Запомнил, и вот настало время этим воспользоваться!
— После полудня нужно сходить в архив, — пробормотал Сакач, сворачивая в ворота. — И не забыть связаться с Габором по телефону…
Жофи с трудом удалось уговорить отца пойти в гости к Габору, но, прибегнув к небольшой уловке, она своего добилась. Балла не раз заявлял, что терпеть не может сборищ, по какому бы поводу они ни устраивались. А о том, чтобы, к примеру, отпраздновать чей-нибудь юбилей, день рождения или именины в институте, и речи быть не могло.
— Уж если кто придерживается традиций, пусть приглашает к себе домой, — говорил он.
Габор, по совету Жофи, так и сделал. Он пригласил к себе нескольких коллег, в том числе, разумеется, и профессора, которому сказали, что Жофи и Имрэ Сакач тоже приглашены. Балла волей-неволей вынужден был сделать хорошую мину.
Первым пришел Сакач.
— Габор, ты не забыл моей просьбы? Это очень важно.
— С чего ты взял, что старика заинтересует резьба по дереву?
— Его-то, быть может, она и не заинтересует, зато меня она очень интересует. И Балла из вежливости вынужден будет полюбопытствовать. В конце концов он здесь только гость, виновник торжества — ты.
— Пусть будет по-твоему, но, мне кажется…
— Договаривай, Габор.
— Знаешь, в последнее время он здорово сдал. Внезапно. Волосы поредели и торчат как пакля, виски впали. Как-то зашел к нему, а он глянул на меня, и мне показалось, будто глаз у него нет, одни глазницы… Как у черепа…
— Полно! Кстати, ты мне напомнил: тебе когда-нибудь приходилось видеть шрам у него на голове?
Шомоди пожал плечами.
— Эка важность! В конце концов это была не пластическая операция, и к тому же он мужчина. Ты имеешь в виду шрам на затылке?
— На затылке? Шрам опоясывает всю голову!
— Уж не думаешь ли ты, что Свенсон снимает скальп со своих больных? — Шомоди нервно засмеялся. — Впрочем, меня это не волнует. Гораздо больше меня волнует, как пройдет сегодняшний вечер. А тут еще ты напускаешь таинственности. Хорошенькие именины!
— Причем здесь таинственность. Скажи-ка мне лучше, до катастрофы в Гетеборге Краммер проявлял к Жофи интерес?
— Да, — недовольно ответил Шомоди, — но к чему сейчас ворошить старое…
Раздался звонок, и Шомоди поспешил встретить гостей. Выполняя просьбу Сакача, он решил похвалиться перед коллегами искусством деда. Минут через десять стол был завален резными изделиями.
Как было договорено, все вещи, разбросанные в беспорядке, остались на столе и тогда, когда гости сменили тему разговора и речь зашла о директоре и о той перемене, которая с ним произошла. Кто-то заметил, что Балла относится к типу рано стареющих людей, а потрясение, испытанное им во время катастрофы, лишь ускорило этот процесс. И сейчас профессор попросту начинает выживать из ума.
На говорившего накинулись. Один из коллег утверждал, что Балла полностью сохранил умственные способности, обладает сильной волей и успешно борется с физической немощью. А нервные вспышки, перемежающиеся упадком сил, не что иное, как отражение этой борьбы. Гости спорили со страстью и упорством ученых. Шомоди и Сакач не участвовали в разговоре. Сакач смотрел на все происходящее глазами режиссера, наблюдающего за спектаклем, а Шомоди был так напряжен, что от волнения почти потерял способность видеть и слышать.
Наконец явился Балла с дочерью. Вид у профессора действительно был неважный: кожа лица пергаментная, движения нервные, усталые, волосы плохо скрадывали следы операции. Но говорил он с напускной любезностью, а фразы формулировал с педантичной точностью. Спину и голову держал неестественно прямо.
— Боль в суставах меня замучила, — сказал Балла, обращаясь к Шомоди. — Пользуйтесь молодостью, коллега, не упустите время. Когда осознаешь, что ничего изменить нельзя, бывает поздно.
— Изменить нельзя факты, — заметил кто-то из молодых гостей. — Но подправить, я имею в виду до некоторой степени откорректировать природу…
— А-а, и этого нельзя, — махнул рукой Балла. — Человек пытается восставать против биологических законов, но вынужден признать, что пытался свершить невозможное. Невозможное, сударь… Ну-с, выпьем за молодость!
Шомоди наполнил бокалы, и все чокнулись. Но после слов профессора настроение у гостей упало. Жофи с тревогой взглянула на отца, но опасаться ей не пришлось: он лишь пригубил вино. Жофи на правах хозяйки дома обнесла всех пирожными. Постепенно беседа завязалась вновь. Темой послужили разбросанные по столу деревянные фигурки. Сакач добился своего: Балла поднял вырезанную из явора фигурку и с интересом разглядывал ее.
— Любопытно, — сказал он, — крестьянская резьба.
— С вашего позволения, пастушья резьба, господин профессор, — поправил Шомоди.
— Не все ли равно?
— Для горожанина все равно, но не для того, кто вырос в деревне. Мой дед был пастух, а еще точнее — свинопас. И до самой смерти гордился, что в деревне, где жили католики, остался кальвинистом. А его жена, моя бабушка, была католичкой. Для нее-то он и вырезал это распятие.
Шомоди открыл шкаф и вынул маленькое очень красивое распятие: в свете заходящего солнца черешневое дерево заиграло естественным темно-красным цветом.
— Это его единственная работа на религиозную тему. Семейная реликвия.
Шомоди замолчал и бросил вопросительный взгляд на друга. Тот едва заметно кивнул и открыл было рот, но его опередил один из молодых ученых:
— Музейная вещь, — сказал он, поворачивая в руках распятие. — Если бы Габор не сказал, что это работа его деда, я бы подумал, что он позаимствовал распятие из какой-нибудь церкви в стиле барокко, когда был в Дрездене.
— Удивительно, как в нас живучи воспоминания детства, — задумчиво сказал Сакач. — Я до сих пор ясно помню день, когда мать впервые привела меня в церковь. Мне тогда было лет пять. Она дала мне десять филлеров, чтобы я бросил их в церковную кружку. Я бросил монетку и очень огорчился, так как сбоку не нашел кнопки, которую можно было бы нажать.
— Вы приняли кружку за автомат, выдающий шоколадки? — рассмеялась Жофи.
— Вот именно. Священник, помнится, читая "Отче наш" — была торжественная месса. И мне, пятилетнему мальчугану, запомнились слова молитвы. С тех пор, стоит мне услышать слова "церковная кружка", как сразу приходит на память: Sanctificetur потеп tuum, adveniat regnum tuum… Забавно, не правда ли?
Балла, который внимательно разглядывал распятие, поднял глаза на говорившего.
— Не следует обобщать. Эта способность присуща не всем. Конечно, ассоциативное мышление — характерная черта человека, но чтобы пятилетний ребенок запомнил совершенно непонятную ему фразу… Для этого нужно иметь вашу голову, милостивый государь, с логическим мышлением детектива.
— Не думаю, — начал Сакач, но его перебили:
— А Моцарт? Стоило ему только раз прослушать в Сан-Пьетро Allegri Miserere, и он дома безошибочно воспроизвел музыку на бумаге!
— То Моцарт, а я… — Сакач снова не окончил фразу. На сей раз его перебил Балла:
— Мы слишком мало знаем о работе нашего мозга. Несмотря на стремительное развитие медицины, обогащенной достижениями кибернетики, я сомневаюсь, чтобы в ближайшем будущем удалось достигнуть подлинного успеха. Не скажу, правда, что ignoramus et ignorabimus, но… — Профессор на мгновение умолк, махнул рукой и продолжал: — Впрочем, это не наша задача. Мы — физики, и у нас другие проблемы.
Он оглядел присутствующих, словно ожидая подтверждения с их стороны. Двое молодых ученых усердно закивали, Жофи не могла скрыть смущения, Габор пожал плечами. И тогда быстро заговорил Сакач:
— Право же, я вовсе не причисляю себя к гениям, отнюдь. Все дело в том, что восприимчивый мозг пятилетнего ребенка невольно запечатлел обрывки латинских фраз, и они врезались ему в память. А вот все то, что заставляли меня зубрить, я, кажется, благополучно забыл.
— Зубрежка редко остается в голове, — назидательно сказал Балла. — Что вы имеете в виду?
— "Отче наш" по-венгерски.
— А ведь я тоже в детстве часто слышала эту молитву, — засмеялась Жофи. — Мама всегда говорила: это надо знать назубок, как "Отче наш".
— Вряд ли я смогу безошибочно повторить всю молитву, — сказал Сакач и тут же зачастил: — Отче наш, иже еси нанебеси… прости нам долги наши, яко мы прощаем должникам нашим… должникам нашим… — повторил он и умолк, потом вопросительно взглянул на профессора. Тот рассмеялся и продолжал скороговоркой:
— И не вводи нас во искушение, но избави нас от лукавого, ибо твое есть и царствие, и сила, и слава во веки веков, аминь!
Молодые зааплодировали, Жофи и Шомоди сидели неподвижно. Сакач испытующе глядел на профессора. Балла дернул головой и, запинаясь, пробормотал:
— Я что-нибудь спутал?
— Нет, все правильно, господин профессор. Вы победили. Ваши воспоминания детства яснее и прочнее моих.
Наступила неловкая пауза. Балла казался сконфуженным. Жофи с обеспокоенным лицом подошла к отцу. Остальные гости встали.
— Папа, — спросила девушка, — тебе плохо?
— Пустяки, — пробормотал профессор, — пустяки… Я думал… Мне кажется, немного свежего воздуха…
Шомоди подошел к окну и настежь распахнул его. Но Жофи уже принесла пальто отца из передней, а Сакач с готовностью набирал номер телефона, вызывая такси. Наконец ему удалось соединиться с диспетчерской. Услышав, что инспектор заказывает машину, профессор закричал:
— Такси? Вы с ума сошли! Никакого такси! Мы пойдем пешком. Пошли, Жофи… Пешком… пешком… Даже на лестнице он продолжал твердить свое.
— Как неприятно все получилось, — произнес один из гостей, в то время как другой молча одевался.
Когда они остались одни, Шомоди обрушился на друга с упреками. Сакач терпеливо его выслушал и сказал:
— Я никого не хотел обижать или волновать — ни профессора, ни тем более Жофи. И тебя, разумеется. Но так нужно. Очень нужно. Теперь я знаю, как предотвратить опасность. Как и где… Не беда, что ты не понимаешь, пока тебе не нужно понимать. Обещаю, долго это не продлится… Налей-ка мне на прощанье.
На следующее утро он ворвался к Гэрэ без доклада. Кратко доложил, что нашел недостающее звено в интересующем его деле и что ему необходим двухдневный отпуск и шведская виза.
— За кого вы все меня принимаете? — зловещим тоном спросил капитан.
— Я тебя не понимаю.
— Вчера сын изводил меня дурацкими задачками. В бассейн через две трубы вода вливается, а через одну выливается. Если открыть одну трубу, бассейн наполнится за такое-то время, если другую — за такое-то. Если открыть все три трубы; то сколько лет капитану корабля? Тебе знакомы такие задачки? И так весь вечер! Потом явилась жена с ужином. То, что, по ее мнению, грибной перкельт надо есть с кашей, еще не самое ужасное. Я все равно ем его с хлебом. Но потом она до ночи убеждала меня, что нашу синюю «шкоду» надо продать и купить «вартбург» цвета топленого молока. Ладно, сказал я, хорошо, купим «вартбург», но на это уйдут деньги, отложенные на участок. Не беда, лишь бы появился «вартбург» цвета топленого молока! Ладно. Сегодня я проснулся в надежде, что хоть на работе у меня будет спокойно. И тут врываешься ты и требуешь, чтобы я достал тебе шведскую визу. — Он вскочил и заорал: — А шведское подданство тебе не требуется?
— Шведское подданство? — тихо переспросил Сакач. — Нет, не требуется. Я просил визу. И как можно скорее.
Гэрэ можно было охладить только нахальством. Удалось это и на сей раз. Он замолчал, сел и заговорил спокойнее.
— Ты, видно, меня простофилей считаешь?
— Нет. Но мне необходима виза. Пойми, кажется, я напал на след одного научного преступления. Я должен довести дело до конца, Лаци. Ты знаешь, я зря языком не треплю.
— По крайней мере не часто, — согласился капитан. — Послушай, Имрэ, я несу за тебя ответственность и не раз за тебя ручался. Но ради твоих прекрасных глаз я вовсе не желаю иметь неприятности.
— Неприятностей не будет. Если можешь, удовлетворись пока тем, что я сейчас в состоянии сказать: профессор Балла не тот, за кого себя выдает. Я должен ехать, чтобы выяснить, какого рода операция была произведена в Швеции над венгерским ученым. Так я получу визу?
Визу он получил в течение двух дней. Как частное лицо. В эти дни он не встречался ни с Габором, ни с Жофи, хотя был уверен, что Жофи сердится, и подозревал, что Габор тоже им недоволен. Сакач вспомнил, как недружелюбно простился с ним Шомоди в тот вечер. Однако за три часа до отлета самолета в кабинете Сакача зазвонил телефон. Это был Шомоди.
— Имрэ, ты не мог бы зайти на квартиру Баллы?
— Что случилось?
— Полчаса назад профессора увезли с явными признаками раздвоения личности. Жофи в отчаянии.
— Поддержи ее, Габор. Если не произойдет неожиданностей, через два дня все выяснится.
Голос Шомоди задрожал от гнева.
— До каких пор будет продолжаться этот спектакль? Для чего тебе нужно…
— Успокойся и побереги Жофи! Я уезжаю.
— Куда?
— В Гетеборг.
Порт на узком берегу пролива Каттегат в устье Гета-Эльв встретил Сакача тяжелым запахом бензина, морскими испарениями и сотнями ласточек в ярко-голубом небе. Сакачу запомнились груженные рудой составы, элеваторы, рыболовецкие комбайны, целлюлозные и бумажные склады, грузовые плоты на воздушных подушках, снующие между огромными судами…
Ему пришлось совершить двухчасовую прогулку, чтобы скоротать время до приема у профессора Свенсона. Он договорился на пять часов, но уже в три почувствовал, что ему невмоготу слоняться без дела. Пешком он дошел до квартала, где в зелени утопали виллы, а там и до небольшого частного санатория, осмотрел здание и снова повернул к порту. Через каждые полчаса он вновь и вновь оказывался у ворот виллы Свенсона.
Профессор ждал его в своем кабинете. Сакач рассчитывал увидеть седовласого пожилого человека. Между тем перед ним стоял загорелый атлетически сложенный мужчина средних лет, держа в руке визитную карточку Сакача. Инспектор ждал, когда профессор заговорит. Некоторое время Свенсон нервно теребил в руках карточку, потом бросил ее на стол и опустился в кресло.
— Прошу, господин Сакач, — начал он. — Чем могу быть полезен? Ваш приезд издалека без предварительного уведомления и договоренности несколько необычен. Надо полагать, речь идет о срочном случае, а нужда, как известно, ломает законы. Дело касается вас? На что жалуетесь?
— Нет, к счастью, я тут ни при чем. Собственно, кто пациент, я и сам затрудняюсь сказать.
— Прошу без загадок, у меня мало времени. Если вы явились сюда для плоских шуток…
— Вы полагаете, господин профессор, что я прилетел из Будапешта специально для этого?
— В таком случае прошу перейти к делу. — Свенсон поднялся, снова взял визитную карточку посетителя, отбросил ее и продолжал стоять. — Меня редко посещают венгерские гости. — Сакач молчал. — Главным образом из Англии… — Свенсон повысил голос: — Я вас слушаю!
— Не знаю, господин профессор, с кем я говорю. С иммунологом, пользующимся европейской известностью, хирургом с верной рукой, достойным продолжателем традиций Оливекрона, одержимым исследователем или врачом, спасающим жизни?
— Кто пациент? — сдавленным голосом спросил Свенсон.
— Я уже сказал: не знаю. Хочу спросить у вас. Несколько месяцев мы — его друзья и родные — тщетно пытаемся выяснить, кто же этот человек.
— Итак, предчувствия не обманули меня, — Свенсон вздохнул. — Как только мне передали вашу карточку, я догадался, что этот визит связан с операцией, которую я делал в сентябре прошлого года. Хирург боялся этой встречи, ученый радовался ей. Что с Баллой? Вы детектив, не журналист, значит, я могу надеяться… — В голосе Свенсона прозвучала тревога.
— Смею вас уверить, господин профессор, что наша беседа не станет достоянием прессы — ни здешней, ни у меня на родине. Даю вам слово. Я прибыл сюда как частное лицо.
— Что с профессором Баллой?
— Сегодня его увезли в психиатрическую больницу с тяжелейшими признаками раздвоения личности.
Свенсон медленно опустился в кресло и закрыл лицо руками.
— Этого я давно опасался. А в последнее время опасения перешли в уверенность. Но у меня не хватило смелости еще раз написать ему.
— Вы переписывались?
Свенсон кивнул.
— После возвращения Баллы на родину мы каждую неделю обменивались письмами. Он сообщал о своем самочувствии, работе. Собственно говоря, его письма — это дневник. Я со своей стороны давал ему советы, предостерегал от переутомления, чрезмерного напряжения сил, составлял режим питания, образа жизни… Долгое время он писал регулярно. Мне уже начало казаться, что опыт удался и настало время опубликовать результаты успешной операции, но тут письма стали приходить реже, и раз от разу характер их менялся: исчезла прежняя стройность мысли, почерк изменился — словно писал кто-та иной, а не мой пациент. Наконец я получил от него письмо, написанное на машинке. Это было в канун рождества.
В письме не было ни единого намека на операцию, на отношения, которые нас связывают, словно он хотел окончательно обо всем забыть. Все его помыслы были связаны с будущим. Он писал, что впереди долгие годы работы, что человеческая воля способна победить природу, и его шестидесятилетнее тело, повинуясь приказам воли, прослужит ему по крайней мере еще лет сорок, и он осуществит свои творческие планы. Я не осмелился ему ответить. Ограничился поздравительной открыткой к рождеству и ждал… ждал до сегодняшнего дня. Он замолчал.
— Это все, что вы хотели мне сказать, господин профессор?
Свенсон вынул из бара бутылку и наполнил бокалы. Сакач едва пригубил, а профессор одним глотком осушил бокал, налил еще и только тогда заговорил:
— Выслушайте меня. Семнадцатого сентября прошлого года в двух километрах от моего санатория произошла авария. Пострадавших — а их было двое — доставили ко мне. У одного была разворочена грудная клетка, у второго тяжелое сотрясение мозга и перелом основания черепа. Не успел я обработать для операции руки, как у Эгона Краммера наступила клиническая смерть. Мои ассистенты тотчас включили аппарат искусственное сердце — легкие, чтобы…
— …чтобы биологическая смерть не воспрепятствовала вашему опыту?
— Вы все же хотите перевести наш разговор в область уголовного права! — с раздражением воскликнул Свенсон. — Вы не намерены выслушать меня до конца?
— Прошу вас, продолжайте.
— Тело Баллы практически не пострадало. С вашего разрешения я опущу специальную терминологию. На теле имелись только царапины. Но головной мозг претерпел необратимые изменения, и жить профессору Балле оставалось считанные часы. Можно ли в этом случае было думать об операции? Можно. Но лишь об особой операции.
— Которая превосходно соответствовала бы вашим экспериментам, — добавил Сакач.
— Да. Но вместе с тем это была единственная возможность проверить на практике то, что годами вынашивалось в голове. Послушайте! — воскликнул Свенсон. — Где вы найдете ученого, который не воспользовался бы такой возможностью? — Он закурил и понизил голос: — Да, это была единственная возможность, позволявшая спасти хотя бы одну жертву катастрофы, которая в противном случае унесла бы две человеческие жизни. Я не стану утомлять вас подробностями. Скажу лишь, что затронут был не только головной, но и часть спинного мозга. Трудности возникли как раз в связи с восстановлением нервов спинного мозга, остальное было делом техники. Короче говоря, у меня на руках было два трупа, а после шестичасовой операции удалось вернуть к жизни одного человека. Живого, мыслящего человека! Ученого, физика.
Свенсон посмотрел на Сакача, словно ожидая оправдательного приговора.
— Отдаю должное вашему мастерству, — ответил тот. — Но как вы относитесь к этической стороне вопроса? Ведь, пользуясь вашим гениальным методом, жизнь одного человека практически можно продлевать до бесконечности все в новых и новых оболочках. Что вы на это скажете?
— И вы еще спрашиваете? — вскричал Свенсон. — Мое открытие позволяет на годы, десятилетия продлить жизнь великого художника или артиста, талантливого ученого…
— А вы уверены, — перебил Сакач, — что этот человек останется тем же, кем был до операции? — Свенсон молчал. — Вы сказали, что получили два трупа, а вернули нам живого человека. Согласен. Но спрашиваю вас: кого? Кто тот человек, которому вы вернули жизнь? Эгон Краммер или Иштван Балла?
— Эгон Краммер покоится на гетеборгском кладбище, — тихо произнес профессор.
— Краммер? Нет, господин профессор. Его тело! Только тело Краммера похоронено в Гетеборге! А его разум сейчас в Будапеште и ведет, быть может, последнюю борьбу в теле Иштвана Баллы.
В комнате воцарилась тишина. Немая, глубокая. Ее прервал Сакач.
— Вам не кажется, господин профессор, что раздвоение личности — это протест природы против перспективы, о которой вы так горячо говорили?
Свенсон молчал. Потом Сакач спросил:
— А Краммер? Вернее, Балла… Словом… тот человек, созданное вами чудовище, как он реагировал на то, что произошло без его ведома и согласия? На то, с чем ему оставалось лишь примириться?
— Почему же, он мог и изменить положение. Он был волен либо оставаться тем, кем стал после несчастного случая, либо…
— Вы предложили ему искать спасение в самоубийстве?
— Нет. В этом не было нужды. Жизненный инстинкт в человеке необыкновенно силен. Логический ум быстро осознает, что жизнь даже в таком варианте — величайшая ценность. Мы все рассчитали и продумали. Он верил в успех, верил в то, что сможет продолжать любимую работу… Физический упадок сил и недомогания человека, приближающегося к шестидесяти годам, компенсировались мировым именем профессора Баллы. Если хотите, он чувствовал себя преторианцем, которого неожиданно возвели в императоры, — простите за тривиальность сравнения. Я принял все меры предосторожности, мы договорились о правилах конспирации. К счастью, он много лет знал своего шефа, его окружение, привычки. Во всяком случае, я предупредил его о величайшей осторожности и постоянном самоконтроле.
Сакач покачал головой.
— Удивляюсь вам, но не завидую. Вряд ли это осуществится. Природа, как я уже говорил…
— Быть может, вы правы, — угрюмо сказал Свенсон. — Я потерпел поражение. Ошибся в своих расчетах. Но поймите по-человечески… как ученый… как исследователь… это была случайность…
— Такие случайности бывают редко. Смею надеяться, что в вашей жизни, господин профессор, она не повторится. — Сакач серьезно посмотрел на Свенсона.
— Можете быть уверены.
В полночь Сакач прибыл на Ферихедьский аэродром, через два часа был в постели, проспал звонок будильника и проснулся в восемь утра.
Первым же инстинктивным движением он потянулся к телефону, чтобы доложить начальству о своем прибытии. Но Гэрэ был где-то в городе. Не успел Сакач положить трубку на рычаг, как раздался резкий звонок. Это была Жофи.
— Имрэ? Как хорошо, что вы приехали! — В голосе девушки дрожали слезы.
— Что случилось?
— Сегодня на рассвете папа выбросился из окна…
— Габор с вами?
— Да.
— Ждите, сейчас приеду…
Рассказ его был коротким. Габор Шомоди и Жофи с содроганием выслушали его, ни разу не прерывая. Лишь когда он замолчал, Шомоди спросил:
— Как ты догадался?
— Не сразу. Помнишь, когда ты пришел ко мне расстроенный, то между прочим обронил такую фразу; "Его словно подменили". Казалось бы, ничего особенного, но мне она почему-то запомнилась. А потом все начало складываться, как в мозаике. Перечислить? Краммер был импульсивным, нервным человеком. В молодости занимался фехтованием, одно время был даже чемпионом среди юниоров по эспадрону. Большинство побед одержал, фехтуя левой рукой. Однажды его дисквалифицировали за то, что он начал фехтовать правой рукой, а во время боя перехватил эспадрон в левую руку. Позднее увлекся пинг-понгом и с такой же страстью водил машину. Курил только сигареты «Фэчке» — считал, что все другие способствуют раку легких. Дверь или окна комнаты, где находился, всегда держал чуть приоткрытыми и не терпел узких, закрытых кабинок лифта, так как страдал легкой формой клаузофобии. Примерно за полгода до поездки в Гетеборг он решил поменять квартиру и после возвращения должен был переселиться в только что отстроенный дом. Летом, правда безуспешно, начал ухаживать за Жофи. Возможно, с этим и связан обмен квартиры. И наконец, по метрическим данным Эгон Краммер, как и все члены его семьи, — выходец из Швейцарии и сохранил веру своих предков. Он лютеранин.
В поведении профессора Баллы, когда он вернулся из Швеции после операции, проведенной Свенсоном, все эти качества проявились с большей или меньшей отчетливостью, но заметить их было можно. Внимательному наблюдателю несовместимость мозга и тела бросалась в глаза. Для поддержания внешней формы Краммер должен был собрать всю свою волю, проявлять неусыпное внимание. А он то и дело ошибался. Впрочем, это закономерно. Помнишь, Габор, его поведение перед отъездом в Хевиз? Тогда он чул себя не выдал. Или тот случай, когда он сел в тот «вартбург»? А история с чужой квартирой, которую после смерти Краммера отдали другому… Жестикулировал он всегда левой рукой. Все это указывало на безусловную замену личности. Однажды я слушал его на заседании Академии наук и совершенно случайно обратил внимание на тонкий шрам вокруг головы. Тогда я решил во что бы то ни стало раздобыть доказательства и рассеять подозрения.
— А что означала вся эта история с "Отче наш" у меня на именинах? — спросил Шомоди.
— Ты не понял? Тогда слушай: то, чему человек обучается в детстве, он запоминает накрепко. Я уже говорил, что Краммер был лютеранин, а Балла — католик. Католики заканчивают "Отче наш" так: но избави нас от лукавого, аминь! А протестанты еще добавляют: ибо твое есть и царствие, и сила, и слава во веки веков, аминь! Молитву у тебя в доме произнес протестант Краммер. Возможно, тебе это покажется смешным, но мне тогда все стало ясно. И я полетел в Гетеборг,
Жофи, молча слушавшая Сакача, больше не в силах была сдерживаться. Она зарыдала. Шомоди бросился к ней. Сакач отвернулся к окну. Когда Жофи немного успокоилась и за его спиной слышались лишь негромкие всхлипывания, он сказал;
— Слабое утешение, Жофи, но другого у меня нет: ваш отец скончался семнадцатого сентября прошлого года. То, что произошло сегодня на рассвете в психиатрической больнице, было не смертью профессора Баллы, а заключительным аккордом чудовищного эксперимента, который, к счастью, окончился неудачей.