Александр III

1. Утверждение самодержавия

Он не был рожден для царствования. Он был вторым сыном Александра II, но, когда наследник Николай Александровича умер в Ницце в 1865 г., Александр Александрович, которому тогда было двадцать лет, унаследовал и право на всероссийский престол, и право на невесту покойного брата, датскую принцессу Дaгмapy.

Александр III не получил и того, весьма сокращенного образования, которое полагается наследнику престола. Он остался малограмотным.

В 1866 году, имея 21 год от роду и уже собираясь жениться, он писал по-русски так, что даже Кутейкин от Митрофанушки требовал бы большего.

Занося в свою записную книжку свои впечатления после покушения Каракозова, Александр Александрович пишет, изображая встречу отца в Зимнем дворце:

«Прием был великолепный, ура сильнейший».

«Потом призвали мужика, который спас. Папа его поцеловал, и сделал его дворянином. Опять страшнейший ура».

Здесь у этого взрослого мужчины интересен не только этот «сильнейший ура», но и самый стиль гимназиста младших классов.

Говоря о молебне, который был отслужен «самим митрополитом» в Летнем саду, Александр отмечает:

«где стреляли на папа».

Отмечая посещение на радостях французской оперетки «La belle Hèléne», наследник заносит в свой дневник: /143/

«Было очень весело и музыка примилая Офенбаха».

Во время молебствия — повествует тот же дневник:

«собор пыл полон народу и кругом можно было тоже насилу проехать».

Прошло еще 13 лет, Александру Александровичу было уже 34 года, он был уже отцом семейства, имея четырех детей («…кому ума недоставало»), но русской грамоты он все-таки не одолел.

По поводу нового покушения Соловьева наследник заносит в свой дневник за 1879 г., что он, узнав о покушении, «поскакал в Зимний дворец обнять и поздравить папа от чудесного спасения».

И затем сообщает о чувствах благодарности к господу «за чудесное спасение дорогого папа от всего нашего сердца».

Такова грамотность и таков стиль самодержавнейшего Александра III.

Александр III был после Петра самой крупной фигурой на престоле русских царей, с той, впрочем, разницей, что Петра назвали еще Великим, Александр же был только большой.

Из всех неограниченных русских самодержцев XIX столетия Александр III был самым ограниченным, хотя никаких решительно «конституциев» не признавал.

Александр III был ограничен не парламентом каким-нибудь, не волею народа, а «божией милостью».

Об этом свидетельствует не только беспомощный лепет его дневников.

Но Александр III имел и немаловажные личные достоинства.

Он имел преимущество, часто присущее людям тупым и ограниченным: он не знал сомнений. Решительно ничего гамлетовского не было в нем. У него была воля, был характер, была полная определенность в мыслях, насколько они у него были, в чувствах и в поступках.

Когда он посылал людей на виселицу, он при этом слез не проливал, хотя он не был и злым человеком. Вообще, в нем не было ничего патологического. /144/

Александр III был здоров, как Тарас Скотинин, ломал подковы, сгибал серебряный рубль и мог бы, как фонвизинский герой, прошибить лбом ворота.

Кстати, лоб у него был высокий, но от лысины.

Трудно сказать, насколько неожиданно было для него вступление на престол. Александру II было только 63 года, и он был здоров. Но война его с «крамолой» приняла такие острые и беспощадные формы, что катастрофы можно было ждать со дня на день, с часу на час.

Все знали, что новый царь неукоснительный враг всяких «конституциев», а также и всего того, что было в реформах Александра II от либерализма. Все ждали от него соответственных поступков, но тут сказалась спокойная уравновешенность его характера.

После катастрофы 1-го марта 1881 г. естественно возникал вопрос:

— Что же дальше?

Неужели в этих жертвах иссякли силы революции?

Александр ждал. Он выслушивал робкие попытки Лорис-Меликова к созданию чего-то вроде законосовещательного органа, даже положил на проекте Лорис-меликовского конституционного суррогата одобрительную резолюцию, выслушивал либеральные речи Константина Николаевича, Милютина, Абазы, Валуева, выслушивал и речи ярых противников каких бы то ни было либеральных уступок, и ждал. Наконец, он убедился, что революционеры обессилены и что никакого организованного выступления либералов опасаться не приходится, — и выпустил известный манифест 29 апреля о незыблемости самодержавия.

Лорис-Меликов, Абаза и Милютин ушли, Константин Николаевич устранился от двора.

Манифест 29 апреля был составлен Победоносцевым и Катковым, которые и становятся вдохновителями нового царствования. Впрочем, эта роль принадлежала Победоносцеву в гораздо большей степени, чем Каткову, не только потому, что и как личность Победоносцев был крупнее, но и потому, что Катков умер в 1887 году, а Победоносцев действовал во все время царствования Александра III, пережил его и после его /145/ смерти еще более десяти лет был одной из самых ярких политических фигур царствования Николая II.

У Александра III было не мало достоинств, между прочим, и то, что он, не имея своего, не был ревнив к чужому уму. А Победоносцев был одним из умнейших наших бюрократов.

Под самодержавные вожделения царя Победоносцев мог лучше всякого другого подвести идеологическое основание.

Острый аналитический ум Победоносцева был исключительно силен в деле отрицания.

В книге, выпущенной Победоносцевым анонимно, в «Московском сборнике», заключается как бы общая сводка всего того, что отрицает бывший обер-прокурор синода.

Победоносцев отрицает: отделение церкви от государства, свободный брак, конституционализм, идею народоправства и парламентаризм или «великую ложь нашего времени».

Затем отрицает суд присяжных, свободу брака, периодическую печать, свободу совести, выборное начало, логику, право разума.

Во что же верит Победоносцев?

Он верит в то, что существует, насколько это существующее не испорчено вредными «новшествами». Он настолько умен, что не поет никаких дифирамбов существующему. Он знает, насколько оно плохо и несовершенно, но он полагает, что всякие перемены в сторону новшеств не улучшают, а ухудшают существующее. Поэтому, он предпочитает, чтобы все осталось, как оно есть.

Победоносцев не одинок в этой идеологии и даже не оригинален. Раньше и с бóльшим литературным блеском проводил эти идеи самый последовательный, самый искренний и серьезный из апологетов реакции, Константин Леонтьев.

Но разница в том, что Константин Леонтьев, врач по образованию, умерший монахом, из-за своих убеждений пожертвовал служебной карьерой (дипломатической), стал вразрез со всем современным ему течением жизни и никогда не добивался практической возможности /146/ перекрашивать жизнь по своему византийско-аскетическому идеалу.

А Константин Победоносцев далеко не обладал тем пафосом веры, по которому строил свою жизнь Леонтьев, четверть века стоял у самых источников власти и топтал все живые ростки жизни, ничем лично для нее не жертвуя и пользуясь всеми прерогативами и благами.

В реакционности Леонтьева было нечто от духовной аристократичности Ницше, а в белом нигилизме Победоносцева было нечто от полицейского участка и застенка инквизиции.

Алеша Карамазов, выслушав легенду «о великом инквизиторе», рассказанную Иваном Карамазовым, восклицает:

— Твой инквизитор в бога не верует, вот и весь его секрет.

В этом же был весь секрет и нашего обер-прокурора «священного» синода.

Победоносцев не только в бога не верил, он ни во что не верил. Этот столп казенной православной церкви, если б встретился с Иисусом из Назарета, вновь пришедшим на землю, уж, конечно, не выпустил бы его на «темные стогны града», а поспешил бы отправить его в участок, ибо на костер уж не отправляли людей даже при Александре III, а то запер бы он «неудобного революционера» в какую-нибудь из самых мрачных и самых надежных и безнадежных монастырских темниц.

Что же, однако, делать с Россией, которая, как-никак, а все же неудержимо и стихийно растет и в этом своем росте никак не укладывается в казенные колодки «православия, самодержавия и народности».

В этом единомысленны и эстетически византийствующий Леонтьев, и бюрократически кощунствующий Победоносцев.

Россию надо «подморозить».

Надо остановить ее рост, убить в ней жизнь и движение, иначе эта презренная Россия, как только подтает, начнет разлагаться. /147/

Никто так безнадежно и беспросветно не презирал Россию, как Победоносцев. Впрочем, он всех и все презирал и, конечно, имел к этому достаточно оснований.

Благодаря своему служебному положению, он видел столько низкопоклонства, столько предательства, холопства, продажности, вообще столько низости и гнусности вокруг идола власти, что не мог не вынести глубокого презрения к людям. Он также презирал и себя, и его собственная опустошенная душа дала бы ему для этого достаточно оснований, если бы в его собственных глазах его несколько не возвышала над окружающими его это самое его презрение к ним.

Когда кто-то выразил удивление, как он может терпеть около себя такого несомненно подлого субъекта, как его товарищ Саблер, Победоносцев спокойно возразил:

— А кто нынче не подлец?

И продолжал держать около себя Саблера.

Но для Александра III этот старый циник был сущим кладом.

Победоносцев импонировал ему не только своею образованностью и умом. Победоносцев действовал на него также неотразимой убедительностью своей твердой уверенности в единую истину застоя.

Парламентаризм ведь казался «великою ложью нашего времени» не одному Победоносцеву. Многие лучшие умы давно уже разоблачили эту ложь, делая из этого совершенно другие выводы, но до этих тонкостей Александр, конечно, не доходил. Для него достаточно, было, что это шло навстречу его заветнейшему стремлению сохранить в неприкосновенности свое самодержавие. Что в самодержавии была еще большая ложь, чем в буржуазном парламентаризме, этого, конечно, Победоносцев ему не говорил, а сам он этого домыслить не был в состоянии.

Западная Европа, родина конституционализма, капитализма и социализма, помимо блеска внешней культуры, не представляла ничего ни утешительного, ни соблазнительного.

На торжествующее мещанство уже надвигалось предчувствие грядущей катастрофы. Экономическое соперничество /148/ в политике международной, классовая борьба в политике внутренней принимали все более тревожные размеры. Не призван ли русский царизм уберечь Россию, да минет ее чаша сия? Нет ли в идее царя, милостию божией, в идее единой, неограниченной власти, стоящей выше частных интересов, выше всех людских разъединений, спасения от бед, грозящих Западу?

Отрицания Победоносцева, отчасти совпадавшие с мечтами старого славянофильства, были так соблазнительны…

Представителем этих отголосков славянофильства явился сменивший ЛорисМеликова на посту министра внутренних дел гр. Игнатьев, бывший константинопольский посол, которого турки называли «отец лжи».

При нем кахановская комиссия пыталась как-нибудь завершить реформу местного самоуправления Александра II.

Призывались даже сведущие люди и даже задумывалось нечто вроде совещательного земского собора, но из этой затеи, как известно, ничего не вышло.

Министром Игнатьев пробыл всего один год уже в мае 1882 года был заменен типичным представителем «твердой власти» гр. Д.А. Толстым, от которого уже никаких мечтаний ожидать не приходилось.

Впрочем, за кратковременное пребывание свое министром внутренних дел и гр. Игнатьев не мало успел.

Предположения, унаследованные от предыдущего царствования, об уменьшении выкупных платежей — свелись к пустякам, печать была сильно ущемлена, изданы были знаменитые «временные правила» об усиленной и чрезвычайной охранах, правила, пережившие и Игнатьева, и Александра III, наконец, изданы были также «временные правила» об евреях, сильно ущемившие их и без того ущемленные права.

Носились упорные слухи, что эти «правила» изданы были потому, что евреи с Игнатьевым не сошлись в цене, т.е. в сумме взятки, которая с них требовалась за неиздание этих правил.

Говорили также, что эти правила, запрещавшие, между прочим, лицам иудейского вероисповедания арендовать /149/ земли и вообще недвижимости в сельских местностях, нисколько не помешали самому Игнатьеву, который до издания этого распоряжения поспешил сдать евреям в долгосрочную аренду некоторые свои имения и угодья.

Когда Игнатьева на посту министра внутренних дел сменил Толстой, умалился и этот единственный в России суррогат конституции — взятка, так как Толстой, будучи твердокаменнее и неукоснительнее Игнатьева, даже взяток не брал.

Со вступлением в министерство Толстого отходит в историю недолгий период некоторых колебаний в политике Александра III, и царствование его получает присущую ему до конца вполне определенную окраску.

Этот щедринский граф Твердо-он-то вполне олицетворял победоносцевский идеал царского министра. Он решительно ни над чем не задумывался. Для него все было ясно и просто. Для него твердая власть, принцип «тащить и не пущать» — были не только средством, но и самоцелью.

Толстой принадлежал к тому изображенному Щедриным типу «идиота», который действует с какой-то страшной, почти машинной автоматичностью.

На посту министра народного просвещения Толстой обратил все гимназии, все казенные школы в какие-то учебные дисциплинарные батальоны, в какие-то мертвые дома, в которых мертвые люди заколачивали, точно гвозди в гробовые крышки, мертвые правила мертвых языков в черепа учеников.

На посту министра внутренних дел поприще стало гoраздо шире. Здесь уже можно попытаться стерилизовать, обесплодить, «подморозить» всю Россию. /150/

2. Внутренняя политика

Социальная структура России Александру III представлялась еще в формах сословного расслоения. Он естественно не замечал, что сословия давно перемешались, что вся эта сословная структура поддерживается лишь искусственно, отливаясь в устарелые юридические формы отсталого законодательства устарелого государственного строя.

Коронованный Тарас Скотинин стал искать опоры в исторических недорослях дворянского сословия.

Все, что было здорового, жизнеспособного в дворянстве, давно вырвалось из рамок сословных интересов и сословного бытия.

Остались и крепко держались за старое либо Митрофанушки, которые все мечтали куда-то доехать в «карете прошлого», причем, куда ехать, они точно не знали, ведь географии они не учились: «все равно извозчик довезет»; истории они не понимали, ибо искренно принимали за историю россказни старой нянюшки, арифметики не одолели, да и не считали нужным, все равно в Земельном банке расчет за них сделают.

Да еще крепко держались за сословные рамки те дворянские последыши, которые прошли полный курс наук у Донона и Контана и процесс исторический простодушно смешивали с процессом пищеварения.

И недоросли, и последыши дворянские шли единым фронтом и общая платформа была у них — непомерный, ненасытный аппетит. /151/

Как ни велика Россия, им все казалось, что ее мало для пополнения их дворянских утроб, и они все поглядывали, где что плохо лежит и нельзя ли кого-нибудь или что-нибудь еще слопать. Отсюда необычайная агрессивность так называемой внешней политики.

Нельзя ли облагодетельствовать предварительной цензурой, положением об усиленной охране и еврейскими погромами, например, «родственную и единоверную Галицию»? Нельзя ли и там воспретить употребление малорусского языка и празднование памяти Шевченко?

Отобрать церковные имущества, например, удалось только у русских армян, а сколько еще их в Турецкой Армении. Нельзя ли и их включить в пределы досягаемости?

Русских мужиков довести до нищеты удалось вполне, а ведь есть еще на свете мужики турецкие, среднеазиатские, персидские, корейские, маньчжурские. Нельзя ли и их стричь во славу русского «первенствующего сословия»?

Для всех этих вожделений в области политики внутренней и внешней создана была идеология «истинно русского», т.е. преимущественно великорусского «патриотизма», и понятие это до того было захватано грязными руками, что люди брезгливые прикасались к нему не иначе, как заворачивая его в кавычки.

Вся политика Александра III, и внешняя, и, в особенности, внутренняя, в одном отношении очень выгодно отличается от политики других Александров, первого и второго. Она была чужда колебаний и противоречий, она не знала никаких зигзагов и поворотов, не было в этой политике ничего неопределенного и неожиданного. Она была, эта политика, вполне последовательна, выдержанна и цельна. В этом отношении она ближе всего по своему стилю подходила к политике Николая I. Но так как эти две однотипные политики отделяет полвека, а за это полустолетие Россия продолжала стихийно расти, то политика Александра III отражалась на живом организме страны еще болезненнее, еще мучительнее. /152/

Решительно ничего творческого в этой политике не было. Это было переживание и пережевывание, с одной стороны, уже бесповоротно осужденной историей политики Николая I, с другой — дальнейшее развитие и продолжение того раскаяния в реформах, которое так сильно захватило душу «царя-освободителя» уже тогда, когда он еще «башмаков не износил», в которых шел за гробом крепостничества.

Чтобы «укрепить самодержавие», надо было обрести для него прочную опору, надо было создать класс людей, материально связанных с царизмом. Так как ни к какой творческой идее Александр не был способен, то он и тут ничего нового, более соответствующего духу времени, придумать не мог. Ни на крестьянство, ни на народившуюся буржуазию Александр опереться и не пробовал. Тут надо было бы изыскивать новые пути, пустить в ход новые приемы. Гораздо проще и легче казалось идти старым, традиционным, давно проторенным путем, т.е. опору искать в дворянстве. Для этого прежде всего надо было по возможности загладить историческую ошибку 19 февраля 1861 г.

Это исправление шло почти одновременно в двух направлениях. С одной стороны, пришлось считаться с глухим недовольством и даже брожением в крестьянской массе, особенно усилившимся после войны 1877-78 гг. Надо было в пределах существующего, во-первых, пресечь всякие крестьянские мечтания о прирезке земли, во-вторых, несколько ослабить экономическую петлю на шее крестьянства, затянутую при упразднении крепостной зависимости.

В декабре 1880 г. переход крестьян на выкуп был объявлен обязательным, причем выкупные платежи были понижены довольно значительно. В мае 1882 г. была понижена подушная подать, а в 1885 г. совершенно уничтожена. В 1882 г. был учрежден крестьянский поземельный банк. Этим достигались две цели. Крестьяне, преимущественно более состоятельные, получили возможность расширить свое землепользование, а дворянские земли, благодаря увеличившемуся на них спросу, поднялись в цене. /153/

Результаты, впрочем, получились довольно неожиданные для авторов этих мероприятий.

Так как господа дворяне в массе так-таки и не научились хозяйничать и никак не могли приспособиться к вольно-наемному труду, то началась такая усиленная распродажа дворянских имений, что обезземеление дворянства стало вопросом недалекого времени.

Пришлось крестьянскому банку сократиться, а в 1885 г., к столетию жалованной грамоты дворянству, приступлено было к учреждению Дворянского банка с исключительными льготами для заемщиков. Это несколько замедлило процесс ликвидации дворянского землевладения, но способствовало быстрому превращению почти всего поместного дворянства в безнадежных неплательщиков, которых приходилось беспрестанно поддерживать на счет того же мужика. А чтобы мужика крепче прибрать к рукам, он вновь был отдан под начало и опеку дворянства.

Была учреждена новая должность земских начальников, обязательно из потомственных дворян. Этим начальникам дана была власть административная и власть судебная, и это смешение властей поглотило и все зачатки крестьянского самоуправления, и судебные функции выборного мирового суда. Одновременно с этим была учреждена специальная сельская опричнина, в виде целой армии урядников.

Естественно, что дворяне-хозяева и вообще дворяне более или менее культурные на полицейские должности земских начальников не шли, а шли туда Ноздревы и отставные корнеты Отлетаевы, вообще люди типа «ташкентцев».

Это называлось созданием «власти, близкой к народу». И, действительно, власть эта была близка, зачастую даже слишком близка, вплоть до рукоприкладства. Опозоренный красный дворянский околыш стал бичем крестьянского быта. В свое время барин-помещик как-никак был связан и материально, и общностью многих интересов со своими крестьянами. А налетный барин, земский начальник, никаких органически почвенных связей с подчиненными ему крестьянами, большей частью, не имел, и так как в земские начальники шли /154/ большей частью, дворяне-неудачники, то они и вымещали все обиды своей неудачной жизни на безответственных крестьянских спинах.

В этом же духе, в духе сословном, проникнутом началами крепостничества, последовательно шло все законодательство Александра III, вдохновляемого Победоносцевым, Д. Толстым и всею, на все готовой, бюрократией.

К крестьянам отношения складывались исключительно по принципу: «ен достанет».

А для того, чтобы «ен» доставал беспрекословно, он был стиснут и дворянской опекой, и государственной властью, которая признавала в крестьянстве строго обособленное сословие, обязанное кормить всех: и царя, и его дворню, т.е. дворянство, за которым закреплено было вновь это пошатнувшееся было его почетное положение, и бесчисленную бюрократию, и, конечно, давать пушечное мясо, содержать армии и флоты, полицию и юстицию, одним словом, помимо всего, еще тащить на своей спине тот тяжелый крест, на котором его же распинали…

Обратно прикрепить крестьян к помещикам было уже невозможно. Выполнимее было поставить крестьянство в крепостную зависимость от государства. И в этом направлении шла вся внутренняя политика. Земские начальники и урядники были только отдельными звеньями этой цепи.

Надо было, в интересах государственного крепостничества, прикрепить крестьян к земле, и это было отчасти достигнуто затруднениями для выхода из общины. Затруднена была выдача крестьянам паспортов. Домохозяева могли получать паспорта только с согласия схода, подчиненного земскому начальнику, а другие члены крестьянского двора могли получать паспорта только с согласия земского начальника.

Стеснены были семейные разделы, и вообще «священное право собственности» признавалось в полной мере только за помещиками, права собственности же на крестьянские наделы были стеснены и ограничены.

Было стеснено в пользу помещиков и право крестьянина на тот «свободный труд», к которому так высокопарно /155/ призывал крестьян манифест Александра II. Положение «о найме на сельские работы» подчиняло вольнонаемный крестьянский труд интересам поземельного дворянства.

Совершенно естественно, что при этой политике надо было привести к молчанию печать, что и было достигнуто «временными правилами» 1882 г.

Как большинство «временных правил», и эти пережили своих творцов, и Александра III, и Толстого, и были уничтожены только революцией 1905 года.

И в этих правилах проявилась основная тенденция царствования, направленная главным образом против трудового населения.

Были изданы запретительные каталоги книг для публичных и, главное, для народных библиотек. Таким образом, даже печать, прошедшая сквозь кавдинские ущелья цензуры и административного надзора, далеко не целиком могла попасть в библиотеки общего пользования, и самой незначительной частью могла попадать в библиотеки и читальни народные.

Крестьянство и трудовое население городов не могло пользоваться даже теми легально изданными книгами, которые свободно могли покупать представители более состоятельных классов.

Народ, остававшийся в стороне от литературной жизни интеллигенции, сам ощупью, в темноте вызывал создание своей литературы и, главное, сумел создать обширный и оригинальный аппарат для распространения и снабжения книгами крестьянской массы.

Какова бы ни была та лубочная литература и те лубочные картинки, которыми питался крестьянский книжный голод, народ, который так часто вынужден был питаться лебедой вместо хлеба, нуждался в этом суррогате, в этой книжной «лебеде», и в то время, как во многих уездных городах не было ни одной книжной лавки, захожие офени, эти странствующие книготорговцы, разносили по самым глухим углам России свои листовки и картинки.

Распространительный аппарат был так хорошо приспособлен к народным потребностям, что затем и «Посредник», и разные комитеты грамотности только тогда /156/ стали находить доступ своим изданиям в деревни, когда они приспособились к этому аппарату.

Правительство Александра III поспешило наложить свою полицейскую лапу и на это бытовое явление народной жизни.

Разносная книжная торговля офеней была запрещена, хотя офени торговали только изданиями, прошедшими сквозь предварительную цензуру. С большой последовательностью было «реформировано» и дело народного образования сверху донизу.

Новым университетским уставом 1884 г. университетская автономия была упразднена. Все: и личный состав профессуры, и программы преподавания, и характер преподавания были подчинены административному усмотрению и должны были приспособиться главнее всего к понятию политической «благонадежности».

Всякие легальные способы объединения между студентами были запрещены, и студенты, «рассудку вопреки, наперекор стихиям», рассматривались как «отдельные посетители» университета.

Это было глупо, но в мудрое царствование Александра III за умом и логикой не гнались.

Народные школы задумали было совсем изъять из ведения земств и всяких общественных организаций. Но, так как земство сделано было дворянским, то устранить совершенно даже «первенствующее сословие» от школьного дела сочтено было неудобным. Стали заводить церковно-приходские школы, и чем дальше, тем больше, и давали им всякие преимущества перед школами земскими. Правда, батюшки учили и плохо, и неохотно, не видя в том особой прибыли для себя, но ведь не для ученья и основывались церковно-приходские школы.

Надзор за школами земскими был устроен такой, что учителям и учительницам житья не стало. Земские начальники третировали их, как преступников, сельские батюшки, деревенские кулаки, сельские старосты, вплоть до урядников, мудрили над школами и учительством во всю силу своей некультурности, своего невежества и злопыхательства. Казенные инспектора большей частью относились к вверенным их надзору школам, как ко вражеской /157/ стране. Наиболее толковые учебники были изъяты из употребления. Учителя и учительницы на своих нищенских окладах сплошь и рядом голодали. Отопление школы часто зависело от милости и расположения деревенского кулака.

Правительство Александра III отлично понимало то, что впоследствии было откровенно высказано Витте в его записке о «самодержавии и земстве». Именно, что самодержавие и земство несовместимо, так как диалектически процесс местного самоуправления неотвратимо ведет к конституции, как к «увенчанию здания». А так как самодержавие Александр III ставил превыше всего, то было вполне последовательно стремление вытравить из земства всякий дух самоуправления и вполне подчинить его администрации.

В 1890 году земство было новым законом преобразовано — и придачей ему более определенного сословного характера, и более полной бюрократизацией земства. По новому положению, за дворянством было обеспечено большинство. Свыше 57% гласных избирало дворянство. Председатели управ подлежали утверждению администрации, а в случаях их неутверждения, они назначались начальством.

Самые выборы гласных от крестьян были ограничены не только количественно. Сельские сходы выбирали только кандидатов, причем обязательно было выбрать на каждое место гласного двух или трех кандидатов, из числа которых губернатор назначал главного.

Самые выборы кандидатов происходили под надзором и давлением земского начальника.

Всякие разногласия между земствами и местной администрацией разрешались особым присутствием по земским делам, в состав которого входила та же администрация в лице губернатора, вице-губернатора, губернского предводителя дворянства, управляющего казенной палатой, прокурора окружного суда, а от земства лишь председатель губернской земской управы.

В области городского самоуправления никак нельзя было проводить излюбленное сословное начало. Дворянство, как таковое, могло играть слишком незаметную роль в городском хозяйстве. Поэтому здесь начало сословное /158/ пришлось заменить началом цензовым, установив очень высокий имущественный ценз. Таким образом, вся масса городского населения, как наиболее трудовая — рабочие, ремесленники и служащие, так и наиболее культурная — трудовая интеллигенция — были отстранены от городского хозяйства, всецело предоставленного домовладельцам, промышленникам, торговцам, трактирщикам. При этом значительно уменьшился самый контингент городских избирателей, сведшийся к ничтожному меньшинству городского населения.

Исполнительные органы были снабжены обширными правами в ущерб гласным и общим собраниям городских дум, но эти же исполнительные органы были всецело подчинены администрации, от которой зависело их утверждение, причем административный надзор распространялся не только на закономерность действий городского самоуправления, но и на целесообразность, так как предполагалось, что чиновники лучше должны знать, что нужно населению, чем его выборные.

Александр III, конечно, не мог понять, к чему это неизбежно приведет. Не мог понять, что бюрократизация городского и земского самоуправлений, превращая их в части казенного механизма государственного управления, поведет к тому, что, питая в них волю к власти государственной, сделает их, в конце концов, еще более опасными для самодержавия, так как у них перед бюрократией чиновнической и беспочвенной будет все-таки преимущество почвенности и органической связи с массой населения.

За свое короткое царствование Александр III не успел увидеть плодов своей политики. С ними пришлось очень чувствительно познакомиться его преемнику.

При нем же, при Александре III, все шло по намеченному руслу.

Была введена предельность земского обложения, чем значительно сужены были и чисто хозяйственные функции земства. Знаменитая зиновьевская ревизия произвела политическую чистку земства, а в Западном крае было учреждено земство, даже лишенное выборного начала. /159/

3. Болгарская политика

Положение в Болгарии, которое вместе с ее конституцией Александр III получил в наследие от прошлого царствования, лежит на рубеже между внешней и внутренней политикой его.

Конечно, Россия «облагодетельствовала» Болгарию. Но каково положение человека, который стараниями своего благодетеля освобожден из тюрьмы, а благодетель после этого не только регламентирует каждый его шаг, но и требует от него постоянной благодарности, ежеминутно напоминает ему о своем благодеянии и обижается, как только облагодетельствованный несколько устанет от выражений своей благодарности, или как только облагодетельствованный обнаружит желание пожить своим умом.

Таково именно было положение славянских государств, преимущественно же Болгарии, при воцарении Александра III.

Еще до этого воцарения генерал Дондуков-Корсаков вводил в Болгарии конституцию, и был посажен на болгарский престол племянник императрицы Марии Александровны, кн. Александр Баттенбергский.

В Болгарии сразу обозначилось и раньше существовавшее там классовое расслоение населения.

Буржуазия, чорбаджии, которым и под турецким владычеством жилось недурно, образовала консервативную партию с митрополитом Климентом во главе.

Крестьянство и трудовая интеллигенция (народные учителя) образовали группу демократическую. /160/

Русские офицеры, еще хозяйничавшие в только что освобожденной стране, конечно, приняли сторону буржуазии и митрополита.

Выборы в первое народное собрание дали большинство прогрессистам. Но князь призвал к власти консерваторов, в том числе в кабинет вошли два русских генерала. Пришлось народное собрание распустить.

Новые выборы дали еще более ярко-демократическое народное собрание. Пришлось князю призвать в министерство либералов. Но ни либеральное министерство Цанкова и Каравелова, ни народное собрание не могли ничего поделать против русских генералов и русского офицерства, в руках которых был князь.

Был провоцирован государственный переворот, и в мае 1881 г., т.е. уже в царствование в России Александра III, конституция была временно упразднена и во главе правления был поставлен русский генерал Эрнрот.

Были назначены новые выборы, сопровождавшиеся таким давлением, насилиями и мошенничествами власти, что получилось некоторое консервативное большинство.

Князем Александром русское правительство было так довольно, что поощрило его денежной подачкой. Из удельных сумм назначена ему была субсидия в 100.000 рублей в год.

Но эта русско-болгарская идиллия продолжалась недолго.

Поссорились из-за «кости», а костью этой оказались болгарские железные дороги.

На постройку дорог претендовали одна компания русская, протежируемая русским правительством, другая болгарская, в которой материально заинтересованы были тузы болгарской консервативной партии, на стороне которых был князь.

Как водится, эти материальные вожделения железнодорожных предпринимателей были изукрашены и соображениями стратегическими. Одним словом, как у Некрасова: /161/

«Аргумент экономический,

Аргумент патриотический,

И важнейший, наконец,

С точки зренья стратегической,

Аргумент — всему венец».

Чтобы усилить последний аргумент, прислали из Петербурга еще двух генералов. Один из них, генерал Соболев, взял себе министерство внутренних дел, а другой, ген. Каульбарс — военное.

Так как железнодорожные вожделения рассорили русскую власть с консерваторами и с князем, то и пришлось русским генералам полюбезничать с либералами. Заставили князя восстановить тырновскую конституцию, стали хозяйничать в стране, точно Болгария была уже русской губернией, и стали в оппозицию к князю. Князь обратился в Петербург с жалобами, прося отозвать неожиданных либералов. Но из Петербурга ответили в том смысле, что мы, мол, сами знаем, надо ли отозвать генералов, а генералы не только сами не ушли, но даже заставили уйти болгарских министров.

Тем временем консерваторы, пред лицом русской опасности, стали искать сближения с либералами. А тут еще образовалась радикальная оппозиция с Каравеловым и Стамбуловым, и кончилось все тем, что русским генералам пришлось-таки убраться.

Александр III ужасно рассердился на Болгарию за ее непослушание и «неблагодарность», и отозвал русских офицеров, личных адъютантов князя. Князь ответил увольнением других русских офицеров из своей свиты.

В Англии и Австрии очень внимательно следили за всеми глупостями русской политики и поняли, что не нужно было даже Берлинского конгресса, чтобы лишить Россию всех плодов и войны, и ближневосточной политики.

Когда Восточная Румелия провозгласила свое соединение с Болгарией, Россия, как и предвидели английские дипломаты, скомпрометировала свою политику новою нелепостью.

Русская дипломатия, опираясь на берлинский трактат, резко высказалась против того самого объединения /162/ Болгарии, которое она отстаивала по Сан-Стефанскому договору и которое не состоялось по настояниям, главным образом, Англии и в пику России.

Теперь Англия поспешила воспользоваться глупостью русской дипломатии, направлявшейся лично Александром III, и рекомендовала поменьше ссылаться на Берлинский трактат, чтобы не толковать его постановлений «в ограничительном смысле для тех народов, участь которых надлежит улучшить».

Получилось преглупое и даже препикантное положение.

Россия, принесшая столько жертв в последнюю войну, как и в целом ряде предыдущих войн, униженная на Берлинском конгрессе, теперь отстаивала стеснительные для славян статьи Берлинского трактата и отстаивала права султана во вред славянам, а защитницей славян выступала Англия, а русского ставленника, болгарского князя — поддерживала также и Австрия против России. В конце концов, даже Порта примирилась с Александром Баттенбергским, и державы, вопреки Александру III, признали его генерал-губернатором Восточной Румелии.

Александр III страшно рассердился и приписал всю вину не глупости своей дипломатии, а предательству и неблагодарности Баттенберга. И, как ребенок, бьющий камень, об который он ушибся, Александр III обрушил свой гнев на болгарского князя.

Все русские офицеры были отозваны из Болгарии, но расстроить болгарскую армию этим не удалось. Милан Сербский, вздумавший использовать момент, когда болгарская армия лишилась русского командного состава, и набросившийся на Болгарию, был позорно разбит.

После восстания в Болгарии, князю Батгенбергу пришлось-таки уйти, но на болгарский престол попал после этого не русский кандидат, а австрийский — Фердинанд Кобургский.

Румыния после войны была обижена Россией, Сербия при Милане держалась австрийской ориентации, но Александр III так плохо соображал размеры дипломатического и политического поражения России на /163/ Ближнем Востоке, что в 1889 г. произнес демонстративный тост за «единственного верного друга России, князя Николая Черногорского». Впрочем, единственный друг этот был не совсем бескорыстен, получая от России постоянно денежные подачки.

Таким образом, удивительно выдержанная и последовательная, «мудрая» политика «Миротворца», Александра III, привела к тому, что Россия без всякой войны потеряла не только все плоды победоносной войны, но потеряла даже больше, чем могла бы потерять после самой несчастной войны.

Александр III был противником не только внутренней, но и внешней политики своего отца.

Во внутренней политике он очень успешно ликвидировал все, что можно было, из реформ Александра II и закончил разрушение всего того, чего не успела разрушить реакция, закончившая царствование Александра II.

В области внешней политики Александр III успел уничтожить достижения предыдущего царствования на Балканах.

Александр II жил в дружбе с Германией и питал нежные родственные чувства к дяде своему, германскому императору.

Александр III немцев не любил, родственных чувств к германскому императорскому дому не питал. Александр III был примерным семьянином и жил в примерном согласии со своей женой, дочерью страны, обиженной и обобранной Пруссией.

Наивные люди вначале возлагали даже какие-то надежды на датскую принцессу Дагмару. Надеялись, что дочь конституционного короля, враждебная к Пруссии с ее культом силы, внесет какие-то либеральные влияния в свою новую родину.

По поводу въезда Дагмары в Россию, Тютчев написал восторженное стихотворение:

……………………………….

Словно строгий чин природы

Предан был на эти дни

Духу жизни и свободы,

Духу света и любви. /164/

………………………………

Небывалое доселе

Понял вещий наш народ,

И Дагмарова неделя

Перейдет из рода в род.

Эти стихи написаны в 1866 г., а через 15 лет бывшая принцесса Дагмара стала русской императрицей, и «вещий наш народ», за которого без достаточных оснований говорил Тютчев, решительно ничего хорошего не почувствовал.

Мария Федоровна была покорной, послушной и довольно бесцветной женой Александра III, и не смела, а вероятно, и не хотела ни в чем перечить своему мужу.

Трудно сказать, имела ли Мария Федоровна даже влияние на чувства своего мужа к немцам.

Александр III и сам по себе недолюбливал немцев, и помнил обиду Берлинского конгресса, но, с другой стороны, Германия была оплотом европейского консерватизма и монархической идеи. А соперница Германии, Франция, была республикой, имела в прошлом несколько революций и национальным гимном у нее была «Марсельеза». К тому же она отказалась выдать участника покушения на Александра II, Гартмана, да и был там такой министр, как Флокэ, который когда-то в Париже, во дни молодости своей, крикнул Александру II прямо в лицо:

— Да здравствует Польша!

Ах, эта Польша. Она стояла на всех путях русско-славянской политики.

Как только русская царская дипломатия подымала славянский стяг и прикрывала свои вожделения умилительными словами о братьях-славянах, стонущих и под австрийским, и под турецким игом, слышалось это коварное:

— А как же Польша?

На это даже самые красноречивые славянофильские витии не находили приличного ответа, и мямлили что-то жалкое.

Иногда доходило до того, что русский царизм готов был даже играть в демократию, лишь бы привлечь /165/ к себе русинов, чехов, словаков, но всегда возникал этот больной и неразрешимый для царизма вопрос о Польше.

С Пруссией же роднило русский царизм одинаковое отношение к Польше и к полякам. Тут их русифицировали, там их онемечивали, и почти с одинаковым неуспехом.

Все это мешало Александру III высвободиться из-под ферулы германской традиционной дружбы, и неизвестно, какое бы направление, в конце концов, приняла внешняя политика Александра III, если б не… проклятые деньги, если б не так своеобразно отразившаяся на его политике власть экономического материализма. /166/

4. Русско-французский союз

Русское правительство всегда нуждалось в деньгах.

Принцип «ён достанет» пришлось расширить в том смысле, что «ён» достанет не только то, что он может дать в наличности, но что мужик русский превзойдет самую красивую французскую девицу в том отношении, что он даст больше, чем он сам имеет, ибо откроет себе кредит и будет по нему уплачивать проценты, лишь бы удовлетворить начальство.

Таким образом, государственные росписи заключались с дефицитом и недохватки покрывались внутренними и внешними займами.

Внешние займы размещались на германском рынке. Но по мере развития германского капитализма и увлечения колониальной политикой рост германской промышленности сам поглощал все свободные капиталы. К тому же Бисмарк очень давал чувствовать России ее зависимость от германского денежного рынка. При малейшей политической заминке, он производил через послушную биржу нажим на русские бумаги, их переставали котировать на берлинской бирже, и в России сейчас же чувствовалось денежное оскудение.

А у Франции и денег было много больше, чем в Германии, и желание было большое заручиться поддержкой России. Но было это трудно. Союз России с Францией очень много давал Франции. Прежде всего он застраховывал ее от германского нападения, возможность которого висела над Францией вечным кошмаром. /167/

России же такой союз в смысле политическом давал очень мало.

Франция по своему положению очень мало могла помочь России в ее внешней политике.

Россия же нужна была Франции, конечно, не своей культурой, не своей слабой и отсталой техникой, а только своей военной мощью, проще — своим пушечным мясом.

Франция охотно купила бы это русское пушечное мясо, да мешали разные обстоятельства и традиции.

Но в конце концов соблазн французских сребренников превозмог все препоны, и царь Александр III, миротворец и патриот, продал французской буржуазии русских мужиков, одетых в солдатские шинели. Продал, конечно, не буквально, а условно, «до востребования».

Пришел момент — и французский Шейлок потребовал полностью и даже с избытком условленный «фунт мяса».

Об этом с каким-то удивительным цинизмом рассказывает в своих записках бывший французский посол в Петербурге, Морис Палеолог. Но это было уже в царствование Николая II. А при Александре срок уплаты еще не наступил. Александру приходилось расплачиваться пока только слушанием «Марсельезы». Но если Генрих IV находил, что «Париж стоит мессы», и терпеливо выслушал католическую обедню, то и Александр, по-видимому, находил, что французский миллиард стоит «Марсельезы», и терпеливо выслушивал революционный гимн.

Бисмарк с удивительным дипломатическим мастерством втягивал Александра III то в соглашение с Германией, то даже в тройственное соглашение трех императоров, несмотря на явное расхождение политики России и Австрии на Балканах.

Но решил все вопрос денежный. Как только Франция раскрыла перед Россией свой кошелек, русско-французский союз мог считаться делом решенным.

Французы оказались столь предупредительны, что еще до формального заключения союза поместили в русских ценностях миллиарда четыре франков, т.е. сумму, почти равную сумме, уплаченной им немцам контрибуции. /168/ А дальше на Россию посыпался французский золотой дождь. В общем, в займах и предприятиях французы поместили в России свыше 12 миллиардов франков.

Это французское золото создало в нашей стране видимость промышленного процветания, дало возможность выгодно конвертировать прежние займы, подготовить переход к золотой валюте, прикрыло внешним финансовым блеском лохмотья народной нужды, слабую покупательную способность населения, укрепило позицию царизма и, способствуя быстрой капитализации промышленности, умножило фабрично-заводской пролетариат.

«Так вот где таилась погибель моя», — мог бы сказать русский царизм, если б он обладал большей исторической проницательностью.

Это понял, а если и не понял, то почувствовал Николай II. При Александре же безумная пляска миллиардов еще не успела доплясаться до катастрофы, а напротив создавала мираж какого-то финансового преуспеяния.

Впрочем, не одни иностранные деньги влияли на внешнюю политику Александра III, на участие его в той или иной группировке держав.

Были и мотивы более «идейного» характера, и эти мотивы очень хорошо учитывались европейскими правительствами.

За русскую дружбу царю уплачивали не только золотом, но и живыми людьми.

Французское правительство отказало, потому что под давлением общественного мнения не посмело выдать Льва Гартмана, участника подкопа под Московско-Курскую ж. дорогу, и это испортило отношения русского царя к Франции и было немедленно учтено Бисмарком, который в июле 1884 г. угодил Александру высылкой из Берлина всех русских «неблагонадежных» с русско-полицейской точки зрения. На этой почве удалось осенью того же года устроить в Скерневицах свидание трех императоров, которое обнаружило перед всем миром, что Россия вновь служит интересам Германии и неизменно враждебной Австрии. /169/

Когда же оказалось, что Бисмарк за спиной России заключил отдельное соглашение с Австрией, направленное против России, а Франция стала подкупать русскую царскую политику своим золотом, то она не ограничилась одним золотом, а предала России и русских невольных эмигрантов. В Париже была, с благословения республиканского правительства, организована русская охранка по всем правилам русского политического сыска. К полному удовольствию русского правительства было ликвидировано дело провокатора Гартинга-Ландезена и вообще дело было так организовано, что с тех пор и во Франции русский человек постоянно чувствовал на себе взгляд русского шпиона и родного провокатора. Одним словом, и там «Русью пахло», и ощущалась родная, отечественная атмосфера, доходило даже до набегов русско-парижских сыщиков на русскую типографию (в Швейцарии), до того вольготно чувствовали себя русские охранники в свободной республике.

А в то же время французские деньги давали возможность, ни с чем не считаясь, вести империалистическую внешнюю политику и ярко реакционную внутреннюю.

Ближний Восток был потерян для России, и русский империализм стал оглядываться в поисках, где что плохо лежит. А плохо лежали, т.е. более или менее беззащитны были «инородцы», т.е. поляки, финны, евреи, армяне — внутри и Персия, Средняя Азия, Маньчжурия, Корея — извне.

И началось нащупывание почвы в этих направлениях. С «внутренними врагами», с печатью, со школой, с земством, да с инородцами церемониться было нечего. Тут у царизма была своя рука владыка. А к проникновению в Персию, Маньчжурию и Корею, к дальнейшему продвижению в глубь Средней Азии надо было подготовиться. Прежде всего надо было подумать о железных дорогах в Сибири и в Средней Азии.

Одним из проявлений усилившегося интереса к Дальнему Востоку было путешествие наследника Николая Александровича. В путешествии этом сопровождал наследника, между прочим, Э.Э. Ухтомский, впоследствии директор Русско-Китайского банка, который (банк), /170/ как и железная дорога через Маньчжурию, были орудием нашего агрессивного вмешательства в дела желтого материка.

На этот раз член русского императорского дома впервые показался в Японии. Но там вышла неприятность. В г. Отсу один из членов японской полицейской охраны, стоявший на пути следования путешественников, попытался своею саблею разрубить голову наследнику и, пожалуй, успел бы в этом, если б греческий королевич, шедший рядом, не успел отстранить второго удара. Все же наследник был ранен в голову.

Несмотря на все извинения японского правительства, царь-отец так рассердился, что по телеграфу приказал сыну немедленно прервать путешествие.

Тогда ходило по рукам четверостишие, неизвестно кем сочиненное:

Происшествие в Отсу,

Вразуми царя с царицею:

Сладко-ль матери, отцу,

Если сына бьет полиция.

По-видимому, в народных массах Японии обозначавшееся стремление России на Дальний Восток уже вызывало и тревогу, и враждебные чувства.

Но во дни Александра III только намечались первые шаги агрессивной дальневосточной политики, втянувшей нас впоследствии в гибельную войну с Японией. Великий Сибирский железнодорожный путь, без которого никакая агрессивность не могла быть осуществлена, был только торжественно заложен наследником во Владивостоке и требовал времени для своего осуществления.

С Ближнего Востока Россия ушла, в Константинополе самое влиятельное положение, из-за которого так долго соперничали там Россия и Англия, заняла Гepмания, уже мечтавшая о Багдадской железной дороге и о победе своей промышленности на этом новом для нее фронте. В то же время Германия открыто поддерживала Австрию в ее балканской политике, русская же дипломатия Александра III, вытесненная собственной неумелостью с Ближнего Востока, искала утешения /171/ в Персии, в которой никаких единоверных братушек не было и с которой воевать не приходилось, потому что слабая Персия шла на все уступки, предел которым ставило только соперничество Англии на этом пути в Индию. Франция, конечно, поддерживала Россию, германская дипломатия ничего не имела против того, чтобы новая союзница Франции впуталась в какую-нибудь далекую азиатскую авантюру, Австрия обделывала свои дела на Балканах, и Александру III пока что только и оставалась роль «миротворца». А так как он неожиданно скончался, успев процарствовать только 13 лет, то он и не успел выйти из этой роли, оставив своему преемнику задачу расхлебывать всю ту кашу, которую он начал заваривать.

Пока же все были довольны политикой Александра III, называя ее «мудрой», а его «миротворцем».

Австрия укрепляла свое положение в даром доставшихся ей Боснии и Герцоговине, опутывала экономически Сербию и имела своего ставленника в лице болгарского князя.

Германия открыто поддерживала Австрию и налаживала свою ближневосточную политику, ничего не имея против того, чтобы Россия запуталась на Дальнем Востоке. Франция считала себя застрахованной от нападения Германии, хотя платила за эту страховку высокие премии.

При таких условиях воевать пока было не с кем, и «слава, купленная кровью» не могла соблазнить Александра III.

Казалось, что Россия ощущала «полный гордого доверия покой», но этот покой все более походил на покой кладбища…

Тяжела была в свое время «николаевщина», невыносима была самоуверенная, самодовлеющая, самодержавная твердокаменность императора-жандарма.

Но тяжелая, грузная фигура Александра III, казалось, давила не то чтоб сильнее, но как-то обиднее, больнее.

И сам по себе этот тупой, сильно выпивавший, ограниченный человек был мельче Николая, будничнее, серее, и Россия была уж не та. За полвека, отделявшие /172/ Александра III от Николая I, Россия стала не та, она стала куда чувствительнее, восприимчивее.

Уже при Николае I выросла в России интеллигенция, которая была много культурнее, умнее, образованнее и талантливее и царя, и окружавшей его клики.

При Александре III разница эта обозначилась неизмеримо резче.

Даже средний уровень страны стал значительно выше той культурной низины, в которой очутилась высота престола… /173/

5. Финансы

При Александре II, в связи с общим упорядочением государственного управления, внесены были более культурные приемы и в управление финансами. В 1877 г. курс нашего бумажного рубля настолько повысился, что можно было мечтать о постепенном восстановлении обмена. Но война 1877-1878 гг. увеличила почти на полмиллиарда выпуски кредитных билетов, и финансы опять пришли в расстройство.

Но Александр III, как уже отмечено, имел одно неоспоримое достоинство: он не испытывал ни зависти, ни ревности к умным людям и не боялся их.

Когда вместе с Лорис-Меликовым и Милютиным ушел и министр финансов Абаза, Александр III вручил министерство финансов киевскому профессору Бунге.

Н.Х. Бунге был честный и дельный финансист, серьезный ученый и культурный человек.

Он приложил много стараний к упорядочению нашей налоговой системы и всего финансового управления. Но он не признавал никаких фокусов, и поэтому почти все сметы за время своего управления финансами он честно и откровенно сводил с дефицитами, скрывать которые не желал.

За это и главным образом за то, что он пытался привлечь к податному обложению и неподатные сословия, мечтал о введении подоходного налога, уменьшил выкупные крестьянские платежи и провел уничтожение подушной подати, его травили патриоты своих привилегий во главе с Катковым. /174/

К тому же Бунге не везло. Наш главный и бессменный министр финансов, с которым никакому самодержцу не сладить, г. Урожай, за шестилетнее управление Бунге финансами несколько раз подрывал все расчеты.

Зато этот самый г. Урожай очень благосклонно отнесся к преемнику Бунге, к Вышнеградскому, к человеку тоже ученому, но куда более ловкому и менее щепетильному.

Несколько хороших урожаев и подчинение всей железнодорожной тарифной политики государству, повышение пошлин, всякие поощрения быстрой реализации урожаев и широкого вывоза нашего хлеба за границу дали Вышнеградскому возможность, при улучшении торгового баланса, сводить бюджетные росписи без дефицитов, более выгодно заключить новые займы и конвертировать старые.

Получился некоторый финансовый блеск при удлинении сроков нашей задолженности и увеличении их суммы, т.е. при большем обременении будущих поколений.

Поощрение вывоза приводило к тому, что мужик, при еще большем недоедании, мог исправнее уплачивать налоги и подати. Стали продавать за границу и вывозить хлеба больше, чем можно было без ущерба собственной сытости. Курс нашего рубля стал повышаться, чрезвычайно оживились всякое грюндерство и биржевая игра, бешеные деньги завертелись в веселой свистопляске, и сермяжная Русь вдруг явила изумленному миру видимость необычайного финансового расцвета. Вдруг в 1891, а за ними в следующем году, г. Урожай опять подвел. Под мишурой финансового блеска обнаружилось рубище мужицкой нищеты и голодное, изможденное тело крестьянской Руси.

Вышнеградский правил финансами недолго, всего лет пять. В начале 1892 г. он заболел и в августе того же года ему пришлось оставить министерство.

Финансовый блеск, ознаменовавший деятельность Вышнеградского, не всех ослеплял. Достигнуты были крупные улучшения в железнодорожном хозяйстве и подчинение его интересам государственным или тому, что /175/ считалось ими, но самые крупные достижения, например, смелая и широкая операция конверсии займов и тогда вызывали сомнения.

Сумма задолженности увеличилась, процент по долгам в конечном счете остался довольно высоким. Но банкиры, при посредстве которых совершались конверсии, были очень довольны. Им были уплочены огромные суммы в виде комиссионных. Такие гонорары зарабатывались до тех пор только на банкирских операциях с экзотическими странами. Но там никогда не могло быть такого размаха и не могли фигурировать такие колоссальные суммы.

После Вышнеградского вступил в управление финансами С.Ю. Витте, могущий считаться его учеником.

Витте перед тем недолго (около пяти месяцев) управлял министерством путей сообщения.

Со вступлением в управление финансами Витте, Россия стала еще в большей степени удивлять Европу «финансовыми чудесами».

Дефициты как рукой сняло — и независимо от того, был ли урожай или недород. И это продолжалось во все одиннадцатилетнее управление Витте.

Мало того, не только не было дефицитов по росписям, но и по их исполнению непрерывно оказывались еще избытки, отчего у министра финансов образовалась «свободная наличность». Это создало министру финансов совершенно исключительное положение. Раз министр располагал не только сметною, но и сверхсметной свободной наличностью, то главы всех других ведомств должны были с ним не только особенно считаться, а и заискивать в нем.

А Витте и по личному характеру своему умел широко пользоваться своим положением, и очень скоро стал самым властным министром, истинным главой правительства.

Несомненно, Витте был самым умным и самым даровитым из министров последних двух царствований, но волшебником он, конечно, не был, и сверхъестественными силами не обладал.

Чем же объяснить произведенное им финансовое чудо бездефицитности? /176/

Народ русский не разбогател. Его покупательная сила не возросла.

Крестьянские урожаи не увеличились ни на одно зерно. Народ не стал ни лучше питаться, ни лучше одеваться, ни культурнее жить. И вдруг такой волшебный переход от неизбывных дефицитов к неизменно накопляющейся свободной наличности!

Все волшебство и все чудо в том, что Витте, не будучи ни ученым профессором политической экономии, как Бунге, ни финансистом, твердо усвоил щедринскую формулу «ён достанет» с присовокуплением афоризма Кречинскогo: «В каждом доме имеются деньги, надо только уметь их достать».

Вот эту технику доставания Витте усвоил в совершенстве и осуществил с изумительной энергией и талантом.

Он нисколько не печалился о том, что Бунге уменьшил некоторые прямые налоги. Витте знал, что не в них сила, а суть в косвенном обложении, обладающем удивительной растяжимостью. Витте на эту сторону и поналег, да так умно, что нищий, обыкновенно недоедающий русский мужик стал снабжать бюджет не миллионами, а миллиардами. А Витте исчислял приходные сметы в обрез, заведомо меньше ожидаемых поступлений, и потому всегда обеспечивал себе «свободную наличность».

Очень умело использовал Витте и все те улучшения в финансовом хозяйстве, которые до него подготовили Бунге и потом Вышнегpадский, и ему удалось осуществить то, к чему его предшественники стремились: ввести золотое обращение, причем правительство сразу скинуло со счетов целую треть своего внутреннего долга по кредитным билетам; это в коммерческом быту называется «ломать рубль» или «вывернуть шубу», а на вежливом бюрократическом языке называется девальвацией. Удалось провести казенную водочную монополию, окончательно утвердившую основой государственного бюджета — народное пьянство.

Впрочем, все это сделано уже при Николае II, но свое выдающееся положение в правящей бюрократии Витте успел создать уже при Александре III. /177/

Витте не был ни богат, ни знатен, не было у него родовых связей. Карьеру свою он начал со скромной должности товарного кассира на одесской железнодорожной станции, но скоро стал одним из самых крупных авторитетов в практике и в теории железнодорожного хозяйства.

Он был умен, энергичен, смел до дерзости, резок, тверд и самоуверен.

Таких людей европейской, или даже американской складки бюрократия наша до того не знала. Даже внешностью своей, крупной фигурой, резкостью, деловитостью и уверенностью в своих силах, с налетом грубости, ярко выделялся он из толпы сановников, окружавших царя и правивших Россией.

В лице Витте в ряды правительства впервые вошел настоящий кровный буржуа европейского стиля, необычайно трудоспособный и… беспринципный.

Витте как-то выпустил книгу: «Принципы железнодорожных тарифов». Этим кажется и исчерпывалась вся его принципиальность.

Правда, у него был предтеча, тоже выдающийся делец буржуазного стиля, Вышнегpадский, но тот был только предтеча, Витте был полным воплощением «бога индустрии».

На пути развития капитализма в России стояла вся историческая нескладица нашей жизни. Остатки изжитого московско-татарского византийского феодализма, петербургская бюрократия, полицейско-казарменный режим, бесправие городского и сельского населения, крестьянское общинное землевладение, закабаленное на службу интересам фиска, непреодоленное пространство, пережитки натурального хозяйства, неграмотность народной массы в тисках малограмотного царизма. И при таких условиях индустриализация России совершалась медленно и спорадически, как начиналась европеизация России при предшественниках Петра I.

Витте, в котором было нечто от неукротимой энергии и революционности Петра, всю эту энергию, опиравшуюся на самодержавную власть царя, бросил на дело быстрой индустриализации России. /178/

Александр, конечно, ничего в этом не понимал, но он видел, что Витте бескорыстнее, дельнее и умнее окружавших его сановников. Притом, при Витте не было вопроса о том, где взять денег. Деньги у Витте всегда были, дефицитов не было, и царь поддерживал своего министра против его многочисленных сановных врагов.

Впрочем, наряду с врагами, было у Витте не мало и друзей. Витте отлично знал, кого, как и за сколько можно и надо купить.

В своих воспоминаниях Витте с благодарностью говорит о личности Александра III и подчеркивает свою преданность идее самодержавия.

Это и понятно: Александр III, ограниченности которого Витте не мог не видеть, был для такого министра, как Витте, идеальным царем. Он был верен своему слову, он не способен был хитрить и лукавить, он был властен, держал в страхе всю ораву князей, эту язву всякого управления, потому что это люди, для которых закон не писан.

Когда Александр III министру доверял, тот чувствовал себя прочно и уверенно, когда же Александру случалось натыкаться на такое явление, как поступок П. Дурново, выкравшего в личных интересах интимные женские письма из стола иностранного посла, то царь не постеснялся написать хорошо известную яркую резолюцию.

И особенно должен был ценить Витте Александра III после того, как ему пришлось больше десяти лет иметь дело с Николаем II, на которого никто никогда и ни в чем положиться не мог.

Александр III не любил инородцев: финнов, поляков, армян, евреев… но погромов, как узаконенного приема внутренней политики, да еще казенного изготовления, он не только в мыслях не допускал, но даже не понимал.

На докладе Лорис-Меликова по поводу киевского погрома, бывшего в конце апреля 1881 г., Александр сделал пометку:

«Весьма прискорбно, надеюсь, что порядок будет совершенно восстановлен».

На сопроводительной бумаге, при которой царю представлена была копия телеграммы одесского временного /179/ генерал-губернатора об антиеврейских беспорядках, происходивших в Ананьевском уезде Херсонской губ. 26 апреля 1881 г., имеется следующая резолюция Александра:

«Не может быть, чтобы никто не возбуждал населения против евреев. Необходимо хорошенько произвести следствие по всем этим делам».

На докладе Лорис-Меликова о беспорядках в Киеве, происходивших в конце того же апреля, при которых подожжена была еврейская синагога и во время которых прапорщик Леманский обнаружил «поощрительное отношение к погрому», Александр на самом докладе подчеркнул слова, касавшиеся прапорщика, и сбоку написал: «Хорош офицер. Безобразие».

«Что это значит, это повсеместное грабление евреев?» — начертал царь на докладе об антиеврейских беспорядках в Конотопе Чернигoвской губ.

Впоследствии отрицательное отношение Александра III к еврейским погромам еще усилилось в связи с тем, что преемник Лорис-Меликова на посту министра внутренних дел, Игнатьев, убедил царя, что антиеврейские беспорядки дело рук «анархистов» и «крамольников».

Тогда, в 1881 г., даже Плеве, бывший директором департамента полиции, еще не видел в еврейских погромах обычного приема внутренней политики и в докладе царю привел выписку из записки гр. Кутайсова, обследовавшего погромы.

«Для того», — писал Кутайсов, — «чтобы обратить уличную драку в погром с кровавыми последствиями, нужно было действовать именно так, как действовала нежинская полиция».

«Весьма грустно» — гласит отметка Александра III.

Есть среди этих резолюций и свидетельство патриархального отношения царя к задачам власти: на докладе о беспорядках в Ростове-на-Дону, Александр написал:

«Если-б возможно было главных зачинщиков хорошенько посечь, а не предавать суду, гораздо было бы полезнее и проще». /180/

Так смотрел Александр на дело и в других случаях. Даже с людьми, арестованными на Невском с бомбами в форме книг в руках, Александр предпочел расправиться келейно, без излишней гласности и без шума.

Покушение на Александра III (в котором, между прочим, участвовал А. Ульянов) не удалось. Но самая неудача должна была убедить царя в том, что революционный терроризм возрождается и, что в той тишине, которую, казалось, удалось ему водворить в России, не все столь благополучно, как его уверяли придворные льстецы.

Россия вошла в какой-то глухой тупик и топталась на одном месте. Наступила почти такая же кладбищенская тишина, как при Николае I.

Царь прилепил всю мощь своего самодержавия к мертвому и вполне безнадежному делу сословного поместного дворянства. А страна уже пережила сословные разделения, все ярче обозначалась в ней борьба классов, все определеннее выступали политические вожделения выросшей буржуазии, самодержавие становилось все более резким анахронизмом, и что-то новое стало проявляться даже в психике Александра III. Правда, он соображал туго, и течение неизбежного исторического процесса оставалось для него неясным, но реакционный восторг первых лет его царствования уже остыл и слишком явно отразилась даже на командующих высотах необходимость какого-то поворота. Однако, судьба избавила неповоротливого мыслию царя от тяжести «шапки Мономаха».

Быстро развившийся нефрит освободил Россию от этого тупого и ограниченного гиганта, свободно ломавшего подковы и гнувшего рукой серебряные рубли.

Всего тринадцать лет просидел Александр III на прародительском престоле в спокойном непонимании России, в блаженном неведении неизбежных исторических судеб давно изжившего себя самодержавия и царизма.

Почти все эти годы прожил Александр III узником в Гатчине, точно человек, «лишенный столицы», по русской полицейской терминологии. /181/

«Возлюбленный и обожаемый» монарх не смел носа высунуть за пределы той крепости, в которой он заперся от «обжавшего» его народа. Выезды царя в столицу или в Крым обставлялись прямо скандальными предосторожностями, и возмущавшими, и смешившими всю Россию и всю Европу.

Задолго до проезда «гатчинского узника» по всему пути на тысячи верст расставлялись солдаты с ружьями, заряженными боевыми патронами. Солдаты эти должны были стоять спиной к железнодорожному пути, а лицом — и заряженными ружьями — к стране. Железнодорожные стрелки наглухо забивались. Пассажирские поезда отводились заблаговременно на запасные пути, станционные помещения со всем их населением запирались и с известного момента все управление пути переходило к военному начальству. Никто не знал, в каком поезде «следует» царь, вообще «царского» поезда не было, а было несколько поездов «чрезвычайной важности». Все они были замаскированы под царские и никто не знал, какой настоящий.

Все это не помешало крушению в Борках, где, как предполагают, царь и получил травматическое повреждение, повлекшее за собою болезнь почек.

Впрочем, болезнь эта развилась еще и оттого, что «хозяин России», владевший десятками грандиозных дворцов, пребывал узником в Гатчине, где жил в сырых комнатах.

Эти сырые комнаты, обострившие болезнь Александра III, сведшую его в могилу, очевидно, сродни тем клопам, которые водились в детских комнатах вел. кн. Александра и Николая Павловичей.

Русский двор поражал иностранцев своей необычайной, азиатской пышностью. Нигде в мире уже нельзя было видеть такой безумной роскоши приемов. Но подлинная культурность царизма вернее всего определяется этими клопами и сыростью.

* * *

Александр III увековечен был двумя памятниками. В Москве, на высоком берегу Москвы-реки, у храма спасителя, на роскошном пьедестале, сидела гигантская /182/ фигура царя со всеми аттрибутами самодержавия: с короной на голове и со скипетром в руках. Из-под царской мантии выдвигалась нога в грубом солдатском сапоге. И не корона, не скипетр, а именно этот тяжелый бронзовый сапог придавал своеобразный символизм всей фигуре. Этим сапогом последний самодержец, казалось, придавил Россию тяжко и крепко, но ранняя неожиданная смерть не дала ему познать плоды этой политики полицейского сапога.

Московский памятник снесен революцией, но остался другой памятник — петербургский. Этот памятник и революция, по справедливости, пощадила, столь он выразителен в своей художественной убедительности.

Среди бесчисленных нелепостей и недоразумений царствования Николая II заметное место занимает и этот памятник, сооруженный любящим сыном обожаемому отцу.

По типичному недомыслию своему, бездарнейший сын Александра III поручил сооружение памятника отцу даровитейшему художнику, кн. Трубецкому.

Павел Трубецкой, выросший и воспитывавшийся в Италии, России не знал, русского языка не понимал и в жизни своей не прочел ни одной русской книги. И тем не менее он почувствовал и понял Александра III, его царствование и его эпоху так, как не понял бы из сотни книг.

Нигде в мире нет ни одного памятника, который бы так полно воплотил и символизировал идею тупого застоя.

И этот массивный, цвета запекшейся крови, пьедестал, и этот тяжелый, нескладный, полупридушенный конь, и этот грузный всадник, похожий на разжиревшего урядника, который всей своей фигурой выражает: «Стоп, ни с места!» — все это так монументально, во всем этом такой пафос ограниченности и застоя, что лучшего, более убедительного и выразительного памятника Александру III и эпохе ею царствования не придумал бы и злейший враг самодержавия и царизма.

Этот памятник по праву может занимать место рядом с вдохновенным Петром Фальконета. /183/

Там — воплощение революционного порыва, создавшего начало петербургского периода русской истории.

Здесь, через 200 лет, — конец самодержавия и царизма.

Весь путь пройден до конца, дальше некуда идти. Дальше уже судороги Николая II, агония, мучительные и отвратительные конвульсии.

И революция обнаружила большое художественное чутье, сохранив этот памятник. И не только этот. Типично и бронзовое увековечение конногвардейского восторга в Клодтовском Николае I, и русская стилизация почти гениальной немки, превратившей свою женскую юбку в императорскую мантию и державшей под нею Россию слишком тридцать четыре года. Она величаво стоит на огромном пьедестале формы русского церковного колокола, а вокруг колокола, под юбкой «царственной жены», приютились ее «екатерининские орлы», фавориты и блестящие царедворцы, военачальники и политики, придавшие такой внешний блеск ее царствованию. И все это на фоне гениальных фасадов Росси.

Иное дело монумент Александра III.

Он стоит на грязноватой и шумной вокзальной площади, среди снующей толпы, точно колоссальный щедринский будочник Мымрецов, и олицетворяет принцип:

— Тащить и не пущать. /184/

Загрузка...