В голове Люпэна, казалось, произошел взрыв, пронесся ураган, разрушительный циклон, когда грохот молний, сокрушительные шквалы ветра, порывы разбушевавшихся стихий с безумной силой неистовствуют в ночном хаосе, в котором гигантские молнии бичуют кромешный мрак. И при свете этих устрашающих разрядов Люпэн, ошеломленный, охваченный дрожью, потрясаемый ужасом, — Люпэн смотрел и пытался понять.
Он был не в силах пошевелиться, вцепившись в горло врага, словно оцепеневшие пальцы не могли уже ослабить мертвой хватки. И, хотя теперь уже знал, ему не удалось еще до конца осознать, что перед ним — Долорес. Для него это был еще человек в черном, Луи де Мальрейх, омерзительное порождение тьмы; он схватил это исчадие ада и выпустить его не мог.
И все-таки истина неустанно вламывалась в сознание, проникала в разум, и, смиряясь перед нею, измученный страданием Люпэн прошептал:
— Ох! Долорес!.. Долорес…
Объяснение возникло сразу: безумие. Она была безумна. Сестра Альтенгейма, Изильды, дочь последних из Мальрейхов, сумасшедшей матери и пьяницы-отца, она была безумной сама. Больной, правда, необычным безумием, — при видимости разумного поведения рассудок ее был безнадежно поврежден, и это поставило ее за пределы всего, что естественно превратило в чудовище.
Невероятное становилось все более очевидным. Долорес владело преступное безумие. Одержимая навязчивой идеей, она машинально шла к своей цели, убивая, утоляя просыпавшуюся в ней внезапно жажду крови, бессознательная в своей адской сущности. Убивала, ибо чего-то желала; убивала, чтобы защитить себя; убивала, чтобы скрыть, что убила. Но убивала также и прежде всего, чтобы убить. Убийство утоляло возникавшую в ней вдруг неодолимую потребность. В какие-то моменты жизни, при каких-то обстоятельствах, оказавшись перед тем или иным существом, в котором она видела противника, она должна была неминуемо нанести удар.
И наносила его, сатанея от ярости, в исступлении и бешенстве.
Больная странным недугом, не способная отвечать за содеянное, как она, в то же время, в своем ослеплении действовала трезво, как логична была в поступках — при всей сумятице в мысли! Как разумна — в бессмыслице своих дел! И сколько ловкости! Какая настойчивость! Какие продуманные комбинации — омерзительные и в то же время блестящие! Как по исполнению, так и по замыслу!
Обостренным взором Люпэн увидел промелькнувшие длинной чередой кровавые похождения этой женщины, угадывая пути, по которым она шла. Он видел ее захваченной, в свою очередь, увлеченной замыслом ее мужа, тем проектом, который, очевидно, должна была знать лишь частично; Люпэн видел, как она тоже пытается разыскать Пьера Ледюка, которого ищет муж, — разыскать, чтобы стать его женой и властительницей вернуться в то крохотное царство, в свой Вельденц, откуда так постыдно были изгнаны ее родители. Видел ее также в отеле Палас, в комнате ее брата Альтенгейма, когда все полагали, что она находится в Монте-Карло. Представлял, как она долгими днями и ночами подстерегала мужа, крадучись пробираясь вдоль стен, растворяясь во тьме, незамеченная и незримая в облачении из тени.
Однажды ночью она нашла господина Кессельбаха связанным — и нанесла удар.
Наутро, едва не выданная слугой, она ударила опять.
Всего час спустя, чуть было не разоблаченная Чемпэном, она завлекла его в комнату брата и снова нанесла удар. И все это — безжалостно, свирепо, с дьявольской ловкостью.
С той же ловкостью она сообщалась по телефону со своими двумя горничными, Гертрудой и Сюзанной, прибывшими вместе из Монте-Карло, где одна из них несколько дней играла роль собственной хозяйки. И Долорес, надев опять женское платье, сняв светлый парик, в котором была неузнаваема, спустилась на первый этаж отеля и присоединилась к Гертруде в тот момент, когда та входила в вестибюль, притворяясь, что тоже прибыла только что, не подозревая, какое горе ее ожидало.
Несравненная комедиантка, она блестяще сыграла роль супруги, жизнь которой навсегда разбита. Ее жалели. Над нею плакали. Кто мог тогда хотя бы заподозрить истину?
В ту пору и началась ее война против него, Люпэна, война жестокая, невиданная, которую она по очереди вела против господина Ленормана и князя Сернина, проводя дни в шезлонге, обессиленная и больная, зато по ночам — деятельная, бродящая на его пути, неутомимая, смертельно опасная.
И начались те адские ухищрения, в которых Гертруда и Сюзанна, устрашенные и подавленные ее волей, исполняли ее поручения, порой, может быть, принимая ее образ, как в тот день, когда старый Штейнвег был похищен бароном Альтенгеймом прямо во Дворце правосудия.
И следовал новый ряд убийств. Гуреля тогда утопили. Ее брат, Альтенгейм, погиб от кинжала. Люпэну вспомнилась безжалостная схватка в подземных ходах под виллой Глициний, невидимые действия чудовища во мраке. Как все представлялось ему ясным теперь! Потом она сорвала с него маску князя и бросила его в тюрьму; она путала все его планы, затрачивая миллионы на то, чтобы выиграть бой. А потом, когда течение событий вдруг ускорилось! Сюзанна и Гертруда исчезли, несомненно — тоже были убиты. Штейнвег — убит, Изильда, сестра, отравлена насмерть!
«О сколько низости! — думал Люпэн, трепеща от отвращения и ненависти. — Сколько ужаса!»
Он ненавидел это мерзкое создание. Хотел уничтожить ее, раздавить. И страшен, наверно, был вид этих двух существ, прикованных друг к другу самой судьбой, застывших на полу в бледном свете зари, начавшем уже проникать в густую тьму весенней ночи.
«Долорес, Долорес…» — в отчаянии шептал Люпэн.
Внезапно он вскочил, дрожа от ужаса, с блуждающим взором. Что такое?! Что вдруг произошло?! Откуда страшное ощущение холода, леденившего его руки? «Октав! Октав!» — закричал Люпэн, забыв, что шофера в домике нет. На помощь! Нужна была срочная помощь! Хоть кто-нибудь, кто мог бы его успокоить, помочь. О, этот холод, холод смерти, который он почувствовал вдруг! Могло ли это быть?! Неужто в те трагические минуты, вот этими закостеневшими пальцами он ее невзначай…
Усилием воли Люпэн заставил себя посмотреть. Долорес была неподвижна.
Он бросился на колени, привлек ее к себе.
Она была мертва.
Несколько мгновений он пребывал в оцепенении, в котором растворялось, исчезая, само страдание. Он теперь уже не страдал. И не было более в нем ни ненависти, ни ярости, ни другого какого-либо чувства. Ничего, кроме тупой подавленности, тех ощущений человека, которого ошеломили дубиной и который еще не знает, жив ли он, мыслит ли, не стал ли он игрушкой кошмара. Он понял все, и все-таки в те минуты ему казалось, что свершившееся справедливо; ни мгновения не было даже мысли, что он убил. Случившееся оставалось вне его воли, вне его существа. Это была судьба, неумолимая судьба, свершившая справедливость, устранив зловредного зверя.
Снаружи запели птицы. Все живое пришло в движение под старыми деревьями, которые весна готовилась украсить первым цветом. И Люпэн, приходя постепенно в себя, почувствовал, как в нем рождается неясное, нелепое сострадание к этой омерзительной женщине, как ни была она преступна. К этой женщине, такой еще молодой, — которой более нет.
Он подумал о тайной пытке, которую она, вероятно, испытывала в минуты прояснения, когда рассудок возвращался, когда она осознавала вдруг, что успела натворить. «Защитите меня!.. Я так несчастна!..» — не его ли она о том молила? Против себя самой просила ее защитить, против инстинктов хищницы, против чудовища, вселившегося в нее, заставлявшего ее убивать, убивать без конца, всегда.
«Но всегда ли?» — подумал вдруг Люпэн.
И он вспомнил ту ночь, не столь давнюю, в которую, возникнув перед ним, подняв кинжал на противника, который преследовал ее уже несколько месяцев, на этого неотступного врага, чьи действия и подтолкнули ее, в сущности, ко многим из ее страшных дел, — она не смогла убить. А было ведь так легко: враг перед нею лежал недвижимый, беспомощный. Один удар — и их беспощадной борьбе пришел бы конец. Но нет, она не убила тогда, может быть — подчиняясь чувствам, оказавшимся более сильными, чем вся ее жестокость, все безумие, — не до конца еще осознанным чувствам восхищения и симпатии к тому, кто так часто одерживал над нею верх. В ту ночь она не смогла убить. И вот, в поистине роковом повороте судьбы, он стал тем человеком, от руки которого она и погибла.
«Я ее убил, — думал он, охваченный дрожью. — Мои руки отправили в небытие живое существо. И это существо — Долорес!.. Долорес… Долорес…»
Он продолжал повторять ее имя, имя, говорящее о страдании[5], глядя на бедное бездыханное тело, ни для кого уже не представлявшее опасности, горестный комок лишенной бездыханной плоти, не более живой, чем груда сухой листвы, чем птица, подстреленная на обочине дороги. Да и мог ли он не трепетать от жалости к ней теперь, когда убийцей был уже он, а жертвой его — она?
«Долорес… Долорес… Долорес…»
День застал его сидящим рядом с умершей, вспоминающим, размышляющим, тогда как его губы время от времени в отчаянии повторяли ее имя. Надо было уже что-то делать; но он, в сумятице своих мыслей, более не знал, ни как ему поступить, ни с чего начинать.
«Закрою ей вначале глаза», — подумал он.
Опустевшие, наполненные бездной небытия, ее прекрасные золотые глаза еще сохраняли выражение нежной грусти, которое придавало ей такое очарование. Могло ли быть, чтобы такие глаза были глазами чудовища? Вопреки себе, перед лицом беспощадной истины, Люпэн никак не мог еще соединить в своем сознании эти два существа, образы которых оставались для него такими несхожими. Он склонился над нею, опустил шелковистые удлиненные веки и накрыл вуалью искаженное страданием лицо.
И тогда ему наконец показалось, что прежняя Долорес все более удаляется, что на этот раз перед ним действительно человек в черном, в своем темном платье, в своей маскировке убийцы.
Только тогда он решился прикоснуться к ней, проверить ее одежду.
Во внутреннем кармане было два бумажника. Люпэн взял один из них и открыл. Он нашел вначале письмо, подписанное Штейнвегом, старым немцем. И прочел следующие строки:
«Если я умру прежде чем сумею открыть эту ужасную тайну, пусть будет известно: убийцей моего друга Кессельбаха является его жена, по настоящему имени — Долорес де Мальрейх, сестра Альтенгейма и сестра Изильды. Инициалы „Л“ и „М“ принадлежат именно ей. Кессельбах никогда не звал свою жену Долорес, ибо это имя, говорящее о страданиях и трауре; он называл ее Летицией, что означает „радость“. Л.М. — Летиция де Мальрейх; таковы инициалы, выведенные на всех подарках, которые он ей преподносил, например, на футляре курительного прибора, обнаруженного в отеле Палас и принадлежавшего госпоже Кессельбах. Во время своих путешествий она приобрела привычку курить.
Летиция поистине была его радостью в течение четырех лет, четырех лет лицемерия и лжи, в которые она готовила гибель того, кто любил ее с такой нежностью и таким доверием.
Мне следовало, наверно, рассказать обо всем сразу. Я не смог на это решиться, во имя памяти моего старого друга Кессельбаха, чье имя она носила. И затем, я боялся… В тот день, когда я все понял, во Дворце правосудия, я прочитал в ее глазах смертный приговор.
Способна ли будет моя слабость меня спасти?»
«Итак, он тоже, — подумал Люпэн. — Он тоже… И она его убила… Ну да, черт возьми, он знал уже слишком много!.. Это имя — Летиция… И привычку курить тайком…»
И вспомнился удививший его накануне, в ее будуаре, запах табака.
Он продолжил осмотр содержимого первого из двух бумажников.
Там были одни обрывки писем, написанных шифрованным языком и переданных, вероятно, Долорес ее сообщниками во время их встреч во мраке… Были также адреса на клочках бумаги, адреса портных и модисток, но также притонов, сомнительных гостиниц… И еще — имена… Двадцать, тридцать имен, в том числе весьма странных — Гектора Мясника, Армана из Гренеля, Больного…
И вдруг внимание Люпэна привлекла фотография. Он рассеянно на нее взглянул. И сразу, словно подброшенный пружиной, выронив бумажник, ринулся вон из комнаты, ринулся вон из домика, прямо в парк.
Он узнал портрет Луи де Мальрейха, заключенного из тюрьмы Санте.
Поскольку человеком в черном, убийцей был никто другой, как Долорес, Луи де Мальрейх действительно звался Леоном Массье и, следовательно, был невиновен.
Невиновен? Но найденные у него улики, письма кайзера, все, что неопровержимо доказывало его вину, все эти достовернейшие доказательства?
Люпэн на мгновение остановился; его голова пылала.
— О, — воскликнул он, — я тоже становлюсь сумасшедшим! И все-таки, надо действовать… Завтра казнь… Завтра… На заре…
Он вынул карманные часы.
— Десять часов… Сколько мне понадобится, чтобы попасть в Париж? Ну вот… Я скоро буду там… Да, я скоро буду там… Это необходимо… И, с этого же вечера, приму меры, чтобы помешать… Но какие меры?.. Как доказать его невиновность? Впрочем, неважно… Там будет видно. Разве меня не зовут Люпэн?.. Ладно, ладно!..
Он опять бросился бежать, ворвался в замок и позвал:
— Пьер! Вы видели господина Пьера Ледюка? Ах, вот и ты… Послушай…
Он оттащил его в сторонку и сказал четко, словно вбивая гвозди:
— Послушай… Долорес здесь больше нет… Да, срочная поездка… Она в дороге еще с ночи, в моей машине… Я тоже должен отлучиться… Да помолчи же! Ни слова, если потеряем хоть секунду — все пойдет прахом. Ты отпустишь всех слуг, без всяких объяснений. Возьми деньги. Через полчаса замок должен быть пуст. И никого не впускай до моего возвращения!.. Тебя тоже здесь не должно быть… Я запрещаю тебе сюда входить. Объясню позже, есть серьезные причины… Вот тебе ключ… Будешь ждать меня в деревне…
И снова пустился бегом. Десять минут спустя он подхватил Октава. И вскочил в машину.
— В Париж! — скомандовал Люпэн.
Поездка была скорее гонкой со смертью. Люпэну показалось, что Октав недостаточно быстро едет; он сам сел за руль, и бег машины стал головокружительным, беспорядочным. По всем дорогам, через села, по многолюдным улицам городов они мчались со скоростью сто километров в час. Задетые прохожие разражались криками ярости; но метеор был уже далеко. Он уже исчез из виду…
— Патрон, — бормотал бледный, как мел, Октав. — Мы тут останемся.
— Ты — быть может, машина — быть может; зато я доберусь, — отвечал Люпэн.
У него было чувство, будто не машина его несет, но сам он несет машину, что пространство он пробивает собственными силами, собственною волей. Какое же чудо могло помешать ему доехать до цели, если силы его были неистощимы, если воля не имела границ?!
— Я доеду, ибо должен доехать вовремя, — повторял он сквозь зубы.
И думал о человеке, которого ждала смерть, если он не прибудет вовремя, чтобы его спасти, о таинственном Луи де Мальрейхе, таком странном с его упорным молчанием и наглухо замкнутым лицом. И под грохот мотора и колес, под деревьями, чьи ветви проносились мимо с шумом яростных волн, под мелькание собственных мыслей старался все-таки выстроить версию. И эта версия стала помалу уточняться, логичная, невероятная и достоверная, как он понимал ее теперь, зная страшную правду о Долорес, высвечивая мыслью все способности и отвратительные стремления этого расстроенного ума.
«Ну да, — думал он, — это она подстроила против Мальрейха самую ужасную махинацию. Чего она хотела? Выйти замуж за Пьера Ледюка, которого влюбила в себя, и стать государыней маленького герцогства, из которого была изгнана. Цель была уже близка, стоило руку протянуть… Одно только препятствие — я, я сам, человек, который неделя за неделей неотступно загораживал ей дорогу; я, кого она неизменно встречала на своем пути после каждого убийства; я, чьей проницательности она боялась, кто не сложил бы оружия, не обнаружив виновного и не добравшись до писем, украденных у кайзера… Так вот, решила она, если уж нужен виновный, пусть им будет Луи де Мальрейх, точнее — Леон Массье. Кто же этот Леон Массье? Знала ли она его до замужества? Было ли между ними что-нибудь, может — любовь? Может быть, но этого, конечно, никто никогда не узнает. Что же было наверняка? Что однажды ее поразило сходство в росте и поступи с Леоном Массье, то сходство, которого она могла добиться, надевая, как он, темное мужское платье, наряжаясь в светлый парик. Она, вероятно, наблюдала за странной жизнью этого одинокого человека, за его ночными прогулками, запоминала характерные для него движения и походку, способы, которыми он заметал следы, когда кто-нибудь его выслеживал. И в соответствии с этими наблюдениями, предвидя возможные обстоятельства, попросила господина Кессельбаха стереть из регистра актов гражданского состояния в Вельденце имя Долорес и заменить его на Луи, чтобы инициалы полностью совпадали с первыми буквами имени Леона Массье…»
«Когда же пришло время действовать, — думал далее Люпэн, — она выполнила свой план. Леон Массье живет на улице Делезман? Она приказывает сообщникам поселиться на параллельной улице. Сама дает мне адрес отеля Доминика и наводит меня на след семерых бандитов, прекрасно зная, что, напав однажды на след, я пойду до конца; что я, не остановившись на семерых бандитах, доберусь до их главаря, до личности, которая наблюдает за ними и направляет их, до человека в черном, до Леона Массье, то есть до Луи де Мальрейха».
«Допустим, я добрался до преступной семерки; что будет дальше? Либо я буду побежден, либо все мы перебьем друг друга, как она понадеялась в тот вечер, на улице Винь. В любом из этих случаев Долорес от меня избавится. Происходит, однако, совсем другое: я захватываю семерых бандитов. И Долорес бежит с улицы Винь, я обнаруживаю ее в сарае Старьевщика. И оттуда она направляет меня к Леону Массье, то есть к Луи де Мальрейху. Я нахожу при нем письма императора, которые она сама туда положила, и выдаю его правосудию; я объявляю о существовании тайного прохода, который она сама велела устроить между двумя сараями, представляю все улики, которые она сама приготовила, доказываю с помощью документов, которые она сфабриковала, что Леон Массье обманом присвоил это имя, что на самом деле он Луи де Мальрейх».
«И Луи де Мальрейх должен будет умереть».
«А Долорес, восторжествовав наконец, вне любого подозрения, поскольку виновник обнаружен, свободная от своего омерзительного прошлого, полного преступлений, от убитого мужа, от убитого брата, от убитой сестры, убитых горничных, убитого Штейнвега, освобожденная мною от своих сообщников, отданных мною в руки Вебера; освобожденная, в конце концов, от нее самой, причем — опять-таки мною, отправившим на эшафот невинного, который ее во всем подменил, — Долорес, победившая, владелица миллионного состояния, любимая Пьером Ледюком, — Долорес станет наконец королевой!»
— Ах, — вскричал Люпэн вне себя, — этот человек не будет казнен! Клянусь своей головой, он не умрет!
— Осторожнее, патрон, — испуганно сказал Октав, — мы приближаемся… Начинаются пригороды… Фобуры…
— Ну и что?
— Мы перевернемся… На булыжниках — скользко… Нас занесет…
— И пускай!
— Осторожнее… Вон там…
— Что — там?
— На повороте… Трамвай…
— Пусть он остановится.
— Сбавьте скорость, патрон!
— Ни за что!
— Пропадем!..
— Доберемся!
— Не доберемся!
— Непременно.
— Ах! Тысяча чертей!
Громкий треск… Отчаянные вопли… Машина зацепила трамвай, затем, отброшенная к забору, превратила в щепки метров десять досок и, в конце концов, разбилась об угол каменного парапета.
— Шофер! Свободен?!
Это был голос Люпэна. Лежа еще на животе на газоне лужайки, он окликнул такси…
Люпэн поднялся, увидел вдребезги смятый автомобиль, толпу, собиравшуюся уже вокруг Октава, и вскочил в другую машину.
— К министерству внутренних дел, на площадь Бово… Двадцать франков на чай!
И, устраиваясь на заднем сиденье, продолжал размышлять.
«Ах, нет, он не умрет, — думал Люпэн. — Нет, тысячу раз нет! Это не ляжет на мою совесть! Достаточно того, что я был игрушкой в руках этой женщины, что дал себя обвести вокруг пальца, как школьник… Стоп! Довольно позора! Я отправил этого несчастного в тюрьму… Я подвел его под смертный приговор… К самому подножью эшафота… Но он на него не взойдет! Если это случится, мне останется лишь послать себе пулю в лоб!»
Приближались к заставе. Он наклонился вперед:
— Двадцать франков сверх всего, шофер, если не остановишься!
И крикнул, когда поравнялись с контрольным постом:
— Служба Сюрте!
Проехали, однако, благополучно.
— Не смей тормозить, о дьявол! — заорал Люпэн. — Быстрее! Еще быстрее! Боишься задеть парочку старух? Дави их! Я за все плачу!
За несколько минут они доехали до министерства, на площадь Бово.
Люпэн бегом пересек двор, поднялся по парадной лестнице. В приемной было полно народу. Он написал на листке бумаги «Князь Сернин» и, прижав в угол дежурного швейцара, сказал:
— Это я, Люпэн. Узнаешь, не так ли? Я устроил тебя на это место, настоящую синекуру, здесь ты как на пенсии, правда? Так вот, ты должен немедленно меня провести к премьеру. Отнеси ему этот листок. Большего от тебя не требуется. Премьер тебя только отблагодарит, будь уверен… Я — тоже… Ступай же быстрее, идиот! Валенглей меня ждет.
Десять секунд спустя Валенглей сам высунул голову из кабинета и не без иронии проронил:
— Пригласите «его светлость».
Люпэн торопливо вошел, закрыл за собой дверь и, с ходу перебивая премьер-министра, сказал:
— Нет, не надо речей, вы не можете меня арестовать… Это значило бы погубить себя и скомпрометировать кайзера… Нет… Речь совсем о другом… В двух словах: Мальрейх невиновен. Я обнаружил настоящего преступника… Это Долорес Кессельбах. Она мертва. Ее труп — там, где я его оставил. У меня неопровержимые доказательства. Сомнений не может быть. Все сделала она…
Он перевел дух. Валенглей, казалось, ничего не понимал.
— Дело срочное, господин премьер-министр, Мальрейха надо спасти. Подумайте сами… Судебная ошибка… Упадет голова невинного… Отдайте распоряжения… Новое расследование… Не знаю уж… Но нужно торопиться, время не ждет…
Валенглей внимательно на него посмотрел, подошел к столу, взял с него газету и протянул ее Люпэну, очертив пальцем статью.
Люпэн сразу увидел заглавие:
«Казнь чудовища. Сегодня утром Луи де Мальрейх был обезглавлен…»
Он не стал дальше читать. Ошеломленный, уничтоженный, со стоном отчаяния он рухнул в кресло.
Сколько времени он оставался в нем? Оказавшись снаружи, Люпэн не смог бы этого сказать. Вспомнилось долгое молчание; он увидел, как над ним склонился Валенглей, обрызгавший его холодной водой. Вспомнился глухой голос премьера, говорившего почти шепотом:
— Слушайте… Об этом не надо ни с кем делиться… Он был невиновен? Вполне возможно, я не говорю «нет»… К чему, однако, разоблачения?.. Огромный скандал?.. Судебная ошибка может возыметь неисчислимые последствия. Стоит ли? Ради реабилитации? К чему она? Он ведь не был даже приговорен под своим настоящим именем. На публичное осуждение представлена фамилия Мальрейх… И это действительно фамилия лица, совершившего все преступления… Так что же?
И, тихонько подталкивая Люпэна к двери, заключил:
— Возвращайтесь туда… Устраните тело, оно должно исчезнуть… Чтобы никаких следов, постарайтесь… Никаких следов от всей этой истории… Я рассчитываю на вас, смотрите…
И Люпэн отправился обратно. Он возвращался, действуя, как автомат, который получил приказ, поскольку собственной воли у него уже не осталось.
Несколько часов он прождал на вокзале. Машинально поел, взял билет и устроился в одном из купе. Он спал плохо, с пылающей головой, с кошмарами и смутными пробуждениями, в которые пытался понять, почему Массье не стал себя защищать.
«Это был сумасшедший, — думал он. — Наверняка… Полубезумный, по крайней мере… Он когда-то был с ней знаком… Она отравила его жизнь. Свела его с ума. И тогда, не желая больше жить… К чему ему было защищаться?»
Такое объяснение успокоило его лишь наполовину, и он дал себе слово рано или поздно выяснить эту тайну, узнав истинную роль, которую Леон Массье сыграл в жизни Долорес. Пока же это было не столь важно. Одно представлялось ясным — безумие Массье, и он упорно продолжал твердить:
«Это был сумасшедший… Этот Массье наверняка был сумасшедший… Впрочем, они все сумасшедшие, эти Массье… Целое сумасшедшее семейство…»
В полубреду он путался уже в именах, его мозг начинал сдавать…
Но, выходя из вагона на станции Брюгген, на свежем воздухе раннего утра он приободрился душой. Все предстало ему вдруг в другом свете. И он воскликнул:
— Ну что же, в конце-то концов! Почему он не стал протестовать?! Я не могу быть за него в ответе… Это было настоящее самоубийство — с его-то стороны… Что-то ведь между ними, наверно, было, чем-то в деле участвовал и он… И проиграл… Мне очень жаль… Но что поделаешь!..
Потребность действовать опять опьяняла его. И, все еще страдая, терзаемый раскаянием в преступлении, виновником которого все-таки себя считал, он обратил уже взоры к будущему.
«Это издержки войны, — размышлял Люпэн. — Не будем об этом думать. Ничто еще не потеряно. Наоборот! Долорес была на моем пути препятствием, так как в нее влюбился Пьер Ледюк. Долорес больше нет; Пьер Ледюк отныне — всецело мой. И он женится на Женевьеве, как я решил. И будет править. А я останусь притом хозяином. И Европа! Европа будет моей!»
Он воодушевлял себя сам, внезапно исполнившись уверенности, возбужденно жестикулируя на пустой дороге, размахивая воображаемой шпагой, победоносным мечом предводителя, который решает, отдает приказы, который неизменно побеждает.
«Люпэн, ты будешь королем! Ты будешь королем, Люпэн!»
В селе Брюгген он навел справки и узнал, что Пьер Ледюк накануне обедал в постоялом дворе. С тех пор, однако, никто его не видел.
— Как, спросил Люпэн, — он здесь не ночевал?
— Нет.
— Куда же он направился после обеда?
— По дороге к замку.
Люпэн продолжал путь в удивлении и тревоге. Ведь он строго-настрого приказал молодому человеку запереть двери и не возвращаться после того, как слуги уйдут. Пьер Ледюк его не послушался. Доказательство было налицо — открытая калитка парка.
Он вошел, обошел замок, стал звать. Ответа не было.
И тут пришла мысль о садовом домике. Кто мог знать! Пьер Ледюк, скучая о той, в кого влюбился, подталкиваемый, возможно, интуицией, мог направиться туда на поиски. А там оставался труп…
Охваченный беспокойством, Люпэн со всех ног бросился туда.
На первый взгляд могло показаться, что в домике никого нет.
— Пьер! Пьер! — закричал он.
Не услышав ни звука, Люпэн вошел в прихожую, затем — в комнату, в которой была устроена его спальня.
И застыл на пороге в оцепенении.
Над телом Долорес на веревке висел Пьер Ледюк, мертвый.
Чтобы сохранить спокойствие, Арсен Люпэн напрягся весь, с головы до пят. Он старался не дать волю отчаянию. Не проронить ни единого резкого слова. После всех жестоких ударов судьбы, смерти Долорес, казни Массье, после стольких несчастий и катастроф он испытывал абсолютную необходимость сохранить над собою полную власть. Иначе — безумие.
— Идиот, — сказал он, показывая кулак Пьеру Ледюку, — трижды идиот! Не мог немного подождать? Не прошло бы десяти лет — и мы отняли бы у кайзера Эльзас-Лотарингию…
Чтобы отвлечься, он искал все новые слова, искал наудачу, на что бы опереться, но мысли продолжали ускользать, его череп, казалось, вот-вот взорвется.
— Ну нет! — крикнул он наконец, — этого не будет! Черта с два! Люпэну — тронуться разумом, подобно прочим? Только не это, нет! Пусти себе в висок пулю, если это тебя позабавит, пусти; в конце концов, я не вижу другого возможного исхода. Но Люпэн — чокнутый, Люпэн — в психушке? Надо кончать красиво, милый мой. Красиво!
Он принялся расхаживать по кругу, громко топая, высоко поднимая колени, как делают иные актеры, играя роль сумасшедших. И продолжал:
— Выше голову, старина, боги смотрят на тебя! Выше голову! И смелее, дружище, бодрее! Все вокруг рушится; и что с того? Произошло крушение, все пропало, твое королевство провалилось в ад, Европа пропала, вселенная разлетелась вдребезги… И что с того?! Тебе на все — плевать. Пусть рушится все, а ты — смейся! Будь Люпэном, или тебе — крышка! Смейся, дьявол, смейся! Сильнее!.. Ну вот, в добрый час! Бог мой, как все смешно! Долорес, старушка, закурим, что ли?
Он нагнулся, хихикнув, прикоснулся к лицу покойницы, покачнулся и упал без чувств.
Час спустя он пришел в себя. Припадок кончился, и, владея уже собой, расслабившись, молчаливый и серьезный, он стал обдумывать положение. Настало время — Люпэн это понимал — невозвратных решений. Его жизнь была окончательно разбита, за несколько дней, под ударами непредсказуемых катастроф, нахлынувших на него единой волной, в ту самую минуту, когда он был уже уверен в своем триумфе. Что делать теперь? Начинать с начала? Строить все заново? На это уже не хватит мужества. Что же тогда?
Все утро он бродил по парку в трагической прогулке, в которой положение предстало перед ним в мельчайших подробностях, и мысль о смерти стала постепенно овладевать им с неотвратимой настоятельностью. Однако, убьет он себя или будет дальше жить, впереди его ждал ряд четких действий, которые следовало совершить. Трезвым разумом, успокоившимся внезапно, Люпэн теперь видел их во всей последовательности.
Часы с церковной колокольни пробили полдень.
«За дело, — сказал он себе, — и без поблажек».
Он вернулся к садовому домику, в свою комнату, поднялся на табурет и перерезал веревку, на которой висело тело Пьера Ледюка.
— Бедняга, — сказал он при этом, — так, видно, было тебе суждено — кончить жизнь с пеньковым галстуком на шее. Увы! Ты не был рожден для величия… Я должен был это предусмотреть и не связывать своей судьбы с рифмоплетом.
Он проверил платье молодого человека и ничего не нашел. Но тут, вспомнив о втором бумажнике Долорес, извлек его из кармана, в котором поначалу оставил. И чуть не выронил от неожиданности. В этом бумажнике лежала пачка писем, которую он видел не в первый раз, различные почерки которой он сразу же узнал.
— Письма кайзера! — прошептал он. — Письма старому канцлеру!.. Тот пакет, который я сам отнял у Леона Массье и вручил графу Вальдемару… Как же так?.. Могла ли она, в свою очередь, вновь похитить их у этого кретина Вальдемара?
И вдруг, хлопнув себя по лбу:
— Вовсе нет, кретин — я сам! Эти письма, которые держу, и есть настоящие. Она оставила их себе, чтобы шантажировать императора в подходящее для этого время. А те, которые я ему вернул, были поддельными, переписанными, вероятно, ею или кем-то из сообщников, она оставила их у меня на виду… И я попался на подложный пакет, как желторотый птенец! Черт возьми, когда за дело берутся женщины…
Дальше в бумажнике оставался только листок картона — фотография. Он посмотрел. На снимке был он сам.
— Две фотографии, — прошептал Люпэн. — Массье и моя… Тех, кого она больше всего любила, вероятно… Ибо меня она любила… Странной любовью, сотканной из восхищения перед искателем приключений, каким я был, перед мужчиной, способным в одиночку совладать с семью бандитами, которым она поручила со мной расправиться. Странная любовь! Я почувствовал ее трепет в тот день, когда я поделился с нею мечтами о могуществе! Тогда она действительно была готова пожертвовать Пьером Ледюком и подчинить свою мечту моей. Не случись неувязки с зеркальцем, она была бы покорена. Но это происшествие ее испугало. Я добирался до истины. Гарантией ее спасения стала моя смерть. И она на нее решилась.
И несколько раз еще он задумчиво повторил:
— И все-таки она меня любила… Да, любила меня, как любили и другие… Другие, которым я тоже принес несчастье… Кто полюбит меня, тот неизменно, увы, умирает… И она тоже умерла, задушенная мною самим… Так стоит ли мне жить?
И опять сказал тихо:
— Так для чего мне жить? Не лучше ли уйти вслед за всеми этими женщинами, которые одарили меня своей любовью?.. И кого эта любовь погубила, — к Соне, Рэймонде, Клотильде, Дестанж, к мисс Кларк?..
Он положил оба тела рядом, накрыл их одним покрывалом, сел за стол и написал:
«Я во всем восторжествовал — и я побежден. Пришел к цели — и рухнул в бездну. Судьба сильнее меня… Той, которую я любил, больше нет. И я тоже умираю».
И поставил подпись: «Арсен Люпэн».
Он положил листок в конверт, заклеил его и вложил в бутылку, которую выбросил в окно, на рыхлую землю одной из цветочных клумб.
Затем свалил на паркете в большую кучу старые газеты, солому и поленья, которые оставались в пристройке от зимних запасов дров. Полил все это керосином. Зажег свечу и бросил ее на газеты. По костру побежало пламя. Другие языки огня заплясали следом, быстрые, искрящиеся, нетерпеливые.
«В путь! — сказал себе Люпэн. — Домик сложен из дерева; он скоро запылает как спичка. Пока прибегут из деревни, взломают решетку парка, пока добегут до этого уголка… Будет слишком поздно. И здесь найдут только пепел, два обуглившихся трупа и рядом, в бутылке, мое сообщение… Прощай, Люпэн! Люди добрые, закопайте меня без церемоний… Погребением бедняков… Ни цветов, ни венков… Скромный крест, и на нем такая надпись:
Здесь лежит
АРСЕН ЛЮПЭН,
АВАНТЮРИСТ
Он добрался до наружной стены, перелез через нее и, обернувшись, увидел пламя, взвихрившееся уже до неба.