ТУТ ИЗОБРАЖЕН УГНЕТЕННЫЙ НАРОД

Тут изображен угнетенный народ, жаждущий слова свободы…

И. Репин.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ ЧУЖИХ КРАЕВ

В конце мая 1858 года русский художник Александр Андреевич Иванов возвратился на родину из чужих краев, где провел двадцать восемь лет.

Александр Андреевич вернулся в Россию не один, с ним прибыла огромных размеров картина, над которой художник трудился двадцать лет. Картина называлась «Явление Мессии».

Произведение Иванова сперва поместили в Зимнем дворце, в Белой зале, для ознакомления с ним императора Александра II, августейшего семейства и двора.

Художник ходил под окнами царского дворца и вздыхал — там томилась пленницей картина, которой он отдал всю свою жизнь. Он не мог прийти хотя бы миг взглянуть на нее: для этого требовалось специальное позволение министра императорского двора графа Адлерберга.

Девятого июня картину перенесли в Академию художеств и открыли к ней доступ публике.

Александру Андреевичу было пятьдесят два года. Постоянная нужда подорвала его здоровье. Иванов возлагал большие надежды на картину. От того, как отнесется царь к «Явлению Мессии», зависела его дальнейшая судьба.

А царь и сановники медлили. Художник был нищ, с нищими не церемонятся. К тому же, в картине было такое, что настораживало, не нравилось придворной знати, хотя и была она написана на религиозный сюжет.

Иванов ощущал вокруг себя, в придворных и академических кругах недоброжелательство и даже явную неприязнь. Чтобы спасти труд всей своей жизни, Александру Андреевичу приходилось теперь постоянно хлопотать, опешить от одного высокого покровителя к другому, чтобы еще раз напомнить о себе.

Внезапно навалилась беда. В журнале «Сын Отечества» появилась статья, которая в оскорбительных выражениях перечеркивала картину «Явление Мессии».

Иванов был сражен и несправедливостью журнальных нападок и пренебрежительным отношением к нему придворных невежд.

1 июля Александр Андреевич с последним пароходом возвращался из Петергофа в Петербург. В Петергофе он был у президента Академии художеств — великой княгини Марии Николаевны.

Третьего дня великая княгиня велела передать Иванову, что государь император приобретает картину за десять тысяч рублей и определяет ему две тысячи ежегодной пенсии.

Весть о «милости» монарха, решившего произвести его в пенсионеры-инвалиды, повергла Александра Андреевича в глубокое уныние. Одним мановением царской руки были развеяны все давние мечты и надежды художника. Он надеялся на вырученные от картины деньги отправиться в путешествие. Иванов мечтал обосноваться по возвращении из путешествия в Москве, в которой никогда не бывал, но любил всем сердцем. Там, в древней столице, он посвятит свою жизнь воспитанию и образованию русских художников в Московском училище живописи.

И вот теперь все эти планы рухнули из-за жалкой подачки царя. Иванов был глубоко задет и оскорблен тем, что картину «Явление Мессии» оценили всего в десять тысяч, тогда как картину Бруни «Медный Змий» купили за тридцать пять тысяч.

Еле волоча ноги, вернулся Иванов после этого известия в дом своего друга Боткина, где жил со времени приезда в Петербург. Дома Александр Андреевич почувствовал себя так плохо, что пришлось лечь в постель.

Но сегодня, первого июля, Иванову с утра полегчало, и он отправился в Петергоф, чтобы заявить о своем согласии на высочайшую «милость». Что же ему еще оставалось? Откажись он от этой горькой царской милости — и на него накинется не только рать журнальных борзописцев, но вся придворная челядь вкупе с чиновниками из Академии художеств во главе с ее ректором Бруни. А сейчас их пока сдерживает царское «благоволение» к нему.

И вот, скрепя сердце, опустошенный, он поехал в Петергоф соглашаться на оскорбительные условия, которые, конечно, не смогут вывести его из нужды, в коей он пребывал всю жизнь.

Но в Петергофе его ожидало новое испытание. Здесь его продержали три часа в передней, а потом сказали, что окончательное решение государя он узнает от министра императорского двора графа Адлерберга.

Иванов возвращается в Петербург последним пароходом. Он уже ничего хорошего для себя не ожидал, утратил всякую надежду. Душа его наполнена горечью и отчаянием.

Дома Александр Андреевич сразу лег. Вскоре явился Константин Дмитриевич Кавелин, с которым он недавно познакомился и успел близко сойтись. Кавелин был другом Герцена, и беседы с ним доставляли Иванову истинное наслаждение.

Но сегодня беседа не получалась. Иванов почувствовал себя совсем плохо, у него начались судороги.

Друзья думали, что все обойдется, как в прошлый раз, но состояние Иванова ухудшалось. Когда поздно вечерам явились врачи, они объявили, что положение больного безнадежно…

В ночь со второго на третье июля Александр Андреевич Иванов умер от холеры. Мытарства последних недель настолько подорвали его силы, что он не в состоянии был сопротивляться страшной болезни.

ТРИДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД

С утра, не переставая, моросил дождь. Стоял полумрак, хотя в Петербурге настал уже полуденный час. В кабинете президента Академии художеств горели свечи, в камине пылали березовые поленья. Но президенту Алексею Николаевичу Оленину было холодно. Маленький, сутулый, он сжался в комок, как бы затерявшись в огромном кресле. Его знобило.

Президента бросало в дрожь не столько от ноябрьского ненастья, сколько от страха. Смятение не покидало его со вчерашнего дня. Только накануне стало известно, что в академии поползли слухи о крамольной картине академиста Александра Иванова «Иосиф, толкующий сны». А ведь эта картина еще так недавно вызывала всеобщий восторг; на выставке в академии многие заявляли, что она достойна более чем золотой медали и что даже Брюллов бы так не написал.

И надо же случиться такому: после столь щедрых похвал ее нынче объявляют неблагонамеренной, направленной против правительства, якобы в ней выражено сочувствие мятежникам четырнадцатого декабря…

От одной этой мысли у президента сердце будто обрывается и зуб на зуб не попадает. До сих пор он часто просыпается по ночам в холодном поту: ему снится та зловещая ночь, когда по приказу императора он в собственной карете отвозил в крепость арестованных мятежников, тех самых, которые еще недавно бывали у него в доме и вели мирные беседы об отечественной словесности и художествах.

В такие ночи Алексей Николаевич уже больше не в силах уснуть: из глубины спальни, как когда-то в карете, на него направлены презрительные взоры. Прошло почти два года с той памятной ночи, а он все не может забыть эти взгляды, оставившие в его душе свое жало…

С тех пор у него в душе растет ненависть к тем, кто образом мыслей напоминает ему тайных свидетелей его позора.

После событий четырнадцатого декабря президент правит еще более твердой рукой во вверенной ему Академии художеств: ввел там телесные наказания, не допускает в ее стены выходцев из низших сословий, поощряет обыски в спальнях академистов и требует от инспекторов и надзирателей, чтобы те вскрывали и читали письма воспитанников.

До сего времени президент был спокоен за академию, уверенный в том, что никакое крамольное семя там не пустит ростки. А нынче он с ужасом представляет себе, с какой усмешкой обратит к нему свое лицо граф Бенкендорф и этаким язвительным тоном спросит:

— Что это там стряслось у вас в академии?

Или еще хуже — а вдруг слухи дошли уже до самого государя?

Оленин неимоверным усилием воли подавляет внутреннюю дрожь. Он не позволит себе больше распускаться. Надо самому принять меры в отношении академиста Иванова и сделать это до того, пока слухи распространятся по Петербургу.

Президент яростно звонит в колокольчик…


В квартире профессора Академии художеств Андрея Ивановича Иванова происходило нечто непонятное: вот уже второй час, как Андрей Иванович заперся с сыном Александром в кабинете. Жена и дочери не могли их дозваться, хотя час обеда давно настал. Время от времени доносился громкий голос Андрея Ивановича, повторявшего:

— Только в Китай, и — незамедлительно!..

Домашние никак не могли уразуметь, о чем ведется речь за плотно запертой дверью и отчего так часто упоминается Китай.

Правда, жене и дочерям Андрея Ивановича было известно, что незадолго до этого он написал образа для посольской церкви в Пекине, но деньги были уже получены, и никакого повода для беседы о Китае, тем более тайной от семьи, казалось бы, не могло быть.

А в кабинете отец с ужасом рассказывал сыну, что с недавнего времени в академии его недруги только тем и заняты, что шепчутся по углам, а как только он приближается, тотчас умолкают… Но все же он дознался, что враги плетут козни вокруг картины Александра, бывшей на последней выставке, что в ней увидели сатиру.

— За это нынче в Сибирь ссылают, — предупредили его друзья.

Испуганный отец бросился к своим покровителям, и кто-то из них посоветовал ему воспользоваться связями с посольством в Пекине и скорее отправить сына на службу в Китай, пока начальство не приняло мер.

— Тебе, Александр, одна дорога — только в Китай, и — незамедлительно! — без конца повторял Андрей Иванович.

Александр, обычно во всем покорный отцу, на этот раз воспротивился его решению. Далекий, неведомый Китай, куда русских чиновников посылали не менее, чем на десять лет, казался ему страшнее Сибири.

Неизвестно, как долго затянулся бы спор между отцом и сыном. Его прервал громкий стук в дверь и голос жены, требующей, чтобы Андрей Иванович вышел к посланному из академии.

Когда оба Ивановы вышли, посланный объявил, что завтра поутру Александр Иванов обязан явиться к президенту.


Александр Иванов стоял посреди огромного кабинета президента, опустив глаза.

Из глубины кабинета до него доносились страшные слова:

— Ну, явился, бунтовщик, втайне сочувствующий мятежникам, врагам государя и отечества? Ты не только им сочувствуешь, но и богохульствуешь к тому же. В изображении сюжета из священного писания ты вместо благоговейного трепета в исполнении оного решился, дерзкий, напомнить… Скажи — на что намекает в твоей картине Иосиф, простерший руку к барельефу на стене темницы, где изображена казнь египетская? Отвечай, каналья!..

Голос у Оленина сорвался. Выбежав из-за огромного стола, он подскочил почти вплотную к Иванову со сжатыми кулачками.

Александр Иванов, обычно застенчивый и робкий, поднял голову и взглянул в глаза президенту. В его взгляде не было ни страха, ни робости. Всю ночь Александр не сомкнул глаз, он уже свыкся с мыслью о беде, нагрянувшей на него столь неожиданно. В одну ночь окончилась юность, душа его созрела, и он был готов мужественно встретить любое испытание.

Теперь во взоре, обращенном на президента, было удивление и с трудом скрываемая брезгливость: за десять лет обучения в академии Иванов привык всегда видеть Оленина сановным, недоступным, сдержанным с академистами.

Коренастая фигура Иванова рядом с беснующимся карликом-президентом дышала таким спокойствием, что Оленин невольно под взглядом Иванова начал отступать к своему столу.

Через минуту раздался повелительный голос овладевшего собой президента:

— Иди! Не соблазняйся больше пагубными мыслями…


Профессор Иванов вернулся из академии в радостном возбуждении. Едва переступив порог, он порывисто обнял Александра и объявил:

— Слава богу, Алексей Николаевич смягчился и сказал, что прощает тебя и надеется, что в дальнейшем ты благонравием своим заслужишь его расположение.

За обедом Андрей Иванович возобновил разговор:

— Всем этим обязаны мы Василию Ивановичу. Это он внушил президенту, что у тебя не было никаких дурных намерений…

Александр испытывал великую радость — беда, кажется, прошла мимо, и жизнь его снова потечет среди любимых занятий. Но к этому ощущению примешивалась горечь. Слушая отца, Александр понимал и разделял его радостное возбуждение, но никак не мог согласиться, что отец и он должны чуть ли не благодарить конференц-секретаря академии Василия Ивановича Григоровича и самого президента.

Благодарность за те муки, которые вынесли отец, он, мать, сестры!.. Даже маленький его братец, пятилетний Сережа, и тот переменился: ничего еще не понимая, но наблюдая за взрослыми, которые в эти дни притихли и не обращали на него внимания, малыш забивался в угол и мог целыми часами там неподвижно сидеть… А у отца сколько седины прибавилось!

Александру очень горько оттого, что отец призывает проявить благодарность к тем, кто поверил злым невеждам, увидевшим сатиру в самой невинной мысли художника. Он, кроме отвращения и обиды, ничего другого не чувствует к президенту, конференц-секретарю и к другим, которые хотели его погубить.

Александр очень любит своего отца. Отец для него высший авторитет в художестве и первый советчик, он во всем ему покорен и никогда не выйдет из повиновения. Юноша даже втайне не может осуждать отца, но болеет душой, что и его постоянная несправедливость начальства привела в страх и трепет.

А ведь Александр помнит отца иным. Еще несколько лет назад, до того, как пролилась кровь на Сенатской площади, отец в часы досуга любил с ним беседовать о предметах высоких, о том, как в молодые годы участвовал в собраниях Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, где царило свободомыслие. Однажды отец целый вечер рассказывал ему о Радищеве…

Андрей Иванович как будто подслушал тайные мысли сына. К концу обеда его возбуждение улеглось, и он также погрузился в размышления.

Когда встали из-за стола, Андрей Иванович позвал Александра в кабинет и, усадив рядом с собой, заговорил:

— А я все же признателен Василию Ивановичу, хотя он и стремится во всей этой истории предстать благодетелем… Имея большое влияние на президента, Василий Иванович помог ему рассудить, что к невыгоде академий будет поддерживать злоязычную молву… И надо отдать справедливость Василию Ивановичу — сразу так повернул дело, что все злопыхатели в академии прикусили языки. Теперь они проявляют усердие, чтобы пресечь вздорные слухи про твою картину.


Глубокою ночью Александр Иванов стоял перед картиной. Полное ее название было «Иосиф, толкующий сны заключенным с ним в темнице виночерпию и хлебодару».

Сюжетом для картины послужил библейский рассказ о двух слугах египетского фараона — виночерпии и хлебодаре, попавших в тюрьму. Слугам фараона приснились странные сны. Брошенный в ту же темницу по навету юноша Иосиф разгадал эти сны и предсказал свободу виночерпию и казнь хлебодару… Иосиф так уверен в правде своих слов, что, подняв руку, клянется.

Александр, стоя перед картиной, освещает свечой фигуру Иосифа и ведет мысленный спор с президентом академии: «Где же это вы, ваше высокопревосходительство, приметили, что мой Иосиф простирает руку к барельефу, высеченному на стене темницы, где изображена казнь египетская? Это вам померещилось, господин президент. И про какой намек вы меня допрашивали?.. Ей-богу, никакого явного или тайного намека нет в моей картине. А если на барельефе изображена сцена казни египетской, так это для устрашения подданных фараона. Казнь ждет и хлебодара… Египетский царь, ваше высокопревосходительство, не боялся напомнить, что он волен казнить. А наш царь, господин президент, боится малейшего намека на жестокую казнь предводителей декабрьского восстания… Не грозитесь кулаками, ваше высокопревосходительство, дайте хотя бы в воображаемом споре высказать вам все, что я думаю, раз я лишен это сделать в действительности, ибо, к несчастью своему, я, как и соотечественники мои, рожден в стеснении монархии, где каждому уготована рабская покорность. Вы очень подозрительны, господин президент, как подозрителен и ваш царь. Эта подозрительность чуть не стоила мне свободы. Но вы не убили во мне жажды истины, ваше высокопревосходительство. А вообще, это наш первый и последний откровенный разговор. Ведь картину свою я написал по заданию Совета Общества поощрения художников, решившего послать меня в Италию для усовершенствования в художестве… Прощайте, господин президент, и пусть вам более не мерещится крамола и сатира в невинной мысли художника».

Александр Иванов отходит от картины, садится к столу и извлекает из потайного ящичка заветную тетрадь. Не так давно он заносил в нее поразившие его места в статье Кондратия Федоровича Рылеева «Несколько мыслей о поэзии». Юноша заново перечитывает, а потом на отдельном листке записывает собственные тайные мысли: «Рожден в стеснении монархии, не раз видел терзаемых своих собратий, видел надутость бар и вертопрашество людей, занимающих важные места. Всегда слышал жалобы домашних на несправедливость начальства, коего сила приводила в страх и рабство».

РОЖДЕНИЕ КАРТИНЫ

Наступило то время дня, когда небо над Римом превращается в сплошное расплавленное золото. В этот закатный час со стороны церкви Санта Мария делла Кончеционе шли скульптор Бертель Торвальдсен и живописец Винченцо Камуччини. Они оба молчали, любуясь лазурной цепью Альбанских гор.

Торвальдсен с особой нежностью сегодня глядел на горы, на небо, на дома, утопающие в садах. Он любил этот уголок Рима, где прожил столько лет. Незаметно подкралась старость, и скульптор решил покинуть прекрасный город, в котором пришла к нему мировая слава, и вернуться к себе на родину, в Данию.

Торвальдсен прощается с Римом, желая унести в своем сердце образ Вечного города, давно ставшего для него второй родиной. Его спутник Винченцо Камуччини всего на год моложе, но сохранил порывистость южного характера. Не в его привычках так долго безмолвствовать, но он понимает и уважает чувства Торвальдсена и сдерживается.

Камуччини, томившийся вынужденным молчанием, озирался по сторонам и вдруг заметил, что с улицы Сикста опускается приземистый бородатый человек.

— Синьор Алессандро!.. — вскричал Камуччини.

Торвальдсен вздрогнул от неожиданности.

— Тсс… — прошептал он, сжимая руку Камуччини, — не надо его тревожить.

Иванов прошел невдалеке, не заметив их, погруженный в глубокое раздумье.

— Несчастный человек, — проговорил Камуччини, провожая любопытным взглядом фигуру Иванова. — С тех пор, как я знаком с ним, всегда вижу его в этом поношенном сюртуке.

— Кто знает, — возразил Торвальдсен, — картина, которую он пишет, сделалась его единственной надеждой, смыслом всей жизни. Возможно, Иванов счастливее многих других удачливых художников…

— Я помню, как на Пьяцца дель Пополо он выставил картину «Явление Христа Марии Магдалине». Ее встретил шумный успех в Риме, а в Петербурге, куда она после была доставлена, синьору Алессандро присвоили звание академика…

— Я очень тогда в Иванова поверил, — прервал Торвальдсен Камуччини.

— И надо же так прозевать возможность блестящей карьеры, — продолжал, разводя руками, Камуччини. — После такого успеха синьор Алессандро мог вернуться в Петербург и получить место профессора в академии, а он сидит здесь, не имея даже приличной одежды… Говорят, что он нередко лишен обеда и удовлетворяется овощами или одним хлебом… Весь пенсион, получаемый им из Петербурга, поглощают мастерская, натурщики и постоянные разъезды. А картина «Явление Мессии», которую он так давно начал, ничуть не подвинулась.

— Иванов удивляет и восхищает меня, — сказал Торвальдсен, — никто из художников нашего времени не способен на такой подвиг — отрешиться от самых насущных нужд ради служения искусству.


А в это время Иванов, миновав Капитолий, вступил в ту часть города, которую обычно обходили не только римляне, но даже до всего любопытные туристы. Здесь улицы были узкие и грязные. Нередко прямо на головы прохожих из открытых окон выливались помои. В этих закоулках ютились в жалких лачугах люди, которым власти не разрешали селиться в других частях города. Это было гетто — квартал, где жили евреи. Сюда и торопился Иванов.

Обитатели гетто не удивлялись появлению этого коренастого добродушного человека. Напротив, многие довольно дружелюбно приветствовали его, а смуглые, одетые в лохмотья дети встречали радостными возгласами. Для них у синьора Алессандро всегда были припасены каштаны и сладости. А главное — синьор Алессандро близко принимал к сердцу их ребячьи радости и беды, часто зазывал к себе в мастерскую.

Там было так необычно, так непохоже на тесные жилища, в которых проходило их детство… Каждый раз, когда синьор Алессандро появлялся в гетто, дети окружали его тесным кольцом в нетерпеливом ожидании — кому выпадет удача, кого сегодня позовет к себе добрый синьор. Там на стенах столько всякого нарисовано!

Часто после того, как Иванов заканчивал рисовать кого-нибудь из мальчиков, он любил отдыхать в тени у входа в дом. В эти часы художник рассказывал им про далекую родину их праотцов — Палестину — и о том, как римский император Титус поработил их предков, что нашлись среди евреев смелые люди, которые подняли народ против римлян. Но римляне были лучше вооружены, согнали евреев с родных мест и насильственно расселили по Римской империи. Поэтому они теперь живут на берегах Тибра, а не на берегах родной реки Иордан.

Иванов особенно любил рассказывать про реку, Иордан. Однажды мальчики спросили — давно ли он был там. Этот вопрос только огорчил художника, и он признался своим маленьким друзьям, что никогда не был в Палестине и ни разу не сидел на берегах Иордана, что все это знает лишь из книг. Ему очень нужно отправиться в те места, он пишет картину о том, что случилось там почти две тысячи лет назад. Но нет денег для такого далекого путешествия.

И вот мальчики между собой решили помочь синьору Алессандро.

Самым людным местом гетто был базар. Мальчики стали пропадать там с утра до вечера. Целыми днями они помогали торговцам перебирать товар, который здесь называли плодами моря. Этот товар быстро портился, и зловонный запах распространялся над шумным базаром. Мальчики не гнушались и этой работой — они зажимали носы, отплевывались, но продолжали перебирать рыбу с каким-то остервенением. Даже торговцы удивлялись усердию мальчишек и к концу дня набавляли им по несколько монеток сверх условленной платы.

И вот для маленьких друзей Иванова настал долгожданный счастливый день — потертый кошелек, который один из них выпросил у матери, был туго набит мелкими монетами.

Теперь ребята стали нетерпеливо дожидаться прихода художника. Обычно синьор Алессандро появлялся в гетто по пятницам и субботам, когда в синагоге происходило торжественное богослужение.

Вечером в пятницу мальчики еще издали увидели приближающегося Иванова. Они бросились к нему со всех ног и теснее обычного окружили его.

— Вот, синьор Алессандро, — выдвинулся вперед худенький мальчик, которого Иванов особенно любил рисовать, — это вам для путешествия в Палестину!

Мальчик протянул кошелек удивленному художнику.

— Вы не подумайте чего-нибудь плохого, — продолжал, волнуясь, мальчик. — Мы деньги не украли, а заработали на базаре, в рыбных рядах… Теперь вы сможете поехать на реку Иордан и закончить вашу картину.

Иванов был взволнован и растерян. Он начал что-то бормотать, разводя руками. И вдруг заплакал. Он плакал, не вытирая слез, и трясущимися руками гладил мальчишечьи головы.


В синагоге окончилась вечерняя молитва. Евреи заторопились: сегодня пятница, канун субботы, и каждый спешит к себе домой, где его ждет праздничная трапеза. Даже в самых бедных семьях торжественно отмечают субботу — дети и взрослые надевают праздничное платье, хозяйки зажигают свечи, к столу подается фаршированная рыба.

Но есть одинокие старики. Их приглашают в семейные дома и усаживают за праздничный стол. Таков прадедовский обычай, и его не смеют нарушать даже самые скупые евреи. Шамес[1] синагоги Иегуда остался один на свете — жену он похоронил лет пятнадцать назад, а детей у него не было. Уже давно синагога стала его родным домом, здесь он дневал и ночевал. Но каждую пятницу старика непременно приглашали в чей-нибудь дом разделить субботнюю трапезу. Вот и сегодня Иегуда зван к самому габе[2]. Но он не пойдет ни к габе, ни к кому другому. Там в углу, на самой дальней скамье сидит этот странный человек, в котором дети души не чают, который и его, старого Иегуду, не иначе как околдовал. Беседу с синьором Алессандро он предпочтет угощению в богатом доме. К тому же Иегуда твердо решил сегодня дознаться, почему приезжий скрывает, что он еврей.

И вот все разошлись. Синагога опустела, но не погрузилась во мрак, как в обычные будничные дни после молитвы. Свечи, зажженные в канун субботы, нельзя тушить, пока они не догорят.

Они уселись друг против друга — сторож римской синагоги и русский художник, академик живописи. И снова, как при первой беседе, художник внимает каждому слову старого еврея.

Любознательность Иванова не имеет границ — ему нужно уточнить темные, непонятные места в библии, во всех подробностях знать, как одевались евреи в Палестине две тысячи лет назад, как возникли обычаи, дошедшие до настоящих дней. Он прочел все, что есть об этом в русских и иностранных книгах, но этого было мало. А шамес Иегуда сущий клад. Сама судьба послала ему этого начитанного в священном писании старца. Его толкование Ветхого завета полно поэзии и почти зримо воссоздает легендарную историю народа.

Иегуде тоже очень нравится любознательный собеседник. Когда-то Иегуда готовился в раввины, но судьба была к нему неблагосклонна, и вот уже сколько лет он сторожит синагогу римских евреев. А было время, когда в Ливорно, где он учился, ему прочили блестящую будущность. Ничего из этого не вышло, внезапно умер отец, и у Иегуды на руках остались мать, младшие братья и сестры. Но до сих пор шамес синагоги удивляет всех своей ученостью, с ним боятся спорить даже самые искушенные талмудисты.

Впервые за долгие годы Иегуда не спорит, не наскакивает на собеседника, а ведет мирную беседу. Этот синьор Алессандро поражает его начитанностью в библии и тем, как вдруг высказывает какое-нибудь предположение, которого он, Иегуда, не встречал в еврейских книгах.

Иегуда не раз думал, что у его нового друга есть какие-то тайные причины скрывать свое еврейство. Сегодня он решился спросить об этом напрямик. Но получилось так, что сам синьор Алессандро стал рассказывать о себе и избавил Иегуду от неловкого положения, в которое тот чуть не попал.

Иванов последнее время дошел до отчаяния. Рухнули надежды на путешествие в Палестину. Общество поощрения художников окончательно отказалось послать его туда. Не помогли письма Торвальдсена и Камуччини в Петербург. Оттуда оскорбительно писали, что Рафаэль, хотя и не был на Востоке, создавал великие произведения.

Иванову становится ясно, что надо отказаться от своих планов на путешествие, что придется ограничиться теми итальянскими пейзажами, которые наиболее напоминают палестинский пейзаж. Но главное, конечно, не в пейзаже — для картины требуются типы людей. Где же, как не в синагоге, искать модели? И он встречает их здесь великое множество. Но как подступиться к этим набожным старцам, когда у евреев изображения человека или животного запрещены религией?

На базаре он попытался предложить длиннобородым нищим, так напоминавшим своих далеких предков в Палестине, позировать ему. Когда до них дошел смысл его предложения, они в ужасе отпрянули от него. Этих нищих не соблазнила и предложенная высокая плата. А делать зарисовки в альбоме во время молитвы в синагоге он опасается. Разгневанные евреи тогда просто вытолкают его, осквернителя их веры.

После долгих размышлений Иванов решил посоветоваться с Иегудой. И вот он сидит против шамеса…

Иванов рассказывает ему не только о себе, а и о России, Петербурге, о преследуемых своих собратьях, о том, что жестокость и несправедливость, царящие в мире, не дают ему покоя, что он пишет картину о страданиях еврейского народа.

Иванов многое не договаривает, умалчивает перед шамесом Иегудой, что сюжетом для картины послужил евангельский рассказ — как на берегу Иордана пророк Иоанн Предтеча при всем народе порицает фарисеев и книжников и возвещает о пришествии избавителя, Мессии — Иисуса Христа.

Иванов тогда искренне верил в евангельскую легенду о Христе, он думал, что с явлением Мессии начался новый день человечества. Но он хорошо понимал, какое предубеждение существует у набожных евреев к христианам, они считают страшным позором, что Христос вышел из их среды… Поэтому Иванов умалчивает о самом сюжете картины.

Художник просит помочь ему и с горячностью объясняет:

— Этюды, этюды — мне прежде всего нужны этюды с натуры, мне без них никак нельзя с моей картиной.

Иегуда, наконец, понял, чего от него хочет этот человек, и противоречивые чувства овладели душой старого шамеса. Этот чужеземец, который ему и многим другим казался евреем, на самом деле вовсе не еврей, а христианин, значит — заклятый враг. И он является в синагогу с греховным намерением. Ведь не только в синагоге, но и в доме набожного еврея не должно находиться изображений человека или животного. И еще требует помочь ему! Иегуда готов в гневе прогнать чужеземца, но тут же себя сдерживает, ибо у него вспыхнула другая мысль: чужеземец принял близко к сердцу страдания еврейского народа под игом Рима, хочет поведать об этом миру. И ничего для этого не пожалел — ни времени, ни денег, ни здоровья. Вместо того чтобы ехать на родину и стать там важным господином, он с таким рвением постигает еврейскую премудрость и остается здесь бедствовать…

Иегуда принимает решение — он позволит чужеземцу осуществить свои намерения и даже поможет ему. Пусть на его душе будет тяжкий грех, но это — во имя многострадального народа.

Иегуда встает и ведет за собой синьора Алессандро в дальний угол, отгороженный занавеской. Там он незаметно будет делать свои этюды.


В запыленной одежде странника, в широкополой шляпе, с этюдником через плечо и посохом в руке возвращался в Рим Александр Андреевич. Художник шел пешком из Субиако, небольшого городка, расположенного в сорока верстах от Рима, в Сабинских горах. Городок стоит на высокой каменистой горе, его окружают дикие голые скалы, на берегах быстрой горной реки растут ивы и тополи.

Эти места прельстили Иванова. Именно такими ему представлялись города Палестины и пейзаж берегов реки Иордан.

Иванов часто отправлялся на этюды в окрестности Субиако. Сегодня он возвращался в дурном расположении духа. Три дня он бился над этюдом с группой деревьев, несколько раз переписывал и все оставался недоволен: казалось, что даль, видимая сквозь ветви, написана недостаточно легко и широко.

Недовольный собой, погруженный в размышления, Иванов шел по улицам Рима и незаметно для себя очутился на улице Феличе перед домом, в котором жил Николай Васильевич Гоголь.

Давно уже Гоголь стал для Иванова самым дорогим человеком. Давно повелось, что после целого дня работы в мастерской художник сам вознаграждал себя и отправлялся вечером к Гоголю. В Гоголе его поражали высокий ум и верный взгляд на искусство. Беседа с этим необыкновенным и интереснейшим человеком каждый раз убеждала Иванова в правильности избранного им пути.

Иванов стоял на улице Феличе, запрокинув голову к окнам квартиры Гоголя, и колебался — художник считал, что он не вправе нынче насладиться беседой с Гоголем: как мог он явиться к Гоголю, когда в этюднике лежит никуда не годный этюд. И Александр Андреевич, решивший, что не заслужил сегодня награды, со вздохом двинулся дальше…

В мастерской Иванова ожидала записка от Гоголя. Николай Васильевич извещал, что приехал Языков и что завтра они будут у него.


Художник зажег все имевшиеся в запасе свечи и ярко осветил ими мастерскую. Посреди мастерской на огромных подставках стоит картина. За окнами темная ночь, а на картине утро вступило в свои права. Это утро настало для людей, собравшихся у реки Иордан, чтобы совершить обряд омовения.

Иванов стоял перед картиной, погруженный в глубокие размышления. Все, что он изобразил, жило и горело внутри него. Он глубоко верил, что своим произведением принесет облегчение страждущему человечеству. Разве ныне человечество меньше, чем тогда, нуждается в избавителе?

Иванов подходит к окну и вглядывается во тьму. Ничего не видно, все погружено во мрак. Мрак обступил весь мир… Только здесь, в мастерской, светло, и этот свет излучают не свечи, а она — картина.

Иванов верит, когда наступит долгожданный день и он сможет явить картину миру, она все преобразит вокруг себя, и люди, увидевшие ее, вздохнут счастливо.

Вера в значительность своего труда дает ему силы переносить все невзгоды, и он с радостью несет бремя, которое добровольно взвалил на себя. Художник давно знает, что искусство — тяжелая ноша на плечах.

Лишь бы дали закончить картину!.. А то в Петербурге не только решили отказать в продлении пенсиона, но там уже были приняты меры к его насильственному возвращению. К счастью, вмешательство влиятельных друзей приостановило страшивший его отъезд из Рима в Петербург.

Санкт-Петербург!.. При одной мысли о резиденции русского императора у Иванова кровь стынет в жилах. Он давно уже принял решение не возвращаться туда, где царствует беззаконие… Иванов никогда не забывал о беде, случившейся с ним из-за картины «Иосиф, толкующий сны», о той опасности, которой едва избежал.

Со временем Иванов, возможно, стал бы об этом забывать, если бы не новое несчастье, случившееся на этот раз с его отцом, когда Александр Андреевич уже находился в чужих краях. Отца, заслуженного профессора Академии художеств, по произволу царя отчислили от академии, выселили всю семью из академической квартиры, ввергли в бедственное состояние.

В Рим до Иванова доходили вести и о других случаях произвола.

Нет, нет, он давно решил не возвращаться в Петербург. Другое дело — Москва! Иванов мечтает по окончании картины вернуться в Россию и поселиться в Москве. Душа Александра Андреевича переполнилась великой радостью, когда до него дошли вести, что в Москве открывается училище живописи и ваяния. Он придавал этому событию особое значение и издалека всячески содействовал лучшему устройству училища — рекомендовал пригласить не иностранных, а русских педагогов, решил передать собственные картоны с Венеры Медицейской, Боргезского бойца, Лаокоона, проявлял заботу, чтобы были приобретены копии с итальянских фресок. В мечтах Иванов уже видел себя в Москве, в училище живописи, среди будущих своих учеников.

Но это потом, а пока что надо трудиться над картиной, и хотя он работает с великим усердием от рассвета до сумерек, стараясь лишней минуты не посидеть за обедом в кафе, времени у него в обрез.

Это только людям малосведущим кажется, что картина окончена. На самом деле работы еще уйма — сколько одних книг надо прочитать.

Вот на столе лежит раскрытая книга Неббия о египетских древностях, в которой описана жестокая участь рабов. Рядом с книгой на столе — тетрадь. В ней выписка о том, как наказывали рабов плетьми. Участь рабов его особенно занимает. На собственном рисунке, на котором изображен раб с веревкой на шее, Иванов надписал: «Раны, зажитые от побоев…» Эти раны Александр Андреевич явственно ощущал на собственной шее, ибо всегда, когда он создавал образ, то вживался в него, проникался его чувствованиями.

Образы людей, запечатленные им в сотнях этюдов, развешаны по стенам, лежат в папках. А сколько еще предстоит сделать новых этюдов! Без них никак нельзя двигать картину…

Александр Андреевич ближе придвигает свечи к картине, долго всматривается в нее, и лицо его становится все озабоченнее. И все из-за фигуры раба… На картине он изобразил толпу народа, которая пришла вслед за пророком Иоанном и его учениками к реке Иордан свершить обряд омовения — омыть водой свои грехи.

Много собралось здесь людей различного возраста и состояния. И всем Иоанн указывает на появившегося вдали Христа. Мессия явился, чтобы принести избавление страждущим и угнетенным, с ним пришла в мир истина.

По-разному слушают пророка собравшиеся на берегу Иордана. Многие устремились вперед, готовые воспринять новую истину и пойти за Христом, некоторые колеблются, а иудейские священники и книжники — те внимают словам пророка с нескрываемой враждебностью.

Годами работая над картиной, Иванов думал, что центральной фигурой картины должен быть Иоанн Предтеча — неистовый пророк. Но шли годы, и многое изменилось в мыслях художника. Постепенно главное внимание сосредоточилось на группе богача и раба.

Они сидят у ног Иоанна — раб и его господин. У господина тело холеное, розовое, седые кудри тщательно расчесаны. Он сидит спиной к зрителям, но так выразителен жест его руки, что не нужно видеть лица, чтобы судить, какое впечатление производят на него слова пророка.

Этот жест относится к рабу, которого он призывает не увлекаться словами Иоанна, не принимать их всерьез, ибо раб, сидящий на корточках и протянувший руки к полосатой ткани, чтобы накинуть ее на изнеженное тело своего господина, от слов Иоанновых о пришествии избавителя затрепетал…

Раб!.. Раб должен стать центром картины! Кто же еще среди этой толпы, собравшейся на берегу Иордана, так может жаждать истины и освобождения, чья участь может сравниться с его участью невольника?..

Иванову раб с его страданиями и чувствами был близок и понятен, ближе и понятнее остальных его персонажей. Он собственное положение художника и в мыслях и в письмах к родным не раз сравнивал с положением крепостного, негодовал по поводу того, что для великих мира сего художник и крепостной почти одно и то же…

…Было уже далеко за полночь, а Иванов все стоял со свечой у картины и озабоченно вглядывался в лицо раба. Еще так недавно он был доволен презрительным прищуром его глаз, а нынче находит, что это не то выражение, которое должно быть у раба, у которого впервые затеплилась надежда…

Иванов ставит свечу на стол и начинает нетерпеливо рыться в папках. Там многочисленные превосходные этюды к образу раба. Каждый из них мог бы украсить стены любой картинной галереи. Но Иванов недовольно хмурит брови — ни один его не удовлетворяет. Придется приступить к новым этюдам…


Поэт Николай Михайлович Языков был тяжело болен. Гоголь убедил его приехать в Рим, надеясь, что итальянский климат поправит его здоровье.

И хотя Языков с трудом передвигался, он потребовал от Гоголя, чтобы они отправились к Иванову — посмотреть картину, о которой был наслышан еще в России.

И вот теперь усталый, превозмогая боль в позвоночнике, Языков полулежит в кресле и слушает Гоголя. Всего час назад они возвратились от Иванова, потрясенные его картиной и опечаленные бедственным положением художника.

Гоголь нервно ходит по комнате и никак не может успокоиться.

— Сколько же ему приходится терпеть!.. При его высоком и нежном образовании душевном, при большой чувствительности ко всему — вынести все колкие выражения и даже то, когда угодно было некоторым провозгласить его сумасшедшим и распустить этот слух таким образом, чтобы он собственными своими ушами на всяком шагу мог его слышать… А он ведет жизнь истинно монашескую, корпя день и ночь над своею работою, отказывает себе во всем, даже в лишнем блюде в праздничный день, надевает простую плисовую куртку, как последний нищий. А между тем весь Рим начинает говорить гласно, судя даже по нынешнему виду картины, в которой далеко еще не выступила вся мысль художника, что подобного явления еще не показывалось от времен Рафаэля и Леонардо да Винчи.

Гоголь останавливается перед креслом Языкова и с отчаянием в голосе спрашивает:

— Что делать, Николай Михайлович, как помочь бедному Иванову? Ведь он из-за своего беспримерного самоотвержения и любви к труду рискует действительно умереть с голоду…

— Одно только средство есть, Николай Васильевич, спасти этого подвижника — пишите о его участи Виельгорскому. Вы ведь дружили с его покойным сыном. Граф близок ко двору и весьма влиятелен…

Гоголь идет к конторке и тут же начинает свое письмо к шталмейстеру императорского двора графу Михаилу Юрьевичу Виельгорскому:

«Пишу к вам об Иванове. Что за непостижимая судьба этого человека! Уж дело его стало, наконец, всем объясняться; все уверились, что картина, которую он работает, — явление небывалое, приняли участие в художнике, хлопочут со всех сторон о том, чтобы даны были ему средства кончить ее, чтобы не умер над ней с голоду художник, — говорю буквально: не умер с голоду — и до сих пор ни слуху, ни духу из Петербурга. Ради Христа разберите, что это все значит…»

ИВАНОВ УТРАТИЛ ВЕРУ

Два закадычных друга — каменщик Луиджи и носильщик Энрико — сидели в глубине кофейни, запивали горячие каштаны легким виноградным вином и мирно беседовали.

Вдруг глаза у Энрико вспыхнули. Отставив стакан с вином, он стал прислушиваться к разговору, который вела за большим столом посреди кофейни подвыпившая компания.

При громком взрыве хохота Энрико сжал кулаки и заскрежетал зубами.

— Что с тобой, Энрико? — забеспокоился Луиджи. — Чем тебя рассердили эти люди? По виду они художники. Может быть, есть среди них скульптор, который не заплатил тебе, когда ты носил глину в его мастерскую?..

— Нет, Луиджи, я этих людей не знаю. Но они глумятся над достойным человеком, которого я видел, правда, всего один раз. Он глубоко задел мою душу…

Новый взрыв хохота поднял Энрико с места.

— Эй, вы! — закричал он, подойдя к большому столу. — Прекратите сейчас же смеяться над маэстро, что держит мастерскую на Виколо дель Вантаджо, или я за себя не ручаюсь…

Энрико показал свои внушительные кулаки.

В кофейне наступило такое молчание, что слышно стало дыхание внезапно умолкнувших людей. Но молчание длилось всего несколько мгновений. Шум возобновился, назревал скандал.

— Браво, Энрико! — поддержали его. — Ты хорошо сказал этим мазилкам…

Через минуту рядом с Энрико стояло не менее дюжины человек.

— Так вот, синьоры, — предложил Энрико перетрусившим художникам, — или вы пойдете с нами на Виколо дель Вантаджо и покаетесь перед маэстро в своем словоблудии или… — Энрико под веселый смех всей кофейни повертел кулаками перед компанией. — Или перестаньте портить здесь воздух…

Художники предпочли ретироваться.

Когда волнение в кофейне улеглось, Луиджи попросил своего друга:

— Расскажи мне, Энрико, об этом славном художнике, у которого, как я убедился, много добрых друзей.

— Нет, Луиджи, здесь, в кабаке, я не могу тебе рассказывать о таком человеке и его картине. Пойдем лучше домой, пораньше ляжем, а завтра чуть свет — до работы — сходим вместе на Виколо дель Вантаджо… Я заметил, когда носил глину скульптору, живущему по соседству, что маэстро очень рано встает.


Иванов не удивился посетителям-мастеровым в столь ранний час.

С тех пор как он открыл двери своей мастерской и решился выставить «Явление Мессии» для публики, у него перебывало множество людей. В первые дни приходили художники всех наций, а потом сюда устремилась светская публика.

Александр Андреевич был молчалив, как всегда, но не пропускал ни одного замечания о картине. Часто перед ней возникали споры — одни находили ее удивительной, а другим она вовсе не нравилась. Многим спорщикам было невдомек, что этот тихий, застенчивый человек — творец картины. Они принимали его за служителя.

Посетителей становилось все больше и больше. У картины появились свои поклонники, которые часами стояли перед ней, являлись в другой и в третий раз. С такими посетителями Александр Андреевич вступал в разговоры и давал объяснения. От них он узнавал, что весь Рим говорит о картине.

В последние дни в мастерскую стал приходить простой люд — мастеровые с инструментами, шедшие на работу, натурщицы, хозяева кофеен со своими слугами. Они приходили в ранние часы, тихо стояли перед картиной, а уходя, низко кланялись маэстро.


Энрико и Луиджи оставили свои инструменты у двери на лестнице и робко вошли в мастерскую. Их глаза сразу устремились к картине, и лишь потом, немного освоившись, они разглядели в глубине мастерской широкоплечего, среднего роста человека с густой проседью в волосах.

Энрико и Луиджи почтительно поклонились художнику. Он дружелюбно ответил и отошел в другой угол, чтобы не мешать им. Время от времени до него доносился их шепот.

Наконец, преодолев смущение, Энрико и Луиджи подошли к художнику.

— Синьор, — обратился Луиджи, — правду говорят, что вы писали картину двадцать лет и никому ее не показывали?

— Правда, мой друг.

— Синьор, — продолжал Луиджи, — не согласитесь ли вы растолковать нам, что на вашей картине?

Иванову не раз приходилось объяснять сюжет картины. В последнее время он даже начал уставать от этого. Но мастеровым, пришедшим спозаранку посмотреть его творение вместо того, чтобы лишний час отдохнуть перед работой, он охотно стал рассказывать. Когда Иванов окончил свой рассказ, Энрико, удивляясь собственной смелости, заговорил:

— Синьор, я прихожу смотреть вашу картину второй раз. Перед глазами у меня все время лицо раба… Как он слушает пророка! У него душа горит — так он жаждет правды!.. Но по мне, синьор, такому человеку нужна не проповедь о Христе. В его крепкие жилистые руки вложить бы карабин, как в сорок восьмом году…

К удивлению Энрико, художник не рассердился, а, слушая его, довольно кивал головой.

— А теперь позвольте, синьор, и мне сказать, — заговорил Луиджи. — Я давно не был на исповеди и не очень тороплюсь это сделать. Может, именно поэтому мне нравится, что у вас тут не только Христос, апостолы, книжники и фарисеи, но, главное, простой народ. Я так понимаю, синьор, что на картине у вас страдающий народ и он ищет выхода — откуда, наконец, придет спасение… И богатых вы здорово показали, особенно этого хозяина раба. Так и хочется стукнуть его по жирной спине моим молотком. И священников еврейских, которые не лучше наших патеров, вы тоже здорово нарисовали… Так я понимаю вашу картину, синьор, что она про народ, а вовсе не про Христа… Папе она бы не пришлась по вкусу, если бы он увидел ее. Не наградил бы вас, как награждает других художников, умеющих ему угодить.

Энрико хотел что-то добавить к словам товарища, но в мастерскую вошли новые посетители — аббат в очках, монах-капуцин и англичанин-турист.

Энрико и Луиджи почтительно поклонились художнику и направились к двери.

Иванов проводил их до лестницы, пожал им руки и пригласил заходить.


День сегодня выдался тяжелый. Все время публика толпилась в мастерской. Невозможно было даже отлучиться пообедать в кафе. Александр Андреевич на лестнице достал из кармана кусок хлеба, наскоро проглотил его, запил водой и снова вернулся к посетителям.

В полдень пришли обычные завсегдатаи — пенсионеры петербургской Академии художеств. Одни из них сидели перед картиной молча, взволнованные, сосредоточенные, другие углублялись в подробности, требуя от Иванова все новых и новых объяснений.

Во второй половине дня снова явились знаменитые немецкие живописцы Иоганн Фридрих Овербек и Петер Иозеф Корнелиус. Их окружала целая толпа художников.

Семидесятичетырехлетний Корнелиус пожал руку Иванову и сказал, что он почитает в нем большого мастера, а Овербек, присоединившись к словам Корнелиуса о мастерстве, заметил, что Иванов все же обманул его ожидания.

Старый немецкий художник, связавший свою судьбу с католической церковью, был разочарован — картина русского мастера была далека от его понимания священного писания. А ведь не он ли первый натолкнул много лет назад русского художника на этот евангельский сюжет?..

Иванов долгие годы почтительно внимал его рассуждениям о живописи, часто посещал его и водил русских художников, приехавших в Рим, к нему в мастерскую. Иванов вспоминает, как однажды он повел к Овербеку старого профессора петербургской Академии художеств Максима Никифоровича Воробьева и как по дороге уверял, что художники должны учиться у Овербека. Когда они вернулись к нему в мастерскую и Воробьев снова увидел «Явление Мессии» и этюды к картине, он накричал на Иванова:

— Или я, братец, на старости лет выжил из ума или ты повихнулся. Не тебе приходится учиться у Овербека, а он должен учиться у тебя.

…И вот сейчас Овербек стоит недовольный, разочарованный.

Но теперь Александру Андреевичу это почти безразлично. Давно уже наступила перемена в его мыслях. Труд всей жизни — его картина — более и более понижается в его глазах. И недостает духу, чтобы совершенствовать ее исполнение. Вот нынче кто-то из посетителей спросил, почему в левом углу картины вода красная. Пришлось объяснить, что на старике, выходящем из воды, вначале была повязка красного цвета и она отражалась в воде. Потом он заменил красную ткань белой, а переписать отражение не удосужился… Он ведь считает картину до сих пор неоконченной. Все собирался ее переписать, но духу не хватает — охладел он к своему творению…

Перемена в мыслях у Александра Андреевича Иванова стала появляться в 1848 году.

В Италии началась революция.

Иванов уже не мог больше отгораживаться от жизни в своей мастерской. Жизнь настойчиво стучалась в двери, напоминая о себе. Недалеко от его мастерской происходили вооруженные схватки, а однажды бомба разорвалась совсем рядом и чуть не погубила его картину.

Выстрелы на улицах Рима разбудили Иванова.

Он всегда сочувствовал народу, а теперь был всей душой на его стороне. В те дни Иванов жадно читал итальянские и французские газеты, доставал запрещенные книги. С пылом юноши он начал увлекаться всем, что происходило вокруг.

Однажды Иванов проходил по улицам мимо дворцов римской знати. Их владельцы бежали из республиканского Рима, бросив богатейшие художественные сокровища. С горечью думал художник, что великие творения искусства, конечно, будут разворованы в такое смутное время.

Как же он был удивлен, как радостно забилось его сердце, когда увидел, что к воротам дворцов прибиты доски с надписью: «Собственность республики».

Иванов долго стоял перед запертыми дворцами, охраняемыми Римской республикой, и размышлял.

Александр Андреевич медленно возвращался к себе в мастерскую, боясь ускорить шаги: ему казалось, что он может расплескать то, что явилось ему нынче в размышлениях.

А в то же время хотелось скорее вернуться в мастерскую и, поделиться своими новыми мыслями с Сергеем. Вот уже два года, как Иванов не одинок. Из Петербурга в Рим для усовершенствования в архитектуре прибыл младший брат Сергей. С братом у него полное согласие во всем. Они вместе рассуждают о прочитанном в газетах и книгах, о бурных событиях в Риме, в других итальянских городах, во Франции.

Сергей сразу заметил, что брат нынче вернулся с прогулки совсем другим и порывается сообщить ему что-то важное. Но он не решается сам спрашивать. Сергей боготворит Александра и терпеливо будет дожидаться, пока брат сам заговорит.

А Иванов, желавший скорее поделиться своими новыми мыслями, медлит. Он снова погружается в размышления, проверяя себя — не мимолетное ли это настроение, навеянное извне, достаточно ли глубоко то, что в нем пробудилось и просится наружу.

Только к концу дня, когда начало темнеть, Александр Андреевич усадил брата против себя и стал говорить. Это была не обычная беседа, это была исповедь.

Иванов начал издалека — с тех времен, когда пролилась кровь на Сенатской площади, а потом пошли аресты, заточение в крепость, ссылка в Сибирь и самое страшное — казнь пяти декабристов.

После расправы наступило время молчания и покорства. Все должно было повиноваться государю императору и графу Бенкендорфу.

Это была его юность. В пору, когда душа нараспашку, когда чуть ли не первому встречному открываешь душу, — он научился скрывать свои мысли, стал молчальником, размышлял втайне и только бумаге доверял иногда свои мысли. Тогда записал он в заветной тетради об участии своих терзаемых собратий, рожденных, подобно ему, в стеснении монархии.

Но тем сильнее обуревали его желание быть свободным, жажда истины и справедливости — не только для себя одного, для всех, и прежде всего для тех, кто томился во глубине сибирских руд.

И как только он вырвался в чужие края, где над ним уже не тяготела свинцовая, давящая сила Санкт-Петербурга, его первые мысли были о них. Ко дню именин императора он написал письмо о помиловании несчастных. Благо, близкий друг удержал его от посылки письма. За подобное заступничество карающая длань из Северной Пальмиры извлекла бы его отсюда и переместила в сибирский острог.

Вот тогда в поисках выхода из неволи и рабства для своих соотечественников он и начал думать о большой картине, которая принесла бы утешение и способствовала нравственному совершенству людей. Он обратился к Евангелию и остановился на явлении Христа народу. В избрании такого сюжета его горячо убеждал Овербек.

Вся жизнь ушла на осуществление этого замысла.

Он закрылся от всех, думая, что свершает подвиг для человечества. А человечество шло это время своим путем — изнемогало, страдало, но набиралось сил, не теряло надежды на избавление от страданий, на торжество справедливости. Осенью 1847 года он был в Ливорно и видел, как на площади собралась толпа, которая жадно слушала бледного человека с пылающими глазами, призывавшего народ к освобождению Италии.

Он не знает, как звали этого человека, но хорошо знает, как зовут того, за кем идет итальянский народ. Нынче страждущие и угнетенные идут не за Христом, а за Джузеппе Гарибальди. Борьба за свободу вытеснила призрачные утешения религии.

— Сергей! — воскликнул Иванов. — Мы живем в эпоху приготовления для человечества лучшей жизни и должны быть достойными этого трудного переходного времени.

Он долго молчал, а потом с горечью добавил:

— Мой труд, моя картина более и более теряет значение в глазах моих… Сергей, брат мой, в душе моей нет больше веры, а писать без веры религиозные картины безнравственно!..


Было начало сентября 1857 года. В маленьком домике лондонского пригорода собрались русские люди. Здесь был Александр Иванович Герцен, его друг Огарев, члены семейства и Александр Андреевич Иванов.

Иванов прибыл в Лондон для встречи с Герценом. Теперь, при новом направлении его мыслей, Александр Андреевич ждал от русского революционера ответа на все сомнения, одолевавшие его, ждал, что Герцен укажет ему новый путь.

Иванов приехал в Лондон на последние деньги. Но после пережитого духовного кризиса, после охлаждения к труду всей своей жизни ему нужна была моральная поддержка человека, который стал совестью для всех свободомыслящих людей в России.

Герцен тепло встретил Иванова, окружил вниманием. Александр Андреевич впервые в присутствии посторонних людей перестал быть молчальником.

— Вот что меня тяготит, с чем я не могу сладить, — говорил с жаром Иванов, обращаясь к Герцену, — я утратил ту религиозную веру, которая мне облегчала работу, мою прежнюю жизнь… Мир моей души расстроился — сыщите мне выход, укажите идеалы! Революционные события навели меня на мысли, от которых я не мог больше отделаться; годы целые занимали они меня, и когда начали становиться яснее, я увидел, что в душе нет больше веры. Я мучусь тем, что не могу формулировать искусством, не могу воплотить мое новое воззрение, а до старого касаться считаю преступным. Писать без веры религиозные картины — это безнравственно, это грешно… Мне предлагали главное заведование живописными работами в новом соборе в Москве. Место, которое доставило бы и славу, и материальное обеспечение. Я думал, думал, да и отказался: что же я буду в своих глазах, взойдя без веры в храм и работая в нем с сомнением в душе. Лучше остаться бедняком и не брать кисти в руки!

Герцен был потрясен: неужели это тот человек, который в молодости принялся за религиозный сюжет и за ним состарился? Но нет, хотя и поседели его волосы, никогда еще не был он так душевно молод! Мысль века прошла сквозь запертую дверь его студии, страдания поверженных на баррикадах разбудили его…

Герцен в слезах бросился обнимать Иванова.

— Хвала русскому художнику, бесконечная хвала! — воскликнул Герцен. — Не знаю, сыщете ли вы формы вашим идеалам, но вы подаете не только великий пример художникам, но даете свидетельство о той непочатой, цельной натуре русской, которую мы знаем чутьем, о которой догадываемся сердцем и за которую, вопреки всему делающемуся у нас, мы так страстно любим Россию, так горячо надеемся на ее будущность!

…Иванов вернулся из Лондона в Рим. На душе у него было ясно и спокойно. Беседы с Герценом вдохновили его на новое служение искусству.

В Риме Александр Андреевич начал готовиться к отъезду в Россию. Он думал о будущих картинах, посвященных русской жизни.

ЭПИЛОГ

Утром 3 июля 1858 года придворный курьер явился с пакетом на имя Александра Андреевича Иванова.

В пакете содержалось сообщение, что художнику за его картину жалуется пятнадцать тысяч рублей и владимирский крест в петлицу.

Пакет опоздал: он не застал художника в живых.

А. А. ИВАНОВ 1806—1858 гг.

В одном из лучших залов Третьяковской галереи занимает целую стену выдающееся произведение русской живописи — «Явление Христа народу». Написал его великий русский художник Александр Андреевич Иванов. Сам Иванов называл свою картину «Явление Мессии». Название «Явление Христа народу» появилось в статье Н. В. Гоголя «Исторический живописец Иванов» (1848 г.). Это название и сохранилось за произведением Иванова.

Жизнь Иванова не богата внешними событиями. В 1817 году он поступил в Академию художества, в которой проучился десять лет. Официальным его учителем считался профессор Егоров, так как Иванова зачислили в его мастерскую. Но истинным наставником молодого художника был его отец профессор петербургской Академии художеств А. И. Иванов.

Заботы отца о художественном развитии сына не прекратились и после окончания академии Александром Ивановым, а также во время пребывания его в Италии. Сохранилась переписка отца и сына Ивановых, в которой вопросы искусства занимают самое важное место. До конца своей жизни А. И. Иванов (он умер в 1848 г.) продолжал следить за работой своего гениального сына.

В 1824 году Иванов написал картину «Приам, испрашивающий у Ахиллеса тело Гектора» на сюжет из «Илиады» Гомера. За эту картину Иванов получил золотую медаль.

В 1827 году Иванову присудили Большую золотую медаль за картину «Иосиф, толкующий сны виночерпию и хлебодару».

В 1829 году Иванов написал картину «Беллерофонт, отправляющийся в поход против Химеры». В основу этого произведения положен мифологический сюжет о Химере — чудовище с тремя головами. Греческий герой Беллерофонт — сын коринфского царя — с помощью крылатого коня Пегаса победил огнедышащую Химеру в ее логове на горе Краг.

В 1830 году Иванов отправился в Италию пенсионером Общества поощрения художников.

В Италии Иванов написал ряд произведений. За картину «Явление Христа Марии Магдалине» петербургская Академия художеств в 1836 году присвоила ему звание академика.

Важное место в русской живописи занимают жанровые акварели Иванова: «Жених, выбирающий кольцо своей невесте», «Октябрьские праздники в Риме» и его великолепные пейзажи «Понтийские болота», «Оливковое дерево», «В парке Аричча», «Аппиева дорога», «Неаполитанский залив у Кастелламарке», «Ветка».

Но главным делом всей жизни Иванова была картина «Явление Христа народу». Впервые мысль о ней появилась у художника в 1832 году и владела им на протяжении всего творческого пути.

Поколение русских людей, к которому принадлежал Иванов, выросло и сформировалось в эпоху декабристов, выступивших против крепостного права и самодержавия с оружием в руках. Но дворянские революционеры, как называл их В. И. Ленин, были далеки от народа. Нередко в поисках новых, свободных отношений между людьми декабристы обращались мыслями к богу, мессии.

Иванов своей картиной на евангельский сюжет думал пробудить лучшее, что есть в человеке.

Шли годы, менялась жизнь, в большинстве стран Западной Европы произошли революции, изменилось и мировоззрение Иванова, иным стал его взгляд на собственную картину.

Но художник был слишком суров в оценке своего многолетнего труда. Его картина «Явление Христа народу» — великое творение не одного Иванова, а всей русской живописи.

Если в «Последнем дне Помпеи» Брюллова понимание народа художником носит еще общий характер, то в «Явлении Христа народу» изображены различные классовые группы. Даже по тому, как те или другие персонажи слушают Иоанна Крестителя, можно определить, к какому классу общества они относятся: по-разному внимают ему священники и простые люди, господин и раб.

И хотя картина названа Ивановым «Явление Мессии», но фигура Христа отодвинута вглубь, на дальний план.

Верно понял значение картины Александра Иванова И. Е. Репин. «Тут изображен угнетенный народ, жаждущий слова свободы, идущий дружной толпой за горячим проповедником», — писал Репин в 1872 году.

Жизненная правда, осуждение и разоблачение имущих классов, сочувствие и сострадание к угнетенному народу — таково содержание картины Иванова, и оно переросло религиозную форму.

И когда в Третьяковской галерее зрители стоят перед картиной Иванова, они видят не Христа, а народ, столь верно изображенный великим русским художником.


Фрагмент картины А. А. Иванова «Явление Христа народу» — центральная группа господина и раба.


Фрагмент картины А. А. Иванова «Явление Христа народу» — левый нижний угол картины.

Загрузка...