглянулся с Бертой, и это окончательно вывело Рикарду из себя.

— Бездельники! Нажрутся и дрыхнут, когда у госпожи лихорадка. — Она прибавила несколько крепких слов по-аламаннски. — Будем читать. Да не этих дурацких троянцев! Достань с самого верха, самую толстую… Да, да, на греческом языке. Открой, где закладка.

«И настали в дни правления царя Ираклиоиа, — медленно переводил чтец, — смута и безначалие великие. И пришел из земли исавров некто Лев, ремеслом конюх. И увидела ею царица в ипподроме и впустила ночью в дворцовую калитку. И убил он багрянородного и взял его диадему и воссел на трон…»

— Чего замолчал? — спросила Рикарда. — Дальше!

— Дальше ничего нет, — поклонился чтец. — Другой рассказ.

Императрица некоторое время сидела, сдвинув брови и рассматривая ногти. Затем кликнула Берту:

— Платье мое атласное, то самое, с жемчугами. Коронку малую из рубинов. А ты, Ринальдо, поднимай свиту.

Над заснувшим Лаоном, над громоздящимися кубами и цилиндрами дворца повисла меланхоличная луна. Даже собаки устали лаять, и ничто не нарушало ночной тишины. А в глубине каменного лабиринта двигалась процессия — шуты с кислыми минами, щитоносцы, не успевшие побриться, прислужницы, досыпающие на ходу. Впереди, как дева бури, шагала императрица.

— Извольте одеться, — перешагнув порог опочивальни, бросила Рикарда мужу, которому пфальцграф Бальдер показывал в кошелке новорожденных щенят.

— Фу! — сказала императрица. — Уберите эту гадость, я вам не какая-нибудь коровница из Ингельгейма.

Карл III, не попадая в рукава халата, лепетал о добавочных канделябрах, об угощении, но Рикарда остановила — это ни к чему.

— Лучше скажите, что решено но поводу парижского лена?

Карл III пил соду, морщился. Рикарда теряла терпение.

— Не подумалось вам посоветоваться со мной? Ведь мы все же одну с вами носим корону…

Ясно — они отдали Париж дурачку Карлу! Пылко заговорила о вечной опасности норманнов:

— Ваш Гугон, государь, полагает, что вновь откупился от Сигурда. О нет, герои в юбках! У настоящих мужчин аппетит приходит во время еды. Через год Сигурд явится со стотысячной ордою, и ваш принц Карлик запляшет в своем парижском лене!

Карл III взмахнул парчовыми рукавами, его обширное лицо пучилось от раздумий.

— Но кого же, государыня, кого? Я не вижу кого… Кто может быть графом Парижским? У вас кто-нибудь есть?

— Есть.

— Кто же?

— Эд, именуемый также Эвдус, Одо или Одон.

— Бастард?

— По матери он Каролинг.

— О нет, госпожа моя, и не просите… Не просите!

— Но почему же, почему? Потому что он Гугону вашему где-то на мозоль наступил?

— Нет, нет… Чувствую, это на вас влияет Гоццелин, архиепископ, которому в Париже непременно нужна сильная рука…

— Да почему вы думаете, что я не в силах мыслить и желать сама? Боже, какое мне униженье в этой стране!

Она стаскивала с рук браслеты, с хрустом ломала их и бросала прочь. Карл III суетился вокруг:

— Выпейте водички… Все будет по-вашему, успокоитесь. Завтра же соберу отцов государства. Ведь разве я что-нибудь? Им, видите ли, не нравится, что бастард этот больно уж напорист… А верховная власть ведь что? Хе-хе! Может быть, ее задача просто не путать костяшки в игре провидения?

Рикарда оттолкнула предложенную им чашу, подошла к двери. Император же сел на постель и опал, как тесто, из которого выпущен дух.

— Ох! — стонал он. — Говорят, уж он и лены раздает, этот ваш бастард… В бой носит синее знамя Нейстрии, как будто он уже король!

Рикарда призвала свиту.

— Да! — усмехнулась она, выходя. — Он уже король, хоть пока и без короны. Рассказывают, что, когда он едет через деревни, матери выносят детей, просят благословить на счастье. И его затаенно дикие глаза — от одного воспоминания о них охватывал мороз… Король Эд! При таком короле она готова быть даже самой последней из его коровниц.

Вернувшись к себе, снова взялась за зеркало. Берта сочувственно примолкла, но это-то и приводило Рикарду в ярость:

— Говори!

Берта опустилась на резной стульчик возле ее ложа.

— Помните, госпожа моя, кто любил у вас сидеть на этом старинном стульчике?

— Как это — кто? Аола, дочь герцога Трисского, этакая смазливая молчунья. А что с ней?

— Я слыхала, она и Эд…

— Что Эд? — взметнулась Рикарда. — Говори!

— Да ничего особенного. Просто она была в Самуре, когда налетели норманны, и Эд ее освободил.

Рикарда взглядом забегала, ища, чего бы разбить. Но взор уткнулся в греческий манускрипт, лежащий пухлым кубом на столике. И бисерная закладка в месте, полном такого соблазна! Она вскочила.

— Ты, сивка, иди-ка сюда! Да записывай на восковой дощечке, иначе все перепутаешь. Итак, завтра же… нет, сегодня, ведь уже светает… поезжай в Туронский лес, в урочище Морольфа… Ну, ты знаешь, за кем. Пусть приедет, непременно приедет! Да поезжай сама, захвати с собой самые роскошные носилки. А итальянец пусть скачет в Париж, там узнает, где сейчас Эд со всей своей дружиной…

3

— Тиру, Байон! Дай-ка я слезу. Кажется, мы заблудились.

Азарика ведя в поводу коня, шла по лесной прогалине, шевелила носком сапога опавшие листья. Близился вечер, и голый лес, озаренный низким солнцем, коченел, засыпая.

Третий день ехала она, пересекая Туронский лес. Ночевала в пещерах, от зверя спасалась, посыпая следы диким чесноком, запаха которого он не выносит, а от человека надеялась ускакать на верном Байоне.

Еще у святого Эрнберта ей посоветовали идти на север по старой колесной дороге… Но заросший след давней колеи терялся в жухлых листьях, пока не исчез совсем.

Тогда, летом, вернулась она из Самура в тихую келью Фортуната, к милому запаху восковых красок и целебных трав. Но стоило сомкнуть веки, как тишина взрывалась звоном стали, хрипом дерущихся. Снова голый епископ вертел волчьим хвостом, плыла по волнам зарезанная Уза. Эд (снова и снова!) неистово кричал: «Не трогай моих, я сам!..» И она во сне скрежетала зубами, а опечаленный каноник творил молитвы за душу ученика.

А Эд — герой, увенчанный славой! — кивнул и увлек с собой и Роберта, и тутора, и Протея, даже толстого Авеля и Иова, застенчивого флейтиста, а ее оставил Фортунату… В монастыре началась тоска невообразимая — школа закрылась, и всюду торжествовал рациональный дух приора Балдуина. Каноник же все кашлял и охал, приходилось ему то кровь отворять, то класть примочки, и Азарика со страхом думала о зиме, когда ей вместе с ним придется переехать в постылые дормитории.

Ей попался в оружейной стальной диск от кожаного щита, который на нейстрийском диалекте зовется «зеркало». Отполировала булавкой, и можно было в него смотреться. Размышляла: что же отличает ее от Аолы, про которую только и слышишь, что красавица? Нос почти той же формы, правда немного костист, лоб чистый, овальный. А уж ресницы у нее, у Азарики, не в пример и гуще и ровнее…

Потом догадалась, что старик заметил, как она разглядывает себя. Стало стыдно, пошла к реке и бросила свое зеркало в омут.

А на евангелиста Луку случилось событие, которое всколыхнуло всю их тихую заводь. Приехали два богато одетых всадника в сопровождении оруженосцев и слуг. Мечи у них были в красных ножнах, каски сарацинской ковки, а на них белые перья.

Монахи пригляделись — матерь божья! Да ведь это бывший тутор, а с ним его приятель Протей! Только теперь уж тутор не тутор, а Альберик, сеньор Верринский, владелец целого лена.

Новоявленный сеньор не расположен был к излишним разговорам. Зато Протей бахвалился вовсю, расписывая, как им вольготно живется у Эда, как Эд особенно отличает его, Протея.

— А меня, — спросила Азарика, — он, случайно, не поминал?

— Нет, Озрик, не поминал, — ответил Протей, стараясь щипать упрямо не растущий ус. — Да и до того ли нам? Каждый день то набег, то охота…

— Тогда, может быть, слышали о лучнике, который в Самуре отличился? Винифрид его зовут, он мне земляк.

— О, как же, как же! — заговорили оба. — Эд распорядился отвезти его в Туронский край, в глухомань, называемую «урочище Морольфа», к какой-то не то знахарке, не то ведунье… А жив иль нет, не знаем.

И исчезли из монастыря, не прощаясь, будто сгинули. Азарике стало обидно — даже Роберт и тот не прислал привета. Недосуг вспоминать о товарище в глуши… А о бедняге Винифриде, который себя не пожалел ради божьего суда, и не знают, жив иль нет!

Однако вечером они прислали за ней в келью посланца.

— Сеньор Верринский ожидает ваше благочестие…

Наскоро оседлав Байона, Азарика последовала за посланцем к большим валунам на Лемовикской дороге. Там в наплывах лунного света маячили всадники.

— Озрик, — сказал сеньор Верринский, — я увез Гислу из монастыря святой Колумбы.

Похищенная оказалась тут же, она сидела в седле у своего похитителя и, крепко его обняв, заливалась слезами.

— Она же и плачет! — посмеивался Протей. — Из монашенок ее берут в сеньоры. Что касается меня, я бы уж, если жениться, какую-нибудь герцогскую дочь взял, вроде Аолы.

Бывший тутор велел ему заткнуться.

— Озрик! — обратился он. — Будь нам другом, как был всегда. Видишь ли, оказалось, Гисла уже не простая послушница, ее успели здесь постричь… Могут быть осложнения, понимаешь? Дай слово, если что случится, ты пошлешь вестника ко мне в Париж. Вот кошелек, здесь кое-что на расходы.

Азарика долго смотрела вслед растворявшимся в лунной мгле всадникам. Там была неизвестность, там была настоящая жизнь!

Первое время она надеялась на скандал по поводу похищения Гислы — пришлось бы скакать на поиски тутора к Эду, к Роберту! Но настоятельница святой Колумбы предпочитала закрывать глаза на проделки сильных мира сего. Потом Азарике казалось, что привыкнет, притерпится к обыденной скуке, которая оказалась невыносимей, чем любое другое страдание. Но страшные сны не проходили, а камень тоски давил все сильней.

Теперь все чаще вспоминала она Винифрида, его деревенский вид и его заносчивую гордость. И то, как отбивал ее в Туронском лесу у мужиков и как отважно дрался с палачом… Теперь лежит где-нибудь в трущобе, во власти злобной знахарки! Если б только можно было покинуть Фортуната!

А каноник словно прочитал ее мысли. Однажды, всю ночь проохав и промолившись, подал он ей заранее приготовленный узелок:

— Дитя! Вижу, тебе здесь невмоготу. Иной какой-то долг тебя призывает. Перерос ты уже и меня, и всю мою науку. Ступай — куда не спрашиваю, возвращайся — если захочешь. А я перейду-ка в дормиторий, бог с ним, с приором Балдуином…

И вот на исходе третий день пути, и Азарика, кажется, заблудилась. Уже два раза взбиралась она на деревья, порвав свой новенький трофейный сагум. Сквозь голый лес долина просматривалась до горизонта. Все было безлюдно в осенней Нейстрии. Сдерживая отчаяние, она кормила коня хлебом, прижималась к его доброй, теплой морде и двигалась вперед.

На поляне рос могучий осокорь, еще сохранявший кое-где пурпурные листья. Азарика постучала по его коре согнутым пальцем: «Осокорь, осокорь, проснись, дедушка, помоги!» Затем вскарабкалась почти на вершину.

И вот в фиолетовом сумраке наступавшей ночи у дальних холмов мелькнул и исчез огонек. Что это — видение, обман глаз? Огонек появился снова, заиграл во тьме. Постаравшись запомнить направление, Азарика слезла и ощупью с конем продолжала путь.

Часа через два огонек замелькал совсем близко, и перед нею вырос силуэт строения. Огонек вдруг померк — хозяева легли спать. Вокруг же дома, как бы над окружностью забора, попарно светились какие-то странные голубоватые точки.

Азарика не могла заставить себя постучать в ворота. Ночной лес казался ей менее страшным, чем это таинственное жилище.

Ее ободрило лишь поведение Байона. Конь, всегда чуткий ко всему опасному, на светящиеся точки внимания не обращал. Зато прижал уши, как только из глубины дома раздался приглушенный лай собаки.

Найдя еловую заросль, Азарика заставила Байона лечь на перину из прошлогодней хвои. Вытащила свой короткий меч и, не выпуская его, тоже легла, положив голову на уютное лошадиное брюхо. Старалась не спать, таращила глаза на загадочные точки. Но усталость брала свое, а пары с болота несли с собой пьянящий запах багульника.

Конь пошевелился, и она проснулась. Было светло. За бревенчатым частоколом кто-то гремел бадьей, набирая воду. Лаяла собака, чуя посторонних. Азарика подняла взгляд и замерла от ужаса — на высоких кольях ограды красовались человеческие черепа.

4

До самого полудня она, сдерживая порывавшегося встать коня, терпеливо наблюдала за лесным жилищем. Но там шла мирная, обыденная жизнь, готовили обед — над трубой вспорхнуло облако дыма. Наконец заскрипела калитка и вышел, прихрамывая, мужчина в зеленом заплатанном сагуме, нес секиру. Нарубил сушняка и повернулся, чтобы идти обратно. Азарика чуть не вскрикнула — это был Винифрид!

Однако она снова заставила себя ждать, и, лишь когда калитка за ним захлопнулась, подняла коня, и достала из седельной сумки сверток. Это была та самая хламида из грубого холста, которая шилась прошлой весной у отца Фортуната для славной Риторики. Думая о поездке на поиски Випифрида, Азарика рассудила, что ей лучше всего предстать перед ним в женском. Иначе как объяснишь ему все?

Винифрид, отворив ей, попятился, отчужденно рассматривая ее лицедейское платье, коня в поводу. Азарика постаралась улыбнуться как можно дружески:

— Это я. Помнишь?

По его лицу разливался суеверный страх. Он поднял руку, намереваясь оградить себя крестом.

— Я не привидение. Потрогай меня, если хочешь.

Она вошла в дом, а он отступал перед ней, угрюмея с каждым шагом. Стараясь быть непринужденной, она уселась на край сундука и заговорила тоном соседки, забежавшей узнать о здоровье больного.

— Ну, как тебе тут живется? Да не отодвигайся, в Самуре ты и свирепых язычников не испугался.

Сказала и спохватилась. Он же видел ее всего один день в жизни, он же ничего не знает о ней! Да и вообще вся ее затея с поездкой к нему — несусветная глупость. Но куда же теперь отступать?

Над низкой горницей повисли столетние балки. Свет еле проникал в затянутое пузырем окошко. Закопченный очаг разинул пасть такую, что Азарика въехала бы в него на Байоне.

Все это можно было найти в любом франкском зажиточном доме. Но в углу возвышался скелет (Азарика даже подмигнула ему, потому что точно такой же был у них с отцом на мельнице). На приступке очага теснились узконосые бутыли, причудливые кувшины, шестигранники с мордами бесов и прочая колдовская посуда. Поскрипывали сонные совы, а из-за печи светились желтые кошачьи глаза. Ах, вот оно что! Ведь это дом знахарки, у которой лечится Винифрид.

А он заметил улыбку, с которой Азарика взглянула па скелет, и подозрительно хмыкнул. Поднял палец, зашептал, оглядываясь:

— Больше всего бойся этого скелета… А еще котов — они все хозяйке докладывают.

Азарика почувствовала, что ей становится жутко.

— Да что с тобой? — Она потрясла его за плечи. — Ты что, заколдован? Это я, Азарика, дочь мельника, помнишь?

— Ну как же не помнить… — бормотал он, снимая ее руки. — У сеньора Гермольда… Ведь это я тогда ложную тревогу поднял. Десятника уговорил, мы как гаркнем: «Норманны, норманны!» Бастард — на коней, и был таков.

Он вымученно улыбнулся. Под нестрижеными сальными космами разгладились морщины лба. Азарика была рада и этой его улыбке.

— А сеньор Гермольд, бедный сеньор Гермольд? Удалось ли вам его хоть похоронить по-христиански?

— Хоронить? Зачем хоронить? Он жив.

— Сеньор Гермольд жив?

— Ну жив же! Да не тебе об этом и спрашивать…

Азарика лихорадочно восстанавливала в памяти то холодное утро, тот туман и колокол, ноющую медь. Но почему ей не спрашивать о том, что Гермольд жив? А Винифрнд рассказывал длиннейшую историю о том, как новый бенефициарий их всех согнал с земли, как он, Винифрид, вступил в армию Гугона, а семья его получила надел — далеко отсюда, под самым Парижем, в Валезии…

Азарика же радовалась: «Жив! Все-таки судьба щадит добрых людей!»

Охотничья собака ростом с овцу подошла к ней, приволакивая зад, понюхала и доверчиво положила длинную голову ей па колени.

— А чем же тебя лечат в этой глуши?

Вшшфрид оторвался от домашних воспоминаний и снова стал странным. Округлое лицо потеряло румянец оживления, сделалось тупым и серым.

— А будто не знаешь? — подозрительно прищурился он. — Водица тут есть в лесу, даже зимой пар исходит. Вот и собачку вылечила вода. Это собачка-то сеньора Эда, который бастард.

Та самая собака, из-за которой погиб отец! Азарика непроизвольно сбросила ее голову с колен и встала. Собака, отойдя в сторону, смотрела на нее сожалеюще.

Вшшфрид же подскочил к двери, накинул засов.

— Стоп! — закричал он Азарике, поглядывая в сторону скелета. — Ты не уйдешь! Так повелела госпожа каша Лалиевра, владычица сил потусторонних! Она обещала: первый, кто сюда придет, меня заменит!

Азарика, сама себя не помня, бросилась, стала отталкивать его от двери — скорее, скорее на волю! А он выкрикивал, как кликуша:

— Мне надо в Валезию! К черту ваших канцлеров, к дьяволу ваших бастардов! Я пахарь, у меня восемь ртов за душой!

И Азарика увидела, как по его щекам, рябоватым от давнишней с сны, скатываются слезы, крупные, словно улитки. Она оставила его, рухнула на сундук. Боже, да есть ли жизнь без страданий?

— Перестань, глупый… — Ей стало вдруг спокойно и ясно. — Я и пришла только затем, чтобы тебе помочь. И если надо, я останусь вместо тебя. Или хочешь, уйдем вместе?

Протянула Винифриду дружескую руку. Но тот попятился:

— Тьфу, тьфу, тьфу!..

В ночи потрескивали головешки, кошачьи глаза во тьме мерцали, торжествуя. Винифрид, придя в себя, глянул в окошко.

— Батюшки! Солнце уж ниже леса!

Схватив подойник, он умчался к коровам, взъерошенный, несчастный, а Азарика задумалась, глядя в огонь. Ей вспомнился он в самурском соборе — прицеливающийся глаз, прядь волос, упавшая на упрямый лоб. Что же с ним сделалось в этом страшном лесу? А огонь плясал, неукротимый, похожий на Эда, который хохочет на захваченном дракаре.

Когда оконце стало густо-синим, Винифрид зажег лучину. Байон во дворе заржал, и ему призывно ответило ржание далеких лошадей.

— Хозяйка едет! — встрепенулся Винифрид.

Совы стали перелетывать с балки па балку, а кот непонятным образом раздвоился — из-за печи вышли два совершенно одинаковых томных, золотоглазых создания и сели по обеим сторонам двери.

— Едет! — прошептал Винифрид, сжимаясь.

В лесу слышались перестуки, грохнуло у ворот, и запахло серой. Дверь рвануло с петель, и на пороге появилась волшебница, обозревая свое домашнее хозяйство.

Азарика сама была готова превратиться в сову, потому что в дверях стояла, вонзая в нее недоброе око, не кто иной, как Заячья Губа!

5

Утром Азарику разбудил удар клюки.

— Вставай, оборотень, Озрик-Азарика, вставай, разгаданный хитрец! Бери-ка подойник, да не смей мне коров портить. Видела черепа на ограде? Там как раз кол пустует — для тебя.

Рассвет еле брезжил в запотевшем окошке, холодный очаг казался головой великана, разинувшего пасть. Руки и ноги одеревенели, затылок стиснула боль. Вчерашнее с трудом припоминалось.

Вчера ведьма спросила Винифрида:

— Это и есть твоя знаменитая Азарика? Долго же я ее ждала.

Она схватила ее за подбородок, всматривалась пронзительно и неприятно, затем, как бы в чем-то разочаровавшись, оттолкнула. Приказала Винифриду вычистить дорожную метлу, на которой, по ее словам, она три дня летала в Рим и обратно. Винифрид с благоговением исполнил приказание, как ребенок, который холит своего деревянного коняшку на палочке. Совы, очевидно любимицы, так и летали вокруг хозяйки, а коты терлись о ее скрюченные ноги.

— Ужинать? — скосоротилась старуха. — Я сыта, вдоволь полакомилась человечинкой. В Аврелиане мне попался взяточник-канцелярист, но костлявый, словно лещ. Уж я плевалась-плевалась! Зато в Суассоне был жирненький аббат, ветчинка у него слоеная — мясцо и сальце, мясцо и сальце…

Винифрид, выронив щетку, стоял с разинутым ртом. Азарине тоже на какое-то время стало не по себе. Впрочем, она чувствовала, что все эти рассказы о человекоядении выдумка. И правда, старуха, вдоволь насмеявшись и показывая при этом свой единственный ржавый зуб, принялась за кроличий паштет, овсяную кашу, бычью печенку и все это, запивая сидром, уничтожила.

— Ну как, — развалилась она, икая, — отпустим, что ли, Винифрида?

Тот просветлел и поклонился ей в ноги.

— Да и как же тебя не отпустить? Там тебя ждет молодая жена.

Азарика вздрогнула, а Винифрид опешил.

— Какая жена, госпожа Лалиевра? У меня никакой жены…

— Хо-хо, уж я-то знаю, на то я и волшебница! А ты что же, рассчитывал на эту твою Азарику? Как бы не так, у меня на нее другие виды. А ты ступай, там тебя уже ждет черноногая, как ты сам.

Винифрид кланялся и бормотал благодарности. Старуха обернулась к скелету:

— А ну-ка, сеньор Мортуус, ваша светлость, права ли я?

Скелет вздрогнул и медленно поднял правую кисть, покивав желтым черепом. Азарика чувствовала, как ледяной пот стекает и о ее спине. Оглянулась на Винифрида, тот был белее полотна. «Права, права!» — произнес скелет утробным голосом, клацая челюстью.

Азарика ощутила на себе блестящий, пронизывающий до нутра взгляд Заячьей Губы. Старуха вроде что-то и говорила, но она уже не могла различать слов, впадая в тяжкое забытье…

И вот теперь она поднялась, еле разгибая суставы, оглядываясь.

— Дружка своего ищешь? — ехидничала старуха. — Покинул тебя твой Винифрид. Да и зачем ты ему? Я и конька твоего отдала ему, гнедого. Теперь тебе не бывать уж мужчиной, об этом я позабочусь.

И распростерлась над ней, как огромная сова, раскрылатилась — сверлила остриями железных зрачков.

— Не сметь бунтовать, не сметь бунтовать! Там свободный есть колышек у ворот, там свободный есть колышек у ворот…

Так потянулась зима, день за днем, день за днем. От рассвета до глубокой полуночи Азарика гнула спину на хозяйство старухи, которое было немалым — у какого-нибудь вавассора с ним еле бы справлялся десяток рабов. Обезволилось, отупело, изныло сердце, огрубели руки — едва ли теперь когда-нибудь доведется выводить ими затейливый минускул!

Заячья Губа — или госпожа Лалиевра, как теперь надлежало ее именовать, — здесь ничуть не напоминала ту шутиху и побирушку, какой она была в Самуре. Вечно она брюзжала, вечно была недовольна, вечно стращала Азарику. И коты ее царапались, лицемерно мурлыкая, совы норовили Лзарику клюнуть, скелет поглядывал свысока. Зато собака Эда подружилась с ней. Даже спали они вместе, на одной блошиной дерюжке. Заячья Губа иногда окликала собаку:

— Майда, тю-тю-тю! Скоро ли пришлет за тобой хозяин? Не жди, он тебя забыл, как любой, кого несет на крыльях успех, забывает друзей скудной юности, ха-ха! А уж какой баловень войны этот Эд, подобного нет во всей державе франков! И он меня в Самуре красавицей назвал перед всем народом.

Однажды, изучив зарубки на ручке своей метлы — это был ее бесовский календарь, — она объявила, что время гадать.

Бормоча заклинания, взяла один из горшков с рогатыми мордочками. Из очага поддела совком кучу углей, переливающихся как рубины, всыпала в горшок, перемешала с розовым маслом. Поднялся столб дыма, сине-розового, лилово-голубого, упоительно было им дышать! Совы планировали в дыму, вскрикивали не по-птичьи. Старуха ударяла в бубен.

Отец сатана, отец сатана,

Вот тебе розы, розы тебе на!

Вот тебе зелье, зелье мое,

Яви на мгновенье величье свое!

Она бесновалась, забыв о своих недугах, кричала непонятное. Вдруг обернулась к Азарике, сверкнув глазищами:

— Гляди, гляди в огонь! Видишь — Эд и на нем корона? Быть ему королем! Быть ему королем!

И вдруг оборвала танец, горшок залила, а Азарике погрозила:

— Я все знаю, о ком ты думаешь, тихоня-оборотень. Не по себе дерево рубишь!

Старухины слова Азарику не тронули. Ей как-то стал безразличен и Эд, и все его страсти. На прошлой неделе, убирая горницу, она наткнулась на какие-то рычаги под полом. Оказалось — это целое устройство, приводившее в ход сухие кости сеньора Мортууса. Остальное было понятно само собой. Чревовещать за скелет или за котов мог бы и отец, только он никогда не пользовался этим для обмана простодушных Винифридов.

Разгадались и черепа на заборе. Как только ударил первый мороз, их глаза погасли. Азарика воспользовалась очередной отлучкой старухи, чтобы полезть туда. Черепа оказались набиты ми самой обыкновенной гнилушкой из болота, которая, как известно, не светится зимой!

На крещенье старуха пристала: летим на шабаш к стригам! Азарика отказалась, старуха вышла из себя.

— Зря, что ли, я тебя кормлю? — Бешенство дрожало в ее выцветших зрачках. — Я стара, я слаба, кто-то должен меня заменить?

Но Азарика выдержала шквал ругани, и ведьма отстала.

Раскупорила каменный флакончик.

— Намажь-ка меня? Учись, глупая, учись! Будешь повелевать людьми.

Пока Азарика втирала в ее морщинистую кожу снадобье, она горестно разглядывала себя, качая головой:

— Жизнь прошла, ах, пролетела, как в пропасть! А какие герои меня любили! Старый Морольф, который строил этот терем, таинственный Мерлин, Одвин из бретонской земли! Что у меня заячья губа, так это в те годы только прибавляло мне прелести…

Затем старуха выгнала ее па мороз. С неразлучной Майдой они отсиделись в сарае, слушая, как утробно вздыхают коровы, а за бревенчатой стеной неистовствует ведьма. «Уж не отца ли она моего поминала, Одвина?» — размышляла Азарика. Луна взошла над снегами высоко, где ни полеты стриг, ни козни колдунов не нарушают вечной чистоты.

Утром, прежде чем затопить очаг, Азарика, убедившись, что Заячья Губа лежит без сил, взобралась на крышу и выдернула из трубы затычку, которую специально вставила туда вчера. Так и есть, затычка и с места не сдвинута. Значит, и здесь обман.

Но зато по земле госпожа Лалиевра действительно перемещалась с большой быстротой на полудиких, неоседланных конях. Везде все узнавала сама или через своих уродцев. Возвращаясь, обо всем говорила, особенно об Эде, его удальстве и выходках. «Скоро жизнь наша перевернется колесом!» — загадочно вещала старуха.

Однажды, когда уже по-весеннему запахли снега и на кустах проклюнулись почки, раздался рог вестника за частоколом. Заячья Губа торжествующе обратилась к Азарике — видала, мол?

— Их светлейшество императрица просят меня — покорнейше просят! — пожаловать для решения государственных дел.

Заячья Губа объявила посланцам Рикарды, что в присланных той золоченых носилках поедет главный чародей сеньор Мортуус. Азарнка чуть не прыснула, наблюдая остолбеневших придворных, когда вместе с Заячьей Губой она почтительно усаживала скелет на подушки. Сама же госпожа Лалиевра заявила, что обгонит всех на метле.

Перед отправлением она отвела Азарику в сторонку:

— Не смей, дура, бежать. В твоем балахоне, чумазую тебя первый встречный примет за скотницу, удравшую от сеньора! — И добавила просительно, даже нежно: — И, кроме того, ты должна же мне помочь! Дочь такого мастера неужели не знает тайн мастерства?

«Придет час, убегу!» — твердила Азарика, взгромождаясь на воз с флаконами, шестигранниками, сосудами, клетками для сов и котов. К ней вспрыгнула Майда, и обоз заколыхался на лесных ухабах.

На седьмой день пути с горы им открылась в лучах восходящего солнца словно бы чешуя, переливавшаяся вдали. Там, на пологом склоне, расстилался Лаон, императорская столица, — море крыш, башенок, теремов, колоколен, куполов, шпилей. А над этим над всем — кубы и конусы дворца Каролингов.

6

— Человек, пресветлейшая моя государыня, есть высшее творение божье. Все элементы мироздания вложил творец в Адама, и теперь у каждого из его потомков утрата хоть одной из частиц ведет к смерти, к потере земной нашей оболочки. В этом-то и сокрыта разгадка бессмертия, то есть молодости вечной!

Императрица Рикарда в утреннем туалете, с закрученными кудряшками оперлась о спинку кресла колдуньи, с любопытством следя за ее манипуляциями. Достойнейшая госпожа Лалиевра, засучив широкие рукава только что пожалованного ей роскошного платья лунного цвета, хлопотала над очагом, помешивая в тигле.

— Итак, чтобы остановить или предотвратить старение, нужно вводить в организм именно тот элемент, который выпал из общей гармонии. Так, например, чего не хватает торговцу? Как известно, мужества, смелости. Значит, введем ему Марс — железо… Наоборот, чего недостает воину? Согласитесь, что умения изворачиваться, хитрить. Дадим ему Меркурий, живое серебро, ртуть. Сатурн — сурьму — дадим властителю…

— Сатурн не сурьма, — заметила Азарика из-за очага, где она лениво раскачивала мехи. — Сатурн — это свинец.

— Она меня учит! — рассердилась Заячья Губа. — Впрочем, увы, Сатурн — это действительно свинец!

Зачерпнула пробу длинной ложечкой и поднесла Рикарде посмотреть цвет состава.

— Твои рассуждения очень уж просты, — возразила императрица, возвращая ложечку. — Если б это было именно так, любой мог бы ввести себе недостающее и на земле стало бы тесно от бессмертных.

— О! — вскричала Заячья Губа. — Ты бесконечно права, всемудрейшая! Но, во-первых, на бренной нашей земле есть множество борцов с бессмертием — кровожадные полководцы, свирепые палачи, полунощные убийцы, шарлатаны-лекари, наконец! А во-вторых, по неизреченной предусмотрительности божией, благодать вечной молодости, равно как и другие клады черной магии, ведома лишь избранным…

— И тебе?

— И мне… — поклонилась Заячья Губа со вздохом, как бы желая сказать: недостойна, мол, но что поделать — храню!

— Послушай, — вдруг спросила Рикарда, обкусывая копчик веера, — если я одного человека приглашаю ко двору, а он не едет, что это может означать?

Заячья Губа помедлила, вскинув нарисованные брови.

— Это может означать, моя сладчайшая, что у него нет должного звания. А он не хочет оказаться с придворными не на равных.

— Эй! — снова вмешалась Азарика, высунувшись из-за мехов. — Не сыпьте больше селитры, взорвет!

— Кыш тебе! — махнула на нее волшебница, но селитру отставила и вдвоем с Рикардой принялась усердно мешать в тигле буковыми тростями.

— А скажи еще, — императрица помахивала обуглившейся тростью, — бывали ли у франков случаи, когда женщине самой удавалось достичь единодержавия?

— О, конечно, блистательная! Вот в этом самом Лаоне лет двести назад королева Брунгильда правила сначала за мужа, потом за сына и, наконец, за внука. И страна была счастлива под скипетром столь справедливым и милостивым…

«И не Брунгильда, а Фредегонда, — хотелось сказать Азарике. — И не счастлива была страна, а тонула в крови и бесправии… Что ж ты, голубушка, сколько тебе ни пересказывай Хронику, ты вечно все перепутаешь!»

Ей успели смертельно надоесть и вечный чад, и раскачиванье мехов, и попреки, а главное — беспрестанная болтовня старухи с императрицей.

Заячья Губа во дворце быстро сделалась всем необходимой. Безземельным молодцам пророчила богатых невест. Знатным дамам готовила притирания для румянца. Даже канцлер Гугон, который уже не сходил с одра болезни, призывал ее для каких-то бесед. Каждый вечер в сопровождении императрицыных евнухов, шутов и приживалок госпожа Лалиевра процессией обходила дворец, творя обряды против злого наговора.

— А теперь хочу спросить еще об одном.

— Спрашивай, несравненная, спрашивай, державнейшая!

Но императрица качнула прической в сторону мехов, где трудилась Азарина..

— Эта простушка? — сморщилась волшебница. — Не стоит и принимать во внимание…

— Скажи, есть ли средство… Как бы поточнее выразиться? Есть ли… ну лекарство, что ли… чтобы человек заснул, а на самом деле отошел в вечность…

— В смерти, как и в жизни, волен бог.

— Знаю, знаю, — разгоралась императрица. — А ты все-таки, старая, скажи, есть ли такое средство?

Волшебница молчала, уставясь в кипящий сосуд.

— Пора бы перестать качать, — заметила Азарика, но та не ответила даже ей.

— Я где-то слышала, — понизив голос, продолжала Рикарда, — есть такой состав, «Дар Докусты», он не вызывает подозрений…

— Как бы врач, — сухо ответила Заячья Губа, — не лишился головы, прописывая такие лекарства.

Рикарда с треском сломала трость.

— Скорее утопят тебя за твое чернокнижие, чем лишат головы меня, гнусная тварь! Кстати, о чем ты изволила беседовать с этим пройдохой Гугоном? Ведь не о погоде же, не о видах на урожай?

Большая посудина в очаге, жалобно звякнув, лопнула, и зеленый густой, вонючий дым повалил из топки. Старуха и императрица всполошились, замахали веерами, разгоняя вонь.

«Бежать, бежать!» — тосковала Азарика, слыша речи о ядах и казнях. Когда-то, попав из мельничной хибары в убогий дом Гермольда, она приняла его за чертог. Теперь исполинский дворец в тысячу покоев сделался ей душен и ненавистен.

А Рикарда решила к ней подольститься. Сказала Берте:

— Сошьем младшей чародейке платье. Что ж она у нас такая замарашка?

Загоревшись этим, лично обмерила Азарику, советовалась с портными, кроила и наконец все примерила на Берте.

Это было нечто невероятное. Лимонного цвета стола, ушитая в груди так, что подчеркивала фигуру прямыми складками. Сверху накидывался плащ небесного оттенка, обшитый парчовой бахромой и украшенный на плече фибулой — серебряной пряжкой.

Но когда захотели надеть все это на Азарику, случилось удивительное. Девушка яростно сопротивлялась, даже не позволяя снять с себя прежние лохмотья. Императрица, Берта, Заячья Губа втроем возились с ней битый час. Намаялись, накричались, а она, зажмурившись и стиснув зубы, не поддалась ни на волосок. В конце концов в пылу возни Заячья Губа, пытавшаяся стащить с нее грубый и разбитый сапог — все, что осталось от самурской военной одежды, — отлетела и пребольно стукнулась затылком.

— Звереныш! — с досадой воскликнула старуха. — Что у тебя там — копыто, что ты не позволяешь снять даже сапог? И, светлейшая, эта неблагодарная тварь не стоит твоих забот!

Ее оставили в покое, и она забилась за печь, за мехи, просидев там всю ночь в слезах и паутине.

А на заре, выглянув из своего убежища, она замерла от восхищения, увидев развешанное на колышках новое — свое первое в жизни! — платье. В покоях императрицы царила безмятежная тишина, и она поспешила его надеть. Майда, единственная свидетельница ее туалета, ошеломленная блеском и шорохом шелка, прыгала от веселья. Теперь хорошо бы взглянуть на себя самой — но как? Вспомнила — в боковой верхней галерее дворца есть большое черное зеркало из стекла.

Рано утром, когда господа почивают, дворец уже живет кипучей жизнью. Возвращаются дружины охотников — ведь надо же прокормить орду коронованных и некоронованных Каролингов. Телеги скрипят на задних дворах беспрерывно, а вот и секут старосту, доставившего малый оброк, да еще и зажимают ему рот, чтобы не беспокоил спящих господ. Толпы лакеев с метелками и тряпками наводят блеск.



Один лакей, пахнув вином, обнял Азарику: «Экая ты милашка!» Другой крикнул ему поспешно: «Брось! Что ты, не видишь — это одна из государыниных ведьм!» А ведь прежде она шмыгала мимо них десять раз в день, и ей не дарили ни капли внимания. В черном зеркале навстречу шла какая-то девушка в желтом и голубом. Неужели это и есть она, Азарика? Красивая, не красивая, бог весть, с копной непокорных волос, носок туфли кокетливо выставлен из-под оборки.

Вдруг Майда зарычала на какую-то другую собаку. В черной поверхности зеркала за спиной Азарики показался Красавчик Тьерри. Был он забрызган тиной и увешан дичью, разинувшей клювы. Посвистывая, шлепал себя арапником по сапогу.

Азарика отлично помнила Тьерри по Туронскому лесу, но теперь нисколечко его не боялась, как и всю их тогдашнюю шайку. Да и Тьерри теперь утратил свой голодный облик. Его посеченное долгоносое лицо обрело оттенок высокомерия, а чтобы подкрепить свое прозвище, он отпустил фатовские усики. Азарика присела перед ним и изобразила завлекательную улыбку, ожидая, что из этого выйдет.

Погадай-ка, крошка, — протянул он негнущуюся ладонь, всю в мозолях от весел и рукоятей. «Как у Эда! — подумала Лзарика. — Но у того мощней».

Стала рассуждать о венерином бугре и линии жизни, но Тьерри ее прервал. Надо узнать, скоро ли он наконец получит бенефиций?

— Скоро, скоро! — заверила Азарика. Он отцепил ей с пояса двух самых жирных куропаток и ушел не оглядываясь. А ей стало обидно — неужели для них для всех она лишь помощница колдуньи?

Зато уже потом, когда она, к удивлению императрицы и Заячьей Губы, стала носить свой новый наряд, она была вознаграждена, да как!

Зачем-то она шла по верхней балюстраде, как вдруг ее грубо оттолкнули: «Прочь с дороги!» Азарика очнулась от своих мыслей. Навстречу ей длинный, нескладный юноша катил палочкой золотой обруч. Здоровенные диаконы бежали по сторонам, охраняя дорогу.

Это был принц Карл, прозванный Дурачком. Увидев Азарину, он остановился. Она различила, как в бессмысленной голубизне его глаз искрится восторг. Няньки тянули принца за рукава:

— Ваше благочестие, пора. Вы же епископ, бьют к вечерне.

Принц отмахнулся от них и подошел к Азарике. Из оттопыренной губы его стекала слюна, и это было очень противно, но все искупало восхищение в его небесных глазах!

Схватив юношу за руки, она в приливе дерзкого веселья закружилась с ним среди квохчущих мамок, и Карл смеялся самозабвенно. А прежде чем его увели, она в ощущении некоего всемогущества погладила принца по редким волосикам, и он глядел на нее снизу, как Майда.

Но нет радости без возмездия. Диаконы будто клешнями впились ей в плечи. Вихляющей походкой приблизился некий клирик. Мутно ее разглядывал в зрительное стекло. Велел диаконам отойти.

— Та-ак. Кто же нас к принцу подсылает, с какой целью? Не желаем отвечать? Тогда, может быть, госпожа младшая ведьма, вы расскажете, кто такой Крокодавл, зачем он недавно появился у вас в покоях и почему велено ему говорить шепотом? А какие сооружения, по указу Лалиевры, мастерят у вас плотники и какие портнихи шьют балахоны?

Каждой клеточкой тела Азарика чувствовала, что это самый страшный человек, который когда-либо встречался ей в жизни.

От непонятного ужаса она окаменела. А клирик мотал жилистым пальцем:

— Смотри, прыткая, из шелка да серебра мы тебя переоденем в железо да тряпьё!

7

Канцлер Гугон отходил из жизни земной, и все в Даоне ждали об этом звона с соборной башни. Третьего дня ему во сне явились Аэций, Стилихон и Пипин Геристальский. Древние мужи делали пальцами явно манящие знаки. Для толкования сна были приглашены астрологи, но те лишь запутали дело рассуждениями о сочетаниях планет. Их сменила Заячья Губа. Она курила киннамоном[1] и заколдовала все углы опочивальни, но не успокоила расстроенную душу канцлера.

— Не станут же столь выдающиеся министры древности, — рассуждал больной, — беспокоить себя по пустяку. Им не хватает меня в их загробном сонме.

Будущий покойник принял соборование и лег под образа, распустив суровые морщины. Два послушника — светлый, как агнец, и черный, как вороненок, оба похожие на библейских серафимов, — ухаживали за ним, и канцлер именовал каждого — друг мой.

Его наперсник Фульк выхватывал у них каждую подушечку, каждую рюмку с питьем, чтобы поднести самому. Горестная слеза не исчезала с его впалой щеки. Прибыл, узнав о смертном предвестии, и старый однокашник Гугона — дряхлый Гоццелин, архиепископ Парижский. Даже при столь печальных обстоятельствах он не переставал жевать свои сласти.

Посетил своего министра и сам Карл III, сочувственно охал, глядя на отрешенное от жизни лицо Гугона.

— Подставь государю мягкое креслице, — указал серафиму канцлер. — Да не то, растяпа! О господи, вот и согрешил перед кончиной!

В витиеватой речи он благодарил императора за всегдашнюю милость, а сподвижников — за снисходительность. Об одном сокрушался: так и не успел решить, кому же отдать парижский лен.

— Только не принцу Карлу, — перебил архиепископ Гоццелин.

Фульк попросил позволения сказать. Бастард Эд, видите ли, рассматривает себя как законного наследника покойного Конрада, и, если Париж как можно быстрее не утвердить за принцем Карлом, oн захватит его со своей шайкой. Гоццелин, покачивая митрой, говорил о норманнских лазутчиках, которые под пыткой признаются, что Сигурд со своими данами усиленно готовится в поход на Париж. Император пытался вставить: «А вот наша жена… Наша супруга…», но никто никого не слушал.

Гугон остановил спор мановением руки.

— Бастард Эд… — задыхаясь, произнес он, — не наследник Конрада… Мы запрашивали их мать, принцессу Аделаиду…

По его знаку Фульк вынул из кованого ковчежца свиток с массивной печатью на шнуре. Гугон облобызал печать и начал:

— «Из Парижа на святого Николая Мир Ликийских чудотворца, в полдень. Удивлены мы, достойнейший отец наш Гугон, как вам могла прийти мысль о даровании парижского лена Эвдусу, иначе Одону. Считаем его к принятию титула неподготовленным, непригодным…»

— Сумасшедшая старуха! — сказал Гоццелин, выплевывая твердую миндалину.

— А я, — вдруг приподнял голову Гугон, — послушайте, что вам скажу. Конечно, надо назначить Эда.

Фульк от неожиданности выронил свиток. У Карла III отвисла челюсть.

— Да, да, — слабо повторил канцлер. — Я умираю, мне все равно, но знайте: только Эд спасет королевство, больше никто.

И поскольку никто не брал на себя смелости решений, Гугон предложил обратиться к силам потусторонним. Все присмирели — это было и рискованно, и страшно, церковь запрещала вызов усопших. Канцлер, однако, сослался на пример Аэндорской волшебницы, которая при сходных обстоятельствах вызывала же царю Саулу тень пророка Самуила!

Госпожа Лалиевра явилась торжественная и насурмленная как никогда, волоча за собой серебряную мантию с собольими хвостиками. Ее клевреты расставили треноги, шестигранники, какие-то ширмы таинственного назначения и скрылись.

— Кого желаете вызвать, государи мои?

Мнения разделились. Гоццелин предложил Карла Великого, но Карл III испуганно затряс щеками — слишком уж было страшно. Гугон решил — Пипина Старого, основателя династии. Фульк стоял белесый от волнения, уши оттопырились, как никогда.

Заячья Губа приказала погасить все свечи, завесить окна, узкие, как бойницы. В зловещем отблеске разгорающихся цветных огней колдунья трижды призвала дух баснословного прародителя Каролингов.

Перед притихшими зрителями клубился плотный дым, складываясь в причудливые образы. Из-под пола раздался словно тяжкий удар землетрясения. В колеблющейся тьме под сводом обозначилась фигура непомерной величины. Вспыхнуло лицо, неясное, страдальческое, струящееся бородой.

— Зачем тревожишь, повелительница чар?

Заячья Губа шепотом предложила Карлу III задать духу вопрос. Тот, судорожно глотая слюну, качал головой. Тогда вопрос задал Гугон, без обиняков: кому передать парижский лен?

— Эду, Эвдусу, Одону, сыну Роберта Сильного! — немедленно ответил дух. И голос его, подобный обвалу, родил чудовищное эхо, от которого заныл гранит в монолитных толщах стены.

Видение заколебалось, расплылось. Зажглись свечи. Головы у всех будто кто-то набил жженой паклей. Волшебница собрала свои треноги, и была такова.

— Это обман! — вдруг выступил Фульк, и все обернулись. Клирик откинул всегдашнее смирение. — Взгляните, вот точно через такое же, как мое, зрительное стекло греки ухитряются пускать луч светильника на клубы дыма и рисовать на них всяческий вздор… Я знаю, я видел это в Риме. Это возмутительно! Позвольте, досточтимые господа, определить мне срок, я представлю доказательства…

Карл III, архиепископ Гоццелин и лежащий на одре Гугон уставились в его разгневанное лицо.

— Значит, ты, — спросил Гугон, — не веришь в колдунов и их чары?

— Нет!

— Это нехорошо, — вздохнул Гугон. — Следовательно, ты не веришь и в козни врага человеческого диавола?

Фульк поперхнулся, понимая, что переборщил, а Карл III и оба прелата переглянулись, улыбнувшись.

— Не верить в диавола — значит не верить и в бога… — Гугон откинулся на подушки, а белый и черный серафимы подали ему питье.

Карл III поцеловал канцлера в лоб и удалился, опершись на руку Фулька. Гоццелин тоже склонился проститься с товарищем.

— Не сердись… — сказал ему Гугон, задыхаясь. — Но на место канцлера я ставлю не тебя, а вот этого самого Фулька. Здорово придумано! — хмыкнул он. — Эд и Фульк — они друг другу не дадут растащить наследие Каролингов…

В полночь лаонские колокола возвестили наконец, что канцлер королевства сменился.

8

Была троица, девушки и юноши, оставив ненадолго сенокос, устремились в дубравы и рощи. Срывали маки, плели венки, бросали их в текучие воды. Плясали до утра на ласковой траве.

На заре их испугала колонна всадников в чешуйчатой броне.

— Что случилось? Опять война?

— Нет, — отвечали всадники поселянкам, подававшим им ковши у колодца. — Мы едем в Лаон, наш сеньор Эд получает там парижский лен.

Там, во дворце, Рикарда держала себя именинницей, Заячью Губу не отпускала ни на шаг. Прислужницы в гардеробе набросали ворохом платья, и Рикарда советовалась о нарядах к церемонии.

— Вот в этом розовом я такая резвушка, такая хохотушка, а в черном бархатном — постница, будто сейчас из монастыря. Но лучше всего серое с отделкой; в нем у меня глаза жемчужного цвета, не правда ли, Лалиевра?

Однако Заячья Губа к ее восторгам отнеслась сухо. Даже на предложение: «Герой пусть и во дворец войдет геройски, как было в обычае у древних франков», — не отозвалась. Заявила, что ей зачем-то нужно в Трис, и умчалась с метлою под мышкой.

Тогда Рикарда сама вызвала сначала Тьерри Красавчика, затем Готфрида Кривого Локтя и наконец Генриха, герцога Суассонского.

— Вам угодно позабавиться? — хохотал герцог после беседы с ней и подкручивал длинный ус. — Чего не сделаешь ради удовольствия столь очаровательной повелительницы!

Народ валил, боясь пропустить событие. В день встречи из-за голов придворных Азарика еле увидела, как к главным воротам подъехали двадцать четыре трубача и подняли блистающие, как жар, фанфары с вымпелами города Парижа — золотой кораблик на алом поле.

Под гром фанфар распахнулись главные ворота. Толпа закричала, кидая вверх колпаки. Эд въехал впереди своей кавалькады. Он был без шлема, и Азарика почувствовала, как у нее почему-то екнуло и провалилось сердце, когда она увидела его светлые волосы, рассыпанные по панцирным плечам. Эд милостиво улыбался и швырял в толпу монеты и кольца.

Внезапно какой-то всадник с копьем наперевес устремился навстречу с криком: «Остановись!» Люди Эда хотели отразить его, подняв щиты, но Эд не позволил.

Он спокойно ожидал скачущего всадника, даже не поднимая оружия, и свита его молча стояла позади. Но когда копье незнакомца готово было пробить грудь Эда, его вышколенный конь отпрыгнул в сторону, и нападающий пронесся мимо. Не сумев удержать коня, он всей массой ударился о каменный цоколь дворца.

— Тьерри! — в ужасе закричали на галереях служанки, узнав в нападавшем Красавчика, своего кумира. На императорском балконе под зонтиком звонко смеялась Рикарда.

Но Тьерри сумел быстро прийти в себя и, отбросив обломок копья, вновь кинулся на Эда с мечом. Тот, однако, разгадал, какого рода у него противник, и вновь ждал, скрестив руки, и подтрунивал:

— Что, сосуночек, за молочком?

Тьерри, чуть не плача от ярости, наскочил, подняв меч. Но Эд, нагнувшись, схватил его за стремя и рывком выбросил из седла. Дамы схватились за щеки, услышав, как шлем Красавчика скрежещет по каменным плитам двора.

Двадцать четыре фанфары вновь протрубили ликующий сигнал, и Эд через вторые ворота въехал во внутренний двор. Шумные зрительницы, толкая друг друга, кинулись к другим окнам и балконам.

Там ждал Эда другой противник. Опустив резное забрало, весь подобравшись на монументальном коне, он ждал приближения Эда.

— Граф Каталанский! — узнал его Эд. — Ты даешь мне возможность отмстить за отца, убитого по твоей вине на Бриссартском мосту? Послушай, граф, я моложе тебя на целых двадцать лет, да и время ли здесь сводить счеты?

Но Кривой Локоть не отвечал и, словно железная глыба, ожидал приближения Эда. Молчал и весь многоярусный двор, а в полуденной жаре пели дальние петухи. Эд обвел взором балконы, пока не увидел арку, в которой пылали пурпурные одежды императрицы.

— Ах, значит, так! — помрачнел Эд. (Оруженосцы подали ему шлем и щит.) — Да хранит нас святой Эриберт, покровитель Робертинов!

Они сшиблись, сперва словно пробуя силы друг друга, и тотчас же разъехались. Объезжали друг друга, горяча коней, ни один не решался броситься первым. С губ коней стекала розовая пена.



— Радуйся! — закричал Эд и сбоку ударил копьем Готфрида.

Но тот успел подставить щит и только попятился от сокрушающего удара. Теперь уж неудержимая сила влекла их друг на друга. При новой сшибке сломались сразу оба копья, и противники схватились за мечи. Темп схватки нарастал, лезвия, как молнии, сверкали под солнцем, кони, храпя, выделывали страшный танец.

— Веселись! — крикнул Эд, улыбаясь звону мечей.

— Веселись! — хрипло ответил ему Кривой Локоть и, изловчившись, ударил Эда по шлему так, что козырек отлетел к галерее.

И все услышали, как императрица закричала чужим, низким голосом:

— Прекратить! Достаточно! Прекратить!

— Нет, теперь уж не прекратить! — пробурчал Кривой Локоть.

Шлем у Эда окрасился кровью, но он отвел рукой подбежавших товарищей. Бой возобновился. Еще не раз мечи лязгали о щиты, а лезвия мелькали с такой быстротой, что даже знатоки не успевали следить за выпадами.

Все вздрогнули, когда меч графа Каталанского зазвенел о плиты, а сам он повернул и поскакал, держась руками за грудь. Вассалы окружили его, и он свалился им на руки, обагряя седло кровью.

В третий раз протрубил сигнал победы. Товарищи Эда: Роберт, бывший тутор, Протей — Азарине было радостно увидеть их круглощекие лица — помогли ему сойти с седла, подали воды, полотенце.

Императорские слуги торжественно распахнули палисандровые двери. Боже! Там на мраморной лестнице снова кто-то поджидал с обнаженным мечом! Товарищи Эда роптали, протестовал народ. Одна Азарика нисколечко не волновалась. Она знала: Эд победит всех!

Мечи блеснули сначала неохотно, потом, постепенно увлекаясь, убыстрили ход. Стало видно, что это Генрих Суассонский, воинственно усатый, без шлема и доспехов, в полотняной рубахе. Обманные выпады следовали один за другим, дамы поминутно вскрикивали. Но странно, противники улыбались и даже перебрасывались репликами:

— Как тебе нравится этот сарацинский приемчик?

— А вот этот выпад сверху — слева — через плечо?

Расхохотавшись, они отбросили мечи, обнялись по-дружески. Вздох облегчения вырвался у народа. Стоявшие за воротами громко требовали сообщить, кто куда ранен.

На верхней площадке беломраморного входа встречал победителя новый канцлер Фульк. Роскошная парчовая риза предшественника сидела, как короб, на его тщедушном теле. Он поминутно заглядывал в клочок пергамента, который прятал в рукаве.

— Империя, словно нежная мать… — вещал он, опахиваемый кадилами, — принимает тебя как возлюбленного сына… Поклянись же, что и ты будешь верен ей…

— Мямлит, гундосит! — говорили в толпе. — То ли дело зычный Гугон, которого можно было слушать часами!

У Эда лицо стало серым — все же у него кровоточили царапины. Он пошатывался, стоя перед Фульком, прикрыв веки. Потом отодвинул его и прошел в покои императора, а за ним свита, прячущая улыбки.

А потом был пир, и Рикарда, блестя глазами, как девочка поминутно посылала к дверям пиршественной залы то Берту, то Азарину послушать, о чем говорят герои.

Но разговор там, по мнению Азарики, шел самый неинтересный. Генрих Суассонский, например, сидевший с Эдом в обнимку, хвастался:

— Когда моя сила бывает слабее всего, я могу биться с двадцатью! А если вполсилы, то мог бы победить и тридцать! В полную же силу выдержу и сорок вооруженных до зубов!

— Уах-ха-ха! — отвечали ему пирующие, будто они были в бане и слуги обливали их из ушатов.

В зале же и вправду было как в бане. Звон посуды, пьяный гам, грызня собак из-за костей, выкрики подравшихся — все это неслось под самый конек высоченной палаты, откуда свисали клочья древних знамен, взятых франками в битвах. В конце залы на возвышении, в ореоле курений, как божок, восседал Карл III, а подле него резное кресло канцлера многозначительно пустовало.

— Ничего ты не понимаешь! — сказала Рикарда, выслушав вялый рассказ Азарики. — Вот там-то и есть настоящая жизнь! Ах, если бы я была мужчиной! Или нет, я осталась бы женщиной, только бы присутствовать там, на мужском пиру…

Она снова послала Азарику, и та в дверях залы чуть не наткнулась на выходящего оттуда Эда. Ей бы увернуться, спрятаться в толпе слуг, а ее нелепая мысль приковала: «Как он нашел бы меня в моем новом, моем великолепном платье?»

А он, забинтованный, но веселый и стремительный, окруженный друзьями, шагал прямо на нее, протягивая руки:

— Озрик! Ты зачем надел женское платье? Что за глупые шутки? И вообще, куда ты исчез?

«Все пропало!» — подумала она леденея. Но справилась с собой и даже приняла одну из тех кокетливых поз, которые наблюдала у служанок.

— Вы шутите над бедной девушкой… И не знаю никакого Озрика.

Па лицо Эда, словно тень от облака, набежало разочарование. Он пальцами дотронулся до ее подбородка и прошел дальше, разговаривая с друзьями. Только Роберт обернулся и удивленно смотрел на нее.

9

Она еле дождалась рассвета, чтобы выскользнуть из приоткрывшейся створы дворцовых ворот. Огонь, сжигавший душу, гнал ее неведомо куда, и она неслась как одержимая в лес, застывший от жары. По островкам мха, по кочкам она кружила, углубляясь в его распаренную глушь, и Майда, радуясь свободе, бежала впереди.

В глазах стоял Эд, могучий, радостный, раскрасневшийся от вина. Он протягивал руки — ей! Пусть он не обратил внимания на ее внешность и наряд, но он говорил: «Озрик, куда же ты исчез?» Значит, он помнит, он думает о ней!

И сквозь искрящийся поток радости всплывали слова, как бледные призраки: «Justitio! Veritas! Vindicatio!» — но теперь они падали бессильно, подобно черепкам в ржавую жестянку…

Нет, стой! Надо же во всем этом наконец разобраться. Села на поваленный ствол, стараясь определить, в каком направлении могли остаться башни и шпили Лаона.

Да и уверена ли она, что отца убил именно Эд? Ведь их там было много — и усатый, как таракан, герцог Суассонский, и безбровые близнецы, и даже Тьерри Красавчик, который бесчинствовал в доме Гермольда. Мог ли ее Эд, ее светлоглазый красавец с открытым и смелым лицом, ее победитель захватчиков и освободитель народа, мог ли он быть убийцей невинных? И печально понимала, что да, что ведь видела из хибарки своими глазами, как бастард скакал первым, как ударил отца дротиком…

Когда-то в келье Фортуиата она читала в «Истории лангобардов» Павла Диакона: король Альбоин, разбив и убив короля гепидов, из черепа его сделал себе чашу, оковав ее золотом, а дочь короля взял себе в жены. Каково было бедняжке по приказу свирепого мужа где-нибудь на привале пригубливать этот сосуд!

Да и что ему, Эду, в конце концов, Озрик! Занятный мальчишка, полезный Робертинам… Ему даже на императрицу наплевать, так и не нанес ей отдельно визита. Берта шипит тайком, что он увивается вокруг дочери герцога Трисского, этой хваленой Аолы.

Ну и пусть! А она заставит принца Карла на себе жениться, бог с ним, что он дурачок. И однажды явятся к ней с поклоном герцог Эд и его разлюбезная Аола — доброе утро, ваша королевская милость, а мы ваши покорные слуги…

Но думать об этом было совершенно непереносимо! Да и вообще подлая, подлая — предала отца, теперь предаешь Эда.

Между тем Майда вспугнула большую бархатную бабочку, которая, трепетно перебирая крыльями, пересекла падающий сквозь крону луч. Черная, без единого пятнышка, только синеватые жилки на крыльях!

Черная бабочка — это ведь фея Ванесса! Кто попадет в ее царство под седые мхи болот, тот может танцевать с ней одну ночь, а утром убедиться, что проспал целых сто лет. Но это опасно лишь юношам, а девушкам фея помогает в любви, надо только поймать и принести ей в жертву такую вот летунью, без единого пятна.

Она бросилась ловить бабочку, но сделать это было нелегко. Ванесса парила над головой девушки, как бы дразня ее. Мешала и Манда, которая подскакивала без толку, клацая зубами. Наконец бабочка опустилась на лист. Азарика метнулась, но промазала и расцарапала себе голые локти. Пришлось снова долго выжидать, когда Ванесса поцелует верхние листики дрока, и отчаянно кинуться, наконец-то поймав!

Осторожно раскрыла горсть. Что за тайные силы скрыты в тебе, трепетная летунья? Найдет ли она наконец в твоих чарах ту опору, которой нет для нее ни в книгах отца, ни в молитвах Фортуната, ни в хитрых махинациях Заячьей Губы? Азарика поднесла пленницу к самым глазам, чтобы разглядеть в насекомом прелестный профиль и коронку сказочной Ванессы. Но головка размером с булавочную была бессмысленна. И не поймешь, что за бугорки — рот ли, глаза ли?

Ее привел в себя удар колокола на дворцовой звоннице. Полдень! Пора одевать госпожу Лалиевру. Сегодня вечером Рикарда дает в честь нового графа Парижского торжественный прием. Завернула Ванессу в платочек и сунула за вырез лифа.

В покоях императрицы была несусветная толчея:

— Ой, ой! Ой, ой! Льда, скорее льда из подвала!

— Чтеца к государыне, чтеца!

— Когда же разыщут госпожу Лалиевру?

Приживалки боязливо выглядывали из всех дверей.

На Азарику налетела взбудораженная Берта:

— Прячься скорей! Ты слышишь? У нас катастрофа! Эд сделал предложение дочери герцога Трисского!

На бесцветном ее личике змеилось торжество.

Она умчалась, неся какой-то пузырек, а Азарика прислонилась к подоконнику. Небо, безмятежное полуденное небо ей показалось вдруг черным, как бархатные крылья Ванессы!

Щитоносцы грубо схватили ее за локти, повели в палату императрицы. Рикарда полулежала в кресле, голова запрокинута в подушку, па лбу мешочек со льдом.

— Читай! — приказывала она итальянцу.

А тот топтался с раскрытой греческой книгой и молчал.

— А, всезнайка! — покосилась Рикарда на Азарику, когда ее подвели. — Загляни-ка в книгу, которую держит этот недоумок, и скажи по совести, есть ли там что-нибудь еще после слов «надел диадему и воссел на трон».

Азарика машинально наклонилась к книге и нашла греческие глоссы:



и



Чтец трагически глядел на нее.

— Там еще рубрика… — растерянно сказала она.

— Читай же, пища червей! — крикнула Рикарда итальянцу.

Смуглое лицо чтеца стало мертвенно-бледным.

«После же коронования, — переводил он запинаясь, — новый властитель отверг царицу и женился на молоденькой…»

— Предали, меня предали! — простонала Рикарда и, указав щитоносцам на Ринальдо, выразительно провела себя ребром ладони по шее. Итальянец пал к ее ногам. Внезапно и Берта, равнодушная ко всему, припала к руке хозяйки, моля простить его. Рикарда смягчилась и велела дать по сто плетей обоим.

Раскрылись позолоченные двери, и госпожа Лалиевра явилась как ни в чем не бывало в императрицыном капоте лунного цвета, даже в бисерных перчатках. Рикарда отвернулась:

— Не хочу тебя видеть, потаскуха!

Щёки колдуньи от обиды сделались помидорного цвета.

— А ты не потаскуха? При живом муже молодцов привораживать!

Прислужницы, видавшие всякое, и те зажмурились.

— Чернокнижница! — кричала Рикарда. — Церкви предам!

— А вот и не предашь. — Заячья Губа перед ее носом вертела фигу. — Я такое про тебя расскажу — на один костер взойдем!

Никто не смел их успокаивать, и брань разгоралась.

— Подручная сатаны!

— Отравительница!

— Подлая старуха!

— Сама старуха! На что ты нужна Эду? У него от молоденьких отбоя нет. Честным путем возьмет себе корону!

Рикарда взвизгнула и, отбросив подушки, ухватила седые патлы госпожи Лалиевры. Та торопливо сдернула перчатки и впилась ногтями в холеные щеки государыни.

Неизвестно, чем бы кончилось побоище, если б в покой не вступили двумя шеренгами черные вавассоры канцлера с орарями через плечо. Шедший впереди Красавчик Тьерри остановился перед дерущимися и стукнул об пол древком секиры.

— По указу императора и велению канцлера…

Он бережно передал служанкам всхлипывающую Рикарду, а Заячьей Губе па шею накинул аркан.

Не тут-то было. Старуха ловко вывернулась из петли и двинулась на Тьерри, буравя его взглядом, руки растопырив, как совиные крылья. Тьерри, опешив, отступал, пока не допятился до притолоки, и там застыл, выкатив глаза.

— Любого в камень превращу! — посулила ведьма, — вот так-то!

На глазах у онемевших вавассоров она подошла к окну и, вставив четыре пальца в беззубый рот, свистнула так, что голуби под карнизом заметались в ужасе. Донеслось ржание старухиных лошадей, которые паслись в лесу.

Она двинулась к выходу, но, заметив, что Азарика следует за ней, толкнула ее в руки вавассоров:

— А вот эту можете брать.

10

Канцлер Фульк пробежал протокол, составленный им самим.

— Значит, ты, поганая ведьма, отказываешься признать, что со своей гнусной хозяйкой летала к стригам на шабаш? Ты никоим образом не желаешь раскрыть тайны вызова из преисподней духа Пирина. Ты не хочешь откровенно объяснить, что за фонарь был найден в вещах богопротивной Лалиевры.

Фульк многозначительно выждал и, поскольку Азарика молчала, хлопнул в ладоши. Тьерри ввел в палату коренастого человека, прятавшего лицо под капюшоном. Фульк предложил незнакомцу сесть и указал на Азарику:

— Смотри!

— Эта, — наклонил голову коренастый, рассмотрев Азарику.

— Она, она! — вмешался в разговор Тьерри. — И, кроме того, у нее копыта. Прислуга их светлейшества уверяет…

— Посмотрим, — сказал Фульк, и по его знаку Тьерри сорвал с Азарики плащ небесно-голубого цвета.

Предчувствуя, что настает самое ужасное, она стала лепетать какие-то оправдания. Тьерри засунул палец ей за вырез платья, рванул, и ее великолепная шелковая стола распалась на две половины. Злобно он срывал с нее остатки одежды, а она, потеряв голос, лишь пыталась прикрыться ладонями.

Канцлер и человек в капюшоне наклонились через стол, разглядывая ее бледное, худощавое тело.

— Где же копыта-то? — посмеивался Фульк, вставляя стекло под бровь. — Поверни-ка ее. Главное — не найдется ли у ней хвоста.

— То, что она и ее убитый отец колдуны, я могу представить десяток свидетелей, — хихикнул сидящий в капюшоне. Его лягушачий голос был поразительно знаком Азарике.

— А вон у нее что-то выпало, — указал канцлер Красавчику па скомканный платок. — О, вот это улика! Колдовская бабочка! При такой улике правосудию не надо ни свидетелей, ни копыт.

В этот момент дверь приоткрылась, и огромная охотничья собака, сбив с ног часового, ворвалась в палату. Кинулась к Азарике, но, видя ее раздетой и плачущей, метнулась к Тьерри и вцепилась ему в горло. При виде собаки человек в капюшоне вскочил и забегал в панике, крича:

— Эд, Эд, Эд идет!

Фульк крикнул вавассоров, они еле оторвали собаку от Тьерри, а человек в капюшоне, чтобы оправдать свой испуг, кивнул на нее:

— Это же борзая Эда.

— Вот как? — обрадовался канцлер. — Прелестно!

И распорядился ведьму и собаку — в клетку, да чтоб до поры ни шерстинки у них не повредить! Тьерри, вконец озлобленный, пнул Азарику сапогом, выпроваживая.

— Ваше имя, аббат, — сказал Фульк человеку в капюшоне, — сохранилось в бумагах покойного канцлера. Благодарность за мной.

Тот выразил надежду, что теперь-то, после разоблачения всех бесовских ухищрений, бастард лишится графства.

Фульк покачал головой. Это не так-то просто, не так-то просто… Достойной памяти Гугон так бы и поступил: собрал бы все компрометирующие данные — и в лоб! Но мы не такие, не такие.

Гость ушел, надвинув капюшон. Вместо него явился унылый Тьерри, забинтовавший себе укушенное горло. Осмелился напомнить об обещании дать ему бенефиций…

Фульк, не слушая, рылся в свитках, мурлыкал молитвы. Он не диктовал, как Гугон, а сам писал ответы. Роскошные облачения предшественника он раздал церквам, одевался в серую дерюжку и получил во дворце прозвище — мышиный щелкопер.

— Старшую ведьму ты упустил, — сказал он наконец Красавчику. — Ай-ай, как нам это огорчительно! Теперь ты должен загладить свой промах. Есть одно грандиозное дело… Садись-ка поближе… Но помни: на сей раз ни бог, ни дьявол не должны тебе помешать, иначе сгинь, не показывайся нам на глаза!

Азарика очутилась в подземелье, за решеткой, перед которой расхаживал часовой. Одеться ей не дозволили, а в каземате даже в разгар лета камень был ледяной. Она пыталась прикрыться соломой, но часовые над этим только хохотали. Впрочем, к ней бросили Майду, длинная шерсть ее и грела и укрывала.

Началось паломничество любопытных. Дамы ахали, а мужчины просили стражников уколоть пикой ведьму так, чтобы она вытянула ножку и показала, что копыт у нее нет. Монетки падали в карманы часовых, а Майда охрипла, кидаясь на решетку.

Забытье охватывало Азарику. Ей казалось, что она в каменном мешке, в Забывайке. Окликала: «Роберт!» — и ласковая Майда лизала ее в щеку. Все уже было в ее коротенькой жизни: ужас, страх, голод, унижение, но никогда еще не было так худо, потому что ею владело самое жестокое, что может владеть человеком: стыд!

Однажды она услышала голоса: «Достаточно, ваше преосвященство, ненаглядный наш. Посмотрели ведьмочку, и будет!» Разлепила веки и увидела в полутьме слюнявого принца Карла и его хлопотливых мамок. Пришла мысль, что если б он захотел, взял бы ключ…

Вспомнив приемы отца и Заячьей Губы, она привстала и, сквозь прутья уловив неопределенный взгляд принца, стала повторять, сосредоточась на ключе:

— Вызволи меня, вызволи меня… Мой добрый, мой благородный принц, ну что тебе стоит? Вызволи меня, Каролинг!

Потом было опять забытье — сон не сон… Будто она, убранная, как невеста, и вместе с тем голая, как сейчас, бредет по анфиладам дворца, а за ней тащатся шуты и приживалки. И вот двери Эда, слуги с поклоном их отворяют, но там у Эда другая!

Другая ножницами будет ровнять его соломенные пряди. Другая заштопает ему боевой сагум. Другая встретит его у порога, подержит ему стремя, размотает шнуры обуви, накормит, уложит в постель. И он возьмет гребень и станет ласкать ее волосы, чистые, как волна.

А ей теперь все равно, костер или плаха.

Сердобольный часовой сказал ей однажды, кидая кусок хлеба:

— Недолго тебе осталось тут преть. Слышишь, молотки торопятся, стучат? Это заканчивают клетку, которая на рассвете повезет тебя в Париж. Хе-хе-хе, вот будет подарочек графу — его верный оборотень и любимый пес!

Глава пятая Робертины против Каролингов

1

Желая попасть в Париж, путник должен приготовиться к тому, что раз двадцать его остановят, вытряхнут и душу и телегу да еще непременно сдерут мзду — либо за переезд, либо на построение замка, либо просто так, за здоровье местного властителя. Попробуй-ка откажись! Закованные в броню наглецы телегу опрокинут, быков уведут, хорошо еще, если самого прутьями не исхлещут… Прошли времена, когда у франков хозяевами были лишь бог да император!

Так рассуждала старая Альда, окидывая взглядом свою изрядно опустевшую повозку. Ах, какого отменного белоперого гуся пришлось отдать при переправе через брод! А дома дети плачут из-за каждой корки.

— Матушка! — наклонился с седла Винифрид, который ехал рядом, слушая ее воркотню. — Городские ворота-то заперты!

И правда, за поворотом дороги стояли в ожидании возы с сеном, телеги, повозки. Огромное стадо, изнывая от жары, топталось. В пыли, поднятой его копытами, еле различались флюгера па крышах подслеповатых башен. Шла ожесточенная перебранка.

— Не хотите платить, — говорил крестьянам начальник караула, — поворачивайте назад!

— Да ведь не было такого, — возражал ему какой-то зажиточный, опрятно одетый крестьянин, — чтобы дополнительно платить по случаю введения в лен… Мы, конечно, рады сеньору Эду…

Ворота все же растворились, и в них впустили стадо. Его хозяин, святой Герман, имел иммунитетную грамоту и пошлин не платил. Как только в ворота вбежала последняя овца, оттуда выехали всадники и без лишних слов принялись стегать толпившихся крестьян.

— Это близнецы, — узнал их Винифрид, мрачнея, — вассалы Эда. Ну, держитесь, матушка, сейчас пойдет потасовка!

Белобрысый Райнер стал из телеги зажиточного доставать то, что тот должен был отдать добровольно. Крестьянин в сердцах бросил свой колпак оземь. Близнецы восприняли это как оскорбление и исполосовали ему лицо в кровь.

Альда уж подняла стрекало, чтоб повернуть быков назад, как близнецы узнали Винифрида.

— А, самурский лучник! Ты жив? Зачем едешь?

— К принцессе Аделаиде, это мамаша вашего сеньора.

При упоминании принцессы близнецы состроили почтительные мины и приказали пропустить без пошлин. Неторопливые быки втащили повозку Альды на узкие улочки предместья святого Гонория, а следом на гнедом Байоне въехал и Винифрид.

Прошлой осенью, возвращаясь от Заячьей Губы, он еле разыскал свою семью в дубравах Валезии. В грамоте с печатью самого Гугона, тогдашнего канцлера, ему, Винифриду из рода Эттингов, в качестве бенефиция за службу жаловалась земля в Квизском лесу. Небольшая — десять крестьянских наделов, — но жить было бы можно. И когда Винифрид отправился в Андегавы, к армии Гугона, Альда храбро забрала ребятишек и отправилась навстречу неизвестности, в Квиз.

Но дарованное поместье оказалось давно запущенной, запесоченной и поросшей кустарником пашней. Засучив рукава Альда и ее слабосильные домочадцы принялись корчевать пни, выдергивать корневища, копать канавы, чтобы под озимь распахать хоть малость.

А в первый ясный и теплый денек, когда Альда и дети подсекали ветви у яблонь и радовались, что прижились саженцы, перевезенные ими из Туронского леса, к ним подъехал всадник. Он был в шубе, отороченной собольим мехом. Попросил напоить лошадей и, расспросив, кто они и откуда, обвел указательным пальцем всю округу:

— Это лен принцессы Аделаиды, так что садовничаете вы зря.

Сказал и уехал, а загадочные слова его забылись за всеми трудами.

Наконец настал день вернуться Винифриду. Он спустился под низкую кровлю землянки, которую Альда сложила наспех, в ожидании постройки настоящего дома. Из дымной тьмы, озаренной бликами очага, к нему бросились сестренки, мать подошла, вытирая фартуком слезы. Старый раб Евгерий трясущимися руками налаживал лучину.

Когда схлынули первые радости, оказалось, что в углу на лавке сидит еще кто-то, требующий внимания.

— Сыночек… — в голосе Альды сквозили виноватые нотки. — Я без тебя тут сироту купила в монастыре. Лишние руки — а я тут одна знаешь как надрывалась? Да и ты ведь хоть старинного рода, но тебе пахать, тебе сеять, без жены никак нельзя!

«Вот тебе и Лалиевра!» — подумалось Винифриду. Взял горящую лучину, поднес к лицу монастырской сироты. Блестящие зрачки выжидающе встретили взгляд Винифрида. Легкомысленные кудряшки, смазливая мордочка, ямочка па подбородке. От сердца все-таки отлегло.

— Как зовут-то?

— Агата…

Ночью в щель над топкой проник луч луны, пробил застоявшийся плотный воздух. Винифриду казалось, что это старуха с заячьей губой подглядывает, все ли сбывается по ее вещанью.

— Как жить-то будем, сирота? — спросил он тихо, угадав, что Агата тоже не спит на своей лавке.

— Как прикажете, ваша милость… — ответила она.

Випнфрид усмехнулся — его милость!

И все же смутные видения бередили душу. Вот черноволосая девушка в белой рубахе лежит навзничь на жнивье, а в небесной голубизне поет жаворонок… Вот та же девушка, постарше и построже, участливо склонилась к нему в чертоге Лалиевры… Но он упрямо сбросил тяжкий груз воспоминаний: «А, храни господь, ведьма!»

Утром, несмотря на дождь, Альда подняла всех чуть свет и повела копать невыбранную свеклу. Виннфрид устал с непривычки, да и раны давали о себе знать. Однако он превозмогал себя и лишь иногда отрывался от борозды, чтобы разогнуть спину. Агата рядом трудилась самозабвенно; пальцы ее проворно рылись, отыскивая свеклины, а босые ноги, покрасневшие от холода, крепко стояли в земляной жиже. Она тоже разогнулась, высморкалась и, увидев, что Винифрид на нее смотрит, смутилась. Улыбнулась во весь алый рот, показав крепкие зубы цвета топленого молока.

Спустя две недели свободный франк из рода Эттингов Винифрид сочетался браком в Квизе с вольноотпущенницей Агатой.

А когда пришло лето, ночью кто-то завалил бревном дверь в их землянку и начал хозяйничать во дворе. Собаки не брехали, потому что, очевидно, сразу были убиты нападавшими. Ржал Байон, вырываясь из рук похитителей. В землянке во тьме метались перепуганные женщины и дети. Винифрид сидел, лихорадочно соображая, что предпринять. Землянку строили женщины и, конечно, не догадались устроить потайной выход. Нападавшие наверху гоготали, отведав из захваченного бочонка, заваливали землянку соломой и чиркали кресаром о кремень.

Тогда Винифрид решился. Опоясавшись мечом, он влез в топку очага. Там были еще горячие уголья, кирпичи в дымоходе жгли до пузырей, и Винифрид чуть не кричал, извиваясь, чтобы протиснуться в узкое отверстие.

Но вот и крыша, свежий воздух влил в него силы. Он без промедления соскочил и поразил самого высокого из нападавших. Прочие и не подумали о драке, разбежались с жалобными криками.

Утром оказалось, что нападали такие же чернопашцы, лесные корчеватели, как и они. Налетчики расположились в овраге и причитали над верзилой, которого ночью укокошил Винифрид.

Винифрид вооружил раба Евгерия и Ральфа, старшею из братьев, и отправился на переговоры. Нападавшие, говоря все враз на своем грубом лаонском диалекте, объяснили, что они подневольные принцессы Аделаиды и посланы корчевать и выжигать от Кабаньего ручья до Дровяного болота. Как раз их участок!

— Что же вы, бессовестные, нападаете ночью?

— А нам домоправитель принцессы посоветовал. Там, говорит, живут какие-то бабы, так вы их ночью подпалите, и делу конец!

Приходилось все бросать и ехать искать правды в Париж.

2

Остров Франков, словно корабль посреди вод Сены, стремящихся к морю, и был тем, что в 887 году называлось именем Париж. Это был Город — старый дворец, выстроенный на римский манер, то есть без окон на улицу и не менее ветхие особняки, еще меровингских времен, под купами столетних вязов. Самым новым строением здесь была поражающая своей нелепостью круглая кирпичная Сторожевая башня, служившая резиденцией графов Парижских. Это был Город, потому что все прочее на заболоченных берегах — огороды, хижины под красной черепицей, склады пеньки и теса — называлось лишь предместьями, на парижском жаргоне — «фальшивыми городками».

На грязных и путаных улочках люди торговали и клянчили милостыню, спали и целовались, совершали сделки и ссорились, плюя друг другу в лицо. Бег здешней жизни, переменчивость настроений, крики разносчиков и вопли ослов оглушили медлительного Винифрида. Матушка Альда, взяв бразды правления в свои руки, расспрашивала, как проехать к жилищу принцессы.

Заслышав их мягкие «л» и картавые «р», не всякий из парижан снисходил до разговора с иноплеменниками. С трудом выяснилось, что принцесса живет в крыле дворца, который примыкал к Сторожевой башне.

Там в подъезде до того роскошном, что Альда и ее сын не сразу решились и приблизиться, привратник отрезал:

— Не примут.

— Как — не примут?

— А вот так и не примут… — Привратник в своей нише спешно скоблил себе щетину, подвесив зеркальце к потолку. — Их светлость не мужиками занимается. На это у них есть управляющий — Юдик. Но и управляющему не до вас…



Действительно, в усадьбе принцессы царил переполох. Ворота были распахнуты, и оттуда выносили какую-то ветхую мебель, половики, тряпье. Туда же въезжали телеги с новенькими гардеробами и балдахинами. Выскочило целое войско поварят в накрахмаленных колпаках, и главный повар, надменный, словно сарацинский король, повел их на рынок, подсчитывая: гусей не менее сорока, каплунов семь дюжин…

— Поди теперь купи что-нибудь! — проворчал привратник, вытирая бритву. — Новый граф наложил такие подати!

— Что ж, в поместьях их светлости нет ни гусей, что ли, ни каплунов, раз приходится за ними на рынок посылать?

— Есть-то есть, да все спешка! Вчера прискакал гонец из Триса — оттуда прибывает невеста его милости графа…

— Батюшки! — сообразила Альда. — Значит, этого Юдина мы теперь днем с огнем не сыщем!

— Кому до вас дело! Их светлость нынче глаз не сомкнули. Шутка ли — двести всадников сопровождают невесту! Да столько же своих вассалов надо вызвать. И каждого накорми, напои, размести сообразно достоинству!

Альда и Винифрид переглянулись. Начинается жатва, каждый день на счету. С другой стороны, сколько дней уж потеряли, а их ночные гости все еще живут в шалаше за оврагом, чего-то выжидают. Альда полезла за кошельком — задобрить привратника, но тот вдруг вскочил, сворачивая бритье:

— Эй, деревенщина, гоните-ка своих скотов рогатых куда-нибудь подальше! Их светлость жалуют!

На галерею над подъездом расфуфыренные служанки вывели старую даму, на напудренном личике которой резко выделялись черные брови. Дама трясла головой, должно быть от тяжести громадного золотистого парика, сделанного в виде косы, уложенной, как корона, и усыпанной искрящейся алмазной пылью.

— Когда я была совсем малюткой, — сказала Альда, — именно так носили косы.

За принцессой следовал управляющий, представительный мужчина, несмотря на жару одетый в куний мех. В нем Альда сразу признала путника, поившего у них зимой лошадей. Принцесса его распекала на каком-то непонятном языке с придыханиями у каждого слова.

— Что значит королевская кровь! — Привратник поднял палец. — И говорит-то не по-нашему, разумейте вы, земляные черви!

— Боже мой! — охнула Альда. — Это же язык моего детства! Это настоящий старинный франкский язык!

Оглянулась на насупленного сына, затем решилась и словно даже помолодела, раскраснелась.

— Благороднейшая госпожа! — крикнула она, вызвав в памяти забытые слова. — Прими скромный дар по случаю бракосочетания твоего сына — этих тетерок и этот сыр!

Принцесса, несмотря на возраст, имела тонкий слух. Что за женщина в домотканом балахоне владеет такой отменной сикамбрской речью?

— Я из рода Эттингов! Ищу правды у твоей милости…

Сразу все переменилось по отношению к Альде и Винифриду. Привратник льстиво распахнул перед их повозкой ворота. Управляющий Юдик лично принял их в атриуме, усадил в кресла, а сам из уважения к их древнему происхождению разговаривал стоя.

Но ответ его был неутешителен. Квизский лес испокон веков находится в распоряжении именно той ветви Каролингов, к которой принадлежит их светлость Аделаида. Так что Гугон, собственно говоря, не имел нрава подписывать такую грамоту. Но с покойника теперь что возьмешь? Можно было бы передать участок Эттингам на вассальных условиях, но все осложняется тем, что на этот же лес претендует граф Каталаунский, Кривой Локоть…

Было уже время обеда, когда быки приволокли повозку Альды к Галерее правосудия — ветхой римской базилике, хранившей на своих треснувших колоннах следы былых погромов.

Разморившиеся от жары Альда и Винифрид не знали, с чего начать. Наконец к ним прилепился ходатай в засаленной ряске, с пером за ухом и чернильницей на поясе. Он осведомился, кто им нужен, и без обиняков предложил выложить денарий, после чего повел Винифрида внутрь базилики.

Там, отделенный от прочих барьером, сидел судья, настолько тучный, что издали напоминал шар, имеющий шишкообразный нос, розовый подбородок и щелочки глаз.

Возле него суетились ходатаи, а просители стояли поодаль, приготовив дары — кто византийскую шаль, кто чеканную серебряную вазу, а кто и охотничью борзую бургундской породы. Плешивый клирик увивался вокруг судьи, похохатывал.

— Ведьму-то эту, почтеннейший судья, хо-хо-хо, ведьму…

— Ну и что ведьму, уф-ф? Что ведьму, говори!

— Ведьму, которую Фульк выловил при дворе, везут в клетке сюда, и она уже проехала Суассон…

— Уф-ф! — Судья поглаживал себе чрево, и они оба захлебывались, предвкушая забавное зрелище.

Тут судья увидел ходатая и Винифрида.

— Тебе чего, Крысий Нос?

Ходатай стал объяснять существо жалобы Винифрида, но толстяк жирными пальцами изобразил вековечный знак, похожий на шипение воздуха. Крысий Нос шепнул, что надо не менее пяти денариев, и искомое перешло из отощавшего кошелька Альды в пухлую ладонь судьи, словно невзначай покоившуюся на ручке кресла. Судья выслушал ходатая, задал несколько вопросов Винифриду и задумался, зажмурив глаза-щелки. Никто не смел нарушать его размышления, только глупый петух на руках просительницы, признававший над собой только власть природы, оглушительно закукарекал.

Наконец толстяк встал и, раскрыв судебник, стал монотонно говорить что-то по-латыни. Затем прочел что-то из другого тома, а присутствующие слушали, хоть не понимали ни слова. Сочтя свою миссию выполненной, он оборотился ко всем спиной, и к нему тотчас же вновь подскочил плешивый клирик, затараторил:

— А эта ведьма, хо-хо! Рассказывают, клянусь богоматерью…

Он зашептал что-то на ухо толстяку, а тот даже икнул от изумления:

— Уф-ф! Невозможно!

— Да, да, — крестился плешивый. — Она и Эд, истинные небеса!

Крысий Нос вывел Винифрида обратно к повозке и долго объяснял им с Альдой смысл речений судьи, который сводился к тому, что в качестве свободных франков Эттинги подсудны не римскому, а салическому праву, по которому судит только майское собрание войска. А оно соберется только через год, если вообще соберется…

— В общем, господин, — Крысий Нос сочувственно дотронулся до его сагума, — продать у тебя что-нибудь есть? Быки, конь, повозка — это гроши… Сестренка есть? Продай сестренку. Есть две? Продай двух. Только за такие деньги ты добьешься правосудия, иначе пропадет вся семья. А еще лучше сам отдайся какому-нибудь сеньору в вассалы — он тебе и суд, он тебе и закон. Вон у тебя какие мышцы — мечом все себе добудешь!

Альда глядела на сына, ожидая его решения.

— Нет, — сказал, насупившись, Винифрид, — в грабители я не пойду.

3

Влажная ночь разлеглась на кровлях и башнях Города. На окрестных болотах кричали, давясь от усердия, лягушки. Огромный костер пылал у выездных ворот, выхватывал из тьмы глухую кирпичную стену Сторожевой башни и внушительный эшафот, на котором в плаху был воткнут топор как наглядный символ власти предержащей.

У костра толпились ожидавшие открытия ворот на рассвете; их кони и быки мирно жевали сено. Седовласый слепец с длинными висячими усами настраивал арфу, склонив ухо к серебряным струнам.

— Спой о великом Карле! — просили его, поднося ему чашу сидра.

Певец задумчиво взял несколько аккордов и начал:

Великий Карл, могучий император,

Полвека целых правил среди франков.

Сдались ему враги и покорились

Соседние цари и короли.

Вернулся Карл в любимый свой Аахен,

На тропе золотом среди вассалов,

Среди мужей мудрейших и храбрейших,

Уселся Карл свой правый суд вершить!

— Аой! — выкрикнули слушатели, знавшие наперед, когда кончится строфа.

Подъехали караульные и тоже стали слушать.

Он слово первое сказал тогда вельможам,

Что выстроились ангелам подобно,

В парчу и шелк заморские одеты,

По сторонам у трона самого:

«Не будьте чванны и не отдаляйтесь

От мужиков, от сирых и убогих,

И помните, что всяк родится голым

И голым покидает этот свет!»

— Вот это верно! — воскликнул зажиточный крестьянин, которого накануне избили близнецы. — Земных богатств на тот свет не заберешь.

— Кто это тут разглагольствует? — спросил, подъезжая, Райнер.

— Тише, тише! — кричали вокруг. — Не мешайте!

Второе слово Карла — к благородным,

К дружинникам и всадникам сильнейшим:

«Опорой государства вы слывете,

Вы призваны хранить и защищать.

Не будьте ж привиденьем на дорогах,

Которым няньки неслухов пугают,

Насильниками наглыми, ворами,

Волками, стерегущими овец!»

— Аой! — воскликнул сам певец, исторгая из струн аккорд, подобный воплю.

— Взять его! — послышался в тишине приказ Райнера. — Вот он, смутьян, что совращает народ против сеньоров!

В ответ раздался взрыв негодования такой силы, что пламя костра приникло, словно от испуга. Всадники двинулись к певцу, но Нанус, рыночный мим, пройдясь колесом, испугал лошадь начальника караула, и та выбросила седока. Разыгралось побоище.

Крестьяне хватали камни и палки, оборванцы поражали всадников из рогаток. Слышался свист, вой, ржание лошадей, и все покрывал громоподобный, рокочущий бас урода Крокодавла.

— Матушка! — сказал Альде сын, когда они еще только услышали голос певца. — Да ведь это старый Гермольд из нашего рода.

— Дождется он плахи! — сокрушалась Альда. — Бедовая голова!

Когда же Райнер приказал певца схватить и разыгралась драка, Винифрид сумел проникнуть в самую ее гущу и схватил слепца за руку:

— Это я, дядюшка Гермольд… Обопритесь о мое плечо!

Рассвет застал костер еле тлеющим в залитых водой головешках. На площади валялись трупы, а из окрестных тупичков то и дело слышался визг — там еще шла расправа с инакомыслящими. Со ржавым воем открылись ворота, караульные ощупывали каждый воз.

— А, это снова ты, самурский лучник? — Сонный Райнер пикой уперся в повозку Альды. — Не прячешь ли ты слепца? Эй, пропустите этих!

Райнер был весьма недалек от истины. Когда парижские зубчатые башни скрылись за купами каштанов, Винифрид раздвинул в повозке корзины и высвободил спрятанного под ними певца.

— Кровь Эттннгов в тебе на старости бушует! — корила Альда, обирая с него соломинки. — Не пора ли на покой?

— Нет мне покоя, раз нет его в моей стране, — отвечал Гермольд, слабыми пальцами ощупывая, не повредились ли колки арфы. — Сидел я, старый осел, в Туронском лесу, воображал, что век свой доживаю. Ан жизнь моя только началась — и какая жизнь!

— Поедем лучше к нам, на новую усадьбу, в Валезии, — предложил Вииифрид. — Вырубим колоды, заведешь себе пасеку…

Мирно беседуя, тащились они по пыльной дороге, заботясь лишь о том, чтобы не встретить лихих людей. Когда впереди замаячила тупоконечная башня замка в Квизе, по обочинам стали попадаться группы пешеходов. Шли крестьяне, неся косы и грабли, семенили старцы, матери спешили, неся грудных детей. Все возбужденно говорили о ведьме, которую в деревянной клетке только что доставили в Квиз. У Винифрида при слове «ведьма» екнуло сердце.

Там, на церковном дворе, толпа со свистом и улюлюканьем окружала клетку так плотно, что из-за сутулых мужицких спин можно было увидеть только верх решетки и конного часового с пикой. Слышался исступленный собачий лай.

— Это кто лает-то? — Недоумевала Альда. — Неужели сама ведьма?

Винифрид раздвинул каменные бока мужиков и увидел на вонючей, позеленевшей соломе изможденное голое тело — женщины, мальчика ли, непонятно. Длинношерстная борзая с гноящимися глазами огрызалась в ответ на кидаемые камни и комки навоза. Равнодушный ко всему конвойный старался только, чтобы сквозь прутья не совали лезвия. Но вот осколок кирпича угодил ведьме в шею, и она под гогот толпы подняла голову, тряхнула слипшимися волосами и поглядела на своих мучителей с такой злобой, что они притихли.

— Азарика! — закричал не помня себя Винифрид и рванул прутья клетки с такой силой, что они вылетели из пазов.

Азарика села, равнодушно глядя на всех, а собака, вообразив, что это какой-то новый, еще худший истязатель, старалась укусить его за руки. Зеваки, крича кто что попало, вцепились в Винифрида и помогли конвойным оторвать его от клетки.

— Господин добрейший! — унижалась Альда перед Тьерри, который был начальником конвоя. — Отпустите моего сына, он не в себе… Ведьма глазищами его зачаровала, эк они какие адские у ней!

Пришлось ей в ногах поваляться, пока все содержимое ее кошелька не перекочевало в карманы Тьерри.

Погонщики цокнули на мулов, и огромная клетка, колыхаясь, покинула церковный двор в Квизе. Альда же подхватила своего избитого сына и, причитая, повела к повозке. Там Гермольд, выслушав подробный рассказ, покачал головой:

— Не так, сынок, ты действовал, не так… Еще, однако, и сейчас не поздно, доверься мне. А ты, мать, брось свое хлюпанье, Эттинги все-таки боевые франки, а не церковные просвирни. Послушай, сынок. Они повезут ее кругом леса, а здесь есть прямая тропка, я однажды шел по ней ощупью, вернее бежал от щедрот императрицы!

Незадолго до захода солнца гнедой Байон, имея в седле сразу двух всадников — Винифрида и Гермольда, державшегося за его пояс, — выехал на большую дорогу далеко впереди медленно тянущейся клетки.

Тьерри первым увидел у придорожной глинобитной стены какого-то старца в белой столе, с травяным венком на почтенной голове. Старец держал арфу, а подле него были фляга с вином и кружка.

— Уважаемые! — взмолился старик, заслышав стук копыт по слежавшейся пыли. — Окажите милость божьему страннику: всего только налейте вина из этой благословенной посуды — губы мне омочить!

— Кто таков? — спросил Тьерри. — Твоя морда чем-то знакома, однако убей меня бог, не могу вспомнить. А винцо у тебя прелесть, — хлебнул он без разрешения. — Хватит на нас на всех. Эй, ребята, распрягайте, будем здесь ночевать!

Затрещал костер, распряжепная клетка замерла, накренившись. Фляга Гермольда заходила по рукам конвойных. В опрокинутой чаше ночного неба повисла тоскующая луна, и, обращаясь к ней, Гермольд тихо пел, позванивая струнами:

Вонзил рассвет свой лучезарный меч,

Но не к нему я обращаю речь.

Зачем светила щит мне золотой,

Мне нужен свет не солнечный, а твой?

Во тьме сияет он, непостижим,

И звезд огни бледнеют перед ним.

Так притяженья лунного сильней

В улыбке тихой девичьей твоей.

Я ею, как лунатик, одержим,

Как жаждущий святыни пилигрим…

— Чего это вдруг ведьма в клетке заворочалась? — обеспокоился Тьерри. — Не твое ли пение на нее действует? Тоже, хе-хе, про любовь нравится слушать. Эй, часовой, не вались на бок, очнись, поганец!

Тьерри пододвинулся к слепцу и, высасывая последние капли из его фляги, поведал, как его ценит сам его святость канцлер.

— Так и говорит: «Тьерри, на тебя вся надежда…» Этак ведь недолго и вице-графом стать, а? Говорят, бродячие певцы те же волохо… влохво… волхователи! — Язык у Тьерри заплетался. Пусть старик наворожит, чтобы быть ему поскорее вице-графом. Но главное — стеречь ведьму… Если ведьму упущу — в Лаон мне возвратиться нельзя. Куда тогда податься? Тогда уж только к графу Каталаунскому, этот созывает отчаянных. Но теперь, слава богу, нечего страшиться: до Парижа один переход, лес безлюден, а луна — хоть вшей в сорочке обирай, ха-ха-ха!

Похохотав, Тьерри без перехода захрапел. Спали конвойные, мирно паслись мулы и кони. Винифрид вышел из кустов и по указанию Гермольда обшарил Красавчика, ища у него ключ от клетки.

— Нашел? На шнурке от креста? Слава богу, не придется ломать клетку. Спеши, сынок, да постарайся, чтобы собака не лаяла. Хотя могу ручаться, эти лаонские скоты до полудня теперь глаз не разомкнут — состав проверенный!

Винифрид отомкнул клетку. Азарика будто ждала этого, выбралась наружу. Следом выскочила собака.

— Не смей! — ударила девушка Винифрида, который хотел ее поддержать. — Уходи!

Обескураженный Винифрид пробормотал, что в седельных сумах Байона целы ее вещи, какая-то одежда, он ничего не трогал. Азарика молча выдернула из его руки повод, и гнедой, почуяв хозяйку, встрепенулся. Не одеваясь, не оборачиваясь, она вскочила в седло и пустила коня вскачь. Собака бесшумно исчезла за ней в лесу.

— Опять умчалась, как тогда, — сказал Винифрид Гермольду.

— Ее надо понять, — вздохнул старец. — Нам с тобой тоже надо отсюда драпать. Клетку замкнул? Ключ повесь назад этому ироду. Жаль, что остался без коня, но даже мула тронуть нам нельзя. Пусть думают, что ведьма сквозь прутья с туманом просочилась, иначе здешние сеньоры все леса обрыскают с собаками.

Они побрели, спотыкаясь, потому что деревянная нога Гермольда натерла ему кожу, и Квизский замок предстал перед ними только на восходе солнца. И когда уж показались их быки и Альда, изнывающая от беспокойства, Винифрид спросил:

— Дядюшка Гермольд, а все-таки она чародейка?

— Хм! Если б было так, не пришлось бы нам ее дважды выручать. Мерлин, говорят, в соломинку нырял от тюремщиков.

Добрых две недели они колесили по дорогам Валезии, чтобы сбить со следа возможную погоню. Альда не пилила сына за потерю Байона — конь был воинский, дело мужчины им распорядиться. Но сердце изныло от мыслей об оставленных детях, и она еле дождалась, когда кончились их плутания и они решились приблизиться к дому.

Предчувствия ее не обманули — землянка была пуста! Валялись расшвырянные вещи детей, платок Агаты… Недоенная корова мычала в хлеву, брыкались голодные овцы. Странно, грабители не тронули скота!

Кинулись к оврагу, но там шалаши пришлых людей стояли опустошенные таким же образом. Альда кусала себе руки и выла, сомкнув рот: в лесу, полном неизвестности, кричать в голос было опасно. И как могла она решиться оставить все на подростка Ральфа и старика Евгерия!

Кое-как переночевали, а утром Гермольд, у которого, как у всех слепцов, слух был необыкновенно остр, сообщил, что слышит в глубине леса скрежет лопат и скрип осей.

— Это в том направлении… — соображала Альда. — Там холм, который зовется Барсучий Горб.

Не успели они решить, что делать дальше, как послышался шорох травы под копытами, и на поляну въехал вооруженный всадник. Это был — о ужас! — все тот же Красавчик Тьерри!

— Га! — закричал он, играя петлей аркана. — Бог вас все-таки ко мне привел! Ты, ломавший клетку в Квизе, и ты, опоивший нас по дороге! Или вы — раздвоившийся дьявол?

Аркан он, однако, убрал, так как Випифрид взял его на прицел своего лука. Простоволосая Альда, похожая на фурию, схватила топор, и даже слепец Гермольд выдернул из-за пояса клинок. Тьерри несколько раз их перекрестил, почесал в затылке и решил глубокомысленно:

— Нет, вы все-таки люди, не бесы — не расточились. А ведьму, ясно, нечистый унес… И что мне вечно такое невезенье? Ну, вот что, мужик, воевать мне с тобой не с руки. Отвечай-ка по правде, твоя ли это нора? Слушай — его милость граф Каталаунский этот лес пожаловал мне в лен. Так что, шустрый лучник, ты будешь платить мне оброк — мы договоримся! Либо, еще лучше, ты пойдешь ко мне в стрелки. А детей твоих и домочадцев я пока взял в залог.

Альда заломила руки, дав волю своему отчаянию. Тьерри выпятил нижнюю губу.

— Ну чего орешь? Я же не людоед какой-нибудь. Они работают у меня на холме. Мы с графом Каталаунским хотим до холодов здесь замок построить, чтобы закрепить наше право. Ведь еще от принцессы Аделаиды как бы не пришлось обороняться! И вы ступайте-ка работать. Клянусь честью, как только стены возведем, всех отпущу.

За его спиной показались еще всадники.

— Эй, молодчики! — махнул им Тьерри. — Быков ихних гоните к холму да прихватите корову из хлева, на ней тоже можно камень возить. А ты, лучник, сунь стрелу в колчан и не бунтуй, не то я велю своим вассалам — видишь, у меня теперь есть и вассалы! — щекотать твою женку, пока ты сам хохотать не примешься.

4

— Озрик, чума тебя разрази! Откуда ты взялся, дружище?

Роберт стиснул плечи Азарики, радостно ее разглядывая.

— Ты совсем не изменился! Тот же сагум, та же стеганка, которую я тебе когда-то выбрал. Но худой, почерневший весь… Ты что, болел? Протей наш как-то ездил в Андегавы, отец Фортунат сказал ему, что ты уехал на родину… Я так опечалился! Душу ведь некому открыть, а тут со мной такое приключалось!

Азарика тоже была рада увидеть его открытое, обветренное лицо, да и всех товарищей, всех школяров рада была увидеть.

В ту ночь, когда Винифрид освободил ее из клетки, она мчалась, не разбирая зарослей и оврагов, пока изнемогший Байон не остановился и впереди в лучах восхода не заблистали башни и колокольни Парижа. Тогда она оделась в то, что нашла в сумах, и собралась с силами. Как же дальше быть?

«Мы, Робертины, навеки твои друзья…» Нет, невозможно быть во враждебном мире одному! Пусть Эд страшен, зато с ним не страшно ничего. Если даже Фульк явится и ткнет в нее пальцем, он не выдаст… Но и казнь если уж принять, то от него!

К Эду попасть теперь было нелегко. В просторном помещении Сторожевой башни, носившем название «Зал караулов», он творил суд и расправу, вершил дела. Роли близких были распределены: кому быть по правую руку графа, кому стоять за его креслом.

— Я с этими церемониями не считаюсь! — сказал Роберт, проводя Азарику сквозь плотный ряд вассалов.

Откинулся полог, и Эд вышел в Зал караулов, отвечая на поклоны. У Азарики внутри похолодело — как-то он ее встретит.

Рядом с графом вертелся Кочерыжка, бывший аббат, который, по-видимому, что-то докладывал ему.

— Ха! — прервал его Эд. — Можешь не продолжать. Остальное я предвижу заранее. Ведьма, посланная Фульком, — это очередной обман, россказни, мыльный пузырь. Предлог, чтобы меня же и обвинить, что я не выслал караул — встречать ведьму. Вот если в клетке мне привезут самого Фулька, будь он хоть трижды канцлер, клянусь святым Эрибертом, я назначу ему усиленный караул!

У Азарики потемнело в глазах, ноги подкосились. Ее держали только плечи вассалов, и Роберт ободряюще сжимал ее локоть.

— Граф! — обратил он внимание брата. — А вот и наш Озрик.

Но Азарика уж не смотрела на Эда. Со страхом ловила она теперь взгляд Кочерыжки. А тот подобострастно внимал словам графа о том, что ему нужны ученые люди и главное — преданные люди, что Озрик всегда найдет привет и защиту при его дворе… И бывший аббат одним из первых поздоровался со вновь прибывшим, причем в самых пылких выражениях.

Так началась жизнь при графском дворе. Роберт отвел друга к кастеллану, и тот выделил ему комнату, стойло для Байона. Выдал чешуйчатый панцирь, пояс с серебряной насечкой, кованую каску с петушьим гребнем, такую новенькую, что в нее можно было смотреться, как в зеркало. Так были обмундированы все палатины — «дворцовые», — личная охрана графа.

— Ну, что же тут с тобой приключилось? — спросила она Роберта, который не отходил ни на шаг, всем видом своим показывая, что переполнен какой-то необыкновенной тайной.

— Да уж и не знаю, как сказать… — Юноша рассматривал свои ногти. Кстати, по ногтям-то и была заметна перемена, происшедшая с ним: прежде грязные и кривые, теперь они розовели ювелирной отделкой. — Уж и не знаю, как сказать… Я и каялся, и молился…

— Рассказывай толком или уж совсем молчи.

— Скажу, скажу, а ты не осуждай строго…

— Говори, грешник!

Выяснилось, что, но старинному обычаю, он был снаряжен в посольство за невестой брата. В Трисе после пышных охот и пиров Аолу посадили на коня и отправили с ним в Париж.

— Вы вдвоем ехали, что ли?

— Да нет конечно — вокруг нас была тьма народу… Эх, я вижу, ты ничегошеньки не понимаешь! — Загорелое лицо его стало растерянным, как у заблудившегося мальчишки. — Мы просто ехали и говорили ни о чем… Да она и вообще молчунья, трех слов подряд не скажет.

— Вот это дело! Ты молчун, она молчунья — хороша беседа!

— Ах, что ты, Озрик! А еще ученый человек! Она же все понимает, сердцем все понимает и отзывается на все.

— Говори прямо, ты в нее влюблен?

Роберт от таких слов пришел в совершеннейший ужас, даже за голову схватился, а на Азарику напал зуд озорства, хотелось немедленно сломать что-нибудь, орать, беситься от веселья. И она расспрашивала безжалостно:

— Было у вас объяснение?

— Да нет же… — Роберт все более падал духом. — Она если что хотела мне сказать, только через герцогиню Суассонскую, свою сестру… («Эта дворцовая кура тоже здесь, — отметила Азарика. — Ну нипочем ей меня не узнать!») Только иной раз, — вздохнул Роберт, — взглянет, будто светом златым обольет. А мое бедное сердце к копытам ее коня так и падает…

— Да ты поэт! — засмеялась Азарика. — Уж не сочиняешь ли ты стихи?

Роберт простодушно кивнул. Дар этот в нем действительно проснулся.

— Помнишь, в школе, я не умел, а Фортунатус звал меня тупицей? Теперь сочиняю и даже пою, только не по-латыни, а по-простому, по-романски.

В тот же вечер, как только пылающее солнце опустилось в Сену, бывшие школяры собрались у Галереи правосудия, где бездомные горемыки располагались на ночлег прямо под колоннами.

— Опять мы все в сборе! — шумел гуляка Протей. — Только тутора нет. Наш сеньор Верринский теперь где-то ножки своей праведницы целует монастырской, ха-ха! И ты, Авель, приперся? Говорят, ты обворожил сердца всех парижских стряпух. Еще бы! Едва ли им приходилось встречать кавалера, который, доедая жирного каплуна, мечтает о бараньем боке!

Так, балагуря, они взялись под руки и пошли, перегородив набережную, распугивая прохожих. От прежних времен их отличало, кроме всего прочего, и то, что на почтительном отдалении следовали их слуги и оруженосцы.

Когда совсем стемнело, они очутились у фасада дворца, выходившего к реке. Здесь был палисадник, и в темноте крупные розы угадывались по волнам аромата. Над кустами ярко светилась арка балкона.

— Там покои прелестницы с глазами цвета жженого миндаля, — шепнул Азарике Протей, но Роберт услышал и отвесил ему подзатыльник.

Загудела струна — Фарисей настраивал монохорд, послышался перелив дудки Иова. И Роберт неторопливо запел, голос его, приятный баритон, крепчал по мере того, как воодушевлялся поэт:

Нет, не боюсь, что панцирный барон

Меня повалит в схватке топором.

Нет, не боюсь, что в заводи лесной

Меня разбойник заарканит злой.

И даже не боюсь, что ясность дум

Встревожит заклинаньями колдун.

Мне ведом страх один лишь с давних пор —

Мне снится ловкий и коварный вор,

Который не алмаз и не копье —

Похитит сердце нежное твое!

Протей снова захихикал в ухо Азарике:

— Вот это спел! Кто же здесь вор, как не тот, кто поет о любви к чужой невесте?

Он заработал новый пинок, уселся на каменную скамью рядом с толстым Авелем и наклонился, что-то делая под скамьей.

Роберт запел новую песню, и голос его был печален. Казалось, все в мире исчезло и только в свежем запахе реки плывет этот тоскующий голос. Кто-то в арке шевельнул штору.

— Она! — сказали школяры.

Но тут с соседнего крыльца послышался громкий разговор, стали спускаться люди. Донесся восторженный голос герцогини:

— Ах, это, наверное, бродячие клирики! Они знают такие веселые песни, мы их попросим.

Бывшие школяры, прыснув, пустились наутек — хотя какая опасность могла ожидать здесь графских палатинов? Просто было весело удирать, гикая, по набережной. Лишь бедный Авель остался как вкопанный, потому что Протей привязал его к скамье за кушак. Авель сопел, не понимая что его держит.

— А вот и певец! — приблизилась к нему герцогиня Суассонская. — Дайте мне фонарь. Боже, какой он, оказывается, толстый, а ведь изысканный голос! Спойте, голубчик, мы вас щедро наградим.

Но Авель продолжал сопеть, и камеристка, бойкая на язык, предположила, что божественный певец просто переел за обедом и его мучат колики. Герцогиня возмутилась такой прозой и велела нетактичной девице во искупление своей вины перед певцом тут же его поцеловать.

И это было последней каплей, переполнившей чашу страданий Авеля. Собрав в едином усилии всю свою мощь, он наконец оборвал кушак и унесся во тьму, как метеор.

Бежала, смеясь, и Азарика. Ночной чистый воздух окрылял, хотелось, раскинув руки, взлететь над медленной рекой, над громадами зданий — туда, туда, к темным вершинам Горы Мучеников!

Нет, правильно сделала она, выбрав путь в Париж. Будь что будет!

5

Едва лишь начинал брезжить рассвет и петухи ленивой сипотцой возвещали приход дня, рог Эда, подаренный ему Сигурдом и прозванный за это Датчанкой, тупым, дикой силы криком будил население дворца. Дамы крестились и, помянув нечистого, которому в такую рань не спится, поворачивались досыпать на другой бок. А палатины, знавшие, что граф проспавшего может и хлыстом подбодрить, рысью бежали к фонтану, где уже синел ледок, а вода, если ее взять в рот, ломила зубы.

Затем на плацу одни, разбежавшись, прыгали через деревянного коня, другие звенели клинками, изучая приемы рукопашной. Третьи толпились вокруг Язычника — нелепого вертящегося чучела в панцире, которое в руке имело здоровенный кол. Надо было, изловчившись, ударить Язычника копьем так, чтобы вовремя увернуться от кола, которым он не преминет ответить на ваш выпад.

Азарика при первом же броске угодила под удар кола и распласталась на земле. Но ей ничуть не было стыдно, хотя палатины хохотали так, что дворцовые дамы еще раз помянули беса. В ней кипела злость, та самая злость, которая помогла ей перенести гибель отца, рабство у Заячьей Губы, позор клетки…

И она вновь кидалась на Язычника и вновь падала, не успев увернуться. Отвратительный визг его шарниров стал сниться ей по ночам. Но мало-помалу она научилась побеждать грозное чучело, а в фехтовании она благодаря природной гибкости и быстроте стала одной из первых. Даже Протея одолевала, весьма коварного в бою, а бедный, вечно пыхтящий и вечно оглядывающийся Авель не решался с ней и драться.

— Ты становишься мужчиной, — хвалил ее Роберт.

Он даже пощупал ей подбородок — не пора ли заводить бритву? И она с каким-то мстительным наслаждением ощущала, как от утренних туманов и кислых запахов конюшни голос ее становится хриплым и низким. Физические упражнения, которыми Эд с восхода до заката истязал своих палатинов, заставили ее раздаться в плечах; даже кости словно бы стали крупней. Теперь она, подобно другим палатинам, входя в трапезную, не ожидала, пока освободится место. Уверенно раздвигала плечи и втискивалась на скамью.

А Эд словно бы опять забыл о ней. Правда, он и с невестой-то виделся только в церкви. Она жила во дворце, в апартаментах принцессы, а Эд из-за уймы дел так и ночевал в Зале караулов. Но та — тихоня, утешитель ей найдется…

Азарика выбрала момент и отвела ему собаку. Кое-как соврала, что случайно нашла Майду в лесу под Парижем. Эд рассеянно благодарил, погрузившись в какие-то свои расчеты.

Закипала ярость. «Да знает ли он, в конце концов, обо мне? Вот возьму да все ему открою…» Но давний животный страх перед бастардом перевешивал все.

Во время разводов и учений она украдкой за ним наблюдала. Отмечала: необузданности прежней в нем нет, зато появилась уверенность, надменность… Не влиянье ли это царственной Аолы?

И среди боевых упражнений, вспотев до изнеможения, она вдруг испытывала невыносимый укол тоски. Уходила за оружейный склад и там, надвинув на нос козырек шлема, скрежетала зубами.

Катились дни, одинаковые, как стершиеся монеты. Молодежь развлекалась, пожилые роптали. Ворчал даже близнец Райнер:

— В Самуре сейчас самая страда — виноград давят, ульи окуривают, а у нас все Датчанка да Язычник! И зачем он тогда, этот лен, если хозяйничать в нем не дают?

— У других, — вторил ему Симон, — вассалы только два раза в год съезжаются. Если уж война!

У них нашелся единомышленник, барон из Мельдума, сорокалетний нелюдимый вассал, затесавшийся среди молодежи в надежде выслужить у Эда титул вице-графа. Он поддакивал:

— Что мне этот Париж? У меня в Мельдуме все то же, что и здесь, — свои ткачи, свои оружейники…

Близнецы выпросили у Эда отпуск, съездили в Самур и вернулись с корзинами спелых яблок. Всех угощали, а сами были радостно возбуждены и шептались с бароном. Однако у них были какие-то ожоги и ссадины, которые они почему-то от Эда скрывали.

Раз, блуждая без цели вокруг заколоченной части дворца, Азарика спросила привратника:

— А там что?

Привратник, со странным римским именем Сиагрий, отставил метлу, сладко зевнул и оценивающе посмотрел щелочками глаз.

— А ты, случаем, полденария мне не найдешь?

Получив мзду, оживился, снял со стены кольцо зеленых от старости ключей и, топая по-медвежьи, повел ее под гулкие своды анфилад. Огромные цветные стекла в свинцовых переплетах заросли пылью и паутиной. В высоченных палатах даже в полдень стоял сумрак, словно в мраморном лесу. Азарика на каждом шагу допытывалась: а это что за мозаичная картина, а почему здесь изображен орел с двумя головами, а кто почивал под этим парчовым балдахином?

— Не знаю… — равнодушно отвечал Сиагрий, скобля пятерней заросший подбородок. — Да и что они тебе? Ты бы, паренек, пожаловал мне лучше еще четверть денария.

Получив сразу две серебряные монеты, он оставил Азарике все кольцо с ключами, а сам скорым шагом удалился в таверну.

И Азарика без помехи блуждала по термам, где на каменном дне бассейнов остались лишь ржавые потеки. «В струи холодной воды окунитесь из бани горячей, чтоб разогретую в ней кожу свою остудить…» Это выложено мозаикой над аркой терм, и Азарика хорошо помнит, что это из поэмы Сидония Аполлинария. Но тут она наткнулась на нечто лучшее. Омовение не для телес, а для души — библиотека!

Здесь были сокровища, о которых не мог мечтать смиренный Фортунат. Азарика не поленилась вернуться в подъезд за ведром и тряпкой, потому что некоторые свитки крошились от старости и, не размочив их, приступить к чтению было невозможно. Вот и блистательнейший Боэций — «Утешение философией»! Азарика раскрыла том и погрузилась в чтение.

Очнулась от близких уже шагов. Кто-то шаркал, мелко семеня и ругая бездельника Сиагрия за то, что распахнул все двери. Азарика колебалась, скрыться ей или нет, как в библиотеку вошел сам Гоццелин, архиепископ Парижский. Двое отроков — светлый, мечтательный, и черный, мрачный, — вели его под руки, а он на ходу жевал неизменные сласти.

Пришлось подойти к ручке, представиться.

— Ученик каноника Фортуната? — переспросил Гоццелин. — Как же, наслышан о его учености. Правда, говорят, он вольномыслию привержен… То-то я смотрю; кто бы мог здесь над книгами корпеть? Мои-то греховодники — я их из милости принял после кончины Гугона, их хозяина, — им бы только за девочками бегать!

Архиепископ растопырил щеки в беззубой улыбке и потрепал за вихры сначала светлого серафима, потом черного.

Словоохотливый прелат, найдя в Азарике внимательного слушателя, рассказал, что библиотека эта еще от римских времен. У франков ведь нет обычая составлять библиотеки. Даже в лаонском дворце, где покои величиной с добрые соборы, не найдешь и сотни книг. Что же касается дворца в Париже, им триста лет назад владели римляне Сиагрии. Привратник как раз потомок этой фамилии, за что принцесса его и держит, несмотря на его беспробудную лень. Сама же Аделаида обитает в верхних покоях, а сюда все проходы она велела перекрыть, потому что страсть как боится привидений.

— А ты, сын мой, — спросил он, — не боишься привидений?

«Я сама привидение», — чуть было не сказала Азарина. Спохватись, трижды перекрестилась, и прелату понравилось благочестие юного палатина. Он отдал ей собственный ключ:

— Читай, сын мой, на здоровье. Как сказал мудрец — оттачивай напильник знания, чтобы снимать с уст ржавчину немоты. Подбирай мне что-нибудь из рецептов древней кухни. А что попадется языческое, безбожное, богохульное — отбрасывай в угол, мы с тобою вместе сожжем во славу господню!

С тех пор Азарика без помехи наслаждалась уединением и книгами. «Ты же, коль хочешь быть озаренным истины светом, — читала она Боэция, упиваясь звучностью слога, — и не сбиваться с верной дороги, брось все услады, брось всякий страх ты и без надежды будь беспечален!»

Однажды стало душно в приближении запоздалой сентябрьской грозы. Азарика решила отворить одно из слуховых окошек под потолком. Подтащила лесенку и влезла. Оказалось, окошко выходит в тот палисадник, где как-то ночью они распевали в честь прекрасной Аолы.

Но удивительней всего, что Аола как раз была там! За пышным розовым кустом, который уж трепал предгрозовой ветер, она стояла лицом к лицу с Робертом. Оба молчали, опустив бледные лица, и руки их лежали рядом, на самом крупном цветке розы. Неподвижно, как две статуи, они стояли так, пока крупные капли дождя не покатились по их щекам, будто слезы. «Лола!» — позвали из арки верхнего балкона, и та, быстро оглянувшись, коснулась губами рта Роберта и взбежала на крыльцо.

Как же так? А в Городе шли приготовления к роскошнейшей свадьбе!

Вечером Азарика пыталась вызвать на откровенность Роберта, но теперь это сделать было нелегко. Он замкнулся, стал раздражительным, ударил оруженосца, чего с ним прежде не бывало. Только в глазах пылал какой-то внутренний пожар.

И вдруг Азарике смертельно стало жаль Эда. Этот любящий братец и прелестная невеста просто обманывают его! Он не знает ни дня, ни ночи — ремонтирует городские укрепления, муштрует войско, запасает провиант, то куда-то скачет, то с кем-то воюет, бранится, судит, учит, строит, устает до бесконечности, а этим — всё песни, да розы, да поцелуи!

К утру созрело решение — открыть все Эду. Боэций пишет: самая мерзкая правда лучше самой утонченной лжи. Граф, конечно, не причинит зла возлюбленному Робертину, зато трисскую гадюку отошлет с позором. Однако Эд горяч и может сразу не поверить, вскроется и про клетку… Ну и пусть!

В Зале караулов подступиться к графу было невозможно, и Азарика подстерегла его, когда он явился к матери во дворец. Прислуга нигде не задержала графского палатина, и Азарика забрела в портик зимнего сада, где вдруг услышала их разговор.

— Канцлер Фульк нам пишет, — скрипела старуха, — что, по всем сведениям, это ваши люди напали на клетку с ведьмой…

Сердце Азарики съежилось, как орешек.

— Канцлеру Фульку, — ответил граф, расхаживая между пальм и рододендронов, — нечем больше заниматься, кроме клеток и ведьм. А я с часу на час жду нового нашествия Сигурда… Ваш преподобный враль, — повысил голос Эд, — хочет поссорить меня с моими людьми? Я не желаю больше слушать ни про какую ведьму!

Теперь благодарность разлилась в душе Азарики горячей волной.

— Лучше объясните, — перешел в наступление Эд, — каким образом граф Каталаунский строит замок в вашем Квизском лесу? Какой-то Барсучий Горб, черт побери!

— Это моя земля, — еле слышно сказала старуха.

— Это в первую очередь графства Парижского земля!

— Но мы ему разрешили…

— Кто это «мы»?

— Каролинги.

Некоторое время Эд вышагивал молча, задевая плотные листья диковинных растений. Затем остановился перед матерью:

— В первый раз, светлейшая, у нас идет столь открытый разговор, вы сами его захотели. Так потрудитесь же мне заодно растолковать: вы ли это писали покойному канцлеру Гугону, чтобы мне не давать парижского лена?

— Я объясню… — лепетала принцесса. — Все откровенно… Подложите-ка мне вон ту подушку.

Из-за малахитовой колонны портика Азарика хорошо видела, как старуха устраивается на диване, как жует что-то бескровными губами.

— Благодарю… Теперь слушайте меня, граф Парижский. Беда в том, что вы не Каролинг.

— Как, разве я не ваш сын?

— М-м, ваше рождение на веки вечные вписано в книги святого Эрнберта, у которого вы крещены. Я не о том. Боюсь, однако, что вы хоть и этакий удалец, а меня не поймете…

— Постараюсь.

— Каролинги, милый мой, — это даже не происхождение по крови, это скорее стиль жизни… Это… как бы лучше объяснить… умение все делать во благовремении, по чину, в порядке, уготованном достойными людьми. Наш племянник, Карл Третий, прозванный Толстым, — уж на что его ославили никчемным, а поглядите, как он возглавляет пир или восходит на трон в собрании прелатов! Одна осанка стоит двухсот лет непрерывного царствования предков! Или даже бедняга Карл, дурачок… Он будет царствовать, ибо он наш.

— И граф Каталаунский, Кривой Локоть, предавший в свое время вашего мужа, а моего отца, — значит, он тоже ваш?

— Он по фамилии Вельф, но неважно — Каролинг, Арнульфинг или Веттин, лишь бы был в числе столпов династии.

— А то, что я строю крепости, обучаю войска, приготовляю запасы, — разве это не укрепляет государство, а значит, династию?

— Это укрепляет вас…

— Ну и что же? Не пойму!

— Вы для династии опасны.

— Ах, вот оно что! — Эд возник над принцессой во весь свой яростный рост, так что Азарике стало страшно, как бы он старуху не придушил. — Матушка, послушайте мою здравую речь! Фульк и все его проходимцы морочат голову вам, бедной. Людишки эти просто сереют от зависти, видя, что я сильнее, что я способнее, что я удачливей любого из них, мозгляков. Что, наконец, все будет моим, когда я захочу!

— И престол?

— И престол.

— Бог от вас отвернулся! — прошептала старуха, выпивая воды.



— И хоть вы, Каролинги, восстанете на меня, — голос Эда наливался непреклонностью, — Барсучий Горб каталаунцев будет разрушен!

Он отбросил ногой какие-то попавшиеся ему пуфики и вышел из колоннады. Там Азарика, позабыв обо всем, сидела и горевала: «Господи милостивый, как же он одинок!»

Граф схватил ее за воротник:

— Ты подслушивал?

У нее еле хватило сил на то, чтобы оправдать свое появление. На этот случай у нее был заготовлен свиток, накануне найденный ею, с интересной старинной картой.

— Вот Индия, — стала показывать она. — Видишь, тут нарисованы слоны с длинными такими носами. А это волшебный остров Тапробана, где младенцы растут, как плоды на деревьях.

Но желтый, обожженный дымом костров ноготь Эда нетерпеливо ездил по материкам, отыскивая какую-то одну, важную для него точку.

— Нет, ты мне Барсучий Горб покажи. Барсучий Горб мне нужен!

6

Всадники двигались меж стволов, обросших бородами мха, обшаривали кусты. Звякало оружие, лошади мотали головами, чуя дым, стлавшийся по земле.

— Сказал ты брату о себе и Аоле? — напрямик спросила Роберта Азарика. (Тот молчал, играя набором уздечки.) — Говорил? Отвечай!

— Нет, — выдавил из себя Роберт.

— Но ведь так дальше продолжаться не может. Да и чего тебе — он тебя любит, он все поймет!

Роберт повернулся в седле так, что конь его вздрогнул, ожидая, что хозяин сейчас его пустит в галоп.

— Это ты… это ты, Озрик, не понимаешь… Женитьба графа Парижского на наследнице герцога Трисского! У них же герцогство не переходящий бенефиций, а наследственный аллод…

— Ну и что — аллод?

— Это ж образуется целая держава!

«Робертин ты, Робертин!» — усмехнулась Азарика. Кони осторожно ступали по сушняку, настораживали уши, чуя вражеских лошадей. «А как бы я поступила, будь я Роберт? Ночью бы похитила — и прочь? А ведь ближе брата у него никого нет…»

— Послушай, Озрик! — Роберт с горячностью коснулся луки седла товарища. — Не думай, что я уж такой прямолинейный дуб. Но он-то, он — что ему любовь, что ему чувство? Я знаю его лучше, чем кто-нибудь! Я понимаю его, потому что совсем недавно сам был таким, как он. Это ты в монастыре своими рассказами, своим примером дал завязаться бутону моей души, как говорят поэты. Потом Аола, как живительный дождь, — и вот бутон этот расцвел! Но он-то, он — что ему душа, когда перед ним цель?

«Врешь ты, что знаешь его», — думала Азарика, наблюдая, как Роберт привстал на стременах, всматриваясь в горизонт, как синяя влага заблестела в его глазах.

— Дым ест… — смутился он, перехватив взгляд Азарики. — Ладно, все нынче авось решится. Дело, по всему, будет жарким…

— Что ты задумал? — вскричала Азарика, хватая его за плечо.

Но тут им пришлось спешиться, чтобы помочь вырубать кустарник. Быки волокли через лес осадное орудие с бронзовым лбом на конце тарана.

Подъехал Эд. Его лицо потемнело, осунулось. Азарика прочла на нем следы бессонных размышлений. Эд вслушивался в шум листвы.

— Слышите, кто-то кричит?

Действительно, в лесу, где топот множества коней и движение колес заглушали шелест ветра, явно слышался исступленный крик: «Сюда, сюда, люди добрые, сюда! Помогите!» Эд, за ним Роберт, Азарика, Протей помчались, на скаку отклоняя ветви.

Посреди недавно вырубленной просеки, в конце которой виднелась массивная белая башня на Барсучьем Горбе, стоял старик в располосованной холщовой рубахе. Ветер трепал его длинную бороду, и был он слеп и измучен несчастьем. Азарика с болью узнала: Гермольд!

— В чем дело? — спросил Эд.

Слепец, указывая в направлении Барсучьего Горба, торопился поведать, как Тьерри, заслышав о приближении парижского войска, согнал в башню окрестных жителей, чтоб помогали обороняться. Семья Эттингов тоже там заперта, свободные франки…

— Скорее! — вскричала и Азарика. — Там Винифрид!

— Погоди, Озрик, — исподлобья взглянул на нее Эд. — Всему свой черед. Рассказывай дальше, раб.

— Тьерри, ваша милость, вообразил, что у них где-то закопан клад. Подвесил их в очаге, даже старуху мать, поджаривает подошвы. Скорее, скорее, благодетели, иначе не застанете их в живых. Там и сатанинский граф Кривой Локоть!

— Хе! Граф Каталаунский, стало быть, тоже там? Отлично, пусть им будет двойная мышеловка. Райнер, прикажи трубить штурм!

Эд стегнул коня. Всадники, вздымая вихрь, пронеслись мимо сидящего на траве слепца, а тот тщетно молил их сказать, с кем он разговаривал сейчас, чей голос ему так странно знаком.

— Это был Эд, граф Парижский! — нагнулась к нему с седла Азарика. — Простите, отец, торопимся в бой!

— Эд, граф Парижский! — сокрушенно качал головой старец. — Не чаял я, что встречусь так с тобою, истязатель… И все-таки да благословит бог твое оружие, бастард!

Парижское войско высыпало из леса. Всадники перескакивали через ямы с известью, бревна и прочий строительный мусор. Над зубцами внушительной башни, у которой швы меж камней еще не успели просохнуть, клубился дым костров, на которых каталаунцы готовили для осаждающих кипяток. Валился град камней, не давая подходить.

Датчанка Эда заревела устрашающе, призывая сдаться и обещая милость. В ответ полетели навоз и тухлые яйца. Тогда Эд махнул чешуйчатой рукавицей.

Парижские воины, прикрываясь щитами, понесли длиннейшие осадные лестницы. Всадники спешились, отдав лошадей коноводам. Азарика, сдерживая биение сердца, шла к стене за спинами Роберта и Протея.

— Аой! — подбадривали себя на стене каталаунцы.

— Радуйтесь! — гремел им в ответ парижский клич.

Лестницы приставили, и палатины Эда на них устремились.

Азарика храбро карабкалась по перекладинам одной из них и вдруг почувствовала, как она сотрясается от ударов — наверху ее ожесточенно срубали секирой. Не успела Азарика решить, спускаться ли вниз, как лестница рухнула, и она кубарем полетела в ров. Тьерри не успел его заполнить водою, и свежий песок смягчил падение Азарики. Поднявшись на ноги, она увидела лежащего Фарисея — бедняге размозжило обе ноги! К нему уже подбегали оруженосцы, спеша вынести, потому что в клубах пара сверху струился кипяток.

На соседней лестнице Роберт сумел выбраться на самую верхушку и стоял там меж зубцов, отгоняя мечом каталаунцев. Там же виднелся Протей, и Азарика, забыв всякий страх, закричала: «Аой!» — и полезла к ним.

Однако, когда она достигла зубцов, Роберта не было видно, а на его месте Тьерри, кривя под наносником злобную улыбку, бросался на Протея, и тому приходилось не сладко.

Кругом шла ожесточенная сеча, в бойницы лилась смола, каталаунцы хлыстами подбадривали крестьян и крестьянок, таскавших от костров на стены ведра. А на площадке Тьерри и Протей, громко выдыхая воздух, рубились, спотыкаясь о трупы.

Против слепящего солнца Азарике трудно было рассмотреть, как они дерутся. Слышался непрерывный звон металла да вскрики бойцов. Вдруг Протей закричал, будто ягненок, и к ногам Азарики упала его рука в кольчужном рукаве, еще шевелившая пальцами. «Левая!» — подумала неизвестно зачем Азарика. Тьерри захохотал и пнул Протея, тот, побалансировав, свалился вниз.

— Теперь твоя очередь, юнец! — заорал Тьерри, набрасываясь на Азарику.

«Ах ты, Красавчик, соблазнитель дворцовых служанок!» — усмехнулась Азарика. Странно, но был он ей страшен не более, чем их учебный Язычник. Она наносила и отражала удары по всем правилам, и надо сказать, Тьерри приходилось туго.

— Хорошая школа! — прохрипел Тьерри, еле уклонившись от одного из ее выпадов. — Силенки только маловато.

И вдруг Азарика поняла причину неудачи Протея. Тьерри занял лучшую позицию, а его противник стоял против солнца и плохо улавливал намерения врага. Крикнув: «Радуйтесь!» — она ловко вспрыгнула на край зубца. Тьерри спешно заслонил голову, а она, воспользовавшись этим, зашла ему с тыла. Красавчик изрыгал проклятия.

— Силенки маловато? — передразнила Азарика. — А помнишь, как в лаонском дворце ты дал мне куропатку за то, что я нагадала тебе лен? Беру свое предсказание обратно.

— Что? — переспросил Тьерри, отражая удар.

И вдруг до него дошел смысл сказанного. Он даже открыл рот и замедлил удары. Тогда Азарика перехватила свой меч в обе руки и ударила по лезвию Тьерри возле самого эфеса — испытанный прием. Меч Тьерри, описав дугу, упал далеко за рвом.

— На колени! — крикнула она Красавчику, замахиваясь. О, ради этого стоило перенести и клетку, и Язычника, и муштру.

— На колени, канцлерская собака! — крикнул и Роберт, который только что появился из внутренних помещений башни, где он гасил костры с кипятком. Он дал подзатыльник ошеломленному Тьерри. — Вот это Озрик — какого волка обратал!

На верхушке стены уже скопилось много пленных, и Роберт велел Азарике отконвоировать их к Эду. Внизу у лестницы бедняга Протей раскачивался от боли, повторяя: «Кто же меня накормит, кто же меня напоит, о господи, кто же теперь даст мне пристанище?» Вокруг хлопотали лекари.

Над башней Тьерри уже поднимался шлейф пожарищ. Бой шел внутри замка, на всех его переходах и лестницах. Эд приказал пустить в ход таран, и бронзовый лоб бил в ворота, пока они не рухнули, давя всех, кто не успел отбежать.

По их поваленным створам торопились выбраться наружу местные жители, согнанные Тьерри, потому что знали — теперь насилие пойдет без разбора. Впереди бежала девушка в белом, выпачканном сажей платье, с распущенной косой.

Конь под Эдом норовил взвиться на дыбы — его возбуждал запах крови, дым пожарища. Эд смирял его властной рукой, сосредоточенно отдавал приказания, следил за ходом боя. Подскакал вестовой, весь израненный, с безумными глазами.

— Роберт только что убит… Там, внутри!

Конь Эда поднялся, чуть не топча окружающих. Азарика помертвела: «Роберт убит!» Недаром же он бросался в самое пекло! Эд на коне плакал, пораженный отчаянием. Внезапно наклонившись, он пересек хлыстом голову девушки в белом. Алая борозда вспухла на ее изумленном детском лице, а Эд занес хлыст с новой яростью.

— Остановись! — дико закричала Азарика, бросаясь и повисая на руке Эда. — Она же как Аола, остановись!

Она упорно и спокойно смотрела в распаленные гневом зрачки сюзерена. Чувствовала, как под ее мягкой ладонью слабеет его поднятая с хлыстом рука. С удивлением понимала, что его необузданная дикость смиряется перед ее разумной волей.

— Смотрите, граф, смотрите! — Окружающие указывали в сторону ворот.

Оттуда вышел залитый вражеской кровью, но улыбающийся Роберт — без шлема, длинные пряди золотились на солнце. Перед ним с веревочной петлей на шее ковылял граф Каталаунский, весь еще в бинтах после лаонского поединка.

— Кривой Локоть! — воскликнули все, увидев его.

A он, будучи подведен к Эду, покосился на его хлыст.

— Со мною осторожней, я ранен! К тому же не забудь, я Вельф, за меня будет мстить весь мой род.

Азарика отошла в сторону, чтобы не слышать причитаний женщин над обезображенной девушкой. Обходила мертвых, боясь найти своих, и на краю опушки вдруг увидела Иова-на-гноище!

Худенький, тонкобровый музыкант лежал, подогнув колени, будто выбрал себе удобную позу для сна. Азарика, обессилев, опустилась рядом и, уже не в силах сдерживаться, заплакала, забилась, положив голову ему на грудь, как будто это был ее самый дорогой человек.

А рог Датчанка уже созывал победителей. Эд спрашивал палатинов:

— Что за народ толпится вокруг взятой башни? Чем они заняты?

— Это местные жители, — доложил Райнер, — они хотят разрушить незаконно воздвигнутую башню.

— Разогнать! Башню взял я, она мне здесь еще пригодится.

Увидев грустно бредущую Азарику с дудкой Иова в руках, он протянул ей с коня руку и улыбнулся. Азарике опять подумалось, что его открытая и добрая улыбка принадлежит совсем иному человеку, нежели тому, который командует, воюет, страдает сам и заставляет страдать других.

— Ты сегодня бог сражения, Озрик! — сказал Эд. — Пленный Тьерри принадлежит тебе, можешь с него брать выкуп.

— Много с него возьмешь! — засмеялся Роберт.

— Ну, мы тогда отблагодарим по-другому. Аббат! Где аббат?

Кочерыжка прибежал, запыхавшись, ото рва, где он под предлогом соборования обшаривал умирающих. В последнее время он вспомнил о своем духовном сане, завел четки и требник, усиленно стараясь играть роль графского капеллана.

— Читай молитвы.

Аббат молчал, настороженно глядя, куда указывал ему граф. Тот извлек свой Санктиль и вместо ленты обвил его алой перевязью. Заставил Азарику преклонить колено и положил его острие ей на плечо.

— Ну? — повернул Эд к аббату гневное лицо.

«Боится молитвы читать над оборотнем, — догадалась Азарика, глядя в побелевшие от страха глаза аббата. — Значит, еще не совсем перед богом совесть потерял». Но она слишком была к нему добра. Аббат справился с волнением и заторопился, читая «Отче наш».

Эд поднял свой огромный блистающий меч и объявил во всеуслышание, что Озрик, храбрый сын Одвина, посвящается в благородные всадники отныне и навсегда.

— Радуйтесь! — кричало восторженное войско.

Они поехали рядами по просеке, на шлемы их падали желтые листья, будто ликующий лес осыпал их червонным золотом. За ними бежали люди, а какая-то поселянка в низко надвинутом платке прихрамывала, держась за стремена Роберта и Азарики.

— Благороднейшие сеньоры, не побрезгуйте выслушать нищую Агату… Когда-то вы знали меня Эрменгардой, в монастыре святой Колумбы.

Она откинула платок, и странно было видеть совершенно седую прядь при еще молодом, с ямочками на щеках лице. Агата, словно в бреду, то обращалась к народу, хваля доброту и благородство сеньора Роберта и сеньора Озрика, которых она знает лично, то заклинала сеньоров просить их Барсучий Горб в бенефиций у добрейшего графа Эда, чтобы их господином вновь не стал кто-нибудь вроде Тьерри…

— Скоро эта сумасшедшая замолчит? — спросил Эд, не оборачиваясь. — Озрик, заткни ей рот.

А Азарика все оборачивалась назад, к башне. Там выносили из пыточных камер тех, у кого были обожжены ноги. Там чудился ей мученический взор Винифрида, провожающий войско, гнедого коня и ее, удачливого оборотня.

7

Архиепископ Гоццелин в двурогой жемчужной митре восседал на стульчике возле кухонной плиты, где шипели и хлюпали всевозможные противни и формочки. Давал указания почтительным кондитерам:

— Сюда две унции миндального крема. А сюда муки, муки — ромовая баба перезрела, надо ей попудрить увядшие ланиты, хе-хе!

Прелат, слывший знатоком кулинарного искусства, объявил, что собственноручно приготовит весь десерт к свадьбе графа Парижского. Его неразлучные серафимы чуть в обморок не падали от кухонных запахов, а престарелому святителю все было нипочем!

— Где же яичный пудинг? Где вчерашнее сладкое тесто?

Главный повар смущенно доложил, что ночью кто-то проник на кухню и сладкое тесто поел… О, это не мыши, съедено слишком уж много! А человек сюда просто бы не смог проникнуть — дверь запирается, черный же ход задвинут рундуком неимовернейшей тяжести.

Архиепископ распорядился получше сторожить, соскреб с пальцев тесто и удалился. В полночь, отпев положенные молитвы, он только приготовился возлечь, как в спальню ввалились гневные повара, ведя и пиная ужасно толстого молодого человека. Гоццелин с первого взгляда распознал в нем одного из палатинов Эда.

— Экая силища! — негодовали повара. — Рундук сдвинул, как перышко, и три противня миндаля умял один!

Гоццелин всех выслал и стал рассматривать силача.

— Как тебя зовут, сын мой?

— Авель.

— Это академическое имя, вероятно данное тебе в монастырской школе. А как тебя назвали при святом крещении?

— Горнульф из Стампаниссы.

— И ты, конечно, бастард?

— Да… — еле слышно просипел Авель, опуская голову.

— Надо отвечать «да» или «нет» и непременно прибавлять «ваше преосвященство» — ведь я по рангу первый среди епископов Галлии.

— Да, ваше преосвященство…

— А в кухню зачем лазишь? За лакомством или хочется есть?

— Хочется есть.

— Этому можно поверить, ведь у тебя ноги словно пилоны в соборе Богоматери, а чрево — как сам собор. Эй, кто там!

Прелат хлопнул в ладоши и явившимся серафимам приказал все, что найдется в буфете, тащить сюда на стол. И Авель ел впервые в жизни никем не понукаемый и никем не попрекаемый, и притом не краденое, а дареное от души! Гоццелин положил подбородок на руки, а руки — на посох и ждал, когда толстяк насытится.

— Горе голодному! — вздыхал он. — Есть у нас и сеньоры, которые обедают лишь по церковным праздникам, а уж их крестьяне живы молочаем да лебедой. Болотный тростник им лакомство! Но ты, сын мой, не печалься, я беру тебя под свою опеку. Отныне все остатки и все объедки на моей кухне принадлежат тебе — жалую их тебе как бенефиций! Пусть злятся повара и судомойки, а ты не просто ешь, ты помогай им готовить…

День свадьбы стремительно надвигался. На всех площадях и улицах сколачивали столы, чтобы угощать народ. Предместья готовили шествия необыкновенной пышности. Церкви украшались гирляндами и хвоей, а в нижней части дворца был приведен в порядок двухсветный зал, в котором, как вычитала Азарика, еще цезарь Феодосий праздновал победу над узурпатором Максенцием.

Пожалуй, во всем Париже она одна была уверена, что свадьба не состоится. Теперь она неотлучно состояла при графе как вестовой и видела, что он и не думает о свадьбе и не говорит о ней. И если б ей пришлось выступить в роли Заячьей Губы, она бы смело пророчествовала: свадьбы не будет.

Однако в назначенное утро по дорогам были расставлены махальщики, чтобы дать знать, когда появятся высокородные гости. Ждали с утра, но вот тень на часах начала удлиняться, а дороги были пусты.

Эд рассердился — даже его будущая свояченица, герцогиня Суассонская, которой всех ближе до Парижа, и та опаздывает. Нечего ждать, давайте трубить на охоту!

Прибыл гонец, но показаться сразу графу на глаза не посмел, заехал с черного двора, подозвал Озрика. Эд как раз вышел менять ошейник собаке и заметил их перемигиванье.

— Что у вас там? Мост, что ли, под гостями провалился?

Азарика сообщила, что приближается канцлер Фульк. Однако едет он неподобающим образом — без свиты, на простом осле и бос. Эд нахмурился.

— Что еще за комедию устраивают мне Каролинги?

Он лично встретил канцлера у ворот. Тот и правда шествовал в нарочито обтрепанной рясе, без обуви, с непривычки косолапил по острой булыге. Все разинули рты — такого никто не запомнил с апостольских времен, чтобы прелат шел в покаянной одежде!

Каждому из встречающих Фульк отвесил поклон. Архиепископу пытался даже поцеловать сандалии, но тот не допустил. С Эдом же вел себя в высшей степени странно — взор направлял мимо, а разговор ухитрялся поддерживать в третьем лице: «граф Парижский» да «графу Парижскому». Было ясно, что у него за душой есть нечто из ряда вон выходящее.

Тогда Эд взял его под руку и, несмотря на сопротивление, увел в безлюдный Зал караулов.

— Ну? — спросил он без лишних предисловий.

Фульк, съежившись и чуть не поводя ушами, вглядывался в мрачные закоулки пустынного зала. Затем, все так же глядя мимо лица Эда, объявил высокопарно, что вся Галлия возмущена заточением графа Каталаунского.

— Вся Галлия! — воскликнул Эд. — Кто дал вам право говорить от имени всей Галлии?

— Святая матерь наша католическая церковь.

— Зачем церковь мешается в мирские дела?

— Затем, что лишь она есть становой хребет мира, лишь она направляет умы и сердца.

«То есть как раз тех, у кого их нет — ни умов, ни сердец!» — готова была закричать Азарика, стоявшая за дверью на карауле. По голосу Эда было слышно, что он еле сдерживает себя.

— Что мне надо делать, чтобы заслужить ее благоволение?

— В первую очередь освободить графа Каталаунского.

В ту же минуту Азарике пришлось вбежать, потому что Эд в сердцах замахнулся на Фулька и тот с перепугу распластался по стене, как будто хотел просочиться через кирпичи. Вошли Гоццелин и Роберт. Втроем с Азарикой они пригасили клокочущий вулкан Эда, а архиепископ пустил в ход все свое красноречие, чтобы успокоить Фулька.

— Что вам за дело до Кривого Локтя? — спросил Эд, когда мир был восстановлен. — Я взял его в открытом бою за то, что он захватил мою землю.

— Это земля принцессы Аделаиды.

— Без моей воли я не допущу никаких перемещений земель в Парижском графстве.

— Но ваши же палатины сами незаконно захватывают земли.

— Кто? Называйте имена.

Фульк извлек из-за пазухи дощечки с записью. «Некие Райнер и Симон, сеньоры Самурские, запахали пойменные луга святого Гилария, а яблоневый сад монастыря обчистили до последнего плода. Барон из Мельдума присоединил к своим владениям деревню Усекусс в приходе святого Фронтона. Палатин Годескальк в церковном имении Урбано угнал стадо овец…» Список был длинен, и при каждом новом имени лицо графа каменело.

Когда Фульк наконец кончил, граф приказал Озрику всех поименованных вассалов собрать сейчас же перед башней. Он заверил канцлера — все захваченное будет возвращено владельцам.

Азарика доложила — вызванные собраны. Эд вышел на площадку башни. Вассалы мялись, не зная, зачем их срочно собрали, когда ранее был приказ готовиться к охоте и при каждом на сворке была его собака.

— Райнер! — вызвал граф.

— Здесь, ваша милость.

— Симон!

— Здесь.

— Отвечайте, как перед богом, расправа моя со лжецами вам известна: грабили ли вы монахов святого Гилария?

Близнецы не знали, как им и быть. Даже Азарике стало жутко — бог знает что в ярости мог учинить Эд!

Райнер и Симон потоптались и признались, что грабили. Далее по списку шел барон из Мельдума. Тот чистосердечно сказал, что землю у церкви отнял и не чувствует за собой вины, потому что клирики все тунеядцы, а он должен одиннадцать детей содержать, как прилично их благородному званию. Были опрошены семнадцать палатинов, и все признались.

Эд спустился из башни и встал перед ними, неотвратимый, как обвал. Виновные ежились от его упорного взгляда. Граф приказал:

— Берите на руки собак.

— Каких собак?

— Ваших.

Можно было ожидать всего, вплоть до отсечения руки, но такого! Эд повторил приказ, и сперва Райнер и Симон, затем, выругавшись, барон из Мельдума и все остальные подняли на руки борзых.

И пошли вереницей вокруг площади, прижимая к груди свои мохнатые ноши, отворачивая сожженные стыдом лица.

8

— Удовлетворены ли вы, ваше благочестие?

— Граф Каталаунский и его вассалы должны быть немедленно освобождены, Барсучий Горб возвращен, убытки оплачены.

Все понимали, что канцлер здесь пересаливает, что надо бы искать компромисса… Но Фульк, насупившись, воззрился на глухую кирпичную стену Зала караулов, у которой он только что пережил минуту позора, и это зрелище, казалось, прибавляло ему высокомерия. Он вздернул свой мышиный носик и вставил в глаз зрительное стекло.

— Нет. — Эд поднял голову и обвел всех взглядом. — Нет!

Вмешался Гоццелин, с примиряющей улыбкой стал говорить о том, что самый лучший из его пирогов — «Поцелуй феи» — может и пересохнуть! Фульк прервал его, не стесняясь:

— Наше решение не может быть отменено пли пересмотрено.

И Гоццелин умолк, тряся рогатым венцом, не то от ощущения своей немощи, не то от грусти, что не удается достичь мира.

Тогда Фульк сделал знак своему послушнику:

— Прибыла ли папская грамота?

— Она за воротами, ваша святость.

Заскрипели железные петли, послышался цокот копыт, звон оружия. Внушительный конный отряд с орарями через плечо сопровождал роскошный балдахин, под сенью которого везли серебряный ларец.

— Слушайте, слушайте! — кричали глашатаи в орарях. — И внимайте благочестиво! Подлинная грамота отца нашего папы Стефана из Рима! Преклоните колена все — и знатные и простолюдины!

Фульк покинул Зал караулов и сошел на площадь, благословляя народ. «Ишь, надулся, тощая жаба!» — злилась на него Азарика, идя вслед за Эдом и Гоццелином. И ловила себя на предательской радости: свадьбы не будет!

Фульк, поминутно кланяясь и воздымая руки, совершал обряд вскрытия папского ларца. Наконец он, торжествуя, поднял грамоту над толпой — народ валился на колени. Дал освидетельствовать Эду, а затем и прочим позолоченную папскую печать.

«In nomen magne ecclesiae orbis… — читал он, и голос его на самых высоких нотах срывался. — Во имя высшей власти и авторитета церкви нашей установляем, чтобы некто Эвдус, Одо или Одон, прекратил наконец свои нетерпимые злодеяния, несовместимые с духом христианского мира…»

Площадь, словно мозаика, составленная из голов — черных, светлых, рыжих, седых, скинувших шапки, — была безмолвна, как кладбище.

Вывели на паперть дворца принцессу Аделаиду; голова ее качалась от тяжести огромного парика. С ней вышли Аола и прислужницы.

— «И поелику сей Эвдус… — Фульк возвысил голос чуть не до визга, — сей Эвдус не послушает наших христолюбивых увещаний, мы повелеваем нашему верному слуге Фульку означенного Эвдуса, Одо или Одона отлучить от питающей матери нашей церкви! Кто же из верных взойдет к нему, примет его в своем доме, даст ему ночлег, еду или защиту, да будет проклят со всем своим потомством!»

— Аминь! — запели глашатаи в орарях, а канцлер благоговейно свернул и поцеловал грамоту.

— Матерь божия! — вскричала Аола. — Что же это?

«Сейчас хлопнется в обморок, — подумала Азарика. — Ишь локти закинула, хочет показать изящество рук, что ли?»

Площадь хранила угрюмое молчание. Никто не торопился надеть шапки. Постепенно до Азарики дошел смысл отлучения, и ей стало холодно. Она скосила глаза на Эда — тот будто врос в землю, но лицо, ставшее коричневым, как плод каштана, выражало лишь упорство. «Раз ему не страшно, — решила Азарика, — может ли быть страшно мне?»

Молчание нарушил архиепископ Гоццелин:

— Как же скоро отлучение может быть снято?

— Как только отлученный исполнит требования, изложенные нами. Но не позже, чем пропоют завтрашние петухи.

Эд резко повернулся и пошел назад, в башню. Азарика вприпрыжку поспевала за ним. Повернулся было и Роберт, но принцесса с паперти дворца жалобно прокричала.

— Сын мой! Сы-ин! Не иди за ним, он про-оклятый!

Забилась в руках у прислужниц Аола, и Роберт в смущении остановился.

Канцлер упоенно отдавал приказания: монахам и клирикам разойтись по церквам, мирянам — по мастерским, гумнам и молотильням. Свадьба не состоится, Фульк имеет письменное поручение родителей Аолы доставить дочь обратно в Трис.

— А если граф исполнит требуемое? — спросил Гоццелин.

Фульк вынул зрительное стеклышко и посмотрел на него, как на ребенка, рассказывающего басню.

Всю ночь в круглом Зале караулов за решеткой очага пылал огонь и бывший граф Парижский, распростершись на ложе, словно крупный зверь, не спускал с него глаз. Азарика обняла за шею Майду и приютилась с ней на тюфяке у входа, держа наготове оружие. На глыбах стен огонь рисовал давно ушедшие лица — вот заостренный, с козлиной бородкой профиль — вроде бы отец! Вот вдохновенный слепец Гермольд, вот Винифрид с маской гнева и муки… В несчастье каждого из них так или иначе повинен был тот неукротимый человек, что лежит сейчас, мучась, на ложе… Значит, это судьба принесла ему такую расплату?

В колчане среди стрел хранилась у нее флейта Иова. Азарика машинально выдернула ее, подула тихонько.

— Уходи! — поднял вдруг голову Эд. — Беги! Со мной добра не наживешь!

«А я и не ищу от тебя добра», — хотела сказать Азарика. Он протянул к ней руку с ложа: «Дай дудку!» — словно потребовал игрушку.

— Когда я был совсем маленьким, — проговорил Эд, — то есть когда еще не попал к норманнам, я жил на воспитании у пастуха. Он часто резал нам камышовые дудки, мы в них играли и плясали на лугу…

Мелодия флейты пролилась, как небесный ручей. Азарика, приникнув к тюфяку, старалась унять стук сердца. Ей вдруг увиделось ясно, будто в траве, полной синих незабудок, пляшут детские ножки.

Вдруг Майда, вскочив, зарычала. Азарика схватила оружие. В прихожей послышались грузные шаги, вперемежку с частым шарканьем.

— Кто-то идет. Двое… — равнодушно сказал Эд и спрятал флейту.

Это был архиепископ Гоццелин, которого вел отдувающийся Авель.

— Так что же ты решил, граф? — спросил старец, присаживаясь на край низкого ложа.

Но Эд остался недвижим, словно заколдованный струями огня, которые плясали в его блестящих зрачках.

— И кто такой этот Стефан, который правит ныне в святом городе? — размышлял Гоццелин, перебирая четки. — Раньше я знал там каждую крысу в синклите… Но я пошлю верных людей, пусть разведают, каким образом Фульк добыл там грамоту, дел ведь наших там не знают. А ты бы смирился, сын мой, послушай совета умудренного человека. Ты мне нравишься, но дело не только в тебе. Погибнет все, что ты здесь успел сделать. Смирись!

— Граф Каталаунский умрет на рассвете.

— Но ты не найдешь палача; кто захочет служить отлученному?

— Я сам у себя палач.

Гоццелин перебрал на четках дважды «Ave Maria» и заперхал, что у него должно было означать смех.

— Вот, говорят, у Карла Великого, твоего прадеда, не было слова «я» — только «мы». А вы, современные, от вас только и слышишь «я» да «я»! Оттого и остаетесь под конец как столбы на пустошах!

Но Эд упорно молчал, и прелат встал, опираясь на посох.

— Этот Горнульф из Стампаниссы, — указал он на меланхоличного Авеля, — проводит меня и вернется к тебе. Людской молвы он не страшится, а грех за общение с отлученным я с него сниму.

Еще было темно, когда за рекой, где-то в предместье святого Германа, пропел первый вестник зари — этакий осенний, дохленький петушишка.

Эд встал, подложил в очаг сучков, прошелся по зале. Надевая перевязь с мечом, спросил Азарику:

— Ну, а ты, малыш, на моем месте как бы поступил?

О, если б ей дар могучей Риторики! Ей представилось, что шеи всех ее мучителей — Фулька, Заячьей Губы, рыжей императрицы, Тьерри, конвоиров, зевак — слились в одну багровую, толстую, мерзкую шею совсем постороннего ей Кривого Локтя, и она выкрикнула хрипло:

— Так же, как ты!

Эд усмехнулся и вышел. Азарика, держа клинок обнаженным, — за ним. Внизу, под аркой, их ожидал Роберт.

— Брат! — бросился он к Эду. — Не ходи!

— Слышишь? — указал ему Эд на предместья за рекой. — Поют!

— Не смей, брат! Не губи себя и нас не губи!

Эд отстранил его.

— Иди к принцессе, ведь она не позволяет тебе общаться с отлученным. Она мать. Ты ей теперь единственная опора. Иди к Аоле, поезжай с нею в Трис, береги ее для меня.

Стены розовели от далекой зари, и видно было, как у Роберта в плаче кривится рот.

— Ступай же, брат — миролюбиво сказал Эд. — Расстанемся.

Он, за ним Азарика и Майда спустились в самый погреб Сторожевой башни. Огромным ключом Эд открыл ржавую дверцу, Из подземной дыры пахнуло гнилью и смрадом.

— За мной? — спросил невидимый Кривой Локоть.

— За тобой, вылезай.

— Неужели сам? — изумился тот. — Без палача?

— Выходи, гнида! — прорычал Эд, и тот вылез, принюхиваясь к свежему ветру, обращая к заре свое обросшее, неумытое лицо.

Эд подтолкнул его ключом, и он заковылял, то и дело останавливаясь и вдыхая воздух. «Матерь божия! Красотища!»

Остров Франков точно вымер, залитый розовым светом восхода, только голуби ворковали на карнизах. И все-таки за каждой ставней чудились взгляды, провожающие этих людей в их страшный путь.

— Для меня? — указал Кривой Локоть на плаху и вечно воткнутый в нее топор напротив городских ворот. Его била дрожь, он потирал руки и оглядывался на идущих молча Эда и Азарику.

«Со стуком покатится отрубленная голова, — запечалилась Азарика. — Эд, чего доброго, заставит меня ее за волосы держать…»

— Сам антихристу предался, так хоть мальчишку б пожалел… — кивнул Кривой Локоть в ее сторону. — Как не совестно без духовника, без покаяния!

— Двигай, двигай! — подбодрил Эд. — Не тебе о совести говорить!



Он заставил Кривого Локтя обойти вокруг эшафота и остановил напротив ворот. Караульное помещение оказалось запертым — скорей всего внутри не решались открыть. Тогда Эд, подойдя к створам ворот, взялся за запирающую балку и, напрягшись, словно бык в мельничной упряжке, выдвинул ее. Створы распахнулись, и Эд, схватив графа за шиворот, вытолкнул наружу, дав ему пинка. Кривой Локоть, еще не веря в свое освобождение, побежал по мосту, и видно было издали, как у него дрожат лопатки.

9

— Он спутал все мои карты! Он опрокинул все! — Канцлер Фульк шлепнул ладонью по принесенному с собой Евангелию.

Кочерыжка в новенькой сутане, стоявший напротив, вздохнул:

— Кто ж мог предвидеть, ваша святость, что он переступит через свой характер?

— «Переступит»! А кто уверял, что знает его лучше, чем себя?

Кочерыжка закатил очи к небу — все, мол, в руках божиих.

— Ну, довольно! — Канцлер смирял свое раздражение. — Что доискиваться теперь, кто виноват? Итак, у меня такой план…

— Может быть, начнем с оборотня? — не выдержал аббат. — Это его дьявольские хитрости, клянусь вам, все портят. Свидетельств теперь предостаточно, вот вам и предлог — не снимать отлучение.

— В погоне за малым, — отмахнулся Фульк, — упустим главное. В другой раз такой случай не представится.

Он обследовал помещение — изрядно пропыленный покой в запущенной части дворца, проверил даже задвижки на окнах.

— Не извольте беспокоиться, — заверил Кочерыжка, — надежный уголок! Кроме привидений, хи-хи, никто не заглядывает. А за дверью — наши: Райнер, Симон, барон из Мельдума.

— Зови.

Для начала канцлер предложил поклясться на Евангелии, что никто никого не выдаст. Сам поднял руку и заученно произнес латинскую фразу. Присягнул Райнер, глотая от волнения слюну, за ним его белесый братец Симон. Фульк думал при этом, что еще вчера эти люди слыли цепными псами бастарда!

— В целях государственных, — начал он, протирая стеклышко, — мы интересуемся, почему вы, вассалы, восстаете против сюзерена.

— Он всех оскорбил! — всполошился Кочерыжка. — Каждого чем-нибудь да обидел. У меня, например, отнял честно добытую пленницу.

— А знаете ли вы, — Фульк близоруким взглядом обвел лица заговорщиков, — что нарушившие вассальную клятву повинны смерти?

— Перестаньте! — угрюмо прервал его барон из Мельдума. — Мы не в школу пришли слушать поучения о вассальном долге. Есть дело — давайте его, а нет — до свидания.

— Но, но! — поднял ладонь канцлер. — Должен же я вам дать представление о том, что долг перед святой церковью выше любого вассального долга. И не дерзите. Забыли разве, как у Эда собак при всем народе носили?

— Ваши милости, не спорьте! — стонал аббат. — Время идет!

Все еще поварчивая, канцлер соединил всех в кружок и шепотом изложил свой план.

— Ого-го! — воскликнул барон. — Это я понимаю! И когда?

— Сегодня. Сейчас. У нас осталась только эта ночь. Она дается, по правилам, чтобы покаявшийся глубже почувствовал меру своего падения, а церковь еще раз обдумала постановление о возвращении отлученного в свое лоно. Она не принимает скороспелых решений. Но знайте, Гоццелин со своим капитулом уже готовится к торжеству!

— Согласны, — сказал барон из Мельдума, и близнецы закивали.

— Ты какие меры принял, — обратился Фульк к аббату, — чтобы у бастарда было как можно меньше людей?

— Он по-прежнему один. Хотя все уверены, что теперь отлучение будет снято, запрета никто пока не нарушает.

— А оборотень, оборотень? — спросили близнецы.

— Он или как его лучше назвать — она? — увы, не отходит от своего опекаемого. Можно бы ее того… Да возьмет ли ее сталь?

И тут канцлер засмеялся, закидывал голову и тряс бледными ушами, а собравшиеся с недоумением и даже обидой на него смотрели.

— Ну ладно… — Фульк закрыл рот ладонью. — Бедные, бедные, наивные вояки! Вот вам ладанки с частицами мощей — церковь ограждает от чар своих сынов. А лучше бы всего ее выманить оттуда.

Все разошлись, и Кочерыжка, возбужденный, зашагал по покоям, размышляя о том, что досталась же епископская митра такому наглому прохвосту, как этот Фульк! Проходя библиотекой, услышал шуршание. «Мыши едят манускрипты! Или это и вправду привидение?»

Смиряя невольный страх, он подкрался и замер. На верхней ступеньке лесенки, прислоненной к книжному шкафу, сидел Озрик, оборотень, углубившись в чтение книги!

Первым его движением было — бежать от сатаны. Но затем рука нащупала под сутаной кинжал. Уж наверняка он получит епископскую митру, если положит перед канцлером эту вихрастую и ненавидимую голову. Да и чего бояться? Она без оружия, а он ведь когда-то воочию видел ее слабое, детское тело — и никаких копыт!

Эге-ге! — подступил аббат. — Теперь-то ты уж не уйдешь!

Но он упустил из виду боевую выучку своего врага. Сначала от неожиданности у Азарики выпал из рук Боэций. Но через мгновение аббат со страшной силой ударился затылком об пол. Азарика прыгнула на него с лесенки, как Эд учил прыгать с седла на противника. Обшарив капеллана, она извлекла его кинжал и отбросила далеко за книжные сундуки.

— О-ой! — стонал Кочерыжка, голову его разламывала боль. Он представил себе, что все разгромлено, что все понуро идут на плаху.

Но ведь и он был воином! И он прыжком поднял себя на ноги и вцепился в Азарику. Оба заметались по библиотеке, роняя фолианты.

— Не уйдешь, проклятая ведьма! — визжал аббат, стараясь ухватить ее за горло.

Палисандровая дверь растворилась, там стоял заспанный привратник и оглядывал дерущихся.

— Сиагрий, помоги! — просила Азарика, потому что Кочерыжка был, конечно, и сильнее и массивней, в простой борьбе он бы ее одолел.

— Мне, мне помогай! — перебил ее аббат. — Дам золотой солид!

Сиагрий поморгал и удалился, прикрыв за собой дверь. Аббат с новой яростью принялся гнуть Азарику.

Оставалось применить хитрость, и Азарика, разжав руки, упала на пол, будто в обмороке.

— Уф! — Кочерыжка шатался и вытирал лоб. — Ну и баба!

Сквозь полуприкрытые веки Азарика, выбирая момент, наблюдала, как он обходит ее, всматриваясь.

— А девочка ничего, — рассуждал аббат, — еще в Туронском лесу хотел ею завладеть, да помешали. Ну, теперь без свидетелей сделаю что хочу…

Азарика почувствовала, как прежний проклятый женский страх охватывает ее. Расслабляются мускулы, размякает тренированное тело.

И вот она уже ползет по мозаике, изображающей Нептуна на дельфинах, и невнятно молит о пощаде, а Кочерыжка, брызгая слюной, хохочет и пытается расстегнуть ее чешуйчатый панцирь. Неописуемый ужас сотряс ее всю, она вскочила и бросилась без оглядки. В термах в зале, где были высохшие бассейны, она наткнулась на запертую с той стороны дверь — штучка Сиагрия.

Чувствуя, что аббат ее вот-вот настигнет, она заметалась и инстинктивно забилась в квадратную трубу, откуда некогда щедро изливалась в бассейн вода.

Кочерыжка сначала не мог понять, куда она делась. Потом пытался достать ее рукой, протиснуться в трубу — тщетно! Но и Азарика продвинуться дальше не могла — там было колено. Аббат грозил пустить воду, но, конечно, не смог. Смеркалось, и он пришел в страшное беспокойство, даже стал просить прощения и сулить деньги.

— Я без кола, без двора, — хныкал он. — Женился бы я на тебе по-честному, было бы у нас хозяйство, деточки… Ну, вылезай, а?

Скрючившись в колене трубы, Азарика понемногу пришла в себя. Даже стыдно было вспоминать о давешнем страхе, прежняя злость нахлынула. И родилось жуткое беспокойство — неспроста ведь тут прогуливался мерзкий аббат.

Ведь и прибежала сюда только на полчаса, оставив Авеля в карауле. Хотела с книгами попрощаться — предчувствовала, что скоро и этому конец. И не взяла с собой оружия!

А кинжал, который она отняла у аббата и закинула за сундук? Как молния она выскочила из трубы, опрокинув сраженного новой неожиданностью Кочерыжку. Он не отставал, его азартное дыхание чувствовалось на затылке. Но она летела, как ласточка перед дождем. Удачно нащупав оружие за сундуком, она перехватила его, обернулась и с маху всадила лезвие ему в упругое брюхо. Капеллан захрипел и стал садиться на пол.

Некогда было терять время. Азарика вернулась к закрытым дверям и стала кликать Сиагрия. Тот отозвался, но не открыл.

— Ты что драку учиняешь, скверный мальчишка? Сиди до утра. Графу доложу, пусть сам тебя выпускает…

Пришлось отправляться назад, с трепетом обходя место, где лежал мертвый Кочерыжка. Собрав остаток сил, придвинула лесенку к слуховому окошку, которое выходило в палисадник с розами. Выбралась, выпрыгнула, чуть не подвернув ногу, и пустилась во всю прыть к Сторожевой башне.

В Городе по-прежнему была глухая тишина. Даже из таверн не слышались разудалые крики игроков. Было тихо и в башне. Азарика выкресала огонь и запалила один из дежурных факелов у входа. Факел нехотя разгорелся, и ей бросились в глаза черные подтеки на лестнице. Кровь! А вот в черной луже брошенная или потерянная флейта маленького Иова… Азарика кинулась наверх.

В прихожей Зала караулов люди лежали на полу, будто спали. Само по себе это не было удивительно — каждую ночь, сменяясь с поста, люди вот так валились от усталости на плиты, — но вокруг лежащих были те же черные лужи и брызги! Азарика осветила лицо одного, другого — узнала близнецов Райнера и Симона. Кто-то, неимоверный силач, размозжил им головы чем-то тяжелым!

Тогда она кинулась в Зал караулов. Догоравший очаг все так же рисовал на кирпичных стенах лики близких и далеких. У решетки, высунув язык, лежала удавленная Майда. Поперек коврового ложа Эда раскинул руки массивный человек.

Это был Авель, он дышал еле слышно. Когда Азарика потрясла его осторожно, он приоткрыл веки и сказал, захлебываясь кровью:

— Они его увезли!

Глава шестая „Качается, но не тонет"

1

Каноник Фортунат наклонился, жалобно охая, и извлек из тайника свое детище — пергаментную Хронику. Снял нагар со свечи и, оглянувшись на дверь, заскрипел старательным пером.

«По грехам нашим и новые испытания. Пришел Сигурд нечестивый, пришел он, услышав, что нету более Эвдуса, графа, коего страшился он пуще своих лжебогов. Явился он, когда урожай сняли и в закрома положили, ибо такова его, Сигурда, разбойничья повадка. Приступил он врасплох под стены Парижа, города славнейшего, и бежали перед ним благородный и простолюдин, воин и клирик. И гарь от пожаров и сквернь разорения вознеслись к небу, и небо молчало. И сказал тогда Гоццелин, добродетельный пастырь Парижа: да не увидят мои старые очи, как варвары пируют на Острове Франков. И взял он тяжкий меч в немощные руки и голову седую бранным шлемом покрыл…»

Его знобило. Очаг чадит, а не греет. Протей, новый послушник, ленив, дров сухих не ищет. Прошлой осенью привезли его, жалкого, обезручевшего. Каноник долго выхаживал его настоями да примочками. Теперь бывший школяр ожил и вертится вокруг приора Балдуина… Что ж, у кого власть, у того и сила, а что Фортунат, жалкий старикашка? Все один за другим покинули его гнездо, не оглянулись — Эд незадачливый, за ним Роберт, Озрик…

Каноник с трудом поднялся, присел перед печкой, разбивая головешки. Гоццелин еще старше его, в Париже мечом махает, воюет, а у Фортуната даже на мелкие распри с приором нету сил!

— Во имя отца и сына и духа святого! — прокричал со двора бранчливый голос.

Легок на помине, тешитель беса! Прежде чем ответить «аминь», каноник поспешил убрать рукопись в тайник.

Балдуин вступил в келью, мелко крестя углы и стены. На всякий случай покрестил под лавкой. За ним следовал однорукий Протей.

— Ну что же, преподобнейший, — начал приор, усаживаясь и бесцеремонно перебирая предметы на аналое Фортуната, — не решились ли вы наконец вернуться в общий дормиторий? Там уютно, там и сухо…

Фортунат сделал отрицательный знак, следя за тем, как приор обнаруживает, что кончик пера у Фортуната еще мокр от чернил.

— Вчера они опять поселян принимали, — вставил Протей. — Снадобья раздавали, притчи говорили во утешение.

Каноник горестно помалкивал, надеясь: поиздеваются и уйдут.

— И кто знает, — поднял перст приор, — кто поручится, что снадобья его не от беса, а притчи не от лукавого?

И он встал и уверенно направился прямо к тайнику, достал сокровенную Хронику! Каноник вскрикнул, пытаясь выручить свое детище, но Протей его удержал здоровой рукой.

— Вот! — торжествовал приор Балдуин, потрясая трофеем. — Наш мудрейший канцлер Фульк учит — святая церковь должна быть уверена, что любое слово, как и ничтожнейшее деяние, согласуется с ее догматом. А как тут можно быть уверенным, если под покровом леса пишется летопись… Ну-ка, Протей, братец, читай!

Протей раскрыл, видимо, на заранее известной странице и прочел, подгнусавливая, как в школах предписывают цитировать опровергаемых еретиков. «Нет короля, а есть королишка, нет страны, а есть вертеп безначалия!»

Приор в ужасе закрыл лицо, покачиваясь, как от зубной боли. О, если б вовремя не осенил его свет высшей бдительности! Надо тотчас же послать в Лаон, доставить туда мерзкое сочинение!

И тогда Фортунат, собрав силы, встал. Приор и Протей метнулись за аналой. Но он повернулся и шагнул за порог, туда, где во тьме ярилась метель. Не накинув каппы, босый, он брел но жгучему снегу и плакал, а приор и Протей, ошеломленные, шли позади.

— Не к проруби ль идет? — предположил Балдуин.

Но Фортунат, перейдя мостик, потонувший в сугробах, вошел в ворота монастыря. Метель его шатала, когда он брел мимо освещенных окон дормитория. Но он и туда не постучался, а подошел прямо к приземистому корпусу Забывайки.

— Что он задумал? — Приор подпрыгнул, устремляясь за ним.

Забывайка, куда еще прошлым летом ставили на холод сыры и сажали ослушников, теперь была окружена усиленной стражей. Прежде чем переполошившийся приор настиг Фортуната, тот отстранил от двери монаха с секирой и вошел внутрь.

— Он хочет его освободить! — ахнул приор, пытаясь поймать Фортуната за развевающуюся рясу.

В каменном полу Забывайки зияли три колодца. Четвертый был прикрыт дубовым кругом и заперт на замок. Балдуин тут же кинулся, чтобы убедиться, что замок цел.

А Фортунат, не обращая на него ни малейшего внимания, подтащил лестницу к одному из незакрытых отверстий и спустился туда.

При трескучем огне факела Балдуин, Протей и стражники сосредоточенно глядели в каменный мешок, куда добровольно сел старый Фортунат. О таком можно только прочесть в житиях.

И тут догадка осенила приора — этот наставник непокорных и здесь его обошел! Он, Балдуин, днями и ночами мечется, разрывается то по хозяйству, то по благочестию, а этот тихой сапой — и прямо в угодники, в святые!

Приор чуть не заплакал. Приказал всем выйти, а сам распластался на животе, стараясь рассмотреть во тьме, где там каноник.

— Фортунатушка, дружочек наш… Это ж были только шутки, как водится между учеными людьми. Вылезай, отец, не гневись!

Из-под дубового круга на соседнем колодце раздался могучий рык, проклятия, от которых волосы могли встать дыбом.

2

В канун рождества в монастырь святого Эриберта прибыл канцлер Фульк. От пира и осмотра хозяйства отказался и, отстояв мессу, уединился с приором Балдуином.

Большой Хиль с басовитой грустью, словно сожалея о безвозвратно текущем времени, обозначил полночь. Из покоев приора вышла по скрипучему снегу вереница людей и направилась к Забывайке. Там, в караульне, шла суета — убирался мусор, затоплялся очаг.

— Ведите! — Канцлер уселся к огню, потирая жилистые ручки.

Прошло много времени, пока за дверью не послышались окрики и топот, нестройный, как бывает, когда пастухи ведут быка, а он их шатает в разные стороны. Наконец под низкие своды был введен обросший человечище, у которого зрачки блистали, как наконечники стрел. Четыре здоровенных монаха вели его на веревках, сами стараясь держаться поодаль.

«Самсон, губитель филистимского храма! — обмер приор Балдуин, глядя, как голова великана чуть не касается крестовины свода. — И на что канцлеру он понадобился?»

— Ай-ай-ай! — сказал канцлер, разглядывая вонючие лохмотья и сизые ступни узника. — Бывший граф, несладко тут тебе живется!

— Падаль! — заревел на него тот, и монахи, силясь его удержать, поехали подошвами по плитам.

У Фулька дрогнули морщинки на висках, но он не шевельнулся, а приор Балдуин на всякий случай приказал вызвать еще четырех караульных.

Канцлер извлек свое зрительное стеклышко, а Протею велел:

— Подай узнику глоток вина.

Приор же поспешно добавил:

— Только рук ему не развязывай!

Фульк стал говорить туманно о том, что церкви свойственно прощать овец заблудших своих… Есть примеры, что некоторые и алтари грабили, и священников убивали, а потом покаялись, были приняты в лоно церкви и стали верными ее воинами…

Эд угрюмо слушал, покачиваясь на канатах, а когда Протей дал ему глотнуть из чаши, спросил у него:

— Тебе-то что я сделал, палатин?

Протей опустил глаза и отступил, убирая чашу.

— Ответь ему, — усмехнулся канцлер, играя стеклышком. — Пусть знает, что нет никого, кто бы не был им обижен.

Протей, глядя в лицо Эду, заученно ответил, что за потерю руки на вассальной службе ему бы полагался замок, отвоеванный у Тьерри, а граф его отдал оборотню, своему любимцу.

— Ложь! — Крик узника хлестнул в своды. — Ложь, как и все, что вы тут творите!

Фульк засмеялся, трогая посохом жаркие угли.

— Оборотень, видимо, провалился в ад. Но, как только мы его разыщем, мы тебе устроим здесь любовную с ним встречу.

— Требую сеньориального суда! — рвался к нему узник. — Пусть судит меня император, мой сюзерен.

— Церковь тебе суд, церковь тебе сюзерен. А ты еще должен ответить за то, что осквернил Самурский собор, въехав в него на коне.

— Но я освобождал его от язычников.

— Вот пусть бы язычники его и оскверняли, а не ты.

— Хватит! — Эд подался назад и рявкнул на монахов: — Ведите обратно! Лучше леденеть с чертом или оборотнем, чем греться здесь с этим ангелом кривды!

— Постой же, постой! — Фульк даже приподнялся, маня его обратно. — Мы ведь только начали с тобой беседовать. Есть у меня к тебе серьезнейшее дело. И если ты дашь слово воина вести себя смирно, я даже велю тебя развязать.



Балдуин за креслом канцлера застонал от волнения. Эд, двигая пересохшими губами, плюнул в сторону Фулька.

— Получай, плут! У вас под Парижем дела стали плохи, вот ты и лебезишь. «Развязать»! Знай, что в тот день, когда меня развяжут, тебе болтаться на первом же суку в своей канцлерской мантии!

Вновь состоялась титаническая возня, после чего монахи водворили бывшего графа в колодец. Фульк указал приору:

— Содержать по-прежнему.

— А может быть, вызвать палача? Беспокойства-то сколько! Разве этакий укротится? А то куда как проще — чик, и нету.

— «Чик, и нету»! — передразнил Фульк, вставая. — Мелко плаваешь, приор. Здесь славу можно какую заслужить! Лютого вражину сделать послушнейшим слугою церкви… А ты, кстати, раб божий, хорошо ли его стережешь? Тебе внушалось, что и крыса не должна пронюхать, кто у тебя под стражей. А он, например, знает у тебя, что Париж в осаде… Откуда?

Балдуин покаянно рассказал про Фортуната. Он-то, скорей всего, сидя по соседству, ему и сообщает. (Про незаконную летопись уж умолчал!) Как теперь выманить каноника из колодца, не делая его мучеником в глазах толпы?

— А ты подсади ему кошку. Или, еще лучше, козла! Уверяю, общества козла никакой святой не выдержит, хе-хе!

На другое утро после отъезда канцлера приор послал Протея на скотный выгон выбрать там самого матерого козла. Исполнив поручение, тот шел мимо заколоченной кельи Фортуната и приговаривал, таща козла на веревке:

— Двигай, двигай! Ты что упираешься, словно Эд в Забывайке?

И тут увидел, что кто-то на его пути, прижавшись к бревенчатой стене, смотрит и слушает. И понял, что это Озрик.

— Как поживаешь? — пробормотал Протей, оглядывая его меч, секиру, лук и прочее вооружение. Потянул козла, чтобы быстрее удалиться.

— Постой, постой, Протей, куда же ты торопишься? Ведь не видались сто лет. Уж ты-то поживаешь неплохо, каппа у тебя на заячьем меху. Итак, что же ты нам расскажешь об Эде и Забывайке?

— Это я просто к слову… Такая поговорка.

— Нет, все-таки не заточен ли он здесь? Уж мы-то с тобою, дружище Протей, знаем, что такое здешняя Забывайка!

Но тот торопился пройти со своим козлом и, лишь спустившись к самому мостику, обернулся и крикнул:

— Проваливай отсюда, сатанинский оборотень!

И, увидев, что оборотень вынул лук из чехла, Протей проклял свою неуместную болтливость и бежал, пока певучая стрела его не настигла.

Весь день прождав возвращения Протея и страшно досадуя на задержку, приор Балдуин велел послушнику доложить, как только тот объявится с козлом. Он служил мессу рассеянно, мечтая о том, как Фортунат выскочит из колодца, не выдержав козлиного общества, и будет посрамлен всенародно. Когда же выходил из базилики, ему почудилось, что в толпе богомольцев мелькнул кто-то похожий на Протея, в каппе, подбитой заячьим мехом.

Но послушник, скрывая зевок, сообщил, что Протей не появлялся. Вконец рассерженный, приор решил, что утро вечера мудренее.

В последнее время докучливый бес немного поотстал от Балдуина — видимо, был занят тем, что терзал в Забывайке бастарда. Но этим вечером приор готов был поклясться, что в его опочивальне пахло сырой козлиной шкурой. В юности Балдуин был свежевателем падали и запах этот ни с каким спутать не мог.

Ему приснился сон, будто он, приор, уж не приор, а дохлый баран и его святость канцлер Фульк вместе с послушником Протеем его, Балдуина, свежуют! Фульк будто бы велит Протею: «Держи-ка его за рога». Приор во сне обомлел: «Батюшки, неужели у меня рога?» Хвать себя за темя — и впрямь рога!

Проснулся в поту. Но и пробуждение оказалось не лучшим. Под мерцающей красной лампадой в позе человека стоял козел. Да, да, святая Варвара, гонительница призраков, — натуральный козел!

Балдуин хотел вскочить, затопать, однако ноги словно усохли. Он отчаянно крестил козла, а тот и не думал исчезать, проваливаться — тряс себе бородой.

— Ай, ай, ваше совершенство, так-то вы принимаете гостя?

И голос-то у козла был детский, странно знакомый. Приор закатил глаза и прошептал:

— Чего ты хочешь?

— Ключи от Забывайки.

— О, только не это! Возьми лучше душу.

— Кому нужна этакая пакость… — Козел наставил крутые рога и стал надвигаться.

— А-а-а! Заступники преподобные! Бери что хочешь, бери!

Через некоторое время караульные монахи у костра увидели приора, который приближался к ним, странно подскакивая. Очевидцев сразу поразило то, что шнурки сандалий приора были развязаны и недостойно хлобыстали. Но — смертный ужас! — за Балдуином следовал сам Владыка Тьмы в образе хоть и небольшого, но самого настоящего мохнатого козла с блестящим клинком в руке.

Стражи торопливо положили оружие, а Балдуин швырнул им ключи:

— Отпирайте, да побыстрее, не видите — я еле жив!

И вот Эд, незнакомый, неузнаваемый, бородатый, весь какой-то заскорузлый и от этого еще более страшный, появился на пороге, щурясь от рассвета и снежного раздолья. Азарика, скинув козлиную шкуру, кинулась к нему. Ах, ей было все равно теперь, что жить, что умереть!

Стража на коленях глядела исподлобья. Эд метнул на них раскаленный взгляд, но затем усмехнулся и ушел в караульню. Там хранилась его одежда и рог Датчанка, который приор мечтал оставить в монастыре в виде реликвии. Эд поднес Датчанку к губам, и раздался рев такой мощи, что галки, обезумев, взлетели в небеса. Из келий побежали монахи, гадая, не началось ли светопреставление.

Бережно вывели каноника Фортуната. Смертельно усталый старик улыбался разгорающейся зимней заре.

— Эй, рожа! — сказал Эд начальнику караула. — Чего пасть раскрыл? Разувайся, отдай меховые сапоги старцу.

Приор же Балдуин нашелся к вечеру. Монахини святой Колумбы пошли на прорубь полоскать белье и увидели в воде его худые ореховые пятки.

3

Тогда, в ту страшную ночь исчезновения Эда, Азарика, готовая кричать до потери сил, выбежала на безлюдную площадь у плахи.

В каждом закоулке мерещились ей враждебные острия, так к какой же душе припасть за помощью?

Из-за выщербленного кирпичного угла кто-то манил ее тонкой рукой. Это был Нанус, рыночный мим, еле различимый в тени. Она последовала за ним — куда же еще податься?

В таверне внизу у реки, в путанице развешанных сетей и причаленных лодок, толпа оборванцев у дымящего очага метала кости, сопровождая ходы визгом и гоготом. Нанус завел Азарику в каморку, отгороженную дерюгой. Помог смыть пятна крови, дал напиться.

Под утро в таверну словно седой вихрь ворвалась Заячья Губа.

— Эйя! — приветствовали ее бражники. — Это ты, повелительница уродов? Какие нынче виды на урожай?

Но все же сильна была ее магическая сила. Заячья Губа каждому пристально заглянула в глаза. И каждый после этого срывался, выбегая в дверь. Бежал и хозяин, бросив пригорающего каплуна.

Заячья Губа вцепилась в Азарику:

— Ах ты неудавшийся оборотень, плевок сатаны! Ты же была с Эдом, как же ты не могла его уберечь?

Азарика рассказывала со всеми подробностями, не в силах удержаться от всхлипываний, а волшебницу трясло от злобы и нетерпения действовать.

— Я знала, что все этим кончится! — заключила старуха. — Нечего было тебе за ним гнаться, не по тебе этот кусок.

Разразившись новым потоком брани, она велела ждать ее дальнейших распоряжений и унеслась. Азарика осталась в каморке за дерюгой под бдительным надзором неразговорчивого Нануса, у которого ручки-тростинки были тверже щипцов кузнеца.

Через неделю пришло первое известие от Заячьей Губы. Эд, по всей видимости, жив, его жизнь еще кому-то нужна. Ходят слухи, что он в каменном мешке одного из нейстрийских монастырей.

Слова «каменный мешок» для Азарики означали только их Забывайку, где их с Робертом испытывал господь или, вернее, приор Балдуин. Теперь ей явственно воображался Эд, как гнетет его там ледяная сырость и мучает голод… И пусть он где-то, когда-то, в чем-то был виновен, но до каких же пределов можно страдать человеку? Не было сил оставаться без дела, дожидаясь решений Заячьей Губы. Да и неизвестно еще, для чего злобная ведьма ее стережет!

И однажды в полночь, видя, что утомленного Нануса все же сморил сон, Азарика перетащила из таверны одного из упившихся гуляк, положила вместо себя — и была такова.

Теперь? Теперь она была счастлива. Перед ней мерно колыхался мускулистый круп серого с подпалиной жеребца, лучшего, которого Эд выбрал в монастырской конюшне. Сам Эд ехал весело, подбоченясь, нет-нет да и оглянется на едущую следом Азарику и на отряд вооруженных монахов, которых они взяли с собой.

Голые леса, красноватые от не успевшей опасть листвы, сменялись лбами холмов, где ветры выдули снег в бороздах виноградников. У пруда ветлы с черными комлями устремляли к небу веера прутьев. Гуси, поджимая красные лапы, шествовали к дымящейся полынье. Лаяли собаки, и деревня, спрятавшая за холмом прелые тростниковые крыши, выдавала себя дымом на фоне холодного неба.

Преодолевали толщу очередного леса и попадали в какую-нибудь деревню, как в самостоятельный мир, где и говорили-то на таком наречии, что, кроме слов «бог», «хлеб» и «плетка», ничего нельзя было разобрать. Да ее жители и не нуждались в большем количестве слов. Похожие на одичавших сурков, они жили в вонючих норах, где топилось по-курному, где голая детвора ютилась вперемежку с ягнятами и телятами. Развлекались игрой на мычащей волынке, а в знак особой нежности искали друг у друга вшей. Когда до них доходило, что отряд Эда прибыл к ним из такого же селения за лесом, они смеялись и не верили.

Когда же Эд, теряя терпение, спросил, откуда же к ним тогда ежегодно приезжает за данью их сеньор, они без шуток отвечали — от самого господа бога.

В другой деревне Эд отбил у разъяренных мужиков женщину, которую они вовсю мозжили дубинами. «За что?» — «Ваша милость, она вредит нашим женам», — «Каким же образом?» — «Какую встретит, той и норовит на тень наступить…» Азарина содрогнулась, вспомнив себя в Туронском лесу.

До сих пор ей казалось, что она, прожив за два года даже не две, а двадцать две жизни, испытала все, что только суждено испытать смертному человеку. И вдруг перед ней открылся мир, о котором она не имела представления: «косматая» страна франков и ее вечный труженик — земляной мужик.

Сердобольный Фортунат писал о нем в своей Хронике: «У него огромные руки, массивные ноги. Расстояние между глаз шириной в ладонь, плечи как колоды, обширная грудь. Волосы свалялись, будто шерсть, а лицо черно, как уголь, оно не знало иной воды, кроме дождевой. Радуйся, червь с душою человека, будь счастлив! Ибо это за счет твоей вечной нужды поставлены златые палаты твоих блестящих господ!» Наталкиваясь на эти строки, Азарина, бывало, думала, что это риторические упражнения ученого старца, ан оказалось — это жизнь!

Ей было любопытно, как все эти мрачные картины воспринимает ее сюзерен. Сострадает ли, возмущается, хочет ли все изменить? Освободив его из Забывайки, она с гордостью чувствовала себя ответственной за его дальнейшую жизнь…

Но он ко всему увиденному в пути относился или равнодушно, или с презрительной усмешкой. Одна дума жгла его, не давая покоя.

Как только он вышел из Забывайки и отдыхал с Фортунатом в его свеженатопленной келье, Азарика достала из седельных сумок Байона и поднесла ему с поклоном вырученный ею из парижской башни его Санктиль — отцовский меч с мощами из святой земли.

Эд молча принял его, целуя золотую рукоять. А когда он поднял глаза, Азарика была вознаграждена за все — такая волна благодарности, такая живая теплота была в его светлом взгляде.

Теперь в пути иной раз, чтобы размять руку, он поднимал на дыбы серого, выдергивал клинок и рассекал им воздух, при каждом выдохе вскрикивая: «Вот это Фульку голову прочь! А это Кривого Локтя от плеча до паха!»

— Ничему-то ты, видать, не научился, граф Парижский! — сказала она, не вытерпев, и задохнулась от волнения.

Граф придержал серого, пока с ним не поравнялся Байон.

— Что ты этим хочешь сказать, мой умница Озрик?

— Вернешься в Париж, молю тебя, делай вид, что ничего не произошло. Будто ты только вчера выехал, ну, скажем, на богомолье к святому Эриберту и вот вернулся. Ни слова о мести!

Эд молчал, кусая губы. Азарика, боясь, что он ее не понял, положила руку ему на сгиб локтя.

— Напомню как однажды тебя напутствовал в бой наш общий учитель Фортунат: «Если ты поднял знамя, забудь лично о себе». Тебе предстоит такая война! Зови же под свое знамя и недругов своих, и друзей.

Эд хлестнул серого и ускакал вперед. Азарике стало его жаль, она уж ругала себя за свой укор. Но, когда он вернулся, она приготовила новую выдумку, чтобы утешить его.

— Хочешь по-настоящему всем им отомстить?

— Ну?

— Чей профиль на этом серебряном денарии?

— Как — чей? Конечно Карла Третьего, императора франков.

— А где чеканится этот денарий?

— У меня в Париже, на монетном дворе.

Азарика подкинула звонкий денарий и многозначительно передала его Эду. Тот хмыкнул, рассматривая чеканку, потом хлопнул Азарику по плечу и захохотал.

— Змей-искуситель! Ну, Озрик, быть тебе когда-нибудь канцлером, видит бог!

Как и подобает оруженосцу, она ухаживала за сеньором. На стоянках спешно раздувала костер, рубила тростник и, вытряхнув из него снег, настилала возле огня, покрывала медвежьей шкурой ложе для господина. Завела особый котелок, готовила графу отдельно. Стирала ему и штопала, уже не заботясь о том, примут ли ее за женщину. И все это доставляло ей никогда не испытанную радость.

После доброй недели пути Эд взял за повод Байона и указал что-то за сизым от мороза лесом:

— Веррин! Верринский замок! Помнишь, кто такой сеньор Верринский? Это же тутор, ваш бывший староста в школе!

На плоском холме, окруженная пнями свежей вырубки, высилась грузная башня из еле обтесанных валунов. Вокруг виднелись разные дощатые пристройки и службы.

Эд поднял свою Датчанку и затрубил, учиняя вороний переполох. Меж зубцами башни показалось множество женских лиц в белых чепцах. Под навесом прекратился звон наковальни, и, озаряемый сполохами горна, оттуда вышел молодой мужчина. Снимал кожаный фартук, тревожно вглядываясь в подъехавших всадников.

— Не норманны, не бретонцы! — смеясь, крикнул ему Эд. — Твой собственный сюзерен жалует, прикажи ставить пирог.

Гиела кланялась, приглашая в замок. Она уже успела ради гостей надеть накрахмаленный фартук. За нею кормилица держала спеленатую двойню, а еще один годовалый сеньор Верринский в вязаных башмачках выглядывал из-за ее широченной юбки.

Невзрачная снаружи башня оказалась, однако, четырехэтажной. Самый верхний служил боевой площадкой, а в мирное время сукновальней. В момент приезда гостей Гиела там как раз работала с крестьянками. Самый же нижний занимали подвалы для припасов, был там родник на случай осады и прочее. Что касается двух средних, то повыше располагались комнаты господ, а пониже — общая, во всю окружность, низкая палата, где над неугасающим очагом висела медная посуда.

— Тесновато… — смущался сеньор Верринский.

— Слушай, — сказал Эд, когда Азарика сняла с него оружие и он расположился напротив огня, где уже шипел, поворачиваясь, баран, — ведь, помнится, покойный сеньор Верринский был богатый человек?

— Был! — вздохнул тутор, вычищая острием кинжала кузнечную гарь из-под ногтей. — Да что не разорили норманны, то у него выманили попы или оттягали соседи. Мне пришлось все заново строить.

Гисла поднесла Эду рог с сидром, поклонилась. Эд встал, осушил рог и на правах сюзерена поцеловал хозяйку в губы так, что у ней дух перехватило, а Азарика опечалилась — нельзя ли было обойтись без этого?

— А все-таки, брат, — сказал Эд, отпуская Гислу, — лучше бы ты женился на знатной, а не на монастырской сироте. Да не из-за приданого, нет! Знатная была бы белоручкой, лежебокой. Сама не стала бы с мужичками сукно валять, да и тебя бы в кузню не пустила. Ты сеньор! Твое дело рыскать по лесам, искать супостата, а случится набег — мужика защищать. А уж он, тот мужик, пусть на тебя и кует, и пашет, и сукно валяет, и еще деньги тебе платит.

— Они у меня совсем нищие.. — смущенно возразил тутор.

Гисла, вся пунцовая, наклонилась над столом, расставляя плошки.

— Как это — нищие? — воскликнул Эд. — Собери-ка с каждого мужика по ребенку да и запри в подвал без хлеба, без воды. Назначь с родителей за них дань, да побольше. Увидишь, какие они нищие!

— Граф! — с упреком воскликнула Азарика.

А тот раскатился смехом, совсем, однако, не весело на всех поглядывая.

— Мужик таков, — добавил он. — Уж как-нибудь да исхитрится, уж что-нибудь придумает, а не даст своему детищу в подвале околеть.

— Что ты говоришь! — махнула в ужасе Азарика и спустилась вниз. Стояла у притолоки, печалясь.

Там и нашел ее Эд, навалился грузом своего тела, отыскал в темноте ее нос и пребольно ухватил в два пальца.

— Ты, сопляк! За все, что ты мне сделал, я твой должник. И советы мне свои подавай! Но я на коротеньком твоем носу хочу тебе зарубить: при людях ни-ни!

И удалился чистить своего серого с подпалинами. Коня он чистил всегда собственноручно, о чем-то даже с ним разговаривал. Конь должен знать только своего всадника, учил он.

Расстроенная Азарика к ужину не пошла. Прокралась за спинами пирующих и легла на солому возле ложа, постеленного Эду.

Проснулась, когда вокруг была тьма. Со всех сторон несся храп спящих. Рядом, как равномерно дышащая гора, посапывал Эд. Лежала без сна, смотрела в сквозную трубу очага, откуда вместе с инеем врывалось мерцание звезд, и казалось, что вся Вселенная вращается вокруг нее, Азарики.

Наверху, у Гислы, приглушенно плакал ребенок. Азарика старалась представить себе, как у нее кто-нибудь родится, но никак не получалось. Болел нос, оттасканный Эдом. Значит, и верно, он до сих пор не подозревает, что она женщина? И это было даже обидно.

И за эту его наивность ей даже стало жаль его. Сняла с себя походное овчинное одеяло и накрыла им Эда поверх медвежьей шкуры.

Утро началось с рева Датчанки, с плеска холодной воды, хохота парней, топота копыт вновь прибывающих. Эд накануне разослал своих монахов к окрестным вассалам, и теперь Азарика сбилась с ног, поминутно докладывая о прибытии того или иного сеньора.

— Вот это дисциплина! — сказал Эд. — Придется каждому за образцовое поведение заказать золотой ошейник.

Он любезно всем подавал руку и всматривался в каждого, словно испытывая. И, видимо, был недоволен: вассалы держались вежливо, но настороженно и отчужденно.

— Вот что, — решил граф, — едем-ка на охоту! Не мешает поразмяться, друг о друга пообтереться да и дичи настрелять.

Охота выдалась удачной и веселой. Она уже шла к концу, как собаки подняли в самой чащобе медведя. Зверь вылез злой и сонный, насиженную берлогу покидать не хотел. Отмахнулся от надоевших собак и хотел удрать, но дорогу ему преградили всадники с рогатинами. Приходилось принимать бой, и мишка встал на дыбы.

Эд выехал вперед и бросил перед медведем перчатку.

— По праву сюзерена зверь принадлежит мне.

Он спрыгнул с серого, приказывая отогнать собак. Никто еще не понял, что он задумал, кроме Азарики. Принимая повод коня, она шепнула: «Зачем?» — вложив в это слово всю меру своего беспокойства. Но он лишь дернул плечом, как балованный ребенок.

Сняв с себя колчан, перевязь с мечом, даже кинжал, он ходил вокруг медведя, весело его рассматривая. Мишка сделал еще одну попытку дезертировать, но вновь наткнулся на чью-то рогатину. Он поднялся с ревом, ища противника. А Эд, ожидая, стоял перед ним, глядя на его свисающую клочьями, плохо облинявшую шкуру, на его брыластую шею, на его лапы, покрытые рубцами и шрамами.

— Знатный противник! — сказал он, обращаясь к одной Азарике. — Не то что гадостный Фульк.

Медведю надоело попусту топтаться, и он сделал рывок на Эда. Тот ловко перескочил ему за спину, и медведь замигал близоруко. И верно, как Фульк, когда тот собирается вставить в глаз свое стекло!

Однако медведь сообразил, куда делся Эд. Перевернулся с неменьшей ловкостью, чем вызвал шумное одобрение публики. Шум этот ему не понравился, он решил показать, что хозяин леса все-таки он. Наскочил на Эда с такой яростью, что тот не успел уклониться.

Они схватились, будто обнялись, когти зверя заскользили по стальным плашкам панциря Эда. Медведь заревел трубно, завыл в голос, а Эд будто ушел внутрь его огромной косматой туши.

— Что же мы стоим? — волновалась Азарика.

Но какой-то старый, видавший виды вассал ее успокоил:

— Так бывает на медвежьих травлях. Не беспокойся, Эд зря рисковать не станет, мы его знаем.

Между тем медведю становилось тесно в железных объятиях человека. Он стал вертеться, повизгивая, даже делал попытки оттолкнуть от себя Эда. Но человек обрек зверя на гибель, и теперь ничто не могло спасти бедного хозяина леса. Медведь прекратил войг стал конвульсивно кашлять, содрогаясь всем телом и отпихивая от себя упорного врага. Еще через некоторое время мишка стал хлюпать, и вот уж его туша повалилась на снег волосатой горой, а над ней стоял Эд, победитель. Его панцирная спина была измазана медвежьей кровью. Ликуя, он подбросил к соснам свой железный шишак.

Старый вассал рядом с Азарикой качнул головой.

— Ах, сатана! Все-таки взял и удушил!

Обратно ехали дружно, хохотали, наперебой вспоминали борьбу с медведем. Теперь все вассалы, даже пожилые, с обожанием поглядывали на Эда. («Вот зачем был нужен бедный медведь!» — подумала Азарика.) Приехав в Верринский замок, стучали по столу ножами:

— Медвежатинки хотим, медвежатинки!

Эд благодушно уселся во главе стола. Азарика повязала его полотенцем и подала таз — вымыть руки.

— Позвольте спросить вас, милейшие сеньоры, — начал он, — как случилось, что город Париж в рискованнейшем положении, а каждого из вассалов мои гонцы застают чуть ли не в теплой постели?

— Мы присягали не городу Парижу, — насупился старый вассал. — Мы присягали графу Парижскому.

— Значит, вы намеревались дождаться, пока язычники расправятся с Парижем, а потом примутся за вас? В таком случае возвращение графа Парижского не должно вас радовать. Вот мой приказ: завтра мы выступаем, чтобы прорваться в Париж.

Слышно было только жевание и треск разрываемых сухожилий. Кое-кто хотел просить хоть день отпуска, распрощаться с домашними — все-таки война! — но не посмел и залил вином свою печаль.

4

Дерзнув напасть на Париж, король Сигурд взвесил все «за» и «против». Долго он, сидя в своих северных болотах, ковал впрок лезвия из знаменитой норманнской стали, смолил дракары, рассылал вербовщиков и в Норвегию, и в Ирландию, и в Англию, и в Готскую землю — всюду, где свили хищные гнезда викинги — гроза морей. На его призыв отовсюду слетались любители живого мяса. Теперь он не распылял свои флотилии по рекам, а, собрав тысячу драккаров («Воды Сены не были видны из-под их бортов!» — сокрушались франкские летописцы), внезапно явился под стенами Парижа.

Расчет Сигурда был прост: воспользовавшись замешательством в Нейстрии после смерти Гугона и таинственного исчезновения Эда, застать все ворота открытыми. Сначала так все и шло. Парижане и глазом не успели моргнуть, как в разгар большой осенней ярмарки норманны свалились им на голову. Но тут-то Сигурд и просчитался. Он не учел натуры своих воителей. Как исступленно он ни приказывал, чтобы викинги прорывались скорей к воротам предместий, они застряли в Пинциаке, где был центр ярмарки, ловя разбегавшихся купцов.

И когда драккары под внушительный рев труб, хлопая полосатыми парусами и испуская тучи стрел, подошли к Парижу, их встретило напряженное молчание у запертых наглухо ворот.

Пришлось начинать планомерную осаду. Пленные жители под несусветными пытками показали, что в городе войска почти нет. Карл III отослал его в Германию под предлогом отражения венгров, а на самом деле в противовес тамошнему могущественному бастарду Арнульфу Каринтийскому.

Увы! Безрассудные парижане не собирались направлять к Сигурду своих послов с веревками на шее. В Городе оказались богатые склады, заготовленные в свое время Эдом. Престарелый Гоццелин, архиепископ, позабыв свои кондитерские увлечения, смущал умы парижан, призывая их сопротивляться. Он уговаривал вассалов, убеждал купцов, воспламенял юношей, бранил клириков и сумел обеспечить оборону всех стен и башен Города.

И все же Сигурду удалось захватить Левый берег. Он проломил его бревенчатую стену, и бой закипел в лабиринте улочек предместья святого Михаила. Осажденные цеплялись за каждый сруб или сарай, из пожарных бочек обливали горящие строения. Сам архиепископ Гоццелин на лопоухом муле разъезжал по пылающим весям в сопровождении здоровяка Авеля, который еле оправился от ран, полученных в ночь исчезновения Эда.

— Святой отец! — кричали Гоццелину. — Прячься, вон стрела летит!

— Староват я для пернатой красавицы, — отвечал прелат. — Она молоденького ищет.

В конечном счете защитники Парижа оставили Левый берег. Но при этом полегло столько доблестных жрецов грабежа, а трофеев оказалось так мало, что, подведя баланс, викинги приуныли.

На Левом берегу оставалась ими не захваченной только бревенчатая Квадратная башня перед мостом через Сену. Для поднятия духа Сигурд решился на маневр, который ранее отвергал, — сжечь мост Левого берега (а он мог еще пригодиться, чтобы ворваться в Город посуху) и тем самым изолировать Квадратную башню.

Так и сделали. Выше по течению Сены разорили множество селений, и из их добротных сухих бревен соорудили гигантский плот, а на него взгромоздили возы с сеном, бочки со смолой, ящики с серой. Все это запалили и пустили вниз по реке.

На сей раз ополченцы Гоццелина растерялись. Норманны хохотали, глядя, как защитники моста мечутся, озаренные багровым отсветом пожара, как они пытаются шестами либо развалить пылающий плот, либо протолкнуть его между быками. Мост все-таки сгорел, а защитники Квадратной башни предпочли погибнуть, но не сдаться.

Однако сжечь таким же образом мост Правого берега не удалось. Гоццелин велел натащить на мост побольше бочек и огромных керамических сосудов, в которых в Галлии любят хранить зерно. Несмотря на помехи со стороны норманнов, целый день сосуды эти наполняли водой, черпая ее ведрами на веревках. Как только приближался зажигательный плот, на него обрушивались струи, способные залить и адское пламя.

Настали рождественские холода, которые в эту зиму были особенно жестоки. Норманнское же воинство явилось одетым весьма легкомысленно, рассчитывая на парижские гардеробы. Взятых осенью пленных и добычу успели распродать, деньги растранжирить. Мужики на сто миль окрест разбежались по лесам, некому стало кормить господ викингов и убирать за ними нечистоты. Пошли повальные болезни, стали ходить слухи о черной смерти.

Сигурд сам сделался мрачен, как черная смерть. Из Тронхейма ему привезли двенадцать прорицателей, белобородых старцев Одина, древних настолько, что каждому, для того чтобы согнуть руку или сделать шаг, требовалось ровно столько времени, сколько часовому, чтобы обойти вокруг королевского шатра. С ними приехала вещая дева, отменно пышная и дебелая. Проходит мимо воинов, а у тех глаза делаются мутными, как у вяленой трески.

Дева с утра до вечера заботилась о своей белокурой прическе. То мыла ее в ромашке или в луковичной шелухе, то утюжила гребешком. Старцы же занимались тем, что сосредоточивались для высшей прозорливости, при этом похрапывали сладко. Уверяли, что слышат, как трава растет, но, по-видимому, отчетливо слышали только, как на кухне начинали ложки звякать.

В конце концов все это Сигурду так надоело, что он почти перестал бывать в своем шатре. День и ноль рыскал с конным отрядом по окрестностям Парижа.

Однажды он ехал мимо Горы Мучеников, с которой непокорный Париж виден как с птичьего полета — если бы, увы, викинги могли еще и летать! На повороте отлично вымощенной дороги (трудолюбие и аккуратность парижан возбуждали в Сигурде тихую злобу) ему встретилась древняя старуха в черной каппе и с клюкой.

— Остановись, Сигурд, король данов!

— Ну, положим, не так трудно догадаться, что я Сигурд, король данов, — проворчал викинг, осаживая коня.

Старуха объявила, что ей надо беседовать с ним с глазу на глаз. «Не ходи, король!» — советовала свита, но Сигурд подумал; а вдруг это могущественнейшая волшебница, которых, по рассказам, так много в таинственной Галлии?

В пещере чадила коптилка, возвышался скелет в нелепом парчовом одеянии. Ведьма стала жечь увитые бисером свечи и оговаривала при этом, что они из человечьего сала. Сигурд снял рогатый шлем, и седой его чуб свесился словно третий длинный ус. Эта старуха с ярко накрашенным мертвенным ртом и заячьей губой, из которой выглядывал единственный зуб, внушала ему отвращение, но и почтение одновременно.

Заячья Губа открыла, что ее послал канцлер Фульк.

— Подумать только! — ухмыльнулся Сигурд. — Каких сановных людей канцлер ко мне посылает!

Колдунья извлекла из складок юбки кусок пластины из слоновой кости, на которой были начертаны рунические письмена. Король с большим сомнением взял, повертел в руках и достал у себя другой кусок. Надлом и разделенные руны обоих кусков сошлись точь-в-точь.

— А ты меня не помнишь, — сказала старуха, торжествуя. — Я лет пять назад была у тебя от покойного канцлера Гугона.

— Как же, как же! — припомнил король. — Ты лично просила тогда за какого-то гребца, чтобы я дал ему убежать.

Волшебница вернулась к цели своей миссии.

— Канцлер Фульк напоминает тебе о вашем уговоре, помнишь? Как только он, Фульк, при всем народе повелит тебе — уходи, ты должен повиноваться беспрекословно. Час этот близок.

— Как бы не так! — вскричал Сигурд. — Он-то чем мне помог, чтобы я закончил этот злополучный поход? Седьмой месяц топчусь под стенами строптивого городишка, да поглотит его бездна!

— Во-первых, не тараторь так быстро, я не настолько сильна в норманнском языке, чтобы поспевать за извивами твоей мысли. Во-вторых, он посылает тебе доказательство своей дружбы.

— Какое?

— Ишь нетерпеливый! Сначала поклянись еще раз, что не нарушишь условий договора.

— Викинги никогда не клянутся!

— И, однако, постоянно обманывают.

— Говори, исчадье зла!

— Хорошо. Обернись-ка к скелету, то бишь к сеньору Мортуусу. Как раз за его спиной начинается подземный ход в две мили, который кончается в самом сердце Правой стороны…

Сигурд вскочил, нахлобучивая шлем. Заячья Губа удержала его.

— Не передать ли его благочестию канцлеру какие-либо заверения в благодарности?

В ответ король захохотал. Он смеялся искренне, как ребенок, даже вытер слезу краешком плаща.

— Пусть твой слабодушный хозяин, этот павлин с душою воробьишки, молит своего распятого бога, чтоб я не обманул его при расчете.

Но Заячья Губа грустно покачала головой:

— Умерь свое веселье, король. Попробуй-ка обмануть — и ты умрешь, исчезнешь, как пыль, сдутая ветром!

Сигурд, не прекращая потешаться, указывал на старуху пальцем.

— В доказательство того, — старуха понизила голос, поглядев на дверь, — что наши люди тебя окружают, мне разрешено предать тебе одного из них. Вот тебе теперь половинка старинного золотого аурея, на которой какой-то кесарь изображен в лавровом венке. Тот из твоих, у кого найдется другая половинка, — человек Фулька.

Сигурд смолк, опасливо поглядывая на волшебницу. На прощанье просил погадать ему о судьбе. Заячья Губа бросила горсть проса в плошку с вином и, поводив по нему пальцем, объявила:

— Берегись, коршун, время воробьев и павлинов кончается. Сокол уж на воле, скоро он будет тут.

— Кого ты подразумеваешь под именем сокол?

— Того, кто страшен и коршунам, и павлинам.

Сигурд устремился из пещеры. Теперь смеялась Заячья Губа.

— О святая простота! О молот в руках ловкачей!

Прискакав к своему темному шатру — старцы давно спали, устав от целодневного общенья с богами, — Сигурд запалил факел и, бросив поводья часовому, откинул полог.

На его королевском золоченом седалище расположились, тесно обнявшись, белобрысая вещая дева и самый юный из его, Сигурда, оруженосцев. Первое, что бросилось королю в глаза, — блистающая в свете факела половинка кесарской монеты на упитанной груди вещей девы. Король согнал прочь оруженосца, а деве раскроил темя утыканной шипами железной палицей.

5

Из подземного хода норманны вырвались, как потоп, никто не мог понять, что же случилось. Вот тут-то были захвачены врасплох и люди в домах, и женщины в постелях, и золото в шкатулках. Тяжелый черный дым стлался по воде от горевших хлебных складов, которые парижане жгли, чтобы не отдавать врагу. Каждое предместье пылало и сопротивлялось, оно знало: лучше смерть, чем варварский плен.

Но и здесь Сигурду помешало вечное пристрастие его воинов — лишь бы дорваться до добычи. Прибывавшие из подземелья волны завоевателей растворялись по кварталам, и никакая сила не могла заставить их опомниться, пока все, что взято, не было поделено. На том берегу Гоццелин страдал, сжимая пальцами виски.

— О, если б хоть сотни четыре тяжеловооруженной конницы! Враг навечно остался б в лабиринте улиц. Господи, сотвори чудо!

Но господь не хотел сотворять чудо, и лишь монастыри Правого берега успели захлопнуть ворота перед самым носом норманнов, оставшись, как занозы, в их тылу.

Месяц прошел для парижан в унынии и размышлениях, как теперь удержать Остров Франков, последнюю частицу надежды. Однажды к архиепископу Гоццелину, сидевшему за арифметическими расчетами, хватит ли на острове муки хоть по четверть фунта на едока, явился толстяк Авель, которого прелат любил называть не иначе, как «племянник». Авель мрачно жевал заплесневелую корку, а краснощекое, несмотря на наступившее бесхлебье, его лицо имело просительное выражение.

— Сегодня в монастыре святого Германа праздник… — сказал он по своему обыкновению без предисловий.

— Ну и что? — рассеянно спросил прелат.

— Я туда приглашен.

— Да ты понимаешь, что говоришь? — изумился Гоццелия, отрываясь от расчетов. — Монастырь святого Германа на Правом берегу и осажден. Как же ты пройдешь?

— Понемножку, понемножку…

И чем более Гоццелин его отговаривал и даже запрещал, тем жалобнее просил Авель. В конечном счете архиепископ решил: пусть идет, бог хранит смелых, а здесь это гороподобное дитя все равно исчахнет на четверти фунта муки ежедневно.

Авелю приоткрыли створу цепных ворот моста на Правом берегу, где у франков осталось лишь предмостное сооружение, звавшееся парижанами фамильярно «Башенка». Авель спокойно вышел и отправился, сопровождаемый ироническими напутствиями товарищей. Норманны же, видя его полнейшую невозмутимость, поначалу не обратили на него внимания. Так добрался он до самых стен монастыря святого Германа, а уж туда войти не мог, потому что норманны его ворота завалили огромной баррикадой.

Авель деловито принялся ее разбирать, откидывая самые крупные балки в сторону. Норманнские часовые сначала недоуменно пялили на него глаза, потом подняли тревогу. На Авеля наскочили сразу несколько язычников, держа в руках веревки, — за этакого великана на рынке рабов отвалят кругленькую сумму! Эти-то веревки особенно разгневали нашего агнца. Он без труда отнял у нападавших их секиры, а самих связал и, прикрываясь ими как заслоном, продолжал свое дело. Монахи в шлемах глядели на него с высоты ворот.

— Жарится баранинка? — спрашивал их Авель.

— Угу! — отвечали изумленные монахи.

— Не подгорела бы… — опасался Авель и удваивал усилия., Через некоторое время он снова разгибал спину и спрашивал: — С петрушкой?

— И даже с сельдереем! — кричали воины святого Германа, приободрившиеся при виде такой подмоги. — У нас и свежая рыбка в садке, ты только войди, мы тебе такого окунька в соусе изобразим, пальчики оближешь!

— М-м! — стонал Авель, в голодном желудке у него урчало.

Но тут на него набросились сразу десятка два врагов, подняв мечи. Нашему герою пришлось бы худо, веди он себя, как обыкновенный боец. Но он, не делая попытки сопротивляться, спокойно озирался по сторонам. И нападавшие подумали, что все-таки смогут взять его живьем.

А он, разгадав их намерения, вытащил из баррикады огромную жердь и метнул ее плашмя так, что она на лету снесла головы половине нападающих, а прочие бесславно бежали. Ворота монастыря наконец распахнулись, и Авель туда вступил как триумфатор.

Разъяренный Сигурд приказал тех, кто бежал от Авеля, публично утопить, а к воротам монастыря подкатить таран, только что изготовленный нанятыми в Испании мастерами.

Услышав его гулкие удары, монахи пали духом и стали читать отходную, а Авель, сидевший в одиночестве за столом, рассердился:

— Хамы, пообедать не дадут!

— Господин Авель! — прибежали за ним привратники. — Ворота наши уж прогибаются, что делать?

— Лейте на наглецов смолу, — приказал Авель, догладывая ножку.

Через малое время они примчались опять:

— Смола кончилась!

— Проклятье! — чертыхался Авель. — Только за окунька взялся! Лейте на них кипяток, а мне дайте сметаны, сметаны мне дайте!

Наконец ворота затрещали, готовые рухнуть. Авель встал, с сожалением оглядывая опустошенный стол. Остатки монахи поспешили припрятать, чтобы не отвлекать доблестного защитника.

Авель выдвинул запирающий ворота брус, внезапно распахнул створу. Лоб тарана, не встретив помехи, далеко въехал в арку ворот. Ухватившись за него, Авель выдернул весь ствол и вышел с ним из ворот. Испанские мастера показали пятки, а остатки тарана Авель сжег перед воротами на костре.

Когда он вернулся к святому Герману, монахи, кто со сковородкой, кто с кастрюлькой, приплясывали вокруг него и пели:

Он сражается без правил,

Но в любом сраженье прав.

Раньше был он кроткий Авель,

А теперь он Голиаф!

Гоццелин смеялся от души, когда ему рассказывали о подвигах его «племянника».

Вдруг доложили — кто-то его спрашивает, кто — не поймешь. Ввели человека в остатках прежде роскошной шубы, худого настолько, что обтянутая кожей желтая голова качалась в облезлом воротнике. Гоццелин еле узнал его — Юдик, управляющий принцессы!

— Просят… — шевелил он губами. — Помирают они…

Еще в начале осады принцесса, по совету Гоццелина, покинула фамильный дворец, слишком близко от которого теперь шли бои. Нетопленный и отсыревший, он дал пристанище табору беженцев из захваченных врагом предместий.

Гоццелин, ведомый под руки своими серафимами, отыскал ветхий домишко в глубине Острова. Миновал закопченные коридоры, загроможденные мебелью, и оказался в низкой и душной комнате с заметным запахом тления. На куче подушек возвышалась птичья головка с запавшим ртом и приставленным к макушке роскошным париком.

— Гугон! — позвала умирающая. — Подойди, Гугон.

— Я не Гугон, — приблизился архиепископ, — я Гоццелин.

— Все равно… Пусть придет Конрад.

«Зовет покойников!» — подумал Гоццелин. Он позвонил в колокольчик, и юные послушники внесли приготовленные святые дары. Приживалки хныкали за дверьми.

— Гугон, не уходи… — сказала принцесса, когда архиепископ приказал святые дары унести.

— Я не Гугон, светлейшая, — как можно мягче возразил он.

— Все равно… Последи, все ли вышли.

Гоццелин повиновался. За долгую церковную жизнь сколько пришлось ему выслушать предсмертных исповедей, и каких! А ведь Аделаида — родная дочь Людовика Благочестивого, значит уходит навек последняя прямая внучка Карла Великого!

— Гоццелин или кто ты есть… Посмотри, что у меня на столе?

— Хлеб… Что еще? Свеча, что ли?

— Черствый хлеб! Рожденная в порфире вынуждена есть черствый хлеб!

Гоццелин промолчал. У множества беженцев в залах старого дворца не было и черствого хлеба!

— Витибальд! — позвала принцесса, и Гоццелин вздрогнул: это было его давно забытое мирское имя. Как будто кто-то позвал его из могилы.

— Витибальд… — повторила умирающая. — Помнишь, мы в детстве ловили птичек? Мазали клеем веточки…

Гоццелин ощутил, как по щеке, помимо воли, крадется слеза.

— Витибальд, поклянись… — еле разбирал он в шепоте старухи мертвые франкские слова. — Ни одному смертному… Эд не мой… Эд не мой сын… Я взяла его…

— Зачем? — вырвалось у Гоццелина.

Она закрыла совиные веки, головка выбилась из-под парика, и прелат подумал, что все кончено. Но черные ее глаза блеснули, и она отчетливо произнесла:

— Глупый монах! Тебе не понять, что делает любовь!

А потом, задыхаясь, бормотала уж совсем непонятные слова:

— Спеши, скорей! Будет поздно… Андегавы… Забывайка…

Далеко у входа происходила какая-то возня, слышались крики. Но архиепископ ничего не слышал. Погруженный в воспоминанья, он вдруг ярко увидел эту самую Аделаиду хрупкой девочкой в муслиновой фате, и он, герцогский сын, тоже юный, ведет ее к первому причастию… Какая-то, видимо, трагическая история с ней произошла! Сколько ж она унижений приняла за этого бастарда, а нате вам — он и не ее сын… И сгинул невесть где!

Кто-то бежал по скрипучим коридорам, гремя шпорами.

— Святейший, святейший!

— Что? — спросил Гоццелин, не двигаясь с места.

— Какое-то огромное войско подошло к стенам! Эд вернулся! Не иначе, наш Эд!

Принцесса спала, мирно посапывая. Гоццелин, опираясь на вестника, ушел, наказав серафимам — чуть что, бежать за лекарем.

Они, светлый, как агнец, и черный, как вороненок, уселись на подстилку возле двери.

— Смотри! — вдруг шепнул светлый. — Ей плохо.

— Бежим за лекарем! — привстал черный.

Но товарищ за руку притянул его на место.

— Тш-ш! Что ей лекарь? Душа ее отходит. Наблюдай, кто за ней явится — бес или ангел?

6

— Смотри-ка, Озрик, вон у того мыса язычники на двух барках соорудили целый понтон!

На площадке башни ветер метался как безумный, сыпал снежную крупу. Эд морщился, всматриваясь, указывал Азарике на захваченный врагом берег.

— Видишь, бревна таскают бедняги пленные под ударами бичей? Клянусь святым Эрибертом, они строят плавучий таран или что-нибудь вроде этого. А сколько драккаров — целый город на реке!

Они спустились в Зал караулов. Азарика подогрела вино.

— Слушай, мудрец, — говорил ей Эд, грызя сухарь, — когда я через Константинополь возвращался из плена, как раз напали сарацины, а византийский флот был на войне с болгарами. Сарацины мореходы не менее ловкие, чем даны Сигурда, и я при моей тогдашней простоте подумал: конец греческой столице! Что ты думаешь? Ничего подобного. Греки сожгли сарацинский флот, и как ты думаешь? Из труб, из пасти медных химер и драконов у них лились струи жидкости, которая горела на воде, и сарацинские ладьи погибли.

Эд поставил чашу и наклонился к Азарике, зрачки его блестели.

— Озрик! Что, если б среди книг, гниющих, как ты рассказываешь, в старом дворце, нашлась такая, где было б описано, как этот греческий огонь приготовлять? Озрик, а? Если же там этого не найдется, то всем твоим книжкам одно место — костер!

Теперь она опять целыми днями пропадала в библиотеке. Ежилась от сырости, от воспоминаний о Кочерыжке, который когда-то валялся вон там, на мозаичном полу…

День за днем она перелистывала слипшиеся книги, развертывала хрусткие свитки. Августин, Григории Богослов, папа Лев… Не то, не то! Некогда возлюбленный Боэций, грамматики, риторы, анналисты, рассказчики житий, собиратели анекдотов. Ветер выл сквозь щели ветхой стены, крысы бегали под полом. Сторож Сиагрий, которому все было нипочем, оглушительно храпел за дверью.

Она уже собиралась пойти к Эду и честно сказать — ничего нет. И вспомнила, что осталась неразобранной еще одна, самая верхняя полка. Фолианты были там набросаны как попало, видимо, уж в то время, когда некому было следить за расстановкой.

— Сиагрий, мышка, достань-ка те книги.

Сиагрию почему-то нравилось, когда его называли мышкой, но, прежде чем полезть на полку, он поклянчил полденария.

— Спроси у Эда, — посоветовала Азарика.

Сторож покорно взобрался на лесенку. Просить у графа подаяние было все равно, что самому совать спину под розгу.

Первая же книга обрушилась на пол, подняв густой столб пыли. Азарика открыла крышку и прочла: «TAKTIKON НРАКАЕION ВАΣΙЛЕΩ». На картине был изображен пузатый корабль. Воины в пышных шлемах направляли на врагов разинутые пасти чудищ, из которых лился огонь.

Сиагрий никак не мог понять, за что он внезапно заработал поцелуй в щеку и полденария в ладонь. Схватив тяжеленный фолиант, Азарика понеслась по залам, перепрыгивая через спящих беженцев.

В Зале караулов при тихом свете лампад Эд, с ним Гоццелин и командиры слушали доклад о том, что из закромов выбран последний лот муки.

— Люди умирают на улицах… — закачалась рогатая тень митры Гоццелина. — Больше всего младенцев жаль… Не успеваем отпевать!

— Значит, что же? — Эд сдвинул брови. — Капитуляция?

Вассальное ополчение, приведенное Эдом, влило свежую силу в оборону Города. Но лишь в распаленной фантазии парижан оно было огромным… Где-то в болотах Баварии блуждало усланное туда парижское регулярное войско. Феодалы в междоусобной распре двигали целые полки. А здесь Париж один на один противостоял смертельному врагу, и неоткуда было ждать протянутой руки.

Впрочем, один раз рука была протянута. Сквозь вражеские посты пробрался голодный монах, доставил от Фулька только что сочиненную молитву: «De furore normannorum libera nos, domine!» — «От ужаса норманнов избави нас, боже!»

— Сыны мои, — сказал Гоццелин, и все повернули к нему головы. — Боюсь, как бы мне вскоре не дезертировать от вас навек… Это, может быть, самая легкая доля — оставить вас, молодых, пожинать плевелы, которые насеяли мы…

Он перевел дух, и серафимы подали ему воды с тмином.

— Чувствую на себе тяжкий груз совести, ибо ведь это я в начале осады побуждал вас и настаивал сопротивляться до конца… Но теперь! Мне много лет, и какие только страсти я не повидал на своем веку! Но не в силах смотреть я в глаза детей, умирающих с мольбой о кусочке хлебца… Сыны мои! Быть может, окаянный Сигурд согласится обещать им жизнь? Ну что ж, что цепи рабства. Ведь и спаситель был в оковах…

— Старик! — прервал его Эд с горьким упреком, — Послушай! Я прожил в три раза менее тебя, но пережил достаточно… И я буду кричать тебе и им, и всем буду колотить в уши, как звон набата, — пусть дети франков лучше умрут, чем станут жить у чужеземцев в неволе!

Лихие наездники, кряжистые рубаки, надменные сеньоры молча смотрели на своего старенького пастыря, украшенного нелепым венцом и сумкой для сластей на груди — давно уж без единой крохи.

— Ведь я ж не для себя… — поник головой Гоццелин. — Но, может быть, ты прав, прости мою старческую слабость. Ты сумел прорваться сюда, теперь сумей вырваться отсюда. Поезжай в Лаон, кричи, вопи, будь там набатом, как ты говоришь… Когда избирали Карла Третьего, главнейшим доводом было то, что три великие страны, объединясь под одной короной, сообща отразят наконец изнуряющего врага.

Вбежав с фолиантом в обнимку, Азарика еле сдержалась, чтобы не крикнуть при всех: «Нашла!» Пришлось ждать, пока все разойдутся. Когда серафимы увели Гоццелина, она торжествующе показала Эду рисунок корабля с пламенем, и он согласно кивнул — да, это и есть греческий огонь!

Всю ночь, обложившись глоссариями, она при свете трескучих лучин переводила Тактикон. А Эд распорядился, чтобы часовые возле Сторожевой башни обвязали сапоги соломой. Он гордился умницей оруженосцем — сам-то он еле мог подписать свое графское имя, хотя и не любил показывать это.

Утром Азарика, мигая воспаленными веками, доложила: нужна селитра, сера, нужен скипидар и горное масло. Вызванные хранители подтвердили — все это найдется на складах.

— А вот тебе и помощник. — Эд подвел к Азарике здоровенного детину во фламандском шишаке. Ба! Это был старый знакомый — Тьерри. Длинное его носатое лицо с усиками щеточкой и выпяченной губой вызвало в Азарике прежнюю неприязнь. Она не знала, как дать понять об этом Эду. А Эд внушительно сказал:

— Он принес мне вассальную присягу. Это закон покрепче божия.

— Ну-с, Красавчик, — сказала скрепя сердце Азарика, — не боишься ручки измарать?

Тьерри приложил ладонь к сердцу, даже поклонился.

А попачкаться им пришлось. В окруженных караулом термах дворца они, вымазанные дегтем, со слипшимися волосами, сливали и перемешивали в разных пропорциях скверно пахнущие составы и жидкости. Хитрый грек, составитель Тактикона, указал преднамеренно неверные рецепты, и жидкость то не горела, а лишь дымила, то гасла от воды, то, наоборот, вспыхнув синим пламенем, исчезала без остатка. Сиагрий меланхолично предсказывал, что они спалят дворец.

Было досадно до слез. Азарика стала прятаться от Эда, чтобы не видеть немого вопроса в его глазах. А парижане целый день толклись на стенах, наблюдая, как Сигурд готовится к решительному штурму.

Азарика разнервничалась и несколько раз накричала на Тьерри за его нерасторопность. И Красавчик решил по-своему к ней подластиться, как подсказывала ему память и его грубый инстинкт.

— Ах ты моя курочка! — пристал он однажды с глупой манерой обниматься, которая и приносила ему успех среди служанок.

Азарике было досадно, и ударить его она не могла, руки были заняты: как раз после бесчисленных проб получался нужный состав.

— Отстань! — оттолкнула она его.

— Но почему же? — ухмыльнулся Тьерри. — Не все же тебе в ведьмах ходить. Граф тебя любит, он даст тебе роскошное приданое.

— Подержи лучше эту трубку, пустомеля! — в отчаянии крикнула Азарика.

Она жалела о Заячьей Губе с ее мехами и сосудами — вот с кем бы приготовлять состав!

Наконец они продемонстрировали опыты Эду и Гоццелину. Наполнив водой бассейн, в трубе которого она когда-то спасалась от аббата, Азарика пустила жидкий огонь, и загасить его было нельзя.

— Подумать только! — поразился архиепископ. — Тебе, Озрик, непременно надо вступить в духовное сословие. Только там ты найдешь книги, помощников, уединение для мыслей. Кстати, в монастыре святого Германа, где наш племянник Авель совершает свои подвиги, приор, мой ровесник, давно просится на покой.

— Решено! — сказал Эд. — Быть Озрику приором святого Германа.

Но когда все вышли, она упрекнула его, вытирая паклей пальцы:

— Избавиться от меня хочешь?

— Помилуй бог! — засмеялся Эд. — Но ведь меня, скажем, могут убить. Что станется с тобой?

— Я тоже умру, — сказала она, глядя в его потеплевшие глаза.

Через две недели норманны на приготовленном понтоне соорудили высоченную бревенчатую вышку. Только ребенок мог не понять, что вышка эта предназначается для того, чтобы, причалив к прибрежной стене Острова Франков, перекинуться через нее и высадить десант. Теперь уж все население города готовилось к последнему бою, монахи вышли на стены исповедовать и причащать бойцов.

И тут покинул их старый Гоццелин. Шальная стрела на излете, когда прелат стоял на верхней площадке, перебила ему ключицу.

— Вот и все, — вздохнул старик, опускаясь на руки своих серафимов. — Благодарю тебя, боже, что дал мне умереть бойцом!

Рана его сама по себе была пустяковой. Но немощному старцу, изможденному голодовкой, которую он упорно переносил наравне со всеми, пришел конец.

— Эда, Эда скорей! — молил он, чувствуя, как быстро жизнь отлетает. — Я не успел ему сказать… Я должен ему сказать… Господи, зачем я медлил, колебался…

Граф, который был занят в другой части острова, прибыл уже, чтобы поднять на плечах его сухонькое тело и положить навек в крипту собора. А на рассвете начался штурм.

Чудовищная вышка двинулась по воде от мыса и к полудню достигла острова как раз напротив дворца и Сторожевой башни. Усатые норманнские рожи смотрели оттуда, как из-под облаков. Драккары, сопровождавшие понтон, изрыгнули поток воинов, которые, словно муравьи, полезли по внутренним лестницам вышки. Лучники старались держать в небе тучу стрел.

Бревенчатая громада накренилась и, подобно гигантской птице, клювом перекинулась через стену. По ее переходам устремились ревущие от нетерпения даны. Враг был всюду — и под стенами, и над стенами, а теперь уж и за стенами.

— Скорей, скорей! — крикнул Эд, вбегая на закрытую площадку башни, где Азарика и Тьерри никак не могли наладить свою трубу. — Скорее, сатана вам в бок!

Его палатины еле отбивали от этой площадки наседающих врагов. Втиснув одну трубу в другую, Азарика сунула их Тьерри, а сама отбежала к Сиагрию, готовившему кузнечные мехи — накачивать состав.

— Сиагрий, ну что же ты, мышка! — чуть не плакала она.

В бойницу влетел здоровенный камень и шлепнулся в ушат с заготовленной жидкостью, все оплескав. Побелевший от страха Сиагрий скрылся в запасной ход. Азарика одна, торопясь, срывая ногти, обливаясь, налаживала мехи. Наконец жидкость пошла!

Норманны сначала приняли льющиеся сверху черные, густые, остропахучие потоки за обыкновенную смолу. Но жидкость не обжигала, и они перестали ее опасаться. Азарика и Тьерри из бойниц усердно поливали стропила вышки, дракары, лезущих норманнов и просто воду.

— Пора! — сказала Азарика.

Отбросив подающие трубы, они выкресали огонь. И тут же воспламенились сами — вспыхнули их измазанные составом рукава, штаны, даже панцирные бляхи на стеганках. Однако Азарика это предвидела — из заготовленного ящика сухим песком они сбили друг на друге пламя.

Тогда они выглянули наружу. Огонь гудел, пожирая бревенчатый скелет вышки. Многие лестницы уже обрушились, и тела норманнов гроздьями валились в реку. Флот дракаров представлял собой море огня. Казалось, седая Сена пылает, неся гибель захватчикам.

— Ну, если ты ведьма, — сказал Тьерри, — то ты гениальная ведьма.

Азарика что было сил запечатлела на его щеке черную пятерню. Она сбежала вниз. Старый дворец пылал, как свеча. Норманны и беженцы вперемежку выскакивали оттуда, стараясь загасить свои тлеющие одежды. Палатины стояли вокруг, ловя и убивая врагов, но здание тушить и не пытались. Азарика кинулась внутрь, думая только о книгах. Пробежав наполненные дымом залы, она нащупала вход в библиотеку. Там было сравнительно спокойно, только дым ел глаза. Возле шкафов она заметила Сиагрия, который что-то бормотал себе под нос, укладывая свитки ровненькой кучкой.

— Ты что тут делаешь?

Сиагрий, даже ухом не поведя на вопрос Азарики, высек искорку и поджег свитки, которые вмиг затрещали, как солома.

— Полденария не дашь за это дерьмо? Кончаются Каролинги!

Азарика, отпихнув его, принялась затаптывать. В соседней зале раздался грохот, стена расселась, и сноп искр ворвался в библиотеку. Почувствовав, что одежда вновь загорается на ней, она бросилась искать выход.

7

По окончании пасхальной недели имперское войско Карла III подошло к Парижу и заняло позиции на высотах Горы Мучеников. Все ожидали немедленной битвы, но ее не произошло. Сигурд как-то даже и не очень обеспокоился приближением Карла III, ограничился лишь тем, что выставил против него аванпосты.

За армией франков валом валили толпы нищих и крестьян, которые были вконец разорены передвижениями различных войск, а близ армии все-таки было безопаснее и можно было подкормиться. Они с изумлением смотрели на обилие колыхавшихся парчовых шелковых и атласных знамен, украшенных лангобардскимн орлами, саксонскими львами, арелатскими апостолами, аквитанскими лилиями. Казалось, вся необъятная и устрашающая империя собралась здесь под гром литавров и рев букцин, чтобы отомстить наконец дерзким язычникам за разорение одного из ее лучших городов.

На самой высокой из вершин в голубой весенней дымке, словно чертог, возвышался императорский шатер, затканный радужными единорогами. Мартовский шальной ветер трепал стяг пламенного цвета — священное знамя Карла Великого.

Эд, граф Парижский, вступил в шатер, метя пол алым плащом. За ним Азарика в панцире, который она еле отчистила от копоти, несла хоругвь города Парижа, где был выткан золотой веселый кораблик и красовалась надпись: «Fluctuat, пес mer-gitur» — «Качается, но не тонет».

Император, чью подагрическую ногу растирали два евнуха, протянул Эду унизанную кольцами пухлую руку, и тот, преклонив колено, ее поцеловал.

— Сын мой, — сказал Карл III (хотя они были примерно одного возраста), — мы слышали, ты претерпел несправедливость? — но тут же болезненно поморщился, махая на евнухов: — Трите же полегче! — и с извинительной улыбкой Эду: — Если говорят, что от настроения владыки зависит судьба царств, то от его болезней тем более!

— Я не ищу суда, — сказал Эд, не отвечая на его улыбку.

— Вот и превосходно! Невинный охотней прощает виновного, чем виноватый невинного. В чем же твоя просьба, сын мой?

— Высочайший меня, вероятно, с кем-то путает. Я граф Парижский и пришел обсудить, как бы нам совместно ударить, чтоб снять осаду.

Карл III опустил набухшие веки и погрузился в лабиринт подагрических страданий. Поднял ладонь, и тут же из длинного ряда придворных, похожих на парчовых кукол, выделился канцлер Фульк с чутко настороженными ушами. Аудиенция окончилась.

Канцлер пригласил графа Парижского в свой шатер, и они провели в тихой беседе целый день. Только поздно вечером Эд возвратился в отведенное ему жилище. Сбрасывая Озрику алый плащ, проговорил задумчиво:

— Ты знаешь, по-старофранкски слово «фульк» значит «болотная курочка». О, эта закулисная курочка, в какое болото она меня хочет затащить теперь? И, между прочим, о Забывайке — ни полслова!

Азарике больше ничего не удалось выпытать, кроме того, что Фульк противится решающей битве. Уверяет, что его, канцлера, личный авторитет настолько велик, что достаточно ему сказать одно хоть слово королю Сигурду, как варвары уйдут!

На следующий день все дела отменялись, потому что был праздник у императрицы.

Резиденция Рикарды в императорском лагере представляла собой целый городок разноцветных шатров, палаток, навесов, уютных беседок, укромных уголков. Праздник заключался в том, что дамы уселись за традиционные веретена, а мужчины — за пиршественный стол.

Рикарда трепетно готовилась к визиту Эда, все утро перед зеркалом выщипывала седые волоски, которых насчитала — увы! — тринадцать. Эд явился улыбчивый, молчаливый. Рикарда раскраснелась, бренчала украшениями, сильней, чем обычно, кокетничала с герцогами, поминутно поглядывая на Эда.

Душою общества был герцог Суассонский. Он грохотал, крутя острейшие усы.

— Почему ж бы мне и не верить? Клянусь, что тот кабан был ростом с Лаонскую башню, если не считать, правда, ее шпиля.

— Генрих! — умоляла его толстушка супруга.

— Что — Генрих? — не сдавался тот. — Пусть кто-нибудь посмеет сомневаться! Я готов доказать свою правоту оружием.

Рикарда положила герцогу на плечо руку, унизанную кольцами, а сама одарила Эда самым тягучим из своих русалочьих взглядов.

— Ну, а если это буду я?

— Такому противнику сдаюсь без боя! — нашелся герцог. — Даже если вашей светлости угодно доказывать, что кабан был с комара!

Тотчас же он принялся расписывать, как однажды в лесу встретился ему тур с четырьмя рогами. Пользуясь всеобщим хохотом, Рикарда тихо сказала Эду:

— Когда вы возвращаетесь в Париж? Возьмите и меня. Я готова оборотиться оруженосцем… Говорят, вам нравятся оборотни?

И пожалела о сказанном. Граф прикусил губу, лицо его окаменело. Рикарда улыбнулась как можно ослепительней:

— Кстати, граф, одна особа очень хочет здесь с вами говорить. По крайне важному для всех нас делу… Перейдите как бы отдохнуть в третий направо шатер.

Эд, подумав, повиновался.

Там оказалась Заячья Губа. Она схватила Эда за руки, всматривалась в его лицо.

— Какой ты… Какой ты теперь после проклятой Забывайки? Дай хоть погляжу на тебя, сокол мой!

— Если ты звала только за этим, — сухо ответил Эд, отнимая руки, — то мне недосуг.

— Постой! — Заячья Губа шипела, потому что говорить громко здесь было опасно. — Есть дело наиважнейшее… Слушай, если завтра в час вечерней стражи… Кстати, прорвались ли в Париж две баржи с хлебом?

— Прорвались, — более мягко подтвердил Эд.

— Это я их снарядила! — с гордостью сказала колдунья. — Итак, если завтра в час вечерней стражи с хорошим отрядом ты придешь к нижней пещере у Горы Мучеников (я укажу точно, к какой), ты найдешь там спящим не кого иного, как короля Сигурда. Бери его!

— И это все? — ледяным тоном спросил Эд, поворачиваясь к двери.

— Это не обман! — завопила Заячья Губа, забыв о том, что стенки шатра тонки, — Видит бог, на что я только шла, чтобы завоевать расположение этого варвара, недоверчивого и подозрительного, как царь Ирод!

— Но я не пользуюсь предательством, — ответил граф.

Откинув полог, в шатер вбежала Рикарда, которая все слышала. Глаза ее налились слезами от восхищения Эдом.

— Вот эта женщина, — сказала упавшим голосом Заячья Губа, — эта соломенная вдовица, так же как и я, так же как и все, наверное, женщины мира, готова для тебя на все. Решись — она принесет тебе и трон и любовь!

Эд вертел в пальцах кончик хлыста, рассматривал их обеих, затем, так и не молвив ни слова, вышел.

— Он донесет! — Рикарда схватила за руку колдунью.

Госпожа Лалиевра покачала седой головой.

— Но я надеюсь, — сказала она после некоторого размышления, — нет мужчины, который бы не клюнул на власть и на любовь. Мы с тобой теперь, пожалуй, расстанемся на время… Я еще употреблю кое-какие средства! А тебе вот мой залог нашего союза. Помнишь, в Лаоне ты просила меня открыть секрет средства, называемого «Дар Локусты»? Держи.

Она сняла с дряблой шеи тонкую цепочку, на которой висел медальон в виде сердечка с головой древней чародейки Локусты.

Колдунья удалилась, а императрица с трепетом взвесила золотое сердечко на ладони. Полог шатра колыхнулся, и оттуда проник канцлер Фульк, отряхнув с головы какой-то сор и солому.

— Я немного опоздал, — сказал он, протирая стеклышко, — но главное слышал. Что, сладчайшая, плетете интрижки?

Он отобрал у обомлевшей Рикарды сердечко, а когда та пыталась завладеть им вновь, отпустил ей пощечину — такую, что розовая пудра взметнулась облаком. Рикарда упала ничком на кушетку, не зная, рыдать или нет — с ней никто еще не поступал подобным образом. Канцлер же поразмыслил и, положив осторожненько медальон рядом с императрицей, удалился на цыпочках.

Когда Эд уже затемно подъехал к своему шатру, не переставая усмехаться, он увидел, что возле входа его кто-то ждет в черной каппе. Это опять была колдунья.

— Обмозговал хорошенечко, герой? — спросила она, держа его стремя. — Завтра может быть поздно!

И так как он, по-прежнему не отвечая, сошел и, отпустив коня, прошагал мимо нее в шатер, она крикнула ему вслед:

— Тогда послушай хотя бы вот что. В Арденнах тают снега! Марна поднялась на два фута, идет большая вода. Учти, полководец!

Навстречу Эду поднялась исстрадавшаяся в тревоге Азарика. Снимая с него панцирь, спрашивала:

— Кто это там кричал? Не Заячья ли Губа? Господи, скорей бы в Париж! Там голод, там стрелы, но там душа не так болит… Рикарду видел? Желтоглазая змея! Бойся ее, бойся здесь всех, они все здесь отравители, иуды!

— Знаешь, братец, — утомленно сказал граф, растянувшись на ковровом ложе, — ты мне надоел бесконечными советами. Удались-ка к себе!

8

Переговоры затягивались. Фульк то соглашался на битву, то выдвигал новые возражения. Вдруг заявил, что войско вовсе придется увести. Провианта нет и до нового урожая не предвидится, а местность опустошена: не то что куренка, — таракана не отыщешь! Тем временем Сигурд, убедившись, что так или иначе придется уйти, не взяв Парижа, а заодно, чтобы дать своим молодчикам поразмяться, воспользовался полной водой и совершал молниеносные налеты на окрестные городки. В крови и пламени погибли Мельдум, Фонтаны, Квиз, норманны подходили к стенам Суассона.

Тогда Эд решился и неожиданно покинул императорскую ставку. В ночь перед отъездом, однако, он посетил шатер Генриха, герцога Суассонского. Там, как бы невзначай, собрались за игрой в кости герцог Аврелианский, граф Битурикский.

— Клянусь моими усами, — шумел герцог Генрих, — суассонские молодцы не привыкли сидеть сложа руки!

Почти до рассвета они метали кости, не интересуясь выигрышем, и тихо о чем-то совещались.

Вернувшись в Париж, Эд вызвал Тьерри.

— Ты ведь родом из Валезии. Скажи, где там удобней всего заметить, когда пойдет вал снеговой воды?

И по его наставлению Тьерри и с ним шесть молодцов, положив в горшок трут и прочий огнезапас, ночью в лодке проскользнули сквозь норманнские посты. Впрочем, блокада теперь уже не была такой непроницаемой — норманны перед неизбежным уходом торопились нахватать побольше добычи и караул несли небрежно.

Колдунья оказалась права — воды Сены стремительно прибывали. Мутный поток нес грязную пену, головешки, остатки разоренных крыш, конские трупы. В ночь на благовещение уцелевшие кое-где петухи заорали по-особому взбалмошно, упругий ветер стеной понесся над исстрадавшимися полями, срывая с привязи плохо закрепленные челны. Эд, не сомкнувший глаз, на площадке Сторожевой башни увидел в кромешной дали мерцающую точку в стороне холмов Валезии — далекий костер.

— Пора! — сказал он, застегивая шлем.

Распахнулись ворота так и не взятой врагом башенки. Палатины Эда, яростно стиснув рукояти мечей, набросились на норманнов, дремавших вокруг сторожевых костров. Франки садились в ладьи, в трофейные дракары, просто на плоты, устремляясь к вражескому стану. Все, что было в Городе способного носить оружие, ринулось в бой, а навстречу Авель с монахами святого Германа ударил Сигурду в тыл.

Нельзя сказать, чтобы норманны были захвачены врасплох. Страшные роги возвестили тревогу. Из шатров, покинув пиршественные столы и объятия пленниц, выбегали, вооружась, ветераны морских сражений. Но лишь только завязалась сеча во тьме, как по водам Сены пронесся гул как бы от далекого землетрясения. Шел вал снеговой воды, вздымая на волнах и круша все норманнские сооружения — настилы, пристани, понтоны, бревенчатые вышки, плавучие тараны, барки с припасами. У захватчиков дрогнули сердца — гибли трофеи, подарки, заготовленные для близких! И многие малодушно обратились спасать имущество, сносимое рекой.

А лишь рассвело, с высот Горы Мучеников ринулись суассонцы, аврелианцы, битурикцы, а с ними множество других франков, сгоравших от стыда за свое бездействие.

Впереди скакал герцог Генрих, вращая цыганскими зрачками.

— Аой, суассонцы, докажем, что мы не мокрые курицы!

— Радуйтесь! — гремело вокруг.

Несколько норманнов на небольших, прытких лошадках все время мельтешили перед носом пылкого герцога. Они ухитрялись на скаку оборачиваться, показывая ему из растопыренных пальцев носы, а один сделал комические усы. Генрих пришел в ярость и, несмотря на предупреждения своих сенешалов, ринулся за наглецом в погоню.

И он уже был близок к тому, чтобы рассечь оскорбителя от плеча до седла, как почувствовал, что со своим конем валится куда-то в бездну. Негодяи заманили его в волчью яму!

Пока подскакавшие суассонцы искали веревки, пока спорили, кому первому лезть за сюзереном, отважный Генрих умирал, напоровшись на один из замаскированных кольев.

Ярость франков была столь велика, что к полудню во всех точках Правого берега оборона норманнов была опрокинута и предместья освобождены.

Блокада Парижа кончилась!

Изнемогавший от гнева Сигурд сидел молча под пологом своего византийского пурпурного шатра. Рядом шелестели прозорливцы Одина, утверждая, что они все это давно предвидели, что по-ихнему все и получилось… Когда же они стали сокрушаться по поводу убиения вещей девы, Сигурд запустил в них сапогом и уронил седой чуб на скрещенные руки.

Вошел оруженосец, шепнул что-то на ухо. Сигурд вскочил, оглядел старцев, которые кололи его недобрыми взглядами, и вышел в конюшню. Туда же провели гостя, закутанного с ног до головы.

Это был канцлер Фульк.

— Я не получаю от тебя сведений, — начал он без предисловий. — Это путает наши карты. Куда ты дел вещую деву, которую я к тебе подослал для связи?

Сигурд молчал, дергая себя за ус.

— Пора тебе уходить, — сказал Фульк. — Иначе Эд освободится сам, и прощай весь мой авторитет! Я и так на днях еле упредил его интриги, а то быть бы ему уже сегодня императором!

Сигурд молчал, поигрывая пояском из отрубленных фаланг человеческих пальцев.

— Чего ты онемел? — раздраженно спросил Фульк. — Я тебе что-нибудь еще должен?

— Шестьдесят возов золотыми слитками или в монете, — равнодушно ответил король.

— Язычник! — драматическим шепотом сказал Фульк. — Каким богам ты молишься?

— Обратно я могу двинуться другой дорогой, — пожал плечами Сигурд. — Моим сорванцам набег привычней отступления. А у вас еще много неграбленых краев — Лаон, Реми, Аврелиан, Аахен…

Фульк плюнул и, закутавшись, удалился.

На следующее утро перед лицом выстроившихся франков и норманнов состоялось официальное свидание Фулька и Сигурда.

Quousque tandem, infamus monstruosus! — гремел на школьной латыни канцлер, обращаясь к Сигурду и его вождям в рогатых шлемах. — Доколе ты, нечестивое чудище, будешь оскорблять храмы и поганить святыни? Всемогущая церковь повелевает тебе моими устами — возвращайся туда, откуда пришел!

— Если б он не был так визглив, — говорили придворные, — точь-в-точь был бы похож на папу Льва Первого, который, говорят, остановил Аттилу одним только словом.

Глашатаи провозгласили, что в награду за сугубое послушание светлейший император Карл III жалует королю Сигурду шестьдесят возов золота в слитках и монете.

— Шестьдесят возов! — ахнули воины. — Значит, опять новая подать!..

9

Медленно наступало утро, сырое, промозглое, какие выдаются в разгар даже самой дружной весны. Темнота долго цеплялась за купы кустарника и низкорослых деревьев. Встающее солнце, словно кровавое око, пронизало туман. Люди коченели в ледяных панцирях и кольчугах. Боясь прогневить бога, винили в дурной погоде нечистого и начальство, стегали упрямившихся коней.

Эд и герцоги выехали на берег реки из ложбины, где по приглушенному говору можно было понять, что в рассветной мгле накапливается большое войско. Солнце поднималось, еще неясное, но постепенно заливавшее лучами зенит неба.

— Что там за высота? — Эд указал на лиловеющий гребень холма.

Азарика вынула из-за пазухи чертежик, который она, не доверяя фантастическим старинным картам, приготовила сама.

— Это Mons Falcon — Соколиная Гора.

— Кому она принадлежит?

На это Азарика ответить не могла. Удивленно переглянулись герцоги — зачем это нужно для предстоящей битвы? Вспомнили, что в обозе едет некто Юдик, бывший управляющий Аделаиды. Уж он-то знает.

Тем временем Альберик, сеньор Верринский, доложил о результатах разведки. Сигурд, почти лишившийся флота, медленно отходит по берегу Сены. Еле тянется его огромнейший обоз, конвойные с ног сбились, подгоняя рабов. Дорога усеяна телами умерших в плену.

Отыскали наконец Юдика, и тот, замирая от сознания собственной значимости, свистящим шепотом сообщил, что Mons Falcon — это и есть граница парижского лена. Эд удовлетворенно кивнул.

— Так что же? — спросил Эд, поворачивая коня к герцогам. — Здесь или уж нигде. Начнем?

Они молчали, а герцог Аврелианский, здоровенный человек с красным крестьянским лицом, сняв шлем, чесал затылок.

— Конечно, — криво улыбнулся Эд, — мы нарушаем мир, подписанный императором, и с точки зрения закона нас всех должны… — он провел себя пальцем поперек шеи, — но поражения быть не должно, тогда уж смерть.

— Тогда уж смерть! — как эхо, отозвался герцог Аврелианский.

— Ну? — Эд приподнялся на стременах, всматриваясь в напряженные лица герцогов.

— Аой! — звонко крикнула за его спиной Азарика.

— Аой! — поддержали герцоги, и их усеянные рубцами лица посветлели.

Эд приказал строить дружины по порядку, объявленному заранее. Воины строятся вокруг вавассоров, вавассоры — вокруг своих сеньоров. Сеньоры группируются вокруг графов, а графы окружают герцогов. Посреди же всей этой ячеистой массы, как стержень или как рулевое весло, будет он сам, Эд, и его палатины. Двигаться не торопясь, только под бой тимпана, только плечом к плечу. Никаких поединков, никакой погони за добычей. За нарушение — смерть на месте.

Герцоги согласно наклонили шишаки.

Сигурд несказанно удивился, увидев вместо рассеявшегося тумана неторопливо двигающееся на его холм войско. Нервно бил тимпан, бубенцы отзванивали ритм шага. Развевались значки дружин, а вопросы его глашатаев оставались без ответа. Приходилось принимать бой.


Раздосадованный король отправил скорохода к канцлеру Фульку, а сам приказал подать самый парадный панцирь, в котором на каждой вызолоченной плашке рунами было начертано название какой-нибудь из его побед. Впрочем, он не особенно тревожился, зная, что за награбленное его люди будут драться как львы. Войско же Эда ему не показалось многочисленным. Выпил рог вина и вышел к войску.

Выехал и Эд в острие клина своей армии. Хмурые бородатые или бритые лица следили за ним из-под шишаков и шлемов. Щиты слились в одну кованую массу. Задние положили передним копья на плечи, и строй напоминал исполинского ежа.

— Свободные франки! — крикнул Эд, багровея от натуги. — Благородные всадники — кавалеры, эквиты или рыцари, как зовут нас на разных языках! Сегодня наш день, сегодня мы докажем, что не зря живем на грешной земле. За нами исстрадавшийся край, родина франков, милая Франция, мы победим! Аой!

— Радуйтесь! — ответило ему войско.

И Эд выдернул из ножен блистающий Санктиль, а в героических песнях после утверждалось, что гул пошел по всей стране.

Огромный ощетинившийся клин двигался, топча молоденькую травку Соколиной Горы. Кругом норманны кричали и бесновались, вызывая на поединок трусливых франков. Так было в обычае у всех храбрецов тогдашнего мира, но на сей раз франки, стиснув зубы, на вызовы не отвечали. Строй их надвигался, как ледяной вал, на кипящую лаву языческой орды.



Вот уже кони франков достигают вершины холма и топчут пурпурный шатер Сигурда. Из-под его рухнувших подпорок с жалобным криком разбегаются длиннобородые прозорливцы. Вот безумные наскоки берсеркеров разбиваются о невозмутимость франков. Вот Сигурд схватывается с самим Эдом, но некогда следить за их боем, ибо по хриплому зову Датчанки франкский клин раскрывается, как пружина, и войско Сигурда расколото, отступает, огрызается, бежит, стараясь застать на берегу хоть какую-нибудь посудинку, проклинает злого Локи, который создал твердь земли. Ибо на суше терпят поражение «короли моря», привыкшие к изменчивой волне!

День укатился незаметно. Кажется, только что в рассветном тумане поднимались они на Соколиную Гору, а вот уже пылает триумфальный закат, толпы народа бегут за Эдом, готовые целовать след от его коня. Глашатай не устает объявлять, что все бывшие пленные свободны.

Мимо норманнских палаток, в которых теперь лежали франкские раненые и суетились лекари, мимо сносимых в кучи бесчисленных трофеев, мимо телег с золотом Сигурда медленно ехал канцлер Фульк в сопровождении епископов. Прелаты, озирая поле брани, покачивали митрами не то в знак осуждения, не то от восторга.

Фульк осведомился, кому принадлежит Соколиная Гора, и, выслушав ответ, многозначительно поджал губы. В группе герцогов он различил алый плащ Эда и поехал туда. Нотарий сунул ему спешно заготовленную латинскую поздравительную речь.

Но вместо речи он неожиданно сам для себя как-то по-школярски, заискивающе осведомился, будут ли возвращены в казну шестьдесят возов золота в слитках и монете.

Эд смерил его взглядом от копыт мула до ушей, растопыренных из-под рогатой митры, и повернул коня к герцогам.

— Граф Битурикский, герцог Аврелианский! — возгласил он. — Сеньор Верринский, вице-граф Мельдский и все другие бароны, сеньоры, вассалы и вавассоры! Делите взятое, оно куплено вами ценою смерти храбрых и крови мужественных. Знайте: все, что когда-нибудь с вами возьмет Эд, будет принадлежать вам и больше никому!

Прелаты в ужасе простерли руки. Герцог Аврелианский, распоров мечом рогожу тюка, вынул из повозки фарфоровую китайскую вазу. Но тут же с другого конца за ее причудливую ручку ухватился граф Битурикский.

— Оставь! — сказал ему герцог, и бычья шея его вздулась от гнева.

Граф, не отпуская вазы, ударил его по кольчужной руке. Тогда герцог мечом разбил вазу, чтобы она не доставалась никому, и граф, остервенившись, стал колотить его фарфоровой ручкой по шлему. Аврелианцы тут же вцепились в битурикцев, и воздух стал густым от брани. Над распотрошенным обозом туронцы тузили андегавцев, а валезцы — каталаунцев.

Над ними на холме граф Парижский Эд, он же Одон, сын Роберта Сильного, смеялся до слез, даже поперхнулся. Выпил поданного ему вина и вновь хохотал, пока последний солид из норманнской добычи не был поделен.

Глава седьмая Милосердие

1

Весна запоздала, и земля оттаивала туго. Туманы устилали равнину, млевшую в сыром полусне. Дождь лил и лил, так что в стране франков все прекратилось — и война и пахота. Люди и животные только и заботились, как бы забраться в нору посуше.

Тьерри Красавчик, поминая черта, еле вздул огонь, теплившийся в золе очага. «Хурн, нерадивый! — злился он. — Где тебя нелегкая носит? Проклятый ворюга, гляди! Появись ты только, подвешу над жаровней до утра… Мало тебе, что я сжалился, взял в оруженосцы, а не то, как слуга близнецов, болтался бы ты у Эда в петле!»

Тьерри недужилось, и, даже не омыв рук, он грохнулся на лежак, завернувшись в сырую волчью шкуру — иных одеял в его замке не имелось. Граф Парижский за верность, выказанную при защите города, разрешил ему вновь занять когда-то отобранный у него замок. И теперь с утра до вечера ломает он спину — меняет обгоревшие стропила, месит раствор, и все один-одинешенек… Ну погодите, Тьерри себя еще покажет!

Внизу стукнула дверь — наконец-то этот Хурн, бездельник! Так и есть: прокрался виноватой походочкой, склонился к уху сеньора.

— Хозяин! Все деревни я обрыскал… Мало что нигде нет съестного, — вообще кругом все пусто. Люди ушли какого-то Гермольда слушать. Говорят, это певец или пророк. Еле удалось одному петушочку гребешочек свернуть.

— Петушочки, гребешочки… — прорычал Тьерри из-под волчьей шкуры. — Мерзавец! Жарь скорее, желудок свело!

Вскоре Тьерри с аппетитом догладывал сочное крылышко, жалея, что петух попался Хурну невелик.

— Так к какому это, ты говоришь, все ушли Гермольду?

— Не знаю. Не сочти за дурную весть, но говорят, что с ним тот наш самый Винифрид и народу собралось видимо-невидимо.

— О-ла! — захохотал порозовевший от еды Тьерри и вытер о мех жирные пальцы, — Винифрид! Мы ихнего Винифрида за кадык держим. Чего стоишь, разинув хлебалку? Веди заложниц!

Вручил Хурну замысловатый ключ, и тот привел из подвала, подгоняя бранью и пинками, трех заложниц — нечесаных, окоченевших, закутанных в лохмотья, словно три мегеры. Представ перед Тьерри, они пали на колени, протягивая худые руки не то к нему, не то к живительному огню.

— Го! — развеселился Тьерри, ковыряя в зубах. — Образумились в погребочке? А не то опять примусь поджаривать пятки.

— Так ведь, светлый господин, — старшая из заложниц коснулась лбом пола у ног сеньора, — нет больше никаких сокровищ у Эттингов, все распылили мы, все прожили… Готовы поклясться на мощах любого угодника, нет у нас клада! А ты пожаловал бы нам хоть корочку…

— Деньги нужны мне, деньги! — заорал Тьерри. — Деньги, деньги, деньги!

Слово «деньги» он выкрикивал как магическое заклинание, сопровождая ударом сапога. Несчастные, голося и пытаясь загородиться, повалились навзничь, а он кружился над ними, пиная то ту, то эту.

— Ты что, кудрявая, рожать собралась? — издевался он над заложницей помоложе. — Не дам родить сына мятежному Винифриду, не дам! А ты, девка, — пинал он третью, — нынче же изволь стелить мне постель. Вы Эда освободителем считали? А он вот мне все обратно отдал. А тебе, девка, он ни за что ни про что глаз выстегнул, и теперь ты, одноглазая, будешь моей рабыней, пока не околеешь. Марш в мою опочивальню!

— Деделла, голубочка… — причитала старая Альда, ползя за дочерью на коленях.

— Хозяин! — сказал Хурн, махая орущим женщинам, чтоб замолчали. — Там кто-то подъехал, слышишь рог?

Заложницы с надеждой примолкли, и действительно, сквозь шум непрерывного дождя послышался слабый голос рога. Тьерри, досадуя, приказал заложниц пока вернуть в подвал, сам приосанился и послал Хурна, как положено, протрубить в ответ и громогласно вопросить имена. Расторопный Хурн все исполнил, но, вернувшись, доложил, что подъехавшие обещали назвать себя только внутри замка. Тьерри поколебался, но все-таки решил отворить.

Это оказался сам канцлер Фульк в сопровождении графа Каталаунского — Кривого Локтя — и целой свиты всадников.

— Что за дурацкий обычай на весь лес орать, кто приехал да зачем! — ворчал Фульк, пока клирики проворно снимали с него мокрую каппу и стягивали дорожные сапоги. — Имеет же право канцлер Западно-Франкского королевства посещать замки своих верных, не крича об этом на всю Валезию?

Он принюхивался к застарелому запаху гари, оглядывал выщербленные во время осады стены, ежился от промозглой сырости башни.

— Скудно живешь, вассал графа Парижского, скудно…

Из его дорожной сумы извлекли вино и закуски, на которые Тьерри, не скрываясь, глядел голодными глазами. Начался ужин.

— Нас поразило, — говорил канцлер, — что во всей Валезии, где бы мы ни ехали, все деревни пусты. Где люди? Нам объяснили, что пророк объявился. Так почему он еще не схвачен?

Кривой Локоть с усмешкой выразился в том смысле, что, если б пророк объявился в графстве Каталаунском, ему бы давно болтаться в петле, но здесь сюзереном Эд, граф Парижский…

— Я и собрал здесь вас, моих верных, — сказал канцлер, — видите, как нас немного осталось? — на эту, да простит мне господь, тайную вечерю, чтобы вновь поговорить с вами об Эде.

И он стал сетовать, что Эд крепок как никогда — и кто ему помог на Соколиной Горе, бог или дьявол? Страшно сказать — хватается за корону, уже присваивает себе ее права. Смотрите!

Он выложил на стол новенький серебряный денарий, на котором вместо одутловатого лица Карла III красовался чеканный профиль Эда.

— Почему Тьерри сам пилит, сам обтесывает бревна? Потому что Эд вернул ему замок, а крепостных не дал. А посмеет ли теперь Тьерри без его соизволения хоть кого-нибудь заставить работать на себя? У него есть горькие уроки ослушания (канцлер обвел рукой следы былого пожара на камнях стен). А ограничивал ли вас кто-нибудь при Каролингах?

Кривой Локоть и другие, не прерывая еды, сокрушенно закивали.

— Кто же мешает, чтобы Эд, наконец, был устранен?

— Оборотень, — сказал Кривой Локоть, отрываясь от буженины.

И тут сквозь шелест ночного дождя снова донесся призыв рога. Фульк встревожился:

— Нельзя, чтоб меня видели здесь…

Посланный узнать Хурн прибежал с глазами как плошки, сообщая, что прибывший назвал себя — Озрик, графа Парижского верный.

— Вот мы его и схватим! — предложил Кривой Локоть, хватаясь за меч.

— Что ты! — остановил его Фульк. — Неужели ты думаешь, что Эд не знает точно, куда и зачем отправился этот его, прости господи, «верный»?

Решили попрятаться, благо полуобгоревших, заросших сорной травой помещений в замке Тьерри было предостаточно. Сам он привел в порядок для жилья пока только угол башни.

— Тьерри! — сказала звонко Азарика, войдя и щурясь на огонь очага. — Опять ты взялся за свое? Освободи немедленно Альду, Агату и Деделлу из рода Эттингов, родичей лучника Винифрида.

После такого категорического требования, да еще кто знает, не из уст ли самого графа, Тьерри освободил бы заложниц, но он знал, что каждое его слово теперь чутко ловится из-за стены ушами гостей, да к тому же был сильно навеселе.

— Прелестненькая ведьмочка, — притворился он разнежившимся, — когда мы поженимся с тобой?

— Дурак ты, дурак! — Азарика приподнялась на цыпочках и согнутым пальцем постучала его по лбу. — С огнем играешь! Пока я шел сюда по переходам, я слышал из подвала женские стоны. Берегись, Красавчик, доберется до тебя народ!

— Твой народ мне тьфу! — Тьерри растер плевок сапогом.

Азарика долго уговаривала его, увещевала. Вчера она просила у Эда грамоту и отряд для вызволения Эттингов, но граф равнодушно посоветовал им обратиться в судебном порядке… А теперь Тьерри, все более наглея, предлагал ей немедленно уехать, потому что он-де устал, а ночевать под одной кровлей с девицей, то есть с Озриком, ему не велит христианский его стыд. И Азарика, потеряв терпение, уехала в ночь.

— Проклятый оборотень! — закричали все в один голос, выходя из убежищ, где прятались.

— И заметьте, — крестился Тьерри, — стоило нам только его помянуть, а он тут как тут!

Хмель и кураж из него вылетели, и он чуть не стучал зубами от страха: а вдруг это и вправду был подручный сатаны, а он так непочтительно себя с ним вел?

— Старушечьи бредни! — усмехнулся Фульк, блеснув зрительным стеклышком. — Давайте лучше думать, как бы нам его изжить.

— Эда на трон посадим, — вскричал Кривой Локоть, швыряя собаке обглоданную кость, — а оборотня — себе на шею!

— Вот-вот! — подтвердил канцлер. — Но Эд странным образом глух ко всем предупреждениям об оборотне. Вы знаете, что он ответил на одно из таких предупреждений? Если, говорит, это и оборотень, то это оборотень мой, и я сам им распоряжусь!

Все застонали от возмущения.

— Утешьтесь, — продолжал Фульк, — он запоет по-другому, когда удаления оборотня потребует прекрасная Аола. Между прочим, она целиком в нитях моего влияния, а через нее и младший Робертин…

Тут он остановился, ибо понял, что выбалтывает лишнее. Кривой Локоть мрачно подытожил:

— Пока вы, ваша святость, плетете сеть из нитей своего обаяния, оборотень, словно жерех, пожрет нас, бедную плотву…

Канцлера осенило вдохновение, уши его порозовели.

— Его сразит тот, о ком он так печется, — народ!

— Как это? Как? — придвинулись к нему бароны.

— А вот как… — Фульк напустил на себя выражение тончайшей проницательности. — Как мы поняли здесь из разговоров, у нашего друга Тьерри кто-то сидит в залоге?

Тьерри забормотал оправдания.

— А я говорю — превосходно! — воскликнул Фульк. — Это как раз мы и используем во благо святому делу. Прекрасно! — ликовал он. — Мы убьем всех зайцев сразу… Народ, хо-хо, народ! Эй, клирики, подайте чернильницу, пенал и пергамент!

2

Утром дождь кончился. Свежий ветер унес прочь облака, и солнце засияло над Валезией, осыпанной каплями брызг, точно мириадами алмазов.

А из леса вокруг башни Тьерри выкатывались, выбегали и выползали существа, похожие на чудовищ ушедшей ночи. Обросшие бородами, словно медвежьей шерстью, одетые в посконину, провонявшую от грязи и нищеты, они несли на плечах рогатины, держали в руках дубины. Лесные люди, заскорузлые, как корневища, одетые в звериные шкуры, вместо оружия волокли колья, обожженные в кострах. В плащах из вороньего пера шли ловцы птиц, добытчики дикого меда несли палицы из турьих костей. Теребильщицы льна, чьи желтые, иссохшие груди бесстыдно свисали из прорех, вопили надрывно и дико. Уроды — искалеченные войной, изломанные пытками, изувеченные господами, а среди них насупленный пузырь Крокодавл и Нанус, рыночный мим с паучьими членами, — оглушительно свистели, мяукали, выли, орали. В мгновение ока поляна вокруг замка Тьерри, словно огромная чаша, наполнилась ими до краев.

— Отдай Эттингов! — требовали передние, колотя в ворота и яростно царапая камень стен. — Выпусти Эттингов, кровопийца! Сегодня их, а завтра до нас доберешься?

И вся гуща леса рокотала, угрожая.

Углежоги, которые от рождения не мылись, отчего сверкали белками, словно черти, свалили столетнее дерево, проворно очистили от ветвей и его стволом ударили в ворота, разом выдохнув: «Ыр-р!»

На холм, где некогда руководил штурмом Эд, круглощекие крестьянские сыновья внесли на плечах носилки из мягких ивовых ветвей. В носилках сидел старец Гермольд. Приложив ладонь к уху, он чутко вслушивался в грохот осады. За ним въехали единственные конные из всей массы осаждающих — Винифрид, который из-за ног, обожженных Тьерри еще в прошлом году, не мог ходить и которому крестьяне добыли лошадку у какого-то проезжего аббата, и Азарика на верном Байоне. Лесные люди настороженно косились на ее блестящий рыцарский панцирь.

— Вчера они там были живы, — уверяла она. — Я слышала их…

— Азарика, — сказал Винифрид печально, но твердо, — а я знаю Тьерри и его скорпионьи повадки. Если б той осенью ты не выбила из его руки меч, он покончил бы с нами еще тогда… Они мертвы.

— Итак, — решил слепец, — времени терять мы не можем. Вдруг к нему подоспеет подмога? Поскольку ты, Винифрид, согласен, мы пойдем на крайнее. Придется изжарить его, как перепела в горшке!

— Как перепела в горшке! — подхватили его приказание углежоги, медовары, лесорубы и дружно потащили из леса сушняк, обкладывая стены.

Взвился огонь, и запахло едким лиственным дымом.

Но ворота вдруг со скрипом раздвинулись. Оттуда ковыляли, торопясь, три сгорбленные, изможденные фигурки. Все умолкло, только в небе кружило потревоженное воронье.

Следом за пленницами вышел Тьерри, держа перед собой на пике развернутый свиток и выкрикивая:

— Я не виновен в их заточении, вот у меня приказ Эда…

Он не успел договорить. К нему протянулись десятки рук, корявых, выдубленных землей и навозом. Тьерри попятился, но было уже поздно. Они, как клешни, вцепились в его жилистое, вечно голодное тело, вырвали его глаза, отщипывали по кусочку, вкладывая в каждый щипок всю ненависть ко всем Тьерри в окружающем мире.

— Теперь по домам, — сказал Гермольд. — Мыши съели кота, и живо в норки!

— На Париж! — исступленно крикнул Винифрид, привстав в седле. — Пощиплем главного насильника! На Париж!

— Ты с ума сошел! — кинулась к нему Азарика.

— На Каталаун! — закричали углежоги из Сильвийского леса, который был на границе с Каталаунским графством и сильней всего страдал от бесчинств Кривого Локтя.

— На Мельдум! На Квиз! На Компендий! — требовали крестьяне, окрыленные легкой победой.

Каждый выкрикивал название замка своего притеснителя, и лес отвечал им рычанием: «Ыр-р!»

Гермольд скомандовал добровольным носильщикам, и те подняли его легонькое старческое тело над толпой. Ссылаясь на свой опыт (участвовал в тридцати трех сражениях!) и на свое предчувствие (певцы ведь разговаривают с самим богом!), старец предупреждал, что лесным людям не выдержать натиска панцирной конницы, что нет у них ни таранов, ни баллист для осады замков…

— Лучше уж, — предложил он внезапно, — идемте в Лаон! Там Карл, посланный нам богом император. Говорят, он добрый, очень добрый…

— Карл Великий! — в восторге закричал народ, который мало разбирался в том, какой по счету из Карлов царствует. — Аой, наш великий Карл!

И напрасно Винифрид твердил, надрываясь, — на Париж, на Париж! Его уже никто не слушал, тем более что Крокодавл вздыхал подобно землетрясению: «Лаон! Лаон!» — и ему вторили все уроды.

— Отец! — подъехала Азарика к Гермольду. — Что ты задумал? Добр ли Карл или не добр, но ведь он же просто пешка! Зачем ты ведешь к нему этих простаков?

Гермольд помолчал, подняв незрячие глаза к солнцу.

— Иначе они станут громить замки, и это для них окончится хуже.

— Что же делать? — в отчаянии вскричала Азарика.

— А по мне, — махнул рукой Винифрид, — как раз бы и начинать с замков. По пояс влез — ныряй по горло! Пусть бы мы все погибли, но если б каждый убил по барону, перевелось бы их волчье племя!

Между тем замок Тьерри, который крестьяне набили хворостом изнутри и обложили снаружи, запылал так, что от жара жухла и сворачивалась молодая листва на опушке. Поток искр несся над головами, нужно было уносить Гермольда.

— Девочка! — обратился слепец к Азарике. — Выполни мою последнюю просьбу. Уходи! Уходи, пока не поздно, не для тебя это наше мужицкое глупое и святое дело…

Но она с болью в сердце ехала вслед по обочине дороги, стараясь не терять из виду колыхавшиеся над толпой носилки с белоголовым спокойным старцем. Мужики же не сводили с пего глаз, при виде его доброй, слегка грустной улыбки умилялись и преисполнялись надеждой.

— Спой, отец наш! — просили они.

И он пел, сипя от натуги, потому что ему хотелось, чтобы его слышало как можно больше людей:

Шел Гелианд, царь правды, на священную войну,

Вел за собой царь истины посконную страну.

Он ловчих вел и рубщиков, лесных своих детей,

Землей пропахших пахарей, измученных людей.

И с ним двенадцать рыцарей, апостолов мирских,

Двенадцать беспорочных, могучих и простых»

И говорит тут рыцарю Луке великий царь:

«Вот лук тебе, лукавого и лютого ударь!»

А Павлу дал он палицу: «Ты павших ограждай,

Ты, Симон, сирых силою от сильных защищай…»

Когда смерилось, углежоги раздали факелы, и лаонская дорога осветилась потоком огней. Казалось, Млечный Путь, колыхаясь, течет по лесной просеке.

Азарика задумалась и отстала от носилок с Гермольдом. Выехала из лесу в долину Озы и увидела, что окружена толпой женщин. Они схватили храпевшего Байона под уздцы, и заострившиеся от постоянного голода их лица были враждебны.

— Это что за франтик? — закричала растрепанная злая старуха.

Но тут же нашлась и защитница. Изнуренная, вконец оборванная, с седой прядью волос и ласковыми ямочками на щеках, она назвалась Агатой, женой Винифрида, и стала всем объяснять, что сеньор этот Озрик и он очень, очень добр…

Злые морщины у женщин разгладились, но нехорошее предчувствие у Азарики нарастало, хотелось побыстрей вырваться из их жалкого и опасного круга.

— Ну, раз ты такой добрый, прочти-ка нам грамоту, которую мы отняли у Тьерри. А то у нас все такие грамотейки, что буквы путают с прялками или рогульками от ухватов.

При свете чадящих факелов Азарика еле разбирала строки, написанные кем-то наспех да еще нетрезвой рукою:

— «Мы, божьею милостью граф Парижский Эвдус-Одон, повелеваем тебе, Тьерри, взять под стражу и содержать крепко всех, кого удастся тебе разыскать, схватить, обнаружить из рода Эттингов…» Ложь! — задохнулась Азарика. — Грамота подложная, на ней нет даже графской печати! — И продолжала читать, от возмущения не вдумываясь в смысл последующих слов: — «Делаю это по настоянию моего советника и истинного моего повелителя, мирское имя которого — Озрик, на самом же деле это оборотень, исчадие сатаны…»

— Так это, выходит, ты оборотень? — прервала старуха, хватая Азарику за стремя.

— Я… — хотела она оправдаться, леденея от ужаса и чувствуя, как в ее панцирную стеганку, штаны, сапоги впиваются те же клещи, что утром растерзали Тьерри.

— Постойте! — надрывалась Агата, пытаясь оттолкнуть остервеневших женщин. — Этот сеньор… Какой же он оборотень?

— А вот мы спросим его самого, — зловеще усмехнулась старуха. — Отвечай, нехристь, только не юли и предварительно перекрестись. Кто ты сейчас: мужчина или женщина?

— Женщина… — еле слышно ответила Азарика.

Ее ударили сзади по голове. Свет множества факелов, рассыпавшихся по долине, поплыл и заколебался в глазах. Ее старались стащить с седла, но верный Байон все время вскидывался, не давал. Били палками, сучьями, камнями, просто царапали и даже кусали. Кто-то в ярости ударил серпом коня, и Байон, отчаянно заржав, вырвался, помчался под градом камней, припадая на раненую ногу. Всадник обвисшим мешком мотался в его седле.

3

После заката Эд выходил на верхнюю террасу замка в Компендии, всматривался в дальние пожары, полыхавшие за лесом. Всю весну он приводил в порядок этот загородный дворец Карла Лысого, возводил башни, перестраивал стены. Окружающим он говорил, что хочет переселиться из Парижа, чтобы не докучать горожанам своим присутствием. Придворные, обозревая растущие, как на дрожжах, бастионы и шеренги палатинов, марширующих на плацу, вздыхали: «Орлиное гнездо!», а те, кто посмелее, оглянувшись по сторонам, поправляли: «Гнездо стервятника, вы хотите сказать?»

Эд возобновил посольство к герцогу Трисскому, вновь прося руки его наследницы, Аолы. Тем более что брат его Роберт неотлучно жил в Трисе, надо думать, неустанно располагая сердце невесты к блистательному жениху. Пронеслись слухи, что в качестве свата Эд просил быть самого Фулька, но это было столь невероятно!

Известие о гибели Тьерри и внезапном исчезновении Озрика он получил одновременно. Придя в сквернейшее расположение духа, он уединился на террасе, вышагивал там, приказав палатинам гнать всех посетителей в три шеи. Принимал только вестников, которых рассылал сам, чтобы узнать, какой еще замок сожжен или какой сеньор растерзан.

Ему рассказали о встрече Карла III с народом. Император в последние дни был озабочен прибытием в Лаон живого слона, которого послал ему испанский халиф. По всем дорогам им были разосланы слуги, поставлены запасы слоновьей еды, а в местах ночлега даже разбиты гигантские навесы. Слон мирно дошествовал до переправы через Озу, а здесь стремительная река не внушила ему доверия, и он отказался взойти на приготовленный ему плот.

Карл III лично выехал к переправе. Целый день слона уговаривали, понукали, заманивали, но усилия были тщетны. Иногда животное как будто бы склонялось к просьбам людей, даже ступало на мокрые бревна, но стоило ему ощутить под ногами колыхание реки, как оно, разбросав сопровождающих, кидалось обратно на берег.

Лишь к вечеру пфальцграф Бальдер вспомнил, что выше по течению есть так называемый Воловий мостик, по которому перегоняют стада. Слона повели туда, мост спешно укрепили, устлали соломой, и животное мирно перешло на лаонский берег под клики утомившихся придворных.

Здесь и увидел Карл III приближающиеся к нему со всех сторон потоки факельного света. И народ впервые узрел своего владыку. Правда, на золотом фоне заката в белой мантии, издали похожей на обыкновенную простыню, на пузатой каурой кобылке он ничуть не был похож на Карла Великого из легенд — густобородого, велегласного, могучего, как двенадцать великанов, вместе взятых. Чисто выбритое мягкое лицо его расплылось в растерянной улыбке, глаза мигали от дыма факелов. «Что это, что это?» — спрашивал он у пфальцграфа.

И все же это был император, и люди валились на колени, плакали от избытка чувств, вопили кликуши, и все покрывал рокочущий гул Крокодавла.

— А это кто? — показывали на гороподобное чудовище с хвостом вместо носа, шествовавшее за Карлом III.

И это тоже было закономерно — владыка мира в качестве домашнего животного держит не какую-нибудь болонку, а эдакого адского коня с ногами в виде столбов!

Вынесли вперед носилки с Гермольдом, и старец, окончательно лишившийся голоса, протягивал руки в сторону императора и его слона, хрипел и пытался вещать нараспев:

— Ты как месяц белый в златом небе… Ты наша надежда, а мы твои божьи звезды, и нет нам числа… Владей же нами, накажи наших притеснителей, и мы за тобою всем миром… Победа тебе!

«Светлый месяц» ни слова не понял из того, что хрипел этот всклокоченный старик на плечах дюжих оборванцев. Повернувшись спиной к своим верным «звездам», он хлестнул каурую лошаденку и пустился во всю прыть по Лаонской дороге. За ним, оглядываясь в страхе, поспешила его пышная свита. Погонщики сумели подбодрить слона, и тот тоже побежал, раскачиваясь на тумбах-ножищах.



А народ, недоуменный, остался стоять на коленях под треск догорающих факелов. Становилось зябко, кричали голодные младенцы, в лесу выли волки и бродячие собаки. Новые толпы прибывали, привлеченные слухом, что сам Карл разговаривает с народом, давили передних.

Тогда случилось то, чего опасался Гермольд: все ринулись в свои края избивать господ. Запылала Каталаунская земля, вдова герцога Суассонского только тем и спаслась, что псари покойного мужа вывезли ее в ящике из-под нечистот. Пикардия, затем страна Сикамбров, Арденнский лес превратились в кипящий муравейник. Все, что было тайного, лесного, подспудного в тихой стране франков, теперь всплывало наверх.

— И странно, — рассуждали придворные, — в Парижском лене восстанием не тронут почти ни один бенефиций!

— Говорят, что как только мятежники крикнут: «На Париж!», идущие с ними уроды перебивают: «На Реми!» или «На Виродун!»

— Странно, очень странно… Не помогает ли Эду нечистая сила?

На третий день мятежа вестники сообщили графу Парижскому, что на опушке леса близ Воловьего мостика дозорными подобран Озрик, оруженосец графа, избитый, еле живой. Около валялся его издохший конь. Вскоре пострадавшего доставили в Компендий. Эд сам сошел к повозке, поднял оруженосца и, как пушинку, внес в замок. Там почтительно склонились мавританские врачи. Граф хотел разорвать рубашку раненого, но тот, несмотря на слабость, загородился руками и молил оставить его в покое.

Эд велел его не трогать и, прежде чем уходить, задержался, глядя в темные от страдания глаза оруженосца. Тот сухими и жаркими, худенькими пальцами уцепился за его руку, и столько собачьей верности было в его взгляде, что суровый Эд не выдержал, опустился на колени, поцеловал маленького соратника в потрескавшиеся губы.

Слуги доложили, что прибыл Готфрид, граф Каталаунский.

— Сидишь? — язвительно спросил Эда Кривой Локоть, входя в Залу приемов. Сагум висел на нем обгорелыми клоками — пришлось пробиваться через пылающий лес. — Это будет пострашней, чем норманны. Когда собственный лакей набрасывается на тебя в спальне — увольте, это уж не война!

— Что тебе угодно? — холодно спросил Эд.

— Я спрашиваю: сидишь? — вне себя закричал Кривой Локоть. — У тебя-то все спокойно, ты и поглядываешь, как твоих собратьев избивают!

— Я предупреждал. Говорил об этом покойный Гоццелин и многие другие. Стране необходим король, а не рыхлая пешка.

— Ага-а… — иронически закивал Кривой Локоть, даже расшаркался в поклоне. — Вот как? Значит, правду говорят, что весь этот мятеж — твоя затея! Рассказывают, что мятежники носят с собой грамоту… Впрочем, наплевать, мне хоть бы черт на троне, лишь бы спокойно было в поместье.

— На что ты все намекаешь, Кривой Локоть? — с прежней отчужденностью спросил Эд. — Живи я по твоему подобию, я бы, воспользовавшись твоей беззащитностью, тотчас хвать бы тебя — и в каменный мешок. Но сейчас не время для раздоров. Ступай, отдохни, приведи себя в порядок, слуга покажет отведенный тебе покой.

Пришли мавританские врачи и, покачивая тюрбанами, выразили озабоченность по поводу здоровья любимца графа. Вся беда в том, что этот достопочтеннейший Озрик, хоть и в бреду, никого к себе не подпускает, нельзя даже осмотреть… Граф отослал их и вызвал дежурного гонца.

— Скачи немедленно в Туронскую землю, в урочище Морольфа. Коней загонишь — не жалко, лети!

4

Открыв глаза после очередного забытья, Азарика различила в полумраке знакомый до отвращения горбоносый, со впалым ртом старушечий профиль. А ей-то снилось поле из цветущих маков, июльский ленивый ветерок шевелил их яркие, крупные лепестки. Затем она обнаружила, что лежит голая, укутанная в простыню, обложенная какими-то примочками и духовитой травой. Она хотела вскочить, но Заячья Губа проворно ее удержала:

— Лежи, лежи, дурочка… Чего ты?

Она шаркала в шлепанцах, готовила лекарства, гоняла мух, жевала деснами разносолы, которые почтительно доставляли ей графские повара. В свободную минуту садилась возле Азарики вязать чулок и была похожа на добрую бабушку в благополучном доме.

— Послушай, я расскажу тебе историю твоего происхождения, пора бы уж тебе знать. Однако не воображай, что я тебе раскрою какую-нибудь царскую родословную. Ты найденыш, и родители твои невесть кто — пахотные, черные люди.

Старуха ловко накидывала крючком петли, то и дело относила вязанье в сторону, любуясь.

— Так вот. Как ты уже понимаешь, Одвин не родной тебе отец. Уж кто был в свое время заядлый бунтарь и мятежник, так это Одвин. Подбивал на мятеж где только можно, пока не вынужден был на старости лет скрываться в туронских дебрях.

А уж какая голова, какой ум! Итак, твои настоящие родители были повешены после одного из таких мятежей, и подыхать бы тебе в канаве, если бы не Одвин!

Азарика разглядывала игру солнечных зайчиков на беленом своде. К ней возвращалась ее давняя несказанная грусть. Отец — не отец. Какое, в конце концов, дело, кто дал ей телесную жизнь? Одвин дал ей жизнь духовную, и только он ей отец навеки.

— И что за блажь поднимать мятежи? — разглагольствовала старуха. — Если все захотят быть господами, кто станет обрабатывать поля? Господа ли, рабы — все хотят одинаково кушать. Начнется голод страшный, мор, станут есть человечину, ведь так уже бывало… Рабство вечно, пока существует человеческий род! Вот и теперь они бунтуют, а поля не засеяны. Осенью хвать-по-хвать, а хлебушка-то и нету!

Азарике же виделась текущая по темному лесу река факельных огней, в ушах звучала грозная песнь про царя истины, идущего истреблять зло. Как-то они там? Что они там?

Заячья Губа откровенничала:

— Я ведь присматриваюсь к тебе давно. Кто знал Одвина, тот сразу угадает в тебе отражение его ума. Но, признаюсь, я хотела тебя уничтожить.

Азарика невольно повернула к ней голову на подушке. Зрачки блистали из-под намазанных бровей колдуньи.

— За Эда! — Старуха подняла назидательно палец. — За моего Эда!

Зайчики плясали, свиваясь и развиваясь. Мелькал крючок в желтых пальцах старухи.

— Да, да, за Эда. Но ты сама себя спасла, выручив его у святого Эриберта. Ты была ему единственным верным другом, и поэтому я люблю тебя почти как его!

Она отложила вязанье, прошлась по комнате. Чутко поворачивала ухо, ловя подозрительные шумы. И вдруг повернулась, пошла навстречу ожидающим глазам Азарики. Ведьма вновь проглядывала в ней — в хищной походке, в завораживающих жестах, в прищуре безжалостных глаз.

— А теперь ты должна уйти! Уйти добровольно! Эд не может стать королем, пока возле него оборотень!

Она еще пометалась из угла в угол и наконец уселась, подобрав вязанье.

— Признаюсь честно — ты хорошая девка. Моему бы сыну я лучшей жены не желала. Но Эд — другое! Он король, король по духу, по славе, по красоте! Хочешь, я подберу тебе жениха из сеньоров — в Саксонии, в Аквитании, где тебя никто не знает? Не хочешь? Впрочем, понятно: ты любишь Эда, кто ж тебе заменит его… И я ведь была такой! Но корона, корона и потом Аола, невеста…

Всю эту ночь Азарика лежала с открытыми глазами. Боль телесная уступила боли душевной… Нет больше ей в этом мире приюта!

А Эд ее и не навещал. Свадьба, строительство, пылающие у границ имения, то и дело приезжающие бароны, среди которых и бывшие враги. До оруженосца ли теперь?

Однажды трубы возвестили прибытие знатнейших персон. Выглянув, обитатели Компендия увидели ковровые возки и носилки, покрытые парчой. Реяли вымпела на пиках многочисленной кавалькады. Из черного возка выбрался канцлер Фульк, какой-то помятый, грустный. Рассеянно благословлял встречающих.

Эд спустился ему навстречу по главной лестнице, где палатины в парадных панцирях выстроились на каждой ступеньке.

— Сын мой… — всхлипнул Фульк, протягивая ему руку для поцелуя. — Какие испытания, какие невзгоды! Я привез под твою защиту принца Карла, его имение вчера разорено злодеями. Будь заступником сироте, ведь это последний отпрыск великого рода Каролингов!

И уже через час по всем дорогам поскакали вестники, развозя грамоты канцлера. В них все герцоги, графы, сеньоры призывались под знамена Эда, защитника Западно-Франкского престола.

Пришел день, когда Азарика встала, натянула на себя свой вдруг ставший широким сагум и, опираясь на палочку, прошлась от кровати к окну. Во внутреннем дворе стоял шум невообразимый — выстраивались конные отряды, из ворот выезжал, скрипя осями, обоз. Каких только штандартов и значков нельзя было увидеть — вся древняя Нейстрия прибыла под команду графа Парижского!

Эд выступал в поход и даже не пришел проститься с ней, Азарикой, а ведь они теперь не увидятся никогда!

Азарика оглянулась, высматривая Заячью Губу. Та на кухне спорила с поваром по поводу каких-то печений. Хромая, девушка выбралась из комнаты и вдоль стены, увешанной сарацинскими коврами, приблизилась к двери Залы приемов.

Эд был там — в золоченом панцире, с красным султаном на шлеме. Вокруг него толпились герцоги и графы, а Кривой Локоть держал его дружески под руку. Азарика у притолоки не сводила с него глаз, пока во дворе не послышалась команда «по коням» и придворные не двинулись вниз.

— Нет, не могу, пока не услышу от него еще хоть слово!

Сама для себя неожиданно она произнесла это вслух, и все стали оглядываться на нее. А она решительно вошла в Залу приемов, и все расступились, поглядывая на прихрамывающего юношу с давно не стриженной головой и с любопытством переводя взгляд на графа, блистающего, как некий истукан.

Азарика шла, неотрывно смотря в глаза Эду, стараясь навек запечатлеть в памяти его серые спокойные глаза и его смелое лицо. Она сразу почувствовала отчуждение, которое возникло у всех, как только она появилась, но хуже всего была досада, мгновенно промелькнувшая в лице Эда.

— Это ты, наш маленький Озрик? — ласково обратился к ней Эд. — Ты уже поправился? Молодец! Скажи, есть ли у тебя какое-нибудь пожелание мне в дорогу?

— Есть, — сказала Азарика и откашлялась, чтобы говорить чисто и звонко. — Будь милосерден, граф Парижский. Щади малых твоих, мужиков серых и глупых. Ведь если ты станешь королем, ты будешь и их королем!

Эд напряженно ждал, что скажет она еще. Но она теперь молчала, горестно глядя на него снизу вверх. И он, дотронувшись до ее плеча, усмехнулся.

— Мужицкий король, значит? Отличная шутка!

И все герцоги, графы, сеньоры и прочие по достоинству оценили отличную шутку. Разинув пасти, усатые и бородатые, они захохотали: «Ой, умора, мужицкий король!», а те, кто стоял позади, шептали соседям, что вот это-то и есть тот самый оборотень, любимец Эда!

5

Злодейка старость нещадно гнула Фортуната. Когда приходилось куда-нибудь брести, он теперь то и дело останавливался, чтобы поднять нос и осмотреть дорогу. Но он бодрился и воображал себя юрким и деловитым. На лето он вновь выселился в свою лесную келейку, только просил послушников, чтобы, приготовив все необходимое, они уходили восвояси, оставляя его в полном уединении.

А он доставал свою пухлую Хронику и — увы! — по-прежнему из тайника, потому что хоть приор в монастыре был новый, но повадки у власти остались старые. Вздыхал, поминая тех, кого унесло быстротечное время, разглаживал страницу, скрипел пером, выводя год.

«Год 888 (полюбовался — три восьмерки, как три аккуратненьких двойных бублика!). Прибыли в град святого Ремигия, иначе называемый Реймс или Реми, первосвятители Франции и первовластители ее. Был съезд великолепный, блеск, подобного которому отчизна франков не видела со времен Людовика Благочестивого. И возложил корону Хлодвига на главу славного Эда, которого иначе называют Эвдус, Одо или Одон, не кто иной, как достопочтенный канцлер Фульк, архиепископ. И держал при этом боевой меч брат нового государя, отныне граф Парижский Роберт, а будущий тесть, герцог Трисский, держал на подушке государственное яблоко или державу…»

Фортунат откинулся, радуясь четкости минускула, ровности строк, и весело подергал себя за седой хохолок. Перо бежало дальше: «…Император же божьею милостью Карл III стал готовиться к возвращению в страну тевтонов, потому что напали там свирепые венгры, а тамошний бастард, герцог Каринтийский Арнульф, обвинил светлейшего в бездействии. И выехала в канун вознесения из Лаона императорская чета и держала путь на Трибур, что на берегах Рейна, где повелел светлейший собрать съезд тевтонских князей…»

Старик тревожно взглянул на дверь, заслоняя рукавом свою Хронику. Там в квадратном проеме на фоне зеленого света и резной листвы клена появился юношеский тонкий силуэт. Фортунат сощурился, а сердце скорей угадало, чем узнало:

— Озрик! Святые угодники! Входи, мальчик, входи. Ты же всегда здесь желанный гость… нет, ты хозяин в этой убогой келье… Постой, дай-ка я вылезу из-за стола. Видишь, стал я немощен, как и болтлив, даже пишу не стоя, как полагалось бы но уставу…



Он суетился, роняя то одно, то другое, но ни о чем не расспрашивал, ничего не добивался. Помог Азарике снять панцирный наряд, ахнул, увидев палочку, с которой она передвигалась.

Утром хлопотал, чтобы принесли козьего молочка с выгона, оно исцеляет. Лично отправился к новому приору просить разрешения Озрику остаться. Но тот лишь важно наклонил голову — бывший оруженосец был вчера доставлен на королевских лошадях, и с ним прибыла соответственная виза.

А дни стояли великолепные, лето находилось в зените своею царства, все обещало изобилие и мир. Лишь по дорогам пылили копытами дозоры и заставы — вылавливали разбежавшихся после мятежа. Велено было смертью не казнить, а, наказав плетьми, возвращать прежним сеньорам. Незыблемая Забывайка была набита этими горемыками.

Азарика вставала чуть свет, слушала возню и веселье птиц. При восходе в одной рубахе длинной, до пят, спускалась к воде. Убедившись, что старик знает, кто она, перестала перед ним притворяться, хотя он по-прежнему с оттенком грусти называл ее «Озрик» и «сын мой» или просто «мальчик».

Там, где мелкая Мана, вынырнув из густых, колеблемых ветром камышей, под зеленой сенью столетних вязов готовится впасть в Лигер, была у нее излюбленная заводь. Там на чистейшем песчаном дне сновали стайками рыбки-уклейки, раковина-жемчужница раскрыла створки навстречу кристально чистой струе. Азарика, оглядевшись, скидывала рубаху и, осторожно держась за шершавый ствол нависшей над водою ивы, входила в ледяную поначалу и такую живительную воду!

Затем сушила волосы, которые она перестала стричь. Сидела задумчиво на старом стволе, опустив ноги в воду, и ласковая вода обтекала ее босые пальцы.

Двойная жизнь кончилась, все отлетело прочь — и доброе и дурное. Теперь уж незачем ни лицемерить, ни хитрить, ни надевать маски, а сердце — отупело, что ли? — даже не чувствовало обиды. Только злой разум вновь и вновь подставлял, по-разному варьируя, одну и ту же сцену — венцы, вознесенные над головами, утробный бас диакона, лицо Аолы, как всегда равнодушно-царственное от сознания своей красоты и врожденного превосходства…

Но надо же как-то жить?

Однажды она гуляла по лесу (палочку уже отбросила, хотя еще прихрамывала немного). Там, в светлых рощах берез, монахи еще с осени заготовили дрова, и поленницы то тут, то там возвышались меж кустами. И там ей послышался отчетливый детский плач. То есть она точно не знала, потому что никогда не возилась с детьми, но инстинкт ей подсказывал, что так кричит новорожденный, самая кроха, который ужасно хочет есть.

Определив, что крик раздается изнутри обширной поленницы, она осторожно обошла ее с подветренной стороны и, найдя узкий проход между двумя пирамидами дров, бесшумно заглянула туда.

Там имелось небольшое пространство, которое ленивые монахи устроили, чтобы скрываться от требовательного приора. Под соломенным навесом, прямо на траве и одуванчиках, лежала, не шевелясь, женщина. Ее босые ноги были покрыты рубцами давних увечий и сбиты в кровь, изъедены язвами чуть ли не до костей. Ребенок надрывался, а лежащая не шевелились, и Азарика уже хотела войти, как женщина со стоном приподнялась на локте, достала грудь и прижала к себе младенца.

— Ешь, маленький, ешь, бедняжка Винифрид, если что-нибудь сумеешь высосать из этого дряблого мешка!

Это была Агата, она кормила новорожденного сына Винифрида и звала его так же, как отца, — Винифрид! Азарика окаменела, следя за свершавшимся у нее на глазах великим таинством кормления младенца.

— Ах! — простонала Агата, откидываясь на траву. — Я и сама-то третий день, кроме щавеля да молочая, во рту не держала ничего и встать вот не могу…

А ребенок надрывался, требуя своего.

Тогда Азарика кинулась в келью, набросала в холщовую сумку хлеба, вяленой рыбы, печеной репы, налила в пузырь козьего молока. Еле дождалась ночи и, забыв про хромоту, понеслась к поленнице.

— Кто это? Кто? — тревожно встретила ее Агата. — Ты кто, говори! Не дам ребенка, не да-ам! Лучше убей…

Но, сделав несколько глотков молока, успокоилась. Затем стала принюхиваться и прислушиваться в абсолютной тьме и подозрительно спросила:

— А ты, случайно, не Озрик будешь или как там — Азарика?

И, убедившись, что это именно так, заголосила на весь лес:

— Уйди, оборотень проклятый, отродье сатаны, ничего твоего не возьму! Не загублю его крохотную душу!

Ударила по пузырю с молоком, отбросила ковригу хлеба. Проснулся ребенок, а она исступленно выла:

— Это ты, оборотень, принес горе нашей семье! Это из-за тебя все Эттинги погибли!

Пришлось спешно уходить, и всю ночь Азарика тревожилась, потому что даже из кельи слышны были жалобные крики в лесу.

На рассвете она встала, подкралась к поленнице, там все было тихо. Заглянула осторожно — мать и ребенок мирно спали. И она отправилась к реке. Но здесь ее ожидал новый сюрприз. Как всегда, она неторопливо скинула рубаху, обвеялась на свежем ветерке и спустилась в заводь, пошлепывая по воде. Зажмурившись от наслаждения, погрузилась по самую шею.

И вдруг красивый мужской голос с чужеземным акцентом сказал над самой ее головой:

— А эта девочка много испыталь… Ай-ай, какая шрама!

На нависшем стволе старой ивы в мелкой листве притаились двое — и как только она не заметила их! Туники их были расшиты не по-франкски — красным крестом. На ногах красовались кожаные лапти в ремнях.

Предательская речная вода — чиста, как стекло! Но ей ли, пережившей позорную клетку, было жеманиться? Стремглав выскочила на берег и, схватив одежду, скрылась в кустах.

Сошли с дерева и те двое — широкоплечие юноши, до того загорелые, что на их коже издали был виден белесый пушок. Переговаривались на незнакомом языке; один из них, очевидно, бранил того, который с ней заговорил. Они приблизились к кустам, где спряталась Азарика, и она, одетая, молча встала перед ними, держа блестящий клинок. Слава богу, сегодня, ожидая возможной стычки в защиту Агаты и ее ребенка, она захватила с собой перевязь с мечом.

— Ой-ой! — сказал насмешливый, помоложе, тот самый, что заговорил с ней. — Что за девочка боевой!

Он поклонился, опустив руку до травы, и представился.

— Я Ивар, а это мой брат Эйн. Мы бретонцы, слышаль — Гаэлис Гламмар, такой есть народ? Вы боитесь бретонцев, потому что они воруют люди по берега ваших рек… Но мы не те, мы мирный купец…

Через некоторое время Азарика, чего сама от себя не ожидала, сидела с ними на холмике у небольшого костра, где на обструганных палочках жарилась необыкновенно вкусная рыба. Бретонские парни оказались ничуть не страшными, а наоборот, очень симпатичными и даже доверчивыми. Рассказали ей (впрочем, рассказывал Ивар, который знал по-романски, а старший, Эйн, только кивал головой), что они плывут сверху, с ярмарки в Аврелиане, где закупали кричное железо, потому что их отец-оружейник в Кернадеке. Теперь они ждали, когда ветер задует с моря, чтобы пройти отмели в устье Лигера. Их барка стояла в камышах, в излучине Маны, и была так искусно спрятана, что Азарика различила среди кувшинок низкие борта с намалеванными языческими рожами, только когда ей их указали.

Так началось их знакомство. Азарика ничего им о себе не рассказывала, а они усиленно гадали, кто она такая, и все вместе дружно смеялись. По утрам она по-прежнему приходила купаться, но сначала на всякий случай внимательно озиралась. Впрочем, теперь это и не было нужно — бретонцы добросовестно отсиживались в своей барке, ожидая, когда она выкупается и позволит им подойти. И тут начиналась рыбная ловля, и костер, и бесконечные разговоры про зеленую Гаэлис Гламмар, где нет господ, а все равны между собой.

Конечно, они могли в один прекрасный миг заткнуть ей рот и утащить на барку — Азарика слышала такое! Но и она ведь могла однажды привести к их барке вооруженных монахов…

Азарика чувствовала, что не на шутку приглянулась веселому Ивару, да и его брату Эйну она по душе. Ивар вообще не сводил с нее глаз и старался услужить чем мог. И это ей было приятно, это снимало горечь с ее души.

Но у нее была еще забота об Агате и ребенке. В первый же вечер она вновь отправилась в поленницу, запасшись продовольствием. Агата лежала в забытьи, и Азарике удалось немного накормить ее жеваным мякишем. Но что делать с мальчиком, она решительно не знала. Разорвала ему на пеленки один из найденных ею в келье балахонов (Арифметики или Музыки — теперь уже неважно…). Сделала из тряпки импровизированную соску, макнула ее в козье молоко, и маленький Винифрид сосал вовсю, это ему даже нравилось!

Так приходила она к ним два раза в день. Агата уже не отталкивала ее, хоть и не произносила ни слова. Даже не беспокоилась, накормлен ли ребенок.

На четвертую ночь она окликнула Азарику:

— Я умираю… Во имя неба или во имя ада, не дай погибнуть малютке!

В шуме листвы ей чудился кто-то.

— Иду, любимый… Иду, теперь уже недолго!

Рассказывала, будто сама себе:

— Они встали, спина к спине… Винифрид, Ральф — его младший брат, другие. Слепца в середину… Гермольд все ободрял — дети, смелее, немного боли, и конец, живыми не дадимся… — И повторяла, еле шевеля сухими лепестками губ: — Немного боли, и конец… Немного боли, и конец…

Потом вдруг приподнялась и засмеялась:

— И все-таки я была счастлива. Ты слышишь, оборотень?

Счастлива! В невероятных мучениях и нужде счастлива, потому что любила своего горемыку Винифрида!

А была ли счастлива Азарика? Приезжая куда-нибудь в замок, Эд заботился: «Накормите моих собак и оруженосца…» Мерзкая жизнь оборотня, вечный страх позора — чтобы все это повторилось? Нет, никогда! Нет, ни за что!

А душа все-таки непрерывно болела, переживала вновь каждую деталь былого, проклинала и тут же плакала опять. Страдала — не за себя, за Эда, которому так нелегко быть королем!

В ту ночь Азарика не вернулась в келью Фортуната. Не пришла она и на берег Маны, потому что копала могилу Агате, потом устраивала в поленнице новое гнездо для ребенка. Когда-то отец взял приемышем ее, Азарику. Теперь она возьмет приемыша себе. До осени можно как-нибудь прожить — в лесу бродят козы с козлятами, есть знакомство на монастырской пекарне, — а потом? Как быть потом?

Только к вечеру, когда ребенок, сытый, заснул, Азарика спустилась к заводи. Поднялся ветер, он раскачивал ветлы, ерошил камыш. Ивы, колыхаясь, окунали в реку зеленые косы.

— Мы уплываем, — поднялся ей навстречу Ивар. — Я думаль, не видим больше… Знаешь? — засматривал юноша ей в лицо. — Едем с нами?

— Ивар… — ответила Азарика, ласково отстраняя его руки, — У меня ребенок… Мальчик!

— Я понималь… — кивнул Ивар, — я зналь почему-то… Это ничего. Мы воспитаем его как бретонский богатырь Кухулин!

Высоко в небе летели недостижимо чистые белые облака. Сразу похолодало, очертились края далеких лесов. Ветер с моря крепчал, его порывы трепали неубранное сено, хлопали дверьми, а в монастыре рвали канаты на звоннице, и колокола гудели сами собой.

6

Тысяча всадников сопровождали императора, покидающего пределы Галлии. Но на стоянке в Виродуне в дорожный шатер Карла III явился Рорик, великий коннетабль, и просил разрешения отъехать со своими. Начинается жатва, а после всех неустройств и разорений так нужен хозяйский глаз! Рорик был отпущен, но на следующее же утро с подобной просьбой пришли уже графы Каризиакский, Битурикский, Карнутский… Свита таяла, как мартовский снег.

Виродун проехали в пыли от множества копыт, с развернутыми знаменами, с приветственными кликами горожан. Но близ лотарингской границы их не ожидал, как полагалось, встречающий эскорт тевтонских сеньоров. Внезапно хлынули дожди, и в Гундульвию, пограничный городишко, императорский поезд прибыл лишь в сопровождении двух десятков полуголодных вавассоров. Ухабистая дорога от самого Виродуна оказалась усеянной сломанными повозками, застрявшими возами, опрокинутыми сундуками.

Но и на границе никто не встречал Карла III и его супругу. Поскольку император пребывал в обычной меланхолии, Рикарда вызвала к себе пфальцграфа Бальдера и, подавляя свою к нему неприязнь, просила скакать через границу в Туль, разузнать, в чем там дело.

Ей стало ясно, что в этом вонючем городишке предстоит пробыть долго. Замок гундульвийского сеньора — нелепая подслеповатая башня в духе нынешних времен — только строился, и пришлось расположиться на пограничном постоялом дворе, кишевшем насекомыми. Император, будучи водворен в одну из верхних комнат почище, тут же возлег на приготовленное ложе, предаваясь грезам невесть о чем. А Рикарда, как разъяренная пантера, все не могла успокоиться, ходила взад и вперед но ветхим переходам.

К вечеру она призвала к себе Берту и чтеца-итальянца. Из многих промокших и треснувших сундуков и укладок выбрала что поновее и подороже, переложила в два окованных медью ковчежца. Послала Берту вниз за добавочными веревками, а сама ласково положила руку в браслетах на плечо итальянца:

— Ринальдо, кажется, наступает то, о чем мы когда-то с вами мечтали… Будьте готовы в любой момент!

Тот покорно опустил красивое черноглазое лицо, как всегда выбритое досиня. Вернулась Берта и стала рядом с ним, хлопая белесыми ресницами. Какое-то странное напряжение чувствовалось в них, но Рикарде было не до того!

В полночь ее разбудили, вернулся пфальцграф Бальдер. Грохая сапогами, вошел к ней в комнату; она вопросительно приподнялась, придерживая на груди ночную кофточку. С откинутой каппы пфальцграфа на нее летели холодные брызги.

— Император низложен в Трибуре, — бахнул пфальцграф, не дожидаясь, пока она вышлет за дверь Берту. — Съезд тевтонских князей не стал ожидать прибытия его светлейшества…

— Кто же… — Она хотела спросить, кто избран, но воздуха не хватило.

— Арнульф, герцог Каринтийский.

— Бастард?

Пфальцграф молча кивнул. Императрица больше не спрашивала ни о чем, только подвески ее нервно позвякивали.

— А как же Фульк, Фульк… — оживилась она, даже освободила край ложа, чтобы пфальцграф мог присесть. — Неужели он примирился с Эдом и прочими бастардами?

— Откровенно скажу, — пфальцграф шаркал ногой, рассматривая что-то на полу, но на край ложа не садился, — никто другой столько не сделал для избрания Эда, сколько вы, государыня…

Да, да, она понимала это и тысячу раз прокляла себя, но что же делать? Неужели и Фульк теперь не поможет? А ведь она вытащила его из грязи за его бледные, уродские уши… Вспомнился последний с ним разговор перед отъездом из Лаона, его ядовитые извинения за пощечину, его туманные намеки на сердечко со снадобьем, его многозначительные оханья по поводу того, что Аола, увы, не любит жениха.

Стоп! Молния пронизала разум, осветила всю картину!

— Голубчик Бальдер… — начала она как можно проникновеннее. — Ваша судьба теперь зависит от судьбы его светлейшества, а значит, и моей. Вы устали, промокли, но нечего делать. Берите свежих коней, скачите в Париж, там готовится свадьба. Передайте невесте мой подарок и скажите — только непременно наедине! — пользоваться им ее научит канцлер Фульк… Или Готфрид Кривой Локоть!

И, сняв с лебединой шеи своей золотую цепочку с медальоном «Дар Локусты», она отдала ее пфальцграфу. Дождь лил так, будто начался всемирный потоп.

Утром никак не могла дозваться Берты. Пришлось самой спускаться вниз, кое-как одевшись. Содержатель постоялого двора, грубый, неприязненный мужчина, на ее вопрос ответил, откровенно ухмыляясь, что ночью, как только перестал лить дождь, камеристка их светлейшества госпожа Берта и чтец их светлейшества диакон Ринальдо на императорской шестерке лошадей выехали в Туль…

— Мои ковчежцы! — воскликнула Рикарда.

— Они уложили их с собой.

— Остановить их!

— Вчера по приказанию вашего светлейшества кучеру этой шестерки была выписана грамота, чтобы везде давали лучших лошадей.

— Поднять вавассоров!

— Тех, что оставались, забрал с собой пфальцграф.

Рикарда взбежала наверх. Карл III покоился, в задумчивости перебирая янтарные четки.

— Вы дерьмо, — сказала Рикарда сиплым от переживаний голосом. — Вы более не император. Вам надо устраиваться в пастухи. Выпишите себе свою коровницу из Ингельгейма, вот будет парочка!

И она выдавливала из памяти все самые скверные, самые грубые аламаннские выражения и швыряла их ему в лицо. Но поскольку Карл даже не менял позы, только мигал заплывшими глазками, она топнула на него, слезы брызнули с накрашенных ресниц, и она выбежала вон.

Рикарда бежала по лесной дороге, спотыкалась о корни, проваливалась в лужи и повторяла без смысла: «Повешу… Распну… Прикажу пытать…» Лесная дорога была бесконечной, за новым поворотом открывались новые дали и новые ухабы, а она все бежала, выкрикивая проклятья.

Но вот впереди с раскидистого вяза взлетело, каркая, воронье. Рикарда остановилась, подняв голову, и разглядела в ветвях нечто такое, что ее ужаснуло и привело наконец в себя. Там, раскачиваясь от ветра, висели четыре полусгнивших трупа, лица их были расклеваны до костей. Проклятый Эд всюду развесил мужиков, взятых при подавлении мятежа!

Не в силах более двигаться, она упала к подножию вяза, сама себе казалась качаемой ветром и плакала, как девочка, навзрыд.

Смерилось, и она почувствовала вокруг движение каких-то существ, их алчное дыхание вблизи. Вскочила — это были одичавшие собаки, которые стаями следовали за карателями Эда.

Они приняли ее за труп! Рикарда схватила сучок и запустила в них, крича: «Я еще живая!» Так отбивалась она от них и кричала, кидалась палками, пока снова не начало светать.

Неожиданно собаки исчезли, поджав хвосты, а на дороге послышалось чавканье многих ног, постукиванье посохов и пение, похожее не то на стон, не то на молитву. Рикарда сообразила — это идут уроды. Вечно бредут они от города до поселка, от замка до монастыря по дорогам нищей страны.

Она очнулась снова в нижней, вымощенной кирпичом зале постоялого двора в Гундульвии. Пылал очаг, за дощатым столом уроды ели и пили, гнусавя псалмы. Рикарда пожелала знать, кто ее подобрал и вынес из леса. Двоих уродов она знала давно — это были Крокодавл, у которого смешная головка росла прямо из чудовищного пуза и который в день избрания Эда на графство исполнял роль сатаны, ревущего из ада, а также Нанус, рыночный мим. Третий был даже не урод — просто могучий человек, правда, очень толстый, с молодым и добрым шарообразным лицом.

Рикарда оживилась, приказала подать мяса, вина, уселась с богатырским толстяком рядом. На ее расспросы он поведал, что зовут его Авель и идет он куда глаза глядят из монастыря святого Германа, что в Париже.

— Ах, помню, помню! — воскликнула Рикарда. — Это ведь ты герой осады, мне рассказывали. Ты одной оглоблей убил сразу десятерых данов!

Толстяк скромно потупил очи.

— Чего же ты теперь среди нищих? Ведь, насколько я помню, покойный Гоццелин завещал рукоположить тебя в приоры святого Германа?

— Они взялись учить меня читать. Прочти, говорят, словечко, тогда мы тебе мясца дадим… Я с голоду у них подыхал!

Рикарда хохотала, звеня браслетами, забыв о давешних невзгодах. Принесли вина, она выпила, скинула шаль, грея в отблесках очага обнаженные плечи и руки.

— Ах, какие у тебя мышцы, Авель! — восхищалась она. — Можно, я хоть одним пальцем потрогаю?

Содержатель постоялого двора наклонился к ней, пахнув чесноком. Его светлейшество просит их светлейшество пожаловать к ним.

— Мне дурно, Рикарда, — сказал Карл III, когда супруга явилась в его темную каморку, дыша вином и весельем.

— А кому хорошо? — ответила она и, повернувшись, вышла, хлопнув дверью так, что клопы посыпались с перегородки.

А он-то хотел воззвать к ее милосердию, поведать кротко, что дни его сочтены. Хотел просить, чтобы, забыв о естественной ревности, она позаботилась о той, что живет в Ингельгейме, о ее ни в чем не повинном мальчике… Ведь как только меняется власть, новые правители жестоко преследуют того, кто имел несчастье быть любимцем прежних…

Внизу веселье было в разгаре. Уроды под звуки унылой волынки плясали, демонстрируя свои вывихнутые ступни или горбатые спины.

— Вина! — требовала Рикарда, желая угостить всех.

Содержатель постоялого двора скорчил наглую мину, заявляя, что без денег он больше ничего не даст.

— Да я тебя! — вскипела Рикарда, но тут же придумала, что делать. Поднатужившись, она сломала золотой браслет и швырнула его содержателю. Тот, ловя, промахнулся, браслет покатился, зазвенел по кирпичам, и уроды с визгом кинулись его искать.

— Ты красавец, мой храбрый Авель, — говорила Рикарда, целуя толстяка в красные, как помидоры, щеки. — Это ничего, что я сейчас на этом вонючем подворье… Я скоро вновь стану императрицей, и я тебя по-царски отблагодарю. Уж скачет мой человек, везет в Париж «Дар Локусты» — страшная вещь! Допустим, говорит Эд своей новобрачной: жарко, мол, хочу испить! Она и подает ему кубок, а там…

В пьяном восторге она не заметила, как уроды Крокодавл и Банус переглянулись. Мим тихонечко вышел на конюшню, где тренькали поводьями лошади проезжающих.

7

Для бракосочетания короля во вновь воздвигаемом замке в Компендии была специально воздвигнута новая двухсветная капелла, с высокими сводами, с полукруглыми окнами, в которых всех удивляла новинка — разноцветные стекла. В Испанию посылались особые гонцы закупать аравийские курения и ароматы. Ожидался съезд гостей невероятной пышности.

Эда насторожило, что канцлер Фульк, несмотря на свой только что полученный архиепископский ранг, отклонил приглашение венчать короля. Сослался на неожиданную болезнь своего воспитанника, простоватого Карла, и уехал с ним в Реймс. Ну что ж, меч Робертинов достаточно могуч, чтобы рассечь все хитросплетения «мышиного щелкопера»!

Невеста была в ткани столь воздушной, что официальные летописцы уверяли — ангелы накануне свадьбы выткали ей фату из облаков и доставили прямо в светлицу. Придворные дамы блистали таким количеством алмазов, что, если бы это увидели алчные даны, они бы забыли о своем страхе перед Эдом и в экстазе кинулись бы на франкские мечи.

Звучал орган, и это тоже было диковинкой. Первый в стране франков орган построили Людовику Благочестивому греческие мастера лет шестьдесят назад, но он давно пришел в негодность, и о нем успели забыть. А тут этакое музыкальное чудовище, исторгающее звуки Левиафана, а в них землетрясение, буря, благочестивый гимн, плач младенца и все, что угодно изумленной душе. Герцоги завистничали: «Все-то у этого Эда самое изысканное!»

Король слушал орган благочестиво, хотя и находил его утомительным. «Фортунат, что ли, говорил, — проносились мысли, — что многотрубный орган подобен душе с ее множеством страстей? Если так, то в моем органе страсть войны должна играть на самой вопящей из труб». Он улыбался краешком губ, а сам зорко следил за порядком разворачивающейся церемонии.

По древнему обычаю, после венчания невеста (теперь уже молодая) должна была преподнести мужу кубок любви. Придворные, шелестя парчой, спешно перестраивались в два ряда.

Аола взяла серебряный поднос из рук великого кравчего, должность которого, по повелению Эда, теперь исполнял граф Каталаунский, Кривой Локоть. Но вдруг ей стало почему-то дурно, она присела. Ее сестрица, вдова-герцогиня Суассонская, и другие дамы загородили ее подолами платьев. Но тут же расступились — юная королева овладела собой и двинулась навстречу мужу, неся на подносе драгоценный кубок с византийским вином.

Король и Аола медленно сближались в проходе меж рядов придворных. Эд с доброй усмешкой смотрел в ее лицо, как всегда прекрасное, как всегда лишенное страстей. Мысль о многотрубном органе вновь пришла Эду в голову. «Сколько твоих тайных труб мне предстоит узнать?» — думал он, глядя в широко распахнутые черные глаза жены. За ее плечами стоял Роберт, теперь граф Парижский, какой-то чужой, повзрослевший на десять лет.

«Benedicite…» — грянул хор, забираясь хрустальными дискантами под самые своды капеллы. Эд, по традиции, положил на поднос Аолы бисерный кошель с золотыми солидами и протянул руку за кубком.

— Остановись! — раздался истошный женский крик. — Остановись, если хочешь быть жив!

Придворные оборачивались, браня клириков, которые вечно напустят в храм кликуш. Эд хотел разразиться гневом по поводу стражи, как вдруг увидел, что молодая бледнеет, сквозь пудру у нее поблескивает пот и она садится прямо на пол.

Эд сунул брату поднос с кубком, а сам подхватил на руки это удивительное создание в ворохе белой пены.

— Остановись! — кричала, пробиваясь сквозь парчовые ряды, старуха. — Главное — не выливайте кубок, не выливайте!

Все с негодованием узнали Заячью Губу, взмокшую, растрепанную, безобразную до предела.

— Я скакала, боясь не успеть…

— Послушай, — обратился к ней Эд, положив Аолу на церковную скамью, — все имеет, наконец, свои пределы. Кто дал тебе право… — он грозно возвысил голос.

— Тебя хотели отравить! — В страшном волнении колдунья схватила его за руки. — Сынок! Не верь здесь никому!

Окружающие возмутились. Особенно громко протестовал великий кравчий граф Каталаунский.

— Обвинять в отравлении! И кого — новобрачную! Невозможно… И как она смеет, эта грязная ведьма, осквернять своим присутствием христианский храм?

И Кривой Локоть взял с подноса, который все еще держал Роберт, злополучный кубок и хотел его вылить в раскрытую фрамугу цветного стекла. Но Заячья Губа выхватила кубок, расплескав.

— Она обнаглела! — сказал Эд. — А ну-ка, гнать ее плетьми!

Но Заячья Губа в преданной улыбке показала ему свой единственный зуб.

— Вот увидишь, сынок, что я теперь сделаю ради тебя…

Одним духом она выпила добрую половину кубка. Тут же герцогиня Суассонская вскрикнула и повалилась в обморок рядом с сестрой, а Кривой Локоть стал заметно продвигаться к выходу. И это не ускользнуло от напряженно размышлявшего Эда. Он принял мгновенное решение:

— Эй, палатины, ни одной души из капеллы не выпускать!

А у Заячьей Губы на впалом рту уже пузырилась пена, она охала и просила подать стульчик и хоть глоток воды.

Она указала королю на Аолу.

— Обыщи ее… Ты найдешь на цепочке яд!

— Неужели ты станешь ее обыскивать? — Роберт преградил старшему брату дорогу. — По наветам злобной ведьмы?

— Какой позор! — вторил Кривой Локоть, бледный как полотно.

— Молчите! — повелел Эд. — Я король!

И он снял с шеи прекрасной Аолы сердцевидный медальон на цепочке, на котором была выгравирована надпись: «Дар Локусты».

— Итак, великий кравчий, — обратился Эд к Кривому Локтю, — ты продолжаешь уверять, что в кубке не было яда?



— Г-готов п-поклясться на святом Евангелии! — Доблестный граф Каталаунский вдруг начал заикаться.

— Значит, ты еще и клятвопреступник? — К Эду вернулась сатанинская усмешка той поры, когда он звался бастардом. — Пей, падаль, из кубка, там еще предостаточно!

Кривой Локоть обратился в бегство, надеясь как-нибудь выбраться из капеллы. Эд догнал его, железной рукой стиснул его шею, насильно влил в горло жидкость из кубка.

И Готфрид, граф Каталаунский, упал на каменные плиты капеллы. Его били конвульсии, он пытался кричать, проклинать, но задыхался от пены, льющейся изо рта. Через пару мгновений он был мертв.

— Дар Локусты, — сказала, обмахиваясь, Заячья Губа, которой наконец подставили стульчик, — страшная вещь! Увы, и я последую за ним, только не так скоро, потому что я принимала противоядия.

Всю ночь во дворце Компендия никто не сомкнул глаз. Всю ночь передавали из уст в уста новости, одну страшнее другой.

Король велел раздуть в кузнице горн и сам подвесил над ним прекрасную Аолу. Несчастные герцог и герцогиня Трисские, словно простые поселяне, у дверей кузницы ломали руки, слыша крики дочери. Эд приказал гнать их за ворота, поскольку после таинства святого венчания он один отвечает перед богом за тело и душу жены.

Всю ночь люди в Компендии молились, чтобы бог усмирил гнев короля и облегчил страдания королевы. Зная, какими выходят после пыток, люди горевали о загубленной красоте, подобной которой уже не сыскать во всей земле франков.

На рассвете Эд вышел из кузницы, отирая со лба копоть и пот. Отбросил клещи и сказал ожидавшим у дверей врачам:

— Вы не нужны. Попа и могильщика!

Роберту он приказал забирать свою свиту и возвращаться в Париж, присовокупив: «Счастлив твой бог, Робертин!» Посланный им в Реймс отряд всадников вернулся ни с чем, потому что канцлер Фульк оказался кем-то предупрежденным. Спешно подхватив принца Карла, его родственников и сокровища, Фульк скрылся через бургундскую границу. Разнесся слух, что схвачен Бальдер, бывший пфальцграф императора, и в ошейнике приведен к суду Эда. Придворные, потеряв голову, скрывались кто куда может.

Рикарду отыскали на постоялом дворе близ лотарингского города Туля. Отправив через границу гроб с телом мужа, она продолжала увиваться за толстяком Авелем, а когда тот в одну прекрасную ночь удрал от нее, она начала кутить с проезжими купцами. «Ведь я бывшая императрица!» — хвасталась она собутыльникам… «Го-го! — потешались те, оглядывая ее опухшее лицо и лохмотья. — Вот загнула!»

8

Король охотился, когда ему сообщили, что ведьма, то есть госпожа Лалиевра, послала сказать, что умирает. Эд, от которого вот уже третий день никто не слышал человеческого голоса, носился по лесам как бешеный, убивая все, на что только падал его взгляд. Услышав о Заячьей Губе, он немедленно повернул коня.

Старуха лежала в комнате, где еще какой-то месяц назад Азарика ждала тщетно, что Эд придет ее навестить. Заячья Губа настояла, чтоб окна закрыли шторами и солнечный день, шум ветра не проникали сюда. В воздухе стоял плотный запах тления.

— Чего ты от меня хочешь? — спросил Эд — Я и так тебя пощадил — ведь, в конце концов, яд-то приготовила ты.

— Я не о яде, — просипела старуха, отирая губы, на которых все сильней пузырилась смертная пена. — Я звала тебя, чтобы открыть тайну… Великую тайну для тебя!

Эд подвинул табурет и сел, нервно пощелкивая хлыстом.

— Слушай, Эд, король Франции, ведь я твоя родная мать. Да, да, это истина, Эвдус Первый и единственный, это так! Не вскакивай, не хватай меня за руки, не воображай, что я тебя интригую, ведь мне теперь это незачем… Не успеешь ты сделать шаг отсюда за порог, как я покину этот свет!

Да, я поступила, как кукушка, подкинув тебя к чужой, неласковой к тебе матери, но посуди сам, смог бы когда-нибудь сын колдуньи стать королем? Народ говорит — бобер не родится у свиньи… Не скажу, чего мне стоило заставить Аделаиду объявить тебя своим сыном, теперь уж это значения не имеет. Но я не бросила тебя, я все время была незримо с тобой! Знаешь, какой выкуп я заплатила Сигурду, чтобы освободить тебя, когда ты был гребцом на его дракаре? Я вынудила Карла III отдать ему Фрисландию, целую страну!

Подай, сынок, — ведь я теперь могу называть тебя так? — подай, сынок, вон то питье. Мне совсем худо… И как же тебе не сделаться было королем, ведь я, лишь только ты родился, увидела, что ты вырастешь самым красивым, самым мужественным, самым дерзким в стране франков!..

И она запела дребезжащим голоском, то и дело переводя дух:

Из горсти я земли твою слепила плоть,

Из ветра вольного дала тебе дыханье,

Из радужных цветков — прекрасные глаза,

Из пламени — в крови могучей ликованье.

Как облако, изменчивым тебя

Я сделала на гибель вражьей рати,

Из солнца разум светлый создала,

А душу — из небесной благодати…

— Постой! — остановил ее Эд. — Так, значит, Роберт Сильный мне не отец?

— Увы… К несчастью… Или к счастью… нет! При всей своей бессмысленной отваге был он туп, как пробка, и зол, как кабан. Ты у меня не такой…

— Но кто же тогда, скажи!

— Имя тебе ничего не даст. Он тот, кого вы называете «чернь», земляной мужик, упокой, господи, душу его в раю. Но вот у кого, как говорится, был царь в голове. За всю свою длинную и пеструю жизнь другого такого я не встречала…

Молчали. Эд, насупившись, размещал под упрямым лбом то, что услышал. Старуха тоненько сипела, отходя.

— Впрочем, — вздохнула она, — ты думаешь: старая, мол, ведьма, по сатанинской вредности своей все это придумала, чтоб и после смерти вредить… Бог с тобой, веруй как знаешь!

— Недаром же Озрик, — вдруг сказал король, — все твердил мне об этих… земляных мужиках!

— Озрик! — заперхала Заячья Губа, что заменяло ей смех. — Ах, бедный, наивный мой король! Неужели до сих пор ты не знаешь, что это вовсе не Озрик, а Азарика?

— Мне говорили много раз, предупреждали, даже доказательства предъявляли… Тогда я послал верного человека к канонику Фортунату, ведь в его келье впервые явился мне этот мальчик. Спросил только вот что: «Оборотень ли Озрик?» Знаешь, что он мне ответил? «Это твой ангел-хранитель». Но ведь Фортунат мой крестный отец!

Заячья Губа лежала, шевеля пальцами, видимо собираясь с духом. Приподнялась, выцветшие глаза ее зажглись.

— Слушай, король. Жизнь страшна, мир жесток. Бог дает любовь, чтобы сделать хоть как-то переносимым наше адское житье… Береги же любовь, ибо нет большей славы и большого богатства, чем любовь!

— Но кто же полюбит меня!

— Вот видишь, и тут ты виден целиком. Ты не спросил: кого же буду любить я? Ах, сын мой, сын, — ничего от себя не отдавая, ничего от людей не получишь взамен. Горько мне уходить и сознавать, что сын мой и в королевской короне останется несчастнейшим из людей…

И они снова молчали, потому что не было между ними живой нити, которая скрепляет сердца.

— Послушай! — встрепенулась старуха, глаза ее вылезали из орбит, видимо конец уж был близок. — Послушай же! Я не могу… Я не могу оставить тебя одного… Скачи! Мчись скорей в Андегавы, к святому Эриберту, лети, гони… Запори всех лошадей, только поспей, ибо есть у меня предчувствие — ты можешь опоздать!

9

Старый Фортунат перевернул страницу Хроники и увидел, что это последний лист и больше писать негде. Кончается отпущенное, завершается начатое, хоть и путь долог, и людские желания безмерны.

«Канцлер же Фульк, — выводил он, и теперь после каждой строчки ему приходилось останавливаться и отдыхать, словно пахарю на борозде. — Канцлер же Фульк не смирил своей гордыни… Не признав королем Эда и бежав к коварным бургундам, он принял их помощь, и, наняв еще лотарингцев, которым бы только пограбить, он перешел границу Франции. Под городом Реймсом он развернул знамена принца Карла, именуемого одними Простоватый, другими же Дурачок, и провозгласил его монархом. Боже милостивый, опять в стране сразу два короля!»

Еще с утра у святого Эриберта названивали колокола, слышались приветственные клики. Праздника вроде бы сегодня никакого, удивлялся каноник, встречают, что ли, кого? То, что его не позвали на торжество, его не обижало — он уже привык.

Тень мелькнула в затянутом пузырем окошке. «Озрик!» — подумал Фортунат и тут же отверг предположение. Озрик давно перестал появляться.

На пороге выросла фигура громадного роста, еле проходившая плечами в дверь. Фортунат привстал, вгляделся, ноги его задрожали, он заторопился вылезть из-за стола.

— Государь… — бормотал он, становясь на колени. — Король Эд… Бедному отшельнику великая честь!

Но король не допустил его стать на колени, усадил на табурет, сам неуклюже разместился на полу, у его ног. Он, по-видимому, пришел без охраны, потому что никто не следовал за ним и все тихо было в полуденном лесу.

После вопросов о здоровье Эд прямо спросил об Азарике.

— Так ты, значит, тоже знаешь, кто она? — спросил каноник.

— Да, я теперь все знаю о ней.

Фортунат покачал головой. С тех пор как Азарика вернулась раненой в его келью, он чувствовал, что с ней что-то неладное творится в этом лесу, на этой реке. Но он немощен, передвигаться споро не может да и считает унизительным за кем-нибудь следить… Вот лежит ее панцирь, шлем, воинские сапоги, только перевязь с мечом она унесла с собой. Не так давно на Лигере видели бретонскую барку, расписанную мордами лже-богов. Не похитили ли уж ее бретонцы?

— Она не такова, — возразил Эд.

Фортунат сокрушенно сцепил руки на чахлой груди.

— Ушла она в мир, который нашей скудости недоступен…

Эд выбрался из кельи. Лесной шум растравлял грусть, и он с изумлением убеждался, что этого чувства светлого до сих пор не знал. Спустился к реке, камушки осыпались из-под подошв. Опытный его глаз различил в осоке след киля большой ладьи, еще недавно она стояла здесь.

Вот заводь, камыши клонят по ветру коричневые свечи, плывут водоросли по темной стремнине. На песке пересохший, осыпавшийся след маленькой, наверное женской, ноги… Здесь она купалась, ходила босиком по траве. Как странно называть «Она», когда в воспоминаниях только и думаешь: «Он!»

И вдруг король различил в остролиственных ветвях ивы, нависших над самыми струями реки, человеческую фигуру. В сетке солнечных бликов только и видать было, что кто-то сушит и расчесывает черные волосы.

Королю не пристало бояться, да и чего мог бояться он, рыцарь, в этой глуши? Но в памяти ослепительно возник олень золоторогий, скачущий где-то в Туронском краю. Олень мчится, и страх нестерпимый мучит и мучит: не поймать, не схватить, не удержать, и исчезнет, теперь уж навек, оборвется единственная нить надежды…

Он сделал осторожный шаг, боясь хрустеть песком, и вдруг наверху, где-то в роще, заплакал младенец. Женщина над водой обернулась — это была Азарика. Увидела Эда, и сначала ужас, потом боль и муку мог прочесть он в ее взгляде. Но все же трепетная радость пересилила все и засияла в ее зрачках, огромных, как две вселенные.

Спотыкаясь, словно мальчишка, король шел к ней, протягивая руки.

Послесловие

И еще долгие сто лет царствовали Каролинги в Западно-Франкском королевстве, которое с тех пор именуется Францией. Карл Простоватый, или Дурачок (Carolus Simplex sive Stultus), во главе армии лотарингских и бургундских феодалов опустошил страну до реки Сены и занял Реми (Реймс), где Фульк поспешил возложить корону и на него. Война то угасала, то разгоралась с новой яростью, мятежи и нашествия раздирали королевство. Наконец, в зимнюю стужу 898 года Эд умер от черной оспы, завещав своим баронам подчиниться Карлу, чтобы распря прекратилась.

Царствование Карла было печальным. Голод и болезни косили народ, Париж обезлюдел хуже, чем после норманнов. Ничтожный король не пользовался ни любовью, ни уважением. Это именно он заключил унизительный договор с Роллоном, новым главарем норманнских разбойников, уступив ему прекрасный край, который теперь зовут Нормандией. Непокорные феодалы держали короля в темнице, а жена его и дети бежали за рубеж.

В 922 году королем был снова избран Робертин — не кто иной, как младший брат Эда — Роберт. Хронисты сохранили о нем добрую память: «Никогда не причинял он несправедливости, не взывал к мести. Он любил простоту, был мягкий, помнящий добро, характер имел более благоприятный, нежели жестокий…» Ему тоже пришлось уступить трон вернувшимся Каролингам. Однако родным внуком его был Гуго Капет, после которого, вплоть до удара гильотины 1792 года, во Франции уже беспрерывно царствуют произошедшие от Робертинов Капетинги и их ответвления — Валуа и Бурбоны.

Дело, однако же, не в том, какой династии король сидит на престоле. Каролинги знаменовали собой уходящее время ленивых королей, неторопливого бытия, патриархальных нравов, когда господин не столь уж отличался от своих полусвободных землепашцев. За Робертинами стояло возникающее рыцарство — с его жестокостью, алчностью, высокомерием, с его религией войны и грабежа. В условиях того времени рыцарству суждено было победить: ведь средние века лишь начинались. Все было впереди — готические соборы, турниры, песни трубадуров, крестовые походы. Жакерия и альбигойцы… Тяжкий груз черных столетий только ложился на плечи человечества. Пройдет немало времени, пока оно поймет, что нужно строить мир без угнетения, без ненависти и кровопролития, и начнет воплощать это в жизнь.

Все главные лица, описанные в этой книге, исторически достоверны, они действительно существовали. Историк находит свидетельства их жизни то в древнем свитке, то на камне монумента. Современному туристу, например, если он посетит городок Анделау в Эльзасе, покажут монастырь, в котором сохранилась гробница императрицы Рикарды, и расскажут о ее необыкновенно благочестивой жизни. В Париже, на набережной Сены, есть бронзовая доска в честь героев, погибших во время осады 886 года.

Только имени Азарики историк не встретит в летописях и документах. В грамоте монастыря святого Вааста глухо упоминается о каком-то пожертвовании, которое король Эд перед своей кончиной сделал ему в память безвременно умерших «возлюбленной супруги своей Теодерады (carissima conjunx nostra Theocierada)» и единственного сына Ги, или Гвидо. Кто были они? В те времена, если простолюдинке случалось вступить на престол, ей меняли тронное имя. Почему они умерли так рано? Об этом мы не знаем ничего.

Мы намеренно не прилагаем здесь ни словаря, ни обширных комментариев. Если тебя, юный читатель, тронет судьба героев этой книги, возьми энциклопедии, возьми труды по истории, прочти о них подробнее. И вдруг ты сам захочешь стать историком, а что может быть увлекательней задачи — счастливым поколениям ныне живущих раскрыть и показать страдания и радости, ошибки и успехи, мечты и деяния предков, на плечах которых стоит наш мир.

Автор

Загрузка...