Памяти Бориса Штерна
Город. Гроза. Гром.
— Симфония «Конец века», — прохрипел Май, внезапно выпав из сна в реальность.
Он привычно ощутил тяжесть своего негибкого, обветшалого тела и представил знакомое, бездарное течение утра: сначала заболит левый бок, потом шея, потом в комнату войдет женщина. Так и случилось. Май считал вслух, загибая непослушные со сна пальцы:
— Бок — раз, шея — два, женщина… где женщина?
Дверь бесстыдно распахнулась, явилась босоногая женщина, прежде вдвинув пяткой в комнату плетеный сундук.
— Женщина — три, — заключил Май и, выслушав прощальный, долгий вагнеровский аккорд грома, веско повторил: — Симфония «Конец века».
— Ты, Исакич, вообще, что ли, того? — немедленно отозвалась женщина. — На календарь посмотри. Какой тебе конец века! Начало мая сейчас.
— Люблю грозу в начале мая, — промямлил Май, презирая себя за неистребимый страх перед свояченицей Зоей.
Он лежал, не шевелясь, слушал затихающую в боку боль и смотрел, как Зоя, отставив ядреный зад, развратно обтянутый малиновыми лосинами, толкает сундук, как вынимает банки с соленьями и выстраивает их на лоджии. Зоя, старшая сводная сестра жены Мая, работала в городе Каневе заведующей почтовым отделением и жила в уютном домике на берегу Днепра. «В гробу я видала ваш Питер!» — говорила она. Но каждый год ей приходилось на неделю-другую покидать райские пенаты и тащиться в ненавистный город — обихаживать непутевого Мая, потому что жена его с маленькой дочкой отправлялась в Канев отдохнуть.
Главной задачей Зои и жены Галины была борьба с любовью Мая к водке. Мая стерегли, отбирали деньги, не пускали одного в компании, даже, случалось, сажали под замок. Он все сносил тихо, безропотно: он знал, что виноват. Но стоило Маю уловить в затхлом подполе своей души манящий козлиный вопль винного божка, он становился хитер, ловок, энергичен; он выбирался из домашнего узилища с ловкостью, которой позавидовал бы Эдмонд Дантес, герой известного романа. Ну а дальше бывало одно и то же: мерзкая скука падения нравственного и физического — водка, дым, потасовка с какими-то опухшими незнакомыми гражданами, жуткий сон в непригодном для этого месте, например на трамвайных рельсах, и непонятное, фантастическое пробуждение в собственной постели под надрывные причитания жены: «За что мне все это, Господи, за что?! Ну скажи, наконец, за что?!!» Она всякий раз домогалась ответа у Бога с таким выдающимся упорством, что истерзанного Мая прошибал суеверный ужас; он слезно каялся и обещал «никогда больше не пить, ну, во всяком случае, полгода точно, а уж за месяц можно ручаться головой…» Et cetera, et cetera. Словом, конца этому не было.
Солнце вдруг потекло в комнату, затопило постель. Май зажмурился и опасливо сел. Боли не было, но встать ему не дали. Зоя бухнулась на кровать, придавив ноги родственника, и сумбурно заговорила. Ей мастерски удавалось выразить отвращение к Маю и телодвижениями, и голосом, и интуитивно точным построением фраз. Последнее Май мог оценить как никто другой: он был писатель.
— Не соблаговолите ли вы, Зоя, оставить меня? Я бы хотел одеться, — ввернул Май в монолог свояченицы.
Она не соблаговолила и продолжала говорить, перескакивая с темы на тему: огородная рассада, разврат политиков, чья-то силиконовая грудь, рассада, проституция в Каневе, воровство, рассада…
«Сволочь ты, — без труда расшифровывал Май. — Повезло жениться на молоденькой, на отличнице, золотой медалистке, без пяти минут кандидатке наук по физике. Ты-то сам кто? Суслик обтерханный! И что за профессия у тебя подлая: писа-а-тель! Вон умные-то люди, вроде Льва Толстого, сначала свое хозяйство заводят, дом, огород, а уж потом в писатели лезут — чтобы семья с голоду не подохла, пока папаша дурью мается, стишки всякие пишет. Или вот у нас, в Каневе, есть такой Минейко, тоже писатель. Так он днем курями на базаре торгует, а вечером в газету кроссворды пишет. Все успевает, и семья обеспечена. Ты бы пример взял с этого Минейко или хотя бы со Льва Толстого, тот, говорят, сапоги шил и метелкой возле дома своего навоз конский подметал. Ты-то помрешь не сегодня-завтра, а Галя с Тусей жить останутся в нищете. Алкаш ты, позор всемирного еврейства!..»
— Спасибо скажите, что не наркоман, — пробурчал вслух Май.
— Ты что, бредишь, чучело? — ухмыльнулась Зоя, тяжелые кольца в ее ушах закачались.
— Говорю, алкаш лучше, чем наркоман! — выпалил Май, яростно дернув ногой, придавленной задом свояченицы.
Зоя невольно подскочила, утлая кровать не выдержала встряски и сбросила с себя Мая. Он шлепнулся плашмя на пол и начал подниматься, придерживая ветхие сатиновые трусы в абстрактных подсолнухах. Зоя неудержимо захохотала: уж так нелеп был свояк, уж так гуняв!
— Тебя, Исакич, надо в кипятке сварить!
— Зачем? — спросил Май; он, впрочем, знал, каков будет ответ.
— Чтоб омолодился! — победительно объявила Зоя.
— А вы… вы… — бранчливо начал Май, поддергивая трусы.
— Ну? — зловеще оживилась Зоя. — Ну! Кто я?
— Ископаемое! — тонко выкрикнул Май.
В соседней комнатке спасительно запел мексиканскую песню телевизор. Тяжеловесная Зоя стремительно удалилась, выбросив свояка из памяти на время. Май запер дверь, долбанул ее несколько раз ногой, воображая, что это ненавистный малиновый зад, и нехотя занялся собой. Он всегда был равнодушен к одежде, а уж теперь, когда сидел под арестом, вообще опустился: шорты, зеленая футболка с дырой на плече — вот и все. Май кое-как застелил постель, выглянул на лоджию: свежо, но тепло, ласточки чиркали по чистому небу высоко-высоко, за деревьями, внизу, около детской площадки, цвела белая сирень, и в воздухе было сплошное благорастворение. «Легко, ваше сиятельство», — вспомнил Май из «Войны и мира», улыбнулся, но тотчас привычно погас. Он вернулся в комнату, причесался пятерней, пригладил пальцем вислые усы, глянул искоса на свое отражение в стеклянной дверце книжного шкафа и грустно промямлил:
— Да-а… такое даже кипятком не омолодить.
Отражение вовсе не было безобразно: человек средних лет, среднего роста, субтильного телосложения, с неухоженной курчавой темной шевелюрой, с круглыми кошачьими глазами.
— Ладно. Живы будем, не помрем, — пробурчал он любимую присказку.
Дверь наподдали.
— Иса-а-кич! Звонят тебе из издательства.
К телефону арестованного Мая подпускали крайне редко; причем он не имел права брать в руки трубку, говорить намеками, шептать, рассказывать анекдоты и петь. Случалось, Май похищал у жены телефон, запирался в ванной, включал воду и названивал приятелям, но под надзором свояченицы его не тянуло на подобные подвиги.
— А кто именно звонит? — спросил Май, предчувствуя нехорошее.
— Кто, кто. Конь в пальто! — оригинально сострила Зоя.
— Колидоров, — понял Май и засопел: — Вы, что же, не могли сказать, что меня дома нет?
— Да весь Питер знает, что ты дома взаперти сидишь, — фыркнула Зоя. — Давай к телефону. Раз из издательства звонят, значит, по делу.
Май щелкнул дверной задвижкой, высунул наружу ухо и с фальшивой радостью прокричал в поднесенную трубку:
— Слушаю тебя, Андриан!
— Семен, ты закончил редактировать «Последний грех» Шерстюка? — сумрачно спросил Колидоров.
— Да! — бодро соврал Май.
— Тогда я к тебе сейчас же посылаю курьера за рукописью, — злорадно сказал Колидоров. — Ты ее уже два месяца мурыжишь.
— Андриан, ты должен понять! — страстно вымолвил Май, не представляя, что именно должен понять издатель. — Андриан, мы же старые друзья. Помнишь семинары в Дубултах?
— Ясно, — отрезал Колидоров. — Тогда деньги верни, все пятьдесят долларов, которые я выдал твоей жене Галине авансом из жалости к бедственному положению вашего семейства, попросив взамен только одно — отредактированный роман Шерстюка.
— Деньги?! — вскричал Май, словно наступил на гвоздь босой ногой. — Ах, деньги… Спасибо тебе, Андриан! Помог ты нам в страшный момент. Я тогда завязал в очередной раз… ну, и сам понимаешь, депрессия… сон этого, как его, разума… Ты — друг! Но сейчас у меня денег нет. Жена увезла их в Канев.
Зоя, услышав про деньги, сурово напряглась.
— Требует деньги назад, — жалобно воззвал к свояченице Май.
— Гад! — грянула Зоя, как будто сразила из двустволки сразу обоих: и Колидорова, и ненавистного Мая.
— …чтоб я тебя еще пожалел! — гневно разливался Колидоров. — Деградант! Сейчас же верни деньги!
— Андриан… ну, Андриан… Андрияшечка… — начал канючить Май. — Дай еще неделю сроку… Я сделаю, Андрияшечка. Клянусь!..
— Чем? — перебил Колидоров. — Чем ты можешь поклясться, чтобы я поверил? Ты уже сто раз клялся счастьем семьи. Для тебя нет ничего святого, кроме водки. И прошу не называть меня Андрияшечкой. Нет Андрияшечки — истлел вместе с Советским Союзом!
— Клянусь могилой матери, что верну деньги, если к концу этой недели не сделаю работу, — сдавленно произнес Май.
Он отступил в комнату, показывая жестами Зое, что говорить более не в состоянии — от избытка горестного чувства. Это была правда: воспоминания о матери всегда вызывали слезы. Колидоров замолчал, прикидывая, велика ли цена клятвы Мая, но тут в разговор вмешалась Зоя:
— Товарищ Колидоров! Верь…
— …взойдет она, звезда пленительного счастья? — ядовито перебил издатель и повесил трубку.
Зоя вошла к Маю. Он сидел за столом, роясь в ящиках и бормоча: «Ну где, где, где?» В шевелюре его запуталась нитка, из дыры на футболке торчало худое поцарапанное плечо. Он был похож на мальчика. Это взбесило Зою: она была младше Мая, но найти в ней сходство с девочкой мог только извращенец.
— Хоть бы у тебя, Исакич, ценности какие имелись, чтобы продать, если жрать не черта, — ехидно заметила она.
Май не услышал: он искал роман Шерстюка, вываливая на стол папки, письма, карандаши, сломанную куклу дочки, узкий черный деревянный ящичек… Зоя встрепенулась, увидев необычную вещь.
— Эта фигня — антикварная? Сколько стоит?
— Нисколько, — сказал Май, трагически озирая разбросанные бумаги. — Это предмет религиозного культа, он мне дорог, как память. Один монах из Одессы подарил. Этот ящичек предназначен для хранения мощей.
— Чьих мощей? Твоих, что ли? — развеселилась Зоя. — Твои все сюда влезут, то-о-чно!
Май решил не отвечать, но внезапно увидел нужную папку и радостно поторопил свояченицу:
— А не пошли бы вы, Зоя, к… телевизору!
— А не пошел бы ты сам знаешь куда? — охотно поддержала Зоя.
— Избавьте меня от оскорбительной конкретизации! — перебил Май. — Я должен работать, работать и работать.
— Это не работа, — отрезала Зоя. — Ты бы лучше детективы писал. За них, говорят, больше платят. Умные люди так и делают. Взять хотя бы этого, как его, он еще сочинил, как милиционер-маньяк изжарил младенца в духовке. Называется «Товарищ подполковник». Бесподобная вещь! Я прямо чуть с ума не сошла! А у нас, в Каневе, бывали истории и покруче, только успевай записывать, если у самого мозгов нету выдумать. Представь, Исакич: утопленница родила!
— Сюжет известный, — хмыкнул Май. — Пушкин, «Русалка».
— Не Пушкин, а Христина Маразюк. Через два года, как пьяная утопла, вдруг выходит из воды на пляж, вся зеленая, и…
— …опять пьяная? — оживился Май.
— Не пьяная, а брюхатая. И говорит она людям: «А ну, геть отсюда! Рожаю!» Они потом все самоубились со страху. А она, Маразюк, на бережку, у самой воды, родила.
— Кого?!
— Ребеночка. Сам ладненький такой, зелененький, во рту зуб острый железный, на коготь похож. Маразюк оклемалась и вместе с младенцем обратно в Днепр сиганула. Мне лодочник рассказывал, он в кустах неподалеку хоронился. А через полгода у нас начались несчастные случаи на пляже. И у всех трупов жила на шее была зубом перегрызена. Младенчик-то наш, видать, в силу вошел!
— Зоя, вы живете в мире какого-то неприличного абсурда, — сказал Май сочувственно.
— А ты знаешь, где ты живешь?
— Вы даже не представляете, до какой степени я лишен иллюзий в отношении себя.
— Денег ты лишен, потому что никому твои книжки не нужны, умник! — ухмыльнулась Зоя с жалостливым презрением.
Она зашлепала вон, тряся малиновым задом. Телевизор приветствовал ее грохотом кастаньет. «Твоя правда, мерзавка», — подумал Май и перемахнул с этой мысли на другую, не менее противную — о работе. Он открыл папку, начал ворошить листы и наугад выхватывать фразы. Так Май всегда проверял качество текста и никогда не ошибался, утверждая, что это «как в живописи: талантливые фрагменты могут быть только у талантливых картин». Роман Шерстюка «Последний грех» был сляпан — без особых потуг на оригинальность — из мордобоя, секса и мелодраматических соплей; словом, fast food. Май недоумевал, зачем вообще редактировать такое, ведь пишется оно для тех, кому не важен текст, кто — подобно известному персонажу Гоголя — читает ради самого процесса чтения.
Май быстро и брезгливо исчиркал первые страницы:
…«Лошадей было около пяти»; «Пара оборванцев гурьбой направилась к ней»; «Здесь кроме юноши был мрак»; «„Миссия!“ — сказала жена пастуха, плача и нагинаясь…»
На двадцатой странице Май прервался. Он вспомнил, что не умывался и не ел: в ванне было замочено белье, а на кухне Зоя воинственно скребла металлической щеткой сковородку. Ничего не оставалось, как продолжить чтение:
«…восьмигранный кубик»; «Пес прыгнул, рыча и ощетинившись зубами»; «В воздухе прошелестел нефритовый топор»; «„Миссия!“ — закричал крестьянин, плача и нагинаясь за мотыгой»…
— Чтоб тебя! — рассвирепел Май.
Впрочем, Шерстюк — как личность — не вызывал у Мая никаких чувств. На самом деле шерстюков была тьма, мужчин и женщин. Все они писали романы, детективы, боевики и фэнтэзи. Вот этого Май не мог им простить! В питательном бульоне общественной жизни шерстюки чувствовали себя привольно и отдавались поискам денег и популярности с нечеловеческой активностью. Шерстюки кропали по две-три книжки в год. Славу великого писателя занятие это принести не могло, но выколотить с его помощью кое-какие деньжата из порядком одичавшей за время эпохальных исторических метаморфоз публики было легко. Шерстюки-женщины преуспевали больше мужчин. Это еще раз доказывает, что в тяжкие исторические времена именно женщина с ее спасительной практичностью являет образец здорового социального конформизма. Самые сообразительные из шерстюков-мужчин верно сориентировались и взяли женские псевдонимы, например: Катя Пухова (Петр Канашкин), Оксана Каратова (Олег Гробоедов).
Издатели привечали шерстюков: они легко шли на самые разные по степени эстетического бесстыдства компромиссы и вовсе не смущались своей всеохватной безграмотности, так как не знали, что такое грамотность. Более всего восхищал в них несокрушимый цинизм; он заставлял издателей без устали экспериментировать, придумывая тактические изыски в издательской политике: не важно, бездарные или нет, главное — броские, наглые в духе времени. Андриан Колидоров весьма гордился серией, для которой Май редактировал роман. Ее рабочее название было «Последние»: «Последний из могикан» Ф. Купера, «Последний из Удэге» А. Фадеева, «Последняя жертва» А. Островского, «Последние» М. Горького. К этому видавшему виды, но еще крепкому паровозу Колидоров цеплял один за другим «вагончики», наспех сколоченные шерстюками: «Жофрей, последний узник» (эротический роман о взятии Бастилии, автор Нодар Гоглидзе); «Последняя цапля» (эротико-приключенческий роман о похождениях молодого Мао Цзэдуна, автор Глаша Костромская); «Последыш» (триллер о внебрачном сыне-монстре Лаврентия Берии, автор Иван Рыльке).
Предложение пополнить серию Колидоров сделал и Маю, не видя ничего ужасного в том, что талантливый писатель, «блестящий стилист» — как оригинально аттестовал его некий доперестроечный критик — сварганит что-нибудь для денег, да побыстрее, пока есть спрос. Май отказался. Он искренне полагал, что какое-никакое литературное имя нельзя бесчестить — вовек потом не отмоешься! Колидоров не обиделся: он делал деньги, а это великое занятие не позволяло растрачивать себя на непродуктивные эмоции. В советском прошлом Колидоров был нежным графоманом — он краснел, когда приходилось давать кому-то читать свои опусы. Тщеславия у него отродясь не было, но честолюбия хватало — хотел стать начальником и стал им. Он вообще относился к жизни правильно, без дурацкого эпатажа. Недаром любимым изречением Андриана была истрепанная за века, но не утратившая прямодушного великолепия фраза римского императора Веспасиана: «Деньги не пахнут».
…Май мусолил рукопись второй час. С каждой новой страницей текст изумлял чудовищными откровениями. Складывалось впечатление, что у автора удалили мозг и пустое вместилище рефлексировало непонятным для науки образом, рождая перлы:
…«Он побледнел, кровь ударила ему в лицо»; «Она дошла до вершины своего падения»; «Когда он доберется до туда»; «Лезвие меча со стоном встряло в дереве»; «Вой льва раздражал его головную боль»; «„Миссия!“ — закричали странники, плача и нагинаясь…»
Да что это за миссия такая, в конце концов?! — тихо взвыл Май.
Май не мог заставить себя вдумываться в текст; он механически делал бездарную, бесполезную работу, за которую и деньги-то были проедены давным-давно.
…Откуда вообще брались деньги на жизнь? Иногда Май получал символические суммы за переиздания в прозаических сборниках своих старых рассказов. Попытки сотрудничать в газетах проваливались, едва наметившись. Стоило Маю взяться за статью, как газета закрывалась по неведомой причине, а главный редактор бесследно исчезал. Была у Мая одна верная, но жалкая кормушка: дамский ежемесячный журнал «Чары». Для последней его странички Май придумывал забавные гороскопы, писал статейки о хиромантии и физиогномистике, даже толковал сны. Но журнальных денег едва-едва хватало на оплату квартиры. От безвыходности Май часто помогал жене Гале плести из ивовых прутьев корзины и люстры для продажи. Галя давно бросила занятия физикой: институт закрылся из-за привередливости сотрудников, не желавших работать бесплатно. К плетению корзин она пристрастилась с детства. Уже тогда ей нравилось что-то мастерить своими руками — шить, расписывать пасхальные яйца, лепить из пластилина.
Май обучился ремеслу плетения за несколько часов, но так и не смог побороть предубеждения к нему. Что-то ритуально-пугающее было в том, как Галина — статная, чернобровая, строгая — сосредоточенно и ловко переплетала между собой ивовые прутья, а они колебались и вздрагивали, словно живые, отвечая на малейшее движение рук мастерицы. Изделия у Гали получались всегда изящные, аккуратные, не стыдно и в богатый дом купить. Нетерпеливый же Май творил маленькие ущербные корзиночки «для сбора грибов и ягод дитями» — так называли их в художественной артели «Козьменко, Хвощ и Карацюпа». Периодически оттуда наведывался один из совладельцев, Федор Хвощ — бодрый бородатый старец, экстравагантно выглядевший в монашеской рясе и шлеме танкиста времен Отечественной войны. Он забирал плетеные изделия и вручал Галине деньги…
…«История планеты оказалась настолько непонятна, что он был не в силах понять ее…»; «Их окружал хвойный лес, состоящий из елок и сосен…»; «„Миссия!“ — обрадовался хлебопашец, плача и нагинаясь при этом…»
— Морду бы тебе набить, хлебопашец хренов. Плача и нагинаясь при этом, — проворчал Май.
Он лег на кровать и безнадежно подумал, что роман всенепременно напечатают, и деньги автору заплатят, а ловкий автор сразу новый роман накропает — долго ли. И пойдет дело, понесется! Бытие конкретного Шерстюка, вынудившее его «взяться за перо», представилось Маю во всем беспросветном убожестве: паршивая зарплата; панельный, уродливый дом с тараканами; в ванне вечно замочено белье; жена украдкой подбирает на улицах пустые пивные бутылки; прыщавый, сопливый ребенок, хнычет…
Май вспомнил, как его дочка, Туся, при виде вкусной еды — в гостях или дома — всегда взволнованно спрашивает: «Это сразу можно кушать или по частям?» Май замычал от стыда: зачем женился и родил ребенка, для которого ничего не может сделать?! Ничего! А пресловутый Шерстюк может. И никого не волнует, что при этом нарушаются некие моральные принципы — ведь в результате ребенок ест досыта. Жутко и противно было думать об этом — до боли в сердце.
Май смотрел сквозь слезы на рукопись, понимая, что вряд ли успеет сделать работу к концу недели: сегодня был четверг, оставался один, завтрашний день. «Всюду виноват, — подумал Май. — Права Зоя. Хоть и мерзавка, а права. Все вокруг что-то делают, копошатся, противостоят жизни, подстраиваются к ней, один я — подонок и чистоплюй». За самобичеванием пришло знакомое, опасное беспокойство. То была прелюдия к роковому поединку между желаньем и запретом. Желанье выпить всегда побеждало. Май испугался и жалобно крикнул:
— Зоя-я!
— Чего? — крякнула свояченица, прекратив скрести сковородку.
— Ничего, — потерянно сказал Май.
— Ты давай, работай, не то плохо будет, — неясно пригрозила Зоя. — А я на улицу пока схожу, проветрюсь. Телефон в тумбочку запру.
Так она и сделала: скоро ушла, спрятав телефон. Май наконец умылся над раковиной, стараясь не смотреть в ванну — там вспучивались из воды серые простыни. Он прошел на кухню, спотыкаясь о валявшиеся повсюду кастрюли, съел склизкую овсянку, запил чаем, жизнерадостно пахнувшим веником, и начал слоняться по квартирке. Болезненное беспокойство уже всерьез терзало его, требовало действий. Май безуспешно и долго искал ключ от входной двери, а потом долго и бесцельно смотрел в глазок на замусоренную лестницу. По возвращении в комнату Май нашел ее еще более тесной и тусклой, чем всегда. Он вышел на лоджию, пробрался между рядами банок в дальний угол и нашарил за пустой цветочной кадкой заветную пачку папирос.
Курить не возбранялось даже в комнате, но Май считал это делом интимным, поэтому обыкновенно искал уединения. Он пристроился кое-как на краю кадки, прижавшись боком к фанерному щиту, и закурил. Раньше, когда за щитом, на другой половине лоджии, вечно восседала в кресле старушка соседка, Май не мог курить вот так запросто: старушка не выносила дыма. Но месяц назад ее увезли в больницу, и лоджия превратилась для Мая в место отдохновения.
Он посучил ногами, устраиваясь удобнее, затянулся, медленно выпустил тончайшую струйку дыма и… увидел себя с жестокой ясностью равнодушного существа — сновавшей в небе ласточки. «Вот человек, — думала ласточка. — Он не нужен даже самому себе, не говоря уж о других. Клянусь надвигающейся грозой, банки с овощами, среди которых он расселся, гораздо привлекательнее — в них есть хоть какой-то смысл».
Начало рассказа о себе самом померещилось Маю. Он вытянул фразу за хвост из словесной кучи-малы, встряхнул, расправил и собрался опробовать на звук, но был неожиданным образом остановлен. Незнакомый голос неторопливо, со вкусом, произнес пока одному только Маю известные слова:
— «Он любил папиросы „Прима“, вареники с вишнями и водку в неограниченном количестве».
Май в изумлении поперхнулся дымом, успев сообразить, что, видимо, говорил сам с собою вслух, а некто подслушал и повторил.
— Кто там? — спросил Май, стукнув кулаком по щиту, за которым прятался неизвестный.
Послышались легчайшие шаги, шорох. Некто перегнулся через перила лоджии, заглянув на половину Мая и поразив его золотом ренессансных кудрей. Ничего, кроме сияния, Май не увидел. Незнакомец исчез и попросил смиренно:
— Не будете ли вы столь любезны, подойти к перилам?
Май слез с кадки, обеспокоенно припоминая, что — по словам жены — у соседки в квартире имелись какие-то антикварные вещи, вазы, кажется, или картины… С другой стороны, вор вряд ли начал бы общаться с Маем, да и манера говорить была вызывающе странной для вора. Май выбросил окурок за перила и заглянул на соседскую половину. Незнакомец стоял, скрестив на груди руки, его волосы горели невиданной красоты золотом. Они были длинные, пышные, воздушные и ностальгически напомнили Маю времена хиппи. Лицо он рассмотреть не успел, но безошибочно почувствовал, что оно — тоже необыкновенное.
— Простите, кто вы такой? — спросил Май, щурясь от золотого сияния волос.
Незнакомец приблизился вплотную, словно нарочно давая разглядеть себя.
— Я зашел цветы полить, меня ваша соседка попросила, — сказал он, доверительно улыбнувшись.
«Родственник», — понял Май и задумался, разглядывая его. Он любил новые лица, особенно такие: ясноглазые, не изуродованные блудом и пьянством. Но это лицо удивляло неопределенностью: мужское оно было или женское? Май очнулся, вспомнил реплику незнакомца и торопливо, формально спросил:
— A-а… как здоровье Софьи… Петровны?
— Веры Николаевны, — мягко поправил незнакомец.
— Да, именно. Я так и хотел сказать: Веры Николаевны как здоровье? — бодро подхватил Май. — Когда из больницы выпишется?
— Она умерла, — легко сказал незнакомец.
«Бац!» — подумал Май растерянно. Печали по поводу кончины соседки он, увы, не ощутил, но удивление росло с каждой секундой.
— Когда же это случилось? — пугливо спросил Май, немедленно вспомнив — по ассоциации со смертью соседки — о клятве, данной Колидорову, — клятве могилой матери.
— Вера Николаевна умерла вчера, в семнадцать часов сорок три минуты. Очень о фиалках беспокоилась. Вот я и зашел полить.
Он вновь улыбнулся летучей улыбкой, нырнул куда-то вниз, за щит, вынырнул и показал Маю мокрую красную лейку.
— Да… — неуклюже молвил Май. — Очень было приятно с вами познакомиться, то есть, я хотел сказать: примите глубокие соболезнования… глубочайшие… Ее, Веры Николаевны, светлый образ… ч-черт, что я несу…
— Навсегда останется в наших сердцах! — весело завершил казенную фразу незнакомец.
Затем он сильно размахнулся и швырнул лейку в гущу деревьев. Ласточки, наблюдавшие эту сцену, спикировали вниз и взмыли в небо — поступок незнакомца восхитил их. «Почему я не ухожу?» — подумал Май, закуривая.
— Вы удивитесь, если услышите, что я рад вас видеть, — сообщил незнакомец, обмахиваясь узкой нежной ладонью, как веером. — Вы ведь Май. Семен Май. Писатель.
«Э-э, да ты, хлопец, видно, из прошлого. То-то мне твое лицо будто знакомо, — кисло подумал Май. — Ясно: какой-нибудь бывший начинающий прозаик, беспомощные рассказики, комплексы, плохо скрываемая мания величия. Сейчас, вероятно, презервативами оптом торгуешь и вполне доволен жизнью. Но какое лицо! Ах, какое лицо!..»
Незнакомец шевельнулся, волосы полыхнули всеми оттенками золота. Он легко засмеялся, но вдруг стал грустен и произнес:
— Вам никогда не приходило в голову, что Анна Андреевна в молодости затмила бы любую нынешнюю топ-модель? Это же была настоящая царица Египта: аристократическая худоба, гибкость стана, пламенная изысканность черт.
— К-как… какая Анна Андреевна?! — ошеломленно спросил Май, зацепив ногой стеклянную банку.
— Та самая. Анна Андреевна, в определенном смысле, вообще одна-единственная, — внушительно сказал незнакомец, облокотившись о перила.
«А ты, видать, малость тронутый», — подумал Май и задался риторическим вопросом: почему солнце не уходит за дом, а недвижно висит коконом за спиной незнакомца.
— Вы позволите перелезть к вам? — осведомился тот.
— Нет уж, лучше, как есть, — торопливо упредил Май, чувствуя, как его удивление растет вместе с водочной жаждой.
— Ну, пусть будет так, — снисходительно сказал незнакомец. — Не пугайтесь, я не сумасшедший. Мое отвлеченное замечание об Анне Андреевне имело целью лишь одно: завязать с вами беседу, причем не праздную, но деловую.
— Вы, случаем, не издатель? — неприязненно спросил Май.
— Отнюдь, Семен Исаакович. Но предложение мое касается именно работы с текстом.
— Ах, с текстом! — буркнул Май и зло процитировал Шерстюка: — «Здесь, кроме юноши, был мрак».
— Да, да! — закивал незнакомец, словно зная, что имеет в виду Май. — Ведь вам очень нужны деньги, Семен Исаакович!
— Нечеловеческая проницательность, — хмыкнул Май.
— Будет вам, — мягко укорил незнакомец. — Будет вам. Я предлагаю достойную и не слишком обременительную для вас работу — писать очерки о городах Древнего мира для серии альбомов. Там будут старинные карты, редкие рисунки, воспоминания очевидцев, к примеру Плутарха.
— Ваш Плутарх убыточен для любого издательства, — со скукой прервал Май. — Альбомы — продукция дорогая и стоят соответственно. Кто их купит-то?
— Простите, Семен Исаакович, но это не вашего ума дело. Кому надо, тот и купит, — вежливо и непреклонно воскликнул незнакомец.
— И где же сей сумасшедший издатель?
— В Санкт-Петербурге, — объявил незнакомец и добавил странно, вдохновенно: — В городе святого апостола Петра, которому Господь ключи от Райских врат доверил!
— Ах, у нас, в Санкт-Петербурге! У святого Петра! Ну-ну! Что ж, святой Петр больше никому не может поручить писать очерки? — издевательски спросил Май. — С такими-то возможностями, с такими связями, с ключами от Райских врат — и никого, кроме меня, не нашел?!
— Позвольте не отвечать на ваш вопрос, ибо он дерзок. Скажу больше: он груб и непристоен.
— А я настаиваю на ответе, причем внятном! Меня эти ваши ссылки на апостола раздражают. Обрыдла мне вся эта новомодная безвкусная мистика! Да я сам, если хотите знать, про апостола Петра могу напридумывать такое, что вам и в голову не придет по причине вашего литературного непрофессионализма!
— Мой ответ может убить вас, — тихо, твердо сказал златокудрый.
— Как убить?
— В прямом смысле слова. Сердце может не выдержать. Ведь это непереносимо, Семен Исаакович, вдруг выйти за грань окружающей вас очевидной реальности. За грань-то вы выйдете легко, но вот возвращаться назад, думаю, не захотите. И это ваше право — не возвращаться. Но что будет с вашими родными? Представьте, как бы я казнился, явившись невольной причиной сиротства вашего милого ребенка!
— Представляю, — с трудом улыбнулся Май. — Теперь вы представьте: вышли вы как-то покурить на лоджию, чтобы хоть на несколько минут забыть о своей никчемной, нищей, отвратной жизни. И вдруг появляется некто. Он, оказывается, поливал зачем-то цветы в квартире покойной соседки, а заодно — невообразимо почему — решил предложить вам работу от имени апостола Петра. Вы бы и рады поверить — вам деваться некуда, деньги нужны, много денег. Да уж больно незнакомец смахивает на шизофреника. Анна Андреевна опять же…
— Уверяю, Анна Андреевна в подобной ситуации согласилась бы, — горячо сказал незнакомец. — Вам терять все равно нечего.
— А гонорар-то большой? — вырвалось у Мая.
— Золотых гор не обещаю, но на самое необходимое хватит, а при разумной экономии — даже чуточку сверх того. Ну, там дочке платьице нарядное купить, жене — кольцо обручальное, которое вы ей в свое время подарить не удосужились, денег не было; себе полное собрание сочинений господина Гофмана. Я вас однажды в букинистическом видел, вы у продавца спрашивали…
— Мне компьютер хороший нужен, — мрачно признался Май.
— Зачем? — пожал плечами златокудрый; он явно не мог вспомнить, что означает «компьютер».
— Ладно, я пошел. Приятно было побеседовать, — вдруг обиделся Май, решив, что все происходящее — розыгрыш.
— Постойте! — вскричал незнакомец, протягивая Маю руку. — Постойте! Я вспомнил: компьютер — это такая машина. Надо же… А ведь у вас и без него неплохо получалось. Но может, вы с ним и вправду быстрее свой роман закончите.
— Откуда вы знаете о романе? — воскликнул Май, невольно отшатнувшись. — Этого не знает никто!
— Как никто? Как никто? — всплеснул руками незнакомец. — Да вы же сами о нем рассказывали в интервью этому, как его, журналу «Бомбовоз», номер третий за прошлый год.
Май смутился, нервно ущипнул ус: все точно говорил чудной незнакомец. А тот продолжал бесстрастно-веселым голосом:
— Вижу, вы все вспомнили, Семен Исаакович. Еще бы! Ведь выход «Бомбовоза» с вашим интервью вы отмечали в компании монтировщиков сцены оперного театра, их старшой — Витька Штукер, ваш старинный собутыльник. Вы, Семен Исаакович, конечно, напились, а потом улеглись спать. Благо кровать там же, в темноте закулисья стояла — огромная, с подушками, одеялом. Вы, значит, улеглись…
— М-м-м! — протестующе застонал Май.
— …улеглись под одеяло и тихонько засопели, — невозмутимо продолжил златокудрый. — А кровать-то в антракте на сцену выкатили, для последнего акта оперы Верди «Травиата» — пьяный вусмерть Штукер лично выкатывал. А дальше к вам под одеяло народная артистка Серпентина Крант залезла — Виолетту, умирающую от чахотки, петь. Она и вправду чуть не умерла, правда, от страха, когда в самый патетический момент обнаружила рядом с собой постороннего усатого дяденьку, спящего блаженным сном.
— Вы были тогда в театре?! — умоляюще прервал Май.
— Стану я по вашим театрам ходить, — удрученно ответил незнакомец. — Что я в них не видел? Бутафорию? Парики? Правда, музыка… Но вся ваша музыка — здесь!
Незнакомец коснулся лба узким, фарфорово-прозрачным перстом. Золотые пылинки завихрились над его головой, непонятная легкая печаль окутала странное лицо: не мужское — не женское. Солнце наконец пришло в движение: световой кокон за спиной незнакомца дрогнул, медленно растворяясь в воздухе и щекоча бликами окна, листву и крыши машин далеко внизу. В недрах большого дома, в тишине, что-то мимолетно взвизгнуло, скрипнуло, звякнуло и радиобаритон запел проникновенно-бархатно: «Ты за-бы-ы-л свой дом род-но-о-й…» «Это из „Травиаты“», — тяжело догадался Май, наблюдая, как незнакомец умиротворенно кивает в такт пению. Полдневная жаркая лень вкупе с жаждой водки сковала волю Мая. Он спросил, оцепенело глядя в лицо собеседника — свежее и яркое, как цветок вишни:
— Кто вы такой?
Незнакомец дружески похлопал его по плечу, нырнул за щит, вынырнул с холщовой сумкой и начал рыться в ней, не переставая слушать певца, а в трудных местах арии замирать от восхищения. «Паспорт ищет», — решил Май, закуривая «Приму». Баритон умолк. Незнакомец вздохнул и, наконец, извлек из сумки… книгу. Май остолбенел, выпустив из ноздрей дым. Это была его, единственная, книга, впервые изданная три года назад — эпистолярный роман «Мысли о прогрессе. Из приватной переписки Трофима Денисовича Лысенко и Герберта Джорджа Уэллса».
— Не изволите ли автограф написать вашему давнему поклоннику? — спросил незнакомец, и в голосе его Май услышал неподдельное волнение.
«А паспорт где же?» — подумал Май, но взял протянутую старенькую перьевую ручку, отвинтил колпачок и застыл над раскрытой книгой.
— Вы, Семен Исаакович, удивляетесь тому, что у вас есть поклонники, ну, прямо как… бедный Сервантес! — мягко заметил незнакомец.
— Скажете тоже, — смущенно усмехнулся Май, чувствуя невольную радостную трель в душе от сравнения себя с Сервантесом. — Извините, а кому же автограф? Как вас величать?
— Анаэль мое имя, — отрешенно представился златокудрый.
Май нацарапал дурным пером: «Анаэлю — дружески. Май». Анаэль почтительно поклонился, прижав книгу к груди. Май улыбнулся через силу и спросил разбито:
— Мне теперь надо, вероятно, договор с издателем подписать, с этим вашим так называемым… апостолом Петром?
— Непременно надо подписать! Главное — вы дали принципиальное согласие! Ведь это так?
Май кивнул, вцепился в перила, уставился вниз, на деревья, и пробормотал покаянно:
— Слушайте… Анатоль, кажется?
— Анаэль.
— Ну, простите великодушно, Анаэль! Может, в счет будущего аванса вы одолжите мне пятьдесят долларов? Тут вот какое дело, я одному… ну, в общем, издателю… поклялся могилой своей матери… в общем, объяснять тяжело. Одним словом — долг мне надо вернуть.
— Какие вы, право, страшные клятвы даете, — укоризненно молвил Анаэль. — Но я вам помогу. Деньги у меня есть, только вы уж сами выберите, что вам надо.
Он вновь запустил руку в сумку, вытащил ворох купюр. Май засопел от изумления, когда Анаэль начал быстро, небрежно расправлять их и показывать одну за другой. Кроме знакомых долларов здесь были невиданные денежные знаки с изображением летящего дракона, портретами одноглазой старухи в чепце, ребенка, грызущего серп луны, и старика с цветочным горшком на голове.
— Вы, случаем, не нумизмат? — полюбопытствовал Май, выбирая из вороха денег три двадцатидолларовые купюры; как ни странно, он и мысли не допускал, что деньги фальшивые. — Вот, здесь шестьдесят долларов. А мне нужно пятьдесят. Я лишнего не возьму. Разменять бы.
Анаэль немедленно и горячо запротестовал:
— Такая щепетильность в данном случае неуместна, Семен Исаакович!
— Это намек на то, что я, случается, не отдаю долги? — гордо пробухтел Май, по глупому наитию принимая позу Дениса Давыдова на знаменитом портрете Кипренского.
Сходство между красавцем гусаром и зачуханным Маем было непередаваемо-комическое, но Анаэль даже не улыбнулся, напротив, стал пасмурен.
— Я вам очень советую взять то, что предлагают, затем подписать договор и немедленно приступить к сбору материалов для статьи о Вавилоне. Увы, я не имею права оказывать на вас давление, хоть и мог бы. Поверьте, это было бы только к вашей пользе. Невыносимо видеть ваши никчемные метания. В этом — трагизм моей миссии.
Слово «миссия» разъярило Мая, он почти закричал, колотя рукой по перилам:
— Миссия?!. Плача и нагинаясь при этом?!. Пришел какой-то… неизвестно откуда… фиалки он поливал, видишь ли… Зачем я с вами вообще связался?.. Почему я вам поверил?..
— А кому же тогда верить, Семен Исаакович? Кому? — проникновенно обронил Анаэль, застегивая молнию на сумке.
Май внезапно успокоился, утих, дыхание стало ровно. Гнев обернулся стыдом: обидел почем зря странного, но хорошего человека. С болезненным душевным усилием Май вернулся к разговору и вымолвил насупленно:
— Пятьдесят долларов — и точка.
— Хорошо, я разменяю, — сказал Анаэль сухо.
Май решился и торопливо, тихо, горячечно забормотал:
— Голубчик вы мой… Тут такое дело… Раз уж вы все равно на улицу пойдете, то купили бы водки бутылку, а?.. Я… болею… Ну да, да, да… алкоголик я, алкаш… Мне попить надо!.. Как в Библии сказано?.. «Пусть он выпьет и забудет бедность свою… и не вспомнит больше о своем страдании…»
— В вашем положении, Семен Исаакович, я бы пить поостерегся, ибо это чревато, — ответил Анаэль печально.
Май вздрогнул, едва сдерживая подступившие слезы, и жарко затянул:
— Слушайте, секретный литагент, я вам автограф дал? Я с вами договор подписать согласился, хоть в глаза его не видел? Что же, вам жаль помочь? В такой мелочи?! Может, вы думаете, я денег на водку тоже у вас попрошу? Не бойтесь, на это дело у меня заначка имеется! Сейчас, сейчас!..
Он кинулся в комнату, спотыкаясь о банки, тотчас возник вновь с узким черным ящичком в руках и начал открывать крохотный замок.
— Позвольте, но ведь в таких ящичках крестоносцы святые мощи хранили! — ахнул Анаэль обескураженно. — Вы что же, деньги в нем держите?
— Двойное дно! Чтобы никто не догадался! — скоро и невменяемо зашептал Май, возясь с упрямым замочком. — Пять долларов неприкосновенные! Так ведь случай-то какой, случай какой!.. Во-первых, за здоровье почтенной старушки Веры Николаевны, то есть, прости меня, Господи, если ты есть, за упокой ее тихой души… Во-вторых, за удачу мою… Сподобился работенку получить из какого-то таинственного издательства!.. Плутарх!.. Древние города!.. Святой апостол Петр, которому Господь ключи от врат Царства Небесного вручил!.. Простил, простил ученика своего за предательство невольное и сподобил теперь издательство возглавить!.. В ящичке они, пять долларов! Ну, не открывается, проклятый! А мне водка, как лекарство нужна, Анатоль!..
— Анаэль, — горько поправил златокудрый.
— Ну прости! — махнул рукой Май. — Теперь слушай. Как принесешь бутылку, меня не зови, а поставь ее тихонечко, где сам стоишь. Я ее ночью достану, когда свояченица спать уляжется. Сегодня-то, после прогулки, наверняка пораньше храповицкого даст, подлая…
Он отчаялся открыть ящичек и начал трясти его обеими руками, выкатив желтые глаза от страстного, безумного напряжения. Анаэль вдруг изрек, невозмутимо наблюдая эту вакханалию хаотичных, мелких движений:
— Вы, люди, никогда не умели, не умеете и, по-видимому, не будете уметь пользоваться данной вам свободой выбора.
— Да подавись ты своей философией… — застонал Май.
— Дайте мне ящичек, — потребовал Анаэль.
Май послушался. Анаэль с ходу легко приподнял крышку — словно замка не было вовсе, мельком глянул внутрь и захлопнул ее.
— Идите же, наконец! — взмолился Май, усаживаясь на край цветочной кадки. — Как я устал… как устал, если б вы знали…
— Помните, Семен Исаакович, вы — мой! Вы мне дали согласие работать! Вы обещали! — возгласил Анаэль, отступая в глубь лоджии.
Май закурил и буркнул плачуще:
— Да помню я, помню! К чему вы талдычите это, как заведенный? Не видите, что ли, я в исступлении! Мне попить надо!..
Анаэль внезапно выглянул из-за края щита, сверкнув кудрями:
— Я вам это талдычу для того, чтобы в сердце ваше вложить два простых слова: «надо устоять». Надо устоять, если вдруг соблазн появится! Только об этом вас молю! Только об этом! Не ошибитесь в выборе!
Май уловил звуки в прихожей, выплюнул папиросу и, показав жестами, что опасность близка, стремительно исчез. Анаэль также скрылся, прихватив с собой — в спешке — ящичек для святых мощей.
Зоя занесла на кухню огромную сумку с картошкой, зорко глянув по пути на свояка. Он смирно сидел за столом, даже не обернувшись на звук шагов. Жалость тронула сердце славянской валькирии: щуплый голодный Май перебирал страницы, перекладывал их справа налево и слева направо, вертя лохматой головой и двигая босыми ногами под стулом от усердия. Ноги напомнили Зое спектакль «На дне», виденный по телевизору. Там все тоже ходили босые, убогие, а кто-то вообще умер от такой жизни. Зоя тяжело моргнула, представив кончину Мая. Но никакая, даже самая едкая жалость не могла оставить след в практической, невозмутимой душе Зои. «Если Май умрет, — подумала она, — квартиру надо будет срочно разменять на однокомнатную и комнату в коммуналке, однокомнатную сдавать за доллары, а в коммуналке жить». Зоя всхлипнула с оттяжкой и двинулась на кухню — жарить картошку.
Май победно оглянулся и плюхнулся со стула на кровать. В предвкушении ночи он остро ощущал радостную полновесность жизни. То, что недавно казалось постылым, тусклым, засияло невиданно чистыми красками, будто еще влажными и оттого особенно прелестными — как у флорентийского художника…
— Фра Анджелико, — счастливо прошептал Май, перебегая взглядом с лазоревого неба на изумрудные острые листья комнатного цветка в горшке, на подоконнике. — Фра Анджелико…
Май обнял подушку и таинственно зашептал ей в ухо:
— …И есть еще преданье: серафим слетал к нему, смеющийся и ясный, и кисти брал, и состязался с ним в его искусстве дивном, но напрасно…
На кухне маняще заскворчала картошка.
— Иса-а-кич, слышь-ка, чего скажу, — подала голос Зоя. — Сало у вас в Питере вздорожало. Что дальше-то будет, как людям жить? Содом и Могомора прямо. А соседка ваша померла, бабки у подъезда говорят. Еще говорят, не бедная была.
— М-м-да… — промямлил Май, не желая вступать в дурацкие пересуды.
Партитура дня — в предвкушении выпивки — была давно вызубрена наизусть, и потому Май не просто ценил каждое трезвое мгновение, но наслаждался им, отдаваясь рассудком и душой образам, возникающим из ниоткуда. Образы превращались в слова, в строки, имеющие власть над Маем необъяснимую и сладостную. Мимолетное воспоминание о Макиавелли складывалось во фразу: «Он любил играть в трик-трак». Май забавлялся простенькой фразой, как дитя мячиком: подбрасывал, переворачивал, ронял, наблюдая, как она рассыпается на слова и каждое норовит закатиться подальше. Невыразимое счастье доставлял Маю смешной «трик-трак», любовь к которому не то чтобы трогала в Макиавелли, но по-хорошему приземляла его.
Легко и скоро позабыв о «трик-траке», Май задумался о пресловутой «миссии». Он был в эйфории душевной неги, и вопиющая бездарность Шерстюка теперь не раздражала, а странно умиляла:
— Надо же, все плачут, «нагинаясь», при слове «миссия»: и крестьянин, и странники, и чья-то жена. Гипноз! Тайна!
— Обедать иди, чудо в перьях, — позвала Зоя.
— Не хочу, — блаженно буркнул Май.
— А то с голоду подохнешь, — добродушно пригрозила Зоя.
«Сдохнуть, помереть, загнуться, — принялся перечислять Май в продолжение словесных забав, — дуба дать, окочуриться, ноги протянуть, уйти в мир иной, гикнуться, усопнуть…»
Он затих, неясно видя подвох в череде синонимов.
— Зоя, что вы сказали? — резко спросил Май, приподнявшись на кровати.
— А ты еще и глухой! — гаркнула Зоя.
— Нет, вы о чем-то недавно говорили, — не унимался Май, чувствуя, как партитура дня покрывается кляксами. — Вы сказали, что кто-то умер, так?
— Соседка твоя, старуха.
— Ну, ну, ну, дальше! — потребовал Май. — Умерла — и что?
— Да тебе-то какое дело? — хохотнула Зоя, лязгая ножом о нож. — Ты ей родственник, что ли? Наследник имущества? Бабки у подъезда говорят, одна старуха была в целом мире. Так что, сиди тихо, Исакич, твой номер — последний.
— Врут ваши бабки! — яростно вскричал Май. — А вдруг есть родственник? Вдруг я его видел?
Зоя немедленно ступила в комнату; страшное подозрение исказило ее лицо, углубив морщины на лбу.
— Ты, что ли, налакаться успел, пока меня не было? — прогудела она. — Говори, где водку прятал!
Май сорвался с кровати, подскочил к свояченице, дыхнул ненавидяще в лицо:
— Х-х-х-а-а-а!..
— Трезвый! — разочарованно вскричала она и отступила на кухню.
— Да, трезвый! — в отчаянье бросил ей вслед Май.
Ах, как обманул его златокудрый Анаэль! Нет, не обманул — надул! Ясное дело, не был он родственником старушки и не мог попасть в ее квартиру законным путем. Значит, все остальное — тоже надувательство: и очерки о древних городах, и обещанные пятьдесят долларов, и бутылка водки, упоительно блистающая алмазными огнями на магазинной полке… Это, последнее, надувательство показалось настолько изуверски-бесчеловечным, что Май поверил в него только после вылазки на лоджию. Бутылки он не обнаружил, хотя за время, прошедшее после исчезновения Анаэля, можно было купить и привезти несколько ящиков водки.
Убитый Май вернулся в комнату, рухнул на кровать. Теперь он не сомневался, что с Анаэлем были связаны все самые лучезарные жизненные перспективы: стабильность быта, завершенный, наконец, роман, невероятные путешествия по суше и по морю… Май горевал, а независимый наблюдатель, бодрствующий в нем всегда и везде, издевательски нудил: «Ты, братец, на Андрея Болконского похож, раненного при Аустерлице, только вместо неба над тобой замызганный потолок, вместо знамени подушка, а вместо Наполеона — баба в малиновых штанах».
— Исакич, ты там не помер? — игриво поинтересовалась из кухни Зоя-Наполеон.
Май не услышал грубиянку — он горячо шептал:
— Допустим, Анаэль — жулик и вор и деньги его — фальшивые. Допустим, у него есть наводчик, какой-нибудь санитар в больнице. Ну, обворовал, подлец, квартиру покойницы. Это я еще способен понять. Но убейте, я не понимаю, зачем вору надо было со мной разговоры разговаривать, почему у него оказалась моя книга и откуда он обо мне столько всего знает!.. Ведь не для того он втерся ко мне в доверие, чтобы выманить пять долларов! Стоят ли эти жалкие деньги такого глупого риска?..
Зоя включила телевизор. «О, yes, my darling!» — с готовностью выплюнул тот и заорал под цокот кастаньет народную аргентинскую песню. Май с усилием встал, захлопнул дверь, выбрался, пошатываясь, на лоджию и… вновь ничего не обнаружил за щитом. А может, не было никакого Анаэля? Может, златокудрый ненароком вылупился из хаоса невнятных фантазий Мая, как и фраза: «Он любил папиросы „Прима“, вареники с вишнями и водку в неограниченном количестве»? Май без сил привалился спиной к щиту — он вспомнил о клятве могилой матери и почувствовал стыд, несовместимый с физическим существованием.
В тот миг в воздухе над городом начались перемены: небо вывернулось пепельной стороной наружу, сухо и зло защелкали молнии, рыкнул гром — пришла новая гроза. Май тщился понять смысл небесных письмен, но изломы молний вспыхивали и меркли, неразгаданные. Меж тем Май-второй — наблюдатель, равнодушный к трагической бессмыслице жизни Мая-первого, издевательски развлекался: «Интересно, если тебя, братец, молнией шандарахнет и, предположим, не убьет, проявишь ли ты после этого феноменальные провидческие способности, как Ванга, или останешься прежним болваном?» Май с ненавистью стукнул себя в грудь: именно там, по его ощущению, жил поганый вечный спутник. Жалкий жест остался без ответа — спутник струсил, услышав командирский голос Зои:
— Исакич, к телефону!
Май покорно прошлепал в комнату, высунулся в коридор.
— Из милиции, — недоуменно прогудела Зоя.
— Здравствуйте, — хрипнул Май в поднесенную трубку. — Чем могу служить?
Сквозь треск на линии, покашливание и тихий свист прорезался неожиданно звонкий голос:
— …из… емого… отделения… старший лейтенант… ба. Вы — Май Семен Исаакович?.. Писатель?..
— Допустим, — безжизненно сказал Май.
— Как это, допустим? Вы что, не уверены, что ваша фамилия Май?
— Нет, в этом я как раз уверен. Вот в том, что писатель, сомневаюсь.
— Раз книжки пишете, значит, писатель, — заверил старший лейтенант.
— Вам, как работнику милиции, подобная наивность простительна, — вздохнул Май горько. — Больше у вас нет вопросов?
— Очень даже есть, — сказал милиционер почему-то смущенно. — У нас здесь задержанный. Говорит, ваш знакомый.
— A-а, такой с волосами до плеч, — мрачно догадался Май.
— Он. Вы можете подтвердить, что знакомы лично с этим гражданином?
— За что же его задержали? — перебил Май.
— Подозрителен показался. Кучу денег в обменном пункте вывалил — доллары искал, — поведал милиционер шепотом.
— А деньги фальшивые? — саркастически полюбопытствовал Май.
— Настоящие, — растерянно признался старший лейтенант и добавил жалобно: — Но у него еще другие деньги есть, которых быть не может вообще, потому что таких стран нету…
— А что мы вообще знаем о мироздании? — заунывно сказал Май. — Я был знаком с одним инженером, так он считал, что Земля только кажется круглой, а на самом деле плоская, как блин, и дырявая, потому что ее протыкали вилкой, когда жарили и переворачивали на сковородке.
— В городе много мошенников и фальшивых купюр, — продолжил робко милиционер, не слушая Мая. — Что же, мы не имеем права задержать вашего приятеля, чтобы личность проверить?
— Имеете. Я разрешаю, — начальственно сказал Май, заподозрив, что собеседник болен мозговой горячкой. — А паспорт у него не фальшивый?
— Документ подлинный, — подавленно доложил милиционер. — Выдан гражданину Анаэлю Внемли-Господи…
— Ко-му?! — вскричал Май так, что Зоя икнула от испуга. — Такой фамилии быть не может!
— У меня у самого фамилия Слушайрыба, — горестно заметил милиционер, кашлянул и вдруг затянул пугающе-монотонно, словно под действием гипноза: — Вы, Семен Исаакович, хоть и горький пьяница, но человек все-таки еще мыслящий, душевно чуткий. Вы должны были бы догадаться, что гражданин Анаэль Внемли-Господи считает неэтичным проявлять свои истинные способности в физическом слое Земли. Кроме того, он их здесь вообще лишен — на всякий, знаете ли, случай: чтобы не поддаться благородному искушению вправить кому-нибудь мозги или вмешаться в так называемый естественный ход вещей, подчас дикий, тупой и безнравственный.
— Что-о?! — очумело крикнул Май.
— Чего-о? — громыхнула Зоя, терзаемая лютым любопытством.
— Дикий! Тупой! Безнравственный! — проорал Слушайрыба. — Непонятно, что ли?
— Н-да… — опомнился Май и заметил соболезнующе: — Я всегда подозревал, что в милицию идут работать люди психически неустойчивые. Неудивительно, что этот задержанный тип довел вас, уважаемый Слушайрыба, до ручки. Он это умеет. Он даже мне на короткое время задурил голову! Это о многом говорит. Вы бы его психиатру показали, ну и сами заодно проверились.
— A-а, все равно, — с тихим отчаянием сказал Слушайрыба, вероятно уже избавленный от гипноза. — Деньги-то я на экспертизу отдал, как положено, да только глупо это: невиновен дружок ваш.
— Никакой он мне не дружок! — вспылил Май.
Слушайрыба проигнорировал реплику и — вновь поддавшись гипнозу — закричал умиленно-торжественно:
— Вот он мне, Анаэль златокудрый, знаки подает: скажи, мол, что как отпустят меня из ментовки, я сразу к Маю кинусь, бумаги важные на подпись принесу из издательства и водяры чертовой прихвачу в магазине, будь она неладна, а мог бы и отвадить от возлияний навек, между прочим…
— Не надо! — ужаснулся Май, чувствуя рядом огненное дыхание Зои. — Пошли все вон! Не смеете вторгаться в частную жизнь! Я — старый, больной…
Май захлебнулся воздухом, закатил глаза.
— …еврей!! — пальнула в трубку вместо него Зоя и прекратила разговор.
— Спасибо, — прошептал Май, отступая в комнату.
Возбужденная, ничего не понявшая Зоя уложила его поперек кровати, принесла валерьянку и, пока он покорно пил, кровожадно выясняла, о какой водяре кричал Слушайрыба. Май бессильно смотрел на трясущийся перед глазами малиновый зад и бубнил:
— Бред, ужас, кошмар…
Гроза унеслась. Закатный свет плеснул в комнату. Набухли золотом буквы на корешках книг, зажглась сапфировым огнем скучная стеклянная ваза. Это были божественные краски любимого художника Мая, скромного флорентийского монаха фра Анджелико. Неисчислимость синих тонов, патина золота — по необъяснимой разумом ассоциации — убедили Мая в том, что Анаэль не врун, не квартирный вор и не сумасшедший. Будь Май весел душой, как еще недавно, лет пять назад, он понял бы это сразу. Теперь вместо веселости был яд, уродующий явления простые и ясные до отвратительной неузнаваемости.
Именно в искажениях реальности Май ощущал приближение старости. В такие мгновения жестокая жалость к себе мучила его, и он позорно спасался, ухватившись за хвост первой подвернувшейся мыслишки — натурально, о деньгах. Эта мысль не знала покоя ни днем, ни ночью! Вот и теперь Май с болезненной живостью внушал себе, что поступил верно, не подписав сразу договор, предложенный Анаэлем, — договор малопонятный и, главное, унизительный в финансовом отношении. Ничтожнейший из шерстюков зарабатывал больше, чем посулил Маю Анаэль — существо, безусловно, странное, непознаваемое, но, вероятно, до смешного несостоятельное в практической жизни.
— Я, как последний раб, буду над очерками горбатиться из месяца в месяц, чтобы мордой в грязь не упасть, не опозориться в соседстве с Плутархом — и за это за все получу шиш! Мизер! Видите ли, на квартирную плату хватит, а если больше захочу, то изволь — экономь, крохоборствуй… и ваяй кривые корзинки из ивы. Подлость! Подлость!..
Зоя склонилась над Маем, вслушиваясь в бормотанье. Он мигнул желтыми глазами и беспомощно объявил:
— Будь Плутарх жив, никто не посмел бы ему такой договор втюхивать!
Зоя бухнулась рядом, придавив руку Мая, и загадочно призналась:
— Слушай-ка, Исакич. Я тут у бабки одной, Горпиной звать, мудрость колдовскую узнала — как быстро разбогатеть.
— Как? — спросил Май; ему, впрочем, было неинтересно и хотелось одного — уснуть и проснуться в другом месте и в другую историческую эпоху.
— …Покласть в блюдце медные монеты, зерен пшеничных сверху, накрыть носовым платком — не засморканным, а новым — и поливать святой водой… — заунывно, тупо вещала Зоя; в ее жизни были две страстных привязанности — к черной магии и к покойной советской власти, и привязанности эти друг другу не противоречили.
— Из пшеницы деньги вырастут? — по-детски простодушно спросил Май, но не услышал ответа, внезапно свалившись в мягкую душную яму сна…
…И приснилось Маю, что прошел век, пятясь назад, за ним еще век и еще, пока не наступило безвременье. И в ужасной безысходной тоске Май очнулся от сна и… вздрогнул от страха: в сумерках светилось над ним лицо Анаэля! Дверь на лоджию была приоткрыта, во дворе хулигански шумела молодая мокрая листва, а из-за двери в коридорчик долетало непонятное бухтение. Анаэль неслышно прошелся по комнате, за ним, как шлейф, потянулась полоска голубого света. Май, оробев, придвинулся к стенке. Он был застигнут врасплох и потому нахально решился заговорить первым:
— Не боитесь, господин Внемли-Господи, что свояченица сюда войдет?
— Не войдет, — небрежно сказал Анаэль, садясь на стул около кровати и пристраивая на коленях сумку. — Занята ваша Зоя — деньги выращивает. Слышите, наговор по бумажке читает?
Он махнул рукой, и голос Зои обрушился на Мая, как из внезапно включенного на полную громкость радио:
— …Дай и мне, Божьей рабе, деньгам зародиться, как этой пшенице-е!!!..
Анаэль усмехнулся, и голос скукожился до еле слышного.
— Надо же, как разбирает женщину! Настоящая страсть.
— М-м-м… — пробурчал Май, стараясь унять душевную панику.
— Ваша свояченица, как всякий дикий неофит, ревностно исполняет внешнюю сторону обряда, — пояснил Анаэль, расстегивая сумку. — После наговора она будет класть поклоны пятьдесят раз, потом плевать на свою тень семьдесят раз. У нас уйма времени, целый час.
— А вы… вас отпустили из милиции или вы… сбежали? — суетливо спросил Май, чувствуя себя сусликом, которого вот-вот вытащат за хвост из норы, хоть и гадкой, но привычной, обжитой.
— Сбежал, — хладнокровно проронил Анаэль. — Убил несчастного Слушайрыбу и к вам. Дело не ждет, Семен Исаакович.
Анаэль включил торшер. Май сильно зажмурился, а когда открыл глаза, увидел на столе, на рукописи Шерстюка, деньги — две бумажки по двадцать долларов и одну десятидолларовую.
— Извольте получить обещанное, — любезно сказал Анаэль и протянул Маю какие-то бумаги. — Теперь ваш черед, Семен Исаакович. Вот договор, который вы дали слово подписать.
Май замешкался, шныряя взглядом по комнате, и ляпнул наобум:
— А… где же… водка?
Анаэль вдруг сконфузился, приложил нежную руку к груди и покаялся:
— Виноват, Семен Исаакович. Торопился к вам, пожалел времени в магазин заскочить. Но ведь договор — приоритетная цель! А водку и потом купить можно.
«Ну, я тебя!» — мысленно возликовал Май, уселся по-турецки и произнес наступательно:
— А если я без водки страдаю? Если мне плохо и я ни о чем больше думать не в состоянии, что так характерно для алкоголика?!
— Тогда я лишу вас на некоторое время пагубной жажды, это нетрудно, — весело предложил Анаэль. — Уверяю, сутки пить не захотите.
— Позвольте, но как же моя свобода выбора? — находчиво парировал Май. — Я вовсе не желаю кодироваться, даже на сутки, даже на час! И в знак протеста не стану подписывать ни-че-го!
Анаэль пересел на кровать, сказал тихо, проникновенно:
— Бросьте трепаться, Семен Исаакович. В час нужды вы отказываетесь от верного куска хлеба — от честной работы. Вы, не написавший за всю жизнь ни слова лжи, не соблазнившийся доступным заработком бульварного писаки! Что с вами теперь?
— А как же дамский журнал «Чары»? — вскричал Май. — Там же мои гороскопы и прочая хиромантия!
— Прощено — ибо безвредное шутовство.
— Спасибо! — вызывающе молвил Май. — В общем-то вы угадали — я всегда честно работал. Но где же толк? Где толк, я вас спрашиваю? Смешно говорить… я дочке шоколадку купить не могу! Что ж, не оценили мою честность там, где за все воздают? Хоть бы помогли, что ли, честному дураку-работяге!
— Ну, вот же договор, Семен Исаакович, подпишите! — взмолился Анаэль, протягивая бумаги. — Подпишите, и вам скоро станет гораздо легче жить, будете шоколадки покупать, игрушки…
— На деньги, сэкономленные от ваших жалких гонораров?! — разгневался Май.
Анаэль расстроился, встал, вновь сел. Волосы его сверкали вокруг горестно-неподвижного лица, не мужского — не женского.
— Денег больших я и вправду не могу предложить, — признался он удрученно. — Я их не ворую, не печатаю, не творю из воздуха. Вот эти, в сумке, — все, как у вас говорят, подотчетные.
Май оторопело молчал, сопротивляясь догадке о том, что подлая тема денег объяла не только маленькую Землю, но, по всей видимости, и мироздание. Вот как!
— Вы сами-то… откуда будете? — несмело полюбопытствовал притихший Май. — Из каких, извините, сфер? Инфернальных или еще каких-то?
— Сферы все — богосотворенные, Семен Исаакович, и в этом смысле — родственные.
— Ясно, — кивнул Май, подумал и решился: — Извиняюсь, а вы огнем на стене ничего сакраментального начертать не можете?
— Зачем? — удивился Анаэль. — Я вам и так все дал понять, словами.
— Значит, не можете, — сокрушенно вымолвил Май. — Вот ведь штука: и денег у вас больших нет, и огнем на стенах не малюете и даже водку купить не в состоянии, а хотите, чтобы я вам поверил и подчинился. Да я скорее поверю, что деньги из пшеницы вырастут!
Он замолк, многозначительно кивнув на дверь. «Бу-бу-бу-бу… дай мне, Божьей рабе… деньгам зародиться… бу-бу-бу… пусть деньги мои растут…» — уныло колдовала неугомонная Зоя.
— Моргнуть не успеете, как вырастут, — невесело пообещал Анаэль.
Май понял, что победил, но, взглянув на доллары, вспомнил о клятве могилой матери — вернуть долг Колидорову. Что было делать — отказаться от денег Анаэля, раз договор не подписан? «Равносильно самоубийству», — содрогнувшись, подумал Май. Анаэль тем временем хмуро собирался: складывал в папку бумаги, вынимал из сумки и засовывал вновь странные бессмысленные вещицы — маленькую пушку из папье-маше, стеклянный шар, наполненный живым огнем, чучело ящерицы, пучки птичьих перьев… Наконец, Анаэль достал заветный черный ящичек с пятью долларами.
— Эх вы, ловец человеков! — страдальчески всхлипнул Май. — Если б не долг, не клятва моя погибельная… Ладно уж, давайте договор. Ваша взяла.
Он неловко встал с кровати, поддернул трусы и протянул руку, усмехнувшись своему жесту, по-нищенски жалкому, театральному. Анаэль опустил веки — замер, словно прислушиваясь. Май не успел удивиться столь странной реакции, как дико завопил звонок в прихожей. И все пошло прахом! Полетело в тартарары!
Май отдался внезапному яростному страху с истеричным восторгом и кинулся вон из комнаты. Анаэль встал на пути. Звонок вопил беспрерывно, как будто пилили тупой пилой исполинскую свинью. «Го-о-о-с-споди! Го-о-с-с-по-ди-и!» — причитала в коридоре переполошенная Зоя.
— Помогите! — позорно пискнул Май, чувствуя рядом ровное легкое дыхание Анаэля.
— Вы же мне слово дали, — проронил он, внезапно обхватив запястья Мая теплыми твердыми пальцами.
А Зоя уже открывала входную дверь, и звонок умолк, испустив предсмертный хрип. Бесцеремонно громко, неясно заговорили голоса, упало задетое чьей-то ногой мусорное ведро, не вынесенное с вечера.
Май рванулся из рук Анаэля и рухнул прямо на банки с огурцами. Одна лопнула. Остро запахло чесноком. Май вскочил и — в исступлении от страха, от безвыходности, от загнанности — ткнул Анаэля рукой в лицо. Ударил!! Страх обжигающий тут же сменился страхом каменным, могильным. Май сник, схватился за лицо. Он ждал, что молния вот-вот поразит его. Но ничего чудесного не случилось, только погас торшер.
— Семен Исаакович, выходи! К тебе гости! — взволнованно возгласила из коридора Зоя.
Май потрогал воздух вокруг себя: никого.
— Здесь я, — донеслось с лоджии.
Анаэль, окутанный голубой дымкой, стоял наготове, с сумкой на плече — видно, собирался прыгнуть не то вниз, не то вверх.
— Идите же, вас зовут, — сказал он отчужденно и вдруг горько пошутил: — Фауст, Фауст, вас кличут с подземелья.
Май отступил к двери, покаянно бормоча:
— Простите, простите подлеца… алкоголика старого… Надо же такому случиться!.. Готов принять наказание любое!.. Простите… я очень болен, очень болен, очень…
Анаэль был недвижим и вторил бормотанью однообразно-строго:
— Надо устоять! Надо устоять! Помните — надо устоять!
Май отодвинул наконец дверную задвижку и юркнул в ванную мимо Зои, обдав ее чесночным запахом. Зоя превратно поняла бегство свояка: испугался возмездия за то, что банку раскокал. В ванной Май заперся, включил воду и опомнился так же внезапно, как несколько минут назад сошел с ума. «Что со мной было?» — подумал он, рассматривая порезанные пальцы. Зоя скреблась в дверь и страстно скулила:
— Выходи же, Исакич! Я тебе банку прощаю! Хрен с ними, с огурцами! Выходи, ради всех святых! Ждут тебя!..
Май опустошенно слушал, смывая кровь и неумело обматывая руку бинтом. Затем он надел махровый халат жены, сунул босые ноги в ее же старые тапки с помпонами и открыл дверь. Зоя сгребла свояка в охапку, без труда проволокла по коридору и втолкнула в большую комнату, объявив ликующе:
— Вот, это и есть Май!
Взгляд бедного Мая охватил невероятную картину: стол, убогий обеденный стол, козлоногий и неопрятный, — цвел красками, о которых никогда не подозревал. Здесь была нежная, пастельно-розовая ветчина, в беспорядке рассыпанные киви и апельсины, тамбовский окорок в развернутой фольге и дорогая конфетная коробка со знакомой репродукцией на крышке. «„Благовещение“, фра Анджелико», — узнал Май. Он больно ущипнул себя за ус и забормотал, радуясь словам:
— А краски, краски ярки и чисты, они родились с ним и с ним погасли… преданье есть — он растворял цветы…
Болезненный удар Зои между лопатками остановил декламацию. Май прикусил язык, закрыл глаза и услышал повелительный тенорок:
— Он у вас, уважаемая, не припадочный?
— Здоров, как бык, — отрапортовала Зоя. — Ничего его не берет! Недавно ребенка родил полноценного. А уж память у него! Еврей, одним словом. Гениальный еврей! Таких евреев и в самом Израиле не сыщешь! А что он сам с собой говорит, так все гении такие, взять хоть Льва Толстого или Тараса Минейко у нас, в Каневе.
Гость сидел на диване, в углу комнаты, но Май не смотрел туда — из усталого равнодушия ко всему.
— Он у вас порезался, что ли? — спросили с дивана. — И почему у него укроп в волосах застрял?
— Где, где? — спохватилась Зоя. — Ах, это! Да он, чудик наш гениальный, в темноте банку с огурцами разбил!
Вмиг свояченица привела в порядок шевелюру Мая, стряхнула пыль с халата, затянула кушак потуже и за руку подвела к дивану.
— Познакомься, Семен Исаакович, с дорогим гостем.
— Очень дорогим? — вдруг зло буркнул Май, глядя в пол.
— Что он сказал? — не расслышал гость.
— Юмор он сказал, — пояснила Зоя. — Он у нас юмор любит, в журналах свои шутки печатает и весь Питер их читает, а у нас, в Каневе, эти журналы рвут друг у дружки вместе с руками!
— Я тоже юмор очень уважаю, — благосклонно сказал тенор и громко, как глухому, объявил Маю: — Ведь я к вам среди ночи по нужде зашел!
— По малой или по большой? — насупленно спросил Май, не поднимая глаз.
Тенор засмеялся мелким, дробным, повизгивающим смехом. Зоя искательно заржала в унисон гостю. Май оглянулся на стол, на коробку с изображением архангела Гавриила и Марии, и подумал, что в молодости его возмутило бы сочетание несочетаемого — конфет и библейского сюжета. Теперь же Май был озадачен вопросом: сколько стоит заморское угощение?
— Ох, он у нас шутни-ик! — сквозь смех вещала Зоя. — Как чего выдаст, так я неделями потом хохочу, успокоиться не могу!
— Давайте же познакомимся, — прервал гость, обращаясь к Маю.
Май с усилием взглянул на неизвестного. Это был мужчина старше пятидесяти лет, в оливковом летнем костюме, в белых туфлях на щегольских каблучках с подковками, как у испанского танцора. Под пиджаком нежилось брюшко — капризное, не знающее отказа ни в чем. Лицо гостя напоминало то же брюшко, но уснащенное неуместными деталями: бесформенным розовым носом, синими глазками и блеклыми лепешками-губами. Более всего выделялись уши: крепкие, в красных прожилках — как щедро накромсанные куски колбасы.
— Тит Юрьевич Глодов, — представился гость, не подавая руки.
— Май, — сказал Май, садясь на подставленный Зоей стул.
— Знаю, — кивнул Тит Глодов, молниеносно перекинув ногу на ногу, что при его тучности было удивительно. — Вы Май, писатель. Не желаете закусить? Угощайтесь, все свежее.
— А вы по ночам гуманитарную помощь писателям разносите? — спросил Май, увлеченно разглядывая колбасные уши гостя.
— Я — Тит Глодов, — повторил тот веско. — Я президент крупной компании, у меня завод по переработке костей, сеть магазинов и еще много чего.
— Так вы, значит, решили благотворительностью заняться, с бедными поделиться?
— Я — Тит Глодов, — терпеливо повторил гость. — Я занятой человек и пришел к вам среди ночи по важнейшему делу — как к писателю, который, — он замолк, вспоминая нужное слово, — который пишет! А то ведь есть такие, кто не пишет, а называются писателями.
— Вы тех, кто не пишет, не бойтесь! — страстно заверил Май, ущипнув ус. — Вы бойтесь тех писателей, кто строчит каждый день по печатному листу, а то и по два, кто по издательствам шляется со своими романами… Бойтесь шерстюков, Тит Глодов!
— Сразу видно, вы серьезный человек, — похвалил Тит, зыркнув на Зою внушительно.
— Я на кухню пошла, чайник ставить, — сказала понятливая Зоя и нехотя удалилась, закрыв дверь.
— Если вы хотите заказать мне какой-нибудь рекламный текст, то я этого не умею, — хмуро признался Май, разглядывая блестящие подковки на туфлях гостя.
— Не угадали! — хохотнул Тит; брюшко его колыхнулось от веселого волнения.
— Тогда мне непонятна цель вашего визита, — неприязненно сказал Май. — И продукты эти… извините, но я не принимаю даров от незнакомых людей.
— Так ведь мы уже познакомились! — радостно воскликнул Тит. — Продукты можете выкинуть, мне это все равно — они ведь уже ваши. А вот вам, Семен Исаакович, обидно будет, если я сейчас уйду, и вы не узнаете, зачем я приходил. О-ох, обидно будет!
— Сегодня мне уже предлагали работу, — мрачно признался Май.
— Знаю, знаю, — махнул рукой Тит. — Что-то там редактировать за пятьдесят долларов… дурак предложил в издательстве, Колидоров. Разве это работа? Как вы можете соглашаться работать за такие деньги?!
Май изумился: он имел в виду Анаэля, а не своего издателя. Тут же Май вспомнил — в который сегодня раз! — о клятве могилой матери, о том, что должен вернуть Колидорову пятьдесят долларов, и встревожился: куда делись деньги, которые Анаэль дал в долг? Оставил он их или нет?
— Извините, — тихо буркнул Май и поспешил вон из комнаты, проверить, где деньги.
Но выйти Маю не удалось. На пороге встал перед ним стройный брюнет галантерейного вида, в белом костюме. Брюнет улыбнулся приветливо-угрожающе и промяукал с восточным акцентом:
— Ха-ро-ше-ва… все-э-м… зда-ро-вья!
Май в растерянности отступил.
— Сотрудник мой, Рахим, — представил Тит Глодов.
Рахим кивнул и промяукал в ответ:
— При-я-а-т-на-ва… все-э-м… аппе-е-э-ти-та!
Дверь захлопнулась. От полного бессилия Май начал тереть глаза, словно засыпанные песком, уставшие видеть странные картины реальности и желавшие одного — тихого покойного мрака.
— Я предлагаю вам написать книгу, — величаво сказал Тит.
— Зачем? — не понял Май.
— Надо, — сурово отрезал Тит. — Там, где я бываю по долгу своей работы, престижно иметь культурное хобби: рисовать пейзажи, бисером вышивать, собирать чего-нибудь редкое…
— Вот и собирайте, — фыркнул Май. — При чем тут я?
— Может, я всю жизнь, с самого беспорточного детства, мечтал писателем стать, вроде Дюма, который «Три мушкетера»! — интимно признался Тит, колыхнув брюшком. — Может, я к вам за подмогой пришел, как к порядочному человеку!
— Вы полагаете, что порядочный человек будет за другого книжки писать? — нервно засмеялся Май.
Тит всплеснул руками, схватился за щеки и ахнул:
— Так вот вы какой! Теперь ясно, почему вы так живете!
— Ну, знаете! — взъярился Май, вскакивая.
— Знаю. Все знаю, — вздохнул Тит, взбрыкнув ногами, — только и вы знайте, Семен Исаакович: в моем лице к вам удача привалила.
Тит осклабился, чтобы наглядно выразить перспективный характер привалившей удачи. Мая передернуло.
— Я по всему миру езжу, — сообщил Тит. — Я сделки заключаю и вообще… Я вам такие деньги могу дать, о которых вы даже во сне не мечтали.
— Но почему я?! — вскричал Май, ударив себя по коленям. — Мало, что ли, писателей? Начнете считать, со счету собьетесь!
— Я справки навел, — веско сказал Тит, массируя виски. — Вы — самый талантливый. Вас называют…
Тит вытащил из кармана маленький дамский блокнотик, полистал его и воскликнул:
— «Блестящий стилист», а вот еще «Полифоническая проза»…
— Хватит, — раздраженно остановил Май.
— А вы скромный, — миролюбиво заметил Тит, пряча блокнотик в карман. — Книжку-то мне свою, надеюсь, не откажетесь подписать?
Май вспомнил, как утром давал автограф Анаэлю, и мотнул головой — то ли прогоняя воспоминание, то ли отказывая в автографе Титу Глодову.
— Рахимчик! — позвал Тит.
Возник галантерейный Рахимчик, положил на диван изящный бежевый портфель и удалился. Тит щелкнул серебряным замочком, извлек книжку Мая. Тот затряс головой: нет, нет!
— Жалко автографа? — обиделся Тит. — Я к вам, как к своему человеку пришел, а вы!..
— Никакой я вам не свой! — объявил Май брезгливо. — И не буду своим, не надейтесь!
— Ну и не надо, — снисходительно хихикнул Тит.
Он отложил книгу в сторону и, широко раскрыв портфель, показал содержимое Маю. Там были деньги, много денег — ладные, плотные пачечки долларов.
— Что у вас за блажь такая — романы писать? — засопел несчастный Май, ненавидя себя.
Тит сунул в портфель книгу, поставил его между собой и Маем и вдохновенно провещал:
— Да, блажь! С детства! Сейчас — окрепла! Ведь всю жизнь для людей старался, на всем экономил. Не поверишь: простую газированную воду пил, без сиропа! Зато построил завод костной муки. Все для людей, для них, проклятых!
— Я не представлял, что сироп таит в себе такие возможности, — искренне удивился Май.
— Это я тебе потом объясню, как писателю, — по-свойски пообещал Тит. — Ты теперь про книжку соображай, про сюжет. Надо, чтоб за сердце хватал! Чтоб слезы у народа по морде его текли, понимаешь?
— М-м-м… «Судьба человека», что ли? Вроде этого? — страдальчески уточнил Май и усугубил предположение, вспомнив цитату из романа Шерстюка: — «Плача и нагинаясь при этом…»?
— Типа того! Именно, чтобы плакали! — обрадовался Тит. — Только еще круче надо. И вместо Бондарчука пусть другой будет.
— Хочу предупредить вас, Тит, — ненавидяще признался Май. — Я хронический алкоголик. Мне вообще нельзя доверять ответственную работу, тем более «Судьбу человека».
Сказав это, Май вдруг понял, что пить ему совершенно не хочется и даже напротив, сама мысль о спиртном отвратительна. Верно, это было чудодейственное влияние Анаэля!
— Да за такие деньги ты у меня сам капли в рот не возьмешь, пока книжку не допишешь до самой последней буковки.
Возбужденный Тит пересел к столу, ухватил ломоть ветчины, умял его в один присест, закусил киви и вновь упал на диван. Во время короткой трапезы Май украдкой гладил конфетную коробку: нарядные пестрые крылья архангела на картинке, траву с простыми деревенскими цветами, складки на плаще Марии и доски забора — точь-в-точь такого, как и в двадцатом веке. Забор был гениален, вечен, непоколебим, как человеческая мечта о бессмертии…
— Я тебе, Семен, совсем задачу облегчу, — заявил подкрепившийся Тит. — Я тебе направление сюжета во всей конкретности дам, чтоб ты не мучился, а только уже книжку писал. Скажу — ахнешь! Такого не было никогда.
— Любопытно, — отозвался Май, вспомнив, как утром слышал нечто похожее от Зои.
— Принимал я как-то у себя академиков — пришли просить денег на академию свою, — по-былинному, неторопливо заговорил Тит. — Денег я им не дал — слишком много просили, но зато угостил ученых от души — ну, там водка, икорка, балычок. В общем, напились академики, и услышал я там от одного о древней стране, где жили бебрики.
Тит был в экзальтации, голос его тренькал, глазки пронзительно цвиркали, брюшко рвалось из тесного костюма на волю.
— В те времена, Семен, миром правили древние греки, как сейчас американцы. И все этих сволочей боялись, кроме бебриков. Жили они за морем, на отшибе, там, где теперь Турция. Греков это бесило: как же — не боятся их! Особенно лютовал царь Кадм. Ты Кадма-то знаешь?
— Нет, — соврал Май.
— Ну, так потом глянь в энциклопедию. Это был зверь. Он объявил бебрикам войну и быстро перебил весь народ. Это мне лично академик рассказал!
— Небось литра полтора водки выкушал перед этим с горя, что денег не дали, — пробормотал Май и презрительно заметил: — Ну и где же здесь сюжет? Здесь нет сюжета.
— Как нет?! — подпрыгнул возмущенный Тит. — А схватки бебриков с греками? Они, между прочим, были голые, в шкурах, а те, сволочи, в полном обмундировании. А бебрики, спасающие своих детей? А жены бебриков, сигающие со скалы в море?
— Зачем? — полюбопытствовал Май.
— Чтобы их не изнасиловали древние греки! Ты, Семен, видно, совсем плохо по истории учился.
— Да! — радостно поддакнул Май. — Мне историческую тему не поднять!
— Не боги горшки обжигают, — обнадежил Тит. — Ты, главное, дай мне портрет простого среднего бебрика, который один остался из всего народа. Хочу я, чтобы этот бебрик с царем Кадмом сразился. Пусть бебрик даже погибнет, но чтобы ясно стало — он победил! Потому что правду не убьешь. Я эту сцену вижу во всех деталях. Если книга будет, мы по ней потом фильм снимем.
— Уж не в Голливуде ли? — ехидно предположил Май.
— А что, у меня там есть свои люди, — всерьез ответил Тит. — Один бывший протезист из Николаева, сейчас продюсер. Ну, Семен, по рукам?
«Надо устоять, надо устоять», — застучало в голове Мая. Горячий стыд вдруг обжег сердце, стыд за Анаэля: за то, что он не имеет ни денег, ни возможностей Тита Глодова. Где справедливость?! «А ведь я его ударил! — мысленно простонал Май. — Ударил ангела! Предатель я. Мразь».
— Надо устоять, — невменяемо пробормотал Май, сцепив руки на коленях. — Надо устоять, надо, надо…
Тит взирал на Мая с умилением, будто ему показывали старый наивный фильм.
— Приятно, когда у человека принципы. Хотя при такой нищете, — Тит широко развел руками, озираясь, — при такой дикой нищете иметь принципы — это срамотища!
— На… — вырвалось у Мая; он хотел позвать на помощь Анаэля, но пресекся — язык вдруг странно окаменел. — А!..
— Б-э-э!.. — шутливо подхватил Тит и фамильярно похлопал Мая по коленке. — Семен, Семен… У тебя же ребенок есть, жена молодая. Ну что ты им можешь дать? Как защитишь, если придется? Ничего-то у тебя нету, ни в чем ты не волен, даже в смерти.
— Это как? — выдохнул Май.
— А вот как: богатый умрет — не заметит, потому что с удобствами, в комфортных условиях, на хорошей кровати. А нищему — что?
— Догадываюсь, — угрюмо сказал Май.
— Не-ет, ты всего не зна-ешь! — лукаво погрозил пальцем Тит. — Богатого на хо-ро-шем кладбище похоронят. Гроб у него будет — прелесть, как сейф в банке! Могила — неприкосновенна, сверху — памятник! А нищего-то из его поганенькой могилки, из гроба, дешевеньким ситчиком обитого, возьмут да и вытряхнут ночью!!!
— Зачем?! — изумился Май.
— А затем что жизнь такая! — зловеще прошептал Тит. — Конъюнктура требует! Это в прошлых веках покойники без дела в могилах валялись, а теперь — не-ет, извольте живым людям послужить!
Он замолк, прислушиваясь к голосу своего любимца-брюха — оно урчало, требуя внимания. Тит начал поглаживать его, похлопывать и… тайна нищих мертвецов осталась нераскрытой.
— Вы просто пугаете меня страшилками, — сказал Май сдавленно. — А для меня самое страшное — это…
Язык вновь онемел, и Май договорил фразу про себя: «…страшное — это то, что Анаэль — чужой в нашем мире, а ты, Тит Глодов, — свой».
— Знаю я, чего ты боишься, — подмигнул Тит. — Боишься, что дружки-писатели пронюхают о твоей удаче и от зависти будут на всех углах звонить: вот, мол, гад, за какие деньги продался!
— А разве не гад? И не за деньги?
— Не узнают они! Мы этим кретинам ничего не скажем! — поклялся Тит, сострадая мятущемуся писателю. — А будут спрашивать, откуда деньги взялись, ты говори: спонсора нашел. Ну а как напишешь про бебриков — гуляй, трать честно заработанное! Я тебя, может, и потом не забуду. Мне библиотекарь нужен. Виллу я под Неаполем купил со всей обстановкой. Там книг — до чертиков. Очень тебе пойдет библиотекарем быть, Семен. Условия — мечта! Зарплата, обед, карманные деньги, по воскресеньям обзор Везувия, пиццерия, пляж! Жену к себе выпишешь, ребенка и даже эту, которая мне дверь открыла.
— Эту не надо, — вырвалось у Мая; он и помыслить не мог о Неаполе; в реальности, охваченной жизненными планами Мая, такого города не было.
— Хотел я книжку за свой счет издать, да тянет меня быть, как все. Может, Колидорову твоему отдать? Ты название придумай покруче.
— «Последний бебрик», — мрачно сказал Май.
— Шикарно, — похвалил Тит и добавил повелительно: — Ты, Семен, пиши, старайся, а если что не так будет, я потом поправлю.
— Вам нравится такое начало: «Кадм жестоко угнетал бебриков»? — безжизненно спросил Май.
— Класс! Теперь видно, что ты — не совсем малахольный.
— Я — ого-го! — молодцевато воскликнул Май, желая одного: чтобы Тит Глодов исчез навсегда, а портфель с деньгами остался.
Вышло же наоборот: исчезли деньги. Тит позвал Рахима, тот, улыбаясь, забрал портфель и вышел. Май засмеялся — он ждал, что сейчас уйдет и Тит, но не дождался. Тит дробно захохотал, брюшко его заколыхалось, как студень.
— А ты, Семен, думал, что эти денежки для тебя приготовлены?!
Май поднялся, устав бороться с собой. Он рванул кушак, сбросил халат на пол, огляделся, схватил стул и занес его над головой Тита.
— Ханна! — взвизгнул Тит, изнемогая от смеха.
Миг отделял его от гибели, но вмешалась судьба. В комнате возникла женщина с большим конвертом в руке. Май остолбенел. Никогда не видел он такой красавицы наяву. Ярко-белое лицо и ярко-черные волосы, карминовые губы, опаловые глаза — все пребывало в совершенном сочетании друг с другом, все завораживало вызывающей прелестью. Она стремительно приблизилась к Титу, задев Мая кончиком длинной, тугой, будто живой косы. Радость и тоска стиснули сердце Мая. Он тихо опустил стул и встал за ним, чтобы закрыть голые ноги в рваных тапочках с помпонами. Ханна подвинула стул к себе, уселась и ножкой в красной узкой туфельке брезгливо отшвырнула халат. Май метнулся, встал за стол и от неловкости принялся чистить апельсин. Ханна молча достала из конверта бумаги, передала Титу.
— Познакомься, Семен, — напыщенно сказал Тит. — Мой пресс-секретарь. Между прочим, внучатая племянница канцлера Бестужева… этого как его… Рюмина. Он еще граф был и фельдмаршал, представляешь? Через нее тебе и привалило счастье — это она тебя выбрала из кучи писателей.
Обескураженный Май ковырнул апельсин так, что сок брызнул во все стороны.
— Очень приятно, — пробурчал он, проклиная себя за неуклюжесть.
Красавица будто не заметила ничего. Май расценил это как проявление деликатности.
Тит Глодов просмотрел бумаги, кивнул и распорядился:
— Ты, Ханна, аванс выдай человечку нашему, чтоб он пять месяцев жил — не голодал.
Ханна впервые взглянула на Мая — его окатило холодом и жаром одновременно.
— Сколько же вам дать денег? — произнесла она плещущим контральто.
Май потерялся, катая апельсин между ладонями, и промямлил:
— Позвольте, но я…
Он все еще надеялся, что наскребет моральных сил и откажется.
— Я жду вразумительного ответа, — насмешливо сказала Ханна, скользнув влажным опаловым взором по лицу бедного Мая.
Он почувствовал иррациональный страх. Похожее чувство внушал ему и Анаэль.
— Стесняется человек, — пояснил Тит, заразительно зевая. — В первый раз почуял настоящие деньги. Одурел! Ты, Ханна, дай ему тысчонки три долларов.
Май уронил апельсин, сел на ледяную батарею парового отопления и крикнул про себя: «Анаэль! Анаэль!» Ханна взглянула на него, как оцарапала, и ехидно заметила Титу:
— Вы, Тит Юрьевич, явно перегнули: плохо человеку с непривычки. Шутка ли, три тысячи американских долларов наличными!
— Ну, тогда две с полтиной ему дай, — благодушно отозвался Тит, потягиваясь. — А еще лучше, две, чтоб не выпендривался.
— Три, — вдруг выдавил Май трагически.
Ханна одобрительно улыбнулась, и Маю почудилось на миг, что она — старуха. Но он сразу забыл об этом, любуясь новым, веселым, волнующим блеском ее красоты и невольно улыбаясь в ответ.
— Распишитесь, — прожурчала Ханна, вручая Маю договор и перламутровое стило.
Май замешкался. Гибельная сладость безволия замутила мысли, исказила желания. Он покорно расписался, запомнив из всего договора два слова: «Глобал» и «Российская». Договор исчез в конверте; появились деньги — тридцать стодолларовых купюр, схваченных красной резинкой. Ханна положила пачечку в ритуальное блюдце с зернами пшеницы, из которых Зоя тщилась вырастить деньги. «Свершилось!» — ахнул про себя Май, вспомнив пророчество Анаэля, и беспомощно признался вслух:
— Не устоял я… не устоял… Колдовство какое-то…
— Подписали, так нечего теперь ныть. Будьте мужчиной, — надменно сказала Ханна.
— Семен, не слушай ее! — развязно вмешался Тит. — Ты — уже настоящий мужчина, раз подписал! Этим ты, считай, семью свою спас от позорной жизни!
— Всего один раз не устоял… один раз! — моляще вскричал Май, обращаясь к Анаэлю.
— Хватит причитать, — с отвращением прервала Ханна и заговорила казенным языком: — По истечении пяти месяцев вы обязаны представить заказчику в лице Тита Юрьевича Глодова работу в полном объеме. Заказчик же обязуется выплатить вам гонорар в размере семи тысяч американских долларов.
— Итого вместе с авансом — десять тысяч долларов, — заключил Тит.
Он живо встал с дивана и двинулся вон из комнаты, бережно обняв спящее брюхо. Ханна последовала за шефом, оставив на столе копию договора. Дверь приоткрылась, навстречу гостям сунулась Зоя:
— А чай?
Она икнула и пропала — появился Рахим. Он жестами дал понять, что путь из квартиры на лестницу совершенно безопасен. Тит двинулся по коридорчику боком, чтобы не задеть стен пухлыми бедрами. Ханна пошла было следом, но вдруг замерла.
— Может, чаю? — подступила к ней Зоя.
— Здесь кто-то был сегодня, — проговорила Ханна, цепко озираясь.
— Никого, — несмело уверила Зоя. — Кому к нам ходить-то?
Ханна вытянула бледную руку, обвитую серебряной ящеркой-браслетом, сильно толкнула дверь в комнату Мая и взглядом ощупала темноту.
— А чай у меня свежий… — вновь глупо встряла Зоя.
Ханна резко обернулась, хлестнув ее косой. Зоя ойкнула, убежала на кухню, а красавица вмиг оказалась рядом с Маем. Ему стало не по себе — при мутном свете электрической лампочки лицо Ханны неприятно преобразилось: губы почернели, глаза потускнели. Май начал пятиться вон из квартиры, Ханна пошла за ним. Она двигалась как бы на ощупь, бесчувственно и медленно, с каждым шагом отнимая силы у Мая. Он выбрался на лестничную площадку и без сил прислонился к двери покойной соседки. Ханна приблизилась. Воздух вдруг иссяк, будто его высосали до капли. Сердце Мая сжалось в комок, перед глазами завертелись огненные шары. Он содрогнулся и воззвал, почти теряя сознание:
— Анаэль!..
Колкий холод хлестнул по лицу. Май отчаянно глотнул вновь появившийся воздух и зажмурился. Когда он открыл глаза, Ханны не было. За лестничным окном плавала предрассветная муть. Май проковылял в квартиру, запер дверь ослабевшей рукой и сел на перевернутое мусорное ведро. Он думал о том, что не имел права взывать к Анаэлю, которого ударил и прогнал. Боль души ввергла Мая в такое отчаянье, что он закачался из стороны в сторону, скрипя ведром. И представилось Маю во время горестного приступа, что Анаэль в комнате за столом сидит! Стоит войти туда, как он простит Мая, и они посмеются над ночным наваждением — дураком Титом Глодовым и фальшивой внучатой племянницей канцлера Бестужева-Рюмина. Май кинулся в комнату. Анаэля не было. За столом, перед блюдцем с долларами, сидела Зоя, парализованная суеверным восторгом.
— В чем дело? — измученно спросил Май. — Ну, деньги. Из пшеницы выросли. Магия! Ничего особенного.
Он сокрушенно махнул рукой и побрел к себе.
— О-о-о!.. — в экстазе простонала Зоя.
Утром Май вышел из заточения и отправился в издательство. Пока он ехал на метро из Купчино в центр, предавался увлекательному занятию: разглядывал людей, привычно выделяя коренных петербуржцев из смурой толпы приезжих — по чуть розоватой бледности лиц и рыжизне всех оттенков. У женщин был русалочий взгляд — прозрачный, сквозь тебя, как будто незаинтересованный, отрешенный. В Киеве, где родился и вырос Май, русалки не водились. То был город ведьм, и смотрели они по-земному: весело, зло, оценивающе. Каждому городу — свое! Но Май любил бесхвостых петербургских русалок, как любил с детства весь Петербург, впервые прочитав у Гоголя про полет Вакулы верхом на черте из Украины в имперскую столицу за черевичками. Май мечтал повторить героическую авантюру, и ему это, по-своему, удалось. Закончив школу, он уехал в Петербург учиться, а привез его туда, безденежного, черт! Вернее, Чертов — знакомый проводник в поезде «Киев — Ленинград». Когда Май в первый раз ступил на Невский проспект, над Адмиралтейством вспыхнула радуга. Это был знак, что великий город принял Мая. Так он остался здесь навсегда, неутомимо познавая бесконечное таинственное пространство между высоким жемчужным небом и отражением его в водах рек, речек, каналов…
Май вышел на станции «Канал Грибоедова» и двинулся по теневой стороне Невского, мимо Казанского собора, к Дворцовой площади. На теневой стороне было меньше народу. Май побаивался толпы; толпа — это была Зоя, умноженная на сто тысяч, на миллион. Май был доволен, что до вечера не увидит свояченицу, но вожделенная свобода от домашнего плена не радовала, а пугала. Если бы не обещание вернуть долг Колидорову, не клятва могилой матери, он ни за что не вышел бы из квартиры — от стыда. Он воображал картину публичного своего позора, глумливые вопросы знакомых: «Скажи, Семен, ты зачем ангела ударил? Чтобы он не мешал тебе свои принципы подороже продать?»
Так Май мучил себя, пока не явился бодрый двойник: «Ты, батенька, воображаешь о себе больно много! Прямо они все соберутся камнями в тебя швырять! Да каждый из писак озабочен только одним — как бы денег побольше слупить, причем любым способом. А и собрались бы они — тебе же лучше. Ты б им выдал, выпятив чахлую грудь: „Ну, мордообразие, кто из вас без греха, пусть первый врежет мне от души!“ Эффектно. Рождает ассоциации. Насчет же ангелов… С чего ты вообще взял, что кудрявый незнакомец — ангел? Где доказательства?..»
«В самом деле где?» — подхватил Май, фальшиво радуясь. Тема требовала развития, а значит, «подпитки» — для вдохновения. Май завернул в магазин на Малой Морской, рядом с издательством. Здесь ему стало нехорошо при виде бутылок: мир накренился и, утеряв четкость линий, начал крошиться. «Вот оно, доказательство ангельских чар!» — простонал Май. Он кое-как выбрался на улицу и, глянув случайно в витрину, попятился ошеломленно. На Мая смотрел, выкатив глаза, «суслик обтерханный» — существо, вызывающее гадливую скучную жалость. Май просеменил во внутренний дворик магазина, плюхнулся на пустой ящик, закурил «Приму». Май-второй пристроился рядышком и, тоже дымя «Примой», разразился циничной тирадой: «Подумаешь, горе — от водки воротит! Это, кстати, и есть первейшее доказательство, что твой Анаэль не ангел, а вроде ученого-экстрасенса. В общем, хлопец владеет гипнозом. Вспомни, как он Слушайрыбу обработал! Почти Цицерона из мента сделал! Шастает такой экстрасенс по больницам, выискивает одиноких наканунных старушек побогаче и…»
«Дрянь, а дрянь, уйди!» — взмолился Май. Двойник шутовски испугался и напоследок изрек: «Это монаху твоему, фра Анджелико, прилично было в ангелов верить, а ты куда суешься? Ты-то ведь всегда знал, что их нету. He-ту! Есть одна загаженная атмосфера Земли и мерзость вселенского запустения. Объективная реальность, данная нам в ощущениях. Заметь, я не отрицаю, что Бог существует, но Он вряд ли всемогущ и уж совсем не всеблаг».
Май бросил окурок в невидимку и зашагал прочь. Через минуту он вошел в издательство и поднялся на третий этаж, размахивая полиэтиленовым пакетом. В нем была рукопись романа Шерстюка и пятьдесят долларов, те, что оставил Анаэль. К деньгам Тита Глодова Май не притронулся. Зоя пересчитала их и спрятала в старой стиральной машине. «Молодец баба! — восхитился Май-второй. — Никакими ангелами ее не проймешь! Она способна свихнуться только при виде денег». Так оно и случилось. Зоя впала в болезненный экстаз, признавшись Маю: «Вижу теперь, ты — настоящий еврей, который о семье думает. Еврей ты наш Евреич!» Пугающая улыбка приклеилась к ее лицу, а речь превратилась в сумбурный поток междометий, среди которых часто мелькала дикая фраза: «Свинью надо с приплодом покупать»…
Май зашел в туалет, умылся, причесался пятерней, разгладил усы, стараясь не смотреть на себя в зеркало, и направился в нужный кабинет.
Колидоров был не один — с полной дамой в кружевном платье. «Писательница», — решил Май и не ошибся.
— Семен? — привстал издатель, не ожидавший визита Мая, но тут же опомнился и солидно представил даму: — Знакомься, Семен Исаакович, это — наш одаренный автор, Авдотья Безбородко.
— Рад, — тускло откликнулся Май и зачем-то спросил, глядя в спину дамы: — Давно пишете?
Безбородко игнорировала вопрос, считая его, видимо, в высшей степени неприличным. Май нашел, что она похожа на руину торта «безе» и, покрутив кончик уса, поинтересовался:
— А кем вы приходитесь канцлеру Безбородко? Внучатой племянницей?
— Почему внучатой? — зло удивилась дама.
— Не знаю. Я недавно уже видел одну внучатую племянницу канцлера, правда, Бестужева-Рюмина, Алексея Петровича, — вымолвил Май, вспомнив прекрасную Ханну.
— Я не племянница, я — сама по себе, — вызывающе отрезала Безбородко и двинула лопатками; кружева на платье зашевелились.
Май поискал глазами, где бы сесть в кабинете, забитом техникой: компьютером, факсом, принтером, телевизором. Были здесь и предметы, не имеющие отношения к издательскому делу — два толстых снопа шелковых сине-бело-красных знамен в углу. Их изготовляла мастерская этажом ниже и хранила часть у Колидорова в кабинете — по взаимной финансовой договоренности. Май хотел сесть на снопы, но поборол непатриотичное побуждение и устроился на подоконнике, между пачками книг в типографской упаковке.
— Я, между прочим, работаю с автором, — раздраженно сказал Колидоров, поправив на носике-бородавке модные очки «глаза фараона».
— Извините, а кто вы по профессии? — продолжил допрос дамы Май, не обратив внимания на реплику издателя. — Ведь вы что-то делали до того, как очертя голову кинулись в литературу. То есть не в литературу, а в это, как его… ну, туда, где вы теперь пребываете.
Безбородко тяжело повернулась к Маю — руина торта «безе» затряслась.
— Я инженер по холодильным установкам, — ненавидяще сказала она.
— Прелесть какая! — вздохнул Май, качая ногой.
Разъяренный Колидоров поспешно встрял в разговор:
— Авдотья Львовна!
— Осиповна, — обжигающе поправила Безбородко.
— Ну, Осиповна! Не слушайте вы его — это же Май. Анфан террибль литературного мира. На самом деле он смирный, мухи не обидит! Мы его всю жизнь называем «ласковый Май».
Безбородко оскорбительно засмеялась, поправляя кружева на бюсте — руина «безе» вздрогнула.
— Это ваша книга? — кротко спросил Май, кладя руку на типографскую пачку.
— Первая часть трилогии, — прорычал Колидоров и украдкой показал Маю кулак. — «Последний день Помпеи».
— Как?! — воскликнул Май. — О чем же в таком случае две другие части трилогии, если уже в первой все умерли?
— Скудоумец! — взорвалась Безбородко. — Две другие части — суть оригинальные произведения. «Содом» и…
— «Гоморра», — догадался Май, ощутив жгучую жажду справедливости: захотелось, чтобы дама исчезла, занялась бы, наконец, холодильными установками.
Разговор прервался — Колидоров вытащил Мая из кабинета на лестничную площадку.
— Чего ты приперся?
— Я роман Шерстюка принес, — сказал Май. — И деньги, пятьдесят долларов. Доволен?
Колидоров удивился. Он даже снял очки «глаза фараона» и сразу стал беззащитен, понятен. В собственных его глазенках навечно поселилась томная тоска по простой идиллии: сидеть, сколько хочешь, где-нибудь в тени пальм на берегу Средиземного моря и устрицами лакомиться, а все вокруг чтобы само собой делалось — книги издавались, продавались и превращались в деньги, а деньги — в насущные для Колидорова предметы. Он был пленник двойственности; врожденная лень уныло боролась в нем с благоприобретенной тягой к деятельности.
— Семен, у тебя склероз? Деньги я от тебя еще вчера днем получил. Ты же мне курьершу прислал, родственницу свою, что ли. Я тогда договор обсуждал с автором, с Нечипорук.
— Она красивая была?
— Нечипорук-то? Как сказать. Вся в татуировках.
— Не эта, а другая, которая родственница!
— А я на нее смотрел?! — огрызнулся Колидоров. — Чего ты пристал ко мне? Отдавай Шерстюка и катись отсюда, художник слова!
Они расстались. Когда Май спустился на первый этаж, сверху долетело:
— Э-эй! Вспомни-ил! У нее был браслет серебряный! В форме ящерицы!..
Что было делать дальше? Май побрел наугад, мысленно призывая Анаэля возникнуть хоть на миг: в толпе ли, в сквере, в витрине магазина — все равно. Но чем упорнее он молил ангела явиться, тем яснее понимал: Анаэль не явится — верно, чтобы наказать Мая. «Но это же так поземному, по-человечески! Что-то вроде известной пошлятины: „Не могу поступиться принципами“, — беспомощно возмущался Май. — Где же великодушие, жалость к падшим, готовность принять раскаяние грешника? Или все это вранье насчет раскаяния? Вранье?!»
Май горевал, возмущаясь, и не заметил, как путешествие его затянулось. Он будто споткнулся об узелок на нити времени и очутился в забытом, но узнаваемом, желанном мире детства… Белый бедный домишко в три окошечка, тяжелые подсолнухи и деревянный забор с распахнутыми воротцами. За ними голубая полоса неба перетекала в синюю полосу реки. «Бабуля, ты где?» — тихо позвал Май, и желанный мир погас, как спичка от ветра…
Он обнаружил, что едет в поезде метро, среди толпы. Двери вагона раскрылись — толпу выдавило на платформу, втянуло на эскалатор. Май, стиснутый огромными сумками, почуял запах перегара и едва не лишился сознания. На улице дурнота прошла; он огляделся и оценил невероятность своего маршрута. Зачем, почему оказался Май именно здесь, на Владимирской площади, кому это было нужно — неизвестно. Впрочем, непонятные блуждания по городу не шли ни в какое сравнение с ночным происшествием. Май-пьяный легко объяснил бы все словом «предопределенность». Май-трезвый винил только себя: постарел, оскудел умом, ослабел, стал предсказуем. Ведь это же надо: за несколько часов до ночного визита Тита Глодова Ханна уплатила долг Мая! Значит, наверняка знала, чертовка, что он согласится работать на ее шефа. Как за своего братца-черта уплатила!
«Почему я не стал столяром или хотя бы инженером? — бессильно подумал Май. — Никогда не слышал, чтобы к ним липла нечисть и по-всякому искушала». Да, безусловно, столяры не запятнали себя общением с нечистой силой, но инженеры!.. Взять хотя бы Авдотью Безбородко, инженера по холодильным установкам. Май грустно вздохнул, уставясь на свою полдневную тень, понурую, как несчастный… «последний бебрик».
— Семен! Се-ме-е-ен!..
Май вздрогнул в предвкушении счастья, но то был не летучий голос Анаэля — звуки сыпались сверху, как труха. Вмиг поникший Май обнаружил, что стоит рядом с солидным, старой петербургской постройки домом, напротив Владимирского собора, а из окна второго этажа, из-за цветочных горшков, выглядывает пожилая дама, энергично жестикулируя короткими ручками — приказывает зайти. «Попался, дурак», — подумал Май, бездарно изобразив гримасу радости от встречи со старой знакомой, и покорно пошел на зов.
Софья Львовна Кокошина была особа замечательная. В советские времена она работала в Союзе писателей, в секции молодых прозаиков, на должности, название которой было несущественно, так как не имело к реальным возможностям Софьи Львовны никакого отношения. Возможности были обширны: путевки в дома творчества, публикации в журналах, поездки на творческие семинары и даже протекция при вступлении в Союз.
Ни один молодой прозаик не мог миновать Кокошину на загогулистой и опасной дороге в легальную советскую литературу. Кокошина проводила через хитрые ловушки к самым вратам этого парадиза; впускала, по-свойски договорившись с привратниками, а впустив, помогала пошустрее прилепиться к древу льгот и привилегий. Между прочим, на этом легендарном древе Софье Львовне принадлежала ветка хоть и кривенькая, незаметная, но своя, законная: Кокошина была членом СП, автором двух книг — «О любви» (про покорение Венеры русскими и монгольскими космонавтами) и «О дружбе» (про спасение монгольского космонавта советским космонавтом из щупальцев какого-то галактического гада).
Ходили слухи, что книги были переведены на монгольский язык и Софью Львовну наградили монгольским орденом. Но ни книг этих, ни ордена никто никогда не видел. Фантастика да и только! Кокошину побаивались, ей угождали по-всякому: кто возил на машине, кто доставал продукты. Май был единственный, кто не ударил для Кокошиной палец о палец за двадцать лет знакомства — не потому, что не хотел, а потому, что ничего ценного предоставить не мог. Софья Львовна приняла это к сведению и отпустила Мая брести по дороге к парадизу одного, без помощи. Он быстро устал и обосновался под кустом на обочине, наблюдая, как мимо пробегают нахрапистые молодые прозаики под водительством энергичной Кокошиной.
Да, это была удивительная женщина и дом, в котором она жила, был необыкновенный: кооператив работников КГБ. Во времена процветания Софьи Львовны никто не сомневался, что она живет в этом доме по праву, а не по случайности. Квартира была столь комфортабельна, что осуждать хозяйку за причастность к КГБ казалось идиотизмом. Положа руку на сердце, надо признаться, что каждый третий (или даже второй) из подопечных Кокошиной готов был отринуть чистоплюйство и записаться в КГБ, чтобы получить такую квартиру. И верилось почему-то, что отрабатывать за нее в КГБ не придется!
Впрочем, ни у кого не было никаких доказательств причастности Кокошиной к великой организации — так, одни слухи. Поразительная интуиция Софьи Львовны побуждала ее уже тогда, в эпоху, казалось, несокрушимой системы, туманно намекать на некого полковника КГБ, приятеля своей бабушки, уступившего собственную квартиру в чудесном доме семье покойного Льва Кокошина. Зачем нужна была такая версия, Софья Львовна и сама не знала, но выяснилось, что чутье не подвело ее — пришло время и не стало КГБ! Да что там КГБ — весь старый, громоздкий, обжитой мир треснул, а из щелей попер новый, страшный, дикий, чужой. Дом претерпел унизительные перемены: исчезли кодовые замки, коврики на лестницах и консьержки истуканьего вида, читавшие газеты за своими столиками. Вообще, все в жизни, что еще недавно имело смысл и значение, стало ничтожно, ненужно — все, кроме квартиры.
Софья Львовна была на пенсии, одолевали хвори. Великовозрастный сын Толик нуждался в постоянной материальной поддержке, а денег не хватало. По ночам Кокошина не спала от жуткого подозрения: а вдруг новые правители отберут квартиру?! Не говоря о солидном ее метраже, само местоположение было высочайшего класса — рядом с музеем Достоевского, напротив блистательного собора. Страх принимал вычурные формы: казалось, что президент России Ельцин вот-вот распорядится вышвырнуть ее с сыном на помойку, а квартиру отдать каким-нибудь подлецам депутатам или приспособить под бордель — что было в представлении Кокошиной одно и то же. Прочие страхи оборачивались все тем же монотонным кошмаром — потерей квартиры! Был еще один страх, семейного характера: жена сына, Лидочка, мечтала выселить свекровь в свою однокомнатную квартиру у черта на куличках, чтобы, по словам Кокошиной, «устраивать афинские вечера здесь, в трех комнатах».
Но Софья Львовна возненавидела бы невестку и без посягательств на свое сокровище: авантюристка Лидочка вовлекла скромного переводчика Толика в модный литературный бизнес — они взялись кропать исторические мелодрамы под псевдонимом Надин Суффло. Против самого бизнеса Софья Львовна ничего не имела, но гонорарами распоряжалась, увы, Лидочка. Подкаблучнику Толику перепадали крохи на пиво и сигареты. Все перипетии жизни соавторов проходили на глазах у Кокошиной — Лидочка с Толиком поселились в ее квартире (свою, однокомнатную, Лидочка сдавала каким-то людям, торговавшим пирожками около станции метро «Автово»).
Май знал, что ожидает его за дверью кокошинской квартиры: хозяйка имела привычку давать поручения бывшим подопечным — например, купить где-нибудь, непременно на окраине Петербурга, мешок картошки. Если поручений не было, то Софья Львовна любила занимать деньги, как правило, без возврата. Если же не удавалось ни то, ни другое, она закидывала третий, самый верный крючок: заводила с жертвой беседу на любую тему. Беседовала Кокошина мастерски — тонко, участливо, вкрадчиво. Она любила коллекционировать чужие секреты, не выходя из дома-цитадели. Осведомленность Софьи Львовны во всех вопросах личной жизни бывших протеже была ошеломительной. Май вдруг заподозрил, что она откуда-то знает про Тита Глодова и теперь хочет выведать детали ночного сговора, чтобы насладиться в полной мере… «Поруганием твоей вшивой добродетели? — фыркнул Май-второй. — Да если бы Кокошина узнала про Тита, она бы только завидовала лютой завистью твоей внезапно проклюнувшейся прагматичности и кляла Бога за то, что не свел Глодова с ней!»
Май не успел ответить вечному своему спутнику. Дверь приоткрылась, Кокошина высунула голову из мутной щели и всунула назад, как всегда испугав Мая пронзительно-лиловой помадой и тревожным блеском немигающих глазок. Май хотел поздороваться, но короткий тугой пальчик запрещающе погрозил ему, а затем поманил в тоскливые сумерки знаменитой квартиры.
Коридор напоминал окоп, вблизи которого идет бой. Из-за двери в большую комнату доносились клацающие удары и короткие воинственные вскрики — очевидно, это Надин Суффло билась в творческих судорогах. Кокошина покатилась по коридору, как баночка из-под майонеза. Следом зашагал опасной тропой Май — между каких-то коробок и разбросанной обуви. Среди туфель и тапок возвышались многочисленные зимние сапоги, заскорузлые от въевшейся грязи. Каждый стоял на своем месте — особенно скрипучей половице. Враг, не знавший этой хитрости, не мог незаметно приблизиться к комнате Софьи Львовны. Лидочка всякий раз неуклюже сшибала сапоги, и пол злобно скрипел, предупреждая об опасности Кокошину.
Она впустила Мая к себе, закрыла дверь на ключ, шустро докатилась до приземистой кушетки у окна и упала на пыльные шелковые подушки. За время войны с невесткой Кокошина перетащила к себе ценные вещи из всех комнат и будуар превратился в склад. Здесь были сумки, коврики, вазы, обеденный сервиз, книги, термос, бивень мамонта… Кокошина хранила у себя и запас продуктов на случай долгой осады: банки с тушенкой, варенье, картошку в фанерном ящике, чай, сахар…
Май опасливо присел на краешек кресла, заваленного книгами и кульками с пшеном. Это тихое движение нарушило баланс в спертом воздухе комнаты: дверца платяного шкафа с писком открылась и оттуда выпал — как спящий удав — шланг пылесоса. Кокошина неожиданно быстро и ловко запихала шланг на место и захлопнула дверцу, подперев ее стулом. Май тревожно огляделся и с усилием начал:
— Как вы себя чувс…
Он осекся: Кокошина пальнула в него грозным взглядом и показала на стену — мол, подслушивают. Ее лиловый рот сморщился, как сухофрукт, и исторг еле слышно:
— Охо-хо!..
Май согласно кивнул. Ему издавна была знакома ее манера начинать разговор со вздохов и жалоб.
— Доживаю, как видишь, свой век.
Май снова кивнул, со скукой наблюдая, как Софья Львовна облокачивается о низкую широкую тумбу около кушетки. Здесь стоял аквариум без рыб, но с черепахой, вечно жующей вялый капустный лист. Под аквариумом, в самодельном тайничке, хранился партбилет Кокошиной. Май узнал об этом от ее сына Толика, когда однажды ночью выпивал с ним в дворовой детской песочнице. Воспоминания о той бутылке портвейна теперь, когда он пить не мог по воле Анаэля, — были нестерпимы. Май заморгал, больно дергая себя за ус, и заерзал.
— Спиртного у меня нет, — тихо объявила Кокошина, почувствовав волнение Мая, но истолковав его тенденциозно.
— Не надо спиртного! — взмолился он.
— Ты что же, лечишься? — равнодушно спросила Софья Львовна.
— Вроде того, — промычал Май, обмирая от дурноты.
— Ты, наверное, думаешь, что я тебя позвала, потому что мне от тебя что-то надо? — ядовито прошептала Кокошина, глядя на черепаху.
Май думал именно так.
— А мне ничего не надо! — мстительно объявила Кокошина. — Просто я давно тебя не видела. Ну, что дома?
— Ничего, — слабо сказал Май, чувствуя, как дурнота проходит. — Благодарствую. Мои сейчас в Каневе.
Он повеселел, покрутил ус и хотел было сказать: «Если вам деньги нужны, то могу дать». Но не сказал, вновь испугавшись, что Кокошина выпытает у него про договор с Титом Глодовым.
— Ты Шмухлярова давно видел? — спросила Софья Львовна, не отрывая взгляда от черепахи.
— Давно, — сказал Май, неловко вытянув ногу и случайно зацепив стул у дверцы шкафа; дверца вновь открылась, и шланг шлепнулся на пол.
Кокошина яростно запихала его обратно и сказала с нажимом:
— Увидишь Шмухлярова, скажи, что долг отдам через неделю.
— Так вы сами ему скажите по телефону, — невозмутимо посоветовал Май; он вовсе не собирался к Шмухлярову.
Кокошина разразилась выразительной пантомимой, объясняющей, что Лидочка может подслушать телефонный разговор и устроить Толику скандал за то, что его мать занимает деньги, а отдавать рано или поздно придется ему, сыну.
— Не могу даже из дома выйти, с людьми встретиться! — ненавидяще прошипела Кокошина.
— Почему? — не понял Май.
— Обратно не пустят! Новый замок врежут! — тонко воскликнула Софья Львовна, уколов его взглядом.
Май закачался от неловкости; кульки с пшеном, казалось, ползали под ним. Софья Львовна все говорила, часто взмахивая короткими ручками — жаловалась.
— …надо иметь много денег! Очень, очень много денег! — поймал конец тирады очнувшийся Май.
— Много денег, конечно, хорошо, но… — Май замолк, чувствуя, что начинает лицемерить.
— Что но?! — взвилась Кокошина. — Ты хочешь сказать, что есть ценности превыше денег? Это раньше были другие ценности, милый мой! — Она машинально облокотилась о тумбу, в которой был спрятан партбилет.
— Отпустите меня! — тихо взвыл Май, приминая задом особо наглый кулек.
Но Софья Львовна, похоже, была невменяема:
— Не смыкая глаз, Семен, пашу в своем возрасте, редактирую всякую хрень, чтобы независимость сохранить от этой… — она кивнула на стену, — от проститутки этой! Гонорары в срок не выплачивают, говнюки! Дуплицкий из «Науки» вообще не заплатил, а я ему когда-то рекомендацию в партию давала!
Софья Львовна стихла, вонзив взгляд в зрителя: проверяла, как он отнесся к слову «партия». Май потупился в горчайшем смущении. Он ненавидел Кокошину, потому что она заставляла его сострадать, платить болью сердца за техничную расчетливую актерскую игру. Так делает опытная актриса, исполняющая одну и ту же роль многие годы. Зритель знает все приемы актрисы, все ужимки, все штампы, но послушно плачет в нужных местах.
Маю все сильнее хотелось предложить Кокошиной деньги, чтобы прекратить надоевший бенефис. Но, увы, Май не мог нарушить конспирацию!
— Ждет! — сообщила Кокошина, многозначительно кивнув на стену.
— Чего? — не понял Май и глупо брякнул наугад: — Ждет, когда вам пенсию принесут, что ли?
Софья Львовна зверски скривилась и, сложив руки крестом на груди, свистяще сказала:
— Не пенсию, а когда я в райские кущи переселюсь. Захапать квартиру хочет в тако-о-м доме-е!!
— В райские кущи? — надрывно переспросил Май, тут же вспомнив Анаэля.
Кокошина восприняла реплику, как намек на то, что работникам КГБ в райские кущи путь заказан, и затянула опостылевшую песнь:
— Мне здесь квартиру вообще случайно дали! А теперь и вовсе отобрать могут!
— Ну, чего же вы тогда волнуетесь? Этой вашей, которая ждет, ничего и не достанется, — подхватил Май, утрамбовывая задом кульки.
— А мой сын?! — простонала Кокошина, обняв аквариум. — Я люблю своего сына!
— Как же сына не любить, — заметил Май с чувством. — Было бы даже странно.
— Эта… — Софья Львовна кивнула на стену, — терзает его! Он мог бы и без нее книги писать!
— Кто же спорит? Дело-то нехитрое, — вздохнул Май.
— Ну, знаешь, это тебе не корзинки плести! — оскорбилась писательница и тут же заюлила: — Я вовсе не тебя имела в виду, Семен, и не твою жену! Она, кстати, красавица! Я просто так про корзинки сказала, это была… метафора. Ты ведь не обиделся?
Май не обиделся; он оторопел, поняв, что, оказывается, давно презираем за свою пусть дурацкую, но честную жизнь. В растерянности он уставился на Кокошину желтыми прозрачными глазами, и она с завистью отметила, как молодо он выглядит, несмотря на возраст и всевозможные лишения. Из шкафа вновь выпал шланг, на сей раз вовремя — скрасив глупостью быта неловкость паузы. Кокошина аккуратно водворила его на место, возлегла на подушки и мученически изрекла:
— Я живу…
— …под собою не чуя страны, — усмехнувшись, перебил Май; он решил разозлить Софью Львовну, чтобы она его прогнала наконец.
Но Кокошиной было все равно, что он говорит. Ей важно было говорить самой, вдохновляясь живой реакцией зрителя. И Май услышал сумбурный, дикий рассказ про то, как из костей бедняков после смерти вытачивают какие-то сувениры. Богачи же откупаются от этой участи при жизни. Впрочем, их и хоронят прелестно — на комфортабельных, хорошо охраняемых кладбищах, в дивных несгораемых гробах…
— А ты говоришь: зачем деньги!
— Я уже так не говорю, — скорбно отозвался Май, вспомнив, что слышал ночью от Тита Глодова нечто подобное о мертвецах. — Кто рассказал вам эту гадость? — подозрительно спросил он.
— Мамаша Шмухлярова по телефону. Она знает все. Мимо Шмухлярова сейчас пойдешь, загляни к нему.
— Я не собирался мимо него идти, — уныло воспротивился Май.
Кокошина, не обращая внимания, агрессивно прошептала:
— Скажешь ему: старуха подождать просит, когда Дуплицкий ей заплатит!
— Дуплицкий — сволочь! — обозлился Май, чувствуя, как жалость к прежде могущественной Софье Львовне залепила комом горло. — Сколько вы сил угробили на этого осла! Вы же его грамоте учили!
— «Аплодисменты» с двумя «д» писал! — жадно подхватила Кокошина, упиваясь сочувствием зрителя; это была ее единственная радость в теперешней жизни.
Маю было непереносимо слышать и видеть все это. «Довела-таки, добилась своего!» — подумал он, досадуя на себя за подступающие слезы. Он отвернулся, чтобы скрыть их, но Софья Львовна успела поймать гримасу сострадания и тотчас вдохновилась на новую эскападу. Она с невероятной прытью нагнулась, испугав Мая, — он подумал, что даме плохо. Как бы не так! Софья Львовна пошарила под кушеткой, вытащила театральную сумочку в серебряных блестках, извлекла помаду и щедро намазала поблекшие за время беседы губы, смотрясь в аквариум, как в зеркало. Мая вновь передернуло от ядовито-лилового цвета, и он встал, решив уйти. Пшено посыпалось из прорванного пакета на пол тихой струйкой. Кокошина вдруг помрачнела, но вовсе не из-за испорченного продукта: ей почудилось, что Май, глядя на нее, вспомнил об умершей матери.
Софья Львовна не могла примириться с тем, что и ей придется умереть. Главное, она не понимала, кто именно устроит такую пакость, кто виновен в том, что жизнь у нее будет отнята?! Насколько понятнее была ситуация с квартирой; здесь враг был налицо — по твердому убеждению Кокошиной, квартиру собиралась отнять новая власть. А жизнь — кто? Бог? Черт?.. От этих безысходных мыслей ненависть всякий раз переполняла Кокошину, и она начинала бодриться, словно желая обмануть того, кто отнимает у людей жизни: гляди, мол, как я еще сильна духом, моложава, я еще здесь пригожусь!.. Вот и сейчас Софья Львовна ребячливо спрыгнула с кушетки, чтобы проводить Мая.
Коридорная тропа показалась Маю опаснее, чем раньше: сапог-вешек как будто прибавилось. Но, несмотря на это, Май счастливо преодолел половину пути под водительством резвой Кокошиной. Оставалась последняя преграда — большой рогатый предмет, природу которого Май в пыльной полутьме определить не мог. Вдруг дверь в большую комнату резко открылась, свет щедро потек из нее, и Май обнаружил, что рогатый предмет — всего лишь перевернутый сломанный стул, водруженный на старую этажерку.
— Май, ты, что ли?
На пороге комнаты стоял Толик-Надин Суффло, встрепанный, голый по пояс из-за духоты; в бороде его, похожей на черный детский валенок, застряла большая канцелярская скрепка.
— Ох ты, Господи, — тоскливо вздохнул Май вместо приветствия.
— Мамань, ты что же молчишь, что у нас Май в гостях? — обиженно проверещал Толик и крикнул, не оборачиваясь: — Лидусик, Май пришел!
— Этот Май-чародей, этот Май-баловник! — промямлили из комнаты.
Там, в глубине, за компьютером сидела спиной к двери женщина в зеленом купальнике. Это была Лидочка, тоже Надин Суффло. На секунду она повернулась. Чрезмерно раздутые ноздри были самой яркой деталью лица Лидочки. Из-за них его не покидало выражение какой-то подозрительной крокодильей задумчивости.
— Лидочка, вы простудитесь, — мерзким голосом сказала Кокошина, беря Мая под руку.
Толик схватил его за другую руку:
— Май, оцени начало главы: «Орел не спал всю ночь…»
Лидочка капризно перебила:
— Анатоль, этого сейчас никто не купит, потому что это — настоящая ли-те-ра-ту-ра! Скажи, Май, ведь это — литература!
— В общем… да. Литература это. Она, — выдавил загнанный в угол Май.
Кокошина вмешалась сладко-ненавидящим голосом:
— Думаю, Семен, Лидочка, в сущности, абсолютно права. Она подразумевала следующее: не продается вдохновенье, но можно рукопись продать.
Май вмиг взъярился и, вырвавшись из рук мучителей, воскликнул:
— Тот, кто это написал, имел в виду хорошую рукопись! Хорошую! Прошу это заметить!
Капнула тяжелая холодная пауза.
— Ты вроде бы трезвый, — изумленно нарушил ее Толик.
— Да, я трезвый, — зло подтвердил Май.
— Семен успешно лечится, — угодливо встряла Кокошина.
— А раз так, то почему бы ему не зарабатывать, как все это делают? — мстительно сказал Толик. — У тебя же такая техника, Май! Тебе ничего не стоит пару-тройку забойных детективчиков состряпать. Ты мог бы тексты километрами писать. Ну, что уставился на меня, желтоглазый?
— Это они хочут нам свое презрение выразить, как бульварным писакам, — вставила Лидочка.
Май оцепенел от накатившего страха: вдруг им известно, как он продался какому-то богатому проходимцу за десять тысяч долларов? А если они это знают, то каким же гнусным лицемером, словоблудом он выглядит! И разве имеет он право презирать их теперь, когда — продался?!
— Так как тебе начало главы? — не унимался Толик. — Я хочу разбить на два предложения: «Орел не спал всю ночь» — это одно, а «Все клекотал и клекотал» — второе. А может, не разбивать?
«Они ничего не знают», — понял Май и спросил, успокаиваясь через силу:
— Что за роман вы пишете?
— «Печень», — поведала Лидочка, клацая по клавиатуре компьютера.
— A-а, что-то кулинарное…
— Издеваешься? Это о Прометее, которому орел клевал печень, — оскорбилась Лидочка.
— Ну, я почти что догадался, — галантно сказал Май и полюбопытствовал: — За сколько же у вас купят это произведение?
— На семьсот долларов потянет, — важно ответил Толик.
«И за это вы мучаетесь, увязая в собственной бездарности?» — вскричал про себя Май, осознавая, что он — богач и что никто о позорном сговоре с Титом никогда не узнает. Если же спросят, откуда деньги взялись, можно будет что-нибудь соврать, как Тит советовал: выиграл в лотерею, жена получила наследство или нашла где-нибудь, в Каневе, сокровище… Май ощутил, как срамная радость заклокотала внутри него и стала рваться наружу. «Да! — с болезненным восторгом подумал Май. — Я заработаю эти деньги и поеду… в Неаполь с Тусей и Галькой! А потом во Флоренцию, а там фра Анджелико! И между мной и всем этим маячит какой-то хилый бебрик! Я с ним разделаюсь, я убью его — как было заказано! Кто бы на моем месте не убил? Кто? Нет таких героев и я — как все!»
— Да! — забывшись, воскликнул он. — Хочу и буду, как все!
— Ты совсем пить бросил? — невинно спросил Толик.
Вопрос огорчил Мая: с ним в ошалевшие мысли встрял Анаэль, и радость стала меркнуть. Май начал бороться с наваждением, раздувая в себе подлое чувство превосходства над теми, кто получает всего лишь какие-то жалкие семьсот долларов за роман.
— Ты оглох? — спросил Толик.
— Я?.. Да… то есть… душно у вас, — пробормотал Май, отступая к выходу по разбросанным туфлям и рассыпанному мусору.
Кокошина открыла ему дверь, многозначительно напомнив:
— Так ты зайди к Шмухлярову. Не забудь, что я говорила.
— Да, да, — кивнул Май, дергано улыбаясь. — Что-то про кости мертвецов…
Он вышел, наступив на ореховую скорлупу. Солнечный свет затоплял лестничную площадку. Май прошел сквозь него и тихо замычал от сердечной боли: где теперь Анаэль? Неужели он бросил Мая навсегда? Проклятая пощечина!.. И ведь что интересно: Май в своей жизни никого пальцем не тронул. «Затмение, затмение нашло!» — твердил он, сбегая по лестнице. От отчаяния Май уверовал на миг, что Анаэль слышит его и, оказавшись на улице, выкрикнул с мольбой: «Затмение! Затмение!..»
— Семе-ен! — окликнули его.
Но то был не летучий голос Анаэля — Кокошина лукаво морщилась из-за цветочных горшков. Не успел Май пошевелиться, как она метнула в него увесистой книгой, понукающе крикнув:
— Отдай Шмухлярову! Это — его!
Май поднял с тротуара «Словарь синонимов», а Кокошина шутливо погрозила пальчиком и канула в глубь комнаты. Май понял, что облапошен, и поплелся, куда его принудили — к бывшему другу.
Кирилл Шмухляров считался человеком известным. Никто, впрочем, не смог бы определить, чем именно он был известен: то ли критическими статьями, то ли сценариями… Надо отметить, что во всех этих ипостасях Шмухляров чувствовал себя органично: бойко, гладко, часто даже остроумно писал свои опусы. Когда-то Шмухляров и Май учились вместе на филологическом факультете университета, одновременно занялись писательством и вступили в секцию молодых прозаиков, попав под жилистое крыло Софьи Львовны. Два друга даже пробовали писать вместе, как Ильф и Петров, но неудачно: Май был слишком ленив, а Шмухляров непоседлив. Это — вкупе с жаждой удовольствий — толкало Шмухлярова на поиски денежных средств. Май участвовал в поисках скорее из любви к самому процессу, чем к результату.
Ах, как весело они жили! Как путешествовали каждое лето в Одессу и проворачивали немыслимые авантюры, охотясь за невеликим заработком в санаториях и домах отдыха великолепного города! Май любил вспоминать то время до мельчайших деталей — до цвета самопальных джинсов друга и бухающих звуков санаторного квартета: аккордеон, медные тарелки, электрогитара и труба. В санатории (кажется, ветеранов труда) друзья провели лето, устроившись — каким-то невероятным образом — работать сотрудниками «Кульсектора». Днем они валялись на пляже, плавали за волнорез, пили вино, вкушали виноград и абрикосы, а вечером отрабатывали эту сладкую халяву.
Шмухляров вел кружок бальных танцев для пенсионерок, Май обучал искусству чеканки пенсионеров. Но о бальных танцах и чеканке друзья имели самое приблизительное представление. Пришлось до всего доходить своим умом, приступив к практическим занятиям. Благо ветераны, разморенные дневной жарой, были доверчивы. Май восторженно наблюдал, как его дерзкий друг выделывает жутковатые па, шаркая ветхими сандалиями по полу и начальственно покрикивая на бедных старушек: «Мазурка, медам! Айн, цвай, драй!.. Крепче ногу держать, кому сказал!» И они подчинялись, бедные.
Насладившись мазуркой, Май отправлялся в «комнату активного отдыха» и обучал азам чеканки пятерых суровых ветеранов. Как и Остап Бендер, Май совершенно не умел рисовать, а чеканка его вообще раздражала. Но выход из положения был найден: Май предстал перед ветеранами великим теоретиком чеканки! Он много и витиевато рассказывал о поющей линии рисунка, о нетленности металла, о поэтичности выщерблин и зазубрин на нем. И чем более нетрезв был Май, тем наглее. Но ветераны, словно в ступоре, внимали молча, обуреваемые нездоровой страстью к чеканке. Глаза их горели, молотки в руках подрагивали. Когда страсть ветеранов переходила в стадию исступления, Май водружал на стол старый чугунный утюг и командовал: «Вперед, мои неофиты-чеканшики!» Ветераны со стоном бросались изображать уродливый предмет на металлических пластинах, скрежеща и лязгая чеканами. А Май курил «Приму» и грозно подхлестывал: «Крепче руку держать, кому сказал!» Его крики были слышны даже на танцплощадке, где измочаленные мазуркой старухи тщетно бились над требованием Шмухлярова «держать крепче ногу».
Одесские каникулы — это было безбрежное счастье. И чем дальше отлетало то время, тем острее Май понимал его простую прелесть: прогулки по Приморскому бульвару, поездки на трамвае номер пять, походы на привоз и хулиганские забавы, вполне невинные по нынешним временам — напиться водки и заночевать на Соборной площади, у подножия памятника Воронцову; проникнуть в Оперный театр и появиться — в уличных шортах — на сцене, в опере «Кармен», приветствуя криками «Ура!» тореадора Эскамильо. Последний подвиг закончился триумфальным бегством от милиционеров и разъяренного Эскамильо. Спаслись друзья на шестнадцатой станции Фонтана, в мужском монастыре.
Здесь они разговорились с молодым быстроглазым монахом. Ярый антиклерикал Шмухляров принялся убеждать его в бессмысленности пострига. Май молчал; он побаивался церкви и думал, что православный монах должен почему-то не любить его, иудея. Впрочем, иудейской религии Май тоже не знал. «Ну что, отче, днями все молитвы читаешь и поклоны бьешь вместо активного служения Отечеству на ниве, положим, сталелитейной промышленности? — глумился Шмухляров, потирая ухо, ободранное ногтями тореадора Эскамильо. — Всуе акафисты твои, отче!» «Ухо-то не трите, еще больше заболит», — весело ответствовал монах.
Ударил колокол. Монах заспешил в трапезную, но внезапно взглянул на Мая и остановился. Май смущенно улыбнулся. Монах достал из холщовой заплечной сумы узкий деревянный ящичек, молча вручил Маю, поклонился друзьям и скрылся. К чему был этот дар и почему монах выбрал именно Мая, осталось тайной. За годы после той встречи Май прочитал Библию не один раз, но так и не сумел превозмочь робость перед церковью — напротив, она укрепилась. Шмухляров этого чувства не понимал и называл Библию сборником еврейских анекдотов. Он был циничен всегда — до перелома в своей жизни и после него.
Перелом случился по небрежности Шмухлярова. Он хлестал языком где ни попадя, ошарашивая похабными историями — про то, например, как склонил к соитию депутата Верховного Совета СССР, комбайнера Ангелину Бродюк. Шмухляров уморительно зло изображал не только совращенную селянку, но и товарища Андропова, который читал вслух ее «жалистное» письмо в КГБ и выносил развратнику приговор: «Расстрелять». В иные времена все бы расстрелом и закончилось: а нечего депутатов чернить, не говоря уж о верховной власти! Теперь же Шмухляров был всего лишь вызван в КГБ, очевидно, для выяснения подробностей соития с депутатом. И хотя никакой Ангелины Бродюк не существовало вовсе, Шмухлярова продержали в КГБ почти сутки. Что там было, никто не знал, но жизнь Шмухлярова переломилась — он сник, постепенно перестал ходить на собрания молодых прозаиков и отдалился от друга Мая. Прозаики гадали, почему друзья расстались, и народился мерзкий слух, будто Май — доносчик. Только два человека не знали об этом, Шмухляров и Май. Кто донес на Шмухлярова, было известно во всех деталях только Софье Львовне Кокошиной.
Остается лишь догадываться, что думала она, наблюдая, как молодые прозаики выражают негодование «предателю» Маю в излюбленных традициях интеллигенции: не подают руку при встрече и не садятся рядом. Через стул — пожалуйста, а рядом — увольте-с! Май не замечал демонстрации общественного презрения — он обдумывал какой-то новый рассказ. Когда же подлый слух резко, будто по приказу, пресекся, молодые прозаики вновь полюбили Мая. В недавнем своем поведении они ничуть не раскаивались: разве Май не мог взаправду оказаться доносчиком? Подумаешь, с виду безобидный! Мало у нас, что ли, было доносчиков — очаровашек и милашек? Начнешь вспоминать, со счету собьешься…
Шмухляров незаметно исчез из Петербурга. Говорили о нем разное: то в тюрьме сидит, то на японке женился… Мадам Шмухлярова лишь разжигала любопытство знакомых стойким молчанием о сыне. Но недолго длилось и это время. Подоспели события великой важности: прогромыхала перестройка, беспощадно расшатав мир — мир, построенный грубо, помпезно, непрочно. Напоследок он постоял немного, устрашающе зияя щелями, и рухнул. На развалинах, из руин и обломков скоро начала воздвигаться малопонятная конструкция, оценить которую в полной мере возможно будет, когда настанет срок — рухнет ведь и она. В неуютном здании нового мира люди обживались отчаянно: приспосабливались — ловчили, бились, продирались. Все, о чем знали из книг, явилось в реальности: безработица, голод, мор. Забавным пустячком представлялись бывшие писательские страдания, а сам легендарный Союз писателей, казалось, навеки исчез под руинами государства. Бесприютные литераторы разбрелись, разбежались кто куда и начали познавать свободу, о которой так долго мечтали, пели под гитару и говорили на своих советских кухнях.
Май был в то время холост, официально работал дворником и жил в служебном помещении, на улице Желябова, во дворе. В Киеве у Мая осталась мать, бесповоротно сходившая с ума от страха перед нищетой. Был у нее еще один страх, казавшейся недавно смехотворным, а теперь реальнейшим из реальных — страх перед концом света. Отменить конец света Май не мог, но сражаться с нищетой посчитал долгом. Редкие публикации рассказов всегда приносили мало денег, поэтому Май в прошлой жизни служил редактором в скромном техническом журнале. Теперь журнала не стало, а рассказы Мая оказались не нужны: в них не было ни стрельбы, ни порнографии, ни мармеладной любви. Пришлось Маю работать где придется — шить мешки, репетиторствовать, шинковать капусту в ресторане, даже сочинять колдовские заговоры для дремучей сибирской знахарки Степаниды, приехавшей в Петербург добывать себе на пропитание. Занесло его на два дня и в художественное училище, вести мастер-класс по… искусству чеканки! Помог одесский опыт и менторские покрикивания на студиозусов: «Крепче руку держать!» Так жил Май, изумляясь ситуациям, себе и… предчувствию своего писательского счастья.
Изломанная уродливая реальность необъяснимым образом помогала писать книгу. Май писал ее с монотонным упрямством, как больной пьет лекарство, без которого ему конец. Книга спасла Мая, но не мать. Она умерла в день, когда некий издатель согласился прочитать рукопись. После похорон Маю было безразлично — напечатают книгу или нет. Главное он сделал: нашел точные слова и связал их между собой так, что текст начал дышать и зажил своей, таинственной жизнью. Герберт Джордж Уэллс вел переписку с Трофимом Лысенко. Оба радели о прогрессе человечества и объясняли, что это за зверь такой, на примерах, наиболее понятных друг другу, — Уэллс писал в основном о сельском хозяйстве, а наш орел, Трофим Денисович, о научной фантастике. Книгу напечатали! Тираж был крохотный, обложка гаденькая, глянцевая, но автору первой своей книги не до капризов, поверьте. Жаль, не повезло ей родиться в перестроечное время, чтобы сделать Мая знаменитым и богатым. Ну да ладно! Май книгу читать не смог; он равнодушно пролистал ее, напился и заснул на постели матери, пожелав себе не просыпаться. Но он проснулся и начал жить, привыкая к одиночеству. Длилось оно недолго.
Однажды в книжном магазине на Литейном проспекте к нему подошла молодая скромная женщина и, смущаясь, попросила автограф. Возможно, она была единственной, кто прочитал книгу, и Май вдруг обрадовался вниманию застенчивой Гали. Шмухляров бы наверняка съязвил: «Старичок, автограф это еще не повод для женитьбы». Но Маю поклонница понравилась: красивая, с характерным петербургским выговором — без вульгарно открытых гласных «а», «о»; с пристойной речью — без ненавистных «супер», «класс», «как бы», «я в шоке». Его всегда трогала культурная речь, особенно у женщин.
Галя была рада выйти замуж за писателя, но Май не мог безропотно принять ее жертву и всячески умалял себя — нищий; немолодой; неприспособленный… Но это были причины несущественные в сравнении с главной, о которой вслух не говорилось. Всю петербургскую жизнь Май скитался по чужим углам, а Гале в наследство от родителей досталась квартирка в Купчино. Женившись, Май улучшил бы свой быт. Такое невольное приспособленчество смущало Мая, и он обличал себя перед Галей еще пуще: невезучий, тупой до того, что не умеет заполнять квартирные счета, пьющий, неряха… Галя стойко вынесла все самобичевания Мая, и они поженились.
Голод, безработица, мор вокруг не утихали, но к ним притерпелись, как в средние века к эпидемиям чумы. Май каждый день записывал, что видел и слышал. В тетрадочке его хранилось ценное собрание наблюдений. Он скрупулезно перечислял, что продают на барахолках и около станций метро. Ужасали старики, предлагавшие однообразный набор предметов: старые книги; фотографию Хемингуэя, популярную у интеллигенции лет тридцать назад; плоскогубцы; смеситель; вязаные носки; лакированные женские туфли, новые — хозяйка, видно, всю жизнь берегла для особого случая. И вот он пришел, этот случай — бал нищеты! Май записывал, как знаменитый профессор-хирург приносит из больничной столовой свои три котлеты голодным внукам. Записывались и уличные крики, чаще всего женские — остервенелые, отчаянные. «Только десяток яиц могу купить! Больше ни-чего-о!» — выла у дверей универсама дама интеллигентного вида. Ее утешали, будто она получила похоронку. «Хлеба! Хлеба!» — голосила в булочной сумасшедшая старуха с клюкой.
Была в тетрадочке и московская запись. В начале 90-х годов Май, приехав к матери в Киев, решил подзаработать — по знакомству взялся сопровождать в Москву грузовик с медом и салом; обещали заплатить за рейс медом же и салом. В Москве Май позвонил приятелю-журналисту, тот пригласил на писательскую презентацию, иначе «суаре демократов». Одичавший от своей жизни Май обрадовался, он ведь как-никак тоже был пишущий человек. Презентовали книгу писателя с перекошенным лицом «Жизнь не для жизни».
Из выступлений гостей Май понял, что автор с художественным блеском описал кошмарную действительность в нашем разодранном отечестве. «Тоже мне, великое открытие», — проворчал Май и начал рассматривать толпу: бывших невозвращенцев; профессиональных ниспровергателей власти; вдов политических деятелей; писателей… Они ели умопомрачительные закуски, пили дорогие вина. Время от времени кто-нибудь невнятно славословил перекошенного лауреата. Все стихли, когда в зал внесли блюда с осетрами. Не до речей стало: гости облепили осетров. Май выпил водки и спросил официанта в алом фраке: «А лебедей скоро подадут?» — «Не понималь, — промямлил алый фрак. — Я есть из Пари». Такое вот суаре: жизнь для жизни! Опомнился Май у дверей киевской квартиры со шматом сала и банкой меда в рюкзаке.
Позднее московский эпизод показался веселым бликом на замурзанной реальности, где ели виртуально, глядя в телевизор на кулинарные передачи; где часто не знали, на что купить мыло, зубную пасту, пару носков; где книги стали недоступны так же, как посуда, мебель, нормальная одежда; где всерьез хотелось написать письмо президенту с предложением ввести эвтаназию и разрешить ее не только больным, но и всем желающим здоровым. Мысль об эвтаназии пришла в голову безработному физику, с которым Май вместе мыл окна на вилле пивного магната. В пользу эвтаназии физик приводил уважительные аргументы: экономия лекарств, экономия продуктов питания… Он показывал Маю графики, таблицы цифр — «потому что все оттенки смысла умное число передает». Своими умозаключениями физик решил поделиться с властью и посетил Думу в Москве, но там ему отказали в самой гнусной, ханжеской форме: «Наша церковь эвтаназию не одобрит». «Можно подумать, эти профессиональные холуи, подлецы и безбожники когда-нибудь интересовались мнением церкви!» — кричал физик, протирая окно из венецианского стекла…
Но вот среди всех бедствий и безобразия Май однажды узнал, что Союз писателей, оказывается, жив. Восстал на пепелище старого Союза! Не было у него прежнего влияния, авторитета и денег, но зато он стал демократически открытым для всех. И невесть откуда явился Шмухляров — загадочно разбогатевший, властный — и возглавил… секцию молодых прозаиков! Немедленно ее заполонили успевшие заматереть, бывшие молодые прозаики и новые, «шерстюки», писавшие сообразно непритязательным вкусам своей публики: «Здесь кроме юноши был мрак».
Шмухляров вспомнил о старом друге и предложил вступить в Союз, обещая синекуру — должность в «своем аппарате» и зарплату. Май вежливо отказался. Ему было неловко играть в писательские игры после всего, что он узнал о настоящей жизни. «Какая честь, коли нечего есть!» — поддел друга Шмухляров. «Это девиз проституток, — ответил Май и спросил: — Скажи, зачем ты возглавил организацию, которая тебя когда-то предала и чуть не погубила?» — «Мне отмщение, аз воздам», — ухмыльнулся Шмухляров. Они расстались и встречались с тех пор редко, случайно.
Май опомнился, сидя на детских качелях в скверике, во дворе дома Шмухлярова на Тверской улице, близ Таврического сада. Двор был пуст. Май помнил, что из квартиры Шмухлярова, за крышами и густыми тополями, видны золотые купола Смольного собора, божественного создания Франческо Бартоломео Растрелли. Май внезапно обмяк, окунувшись в склизкий страх: он вспомнил Ханну — ее опаловые глаза, тяжкую косу и плещущий бесстрастный голос. «Неужели взаправду ведьма?!» — охнул про себя Май и тотчас получил ехидный ответ от Мая-второго: «Трезвость для некоторых род болезни. Заметь, пьяному тебе ни ведьмы, ни ангелы не мерещились. Срочно полечись, дружок!» Май был согласен с тайным спутником — надо было «срочно попить»! Тут в сквере появился какой-то орясина, плюхнулся на скамью и лихо вскрыл банку пива. Мая вмиг сдуло с качелей — он бежал от убийственной пивной вони и остановился только у квартиры Шмухлярова. Пригладив волосы, Май позвонил. Замок пискнул, дверь бесшумно открылась.
На пороге встала золотая фигура — маман Шмухлярова в парчовом халате. Пристрастье к блестящим тканям, перьям и ослепительной бижутерии она приобрела в оперетте: некогда маман пела и танцевала, сопровождая выход главных героев, Сильвы или мистера Икса. Май сделал вид, что сражен восхитительной дамой — ахнул, замахал рукой и фальшиво взвыл:
— Вы ли это, Руфина Глебовна?
— Нет, тень отца Гамлета, — ворчливо отозвалась маман и пустилась откровенничать, как будто не прошло пятнадцати лет со дня их последней встречи: — Я думала, это приперлась скандалить бывшая теща Кирилла, Дудукина! Врет, сволочь, что он у них мясорубку украл!
Руфина мелко приседала от чувств, похлопывая себя по бедрам, и это делало ее похожей на суетливую курицу, золотую курицу! Из-за спины Руфины молча выплыл Шмухляров. Он энергично вытирал голову полотенцем. Бывшие соратники замерли, увидев друг друга. Неприятную паузу заполняло кудахтанье маман:
— Мясорубка! Я говорю: а золотые коронки мой сын у вас не спер? Да я каждый день Богу молюсь, что спас Кирюшу от этих вампиров! Вот как я молюсь: с-с-спа-си-и-бо Те-бе, ве-ли-кий Гос-с-поди-и!..
Она широко, воинственно перекрестилась, глядя в потолок, и медленно поклонилась, стараясь не сгибать ног, — так маман обычно совмещала небесное и земное: общение с Богом и упражнения для суставов. Май и Шмухляров напряженно смотрели в глаза друг другу, пока согбенная маман бормотала молитву.
— Привет, — нехотя произнес Шмухляров.
— Привет, — нехотя отозвался Май.
Шмухляров стянул с головы полотенце; влажные волосы встали хохлом на макушке, близорукие глаза смотрели растерянно. Маю стало жаль его и — заодно — себя: оттого, что никогда больше они не будут вместе пить водку ночью у памятника Воронцову… Руфина наконец распрямилась, пыхтя, но по-прежнему не сгибая ног. Май сунул ей «Словарь синонимов» и буркнул:
— Вот. Кокошина прислала. Еще просила передать, что деньги сейчас отдать не может.
— А она никогда не может, — зло кудахтнула маман. — Безбожный она человек! Из поколения ревностных комсомольцев!
Май, не сдержавшись, спросил:
— А вы разве не были в комсомоле?
— Никогда! — гордо заявила Руфина, теребя кисти халата. — Мне угрожали репрессиями, но я не вступила!
Май деликатно промолчал, подумав, что по лицу Руфины Глебовны понятно: она не только состояла в комсомоле, но даже исправно собирала взносы. Шмухляров своевременно выступил вперед и дружески, искренне произнес:
— Семен, ты не поверишь, я о тебе сегодня думал.
— Я о тебе тоже, — признался Май, улыбнувшись.
Оба они в этот миг подумали друг о друге одно и то же: «все-таки не совсем он конченый человек».
— Господа хорошие, вам не надоело беседовать на пороге? — по-хозяйски спросил Шмухляров. — Семен, заходи в дом.
Растерянность Шмухлярова улетучилась; он был деловит, собран, весел. Он просчитал все варианты встречи с бывшим другом и выбрал для себя наиболее целесообразный. Маю ничего не оставалось, как повиноваться: не из слабоволия, а из любопытства.
— Я на кухню, — кудахтнула Руфина. — Ты с нами пообедаешь, Семен?
— Благодарствую. Я ненадолго. Да и сыт я.
Шмухляров усмехнулся и пояснил матери:
— Семен исповедует древний принцип — не есть в доме врага своего.
— А если оцень кусать хоцется? — кокетливо просюсюкала маман, ничего не поняв.
— Ему — не хочется, — уверил Шмухляров.
Май виновато развел руками: да, мол, не хочется. Маман тяжело потрусила на кухню. Шмухляров спросил, распахивая дверь в свой кабинет:
— А выпить тоже не хочется? За встречу?
— Уволь, — резко сказал Май. — Не пью.
— Ай, удивил! И давно? Час уже прошел?
— Вы переезжаете, что ли? — спросил Май, чтобы прекратить разговор о выпивке. — Какие-то у вас повсюду ящики, коробки…
— Мебель новую не всю распаковали. Я ремонт сделал. Жилплощадь расширил за счет соседней квартиры. Я ее купил, стену сломал и теперь у нас четыре комнаты, две ванные, две кухни и два балкона.
— Зачем? — отрешенно спросил Май, глядя в распахнутое окно, на жгучие купола Смольного собора.
— Знаешь, ты единственный, кто задает такой идиотский вопрос, — сказал Шмухляров, злорадно усмехнувшись. — Не обессудь, ответ будет тоже идиотский: в большой квартире удобнее жить.
— Ну, ничего не поделаешь, — бессвязно ответил Май, озираясь в кабинете.
Все тут было сдвинуто, перемешано: новые книжные полки пустовали, книги стопками громоздились по углам, на столе валялись старые картонные папки докомпьютерного периода. Пахло лаком. На полу, как льдины в океане, были разбросаны газеты. Шмухляров перебрался по ним на диван, залез с ногами, устроился по-турецки. Май выбрался на балкон. Здесь бесстыдно нежились на табуретах подушки в голубых исподних наперниках. Май вернулся в комнату, пристроился на стуле, рядом с горкой книг. Вдруг он радостно фыркнул и взял одну, верхнюю. Это был толстый альбом «Флоренция», изданный в 70-е годы, когда Май учился в университете. Он быстро пролистал альбом, как некогда в магазине на Невском. Среди фресок, зданий, скульптур, костюмов, масок, садов, монастырей промелькнули родные лица Савонаролы, братьев Медичи, Макиавелли… Май захлопнул альбом с приятным чувством, что помолодел на тридцать лет — тогда он в первый и последний раз держал в руках редкое издание.
Шмухляров остро глядел на друга юности. Май, смущенный этим, в отместку уставился на Шмухлярова. Природа не озаботилась проработкой деталей, создавая его: ноги были коротки, голова крупнее, чем надо, шея почти отсутствовала. Зато у Шмухлярова было одно волшебное свойство: он всегда улыбался. Без улыбки его лицо начинало болеть. Особенно оно болело по утрам, по-еле сна, во время которого Шмухляров, натурально, улыбаться не мог. По утрам, в ванной, ему приходилось упражняться: разминать, растягивать мышцы лица, улыбаясь самому себе.
— Ты молодец, — уважительно признал Май, погладив лежащий на коленях альбом. — Купил его все-таки. А я, дурак, так и не собрался тогда… Он ведь рублей двадцать стоил? Целое состояние. Стипендия-то была сорок рублей. Катастрофически не хватало на книги.
— Ну, еще бы! Пить надо было меньше, — вызывающе заметил Шмухляров.
— Пили мы в общем-то вместе, — добродушно напомнил Май.
— Ты хочешь сказать, что, несмотря на это, я был прагматичный прижимистый ловкач, а ты, естественно, небожитель?
— Небожитель, mon cher ami, это флорентийский монах-доминиканец, фра Анджелико, — строго сказал Май и, положив книгу на место, встал: — Мне надо идти.
— Что так скоро? — удивился Шмухляров, и уголки губ его вздернулись. — Давай хоть ради приличия поболтаем. Ну, как твоя дочка? Уже в школу ходит?
Май засопел от удовольствия, сел и с трогательной гордостью поведал:
— Ей только пять лет. Но уже читает, и память хорошая, цепкая. Недавно вдруг рванула наизусть: «Все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше…»
— …«Для меня так это ясно, как простая гамма…», — подхватил Шмухляров и неожиданно заключил: — Видать, совсем твое семейство до ручки дошло. Впало от нищеты и недоедания в извращение самого вредного толка: поощряете несмышленого ребенка учить «Моцарта и Сальери»! А все для того, чтобы хоть чем-то было хвастать, чем-то гордиться! Надеюсь, ты уже объяснил ей, что ее отец — Моцарт? Не сомневаюсь, ты это сделал!
— Ты меня оскорбить хочешь, что ли? — беззащитно спросил Май.
— Все ты понял! Не придуривайся! — презрительно воскликнул Шмухляров. — Те, кто не могут своему ребенку купить дорогой компьютер, кто не в состоянии свозить свое чадо на море, одеть красиво, накормить досыта и не овсянкой, а вку-усными вкусностями, — в общем, такие люди, как ты, Семен, заглушают свои нищенские комплексы тем, что детей натаскивают на чтение стихов. Мол, пусть мы бедные, но зато духо-о-вные-е! Моцарты мы, окруженные сворой тявкающих Сальери!
«А вдруг он правду говорит?» — подумал Май и начал неумело, жалко оправдываться:
— Но я ведь работаю! Я зарабатываю, что могу! Я же редактирую! Ну, не умею я на рынке колбасой торговать! Что же делать теперь? Не воровать же идти!..
Шмухляров живо спустил ноги на пол, откинулся на спинку дивана и с вызовом отбарабанил:
— Если бы мой ребенок голодал, я бы без всяких интеллигентских штучек встал за прилавок торговать колбасой.
Май хотел ответить грубо, вроде «роди сначала своих детей» или «не твое собачье дело», но вспомнил, что у него есть козырь покрупнее.
— Между прочим… — злорадно проронил Май, готовясь сказать главное: «Я заключил договор на десять тысяч долларов».
Но Шмухляров резво перебил его:
— Знаю, знаю! Ты хочешь сказать, что ты — художник слова и человек чести. Рыцарь! Так сказать, шевалье. А я тебе на это повторю, как всегда: какая честь, коли нечего есть!
Он выкатил глаза, надул щеки и с гнусным пукающим звуком выдохнул.
— Это… девиз проституток… — проговорил Май и неудержимо захохотал.
— Что, самому смешно?
Май закивал, судорожно взмахивая руками — его безобразно веселила мысль о том, что бывший друг даже не подозревает, как он богат, и что девиз проституток теперь — и его девиз! Шмухляров гукающе засмеялся, глядя на Мая. Из кухни явилась маман — разделить веселье и сразу же, не спрашивая, над чем смеются, зашлась частым кудахтающим смехом. Май и Шмухляров затихли: маман полыхала золотом, в прическе торчал испанский гребень; к животу маман прижимала голубую кастрюлю. Май и Шмухляров переглянулись и захохотали по новой, испугав маман. Она ушла, и они разом умолкли. Так друзья, бывало, молчали в юности после веселья, молчали долго и счастливо.
Они переглянулись и вновь подумали друг о друге: «Может, он не совсем конченый человек». Май вздохнул и осторожно спросил, пощипывая ус:
— Скажи, Кирюха, если бы ты вдруг увидел существо… сверхъестественное, про которое всегда думал, что это — миф, сказка, что бы ты стал делать?
Шмухляров взглянул испытующе и поинтересовался:
— Ты когда бросил пить?
— Да не пью я! — раздражился Май. — Ты мне ответь: что бы ты сделал, если бы встретил сверхъестественное существо?
— Я бы немедленно попросил у него денег, — твердо сказал Шмухляров. — Денег и жить как можно более долго и в полнейшем здравии — желательно в наиблагополучнейшей стране, в Швейцарии или в княжестве Лихтенштейн. И чтобы деньги никогда не кончались! Вот, Семен, какой я пошлый низкий тип. С твоей точки зрения — моральный урод.
Шмухляров замолк, растянув губы в улыбку-ниточку.
— Ну а что бы ты стал делать? — спросил он после язвительной паузы.
Маю вопрос не понравился: что, если Шмухляров знает откуда-то про договор с Титом? И почему бы ему не знать — ведь всюду бывает, со всеми знаком. В смятении Май молчал, уставившись на газету под ногами — на фото собаки в балетной пачке.
— Молчишь? — хмыкнул Шмухляров. — Да я про тебя и так все знаю.
— Что?! — дико взглянул на него Май. — Что ты знаешь?
— А то, что ты у существа сверхъестественного стал бы выяснять про устройство мироздания, про Бога. Тебя бы больше всего волновал Бог, а не беспросветность собственной жизни, не нищета со всеми ее атрибутами — стоптанными ботинками, очередями старух за дешевыми просроченными продуктами, убожеством развлечений…
«Он не знает про Тита!» — понял Май и заговорил, по-детски радуясь, что не разоблачен:
— Разве существование того, что мы считаем мифом — предположим, ангелов и демонов, — разве это не делает смешным, ничтожным все эти житейские дрязги: желание денег, славы, удовольствий? Разве нет?
— Ты про это роман пишешь, что ли?
— Ну, допустим. А что?
— Да ничего, — сказал Шмухляров, пожав плечами. — Ты говори, говори. Выговорись.
Май припечатал ногой раздражающее его собачье фото и признался таинственно, вполголоса:
— Представь, я видел своими глазами такое существо! Назовем его ангелом. Но это не все, Кирюха. Я видел и другое существо, врага ангела!
— Дай угадаю кого! Черта, что ли? — хохотнул Шмухляров, потягиваясь.
— Скорее, чертовку, — подавленно сказал Май; он заподозрил, что разговор этот, возможно, неугоден Анаэлю и потому напрасен.
— Кому ты адресуешь свой роман? — деловито спросил Шмухляров.
— А что?
— А то, что все это никому не нужно. Понимаешь? Люди читают совсем другое.
— Ты ничего не понял! — разочарованно воскликнул Май. — Для меня не секрет, что читают люди. Шерстюков они читают. Дрянь их рептильную! Кто-кто, а уж я это знаю. Я — редактор.
Шмухляров зевнул, прикрыв ладонью рот. За ней, как за ширмой, шла лихорадочная примерка улыбок. У Шмухлярова их было столько же, сколько костюмов у короля-солнце Людовика XIV. Май ждал. Наконец, Шмухляров поднял ладонь, явив строгую постную улыбку, и заметил:
— В пору расцвета рептильной, как ты ее называешь, прозы забавляться сочинением романа об ангелах может либо идиот, либо скучающий миллиардер. Догадываюсь, что миллиардов у тебя нет, а значит…
— Пусть я идиот, — охотно согласился Май. — Но ведь и такие нужны. Мы, идиоты, ведь никому не мешаем жить. Пусть шерстюки печатают свои рептильные книжки, а другие пусть их читают. Это ведь как с продуктами: тот, кто не знает вкуса настоящего молока, будет считать таковым порошковое. Но я вовсе не об этом говорю. Ты представь, Кирилл: тебя посетил ангел! Настоящий! Что это значит, как ты думаешь?
Май замолк, встал, вновь сел и с мечтательной радостью вымолвил:
— А это значит, что нет смерти!! Нет этой непредставимой в жути своей пустоты! Я только теперь осознал банальнейшую истину: люди алчут своего людского из страха перед смертью!..
— Алчут и будут алкать! — зло прервал Шмухляров. — Наплевать им на всяких ангельских посланцев! Людям нужны самые простые вещи: комфорт, вкусная еда, больницы по последнему слову науки и много, мно-о-го денег. Оставь людей в покое. Они просто живут! Им нравится читать в метро рептильную прозу! Чтобы жрать, пить и совокупляться, им не нужны твои рассуждения и твои книги. Да и сам ты, уж извини за жестокую правду, способен вызвать у нормального здорового труженика только раздражение.
— Это ты, что ли, труженик? — уточнил Май, утюжа ногой фото собаки.
— Представь, я! — с горячим вызовом подтвердил Шмухляров. — Все эти годы после всеобщего распада ты, Семен, кусочничал — брал, что можно было взять с легкостью: то статейка, то редактура, то еще статейка и еще редактура… Лишь бы прокормиться! Хлеб наш насущный даждь нам днесь, так, кажется, в популярной молитве? А я в это время вкалывал по-настоящему. Я заводил новые знакомства, вползал в доверие к властным людям и, как бы они мне ни были отвратительны, я добивался, чтобы меня приняли в их круг!.. И они приняли, хотя за это мне пришлось дважды жениться на их дочерях, тупорылых человекообразных существах. Зато теперь я сам себе господин. Я кормлю своими идеями многих, а они платят мне большие деньги. Возможно, у кого-то идеи лучше моих, но платят-то — мне. Мне! И будут платить. Потому что — вот они у меня где!
Шмухляров показал жесткий маленький кулак, вскочил с дивана и начал расхаживать туда-сюда, ступая мимо газет. Губы подергивались, пытаясь сбросить улыбку. Шмухляров вновь заслонился ладонью и гадливо произнес:
— Живут себе люди, как умеют. И вдруг приходит какой-нибудь… пророк, а вернее сказать, сволочь отпетая. И начинается! Ну, что же вы людей смущаете? Что ж вы жить никому не даете? Что вам неймется?
— Я хуже, чем сволочь! — воскликнул Май, душевно потрясенный тем, что его, пусть сгоряча, назвали пророком. — Я до того опустился, что низменной человеческой меркой ангельскую мощь измерить вздумал! Он мне работу предложил; намекал, что от самого святого апостола Петра заказ, а я, подлец, отказался… Гонорар меня не удовлетворил! Не подлец я разве, а? Что я, когда-нибудь больше получал за работу? Но я же думал так: если ты — небожитель, то по мановению перста твоего золото дождем сыпаться должно. А у него золотого — только волосы до плеч…
Май затих. Шмухляров стоял рядом, озабоченно улыбаясь:
— Семен, успокойся. Опасно до такой степени в свои образы вживаться. Все это пустые литературные фантомы. Гиль.
— Откуда тебе, нормальному труженику, знать, что есть гиль, а что нет? — с неожиданным ехидством возразил Май. — Ведь ты понятия не имеешь, что было потом, после ангела.
— Что? — жалостливо спросил Шмухляров.
— Потом пришел… тип брюхастый, а с ним… — Май запнулся, вспомнив о Ханне. — В общем, другая сила, враждебная ангелу моему. Но вот что интересно: брюхастый сразу заплатил мне больше, чем мог предложить ангел! Каково?
— Если платят, надо брать, — отрезал Шмухляров, плюхаясь на диван. — Подумаешь, проблема!
— Положим, я взял! — вскричал Май. — Из гнусности своей взял, из обиды на ангела, из разочарования в нем… Что ж, мол, ты, ангел, не можешь порядок установить во вверенном тебе кусочке земного пространства?! Хотя бы нанести точечный удар и испепелить тварь, пришедшую в мой дом с чертовыми деньгами!
— Какой ты жестокий! — весело изумился Шмухляров. — Я уверен, что тот, у кого больше денег, то есть, по-твоему, тварь, — самый актуальный персонаж. Вы уж, господин великий писатель, не убивайте его подольше, а то скучно читать будет.
Май только рукой махнул, торопясь сказать свое:
— А что, Кирилл, если те, у кого настоящая сила, в нашем, людском мире выглядят слабыми? Что, если мне просто испытание послано: поверить безоглядно ангелу? Безоглядно!
— Мне эти библейские проверки на вшивость отвратительны. Фальшь это. Вранье. Если ты — сверхъестественное существо, то изволь подтверждать свою сущность: испепели кого-нибудь или осыпь сокровищами. А не можешь — привет! Правда жизни, Май, заключается в том, что любой нормальный человек…
— Труженик? — язвительно уточнил Май.
— Именно. Любой труженик наподдаст этому нищему богопосланнику коленом под зад, чтоб не выпендривался. Пусть в следующий раз приходит с приличными деньгами. И не вздумает проповеди свои хреновы читать!
Наверху пробудился рояль; кто-то заиграл гамму — нехотя, тягостно: до-ре-ми-фа-соль… Последняя нота застряла в воздухе: соль-соль-соль… Шмухляров раздраженно похлопывал по колену и думал, до чего простирается тупость соседки — даже гамму сыграть не в состоянии. А Май просто хотел, чтобы звуковой ряд гармонически завершился. Наконец, с усилием оттолкнувшись от «соль», гамма покатилась дальше: ля-си-до… И стало тихо. Слышно было, как возится в листве за окном крошечная птица.
— Я его ударил. Ангела! — признался Май, отвернувшись от окна.
— Брешешь, — отрезал Шмухляров.
— По лицу! — слабо вскричал Май и закрыл глаза, как тогда, после пощечины, в ожидании небесной кары.
— Браво! — воскликнул Шмухляров. — Так его, паскудника! Значит, Семен, не совсем ты конченый человек. Видишь, это просто — ударить ангела! А я бы еще и коленом под зад ему, чтобы не требовал, гадюка, безоглядной веры, если ни хрена сам сделать не может!
Май встал, начал беспорядочно топтаться по комнате, трогая книги. Ожидание Анаэля совсем измучило его.
— Я даже кошку не могу шлепнуть! — страдальчески исторг Май, выбравшись на балкон. — А в детстве мальчишки убили при мне лягушку, так меня вырвало. А тут!.. Что это, если не затмение?!
Он вернулся в комнату, упал на стул и тихо заголосил:
— Затмение! Затмение!..
— Нет, не затмение! — победно вскричал Шмухляров, вскакивая. — Просветление! Озарение! Illumination! Не бойся признаться: ты начистил рыло небожителю из-за денег.
Шмухляров куражливо заверещал, размахивая руками:
— Уж если моего кроткого Мая проняло, то, значит, с ангелами возможен только один язык — язык пощечин!
— Ну, преступил я… преступил… так ведь я это понял! Неужели он меня не простит?! Ведь говорят: ангельское терпение… Не зря же так говорят!..
— Извини, что грязным булыжником шмякаюсь в кристальный поток твоих философских размышлений, но хотелось бы узнать: сколько в твоем романе будет трупов?
«Какие трупы?!» — чуть не закричал Май, но, вспомнив о царе Кадме, который со свирепым античным упрямством угнетал бебриков, трагически буркнул:
— Будут вам трупы.
— К чему угрюмство? — издевательски завыл Шмухляров. — Рептильные книжки надо писать весело. Шоу! У нас есть три столпа: театр, телевидение, террор. Бери с них пример и вперед! Кровищи не жалей. Понимаю, ты не хочешь примитива, для того и выдумал ангела. Кстати, у них там, в горних мирах, тоже была война. Ну нигде жить не могут без этого! А пусть ангел твой будет богоборец, пусть с вытаращенными зенками спасает кого-нибудь, а в конце ты ему бабу дай в награду. Ну и слезного пафоса подпусти.
— «Плача и нагинаясь при этом…» — горько процитировал из Шерстюка Май и признался: — Боюсь я, что ничего стоящего после рептильной книжонки не напишу. Наказание мне будет такое — немощь писательская. Стану умственно ленив, безразличен к словам, а ведь они любят заботу… Только тогда в них есть блеск, игра цвета, потаенных огней… И вдруг все это иссякнет, пропадет?!
— Не заламывайте рук, шевалье, — брезгливо хохотнул Шмухляров. — Слова, слова, слова… Слышать не могу этих причитаний! Ты вообще поразительно не изменился за тридцать лет нашего знакомства.
Он подошел к столу, порылся в старых выцветших папках, взял одну, развязал тесемки.
— Вчера просматривал старье и нашел листочек. Это из какого-то твоего незавершенного рассказа о средневековой Флоренции. Ты бы и сейчас мог написать подобное и, что самое скверное, искренне. Слушай: «Разве купишь ты бессмертие за все свое золото и кто, скажи мне, герцог, продаст тебе его?»…
Небо над Петербургом помертвело — солнце заволоклось облачной пегой мутью, и купола Смольного собора сделались, как жесть.
— Это я написал? — спросил Май.
— Ну не я же, — неопределенно хмыкнул Шмухляров.
— Да, да, да, — пробормотал Май, мгновенно ухватившись за край тяжелого, синего с золотым герцогского плаща.
К слову «герцог» пристроилось другое — «огонь», а за ним еще — «ведьма». Май выпустил плащ и неловко упал… Очнулся он в знакомой комнате, в углу, на куче рассыпанных книг.
— Старик, ты приближаешься к Достоевскому — у тебя падучая, — без интереса констатировал Шмухляров, заботливо трогая уставшее гримасничать лицо.
Май кое-как навел порядок — собрал книги, присел на стул и спросил тревожным шепотом:
— Ты когда-нибудь ведьму настоящую видел?
— Сколько угодно. Этого добра навалом. Да вот взять хотя бы маменьку мою, — Шмухляров вдруг закричал, как в лесу: — Ма-а-а-ама-а!
Маман явилась незамедлительно. Она взбалтывала что-то вилкой в кастрюльке.
— Мамусик, я Маю сказал, что ты — ведьма. Выдай ему для наглядного примера что-нибудь, о чем промеж вас, ведьм, сплетничают.
Маман польщенно захихикала. Она полагала, как, впрочем, большинство женщин, что «ведьма» — это комплимент.
— Слух прошел, — прокудахтала она, часто стуча вилкой, — такой слух, что бедняков, бомжей всяких и прочих нищих, будут из гробов вытаскивать и разбирать на кости их скелеты.
— Зачем? — пролепетал Май, зная ответ.
— Сувениры из костей будут вытачивать. И то верно — что за толк в скелетах, только место занимают в земле, столько нужного пространства пропадает. Могли бы там дома строить для живых людей, а то повсюду дефицит жилья и, как следствие, демографический кризис. А из костей, говорят, пуговицы, брошки делать будут, даже нэцкэ в виде головы Пушкина или Достоевского.
Шмухляров зааплодировал:
— Мерси, маман! Это было искрометно! Ступай к себе, на кухню. Там котлеты, кажись, горят.
Маман ушла, брякая вилкой.
— Разве она не ведьма во плоти? — подмигнул Шмухляров. — И никакой мистики! У тебя о бессмертии что написано? «Кто, скажи мне, герцог, продаст тебе его?»?
Он вдруг подпрыгнул от хохота так, что диван крякнул.
— Вот тебе и все бессмертие — нэцкэ из костей! Пуговицы! Продавать будут за рубли и доллары!.. Ведь людишкам лишь бы мразь свою тешить, которая внутри сидит: и в том, кто кости мертвых продает, и в том, кто их поку-па-е-ет!..
Май невольно увлекся аттракционом: хохот Шмухлярова не унимался, лицо искажали немыслимые судороги, а губы растягивались чуть не до ушей.
— Пойду я, — сказал Май, поднявшись.
Шмухляров сразу утих, словно его выключили. В коридоре он объявил покровительственно:
— Старик, я решил раскрутить твой роман. У меня есть на примете один банкир. Денег у него, как дерьма. Но! — Шмухляров многозначительно улыбнулся и добавил, открывая входную дверь: — Но для этого тебе надо будет на него поработать, кое-что рекламное сочинить. Пусть он тебя, могучего орла-прозаика, в деле увидит.
Май вышел за порог и поинтересовался на прощание:
— А где поработать?
— В банке, старик, в банке.
— Прости, — тоскливо рассмеялся Май. — Но в банке можно быть только килькой. Сам подумай, разве не так?
— Ну и катись тогда к черту!
— Ты прав, туда мне и дорога, — признал Май с угрюмым отчаянием.
Дверь презрительно защелкнулась. Май, сбежав вниз, вышел во двор, потом на улицу. Скудно закапал дождь, но молния стегнула по небу, и вода обрушилась на землю водопадом. Пришлось Маю вернуться в подъезд. Он устроился на лестничном подоконнике и стал наблюдать, как водопад полощет и бьет кусты сирени перед домом. Из приоткрытой двери какой-то квартиры просачивалась кухонная вонь и звуки телевизора: музыка, лошадиное ржание, выстрелы. «Этот челевик заманиль его в гори», — изрек некто, глупо уродуя язык. Май встрепенулся: голос и фраза были знакомы ему давным-давно, хотя сам фильм о пограничниках посмотреть так и не привелось…
В детстве Май фильмы не смотрел, а слушал. В их киевской коммунальной квартире телевизор был только у дяди Саши, инвалида войны. Еще у него был простреленный трофейный аккордеон. По воскресеньям дядя Саша самозабвенно играл на нем часами — зажмурившись, давил корявыми пальцами на клавиши и кнопки. Счастье, что инструмент был мертв и молчал, а то соседи взбунтовались бы. Но аккордеон, даже исправный, не мог идти ни в какое сравнение с телевизором! Дяде Саше не приходило в голову пригласить соседей посмотреть фильм или концерт. Увы, с головой у него было плохо… Шрамы от операций уродовали лысый череп, лицо безобразила вмятина над правой бровью. Жил дядя Саша один в страшной комнатенке — половине уборной бывшей барской квартиры. В этом утлом жилище помещался табурет с телевизором, казарменная кровать и около нее — почему-то — беленькие весы для взвешивания младенцев. На них валялась кепка дяди Саши, и маленький Май простодушно думал, что так и надо: если у человека есть кепка, то ее непременно надо каждый день взвешивать…
Несмотря на частые обмороки и припадки, дядя Саша работал где-то вахтером. Давалось ему это тяжко, домой бедняга возвращался полумертвый. В комнатенке он швырял кепку на весы, валился на кровать и сразу попадал во власть демона-невидимки. Демон усаживался на грудь дяди Саши и душил его до утра — то сильнее, то слабее. Булькающие всхрапывания дяди Саши напоминали агонию умирающего. Но интерес соседей к телевизору превосходил их сострадательную неприязнь к бедному инвалиду! Они тихо проникали в комнатенку, включали телевизор и усаживались на кровать, грубо отодвинув храпящее тело к стенке. Май ни разу не решился войти в комнатенку — он боялся, что дядя Саша вдруг очухается и схватит его за руку. Каждый вечер Май видел из коридора, как трое соседей — Жмудов, Лазурский и Гулько — сидят на кровати и смотрят «Танец маленьких лебедей» или картину «Ленин в Октябре». Звуки телевизора, хоть и искаженные храпом дяди Саши, завораживали. «Этот челевик заманиль его в гори…» Что там дальше случилось, в горах, так и осталось тайной для Мая: Гулько закрыл дверь в комнатенку.
Май чувствовал, что соседи тихо ненавидят инвалида: он осквернял искусство, он валялся уродливой чуркой на дороге, по которой шествовал прогресс. Однажды по телевизору показывали танец «Топотушки» в исполнении ансамбля пионерок, и вдруг дядя Саша перестал храпеть. Впервые Жмудов, Лазурский и Гулько услышали звуки телевизора без гадкого аккомпанемента. Чувство блаженства обволокло их, и никому не пришло в голову, что дядя Саша умер. Демон-душитель сделал свое дело. Весть о смерти дяди Саши не тронула маленького Мая — он не понял ее и потому не испугался. Его волновал другой вопрос: кому отдадут телевизор?..
И вот теперь, через много лет, Май почему-то подумал о дяде Саше так, как думал только о матери: с сердечной тоской вечно виновного. Ведь он был человек — это существо с вмятиной над бровью, которое забывало спускать воду в уборной, пугливо отдавало честь своему отражению в зеркале, с идиотическим старанием играло на простреленном немом аккордеоне… Что чувствовал он, проживая исковерканную свою жизнь? И где он теперь, каково его посмертие? Вознагражден ли он за страдания просветлением разума, души и тела или остался таким, как был — припадочным лысым инвалидом, храпящим на казарменной кровати?
— Боже мой, Боже мой! — промычал Май. — Почему это все так? Почему?!.
Ливень иссяк, тучи расползлись, и кусты сирени под солнцем алмазно заискрились. Эта бесчувственная улыбка природы обидела Мая. Он вышел из подъезда на улицу и свернул к Таврическому саду, чтобы, обогнув его, попасть на набережную Невы. Зачем это надо было, Май не знал. «А чтобы утопиться!» — цинично подсказал Май-второй. Сердце сразу затрепыхалось и дыхание больно стеснилось. Май подумал, что вот оно, наказание за грешные, унылые мысли, и слабо пригрозил себе:
— Только попробуй, скотина, сейчас помереть…
Очнулся он в Таврическом саду, сидя на траве рядом с оградой, лицом к знаменитой башне Вячеслава Иванова. Сидел Май долго, боясь двинуться, уставившись на свою безвольную руку и нежные стрелки молодой травы между пальцами.
— Город Нацерет! — пронеслось рядом, но Май решил, что это фантомный звук.
— Город Нацерет! — воскликнул вновь кто-то реальный.
Голос был праздничный, звонкий; таким в старые времена кричали на ярмарках скоморохи. Май с великой опаской поднялся и мелко нетвердо зашагал в глубь сада, на голос. Вскоре увидел он детскую площадку. Вокруг на скамейках расселись старушки, качая младенцев в колясках. Пятеро малышей постарше возились в песочнице вокруг предмета, похожего на небольшой раскрытый чемодан. Но это был не чемодан, а ящик, волшебный ящик! Он залихватски утвердился в песочнице на трех металлических ножках, половинки передней стенки были распахнуты, а внутри радостно светлел древний город Нацерет, написанный на картоне лазурью и прозрачным золотом. Это был настоящий вертеп, о котором Май знал из книг, но ни разу не видел.
В песочнице, среди детей, сидел на корточках неказистый человечек. Он поднялся, встал к вертепу лицом, ловко, быстро подвигал что-то руками и, повернувшись к скромной публике, с непритворным ликованием объявил:
— А вот архангел Гавриил приносит Марии Деве благую весть!
Май увидел сцену Благовещения, верную копию картины фра Анджелико, и, обмирая от любопытства, шагнул в песочницу, сел почти вплотную к вертепу. «Ай-яй-яй!» — восхищенно бормотал он, рассматривая пестрые блескучие крылья Гавриила, воздушный румянец на лице Марии, траву со скромными полевыми цветами и деревенский заборчик на заднем плане. Хозяин чуда сдернул с головы грязную бейсболку, опустил веки и начал читать молитву, хрустально звеня словами:
— Богоро-о-дице Де-е-во, ра-а-дуйся, благода-а-тная Мари-и-е, Госпо-о-дь с то-бо-ю, бла-а-го-сло-ве-ена Ты в же-е-нах и бла-го-сло-ве-ен пло-од чре-ева Твое-го-о яко Спа-а-са роди-ила, еси-и ду-уш на-а-ших…
Он замолк и низко поклонился, коснувшись рукой земли. «Блаженный», — предположил Май. Старушки зааплодировали. Незнакомец — чтобы продлить триумф — принялся менять декорации в вертепе и показал публике «Поклонение волхвов», потом «Избиение младенцев», а напоследок «Бегство в Египет». Май понял свое заблуждение: это был не блаженный, а обычный уличный лицедей, который не гнушается жалким заработком и вряд ли изводится мыслью о том, что есть жизнь праведная, а что нет. «Интересно, он согласился бы лаять по-собачьи, если бы Тит Глодов заплатил ему десять тысяч долларов?» — подумал Май, почти не сомневаясь в утвердительном ответе.
Старухи подходили к артисту кто с чем; в бейсболку совали мелкие деньги, в бумажный пакет — конфеты, хлеб, два яблока, кусок мыла. Незнакомец принимал дары деловито, благодарил с веселым достоинством и, твердо глядя в глаза, желал каждой старушке не хворать. Май воспрянул духом, прозревая: что, если нищий артист — Анаэль?! Почему бы Анаэлю не прикинуться артистом? Разве люди могут судить о поступках ангелов?.. Да, да, это, конечно, Анаэль!.. Ему все еще есть дело до Мая!.. Зачем тогда он появился здесь, если не ради Мая?.. Не затем же, чтобы старушек вертепом развлекать!.. Он не мог исчезнуть навсегда, бросив невольного своего обидчика без прощения, без помощи, без надежды!..
Догадка так встревожила Мая, что он стреканул в кусты и жарко забормотал, разглядывая сквозь листву незнакомца: «Первое — покаяться за пощечину, второе — подписать договор с апостолом Петром, третье — отказаться от бебрика…» — «Чертов безбожник, срамник! Иерархии небесной не знаешь! — ядовито укорил Май-второй. — Сначала с апостолом договор подпиши, а уж потом с простым ангелом разбирайся — покаяние, вопли, сопли». — «Верно, — согласился Май и тут же отчаянно отмахнулся от двойника: — Что ты путаешь меня! Ты сам и есть первый безбожник! Всю жизнь ты тянул меня в эту яму — требовал доказательств от Бога, что он существует! Да тебя убить мало!» — «Ну, так и удавись», — злорадно подначил Май-второй. Но Май перестал слушать двойника, разглядывая незнакомца.
Это был тощий человек непонятного возраста, с блеклым городским лицом; серые волосы нещадно искромсаны и всклочены. «Пьяный цирюльник стриг, причем тупыми ножницами», — предположил Май. Артист был похож на сухой арбузный хвостик. Одежда усугубляла сходство: бархатный истасканный камзол болотного цвета — видно, из театрального гардероба, заскорузлые джинсы, пыльные кеды с обгрызенными шнурками. Чудесного в затрапезном незнакомце было лишь одно: голос — яркий, многозвучный, захватывающий. Разве мог обычный человек говорить таким голосом? Он стоял спиной к Маю, склонившись над вертепом, и распутывал веревку. Зрители уже разошлись. Освещение переменилось: солнце медленно падало за деревья, тени истончались, блики гасли, а листва засияла скромным шелком. Май высунулся из кустов и уставился на хилую спину артиста. Тот резко обернулся, уловив чье-то дыхание. Май вышел на площадку, виновато улыбаясь.
— Прусак? — брезгливо проскрипел незнакомец.
— В каком смысле? Таракан, что ли? — не понял Май, ужасаясь метаморфозе голоса — он казался ржавым.
— Тебе виднее, — зло отозвался артист. — Что ты ползаешь вокруг меня, вынюхиваешь, шуршишь? Придавлю! Не посмотрю, что ты из Канады приперся. Сволочь.
— Я местный, — опустошенно вымолвил Май; он понял, что перед ним не Анаэль, и эта правда была мучительна. — Простите, я принял вас за другого.
Тщедушный хамоватый «арбузный хвостик» вмиг стал до того противен Маю, что он бросился вон с площадки. Но артист живо заступил ему дорогу и признался с нахальным нажимом:
— Я вас тоже принял за другого. За Прусака. Жена бывшая в Канаде замуж вышла за Прусака этого, год назад. А теперь молнирует: жди, Прусак приедет. Будто я мечтал! Будто здесь своих придурков мало!
Май раздраженно махнул рукой и зашагал прочь. Но прилипала выскочил перед ним и шутливо отрапортовал, встав по стойке «смирно»:
— Честь имею представиться! Артист Василий Мандрыгин!
— Что вы привязались ко мне? — тихо взвыл Май и замахнулся на артиста пакетом, но тут некое воспоминание само собою выскочило из загашников памяти.
— Кажется, я видел вас в прошлой жизни, — через силу сказал он. — В комедии, что ли…
— Шекспир, «Двенадцатая ночь», я шута играл, — подхватил Мандрыгин хвастливо. — Меня еще помнят зрители!
Май с отвращением понял, что вовлечен в нелепый разговор, и, отстранив нахала, злорадно соврал на прощание:
— Пардон, любезный! Я вас знать не знаю, а про комедию наобум брякнул, чтобы отвязаться от вас раз и навсегда. Желаю творческих побед. Адье!
Он беспрепятственно пошел по дорожке, но вдогонку полетело:
— А вас-то как звать?
— Это уже выходит за рамки! — засопел Май, убыстряя шаг.
— Жалко имя назвать? Ведь я вам представился! — вскричал пронзительным оперным речитативом Мандрыгин.
Звук зацепил, заставил обернуться поневоле.
— Предположим, меня зовут Май.
— Красиво, — нахально оценил Василий. — Псевдоним, что ли?
— Наследственная фамилия, — сказал Май, изумляясь себе.
— Май, Май, Май… что-то я слышал…
— Это название текущего месяца.
— А что с вами? — искренне обеспокоился Василий, подходя близко. — У вас лицо такое… раздрызганное.
— Я очень расстроен, — признался Май, вовсе того не желая. — Я принял вас за другого, обманулся… это ужасно, потому что вы — всего лишь артист.
— И очень хитрый артист! — потер руки Мандрыгин. — Жутко хитрый! Я к вам пристал, чтоб вы мне вертеп помогли дотащить. Не старух же просить, правда?
Май понял, что ему не отвертеться, и побрел за артистом.
— Откуда у вас вертеп? Сами сделали?
Мандрыгин рассмеялся, обвязывая вертеп веревкой:
— Да у меня руки из жопы растут! Вертеп — наследство тестя моего покойного. Столяр он был, мебель делал. А вертеп — это для души. Он еще и кукол мастерил. Ну, гражданин Май, потопали?
— А куда?
— Тут недалече, — уклончиво сказал Василий и посулил: — Я в долгу не останусь, обещаю ужин хороший. С водкой.
— Нет! — вскричал Май, выпуская веревочную петлю.
Вертеп едва не грохнулся — Мандрыгин чудом успел подхватить его.
— Ты больной? Знаешь, сколько эта штука стоит? Прусак аж из Канады за ним летит!
— Я, видите ли, бросил пить, а вы сказали про водку. Это слышать нестерпимо, — выдавил Май.
— Сочувствую, — Мандрыгин панибратски похлопал Мая по плечу. — Я тоже был алкашом. Полгода как завязал, после того, как ночью на рельсах уснул.
— Трамвайных? — с родственным участием спросил Май.
— Нет, электрички.
Они в унисон вздохнули и заговорили, словно старые приятели.
— Я один в целом свете, — изрек Мандрыгин, подхватывая вместе с Маем вертеп. — Заболею, кто ухаживать будет? А помру, кто похоронит с гарантией?
— Это как?
— Ну, так, чтобы прикопали надежно. Чтобы из костей моего таза не выточили сувенир — лошадь или, к примеру, голову Федора Михайловича Достоевского, чтобы красота мир спасла!
— И вы тоже слышали эту страшилку про кости мертвецов?
Мандрыгин не ответил. Он вдруг начал свиристеть по-птичьи, и отовсюду — с деревьев, из кустов, из травы — хлынули звуки: щелканье, свист, короткие трели. Оглушенный Май прокричал:
— А все-таки, нельзя ли уточнить насчет костей таза!
Но Мандрыгин не слышал, выплескивая из горла какую-то дикую, щемящую руладу. Сумасшедшее любопытство Мая, оставшись без ответа, обернулось раздражением. Зачем и куда тащил он ящик вместе с незнакомцем?
Зачем тот свистит и щелкает, как птица? Почему побирается у старух, когда наверняка мог бы с таким голосом карьеру сделать?..
— Из театра вас, натурально, выперли, — буркнул Май, непроизвольно уподобляясь злому насмешнику Шмухлярову.
— Выперли! — беззаботно подтвердил Мандрыгин и выщелкал смешную птичью дребедень.
— Жить вам, натурально, негде, — продолжил Май.
— Негде!
Май жестко глянул на свистуна: у него были такие длинные ресницы, что казалось, глаза все время слипаются.
— И детей у вас нет, — подытожил Май, с каждой секундой все больше понимая, как он сам раздражал Шмухлярова.
— Жена — медработник, — откликнулся Мандрыгин.
— Что? — не понял Май.
— Жена, говорю, медработник, потому и детей не было, — пояснил Василий. — И подруга у нее — заведующая абортарием.
— Если детей не хотела, значит, не верила в будущее, — ввинтил пошлятину Май из вредной потребности разозлить артиста.
— Будущее у всех одно — летальное, финита ля комедиа, — добродушно молвил Василий. — В этом контексте медработники — отъявленные оптимисты, они верят в летальный исход безусловно.
— Браво, — кивнул Май, не ожидая услышать ничего подобного.
— Всего лишь сумма наблюдений, — продолжал Василий с энтузиазмом. — На премьере «Двенадцатой ночи» я имел бешеный успех: лютня, колпак с бубенцами, бархатный плащ. Потом, как водится, был банкет. Напился я до полной прострации. Пришел в себя — вижу кухня какая-то, напротив, за столом, симпатичный дедуля варенье вишневое кушает из розетки. Оказалось, это тесть мой, Афанасий Иванович Шрамм, мастер-табуреточник. Он рассказал, что я уже три года как в браке. Сразу после банкета женился. А жена — Клавдия, его дочь, уже два аборта от меня сделала, и защита диссертации у нее вот-вот, на тему глистов что-то… Ни фига себе! Тут медработник явилась. Справная деваха-репка, пальто с хлястиком, под пальто белый халат. Марширует прямо к холодильнику, сует туда что-то стеклянное и заявляет: «Я поставила на вторую полку баночки с говном, для опытов. Не разбейте, когда кастрюлю с борщом вытаскивать будете!» А вы говорите: дети… Дети тут ни при чем.
— Да-а, баночки с говном это… — понимающе вздохнул Май.
— Говно есть говно, — отрезал Мандрыгин и свистнул, как соловей-разбойник — распугал птиц. Хор их расстроился.
Спутники оказались на главной аллее, свернули налево, пошли к выходу. Солнце нехотя примеркло, и нежный прозрачный кобальт заливал небо. Мандрыгин тихо насвистывал что-то из «Щелкунчика», а Май думал, поглядывая на комедианта: «Куда я иду? Зачем?» Он собирался расстаться с Мандрыгиным, выйдя из сада, но не расстался. Мандрыгин остановил серебристую «Ладу», они поставили вертеп на заднее сиденье, и Май почему-то примостился рядышком. Глядя в затылок сидевшего впереди Мандрыгина, он продолжал думать: «Куда я еду? Зачем?» «Лада» затормозила на Загородном проспекте. Вертеп вытащили. Мандрыгин величественно расплатился с водителем, игнорируя сквернословия обманутого — тот ожидал получить больше. Наконец, машина уехала, и спутники свернули с Загородного в переулок Джамбула. Здесь сонно плескался зеленоватый сумрак в подворотнях, слюдяной блеск плавал в стеклах окон, и легко тянуло сыростью от близкой Фонтанки…
Май знал, что город — создание великой красоты, любви, воли, терпения — существует в двух временных потоках. Конечно, их было больше, но Май хорошо ощущал лишь два: горизонтальный и вертикальный. Горизонтальный, то есть физический поток был понятен: людская жизнь и смерть, а в промежутке горести и радости, мелкие и крупные — получение диплома, отпуск на море, оплата квартирных счетов, циклевание пола, накопление денег на покупку компьютера. В поток вертикальный — мистический, мощный поток визионерства, откровений и догадок удивительной странности и смелости, образов непередаваемой красоты или беспредельного уродства — в этот поток прорывались немногие и не всегда по своей воле. Бывало, кто-то сходил с ума, выброшенный назад, в «горизонталь». И тогда любая заурядная деталь быта — от добывания справки в ЖЭКе до вида собственной жены, которая, расставив толстые ноги и щелкая семечки, смотрит телевизор, — могла довести до самоубийства…
Шагая рядом с Мандрыгиным, Май почувствовал знакомую, опасную и желанную эйфорию — ледяной восторг души, промываемой вертикальным потоком. После эйфории пришло состояние осмысленного мечтания, когда ум и чувства не враждуют друг с другом. Все, что видел глаз, слышало ухо — отзывалось в воображении сюжетом: прихотливым или, напротив, простым, как детская считалка. Услышав за спиной чей-то крик: «Танька Поросятникова-а! Выходи-и!», — Май готов был в ту же секунду рассказать роман о жизни Таньки Поросятниковой из переулка Джамбула, но ему помешал Мандрыгин.
— Эй, сеньор, вы спите на ходу. Не споткнитесь!
Май обрушился из «вертикали» в «горизонталь» и хотел выговорить спутнику за неуместное замечание. Не успел! Начались петербургские сюрпризы, переходящие в тайны! За тридцать лет жизни в городе Май понял — тайнам несть числа.
Мандрыгин повел его в длинную — с разбитым асфальтом и кошками у мусорного бака — подворотню. Здесь они остановились около двери, окованной железом, похожей на вход в дворницкую. Мандрыгин трижды постучал кулаком. Через минуту дверь с лязгом приоткрылась. Высунулась старушечья голова в мужской фетровой шляпе и тут же молча скрылась. Дверь распахнулась. Спутники внесли вертеп в тесный коридорчик, освещенный припадочным светом болтавшейся на шнуре под потолком лампочки. Май увидел, что старухи нет! Но вопросов он задавать не стал. В Петербурге спрашивать при подобных обстоятельствах: куда, мол, старушка делась? — считалось дурным тоном, признаком недалекости. Подразумевалось, что старушка растворилась в мутной полумгле.
Мандрыгин повлек Мая в конец коридорчика, где обнаружилась еще одна запертая дверь. Артист вновь трижды постучал кулаком. Дверь открыли, но теперь это был старичок — в валенках, в ватнике, с газеткой в руке. Типичный сторож какого-то склада, разгадывающий кроссворд во время ночного дежурства. Но Май увидел за дверью не склад, а большой двор с пышными кустами сирени в центре. Старичок, впустив людей, исчез по примеру старушки. Май огляделся. Здание, из которого они попали во двор, было нежилое, а четырехэтажный дом, обрамлявший двор буквой «П», выходил фасадом на Фонтанку. Полукруглые деревянные ворота были заперты на замок и засов. В верхних этажах дома жизни не наблюдалось, а на первом, в открытых настежь окнах, мелькали повара. Густо пахло жареным мясом. Мандрыгин потянул Мая в кусты сирени. Здесь они поставили вертеп и притаились. Между ветками виднелась дверь, видимо, в помещение кухни. На ступеньке крыльца сидел человек — курил сигарету. Вид его удивил Мая: куривший был в смокинге и… головном уборе египетского фараона — золотой короне, украшенной золотыми же кобрами.
— Это фараон Эхнатон? — тихо ахнул Май.
— Тс-с! — прошептал Мандрыгин. — Это ресторан «Сфинкс». Я здесь работаю.
Тут куривший человек очень удачно повернулся — дал разглядеть свое лицо: оно было вопиюще антиегипетским и напоминало плотно набитую подушку-думку.
Лже-Эхнатон выплюнул сигарету, встал, полыхая бутафорской короной, и исчез за дверью.
— Казимир, — объяснил Василий. — Хозяин этого дела, в смысле «Сфинкса». До перестройки у нас в театре буфетчиком работал. Славный мужичок: всегда идет навстречу. Вот, дал слово, что осенью сторожем возьмет и ночевать разрешит здесь, в подсобке. Свой угол, Май, это величайший фактор! А я за будущее жилье отрабатываю, у Казимира раз в неделю выступаю. Бесплатно, конечно.
— Вы верите словесным обещаниям? — сардонически усмехнулся Май.
— Слову Казимира я верю, — твердо сказал Мандрыгин. — Он мне по гроб жизни обязан. Я ведь единственный в театре знал, что он ворует из буфета шампанское, и не выдал, когда милиция пришла. А теперь у него миллионы по разным европейским банкам рассованы, вилла в Комарово и домик в Испании!
— Да, — кивнул Май понимающе. — Тогда, конечно. Воровство сближает.
Он чувствовал, что пора прощаться. За свою жизнь Май встречал много людей и легко расставался с ними навсегда. В этом была какая-то горькая прелесть. Но сейчас он вдруг с удовольствием понял, что может — своей волей — удержать случайно встреченного человека, не дать ему превратиться в один из экспонатов памяти, а потом и вовсе выветриться из нее. Правда, Май не знал, зачем ему нужен этот уличный лицедей…
— Спасибо, друг, за то, что помог, — сказал Василий. — Дальше я сам. У меня сегодня выступление.
— А можно посмотреть? — несмело спросил Май. — Вы здесь тоже будете вертеп показывать и молитвы читать?
— Как же. Здесь самое для них место, между борщом и котлетами.
— Ну, если нельзя, то я пойду, — обиделся Май.
— Да мне, в общем, все равно. Но если хотите, оставайтесь, — пожал плечами Мандрыгин; было ясно, что ему приятно внимание.
Через минуту они втащили вертеп в кабинет Казимира.
— Рекомендую, мой ассистент, — небрежно представил Мая Василий и подло добавил: — Подает надежды.
— На кухню чтоб ни ногой! — свирепо предупредил Мая Казимир, отгоняя муху, тяжело вьющуюся вокруг короны. — А то повара жалуются, что у них продукты воруют!
— Это не я, — заверил Май, покрутив ус.
Казимир тотчас забыл о Мае и, распахнув дверки старого платяного шкафа, начал нервно выбрасывать оттуда какое-то яркое тряпье. Мандрыгин без слов собрал его в кучу и нырнул за портьеру в углу кабинета.
— Давай же, давай! Музыканты ждут! Румянец на рожу погуще наведи! — крикнул Казимир и внезапно выскочил в коридор, жестко ударившись короной о дверь.
— А мне что делать? — спросил Май.
— Снять штаны и бегать, — пальнули из-за портьеры.
Май засмеялся и пошел гулять. В коридоре он пристроился было за семенившим официантом, но быстро отстал, заблудился и оказался в просторном вестибюле, расписанном пирамидами, пальмами и верблюдами. Среди халтурного однообразия выделялась фреска в глубине гардероба, за пустыми вешалками: женщина с ребенком верхом на ослике и мужчина, бредущий рядом. Май даже крякнул от такого бесчинства художника и бросился вон из гардероба, в зал. Но войти туда он все же не решился, боясь запаха алкоголя. Пришлось вернуться назад, на тропу официантов. Она вывела к служебному входу в зал. Рядом была дверь с внушительной золотой надписью, стилизованной под иероглифы: «Сцена». Май подивился размаху Казимира и, открыв дверь, попал за кулисы.
Здесь он уселся на табурет, спрятанный между бархатными полотнищами, и начал разглядывать небольшую сцену. В глубине ее возлежал «анфас» раскрашенный сфинкс размером с овчарку — видимо, неизменная деталь декора сцены. Лицо сфинкса было лицом Казимира — та же антиегипетская пухлость щек и гримаса жуликоватой печали. Содрогнувшись, Май узрел за сфинксом трехцветное российское знамя, растянутое во всю ширь сцены. Май глянул в «глазок» кулисы, в пиршественный зал. За столиками, под лампами-лотосами, восседали важные люди. Веселья не наблюдалось. Говорили вполголоса. Никто не пил, и это даже понравилось Маю в его вынужденном состоянии трезвенника. Но знамя!.. Оно смущало. Впрочем, вскоре все разъяснилось.
Некто в черном костюме, ненавязчиво расшитом фиалками, пробрался между столиками, вскарабкался на сцену и произнес речь. Май понял, что в ресторане собрались какие-то важные, богатые люди на годовщину гибели некоего господина Бруклина, одного из столпов рекламного дела в России и большого ее патриота. Вот почему на сцене красовалось знамя! Бруклин был убит бомбой, брошенной в его автомобиль промчавшимся мотоциклистом. Тут выступавший с плохо скрываемым злорадством пустился в такие детали, что вызвал у Мая невольное подозрение — не он ли был тем убийцей на мотоцикле. Напоследок оратор продекламировал стихи, обращаясь к вдове, Сюзанне Марковне, сильно декольтированной даме в тяжелых жемчугах на короткой шее:
О, Бруклин, взорванный бандитом!
Ты был когда-то знаменитым!..
— Почему — был?! — сварливо осведомилась вдова.
Оратор тут же исчез, никого этим не огорчив. В зале зашумели, официанты устремились к столикам. Май сидел, недвижим, вцепившись в бархатную кулису: с ужасом, ошеломительным для себя, он думал, что Тита Глодова тоже могут убить! «У них, у бизнесменов, это раз плюнуть, — азартно разжигал ужас Май-второй. — Небось едет сейчас навстречу бронированной таратайке Тита убийца на мотоциклетке. Соображаешь, что тогда ты получишь вместо десяти тысяч долларов? Хрен с маслом». — «Нет! — воспротивился двойнику Май. — У моего Тита охрана — звери! Да он сам кого хочешь взорвет! Может, он и этого Бруклина заказал!» — «Ну, хоть три тысчонки останутся, те, что в стиральной машине припрятаны, — издевался Май-второй. — Да разве это деньги? Разве трех тысяч довольно, чтобы охватить нужды семьи? Разве этих денег довольно за все твои унижения, за то, наконец, что ты ангела ударил?!» Паника объяла Мая. Он был готов немедленно идти спасать Тита, но, вспомнив о Ханне, остыл, окаменел. «Нет! — подумал он. — Ведьма Ханна не даст убить Тита. Ну а если все-таки… то пусть он, проклятый, до… бебрика доживет, деньги заплатит, а там хоть сто мотоциклеток выпускайте!»
От жгучих мыслей Май затосковал и чуть не ойкнул со страху, когда вблизи заголосила труба. С другой стороны сцены вышел, цокая каблуками, Казимир. Антиегипетское лицо морщила улыбка. Казимир описал рукой кривую дугу, задев свою золотую корону, и возгласил:
— Следуя пожеланиям дорогих гостей! Сегодня с на-ми-и… Василий Гормотун!..
Казимир зацокал вон со сцены, а из-за знамени вышли музыканты в национальных костюмах: аккордеонист, балалаечник, трубач и гитарист. Им было невтерпеж поскорее разделаться с этой бодягой. Встав рядом со сфинксом, они рванули попурри на темы народных песен. Нестройное, но бодрое исполнение увлекло Мая. Он не заметил, как на сцене возник солист в красной русской рубахе, в островерхой шапке-мурмолке, в черных штанах, белых сапогах. Оркестрик замолк, будто захлебнувшись, и вдруг грянул «Камаринскую».
Солист взглянул в зал по-орлиному, шагнул назад, отвел руку в сторону, другой подбоченился и широким, мягким шагом пошел мерить сцену из стороны в сторону под балалаечные переборы и взвизгиванья трубы. Он шагал все быстрее и внезапно полетел вприсядку — обхватив себя за локти, весело, ладно выбрасывая ноги в белых сапогах. Под аплодисменты танцор сделал несколько безупречных кругов по сцене, застыл на середине; затем, небрежно опершись рукой об пол, вскинул вверх тело — вытянул его в стрелу и замер на несколько секунд. «О-ох!» — вздохнул зал и взвыл от восторга, когда артист приземлился и встал, разведя руки в стороны.
Май наконец узнал Мандрыгина. Музыка прервалась. Зал с готовностью обмер. Мандрыгин выдернул из-за кушака дудку и заиграл, прикрыв глаза, простую короткую пастушескую мелодию: словно закапал дождь по упругой листве, потрепал ее в шутку и прекратился. Мандрыгин сунул дудку за кушак, сорвал с головы мурмолку, ударил ею об пол и молодецки выпрямился — закончил выступление. Музыканты хором вскричали «Гор-мо-ту-ун!» и заиграли почему-то «Семь-сорок»…
— Гор-мо-ту-ун!! — подхватил радостно зал.
Мандрыгин строго поклонился: налево, направо, в середину. «Ах, это его сценический псевдоним — Гормотун», — понял Май, восхищенно глядя на преображенного Василия. «Арбузный хвостик», неказистый, немолодой человечек был молод, гибок, обаятелен; смотрел и улыбался, как премьер какого-то легендарного театра! «При свечах, в Пале-Рояле я… одеваю Сганареля парик, — вспомнил стихи Мольера Май и тут же подумал: — И я бы мог! И я бы мог!» Он вообразил, как напишет роман про бебрика, получит свои десять тысяч долларов и гордо, надменно раскланяется. Мая осенило: ведь послужить ненавистному Титу Глодову — до смешного просто! Для этого надо всего лишь не быть самим собой — как Мандрыгин на сцене! Ему не противно плясать перед рожами в зале, потому что он в этот миг — не Мандрыгин, а Гормотун!
Оркестрик разудало заиграл «Бокалы наливаются, в них отблеск янтаря…». Слышать про бокалы было физически непереносимо, и Май сбежал из своего закутка. В коридоре его строго караулил Мандрыгин, каким-то чудом уже успевший переодеться и снять грим.
— Вертеп, — требовательно молвил он.
Май прижал руку к груди: мол, готов тащить вертеп хоть на край света после такого восхитительного представления. Вскоре они вышли на прохладную набережную и понесли вертеп мимо ресторана «Сфинкс», вдоль вереницы лоснящихся автомобилей, к Чернышеву мосту. Май уже не удивлялся, зачем он идет куда-то вместе со случайным знакомым. У моста Мандрыгин остановил пустой микроавтобус. Май послушно залез внутрь, сразу закрыл глаза и просидел так, пока автобус катился по улицам, проспектам, мостам. Однажды, когда он резко затормозил, Май открыл глаза, увидел в окно Песочную набережную и вновь зажмурился.
Автобус привез спутников в безлюдное место. Май не понимал, куда попал, почему пуста улица, почему кругом беззвучие, но предпочел ни о чем не спрашивать. Они с Мандрыгиным углубились в длинную мертвую подворотню, выбрались на безлюдный пустырь и зашагали дворами и двориками в неясном направлении. «Гормотун», — вспомнил Май, взглянув на небо; ему было до того весело, что хотелось плакать.
Чем дальше спутники шли, тем слаще становился воздух — так чувственно цвела сирень, и вторили ей незнакомые, животворные запахи. Друзья несли вертеп бережно, как люльку с младенцем. Никого не было вокруг, словно люди давно оставили эту часть города. Стены низких темных строений, объятые цветущими кустами, да высокие крепкие лопухи сопутствовали друзьям. Май двигался, как во сне, думая, что уже шел такой безмолвной дорогой — до своего рождения и будет идти — после смерти…
— Стоп-машина! — скомандовал Мандрыгин.
Впереди, за полуразрушенной стеной стоял дом с черными окнами. Лишь на верхнем, четвертом этаже, светилось одно — полукруглое, как веер.
— В этом доме проживал Афанасий Шрамм, известный мастер-табуреточник, мой тесть, — пояснил Василий противным голосом гида. — Тесть помер. Не сообразил, одуванчик божий, меня прописать, а жена продала жилплощадь. Какой-то политической партии, независимости, что ли. Вот только от кого или от чего независимости, не понял. Не разбираю я партий. Ну, партия, не будь дура, прихапала весь дом. Глянулся он ей. После ремонта здесь ихняя малина будет.
— Чего ж мы туда идем?
— Партия меня ночевать пускает. До осени. Я им за то маляра сносного нашел. И берет он недорого. Партейцы-то скупы-ые! Иначе на «мерседес» не скопишь!
Спутники пролезли через дыру в стене, пересекли захламленный дворик, распугивая молчаливых кошек, и ступили в черный, могильный подъезд. Василий включил карманный фонарик и повел Мая по широким ступеням бывшей барской лестницы через горы мусора. Узкий луч тыкался в темноту, выхватывая то уцелевший фрагмент витых перил, то цветочную лепнину на изувеченной стене.
— Коммунисты, как мы помним, любили свои райкомы в особняках устраивать. И эти, нынешние, тоже повадились, неймется им, — пробурчал Май.
— Ясное дело, плебейский комплекс, — ответил Василий.
— Удивительно живучий комплекс, — подхватил Май.
— Сейчас вы удивитесь еще больше, — предупредил Мандрыгин, выключив фонарик.
Май успел увидеть ободранную дверь с меловым следом ботинка. За дверью оказался длинный, пахнущий трухой коридор. В сумраке угадывались мешки вдоль стен, доски. Спутники пронесли вертеп по трескучему, шаткому паркету и попали в небольшой освещенный зал с окном-веером. Здесь они поставили, наконец, вертеп у двери. Май огляделся и оторопел. Из распахнутого окна в зал щедро вливалась ночь. Стены были усыпаны звездами. На правой стене летел, оседлав пушистого черта, кузнец Вакула. Под ним, далеко внизу, тонко дымились трубы хатенок, и искрился заснеженный лес, сбегавший по холму к подмерзшей речке. Путь Вакула держал на другую стену, напротив. Здесь из вьюжных завихрений выплывал прекрасный Санкт-Петербург. Хвост метели вился вкруг царского дворца, а в ярких окнах двигались вычурные тени. Среди великолепия живописи Май не сразу разглядел на петербургской стене, в самом углу, внизу, маленькое снежное облако, а на нем пару гордых золотых башмачков.
— Черевички, — счастливо вздохнул он.
— Эй! — окликнул гостя Василий.
Май опомнился и лишь теперь заметил в зале низкий стол, уставленный посудой вперемешку с банками краски; раскладушку вдоль стены, прямо под летящим Вакулой; строительные козлы, на которых сушились какие-то тряпки. Где-то рядом с залом, в боковом коридорчике, блямкала вода. Василий выкладывал из пакета в миску холодные котлеты, скаредно приговаривая:
— Сволочь Казимир, обещал двадцать штук, а подсунул только восемнадцать. Вот так, друг Май, и сколачиваются большие состояния!
Май присел к столу на ящик, потрогал жестяную банку с краской и спросил, кивнув на Вакулу:
— Это политическая партия такую роспись заказала?
— Бредить изволите? — язвительно усмехнулся Мандрыгин, снимая камзол.
Звук воды стих. Тонко проскулила дверь, и в зал из коридорчика вошел ледащий человек в кедах и сатиновом халате, о который, по всей видимости, часто вытирали кисти — до того он был живописен. На лице вошедшего также была палитра: мелкая сыпь ультрамарина с белилами; волосы заплетены в жесткую рыжую косичку, в ухе серебряное кольцо. Человек вытирал тряпицей мокрые кисти. Увидев Мая с Мандрыгиным, он остановился, склонил голову на плечо и тихо, странно засмеялся:
— Хы-хы-хы…
— Это Гришаня Лукомцев, маляр, — представил Василий. — А это, Гришаня, Май. Новый знакомый. Увязался за мной в Таврическом саду. Без ума от искусства.
Май встал, почтительно пожал мокрую руку художника и вымолвил глупо, но от сердца:
— Вы очень, очень хороший мастер.
— Хы-хы-х!.. — вновь странно засмеялся Гришаня, глядя на Мая острыми, как гвоздики, глазками.
— Он глухонемой, — объяснил Мандрыгин, звякая посудой.
Гришаня согласно закивал.
— Как глухонемой? — испуганно вырвалось у Мая. — Почему?!
— А зачем художнику разговоры разговаривать? — резонно возразил Василий, нюхая кусок мыла, пожертвованный старухой. — Ему, художнику, разговаривать вовсе ни к чему. Верно, Гришаня?
Гришаня радостно закивал, ставя кисти в детское ведерко на полу.
— Но… почему же такой художник работает маляром? — возмутился Май. — Ведь он мог бы…
Май осекся, подумав со стыдом: «Что я несу?!»
— Мало ли кто бы что мог, — холодно ответил Мандрыгин. — Вот вы кто по профессии?
— Редактор, — сказал Май; он никогда не называл себя писателем, считая, что это звание надо присваивать посмертно.
— Редактор — это который чужие книжки исправляет?
— Вроде того.
— Что же, все эти книжки — талантливые?
— Отнюдь.
— Вот! Я же к вам не лезу с вопросом: почему все эти ваши хреновые писатели пишут свою хренотень, когда бы могли чем другим заняться, для явной пользы общества. Сортиры чистить хотя бы.
— Ваша правда, — улыбнулся Май.
— То-то. Не выношу риторических вопросов: почему да зачем… Правда, Гришаня? Ты там не куксись, возле ведра. Угощайся котлетами.
Гришаня не стал ломаться — живо подсел к столу, шлепнул котлету на кусок хлеба и принялся жевать, забавно надувая щеки.
— Кушай, Гришаня, — приговаривал Мандрыгин, с любовью глядя в обрызганное краской лицо. — Завтра возьму у Канашкина фотоаппарат и запечатлею живопись твою. — Он пояснил для Мая: — Гришаня в третий раз стены расписывает. Сюжеты — ахнете! Один «Сон Ганнибала» чего стоит! Нельзя же, чтобы все исчезло бесследно. Вот я и фотографирую.
— Вы хотите сказать, что Гришаня всякий раз закрашивает свою живопись и потом заново все расписывает?
— Однако, какой вы тупой! — раздраженно бросил Василий. — Художник должен работать. А где? На заборах рисовать — рыло начистят. Заказ на художество простому маляру фиг кто даст. Образования у Гришани нет — в школе для сирот-полудурков обучался клеить коробки. Я сам испил эту чашу — тоже коробки клеил. Правда, в школе для нормальных сирот.
— Но надо же что-то делать! — безнадежно воскликнул Май, касаясь рукой стены. — Ведь жалко! Жалко!
— Вы смешной, — небрежно сказал Мандрыгин и кивнул Гришане на Мая: — Правда, смешной? Он тебя жалеет!
Гришаня понял и успокаивающе похлопал Мая по плечу.
— Неужели вы все это закрасите? — допытывался Май.
Гришаня кивнул покорно, и это разозлило Мая.
— Неужели партия независимости любит непременно однотонные стены? — надрывно спросил он.
— На самом деле она любит Караваджо, — съехидничал Василий. — Но скрывает это, опасаясь непонимания электората.
Гришаня, поняв, что говорят о Караваджо, преобразился — перестал жевать, выпрямил спину, приложил руку к сердцу и улыбнулся так празднично, что Май тоже невольно засмеялся.
— Я сам люблю Караваджо, его теплый полумрак, рисунок запредельного совершенства, — почтительно обратился он к художнику. — Но на титана можно смотреть без слез, только с восхищением. Слезы у меня вызывает другой, и в нем есть что-то… — Май подергал ус, подбирая слово, и, не найдя его, мечтательно посмотрел в окно, как будто ждал явления Анаэля.
Все тоже посмотрели в окно, но там, кроме звездной крошки и сахарной луны, не было ничего.
— М-м-м! — замычал Гришаня, тронув Мая за плечо.
— Фамилию требует, — перевел Василий. — Фамилию этого итальянца. Ведь он итальянец?
— Да, флорентиец. Монах. Фра Анджелико.
Гришаня встал и пожал Маю руку.
— Он солидарен с вами, — перевел Мандрыгин и едко умилился: — Надо же, что искусство вытворяет! Все подвластны ему — и академик, и герой, и мореплаватель, и плотник!
— Фра Анджелико такой… непонарошку, — начал с волнением, косноязычно объяснять Май, не отпуская руку Гришани, — такой, знаете ли… как детский вздох…
— Баста! — скомандовал Василий и встал. — Вынужден вмешаться. Конец!
Май с Гришаней разомкнули руки. Василий уже вышел в коридор. Май медлил, уходить ему не хотелось. Гришаня ровно улыбался, и Май с горечью подумал, что, возможно, не оставил не единого следа в его памяти. Мандрыгин включил в коридоре свет и повел гостя к двери, бормоча ржавым голосом какую-то ерунду:
— Я хам. Не обессудьте. Жизнь диктует! Весьма благодарен за помощь. Всегда рад. Надеюсь, дружить домами не будем.
— Но почему? — недоуменно спросил Май.
— А дома у меня нет, — ухмыльнулся Мандрыгин, зло пнув по дороге толстый, наглый мешок.
— Не гоните меня, — от сердца попросил Май, и вдруг у него вырвалось само собою невероятное, фантастическое: — Я могу вам дать роль, главную роль в пьесе!
Василий задумался, стоя у двери. Пыль от мешка возилась над головами. Оба одновременно чихнули, и Мандрыгин осведомился, прыснув ядом:
— Вы — Товстоногов?
— Однако, у вас амбиции! — восхитился Май. — Что ж, имеете полное право. Увы, я не Товстоногов и даже не призрак его. Но пьесу я вам обещаю.
Сказал и понял, что готов хоть сейчас сесть за пьесу, хоть здесь, в коридоре, на мешке. Но в эти мечты вклинилась мысль о бебрике, о «праве первородства», проданном за десять тысяч долларов.
— Ну ничего! — вслух утешил себя Май. — Зато сейчас я хочу думать о пьесе. Она будет такая, такая…
Май неуклюже взмахнул руками, не имея больше слов, и обдал артиста долгим медовым взглядом. Мандрыгин не выдержал, сдался — кивком позвал Мая за собой. Они молча вернулись в зал. Гришаня читал книгу, вытянувшись на раскладушке; он дружески улыбнулся Маю, ничуть не удивившись его возвращению.
— Про что пьеса? — хлестко спросил Мандрыгин, усевшись за стол.
— Про вас, — без колебаний ответил Май, присаживаясь напротив, так, чтобы видеть и артиста, и Гришаню. — Я напишу пьесу про вас.
— Премного благодарен-с, но мне эта тема скучна, — небрежно сказал Василий и огрызнулся: — Почем я знаю, вдруг вы бездарь?
Май испугался до мути в глазах. Он был суеверен и живо представил, что бебрик очень скоро обескровит его талант. О, подлая халтура из-за подлых денег!..
Мандрыгин с минуту любовался эффектом своей реплики и жалостливо утешил:
— Ладно. Не бездарь. Вы больше похожи на городского сумасшедшего.
— А вы сами — кто? — озлился Май. — Вы не городской сумасшедший? Поглядите на себя: не человек, а закорючка! Арбузный хвост! Гормотун! Шляетесь по Петербургу с вертепом, пляшете «Камаринскую» на фоне идиотского сфинкса! А тем временем какой-нибудь недоделанный актеришка, бездарь первостатейная, ваши законные роли играет, Хлестакова, к примеру!
— Только без лести, — грубовато обронил польщенный Василий и с опаской спросил: — Вы, случаем, не бомж? Может, вам надо попросту ночь где-то перекантоваться?
Май молча вытащил из пакета паспорт. Василий принялся изучать документ, причем Гришаня присоединился к другу, отложив раскрытую книгу. Май машинально взглянул на страницы, заполненные готическим немецким шрифтом, и почему-то не удивился.
— Тэк-с, — противно крякнул Мандрыгин, прервав изучение паспорта. — Вы — Май Семен Исаакович. Ну, предположим.
— Что это за «ну»? — возмутился Май. — В чем вы меня подозреваете?
Гришаня фыркнул, а Мандрыгин сказал еще более противным голосом:
— Вы, значит, караколпак? Оригинально, что именно через «о». Исаакович — и караколпак. Странно! Уму непостижимо.
— Где? — всполошился Май, но тотчас опомнился и стыдливо объяснил, стуча пальцем по глупому слову, криво начертанному над своей фамилией: — Это Щипицын напакостил! Вообще-то он яркий человек: авиамоделист, полиглот, виртуозно играет на губной гармошке, регулярно и легко — как за куревом — выходит в астрал, но… когда напивается, ведет себя по-скотски. Я к нему тогда пришел в черной шапке, жена связала на скорую руку… Щипицын и пошутил: «кара» — это «черный», а «колпак» — моя вязаная шапчонка…
— Вопрос исчерпан, — кивнул Василий, перемигнувшись с Гришаней. — Значит, вы — писатель. Что же вы написали?
Май вытащил из пакета свою книгу. Мандрыгин недоверчиво повертел ее в руках.
— «Мысли о прогрессе. Из приватной переписки Трофима Денисовича Лысенко и Герберта Джорджа Уэллса», — громко прочитал он. — Уэллса я знаю. Фантаст. А Лысенко что за тип?
— Тоже фантаст. В своем роде.
Гришаня заинтересованно хмыкнул и устроился поудобнее: сел на раскладушке, прислонившись к рыжему боку летящего на стене черта.
— Держись, Май. Экзамен сдаешь на писателя, — сурово объявил Мандрыгин, наугад раскрыл книгу и начал читать: — «Уважаемый господин Лысенко! Вчера я беседовал с Его Величеством о будущем урожае пшеницы, не скрывая своих сомнений относительно качества зерна. „Раз на раз не приходится, — заметил король и неожиданно поинтересовался: — Выращивают ли в Советской России деревья какао?“ Я ответил отрицательно, аргументируя это тем, что в СССР суровый климат. Но вопрос Его Величества все же смутил меня, и я обращаюсь за разъяснениями к Вам, господин Лысенко. Искренне Ваш Г. Дж. Уэллс».
— Ну! Что вы умолкли? — нервно спросил Май. — Что вам непонятно?
— У меня осталась тень сомнения: вдруг вы какого-то Мая прикокнули и сперли его барахло, паспорт и книжку, — Василий вздохнул и каверзно заключил: — Если вы — настоящий, то будьте любезны вспомнить, что этот Лысенко ответил Уэллсу, желательно дословно.
Май начал вспоминать, не смутившись ни глупым подозрением, ни тем, что Гришаня неотрывно смотрит ему в рот.
— «Уважаемый господин Уэллс! Меня удивила сама постановка вопроса о деревьях какао: растут — не растут. Растут! И еще как растут! И где — в Сибири! В тайге! Наши кондитерские фабрики наладили производство превосходных конфет „Шоколадные таежные“. Покойный писатель А. М. Горький был большой охотник до этих сладостей. Доходило до курьезов. Бывало, увидит великий старик на обеде в Кремле коробочку „Шоколадных таежных“ и цоп! — потихоньку в карман тащит, сколько может. И самому весело, и всем вокруг тоже! „Ох, не доведет вас до добра эта любовь к сладкому“, — говаривал писателю товарищ Сталин, по-доброму усмехаясь в усы. Посылаю вам, господин Уэллс, подарочный набор „Шоколадных таежных“ — от щедрой славянской души! С дружеской приязнью Трофим Лысенко».
Май пресекся. Ему вдруг показалось, что книга бездарна и слушателям стыдно за него. Но Гришаня засмеялся, встал и тихонько, ласково похлопал Мая ладонью по голове. Василий молчал, невозмутимо взирая на это изъявление признательности. Молчал и Май, не зная, что теперь делать. Гришаня забрал у него книгу, рухнул на раскладушку и повернулся к стене — к Вакуле с чертом. Вакуле было все равно; он будто дремал в полете, сберегая силы для встречи с царицей. Черт же из любопытства скосил поросячьи глазки на открытую страницу, но попусту — неграмотный он был.
— У меня сегодня ночью выступление, — сказал Василий, катая по столу яблоко.
Май понял это как намек, вылез из-за стола и, кивнув на прощание, потащился прочь.
— Сортир рядом с ванной, — кинул вслед артист. — Вы ведь сортир искать отправились?
— Я домой, — понуро сказал Май.
— Что так приспичило? Дети плачут? Теща беснуется? Не надо торопить события. За мной придет машина, я вас подброшу до дома.
Май гордо — как олень — вскинул голову, но тут же споткнулся о знакомый мешок и шмякнулся на него, подняв тучу меловой пыли. «Так тебе, идиоту, и надо!» — пролепетал он, шатко поднимаясь.
— Так тебе, идиоту, и надо! — звонко повторил издалека артист.
Май нервно обернулся. Зал был теперь темен. Светил только старенький ночник-«грибок» на ящике, в изголовье читавшего Гришани, и горели блики на банках с красками. Василий сидел у окна, спиной к блещущей луне, перечеркнутой рогатой веткой.
— Знаете, почему я ушел из театра? Слух у меня — феноменальный.
— Признаться, я думал, что это для актера — великий дар, — сказал Май, безмерно радуясь продолжению разговора.
— Говно, — влепил Мандрыгин. — Зачем мне лишние звуки? Вот вы сейчас ничего не слышите?
Май остановился на пороге зала, прислушался:
— Вроде машина где-то…
— Машину только Гришаня не услышит, — заметил Василий, приближаясь к Маю. — Я слышу другое: в соседней комнате, на балконе, кто-то притаился и… ды-ы-шит!
— Ды-ши-ит?! — прошептал Май, подумав об Анаэле.
Артист на цыпочках двинулся вбок по узкому черному коридорчику, мимо полуоткрытой двери в ванную — в затхлый тупик. Май шаркал следом, вытянув руку, как слепой. Наконец Мандрыгин чем-то лязгнул и распахнул перед Маем дверку в комнату с балконом. Грязные стекла были, как мертвые. Василий бесшумно прыгнул к балкону, рванул дверь и оттуда с тихим злобным воем проскочил в комнату кот. Он шмыгнул мимо остолбеневшего Мая и пропал.
— Струхнули? — спросил довольный Мандрыгин, зажигая свечу в стеклянной банке на полу. — Он в ванную побежал, там у него лаз.
Май не ответил — расстроился. Артист спросил насмешливо:
— Что с вами? Вы не любите котов?
— Обожаю, — выдавил Май, входя в комнату. — Просто я хотел увидеть… другого.
— Другого кота?
Май промолчал, озираясь в пыльной мути комнаты. Почудилось, что к стенам приколоты гигантские насекомые — бабочки, кузнечики. Он с детства ненавидел такие коллекции и, повернув к выходу, случайно задел рукой что-то прозрачное, хрупкое — крыло бабочки? Маю стало тошно, он ринулся в темноту, но Василий удержал его сзади за пиджак. Май вырывался, но Мандрыгин был сильнее. Наконец он отпустил Мая и высоко поднял свечу. Стены ожили — рассиялись. Повсюду на гвоздиках висели куклы в пышных тюлевых платьях, в атласных камзолах. Май тихо пошел вдоль стены, рассматривая маленькие человеческие лица. Игра теней со светом разбудила их — они влажно моргали и с перепугу хитро гримасничали; в особенности «итальянцы». Май мельком углядел под потолком Арлекина в огненно-синем трико и Бригеллу — в черно-белом. Василий подносил свечу то к одной кукле, то к другой, ревниво оценивая меру восторга гостя. Май пожимал нежные ручки, не удивляясь, что они по-живому теплые, и трогал прозрачные оборки платьев, так похожие в темноте на крылья бабочки.
— Наследство тестя, — гордо поведал Мандрыгин, когда они обошли комнату. — Я Гришане поручил развешивать кукол на ночь, чтобы оклемались. Утром он их в чемоданы всегда складирует. От жены моей прячет, чтобы не сперла. Ей в Канаде вздумалось бизнес на куклах делать. А пока здесь жила, злобилась на отца за то, что дурью мается — комоды за деньги не починяет. Куклы у него были — любимое дело. Она их ногами пинала!.. А ноги у нее, как урны для мусора. Бывало, пройдется по мастерской — то головенку кому раздавит, то тельце повредит.
Мандрыгин поставил свечу на пол, сел рядом на огромный чемодан, около балкона.
— Эх, жалко дочка моя, Туся, не видит этого, — вздохнул Май, глядя на кукол, и тихо, со стыдом признался: — У нее вообще мало игрушек. Время, знаете ли, такое… Не получается часто покупать.
— Ничего не продам! — заявил Василий.
— Я и не претендую, — поспешно заверил Май, устраиваясь на соседнем чемодане. — Но я подумал, что в пьесе про вас можно использовать этих кукол. Они будут с вами на сцене! Представляете?
— Ну, надо-ел! — покачал головой Мандрыгин, открывая пачку папирос. — Вы прямо маньяк со своей пьесой. «Приму» курить будете?
Май обрадовался любимой «Приме» и, прикурив от свечи, глянул на уходящую за дом луну. Тяжелая волнистая масса листвы теперь казалась легкой, как пепел, и из нее вдруг высунулась голова какой-то заброшенной церковки.
— Как там Гришаня? — почему-то спросил Май.
— Дрыхнет. Ему вставать рано. Он солнце ловит, — неохотно выговорил Василий, пыхнув папиросой.
— Что-то случилось с вами в театре, что-то плохое, — не сдержал любопытства Май.
Вопреки ожиданиям, Мандрыгин не рассердился, ответил дружелюбно:
— Я же вам сказал: имею феноменальный слух. Но дар мой — враг мой. Из-за него я и пропал. Представьте: стоило мне в театр войти — волдырями покрывался. Жуткая картинка! Чуть только из театра выйду — нет волдырей! Вахтер свидетель. Он всегда крестился при виде меня. Лишайный пень превращался в прынца, пусть не красавца, но с гладкой рожей. Не чудо, по-вашему?
— Не вижу связи между странной аллергией и вашим феноменальным слухом, — сказал Май, неявно догадываясь о том, что услышит в ответ.
— Связь прямая! — уколол раздраженный Василий. — Я слышу, как фальшивят актеры. Разве это не причина для аллергии? О, есть мастера скрывать фальшь! У них тысячи уловок. Скажу вам, как писателю: я подозреваю, что цель театра — маскировка своей природной фальши.
— Именно это я предполагал услышать, — кивнул Май, радуясь точности своей интуиции. — Но тогда какого лешего вас угораздило пойти в артисты?
— Фатум! — скорбно взмемекнул Мандрыгин и вскинул руки над головой, как в античной трагедии. — Знаете, ведь я в детстве сильно заикался. Представляете, каково заике в детдоме? Я цокал языком так, что голова почти отрывалась. Однажды открыл, что заикаюсь меньше, когда читаю стихи. Не вдаваясь в детали: театр — это было единственное место, где я не заикался.
— Тогда вы еще не слышали, как актеры фальшивят? — спросил Май жадно; это надо было ему для будущей пьесы.
Мандрыгин понял, что интерес не пустой, и ответил охотно:
— Я был в молодости робкий, зажатый, не верил своим ощущениям. Ну, корежило меня часто от завываний актерских, и что? Публике-то нравились завывания. Особенно когда народный артист надрывается в пьесе «На дне» или — что еще ужаснее — в «Ричарде III».
— Ваша правда! — весело подхватил Май. — Я видел трех «Чаек» в трех городах и все три Заречные подвывали совершенно одинаково! Но я вас перебил, простите.
Василий продолжил без обиды:
— Жил я поживал, в театре играл, что давали. В кино мелькал, не помню где. Так бы и до пенсии доскрипел. Но вдруг: тр-рах-та-ра-рах! Перестройка! Разоблачения сталинизма, журнал «Огонек», пламенные диссиденты. Взбаламутилось обчество наше… Театр не мог быть в арьергарде событий. Стал наш главный, Хохольский, кумекать: чем бы зрителей заманить. Сначала устроил коллективное сожжение партбилетов перед театром. Прямо средневековое зрелище было — костер, толпа, истерические рыдания, выкрики «Долой!» и «Навсегда!». Потом, как водится, напились в буфете… После сожжения партбилетов у нас был цикл вечеров «Сахаровские посиделки», сеансы Кашпировского также имели место. Но впереди нас ждал кошмар из кошмаров: Хохольского кинуло в поэзию! Сляпал он композицию из стихов Гумилева Николая Степановича. Знаете такого?
— Вы наглец, батенька! — даже восхитился Май.
— Я — шут, мне положено, — огрызнулся Василий и хладнокровно продолжил: — Гумилев был очень в моде: жертва большевизма!
— И вы читали со сцены Гумилева?
— Я?! Помилуйте! Хохольский не дал. Внешность, сказал, у вас не та, романтизма в роже нет, беспородный вы. Идите пока под сень кулис! Я и пошел. Как раз монтировщиков не хватало и все, кто стихов не читал, таскали декорации. Пришлось ходить на репетиции — поневоле. Тогда и началась моя болезнь: волдыри, дурнота… Все от стихов! В пьесах-то фальшь еще кое-как замаскировать можно: ну, там свет, танцы, прочая… акробатика. Со стихами такие номера не проходят. Здесь нужен чистый звук души! А без него — подлая ложь, как деревья какао в тайге. Я очень мучился и ждал развязки. Ну и случилось: меня доконал Хохольский. Обрядился он во фрак и засюсюкал на генеральной репетиции: «Моя любовь к тебе сейчас слон-е-енок…» Напудренные щеки его тряслись. И меня вырвало. На платье народной артистки, Обновленской Манефы Павловны. Она рядом стояла, в кулисах. Визгу было! Финал, надеюсь, ясен.
— Превосходно! — прошептал Май; память его работала скоро и весело — размещала услышанное так ладно, что его можно было всегда извлечь без промедлений и ущерба.
— Прошу отметить: я — не жертва театра и лично Хохольского, — со злой горячностью сказал артист. — Предпочитаю быть жертвой Гумилева. Это — честь.
— Да. Честь, — подтвердил Май, клятвенно приложив руку с потухшей папиросой к сердцу. — Есть Бог, есть мир, они живут вовек, а жизнь людей мгновенна и убога… Какая удача, что мы с вами встретились, Мандрыгин!
— Вы так думаете? — иронически спросил артист.
Но Май не услышал — жарко заговорил о своем:
— Это будет моноспектакль! Зачем вам партнеры? Вы, один, сыграете всех: и эту Манефу, на которую вас вырвало, и тестя-кукольника, и мордатого Хохольского, и Казимира в фараоновой короне, и жену, которая совала в холодильник баночки с говном…
— Могу даже баночку сыграть, — серьезно ввернул Мандрыгин.
Май продолжал самозабвенно:
— …и среди всей этой горизонтальной жизни поднимутся столбы: стихи Николая Степановича, вертеп, в котором город Нацерет… Вы будете читать «Богородице Де-во» так, как старухам читали… хрустальным голосом блаженного отрока.
— Не много ли счастья для уличного актеришки? — горько усомнился Василий.
— Верьте мне! Я восхищаюсь вами! — пылко сказал Май.
— Опыта нету — в хорошее верить, — промолвил Мандрыгин горько. — Мать с отцом ни крохи радости в наследство не оставили. Я из детства помню их лица, одинаковые, как у близнецов, слово «кооператив», марлевые занавески в нашем бараке. Родители вместе со мной по стройкам мотались — на квартиру зарабатывали, а деньги в наволочке прятали. Раз ночью один урод поджег нас — куражился спьяну. Родители не успели из барака выскочить — полезли наволочку спасать и сгорели. Мне повезло, уцелел, но стал заикаться. Потом в детдом попал. Там радости не прибавилось. Били меня часто и со вкусом — как поганого заику. Учили, значит, нормальной человеческой речи… Я не жалуюсь. Таких, как я, с наследственным горем, тьма-тьмущая. Как… звезд на небе.
Мандрыгин повернулся к балкону и показал на небо. Май ответил, также показав на небо:
— Я сам из этой тьмы. Мне было восемь лет, и я всякий день высматривал в окошко маму. Она брела после работы мелким шагом, неуверенно, в руке мужской портфель, папин. До ареста, в пятьдесят первом году, он с ним на службу ходил. Папу расстреляли, а портфель мама взяла себе — учительница была, тетрадки в нем таскала. Он так ей не подходил: страшный, как гробик младенца! Я видел маму из окошка, и ее лицо меня убивало. Такое в нем было покорство, такой страх… Она будто ждала, что вот сейчас ее ударят палкой по голове. Насмерть ударят. Меня это злило, ее обреченность… мешало безмятежно жить: играть с кошками, поджигать во дворе тополиный пух. Конечно, я все это делал, но стоило вспомнить о мамином лице, как становилось неловко, не по себе, стыдно — будто виноват. Помню, я был подленько уверен, что страх, вечная жалоба в глазах — этот скарб горя только мамин, не мой, не мой… Не хотел я такого скарба! А видно, зря рыпался: от маминого наследства не убежишь…
Май замолк, подавленный очевидной и уродливой логикой жизни — свой скарб горя он передаст дочке Тусе. Вонючий, постылый скарб!
— Нет, — зло сказал Май. — Так нельзя!
— Вот и я говорю: нельзя! — хмуро поддакнул Мандрыгин, думая о своем, тоже страшном: — Нельзя из тазобедренного сустава сувениры делать!
Он резко встал, выбрался на грязный балкон, закурил. Май вышел следом и, глянув по сторонам, не увидел церковки — она нырнула в тень. Луна светила во дворик из-за дома. Среди пустых баков, кирпичей, холмов мусора обманчиво сверкало битое стекло. Мандрыгин удивленно засмеялся:
— Смотрит на людей Бог и думает: «Правильно я ихних папку с мамкой из Райского сада выгнал».
— Хорошо, — оценил реплику Май и, устыдившись своего профессионального эгоизма, по-дурацки добавил: — В смысле, плохо, конечно, что выгнал… Потерянный Рай…
Они вернулись в комнату, сели. Василий смотрел на свечу, обняв костлявые коленки. Казалось, он заснул. Молчание угнетало Мая; он сделал заявление:
— Базарной страшилки про кости мертвецов в моей пьесе не будет!
— Вы считаете это выдумкой? — саркастически спросил Василий. — Ну, если вы богатый, вам бояться нечего. Будете в таком спецгробу возлежать — фараон позавидует. Да что фараон — Ленин!
Дикий, несусветный поворот беседы возбудил воображение Мая. Он представил, какая богатая, славная жизнь начнется после… бебрика. Как всем станет хорошо: и Тусе, и Гале… Из месива образов вдруг вылез пресловутый бебрик — маленький, злой, перепуганный, с копьем в искалеченной руке… Он был обречен. Его ничего не стоило убить, тем более что это давным-давно уже сделал, не моргнув глазом, царь Кадм.
— Я профессионал! — вслух пригрозил себе Май. — Я обязан выполнить работу. Не моргнув глазом!
— Ну их к лешему, морганья эти, — одобрил Василий, потягиваясь. — Наше дело — здравое: выживать, пока силы есть. И никаких соплей насчет высокого искусства!
— Разве не высшее счастье для артиста, когда ему зрители аплодируют? — спросил Май.
Мандрыгин поморщился, заговорил с подозрительным спокойствием:
— Рефлекс у них такой — аплодировать. Дешевка. Я публики всегда боялся — чувствовал, что предаст, подлая! Можно девку уличную приучить носить платье со шлейфом, на клавесине бренчать и поэзию трубадуров декламировать. Но придет час — харкнет она на всю эту утонченность, натянет свое, родное — юбку в блестках, трико в сеточку; рожу размалюет, ногти перламутром насандалит. И двинет в таком виде развлекаться — туда, где зал ухахатывается. Старая власть девку силой в корсет затягивала: балет, ленинские чтения, оперетта с пуританским канканом, цирк строгой гуманистической направленности… Врать не стану: были великие театры. Даже девку нашу пробирало на иных спектаклях: то, как зверь, выла, то плакала, как дитя. Только нужно ей было это? Нет — как и ленинские чтения. Теперь корсет сброшен. Черта подведена. Что осталось? — утробный хохот, ржание! За ним девка и прется в театр. Хочешь, артист, жрать — дай девке ржать! И тьма таких, кто дают, не гнушаются, выколачивают таким образом деньги из окружающей их действительности. Ну пусть. Ничего уже не поправить. Только не надо называть это искусством. Деревья какао не могут расти в тайге.
Май вспомнил про рептильную прозу «шерстюков» и пробухтел угнетенно:
— …Плача и нагинаясь при этом…
Мандрыгин глядел на него слепо, не вникая в чужие мысли. Он был сейчас нехорош — безлик, безволен. Май взволновался и решил поддержать артиста, рассказать ему об Анаэле.
— Умоляю выслушать серьезно! Совсем недавно я узнал, что у нас есть могущественные друзья. Они…
Тук!
Май вздрогнул, оглянулся.
— Ангел упал, — скучно сказал Василий.
— Кто?! — испугался Май, вскакивая.
— Ангел. Кукла. Папье-маше.
Мандрыгин направился в угол комнаты, поднял что-то белое, блестящее, повесил на гвоздь, вернулся и спросил:
— Кто же эти могущественные друзья? Спонсоры, что ли?
«Ну нет! — впопыхах сообразил Май. — Неспроста ангел упал! Это мне знак: молчи, болван!»
— Я просто пошутил, — неуклюже соврал он.
Василий недоверчиво улыбнулся, потом погрустнел и произнес тихо:
— Выпить бы сейчас. Эх, нельзя…
Май ухватился за спасительную тему, чтобы — случаем — не проговориться об Анаэле:
— «Туркменская мадера»!
— Что за зверь? — удивился Мандрыгин, покачиваясь на чемодане.
— Не зверь, а историческая веха, — строго поднял указательный палец Май. — В конце восьмидесятых попалось мне это жуткое пойло. После дегустации я понял: кирдык советскому строю! Такая позорная профанация благородного испанского вина буквально вопияла о смерти нашего государства.
— Согласен, — важно кивнул Мандрыгин. — «Туркменская мадера» — это тупик. Но «Советское шампанское» — тоже профанация, а строй все-таки держался при нем долго.
Май ответил, секунду подумав:
— Полагаю, на протяжении десятилетий липкие воды «Советского шампанского» делали свое дело — подмывали основы системы, а одна волна «Туркменской мадеры» лишь завершила эту кропотливую работу.
Они замолчали, слушая, как где-то заунывно поют на голоса коты. Мандрыгин прикурил от свечи последнюю папиросу, затянулся торопливо несколько раз, передал Маю. Тот сделал так же. Дальнейший разговор был стремителен и великолепен, как фехтовальный бой.
— Старые цены на спиртное помните? — сделал выпад Василий.
Май ответил мгновенно:
— Портвейн «Кавказ», два рубля двадцать семь копеек.
— «Хирса», портвейн, рубль восемьдесят семь, — повторил атаку Мандрыгин. — Пустая бутылка семнадцать копеек, а если сунуться в винный с заднего входа — двенадцать!
— «Украинская степная», два пятьдесят, — хладнокровно парировал Май.
— Напиток «Парус». Двадцать восемь градусов. Два рубля пятьдесят копеек… — начал новую атаку артист.
— …«Парус» скоро снят с производства! — перехватил инициативу Май. — А у меня портвейн «Агдам», два рубля двадцать копеек!
— Портвейн «Крымский», дорогой, больше четырех рублей! — не сдавался Василий.
— Портвейн «Левобережный», два сорок две! — достойно ответил Май.
— Плодово-ягодное «Лучистое», цена — по-разному, — уколол противника Мандрыгин.
— «Аромат степу», типа вермута… — начал нападать Май.
— …вермут ноль восемь! Меж берез и сосен мы нашли ноль восемь! Один рубль восемьдесят семь копеек! — ловко защищался Василий.
— «Божоле», два пятьдесят!
— «Кампо виего», два пятьдесят!
— «Токайское», три пятьдесят…
— …пробку невозможно было продавить пальцем!
— «Алжирское»!
— «Оригинальное»!
Это была битва равных. Никто не хотел уступать. Противники устали, каждый выпад мог стать решающим. Май пошел в смертельную атаку:
— «Стрелецкая», двадцать восемь градусов, два рубля пятьдесят копеек!
— Если «Стрелецкую» зарядить в сифоне с газом — свалишься! — отважно бросился навстречу Мандрыгин.
Они прикончили друг друга и, хохоча, упали на пол. Они были умиротворены радостным единением, словно выпили живого вина. То была самая приятная степень опьянения, когда светлая вера в себя столь же велика, сколь смешными кажутся вещи опасные, страшные. Сейчас Май твердо знал, что Тусе не придется волочь скарб наследственного горя! Май ощущал в себе огромную силу, власть. Он был царем Кадмом, от руки которого пал наконец маленький грязный бебрик, последний из всех бебриков. Май чувствовал восторг победителя; он узрел новые, впечатляющие просторы с вершины скалы, откуда был сброшен враг. Это был взгляд царя! Май поднялся с пола и заговорил уверенно, вдохновенно:
— Василий Мандрыгин, вам нужен свой театр! Вы должны быть абсолютным, полным его хозяином, этаким просвещенным монархом, справедливым, щедрым, но в меру строгим.
— Дивно! — зааплодировал Мандрыгин. — Мне нравится. Продолжайте!
Май обласкал его янтарным взором и провозгласил в упоении:
— Вам надо стать губернатором острова!
— Приехали, — крякнул ошеломленный Василий.
Май шикнул на него с досадой:
— Не сбивайте меня!
— Позвольте вопросик? — вкрадчиво ввернул Мандрыгин. — Интересуюсь насчет острова. Вы какой для меня наметили: Крит или, извиняюсь, Мадагаскар?
— Мыслить реально надо, господин артист! — закричал Май, выходя из себя. — Этот остров должен быть у нас, в наших водах! Лучше в Черном море! А размером ну хотя бы с наш Заячий!
— Не маловат ли островок? — усомнился Мандрыгин.
— Для театра в самый раз. Остров-театр! Такого еще не было! Гришаня Лукомцев расцветет у вас новым Гогеном! Греческие, итальянские, турецкие корабли будут бросать якоря у вашего острова. Первое представление вы дадите ночью. Фейерверки возблистают над театром и сникнут только при вашем появлении на сцене. Вы, как великий Мольер — в парике, кафтане, — явитесь публике перед закрытым занавесом, трижды стукнете тростью об пол. Занавес взметнет с шумом свои бархатные крылья, и представление начнется! И будет длиться долго, а закончится только при общем ликовании утренних звезд!..
Он утих, вдохновенно закрыв глаза. Мандрыгин, остолбенев, сидел на полу. В безмолвную комнату ступил из коридора кот, неторопливо протрусил мимо Мая, задев хвостом его ноги, канул в муть балкона и был таков. Бледный призрак улыбки выступил на лице Василия. Он спросил с изумленным смущением:
— Что вы сейчас лепетали? Это были умственные упражнения писателя?
— Я желал бы этого для вас в реальности! — пламенно сказал Май, открыв глаза.
— Так я и знал! — Мандрыгин ударил себя кулаком по голове. — Мерси! Я-то осел… Надо было, как вертеп втащили, спустить вас по лестнице. И по шее надавать.
— Вы не хотите быть губернатором острова?! — оскорблено ахнул Май.
— Ах, остров! Идеальный театр! Пушки с пристани палят, кораблям пристать велят! — зло, сквозь зубы, прорычал Василий и сунул Маю кукиш. — Вы идиот или подлец, как ваш Лысенко, который врал про какао в тайге! Околпачить меня вздумали? Но я вам не простак-иностранец, не какой-нибудь Уэллс… Меня на кривой не объедешь! Прямо скажу, от души: стань я губернатором острова, первым делом приказал бы вас повесить. Прилюдно! Под барабанную дробь!
— За что?!
— За то, что вы — поганый искуситель! За эти ваши… золотые сны!
— Позорные вещи говорите…
— Это вы говорите позорные вещи! Они смущают, мешают выживать! Добиваться собственной койки! Чистого белья! Своей посуды, которую никто чужой лапать не будет! Вот моя мечта. И никаких островов, слышите, идальго недобитый?
— Я вам… не верю, — ответил Май, мысленно пошатнувшись. — Вы — другой человек.
— Нет, я тако-ой! — ненавидяще пропел Василий. — Я дрянь. Актеришка малограмотный. Неудачник. Интриган. Завистник. Неврастеник. Наконец, вор!
— Нет! — воспротивился Май. — Не вор!
Во дворе упал железный бак, хрустко покатился по битому стеклу. Кто-то сурово кашлянул и позвал вполголоса: «Э-эй, Гормоту-ун! Давай шустрее! Мотор ждет!»
— Какое счастье! — возликовал Мандрыгин, вскакивая.
— Я могу попрощаться с Гришаней? — убито спросил Май.
— Он спит, — мстительно сказал Василий, но все таки сжалился: — Можете поглядеть на стены — в последний раз.
Май попятился из комнаты и побрел в зал. Чужой коридор, тренькающий звук воды, собственная похмельная походка — все было знакомо и противно. Май чувствовал себя пустым, как кастрюлька: компот выпит, а на дне елозит склизкая сливовая косточка. Вечный друг-враг, Май-второй, молчал из скучной брезгливости к моменту.
В зале были изменения: раскладушка со спящим Гришаней отъехала от стены, притулилась у окна-веера, а Вакула с чертом… исчезли! Май озирался, нелепо соображая, куда они подевались: до Петербурга явно еще не долетели — там ажиотажа во дворце не наблюдалось, черевички поблескивали в уголку, дожидаясь кузнеца. Наконец Май догадался потрогать стену и, испачкавшись краской, уныло зашагал назад. По дороге он завернул в беспросветную ванную, без труда нашел текущий кран, намочил голову, умыл лицо, руки. Эти телодвижения — вкупе с дергающей болью в висках — повторялись в его жизни миллион раз. У-у, тоска… Или, как верно, хоть и безграмотно, написал в своем романе Шерстюк: «Здесь, кроме юноши, был мрак».
Из комнаты слышалось злое бубнение, словно изо всех сил били пальцем в барабанчик: «Во-во-во-во!» Май расхотел идти туда, но ничего другого не оставалось. Он выглянул из-за двери и увидел спину Мандрыгина. Будущий губернатор острова копошился в пакете Мая, приговаривая: «Вор, вор, вор, вор!» Ничего ценного в пакете не было — паспорт, сложенная вчетверо старая газета, носовой платок и… ящичек с пятью долларами, бесцельно прихваченный с собой утром. «Вор! Вор! Вор! — талдычил Мандрыгин, встряхивая неоткрывавшийся ящичек, как термометр. — Я тебе покажу остров с фейерверками, подонок!»
Май проклял себя за то, что не переложил пятьдесят долларов из кармана брюк в пакет, чтобы артист нашел их. Май вообще забыл про эти деньги — не возвращенный Колидорову долг — и мельком подумал, что должен отдать их Ханне, которая расплатилась с издателем вместо него. Но сейчас было не до Ханны, черт бы ее побрал! Да-а, пятьдесят долларов — это для Василия не мифическое губернаторство, не фейерверки, а реальная еда, одежда… Май со стыдом понял, что утерял чувство меры: оскорбил своими фантазиями обездоленного человека. За это человек теперь справедливо наказывал его — воровством.
В панике Май тихо нырнул за дверь, но артист, уловив движение, бросил ящичек в свою суму и воинственно обернулся. Май вошел в комнату, склонил мокрую всклоченную голову на бок и глупо вякнул:
— А Вакулы-то с чертом нету.
— Да ну? — вызывающе ухмыльнулся Василий. — Видно, в Петербург упорхнули. Мы сейчас тоже по воздуху двинемся. На лестнице-то здесь ночью — притон наркоманов. Что вылупили свои желтые глаза? Про наркоманов непонятно? Когда мы вертеп по лестнице волокли, шприцы под ногами: хруст-хрусть!.. А теперь, господин беллетрист, откройте вон тот чемодан, выньте бандуру и держите при себе до машины. Хоть пользу напоследок принесете.
Май повиновался, путано соображая, как незаметно подсунуть Василию пятьдесят долларов. Бандура оказалась бутафорской: тяжелой, скользкой от лака. Вид ее подрывал доверие к народному искусству. Она вывернулась из неумелых рук Мая, больно двинув его по колену, и грохнулась обратно в чемодан. Под убийственным взглядом Василия Май мужественно бросился на опасный предмет, схватил за гриф и прижал к животу.
— Смертельный трюк, — саркастически заметил артист.
Он вытряхнул из другого чемодана плюшевый узел, вышел с ним на балкон. Май последовал за Мандрыгиным, украдкой кивнув на прощание куклам. Рядом с балконом обнаружилась пожарная лестница. Артист юркнул вниз с ловкостью матроса. Май, обремененный бандурой, замешкался и неловко приземлился на мягкую мусорную кучу. Из кишки-подворотни призывно свистнули. Вскоре Май оказался рядом с Мандрыгиным на бессветной, будто неживой, улочке. Невдалеке нездорово перхала машина. Около машины стоял… белый костюм. Он курил. Но чудо исчезло, когда Май подошел ближе: то был темнокожий человек в белом. Он отшвырнул сигарету и распахнул помятую заднюю дверцу старушки «Волги» с оленем на капоте.
— Залазь, Василий. Там у меня сети в тюке. Ляжь на них. А это что за хрен с тобой?
— Знакомый. Ты, Остапчук, выбросишь его по дороге, где скажет.
— Ну и хрен с ним, — кивнул Остапчук.
Май полез на переднее сиденье, успев заметить, что «Волга» увенчана толстоногим столиком, прикрученным к багажнику веревкой. Наконец тронулись, блекло светя фарами. Май сидел в обнимку с бандурой, под ногами почему-то перекатывались каменные картофелины. Мандрыгин молча возлежал сзади на рыболовных сетях. Машина ехала, выказывая угодливое послушание. На поворотах ее заносило от старости, но в страхе перед хозяином, который мог открутить оленя или — еще хуже — сдать ее вместе с оленем в металлолом, «Волга» мгновенно исправлялась. Город вроде спал, а вроде нет. Окна сплошь были незрячие. Стояла тишина, необъяснимая для такого огромного скопища людей. Май закрыл глаза. Он не знал, который час, но не спрашивал. Его больше занимало то, как отдать Мандрыгину пятьдесят долларов — подсунуть или вручить открыто? Еще Маю очень хотелось есть; он жалел, что не попробовал Казимировых котлет, холодных, подгоревших, но конечно же вкусных. Вон как Гришаня Лукомцев их уплетал!..
— Эй, товарищ, больше жизни! — окликнул его темнокожий. — Где тебя высадить?
— Не знаю, — дернул плечом Май. — Все равно.
Мандрыгин неприязненно засмеялся, а Остапчук хмыкнул:
— Ни хрена себе!
— Куда вы едете? — несмело спросил Май, оглянувшись назад.
— В сторону Финляндии. Ресторан «Звезда», — молвил Василий и добавил со злым ехидством: — Алчность меня гложет. Денег хочу! Не поверите — почти сладострастное чувство.
Май не успел ответить: Остапчук влез в беседу — заклекотал, то и дело взмахивая правой рукой с длинным щегольским ногтем на мизинце.
— Гуцульские топорики не нужны? Партия двести штук, прямо из Косова.
— Отстань, — проронил Мандрыгин.
— А то в Румынию уйдут! — пригрозил Остапчук, щелкнув ногтем по рулю.
— Пусть, — разрешил Мандрыгин. — Они там нужнее. Родина Дракулы. Вампиры сточили свои зубы до основания и взялись за топорики.
Май улыбнулся, на миг открыв глаза; показалось, что за деревьями на обочине дороги, тускло блеснула вода.
— Гондола не нужна? Почти новая, — ожил Остапчук после неудачной первой попытки.
Молчание. Проехали минут пять, и Остапчук вновь заклекотал, но льстиво:
— Противогазы с музыкой не интересуют? Надеваешь, играют марш.
— Похоронный, — припечатал Василий.
Молчание.
— Вась, а Вась, ты спишь? — позвал Остапчук. — Жабьи шкурки не нужны?
— Чего?!
— Чего, чего… для черной магии! В Европе за них удавиться готовы — там жабы дрянь, а у нас — супер.
— Вот и торгуй в Европе. У нас и без шкурок сплошная черная магия, куда ни плюнь.
— Верно, — прошептал Май, вспомнив Ханну настолько живо, что сердце екнуло от страха.
Они ехали вдоль берега залива. Длинный лунный блик влачился по воде, выхватывая из сумрака то стройную лодку, то пушистый куст или дерево.
— Кинотеатр никому не нужен? — безнадежно спросил Остапчук.
Молчание.
— Мумие из Монголии. Буквально все лечит.
— Из Монголии? — усомнился Май.
— Из нее. Не пожалеете! — клекотнул Остапчук, и машина подпрыгнула в унисон словам.
— Отвяжись от него, — прикрикнул Мандрыгин.
Маю показалось, что артисту стыдно за свое воровство, и он мучается, не зная, как теперь быть.
— Долго еще ехать? — спросил Май, чтобы скрасить тяжкую паузу.
— Согласен, мумие не каждому подойдет, — невменяемо проклекотал Остапчук. — Но может, вам нужна клетка для кроликов? Очень прекрасная клетка.
— Почему это кроликам предпочтение? — оживился Василий. — Они не заслужили, похотливые идиоты! Надо о людях думать, организовывать их как-то. Соображаешь, Остапчук?
— Мы хоть и не кролики, а тоже к порядку тяготеем, — подхватил Май, радуясь краткому партнерству с артистом.
— Гады вы, — засмеялся Остапчук, помолчат и обратился к Мандрыгину: — Ты, Василий, год на мне ездишь. Хоть бы раз участие в коммерции принял!
— Денег нет, — отрезал Мандрыгин.
Май обрадовался удачному зигзагу беседы и вытащил из кармана три купюры: две по двадцать долларов, одну десятидолларовую.
— Вот, я… — небрежно промямлил он, — …я тут подумал… ведь я такой же зритель, как те старушки в Таврическом саду. Они вам заплатили, а я нет. Прошу вас принять…
Он протянул Мандрыгину деньги и отвернулся к окну.
— Что? Зачем?! — испуганно воскликнул тот; голос его взвился и сник.
Май остался с протянутой рукой. Машину трюхало, и дрожали три купюры в кулаке Мая. Слезы выступили на глазах — от обиды, от усталости, от собственной дурости и оттого, что впереди караулил его бебрик, которого требовалось убить, а убивать было невыносимо!
— Товарищ, не страдай, — разнузданно утешил Остапчук. — Так и быть, выручу тебя. Оприходую доллары. Пусть это будет плата за мой каторжный труд. А то год вожу Ваську задаром, а бензин дорожает.
Май не успел вздохнуть, как лишился денег — только потер запястье, оцарапанное железным когтем. Мандрыгин затрясся от хохота, и Май с готовностью засмеялся в ответ. Дальше ехали молча. Машина будто плыла по воздуху. Что это была за дорога среди соснового бора? Куда она вела? Жизнь, выхваченная белесым светом фар из зеленоватой полумглы, была заманчиво-таинственной: дорогу часто перебегали деревенские собаки, мельтешилась мошкара, сумасшедшие бабочки бились о стекло машины. Май вспомнил, как много лет назад ехал ночью из Бахчисарая в Симферополь, держа на коленях корзину с влажным, терпко пахнущим виноградом, и дорогу перебегали зайцы, а с неба резво скатывались звезды… Он вдруг вообразил, как сейчас на дороге возникнет Анаэль — во всем своем ангельском блеске — и заберет с собой куда-нибудь… ну да все равно куда — лишь бы с Анаэлем.
Но вместо ангела на обочине дороги возникла пустая стеклянная будочка; за ней белел шлагбаум. Остапчук на медленном ходу высунулся из окна — отдал честь будке. В ответ она мигнула желтым светом, и Остапчук зычно доложил ей про пассажиров: «Это артисты со мной!» Будка мигнула зеленым, шлагбаум поднялся, и машина въехала в освещенную тихую аллею. Подстриженные деревца по обеим сторонам переливались цветными огоньками. За деревцами то и дело мелькали нарядные низкие домики, крытые черепицей; появилась декоративная мельница, рядом с которой сиротливо сиял голубой бассейн. Наконец «Волга» подкатила к новенькой невысокой часовенке, запертой на замок и опутанной мигающими елочными гирляндами. Тут же высилась аккуратная горка ящиков из-под пива. Откуда-то долетали звуки веселого бесчинства: надрывался оркестр, и хор не то пел, не то кричал. В небо над часовенкой без конца брызгали огни фейерверка.
— Вылазьте, — проклекотал Остапчук.
Он выбрался из кабины, потянулся, присел, встал и закурил, повернувшись в профиль к Маю. Тот не удержался от вопроса:
— Простите мое любопытство, но в нем для вас ничего обидного нет. Скажите, откуда родом ваши африканские предки?
Вопрос не удивил Остапчука и тем более не обидел.
— Я абиссинец или иначе — эфиоп, — гордо представился он.
— Спасибо, — только и молвил Май, приложив руку к сердцу.
— Осенью думаю сходить на Черную речку, — милостиво поведал эфиоп. — Я ведь сам не местный, с Харькова. До сих пор на Черную речку сходить не собрался.
— Монгольское мумие продавать? Или гуцульские топорики? — осведомился Василий, вытаскивая свой узел из кабины.
— На Черной речке — продавать?! — вдруг возмутился Остапчук.
— Пардон! — сделал корявый книксен Мандрыгин. — Оплошал я, ракалия этакий! Не продавать, а ду-э-ли-ро-вать! Дуэль — это на современном языке разборка называется! И что нынче благородному эфиопу делать-то в имперской столице, в Санкт-Петербурге? Ни божественного таланта, ни жены-красавицы, ни цензора-царя. Одна Черная речка осталась. А вокруг дантесы так и снуют, так и снуют!..
При звуке Дантесова имени Остапчук преобразился — благородная статность проявилась в осанке.
— Уж я бы не промахнулся! — клекотнул он и воинственно перекрестился, оттопырив когтистый мизинец.
— Берегите себя! — неожиданно взмолился очарованный Май.
— О-о-о! Началось! — взвыл Мандрыгин. — Опаментайтесь, пан! Это не Пушкин, а Остапчук! Он — шельма! Ну кто его на дуэль вызовет? Ему разве что морду набьют! Если, конечно, поймают… ну от чего, скажите, он должен себя беречь?!
— От позора, — твердо сказал Май. — И согласитесь, довольно странно называть такое лицо мордой.
— Тьфу! — все, что мог ответить Мандрыгин на бредни оппонента.
— Я бы этого Дантеса голыми руками порешил, — молодецки ввязался в разговор Остапчук. — Ты зачем, Васька, своего дружбана обижаешь? У тебя рубля не выпросишь, а он мне баксы дал. А на прошлой неделе ты круг моей колбасы сожрал, пока ехали! Это, считай, как спер.
— Ты же сам ее спер на Кузнечном рынке, еще хвастался!
— Я-то у чужих спер, а ты у своего. Кацап голоштанный!
— Поглядите-ка, у него принципы!
Мандрыгин размахнулся и начал яростно бить эфиопа узлом — куда попало. Тому было не больно и не обидно; он прикрывался руками, неудержимо хохоча. Буйные всплески фейерверка придавали сцене какую-то забытую изысканность в духе художников «Мира Искусств»: Сомов, эскиз к картине «Ссора паяцев»; акварель, тушь.
Бах-бух-бу-ух! Оркестр вдали, за часовней ухнул во все трубы и рванул такую безумную мазурку, что и покойник бы не удержался — выскочил бы из гроба и отчебучил круг-другой, дергая ногами, дрыгая руками. Мандрыгин бросил бить эфиопа, стремительно перемахнул через высокий кустарник у часовни и пропал, прокричав на прощание:
— Остапчу-у-к, вези Мая в город срочно-о! Будет остров предлагать — убе-ей! Разрешаю-ю!..
Остапчук ничего не понял; он весело отряхивался после побоев. «Ты теперь мой, — подумал Май с острой нежностью коллекционера. — Я тебя запомнил. Пригодишься, эфиоп!» Остапчук зыркнул на него, словно услышал мысли, и Май смущенно промямлил:
— А… часовня… действующая?
— Во! — гаркнул с восторгом Остапчук, оттопырив замечательный мизинец в сторону часовни.
Это не был ответ на вопрос Мая, просто на сцене появились новые персонажи. Из темноты вышла неверным шагом белая пони. На ее усадистой спине красовалась абсолютно голая бесформенная матрона с развороченной прической, из которой торчало сено и высокий испанский гребень. Сомнамбулическая улыбка прилипла к лицу матроны. За эксцентричной всадницей выступал — с тяжелым усилием — гусар в замурзанном ментике, волоча по земле бутафорскую саблю. Все трое, включая пони, были пьяны.
— Юрасик! — заклекотал эфиоп, содрогаясь и приседая от смеха.
Живописная группа остановилась. Пони и всадница, казалось, дремали, но гусар через силу пробудился, и взгляд его, с изумлением охвативший пространство, стал осмысленным.
— Ты, что ли, это, Остапчук? — хрипло выдавил гусар, зачем-то крестя саблей воздух перед собой.
— Ну! — кивнул эфиоп, гримасничая от наслаждения, и произнес таинственный пароль: — Чиппендейл!
В отличие от Мая пьяный Юрасик все понял и подчеркнуто твердо потопал вперед, размахивая саблей, как кадилом. Пони нервно потрусил за гусаром. Улыбающаяся матрона тряслась всеми своими пугающими выпуклостями в такт лошадке. На Мая повеяло смрадным духом алкоголя, и он поспешил отступить к дальним кустам возле часовни. Гусар добрался до машины, перевел дух и вступил в странный торг с эфиопом: издаваемые Юрасиком звуки не хотели складываться в слова, приходилось объясняться пластически, как в балете. Остапчук нахваливал столик, привязанный к багажнику «Волги»: «Чиппендейл! Ореховый! Обменял у депутата Тряпкина на золотой портсигар купца Елисеева! Все для тебя старался! Ты ножки пощупай! Чувствуешь, какой класс?» Юрасик щупал толстые резные ножки столика. Остапчук же, не теряя времени, беззастенчиво щупал, тряс и звонко охлопывал жирные, белые, как рыбье брюхо, ляжки матроны. «Уж не бартер ли намечается? — заинтересовался Май. — Столик — на женщину?» Неожиданно Юрасик заговорил, правда еле-еле, с мучительным усилием:
— Это, как тебя… Ядвига Давидовна… Что скажешь про это?
Он кивнул на столик. Матрона не откликнулась — пребывала в дреме.
— Ну! — прикрикнул Остапчук, игриво шлепнув Ядвигу по неохватному заду.
Она качнулась. Клок сена слетел с ее головы. Гусар обреченно вздохнул, полез за пазуху, вынул что-то круглое, блестящее, на цепочке.
— Вас ис дас? — зловеще проклекотал эфиоп.
— Ча-сы. Па-вел Бу-ре, — трусливо провякал Юрасик, уронил их на землю и принялся вновь крестить саблей воздух.
— Это советский секундомер, сволочь! — гаркнул Остапчук.
Он глузданул гусара по шее. Тот шмякнулся навзничь. Эфиоп подобрал саблю, сломал ее о колено, бросил рядом с телом. Пони жалобно заржал. Ядвига Давидовна бессмысленно улыбалась.
— Убит? — спросил Май.
— Как же! — ухмыльнулся Остапчук, зашвырнув секундомер далеко в кусты.
Май проследил траекторию полета и заметил на траве бандуру, забытую артистом. «Ну и пусть, — ожесточенно подумал он. — Пошли все к черту! Сейчас поеду домой, там в душ, потом чего-нибудь поем и спать».
— Опять этот дурак бандуру забыл, — проворчал эфиоп. — Давай ее сюда, товарищ, а то как бы Юрасик не спер.
Май вскинул бандуру на плечо, помедлил и… полез напролом через колкие кусты — на влекущий вопль трубы. Зачем надо было делать это, Май не задумывался, предпочитая следовать побуждению души.
За живой изгородью мерцал седыми лунными бликами парк с ровными дорожками, цветочными клумбами и деревьями, подстриженными на манер версальских — в форме шаров и конусов. Дорожки сходились, как радиусы, в геометрическом центре парка. Там из дымной меркоти поднимался хрустальный купол здания. Над ним кропил небо алыми огнями фейерверк, а купол в ответ сиял кровоточиво, как камень лал. «Красиво», — с тоской подумал Май и споткнулся: что-то тяжелое упало на плечо.
Он охнул, выронил бандуру. В багровых сполохах фейерверка стоял гигант. «Охрана», — понял Май, увидев черный костюм и рацию. Лицо гиганта было невыразительно, как лист фанеры, но взгляд красноречив. «Ты кто, убогий?» — прочитал в нем Май и, еле удерживая на плече страшную длань, почти по-балетному тронул ногой бандуру:
— Вот… инструмент…
— Ты — артист, — выговорил понятливый охранник, убирая длань. — Паспорт есть?
Май вытащил из пакета паспорт. Гигант долго изучал его, светя фонариком в форме пистолета, и, вздохнув, вернул:
— Идти дозволяю.
Май поднял бандуру и двинулся вперед, слыша, как охранник предупреждает по рации коллег, затаившихся повсюду:
— На маршруте артист! С балалайкой! Караколпак Семен Исаакович!
«Ну, ты попа-ал! — ожил вдруг Май-второй. — Это тебе не египетская ресторация Казимира. Это — центр всевозможных чувственных удовольствий для князей мира сего! О, бедный Шмухляров — он даже не мечтает близко подойти к этому парку, не говоря уж о самой „Звезде“!» Май не успел ответить: визги труб внезапно оборвались, и сразу зарыдали-заплакали-заныли скрипки. Рванули греческий танец «Сиртаки», да так, что у Мая не осталось сомнений: «Звезда» — в самом деле, первокласснейший центр чувственных удовольствий во всем их многообразии, национальном и мировом!
Справа от дорожки, на полянке, среди пирамидальных деревьев, паслись пять лошадок-пони. Тут же, на травке, лениво валялись пятеро костюмированных гусар, готовых в любой момент предоставить богатым клиенткам самые что ни на есть игривые услуги. Именно отсюда отправился на роковую встречу с эфиопом Юрасик — и не вернулся, как воочию убедился Май. О судьбе голой Ядвиги Давидовны можно было только гадать, впрочем, без опасений за ее жизнь и репутацию.
Май приблизился к веранде ресторана, окутанной вьющейся зеленью. По звукам быстрых шагов, звону посуды и командирским возгласам: «Трюфели — во второй кабинет! Седло барашка — в седьмой!» Май понял, что рядом служебные помещения. Где-то здесь и следовало искать Василия Мандрыгина. «Зачем? — спросил Май-второй. — Он тебя презирает, и это так понятно. Скажи спасибо, что рыло не начистил за твой пошлый идеализм». Май замахнулся бандурой на невидимку-двойника, но задел какого-то реального фрачника, сбегавшего по лестнице с веранды. Тот не заметил Мая — устремился, труся фалдами, на лошадиную площадку. Следом появились еще двое фрачников; они волокли под руки пьяную даму в вечернем платье из серебряной чешуи. Дама шутливо отбрыкивалась и визжала: «В сте-е-пь! На стер-ню-ю! Наскрозь через кусты-ы-ы!» Гусары, чуя щедрую поживу, взволнованно топтались рядом со своими лошадками и прельстительно мычали.
Май решил не отвлекаться — поднялся на пустую веранду, украшенную гирляндами в виде желтых виноградных гроздьев. Звуки музыки были слышны здесь, как через войлок. Много дверей выходило на веранду. Май выбрал ту, что была ближе всех, и поскребся в нее, но тщетно. Постучал — тщетно. Наконец, лягнул. Дверь пружинисто открылась. За ней был пустой серый коридор с хрустальными плафонами, вкрапленными в потолок. Май увидел четыре двери, по две с каждой стороны: темные, с круглыми хрустальными ручками. Он шагнул вперед, и двери разом распахнулись. В коридор выдвинулись четверо охранников-клонов: вместо лиц фанерные листы, глаза сигналят «Alarm!». Клоны застыли, каждый у своей двери. Май струсил.
«Караколпак? С балалайкой?» — спросил клон, первый справа. Май показал паспорт. Клон заглянул в него и вернул. Май осмелел — обошел всех, демонстрируя паспорт и бандуру. Никто не признал в «балалайке» бандуру, никто не назвал настоящую фамилию Мая — Караколпак и все тут! Это слово, накарябанное пьяной рукой Щипицына, гипнотически влияло на клонов. Май мельком подумал, что такая сила воздействия — суть следствие частых выходов Щипицына в астрал.
Клоны исчезли. Путь был свободен. Коридор вливался в широкую, устланную красным ковром, тропу; она огибала кольцом центральную часть здания — огромный зал. Стены по обеим сторонам тропы были облеплены дверьми-близнецами. Совсем недалеко скрипки тягуче выводили «Частица черта в нас заключена подчас…». У Мая от этого нытья зародились сомнения в целесообразности своих действий, и захотелось домой, несмотря на присутствие там свояченицы.
Сомнения были подавлены шоком: на тропу из-за поворота вынырнула долговязая монашка! «Здравствуйте», — пролепетал Май. Монашка кокетливо кивнула и юркнула за какую-то дверь. Май из любопытства пошел следом, постучал. Высунулась голая рука с кровавым маникюром, пропала. Дверь открылась. Май сунулся внутрь, но сразу отступил. В комнате была тьма монашек, многие полуголые. Они громко смеялись, и водянистые трехстворчатые зеркала на гримировальных столиках множили их маковые улыбки. Но вдруг упала тишина. Все яркие взоры нацелились на Мая. В недоумении он учтиво поклонился дамам, и тут кто-то больно ударил его по спине. Монашки не захохотали — загоготали, матерясь от восторга.
Из-за спины Мая вынырнул усатый крошка в пунцовом костюме с фальшивыми эполетами, в канотье, лихо сдвинутом на ухо. Он еще раз ударил Мая твердыми ладонями, но теперь в грудь и, злобно гримасничая, завизжал: «На этот комнат ле фам! Ле фам! Ти — мужи-ик! Пошель на мужицка сторона! Киш отсюдова!» Он был так похож на безобразную жалкую галлюцинацию, что у Мая вырвалось: «Рассыпься!» Но это не помогло. Злобный малютка погнал его по коридору, норовя наподдать пониже спины ножонкой в лаковом башмачке. Май, смеясь, уворачивался, а в памяти его привычно отпечатывалось все, вплоть до мушки на щеке вредины.
Между прочим, это был натуральный француз, мусье Шарль, выписанный хозяевами ресторана из Парижа, — человек вопиюще бездарный во всех видах деятельности, которые охватывал ресторанный бизнес. Но работа мусье Шарля была куда важнее. Он наводил западный лоск на ежевечернее действо: возглавлял выход кордебалета на сцену; красовался на высоком табурете рядом с оркестрантами; сопровождал канканерок на поклоны и кланялся вместе с ними, ловко срывая канотье. Болтали, что мусье Шарль не просто какой-то чурка безмозглый, а имеет образование — вырос рядом с «Мулен Ружем». Из-за «Мулен Ружа» все, что мусье вытворял, считалось парижским шиком. У нас хоть и любят подхалимски вздыхать: «Ах, Америка!», но на самом деле только парижский шик — предел мечтаний для нуворишей из страны с мучительным советским прошлым.
В пустой мужской гримерной, между столиками, притулился некто полуодетый — в полосатом фраке, сатиновых, «семейных» трусах. Он торопливо пожирал сосиски с горошком, стуча вилкой. При появлении устрашающе-великолепного малютки в пунцовом костюме несчастный сунул тарелку под столик и бросился натягивать брюки. Мусье злобно шикнул на него, вталкивая в комнату Мая. Тот не мог сопротивляться — ослабел от смеха. Мусье вдруг дернул Мая за ус: «Ти — козак!»; похлопал по бандуре: «Бананайка!» Он подтащил Мая к длинной вешалке с костюмами и молниеносно выбрал красные шаровары, вышитую украинскую рубаху, кушак-очкур. Май мотнул головой: ни за что! Но мусье Шарль понял этот жест иначе: козак без сапог — не козак! Он щелкнул пальцами, и услужливый полосатый, выскочив из почти натянутых брюк, полез за шкаф — извлек пару бывалых красных сапог, сморщенных, как сухие стручки перца. Май начал послушно переодеваться: конспирации и хохмы ради. Пока он возился, мусье напал на многострадальнего полосатого — отобрал у него брюки и начал требовательно кричать: «Катюшка! Давай Катюшка!» Полосатый душераздирающе заиграл на крохотной гармошке «Расцветали яблони и груши…». Мусье стучал ножонками в такт, покрикивая: «Анкор, мужиче-ек! Анкор шибче!» Май понял, что забыт, и улизнул из гримерной.
Тропа изменилась: туда-сюда бродили музыканты; между ними лавировали девушки в костюмах павлинов; пролетали официанты в черных фраках, белых перчатках. На Мая никто не обращал внимания; это было ему на руку. Проходя мимо высокого зеркала, он увидел себя и расстроился: ряженый дурак, суслик обтерханный в красных сапогах! Но тут же Маю дали понять, что он — чертовски привлекателен. Мимо пробежал человек-полено в жестком шершавом балахоне до полу. Он игриво задел Мая и сюсюкнул: «Ах ты, лапа-а! Па-а-чему не зна-а-ю?» Май обомлел от такого паскудства и едва не был растоптан кавалькадой монашек, несшихся по тропе. Из-под приподнятых черных одеяний выглядывали юбки в блестках, трико в сеточку.
За монашками выступала бабища в парче, с голым животом; глубокая пуповинная впадина дышала, как кратер дремлющего вулкана. «Лаэрта Гамлетовича не видал?» — прогукала бабища. «Лаэрта Полониевича, вы хотите сказать? Ну-у, хватились, матушка-барыня! Убит он. Убит!» — сказал, резвясь, Май. «Брешешь! — взревела бабища, хлопнув себя по бедрам. — Как же без него?! Ведь у меня все магазины спалят!» Она двинулась по тропе чугунной поступью. Май пристроился рядом и, наслаждаясь, затрещал: «А чего ждать-то от Полониевича? Наследственность у него — дрянь. Сеструха сошла с ума, утопилась, а папаша, доносчик и шпион, убит на разборке». — «Уй-е-е-е!» — ухнула бабища. «Чистая правда! — поклялся Май. — Ни один суд в мире не уличит меня во лжи!» Бабища, причитая, влезла в лифт и вознеслась — рывком, с натугой — куда-то под купол ресторана.
Из-за красных сапог Май ощущал острый позыв к удальству, но не знал, как самовыразиться: то ли плафон раскокать, то ли дверь высадить. Дверь напротив лифта приоткрылась, и Май, посчитав это особым знаком, без промедления вошел в полутемную комнату. У дальней стены, перед большим мертвым экраном сгрудились пустые кресла; лишь в одном кто-то спал, свесив до полу руку. Май хотел уйти, но экран вдруг ожил. Появился ало-золотой зал, столики; запорхали официанты. Крупные планы любовно показывали чьи-то уши, отягощенные бесценными серьгами, чьи-то лакированные проборы и выскобленные до синевы щеки. На экране шла сиюминутная жизнь гостей ресторана. Маю стало скучно, он вновь захотел уйти. Но тут среди брильянтов и проборов мелькнуло знакомое лицо, и он остался.
Кто из поколения Мая не цитировал Льва Львовского? Он был писатель, но еще и артист; словом, непревзойденно читал на эстраде свои сатирические рассказы, афоризмы, наблюдения. Книги у Львовского тоже выходили, но без авторских пауз и мимики текст терял обаяние, живость. Такой тип художников слова Май называл: говорун. Известность Львовского началась при советской власти, на концертах во всевозможных НИИ. Его полюбили научные работники, и он этим справедливо гордился. Говоруна тягали в КГБ за острые шутки; предлагали сотрудничество, но он доносы писать отказался и сумел хитро использовать опасную ситуацию себе во благо: напросился давать шефские концерты чекистам, а заодно обзавелся среди них нужными поклонниками. В глазах свободомыслящих людей это был акт героизма, что-то вроде плясок Любки Шевцовой перед фашистами.
Льва Львовского даже сравнивали с Зощенко: оба — сатирики, оба — знамениты. Не понятно, правда, к кому слава легче прилепилась. Зощенко — безусловно, гений, но, кроме того — дворянин, георгиевский кавалер, красавец, петербуржец. И время ему для славы досталось знаменательное — век адовых пожаров, но сквозь кровь и грязь еще просвечивало ясное Серебро. Наш Львовский — тоже, допустим, гений, но в придачу, что скрывать, набор унылых реалий — бедный еврей из Львовской области, два курса института физкультуры, гуманитарий-самоучка, живет в Москве, построил дачу. Славу Львовский словил во времена смурые — Серебра под кровью и грязью было уже не видать. Тронешь месиво непродуманным движением, а под ним — лица, лица… Среди них и Михаила Михайловича Зощенко лицо, запрокинутое… Страшно! И как-то неловко становилось от собственного волокитства за фортуной. Львовский, конечно, спрашивал себя: разве я, лично, виноват в трагической судьбе Зощенко; разве в ущерб ему, что я дачу построил; разве его волнует, сколько у меня денег? — Не виноват, не в ущерб, не волнует. Но с месивом-то ужасным, с кровью и грязью, как быть совестливому литератору? А не надо лишний раз разгребать! «Стремиться к небу должен гений…»
«Наш дорогой гость Лев Саввич Львовский!» — услышал Май. Говорун в белом смокинге поднялся по ступенькам из зала на ресторанную сцену. Лукавая улыбка, грустный взгляд, внимательный нос-клювик — он был похож на сову, малость ощипанную, но симпатичную. Май забеспокоился: что делает Говорун среди этих людей? Разве он так беден, чтобы участвовать в дурном безвкусном представлении? Разве так нужны ему новые связи, когда он не успел разобраться со старыми? Разве зрители — это чекисты, которым надо понравиться, а то упекут за излишнюю резвость ума в дурдом или сошлют куда-нибудь, к чертям собачьим? Между тем Говорун оглядел зал и заговорщицки-интимно сказал в микрофон: «Я вижу, мы здесь собрались все свои». Аплодисменты, хохот. Говорун продолжил, развивая успех: «Нет, не то чтобы я не любил бедных, но…» Бурные аплодисменты, крики «Браво!». Май не успел узнать, что собирался поведать «своим» Лев Львовский, кумир интеллектуальной элиты второй половины XX века. Экран погас.
— Не понял! — воскликнул Май и потребовал: — Включите трансляцию!
— Зачем? — пискнули в ответ.
Май, вне себя от такой тупости, зло сказал:
— Я не понял, разве люди в зале — свои для Львовского? Разве он тут не случайный гость?!
— Вы адресуете эти причитания экрану?
Рука спящего в дальнем кресле дернулась. Он встал. Это был Василий Мандрыгин. Май в растерянности сел на стул.
— Значит, я с вами говорил?
— А вы думали, с экраном? С неживой материей? У вас мозговые спазмы.
— Я требую ясности! — не слушая, продолжил Май. — Если Львовский приперся сюда, чтобы прочитать свой опус, то почему он его не читает без всяких пошлых заигрываний с залом? Без воркования в микрофон, без дешевых ужимок?!
— Он иногда и «Барыню» пляшет. На малых сабантуях для избранных, — доверительно сообщил Василий. — Потому что они — сила. Реальная! Захотят — раздавят классика, сказнят на ногте. А захотят — в дело возьмут, озолотят на триста лет вперед.
— Столько не живут!
— Ой ли! А может, он в суперморозильнике проспит триста лет? Выспится, оттает и вперед! Живчиком, живчиком! Наука-то на службе у лучших людей! Пока же он триста лет в спячке, деньги нужны для поддержания славы: ну, там учреждение премии имени Львовского, статус музея для его дачи…
— Михал Михалыч Зощенко — никогда!.. Даже в мыслях!.. Даже в бреду!.. Никогда!.. — с нелепой яростью выкрикнул Май.
— Прошу это имя всуе не упоминать, — отрезал Василий.
Он подошел к Маю. Тот встал. Они удивленно рассматривали друг друга: оба были в одинаковых костюмах запорожцев. «Как братья», — подумал Май. «Как из одного детдома», — подумал Мандрыгин. Но одинаковость костюмов объяснялась тем, что сегодняшний вечер в «Звезде» должен был иметь — по задумке устроителей — украинский колорит. Вблизи глухо взрыднули скрипки, и кто-то похабно заблеял: «Зы-драс-твуй, ма-я Му-у-рка, зы-драс-твуй, да-ра-га-я…»
— Надул меня Остапчук, — жестко улыбнулся Мандрыгин. — Я санкционировал ваше убийство, а вы живы. Шельма эфиоп!
Он приблизился к Маю, и тот от безвыходности вскарабкался на стул, заслонившись бандурой, как щитом.
— Чего ты таскаешься за мной повсюду? Даже сюда пролез! Идиот в красных сапогах, — ржаво процедил Мандрыгин.
Май дрогнул и ответил, запинаясь:
— Вот… бандура… я принес… думал, надо…
— Душка! Бандуру принес! — едко умилился Василий. — А вырядился зачем?
— Я не хотел… это француз заставил…
— Ах, француз! — усмехнулся Мандрыгин.
— Я сейчас уйду, — оскорбленно заявил Май. — Но вы, оказывается… злой человек?!
— Я злой. Это ужа-а-сно! — прорыдал Василий и добавил презрительно: — А вы — утопист хренов. Ну, что у вас еще в запасе, какая стерильная идейка щекочет ваше воображение? Чур, не повторяться, губернаторства не предлагать!
— Да, я знаю, вас больше привлекают живые деньги, — ядовито заметил Май. — Вы даже на воровство способны! У вас оправдание — надо супергроб купить, чтобы там надежно обосноваться, как… в саркофаге. Хренов язычник!
Намек на воровство ничуть не задел Мандрыгина, зато обвинение в язычестве взбесило его. Он вырвал бандуру у Мая, замахнулся, но тот успел спрыгнуть со стула, выбежать из комнаты. Василий бросился следом и около лифта настиг обидчика, схватил за кушак. Но расправа не случилась — лифт помешал. Приехала кабина, грузно встала; из нее вытиснулась давешняя бабища в парче, теперь пьяная. Увидев Мая, она по-людоедски обрадовалась и сгребла его, прижав к голому животу. Нос Мая угодил прямо в вулканический пупок. Пытка сопровождалась криками бабищи:
— Гаденыш ты, гаденыш! Лаэрт Гамлетович жив-здоров, в бильярдной жару дает, а ты сказал: уби-и-и-ли?!
— Я про… Полониевича сказал! — сдавленно просипел Май, тщетно вырываясь из чугунных объятий.
— Убит Полониевич, убит, — сдерживая смех, подтвердил артист. — Я лично выносил тело. Причем неоднократно.
Бабища, не слушая, неистово тряхнула Мая за плечи; руки его взметнулись и упали, как у тряпичной куклы.
— Мадам, хотите, я его на дуэль вызову? — весело предложил Василий.
— Таким харю в кровь бьют! — рявкнула бабища.
— Можно и харю, — с готовностью согласился артист.
Бабища ослабила хватку: опьянение умеряло силы. Май отлип от ужасного живота и, пригнувшись, опрометью шастнул в открытую кабину лифта. За Маем влетел Мандрыгин, успев скорчить бабище гадкую гримасу повешенного. Кабина самовольно рванула вверх. «Мне вниз надо!» — прохрипел Май. Кабина вдруг зависла между этажами. Но не эта странная строптивость механизма удивила Мая, а ощущение тревожной, болезненной пустоты внутри себя. Он сел на корточки, обхватил колени и признался, угрюмо глядя в пол:
— Что-то мне нехорошо… и понять не могу почему…
— Это с голодухи, — сказал Мандрыгин, сел рядом и небрежно спросил: — Как понять ваши недавние слова, что я способен на воровство?
Май, не отвечая, заговорил о своем, тайном:
— Василий, вы верите в существование ангелов?
— Кого?! — насмешливо вскричал артист и сразу же деловито поинтересовался: — Доказательства предъявить можете? Хотя бы перья. Что вы глаза таращите? Перья из крыльев!
— Но у него не было крыльев, — растерялся Май.
— Врете, господин беллетрист, — осклабился Мандрыгин. — Все ангелы с крыльями.
— Вы-то откуда знаете? — огрызнулся Май.
— Я-то — не знаю, но верю авторитетным людям — фра Анджелико, например. Вы считаете, ему я должен верить меньше, чем вам? — оскорбительно засмеялся Мандрыгин.
— Ваш тон меня бесит. Жалею, что начал этот разговор, — гордо сказал Май.
— Отчего же? Я готов побеседовать об ангелах, тем более что лифт застрял.
— Молчите! — взмолился Май, предполагая, что невидимый Анаэль может услышать игривую похабщину, распространенную в подобных разговорах между образованцами. — Молчите, ради Бога!
— Ради ко-го?! — гадко пропищал артист. — Не смешите. Какой-нибудь старичок монах всю жизнь молится, постится, вериги носит и Богу наплевать на святого человека, а меня, фальшивого козака, гнуса отпетого — услышит и… обидится! Абсурд. — Мандрыгин вдруг завыл по-волчьи: — У-у-у! Свя-я-ты-ый Бо-о-же, свя-ты-ый кре-е-епкий, свя-ты-ый бессме-ерт-ны-ый, слы-шишь? Те-бя не-е-ту-у! Ты — но-о-о-ль! Пус-то-о-о-е ме-е-с-то! Убе-ей ме-ня, если не так!..
Он затих, весело глядя на Мая. Тот с тяжелым злорадством представлял гнев Божий — пламенную молнию, раскалывающую кабину лифта. Но ничего не случилось.
— Пшик! — подмигнул Мандрыгин. — Не нужны мы Богу вашему. Наш мир для него — вертеп, забытый яшик, полный хлама. Вот ангелы, те иногда шуруют в ящике — они любопытны, как кошки.
— Не трогайте ангелов!
— Думаете, не осилю тему? Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! — противно захохотал Мандрыгин. — Актеришка тоже свое мнение имеет: изверги ваши ангелы! Примерчик хотите? Извольте. Один представитель мирового вертепа, самый, между прочим, лучший, их садистскую суть отобразил без прикрас. Напомню сюжет. Некто тащится по пустыне. Кругом всякая ядовитая дрянь ползает: змеи, скорпионы… Ни воды, ни жратвы. Вдруг — шестикрылый серафим. Логично было бы предположить, что Бог поручил серафиму напоить, накормить пустынника, чтобы тот не окочурился. Ан не-ет! Серафим ему грудь рассек мечом, сердце трепетное вынул… Бр-р!.. Но этого изуверу мало показалось, и он угль, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинул. Что же, эта варварская операция без наркоза и есть счастье, дарованное Богом через своего посланника?! Ну спасибо, Господи. Только избави меня, грешного, от такого счастья! Мерси, Вседержитель!
Мандрыгин встал на колени и перекрестился с юродским пафосом.
— Как труп в пустыне я лежал… — пробормотал Май и бросил Мандрыгину: — Вы — пошляк и трактовка ваша — пошлая.
— Да ну! — развеселился артист, встав с колен. — А разве не пошлость цепляться к Львовскому за то, что он снюхался с богатыми и сильными? За то, что не ждет серафима, не подставляет грудь, чтобы шандарахнули по ней мечом?!
Май шатко поднялся и, глядя в лицо артиста, непреклонно сказал:
— Меч заслужить надо. Это — честь.
— Какая, к черту, честь, коли нечего есть?! — крикнул Мандрыгин с презрительной жалостью.
— Девиз проституток… — вымолвил Май и затих, вспомнив про десять тысяч долларов, обещанных за убийство бебрика. Воспоминание словно ошпарило его; он хрипло завопил, мотая головой: — Ведь я-то, я-то встретил ангел-а-а! И пощечину ему да-ал! Я — подлец из подлецо-о-в! Второй после Иу-у-ды!..
Кабина еле-еле, рывками, поползла вверх. Мандрыгин взял Мая за руку, но тот вырвался, закричал в паническом прозрении:
— Та баба с голым животом — пьяная была?!
— А то. Водкой за версту несло.
— Но меня не стошнило от запаха! Значит, кончилось заклятье! — ахнул Май. — Бросил меня мой ангел! Бро-о-си-ил! Ушел навсегда-а!..
Приехали. Дверь открылась. Страшный исполин-клон молча, по очереди, выкинул друзей вон из кабины. Вслед им полетела, как щепка, несчастная бандура. Мандрыгин подпрыгнул, ловя ее, и в этот миг понял, что здесь, на верхнем этаже, случилась какая-то скандальная пакость. Под куполом ресторана, над пиршественным залом, работало казино, играли в бильярд. Бывало, игроки дрались, ломали мебель, посуду; иногда и до поножовщины доходило. Охранникам работенки хватало, но такого ажиотажа среди них Мандрыгин еще не видел.
Коридор напоминал дорогу к древнему храму: клоны грозно замерли вдоль стен, словно в ожидании фараона. Василий повел Мая к лестнице, но там тоже дежурила охрана. Оставался один путь — в казино; оттуда вниз вела винтовая лестница. Артист под руку с Маем двинулся по коридору, сигналя клонам угодливо-идиотской улыбкой: мол, свои идут! Май ступал шатко, будто с непривычки. Но физический беспорядок был несравним с беспорядком душевным. И вот что удивительно: при беспредельном, разрушительном отчаянии память Мая работала, как всегда, безукоризненно. Для нее и здесь нашлась пожива: в коридоре, в стенных нишах, за стеклами, красовались разнообразные предметы и фотографии — подарки друзей ресторана «Звезда». Самурайский меч — «Дар г-на Бандо Мицугоро, президента о-ва любителей русской кухни „Токийский блин“». Фотопортрет на фоне Эйфелевой башни: бодрый толстячок в вышитой русской рубахе, с книгой, прижатой к тыквенному пузу — «Правозащитник, доцент Г. Квятковский в изгнании (г. Париж, 1975 г.) читает сигнальный экземпляр своей книги „Мои Мытищи“». Май всхлипнул от безрадостных впечатлений, а Мандрыгин одернул его: «Не хнычь. Мы пришли».
В конце коридора показалась великолепная витражная дверь, черная, с орнаментом из алых звезд. За ней бесновались звуки: музыка, крики, топот. Клон возник перед друзьями, жестом велел остановиться и ждать. Они встали напротив последнего экспоната коридорного музея — портрета маслом, в полный рост, хитро ухмыляющегося индейца (убор из орлиных перьев, мокасины, меховая накидка). «Белый Змей, вождь племени североамериканских индейцев, он же Олесь Гребенюк, потомок эмигрантов из Полтавы». Май замычал от сгущения житейского бреда вокруг себя, мечтая сию минуту услышать голос двойника, Мая-второго — циничный, но, в сущности, здоровый, бодрый голос существа с рептильным сознанием. Двойник остался нем, а Белый Змей угодил в прорву памяти, чтобы когда-нибудь — невзначай или намеренно — объявиться вновь.
Но зачем, ради чего накапливались образы, мысли, ощущения? Какой смысл был в этих богатствах? Еще недавно Май знал, что память неутомимо трудится ради праздничной, виртуозной игры слов, из которых рано или поздно родится книга. Теперь же цель радостная, божественная — пропала; осталась цель бытовая — денег заработать, бебрика убить. Дело, в общем, нехитрое, рептильное. Как простодушно призналась одна писательница, из «шерстюков»: «Я трупы раскладываю постранично».
— Он никогда не вернется ко мне! — не выдержал Май. — Какая пустота!..
— Ну уж и пустота. У тебя семья, расскажи про нее, легче станет, — Мандрыгин по-свойски подмигнул клону. — Вот и гражданин начальник послушает. Валяй, Маюша!
— У меня дочка есть, Туся. Натуся, — послушно забубнил Май, зажмурившись. — Никогда ничего не просит, чтобы купили. Уже понимает, что для нас все дорого.
— Значит, воспитали правильно, — похвалил Мандрыгин. — А еще что? Не молчи, говори!
— Еще Галя ей платьице сшила, клетчатое…
— Прелесть. Слышишь, служивый, платьице клетчатое! — бросил артист неподвижному клону и толкнул в бок Мая: — Не молчи!
Май признался с усилием:
— Еще она сказала: «Я вырасту и стану проституткой, потому что они богатые».
Мандрыгин помолчал секунду и вдруг с ненавистью заорал на охранника:
— Почему в зал не пускаете? Издеваетесь? Мы — артисты, а не твари дрожащие, не холопы!
— Цыц, — небрежно вякнул клон.
Мандрыгин попятился, сел на ковер, заставил сесть Мая и издевательски воскликнул:
— Что ж ты не попросил ангела, чтобы твоя дочка не стала проституткой?
— Я… не сообразил, — растерялся Май.
— Куда уж тебе сообразить! — зло подхватил Мандрыгин. — Тебя же больше бессмертие души интересует и когда Армагеддон будет! А то, что рядом родной человек страдает, тебе наплевать!
— Нет! — всхлипнул Май. — Не наплевать!
— Ох, пришел бы этот ангел ко мне! Уж я бы с ним цацкаться не стал, своего бы не упустил! Ну почему он выбрал тебя? Ты что, истово верующий, в церковь ходишь, посты соблюдаешь, исповедуешься?
— Я… скорее деист, — ответил Май, почему-то смутившись.
— Какие слова… Деист!.. На деле-то небось нормальный советский безбожник, как все.
— Правда! — ударил себя в грудь Май. — Я ждал чуда, как все безбожники. Золотого дождя ждал! А Он мне чуда не дал. — Май умолк и, озираясь, прошептал со страхом: — Зато у ведьмы Ханны денег мно-ого! Это, брат, пошлая до тошноты правда жизни!
— Ты ненормальный, Май.
— А ты? Верить в сувениры из человеческих костей — это нормально? Это байка для темных дремучих старух.
Витражная дверь дрогнула, распахнулась, мигая алыми бликами. Гром музыки и голосов обрушился на друзей. Измученный Май рванулся в страхе прочь, но Мандрыгин удержал его. Рябь волнения пробежала по веренице клонов-стражников. Они подтянулись, ощущая величие момента. В коридор ступила процессия. Четыре крепких официанта торжественно несли на плечах носилки. На них, с головой накрытый скатертью, возлежал фараон, высунув наружу короткую жирную руку. Она качалась в такт шагам, и бесценное рубиновое кольцо сверкало на кривом мизинце. Два санитара семенили рядом, смиренно поддерживая руку божества за локоть и за кисть. Мандрыгин узнал кольцо и, не удержавшись, изумленно вскричал:
— Лаэрт Гамлетович?! Неужто взаправду у-би-и-ли?!!
Май вяло засмеялся, парализовав таким нахальством процессию. Она замерла. Из-под скатерти сопливо простонали:
— Кто это ржет?
— Артист! Начинающий! — закричал Мандрыгин, подскакивая к носилкам. — Не со зла он, Лаэрт Гамлетович, а из желания вас подбодрить!
— Потявкай у меня, — пригрозило тело и злобно заныло: — Во-от, снежками с Веревкиным кидались, и он мне задницу пробил, падла-а! Хорошо, самолет свой… сейчас прямо в Женеву, в клинику, там уже профессора разбудили, ждет…
— Будете, как новый! — страстно заверил Мандрыгин. — Прошу тогда вспомнить мои пророчества! Я — Василий Мандрыгин, он же Гормотун! Я вам на именинах у Гугуляна танец с кинжалами плясал, помните? На столе плясал, среди фужеров! И ни один не разбил!
— Гугулян — гнида, — изрекло тело, стеная.
— Какое в том сомнение — гнида самая натуральная! — истово согласился артист и воззвал к носильщикам: — В путь! Будьте бдительны! Враг коварен! В плен живыми не сдаваться! Всем выдали ампулы с ядом? Верю в вас, служивые!
Процессия мрачно удалилась. Май задумался, сколько весит снежок, если им нанесли такое тяжкое увечье. Мандрыгин угадал вопрос и ответил:
— У них снежки — это бильярдные шары.
Дежурный клон свистнул друзьям, распахнув витражную дверь. Вихрь бравурной, соблазнительно-веселой музыки полетел им навстречу. Под звон литавр и треск кастаньет Мандрыгин с Маем перешагнули заветный порог.
— А-ах! — вскричал Май, зажмурившись.
Чудо света — люстра на миг ослепила его. «Огнепалимая купина!» — радостно вспомнил Май и запрокинул голову, уставясь в туго переплетенные бронзовые ветви, окропленные жаркими яхонтовыми огнями. Блики от них остро пылали на хрустальном куполе, совершенно затмевая скромный свет звезд над ним. На дне зала творилось невидимое Маю действо, какая-то заманчивая мистерия под трескучую, бездумную музыку из балета «Дон Кихот». Мая потянуло к перилам — глянуть вниз, на самое дно, да не вышло: спутник сильно ударил его под колени.
— О-ох!.. — всхлипнул Май и пал на четвереньки рядом с Мандрыгиным, уже успевшим принять эту позу.
Ничего не объясняя, артист шустро пополз вперед между столами по драгоценному, багряному с золотом, восточному ковру, усеянному бильярдными шарами — «снежками». Он двигался, волоча за собой тяжелую бандуру, но безукоризненно точно попадая в такт музыки Минкуса. Из памяти Мая тотчас выступил полинялый образ детства: елка, бедные аккорды дрянного детсадовского пианино; он сам, пятилетний, ползает по полу среди таких же малышей в костюме божьей коровки — с картонным панцирем на спине, красным в черный горох, и головокружительно вкусно пахнущим столярным клеем…
Май опомнился и увидел, что все вокруг ползают на четвереньках: официанты, клоны-охранники и даже немногочисленные полуодетые нетрезвые женщины в дорогих помятых платьях. Люди явно что-то искали, шаря руками по ковру, под столами и даже — как бы невзначай — по спинам и бедрам друг друга. Эти телодвижения так ладно сочетались с бесшабашной музыкой и были так заразительно-забавны, что Май немедленно захотел стать участником пантомимы — живо пополз, как когда-то в детском саду, но… замер. Страстное, злое стрекотанье испугало его:
— Крест! Кре-ест! Кре-е-ест!..
Май невольно поднял голову, подчиняясь порыву, свойственному всякому, более-менее культурному человеку — при слове «крест» устремлять взор ввысь. Однако порыв был хоть и культурный, а неправильный. Никто и не думал искать крест под куполом; напротив, все снова принялись прочесывать пространство бильярдного зала с невероятно суровым энтузиазмом.
— Кре-ест!.. Как мне без креста-а?!.
От любопытства Май нарушил позу — выпрямился, стоя на коленях, и заметил вдали, у стены, за сдвинутыми столами и разбросанными стульями диван. На нем бесновался кричавший человечек — подпрыгивал, вскакивал, плюхался, вновь подпрыгивал. Он был похож на припадочного кузнечика. Май догадался: это Веревкин, победитель Лаэрта Гамлетовича. Веревкин был расхристан: рукав смокинга оторван, рука обмотана полотенцем. В эйфории победы Веревкин жаждал сразиться насмерть с кем-нибудь еще, но желающих не было, и потому вся неуемная страсть триумфатора выливалась в понукающее стрекотанье: «Кре-ест! Подарок Папы Римского-о! Кто найдет — бонус даю-ю!..»
Май получил удар между лопатками от неизвестной руки и шлепнулся на четвереньки, ничуть, впрочем, не рассердившись. Напротив, ему стало весело; блаженная сладость беспечности разлилась по телу. «Эй, беллетрист!» — окликнули Мая из-под бильярдного стола, сдвинутого в пылу драки на балкон и сокрушившего там кадки с растениями. Май послушно нырнул под тяжелый свод стола и увидел в полутьме Мандрыгина и какого-то официанта. Они возлежали на пушистом ковре в позах пирующих патрициев. Между ними, на подносе, красовалось блюдо с золотыми, нежно-хрусткими форелями, и тускло поблескивала пустая скляница. Мысль о том, что не худо бы выпить, искусительно промелькнула в мозгу Мая, но голод оказался сильнее жажды. Май сипло, мучительно вздохнул, глядя на блюдо с форелью. Это испугало официанта.
— Василий, а что за казачок с тобой приперся? — спросил он, придвигая на всякий случай поднос к себе.
— Знакомьтесь, господа, — величественно вымолвил Мандрыгин. — Май, мой ассистент, стажер-бандурист. Подает надежды. Решил я дурашке практику устроить — привел сюда, в высший свет. Пусть посмотрит, на ком этот свет держится. — Мандрыгин хмыкнул и, кивнув на официанта, представил: — А это, Маюша, один из таких людей и есть! Чешуйников, старинный мой приятель. Всех миллионеров знает, всех обслуживал, от всех чаевые получал. А прославился он тем, что одного олигарха облил шампанским — вместе с бабой его, в алмазах. И хорошо облил, я скажу. Онемела парочка! А герой наш как ни в чем не бывало спрашивает: «Заказ повторять будем?» Ну, олигарх за такую невиданную отвагу… что, Чешуйников, подарил тебе, а? Что?
— Тысячу долларов на чай и магазинчик вторсырья, — стесняясь и гордясь одновременно, провякал официант.
— Во как! Учись, писатель! — взвизгнул от восторга Мандрыгин. — Это как в сказке: коньки и в придачу весь мир!
— Андерсен, «Снежная королева», — хрипло пискнул озверевший от голода Май и, не владея собой, цапнул с блюда жареную рыбешку.
— Я магазинчик-то продал, — доверительно признался Чешуйников, придвигая к Маю поднос. — Думаю на вырученные деньги гробовую лавку купить, в смысле ритуальных принадлежностей.
— Предусмотрительно, — похвалил Мандрыгин, по примеру Мая схватив форель.
— Мудро, — поддакнул Май, хрустя рыбой, как бездомный кот.
— Да, мы все на пороге вечности. И что в этом контексте может быть лучше, чем гробовая лавка, — продолжил Мандрыгин. — Верно, Маюша?
Май невнятно рассмеялся в ответ. Чешуйников его забавлял: глазки, ногти и зубки официанта были, казалось, сделаны из одного твердого, непрозрачного материала, вроде пластмассы. «Отчего мне так весело?» — подумал насытившийся Май и растянулся на ковре, задев ногой поваленную кадку. Впервые за много лет он почувствовал прелесть безопасного, дурашливого бытия. И Маю жадно захотелось остаться здесь, в этом здании, навсегда — ползать на четвереньках, дружить с Чешуйниковым, носить костюм запорожца, есть жареную форель под бильярдным столом и когда-нибудь умереть — мгновенно, безболезненно, весело под музыку Минкуса, свист и крики пирующей толпы…
— Кре-е-ест! Кре-е-ест! — бесновался снаружи Веревкин. — Кто прикарманит, считай — труп! Язык вы-ырву-у! Руки сломаю-ю! У-у, га-а-ды-ы!..
— Этот Веревкин похож на… Савла, — лениво съязвил Май, обращаясь к официанту. — Вы помните, как написано в Библии? «Савл же, дыша угрозами и убийством…»
— Да ты циник, Май, — сыто укорил друга артист за дерзкое сравнение и поспешил успокоить официанта, который вновь опасливо придвинул к себе поднос, впрочем, уже пустой: — Не дрейфь, Чешуйников. Стажер у меня хоть и с прибабахом, но дрессированный. Не кусается.
Тут сотрапезники увидели босоногую даму в странном платье наподобие кухонного фартука из розовой парчи. Дама нетвердо ползла мимо стола, с брезгливым усилием отталкивая встречавшиеся на пути бильярдные шары.
— Здравствуй, Маня, — приветствовал Чешуйников.
Но пьяная Маня, не отозвавшись, скрылась за горой поваленных стульев.
— Хорошая она, — вздохнул Чешуйников уважительно. — В прошлом доцент кафедры микробиологии. Сейчас наша штатная гадалка. Карты, руны, кофейная гуща, то-се. Предсказывает исключительно в стихотворной форме, причем на ходу стихи сочиняет. Но правда, когда водки нажрется, то горланит только одно, свою лучшую поэму: «Человек же населен и простейшим, и червем…»
— Лирично, — похвалил Мандрыгин.
— Весьма, — поддакнул Май, болезненно упиваясь всем происходящим.
На дне здания весело буйствовал оркестр. Май мимолетно вспомнил, что в балете под эту музыку пестрая испанская толпа тормошит и подбрасывает высоко вверх Санчо Пансу.
— В человеке все дрянь, кроме скелета, — вдруг прорвало Чешуйникова. — Если скелет не трогать, он сохраняется через века. У него природная прочность. А мышцы и прочее — не сохраняются. Взять для примера египетские мумии. Гадость. А почему? Потому что эти чертовы язычники все тело сохранить хотели, а надо было о скелете в первую очередь думать. О ске-ле-те!
Столь неожиданный зигзаг беседы не просто удивил Мая, а слегка встревожил. В тоне Чешуйникова слышалось неподдельное волнение, даже горячность. Но говорить на странную тему официант более не стал — лег на спину, закинув руки за голову, и замолчал. Рядом прилег брезгливо усмехающийся Мандрыгин. Пенистая музыка Минкуса потеряла стройность — теперь марш тореадоров прерывался невнятным козлогласием — пели не то гости, не то приглашенные хористы. Вокруг биллиардного стола все ползали люди, и стрекотал вдали неутомимый Веревкин…
«Как хорошо, как славно, — подумал Май, тоже растянувшись на пушистом ковре. — Как славно…»
«И при этом ничуть не стыдно, — вдруг жарко подхватил двойник. — И заметь, ничего не надо для большего счастья, ничего и никого». Двойник, казалось, выдавился наружу из Мая и лежал рядышком. Май закрыл глаза и нехотя, вскользь, вспомнил о жене, дочке: «Как они там, в Каневе? Небось ивовые ветки собирают — корзинки плести». О, постная, безнадежная, бессмысленная рутина! Это постылое чувство долга перед семьей! Это чувство вины! И так — до гробовой доски?!. Теперь, когда другая жизнь — необременительная, беспечная — приголубила Мая, лица из прошлого казались скучны, жалки… «…даже ненавистны, — продолжил двойник и молодцевато заключил: — Надо, братец, смеясь расставаться со своим прошлым. Это есть истина — примитивная и понятная, как ночной горшок». Май слабо рассмеялся и, перевернувшись на живот, увидел, что мимо стола вновь ползет невменяемая доцент-гадалка Маня. Голая матрацная спина Мани была облита кетчупом, с платья осыпались розовые блестки.
— Маня, — машинально позвал Май.
Затем случилось невероятное. Пьяная Маня застыла на месте и, поворотив к Маю тяжелое потное лицо с разводами туши под глазами, звонко отбарабанила по слогам:
— Раз-ве ку-пишь ты бес-смер-тие за все свое зо-ло-то? И кто, ска-жи мне, гер-цог, про-даст те-бе его?
Май резко сел, ударившись головой о стол, но боли не почувствовал. Меж тем доцент-гадалка уползла восвояси. Ясно, что фразу про бессмертие она знать не могла: только двое знали ее — Май и Шмухляров. «Плюнь, — успокоил двойник. — Мало ли что среди этого грохота послышится. И знаешь, выпей-ка водки. Ее здесь много, вон, за стульями ящик стоит…»
Но предложение не вдохновило Мая, напротив — встревожило еще больше. Он вспомнил, как просил ангела купить водку и как тот, арестованный, говорил с ним по телефону — от лица милиционера со странной фамилией Слушайрыба.
— А теперь он Маню использовал… Неужели это значит, что он не бросил меня?! — неразборчиво пробормотал Май и, толкнув дремлющего Мандрыгина в бок, жалобно спросил: — Ты не слышал, что сейчас Маня сказала?
Тот ответил невпопад, не открывая глаз:
— Скоро уже… Сходим разок в публику, соберем жатву и отвалим домой.
«Дза-нн! Дза-нн! Дза-нн!» — возликовали литавры. Музыка оборвалась; воцарилось неразборчивое козлогласие, сопровождаемое смехом и аплодисментами.
— Ну какая у тебя жатва, Гормотун несчастный, — жалостливо сказал Чешуйников, приподнимаясь. — Так, мелочь, ерунда.
— Уж конечно, гробовую лавку не купить, — согласился Мандрыгин, открывая глаза и потягиваясь.
— Ты — дурак? — окрысился официант. — Ты не понимаешь, какие тут дела делать можно? Думаешь, я зачем гробовую лавку купить надумал? Я вперед смотрю. О детях думаю, о внуках!
— У тебя же внуков нет, чего ты их собрался хоронить?
— Не хоронить! — строго погрозил пальцем Чешуйников. — Я о жизни их забочусь, о материальной базе. У меня же самый выгодный бизнес будет: мертвяки! Это вам не что-нибудь… Не алмазы и даже не нефть, которые все равно когда-нибудь кончатся. А мертвяки — никогда, никогда! — Чешуйников перевел дух и неожиданно заключил академическим тоном: — Конечно, они могут обесцениться, но это, господа, только в том случае, если Земле придет кирдык. К примеру, если Солнце погаснет. Тогда абсолютно все станут мертвяками, а им, естественно, не до бизнеса будет.
Пластмассовые глазки официанта часто мигали. Он схватился за фалду фрака, залез в невидимый карман, вытащил какой-то листок, развернул и протянул Маю:
— Читай, стажер.
Щурясь, Май прочитал спотыкливым голосом:
— «Заявление. Прошу предоставить мне, Чешуйникову В. Р., работнику ресторана „Звезда“ (стаж работы в должности официанта десять лет)…
— Десять! — победно вкрапил Чешуйников.
— …предоставить мне льготу на право неприкосновенности моего скелета в случае моей кончины. Подпись. Число».
— А число потом укажут, какое поставить! Когда момент наступит! — вскричал официант, ерзая от возбуждения.
— Что все это значит? — спросил Май, растерянно улыбаясь. — Это здесь так принято шутить?
— Ты, стажер, сноску пропустил, внизу же сноска имеется! — всхлипнул Чешуйников, выхватил листок у Мая и торжественно прочитал: — «Основание для получения льготы: а) не имею достаточно средств, чтобы выкупить право на неприкосновенность скелета; в) хочу предстать на Страшном суде в подобающем для христианина облике. Нужное подчеркнуть».
— Вот интересно, что же ты подчеркнул, Чешуйников? — спросил Мандрыгин невозмутимо.
— А ничего! — хвастливо объявил официант. — Мне, как проверенному работнику ресторана с десятилетним стажем беспорочной службы, и так полагается льгота.
— Что это? — вновь спросил Май, беспомощно улыбаясь.
— Это, мой тупоголовый друг, право на бессмертие, — сухо пояснил Мандрыгин.
— Оно! — кивнул Чешуйников. — Оно самое! И главное: юридически оформлено так, что не подкопаешься! А что вы хотите — раз бессмертие существует, то почему бы цивилизованным людям не оформить его соответствующим образом, как они оформляют все остальное?
— А если бессмертия нет? — ужалил Мандрыгин.
— Есть!! — истово возгласил Чешуйников и перекрестился. — Есть оно, говорю тебе, сволочь ты такая!
— Ну, верю, верю, — подмигнул сволочь. — Да и как ему не быть, если ты гробовую лавку купить надумал для бизнеса! И даже льготу получил!
— Мы в первых рядах пойдем! — поддакнул Чешуйников.
— Официанты? — спросил Май.
— Только лучшие. Которые — ого-го!.. Не то что дрянь всякая… То же и с поварами. Лучших выделят. А вы думали, такую льготу кому ни попадя дадут? Как пенсию, что ли, вашу паршивую?
— А мусье Шарль тоже считается избранным? — спросил Мандрыгин. — Он ведь здесь давно околачивается.
— Вот ему! — Чешуйников показал бледный маленький кукиш. — Пусть в свой Париж катится! Спит, гнида, целыми днями, приходит только вечером, жрет на халяву. Буженину из кухни ворует регулярно. Развратник, педераст! Не-ет, коленом под зад его и в Париж! — Чешуйников сурово затих, но тотчас продолжил: — Конечно, когда бизнес со скелетами наберет силу, тогда у нас и Париж вздрогнет. Им, лягушатникам, тоже не захочется свои кости на сувениры отдавать. Вот тогда они России и покланяются — ведь монополия-то у нас, здесь, будет! Без нас они никуда свои скелеты не заховают!
— Да, это будет великий ответ Европе, — сурово сказал Мандрыгин.
— А то! — хохотнул в запальчивости Чешуйников. — Они, понимаешь, навоняли безнаказанно своими революционными идеями на весь мир, а мы — твари дрожащие, что ли? Пусть-ка теперь раскошеливаются, буржуа поганые, чтоб их после смерти не тронули.
— А вдруг они все кремироваться начнут? — холодно полюбопытствовал Мандрыгин.
— Предусмотрено, — потер ручонки Чешуйников. — Кремация им не намного дешевле обойдется, чем обычное погребение. Экономической стороной вопроса уже занимаются ученые… академики. Вы учтите, что все французы по своей психологии — жадные лавочники.
Чтобы сэкономить, они выберут для своих костей участь сувениров. Представляете, бюстики этого, как его, знаменитого ихнего…
— Жана Маре, — подсказал Мандрыгин.
Официант раздраженно хрюкнул.
— Генерала де Голля, — тупо предположил Май.
— Да какой еще генерал! — озлился Чешуйников. — Не генерал, а… писатель. Вольтер! Вольтер! Как вам это?
— При чем тут я? — дернул плечом артист. — Ты у Вольтера спроси: нравится ему быть бюстиком из берцовой кости безымянного покойника или нет.
«Кре-ест! Кре-ест!» — стрекотал вдали Веревкин, солируя в общем козлогласии. Веселое ночное наваждение рассыпалось в труху, и Мая потянуло вон из ресторана, но он не ушел. Голосовое неистовство вдруг улеглось, визги и крики непонятным образом перетекли в оперный хор, который величественно и грозно пропел a capella: «Раз-ве ку-пишь ты бес-смер-тие за все сво-е зо-ло-то и кто-о, ска-жи мне, гер-р-цог, про-даст те-бе его-о?» После этого хор вновь рассыпался на тысячу резких, издевательских, обманных звуков. Май обмяк, ссутулившись и прижав ладони к вискам. «Послышалось», — сунулся утешать двойник, но зря. Май повернулся к официанту и, уставившись в блеклое его лицо желтыми глазами, спросил испуганным детским голосом:
— Значит, гробовая лавка вам нужна, чтобы… участвовать в процессе? Дивиденды получать? Правильно я догадался?
Мандрыгин засмеялся со злым умилением:
— Мне нравится это «догадался»! Все ведь так ясно, примитивно, понятно. Но нет, у нас не любят понимать, у нас любят именно до-га-ды-вать-ся!
— Попрошу без комментариев, — взвинченно бросил Май и, не сводя взора с официанта, продолжил: — Вам не кажется, что люди хотя бы на бесплатную кремацию имеют право?
— Мы не индусы какие-то сраные. Кремация для нас, христиан, неприемлема, — горделиво объявил официант.
— А если христианин — нищий?
— Вот прицепился, — утомленно вздохнул Чешуйников. — Ну, будут, наверное, и для населения льготы. Ветераны, герои труда, народные артисты…
— А которые не народные, а — просто народ, обычные люди? По-вашему, они не имеют права предстать на Страшном суде в приличном виде?
— Пусть сначала заработают на приличный вид! — огрызнулся Чешуйников. — Привыкли, понимаешь, к халяве при советской власти… От-вы-кать надо, товарищи дорогие, господа хорошие!
— И вы верите в Страшный суд?! — ахнул Май, всплеснув руками.
— Вот гад! Меня, православного, оскорблять?! — заголосил Чешуйников и на всякий случай заслонился подносом, как щитом.
— Нет, я хочу знать, кто вам позволил решать — кого пускать на Страшный суд, а кого нет! Ведь кто-то должен был дать вам такие полномочия!
— Я даже знаю кто! Тот, кто на Страшном суде председательствовать будет! — живо встрял Мандрыгин, обхватив друга за плечи, чтобы тот не бросился на официанта.
— Что вам надо? — хлюпнул Чешуйников, мысливший явно другими категориями, и доверительно поведал: — У нас все клиенты согласны: и Сутулов, и Муммель с Фетюковым, и даже Евсей Будряк, а он насчет бедных ого-го… очень их жалеет, содержит детский дом… церковь у себя в имении воздвиг… молитвы наизусть читает…
— Плача и нагинаясь при этом? — ненавидяще уточнил Май и тотчас ему — сама собою — открылась великая тайна, про кого написал свой роман безграмотный Шерстюк: слово «Миссия» означало «Мессия», помазанник Божий.
— Вшивый бандурист! Шестерка! Пш-шел отсюда-а! — завизжал Чешуйников из-за подноса. — Убери его, Мандрыгин, а то я тебя самого того-этого! Станешь здесь персоной нон-грата. Надо тебе это?
— Окстись, православный! Не губи-и! — театрально вскричал Мандрыгин, оттолкнул Мая и, плюхнувшись на колени, протянул к официанту костлявые руки. — Яви милосердие! Дай льготу выслужить! Пусти на Страшный суд — не пожалеешь! Ведь между судебными заседаниями, в кулуарах, вам танцев захочется!
В зале громоподобно ожил барабан, за ним страстно взвыли трубы, и протяжно зевнул аккордеон.
— Танго, — пискнул Чешуйников.
— Танго! — поддакнул Мандрыгин, щелкнув пальцами и по-балетному вскинув голову.
— Танго? — не понял Май и вскричал в отчаянии: — Я требую ответа — кто здесь раздает льготы на бессмертие? Имя! Фамилия!
— Задушить тебя, что ли? — пробормотал Мандрыгин, звонко щелкая и гримасничая. — Ты мне репутацию погубить хочешь?
— Кре-е-ест! — влилось в танго знакомое стрекотанье премьера.
— А-ах, так это Веревкин раздает льготы? — воскликнул Май.
Вопрос ошеломил официанта. Он выглянул из-за подноса, затем отшвырнул его и загулькал от смеха, тряся перед собой ручонками:
— Да этого Веревкина… в высший свет пустят… только сортир чистить!..
Мандрыгин уродливо ухмыльнулся в знак согласия. Май закрыл глаза и, совершая над собой насилие, предположил, что все эти абсурдные речи под биллиардным столом — часть общего представления, такого же несерьезного, как музыка Минкуса, поиски креста, бутафорская бандура и фальшивые костюмы запорожцев. «Все это блеф, — зевнул двойник и внезапно заржал: — Ну кому бюстики из костей могут понадобиться в таком количестве! Они же не женские прокладки. Понимаю, тебя бесит, что столь мерзкая „сувенирная“ мысль вообще могла оформиться в чьей-то башке и стать публичной, почти легальной. Но будто ты не знаешь, что в наших палестинах может случиться любой, самый идиотский, кровожадный бред. И никогошеньки он не удивит. Потому что люди, в сущности, очень кровожадны. Привыч-ка-с! Ущерб натуры! Потребность униженного, тупого язычника почувствовать себя вершителем чьих-то судеб, маленьким божком! Будь ты бездарь распоследняя, ничтожнейший человечек, дурак — у тебя есть сладкая возможность пропеть людоедское „Кр-ро-ви! Смер-рти-и!“. А уж как женщины любят эту песню… Какая-нибудь мамаша семейства: лицо широкое, почти доброе, баранья завивочка, очки, валики жира на спине — а туда же, крови требует… ради своих детей! Причем чьей угодно крови — маршала какого-нибудь в сталинские времена, нынешнего олигарха или маньяка-убийцы. Ты думаешь, такую мамашу напугает перспектива отдать свой скелет на сувениры? Людоеда костями не проймешь! Мамашу возмутит то, что у нее нет денег на покупку льготы. Она пойдет бить в таз на площади и требовать, чтобы государство ей обеспечило вожделенную льготу. Картина Страшного суда, которая скомпоновалась в воображении мамаши, и не снилась Микеланджело! Ее Страшный суд — это гибрид партсъезда и военного трибунала, с буфетом в паузах между чтением бессмысленных речей и исполнением смертных приговоров спецподразделением ангелов-карателей…»
— Ангелов… — в смятении повторил вслух Май, но никто не услышал его из-за шума. — Ангелов! — крикнул он, глядя, как официант шарит пальцами под жилетом, словно чешется.
«Кстати, ангел, которого ты ударил, был настоящий», — подло заметил двойник.
— Ты же уверял, что он — жулик, самозванец! — взвыл Май.
«Я? — негодующе ахнул двойник. — Наглый оговор! Разве я — не ты? Утверждать иное, значит, быть сумасшедшим!»
— А я и есть сумасшедший! И все вокруг — галлюцинация, сонмище фантомов! — лихорадочно согласился Май, радуясь, как дитя, столь топорному самообману.
— Я заметил, у вас, бумагомарак, манера есть — все на галлюцинацию списывать, для душевного, видать, удобства, — презрительно отозвался вдруг Мандрыгин, не только упредив двойника, но и угадав его ответ. — Какое-то фатальное пристрастие к теме безумия. Пошлятина, а всюду вывозит.
— Но что же мне делать?! — промычал Май, ударив себя в грудь кулаком.
Пафосное тремоло в оркестре заглушило сакраментальный вопрос. Танго прервалось. В тишине вновь прострекотал кузнечик-Веревкин: «Кре-е-ест! Кре-е-ест!»
— Пора, — бодро вякнул Чешуйников, моргнув пластмассовыми глазенками, и, как фокусник, вытянул из жилета сначала толстую серебряную цепь, а за ней знаменитый крест, окрапленный кораллами.
Мандрыгин — от избытка чувств — хлопнул Мая по спине, тот — в свою очередь — по бандуре. Чешуйников даже не взглянул на бывших сотрапезников. Он выкарабкался наружу, встал в полный рост, отряхнул брюки и завыл, потрясая над головой крестом:
— Да вот же он! Под кадку с монстерой закатился-я!
Официант подпрыгнул, как футболист, забивший пенальти, затем шустро, по-обезьяньи, взобрался на баррикаду из стульев и рухнул вниз. Его подхватили, стали подбрасывать с криками «Ура!». Чешуйников взлетал к потолку, трепеща фалдами. Это был триумф. «Пора и нам», — уловил сквозь гвалт Май голос Мандрыгина и выполз из-под стола вслед за артистом. Они двинулись вдоль ряда игровых автоматов, в сторону служебного коридора. На пути случилась заминка — толпа охватила друзей, подтащила к средоточию ликования. На белом рояле, за которым порхал вверх-вниз Чешуйников, топтался Веревкин. Он размахивал найденной реликвией и медленно крестился. Вдохновенной мрачностью он походил на Савонаролу и был так заразителен в своем молитвенном экстазе, что все начали креститься и сумбурно бормотать какие-то славословия Богу. Те из людей, кто находил удобство в ползанье на четвереньках, вновь приняли эту позу, что, впрочем, было весьма уместно для молящихся. Мандрыгин присоединился к ним и, осеняя себя крестным знамением, по-юродски заголосил:
— Я просто какой-то дивный катарсис испытываю-ю!
Май — как восковое чучело — тупо стоял в обнимку с бандурой.
— Отметим это дело! — возвестил Веревкин, вильнул непристойно бедром и спрыгнул с рояля.
Официант покатил мимо Мая сервировочный столик — шампанское, красная и черная икра. За столиком возник еще столик и еще… Толпа утробно заурчала. Мандрыгин вскочил с колен, потянул Мая вон отсюда. Они нырнули в тесный коридор и оказались на верхней площадке винтовой лестницы. Внизу пылал цветными бликами чертог, пугая и завораживая роскошью.
На красной полукруглой сцене сахарной горой возвышался оркестр в белых фраках. Пламенела медь труб, на скрипках нежились кровавые отсветы. Живчик-дирижер мельтешил перед музыкантами, то пугая их жестами, то словно прося милостыню. На крепкой капустной лысине дирижера плясал зайчик. Вкруг сцены, среди черных и белых смокингов, искрились драгоценные платья дам — червленые, золотые, серебряные и мелькал то тут, то там знакомый пунцовый пиджак мусье Шарля. Мусье исправно делал свое дело — праздно болтался по залу, часто приподнимая канотье и шутливо, но опасливо кланяясь.
Ложи для особо важных гостей обрамляли зал; они были похожи на полуоткрытые золотые шкатулки, обтянутые внутри вишневым шелком. По бокам каждой сияли золотые деревца-светильники. Официанты то и дело ловко вспархивали в ложи по мраморным трехступенным лесенкам. Метрдотель — как архистратиг — наблюдал за своим войском с высокого мостика недалеко от сцены. На фраке архистратига посверкивал подозрительно большой орден, в руке он сжимал рацию — она заменяла жезл. Лицо, выправка, скупые телодвижения выражали суровое достоинство и готовность отдать жизнь любого из подвластных официантов, а может, и свою, за что-то очень важное. Словом, за что потребуют высшие силы!
На весь зал проливался свет яхонтовых огней чудо-люстры и веселые звездочки бесконечно вспыхивали и гасли на изысканной посуде, драгоценностях дам. Но больше всего Мая поразил хрустальный пол: будто живая вода, в глубине которой плавно двигались большие пестрые рыбы между темных корней и колеблющейся травы. Ничего более совершенного не могли бы сотворить даже мастера царя Соломона, когда по его велению трудились над полом-обманкой для царицы Савской.
— Каков плезир, а? Версаль плачет! — воскликнул Мандрыгин, разводя руками над залом. — Что, Маюша, онемел? Понимаю: убит, раздавлен, изничтожен. А еще придется отсюда в свой спальный район переться, в клеть свою нищенскую. Приют певца, так сказать, угрюм и тесен…
— …и на устах его печать, — машинально продолжил Май и опомнился, вскрикнув: — Приют певца — это же гроб!
— Гроб, комнатенка — какая разница! И какая скука! — пренебрежительно заметил Мандрыгин, присаживаясь на лестнице.
— Ах, вот ты как заговорил! — сказал Май, взмахнув бандурой. — Ты… предатель!
— Тебе просто обидно, что я отказался быть губернатором острова, — невозмутимо ответил Мандрыгин и вдруг вскрикнул, подскочив и вытянув руку в зал: — Здесь!!
Май растерянно опустил бандуру и взглянул, куда указывали, но ничего не смог выделить среди сверкающего однообразия зала. Там, под утомленные вздохи саксофонов официанты разносили на подносах натюрморты из фруктов. Мандрыгин обвел пальцем ложу в центре зала. Май вгляделся. С верхней площадки лестницы видны были только чьи-то ноги в серых брюках: некто сидел перед столом, боком к залу. Май ничего не понял, но Мандрыгин поманил его вниз, за собой. Они сделали один оборот вокруг винта лестницы, остановились. Мандрыгин опустился на ступеньку, загадочно ухмыляясь. Май присел рядом. Гостей в глубине ложи-шкатулки было по-прежнему не видно. Зато некто в брюках наждачного цвета выдвинулся вместе с креслом вперед. Золотые ветви деревца-светильника скрывали лицо незнакомца. Он восседал нога на ногу; та, что на колене, безостановочно — как рычаг — покачивалась, задевая край скатерти.
— Смотри, смотри. Упивайся, — зло промяукал Мандрыгин. — Ты ведь хотел знать, кто придумал сувениры из костей покойников и льготу ввел на бессмертие. Вот он, наш милый фантазер!
Май привстал, но, кроме качавшейся ноги, вновь ничего не увидел. Впрочем, зрелище это уверило его в том, что Мандрыгин не врет. И чем дольше Май смотрел на ногу, тем больше убеждался; нога не просто нога, а… НОГА! Без сомнения, весь мозг фантазера, равно как и чувства, помещались в этой части тела. Движения ее были не просто механическим, бесчувственным качанием, но — мыслительным процессом. Май угадал под штаниной дряблую лядвею и нехорошую, кривую кость Быть может, подумал он, «сувенирная» идея родилась У НОГИ из зависти к каким-то, более совершенным, скелетам?
— Мне бы домой, — хмуро пробухтел Май, опустив веки. — Вдруг дочка с женой из Канева вернулись, а меня нет… И вообще, не нравится мне здесь.
— Скажите еще, что вас дизайн помещения не впечатлил, — издевательски вклинил Мандрыгин.
— Не впечатлил! — жалко возвысил голос Май. — Здесь все красное и золотое, а синих красок нет!
— Синих — как у фра Анджелико? Ах, извиняйте: не пригласили монаха вашего для оформления ресторана! — Мандрыгин покаянно вздохнул и тихо пропел: — Цвет небесный, синий цвет полюбил я с малых лет…
— Мне ваша рептильная роскошь мерзка, — перебил Май окрепшим голосом и вдруг плюнул на ступеньку.
Мандрыгин равнодушно глянул на плевок, сказал с сожалением:
— Слюну-то зачем зря тратить? Чисто ведь здесь.
— Что? — не понял Май.
— Если бы пыль была или песок, можно было бы брение сделать и слепых им исцелять. Как Христос.
«Браво», — подумал Май, восхитившись убийственной иронии артиста.
— Между прочим, наш фантазер больничку построил и у него исцеленных больше, чем у писателя Мая — читателей.
«Чистая правда», — с болью подумал Май. Мандрыгин внезапно сполз на ступеньку ниже, жадно потер руки и восторженно вскрикнул: «Э-эх!» Зал изменился; в нем постепенно гасли звуки. Между столиками сновал мусье Шарль. Он сеял тишину; его сладко-зловещая улыбка обещала публике некий чудесный сюрприз. Дамы и господа, отвлекшись от яств, поворачивались к сцене. Оркестр молчал, замерев. Дирижер застыл перед ним, мужественно подавляя свою природную подвижность. Наконец, малютка Шарль взмахнул белым платком — подал кому-то знак. За пределами зала грянули фанфары. Багряный с золотом занавес позади оркестра красиво подобрался с одной стороны, открыв бесконечный зеркальный коридор. Несомненно, помпезная интродукция должна была предшествовать грандиозному действу. Май глянул на бесстрастно качавшуюся НОГУ, на лучеметную люстру, брильянтовые россыпи под ней и в страхе подумал, что сейчас вынесут голову Иоанна Крестителя на золотом блюде. Что еще, спрашивается, могло поразить этот зал?!
Фанфары грянули вновь. Дирижер ожил и напустился на оркестр — начал грозить кулаками. В ответ оркестр с адской энергией и блеском заиграл гопак. Маю полегчало: все-таки голову Крестителя под такую музыку выносить постеснялись бы — даже в ресторане! Барабан мощно бабахнул и зашелся в веселой истерике. Из зеркального коридора, один за другим, борзо поперли запорожцы: кто с саблей, кто с пикой, кто с чубуком, а один даже с бутафорским окороком под мышкой. Компания молодцев — как кордебалет перед выходом прима-балерины — выстроилась по диагонали, размахивая саблями, чубуками, пиками и окороком, видимо, в знак приветствия. Гопак прервался триумфальным грохотом всех барабанов. Многие в зале, не сдерживая чувств, повскакивали с мест.
И вот: из зеркального коридора, окруженный четырьмя ражими парубками, вышел запинающейся походкой худой непричесанный брюнет в помятых брючках и неказистой домашней футболке с надписью «Gloria» на груди. Значительный камейный профиль человека показался Маю знакомым. При виде зала в брильянтовых сполохах и вооруженных людей на сцене брюнет начал тихо падать, но парубки подхватили его на руки и торжественно понесли вдоль строя запорожцев. Брюнет совсем скукожился от страха и слабо мотал головой. Узрев запорожца с окороком, несчастный вовсе ополоумел — начал вырываться, что-то кричать по-английски, еще пуще веселя этим ревущую от восторга публику.
«Но ведь это же…» — захлебнулся от изумления Май. «Дэвид Копперфилд! Фокусник!» — завыл Мандрыгин, сатанински хохоча. Май взглянул на НОГУ в ложе. НОГА все так же механически покачивалась, словно говоря: «Ну, Копперфилд, ну, Дэвид! Ну и что?» Да, это был великий мастер иллюзии, сам ставший жертвой дерзкого фокуса! Феноменальным образом Копперфилда доставили в ресторан «Звезда», похитив с утренней прогулки по калифорнийскому пляжу и ввергнув в сон на время полета над океаном. Теперь вокруг фокусника бесновались запорожцы: крутили его, вертели, хватали за руки, тянули, дергали, толкали, заставляя повторять коленца гопака. Копперфилд подчинялся насилию, думая, вероятно, что увяз в тяжком сне, и зал — не что иное, как языческое капище, а дикие грубые плясуны, особенно тот, что с окороком — жрецы кровожадного культа, желавшие принести в жертву богам великого артиста.
Гремел хохот, падали стулья, билась посуда. Неслись истошные вопли: «По-ле-тай для нас, Дави-ди-ик!» Некоторые господа обнимались от счастья, что беспомощный фокусник не может взлететь над сценой, как делал это на своих представлениях. «Чому я ни сокил! Чому ни литаю!» — насморочно визжал мусье Шарль, компенсируя собственную ничтожность издевательствами над знаменитостью. Ликование не обошло и писателя Льва Львовского: он неистово барабанил по столу; на его лысине — как на раскалившейся дачной плитке — можно было приготовить яичницу.
«Это еще что! — крикнул Мандрыгин — Здесь в прошлом квартале Брюс Уиллис гопака плясал! Характерный нюанс: очухался у себя на вилле — ни фига не помнит! Глянь, а на тумбочке счет на два миллиона долларов. Да за такие деньги я бы не то что про гопак забыл, я бы вообще добровольно впал в маразм!»
Гопак иссякал; оркестр играл прерывисто; запорожцы сбавили темп. В финале танца Копперфилд очутился-таки в воздухе: парубки высоко подбросили его беспомощное тело, поймали и унесли со сцены, чтобы незамедлительно отправить самолетом в Америку.
Шабаш миновал свой апогей, но разгоряченный зал не желал успокаиваться. На сцену прискакал табун знакомых Маю монашек. Взмокший оркестр, вняв мимическим угрозам дирижера, заиграл канкан из «Орфея в аду». Мандрыгин деловито пояснил: «Канкан по-монастырски. Блюдо дежурное, без изысков, но популярное. Вроде салата оливье. Готовься, Май, скоро наш выход». Монашки сбросили балахоны, оставшись в блескучих юбчонках и сетчатых колготках, затем взялись за руки — и давай пулять ногами влево, вправо, влево, вправо… После Копперфилда зрелище показалось Маю пресным, а трясущееся мясо монашек вызвало ассоциации с недавним окороком.
Мандрыгин, отвернувшись от сцены, быстро приводил себя в порядок: приглаживал волосы, отряхивался, затягивал кушак. Сухой «арбузный хвостик» на глазах расцветал, превращаясь в молодого, нагло-обаятельного лицедея, готового на все, чтобы вытрясти деньги из публики — петь, плясать, кувыркаться, выть волком, рычать тигром… «Ах, Господи, да что ж я тут делаю! — мысленно всполошился Май. — Ведь бежать надо!» Он тронул артиста за плечо: «Мы, как лакеи, которые подглядывают с антресолей за барскими забавами». Мандрыгин, не слушая, оттолкнул его раздраженно — он смотрел на мусье Шарля. Тот взмахнул белым платком, и Мандрыгин пошел вниз упругой, вкрадчивой походкой танцора. Май поволок за ним бандуру, чувствуя стыдливое волнение перед тем, как бросить друга и сбежать: юркнуть в витражные двери, откуда официанты выносили яства, и — поминай как звали!
Они спустились, встали около лестницы, рядом с тяжелой бархатной портьерой, скрывающей стул. Май чуть отодвинул портьеру, сел. Отсюда зал выглядел иначе; чрезмерная его яркость уже не ослепляла, зато стала видна внутренность ложи. Увы, НОГИ на месте не оказалось. Она, вернее, он скрылся за незаметной дверью в глубине ложи, сказав — что-то на прощанье оставшимся гостям. Май так и не увидел лица основателя мерзопакостного сувенирного бизнеса, но об этой неудаче он думал ровно секунду, пока не рассмотрел тех, кто остался сидеть в ложе. Это были Тит Глодов и Ханна.
Предательское любопытство погубило Мая — ведь не хотел он видеть Тита, потому что… давно подозревал его в сговоре с НОГОЙ! А теперь… «Да, теперь хреново, — презрительно заметил двойник. — Изготовитель жутких сувениров купил тебя, великого чистоплюя, за десять тысяч долларов, причем три тысячи уже дома лежат, в стиральной машине. Совет: иди ты, Исаакович, к… бебрику — и не гнушайся деньгами Тита! А то самого тебя рано или поздно на сувениры пустят».
Май вцепился в рукав артиста и заговорил с горьким страхом:
— Завод! Тит мне сказал, что у него есть завод! Что-то с костной мукой там делают… Вдруг это — человеческие кости?!!
— Человеческие, человеческие, — успокоил Мандрыгин, не вдумываясь; он наблюдал за канканерками.
— Тит заявился ко мне после того, как я ангела ударил, — признался Май.
— Опять за свое? — огрызнулся Мандрыгин. — Уймись. Сейчас в зал пойдем. Я впереди, ты за мной. Петь, плясать, играть на дудке буду я. Тебе задание такое: улыбайся кроткой улыбкой немого идиота. Понял?
Май машинально кивнул и взмолился:
— Не могу я в зал! Я ведь здесь случайный человек! Пожалей меня, друг!
— Заткнись, неврастеник, — цыкнул Мандрыгин, воинственно выдернув из-за кушака дудку.
«И-и-и-и-и!» — завизжали монашки, садясь на шпагат. По залу прокатилось финальное тремоло, и музыка оборвалась. Мусье Шарль присоединился к канканеркам — выскочил на сцену, начал шикарно раскланиваться, приподнимая канотье и зловеще-сладко улыбаясь. Разморенный, обожравшийся зал аплодировал вяло, но благосклонно. Мандрыгин поправил кушак, сделал шаг вперед.
— Мне… плохо… сердце… — бездарно соврал Май.
— Ну и сиди в углу, чучело! — швырнул Мандрыгин, не оборачиваясь.
Май спрятался за портьерой. Ему чудилась беда, неминуемая беда! С жаркой ненавистью смотрел он вслед артисту: если б не их роковая встреча, царь Кадм уже начал бы вовсю угнетать бебриков — в первой главе романа. Да, роман — заказной, ну и что! Разве, к примеру, опера «Аида» — не заказное сочинение? Неужели Верди интересовался моральным обликом заказчика? И будь это Тит Глодов, Верди не стал бы донимать его унылыми расспросами: «Вы, случаем, не делаете сувениры из костей мертвецов? Ах, делаете-е!.. Тогда — вон подите. Потому что я — сама чистота и добродетель!»
Да мало ли кто дает заработок творцу?! Это может быть идиот, растлитель, убийца, вор. Не был разве жесток правитель Флоренции, Лоренцо Великолепный? Был! Но кого волнуют страшные казни, когда речь идет о человеке, вскормившем Микеланджело! И сам титан Возрождения вряд ли кочевряжился, получая заказы от своего патрона. Можно подумать, титан не знал, что этому прославленному эстету прирезать человека — раз плюнуть. Знал! Но стыдом не терзался. Не причитал, как малокровный советский образованец: «Ой, мама дорогая, что делать? Ведь нехорошо ваять для такого монстра!»
Май вспоминал легендарные имена, нарочно умаляясь и в умалении находя себе оправдание: «Я трус и ничтожество. Прячусь, как крыса, от Тита. Потому что со стыдом своим боюсь не совладать. Тогда — конец: торжествующая нищета; ивовые корзинки; Туся: „Я вырасту и стану проституткой, они богатые“. Нет! Хочу десять тысяч долларов! Разве преступление хотеть денег за свою работу?!» Май опомнился, выглянул из-за портьеры и вновь спрятался, увидев в ложе Ханну, ртутный блеск ее волос. «Что ж вы, Божье воинство! — возроптал Май. — Что ж вы такие… никчемные! Анаэль, где твоя сила?! Ведьма Ханна одолела тебя. Ее протеже, Тит Глодов скоро будет бессмертием торговать, вместе с НОГОЙ. Может, и мне льготой обзавестись, когда деньги за бебрика получу?.. „Разве купишь ты бессмертие за все свое золото и кто, скажи мне, герцог, продаст тебе его?..“ Неужели это я написал?!»
— Ты!
Май в испуге уронил бандуру. Дюжий официант вырос перед ним, отдернув портьеру.
— Эй ты, казачок! Сейчас охрану кликну! Может, ты шпион из газетенки!
— Я… ассистент, — начал оправдываться Май. — Меня Гормотун привел, то есть Мандрыгин…
— Ну и двигай к нему, а то наблюешь тут раньше всех гостей. Это — ихний угол для блевания. Па-ашел отсюда!
Май покорился, понимая, что повис на крючке у беды, и глупо надеясь спастись — сорваться и ускользнуть. Но как?! Он замешкался, оценив, как далеко заветные витражные двери — в другом конце зала. Слева от Мая, напротив сцены, царственно восседала Ханна, затянутая в глухое пурпурное платье, расшитое черными сверкающими каменьями. Рядом с ней развалился в кресле дурашливо смеющийся Тит: белый смокинг распахнут, брюшко нежится на коленях. Справа от Мая была сцена; сахарная гора оркестра потеряла форму — музыканты отдыхали, сидя кто как. Невозможно было пройти через зал незамеченным, особенно в дурацком костюме запорожца и с бандурой. Оставалось одно: воссоединиться с Мандрыгиным, выступить в роли его ассистента, кроткого немого идиота. Артист орудовал среди публики под цепким присмотром мусье Шарля. Благопристойность улетучилась из зала давно: он нетрезво гудел, взрываясь то тут, то там гоготом; аромат драгоценных духов искажался запахом пота.
Никто здесь не хотел слушать дудку Мандрыгина, песен и танцев его тоже не хотел. Но на такой случай у артиста был припасен коронный акробатический трюк: остановившись у стола, он вдруг молниеносно перелетал через него, не зацепив ни одного бокала, ни одного графина или вазы. «Как дух! Как Нижинский!» — непроизвольно восхитился Май. Кругом ахали, хлопали. Мандрыгин собирал жатву — за кушак ему совали купюры. Мая артист не замечал. После очередного прыжка, когда Мандрыгин изловчился в полете схватить со стола бутылку шампанского, ловко приземлиться и откупорить ее, — началась овация. Успех был на руку Маю. Он решил, воспользовавшись суетой, прошмыгнуть через зал. Не удалось! Какой-то пьяный шутник вилкой подцепил Мая за широкую штанину, дернул, и тот растянулся на хрустальном полу; бандура, как по льду, заскользила между столами и уткнулась в сапог Мандрыгина. Тот обернулся, все понял, закричал: «Браво-о!»
Зрители подумали, что падение — комический аттракцион и зааплодировали. В оркестре кто-то не удержался, дунул в трубу — будто стегнул коротким резким звуком. Мандрыгин подбежал к Маю, поднял его, шутовски ударив бандурой по голове. Май испугался по-настоящему: присел, закрывшись руками. Он был жалок и, сам того не подозревая, выступал в амплуа белого клоуна — рядом с рыжим, Мандрыгиным. Тот с ходу перелетел через стол шутника, сунул за кушак вознаграждение, подхватил Мая под руку и зашагал к витражным дверям. Оттуда сигналил белым платком мусье Шарль: мол, время жатвы кончилось, пошли вон! Друзья беспрепятственно миновали зал, и Май уже готовился торжествовать победу над роком: спасение было близко! Но в оркестре — как назло — вновь дико вскрикнула труба, и перед друзьями объявился клон-охранник.
— Вас в ложу просят.
— Мерси! В какую, служивый? — азартно откликнулся Мандрыгин.
Май догадался, в какую, и слабо запротестовал:
— Нет! Нет!
— Жди меня. Я скоро, — покладисто сказал артист, отпуская руку друга и поворачиваясь лицом к залу.
Май стреканул было наутек, но клон остановил, обхватив его шею двумя пальцами — большим и указательным.
— Куда-а! Велено обоим в ложу!
Май пискнул:
— Помогите!
Клон от неожиданности выпустил его. На шум подоспели двое официантов и маленькое оскаленное чудовище — мусье Шарль. Они окружили Мая.
— Василий! — простонал он.
Артист обернулся, и Май протянул к нему руки с мольбой:
— Покажи деньги!
Мандрыгин в недоумении вытащил из-за кушака пачку купюр. Май выхватил ее, с отчаянием сунул в руки мусье Шарля:
— Возьмите! Только помогите бежать!
— Ты что, кретин, делаешь?! — прозрел Мандрыгин и прыгнул на мусье Шарля, как павиан.
Не тут-то было! Не нашлось еще такого счастливчика, который сумел бы отобрать деньги у малютки Шарля! А тут еще и свита заслонила своего, какого-никакого начальника. Он злорадно выглянул из-за атлетических спин, растопырив ручонки; денег в них не было — испарились!
— Где эта чертова ложа?! — яростно возопил Мандрыгин и полетел в зал возмещать несправедливый, страшный финансовый урон.
Вслед артисту клон бросил Мая, за ним бандуру. Май поднялся с хрустального пола и, физически ощущая гнет срамного унижения, зашкандыбал между столиками под смех и реплики публики: «Ну, клоун! Ну, циркач!» Ужас предстоящего рассеялся на миг веселым видением Гришани Лукомцева, и у Мая жестоко защемило сердце: пропавшие по глупости деньги — это была еда и краски для глухонемого художника. В затмении чувств Май задел бандурой чью-то важную ногу, получил от нее удар пониже спины и очутился рядом с Мандрыгиным, у мраморных ступеней, осиянных разноцветными огнями светильников-деревцев. Их золотые ветви уютно оплетали вход в ложу.
Май спрятался за спину артиста и украдкой посмотрел вверх: приметного стула на месте не оказалось, как и стола. Они скрылись в глубине ложи, подальше от глаз публики. Май напрягся и наскреб по сусекам последние крохи надежды — решил, что ложа пуста, в ней никого нет. Но на верхней ступеньке появился знакомый Мая, охранник Тита Глодова, Рахим — галантерейного вида красавец в смешном, будто детском фраке с короткими фалдами. Он поманил друзей забинтованным указательным пальцем. Нежданно на сцене встрепенулась скрипка: всхлипнула, затянула «Очи черные», повлекла за собой оркестр. Когда друзья остановились на пороге ложи, волна музыки сильно окатила их, отпрянула и улеглась, преобразившись вновь в одинокое всхлипыванье скрипки.
Май понурился, сквозь ресницы несмело взглянул в самую глубину ложи, затянутой узорным китайским шелком. Там, около незаметной — в тон стен — двери стоял диван в стиле рококо, на котором устроился среди подушек Рахим. Рядом, на столике-консоли, Май заметил круглую клетку с желтым попугаем. Овальные зеркала в ажурных золоченых рамах украшали боковые стены ложи. В них отражался бронзовый фонарь-виноградная гроздь и стол, охваченный его меняющимся, волшебным светом — горели красным и желтым грани хрустальных кубков, влажно блестели фрукты на серебряном блюде, золотая искра помаргивала на горле высокой черной бутылки.
У стола, сбоку, притулился на стуле-рококо Тит Глодов, расставив ноги в остроносых белых туфлях. Между ногами повисло брюшко. Тит с чувством пожирал галушки — вылавливал из глубокой фарфоровой чаши серебряной ложкой и совал в рот, не всегда аккуратно. Впрочем, среди вызывающей роскоши обстановки даже Тит выглядел вполне благопристойно, несмотря на некоторую вульгарность манер.
Но любая роскошь никла перед острой, смертельной красотой Ханны. Она неподвижно, прямо сидела за столом, в центре, и глядела перед собой с отрешенной печалью. Платье обтягивало ее, как сверкающая пурпурная паутина. Из тяжкого узла волос выступал высокий алмазный гребень-полумесяц. Ярко-белое лицо, опаловый взор, карминовые губы — все было совершенно, невыносимо прекрасно. «Что за царица!» — восхищенно прошептал Мандрыгин, забыв на секунду о меркантильной цели своего появления перед красавицей.
«За-ха-ды-ы!» — позвал друзей Рахим. Тит ткнул ложку в чашу с галушками, из последних сил повернулся и осоловело уставился на посетителей. Они прошли под сплетенными золотыми ветвями внутрь ложи: Мандрыгин твердым шагом; Май — запинаясь ногами от обреченности. Далекая труба коротко рассмеялась ему в спину. Май морозно вздрогнул. Вздрогнула и Ханна — словно очнулась от сна; глянула впроблеск на Мандрыгина — обласкала. Он учтиво поклонился и сказал самым проникновенным, прельстительным из тысячи своих голосов:
— Мадам, и вы, ваше степенство! Польщен вниманием! Осмелюсь спросить: чего желаете-с? Диапазон мой — обширен: танец; художественный свист; пластические этюды с элементами акробатики; исполнение на дудке всевозможных фольклорных мелодий; частушки на языках народов бывшего СССР и даже, пардон, декламация христианских молитв.
Мандрыгин вновь поклонился, приложив руку к сердцу. Попугай одобрительно защелкал.
— Тит Юрьевич, каковы ваши предпочтения? — осведомилась Ханна плещущим контральто, глядя сквозь артиста на стоявшего за ним Мая. — Может быть, художественный свист?
Мандрыгин тотчас засвистел соловьем и вывел такую замысловатую трель, что попугай от восторга перевернулся вниз головой на своей жердочке. Тит, восхищенный не меньше попугая, поинтересовался:
— А про эстонского акробата знаешь?
— Намекните, ваше степенство! — жадно взмолился Мандрыгин.
Тит решил не напрягать память и спросил Ханну:
— Ну, как называется-то? Он еще в маске был, прибалт этот.
— Георг Отс! Мистер Икс! — закричал Мандрыгин и развел руки, как будто собираясь обнять работодателя. — Готов исполнить! Ибо имею приятный баритон. Для густоты художественного впечатления вынужден позвать скрипача — он оттенит мое искусство.
— А пусть этот усатый на балалайке вдарит, — пожелал Тит, не узнав Мая.
Тот, горестно насупившись, прижался боком к Мандрыгину: кто еще мог защитить его здесь?
— Не трещите вы, все. И так мигрень замучила, — проговорила Ханна, закрыв глаза и дотронувшись до виска хрупкой, точеной рукой. — Тит Юрьевич, вы разве не признали в козаке с бандурой Мая?
Тит рыгнул от удивления. Ханна потерла висок и сказала померкшим голосом:
— Значит, Семен Исаакович, вы у нас еще и артист. Что же вы умеете? Молитвы декламировать?
— В молитвах он — ас! — бесстрашно соврал Мандрыгин, действуя по принципу «Главное ввязаться в драку, а там — будь что будет».
— Ничего я не умею, молитвы тем более, — буркнул Май, глядя вниз, на сморщенные свои сапоги.
— Оно и к лучшему — ведь от молитв вашему брату, интеллигенту, лучше не становится. Разве не так, Семен Исаакович?
— Так, — кивнул Май, чувствуя себя, как нашкодивший ученик на допросе у завуча школы.
— Хочу подчеркнуть! — вновь с бешеной энергией вмешался Мандрыгин. — В данный момент мой стажер, Май, только осваивает навыки декламации. Я же, со своей стороны, могу представить эталон мастерства! Не желаете, мадам, послушать, к примеру, Символ веры?
— Вы, дружочек, сами не понимаете, что несете. Я и Символ веры — это абсурд.
Она взглянула на Мая и тихо, ласково засмеялась; свет так и брызнул из опаловых глаз. Все — даже попугай — вздохнули с восхищенной тоской, а Май застонал про себя: «Ах, подлая ведьма! Противны тебе молитвы-то! Вот бы тебя святой водой облить! Что будет?»
— Даже не думайте, — сказала Ханна, кивнув Маю.
Смех ее оборвался. Болезненная печаль пала на лицо.
Все молча наблюдали эту чувственную метаморфозу, а Ханна бесконечно тянула магнетическую паузу, трогая предметы на столе — бисерный черный ридикюль, кружевной фиалковый веер, ювелирный ножик для фруктов с рубиновой рукоятью, салфетку, кубок. Оркестр заиграл «Мурку» и публика — из последних предрассветных сил — объединилась в излюбленное свое козлогласие. В ложу звуки доносились глухо, но и это терзало Ханну — она опустила веки, притронулась к виску костяным пальцем. Тит и Рахим засуетились — один поднес воду в хрустальном кубке, другой — веер. Ханна, не открывая глаз, выбрала веер, затрепыхала им. «З-дра-а-ству-уй, м-а-я Му-у-рка-а, з-дра-ствуй, да-ра-га-ая!» — нудно тянул хор, а Май почему-то ждал, что вот-вот услышит: «Разве купишь ты бессмертие за все свое золото…»
— Семен Исаакович, вам поручено написать роман, — вымолвила Ханна, приподнимая нежные веки. — После хронической нищеты вы имеете небывалую возможность заработать большие деньги. Вместо этого вы обрядились в нелепый костюм, натянули кошмарные сапоги, прихватили лже-инструмент и пошли развлекаться. Впервые я такого иудея встречаю — чтобы прибыльной работой манкировал! Бебрик-то вас озолотить может!
Тит, услышав знакомое слово, требовательно про-тренькал:
— Бебрик! Где бебрик? Уже есть что почитать? Кто там угнетал моего бебрика, а?
— Кадм, — буркнул Май, глядя в пол.
Попугай щелкнул и перевернулся вниз головой — как видно, не только бебрики боялись грозного античного царя.
— Ну и где этот Кадм? Я тебя спрашиваю, где? — не отставал посуровевший Тит.
— Верно, там же, где и бебрик, — в прожектах нашего литератора, — саркастически уронила Ханна.
Тит повозил ложкой в чаше с галушками и зло запричитал:
— Ты что же это, а? Я думал — ты там, за письменным столом, а ты — здесь?! Да кто тебя сюда вообще привел?
Ханна бросила веер на стол и, многозначительно улыбнувшись Маю, отрезала:
— Привел тот же, кто успел в его жилище до нас побывать.
«Анаэль? Неужто он?! Неужто это правда?!» — ахнул про себя Май, догадавшись тут же, что: да, это — правда и правда — опасная для ведьмы Ханны.
— Я привел Мая! Я-с! — вклинился Мандрыгин, не понимая тайного смысла разговора, но желая выгородить друга. — Но привел исключительно с целью приобретения им новых впечатлений… К примеру, Бунин. Придет он, бывало, на одесский привоз, послоняется среди торговок, потом встанет у телеги какой-нибудь и давай в записную книжечку перлы народные заносить… Май в своем роде одарен не меньше, чем классик и, кабы не исторические парадоксы, не советская власть плюс электрификация почти всей страны, — был бы он сейчас почтенным нобелеатом. Я же, господа, являясь поклонником этого таланта, решил помочь… подвигнуть… и даже инспирировать процесс творчества!
— Бред, — мрачно сказал Май.
— Как вы извели-то себя, Семен Исаакович, лица на вас нет. Будто всю кровь из вас выпили, — посочувствовала Ханна, осторожно ощупывая взглядом Мая. — Сядьте. И друг ваш пусть сядет. В ногах правды нет.
— Верно! — повысил голос Май, вспомнив о человеке, недавно покинувшем эту ложу. — В ногах действительно правды нет!
Ресторанный хор кое-как разделался с «Муркой» и принялся за «Червону руту». Оркестр молчал. Только странная говорливая труба отзывалась на козлогласие — то выкрикивала: «Не так поете!», то взывала: «Вот как надо!», издавая чистые горние звуки, пронзавшие купол. «Скоро рассвет и конец всему», — подумал Май, глядя, как Рахим несет ему из глубины ложи стул, тот самый, на котором сидел НОГА. Мандрыгин уселся на табурет-рококо. Май остался стоять.
— Тит Юрьевич, предложите вина гостям, — велела Ханна, трепеща веером.
Тит изумился, обиженно тренькнул:
— Вина?! Так ведь… французское коллекционное, по две тысячи долларов за бутылек!
Ханна облила его ледяным взглядом. Тит сник, сокрушенно вздохнул:
— Ну, хрен с ними, пусть пьют. — Он мигнул и спросил с надеждой: — Может, лучше водки?
— Предпочитаю французское коллекционное, — твердо, злорадно объявил Мандрыгин, наливая себе из черной бутылки в кубок. — А ты, Маюха, выпьешь?
— Не пью, — сказал Май.
— Почему? — одновременно спросили Ханна и Тит.
— Нет хочу.
— А почему не садитесь? — спросила Ханна невозмутимо, как будто зная ответ.
— Да вот, боюсь седалищем своим осквернить стул, на котором до меня столь выдающаяся персона сидела, — ответил Май с вызовом.
Мандрыгин свирепо взглянул на него, а Тит, погладив брюшко, сказал благоговейно:
— Тут до тебя сам Толян сидел!
Май понял важность момента; сердце говорило: «Откажись от Титовых денег! Скажи „нет“!», а рассудок твердил: «Не смей отказываться!» Все вокруг, как показалось Маю, прониклось важностью этого выбора: никто в ложе не нарушал молчания, даже попугай. Хор умолк, умолкла и труба, издав требовательный гневный звук. Май растерялся: с кем говорить? Иррациональный страх перед Ханной толкнул его к Титу — формально именно он был главарем предприятия и заказчиком романа о бебрике. Май положил бандуру на пол, оперся о плечо Мандрыгина и, мысленно сказав Титу: «Ах ты, грязный гаденыш!», вслух забухтел вот что:
— Я все думал о вашем бебрике, думал… и надумал: вам нужен другой автор… а я… у меня масса забот… редактура… могу порекомендовать вместо себя Надин Суффло… исторический боевик — конек этого автора… Прометей с орлом, который печень ему клевал… Есть еще Шерстюк, очень масштабный писатель…
«А-а-а! Не та-ак!» — вскрикнула труба. Май убрал руку с плеча друга и попятился к выходу, ожидая, что уж сейчас-то его непременно выгонят. И еще он — в позоре своем, из которого хотел, но не мог вылезти, — подумал, что его морочат какие-то друзья юности, а ведьма и ангел — это нанятые ими артисты. Смешно! Где были теперь друзья его юности? Иных уж нет, а те далече…
— Ханна, что он сейчас говорил? — недоуменно про-тренькал Тит. — Пьяный, что ли? Орла какого-то приплел, печень…
— Он от бебрика хочет отказаться, — пояснила Ханна и доверительно попросила: — Семен Исаакович, приблизьтесь.
Май понуро подошел, встал напротив, рядом с Мандрыгиным; тот как раз собирался испробовать вина, но ввиду серьезности грядущего разговора, поставил кубок на стол.
— Ты, Семен, чем недоволен-то? — спросил Тит, ковыряя ложкой в чаше с галушками. — Условия договора тебя не устраивают?
— Я и вы его не устраиваем, — горестно усмехнулась красавица.
— Ишь гусь какой.
— Па-а-звольте! — вмешался Мандрыгин, успевший отхлебнуть чудесного вина и сразу повеселевший. — Не гусь он, ваше степенство! Не гусь, а реликтовый человек, хоть в прошлом и алкоголик, как и ваш покорный слуга…
Май тряхнул его за плечо — пресек невнятный монолог и, решившись, обратился к Титу:
— Вы говорили, что завод имеете… костной муки…
Он замолк, крепче сжал плечо друга, не осмеливаясь продолжить. «Ну!» — весело поддержала невидимая труба.
— Чьи кости вы там перерабатываете? Покойников? — героически спросил Май. — Я здесь, в ресторане, услышал, что вы, с вашим Толяном, сувениры надумали изготовлять из этих костей — бюстики Достоевского, Вольтера…
«Бра-а-во-о!» — крикнула труба, но, может, Маю это лишь послышалось. Он внезапно ощутил прилив неизведанной веселой силы, пронизавшей все тело: окреп позвоночник, ушла дрожь из ног, и сердце забилось ровно, как колокол.
— Ох, дрянные языки! Все растрепали, да еще от себя прибавили, чтобы страху на людей нагнать, — посетовала Ханна.
Неуклюжие обличения Мая огорчили всех: Мандрыгин понял, что денег ему с таким «стажером» не видать; Рахим не понял ничего, но зато почувствовал тренированным телом близость какой-то безобразной драки; попугай от страха вообще впал в каталепсию — замер, открыв черный клюв и раскинув крылья, словно горный орел. Тит, надо сказать, был смущен словами Мая больше всех, но быстро оклемался и вознегодовал:
— На моем заводе — кости зверей и птиц! Я человеческих костей не касаюсь! А если коснусь, то только с разрешения федеральных властей! Согласно закону!
Услышав про кости птиц, попугай шмякнулся в обморок.
— Не сомневаюсь, вы получите разрешение федеральных властей, — сказал Май. — Думаю, это для вас не труднее, чем заставить Копперфилда гопак плясать.
— Понравилось? — захлопал в ладоши Тит. — Так ему, америкашке! У нас и архиерей спляшет, если захотим!
Ханна покачала змеиной головой и усовестила Тита:
— Как не стыдно! Вы же на храм деньги регулярно даете!
— Ну и тем более, чего ж архиерею не сплясать за такие-то деньги!
Тит захохотал, придерживая трясущееся брюшко.
— Так, может, архиерей вам и про бебрика вместо меня напишет? — спросил Май, обмирая от собственной дерзости.
— Ханна, чего он крутит? — выдавил Тит сквозь хохот. — Денег, что ли, хочет больше, чем обещано?
Ханна взглянула на него, как на гусеницу, опустила веки и заговорила:
— Он не просто денег хочет, Тит Юрьевич. Он страстно желает их. Но ему также хочется остаться… рыцарем бедным. Разве не так, Семен Исаакович? Разве внутри вас не сидит говорливое существо, жадное до неиспытанных, недосягаемых удовольствий? Отсюда ваш унылый, пагубный дуализм. Одинаково сильно хочется быть грешником и праведником; ходить во власянице и в костюмах от лучших модельеров; питаться акридами и пожирать деликатесы. Хочется жить аскетом на бедном хуторе, в мазанке с подсолнухом под кривым окошечком, но одновременно с этим хочется путешествовать, останавливаясь в самых дорогих отелях; хочется купить яхту и замок в Шотландии. Очень хочется быть неизвестным героем, но при этом прославиться на весь мир. И чтобы королева Англии посвятила вас в рыцари, а в Париже наградили бы вас орденом Почетного легиона. Я сострадаю вам, Семен Исаакович! Ах, как я сострадаю вам!
Сила вытекла из Мая после слов ведьмы. Он обмяк, припал к Мандрыгину; тот встал с табурета, усадил друга, сел рядом, на краешке. Ресторанный хор молчал, и труба не играла. «Вдруг меня здесь убьют?» — подумал Май. Он испугался беззвучия, закрыл глаза ладонью и рухнул в неописуемую бездну, унося с собою последнее впечатление несчастной своей жизни: карминовый рот Ханны — знак погибели. Мандрыгин осторожно отнял его руку от лица, опустил вниз.
— Вы правы, — безнадежно признался Май. — Я человек малодушный, слабый, ленивый. Вы еще главного не знаете, что я…
— Ангела ударил? — хищно перебила ведьма и плещуще засмеялась: — Бедный, простодушный Май! Вас перехитрили — не покарали за пощечину, а вы тут же и расквасились, начали мучиться воображаемым стыдом.
— Почему — воображаемым? С воображаемым я бы как-нибудь справился.
— А потому воображаемым, что благодетель ваш, из горнего мира — суть плод вашего же воображения, испорченного художниками. Они приучили вас к мысли, что ангел — добрый и что-то там еще.
— Волосы золотые! — мученически сказал Май, дернув зачем-то скатерть.
Ханна зло швырнула на пол бисерный ридикюль и негодующе взвыла:
— Золотые?! Такое в церквях рисуют, на иконах! Но может ли верить в это человек, для которого Бог — что-то вроде «Черного квадрата» Малевича?!
«Па-ро-воз ле-тит, ко-ле-са сту-ка-ют, кру-гом лес сто-ит, а в нем ау-ка-ют», — пискляво затянул на сцене частушечник-лилипут. Мандрыгин отцепил пальцы Мая от скатерти и, решив прояснить для Ханны философские воззрения друга, важно произнес:
— Мадам, смею заметить, Май — убежденный деист.
— Умоляю, молчи! — с внезапным стыдом вскричал Май.
— И-эк! — отозвался успевший вздремнуть и очнуться Тит.
— Деист! — брезгливо усмехнулась Ханна. — Выдумают же!.. А никакого деизма и нет.
— Вы отрицаете очевидные факты, — сказал Май почему-то неуверенно.
Ханна качнула головой, сверкнув полумесяцем-гребнем, и произнесла с менторской укоризною:
— Мы с вами, молодой человек, не в университете марксизма-ленинизма и даже не в Сорбонне, чтобы философские дискуссии устраивать. Повторяю: никакого деизма нет. А есть вот что: или — или.
Она провела костяным пальцем длинную огненную черту в воздухе; черта вспыхнула и погасла. Тит, не веривший в философию так же, как в электричество, но падкий до всевозможных фокусов и чудес, восхищенно затопал ногами, зааплодировал:
— Доперли, казачки? Или — или! Ханна у меня любого заговорит! А в карты как играет!
— Или — или. Так просто? — усомнился Май.
— Проще некуда, — с торопливой готовностью молвила Ханна. — Между двумя «или» — война от начала веков. Надеюсь, вам, образованному — в отличие от многих других — писателю, не надо разжевывать, кто с кем воюет. Перемирий не было и не будет. И люди — непременные персонажи этой войны: каждый — гений или заурядность, живой или мертвый! Впрочем, у Бога ведь нет мертвых, — Ханна смолкла и презрительно рассмеялась: — Создатель-то вас, людей, с архиглавным выбором надул! Не спросил, хотите ли вы вообще в этой войне участвовать. Зато Он вам другой выбор подсунул: между двумя «или». Знайте: нежноликий ангел на самом деле — безжалостное, холодное существо. Люди для него — песок земной. Вы, Май, тщеславно думаете, что ангел за вашу душу бьется? Бедный, доверчивый Май! Вы не нужны ангелу. Ему нужна я! Это наша с ним война. Он через вас ищет подход ко мне. Охотится. Убить хочет.
— Такую красоту?! — ахнул Тит, понявший из речи Ханны только про убийство. — Кто эта гнида, я спрашиваю?! Не Давид ли Оскарович Ангел, который из Херсона в Австралию отъехал и там с крокодилов шкуры сдирает — сумки шьет? Ты, Ханнуся, только мигни, я с него самого шкуру спущу.
— Благодарю, голубчик, — растрогалась Ханна. — Но, увы, это не бывший житель Херсона, о чем я сожалею, потому что освежевать моего ангела было бы и справедливо, и, не скрою, даже приятно. А так мой удел — вечно искать спасения, таиться, защищаться. А ля гер, ком а ля гер. На войне, как на войне.
— Да, война, — подхватил Май и, страшась Ханны, вдруг погрозил ей пальцем. — Вы хотите опорочить своего противника! Огненные знаки рисуете — мол, я вон что могу! А он-то, Анаэль, не позволил себе дешевки такой!
Ханна качнулась, как змея, и, вытянув шею, выплеснула шепотом:
— Это он с вами дешевки себе не позволил, а с другими запросто позволяет. Он людей до дна знает, к каждому свой подход. Он просто очень хитрый вербовщик! Чем больше народу обманет, тем больше власти у Хозяина его.
— За электорат, значит, борется. Прямо, как в политике, — засмеялся Мандрыгин, отпив французского коллекционного.
Ханна призывно, нежно взглянула на него:
— Умница. Трактуете вульгарно, но верно. Вы мне сразу понравились, господин артист. С вами просто и весело.
— Не верь ей, она — ведьма! — вскричал Май, схватив друга за руку.
Ханна оскорблено выпрямилась, вздохнула с горьким сожалением:
— Я полагала, Семен Исаакович, вы — истинный шевалье. Видно, ошиблась. В вас говорит инерция дремучих представлений о нашем воинстве. Взгляните на меня: вы видите что-то отталкивающее, зловредное?
— Кралечка, каких нет! — сунулся восторженный Тит.
— Царица голосом и взором! — с пафосом воскликнул Мандрыгин.
— И-эх-х-х-х! — плотоядно отозвался возлежавший на диване ценитель красоты Рахим.
Попугай же, очнувшись от обморока, защелкал страстно, почти по-испански.
— Ангела вашего боятся, а меня любят! — изрекла Ханна с торжеством. — Любят не только за красоту, но за целесообразность поступков, за сладостность реалий, которые я предлагаю. А что предлагает он? Абстракцию и — в некоем непредставимом будущем — Страшный суд. Как бы ни были глупы ваши представления о Боге, но страха наказания не вытравить никакими философскими идейками. Вы, Май, всегда подозревали: придется когда-нибудь ответить за все, что сделал плохого и не сделал хорошего. Может, вы надеетесь, что ваш Анаэль замолвит словечко на Страшном суде, когда повлекут вас под рученьки такие же добряки-ангелы в огненное море сбрасывать? Не надейтесь! Не спасет он вас!
— А этот ваш Толян, у которого нога качается, не боится, что ли, огненного моря? — мрачно спросил Май. — Вы ему за торговлю человеческими костями вашу демонскую индульгенцию вручили, да?
— Дались вам эти кости! — раздраженно заметила Ханна. — Вы бизнеса совсем не знаете. Это же просто перетряхивание денег! Ну, решили всего-навсего пугнуть народ сувенирами из костей, чтобы поднять цены на похоронные услуги. И не намного поднять, уверяю вас, уважаемый! Всем будет по карману собственная уютная могилка!
— Я страшно этому рад, — с чувством сказал Мандрыгин и, игнорируя ненавидящие взгляды Тита, налил себе французского коллекционного.
— Она все врет! — выкрикнул Май.
Ханна выбрала из фруктов на блюде самое крупное красное яблоко, разрезала ювелирным ножиком на дольки и невозмутимо предложила друзьям:
— Не желаете причаститься?
Мандрыгин протянул руку, но Май удержал. Ханна беззлобно — как над дитятей — засмеялась. Яблоко досталось Титу и Рахиму; тот угостил попугая.
— Ну, я пошел, — буркнул Май другу. — А ты оставайся, если хочешь. Пляши, кувыркайся.
Он хотел встать, но не смог — ноги будто прилипли к полу. Ханна наблюдала за попытками Мая, по-матерински ласково улыбаясь.
— Отпустите меня! — взмолился он. — Я ведь вам все сказал! С меня больше нечего взять!.. Ведьма!
— Чем попусту ругаться, лучше бы о себе подумали, — молвила Ханна с состраданием. — Такой сыр-бор из-за вас — мечи в воздух взметнулись! Я готова презреть ваше хамство, потому что хочу вам помочь.
— Она — добрая! — рассиропился Тит. — А какая образованная — языки, компьютер, горные лыжи! За манеры я вообще молчу — внучатая племянница канцлера Бестужева!
— Я даже медсестрой работала, имею благодарности, — вставила Ханна, волнуясь; опаловый взор ее вдруг помутнел.
— Медсестрой?! — вскричали друзья разом.
— А что, мне, по-вашему, в избушке жить на курьих ножках да жабу в полночь варить? — оскорблено вскинулась на них красавица.
— Оно, конечно, архаика, — веско подтвердил Мандрыгин, смакуя вино.
«Не люб-лю ки-та-ек я, они жрут от-ра-ву, а люб-лю по-ля-чек я, они пьют ка-ка-ву», — нудно дребезжал в зале лилипут-частушечник. Кто-то пьяно подвывал; кого-то рвало за бархатной портьерой, у винтовой лестницы; кого-то выносили за руки, за ноги официанты. Даже фантасмагорический свет люстры казался бессмысленным, потому что в небесную полутьму над хрустальным куполом уже начала втекать легкая нежная лазурь.
— Идите домой, Семен Исаакович, — отстраненно, тускло сказала Ханна. — Живите, как жили: с женой, которая плетет корзинки, с дочкой, которая хочет стать проституткой, со свояченицей, захламившей балкон своими соленьями… с заштопанными простынями, рваной обувью и ужасом при мысли: «Что будет, если навсегда испортится холодильник?!» Возвращайтесь в эту реальность. Вы погубили свою жизнь.
Май встал. Никто не смотрел на него. Рахим общался с попугаем: показывал дулю. Тит следил за Мандрыгиным, потягивающим французское коллекционное. Неподвижная Ханна смотрела в зал. Ее готическая красота убивала Мая больше всяких слов. Проюрдонил жизнь!.. И он начал жалко, беспомощно оправдываться, понимая, что сейчас предает ангела вновь, и ненавидя себя за это:
— Видите ли, Анаэль один ко мне пришел, а вы с охраной и Титом… Если бы вы с ангелом на равных играли: он один и вы одна… а так… получается не на равных…
— Я вам уже объяснила: боюсь подлой расправы, поэтому всегда с людьми и на людях, — мгновенно ответила Ханна, лаская Мая взглядом.
— Вот интересно: разве какая-то охрана помешала бы ангелу вас убить? — хитро спросил вдруг Мандрыгин; он был трезв и весел.
Частушечник-лилипут вдруг издал звук лопнувшего шарика, и сразу засмеялась труба. Ее утренний, свежий звук встревожил Ханну. Она качнулась по-змеиному из стороны в сторону и нервно, зло ответила Мандрыгину:
— Оружие ангела — огонь. Вместе со мной неизбежно погибнут и люди, которые рядом. Ангел не может нарушать главное условие и просто так убивать смертных.
Тит поддержал ее с идиотским энтузиазмом:
— Если всем разрешить пистолеты и все начнут нарушать условия, убивать запросто так, то начнется Гога с Магогой.
Ханна в ответ рассиялась улыбкой и почти арию запела:
— Тит Юрьевич! Я только что поняла: десять тысяч долларов за книгу — ничтожно мало! Писатель наш и не жил никогда по-человечески. Вы вот бутылку вина за две тысячи долларов покупаете, а ему, творцу, кидаете жалкую подачку!
Мандрыгин ткнул Мая в бок: мол, вот оно, счастье, близехонько! Тит опешил, в растерянности схватился за ухо.
— Так сколько же ему кинуть? Ты, Ханна, не очень-то! А то он озвереет и заломит цену — я этих нищих насквозь знаю!
— Сколько вы хотите, Семен Исаакович? — торопливо приступила к торговле Ханна.
Май молчал. Мандрыгин смотрел на него с любопытством Одиссея.
— Понимаю, — сочувственно кивнула Ханна. — Вас удерживает стыд. Если б не он, вы бы уже и про бебрика написали, и зад свой водрузили на этот стул безо всяких горделивых кривляний. Что такое стыд? Ну, какие это ощущения? У вас душу щемит, что ли? Хочется забиться в какую-нибудь дыру, чтобы никого не видеть? Вы ведь ненавидите свой стыд. Люто ненавидите. Он воняет, как горшок с дерьмом. Зачем вам это?
Май глядел темно, не зная, как ответить: мешал герцог из давнего, неоконченного рассказа — рыцарь в глухом колете, синем плаще, шапочке с пером, при шпаге. Он родился в Одессе, на пляже, за несколько секунд, пока песок струился между пальцами у Мая. Неприкаянный дуэлянт и философ был вестником беспечальной юности Мая, в которой для полноты счастья недоставало лишь одного: «Разве купишь ты бессмертие за все свое золото? И кто, скажи мне, герцог, продаст тебе его?»
— Как же без стыда-то… — с нелепым, отчаянным упрямством выговорил Май. — Да, ненавижу его часто, но знаю откуда-то — без него нельзя. Кто я буду тогда? — гадина прямоходящая…
— Максималист! Вы в зал поглядите. Разве там не люди сидят? Налоги платят, к святым мощам прикладываются, коляски для инвалидов покупают. Вот вы, Семен Исаакович, чем можете помочь инвалидам? Книгу свою подарить? Но она ни еды, ни денег не заменит. Да вы и сами это знаете не хуже меня, — Ханна, прищурившись, снисходительно рассмеялась. — А признайтесь-ка: разве не приятно вам думать, что дома, в стиральной машине, три тысячи долларов спрятаны!
— Истину глаголете, мадам, — вздохнул Мандрыгин. — Если уж доллары где-то спрятаны, хоть в стиральной машине, хоть в термосе, — вспоминать о них одно наслаждение!
Он осушил кубок, поднял, рассмотрел на свет и, увидев оставшуюся на дне микроскопическую каплю, поднес ко рту вновь. Это была — в полном смысле слова — последняя капля, переполнившая чашу гнева и ненависти Тита Глодова.
— Ё-мое!! Что это за мурло тут расселось!! — взвыл он, замахнувшись на артиста. — Чего в разговоры влазишь, а?
Стремительно бросился к хозяину Рахим, заслонил собою. Мандрыгин, обескураженно вскочил, зацепился шароварами о табурет, дернулся, порвал их и тут же угодливо поклонился.
— Это какое еще, позвольте спросить, «мурло»?! — вспылил Май. — Перед вами великий артист!
— И почти что губернатор острова, — героически пошутил униженный Мандрыгин.
— Требую извинений! — крикнул Май и гневно ударил бандурой по табурету; тот пошатнулся и упал.
— Браво! — заплескала руками, зааплодировала красавица. — Друг защищает друга! Как вам идет определенность, Семен Исаакович! Эта речь без вводных слов, решительность!..
Она яростно повернулась к Титу:
— Позор, Тит Юрьевич! Сколько раз я вам говорила: богатый человек должен — что?
— Овладевать культурой, — заученно тренькнул Тит, которому Рахим обтирал салфеткой потное лицо.
— Голубчик! — воззвала Ханна к Мандрыгину. — Умоляю, простите!
Она взглянула на Рахима, тот поднял с пола бисерный ридикюль, подал ей.
— Я понимаю, это — пошло, но все же… не соблаговолите ли принять от меня — за моральный ущерб?
Ханна вынула из ридикюля стодолларовую купюру.
— Гран-мерси! — ернически сказал Мандрыгин и тут же присобачил: — А пока ваш друг не овладел всей культурой, я готов еще и еще раз понести от него моральный ущерб — за такое же возмещение!
Он шаркнул ногой, упер руки в бока и быстрым, злым, чечеточным шагом двинулся к столу, за долларами.
— Не унижайся! — взвыл Май, схватив друга за рукав.
— Отцепись! — оскалился Мандрыгин, ударив его по руке. — Все из-за тебя! Кто мои, кровно заработанные, Шарлю отдал?!
— Э-эх, Семен Исаакович, — пристыдила Ханна. — За что ж вы друга-то так, великого артиста!
Все присутствующие — Тит, Рахим и попугай — выразили укор одинаково: защелкали языками.
— Ладно, плевать! Пусть унижается! — вошел в отчаянный раж Май. — Пусть каждый сам за себя! Но знайте: я, лично, не хочу, чтобы меня мурлом обзывали! Я протестую! И потому мне ваши деньги, Тит Юрьевич, не…
— Мадам, — простучал за спиной у Мая деревянный голос; официант стоял на пороге ложи. — Дирижер просил узнать, какие будут у вас пожелания?
— «Аиду» давай! — велела Ханна, стремительно и грозно встав из-за стола.
Тень от ее готической фигуры протянулась по полу, преломилась у стены, вскарабкалась на потолок и расползлась там пятном, безобразно нарушив уютную цветовую гамму ложи. Светильники у входа, фонарь над столом боязливо моргнули и разом утеряли веселую яркость. Мандрыгин, протянув руку за деньгами, опустил ее — испугался. Май попятился, прижался спиной к зеркалу, предчувствуя расправу. Ханна яростно приблизилась, сверкнув платьем, как молния. Бесшумная резкость, напор и сила ее движений ужасали. Она положила бледную, холодную, тяжелую ладонь на грудь Мая, и сердце его съежилось, а из глаз хлынули слезы.
Ударили литавры. Гром-марш из «Аиды» обрушился на зал и потек, потек, потек… — царственно, победно.
— Назначьте вашу цену! — приказала Ханна.
Взгляд ее высасывал жизнь из Мая, а сердце под тяжкой ладонью трепетало, как воробей.
— Сколько вы хотите? Двадцать тысяч долларов? Двадцать пять?
— А тридцать — слабо? — донесся сквозь музыку голос Мандрыгина.
Тит немедленно прогамкал в ответ:
— Ты бы, казачок, спел про эстонского акробата, и я тебе, так и быть, сто долларов суну. Итого, значит, вместе с той сотней двести выходит.
— С превеликой охотой, ваше степенство! — возликовал Мандрыгин. — После «Аиды» я — ваш! Вот только за аккомпанементом сбегаю. Нельзя без музыки-то про эстонского акробата.
Он кинулся вон из ложи. Гром-марш тем временем набирал силу, звуки наливались языческим золотом — все и вся смирялось перед ними. Ханна прижалась к Маю, обхватила за шею, забормотала, уставив опаловый взор прямо в его плачущие глаза:
— Спеши, Май! Скажи мне «да» и ты будешь жить в Неаполе! На вилле! Библиотека! Инкунабулы! В распахнутом окне — благоуханные сады и лазурное море! Поедешь во Флоренцию! Ведь ты с детства примирился с тем, что никогда не увидишь Фьезоле и фра Анджелико, а я могу исправить твою судьбу! Почему ты молчишь, Май? Тебе не жаль потерять все это?..
— Фра Анджелико… жаль, — прошептал Май.
Слова Ханны вливались в него, как отрава. Истерзанный, почти мертвый, он хотел сказать ведьме «да», чтобы прекратить свои муки. Рок вмешался в эту трагическую сцену, исказив ее нарочито шутовски, грубо.
— Отлипни от него, Ханна, — тренькнул Тит, постучав ложкой по столу. — Пусть катится! Найдем другого, сунем ему тысчонку зеленых — он и рад будет!
— Образина! Урод! — взвизгнула ведьма, не выпуская из объятий Мая.
От ее вдруг огрубевшего, жуткого голоса упали хрустальные кубки, и зеркала на миг ослепли — затянулись белесой пленкой, как бельмами. Ханна еще сильнее сдавила Мая в объятиях и… зарыдала. Финальные звуки триумфального марша из «Аиды», вскипев, оборвались.
— Спаси меня! Скажи «да»! — застонала Ханна, но осеклась и, прислушавшись, свинцово проронила: — Поздно.
Май услышал торопливые шаги Мандрыгина по лестнице.
— Сюда, братец! Господа, не обессудьте! Скрипач играть отказался — пьян. Я вам трубача привел. Он мне подыграет.
— Вот и смерть моя, — вымолвила Ханна, разжав объятия и панически метнувшись в глубь ложи, к закрытой двери.
— Подыграю. Отчего ж не подыграть, — сказал трубач летучим голосом.
Май, без сил привалившийся к зеркалу, не поверил своим ушам. Он смахнул слезы, вгляделся. Трубач в белом фраке радостно кивнул ему и стянул с головы черную бандану. Золотые волосы упали на плечи.
— Анаэль! — воскликнул Май, задыхаясь от счастья. — Мандрыгин, это он, Анаэль!
Мандрыгин смотрел на златокудрого трубача с любопытством, насмешливо. Уж такой он был человек: язва, одним словом. Тит разглядывал незнакомца с брезгливой неприязнью, а Рахим свирепо, чтобы внушить страх — на всякий случай. Лишь попугай защелкал восторженно, бурливо. Птице не требовались никакие доказательства, она сразу почувствовала, что перед ней — ангел, существо великолепное, могущественное.
Май сделал шаг — хотел приблизиться, но Анаэль махнул трубой — остановил его и улыбнулся покойно, ровно.
— Людей-то не губи вместе со мной! Не нарушай запрета! — ужалила из тени рыдающая Ханна.
— Сущие враки, — засмеялся Анаэль, не глядя на обличительницу, и положил на стол трубу.
— Ты кто такой, а? — рассвирепел Тит, которому не понравилось вольное поведение патлатого музыкантишки. — Ты что тут возникаешь? Твое дело — в дуду свою дудеть. Понял?
— Не торопитесь, — скорбно пообещал Анаэль. — Я дуну. В другое время. Мало не покажется.
— Боже ты мой, Боже!.. — ошеломленно всхлипнул Мандрыгин; он все понял, но не мог справиться с этим озарением, не мог принять его сразу, безоговорочно.
— Убийца! — неистово выкрикнула Ханна, раздирая когтями шелковую обивку на стене. — Губитель!
Рахим, услышав слово «убийца», моментально, с феерической ловкостью, вынул откуда-то пистолет и заслонил собою остолбеневшего от страха Тита. Бывают моменты, когда оружие — безотносительно к тому, в чьих оно руках, — выглядит глупо. Это был именно такой момент. Анаэль мельком взглянул на живописную группу зрителей и повернулся к Маю. Тот пошатнулся, рухнул на колени, взмолился:
— Прости меня, Анаэль! Хочешь, я от бебрика откажусь, от денег, от Неаполя? Ну, хочешь?
— Не я — ты должен хотеть, — тихо проронил Анаэль, покачав лучезарной головой.
«Прощайте, Неаполь и Флоренция…» — сказал себе Май, поднял глаза на ангела и решился…
— Молчи, Май! Погибнешь! Все погибнут! — яро взвыла Ханна, сверкнула по воздуху — очутилась у стола и схватила нож. — Я умираю! Из-за тебя, Май!
Она молниеносно вонзила нож прямо в сердце, дрогнула, разжала руку и невесомо упала рядом с Маем, стоявшим на коленях. Самоубийство, как взрыв, потрясло, оглушило людей. Кто-то из зала сунулся в ложу, кто-то крикнул: «Вызовите охрану!» Анаэль взглянул на мертвую красавицу с иронической скукой и обратился к Маю:
— Так все же «да» или «нет», Семен Исаакович?
— Но ведь она… умерла… — выговорил пораженный Май, слушая, но не слыша вопроса и глядя на рубиновую рукоять ножа, торчавшую из груди Ханны.
Анаэль засмеялся — он смеялся не то над Маем, не то над ведьмой-самоубийцей, а может, еще над чем-то, известным пока только ему, ангелу.
— Умерла-а! — очухавшись, завыл Тит и схватился за уши. — Умерла-а-а! Вра-че-е-й!!
Парадиз разметало в пух и прах от его воя. Все благородные запахи, звуки, цвета обернулись кромешным свинством — зловонием, гоготом, свистом, грязными красками. Оркестр поддержал эту тлетворную метаморфозу — заиграл, будто глумясь, «Бокалы наливаются, в них отблеск янтаря…». Анаэль засмеялся вновь и спокойно взял в руки больно сверкающую трубу. Май, увидев это, инстинктивно пал ниц рядом с мертвой Ханной, предчувствуя катастрофу: «кровь, огонь, курение дыма…»! В предчувствии того же вдруг заголосил истерически Мандрыгин, известный ерник и смельчак: «Вы-зы-вайте пожарных!!» Май покорно ждал гибельного звука ангеловой трубы, но не дождался. Вопли множились, среди них выделялся голос малютки Шарля. Он кричал с революционной пылкостью, как на баррикадах: «Па-шель вон!!»
— Хватайте трубача! — завизжал Тит Глодов, наступив на руку Мая.
— Нет его! — грянула толпа.
— Как нет?!
— А хрен его знает! Утек!..
— Тогда… хватайте этого! С балалайкой! — призвал Тит, саданув каблуком по спине Мая. — Это он убил!!
— Он?!! — хрюкнул хор. — Он!!
Май вскрикнул от боли, открыл глаза. Ханна в сверкающем пурпурном платье разметалась рядом. Вокруг раны на груди расплылось темное липкое пятно. Тень страдальческой улыбки таяла на мертвых карминовых губах — словно Ханна жалела не себя, а Мая. Он поднял взор: лица, лица, лица — скалятся, гримасничают. В безумном страхе Май по-звериному перемахнул через тело ведьмы, ударил кого-то бандурой, сшиб по пути клетку с несчастным попугаем и прыгнул в полуоткрытую дверь ложи. Вон! На волю!
Все было нипочем беглецу. Он прорезал воздух, зависая в нем, как дух, как Нижинский, как Мандрыгин! Откуда-то взялась сила, быстрота, веселая беспощадность движений. Он бил бандурой по головам клонов, которые тщились схватить беглеца. Он победил их всех, оставил позади и, вылетев из здания на лужайку, понесся по росе вперед — через цветы, кусты, деревья. Он видел себя со стороны и смеялся счастливо, как в юности: Гермес! — с бандурой вместо кадуцея и в сморщенных красных сапогах вместо крылатых сандалий.
За этот смех древний бог даровал беглецу секундный сон — сладостный, благоуханный: Май взлетел под блекнущими северными звездами и приземлился в Италии, на Фьезоле, средь тонких тополей, в тот миг, когда природа робко удивлялась рассвету. Он нагнулся, потрогал скользкую головку еще спящего мака и… очнулся около знакомой часовенки, опутанной мигающими елочными гирляндами. Невдалеке дремала старушка «Волга». Эфиоп Остапчук меланхолично курил, облокотившись о капот. Голая Ядвига Осиповна, пони и Юрасик исчезли вместе со столиком, украшавшим багажник «Волги». Май без слов прыгнул в кабину, на тюк с рыболовными сетями. «В морду захотел, придурок?!» — рявкнул Остапчук, не признав знакомого в ряженом. Выручила Мая умница-бандура: эфиоп, увидев ее, клекочуще захохотал и сел за руль.
— Ну куда едем?
— В город!.. Погоня!.. Угроза жизни! — задыхаясь, выкрикнул Май.
Остапчук глянул на свой когтистый мизинец и взревел, вдохновленный погоней:
— Ну, старая, давай!
От рева проняло оленя на капоте «Волги»; он ударил копытцем, и машина покатилась в Петербург, отчаянно хлябая деталями механизма. Май трясся на сетях в обнимку с бандурой — он полюбил ее, как боевую подругу. Восторг бегства прошел; тонкие тополя и маки Фьезоле остались в божественном сне, а перед Маем развернулась картина бездушной реальности: самоубийство Ханны; угрозы всемогущего Тита Глодова; потеря паспорта (забыт вместе с пакетом в гримуборной ресторана); в близкой перспективе — потеря свободы (посадят по навету Тита) и — как следствие — потеря доброго имени. Да что там: впереди маячила потеря жизни!..
— А Васька, друг твой, где? — спросил Остапчук.
— Нету. Опасно ему теперь со мной, — сказал Май, дико оглянувшись — не гонятся ли за «Волгой» опричники Тита. — Нету у меня больше ни друга, ни ангела!
— Бывает, — вздохнул Остапчук.
— Слушай, поехали в Эфиопию! — страстно предложил Май.
— Нельзя. Я паспорт на спор съел и пивом запил, — добродушно признался эфиоп.
— Может, в Киев рванем?
— А водительские права? Без них до Киева никак.
— Ты что, и права съел?
— Не. В Неве утопил по пьянке.
— Тогда не примазывайся! — крикнул обозленный Май.
— К кому это?
— А то ты не знаешь к кому! Вон, отрастил ноготь масонский, на Черную речку собрался идти, а сам… бумагу жрешь, как свинья! Тоже мне, эфиоп!..
Остапчук не обиделся; за пятьдесят долларов, которые недавно он выудил у Мая, можно было и обличения в свинстве стерпеть и даже хрюкнуть. Он с удовольствием хрюкнул, но услышан не был. Панический страх раздирал Мая: за смерть Ханны Тит мог расправиться со всей его семьей — и с Тусей тоже! В горячке чувств Май решил немедленно бежать в Канев, но, вспомнив о свояченице, захотел предупредить ее об опасности.
Густой молочный туман пушился над дорогой. Из него, на обочинах, призрачно выступали деревья и дымно цветущие кусты сирени. Между кустами, вдали, холодно брезжил залив. Май закутался в рыболовную сеть — его знобило. Мысли были мутные, рваные. Зачем родился в этой стране? Почему не уехал в Израиль? Ведь была возможность, но Май тогда решил, что русскому писателю там делать нечего. Теперь он думал: может, в Израиле ангел с ведьмой не пришли бы по его душу, чтобы на самом деле сразиться друг с другом? Что надо было Богу от Мая? Жертв? Мало ему разве? Отца забрал, мать забрал, теперь хочет, видно, последнее забрать — жизнь Туси, Гали. Почему Бог нем и непроницаем, как… «Черный квадрат» Малевича?!
— А о чем ему с тобой балакать? — небрежно произнес Остапчук, и Май понял, что давно бормочет вслух. — Кто ты для Бога такой? Ангел, что ли?
Услышав про ангела, Май застонал и начал выпутываться из сети. Бросил его Анаэль! Получил свое — мертвую ведьму — и открестился! Оставил один на один с Титом, который в ярости хуже самого царя Кадма!
— Я бебрик, — дрожа и цякая зубами, выговорил Май, а потом вдруг пошутил безумно: — Я бебрик, холодеет кровь…
Туман истончался и исчез совсем, когда машина въехала в город. Остапчук, понукаемый Маем, избрал самый хитрый маршрут до дома — чтобы запутать следы. Это было по-детски глупо, но эфиоп, не задумываясь о таких тонкостях, начал вытворять черт-те что: «Волга» три раза подряд объехала вокруг памятника Суворову на Марсовом поле, а потом покатилась на Васильевский остров, остановилась в Восьмой линии около незнакомого Маю дома. Остапчук молча вышел, зашел в подъезд, но тотчас вернулся не с пустыми руками — с чучелом камышового кота и маленьким японским телевизором. Чучело эфиоп доверил пассажиру, а телевизор водрузил рядом с собою, на сиденье. Оскаленная морда кота, его стеклянные глаза обезобразили Маю весь путь до Купчино. Он попросился выйти, не доезжая до дома пол квартала: вылез из кабины, за ним потянулась рыболовная сеть. Эфиоп заклекотал, помог отцепить ее и сунул бандуру в руки Маю:
— Мне чужого дерьма не надо.
Он кивнул на прощанье и, тут же забыв о странном попутчике, уехал. Май глядел вслед, запоминая все — вплоть до подрагиванья кузова «Волги» и злобной морды камышового кота, уткнувшейся в заднее стекло кабины. Зачем нужны были эти детали ad memorandum, когда жить оставалось всего ничего? Май не знал ответа, да и не хотел знать. Он побежал по-утреннему зябкой, пустой улице, перепрыгивая через лужицы; он крался вдоль стен, за кустами. Добравшись до дома, он притаился между мусорными баками и некоторое время наблюдал за подъездом. Все было тихо; солнечный свет только-только набирал силу, и окна без бликов скучно таращились на Мая. Голубиный хор сварливо встретил его у подъезда. Май беззвучно выругался, проскользнул на лестницу и побежал наверх, забыв про лифт. Перед дверью он вспомнил, что ключ остался в пакете, а пакет в ресторане. Звонить Май побоялся и, вновь выругавшись, жалобно поскребся в дверь, как вернувшийся с ночной прогулки кот.
Он был уверен, что свояченица спит, но дверь открылась. Зоя, обернутая в простыню — на манер римской тоги, воздвиглась перед беднягой. Узнав Мая в замурзанном запорожце с бандурой, она плюхнулась на табурет, поперхнулась — тяжелое матерное слово застряло в горле.
— Угроза жизни! Бежать! Сейчас же! — сипло выкрикнул Май, ворвавшись в прихожую и захлопнув дверь ногой.
Зоя шлепнула себя по жирным коленям, испустила длинное бульканье — матерное слово прыгало в горле, как сумасшедшее. Май пулей пролетел на кухню; его мучила жажда. Здесь он застал злокачественный беспорядок: на плите, в ковшике, дымился кипящий воск; рядом, на столике, валялась замусоленная книга «Практическая магия» и лежал в кастрюльке кусок сала, густо истыканный обойными гвоздиками. Май попятился, увидев, что попирает ногами нарисованную мелом пентаграмму. В кухню угрожающе вдвинулась Зоя.
— Чернокнижница! — вскричал Май, в гневе сбросив на пол «Практическую магию». — Опять заклинания чертовы творите? Изгадили дом сатанинскими символами!
Он начал топтать пентаграмму. Но тут Зою прорвало:
— Пьянь! Аванс ему выдали, так он в загул пустился! В зеркало на себя погляди, суслик обтерханный! А сапоги-то, сапоги!.. Бедная моя Галюня! С таким уродом жить — лучше утопиться! А ну, геть с моей пентаграммы! — Зоя двинула Мая в плечо, он отлетел, как перо, к холодильнику. — Народ по каплям мудрость собирал — не для того, чтобы ты ногами шваркал по тайным знакам! Я заклинания читаю, чтобы в доме деньги водились! Уже раз помогло — три тысячи долларов пришли! А ты, нехристь, только водку жрешь да в грязи валяешься!
— Деньги?! — всхлипнул Май. — Мы ни за что не возьмем эти деньги! Мы их здесь, на столике, оставим, рядом с сахарницей! Когда от Тита Глодова придут, сразу их увидят! Зоя, несите сюда доллары!
— Не дам! — рявкнула свояченица. — Не твои они, а семейные! Ведь каждую минуту издохнуть можешь без всякой пользы для семьи, а так — хоть три тысячи!
Май, не слушая белиберду, бросился вон из кухни, но Зоя закупорила собою дверной проем. И вновь помогла верная бандура: Май хлопнул ею по животу свояченицы, она отступила, освободив путь к ванной. Там, за дверью, притулилась древняя, не работающая стиральная машина, но ее на месте не оказалось. Май обнаружил машину в большой комнате, в углу между окном и шкафом. Зоя замаскировала ее вязаной скатертью под столик, а сверху поставила ивовую корзинку. Май уже сорвал скатерть, но подоспевшая Зоя отобрала ее, отшвырнув своего врага с такой силой, что он упал на диван, прямо на коробку конфет — подарок Тита Глодова. Шоколад не пострадал, а коробка с изображением «Благовещения» фра Анджелико помялась. Май начал разглаживать ее, но бросил — не до того было.
Он поднял глаза от «Благовещения», увидел во всех деталях угол комнаты: мутно-желтые обои пузырились на неровной стене; по потолку вились паутинные трещины; из опрокинутой ивовой корзинки вывалились мотки проволоки, катушки грубых ниток и маленькая голая кукла без головы. В угол комнаты врезалось окно — прямоугольная радость, завешенная простецким тюлем. Редко когда на столь маленьком клочке пространства собирались воедино вещи, столь равно унылые и безобразные. Гнетущий сюрреализм картины усугубляла фигура Зои: короткая шея с жирной холкой; короткие черные волосенки; толстые щеки; кабаньи глазки; валики жира на боках и спине; кривые бесформенные ноги — все было ненавистно Маю. Это чувство разделяла и Зоя — ее переполняло столь же нестерпимое отвращение к родственнику: к его мальчишеской субтильности, вечно разворошенным кудрям, желтым глазам; к тому, что он не выносил застольное пение, вытирал руки салфеткой во время еды и к тому, что его, никчемного писателишку, любила красивая Галя.
— И как тебя, такого гада, Бог терпит?! — не выдержала Зоя, приперев задом стиральную машину к стене.
— Бог?! — изумился Май и засмеялся разбито. — Я догадываюсь, как Он терпит меня, а также вас, Зоя, и все остальное человечество — Он на нас не обращает внимания! Он — Черный квадрат! Мы не нужны ни Ему, ни крылатому воинству — ангелам с демонами! Мы — третий мир, Зоя! Нас используют, чтобы воевать друг с другом. — Май оглянулся, словно боясь, что подслушивают, и, понизив голос, признался: — Я, Зоя, вообще начал сомневаться, что человек — венец творения! А вы? Ну если бы он был венец, то не был бы смертен — логично?
Май победительно взглянул на Зою, которая думала о своем: надо всеми правдами и неправдами заставить Галю развестись с ненавистным алкашом — уж больно он плох или, как любят выражаться «в телевизоре», не адекватен.
— Ведь я ни слова лжи за свою жизнь не написал! — сумбурно продолжил Май, не то жалуясь, не то оправдываясь. — Не лгать, Зоя, трудно. Но я был верен этому принципу. Каюсь, я мечтал, что за такую верность мне когда-нибудь будет утешение. А хотел я малого: увидеть кусочек мира, где тонкие тополя Фьезоле, картины фра Анджелико, сады Лоренцо Медичи. Одним глазком увидеть!.. Ну, еще мечтал, чтобы девочки мои никогда не бедствовали… Оказывается, для этого мои принципы вовсе не нужны! Ведь кто-то другой, в сто раз бездарнее меня, который каждый день нарушает то, что я себе за всю жизнь ни разу не позволил, — он и мир видит во всей его красе, и дети у него сыты. Разве это по-божески?! И разве то, что я ангела ударил, — не мелочь по сравнению с ужасающей несправедливостью Бога?! Кто он после этого, как не Черный квадрат!
— Ну ты даешь, масон иудейский! — замахала руками Зоя, сплюнула зачем-то через плечо и перекрестилась.
— Не бойтесь никого: ни Бога, ни противобога! — горячо уверил Май. — Самое страшное — не они, а прямоходящие, которые по-человечески говорят и додумались из костей мертвецов сувениры делать! Никто, Зоя, за нас не заступится перед этими прямоходящими — ни черт, ни ангел! Они заняты своей священной войной. Богу — Богово, кесарю — кесарево… — Май горестно иссяк, опомнился и вскричал, вскочив с дивана: — Зоя, вы — дура! Почему вы до сих пор в простыне? Надо бежать в Канев! На сборы десять минут!!
Он выскочил в прихожую; Зоя вышла следом, держа в руке листок бумаги:
— Псих! Какой Канев! Галя еще вчера телеграмму прислала, вот: «Срочно еду Петербург Тусей чую недоброе». Сеструха-то моя верно чует! Приедет, а ты уже в психушке!
— Все равно бежим! — взмолился Май. — Подкараулим девочек около дома и с ними назад, в Канев!
Зазвонил будильник на кухне — тоненько, ехидно. Было пять часов утра — время для колдовских манипуляций с куском сала. Но Зоя забыла об этом: бескровное лицо родственника испугало ее.
— Ты что натворил-то, Исакич, пока шлялся? — спросила она шепотом.
Май вместо ответа показал пальцем на входную дверь: за ней послышалось какое-то движение. Зоя замерла, подрагивая задом. Май на цыпочках подкрался к двери, посмотрел в «глазок», отшатнулся: на лестнице кто-то мелькнул и исчез — спрятался. Май прыгнул к Зое, затащил в свою комнату.
— Это за мной пришли! Скажете им: уехал, улетел в… Ростов или Караганду! Домой, мол, не приходил, а позвонил и сказал: улетаю! Не выдавайте меня!
Перепуганная Зоя выдвинулась из комнаты, а Май, схватив бандуру (улика!), юркнул на лоджию, перелез на половину соседки, забился в угол, около двери, и затаился.
Между тем Зоя, почти помешавшись от страха, пялилась на входную дверь. В нее звонили, сотрясали ударами — это было особенно страшно. Тогда чернокнижница, вспомнив о магии, протрюхала на кухню и утвердилась в центре пентаграммы. Но чародейский знак не помог — дверь с натугой открылась. В прихожую молча и бесшумно ступил Рахим с подручным, рыжим бородатым дядькой в задорной гавайской рубахе. Зоя, не выходя из пентаграммы, начала заклинать: «Абара! Абара! Абара!» Это было тайное слово, услышав которое, враги должны были обратиться в бегство. Слово, однако, не помогло. Рахим схватил Зою за руку, бородач за другую.
— Гавары, халда, где стиральная машина? — спросил галантерейный красавец, зверски улыбаясь.
Зоя немедленно пришла в себя, стала вырываться и выть:
— Не дам!
Рахим кивнул подручному, тот сорвал с гвоздя кухонное полотенце, свернул дулей и ловко сунул в рот упрямице, а руки заломил за спину.
— Будэм пытать, — назидательно сказал Рахим, огляделся, схватил со стола маникюрные ножницы.
Зоя сверкнула кабаньими глазками, как партизан на допросе, и что-то воинственно промычала. Но Рахим был недаром мастер своего дела: он жестоко отчекрыжил у Зои прядь и без того жидких волосенок, а потом нацелился на нос. Несчастная сдалась! Стиральную машину живо распатронили, вытащили доллары, а Зою, связанную по рукам и ногам полотенцами, запихнули в ванную. Потеря денег так расстроила женщину, что она — в великой злобе — выдала местонахождение Мая, не дожидаясь вопросов.
Май услышал, как враги вошли в его комнату, спотыкаясь о банки с соленьями. Он метнулся к перилам — хотел прыгнуть вниз, но испугался высоты и в безвыходном отчаянии рухнул всем телом на дверь. Она подалась — как по волшебству! Май шныркнул в спасительную щель, мигом закрыл дверь, задернул полосатые темные шторы и лег на пол, обняв бандуру. В этот самый момент Рахим выглянул из-за щита, обозревая пустую лоджию соседки.
Май поднял голову, огляделся. Комната покойной старушки была похожа на театральную декорацию. Ореховая мебель в стиле бидермайер — стол, кровать, шкаф, стулья; в углу, около лоджии, ширма, за ней уютное кресло. На стенах гравюры. Над столом висела в зеркальной раме большая картина маслом. По зимнему ночному Петербургу, вдоль реки Фонтанки, ехала карета с кучером в птичьей маске, с лакеями в масках обезьян — на запятках. Из окна кареты смотрел с любопытством на чудо-столицу удивительно знакомый господин — носатый, большеглазый. Перистый снег сыпался на выступавший из мрака, за каретой, Шереметьевский дворец, а над ним летел по небу… Вакула верхом на черте. «Приезд Эрнста Теодора Амадея Гофмана в Санкт-Петербург», — прочитал Май на маленькой табличке под картиной. Он обрадовался даже не Гофману, которого любил с детства, а Вакуле — это был привет от Гришани Лукомцева.
Май наконец осознал, что залез в чужую, к тому же опечатанную квартиру, вернулся к двери на лоджию и сел в кресло за ширму, расписанную по синему шелку луной и звездами. В щель между створками ширмы была видна входная дверь. Где-то тикали стенные часы, пахло нафталином и пылью. Если б не пугливые мысли о дочке и жене, Май даже уснул бы, а так он смотрел, не отрываясь, на дверь и слушал — что там, на лестнице творится. Было половина шестого утра. Чьи-то шаги прошуршали по ступеням. Маю вдруг померещилось, что дверь дрогнула. Он привскочил от страха, но сразу сел, вздохнув с облегчением: чертова галлюцинация! В следующий миг круглая ручка двери бесшумно повернулась; дверь начала открываться. Вошел человек в коротком фраке — Рахим. Май сполз на пол и затих, обездвиженный ужасом.
Вслед за Рахимом в прихожую — как-то неуверенно — ступил… милиционер: Май увидел из своего убежища широкобедрую фигуру в форме. Не был ли это известный ему Слушайрыба? Впрочем, был не был — какая разница! Милиционер распахнул дверь. Появилась мрачная группа: четверо клонов-охранников опасливо несли длинный кокон — нечто, завернутое в багряную с золотом ткань. Май узнал скатерть из ресторана. Рахим жестами приказал положить кокон на стол, в комнате. Клоны молча повиновались и вышли вон. Сразу после них возник рыжебородый в гавайской рубахе, а за ним — сам Тит Глодов. Милиционер совсем потерялся от страха, но тут же приободрился: Тит брезгливо подал ему триста долларов. Рыжебородый выпроводил милиционера, закрыл дверь на все замки, цепочку и остался в прихожей. Тит Глодов направился в комнату. Тишина казалась Маю настолько нестерпимой, что хотелось крикнуть и выдать себя.
Тит тяжело плюхнулся на старушкину кровать. Он был катастрофически неузнаваем: белый смокинг в пятнах вина и грязи, ворот рубашки надорван. Полнокровный уверенный мужик превратился в пришибленное горем существо — колбасные уши будто заплесневели, синие глазенки выцвели и ввалились, а живот стал похож на растянутый вялый пузырь. Тит был жалок, мерзок и зол. Май чувствовал, что близка развязка этой мизансцены — развязка адская, бредовая и, вероятно, непоправимая для всех присутствовавших. Тоска охватила его.
— З-з-з-з-з-з!..
Звук раздавался непонятно откуда и был похож на ликующее пение огромного комара при виде жертвы.
— З-з-з-д-д-е-е-е-с-сь… он-н!
«Не комар», — понял Май. Он не успел вздохнуть, как Рахим протянул за ширму руку, цапнул его за красный сапог, выволок наружу, бросил к ногам Тита и злорадно заметил:
— Думал, не найде-ем, да? А-абмануть хоте-ел, да?
Май безвольно молчал. Молчал и Тит, но Рахим с рыжебородым подручным, вбежавшим в комнату, понимали хозяина без слов. Рахим — с величайшей осторожностью, даже со страхом — начал разворачивать кокон. Рыжебородый больно сжал руку Мая; тот закрыл глаза — больше ничего не оставалось. За опущенными веками, в манящей искристой мгле, промелькнула карета господина Гофмана…
Когда Май нехотя открыл глаза, перед ним на столе лежала Ханна. Сверкание окутывало ее: переливалось вышитое черными каменьями пурпурное платье, сиял алмазный полумесяц-гребень. Мертвый взгляд ведьмы был вызывающе устремлен вверх, руки вытянуты вдоль тела, из прически выбились и облепили шею змеистые черные пряди. Красота Ханны все так же пронзала сердце, но яркие краски лица начали необратимо тускнеть: угас опаловый взор, поблекли карминовые губы. Что-то еще неприятно смутило Мая в облике мертвой красавицы, но он не стал всматриваться и, повернувшись к Титу, воскликнул затравленно:
— Зачем вы все это устроили?! Заберите ваши три тысячи, которые в стиральной машине, и забудем друг друга!
— Уже забрали, хозяин, — раболепно ввинтил Рахим и вручил Титу пачечку долларов.
— Идиот! — взъярился Тит, подпрыгнув на кровати так, что горка подушек развалилась.
— Я понял, что а-ата-брать нада, если он… — Рахим указал пальцем на Мая, — …если он — нехароший человек.
Тит резко привстал и два раза ударил Рахима пухлым кулаком по сусалам:
— Кто тебе сказал, что он — нехороший человек? Кто?!
— Вы сам приказали схватит, я и решил…
— Не твое, пес собачий, дело — решать! Много на себя берешь! Вали отсюда!
Рахим ретировался в прихожую. За ним шмыгнул бородач — в страхе перед разбушевавшимся хозяином. Тит встал, взял Мая под руку, попытался усадить на кровать, рядом с собою. Тот руку свою выдернул, остался стоять. Тит страдальчески взглянул на мертвую ведьму и протянул Маю доллары:
— Семен, эти деньги — твои! Не серчай на моих подлецов!
— Что вам надо? — выдавил Май, нетвердо отступая.
— Семен! Хочешь, три тысячи превратятся в тридцать, а в придачу я тебе подарю эту квартирку? — моляще спросил Тит, семеня следом.
— Нет! — вскричал Май, чувствуя за спиной чесночное дыхание Рахима. — Зачем вы принесли сюда тело?!
— Она велела, — страдальчески пролепетал Тит, показав глазами на Ханну.
— Но она же… мертвая, — содрогнувшись, прошептал Май.
Тит внезапно зарыдал, тряся брыльями:
— На тебя вся надежда, Семен!
— Это какое-то чудовищное наваждение! — простонал Май. — Может, вы меня так наказать вздумали? Но я — не убивал! Она — сама! Все видели!
Май взглянул на тело и не увидел ножа с рубиновой рукоятью. Рана под левой грудью была как черная влажная щель, почти незаметная на бисерной вышивке платья. Щель… дышала: то раскрывалась, то сжималась!
— Здесь был нож… — растерянно пробормотал Май.
— Из-влек-ли-и… — вдруг жалобно хлюпнула щель.
Это был голос, недавно обескураживший Мая странным зудением.
— Выходит, она не умерла?!
— Умерла! — прорыдал Тит. — Это в ней дырка от ножа говорит!
— У-у, подлая бесовщина! — заломил руки Май. — Отпустите меня, Тит! Ну что вам надо?!
— Наклонись — скажу-у… — прохлюпала дыра, пузырясь черной кровью.
— Нет!!
Май отпрыгнул к лоджии, но Рахим с бородачом поймали беглеца, подтащили к мертвой ведьме и согнули так, что ухо его почти коснулось отвратительной дыры. Она булькнула и влажно прохрипела:
— См-м-ерть вы-ко-ло-тить на-до-о!..
— Понял? — крикнул Тит, бегая вокруг стола. — Надо смерть выколотить из моей красавицы!
— Сами и выколачивайте! — простонал Май.
— Она велела, чтобы ты!
— Ну почему ее, проклятую, Анаэль огнем не сжег?! — возопил Май, вырываясь из рук охранников, как Лаокоон из объятий змей.
Услышав про огонь, Тит не стерпел — схватил за горло ненавистного Мая:
— Садюга! Я тебе покажу — огонь!!
Впрочем, он сразу опомнился, отскочил и плачуще протренькал:
— Ну прости, Семен! Выколоти смерть — озолочу!
Охранники наконец отпустили Мая. Он был сильно помят, рубаха порвана. Господин Гофман взирал с любопытством на все это безобразие и, верно, прикидывал — по писательской привычке, чем закончится фантасмагорическая сцена: выколотит Май смерть из ведьмы или каким-то чудом выкрутится — избегнет ужасного действа.
— Кто дал вам право надо мной измываться, чтобы я всяких демонов реанимировал?! — закричал Май.
— Ты… сам… дал!.. — гнусно прохлюпала дыра.
— Когда? Как?!
— Когда… ни «да», ни «нет» не сказал… только… мямлил… суетно…
Диалог прервал Рахим; он вручил Титу телеграмму из Канева, отнятую у Зои.
— Супер! — обрадовался Тит, прочитав текст, и приказал: — Рахим, выставь пост около дома. Девок перехватить и ко мне в загородный офис, в подвал.
Май жалко ссутулился, заморгал желтыми глазами.
— Ну как? Будешь теперь смерть выколачивать? — издевательски спросил Тит.
— Сме-е-ерть… сме-е-ерть!.. — жадно зачмокала дыра.
— Жену с дочкой не трогайте! — взмолился Май, протягивая руки к Титу. — Меня в подвал заприте! Только их оставьте в покое! Дочка маленькая! — Мысли его сбились от отчаяния и, безумно засмеявшись, он понес черт знает что: — Слушайте! А зачем выколачивать смерть? Ведь Ханна говорит… посредством раны!.. Говорит, мыслит… значит, существует! Вы ее можете держать в специальном помещении… в… хрустальном гробу… и общаться, испрашивать… советы по бизнесу!..
Тит спешно распорядился, не сводя взгляда с бормочущего Мая:
— Поищи-ка, Рахимушка, что-нибудь для выколачивания. Сейчас начнем!
Рахим порскнул на кухню, а Тит схватил Мая за обе руки и пылко обнадежил:
— Если удачно выколотишь смерть, эта квартира — твоя, а еще тридцать тысяч долларов за бебрика и немецкая пианина для ребенка! А не выколотишь — отправлю твои кости на сувениры! Надо же с кого-то начинать. Вот и станешь ты Юрой Гагариным в новом бизнесе! Первопроходцем!!. А то, выдумал: кралечку мою в хрустальный гроб засунуть!..
— Надо… выколотить… смерть!.. — гадко заканючила дыра, извергая черные кровяные пузырьки.
Вбежал Рахим — с аллюминиевой поварешкой в одной руке, в другой — почему-то с утюгом. Тит вырвал поварешку, яростно согнул и метнул в рыжебородого, а утюгом замахнулся на Рахима:
— Кретин! Сказано было: выколачивать будем, а не пытать!
Рахим с готовностью испугался — присел, огляделся и, осененный варварской идеей, схватил старинный стул (бидермайер!), с треском отломил ножку.
— Бесы вы поганые! — завопил Май.
Тит, Рахим и бородач окружили его, а дыра подхлестывала, жадно всасывая воздух:
— Не могу-у… терпе-еть!.. Сме-ерть… гло-о-о-же-ет!..
Зачарованный ужасным зрелищем, Май склонился над столом и увидел свое перевернутое отражение в зрачках мертвой ведьмы. Фатальное бессилие подавило его — он упал на колени, приник к изголовью Ханны, закрыл глаза.
— Окочурился, что ли? — в панике вскричал Тит.
— Не, хозяин, дышит, — успокоил бородач. — Приступ сердечный симулирует, гад.
— Принесите ему сердечных капель, а то, чего доброго, сдохнет не вовремя! — приказал Тит.
На минуту Мая оставили в покое. Он приоткрыл глаза и близко увидел лицо ведьмы. Она смотрела вверх с торжествующим вызовом. «Ну что, обманула меня?» — с отвращением подумал Май. В ответ дыра жадо захлюпала; Маю показалось, что вместе с воздухом она всасывает и его. Лицо Ханны сияло презрительным злорадством — будто темное ее воскрешение уже совершилось, и выколоченная смерть бросилась искать другую жертву!
Май понял смысл творившейся игры, в которой, казалось, не было никакого смысла. Ханна сговорилась со смертью, впустив ее в себя! Это было представление, сыгранное для Мая. Его огорошили, запутали, сломили самоубийством — чтобы он не произнес слово «нет»! Скажи Май «нет» ведьме — не миновать ей было безжалостного ангельского огня. А Май не помог Анаэлю ни словом, ни делом, ни помышлением. Он лишь умствовал, избегая крайностей — как двоедушный, трусливый, жалкий книжник. Он хотел «золотой середины». Но кто, кроме Создателя, знает ее? Человеку же надлежит отвечать «да» или «нет», а что сверх этого, то от лукавого.
Теперь Май был предназначен смерти. Он сам приговорил себя. Знаки бесовской азбуки воспламенели перед его взором и соединились в заветное слово «вечность». За это слово Маю обещаны были деньги, квартира соседки, а в придачу — смертная тьма. Чего мог ожидать человек, для которого Бог был Черным квадратом?!
Май почувствовал, что стоит на самом краю жизни — и страх вышел из него: чему быть, того не миновать.
— Э-эх, Тит, Тит! Хана вам без Ханны? — спросил он, встав с колен. — Бизнес провалится, да?
— A-ну, ребятишки, наподдайте ему, чтоб он всю смерть дочиста выколотил! — крикнул Тит. — Чтоб красавица наша живее всех живых стала!
Рахим ткнул Мая ножкой стула в грудь, а бородач начал разжимать его правый кулак, сопя и матерясь. Май не сдавался долго, но пришлось. Рахим вложил ему в руку орудие для выколачивания смерти и развернул лицом к Ханне.
— Бей! — властно тренькнул Тит. — Бей, мурло!
Дыра вдруг раскрылась, как пасть, и чавкающе засмеялась — зловредным, победительным смехом. В великом отвращении Май отшвырнул ножку стула и громко позвал:
— Тит, а Тит!
— Чего? — тренькнул Тит.
— Иди молотить.
— Ты совсем, что ли, того?
— Ответ неверный, — укорил Май. — Надо отвечать так: у меня живот болит.
— Ты, падла, будешь смерть выколачивать или нет?! — заверещал Тит, топая ногами; лицо его потемнело от бешенства.
— Роль вы мне уготовили — не по чину, — тихо засмеялся Май. — Виданное ли дело, чтобы человек из демоницы смерть выколачивал! Это — дело ангела грозного. Богу — Богово, кесарю — кесарево!
В секунду общей растерянности Май наклонился, поднял валявшуюся под столом бандуру и хватил Тита по голове изо всех сил.
— Стой! Руки вверх!! — взвизгнул Рахим.
Но Май был непреклонен. Он бил Тита бандурой куда придется и выкрикивал:
— Вот тебе, бебрик! Вот тебе, Кадм! Вот тебе, тридцать тысяч! Вот тебе, сувениры из покойников!.. Получай!.. Богу — Богово! Кесарю — кесарево!
Безумный бунт Мая был немедленно подавлен. Рахим с подручным бросились оттаскивать его от вопящего Тита. В драке они сорвали штору с окна, расколотили напольную вазу, сломали второй стул бидермайер. Наконец, Мая скрутили, заломив руки за спину, и Рахим уже занес кулак над его бедной головой. Но дыра неожиданно застонала — гадко, угрожающе, пророчески:
— Ы-ы-ы-ы-а-а-а-а-а!..
Ужасный, дрогливый звук смутил людей — пресек карательные действия. Все затихли, обратившись взорами к мертвой ведьме: что означал ее вой? Что хотела сказать она?! В продолжение воя — за секунды — природа за окном странно и страшно переменилась. Угольно-черная молния вспорола лазоревое небо, и на город напал сокрушительный ветер. Деревья затрепетали, с шумом вспенилась листва; железный лист, кувыркаясь, пролетел мимо лоджии, за ним порхнули простыни, картонные коробки, палки… Буря! Невиданная буря — при полном блеске утра!
Черная молния вновь перечеркнула небо, и дверь балкона открылась с треском. Ветер зашвырнул в комнату ворох листьев, бумажного мусора и… несчастную ворону. Она заметалась от стены к стене, слепо задевая крыльями головы людей. «Ы-ы-ы-ы-а-а-а-а!!» — выла дыра. Тит Глодов в панике побежал вон; за ним сдуло в прихожую и охранников. Все трое свалились под вешалкой, откуда попадали на них ветхие старушкины шляпки. Мая сбило с ног в комнате и вдавило в стену, под картиной в зеркальной раме, полусорванной с гвоздя и опасно покосившейся. На колени к нему рухнула, сверкнув опереньем, полуживая ворона. Май прижал ее к груди и — сквозь запорошенные пылью ресницы — взглянул на Ханну. Стол под нею мелко трясся, как в лихорадке; скатерть вздувалась и билась. Но мертвую ведьму ветер не трогал — не шевелил ни пряди на голове, ни складки на платье. Лицо ее было отрешенное, покойное, а дыра в груди все выла и выла: «Ы-ы-ы-а-а-а!!.»
Тит жалобно прокричал из прихожей: «Да что же это, а?! Кто-нибудь, помогите!» На крик откликнулись три мобильных телефона — Тита и охранников: прозвякали еле слышно сквозь рев бури и разом смолкли. В третий раз черная молния резанула по небу. Рев пропал. Ветер укротился. Стол под ведьмой перестал трястись. Тихий скрежет послышался в прихожей, и все обернулись к входной двери. Замки ее начали сами собою отмыкаться — один, второй, третий; наконец, упала и цепочка. Дверь плавно открылась. Вошел человек в черном длинном пальто. Дверь за ним послушно захлопнулась. «Это кто?» — слабо тренькнул измученный Тит. «Конь в пальто», — тупо пошутил Рахим, выказывая трагическое отсутствие у себя интуиции.
Незнакомец в черном молча прошел мимо людей твердой, но словно невещественной походкой и встал на пороге разоренной комнаты. Сквозь клубившуюся пыль просияли Маю знакомые золотые волосы.
— Анаэль… — слабо проронил Май и почему-то вжался в стену, притиснув к себе ворону.
Анаэль, не двигаясь, смотрел на ведьму. Его ясный яркий взгляд был полон безжалостного укора. Дыра прекратила вой — с хлюпаньем и хрипом всосала воздух и липко сомкнулась. Мир за окном — деревья, дома, детскую площадку — заволокло неземным золотым дымом. Люди одновременно лишились дара речи и движения. Им оставалось лишь смотреть и видеть, слушать и слышать.
В кромешном беззвучии Анаэль легко, по-детски, вздохнул, и стол с мертвой Ханной дрогнул, оторвался от пола, начал плавно — как на воде — поворачиваться вокруг своей оси. Темное сверкание исходило от тела ведьмы. Предчувствия Мая становились все горше. На двенадцатом круге жуткий, устремленный в потолок взгляд Ханны вдруг — с мучительным усилием — изменил направление и уперся в Анаэля. Костяные пальцы впились в края стола так, что он затрещал; тело покорчило судорогой, и ведьма, напрягшись, резко села. Стол повис в воздухе. Помраченное лицо Ханны было искажено болью и ненавистью. Рана ее разлепилась, начала изрыгать страшные, непроизносимые человеческим языком, бесовские проклятия. Анаэль лишь улыбался — беспечально, ровно, холодно, отчего ведьма неистовствовала все больше. Верно, она проклинала не только извечного своего врага, но и себя — за то, что глупо просчиталась, впустив смерть в тело, и потому не могла теперь сразиться с Анаэлем на равных.
Май начал задыхаться от непереносимого смрада бесовских проклятий, но Анаэль вздохнул вновь — и вокруг стола, в воздухе, вспыхнуло кольцо огня, высотою с цветок лилии. Это был огонь геенский, пожирающий всякий смрад. От безысходности Ханна зарычала — она не могла вырваться за пределы огненного кольца, но сдаваться не желала. Для этого ей надо было избавиться от смерти, мучившей, лишавшей сил. Ведьма замолкла, напружинилась, затем тяжко, будто продираясь сквозь воздух, взмыла вверх и обрушилась на пол изо всех сил — попыталась выколотить смерть. Дыра, всхлипнув, ужасающе распя-лилась. Из нее выстрелило высоко вверх длинное, блестящее змеиное жало и с влажным хлестким звуком скользнуло назад, спряталось.
Вновь ведьма взмыла вверх и грянулась вниз. Вновь из дыры вырвалось склизкое жало смерти и спряталось от геенского огня, горевшего весело, бестрепетно. Ведьма взмывала и падала, взмывала и падала… Тщетно! С каждой попыткой несравненная красота ее оборачивалась великим, бесстыдным уродством. Лицо съежилось, покрылось пегой свалявшейся шерстью; бессмысленно выпучились, налились черной кровью глаза; вывернулись, расплющились, лопнули губы; руки, вытянувшись до колен, превратились в сморщенные корявые лапы; кривые шипы вылезли из позвоночника, прорвав платье. Только алмазный полумесяц, застрявший в шерсти за острым звериным ухом, напоминал о небывалой красавице Ханне.
Но вот силы ведьмы исчерпались. Она — с невыносимым, мучительным воем — вложила лапу в дыру на груди и стала ворочать там, пытаясь ухватить смертельное жало. Оно выскальзывало, билось в теле, терзая его пуще прежнего. Пол под ведьмой погорбился, лопнул, и из трещин вырвались острые камни, потек песок… Внутри огненного кольца возник клочок безотрадной пустыни с невысокой грудой камней. Май понял сердцем: это и есть Вечность. Все сущее превратится в этот песок, и все родится из него снова.
Ведьма затихла, скорчившись на большом камне, обняв себя лапами. Вынужденное, злое покорство судьбе угадывалось в ее позе, в страдальческих, наполненных кровью, глазах. Из оскаленной пасти выплеснулся не то смех, не то зов, не то хрип:
— Гу-гу-го-о-о-о-о!..
И тогда Анаэль, все так же беспечально улыбаясь, распахнул свое черное пальто. У Мая на миг будто сгорели глаза. Когда он прозрел, то увидел в деснице ангела светоносный меч, быстрый и беспощадный, как молния. На лезвии роились искры. Вглядевшись, Май догадался, что меч отражает невидимое — лики ангелов, братьев и соратников Анаэля. Они были здесь; их было великое множество — тьма тем! При виде меча Ханна завыла, затряслась, завертелась волчком. Но гордыня дала ей напоследок силу — ведьма взлетела, пропоров воздух шипами, и рухнула на острые камни. Жало вырвалось из груди ее, взметнулось высоко и застыло. Безглазое, тупое, жадное, неизъяснимо-ужасное! Этот последний страх Мая был самым мучительным изо всех других: ему захотелось умереть, чтобы… не видеть смерти.
Но геенского огня боялась даже смерть. Огонь вырос, вскинулся на нее — жало, дрогнув, тяжко упало, свернулось, утекло в свою дыру. Анаэль, не сходя с места, поднял меч. Лезвие вытянулось, прошло сквозь огонь и замерло у груди ведьмы.
— Гу-гу-го-о-о-о-о-о!.. — проревела она на бесовском языке.
Анаэль перечеркнул ведьму мечом, не касаясь ее: сверху вниз и справа налево. Огонь, яро вспыхнув, пал ниц — исчез. Вместо Ханны на песке, среди камней, рдели разбросанные уголья. Тягостный, гневливый вой родился на горизонте бескрайней пустыни и скоро притек к месту события. Невидимое демонское воинство собралось, чтобы оплакать Ханну. Уголья задвигались, безошибочно соединяясь друг с другом, и образовали подобие тела. Тело медленно облеклось в стальное одеяние.
Это было третье, последнее обличье Ханны-воительницы: рыцарские доспехи пурпурного цвета; рука в жесткой перчатке — на рукояти лежащего рядом иззубренного черного меча; решетчатое забрало шлема поднято. Непреклонная гордыня торжествовала на костяном, вне пола и возраста, лице. Вой плакальщиков стал тих. Из ниоткуда вышла рука в стальной, с шипами, перчатке, опустила забрало на шлеме Ханны, исчезла. Тело стало погружаться в песок и скоро провалилось совсем. Демонский вой угас. Мгновенный ветер взвихрил песок и разметал его заново, скрыв следы гибели ведьмы.
Ворона шевельнулась в онемевших руках Мая, вырвалась, впорхнула в пустынный пейзаж. Туда же ступил Анаэль, сел на камень, прислонив к нему меч, и отвернулся, глядя за горизонт. Он был в нерукотворных доспехах — серебряных, беспредельно блестящих, и в багрянице. Ворона бесстрашно уселась на его плечо, затихла. Слезы — в который раз! — брызнули из глаз Мая; он вытирал их ладонями, не осознавая, что снова может двигаться. Придя в себя, он без удивления увидел: нет ни песка, ни камней, ни вороны, а есть разоренная, испоганенная, как после пьяной драки, комната. Не было и рыцаря с мечом, в доспехах, будто из кипящего серебра. Вместо него сдержанно улыбался Маю человек в стареньком черном пальто. Посреди тоскливого хаоса лицо его, свежее, как цветок вишни, тешило сердце.
Май, покачиваясь, поднялся с пола и обморочной походкой приблизился к ангелу, стоявшему на пороге комнаты. За его спиной копошились под вешалкой Тит и охранники. Все трое были близки к помешательству.
— Надо бы прибраться, господа, — вежливо призвал Анаэль, полуобернувшись.
Увидев лицо ангела, троица нечленораздельно заголосила. Анаэль отвернулся, махнул рукой. Дверь открылась. Тит, икая и спотыкаясь, вышел вон; за ним просеменил Рахим, ссутулившись по-крысиному; за ним прошлепал рыжий в гавайской рубашке, держась за живот и утробно стеная. Не успел он перешагнуть порог, как дверь яростно ударила его, придав телу нужную скорость, и вновь захлопнулась. Май переступил с ноги на ногу — хрустнули осколки фарфора и стекол. Анаэль деловито обошел своей невещественной походкой комнату, оценивая ущерб, остановился у покосившейся картины — с господином Гофманом, аккуратно поправил ее.
Подавленный Май не знал, что сказать. Он представлял себя вещью, которую Анаэль должен непременно забрать с собой. Странно-сладостное предвкушение этого успокаивало Мая: он мечтал лежать на ладони у могущественного существа, прятаться в кармане его черного пальто, похожего на шинель морского офицера, — пусть даже в дырявом кармане…
— Взгляните на небо. Будет хороший день, — сказал Анаэль, водя пальцем по зеркальной раме картины.
Май покорно повернулся к окну. Золотого дыма за ним как не бывало. Благостно переливалась под солнцем молодая листва; черные ласточки чиркали по ясному небу с китайским изяществом. Ничего не напоминало о буре.
— Да… погода, в общем, хорошая, — произнес Май голосом простуженного карлика.
Он отвернулся от окна и увидел комнату покойной соседки такой, какой она была до вторжения незваных гостей: уютной, убранной. Все, что было разгромлено и сломано, стояло целехонько: стулья бидермайер, вазы, люстра, дверцы шкафа, подушки на кровати. Там, где только что пылал геенский огонь и где погибла Ханна, лежал вытертый старый ковер со сказочным цветочным орнаментом. Май невольно наклонился, потрогал ворс.
— Простите меня, Семен Исаакович, за то, что вам столько пришлось пережить, — печально сказал Анаэль, поворачиваясь.
— Вы… просите прощения — у меня?! — изумленно всхлипнул Май, прижав ладони к груди.
— Конечно, — подтвердил Анаэль, несокрушимо, светло глядя на Мая. — Возможно, обида ваша будет не столь велика, если я признаюсь: вы, Семен Исаакович, отнюдь не случайный повод ко всему, что произошло. Вы — причина! Все — из-за вас и ради вас.
— Из-за меня?! — пролепетал Май — Но что я такое, чтобы… все это случилось?
— Человек, — просто сказал Анаэль.
— Человек… разве этого достаточно, чтобы… пустыня, камни, меч?..
— Вполне достаточно, чтобы вас опекали и даже, как видите, спасали. И такое случается.
— А что же вы раньше, в прежней жизни, не спасали меня? — тихо, с горечью спросил Май.
— Это поклеп, Семен Исаакович, — строго, но весело возразил Анаэль. — Вас неоднократно спасали, иначе привычка засыпать в пьяном виде на трамвайных рельсах, а именно недалеко от станции метро «Купчино», на пути следования трамвая номер двадцать пять, давно превратила бы вас в небольшой мешок переломанных костей.
Май облился стыдом, помолчал и, нелепо скособочившись, прошептал:
— Как же мне теперь жить… после всего?
Анаэль ответил, сунув руки в карманы:
— Ну, коли уж бебрика спасло чудо, а Кадм — чудом же — обращен в бегство, причем, хочу уточнить, в погибельное для него бегство, то остается одно: разрушенное хозяйство восстанавливать. Говоря без аллегорий: у вас, Семен Исаакович, есть красивая, преданная жена, которая часто молчит — но вовсе не потому, что ей нечего сказать; которая без жалоб и нытья сносит нужду и голод; которая — втайне от вас — сдает кровь за деньги. Есть у вас и дочка — способная, умная девочка; она никогда ничего не просит ей купить — согласитесь, это героизм для ребенка. У вас есть недописанный роман — в верхнем левом ящике стола рукопись лежит.
Анаэль замолк, обошел комнату, высматривая — не осталось ли где следов разгрома, и повернулся к двери. Май встал на его пути, взмолившись безумно:
— Не уходите! Или… уходите, если так надо! Господи, что я несу?! У меня просьба: возьмите меня с собой! Ведь для вас ничего невозможного нет!.. Впрочем, что это я!.. Ведь жена с дочкой тогда одни останутся… Но может, вы все-таки возьмете меня с собой?..
— Я знаю, знаю, — вздохнул Анаэль, невесомо присев на стул. — Вы боитесь смерти, как тот герцог в синем плаще, из вашего рассказа. Герцог не понимал, что ни за какое золото не надо покупать то, что человек получает даром. Я говорю о бессмертии. «И кто, скажи мне, герцог, продаст тебе его?» В самом деле, Семен Исаакович, кто этот торговец? Кто обещает Вселенную, а вместо нее всучивает горсть глиняных черепков? Грязный обольститель умов, коварный лгун, вселенский жулик!
— Но как же… Вы говорите, человек бессмертие даром получает?.. А жало?! — с отвращением вскричал Май. — Ведь я его видел! Оно — есть!
— Было, есть и будет. До поры до времени, — тихо, твердо сказал Анаэль.
— Это правда?
— Нет, не правда. Истина! — спокойно, сурово сказал Анаэль. — Придет срок, и ты, Май, увидишь мать, отца. Вы будете одинаково юные, быстрые, легкие, но сразу узнаете друг друга, и для вас начнется новое время.
Май слушал с горьким блаженством, и ему казалось, что ненавистный скарб наследственного горя всех поколений семьи, который он тащил на себе, — отрывается, отлипает от него и проваливается в песок, забравший недавно мертвую ведьму Ханну.
— Ну вот вы и успокоились, — ласково сказал Анаэль, вновь перейдя на «вы», и осведомился с веселым смущением: — Семен Исаакович, вам, быть может, хочется выяснить что-то, о чем только я могу знать?
Май мотнул головой покаянно, развел руками. Он видел пустыню, по которой некогда странствовал Мессия; видел жестокую битву кромешных сил — света и мрака; видел жало смерти. Он узнал, что Страшный суд неотвратим. Что можно было спросить после этого?! Все прежние знания, мечты, ощущения Мая исчезли. Он был иссушен, испит, исчерпан. Но пустоты сердца и ума вот-вот должны были заполниться тем, что он пережил и узнал.
— Понимаю вас, — сказал Анаэль, читая в душе у Мая, и засмеялся летуче: — Семен Исаакович, я знаком со многими людьми вашего круга и образования. Обычно, когда они догадываются, что я — это я, из их сознания с унылым постоянством выскакивают два вопроса. Первый: существовала ли Атлантида или Платон ее выдумал? Второй: нельзя ли увидеться с Иисусом Христом и поговорить с Ним?
Май дико взглянул на Анаэля и, медленно приходя в себя, ответил:
— Не вижу смысла знать про Атлантиду. Если она была, то мне все равно не поверят — ведь я буду ссылаться на ангела. А если не было ее, обидно станет за многовековые иллюзии человечества.
— Здравое рассуждение, — сдержанно сказал Анаэль.
— Что же до второго вопроса, — продолжил Май, — то да, я, как и все, хочу встретиться с Иисусом Христом.
— С Черным-то квадратом?! — усомнился Анаэль, испытующе глядя в глаза Мая.
— Это я в глупой злобе… от страха… в отчаянии так думал… — забормотал Май и, мучаясь от срама, добавил: — Я ведь не один такой… знаете, сколько людей разочарованных!..
— Знаю. Но вы, Семен Исаакович, на людей не ссылайтесь — каждый за себя отвечать должен, — ровно сказал Анаэль. — Хорошо, допустим, вы встретились с Иисусом. Зачем вам это? Вы хотели бы что-то Ему сказать?
— Ничего, — еле слышно молвил Май. — Я бы просто посмотрел на Него. Посмотрел бы и все — больше ничего не надо.
Анаэль помолчал, взирая на собеседника с новым, строгим интересом.
— Мне нравится ваш ответ. — Ангел встал и крепко, нежно пожал руку Мая. — Обещаю: вы увидите Иисуса, этого не избежать.
Он двинулся надземным шагом к двери.
— Анаэль, Анаэль! — закричал Май, бросаясь следом. — Ты еще придешь ко мне?!
— Приходят гости. Я не гость на Земле.
Неожиданно ангел отклонился от пути — вернулся в комнату, приблизился к картине в зеркальной раме и с веселой грустью подтвердил:
— Все было именно так: карета господина Гофмана ехала по Фонтанке, Вакула летел над Шереметьевским дворцом, а снег сыпал и сыпал, точно манна небесная…
Май встал рядом с Анаэлем. Тот обнял его — как крылом закрыл и сильно, резко, властно оттолкнул. Май по-детски, счастливо, зажмурился, почувствовав, что летит, кувыркаясь, куда-то вверх, в дрожащую морозную пустоту космоса, а потом падает в огромный, мягкий и теплый, как пух, сугроб.
— Не покидай меня, Анаэль!..
— Не покину… не покину!..
И под неистовый пронзительный гвалт ласточек они исчезли разом — один рухнул, другой… вознесся? Впрочем, путь ангела остался неведом, Май же очнулся в своей комнате, на кровати. Был это вечер или уже ночь? За окном Май увидел зеленовато-жемчужное небо, темную листву без бликов и понял, что в Петербурге поздний вечер. Май лежал раздетый, заботливо прикрытый легким одеялом в свежем, пахнущем лавандой, пододеяльнике. На стуле, рядом с кроватью, остывал в большой чашке — синей с золотым драконом — жасминовый чай. Май мысленно протянул руку к чашке — двигаться он не мог; не мог и говорить, словно после наркоза. Беспомощность обострила зрение. Собственная комната казалась в сумерках необыкновенно уютной, даже красивой.
Мерцали на полках золотые корешки книг. Перед ними расположились во множестве глиняные, деревянные игрушки; портреты родителей в простеньких картонных рамках и вещицы непонятного происхождения, жившие в доме давным-давно — исцарапанный бронзовый колокольчик, бутафорская курительная трубка, маленькая, с чайное блюдце, маска арлекина из папье-маше. И эти неказистые, ничего не стоившие безделушки вдруг так ясно и с такой любовью сказали Маю: «Ты дома! Наконец!», что он на секунду вновь потерял сознание от радостного возмущения чувств.
Придя в себя, Май смог немного пошевелить пальцами руки, утомился, но остался доволен собою и продолжил рассматривать комнату. Два ряда банок с соленьями под окном, около балконной двери стул, на стуле одежда — что-то знакомое, с вышивкой… рубашка? И что-то красное — шаровары? Май беспокойно вздрогнул, силясь вспомнить. Тут из-под стула, как живые, высунули носы сапоги — сморщеные стручки красного перца.
— А где… бандура? — неслышно прошептал Май и вспомнил все, что случилось, до мельчайших деталей.
Тотчас кто-то пробежал по коридору мимо закрытой двери — шустро, игриво, словно кошачьими лапками. Это была дочка, Туся. Май хотел позвать ее — голос не слушался; хотел встать — недоставало сил. И тут ему подсобила… верная бандура: нарочно грянулась на пол из-за шкафа, куда ее сунули, видно, второпях. Дверь на грохот немедленно открылась. Май увидел двух своих женщин — большую и маленькую, в одинаковых, сшитых из голубого ситца, домашних платьицах. Май шевельнулся, чтобы подняться, но женщины бросились удерживать его на кровати. Галя обняла за плечи, а Туся положила голову ему на живот. Маю померещилось, что они, втроем, встретились уже в… посмертии — как обещал Анаэль — и счастье их будет теперь длиться вечно…
Обе женщины несли какую-то нарочито-беззаботную чушь, чтобы развеселить Мая: о купленном и забытом в магазине мороженом; о гусе, который ущипнул Туею за ногу на берегу Днепра, в Каневе; об Одри Хепберн, которую вот-вот покажут по телевизору. Май слушал с упоением и любовался обеими женщинами — большой и маленькой: у какого еще мужчины есть такие красавицы! Галя — смуглая, с темными сливовыми глазами; с природной, здоровой статью, которой стеснялась так же, как своей немодной одежды. Она не знала, что одежда модная сделала бы ее смешной — попробуйте одеть модно античную статую! Туся — желтоглазая, как Май; с волосами цвета гречичного меда, заплетенными в ладную косичку. Смешная пройдоха Туся. А какая ловкая! За пять лет резвой своей жизни умудрилась не разбить ни одной чашки, не поломать ни одной игрушки. Май потянулся к косичке с развязавшимся бантом, но Туею как ветром выдуло из комнаты.
— «Римские каникулы» по телевизору, — объяснила жена.
— Галя, — волнуясь, тихо вымолвил Май, и она наклонилась к нему с испуганной готовностью. — Галя, я знаю, что ты сдаешь кровь… за деньги!
От неожиданности она отпрянула и заговорила, неумело стараясь заморочить Маю голову, сбить с толку, обмануть:
— Какая глупость, Семен! Ну надо же… Откуда сплетни берутся?!. Ты лучше послушай, как мы приехали! Идем с Тусей по лестнице, а у нас дверь настежь! Зои нет, вещей ее нет. Видно, разминулись, она в Канев, мы из Канева. Ну, во-от… А ты в комнате, на кровати, в глупейшем виде — штаны красные, сапоги, бандура рядом валяется…
— Галя, ты сдаешь кровь, — угрюмо перебил Май.
Она, не обращая внимания, продолжила виновато и неумело плести свой монолог:
— …Сначала я решила, что ты пьяный, и это меня сразило. Потом вижу, трезвый. Просто без сознания. Семен, как ты меня напугал! Слава Богу, обошлось! А откуда у тебя этот костюм? Ты что, на маскараде был? И бандура!.. Какой ты смешной! — Галя запнулась и печально поведала: — Соседка-то наша умерла. Жалко. Квартира ее опечатана.
— Знаю, — кивнул Май и простонал, дернув одеяло на груди: — Ты, оказывается, кровь сдаешь!.. Подлый я, о-ох, подлый… Трусливый и подлый…
— А Туся танцевать научилась! — прервала Галя и крикнула: — Туся, иди к нам!
Влетела шаровая молния — Туся: растрепанная, в руках коробка конфет, тех самых, с «Благовещением» на крышке. Залезла на кровать, положила коробку на грудь Мая, спросила хитрым, вежливым голосом:
— Можно попробовать? Вкусные!
Ясно было, что попробовала уже, и не одну. Май промычал в ответ что-то сдавленно-нежное как всегда и погладил шершавую косичку. Туся открыла коробку. Сверкнули крылья ангела, просиял его чудный лик. Май вдруг отстранил маленькую руку с поднесенной конфетой и сказал Гале твердо:
— Я запрещаю тебе сдавать кровь.
Туся взглянула непонимающе на него, на мать.
— Что же ты, Туся, здесь сидишь? По телевизору Одри Хепберн показывают! — быстро сказала Галя.
Туся унеслась, прихватив коробку.
— Семен, ну зачем волноваться из-за пустяков? — испуганно сказала Галя. — Сдавать кровь совсем не больно, а даже полезно.
Она сидела на краешке кровати, смирно сложив на коленях длинные руки и глядя в окно сливовыми глазами, — будто боялась посмотреть в лицо Мая.
— Подумаешь, кровь! Это не худшее, что я в своей жизни делала. У меня на совести такое есть!.. Давно сознаться хотела. Я, Семен, два года назад полкило колбасы в универсаме своровала!.. Чуть удар не хватил со страху, когда мимо кассы шла…
— А я? Я где тогда был?! — растерянно спросил Май.
— Ты тогда болел, дома лежал, в себя приходил после того, как тебя, пьяного, из-под трамвая какие-то люди спасли. Помнишь?
Май только замычал, закрыв локтем лицо.
— Прости меня, Семен, воровку такую! — взмолилась Галя без надежды на то, что будет прощена. — Я ведь себя утешала: мол, для Туси ворую и для тебя, больного! Но это — ложь, потому что мне самой хотелось этой колбасы чертовой, до слез хотелось! Я ее съела почти всю, в скверике за кинотеатром «Слава»!.. А вам с Тусей только по кусочку досталось… Прости меня, Семен!
— Не надо! — жалко пролепетал Май. — Это я… я во всем виноват! Во всем! И ведь я же всегда хотел заработать и делал все, что умел, а ничего не вышло! У меня и сейчас денег нет! Ни копеечки! Бессмысленный я человек!
— Что ты! Что ты! — Галя сильно, ласково сжала его руку — остановила, чтоб Май не терзался, не доставлял себе душевной боли; ее и так было довольно в его жизни. — Главное, Семен, ты дома, жив, здоров! А денег у меня тоже не осталось. Ну, не беда, завтра у кого-нибудь займу! Все это — пустяки! — Она наклонилась и спросила с любопытством: — А откуда ты про кровь знаешь?
— Знаю… — Май помолчал, крутя прядь волос за ухом, и не выдержал, признался: — Галя, ты можешь смеяться надо мной, даже хохотать, как над сумасшедшим, но я убежден, что фра Анджелико писал своих ангелов с натуры. Понимаешь? Ангелы — существуют!
— Конечно, Семен, — просто сказала Галя, расправляя складки на пододеяльнике.
Май даже обиделся, что она не усомнилась в его словах, и сказал горячо:
— Галя, я познакомился с ангелом!
— Я тоже, — сказала она и, словно стыдясь, добавила быстро, тихо: — Мой ангел — это ты.
Май не успел пошутить — Галя наклонилась и поцеловала его слабую, по-детски гладкую руку. Душа Мая смутилась от изумления и стыдного счастья. Превозмогая слезы, он нелепо спросил:
— А… какой сегодня день?
— Воскресенье уже, — сказала Галя и неслышно вышла, закрыв дверь.
Жемчужное небо измерцалось; прозрачные белые звезды выступили на нем. Город — со всеми его ангелами и химерами — полетел в обманчивую, короткую ночь. Когда же часы ночные сомкнулись с утренними, то сомкнулись на миг — самым непредвиденным, удивительным образом — и надземные города, вечно странствующие в космосе. Маю посчастливилось увидеть то благословенное место мироздания, где перетекали друг в друга небесный Киев и небесный Петербург — перетекали с тою же праздничной, совершенной легкостью, с какой нарисованный кузнец Вакула летел над рекой Фонтанкой, Шереметьевским дворцом и каретой господина Гофмана, Эрнста Теодора Амадея.
Голубиная свара разбудила Мая. Птицы, голгоча, толклись за окном. Каждое утро они слетались на балкон к Маю. «Как ангелы в келью фра Анджелико», — подумал он и сел на кровати. По жемчужному небу тянулись размытые лазоревые полосы. Ночью пролился дождь, и зябкий воздух щекотал голую спину Мая. Было восемь часов утра; в доме стояла воскресная сонная тишь. Май поднялся, пошел в ванную на слабых, «кисельных», ногах. Там, увидев себя в зеркале, он поначалу удивился: в волосах — на висках и надо лбом — застряли белые маленькие перышки. Не из подушки ли? Увы, то были не перья, а седина, первая седина Мая.
Неприязненно рассматривал он свое лицо: серая кожа, тухлый взгляд, усы, как дохлые пиявки… Безумное, несчастное лицо бебрика, последнего оставшегося в живых. Зачем-то бебрика спасло чудо, и он, поникший духом, стоял теперь среди руин разрушенного бебрийского царства… «Кстати, о руинах», — подумал Май, вспомнив совет Анаэля — восстановить разрушенное хозяйство. Что подразумевал Анаэль? Быт? Май почувствовал деятельное возбуждение. Но прежде чем восстанавливать хозяйство, надо было понять, каков масштаб разрушений, наметить приоритетные цели.
Забыв побриться, Май вышел из ванной и осторожно заглянул в большую комнату, где спали его женщины: Галя на диване, Туся на раскладном кресле. «Надо купить кровать, — подумал Май и, взглянув в безобразный угол комнаты — с трещинами на потолке, с пузырящимися на стене обоями грязно-желтого цвета, — сурово заключил: — Надо ремонт сделать. Побелку. И прочее… В общем, маляры знают…» Так стали ясны первые две цели. Лихорадочная деловитость Мая угасла, когда он попытался прикинуть, сколько стоит кровать и ремонт. Натурально, вспомнились безвозвратно утраченные три тысячи долларов. Май невольно посмотрел на стиральную машину. Она стояла у стены, по-прежнему изображая столик. Это выглядело издевательством, и Май постановил: выкинуть ненужную развалину на помойку, а вместо нее купить новую, современную машину. «Только гипотетически», — отрезал двойник, внезапно оклемавшийся после всех потрясений. Он был прав, этот циник и паршивец. Для столь великих свершений нужно было снискать хороший заработок. А где?!
«Бир сум, бир сом, бир манат», — пробурчал Май, вспомнив к месту надпись на советской денежной банкноте достоинством в один рубль, и отправился на кухню — проверить запасы продуктов. В холодильнике нашел он пакет кефира, пяток яиц, тертую морковь в миске, шесть сосисок в липкой целлофановой оболочке. Этого хватит на завтрак. Галя, разумеется, есть не будет — чтобы Туся с Маем сыты остались. Она часто так делала, объясняя Маю, что «Сегодня — пост». Рождественский, Великий, Петров, Успенский или просто среда, пятница — постные дни. Не придерешься! «Ладно, будем с этого дня на пару поститься», — решил Май и начал искать кофе. Галя могла отказаться от еды, но от кофе — ни за что! Она была настоящая петербурженка — признавала только кофе в зернах, молола их и варила по особому рецепту, с гвоздикой или ванилью. Запас кофе всегда хранился в старинной банке матового стекла с цветочным орнаментом. К несчастью, в ней не было не зернышка. Май разозлился. Сегодня Галя должна выпить кофе непременно, иначе он — не человек, не мужчина! Никогда еще столь приземленная цель не была для Мая столь страстно желаемой.
Он бросился искать деньги всюду, где они могли случайно заваляться: в сумках Гали, зимней и летней; в рюкзаке на антресолях; в своей куртке, в Галином плаще. Пусто! Он проверил даже пальтишко Туси, но нашел в кармане только высохший желудь. А в детстве Маю часто везло: летом наскребал по карманам зимних пальто пятнадцать, двадцать копеек на мороженое. Сколько лет прошло — целая жизнь, а он все так же шарит по карманам, ищет жалкую сумму! Пошлая безысходность ситуации разъярила Мая. Он кинулся в свою комнату на поиски чего-нибудь, годного для продажи. В советские времена, когда приходилось туго, он продавал книги мрачному деду, стоявшему в любой день и час в подворотне на Литейном проспекте, около букинистического магазина.
Май начал рыться на книжных полках, но скоро бросил. Кому теперь нужны были его старые книги — все эти собрания сочинений, за которыми люди выстаивали в очередях, часто по ночам! Все эти листаные-перелистаные альбомы репродукций — «Галерея Уффици», «Музей Прадо»!.. Май осознал, что мрачный дед из подворотни уже, конечно, умер и — вопреки неоспоримой реальности — подумал с горькой надеждой: «А вдруг не умер, вдруг жив? Вдруг крылатый нежноликий хранитель извлек его из песка в той пустыне и бросил назад, в наш мир? Поживи, мол, еще, старче!» Кто был Маю этот скупщик книг в суконном пальто и жутких раздолбанных ботах? Никто. Городская химера. Но Маю страстно хотелось, чтобы он по-прежнему непоколебимо стоял в подворотне, на Литейном проспекте. Как Медный всадник на Сенатской площади!..
Поиски торопили Мая. Он принялся выдвигать ящики письменного стола, что вовсе было смешно — никаких денег там сроду не водилось. Но Май упрямо вытряхивал на пол бумаги, перебирал их, бормоча: «Бир сум, бир сом, бир манат…» Попалась ему красная папка с незаконченным романом. «Я закончу, закончу! — мысленно сказал Май Анаэлю. — Только бы все утряслось с деньгами… и зачем я, дурак, отказался от вашей работы — очерки о городах сочинять?.. Назад, конечно, не воротишь!.. Вот завтра возьму в издательстве редактировать шерстюка очередного… плача и нагинаясь при этом… все образуется… за квартиру заплатим, за телефон… только бы мне сейчас кофе для Гали купить!.. Ведь я ни разу за все годы и не подарил ей ничего! Даже обручального кольца у нее нет!.. Ну не мог я, денег не хватало, будь они прокляты!..»
Май сел на пол, рядом с грудой бумаг. Пока он тщетно искал деньги, к нему зло, настырно цеплялся вопрос: «Зачем?» Зачем случилось с Маем все, что случилось? Не затем ли, чтобы он бросил пить или чтобы избегнул соблазна стать богатым? Глядите, силы небесные: пить он бросил — не тянуло! И соблазн кое-как победил, с вашей помощью! Возможно, в высших сферах хотели видеть Мая честным и нищим — без таких, как он, мир казался слишком деловитым и нудным.
А может, все потрясения случились с Маем из-за романа? Может, Богу надо, чтобы Май его наконец дописал? Но в такой надобе позвольте здравомыслящему человеку усомниться! Для Бога нет незаконченных романов. Он проницает все и вся — мысли и воображения писателя. Значит, роман Май должен был закончить не для Бога. Тогда для кого? Кому нужна была книга Мая? Разве что Галя прочитает, а потом будет смотреть на него со смиренным восхищением. «Выходит, я роман для Гали пишу?!» — изумился Май, в растерянности уставившись на банки с соленьями.
Нечаянная радость вдохновила его. Можно было продать банку с огурцами Славику из соседнего подъезда, драчливому одноногому алкашу; он любил опохмеляться рассолом. Но радовался Май недолго, вспомнив, что Славик недавно выпал из окна, разбился насмерть. Канул песчинкой в неоглядной пустыне… Май сокрушился духом, сам не понимая, от чего больше — от мысли о смерти соседа или от невозможности загнать ему банку огурцов.
Ветер нещадно лохматил деревья. Собирался дождь. Май бесцельно вышел на лоджию. На половине соседки было тихо, чисто, скучно; шторы в комнате задернуты. И намека не осталось на случившиеся выдающиеся события. Май послонялся по лоджии, присел на цветочную кадку, пошарил за ней, нашел сломанную папиросу «Прима», повертел, выбросил вниз. Вопрос «Зачем?» терзал и терзал его. Зачем с ним случилось все это?! Зачем была встреча с Титом, с Мандрыгиным, с «Ногой»? Зачем показали Маю пустыню и руку в стальной перчатке, опустившую забрало на шлеме мертвой демоницы? Зачем увидел Май ангела в доспехах, будто из кипящего серебра?.. Зачем?! Векую?!.
Неужели все это было затем, чтобы Май теперь деньги на кофе для Гали искал? И геенский огонь, и светоносный меч, и жало смерти — ради того, чтобы Май ломал голову, как раздобыть кофе для Гали?! Разве раньше он озаботился бы столь мизерной, мещанской целью? Он усмехнулся бы пренебрежительно и сбежал из дому: подумаешь, кофе! А теперь с ума сходит. Значит ли это, что Май перенес все страдания ради того, чтобы Галю чашкой кофе порадовать? Но как соизмерялись столь великое и столь малое?
Со странной душевной легкостью Май понял: вопрошать «Зачем?» — бездарно, возмутительно так же, как допытываться у писателя: «Что вы хотели сказать своим произведением?» И сердце подсказало Маю: жизнь — это не проза, как он всегда считал, волоча скарб ненавистного наследственного горя. Жизнь — не проза, а — стихи! Жизнь — это звуки, а не смысл и логика. Троекратное пушкинское «Зачем?» припомнилось Маю: «Зачем крутится ветр в овраге?..»; «Зачем от гор и мимо башен летит орел, тяжел и страшен?..»; «Зачем арапа своего младая любит Дездемона, как месяц любит ночи мглу?..» Ответ Май знал с детства: «Затем, что ветру, и орлу, и сердцу девы нет закона». И для Бога нет закона! Потому в Его стихах геенский огонь, светоносный меч и жало смерти — непостижимо и просто — соизмерялись с чашкой кофе для никому не известной женщины в бедном ситцевом платье, которая любила Мая.
«Вы, сеньор, не очень-то расслабляйтесь, на кадке сидючи, — не выдержал двойник. — Денег все равно не высидите. Шли бы вы лучше куда-нибудь из дому, от позора. Записочку только оставьте: мол, сегодня обсуждение повести… м-м… допустим, Бурдякова, в секции прозы. Вернетесь к вечеру. Вам не впервой из дому сбегать, чтобы не видеть глаз жены» — «А я… на донорский пункт пойду! — решил Май, поразившись гениальному, хоть и запоздалому озарению. — Вот сейчас же пойду и сдам кровь!» — «Иди!» — саркастически согласился двойник. Май понял причину сарказма, когда побежал в комнату, одеваться. Ему не в чем было выйти на улицу! Брюки сгинули в гримерной ресторана — вместе с паспортом и ключами. Старые джинсы Зоя порезала на тряпки. О, дура… Оставались только красные атласные штаны запорожца. Но это уж увольте: с прошлым покончено, никаких машкерадов!
Май бродил среди хаоса бумаг — тщедушный, сгорбленный, в «семейных» трусах, сшитых Галей из того же голубого ситца, что и ее платье, и платье Туси. Нестерпима была Маю собственная ничтожность. Может, зря не пристрелил его охранник Рахим? Может, чудо спасения Мая было — юмористического свойства? Ведь стихи жизни не всегда серьезные. Человек — из тщеславия — воображает себя принцем Гамлетом, а на деле он — бедный Йорик, вернее, череп его. Май был даже не череп Йорика — прославленный череп прославленного шута. Май был бебрик — никудышный, побитый бебрик, которому нечем прикрыть позорную наготу.
Что осталось бебрику после спасения? Безнадежность. Голос его был тих — он не умел кричать, как торговец, а если бы и научился, то напрасно: товар его не пользовался спросом. И может ли субъект, у которого нет брюк, выйти на рынок и занять там приличное место среди ушлых, жадных шерстюков? «А ты в ситцевых трусах иди! — издевательски сказал двойник и назидательно подытожил: — Если человек жалок, то и не заразителен. Короче: харизмы у тебя нету! Харизмы!»
Май побрел на кухню, вернулся с мусорным ведром и веником. Ненужные бумаги порвал, выбросил; подмел пол и решился довести дело до логического финала — выбросить хлам в мусоропровод. Накинув Галин плащ, Май вышел из квартиры. Дверь за спиной подло захлопнулась, от сквозняка. Май не разозлился; он лишь со смирением взглянул на нее, потом на дверь покойной соседки и почему-то пожалел, что… не узнал у Анаэля про Атлантиду — была она или Платон все выдумал? Мысль об Атлантиде поддержала Мая во второй раз, когда выяснилось, что мусоропровод не функционирует и ведро придется выносить на улицу. В третий раз Атлантида не дала раскиснуть Маю, когда он понял, что лифт не работает. Шаркая в тапочках по холодным ступеням, Май лелеял чувство благодарности Платону: если он и выдумал Атлантиду, то не зря!
Внизу стукнула дверь подъезда, послышались шаги, возня. Май на всякий случай застегнул пуговицу на животе и зашаркал быстрее. Спускаясь на первый этаж, он столкнулся с… Мандрыгиным в одеянии уличного комедианта — бархатном черном кафтане. Внизу, на площадке, рядом с почтовыми ящиками, маячил Гришаня Лукомцев, закрывая мокрый зонтик. У ног Гришани стоял знакомый вертеп — по случаю дождя — в брезентовом чехле. Май попятился от неожиданности, чуть не упал. Мандрыгин удержал его за руку.
— Ты? — спросил Май.
— Я, — ответил Мандрыгин.
— И Гришаня с тобой? — слабо удивился Май, поставив ведро.
Гришаня помахал зонтиком, заулыбался. Он был отмыт от краски, причесан и выглядел нарядно в чистом комбинезоне цвета хаки.
— Как ты меня нашел? — спросил Май, разглядывая чудовищный синяк под глазом у артиста.
— А вот! — Мандрыгин поднял руку, показал Маю его же пакет, забытый в ресторане, вытащил паспорт. — Тут ваш адресок и прописан, гражданин Караколпак Семен Исаакович.
— Спасибо тебе, — сдавленно сказал Май, забирая паспорт и пакет с одеждой.
— За «спасибо» сыт не будешь, — фыркнул Мандрыгин; синяк под глазом делал его лицо зловеще-значительным.
— Тогда, может, поднимитесь? Чаю выпьем? — нетвердо предложил Май, вспомнив о скудости провианта в доме.
— Не суетитесь, господин беллетрист, — успокоил Мандрыгин. — Мы просто шли мимо. Вот! — Он кивнул на вертеп. — Решили прошвырнуться в надежде подзаработать. Из ресторана-то меня поперли. Такая драка была, когда ты сбежал! Все дрались со всеми! Светопреставление! Мне рожу попортили — не то Чешуйников, не то мусье Шарль. Ну, я тоже не лыком шит — Чешуйникова стулом по хребту уделал, а Шарля макнул головой в кастрюлю с луковым супом, чтоб хлебал свое, французское… Милиции понаехало! Спецназ приперся! Ужас, ужас.
— Прости, что я тебя заработка лишил, — покаянно молвил Май.
Мандрыгин потрогал синяк и с выстраданным, нестерпимым сожалением спросил:
— Что же этот трубач золотоволосый всю кодлу ресторанную не сжег? Кого жечь-то, как не любителей сувениры из покойников делать? Я даже задумался потом, он с огнем-то умеет обращаться? Гришане все рассказал — и он тоже засомневался.
— Не сомневайтесь, умеет, — заверил Май и, почему-то оглянувшись, тихо признался: — Я собственными глазами видел.
Мандрыгин посмотрел на него зорко, прошептал в ответ:
— Значит, можно надеяться, что все получат свое — по заслугам?
— Выходит, что так.
Мандрыгин повернулся к художнику и отчетливо произнес:
— Все в порядке, Гришаня. Ангел был настоящий!
Гришаня улыбнулся, кивнул Маю, благодарно прижав руку к груди.
— Может, все-таки зайдете? — неловко спросил Май.
— Нет. Мы на охоту. Сначала в Михайловский сад, потом в Таврический, — Мандрыгин осекся и серьезно, с тревогой, спросил: — Как ты считаешь, я хороший артист?
— Очень хороший, — заверил Май, но, устыдившись собственной бестактности, уточнил: — Ты великий артист.
— И вор! — вдруг с вызовом добавил Мандрыгин. Он достал из заплечной сумы знакомый черный ящичек — подарок монаха, протянул Маю: — Вот, хочу вернуть. Думал, там твои фамильные брильянты спрятаны, а нашел всего пять долларов. Зачем я буду из-за такой ерунды совесть свою отягощать? И так она, старушка, чуть жива…
Май стоял недвижим. Это было не мечтанье, не сон, а настоящие деньги! Мандрыгин, несмело улыбаясь, вложил ящичек ему в руку.
— Какое счастье, — выговорил Май спотыкливо. — Ты даже не представляешь!
— Счастье? — недоверчиво спросил Мандрыгин и торопливо, даже холодно закончил разговор: — Прощай!
Мгновенно повернувшись, он ловко спрыгнул вниз. Через секунду на лестничной площадке не было ни Мандрыгина, ни Гришани, ни вертепа. Май в счастливом беспамятстве поволок ведро с мусором наверх, жарко бормоча: «Бир сум, бир сом, бир манат!» Будет кофе для Гали! Даже пряники будут! Май открыл дверь своим ключом. В ванной громко лилась вода и смеялись — Галя купала Туею. Май крикнул с порога детским голосом, задыхаясь от радости:
— Галя! Я в магазин пойду! У нас кофе нет!
Галя, смеясь, ответила что-то. Впрочем, не важно что, главное — смеясь. Май открыл заветный ящичек для хранения мощей, бережно извлек пять долларов. В дверь коротко, отчаянно позвонили. Май открыл и воскликнул, растерявшись:
— Что-нибудь случилось?!
Запыхавшийся Мандрыгин молча достал из сумы седой моцартовский парик, встряхнул его, нахлобучил и сказал, подавляя волнение:
— Я вот зачем вернулся — хочу спросить! Должность губернатора острова еще вакантна?
— Какого губернатора? — не понял Май.
— Поздравляю. Склероз! — засмеялся Мандрыгин и звонко, торжественно объявил: — Я согласен быть губернатором острова! Построим театр! Первое представление сыграем ночью! А после, при общем ликовании утренних звезд, я появлюсь перед публикой, трижды ударю тростью об пол и скажу вот какие стихи. Слушай:
Мне чудится, что будет мир нам прост,
Что будем живы мы и станем стары,
И к нам тогда применит певчий дрозд
Свои орфические чары!