Су Тун «Последний император»

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Многие годы я мечтал стать маститым писателем и делал все, чтобы осуществить эту мечту.

Пусть «Последний император» станет для вас увлекательным путешествием в мой внутренний мир. Мне давно хотелось проникнуть сквозь тысячелетия истории Китая, превратиться в завсегдатая маленького чайного домика на старинной улочке среди переливающегося как в калейдоскопе сонма людей и впитывать глазами проходящее мимо время. Классические времена меня просто завораживают: завораживают дворцы, наложницы и традиционная музыка; завораживает жизнь бродячих артистов, странствующих по городам и весям, забавляя народ; завораживает необычное смешение страдания и удовольствия. Со вздохом я окидываю мысленным взором этот бурный поток жизни со всеми ее взлетами и падениями и прихожу к пониманию, что совершенная жизнь есть не что иное, как органическое единение огня и воды, яда и меда. Может, для кого-то такое восприятие жизни покажется наивным и нелогичным, но, без сомнения, именно оно побудило меня написать «Последнего императора».

Надеюсь, мои читатели не станут относиться к «Последнему императору» как к историческому роману; именно поэтому в романе не обозначена конкретная эпоха. Попытки истолковать намеки и определить, насколько точно выстраиваются события, лягут слишком тяжким бременем и на вас, и на меня. Мир женщин и дворцовых интриг, который вы встретите в романе, — это лишь тяжелый сон в дождливую ночь; страдания и убийства — не более чем отражение моих переживаний и страхов за всех людей во всех мирах.

Как я уже говорил, — и то, что я пишу, и моя жизнь берут начало в мире грез. «Последний император» — это еще одна греза в мире грез.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

В день, когда умер царственный батюшка, утреннее солнце висело в морозном воздухе над белой от инея вершиной Тунчишань — Горы Медной Дощечки, как желток разбитого яйца. Стоя перед Цзиньшаньтан — Залом Горного Склона, я повторял вслух утренний урок, когда из-за сумрачных зарослей молочая неожиданно вынырнула стая белых цапель. Сначала они летели у самой земли, а потом взмыли вверх и стали кружить над алой киноварью галерей и черной черепицей крыши Зала Горного Склона. Они издавали печальные крики и уронили несколько перьев. На кисти моей руки, на каменном столике, на книгах остались капли водянистого помета серо-белого цвета.

— Это птичий помет, принц, — сказал мальчик-шутун,[1] вытирая мне руку шелковым платком. — Уже поздняя осень, и принцу следует вернуться во дворец для занятий.

— Уже поздняя осень, и бедствия скоро обрушатся на царство Се, — произнес я.

Между тем в Зале горного Склона появились дворцовые слуги, чтобы доложить о кончине императора. Они были одеты в белые траурные одежды и несли знамя царства Се со знаком Черной Пантеры, а на головах у них развевались от ветра траурные ленты. За ними вошли четверо носильщиков с пустым паланкином, и я понял: это чтобы доставить меня во дворец, где я буду стоять и с теми, кого я почитал, и с остальными, кого презирал, чтобы отдать последнюю дань уважения царственному батюшке.

Покойника я презирал, хотя он был мне отцом и тридцать лет правил царством Се. Носилки с его гробом покоились в Дэфэндянь, Павильоне Почитания Добродетелей, в окружении тысяч золотисто-желтых маргариток. Вытянувшись, как кипарисы на кладбище, вокруг гроба кольцом выстроились стражники. Я стоял на самом верху ступеней, ведущих в Павильон Почитания Добродетелей — туда меня привела за руку моя бабка, госпожа Хуанфу — хотя мне очень не хотелось занимать место поблизости от носилок. Позади расположились мои сводные братья, и когда я оглянулся на них, меня встретили взгляды, полные враждебности. И чего они всегда так смотрят? Не нравятся они мне. Что мне нравится, так это смотреть на бронзовый алхимический котел батюшки-государя. Теперь именно он привлекал все мое внимание. Он стоял отдельно у стены дворца, и я ясно видел, что под ним по-прежнему горит огонь, а от эликсира внутри поднимается пар. Как раз в этот момент слуга подкладывал в угли дров. Я знал, что его зовут Сунь Синь, этот старик часто ходил по дрова на склон холма за Залом Горного Склона. Когда он заметил меня, по щекам у него покатились слезы. Он встал на одно колено и указал тесаком для колки дров куда-то в сторону от дворца, туда, где лежало царство Се. «Уже поздняя осень, и бедствия скоро обрушатся на царство Се», — молвил он, как говаривал не раз.

Ударил большой колокол при входе, и все стоявшие перед Павильоном Почитания Добродетелей, как один, опустились на колени. Раз они так сделали, значит, и мне надо. И я тоже встал на колени. В наступившей тишине послышался старческий, но по-прежнему твердый голос церемониймейстера:

— Покойный император оставил указ о наследовании… Указ о наследовании… Указ…

Когда рядом опустилась на колени моя бабка, госпожа Хуанфу, я заметил, что у нее с пояса свешивается нефритовый жезл жуй, символ власти. Вырезанный в форме пантеры, он касался ступеньки не больше, чем в одном чи[2] от меня, и я смотрел на него во все глаза. Протянув украдкой руку, я ухватил жуй и хотел было оборвать ремешок, на котором он висел. Но госпожа Хуанфу разгадала мои намерения. Она оттолкнула мою руку и, грозно нахмурившись, прошептала: «Внимай указу, Дуаньбай».

Я вдруг услышал, как церемониймейстер произносит мое имя, и голос его становится все торжественнее: «Трон государя Се наследует пятый сын, Дуаньбай». Гул голосов пронесся перед Павильоном Почитания Добродетелей, и, взглянув на свою матушку, госпожу Мэн, я увидел, как ее довольное лицо засветилось радостью. Царские наложницы восприняли эту весть по-разному: лица одних не выражали ничего, на других отразились злость или отчаяние. Четверо моих сводных братьев побледнели. Дуаньсюань прикусил губу, Дуаньмин что-то пробормотал, а Дуаньу даже закатил глаза к небу. Один Дуаньвэнь делал вид, что это его ничуть не задело, хотя я знал, что ему хуже, чем всем остальным: ведь он был полон решимости взойти на трон, и ему, вероятно, и в голову не приходило, что батюшка-император может передать его мне. Не рассчитывал на это и я. Я и думать не думал, что в один прекрасный день вдруг стану властителем Се. Ведь говорил же готовивший эликсиры старик Сунь Синь: «Уже поздняя осень, и бедствия скоро обрушатся на царство Се». Но что именно написано в последнем указе царственного батюшки? Меня призывают на его позолоченный трон. Но что все это значит, я не понимал. Мне исполнилось всего четырнадцать, и разобраться, почему продолжателем династии выбрали именно меня, я был не в силах.

Моя бабка, госпожа Хуанфу, знаком велела мне подойти и принять указ, но не успел я сделать и шага, как престарелый церемониймейстер уже направился ко мне с батюшкиным царским венцом, венцом Черной Пантеры в руках. Ступал он нетвердо, из уголков рта у него противной тоненькой струйкой текла слюна, и я даже начал переживать за него. Чуть приподнявшись на носках и вытянув шею, я ждал, когда мне на голову водрузят венец Черной Пантеры. Стесняясь и пребывая в крайнем смущении, я по-прежнему то и дело поглядывал на алхимический котел у западной стены дворца, рядом с которым дремал Сунь Синь. Батюшке-государю эликсиры уже ни к чему, а под котлом по-прежнему горит огонь. «Зачем он горит?» — спросил я, но никто меня не слышал. Сверху медленно опускалась тяжесть царского венца, голове стало холодно.

И тут из толпы перед Павильоном Почитания Добродетелей раздался ужасный вопль: «Нет, не он новый правитель Се, не он!» Из кучки царских наложниц выскочила женщина. Это была госпожа Ян, мать Дуаньвэня и Дуаньу. Растолкав ошеломленную толпу, она взобралась по ступенькам, подскочила ко мне, как безумная, сорвала у меня с головы венец Черной Пантеры и прижала его к груди. «Слушайте меня все! — взвизгнула госпожа Ян. — Новый правитель Се не пятый принц Дуаньбай, а старший принц Дуаньвэнь!» Она вытащила из-за пазухи лист бумаги «сюаньчжи»[3] «У меня здесь указ о наследовании с личной печаткой[4] покойного государя, — кричала она. — Согласно ему, император передает трон Дуаньвэню, как новому правителю Се. Указ, в котором государем назван Дуаньбай, — не настоящий!»

Перед Павильоном Почитания Добродетелей снова прокатился гул. Глядя, как госпожа Ян прижимает царский венец Черной Пантеры к себе, я сказал: «Возьмите его себе, если хотите. Мне он вообще никогда не нравился». В возникшей суматохе я приготовился улизнуть, но мне не дала этого сделать моя бабка, госпожа Хуанфу. К этому времени стражники уже схватили обезумевшую госпожу Ян, и один из них затыкал ей рот траурной лентой. Я видел, как ее протащили вниз по ступенькам и уволокли из гудевшего, как улей, Павильона Почитания Добродетелей.

Ошеломленный, я никак не мог взять в толк, почему все вышло именно так.


На шестой день моего правления саркофаг с телом батюшки-государя вынесли из дворца. Длинная похоронная процессия растянулась до южного склона Тунчишань, где находились гробницы всех поколений правителей Се, а также могила моего младшего брата Дуаньсяня, умершего совсем маленьким. Во время процессии я в последний раз бросил взгляд на лицо усопшего батюшки-императора. Властитель, которому были подвластны когда-то небо и земля, гордый и отважный, беспечный и энергичный государь, лежал теперь, словно усохшая разлагающаяся колода, в саркофаге из камфорного дерева. Задумавшись о смерти, я ужаснулся. Я всегда считал, что царственный батюшка будет жить вечно, но теперь он мертв, и этот факт надо принимать как данность. Саркофаг вмещал немало погребальной утвари из золота, серебра, нефрита, агата и других драгоценных камней. Многое пришлось мне по вкусу, в том числе короткий бронзовый меч с рукояткой, украшенной рубинами. Так и подмывало протянуть руку и взять его, но я знал, что ничем из погребальных предметов батюшки-императора так вот запросто мне не поживиться.

Процессия колесниц остановилась в низине, у входа на царские могилы, и стала ждать, пока доставят красные гробы с царскими наложницами, которых предстояло похоронить вместе с батюшкой. Гробы следовали за нами. Я ехал верхом и по дороге сосчитал, что всего их семь. Мне рассказали, что вчера ночью в третью стражу[5] этим наложницам была высочайше пожалована милость повеситься на куске тонкого белого шелка. И вот прибывавшие красные гробы стали благоприятным образом расставлять вокруг могилы усопшего императора в форме Большой Медведицы вокруг луны.[6] Еще я слышал, что госпожа Ян, тоже удостоенная милости быть похороненной вместе с государем, отказалась покончить с жизнью сама и носилась босиком по дворцу, пока трое слуг не схватили ее и не удавили куском белого шелка.

Когда все семь гробов уже стояли на своих местах, из одного из них послышались глухие удары, и окружающие, услышав их, побелели от страха. На моих глазах крышка гроба медленно открылась, и из него поднялась госпожа Ян. Ее взлохмаченные волосы были усеяны опилками и красным песком, лицо — белое как бумага. Кричать, как несколько дней назад, у нее уже не было сил, и она лишь в последний раз махнула в сторону собравшейся вокруг толпы зажатым в руке указом о наследовании с государевой печаткой. Подбежавшие слуги заколотили крышку гвоздями, предварительно набросав в гроб земли и песка. Я считал: они загнали в крышку девятнадцать длинных гвоздей.


Все, что я знаю о царстве Се, мне рассказал буддистский монах по имени Цзюэкун, что означает «Озаренный Предел». Его, обладателя глубоких познаний, знатока боевых искусств, музыки, шахмат, каллиграфии и живописи, еще при жизни выбрал мне в наставники батюшка-государь. Во время изнурительных занятий, когда я целые дни проводил в холоде Зала Горного Склона, Цзюэкун не отходил от меня ни на шаг и всегда был готов что-то рассказать о двухсотлетней истории царства Се, о ее землях, простирающихся на девять сотен ли,[7] а также о деяниях правителей и погибших на поле брани военачальников. Он описывал каждую гору и реку в пределах наших границ и рассказывал, как живут наши подданные, которые выращивают просо и рис, занимаются охотой и рыбной ловлей.

Мне было лет восемь, когда меня стали одолевать маленькие белые демоны. Стоило зажечь светильники, как они запрыгивали ко мне на книжный столик, забирались даже на шахматную доску и скакали вокруг меня, чуть живого от страха. Заслышав мои крики, Цзюэкун прибегал и, выхватив меч, разгонял их. Так что с восьмилетнего возраста я почитаю моего наставника Цзюэкуна.

Я велел привести Цзюэкуна из Зала Горного Склона во дворец. Когда он опустился передо мной на колени, я обратил внимание, какой он печальный. Я заметил также, что в руке у него зачитанный «Луньюй»[8] с обтрепанными краями, что его халат буддийского монаха весь в дырах, а на соломенных сандалиях — темная грязь.

— Почему наставник явился с «Луньюем»? — поинтересовался я.

— Государь не дочитал эту книгу до конца. Я загнул страницу, где мы прервались, и принес, чтобы вы могли завершить начатое, — сказал Цзюэкун.

— Я теперь — император Се. С какой стати ты пристаешь ко мне с учением?

— Если властитель Се больше не станет учиться, убогому монаху придется вернуться в Кучжу — монастырь горького Бамбука — и жить там отшельником.

— Я не разрешаю тебе возвращаться! — ни с того ни с сего заорал я, выхватив из рук Цзюэкуна «Луньюй» и швырнув книгу на царское ложе. — Я не разрешаю тебе покидать меня. Если ты уйдешь, кто будет разгонять мне назойливых демонов? Эти маленькие белые демоны уже подросли и могут забраться ко мне за полог кровати.

Две молоденькие служанки прыснули в кулачок, еле сдерживаясь, чтобы не захихикать. Раздосадованный тем, что они, вне сомнения, смеются над моими страхами, я выхватил горящую свечу из подсвечника и запустил одной из них в лицо.

— Не сметь смеяться! — взвизгнул я. — Того, кто еще засмеется, прикажу отвезти к Царским Могилам и закопать заживо.


В царском саду под осенним ветром буйно распустились хризантемы, и куда ни глянь, везде проступала эта желтизна, от которой веяло отвратительным запахом смерти. Я отдал приказ извести все эти цветы, и садовники послушно подчинились. А потом втайне от меня доложили об этом моей бабке, госпоже Хуанфу. Лишь позже я узнал, что насадить хризантемы по всему саду — ее затея. Она любила эти цветы, отчасти из-за убежденности в том, что их ни на что не похожий аромат помогает при ее хронических головокружениях. Вдовствующая императрица, госпожа Мэн, однажды поведала мне по секрету, что каждую осень госпожа Хуанфу устраивает целое пиршество из хризантем, велит дворцовым поварам готовить из них и холодные блюда, и горячие супы по тайным рецептам для здоровья и долголетия. Но я был неумолим. Как можно глотать лепестки этих хризантем, ведь они напоминают холодные, застывшие трупы: это все равно что пожирать разлагающуюся плоть мертвецов — даже представить противно.


С ударом колокола я начал аудиенцию для своих главных министров и чиновников, на ней рассматривались доклады государю. По ту и другую сторону от трона восседали моя бабка, госпожа Хуанфу, и вдовствующая императрица, госпожа Мэн. Мои решения всегда основывались на взглядах, которые они бросали мне украдкой, или на их намеках. Я всегда принимал на веру их мнения. Я был уже достаточно взрослым, и мне хватало знаний, чтобы освободить этих двух женщин от негласного управления государственными делами, но предпочитал этого не делать, чтобы не следить за каждым своим словом и не отягощать голову раздумиями.

На коленях я держал банку для сверчков. Гнетущую атмосферу церемонии изредка нарушал сидевший в банке чернокрылый сверчок, который время от времени громко стрекотал. Я любил сверчков и переживал лишь из-за того, что осенние дни становились все прохладнее, и дворцовым слугам становилось все труднее поймать на горе даже одного свирепого чернокрылого сверчка.

Ни своих министров, ни чиновников, на дрожащих ногах поднимавшихся по алым ступенькам к трону, чтобы доложить, как обстоят дела с продовольствием для наших войск на границе, или внести предложения по распределению земель к югу от гор, я не любил. Но пока они не замолкали, и пока госпожа Хуанфу не поднимала свою трость долголетия из пурпурного сандалового дерева, закончить аудиенцию я не мог. Как я ни ерзал на троне, приходилось терпеть, говорил мне когда-то монах Цзюэкун: жизнь государя проходит среди сплетен, жалоб и слухов.

В присутствии министров госпожа Хуанфу и госпожа Мэн сохраняли видимость степенности и деликатности. Создавалось впечатление, что они прекрасно относятся друг к другу и придерживаются сходных мнений в политике, но после аудиенций между ними неизменно разгорались ожесточенные перепалки, тогда и языки их кололись подобно острым кинжалам. Однажды, едва министры покинули Фаньсиньдянь — Зал Изобилия Духа, мой тронный зал, госпожа Хуанфу влепила госпоже Мэн оплеуху. Я замер, а госпожа Мэн схватилась за щеку и убежала за занавеску, где дала волю слезам. Я последовал за ней и услышал, как она говорит, всхлипывая: «Старуха проклятая, чем скорее умрет эта карга, тем лучше».

Я стоял и смотрел на ее лицо, перекошенное от унижения и ненависти, красивое, хоть она и скрежетала зубами. Такое странное выражение не покидало лица моей матушки, госпожи Мэн, с тех пор, как я себя помню. Всегда кого-то подозревающая, всегда исполненная страха, эта женщина была уверена, что ее сына, моего родного брата Дуаньсяня отравили, и что, скорее всего, это сделала Дайнян — Чернушка, любимая наложница покойного государя. За это Дайнян лишилась всех десяти пальцев на руках, и ее бросили в грязный Холодный дворец — Лэн Гун. Я знал, что там влачили жалкое существование совершившие какую-либо провинность наложницы.[9]

Как-то я тайком пробрался в Холодный дворец, чтобы взглянуть на беспалые руки Дайнян. На самых задах дворцовой территории, где он находился, царили ужасный холод и запустение; все стены двора заросли мхом и покрылись паутиной. Заглянув в окно, я разглядел лежавшую на куче соломы в каком-то забытьи Дайнян. Рядом стоял потрескавшийся ночной горшок, и в воздухе висело исходившее из него жуткое зловоние. Пока я смотрел, Дайнян перевернулась на другой бок, и стало видно одну из ее рук; она безвольно свисала с кучи соломы в луче солнечного света, пробивавшегося из окна. Рука походила на пригорелую лепешку, а над вонючей коркой засохшей крови вился целый рой мух, бесстрашно садившихся на изуродованную кисть.

Лицо Дайнян скрывал полумрак, а так как женщин во дворце было хоть пруд пруди, я даже представить не мог, кто она такая. Кто-то сказал мне, что эта наложница божественно играла на пипа.[10] «Каким бы она ни блистала талантом, — подумал я, — без пальцев ей на пипа уже не сыграть. Интересно, будет ли теперь, в дни праздников и торжеств, проходить по садам с пипа в руках, наигрывая прекрасные мелодии, словно навеянные бессмертными небожителями, другая прелестная женщина?» В том, что именно Дайнян подкупила дворцового повара и подложила мышьяку в подслащенную рисовую кашу моего брата Дуаньсяня, я даже не сомневался. И все же у меня были некоторые подозрения относительно того, почему именно ей отрубили все десять пальцев. И я спросил об этом свою матушку, госпожу Мэн, которая, поколебавшись, сказала: «Я терпеть не могла эти ее руки». Но даже такой ответ не устроил меня, и я задал этот же вопрос своему наставнику Цзюэкуну. «Все очень просто, — сказал тот. — Дайнян своими руками умела извлекать из пипа прекрасную музыку, а госпожа Мэн — нет».

К тому времени, когда я взошел на трон, в Холодном дворце за рощицей утунов обитали взаперти одиннадцать отвергнутых наложниц. По ночам в воздухе разносился их плач, который так и лез в уши. Эти полуночные рыдания страшно раздражали, но утихомирить обитавших в Холодном дворце женщин со всеми их чудачествами было невозможно: они уже перешагнули границу между жизнью и смертью. Днем они спали, укрывшись с головой, но как только наступала ночь, оживали и своими душераздирающими рыданиями и воплями не давали обитателям дворца Се уснуть. Я просто сходил с ума, но не мог даже приказать слугам заткнуть им рты тряпками, чтобы прекратить эти звуки, потому что просто так входить в Холодный дворец запрещалось. Наставник Цзюзкун посоветовал смириться с этим женским плачем, как с одним из ночных звуков дворца. По его мнению, этот плач ничем не отличался от звона медного гонга ночного сторожа, совершавшего обход за стенами дворца. Он считал, что как сторож возвещает ударом гонга о том, что прошел еще один отрезок ночи, так и отверженные наложницы в Холодном дворце встречают своим плачем рассвет. «Вы — владыка Се, — сказал монах Цзюэкун. — Вам следует учиться терпимости».

Я нашел совет Цзюэкуна невразумительным. Я — государь Се, с какой стати я должен учиться терпимости? На самом деле все как раз наоборот: своей властью я мог избавиться от всего, что мне досаждает, в том числе и от рыданий, доносившихся по ночам со стороны рощи утунов. Поэтому в один прекрасный день я вызвал придворного палача и спросил, можно ли сделать так, чтобы эти женщины рыдали неслышно. Если только отрезать им языки, сказал тот. Я поинтересовался, не умрут ли они от этого. Нет, если сделать это умеючи, ответил он. «Вот и сделай. И чтобы я больше не слышал этих демонических воплей и волчьих завываний никогда».

Мой приказ был исполнен в строжайшем секрете: об этом знали лишь дворцовый палач и я. Потом он принес окровавленный сверток. «Больше не будут голосить», — сказал он, неторопливо разворачивая его. Я посмотрел, что в свертке. Языки плаксивых наложниц походили на соленые свиные, весьма изысканное блюдо. В награду палач получил от меня серебряные слитки с приказом не сообщать о содеянном госпоже Хуанфу ни при каких обстоятельствах. На ее вопрос он должен был ответить, что они откусили себе языки по неосторожности.

Всю ночь мне было не успокоиться. Как и обещал палач, из Холодного дворца не доносилось ни звука. Мертвенную тишину ночи нарушали лишь шелест осеннего ветра, шорох опавших листьев и доносившийся время от времени звон гонга ночного сторожа. Но я ворочался с боку на бок на царском ложе, из головы никак не шли языки, что я приказал вырвать у этих несчастных женщин, и страх сжимал мне сердце. Ни один звук больше не нарушал моего покоя, но заснуть стало еще труднее. Заметив, что я места себе не нахожу, девушка-служанка в ногах моей кровати спросила: «Не желает ли государь облегчиться?» Покачав головой, я стал смотреть в окно на мерцающий свет фонаря и темную синеву ночного неба, а в мозгу мелькали образы печальных женщин в Холодном дворце, которых я лишил возможности плакать. «Почему так тихо? — спросил я служанок. — Так тихо, что не заснуть. Принесите моего сверчка».

Одна из служанок вернулась с моим любимцем в маленькой клетке, и еще много ночей после этого я засыпал под звонкий стрекот чернокрылых сверчков. Однако тревога не оставляла меня: ведь пройдет осень, и с первым же снегопадом сверчки передохнут. Как мне после этого проводить долгие ночи?


Злое деяние, совершенное мною руками дворцового палача, не давало мне покоя — я просто места себе не находил. Я попытался потихоньку узнать, что по этому поводу думают госпожа Хуанфу или главные министры двора, однако, выяснилось, что они и знать ничего не знают. Однажды после царской аудиенции я спросил госпожу Хуанфу, давно ли она была в Холодном дворце, а потом выложил ей, что всем помещенным туда женщинам отрезаны языки. Она долго и любовно смотрела на меня, а потом вздохнула: «Неудивительно, что последние несколько ночей стоит такая мертвая тишина. Что ни ночь, никак не могу заснуть». — «Бабушка, а разве тебе нравилось слушать по ночам, как эти женщины рыдают?» — спросил я. Она лишь как-то двусмысленно улыбнулась: «Раз языки отрезаны, так тому и быть. Но смотри, чтобы слухи об этом не вышли за пределы дворца. Во дворце я уже всех предупредила, что тот, кто проболтается, расстанется со своим языком».

Тут у меня словно камень с души свалился. Бабка прибегла бы к той же форме наказания, что и я, и от понимания этого я почувствовал облегчение и в то же время недоумение. Получается, ничего предосудительного я не совершил. По мнению госпожи Хуанфу, вырвать языки одиннадцати женщинам, заключенным в Холодном дворце, — сущая безделица.


Бронзовый алхимический котел, в котором готовился эликсир бессмертия, по-прежнему стоял в углу зала. Зола под ним уже остыла, но бронза, потерявшая изначальный цвет от прикосновения человеческих пальцев, была еще горячей. Покойный государь принимал эликсир круглый год, а до этого потратил целую кучу золота, выписав во дворец алхимика с далекого острова Пэнлай.[11] И все же пэнлайский эликсир не смог продлить хрупкую и растраченную впустую жизнь упокоившегося властителя. Алхимик скрылся из дворца в ночь перед его кончиной, и это еще раз доказывало, что эликсир, якобы служащий панацеей от всех болезней, гарантирующий долголетие и предотвращающий старость, — простое шарлатанство.

При жизни отца огонь под котлом поддерживал старый и седой дворцовый слуга по имени Сунь Синь. А теперь я смотрел, как он расхаживает перед ним под порывами осеннего ветра, потом наклоняется, чтобы собрать щепки и золу. Всякий раз, когда я проходил мимо котла, он ползал на коленях, с ладонями, полными золы, и бормотал: «Огонь погас, и бедствия скоро обрушатся на царство Се».

Как и все остальные, я знал, что Сунь Синь — сумасшедший. Его хотели выгнать из дворца, но я не позволил. И не только потому, что хорошо к нему относился, мне еще очень нравилось повторять его зловещее заклинание. Я долго смотрел на золу у него в руках — все, что осталось от эликсира. А потом произнес: «Огонь погас, и бедствия скоро обрушатся на царство Се».

Всякий раз, когда вокруг толпились с подобострастными улыбками на лицах министры, чиновники и дворцовые служащие, я думал о старике Сунь Сине с его печальным лицом и полными слез глазами и говорил окружающим: «Что вы улыбаетесь, как дураки? Огонь погас, и бедствия скоро обрушатся на царство Се».


Осенью охотничьи угодья выглядели заброшенными и унылыми; подлесок и дикие травы выросли по колено. То ярко вспыхивали, то пропадали огни костров: их зажгли, чтобы согнать дичь вниз по склону холма в нашу сторону. Долина у подножия Тунчишань наполнилась гарью, в дыму мчались, ища спасения, зайцы, косули и лесные олени, и до меня то и дело доносились жужжание стрел и восторженные возгласы охотников.

Я обожал такую охоту с загонщиками, проводившуюся ежегодно. В этом году в ней принимали участие почти все мужчины из царской семьи, и множество всадников пришпоривали коней, держа наготове луки и стрелы. Сразу за моим чалым пони следовали мои сводные братья. Оглянувшись, я увидел мрачные лица Третьего Принца Дуаньу и его родного брата Дуаньвэня, на которых иногда могли появляться и чванливые ухмылки. За ними, как привязанные, тащились тщедушный Второй Принц Дуаньсюань и бестолковый Четвертый Принц Дуаньмин. Кроме них в моей свите были мой наставник, монах Цзюэкун, и отряд личной стражи в форме из парчи.

На той охоте меня, государя, первый раз пытались убить. Помню, как прямо передо мной, блеснув среди подлеска прекрасной коричневой шкурой, пронесся горный олень. Когда я, пришпорив коня, рванулся в погоню, сзади донесся крик Цзюэкуна: «Берегись — сзади — стрела убийцы!» Я резко обернулся и увидел летящую прямо в меня стрелу с отравленным наконечником. Она чуть-чуть не задела мой шлем с белым плюмажем, и в эту долю секунды всех вокруг прошиб холодный пот.

Я был напуган не меньше остальных. Ко мне молнией подскакал Цзюэкун и, взяв меня в охапку, мгновений перетащил к себе в седло. Еще дрожа от страха, я снял шлем и увидел, что стрела расщепила белоснежное гусиное перо пополам. «Кто пустил эту стрелу? — спросил я Цзюэкуна. — Кто хочет мне зла?» Он ответил не сразу, обшаривая взглядом деревья на горном склоне. «Кто твой враг?» — наконец вымолвил он. «Да, кто мой враг?» — спросил я. «Это уж смекай сам, — улыбнулся он. — Кто сейчас прячется дальше всех от тебя, тот и есть твой враг».

Тут только я сообразил, что никого из моих четырех сводных братьев нигде не видно, и стало ясно, что они скрылись где-то за деревьями. Можно было заподозрить, что такой хладнокровный удар из-за угла мог нанести лишь первый принц Дуаньвэнь, ведь из нас пяти он стреляет лучше всех, и только такой коварный и своенравный тип способен подготовить покушение так, что и комар носу не подточит.

Когда протрубил рог — сигнал охотникам возвращаться в лагерь, — Дуаньвэнь прискакал первым. Через плечо у него был перекинут самец косули, а на крупе коня приторочены пять-шесть диких кроликов и фазанов. На колчане чернели пятна крови от его добычи. Кровью оказалось заляпано и все белое одеяние. Он так надменно усмехался, с такой бравой молодцеватостью восседал на коне, что это подействовало на меня как-то странно. Может, и правду говорила теперь уже покойная госпожа Ян. Дуаньвэнь удивительно напоминал покойного батюшку-императора; да и осанка у него — ни дать, ни взять, новый правитель Се. Мне о такой внешности приходилось только мечтать.

— Как охота, ваше величество? — как ни в чем не бывало осведомился Дуаньвэнь, не слезая с коня. — Что-то не видно у вас добычи.

— В меня стреляли из-за угла и чуть не попали, — произнес я. — Не знаешь, кто бы это мог быть?

— Нет, не знаю, государь, как я вижу, цел и невредим, ну а я стреляю метко, как говорится, «расщеплю тополек с сотни шагов», так что, конечно, эта стрела никак не моя. — Дуаньвэнь чуть склонился в поклоне с тем же надменным выражением лица.

— Если не ты, значит, Дуаньу. Кто бы ни покушался на мою жизнь, пощады ему не видать, — проговорил я сквозь зубы, щелкнул плетью и поскакал прочь. В ушах завывал осенний ветер, из-под копыт с хрустом разлетались ветки кустарников. В душе у меня, как и на холме Тунчишань, царило беспощадно леденящее дыхание осени. Я принял это покушение так близко к сердцу, что меня переполняли и страх, и гнев, и я решил, что накажу Дуаньвэня и Дуаньу так же, как госпожа Мэн наказала Дайнян, — прикажу придворному палачу отрубить им пальцы: больше не будут похваляться передо мной, как метко стреляют из лука.


Во дворце этот случай на охоте вызвал целую бурю. На следующий день во время аудиенции моя матушка, госпожа Мэн, разрыдалась и стала умолять госпожу Хуанфу и собравшихся министров восстановить справедливость и сурово наказать Дуаньвэня и Дуаньу. Госпожа Хуанфу, напустив на себя вид человека с изысканными манерами, много знающего и многоопытного, стала увещевать госпожу Мэн, мол, при мне такое случалось не раз, и не стоит впадать в панику. «Нельзя возлагать вину на Дуаньвэня и Дуаньу лишь на основе предположений. Предоставьте мне определить личность злоумышленника. Еще будет время наказать виновного, как только "отступит вода и обнажатся камни"».[12] Однако госпожа Мэн, уверенная, что госпожа Хуанфу всегда выгораживает Дуаньвэня и Дуаньу, не прислушалась к этому совету и стала настаивать, чтобы обоих братьев доставили в Зал Изобилия Духа и учинили им допрос. Тогда госпожа Хуанфу напомнила ей, что не след разбирать личные вопросы наряду с делами государственными. Я наблюдал, в какой переплет попал стоявший перед алыми ступеньками чиновник, которому предстояло отдать этот приказ: он не знал, как ему быть, и на его лице отражалось смятение. Эта сцена показалась мне очень смешной, и я, не удержавшись, захихикал. Никто не хотел уступать, и безвыходное положение затягивалось. Тут добродушное выражение исчезло с лица госпожи Хуанфу, ее всю перекосило от ярости, и она подняла трость долголетия из пурпурного сандала в знак того, что министры могут удалиться. Те потянулись на выход, а трость на моих глазах описала в воздухе дугу и опустилась на прическу моей матушки, госпожи Мэн. Изо рта госпожи Мэн вырвался хриплый, но пронзительный вопль, за которым последовало грубое непотребное ругательство, какое можно услышать лишь от простолюдинов на рынке.

Я замер. Покидавшие зал министры остановились и обернулись посмотреть, что произошло, госпожу Хуанфу от злости просто трясло. Подойдя к госпоже Мэн, она ткнула ей в рот концом трости. «Это что еще за брань ты изрыгаешь? — подступала к ней она. — Как же я была слепа, когда однажды позволила подлой торговке доуфу[13] стать вдовствующей императрицей, — продолжала она, тыкая тростью. — Раз ты до сих пор не отучилась от грязной брани, как ты смеешь сидеть в Зале Изобилия Духа?» Госпожа Мэн разрыдалась в голос, потому что трость госпожи Хуанфу вовсю загуляла по ее губам. «Не буду больше ругаться, — твердила госпожа Мэн, всхлипывая. — Давайте, стройте дальше заговоры против Дуаньбая, потому что не успокоитесь, пока я не умру».

— Дуаньбай не твой сын, он — повелитель царства Се, — свирепа выговаривала ей госпожа Хуанфу. — Если не перестанешь плакать и голосить и не начнешь соблюдать приличия, отошлю тебя обратно в лавку торговца доуфу, откуда ты и пришла, Готовить доуфу, вот на что ты годишься, а не на то, чтобы быть Вдовствующей государыней Се.

Чем больше я слушал их перебранку, тем более это было невыносимо, поэтому я поспешил улизнуть, пока никто не видел. Но не успел я дойти до высокого коричного дерева, как показался бежавший навстречу мне ратник в полной боевой форме из парчи, который, завидев меня, рухнул на колени. «Варвары прорвали нашу оборону, генерал Чжэн, командующий войсками на западе, прислал государю срочное донесение». Я мельком глянул на письмо с тремя перьями у него в руках. «А я-то тут при чем. Отнеси это донесение госпоже Хуанфу». Подпрыгнув, я отломил усеянную ароматными цветами ветку коричного дерева и ее концом хлестнул стоящего на коленях ратника по спине. «Меня все эти ваши дела не интересуют, — бросил я, уходя. — Целыми днями преподносите мне то одно, то другое, просто голова болеть начинает, говоришь, варвары прорвали нашу оборону? Так возьмите и выдворите их туда, откуда они пришли».

Бесцельно прогуливаясь по дворцу, я, в конце концов, остановился перед алхимическим котлом покойного государя. Бронзовая поверхность сверкала в лучах заходящего солнца, и мне показалось, что я вижу, как в кипящей жидкости кружится пилюля коричневого цвета. Огонь под котлом давно угас, но над ним поднимался аромат какого-то необычного лекарства и обжигающие клубы пара. Мой красный парадный халат с вышитыми драконами быстро намок: близ алхимического котла покойного государя я всегда обильно потею. Размахнувшись, я хлестнул веткой коричного дерева по поверхности котла, способного вращаться вокруг своей оси, а в это время откуда-то сзади, как призрак, появился старый слуга Сунь Синь, причем так неожиданно, что я даже вздрогнул. На лице его, как и прежде, лежала печаль, а в глазах светилось безумие. Он протянул мне сломанную стрелу.

— Откуда это у тебя? — удивился я.

— С Тунчишань. Оттуда, где гнали зверя. — И он указал на северо-запад. — Это отравленная стрела, — добавил он, и его обветренные губы задрожали, как осенние листья.

Я вернулся мыслями к тому, что произошло на охоте, и в душе снова воцарилось уныние. Было ясно, что покушавшийся пользовался покровительством моей бабки, госпожи Хуанфу, а вот сама отравленная стрела попала в руки спятившего старика Сунь Синя. Непонятно только, где он ее отыскал, и зачем ему вздумалось вручать ее мне.

— Выкинь ее, — сказал я Сунь Синю. — Она мне не нужна. Я знаю, кто ее выпустил.

— Стрела убийцы уже выпущена, и бедствия скоро обрушатся на царство Се. — Сунь Синь небрежно отшвырнул стрелу в сторону. В его печальных глазах вновь выступили слезы.

Сунь Синь приводил меня в восторг. Мне казалось оригинальным и интересным то, как он переживает за все на свете. Старый безумец нравился мне больше всех остальных слуг и рабов во дворце, и по этому поводу моя бабка, госпожа Хуанфу, и Вдовствующая Императрица, госпожа Мэн, уже выражали высочайшее неудовольствие. Но у меня с самого детства установились необычайно близкие отношения с Сунь Синем, и я нередко вытаскивал его из дворца на улицу поиграть в классы.

— Не плачь. — Вынув носовой платок и вытерев ему щеки, я потянул его за руку. — Пойдем, попрыгаем в классы. Давно уже мы в них не играли.

— Прыгай, прыгай в классы. Скоро бедствия обрушатся на царство Се. — Бормоча эти слова, он приподнял левую ногу и запрыгал по клеточкам. — Раз, два, три. Скоро бедствия обрушатся на царство Се…


Осуществить план по наказанию Дуаньвэня и Дуаньу не удалось, потому что никто из палачей не осмеливался поднять на них руку. Прошло несколько дней, и однажды я увидел, как они идут, взявшись за руки, мимо Зала Изобилия Духа. Это зрелище повергло меня в еще большее уныние. Я понимал, что палки в колеса мне ставит моя бабка, госпожа Хуанфу, и это вызывало во мне крайнее неудовольствие. «Раз ее слово — закон, размышлял я, почему бы ей просто не занять трон Се?»

Почувствовав, что меня что-то гложет, госпожа Хуанфу велела мне прийти к ее постели в Цзиньсютан — Зале Парчовых Узоров и стала молча разглядывать меня. Без румян и пудры она выглядела изможденной и старой, и меня даже посетила мысль, что госпожа Хуанфу скоро займет свое место в Царских Могилах у подножия Тунчишань.

— Отчего ты такой мрачный, Дуаньбай? — спросила она, беря меня за руку. — Или сдох один из твоих любимых сверчков?

— Зачем мне быть государем Се, если я во всем должен слушаться тебя? — выпалил я. Это получилось у меня громко и неожиданно, а что говорить дальше, я и не знал и только наблюдал, как она рывком села в кровати, и на ее лице отразились удивление и неудовольствие. Я инстинктивно отступил назад.

— Кто научил тебя говорить здесь такое? Госпожа Мэн или этот твой наставник Цзюэкун? — Тон ее вопросов устрашал, а сама она в это время потянулась за стоявшей у кровати тростью. Я отступил еще на шаг, опасаясь получить этой тростью по голове. Но меня госпожа Хуанфу не ударила. В конце концов ее трость описала дугу в воздухе и опустилась на голову одной из девушек-служанок.

— Что ты здесь ошиваешься? — рыкнула госпожа Хуанфу. — Убирайся прочь.

Маленькая девочка с полными слез глазами шагнула за ширму, а я вдруг не удержался и разревелся.

— Дуаньвэнь пустил в меня стрелу на охоте, — всхлипывал я, — а ты даже не позволяешь наказать их. Если бы не Цзюэкун, стрела попала бы в меня.

— Я уже подвергла твоих братьев наказанию. Все четверо получили по три удара тростью. Разве этого недостаточно?

— Недостаточно! — выкрикнул я. — Я хочу, чтобы Дуаньвэню и Дуаньу отрубили пальцы, чтобы они больше не могли стрелять из-за угла.

— Эх, ты, несмышленыш. — Госпожа Хуанфу притянула меня к себе и усадила на ложе, легонько теребя за уши. В уголках ее губ снова заиграла материнская улыбка. — Первое требование к правителю, Дуаньбай, — быть милосердным. Нельзя быть злым или жестоким. И я уже не первый раз говорю тебе это. Неужели ты все забыл? Есть и другое. Дуаньвэнь и все остальные — потомки царской фамилии Се, наследные принцы. Как ты предстанешь перед духами своих предков, если отрубишь им пальцы?

И как будешь смотреть в глаза чиновникам двора и остальным подданным?

— Но разве Дайнян не отрубили пальцы за то, что она стала отравительницей? — не сдавался я.

— Это дело другое. Дайнян — холопка из подлого люда, а у Дуаньвэня с братьями в жилах течет царская кровь, к тому же они — мои любимые внуки. Я не позволю, чтобы они так запросто лишились пальцев.

Я сидел, свесив голову, рядом с госпожой Хуанфу и слышал исходивший от ее одежды запах мускуса и линчжи.[14] На поясе с драконами и фениксами у нее висел чудный жезл жуй из кристально чистого нефрита, и меня так и подмывало схватить его и запихнуть себе в карман. Жаль вот, не хватило духу.

— И вот еще что, Дуаньбай. У нас во дворце Се возвести на царский трон легко, но и свергнуть с него ничего не стоит. Хорошенько запомни эти слова.

Этот последний наказ моей бабки, госпожи Хуанфу, я усвоил хорошо. Широкими шагами я вышел из Зала Парчовых Узоров и, проходя через сад с хризантемами, яростно плюнул на эти ненавистные цветы. «Старуха проклятая! Чем скорее умрет злобная карга, тем лучше», — тихо выругался я. Этому выражению я выучился у вдовствующей императрицы, госпожи Мэн. Но, даже выругавшись, я не утолил гнева, поэтому запрыгнул на любимую клумбу госпожи Хуанфу и стал топтать желтые хризантемы. Подняв глаза, я вдруг увидел побитую бабкой маленькую служанку, которая стояла под карнизом, изумленно уставившись на меня. На лбу у нее, там, куда пришелся удар тростью долголетия, вздулся кровавый волдырь. Я вспомнил совет госпожи Хуанфу быть милосердным, и мне стало смешно. На ум пришло одно из заученных наизусть во время учебы в Павильоне Горного Склона наставлений: «Если слова расходятся с делами, в этом повинен сам человек», «Госпожа Хуанфу — прекрасный тому пример», — решил я.

Как раз в это время через округлые «лунные» ворота перед Залом Парчовых Узоров вошли Дуаньвэнь и Дуаньу. Спрыгнув с клумбы, я преградил им дорогу. По их ошарашенному виду я понял, что они никак не ожидали застать меня здесь.

— Вы чего сюда заявились? — недобро осведомился я.

— Идем к бабушке на поклон, — промямлил Дуаньвэнь, и в его голосе не было ни заносчивости, ни высокомерия.

— А почему ко мне на поклон никогда не ходите? — не отставал я, проводя веточкой хризантемы им по подбородку.

Дуаньвэнь не ответил. Зато Дуаньу уставился на меня с такой нескрываемой злобой, что я не выдержал и толкнул его так, что он даже отступил на шаг. Восстановив равновесие, он снова уставился на меня своими маленькими глазками. Я сорвал еще одну хризантему и швырнул ему в лицо.

— Только зыркни так на меня еще раз, и я прикажу выдавить тебе глаза! — заорал я.

Дуаньу отвернулся, но с места не двинулся, хотя смотреть на меня больше не осмеливался. Стоявший рядом Дуаньвэнь побледнел, и я заметил, как в глазах у него блеснули слезы. Тонкие, как у девицы, губы сжались так крепко, что, казалось, вот-вот брызнет кровь.

— А ты чего так распереживался, ведь я тебя не бил, не толкал? — вызывающе повернулся як Дуаньвэню. — Поглядим, достанет ли тебе духу пустить в меня еще одну стрелу. Буду ждать…

Все так же молча Дуаньвэнь взял Дуаньу за руку, и они, обойдя меня, бегом поспешили дальше к Залу Парчовых Узоров. Там, в галерее, уже стояла моя бабка, госпожа Хуанфу; она, вероятно, стала свидетелем всего, что произошло. В руках она держала трость долголетия, невозмутимое лицо ничего не выражало, и было непонятно, одобряет она мое поведение или осуждает. Но меня это и не волновало, я слишком упивался тем, как славно сорвал свой гнев.

Глава 2

К тому времени, когда я взошел на трон Се, евнухов среди сановников при дворе почти не осталось. Случилось так потому, что покойный батюшка-государь всем нутром питал к евнухам отвращение и со временем избавился от них. После этого он разослал своих людей искать в народе красивых девушек. Их стали доставлять во дворец, пока он не превратился в место, где царила женская красота. Отец погряз в плотских наслаждениях, отдаваясь женским чарам, которые он так обожал, и постоянно резвясь в постели. Как утверждал мой наставник, буддийский монах Цзюэкун, эта вседозволенность и стала основной причиной ранней кончины императора.

Помню, однажды зимой у подножия красной стены перед дворцом обнаружили около десятка мертвых евнухов. Очевидно, они умерли от голода и холода, ожидая приказа государя вернуться во дворец. Они оставались у стены всю зиму, пока жестокая пурга не ослабила их сознание, и они не умерли, обняв друг друга. Все эти годы я не мог понять, почему они сделали такой выбор, почему не вернулись в деревню, чтобы выращивать урожай или разводить шелковичных червей, а предпочли этому никому не нужную смерть перед дворцом Се. Когда я спросил об этом Цзюэкуна, он посоветовал выбросить этих людей из головы. «То фигуры трагические, — сказал он, — их и жалко, и в то же время чувствуешь к ним отвращение».

Цзюэкун породил во мне глубокую неприязнь к евнухам, и я с самого детства никогда не позволял ни одному из них прислуживать мне. Естественно, речь идет лишь о периоде до моего восшествия на трон. Я никак не ожидал, что в этом году госпожа Хуанфу возьмется за наведение новых порядков во дворце с таким размахом, что примет три сотни молодых евнухов, присланных из трех южных уездов, чтобы заменить бесчисленных хрупких, болезненных или непослушных дворцовых девушек. Я был тем более удивлен, когда в составленном госпожой Хуанфу списке подлежавших изгнанию обнаружил имя своего наставника, монаха Цзюэкуна.

О том, что Цзюэкун покидает дворец, мне никто не сказал. В то утро я сидел в Зале Изобилия Духа, принимая благие пожелания от новоприбывших евнухов. Я оглядывал распростертые перед залом тела трехсот мальчиков моего возраста — целое море черных голов, — и это зрелище казалось мне весьма комичным. Но рядом сидели госпожа Хуанфу и госпожа Мэн, и я знал, что они будут недовольны, если я расхохочусь вслух, поэтому смеялся, прикрыв рот рукой и опустив голову. Потом, подняв глаза, я заметил, что за рядами мальчиков стоит на коленях кто-то еще, и понял, что это мой наставник, монах Цзюэкун. На нем были уже не шапочка и пояс ученого, а черный буддийский халат, и он застыл, коленопреклоненный, с прямой спиной. Я никак не мог понять, что Цзюэкун собирается делать. Я соскочил было с трона, но меня остановила госпожа Хуанфу: она зажала мне ногу концом своей трости долголетия так, что я не мог и шевельнуться.

— Цзюэкун тебе больше не наставник, — сказала она. — Он уходит из дворца и поэтому сейчас, простираясь перед тобой, шлет свои прощальные пожелания. А вот тебе не разрешается выходить из зала.

— Но в чем дело? Почему вы заставляете его уйти? — зазвенел мой тонкий голос.

— Тебе уже четырнадцать, и ты больше не нуждаешься в наставнике. Правителю нужен первый министр, а не бритоголовый монах.

— Он не монах, он наставник, его пригласил для меня отец, и я хочу, чтобы он оставался со мной. — Я яростно тряс головой. — Мне не нужен никто из этих маленьких евнухов, мне нужен наставник Цзюэкун.

— Но я не могу разрешить ему остаться с тобой. Из-за него ты и так не похож на других мальчиков, чего доброго и правитель Се из тебя выйдет странный. — Госпожа Хуанфу убрала с моей ноги трость и несколько раз стукнула ею по полу. — Кроме того, — добавила она уже мягче, — я его не выгоняю. Я поинтересовалась его мнением, и он сказал, что сам хочет оставить дворец, что больше не желает быть твоим наставником.

— Нет!!! — дико завопил я и, забыв про все приличия, сбежал по ступенькам. Я промчался мимо трех сотен молодых евнухов, ровными рядами лежащих на полу зала — все они поднимали головы и молча с почтительностью взирали на меня, когда я пробегал мимо, — и заключил Цзюэкуна в объятия. Я рыдал как ребенок. Все, кто собрался в Зале Изобилия Духа, застыли, пораженные таким непредвиденным развитием событий. Звуки моих рыданий отчетливо слышались в наступившей тишине.

— Перестань плакать. Правитель Се не должен выражать своих чувств перед министрами или подданными. — Цзюэкун вытер мне слезы полой халата, улыбаясь всегдашней безмятежной и блаженной улыбкой и продолжая стоять на коленях. Я смотрел, как он вынимает из рукава «Луньюй». — Ты еще не прочитал это полностью. Об этом лишь и печалюсь, покидая дворец.

— Не хочу ничего читать. Хочу, чтобы ты остался.

— Какой же ты еще, в сущности, ребенок, — тихо вздохнул Цзюэкун. Он ненадолго задержал проницательный взгляд у меня на лбу, потом скользнул глазами по царскому венцу с Черной Пантерой. — Дитя, — грустно произнес он, — тебе выпала удача стать властителем в таком юном возрасте, но в этом и твое несчастье. — Его рука дрожала, когда он передавал мне книгу. Потом он встал и отряхнул рукавом пыль с одежды. Я понимал, что он уходит и что я не в силах остановить его.

— Куда ты теперь, наставник? — крикнул я вслед.

— В Кучжусы, монастырь Горького Бамбука. — Он остановился вдалеке, сложив ладони вместе, и обратил взор к небу. Его последние слова я еле разобрал. Монастырь Горького Бамбука в Лесу Горького Бамбука. Лес Горького Бамбука на горе горького Бамбука.

Я обливался слезами, хотя понимал, что поступать таким образом в подобных обстоятельствах — грубейшее нарушение этикета, но с другой стороны, раз я — правитель Се, то могу делать, что захочу: захочу плакать — буду плакать. Кто такая моя бабка, госпожа Хуанфу, чтобы не разрешать мне плакать? Вытирая слезы, я побрел обратно в Зал Изобилия Духа между двумя рядами евнухов, которые все так же лежали, распростершись, как колоды, но старались глянуть украдкой на мое заплаканное лицо. Чтобы расквитаться с госпожой Хуанфу, я походя попинал немало задранных кверху задниц, и наградой мне были приглушенные стоны. Так, пиная задницы, я и возвращался к трону, удивляясь при этом, какие они невероятно мягкие и невыразимо противные.


Вечером после ухода Цзюэкуна шел дождь. С неба тихо падали жемчужные капли, а я стоял, прислонившись к окну, погруженный в горестные размышления. Огни дворцовых светильников метались и мерцали под влажным ветерком, который шуршал во дворе мертвыми ветками и пожелтевшими листьями банановых деревьев и хризантем. Такими дождливыми ночами многие вещи промокали насквозь и начинали потихоньку гнить. Сквозь шелест дождя комариным звоном до меня доносился монотонный голос мальчика-шутуна, который не переставая бубнил что-то вслух из «Луньюя». Однако я его не слушал. Мои мысли по-прежнему занимал мой наставник, буддийский монах Цзюэкун. Я думал о его мудрости и проницательности, о том, насколько изысканной была его речь, вспоминал худое, не сравнимое ни с кем иным лицо и последние слова, что он сказал, прежде чем покинуть меня. Чем больше я думал о нем, тем горше становилось на душе, и я никак не мог смириться с тем, что у меня отняли моего любимого Цзюэкуна.

— Где находится Монастырь Горького Бамбука? — спросил я мальчика-шутуна, прервав его речитатив.

— Где-то далеко. Вроде бы, в царстве Вань, среди высоких горных хребтов и вздымающихся в небо вершин.

— Ну, а поточнее? Если ехать на повозке, сколько дней пути?

— Точно не знаю, Государь собирается отправиться туда?

— Нет, просто спросил. Я много куда хотел бы отправиться, но мне нельзя, госпожа Хуанфу не дает и шагу сделать из дворца.

В ту дождливую ночь мне опять снились кошмары. Маленькие белые демоны стояли теперь, печально завывая, по всем четырем сторонам кровати: тела у них были, как у тряпичных кукол, а лица — как у некоторых знакомых людей из дворца. Один казался похожим на похороненную заживо госпожу Ян, другой — на Дайнян, которой отрубили пальцы, а потом вырвали язык. Я проснулся в холодном поту и, прислушавшись, сообразил, что дождь еще идет. К своему ужасу я обнаружил, что расплывчатые контуры маленьких белых демонов остались на вышитом одеяле, и стал колотить по кровати. Девушки-служанки, спавшие на полу рядом, окружили кровать, обмениваясь недоуменными взглядами. Одна из них подняла ночной горшок.

— Да не хочу я на горшок! Быстро помогите мне прогнать этих маленьких демонов с кровати! — заорал я на них, размахивая обеими руками. — Не стойте как идиотки. Шевелитесь, гоните их.

— Никаких маленьких демонов здесь нет, государь, — проговорила одна из девушек. — Это лишь лучики лунного света.

— Это тени от светильников, ваше величество, — сказала другая.

— Вы все слепые, слепые! И дуры безмозглые! Вы что, не видите, как эти маленькие белые демоны прыгают туда-сюда у меня в ногах? — Я с трудом выбрался из кровати. — Найдите мне Цзюэкуна, — велел я, — и побыстрее. Пусть прогонит всех этих маленьких белых демонов.

— Ваше величество, наставник Цзюэкун сегодня покинул дворец, — трепеща от страха, затараторили девушки. Они по-прежнему не видели демонов у меня на кровати.

Тут я полностью проснулся, и до меня дошло, что монах Цзюэкун сейчас, наверное, бредет под дождем по дороге, ведущей в Монастырь Горького Бамбука в царстве Вань, и больше уже не сможет прогонять от меня всю эту страшную нечисть. Цзюэкун ушел, и бедствия скоро обрушатся на царство Се. В памяти вдруг всплыло это странное пророчество из уст полоумного Сунь Синя, и я преисполнился печали и возмущения. От вида сонных служанок, столпившихся вокруг кровати с отсутствующими лицами, стало так тошно, что я вырвал ночной горшок у той, что держала его, и с силой швырнул на пол. Грохот разлетевшейся керамики прозвучал в безмолвии дождливой ночи особенно отчетливо. Насмерть перепуганные девушки повалились на колени.

— Ночной горшок разбился, и бедствия скоро обрушатся на царство Се, — провозгласил я, подражая безумному старику Сунь Синю. — Я видел маленьких белых демонов, и бедствия скоро обрушатся на царство Се!

Чтобы маленькие белые демоны больше не одолевали меня, я в нарушение всякого этикета уложил вместе с собой двух служанок, по одной с каждой стороны, а еще двое в ногах наигрывали на цине[15] и негромко напевали. Как только маленькие белые демоны куда-то скрылись, дождь во дворе тут же перестал, и о нем напоминали лишь еле слышные звуки капель, бессильно падавших с карниза на листья, бананов. От лежавших рядом девушек приятно пахло пудрой, а из окна в то же время доносилась вонь гниющей растительности и дохлых насекомых — неизменные запахи царства Се. И это была лишь одна ночь в первые годы после того, как я стал государем.

Первое семяизвержение случилось у меня ночью, когда я увидел очередной странный сон. Мне приснилась Дайнян из Холодного дворца. Она сидела посреди клумбы с хризантемами и пела прелестную песню, подыгрывая себе на пипа. Пальцы у нее вдруг отвалились и опали на землю, как десять цветочных лепестков. Вытянув беспалые руки, она засеменила ко мне на крохотных забинтованных ножках, и при каждом шаге закинутая за спину пипа мягко шлепала ее по полуобнаженным, белым как снег ягодицам. Лицо ее лучилось ласковой чувственной улыбкой, обольстительной и распутной. «Не смей так улыбаться, Дайнян», — крикнул я. Однако улыбка стала еще более чарующей, такой, что даже дыхание перехватило. Я снова крикнул: «Дайнян, не смей приближаться ко мне!» Но она все же как-то дотянулась до меня и своим похожим на лепешку обрубком, из которого капала кровь, сластолюбиво, но нежно стала касаться низа моего священного тела, словно перебирая пальцами струны пипа. Я услышал бесподобную музыку небесных сфер, и все тело охватила дрожь. До сих пор помню, как с моих губ сорвался стон неописуемого ужаса и радости.

Наутро я сменил влажное нижнее белье и, увидев пятна, спросил у девушек-служанок, спавших у моей кровати, что это. Они лишь уставились на мое белье и захихикали.

Служанка постарше взяла его у меня со словами: «Поздравляю, государь, это ваши сыновья и внуки». Она повернулась и, водрузив мое белье на большое бронзовое блюдо, поспешила прочь. «Погоди, погоди! — крикнул я ей вслед. — Не стирай пока, я еще не рассмотрел как следует». Она остановилась: «Я должна доложить госпоже Хуанфу. У меня такие инструкции».

«Ну просто черт знает что! Обо всем надо докладывать госпоже Хуанфу», — сокрушался я, глядя, как служанки вносят таз с горячей водой, насыщенной ароматными травами, и предлагают обмыть мое тело. Развалясь на кровати и не желая пошевелиться, я пытался понять, к чему этот сон, и почему мне привиделась Дайнян. Но так и не понял, а раз не понял, то перестал и думать об этом. По смущенным, но счастливым лицам девушек можно было судить, что случилось что-то хорошее. Может, у госпожи Хуанфу их ждет награда. Эти низкорожденные женщины так радовались, а вот я никакой радости не испытывал.


Радоваться, как оказалось, было нечему. Моих восьмерых служанок госпожа Хуанфу заменила на восемь евнухов, обязанных прислуживать мне в повседневной жизни. Голосом, не терпящим возражений, она заявила: «Эти служанки больше не останутся у тебя в Цинсютан — Зале Чистоты и Совершенства. На протяжении всей истории царства Се, — продолжала она, — как только государь становился мужчиной, ему прислуживали евнухи, а не служанки. Так уж заведено во дворце». Так она мне сказала, и я понял, что возражать бессмысленно. Прощание с девушками в Зале Чистоты и Совершенства получилось слезное, и в душе я сильно переживал, глядя, как они убиваются, словно плакальщицы, потому что не мог придумать, как их отблагодарить, «Государь, — обратилась ко мне одна из них, — вряд ли доведется увидеть вас снова, не окажете ли милость и не позволите дотронуться до вас?» Я кивнул: «Можешь дотронуться, только вот где?» Какой-то момент она колебалась, а потом сказала: «Можно я дотронусь до пальцев ваших ног? Тогда я всю жизнь буду под сенью вашего благополучия». Я тут же скинул туфли и чулки и задрал ноги. Опустившись на одно колено, она дотронулась до моих пальцев, и ее глаза наполнились горячими слезами. Семь остальных девушек выстроились за ней, чтобы проделать то же самое. Этот единственный в своем роде ритуал занял довольно много времени, потому что повторялся неоднократно, а одна из девушек даже потихоньку наклонилась и поцеловала мне подъем ноги. Это было щекотно, и я захихикал: «Не боишься, что у меня ноги грязные?» — «У вас, государь, ноги не могут быть грязными, — всхлипнула она. — Ваши ноги гораздо чище, чем рот недостойной рабыни».

Восемь евнухов, появившихся в Зале Чистоты и Совершенства, тщательно отбирала вдовствующая императрица, госпожа Мэн. Большинство отобранных ею мальчиков отличались правильными чертами лица и почти все происходили из ее родного уезда Цайши, Я уже говорил, какое отвращение у меня с малолетства вызывали евнухи. Поэтому, когда они все же появились, я принял их хмуро и холодно.

Со временем я стал позволять им играть перед залом в разные игры. В том числе и в «классы». Мне хотелось посмотреть, кто из них играет лучше остальных. Как я и ожидал, через некоторое время они переставали играть, и мне было смешно смотреть, как одни тяжело дышат, а другие обливаются потом. Все, кроме одного — по годам он выглядел младше всех — игравшего с наслаждением и выполнявшего при этом множество трюков, каких я раньше и не видывал. Я обратил внимание на его тонкие черты лица, совсем как у прелестной девушки, и на то, как грациозно и ловко он прыгает в простонародной манере, о которой я и понятия не имел. Потом я велел ему подойти.

— Как тебя зовут?

— Яньлан — Ласточка, — ответил он. — В детстве меня звали Coэр, а в школе — Кайци.[16]

— Сколько тебе лет? — улыбнулся я тому, какой он бойкий на язык.

— Двенадцать. Я родился в год Барана.

— По ночам будешь спать у моей постели, — шепнул я ему на ухо, взяв за плечи и притянув поближе. — Мы сможем каждый день играть вместе.

Яньлан смущенно покраснел. Глаза у него были ясные, как два озерца. Все портила лишь красная родинка у края одной из выгнутых дугой бровей. Мне показалось, что она не на месте, и я поддел ее ногтем, чтобы выяснить, можно ли содрать ее. Вероятно, я перестарался, потому что Яньлан даже подскочил от боли. Он не вскрикнул, но его лицо исказила гримаса невыносимой боли, и он упал на пол, зажимая родинку рукой. Но это продолжалось лишь мгновение, и он тут же встал на колени, склонившись до земли. «Простите вашего недостойного раба, государь», — умолял он меня. Яньлан меня заинтересовал, поэтому я встал с царского ложа, подошел к нему и помог подняться на ноги. Я даже плюнул на палец и немного потер его красную родинку: этому я научился у дворцовых служанок. «Это я в шутку, — сказал я. — Надо немного послюнить, и все пройдет».

Я очень быстро забыл о служанках и о слезном расставании в Зале Чистоты и Совершенства. В тот год в великом дворце Се произошло немало перемен, и обитавшие в нем служанки появлялись и исчезали, как на карусели; моя же жизнь текла своим чередом. Четырнадцатилетнему императору без труда удавалось благоволить к одним и не замечать других.


Мне очень хотелось посмотреть, что осталось у Яньлана после кастрации, поэтому однажды я велел ему показать низ живота. Мгновенно побледнев и переменившись в лице, он крепко вцепился руками в пояс штанов и стал умолять не подвергать его такому унижению. Но мое любопытство взяло верх, и я все же велел ему распахнуть халат и развязать пояс. В конце концов он, беззвучно всхлипывая, спустил штаны, отвернулся и проговорил сквозь слезы: «Прошу вас, государь, смотрите побыстрее».

Я тщательно осмотрел срамные места Яньлана и обнаружил, что шрам у него не такой, как у других, что на нем есть несколько темно-красных точек, похожих на ожоги. Не знаю почему, но это напомнило мне о руках Дайнян из Холодного дворца, и любопытство сменилось разочарованием.

— У тебя там не так, как у всех. Кто, интересно, так чисто сработал?

— Мой отец. — Яньлан уже не плакал. — Он у меня кузнец. Мне было восемь лет, когда он выковал маленький ножик и кастрировал меня. Я три дня лежал без сознания и чуть не умер.

— Зачем он это сделал? Тебе хотелось стать дворцовым евнухом?

— Не знаю. Отец велел терпеть, когда будет больно, он говорил, что, если я попаду во дворец и буду прислуживать государю, мне не нужно будет думать о еде или одежде. Он сказал также, что, если я попаду во дворец, у меня будет возможность вернуть сыновний долг родителям и воздать почести предкам.

— Скотина твой отец, — проворчал я, — вот попадется он мне, прикажу его самого кастрировать. Посмотрим, больно ему будет или нет. Ладно, можешь одеваться.

Яньлан мгновенно натянул штаны и, наконец, улыбнулся сквозь слезы. В потоке света, пробивавшемся через шелковые занавеси, красная родинка у края его брови поблескивала, как драгоценный камень.


Осень близилась к концу. Дворцовые слуги убирали опавшие листья и ветки, а плотники закрывали окна в залах дворца, флигелях, теремах и павильонах тонкими деревянными дощечками для защиты от налетавших с севера песчаных бурь. Через боковые ворота на задах дворца с грохотом вкатилось несколько запряженных лошадьми повозок, которые оставили после себя аккуратно сложенные поленницы дров. По всему дворцу шли приготовления к наступающей зиме.

В одиннадцатый месяц тихо сдох последний из моих чернокрылых сверчков, отчего меня, как и каждый год, охватила печаль. Я приказал дворцовому евнуху собрать всех дохлых сверчков и положить их вместе в изящную деревянную шкатулку, этакий общий саркофаг для моих любимцев. Местом, где они упокоятся навсегда, я выбрал двор перед Залом Чистоты и Совершенства.

Прежде всего я велел служителю запереть ворота. Потом мы с Яньланом вырыли на одной из цветочных клумб ямку и уже засыпали саркофаг сверчков влажной землей, когда в одном из декоративных проемов в стене неожиданно показалось лицо безумного старика Сунь Синя. Яньлан так испугался, что даже пронзительно вскрикнул.

— Не бойся, — успокоил его я. — Он сумасшедший. Просто не обращай на него внимания. Нужно закончить это дело. А кто смотрит, наплевать, лишь бы не госпожа Хуанфу.

— Он в меня камень бросил и глаз с меня не сводит, — сказал Яньлан, прячась за меня. — Я его знать не знаю, чего он на меня так таращится?

Подняв голову и увидев в потухших глазах Сунь Синя ту же извечную скорбь обо всех людях в Поднебесной, я встал и подошел к проему. «Сунь Синь, уходи, — велел я. — Мне не нравится, когда ты тайно подглядываешь за мной». Сунь Синь, словно испугавшись, что я ему выговариваю, вдруг стал биться головой о раму вокруг отверстия, тотчас отозвавшуюся громким и протяжным звуком. Разозлившись, я повысил голос: «Сунь Синь, что ты себе позволяешь? Или тебе жить надоело?» После этих слов смехотворное битье головой прекратилось, он поднял глаза к небу и чихнул. Глядя на сероватое лицо, перемазанное соплями и слезами, я услышал, как он бормочет сквозь проем: «Раз евнухи в фаворе, скоро бедствия обрушатся на царство Се».

— Что он говорит, государь? — спросил сзади Яньлан.

— Не слушай его, он умом тронулся. Только это и говорит. Прогнать его? Других он не слушается, а меня послушает.

— Конечно, он должен вас слушаться, государь. — Яньлан бросил на Сунь Синя любопытный взгляд. — Одного только не пойму: почему вы, государь, позволяете сумасшедшему бродить по дворцу?

— Раньше он не был сумасшедшим. Однажды, много лет назад, он, рискуя жизнью, спас в бою одного из моих предков и получил за это охранную грамоту от пяти поколений правителей Се. Так что, какие бы безумства Сунь Синь ни вытворял, его не накажут никогда.

И я поведал Яньлану историю Сунь Синя. Мне хотелось раскрыть ему некоторые необычные секреты дворца. Свой рассказ я закончил вопросом: «Разве тебе он не кажется куда более интересным, чем другие люди?»

— Не знаю, — ответил Яньлан. — Я всегда боялся сумасшедших.

— Ну, раз тебе страшно, я отошлю его прочь. — Отломив веточку с дерева, я пощекотал нос Сунь Синя. — Убирайся отсюда, — сказал я. — Ступай к своему котлу.

Сунь Синь послушно отошел от проема, но, уходя, не переставал вздыхать. «Раз евнухи в фаворе, бедствия скоро обрушатся на царство Се», — снова пробормотал он.


Больше всего досаждали царские аудиенции. В первом ряду на каменных ступенях Зала Изобилия Духа, по двое справа и слева от Фэн Ао, первого министра, стояли высшие сановники, главы всех четырех министерств — Министерства церемоний, Министерства чинов, Военного министерства и Министерства наказаний. Позади них при всем параде выстроилась целая шеренга чиновников, гражданских и военных. Иногда на аудиенцию к императору прибывали гуны,[17] правители каждой области царства Се. Они красовались в поясах с вышитым знаком маленькой Черной Пантеры, и я знал, что они из поколения моих дядьев или еще более старших по возрасту родственников. Хоть в жилах у них и текла кровь предыдущих правителей Се, претендовать на трон они не могли. В Государевом Регистре они были поименованы как Правитель Северного удела, Правитель Южного удела, Правитель Восточного удела, Правитель Западного удела, Правитель Северо-Восточного удела, Правитель Юго-Западного удела, Правитель Юго-Восточного удела и Правитель Северо-Западного удела. Кое у кого из них виски уже тронула седина, но даже они должны были преклонять передо мной колени, когда ступали в Зал Изобилия Духа. Я знал, что по-другому и быть не может. Их действия совершенно не зависели от их желаний и всегда определялись жесткими рамками сложившегося веками церемониала.

На одной из таких аудиенций какой-то гун, опускаясь на колени, громко испустил ветры. Я очень старался сохранить серьезность, но ничего не вышло. Не помню, то ли Правитель Восточного удела стал виновником случившегося, то ли Юго-Восточного, но я от хохота чуть не задохнулся. Подбежавшие дворцовые слуги стали стучать мне по спине. И тут сконфуженный донельзя гун, лицо которого залилось густой краской и смахивало на свиную печенку, снова издал такой же звук. На это раз я расхохотался так, что чуть не лишился чувств. Раскачиваясь на троне из стороны в сторону в неудержимых приступах смеха, я видел, как бабка подняла трость долголетия и огрела гуна по задранному заду. Бедный гун забормотал извинения, схватившись сзади за одежду. Заикаясь, он пытался объяснить свою провинность: «Я ехал всю ночь и гнал лошадей все три сотни ли, чтобы предстать пред светлые очи государя. Воздух ночью холодный, да еще вот свиными ножками перекусил по дороге, вот и скопился полный живот газов». Однако эти объяснения вызвали еще более яростный град ударов тростью госпожи Хуанфу. «В присутствии Императора не позволяется даже говорить или смеяться, — бушевала она. — А ты смеешь еще и газы пускать!»

На моей памяти эта аудиенция стала самой запоминающейся. Жаль, что ничего подобного больше не случалось. Если говорить о личных предпочтениях, по мне так пусть лучше гуны ветры пускают, чем слушать, как госпожа Хуанфу, Фэн Ао и все остальные обсуждают налоги на землю или воинскую повинность.

Доклады всего этого сборища сановников один за другим попадали в руки блюстителя этикета, высокопоставленного евнуха, передававшего их мне. На мой взгляд, это была сухая и скучная, лишенная литературного таланта болтовня. Меня эти доклады никак не трогали и, насколько я понимал, госпожу Хуанфу тоже. Но она все равно заставляла блюстителя этикета зачитывать их все перед высоким собранием. Однажды этот евнух зачитывал доклад Ли Юя, заместителя главы Военного министерства, где говорилось о том, что варвары нарушают наши западные границы, а наши воины проливают кровь, защищая страну. Наши войска уже одиннадцать раз вступали в бой, и в докладе выражалась надежда, что Император предпримет поездку на запад, чтобы поднять боевой дух солдат.

Это был первый доклад, который напрямую касался меня. Я встрепенулся на троне и посмотрел на госпожу Хуанфу. Но она в мою сторону и не взглянула. Помолчав, она повернулась к Фэн Ао, первому министру, и спросила его мнение. Фэн Ао покачал головой, теребя длинную серебристую бороду.

— Нападения варваров на нашей западной границе всегда представляли скрытую угрозу. Если нам удастся поднять стоящие на границе войска на то, чтобы отбросить варваров назад, за перевал Феникса, то мы обеспечим безопасность половины наших земель. Надо повышать боевой дух солдат и не допускать его падения, и поэтому, возможно, существует необходимость в том, чтобы государь отправился на запад с инспекционной поездкой. — Фэн Ао хотел что-то добавить, но промолчал, а только украдкой глянул в мою сторону и легонько кашлянул. Брови госпожи Хуанфу нахмурились, и она в нетерпении трижды стукнула по полу тростью долголетия: «Хватит ходить вокруг да около. Я задала вопрос. И нечего искать помощи у других!» В ее голосе можно было безошибочно определить нарастающий гнев, «Говори, Фэн Ао», — велела она. «Государь еще только взошел на престол, — вздохнул Фэн Ао, — а чтобы добраться до границы, надо преодолеть нелегкий путь в пятьсот ли, да еще в ненастную погоду. Боюсь, это может нанести ущерб драгоценной персоне государя, его могут поджидать непредвиденные опасности…» Тут уголки рта госпожи Хуанфу скривились в еле заметной усмешке. «Я понимаю, что ты хочешь сказать, — пролаяла она, — и хочу, чтобы ты знал, что если Император решит предпринять поездку на запад, ничего неблагоприятного с ним в пути не случится, и здесь во дворце никто в его отсутствие плести интриг с целью его свержения не будет. Пока такой стреляный воробей, как я, во дворце, все собравшиеся здесь сановники могут быть спокойны на этот счет».

В тот момент истинного значения затеянного разговора я не уловил, но так как моего мнения никто не спрашивал, возникло непреодолимое желание сделать все наоборот. Поэтому, когда они стали обсуждать, в какой счастливый день мне следует отправляться в путь, я громко выпалил: «Никуда я не поеду. Нет!»

— Что с тобой? — удивленно повернулась ко мне госпожа Хуанфу. — Слово государя — дело не шуточное, — добавила она. — Разве можно говорить все, что в голову взбредет?

— Я не поеду только из-за того, что вы все хотите, чтобы я поехал. Я поеду лишь в том случае, если вы будете против, — отрубил я.

От таких вызывающих речей у них аж глаза на лоб полезли. Было видно, что и госпожу Хуанфу я привел в немалое смущение, «Государь большой шалун, — промолвила она, повернувшись к Фэн Ао. — Не воспринимайте это серьезно, он пошутил».

Это меня просто взбесило. Любое слово государя всегда почиталось законом, а моя бабка, госпожа Хуанфу, все мои речи представляла шуткой. Может, с виду она казалась любящей, мудрой и дальновидной, а на деле это глупая старуха, которая несет всякую чушь. Я уже ни на кого не сердился, хотелось лишь одного — убраться куда-нибудь из Зала Изобилия Духа. Поэтому, обернувшись, я велел стоявшему позади слуге: «Принеси ночной горшок. Мне нужно облегчиться по-большому. Если кого-то смущает вонь, пусть отойдут подальше». Мои слова предназначались для ушей госпожи Хуанфу, и она попалась на удочку. Повернувшись, она со злостью уставилась на меня. Но выбора у нее не было, и, вздохнув, она трижды стукнула тростью по полу. «Сегодня правитель Се занемог царственным телом, — объявила она. — Аудиенция окончена».


Во дворце Се только и говорили что о поездке императора на запад. Особенно беспокоилась моя матушка, госпожа Мэн, которая боялась, что это очередной заговор, и переживала, что что-нибудь ужасное может случиться со мной за пределами дворца. «Они все спят и видят, как бы забраться на трон, и отчаянно ищут возможность нанести тебе вред, — со слезами объясняла она мне. — Ты должен быть предельно осторожен, с собой в поездку бери только самых преданных людей, на которых можно положиться. Не соглашайся, чтобы с тобой вместе ехали эти твои братцы Дуаньвэнь и Дуаньу или кто-то малознакомый».

Моя поездка на запад считалась делом решенным, это следовало из приказа госпожи Хуанфу, и больше никто ничего менять не собирался. Сам я полагал, что отправляюсь в грандиозное путешествие, как великий государь, и предвкушал, что меня ждет много такого, о чем мне и не снилось. Мне хотелось увидеть красоту моих земель, раскинувшихся на две тысячи ли, и познать мир за стенами дворца Се. И я попытался успокоить вдовствующую императрицу, госпожу Мэн, цитатой из классического сочинения: «Правитель получает богатства и почести по воле Неба. Если он отдаст жизнь за народ, его славное имя останется в веках, и его будут воспевать сто поколений». Но госпожа Мэн никогда не придавала значения этим пустым поучениям древности, и с тех пор, заговаривая о госпоже Хуанфу, поносила ее самыми непотребными словами, какие можно услышать лишь от простолюдинов на рынке. Поносить госпожу Хуанфу за глаза ей всегда нравилось.

В ту пору я нервничал больше, чем обычно, и часто, ни с того ни с сего, срывал злость на слугах. Не мог же я рассказать, что творится у меня в душе, где радостное томление смешивалось с горестными предчувствиями? В один из дней я вызвал придворного предсказателя и предложил погадать, насколько благоприятно для меня предстоящее путешествие. Он разложил кучку бирок для гадания с написанными на них гексаграммами и очень долго возился с ними, прежде чем заключить, держа в руке одну красную. «Поездка государя Сe пройдет благополучно, и ничего за это время не случится», — наконец проговорил он. «Не будет ли покушения на мою жизнь?» — не отставал я. В ответ предсказатель попросил вытащить наугад одну из бирок. Когда он взглянул на нее, по его лицу разлилась таинственная улыбка: «Пущенную в государя стрелу сломает порыв ветра с севера. Можете отправляться в поездку, государь!»

Глава 3

Утром третьего дня двенадцатой луны я со свитой величественно проследовал через Ворота Сияния Добродетели. С дозорной башни меня провожали, размахивая платками, обитатели дворца, а прознавшие о поездке жители столицы выстроились вдоль улицы, ведущей из дворца, — мужчины, женщины, старики и молодежь стояли с обеих сторон перед воротами дворца плотной стеной в надежде увидеть лицо нового императора Се. Но поскольку царская колесница изнутри завешивалась желтым шелком и красным бархатом, народ вообще никак не мог меня увидеть. Слышались крики: «Долгих лет жизни государю!», «Да здравствует властитель Се!», и мне захотелось приоткрыть тайное окошко в верхней части экипажа, чтобы обозреть своих подданных. От этого меня стал настойчиво отговаривать ехавший рядом с колесницей офицер царской стражи. «Вам, государь, следует вести себя крайне осторожно, — почтительно заметил он. — В густой толпе часто прячутся убийцы». Я сразу поинтересовался, когда же, наконец, можно будет открыть окно, и он задумался. «Не раньше, чем мы выедем из столицы, после паузы сообщил он, — хотя для вашей безопасности, государь, лучше бы не открывать его вовсе». — «Значит, вы хотите, чтобы я здесь задохнулся? — рявкнул я. — Если даже окно открыть нельзя, я никуда не поеду. Зачем все это нужно, если я не могу, когда захочется, бросить взгляд на открывающийся снаружи мир и людей, которые в нем живут?» Надо ли говорить, что это были лишь мысли, родившиеся у меня в голове. Не мог же я раскрывать свои соображения какому-то стражнику.

Выехав за городские ворота, мы стали продвигаться быстрее, и толпы зевак, стоявшие по обе стороны дороги, постепенно редели. Налетевший на открытой местности ветерок полоскал укрепленные на экипаже знамена. В воздухе разносился какой-то неприятный запах, и когда я спросил у стражника, откуда эта вонь, он объяснил, что народ в пригородах зарабатывает на жизнь скорняжным делом, и в первые месяцы зимы вывешивают сушиться на солнце окровавленные овечьи и бычьи шкуры. Тут же выяснилось, что мы как раз и проезжали мимо выставленных вдоль дороги шкур самых разных животных, диких и домашних.

Старуха, из-за которой пришлось остановить царскую колесницу, возникла посреди кортежа совершенно неожиданно. Возглавлявшие процессию конники и стражники, следовавшие по бокам моего экипажа, поначалу даже не заметили ее. Она, видимо, уже долго стояла на коленях слева от дороги, накрывшись какой-то шкурой. Скинув ее, она метнулась к царской колеснице так быстро, что стражники даже опешили. Рядом с экипажем послышалась какая-то возня, но когда я приоткрыл окно, стражники уже тащили седовласую женщину прочь. Со слезами в голосе она громко выкрикивала: «Моя Сяо Эцзы — Маленькая Красавица, верните мне мою Маленькую Красавицу! Гocyдарь, сделайте милость, отпустите Маленькую Красавицу из дворца!»

— Чего она так раскричалась? — спросил я стражника. — И кто такая эта Маленькая Красавица?

— Ваш раб и сам не знает. Наверное, кто-то из дворцовых девушек, набранных из простолюдинок.

— Кто такая эта Маленькая Красавица? — осведомился я через окно у дворцовой служанки, умостившейся на одной из повозок. — Ты знаешь ее? — От плача и причитаний этой старухи мне стало не по себе.

— Маленькая Красавица ухаживала за покойным императором, — ответила девушка, и на глазах у нее выступили слезы. — Когда государь скончался, ее похоронили вместе с ним. Бедные мать и дочь, знать, только на пути к Желтому Источнику[18] и встретятся, — проговорила она, всхлипывая и закрывая лицо руками.

Как я ни старался вспомнить лицо этой незнакомой девушки по имени Маленькая Красавица, ничего у меня не вышло. Надо сказать, что восемь сотен служанок во дворце были не только стройными и красивыми, все они поразительно походили друг на друга. Как бутоны на усыпанной цветами качающейся ветке, они незаметно подрастали в трех покоях и шести дворах дворца, чтобы потом расцвести или опасть, не оставив о себе и следа. Лица Маленькой Красавицы я так и не вспомнил, зато на память пришли царские могилы у подножия Тунчишань и лежащие в гробах мертвецы. Ноздри мне обдало неизвестно откуда взявшимся жутким холодом, я чихнул и почувствовал, что в экипаже вдруг стало немного зябко.

— Это у вас от испуга, государь, — сказал стражник. — Все эта старуха, голову ей надо отрубить за это.

Но никакого испуга не было. Я лишь подумал о мертвецах. Закутавшись в накидку, расшитую павлиньими перьями, я затянул потуже замшевый набрюшник. «За городом гораздо холоднее, чем во дворце, — заметил я. — Вам нужно подумать, как бы наладить мне здесь какую-нибудь жаровню, буду на ходу греться у огня».


Деревни царства Се я видел впервые. Они гнездились у гор, по берегам рек, и их лачуги с круглыми крышами из соломы были разбросаны у прудов и по опушкам лесов, как огромные шахматные фигуры. Поля с наступлением зимы лежали в запустении; на шелковицах кое-где еще оставались сморщенные желтые листья. В воздухе разносился стук топоров дровосеков, валивших деревья на далеких склонах холмов. Он сливался со скрипом тяжело груженных тачек, которые катили перед собой по дорожке, проложенной рядом с главной дорогой, торговцы солью. Прохождение моей процессии через какую-нибудь деревню сопровождали возгласы сельских жителей и бешеный лай собак. Крестьяне с иссохшими лицами толпились в своих лохмотьях у края дороги и выражали бурную радость, даже когда им удавалось лицезреть облик императора лишь на короткий миг. В одном из селений они вслед за древним стариком стали исполнять целый ритуал из трех земных и девяти поясных поклонов. Когда царская колесница миновала рощу шелковичных деревьев на околице, я оглянулся и увидел, что крестьяне все еще продолжают ритуал благоговейного почитания. Множество почерневших от солнца лбов раз за разом продолжали колотиться о желтую землю, и вокруг стоял гул, как от раскатов грома в весеннюю грозу.

В деревнях царили нищета и грязь, а вид полуголодных крестьян вызывал сострадание. Мои первые впечатления о том, как живется в деревнях царства Се, этим и ограничились, и это совсем не походило на то, что я себе представлял ранее. Никогда не забуду забравшегося на дерево ребенка. Единственной защитой от холодного ветра ему служили какие-то драные лохмотья, и он сидел на развилке ветвей, подражая тому, как мою процессию приветствовали взрослые. Но при этом другой рукой он, не переставая, что-то таскал из дупла. Я долго наблюдал за ним и только немного погодя понял, что он извлекает оттуда какие-то белые личинки, запихивает их в рот и жует. Меня чуть не вытошнило. «Почему этот ребенок ест личинок?» — спросил я у стражника. «Он голоден. Дома больше есть нечего, вот ему и приходится жевать личинок. Во всех деревнях так перебиваются все подряд. А в неурожайные годы люди, бывает, и личинок на деревьях подъедают дочиста, и тогда приходится есть кору деревьев. А потом, если и ее не остается, они отправляются в другие места просить подаяние. Если же по пути в иные места голод становится нестерпимым, они набивают себе животы землей с дороги, пухнут и умирают. Вот и кость, что вы, государь, намедни видели, не коровья, а человеческая».

Когда разговор зашел о мертвецах, я резко замолчал. Ну, не по душе мне эта тема, а тут, где бы мы ни проезжали, все только об этом и рассуждали. Я даже влепил стражнику пощечину, сказав, чтобы он больше не смел болтать о покойниках. Благодушное настроение вернулось ко мне, лишь когда мы проезжали мимо озера Юэя — озера Лунного Полумесяца.

В сумеречном свете поверхность озера отливала золотом и серебром, и чудилось, что вода и небо стали одним целым. Заросли камыша покачивались, словно собираясь взлететь, его нежные метелки дрожали в воздухе, сливаясь с кружащими вокруг птицами, и из-за этого небо у берега казалось вышитым в темно-желтые и белоснежные цвета. Но что действительно поразило меня и привело в восторг, так это стая уток с красивым ярким оперением. Они плавали у самого берега и, спугнутые скрипом деревянных колес и стуком лошадиных копыт, с шумом поднялись в воздух и полетели прямо к царской колеснице. Я приказал вознице остановиться, схватил лук и выскочил из экипажа. Пение тетивы еще висело в воздухе, когда одна белоголовая утка стала плавно падать на землю. У меня вырвался восторженный вопль. Глазастый и проворный Яньлан уже подобрал пронзенную стрелой птицу и бежал ко мне, держа ее высоко над головой. «Самка, ваше величество!» Я велел ему спрятать ее за пазуху. «Вот доберемся до подорожного дворца, поджарим ее и съедим», — сказал я. Яньлан послушно запихнул раненую птицу за пазуху, и я видел, как от крови утки на его парадном халате расползается красное пятно.

Настроение у меня поднялось, и, когда мы подъехали к берегу, я приказал всем остановиться и выйти из повозок и спешиться, чтобы они могли оценить мою меткость. Я выпустил еще несколько стрел, но, к сожалению, больше ничего поразить не удалось. В сердцах я швырнул лук на землю и стал вспоминать, как в одном стихотворении, которое я когда-то декламировал в Зале Горного Склона, поэт предавался воспоминаниям о видах вокруг озера Юэя. Но, как я ни старался, на ум приходили лишь отдельные слова, поэтому я взял и сам сочинил наобум две строки: «Солнце к закату клонилось на берегах Юэя / Дикую утку сразила порфироносца стрела». К моему удивлению, у чиновников из свиты эти строки вызвали бурю рукоплесканий и возгласы одобрения.

Канцлер Ван Гao предложил отправиться в ближайшую беседку, чтобы почтить вниманием оставленные древними надписи. Я с радостью согласился. Но когда мы добрались до этой беседки, выяснилось, что вырезанные в камне иероглифы не сохранились, и надписи, оставленные на столбах теми, кто проезжал здесь в древности, стерты рукой стихии. Нас, однако, ждал сюрприз: недалеко от беседки, на большой прогалине в роще пятнистого бамбука стояла крытая камышом хижина. Чиновникам, уже бывавшим на озере Юэя, эта хижина показалась странной, поэтому один из них пошел вперед и открыл сплетенную из прутьев дверь. «В хижине никого нет, — доложил он. Но потом, поднеся огонь пучины поближе и приглядевшись, издал изумленный вопль: — государь, туг на стене что-то написано. Быстрее сюда, взгляните!»

Я первым зашел в хижину и при свете лучины прочитал необычную надпись на стене: «Место для занятий государя Се». Почерк казался знакомым, и, едва втянув на колонку иероглифов, я тут же узнал руку монаха Цзюэкуна. Стало ясно, что это — последнее наставление, которое он оставил мне перед тем, как вернуться на Гору Горького Бамбука. И, обернувшись к свите, я бросил: «Было из-за чего шум поднимать. Это лишь каракули бродячего монаха».

Там, в хижине у озера, я представил бредущего ночью по снегу монаха в черном одеянии. Но худое бледное лицо Цзюэкуна уже стало стираться из памяти, и мне никак было не вспомнить его, прежнего. «Интересно, — думал я, — удалось ли этому монаху, любившему книги больше жизни, добраться до далекого Монастыря Горького Бамбука? Если удалось, то сейчас он сидит, наверное, у холодного окна при тусклом свете лучины и бубнит отрывки из зачитанной до дыр священной книги».


Ночь мы провели в подорожном дворце в Хуэйчжоу, где в округе свирепствовала чума. В связи с этим местные чиновники жгли по периметру вокруг дворца ветки дикого шиповника. От клубов удушливого едкого дыма я кашлял, не переставая, к тому же все щели в дверях и окнах главного зала, где я спал, были наглухо заклеены полосками шелка, и внутри стояла невыносимая духота. Это, якобы, требовалось для того, чтобы чума не проникла во дворец. Было досадно, но ничего другого не оставалось.

Кто бы мог подумать, что так не повезет и придется провести ночь в таком месте, как Хуэйчжоу, но сопровождавшие меня сановники заверили, что при поездке на запад добраться до Перевала Феникса можно лишь через этот город.

Так что мы с Яньланом немного поиграли в ниточки, а потом я уложил его вместе с собой в постель. Яньлан — мальчик скромный, но опрятный, и мне пришелся по душе исходивший от его тела тонкий аромат мяты, к тому же он хоть как-то перебивал всю эту вонь подорожного дворца в Хуэйчжоу.

На восьмой день двенадцатого лунного месяца мы въехали в Пиньчжоу. Еще издали мы услышали несмолкаемый праздничный грохот барабанов и гонгов.

Я давно уже обратил внимание на разговоры о том, что Пиньчжоу — один из богатейших и самых населенных уделов во всем царстве, и что Западный гун Чжаоян — правитель высоконравственный и высокочтимый — отдает все силы, чтобы добиться его процветания. Местные жители славились выделкой тонких шелков, а со здешними купцами никто не мог сравниться в умении торговать. Когда мы подъезжали к городским воротам, я задрал голову и увидел над ними позолоченную доску с четырьмя иероглифами «пинь чжоу фу ди» — «Пиньчжоу, Земля Обетованная».[19]

Поговаривали, что покойный император при жизни пытался выпросить у гуна Чжаояна, своего дяди, эту самую доску, но получил вежливый отказ. Тогда он прислал под покровом ночи отряд конников. Они пытались забраться за этой доской по штурмовой лестнице, но в результате каждый был сбит на землю стрелой, говорят, сам Западный гун Чжаоян провел ту ночь в одной из башен, защищая ворота от этих татей. И все воины покойного императора полегли от отравленных стрел, пущенных якобы его рукой.

Исходя из того, что Западный гун Чжаоян и великий дворец Се уже довольно давно втайне недовольны друг другом, мои гражданские и военные чиновники предприняли особые меры предосторожности. Царскую колесницу и прочие повозки в императорском кортеже замаскировали под караван купцов. Так мы и въехали в Пиньчжоу и долго колесили по глухим улочкам и переулкам, пока не добрались до великолепного и прекрасно обустроенного подорожного дворца Пиньчжоу. Вскоре выяснилось, что о нашем прибытии Западный гун Чжаоян ничего не знает.

Праздничный грохот барабанов и гонгов не давал мне спокойно пережидать в подорожном дворце, и я решил вместе с Яньланом переодеться простолюдинами и погулять по городу инкогнито. Меня совершенно не интересовало, стоят ли за выдающимися достижениями Чжаояна в политике какие-то лихие дела, просто хотелось посмотреть своими глазами, что это за праздник — Лабацзе, и почему простой народ так радуется ему.[20] Кроме того, я желал узнать из первых рук, почему жители Пиньчжоу живут и трудятся в таком мире и довольстве. Когда день стал клониться к вечеру, мы с Яньланом надели неброскую одежду и через задние ворота выскользнули из дворца. Яньлан утверждал, что однажды ездил в Пиньчжоу с отцом продавать изделия кузнечного ремесла и может показать мне самые любопытные места. Город, казалось, вымер; тишину время от времени нарушало лишь жужжание прядильных колес в шелкомотальных мастерских. Мощеные улицы блестели в лучах заходящего зимнего солнца, когда Яньлан вел меня к Колокольному павильону, откуда непрестанно доносились шум и гам, как в самый разгар базарного дня. По дороге нам встретилась винная лавка: краснолицый владелец, встав на скамейку, торопился снять свой флажок в знак того, что уже закрывается; он помахал нам этим флажком. «Поторопитесь! — крикнул он. — У Колокольного павильона скоро пройдет танцующий дракон».

В тот день в Пиньчжоу я впервые в жизни прошел своими ногами целых два ли. Держа меня за руку, Яньлан протискивался через шумную толпу у Колокольного павильона, хотя я уже стер себе ноги до волдырей. Ватаги веселящихся людей волнами прокатывались по площадке перед Колокольным павильоном, и на нас с Яньланом никто не обращал внимания. Больше всего я боялся потерять в этой суматохе свои не по размеру большие соломенные сандалии. Мне никогда не приходилось бывать среди незатейливо одетых простолюдинов, не говоря уже о том, что меня никогда не швыряло из стороны в сторону в толпе охотников до праздничных гуляний. Поэтому я крепко цеплялся за локоть Яньлана, с ужасом думая, что будет, если мы потеряемся. Он же как вьюн ловко пробирался сквозь эту суматоху, да еще и меня тащил за собой. «Не бойтесь, государь — шепнул он, наклонившись ко мне. — На праздник «Лабацзе» всегда народу полно. Я покажу вам страсть сколько интересного. Сначала на земле, потом на воде, а оттуда двинемся на базарную площадь, посмотрим, что там».

Мне эта вылазка с переодеванием на многое открыла глаза. Как непохож был Пиньчжоу с его бурным весельем на мрачный Хуэйчжоу. И тот факт, что Западный гун Чжаоян, заклятый враг покойного императора, управляет городом, исполненным такого неистовства и брызжущим энергией, заставило меня испытать приглушенную тревогу. Я смог воочию насладиться знаменитыми представлениями, которые устраивались на праздник «лабацзе» в Пиньчжоу. Тут были и музыка, исполняемая на самых разных инструментах, и танцы, и песни под пай бань,[21] и песни под барабан гу бань,[22] и метание стрел в вазу, и игра в ножной мяч, и трюки с разливанием чая из чайника, и эквилибристы на катящемся бревне, и канатоходцы, и жонглеры тарелочками, и пение, и дрессированные птицы, и водные марионетки, и даосские маги с фокусниками, и глотатели мечей с изрыгателями огня, и поднимание колеса, и воздушные змеи, и жонглеры чашками с водой, и хлопушки, и многое другое. Это у Яньлана называлось «гуляниями на земле». Затем он собирался вести меня к озеру, чтобы посмотреть на расписную джонку и маленькие сампаны. «Там народу еще больше, — сказал он, — потому что на лодках в праздник «лабацзе» продают много чего нового и удивительного, и спрос на эти товары большой». Я же, задрав голову, не мог оторвать глаз от канатоходца, настоящего мастера циркового искусства, и пока я решал, куда идти, из-за циркового шатра подошел какой-то смуглый человек. Увидев, каким блеском горят мои глаза, он ущипнул меня за талию. «Какая у тебя ладная фигура, мальчик!» Оторопев, я даже вскрикнул от боли. «Пойдем со мной, мальчик, — продолжал он с южным акцентом. — Я научу тебя ходить по канату». Я улыбнулся, а Яньлан смертельно побледнел. «Быстрее, ваше величество, — торопливо проговорил он, — пойдем отсюда». И, схватив за руку, потащил меня прочь, проталкиваясь через скопище глазеющих на цирковое представление зевак.

— Напугали вы меня до полусмерти, — проговорил Яньлан, когда мы отбежали на какое-то расстояние. Он отпустил мою руку, но лицо у него оставалось бледным. — Циркачи — известные похитители. Если бы вы, государь, на самом деле позволили им увести себя, мне бы тогда не жить.

— И чего тут страшного? Мне вообще кажется, что ходить по канату — занятие более престижное, чем быть императором Се. Это для настоящих героев. — И, поразмыслив о том, какая громадная разница между мной и канатоходцем, я совершенно серьезно заявил: — Не хочу быть государем. Хочу ходить по канату.

— Если вы, государь, станете канатоходцем, я стану эквилибристом на бревне, — сказал Яньлан.

— С каких это пор ты начал рассуждать, как одна из этих старых умниц во дворце? — Я ущипнул его за щеку. Он тут же весь залился краской. — Ну что ты краснеешь? Что ты всегда такой застенчивый, как девица?

Яньлан закусил губу, и глаза у него стали, как у испуганного олененка. «Я виноват и готов умереть тысячу раз, — проговорил он. — Больше не буду краснеть и конфузиться. Не желает ли государь посмотреть на веселье в других местах?»

— Пойдем. Раз уж мы сюда выбрались, надо повеселиться от души.

Напоследок мы с Яньланом побывали на берегу озера Сянлю — озера Душистой Ивы на западе Пиньчжоу. Вот уж где действительно оказался рай на земле. Бесчисленные расписные джонки и сампаны, на которых выводили арии певички и танцевали плясуны, музыка, исполняемая на «шэнах»[23] и флейтах «сяо», толпились на воде, публику манили разложенные лодочниками редкие ценности и любопытные вещицы. Тут были шесты для балансировки, маски и другие реквизиты оперных представлений, цветочные корзины, раскрашенные веера, разноцветные флаги, леденцы «рыбки», рисовые пирожки, цветы, распускающиеся в это время года, фигурки из глины и многое другое. На берегу палатки торговцев ломились от завлекательных безделушек: жемчуга и каменья, шапочки и гребни, атласные ткани с золотыми блестками, изделия из слоновой кости, инкрустация, лак и керамика. Глаза просто разбегались, и я вздохнул, пожалев, что не взял с собой серебра. «Если вам чего-то хочется, государь, — объявил Яньлан с таинственным видом, — только прикажите, и ваш раб достанет вам это, не потратив и медяка». Я тут же указал на раскрашенные глиняные фигурки мальчиков на носу одной из лодок: «Добудь мне несколько вот таких». Яньлан попросил ждать его на этом же месте. И я остался стоять под высокой ивой, в душе не очень-то полагаясь на данное с такой легкостью обещание. Но прошло совсем немного времени, и я увидел, как он пробирается ко мне через толпу, на ходу вытаскивая из-за пазухи глиняного мальчика. Потом еще одного, и еще одного — всего четыре штуки. Хихикнув, он протянул их мне на ладонях.

— Они что, краденые? — спросил я, озаренный догадкой, принимая у него эти фигурки. — Как ты умудрился стащить их, когда вокруг столько народу?

— Быстрые глаза, ловкие руки и резвые ноги, — с еле заметной улыбкой отвечал он, почесывая голову. — Третий старший брат научил. Этот украдет все что угодно. Один раз стянул целую свиную тушу прямо из-под носа у мясника.

— Что же ты скрывал от меня такой талант? Знай я об этом, давно бы велел тебе стащить нефритовый жезл жуй у госпожи Хуанфу. А то, может, украдешь для меня позолоченную доску с надписью над городскими воротами Пиньчжоу? — полушутя-полусерьезно проронил я. — Вот ее бы я хотел иметь больше всего.

— Э, нет, так не пойдет. За это головы не сносить, на такое ваш раб никогда не решится. — Яньлан повернулся и, взглянув на берег озера, потянул меня за рукав. — Пойдемте быстрее отсюда, ваше величество, — буркнул он. — А то, боюсь, заметит меня владелец лодки и погонится.

По дороге обратно в подорожный дворец Яньлан тащил меня на закорках, потому что я уже не мог сделать ни шагу. Пробираясь среди веселья городских улиц, мы слышали разговоры о том, что в город приезжает государь Се со свитой. Мне пришлось прикрыть рот, чтобы не рассмеяться. Клянусь, за все свои четырнадцать лет я не был так счастлив и не чувствовал такой свободы, как в тот день. Через какое-то время я сказал Яньлану, что хотел бы изгнать Западного гуна Чжаояна и перенести столицу в Пиньчжоу. «Было бы здорово, ваше величество, — хихикнул подо мной Яньлан. — Тогда я мог бы таскать для вас глиняные фигурки каждый день».

Эти четыре раскрашенных глиняных мальчика потом потерялись во время моей инспекционной поездки, и после того, как мы проехали через множество малых и больших городов царства Се, впечатление от бурного веселья Пиньчжоу и праздника «лабацзе» стало постепенно тускнеть. Однако в серых зимних сумерках, трясясь на ухабах по непролазной грязи сельских дорог, я часто возвращался мыслями к тому канатоходцу в красной накидке и черных кожаных сапожках, его необузданный темперамент читался в улыбке, с которой он изящно и грациозно расхаживал по воздуху. Он казался похожим на горную лань, когда стремительно передвигался по тонкой стальной проволоке высоко над землей. Я также часто вспоминал и смуглого человека, говорившего с южным акцентом, который сказал мне: «Пойдем со мной, мальчик. Я научу тебя ходить по канату».


На западной границе только что выпал первый благодатный снег и сразу же покрыл обширные пространства и обезлюдевшие селения сверкающим белым покровом. Из-за происходивших здесь из года в год жестоких сражений почти все местные жители покинули эти места, и не многие сотни ли не было слышно ни лая собак, ни крика петухов. В этих краях правителем был Северо-западный гун, мой дядя Даюй, жуткий бабник и пьяница, о чем я давно уже был наслышан. В его резиденции я обнаружил несметное количество чанов и глиняных сосудов с вином, не говоря уже об огромном и невероятно глубоком винном погребе. От винного духа, висевшего над всей округой вблизи поместья Северо-западного гуна, кружилась голова и темнело в глазах, а отвратительное, опухшее и красное лицо самого Даюя напомнило мне задницу макаки. Я как увидел его, так сразу и указал ему на лицо: «Ты когда-нибудь задницу макаки видел? Вот твое лицо точь-в-точь как у нее задница!» Даюй расхохотался, однако неудовольствия не выказал. Он распорядился привести танцовщиц, и они развлекали нас музыкой и танцами в большом зале. Среди них оказалось несколько девиц из варваров — с голубыми глазами и носами с горбинкой. Даюй хлопал в ладоши и подпевал им в перерывах между возлияниями. Наклонившись ко мне и дыша перегаром, он выпалил мне в ухо: «По вкусу ли государю эти девицы? Могу прислать их к вам во дворец, в столицу». Я покачал головой. С оголенными животами, покрытыми сверкающей красной пудрой с блестками золота, танцовщицы, кружась и извиваясь в танце, казались еще более прелестными и обворожительными. Я вдруг рассмеялся, потому что снова вспомнил про задницы макак. На сей раз лицо Северо-западного гуна помрачнело. Я заметил, как он закатил глаза к небу и вполголоса посетовал своим слугам: «Чтоб его, этого правителя Се! Ничего не смыслит и знай лишь талдычит про обезьяньи задницы».

Изначально я намеревался на следующий день отправиться к Перевалу Феникса, чтобы осчастливить своим присутствием наших солдат и офицеров. Но с утра пошел сильный снег, и стало жутко холодно. Я устроился на теплой лежанке Северо-западного гуна, закутавшись в шерстяные одеяла, и мне не хотелось делать из поместья ни шагу. Через окно было видно, сколько намело снега, и как слуги готовят экипажи. На своего военного советника Ян Суна, который в назначенное время явился, чтобы поторопить меня с отъездом, я наорал. «Хочешь, чтобы я окочурился от холода? — злобно выкрикивал я. — Никуда я сейчас не поеду! Вот перестанет снег, выглянет солнце, тогда и в путь». Снегопад за окном и не думал прекращаться, а, наоборот, разыгрался не на шутку. Военный советник Ян Сун снова пришел спросить, когда же мы выступаем. На этот раз я так разозлился, что выхватил свой драгоценный царский меч со знаком Пантеры и заявил Ян Суну: «Еще раз явишься понукать меня, в ответ получишь свою голову. В такую жуткую холодину мне неохота куда-либо ехать». Ян Сун стоял у моей лежанки, повесив голову, и на глазах у него выступили слезы, когда он с горечью тихо проговорил: «Как раз сейчас у Перевала Феникса наши воины с высоко поднятыми головами ожидают счастливого момента встречи с императором Се. Если намерения государя меняются по три раза на дню, то и боевой дух защитников перевала неизбежно претерпит такие же изменения. А если предположить, что в царстве Пэн отдадут приказ начинать сражение сегодня, боюсь, Перевал Феникса нам не удержать».

Увещевания военного советника Ян Суна я пропустил мимо ушей. Потом до меня донеслись его безутешные рыдания: стоя под снегом на улице, он гладил коня. «Ну, просто сумасшедший! О чем тут плакать? Император всего лишь изменил свои намерения, как это может привести к потере Перевала Феникса?»

На обед я выпил кубок настойки на тигровых костях, наелся оленины, фруктов и овощей. Потом, ощущая тепло во всем теле, сел с Северо-западным гуном Даюем за шахматы, без труда выиграл и, взяв одну из фигур, засунул ему в ноздрю. «Ну и дурак ты, дядя», — заключил я. «Да, дурак, — рыгнул он в ответ, не видя в моих словах ничего зазорного. — А дуракам везет. Разве вы не слышали, в народе всех потомков основателя царства Се почитают дураками? В ходе истории дураками прослыло немало правителей, и все потому, что без меры предавались гульбе и разврату». Я поспешил исправить это заблуждение Северо-западного гуна. «А я вот пьянству и разврату не предаюсь, — заявил я. — Так что никакой я не дурак». — «Вам, государь, всего четырнадцать, — снова громко расхохотался Даюй. — Вы тоже можете со временем записаться в дураки. А захотите остаться мудрым правителем, удержаться на троне будет непросто». Эти слова меня задели. От ярости и бешенства я побледнел и, взмахнув в сердцах рукавом, поднялся из-за шахматного столика. Даюй тоже встал. «Не извольте гневаться на мою пьяную болтовню, государь, — безостановочно лепетал он. — Может, ещё партеечку на победителя»; — «Я уже выиграл, — повернулся я к нему. — И с таким дураком, как ты, больше играть не собираюсь». — «Ваше величество, — воскликнул Даюй, — давайте тогда спустимся в винный погреб, испробуем столетнего вина». — «Оставь меня! — рявкнул я. — Тошнит уже от твоего перегара!»

От тигровой настойки с олениной, которыми меня потчевал Северо-западный гун, стало так невыносимо жарко, что ничего не оставалось, как выйти на улицу в метель. «Вот теперь, — подумал я, — самое время отправиться на Перевал Феникса». Но странное дело: в снегу стояли лишь экипажи и лошади, а люди куда-то подевались. «А где же военный советник Ян?» — спросил я стоявшего рядом Янь-лана. Его ответ потряс меня. «Военный советник Ян Сун по своему почину повел отряд конников к Перевалу Феникса на помощь нашему войску». На мой вопрос, почему я не знаю, что сражение уже началось, и когда это случилось, он сказал: «Вы, государь, в это время играли с Северо-западным гуном в шахматы. За ходом битвы сейчас следят с надвратной башни цензор Лян и генерал Цзоу».

Раскрыв над моей головой расписной зонтик, Яньлан повел меня на надвратную башню. Наблюдавшие за сражением освободили мне место на самой высокой точке и указали на северо-запад, где в небе вился дым сигнала о нашествии неприятеля. Снегопад подутих, и в далеком горном ущелье стали видны мечущиеся, как тени от облаков, флаги. Слышалось приглушенное блеяние боевых рогов и хаотичный топот лошадиных копыт. «Что тут можно разобрать? Как определить позиции обеих армий?» — обратился я к командующему кавалерией генералу Ли Чуну. «Вам, государь, нужно лишь сосредоточиться на боевых стягах каждой армии — идут ли они вперед или отступают, — с нескрываемой тревогой ответил тот, — и тогда станет ясно, кто одолевает. В настоящий момент стяги Черной Пантеры с боем отходят. Дела, похоже, неважные. Если мы потеряем Перевал Феникса, то и защитить Цзяочжоу непросто, а тогда вам, ваше величество, придется приготовиться к возвращению в столицу». — «Когда же я осчастливлю своим появлением защитников наших границ?» — не унимался я. Уголки рта Ли Чуна искривились в горькой усмешке: «Судя по всему, вашу инспекционную поездку, государь, придется завершить здесь. Императору небезопасно находиться там, где идут бои».

Я понятия не имел, что такое сражения на границе, но, стоя в полной растерянности на верху надвратной башни, в глубине души начинал понимать, к каким пагубным последствиям может привести мое своеволие. Впрочем, я тут же рассудил, что в сложившейся здесь, на северо-западных рубежах, обстановке виновата, главным образом, отвратительная погода. Ну, кто мог предположить, что станет так холодно и мерзко? Я уже приготовился спуститься с башни, когда услышал, как цензор Лян, отвечавший за всю экспедицию, спросил командующего кавалерией, далеко ли отсюда до Перевала Феникса. «Примерно двадцать восемь ли», — ответил тот. Охнув, цензор Лян велел всем наблюдавшим за сражением чиновникам из свиты немедленно спускаться вниз и готовить лошадей и экипажи к отъезду, чтобы тут же двинуться в обратный путь.

С наступлением сумерек предсказание военного советника Ян Суна стало сбываться: из рощи к западу от города показалась первая волна разбитых солдат, которые в панике бежали врассыпную, побросав оружие и доспехи. В это время большой царский кортеж в смятении покидал поместье Северо-западного гуна. За нами следовал кортеж хозяина поместья, и из его расписного экипажа доносились панические вопли наложниц. Сам Даюй восседал на рыжей кобыле с черной гривой и хвостом и яростно рычал на слуг: «Грузите на повозку мои чаны с вином!» Растерянные слуги метались от страха, и он стал лупить их плетью. «Быстро возвращайтесь и погрузите мои чаны с вином!» «Вот уж не зря говорят, что Северо-Западный гун Даюй до женщин и выпивки сам не свой», — подумал я.

На пшеничном поле вдоль дороги то и дело попадались брошенные тела проливавших свою кровь в бою солдат. Они умирали в пути от ран, и офицеры и солдаты обоза с ранеными сбрасывали только что испустивших дух воинов, где и когда придется, чтобы было легче лошадям. Трупы беспорядочно валялись в покрытых снегом полях, как колоды, и вокруг разносился густой запах крови, глядя на них, я вспомнил про наложниц и служанок, похороненных в Царских Могилах у горы Тунчишань; тем сравнительно повезло, они лежали в красных гробах. Проезжая мимо в царском экипаже, я насчитал тридцать семь трупов. Дойдя до тридцать восьмого, я испуганно вскрикнул, заметив, что мертвец пытается ползти по смешанному с грязью снегу. Он с усилием поднял руку, словно хотел что-то крикнуть. Но я так ничего и не услышал. Вместо лица у него была кровавая маска, а багряные полоски иссеченного одеяния трепетали на ветру. Другой рукой он держался за распоротый живот, и я, в конце концов, сообразил, что это он придерживает фиолетово-красные кишки, человеческие кишки, перерезанные острым, как бритва, мечом.

«Меня сейчас стошнит», — выдавил из себя я, зажимая рот пальцами. «Давайте сюда, государь», — подставил руки Яньлан. Пока я сотрясался в рвотных конвульсиях над сложенными лодочкой ладонями Яньлана, послышались приглушенные всхлипывания из-под шлема, который закрывал лицо сидевшего по другую сторону от меня стражника. «Чего это ты расплакался?» — удивился я. Глотая слезы, тот указал на умирающего офицера с рассеченным животом: «Государь, этот человек — ваш военный советник Ян Сун. Прошу ваше величество явить к нему милость и взять с собой во дворец». Еще раз глянув в окошко на раненого, я понял, что это действительно мой военный советник Ян Сун, который самочинно отправился на помощь защитникам Перевала Феникса. Теперь он уже стоял, раскачиваясь из стороны в сторону, внутренности свисали у него между пальцами, а белый снег под сапогами превратился в кровавое месиво. Глаза Ян Суна, еле различимые из-за запекшейся на лице крови, смотрели скорбно, печально и безнадежно. Губы беззвучно двигались, но было не разобрать, то ли он пытается крикнуть, то ли стонет. Не помню, какие чувства владели мной в тот момент — изумление или ужас, но я отшатнулся от окна, громко отдав стражнику короткую и ничем не объяснимую команду:

— Убей его!

Стражник задрожал, лицо его побелело, и он уставился на меня непонимающим взглядом. «Убей его!» — повторил я, похлопав по колчану у него за спиной. Стражник долго возился, устанавливая лук в окошке экипажа, но так и не выстрелил. «Стреляй же! — потребовал я. — Только попробуй не выполнить приказ, будешь убит вместе с ним». Повернувшись ко мне, стражник проговорил прерывающимся голосом: «Карету качает, боюсь, не попаду». Я выхватил у него лук и стрелы. «Ни на что вы все не годитесь! Смотри, как стреляю я!» Упершись на окно, я выпустил по умирающему три стрелы, одна из которых поразила его прямо в грудь. Когда Ян Сун рухнул на покрытую снегом землю, спереди и сзади раздался хор испуганных восклицаний. Похоже, все в кортеже уже поняли, что этот обливающийся черной кровью человек — Ян Сун, и молча ждали моего решения. Ясное дело, выпущенные мной стрелы заставили одних задрожать от страха, а для других, несомненно, стали радостным облегчением.

— Убит, — бросил я Яньлану, который смотрел на меня во все глаза, разинув рот, и отложил лук. — Ян Сун самовольно отлучился и уже за это заслуживал смерти. К тому же, как военачальник он потерпел поражение, а таких нельзя не казнить.

— Государь превосходный стрелок, — тихо поддакнул Яньлан. На его личике смешались смятение, страх и раболепие. Он так и держал лодочкой ладони, полные моей рвоты. Я слышал, как он повторил мои слова. — «Как военачальник, он потерпел поражение, а таких нельзя не казнить».

— Не бойся, Яньлан, — шепнул я ему на ухо. — Я убиваю лишь тех, кто мне не по нраву. И тот, кого я хочу убить, должен умереть. Какой я иначе император. Если надо кого-то убить, только скажи. Хочешь, убьем кого-нибудь, а, Яньлан?

— Не надо, чтобы кто-то умирал. — Яньлан поднял голову, задумавшись, а потом предложил: — Давайте лучше поиграем в ниточки, государь.


Крест на моей поездке поставило неожиданное нападение армии царства Пэн, в чем по большей части, видимо, был виноват я сам. Наше паническое бегство превратило великую инспекционную поездку государя на запад в нечто смехотворное. Военные и гражданские чиновники свиты поносили друг друга, слышался ропот недовольства и возмущения, а возницы день и ночь гнали лошадей, как им и было велено, чтобы как можно скорее покинуть опасные места. Сидя в царском экипаже с удрученным видом, я возвращался мыслями к тому, что открыл мне предсказатель до отъезда из дворца. «Пущенную стрелу убийцы сломает порыв ветра с севера», — сказал он. Размышляя об этом, я пришел к выводу, что стрела убийцы действительно следует за мной по пятам. Чего я не понимал, так это откуда возьмется ветер с севера. И как он сломает стрелу убийцы. Может, эти слова предсказателя — чушь собачья?

На дорожной станции в Пэйчжоу я получил известия, что армия Пэн захватила не только Перевал Феникса, но и пятьдесят ли царства Се в горной долине. Захватчики предали огню усадьбу Северо-западного гуна и расколотили бесчисленные бочки и чаны вина. Узнав об этом, Даюй разрыдался в голос. Обхватив голову руками, он катался по земле, плача и клятвенно обещая кастрировать Шаомяня, правителя Пэн, и с удовольствием замариновать его мошонку в вине. Меня переживания Даюя абсолютно не тронули. Я отправлялся к Перевалу Феникса, чтобы развлечься, и только. Теперь перевал в руках царства Пэн, и мне остается только в целости и сохранности вернуться во дворец.

Я размышлял о том, какие только опасности и непредвиденные обстоятельства не ожидали правителей в разные периоды истории в их поездках, таких заманчивых и в то же время внушающих страх. Там, в Пэйчжоу, за фуражным навесом на почтовой станции, мы с Яньланом устроили забаву, которая доставила нам больше удовольствия, чем все остальные наши выходки за время этой поездки. Мы поменялись одеждой, и я велел Яньлану проехаться в царском одеянии верхом вокруг станции. «Хочу проверить предсказание насчет приготовленной для меня стрелы», — сказал я. На коне Яньлан держался как настоящий Сын Неба, к тому же ему очень нравилось изображать правителя Се. Сидя на стогу сена, я внимательно наблюдал за тем, что происходит вокруг него. Никто из слуг, кормивших лошадей, так и не заметил подмены, никто даже не обратил внимания, что настоящий властитель Се лежит в это время на стогу. Когда Яньлан проезжал мимо, все простирались ниц.

— Никаких стрел и тайных убийц нет, государь, — доложил Яньлан, объехав вокруг. Он пришел в прекрасное расположение духа, и по его личику разлилось восторженное выражение. — Может, проехать к крестьянским хижинам, ваше величество?

— Слезай! — Настроение у меня вдруг испортилось. Я чуть ли не со злобой стащил его с коня и заставил немедленно скинуть царское одеяние, потому что неожиданно понял, насколько оно важно для меня. Оказалось, что я настолько к нему привязался, что мне не хватало его даже во время нашей недолгой игры в переодевание. Пока я сидел на стоге сена и смотрел на разъезжающего верхом Яньлана, мной овладели такое смятение и тоска, что трудно описать. До меня вдруг дошло, что царское одеяние подходит и другому человеку и может смотреться на нем так же впечатляюще, как и на мне. Нарядись в желтую одежду евнуха, и станешь евнухом. Надень императорское платье, и ты — император. Для меня это стало ужасным открытием.

Яньлан никак не мог взять в толк, почему мы прекратили игру, и, разоблачаясь, с сомнением поглядывал на меня. Я строго предупредил, что раздеваться надо побыстрее. «Если госпожа Хуанфу узнает об этом, — сказал я, — тебе конец».

От страха он даже расплакался и, как я выяснил позже, даже обмочился. К счастью, это случилось уже после того, как он вернул мне царское платье. Даже думать не хочется, что было бы, надуй он в него.

После всего одного дня, проведенного в Пэйчжоу, у меня поднялась температура, вполне возможно, из-за игры с переодеванием, которую я затеял с Яньланом. Мы менялись одеждой за стогом сена, где мое хрупкое тело стыло на холодном ветру. Но я никому об этом не сказал. Придворный врачеватель из свиты дал мне пилюлю, пообещав, что на следующий день я буду вполне здоров. У пилюли был жуткий привкус какой-то псины, и я засомневался, не приготовлена ли она из крови животного или, того хуже, человека. Половину я кое-как проглотил, а другую выплюнул. В результате на другой день, вскоре после выезда из Пэйчжоу, мне стало нехорошо, отчего всех чиновников свиты — и гражданских, и военных — охватила паника. Кортеж остановили и привели придворного врачевателя, чтобы он проверил мой пульс и установил, что не так. Он хотел дать мне еще одну красновато-черную пилюлю, но в голове у меня помутилось, и я вышиб ее из руки доктора ударом ноги с криком: «Не смей предлагать мне это, не надо мне крови!» Придворный врачеватель поднял разломанную пилюлю и прошептал что-то на ухо цензору Ляну. Через некоторое время мы снова тронулись в путь. Было решено ехать день и ночь, чтобы как можно скорее добраться до Пиньчжоу, потому что, как выяснилось, в усадьбе Чжаояна, Западного гуна, собрались трое самых именитых врачей во всем царстве.

Все несколько дней нашего второго приезда в Пиньчжоу я провел в постели в каком-то сонном забытьи и представления не имел, какие ошеломляющие события происходили рядом. За это время Западный гун Чжаоян несколько раз присылал ко мне тех трех врачей, но, ни как они выглядели, ни что говорили, я не помню. О том, что один из них, придворный врач Ян Дун, подмешал мне яд в питье, я узнал лишь позже от Яньлана. Яньлан весь дрожал, когда под большим секретом рассказывал мне об этом и том, как это пытались скрыть. Ему велели молчать под страхом смерти. Я тогда только начал оправляться от болезни и помню тишину, царившую в то утро в усадьбе Западного гуна, и то, как меня, словно шипами, покалывали пробивавшиеся через окно слабые лучи солнца. Когда я выхватил из ножен украшенный драгоценными камнями меч, который лежал рядом с подушкой, и разрубил стоявшую рядом цветочную подставку, Яньлан так перепугался, что рухнул на пол и стал умолять не называть его имя, когда буду призывать виновных к ответу.

Я потребовал к себе цензора Ляна и остальных чиновников, которые по моему искаженному гневом лицу тут же поняли, в чем дело. Упав на колени у моей кровати, они стали ждать наказания. Только бородатый Западный гун Чжаоян, с торчащими, как мечи, волосами на висках, в белом одеянии и черных сапогах, опустился на одно колено у дверей, держа руки за спиной, словно что-то пряча.

— Что у тебя в руках, Западный гун Чжаоян? — спросил я, наставив на него меч.

— Голова моего придворного врачевателя Ян Дуна, — проворчал он, резким движением подняв руки вверх. Да, действительно, окровавленная человеческая голова. Глаза Западного гуна почему-то затуманились слезами. — Я, Чжаоян, сам казнил его, — возвестил он, — и явился с повинной бить челом вашему величеству.

— Значит, ты приказал Ян Дуну отравить меня? — осведомился я, повернувшись к нему спиной, чтобы не видеть отрубленной головы. Я боялся, что меня снова начнет тошнить. Заслышав короткий издевательский смешок Чжаояна, я в ярости обернулся: — Это что еще за смех? Как ты смеешь смеяться надо мной!

— В премудрости вашей, государь, вам должно быть известно, что я не осмелюсь смеяться над вами. Я печалюсь, что по молодости лет вы, ваше величество, не знаете житейских истин, не можете уберечься от сил природы и мечей врагов и разобраться, что к чему. Прикажи я отравить вас, если бы я действительно желал смерти государя, стал бы я делать это в собственной усадьбе? Да еще руками своего придворного врачевателя? Не лучше было бы воспользоваться для этого вашей развлекательной вылазкой на праздник «лабацзе»?

На миг я онемел. Видать, известия о моей недавней шалости все же достигли ушей Чжаояна. Распростершиеся в ногах моего ложа чиновники старательно хранили молчание. Полагаю, они боялись оскорбить высоконравственного и высокочтимого Западного гуна Чжаояна.

— Почему же тогда придворный врачеватель Ян Дун замыслил дурное против меня? — поинтересовался я, успокоившись.

— Кто берет в руки меч, от меча и урон имеет, государь. Придворный врачеватель Ян Дун приходился братом вашему военному советнику Ян Суну. Они были очень близки, и Ян Дун узнал, что в Цзяочжоу вы, государь, своей рукой пустили стрелу в грудь Ян Суну, который служил трону верой и правдой. — Лицо Западного гуна Чжаояна вновь окутала печаль, но он не сводил с меня горящего взора. — Да, Ян Сун повел солдат к Перевалу Феникса на помощь его защитникам самовольно, не испросив милостивого разрешения вашего величества, но он пошел на это во имя служения родине. Это славный подвиг, пусть он и потерпел поражение, и я, Чжаоян, не понимаю, почему там, на пшеничном поле вы, государь, предали его смерти.

Теперь, наконец, стало ясно, что за птица этот придворный врачеватель Ян Дун. Но я не знал, как ответить на остро поставленный вопрос Чжаояна, а его пронзительный взгляд до того смутил и разгневал меня, что я швырнул в его сторону сжатый в руке меч: «Убирайся отсюда. Кого захочу, того и убью. А свои переживания оставь при себе».

Западный гун Чжаоян вздохнул, закатив глаза к небу, «Государь юн и очень жесток, — пробормотал он себе под нос, — и бедствия скоро обрушатся на царство Се». С головой Ян Дуна в руках, он, пятясь, вышел из двери. В словах Чжаояна послышалось что-то знакомое, и, поразмыслив, я понял: его скорбное замечание точь-в-точь повторяет слова старого безумца Сунь Синя.

Перед самым выездом из Пиньчжоу случилось такое редкое явление, как зимний дождь. Когда кортеж проезжал мимо места, где проводились казни, сквозь пелену дождя было видно, что людей там совсем немного. Дождь омыл водруженные на колья головы преступников, и они сияли, как новенькие. Среди пяти отрубленных голов хлопала на ветру желтовато-коричневая кожа, и мне сказали, что это кожа придворного врачевателя Ян Дуна. Его голову Западный гун принес предъявить мне, кожу вывесил на лобном месте напоказ толпе, а то, что осталось, похоронил в отдельной усыпальнице.

Надо же было такому случиться, что кожа Ян Дуна неожиданно сорвалась с шеста и, перелетев по воздуху, упала на крышу царского экипажа. Все свидетели этого удивительного совпадения, и я в том числе, даже вздрогнули от испуга. Никогда не забуду, как она отвратительно выглядела и с каким оглушительным хлопком шлепнулась на крышу.

Весь обратный путь в столицу я провел как в полусне, и в бреду среди бела дня меня одолевало одно видение за другим. За мной по пятам гнались братья Ян — Ян Сун придерживал рукой окровавленные внутренности, а вплотную за братом несся, размахивая своей содранной кожей, придворный врачеватель Ян Дун. «Убийцы! Мне подослали убийц!» — то и дело вскрикивал я в полубреду и не разрешал кортежу останавливаться на ночь. Потом рядом с братьями Ян смутно вырисовывалась толпа женщин, которые, разевая безъязыкие рты и на бегу разбрасывая по земле розовые пальцы, с развевающимися всклокоченными волосами, в разодранной в клочья одежде бешено мчались, как орда маленьких белых демонов. Среди них выделялись госпожа Ян и первая наложница Дайнян, о которых я уже стал забывать. На бегу они издавали пронзительные крики. «Ты не правитель Се! — кричала госпожа Ян. — Правитель Се — мой сын Дуаньвэнь!» Мчавшуюся за мной Дайнян окутывал ореол сладострастия, и ее одежды распахивались от быстрого бега. «Придите ко мне, государь!» — звала она, откровенно обнажая персиковые груди и белоснежные ягодицы. В ответ слышалось лишь мое тяжелое дыхание вперемежку со стонами. Хотелось гаркнуть: «Не подходите ко мне! Убью обеих, если приблизитесь!» Но я вдруг понял, что не могу издать ни звука. Я изо всех сил пнул стоявшую у ног бронзовую грелку и расцарапал ногтями лицо стражнику. Все, кто находился в царском экипаже, не знали, что и делать. Когда все прошло, мне сказали, что в полубреду я не переставал выкрикивать одно: — Убейте их!

Глава 4

Во время болезни я лежал в Зале Чистоты и Совершенства один и скучал. Изо дня в день в ушах стояло завывание северного ветра, а от шелеста мертвых листьев на деревьях во дворе каждый зимний день казался особенно унылым. Ежедневно к моей постели приходила моя матушка, госпожа Мэн, или проведать, не стало ли мне лучше, или поплакать украдкой. Она переживала, что кто-то при дворе может воспользоваться этой возможностью и устроить дворцовый переворот, и подозревала, что моя бабка, госпожа Хуанфу, строит коварные планы, чтобы заманить меня в ловушку. От бесконечной болтовни госпожи Мэн меня уже тошнило, и иногда она напоминала мне попугая в клетке. Вокруг жаровни собирались танцовщицы, которые пели и танцевали, а музыканты играли на своих инструментах вне зала. Но они старались напрасно, потому что сильная тревога и страх не отпускали меня. За тонкими одеяниями танцовщиц с длинными рукавами, за золотыми и серебряными украшениями в волосах мне то и дело виделись окровавленные человеческие внутренности, которые, извиваясь, кружили по залу, и множество кусков человеческой кожи, летавших под звуки музыки у самого пола. Убей, убей, убей. Схватив меч, я вдруг одним прыжком оказался среди танцующих девушек и стал бешено рубить мечом во все стороны. Те в панике схватились за головы и разбежались, словно крысы. Придворный врачеватель объявил, что меня одолевают злые духи, что какое-то время улучшения ждать не приходится, и что выздоровление наступит, лишь когда под весенним теплом начнут распускаться цветы.

Все дела при дворе были приостановлены на семь дней. Когда моя бабка, госпожа Хуанфу, попыталась заговорить со мной, я по-прежнему мог произнести одно-единственное слово — «убей». Чрезвычайно расстроенная, она приписала наступление моей болезни безответственности чиновников, сопровождавших меня в поездке, и всех наказала. Цензор Лян, отвечавший за эту поездку, рассудил, что появляться при дворе унизительно, остался дома и покончил жизнь самоубийством, проглотив кусок золота. На восьмой день госпожа Хуанфу обсудила ситуацию с первым министром Фэн Ао, и оба решили, что, несмотря на болезнь, я должен занять свое место на троне. А чтобы я во время дворцовых церемоний не болтал, что мне в голову взбредет, они придумали чудовищный способ. Мне набили рот шелком и привязали руки к царскому трону. Таким образом, являвшиеся на аудиенцию чиновники видели меня, но не слышали от меня ни звука.

Эта презренная женщина и ее презренные подручные обращались со мной, Великим государем Се, как с простым преступником.

В ту зиму я впервые в жизни подвергся такому огромному унижению. Во время аудиенций передо мной проходило множество гражданских и военных чиновников, а я сидел на драконовом троне с полным ртом шелка, и глаза мне застилали слезы унижения и ярости.


Карту царства Се пришлось перерисовывать. Сотня ли наших земель вокруг Перевала Феникса, в том числе город Цзяочжоу, теперь уже относились к получившему новые очертания царству Пэн. Придворного художника звали Чжан. Закончив новую карту Се, он ножом для резки бумаги отрубил себе палец, завернул его в карту и поднес к трону. Во дворце только об этом и говорили.

Я бросил взгляд на эту новую карту со следами крови. Изначально пределы царства были похожи на распростертые крылья большой птицы. Правое крыло отсек во время правления моего батюшки наш сосед на востоке, правитель царства Сюй, а вот теперь, когда эту птицу принял я, она потеряла левое. Теперь мое царство Се больше походило на мертвую птицу, на птицу, которой уже не суждено взлететь.


День, когда я, наконец, пошел на поправку, выдался погожий и теплый, на небе ни облачка, и по совету придворного врачевателя я пошел в рощицу позади дворца послушать пение птиц. По его мнению, это должно было помочь мне снова заговорить. Там с веток свешивалось несколько качелей; на сиденьях стояли, как люди, золотистые горные фазаны и поглядывали по сторонам. Я стал подражать раздававшемуся вокруг веселому щебету и заметил, что состояние голосовых связок значительно улучшилось. После того чудесного утра во мне надолго сохранились интерес к самым различным птицам и глубокая любовь к ним.

Из-за густой рощи софор и кипарисов, откуда-то со стороны Холодного дворца, донесся жалобный плач флейты.

Звуки лились из-за стены дворца прохладным потоком. Я сел на перекладину качелей и стал несильно раскачиваться, то взлетая, то опускаясь. Я ощутил себя настоящей лесной птицей, и мне захотелось летать.

«Летать!» — отрывисто выдохнул я.[24] Это был второй звук, который я смог издать за многие дни до начала выздоровления. «Летать!» Я выкрикивал это слово раз за разом, и его с испуганно-восторженным выражением на лице эхом повторяли сопровождавшие меня евнухи.

Потом, подтянувшись за веревки, я встал на сиденье. Вытянул руки в стороны и начал шагать по сиденью взад и вперед. Так делали мастера-канатоходцы, которых я видел в Пиньчжоу. У них это получалось так раскованно, они словно парили в воздухе, и это произвело тогда на меня неизгладимое впечатление. Подражая им, я сделал еще несколько шагов в ту и другую сторону. Сиденье качелей все время уходило из-под ног. Но мне будто помогала невидимая рука, и я умудрялся удерживать в равновесии свое тело и висящее в воздухе сиденье, как настоящий канатоходец.

— Угадайте, что я делаю? — крикнул я стоявшим внизу евнухам.

Они обменялись взглядами, явно не понимая, что я имею в виду, но поражаясь тому, что в этот миг от моей болезни не осталось и следа. Молчание нарушил Яньлан. Он посмотрел вверх, и на его лице промелькнула таинственная и лучезарная улыбка. «Вы, государь, ходите по канату, — проговорил он. — Вы на самом деле ходите по канату».


Я уже долго ничего не слышал о своем брате Дуаньвэне. Однако на следующее утро после моего возвращения из инспекционной поездки на запад, взяв с собой лук, колчан стрел, множество произведений классической литературы, несколько слуг и мальчика-шутуна, он перебрался в Павильон Горного Склона у подножия Тунчишань. Именно там проходила моя учеба до того, как я взошел на трон, и моя матушка, госпожа Мэн, решила, что, выбрав для своих занятий именно это место, Дуаньвэнь задумал недоброе. В его возрасте уже пора было взять жену, но Дуаньвэнь не торопился с женитьбой, потому что чрезмерно увлекался стрельбой из лука, изучением боевых искусств и трактата Сунь Цзы об искусстве войны, госпожа Мэн считала, что Дуаньвэнь, уже много лет мечтавший о троне Се, вероятно, замышляет заговор с целью захвата власти. Однако у моей бабки, госпожи Хуанфу, была на этот счет другая точка зрения. К каждому из своих внуков-принцев она относилась снисходительно и с материнской любовью. «Пусть живет не во дворце, — заявила она мне как-то после этого. — Двум тиграм на одной горе не ужиться. Вы с братом никогда не ладили, и пусть уж лучше один уйдет, чем вы будете здесь мешать мне и вести друг против друга явную и скрытую борьбу. И мне, старухе, меньше забот». Я сказал, что мне на это наплевать, что меня не касается, во дворце Дуаньвэнь или нет. Лишь бы не замышлял ничего против меня, а там пусть живет где угодно и занимается чем хочет.

Честно говоря, мне действительно было наплевать. У меня давно уже сложилось впечатление, что вынашиваемые Дуаньвэнем и его братцем Дуаньу тайные планы убить меня — всего лишь жалкие потуги, как говорится, «задумали муравьи свалить большое дерево». И если бы не поддержка моей бабки, могущественной госпожи Хуанфу, они не могут повредить и волоска у меня на голове. Но когда в памяти всплывало угрюмое, печальное выражение лица Дуаньвэня, то, с каким свирепым и воинственным видом он восседал на рыжем коне с черной гривой и хвостом и как метко стрелял из лука, меня сразу одолевали старые подозрения и зависть. Я даже начинал сомневаться, не случилась ли страшная ошибка в нашем с Дуаньвэнем положении, а иногда даже задумывался: может быть, правду говорила похороненная заживо госпожа Ян, и я — ненастоящий властитель Се, а настоящий государь — Дуаньвэнь? Мне казалось, что я не похож на настоящего властителя Се, а вот Дуаньвэнь гораздо больше подходит для этой роли.

Эти муки я не мог доверить никому. В глубине души я понимал, что такие сомнения в своем соответствии не обсуждаются ни с кем, даже с таким близким мне человеком, как Яньлан. Но с самых первых дней своего правления, когда я чего только не боялся, все это тяжким спудом давило на мой царский венец и воздействовало на мое состояние духа. Потому-то я, малолетний Сын Неба, и стал таким эксцентричным, упрямым и недобрым.

Я был чувствителен. Я был жесток. Я был падок до забав. В сущности, я был еще совсем ребенком.

Госпоже Мэн никак не давало покоя то, что Дуаньвэнь находится вне стен дворца, и она послала шпиона, переодетого дровосеком, чтобы тот следил за всем, что происходит в Павильоне Горного Склона. Шпион докладывал, что по утрам Дуаньвэнь занимается науками, после полудня практикует боевые искусства, а ночью спит при свете свечи — ничего необычного. Но однажды он вбежал, запыхавшись, в Зал Встречи Весны и сообщил, что на рассвете Дуаньвэнь отправился на запад. «Я так и знала, что этим закончится», — торжествовала госпожа Мэн. По ее мнению, Дуаньвэнь мог искать прибежища в Пиньчжоу у Западного гуна Чжаояна, любимая наложница которого, тоже из семьи Ян, приходилась Дуаньвэню родной теткой. Своим бегством на запад Дуаньвэнь полностью раскрывал свое недовольство настоящим положением дел.

«Ты должен остановить его, — заявила госпожа Мэн, кратко описав неблагоприятные последствия союза Дуаньвэня с Западным гуном. — Не сделаешь этого, так и знай: ты отпустил тигра в горы», глаза у нее сверкали необычным блеском, когда она советовала мне скрыть свои действия от моей бабки, госпожи Хуанфу, потому что зловредная старуха непременно постарается вставить мне палки в колеса.

Я прислушался к мнению своей матушки. У женщины, живущей в самой гуще дворцовой жизни, развивается глубокое, почти интуитивное понимание всех важных событий, которые происходят в его стенах. Я прекрасно осознавал, что сила госпожи Мэн зиждется на моем положении правителя, и что половину своего ума она использует на плетение интриг — и тайных, и не очень — против госпожи Хуанфу; другую половину она применяет, чтобы удержать на моей голове царский венец, потому что она моя родная мать, и потому что я — верховный правитель Се.


Конники на резвых конях настигли Дуаньвэня на переправе через реку Люехэ — реку Ивового Листа. По рассказам, он сошел с дороги и помчался прямо к переправе, надеясь вскочить на лодку. Стоя по колено в ледяной воде, он обернулся и выпустил в солдат три стрелы. Этим он так напугал перевозчика, что тот отчаянно выгреб на середину реки, лишив Дуаньвэня возможности забраться к нему в лодку. Сделав еще несколько шагов к середине реки, Дуаньвэнь снова обернулся и бросил взгляд на стоявших на берегу солдат и знамя Черной пантеры в руках знаменосца. Лицо Дуаньвэня окрасилось белизной торжественно-печального света отчаяния, и он, решив утопиться, сделал несколько быстрых шагов и полностью погрузился в воды реки. Солдаты на берегу переполошились и во весь опор рванулись к нему. Они вытащили промокшего насквозь Дуаньвэня из воды и водрузили на круп одного из коней.

На обратном пути Дуаньвэнь ехал, погрузившись в молчание. По дороге кто-то из зевак узнал в нем первого принца из дворца и решил, что это возвращается отряд из военного похода. Кто-то запалил развешанные на деревьях по сторонам дороги хлопушки. Когда раздался треск этих хлопушек и послышались громкие приветственные возгласы, по щекам у Дуаньвэня покатились слезы. Лицо его оставалось мокрым от слез, даже когда его доставили обратно в Павильон Горного Склона у подножия Тунчишань.

Однажды я посетил Дуаньвэня во время его заточения. В Павильоне Горного Склона было тихо и безлюдно. Белые цапли зимой куда-то улетели, перед залом сплетали ветви старые деревья, а на каменных ступенях еще не растаял давно прошедший снег. Дуаньвэнь сидел один на каменной скамье под холодным ветром и ожидал прибытия императора со свитой. Лицо его не выражало ни ненависти, ни обиды.

— Все еще собираешься бежать в Пиньчжоу?

— Я и не думал никуда бежать. В Пиньчжоу я собирался, чтобы купить новый лук и стрелы. Ты же знаешь, только в Пиньчжоу можно купить первоклассное оружие.

— Ну, купить лук и стрелы — это лишь предлог. На самом деле ты задумал бунт. Я прекрасно понимаю, что у тебя на душе. Ты всегда считал, что царственный батюшка передаст трон тебе. Так думал ты, так думал и Дуаньу.

Я же никогда не задумывался об этом, даже не предполагал ничего подобного. Но теперь я — император Се, твой господин и повелитель, и мне не нравится этот мрачный огонь в твоих глазах, эта ненависть, которая нет-нет да проявляется, или эти твои проклятущие надменность и высокомерие. Иногда просто хочется вырвать тебе глаза, представляешь?

— Представляю. И не только глаза. Не понравится тебе мое сердце, ты и его вырвешь.

— Ты очень умен, даже слишком умен, и мне это не нравится. А еще больше мне не нравится, что ум твой сосредоточен на том, чтобы узурпировать власть и захватить трон. Смотри, ведь я могу и отсечь твою умную голову и заменить ее на свиную или собачью. Кем бы ты предпочел быть, свиньей или собакой?

— Если вы, ваше величество, исполнены такой решимости предать меня смерти, я предпочел бы убить себя сам, чтобы избежать позора.

Встав с каменной скамьи, Дуаньвэнь направился в Павильон Горного Склона и через некоторое время вышел оттуда с мечом в руке. Мои стражники толпой рванулись вперед, следя за каждым его движением. Лицо Дуаньвэня было белым как снег, но в уголках губ играла еле заметная усмешка. Он поднял меч высоко над головой, и от одного того, каким холодным блеском вспыхнуло в лучах солнца его короткое лезвие из красной меди, я тут же чуть не лишился чувств. Перед глазами яркой вспышкой пронеслась череда кровавых сцен, свидетелем которых я стал во время поездки на запад: фигура военного советника Ян Суна, придерживающего свои внутренности на пшеничном поле, и окровавленная голова его брата Ян Дуна со злобным взглядом мертвых глаз. Мне стало так невыносимо дурно, что я рухнул на руки одного из стражников.

— Не дайте ему умереть, — еле ворочая языком, пролепетал я. — От мертвецов меня начинает тошнить.

Стражники метнулись к Дуаньвэню и вырвали у него из руки меч. Он стоял, прислонившись к дереву и глядя на купающуюся в лучах зимнего солнца вершину Тунчишань. Он не выглядел ни печальным, ни довольным, но на его челе я разглядел тень покойного государя.

— И жить не даете, и умереть не позволяете. Что вам, в конце концов, нужно от меня, ваше величество? — вздохнул Дуаньвэнь, подняв взор к небесам.

— Ничего. Я хочу лишь, чтобы ты продолжал свои ученые занятия в Павильоне Горного Склона, и не разрешаю удаляться более, чем на десять шагов, из его стен.

Перед тем, как уйти из Павильона Горного Склона, я сделал мечом зарубку на стволе высокого кипариса. Вот жизненное пространство, которое я определяю Дуаньвэню. Но когда я нечаянно поднял глаза, чтобы прикинуть высоту дерева, я даже вздрогнул от испуга. Твердая кора кипариса была усеяна белыми точками, и я понял, что это следы наконечников стрел. Все это стало еще одним необходимым мне подтверждением того, с каким упорством Дуаньвэнь преодолевает все трудности, готовя себя к отмщению.


Во дворце немало тех, кто везде сует свой нос, и тайна заключения Дуаньвэня вскоре стала достоянием гласности. Моя бабка, госпожа Хуанфу, узнав об этом, пришла в ярость. Меня она лишь пожурила, а госпожу Мэн трижды поколотила. Неслыханный нагоняй и поношения стали для госпожи Мэн такой потерей лица, что она чуть не прыгнула в колодец за Залом Встречи Весны.

Дело раздули до такой степени, что во дворец потянулись высшие сановники и министры с петициями, в большинстве которых речь шла о том, какой вред наносит междоусобная война между братьями. Единственное конкретное предложение выдвинул первый министр Фэн Ао. Он предложил как можно быстрее найти Дуаньвэню жену и таким образом внести сравнительную стабильность в его полную опасностей жизнь. Плавным в докладе Фэн Ао следовало считать меры, которые предлагалось предпринять после женитьбы, а именно, пожаловать первому принцу вассальный удел. Таким образом, появилась бы возможность послать Дуаньвэня охранять какую-нибудь заставу на границе и избавиться от неловкой ситуации раздора между царственными родственниками в великом дворце Се. Фэн Ао стал уже совсем седым, но его голос рокотал так же громко. Он служил первым министром уже у второго государя, завоевал авторитет по всей стране и втерся в доверие к госпоже Хуанфу, которая, пока он, ни на секунду не умолкая, излагал содержание своего доклада, без конца одобрительно кивала. По этому признаку я понял, что его предложение вскоре будет принято.

Я наблюдал за всем этим со стороны, потому что не хотел отменять приказ госпожи Хуанфу, да и, честно говоря, не мог этого сделать. Просто из любопытства хотелось посмотреть, что за невесту подберет она Дуаньвэню. Во дворце чахло немало наложниц, служивших еще моему батюшке, и, будь моя воля, я выбрал бы в жены Дуаньвэню самую старую и некрасивую, хотя знал, что об этом не могло быть и речи, потому что стало бы нарушением семейного этикета. Моя матушка, госпожа Мэн, сердце которой переполняла ненависть, напророчила жену Дуаньвэню. «Вот увидишь, — заявила она мне. — Эта старая волчица — чтоб ей сдохнуть — как пить дать навяжет Дуаньвэню девицу из своей семьи, и рано или поздно во дворце Се будет править род Хуанфу».

Прошло немного времени, и предсказание госпожи Мэн сбылось. Дуаньвэня действительно обручили с шестой дочерью министра Хуанфу Биня, главы Министерства гражданской службы, которая приходилась госпоже Хуанфу внучатой племянницей. Я знал эту девицу: лицо желтовато-смуглое,[25] глаза немного косят. Весь двор гудел от пересудов, что этот брак Дуаньвэню навязали, а старые слуги вздыхали, что, мол, когда-то гордый принц стал марионеткой в руках вздорной старухи. В день свадьбы молодые дворцовые служанки и евнухи сияли от восторга: они прятались в коридорах и набивали рот сластями.

Я и злорадствовал, и сочувствовал ему: то, что называется «лиса по мертвому зайцу плачет». Впервые я испытывал к Дуаньвэню чувство жалости, как к более слабому. «На косоглазой женится, — сообщил я Яньлану. — Эта девица из рода Хуанфу мне даже в горничные не годится. Не повезло Дуаньвэню».

Свадебная церемония состоялась в Цинлуаньдянь — Зале Лазоревой Птицы Луань,[26] боковой пристройке дворца. Согласно законам предков, императору Се не пристало присутствовать на свадьбах и похоронах сановников двора. Поэтому в день свадьбы я удалился в Зал Чистоты и Совершенства. Но когда со стороны пристройки послышались звуки гонгов и барабанов, любопытство взяло верх, и мы с Яньланом прокрались туда через калитку расположенного позади сада. Стоявшие перед залом стражники тотчас узнали меня и ошеломленно наблюдали, как я забрался Яньлану на плечи, и как он потом медленно выпрямился во весь рост, чтобы я мог заглянуть в окошко, откуда была прекрасно видна вся церемония.

Снова прогрохотали барабаны. В свете красных свечей лица присутствовавших членов царской фамилии и знати окрасились киноварью, как у актеров в гриме,[27] и их упитанные фигуры больше походили на сборище какой-то нечисти. Высокие чиновничьи шапки и широкие пояса, женские наряды, шпильки в волосах и надушенные локоны — все это создавало атмосферу деланного веселья. Я заметил в толпе свою матушку, госпожу Мэн; на ее густо напудренном лице играла лицемерная улыбка, госпожа Хуанфу с тростью долголетия в руке мирно восседала в кресле, и когда она покачивала головой, на ее заросшей жиром шее — обычный недуг привилегированных особ — болтались из стороны в сторону дряблые складки. Покачивание это свидетельствовало, что она довольна династийной свадьбой, которую сама же и устроила. Ну, просто сама доброта, сама безмятежность.

Я подоспел как раз в тот момент, когда жених, Дуаньвэнь, снимал красную вуаль. Его рука надолго зависла в воздухе, прежде чем он резким движением сдернул ткань с лица невесты. По движению руки нельзя было не заметить, как он разочарован и обескуражен, глаза девицы Хуанфу смотрели, как всегда, в разные стороны, из-за чего ее смущение выглядело очень комично. Меня разобрал такой смех, что было просто не удержаться. От моего громкого хохота все, кто находился внутри, ясное дело, всполошились и повернулись к окну. Лицо Дуаньвэня даже в день свадьбы выглядело привычно мрачным и бледным, а когда он повернулся к окну, его губы гневно дернулись. Что он сказал, я не расслышал. Может, и не говорил ничего.

Спрыгнув с плеч Яньлана, я стрелой помчался прочь от Цинлуаньдянь. По обеим сторонам дорожки от пристройки до Фэньидянь — Зала Фениксовых Церемоний — висело множество красных праздничных фонарей. Я сорвал один на бегу и, не останавливаясь, устремился дальше к себе в Зал Чистоты и Совершенства. Несся я с такой скоростью, что Яньлан то и дело молил меня бежать помедленнее, опасаясь, как бы я не споткнулся и не упал. Но я, сжимая фонарь, продолжал мчаться, как стрела. Не знаю, что меня так напугало. Казалось, меня преследует грохот барабанов и гонгов, я словно боялся, что за мной гонятся все участники этой жуткой церемонии.

Ночью шел леденяще холодный дождь, а я лежал на императорском ложе и пытался представить, какой будет моя собственная свадьба. В душе царили пустота и разочарование. На улице, рядом с Залом Чистоты и Совершенства, в темноте под дождем мерцали дворцовые фонари, их фитильки то вспыхивали, то гасли. Когда стук колотушки ночного сторожа за стеной возвестил третью стражу, я подумал, что Дуаньвэнь, наверное, уже ведет свою косоглазую невесту в брачные покои.

Во сне опять явились маленькие белые демоны, но теперь я отчетливо различал их лица. Это были женщины, все в лохмотьях, и тела у них отливали белым. Стайка обольстительных женщин-демонов, они пели и плясали рядом с моим царским ложем, делая непристойные движения, и их благородная и безупречная кожа отливала блеском, как хрусталь. Страха я уже не испытывал и больше не звал монаха Цзюэкуна, чтобы он пришел и прогнал их. Во сне меня охватило вожделение, которое закончилось семяизвержением. После этого я сам встал и сменил белье.


Прошло не так много дней, и Дуаньвэнь получил титул Великого военачальника. Во главе войска из трех тысяч всадников и трех тысяч пехотинцев он должен был выступить к Цзяочжоу с приказом встать гарнизоном на наших границах и противостоять расширению царства Пэн и его набегам на наши пределы. Вместе с официальной печатью в Зале Изобилия Духа ему также торжественно вручили Драгоценный Меч о Девяти Жемчужинах, оставленный покойным императором. Когда он опустился на колени, чтобы поблагодарить за оказанную ему милость, я заметил, что у него с пояса свешивается нефритовый жезл жуй со знаком Черной Пантеры. Это был подарок бабки, госпожи Хуанфу, то самое передаваемое из поколения в поколение сокровище. Мне так хотелось стать его обладателем, но я его так и не получил. Это открытие больно ударило по моему самолюбию, и пока Дуаньвэнь принимал поздравления и напутствия от министров и чиновников, я в раздражении покинул Зал Изобилия Духа.

Не знаю, с какой целью госпожа Хуанфу постоянно меняла свою позицию, как говорится, «одной рукой на тучке, другой на дожде»? Я терпеть не мог ее политические игры, когда она одаривала своими милостями всех сыновей и внуков. Ведь ее дни давно сочтены, так зачем она по-прежнему старается контролировать всех и вся при дворе Се? В своих сомнениях я даже стал подумывать, не в сговоре ли она с Дуаньвэнем.

Но что они задумали?

Как-то я поделился своими сомнениями с Цзоу Чжитуном, членом академии Ханьлинь,[28] и попросил у него наставления. Цзоу Чжитун обладал глубокими познаниями в конфуцианском учении, его труды превосходили сочинения остальных ученых мужей, но, пытаясь разрешить мои сомнения, он словно дара речи лишился и нес невесть что. Я понимал, что это вызвано страхом перед госпожой Хуанфу, но в голову пришло лишь одно: эх, был бы здесь монах Цзюэкун! Но он, к сожалению, удалился в свой монастырь на Горе Горького Бамбука.

Из-за занавески донеслись тихие всхлипывания. «Кто там?» — спросил я, отводя ее. Это был Яньлан. Глаза у него опухли от слез. Увидев меня, он перестал плакать и, бросившись на колени, стал просить прощения.

— Почему ты плачешь? Кто обидел тебя?

— Ваш раб не хотел обеспокоить вас, государь, но боль просто невыносимая.

— А что у тебя болит? Я сейчас вызову тебе придворного врачевателя.

— Ваш раб не смеет. Наверное, все скоро пройдет. Ваш раб не хочет беспокоить придворного врачевателя.

— Так ты скажешь мне, наконец, что у тебя болит? — Кроме печали на лице Яньлана притаилось еще какое-то странное выражение, и я решил выяснить всю подноготную, чтобы, как говорится, «отхлынула вода и обнажила камни». — Выкладывай по правде, — грозно произнес я с суровым лицом. — Если осмелишься обмануть меня или будешь молчать, велю позвать палача. Испробуешь плетей, сразу все расскажешь.

— Вот тут болит. — Указав рукой на свой зад, Яньлан снова заплакал.

Сначала я никак не мог взять в толк, что он имеет в виду, но потом из всех его недоговоренностей и путаного изложения все, наконец, прояснилось. До меня и раньше доходили смутные слухи о том, что принца Дуаньу и какого-то актера из города связывают отношения, наиболее меткое определение которым дал академик Цзоу Чжитун: «порочное поветрие „обрезанных рукавов"». Но кто бы мог подумать, что Дуаньу осмелится запустить свою руку в «обрезанном рукаве» во дворец, да еще коснуться ею Яньлана, моего фаворита. Я посчитал, что это еще одна демонстрация силы со стороны моего братца Дуаньу. Рассвирепев, я тут же велел вызвать Дуаньу в Зал Чистоты и Совершенства, чтобы призвать его к ответу. Личико Яньлана покрылось бледностью, он упал на пол и стал умолять меня не предавать случившееся огласке. «Если у вашего раба поболит немного, так это ерунда, — лепетал он. — Но если об этом узнают все, мне конец». Стоя у моих ног на коленях, Яньлан отвешивал поклоны, и его голова стукалась об пол с такой же скоростью, с какой толкут чеснок. Я смотрел, как он по-рабски пресмыкается, и мне вдруг стало до того противно, что я дал ему пинка под зад. «Убирайся с глаз долой, — велел я. — Это вовсе не для того, чтобы оправдать тебя. Дуаньу последнее время стал слишком заноситься и задирать нос, и я давно уже хотел наказать его».

По моему приказу палачи разложили перед залом орудия пыток. Когда все было готово, в Зал Чистоты и Совершенства вернулся посланный за Дуаньу евнух, который доложил, что четвертый принц Дуаньу одевается после ванны и скоро прибудет.

Придворные евнухи тайно усмехались, глядя на появившегося перед Залом Чистоты и Совершенства Дуаньу.

Горделиво выступая, тот подошел к столику, на котором были разложены орудия пыток. Как ни в чем не бывало, он взял маленький нож и стал вертеть его в руках. «Что за забава у вас сегодня?» — безмятежно обратился он к стоявшему рядом придворному палачу. Тот ничего не ответил, и я собрался было спуститься по ступенькам, как вдруг раздался пронзительный вопль Яньлана: «Его величество гневается, четвертый принц. Убегайте, скорее!»

Заслышав этот вопль, Дуаньу так перепугался, что даже изменился в лице. Он повернулся и побежал, приподняв полы теплого халата. Хлопая кожаными сандалиями, он прорвался через выстроившихся дворцовых евнухов с криком: «Матушка Вдовствующая Императрица, спаси!» В этом паническом бегстве он выглядел и жалко, и смешно. Устремившиеся вслед за ним евнухи через несколько минут вернулись и доложили, что Дуаньу действительно побежал прямо в Зал Парчовых Узоров Матушки Вдовствующей Императрицы.

План тайно применить к Дуаньу «дворцовое наказание»[29] сорвался. Свой гнев я выместил на осведомителе Яньлане, потому что не мог понять, как он мог так низко пасть. «Презренный раб, теперь ты отдувайся за Дуаньу!» И я приказал палачу влепить Яньлану триста плетей за то, что он помешал мне осуществить наказание. Однако наблюдать за мучениями Яньлана было невыносимо, поэтому, исполненный негодования, я вернулся в зал и слушал звонкие удары плети по его телу из-за занавески.

Я на самом деле не понимал, почему Яньлан проявил себя таким ничтожеством, и подумал, не передалось ли ему это от презренного кузнеца-отца. Может, его подлая душонка — следствие рождения в подлом сословии? Звонкие удары не стихали, вместе с ними доносились стоны и женственные всхлипывания Яньлана. Он не переставая твердил, что для раба немного боли — ерунда, главное — дела государства, и что он, раб, умрет без тени сожаления за то, чтобы государь и четвертый принц перестали ненавидеть друг друга.

Эти слова тронули меня, и, испугавшись, что тщедушный Яньлан может умереть под кнутом, я велел палачу прекратить наказание. Яньлан скатился со скамьи, где его секли, на землю, с трудом встал на колени и стал благодарить меня за оказанную милость. Персиковый румянец не исчез с его круглого личика, но щеки были залиты горячими слезами.

— Больно?

— Нет, не больно.

— Лжешь. Как может быть не больно после сотни ударов плетью?

— Ваше благоволение, государь, позволило вашему рабу забыть про боль.

Притворство Яньлана показалось мне забавным. Временами меня тошнило от его раболепия, но гораздо чаще мне это нравилось, я даже этим наслаждался.


В самом начале моего правления происходило множество непростых событий. Записки литераторов и ученых о том, как мирные времена во дворце и за его пределами сменялись периодами превратностей судьбы и житейских неурядиц, составили целые тома, а рассказы о том, что происходит при дворе, широко разносились по всему царству. Что касается меня, то самой незабываемой в памяти осталась первая зима моего правления.

В ту зиму мне исполнилось четырнадцать лет. Однажды, как раз после большого снегопада, я со стайкой юных дворцовых евнухов пошел к цветочному павильону играть в снежки. Рядом с павильоном стоял без дела котел для приготовления эликсира, которым пользовались при жизни моего царственного батюшки, и снегу там намело больше всего. Я случайно наступил на что-то мягкое, и, раскопав снег, обнаружил замерзшего в непогоду старого дворцового слугу.

Это был труп безумца Сунь Синя, которого я прекрасно знал. Не знаю, зачем он накануне ночью остался в снегопад рядом с котлом. Может быть, так одурел, что никакие лекарства ему уже не помогали, а может, собирался еще раз зажечь огонь посреди снежной мглы, чтобы приготовить эликсир долголетия для покойного императора.

Руки Сунь Синя крепко сжимали незажженную растопку для котла. По-детски свежее лицо было влажным от снега. Темно-красные губы недоуменно раскрылись, и мне почудилось, что я слышу хриплый старческий голос: «Ну вот, Сунь Синь умер, и бедствия скоро обрушатся на царство Се».

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 5

Умная, живая и сообразительная Хуэйфэй[30] была родом из семьи богатых торговцев в Пиньчжоу. Милая и послушная, как ягненок, в моих объятиях, да еще и писаная красавица, она на голову превосходила всех остальных моих наложниц и держалась среди них особняком, как гордый павлин несравненной красоты. Я настолько привязался к ее чарующей, невинной улыбке и к особенному, похожему на аромат орхидей, запаху ее тела, что не отпускал ее от себя ни на шаг, и меня очень расстраивали многочисленные скандалы во дворце, вызванные ее привилегированным положением.

Помню, в первый раз я встретил Хуэйфэй ранним весенним утром у Юйхэ — Царской речки. Тогда она была еще совсем юной и попала во дворец недавно. Я проезжал верхом через мостик, и цокот копыт спугнул стайку птиц на берегу и напугал быстро бежавшую вдоль речки девушку. Сквозь тонкую дымку водяного тумана было хорошо видно, как она, раскинув руки, машет ими, словно птица в полете. Когда пичуги взлетали, девушка взмахивала широкими рукавами, подражая им. Стоило им сесть, она резко останавливалась и, поднеся пальцы ко рту, начинала щебетать по-птичьи. Моего коня она заметила, лишь когда стая, вспорхнув, исчезла за кронами ив. В панике она метнулась за одно из деревьев и изо всех сил обхватила ствол руками. Лицо-то она скрыла, а дрожащие розовые ручки с изумрудными браслетами на запястьях оставались до смешного на виду.

Я тронул коня хлыстом и, подскакав к дереву, дотронулся до обнимающих ствол маленьких ручек хлыстом. «А ну-ка покажись». Девушка тут же испуганно вскрикнула. Но по-прежнему прятала лицо и выходить отказывалась. Я еще раз дотронулся до нее, и из-за дерева снова послышался крик. «Давай, выходи, не то придется пустить в дело хлыст», — невольно рассмеялся я.

Из-за дерева показалось бесподобно прелестное девичье лицо, на котором отражались панический страх и трепет. Ясные глаза и белоснежные зубы блистали такой пленительной красотой, что дух захватывало. Я смотрел на нее, как завороженный.

— Простите меня, ваше величество. Ваша рабыня не знала, что это вы, государь. — Девушка упала на колени, но в то же время исподволь с любопытством поглядывала на меня.

— Значит, ты знаешь, кто я? Почему я никогда не видел тебя раньше? Ты прислуживаешь в покоях госпожи Хуанфу?

— Ваша рабыня во дворце недавно, мое имя еще не занесли в дворцовый реестр. — Она еле заметно улыбнулась, чуть подняв при этом опущенную голову, и посмотрела мне прямо в глаза смелым и лукавым взглядом. — По вашему поведению и внешности, государь, по вашей царственной осанке я почти тут же догадалась, что это вы, хотя никогда не имела счастья видеть вас раньше. Вы — величайший из великих, повелитель славного царства Се.

— Как тебя зовут?

— У вашей рабыни еще нет имени. Надеюсь, вы, государь, пожалуете мне его.

Соскочив со своего скакуна, я поднял ее с колен. Таких чистых душой, таких очаровательных девушек я никогда не встречал во дворце. И никто никогда не осмеливался так говорить со мной. Я взял ее за руку. В хрупкой и гладкой ладони был зажат лепесток яблони-китайки. «А давай покатаемся вместе». Я усадил ее на коня, и она сначала в смятении воскликнула: «Я не умею ездить верхом!» Но потом серебряным колокольчиком раскатился ее радостный смех: «А ездить верхом интересно?»

Мне не описать ту радость и волнение, что я испытал при первой встрече с Хуэйфэй. Помню лишь, что после катания с ней в то утро прежней неприязни к девушкам я уже не испытывал. Исходивший от ее одежды и иссиня-черных волос свежий и завораживающий аромат напоминал тонкий запах распускающихся темных орхидей. Мой скакун неспешно рысил вдоль Царской речки на задворки дворца Се. Вставшие спозаранку садовники отрывались от стрижки деревьев и кустов и глазели издалека на царского скакуна и двоих его седоков. И для этих изумленных донельзя садовников, и для меня, и для польщенной монаршим вниманием Хуэйфэй то утро стало действительно незабываемым.

— Ты сейчас училась летать, как птица? — спросил я Хуэйфэй, когда мы ехали верхом.

— Да. Я люблю птиц с детства. А вы, государь, любите?

— Даже больше, чем ты, — сказал я, задрав голову. Над Байгунмэнь — Воротами Солнечных Часов — медленно вставало солнце, и по небу разливался широкий поток золотистого света. Птиц, которые по утрам обычно сидели на покрытых глазурью плитках карнизов, на месте не оказалось. «Птицы куда-то улетели, — с сомнением проговорил я. — Ты появилась и распугала всех птиц во дворце».


Моя бабка, госпожа Хуанфу, и моя матушка, госпожа Мэн, не ладили никогда. Но в своем отношении к Хуэйфэй обе оказались единодушны. Они невзлюбили ее разом и то, что я души в ней не чаю, считали недопустимым. Недовольство госпожи Хуанфу вызывали якобы простонародные манеры поведения Хуэйфэй, и она пеняла чиновнику, подбиравшему наложниц, за то, что он привел такую девицу во дворец. Ну, а госпожа Мэн, которая ко всем красивым девушкам относилась с инстинктивной ревностью, считала Хуэйфэй лисой-обольстительницей в человеческом образе,[31] и была уверена, что та своими развратными деяниями непременно накличет беду на дворец и даже повлияет на будущее страны.

Я хотел, чтобы Хуэй Сянь, эта девушка из Пиньчжоу, стала первой государевой наложницей — «гуйфэй», а две эти женщины, действуя сообща, чинили мне всяческие препятствия. Это не давало мне покоя всю весну. Что я только не предпринимал, чтобы доказать, что моя любовь к этой девушке послана небом. Она единственная во дворце, кроме меня, страстно любила птиц, а ее непосредственность и наивность прекрасно подходили моей одинокой натуре. Но эти две узколобые, злобные женщины воспринимали мои слова, идущие от самого сердца, как полный бред. Они совершенно безосновательно считали, что на это меня подстрекает Хуэй Сянь, и поэтому еще больше вымещали на ней свою злобу.

Сначала госпожа Хуанфу вызвала Хуэй Сянь в Зал Парчовых Узоров и, учинив ей длительный допрос с глумлением и унижениями, без обиняков заявила девушке, что впредь ей больше не позволяется соблазнять государя. Вслед за этим моя матушка, госпожа Мэн, привела Хуэй Сянь в мрачный холод дальнего дворца, чтобы та своими глазами полюбовалась на бывших дворцовых наложниц, изуродованных в результате различных наказаний. «Ты этой дорожкой хочешь пойти?» — усмехаясь, спросила она потом у Хуэй Сянь. Та со слезами на глазах покачала головой: «Ваша рабыня ни в чем не виновата». — «Что значит „виновата"? — холодно ухмыльнулась моя матушка. — Проступки совершают люди, но кто виноват, а кто нет, решают другие люди. Послушай, что я тебе скажу: соблазнить правителя ничего не стоит, но и отрезать тебе нос, выдавить глаза и бросить в Холодный дворец — тоже дело нехитрое».

Все это я узнал позже от своего верного раба Яньлана.

Хуэй Сянь держали взаперти в Уляндянь — Безбалочном Павильоне одного из боковых флигелей дворца, и все это время я мог лишь посылать через Яньлана из Зала Чистоты и Совершенства бесчисленные любовные послания.

Нескончаемые любовные страдания по девушке из Пиньчжоу пробудили во мне желание писать стихи. К управлению государством всю ту мучительную весну я не проявлял никакого интереса. Целые дни я проводил в Зале Чистоты и Совершенства, с упоением изливая под пером свои чувства и создавая различные сорта бумаги для стихов «дворцовой поэзии», чтобы, дождавшись ночи, когда все вокруг затихало, доставить свои вирши через Яньлана в Безбалочный Павильон в руки Хуэй Сянь. Занимался я стихосложением самозабвенно, хотя на самом деле это была печальная игра с запутанными и несуразными душевными переживаниями. По щекам у меня текли слезы, когда тихими весенними ночами, глядя на свет луны и мерцающие звезды, я читал вслух стихи Ли Цинчжао[32] и ощущал себя уже не знаменитым правителем, а отчаявшимся влюбленным ученым литератором, тоскующим о напудренной красавице, и это преображение вызывало во мне страшное смятение и грусть.

Впоследствии мои сентиментальные излияния, собранные в сборнике под названием «Записки из Зала Чистоты и Совершенства», быстро разошлись по всему царству Се и многим соседним странам. Писать на бумаге для «дворцовой поэзии», подобной той, что увлеченно изготавливали мы с Яньланом, в том числе на бумаге с хризантемами, красными пионами, золотыми блестками, на разноцветной бумаге, напудренной бумаге и бумаге с прочими изысками, стало модно у ученых мужей и богачей. Одно время было очень в ходу использовать такую бумагу в подношениях и подарках, но к этому мы вернемся в другой раз.

Однажды ночью, когда моросил дождь и дул свежий ветерок, Яньлан тихонько провел меня через потайную калитку за рощей пятнистого бамбука к Безбалочному Павильону. Замечательное наследие придворных мастеров прошлых лет, громадный Безбалочный Павильон был сооружен без единой крышной балки и не имел оконных проемов. В нем располагался лишь гигантский алтарь для жертвоприношений и воскурения благовоний духам славных основателей царства Се. Что заставило госпожу Хуанфу и госпожу Мэн выбрать местом заключения Хуэй Сянь именно это место? Может быть, то, что там не было балок, и она не могла удавиться, избрав этот традиционно женский способ выражения несогласия; или, возможно, эти две дамы удалили ее в мрачный, темный и пустынный зал, чтобы с присущим женщинам долготерпением и тонким расчетом медленно, но верно довести ее до смерти. А, может, это было лишь наказание полным равнодушием. Отягощенный бременем подобных мыслей, я дотронулся пальцами до покрытой зеленоватым мхом стены. По всему телу прокатилось ощущение чего-то леденящего и скользкого, и мне почудилось, что я прикоснулся к вратам смерти.

В просторном помещении павильона мелькнул огонек свечи, высветив исхудалые формы девушки, которая, печально повесив голову, стояла лицом к стопке листков со стихами. Рядом были аккуратно составлены восемнадцать клеток для птиц, все пустые. Во время этого кошмарного восемнадцатидневного заточения Хуэй Сянь я ежедневно посылал с Яньланом в Безбалочный Павильон по одной птице разных пород, чтобы ей не было одиноко. Кто мог ожидать, что она их всех выпустит. На сердце стало пусто, как в этих клетках. Я не произнес ни слова, пока Хуэй Сянь вдруг не очнулась.

— Простите меня, государь. Ваша раба выпустила всех птиц, но это не нарочитый отказ от ваших милостей.

— Почему же ты тогда их выпустила? Разве ты не говорила, что любишь птиц?

— Ваша раба не виновна, не виноваты и эти птицы. Мне показалась невыносимой мысль, что они будут страдать вместе со мной. — Обвив мои ноги руками, Хуэй Сянь упала на колени и разрыдалась. После стольких дней разлуки ее звонкий девичий голосок звучал тихо и жалобно, совсем как голос зрелой женщины. — Прошу вас, государь, не думайте, что я не оценила вашей доброты. Ваша раба уже не та, прежняя, и душа ее мертва, а ее чистое тело еще живет лишь ради вас. Свои истинные чувства я доверила птицам и послала их вам, государь. Не сделай я этого, мне и после смерти не суждено было бы обрести покой.

— Я нисколько не виню тебя. Я не знаю, кого винить. Но одна из этих птиц, пестрая иволга, была ручной, и ей не улететь далеко, она может умереть на полпути. Не надо было отпускать эту иволгу.

— Пестрая иволга уже умерла, а так как вашей рабе негде было ее похоронить, я устроила ей саркофаг из своей шкатулки для туалетных принадлежностей. — Хуэй Сянь с благоговением вытащила из-за алтаря шкатулку из сандалового дерева, открыла крышку и стала мне показывать.

— Чего тут смотреть, возьми да выбрось, раз сдохла, — замотал головой я. Мертвая птица уже страшно смердела, но Хуэй Сянь продолжала держать шкатулку, как что-то священное. Такой способ похоронить птицу заставил меня много о чем задуматься. Взявшись за руки при тусклом свете свечи, мы смотрели друг на друга, и на ее явно изможденном лице я заметил какую-то недобрую тень. Оказалось, это было перышко, выпавшее перед смертью у прекрасной маленькой птицы. Именно оно скользнуло тенью по милому девичьему лицу. Я гладил его, холодное, как лед, и вся рука у меня намокла от слез.

Слезы Хуэй Сянь хлынули фонтаном, когда она, рыдая и останавливаясь время от времени, стала читать наизусть написанные мной стихи. Прочитав последнее стихотворение, «Мелодия цветка магнолии», она вдруг без чувств упала ко мне на руки. Я крепко держал ее в своих объятиях и с безграничной любовью и жалостью ждал, пока бедняжка придет в себя. Той ночью откуда-то издалека до Безбалочного Павильона доносились то звонкие, то еле слышные звуки флейты-дунсяо.[33] Запах гниющего дерева в зале смешивался с тонким, как у орхидеи, ароматом девичьего тела, и мне казалось, что это сон. Именно тогда я понял, что по-настоящему попался в сети чувств, возникающих между мужчиной и женщиной.

«Я хочу, чтобы эта девушка во что бы то ни стало была первой государевой наложницей», — сказал я Яньлану.

Чуть позже и произошел тот крупный скандал во дворце, когда я, угрожая отрубить себе палец, заставил двух этих дам утвердить Хуэй Сянь в этом ранге. А случилось это после того, как Яньлан поведал мне народное предание о том, как один молодой ученый по имени Чжан на глазах у родителей отрубил себе палец, чтобы взять в жены девушку, «прошедшую огонь и воду».[34] Не знаю, намекал ли мне умник Яньлан, чтобы я взял на вооружение такую же тактику, но это, несомненно, кое на что открыло мне глаза.

Помню, в тот душный полдень в Зале Парчовых Узоров, когда я нацелил лезвие меча на указательный палец левой руки, обе женщины побелели от страха. Потрясение на их лицах сменилось гневом, а потом они растерянно замолчали. Подбежавшая ко мне матушка, госпожа Мэн, выхватила у меня меч, а госпожа Хуанфу, откинувшись на кипу соболиных шкурок, раз за разом печально вздыхала. Моя неожиданная выходка повергла старуху в шок. Седая голова смешно качалась из стороны в сторону, а по изборожденному морщинам лицу струились старческие слезы.

По всему казалось, что ход я сделал неверный. Вытерев слезы, госпожа Хуанфу выместила тревогу и отчаяние на случившемся рядом камышовом коте. «Как можно, чтобы царственный правитель вел себя таким образом? — вопрошала она. — Так и все царство Се падет от руки Дуаньбая».

Придворный евнух — Блюститель этикета с кистью в руке посмотрел в одну сторону, потом в другую и в конце концов понял, что в вопросе о первой государевой наложнице произошла драматическая перемена и пути назад уже нет. Так имя Хуэй Сянь, дотоле безвестной девушки из Пиньчжоу, было внесено на скрижали истории, и она стала единственной наложницей, которую я выбрал себе сам.

Хуэйфэй родилась на острие моего царского меча. А в дальнем углу Безбалочного Павильона, где Хуэйфэй провела все шесть лет во дворце Се и откуда доносится щебет пестрой иволги, стоит Терем Поющей Иволги. Место и название для этой небольшой башенки, возведенной позже по моему повелению, выбрал я сам в память о горестях и радостях, расставаниях и воссоединениях.

Глава 6

Даже простолюдины царства Се понимали, насколько изменится политическая ситуация, если я возьму в императрицы девицу из семьи правителей Пэн. С постепенным упадком Се и расцветом Пэн позиция на политической шахматной доске сложилась такая, что угроза взятия черными белых уже становилась реальностью или же все к этому шло. Весной четвертого года моего правления все чаще поступали тревожные донесения о боях между армиями Се и Пэн на целой сотне ли пограничных территорий. Еще более ужасающие новости приносили крестьяне, бежавшие из тех мест во внутренние районы и большие города вместе со своими плугами, мотыгами и другим сельскохозяйственным инвентарем. Они рассказывали, будто Шаомянь, бесчинствующий властитель Пэн, забрался на ворота захваченного приграничного города Ничжоу и помочился в сторону столицы Се, заявив во всеуслышание, что войско Пэн может захватить царский дворец Се всего за восемь дней и ночей.

Таким образом, моя женитьба стала важной составляющей этой опасной шахматной партии, последней надеждой облегчить сложившуюся ситуацию. В те дни, как и любой другой правитель перед лицом опасности для страны, я сидел на троне в Зале Изобилия Духа, как на иголках, выслушивая словесные баталии военных и гражданских придворных сановников и не имея возможности что-то сказать в ответ. Я прекрасно понимал, что как правитель я беспомощен, что власть моя номинальна и что все остается на усмотрение госпожи Хуанфу, госпожи Мэн и — первого министра Фэн Ао. Поэтому я просто сидел, как будто воды в рот набрал.

Чтобы договориться о возможном браке, в царство Пэн был отправлен канцлер Лю Цянь, хорошо известный во дворце и за его пределами как человек с хорошо подвешенным языком и неплохой дипломат. Министры и чиновники во многом расходились при оценке его задания, но моя бабка, госпожа Хуанфу, сделала на миссию Лю Цяня последнюю ставку. Она нагрузила на его повозку шесть сундуков золота, серебра и драгоценных камней, в том числе немало бесценных национальных сокровищ и шедевров ювелирного искусства. Кроме того, перед самым отъездом она посулила ему в случае успеха тысячу цинов[35] прекрасной земли и десять тысяч лянов[36] золотом.

На мое пассивное отношение и пессимистический настрой никто и внимания не обращал. Даже удивительно, насколько незначительной была роль великого государя Се в этой чрезвычайной ситуации в жизни двора. В течение последующих дней, когда все ждали вестей с курьером, я неоднократно пытался представить себе манеры и внешность Вэнь Дань, принцессы Пэн, в надежде, что она такая же писаная красавица, как Хуэй Сянь, обладает музыкальным талантом Дайнян, а также мудростью и познаниями Цзюэкуна, что она сентиментальна и заботлива, как Яньлан. Но моим фантазиям не суждено было стать явью. Вскоре мне рассказали, что принцесса Вэнь Дань — молодая женщина с самой заурядной внешностью и взбалмошным характером, и что она старше меня на целых три года.

Через несколько дней вернулся Лю Цянь и привез от принцессы Вэнь Дань вышитый золотом мешочек с благовониями. Всех во дворце Се, от придворных сановников до самых низших слуг, охватила атмосфера радостного предвкушения. Возвращаясь после царской аудиенции из Зала Изобилия Духа, я заметил, что в помещениях и галереях дворца полно евнухов и служанок, которые о чем-то судачили исподтишка и смеялись, как полоумные. Я почувствовал необъяснимый приступ гнева и велел Яньлану подойти и разогнать их.

— Я запрещаю им смеяться, — сказал я — Кто засмеется, бей по губам. Чтобы три дня никто во дворце не смеялся.

Яньлан поступил, как было велено, и позже доложил, что всего за смех получили по губам более семидесяти обитателей дворца и что у него от этого даже рука заболела.


Накануне свадьбы мне без конца снились странные сны. Снилось, что я вприпрыжку скачу по дворцу, как маленькая птичка, и все восемнадцать дворцовых ворот стремительно оказываются у меня за спиной. Впереди смутно вырисовывается какой-то пустырь, освещенный мерцающим белым светом, а вокруг расплывчатыми тенями волнуется целое море человеческих фигур. Над головой у меня протянулась веревка канатоходца, и в воздухе между толпой и пустырем раздается чей-то голос: «Хватайся за канат, забирайся на него и иди по нему, забирайся на канат и иди по нему». Я хватаюсь за натянутый над землей канат, безо всяких усилий птицей взмываю в воздух и оказываюсь прямо на нем. Потом мое тело начинает раскачиваться вместе с канатом; я делаю три шага вперед, потом один назад. На душе невыразимо легко и радостно, я иду по канату, и меня окутывает поднимающаяся снизу прозрачная дымка.


Императрицу, урожденную Пэн, я терпеть не мог; она же сразу невзлюбила мою первую наложницу Хуэйфэй; а Хуэйфэй не выносила остальных моих наложниц — Ханьфэй — Лотос, Ланьфэй — Орхидею и Цзиньфэй — Фиалку. Я знал, что императоры и цари с незапамятных времен старались окружить себя красивыми женщинами и что на открытые конфликты и закулисные интриги, которые с поистине драматическим размахом разворачиваются на подмостках всех шести дворцов, рукой не махнешь и не заткнешь, как фонтанную струю. Не один год я прилагал все усилия, чтобы не вмешиваться в дрязги между императрицей и наложницами, но следить за всеми их умышленными и неумышленными конфликтами невозможно, и я против воли оказался втянут в водоворот бессмысленных женских склок.

По наблюдениям главного управляющего евнуха Яньлана, бравшего все на заметку, императрица и наложницы за очень короткое время образовали союзы. Действовавшие заодно императрица и Ланьфэй пользовались особым расположением госпожи Хуанфу, а Ханьфэй и Цзиньфэй, которые были двоюродными сестрами, а также приходились племянницами моей матушке, госпоже Мэн, без сомнения, видели опору в ней, и ее опека не осталась незамеченной при дворе.

— Ну а моя Хуэйфэй? — спросил я Яньлана.

— Хуэйфэй — женщина гордая, самолюбивая и держится особняком, но ей покровительствуете вы, государь, и этого достаточно, — улыбнулся Яньлан. — Ваш раб считает, что Хуэйфэй повезло.

— Боюсь лишь, что она — красавица с горькой судьбой и что моего покровительства может оказаться недостаточно, чтобы защитить ее от нападок со всех сторон, явных или тайных. — Задумчиво вздохнув, я сунул руку за пазуху и достал маленький вышитый мешочек с благовониями и локоном волос Хуэйфэй. Случалось, что я открывал этот мешочек и видел какой-то несчастливый знак — словно от дуновения ветра локон поднимался в воздух, парил под высокими сводами Зала Чистоты и Совершенства и в конце концов исчезал во тьме. «Она — птичка, севшая не на ту ветку, — высказывал я Яньлану свою душевную тревогу, — и рано или поздно ее подстрелят и она упадет вниз, в грязь».

Ни императрица, ни наложницы не могли смириться с тем, что я так привязан к Хуэйфэй, все они считали, что не уступают Хуэйфэй в красоте. Поэтому они единодушно заключили, что в отношениях с государем Хуэйфэй прибегает к бытующей у простолюдинов ворожбе. Мне доложили, что урожденная Пэн вместе с Ханьфэй и Цзиньфэй плакались об этом госпоже Хуанфу, попросив проверить, действительно ли Хуэйфэй колдунья, и госпожа Хуанфу великодушно дала на это разрешение. Я так и прыснул со смеху, потому что для меня эти смехотворные действия императрицы и наложниц были просто необъяснимы. Но когда весть об этом достигла ушей Хуэйфэй, она даже разрыдалась от возмущения. Вытерев слезы, она спросила, как ей быть. «Сплетни рождаются и умирают сами собой, — успокаивал ее я, — и не стоит переживать об этом. Даже если ты действительно занимаешься ворожбой, я с удовольствием поддамся твоим чарам. С древних времен личная жизнь государя почитается превыше всего, и никто не запретит нам спать в одной кровати». Она поверила мне лишь наполовину, но, в конце концов, все же улыбнулась сквозь слезы.

Чуть позже по дворцу Се пополз первый гадкий слушок: мол, в Тереме Поющей Иволги некая служанка подслушивает, что делается в постели государя. Уж не знаю, как эта бедная девушка умудрилась проскользнуть под царское ложе. И ведь она, видимо, провела там немало времени. Вставая с кровати, чтобы принести горячей воды, Хуэйфэй заметила торчавший из-под кровати край платья Гуй-эр. Решив, что это упавший на пол желтый шарф, она нагнулась, чтобы поднять его, и обнаружила ногу девушки. Помню, как Хуэйфэй пронзительно взвизгнула, и в Тереме Поющей Иволги тут же послышался громкий беспорядочный топот ночных сторожей. Гуй-эр дрожала с перепугу и не могла вымолвить ни слова. Она лишь показывала рукой за окно, давая понять, что действовала по приказу.

— Кто велел тебе забраться сюда? — Схватив Гуй-эр за уложенные в прическу волосы, я нагнул ей голову, чтобы ее перекошенное от ужаса лицо оказалось на уровне моих глаз.

— Императрица Пэн. — Промолвив эти слова, Гуй-эр разрыдалась. — Пощадите, государь! — молила она сквозь слезы. — Ваша рабыня ничего не видела, правда, ничего не видела.

— А что императрица Пэн велела подсмотреть? — Я прекрасно знал, что именно, но хотел, чтобы она выложила все начистоту.

— Какими чарами Хуэйфэй завораживает государя. Но ваша рабыня ничего не видела. Моя вина лишь в том, что я позарилась на красивые вещи, поэтому и совершила эту глупость. Умоляю, ваше величество, пощадите.

— Чем императрица Пэн купила тебя? — налетела на нее Хуэйфэй.

— Она дала мне пару золотых браслетов, инкрустацию с фениксом и нефритовые сережки. Только и всего.

— Надо же быть такой подлой дешевкой! — процедила сквозь зубы Хуэйфэй. — И такой ерунды хватило, чтобы подбить тебя на преступление, которое может стоить тебе головы? Вижу, эти украшения императрица Пэн подарила тебе на похороны.

Подскочившие дворцовые евнухи потащили Гуй-эр из Терема Поющей Иволги как тушу мертвой овцы, а она лишь бессильно вскрикивала, что не виновата. Мы с Хуэйфэй молча обменялись взглядами: медная клепсидра с нефритовой отделкой показывала третью часть третьей стражи. Во дворце Се все стихло, из темных глаз Хуэйфэй по ее белому, как снег, лицу текли слезы унижения.

— Неужели на то воля Неба, что мне не место в великом дворце Се? — проговорила она.

— Не знаю.

— Неужели на то воля Неба, что мне не место рядом с государем? — снова вопросила она.

— Не знаю. Правда, не знаю.

На следующий день маленькую служанку Гуй-эр завязали в полотняный мешок и бросили в Царскую речку. По приказу Хуэйфэй дворцовые слуги положили в мешок и украшения, которыми императрица Пэн подкупила девушку. Затем ответственный чиновник открыл ворота шлюза, чтобы мешок выплыл из стен дворца в протекавшую через столицу реку. Эта наиболее распространенная форма казни провинившихся слуг при дворе Се называлась «проводы по воде».

Вечером того же дня во дворец прибыла труппа актеров, чтобы дать представление пекинской оперы. Перед сооруженной в восточном саду сценой я увидел виновника реальной жизненной драмы — урожденную Пэн. Как ни в чем не бывало она восседала подле госпожи Хуанфу, и половину ее лица закрывал шелковый веер с персиками. А вот Ханьфэй с Цзиньфэй переживали из-за смерти Гуй-эр. Когда Ханьфэй первым делом поинтересовалась, почему не пришла Хуэйфэй, я ответил, что она приболела и не расположена слушать оперу. Но потом я услышал, как Ханьфэй шепчет Цзиньфэй: «Той, кто все это заварил, хоть бы хны, а бедняжка Гуй-эр жизни лишилась».


Покои императрицы Пэн, Зал Закатной Дымки, отделяла от Зала Чистоты и Совершенства какая-то сотня шагов.

Однако я преодолевал это расстояние очень редко и проводил иногда ночь в ее покоях, лишь подчиняясь требованиям дворцового этикета, потому что не выносил варварского произношения урожденной Пэн и ее непредсказуемого норова. Глядя на темные силуэты огромных зверей царства Пэн на ее украшениях у висков и золотых шпильках для волос, я иногда испытывал чувство безграничного стыда и позора. «Какое нелепое и печальное занятие для могущественного монарха — продаваться, подобно проститутке, во славу родины», — горестно признался я как-то Яньлану. После этого мы с Яньланом стали называть Зал Закатной Дымки «царством Пэн». Каждый раз, отправляясь туда, я говорил Яньлану: «Запрягай, едем платить дань царству Пэн».

Однако эта противная девица не испытывала никакой признательности за те усилия, которые я прилагал, чтобы наше содружество было мало-мальски терпимым. Соглядатай, тайно устроенный мной прислуживать в Зале Закатной Дымки, докладывал, что императрица нередко даже в присутствии слуг позволяет себе злословить по поводу того, как обстоят дела в царстве Се, иронизирует над моей беспомощностью и шлет проклятья в адрес Хуэйфэй из Терема Поющей Иволги. Предвидеть все это было легко. Чего я не ожидал, так это того, что императрица тайно напишет письмо правителю Пэн Шаомяню. Это срочное послание с тремя перьями дикого гуся перехватили у гонца, задержанного на одной из дорог за пределами столицы.

В письме, полном недовольства и жалоб, урожденная Пэн сетовала, что влачит жалкое существование и терпит постоянные оскорбления. В конце она несла уже полный бред, умоляя отца срочно прислать отряд отборных солдат, чтобы обеспечить ее достойное положение во дворце Се.

Я был вне себя от ярости. Тайно приказав казнить гонца, я вызвал урожденную Пэн в Зал Чистоты и Совершенства, где заставил дворцового евнуха прочитать письмо вслух, а сам брезгливо следил за ее реакцией. Поначалу императрица слегка смешалась, но потом на ее лице заиграла презрительная надменная улыбка. Ухмыляясь, она перекатывала во рту ярко-красную вишенку.

— Чего ты, в конце концов, хочешь? — осведомился я, еле сдерживая гнев.

— Да в общем-то ничего. Я знала, что вы можете перехватить мое письмо. Мне лишь хотелось напомнить государю, что Вэнь Дань хоть и слабая женщина, но не позволит, чтобы ею помыкали.

— Это чистые бредни. Ты — императрица, и я отношусь к тебе со всем почтением, да и кто может помыкать тобой?

— Я — императрица, но со мной оскорбительно обращается какая-то вертихвостка-наложница. — Урожденная Пэн выплюнула вишневую косточку, а потом вдруг, закрыв лицо руками, стала громко вопить и топать ногами. — Дома, в царстве Пэн, отец и мать души во мне не чаяли! — истерически визжала она. — Меня с детства никто не оскорблял. Могла ли я представить, что, когда меня выдадут замуж в этот ваш несчастный дворец Се, я, наоборот, буду терпеть унижения от какой-то подпой девицы. Что о себе возомнила эта Хуэйфэй? Она же лиса-обольстительница, оборотень, и вдвоем нам во дворце не жить: или останется она, или я, решать вам, государь!

— Значит, ты хочешь предать Хуэйфэй смерти?

— Ей умереть или мне, это уж на ваше усмотрение, государь.

— А что если предать смерти вас обеих?

Перестав плакать, урожденная Пэн с изумлением уставилась на меня. На ее зареванном лице тут же появилась прежняя ненавистная мне язвительная усмешка.

— Понимаю, ваше величество шутить изволят. Шутки шутками, но ведь властитель Се не позволит, чтобы из-за этого у его царства не стало будущего, — проронила она, оглянувшись по сторонам.

— Если бы не забота о будущем Се, ты давно получила бы от меня кусок белого шелка.

В страшном раздражении я повернулся и вышел из Зала Чистоты и Совершенства, оставив императрицу одну. Я долго стоял в саду, и даже весенние цветы уже не казались такими яркими, как прежде. Даже щебет лиловых ласточек, порхавших вдоль стены чуть ли не у самой земли, звучал в ушах раздражающе сухо. Я раздавил ногой один молодой отросток банана, потом другой и почувствовал, что глаза застилает горячая пелена. Я потрогал глаза руками: это были всего лишь слезы, холодные, как лед.


Императрица с наложницами ополчились на Хуэйфэй словом и делом, и эта кампания становилась все более ожесточенной. При попустительстве госпожи Хуанфу и госпожи Мэн она зашла так далеко, что дальше некуда. Больше всего меня потрясло случившееся однажды в пионовом саду, когда все отправились туда любоваться цветами, и Хуэйфэй подверглась самым немыслимым унижениям и нападкам. Любование пионами было одним из главных событий в жизни дворца. Его ежегодно устраивала госпожа Хуанфу, и все женщины должны были принять в нем участие. Помню, когда приглашение на любование цветами принесли в Терем Поющей Иволги, Хуэйфэй будто что-то почувствовала и в страхе обратилась ко мне: «Ничего, если я вежливо откажусь, сказавшись больной? Меня просто ужас охватывает, когда они рядом». Но я отговорил ее от этого. «В такой обстановке они не смогут причинить тебе вреда. Думаю, тебе лучше пойти. Ты же не хочешь нажить врага в лице госпожи Хуанфу?» Лоб Хуэйфэй прочертили морщинки несказанной печали, но она в конце концов вымолвила: «Раз государь желает, я непременно пойду, буду надеяться, что они не посмеют приставать ко мне».

Женщин в пионовом саду собралось множество, (густо напудренные и разодетые, стараясь перещеголять друг друга красотой и ароматами, они неторопливо шествовали за позолоченной резной коляской госпожи Хуанфу. Любоваться цветами никто на самом деле и не думал: разбившись по двое и по трое и склонившись друг к другу, они пересказывали сплетни о том, что не имело к саду никакого отношения. Одна Хуэйфэй, которая нарочно подотстала от остальных, непроизвольно поддалась очарованию пышно распустившихся цветов. Упиваясь их красотой, она перестала смотреть, куда идет, и наступила на край платья шедшей чуть впереди Ланьфэй. Тут ее и поджидала беда.

— Сучка слепая, — обернулась к ней Ланьфэй. Она злобно уставилась на Хуэйфэй, а потом плюнула ей в лицо. Остановившись, словно по уговору, к Хуэйфэй мгновенно повернули головы и императрица, и наложницы.

— Лиса-обольстительница! — бросила Ханьфэй.

— Колдунья, — добавила Цзиньфэй.

— Шлюха бесстыжая! — прошипела урожденная Пэн. Хуэйфэй сначала инстинктивно вытерла лицо поясом с вышитыми мандаринскими уточками,[37] а потом, закусив этот пояс, обвела испуганным взглядом лица объединившихся против нее четырех царских наложниц. Она словно не верила своим ушам. Но, опустив глаза и взглянув под ноги, в конце концов, поняла, что этот поток злобных оскорблений адресован именно ей.

— Это вы меня ругаете? — Хуэйфэй, как во сне, взяла Ланьфэй за руку. — Но ведь я нечаянно наступила тебе на подол.

— Как же, нечаянно! Нарочно хотела дурой меня выставить! — С ледяной усмешкой Ланьфэй отшвырнула руку Хуэйфэй и в заключение беспощадно добавила: — И чего это ты за меня хватаешься? Иди вон, хватайся за государя.

— Привыкла за кого-то держаться. Не за кого держаться, так уж ей и невмоготу. Все шлюхи из Пиньчжоу такие! — взвизгнула императрица и вызывающе уставилась на Хуэйфэй.

Как согнувшаяся под безжалостным осенним ветром былинка, Хуэйфэй медленно осела на землю. Увидев, что все, кто был в пионовом саду, остановились и повернулись к ней, она собралась что-то сказать в ответ, но пробормотала нечто нечленораздельное, словно во сне. Кусты пионов начали вдруг источать яркий красный свет, и в потоке этого света Хуэйфэй снова упала в обморок. Потом мне рассказали, что Хуэйфэй все кричала: «Спасите меня, государь! Спасите, государь!» Но меня тогда во дворце не было. Мы с Яньланом тайком отправились на городскую площадь, чтобы, смешавшись с толпой, посмотреть цирковое представление. Сказочных мастеров-канатоходцев я в тот день так и не увидел. Настроение поэтому испортилось, а вернувшись уже в сумерках во дворец, я еще и узнал, какому унижению подверглась Хуэйфэй.

В том самом третьем месяце солнечной весны, когда в саду распускались цветы, Хуэйфэй слегла в Тереме Поющей Иволги. При виде ее хмурых бровей и грустных глаз я испытывал еще большее чувство. Вызванный к ней придворный врачеватель сразу после осмотра сообщил ошеломляющую новость. «Поздравляю, государь, — сказал он, — первая наложница уже больше трех месяцев носит наследника».

Впервые в жизни я ощутил радость отцовства, и от моего подавленного настроения не осталось и следа. Я тут же щедро наградил придворного врачевателя, спросив, когда должен появиться на свет маленький принц. Тот посчитал на пальцах. «Вероятно, к концу осени». — «А можно ли заранее узнать, мальчик или девочка?» — не унимался я. Седеющий пожилой врачеватель поразмыслил, теребя бороду, а потом заявил: «У первой наложницы, по всей вероятности, будет маленький Сын Неба. Но она женщина слабая и хрупкая, и без надлежащего ухода всегда существует угроза потерять царский плод».

Подойдя к вышитому пологу кровати Хуэйфэй, я взял ее слабые руки в свои и прижал к груди: я всегда так делаю, выражая свои чувства к женщине. Хуэйфэй хоть и нездоровилось, но волосы у нее на виске украшал алый цветок, а болезненную бледность щек она скрыла под толстым слоем пудры и румян. Но от моих глаз не ускользнула скрытая за улыбкой грусть. В голове промелькнула мысль, что лежащая передо мной Хуэйфэй очень напоминает прелестного бумажного человечка, который наполовину у меня в душе, а наполовину — в пространстве.

— Ты уже три месяца носишь ребенка. Почему ты мне не сказала?

— Ваша рабыня боялась.

— Чего ты боялась? Неужели ты не понимаешь, что это самая замечательная новость для двора Се?

— Ваша недостойная слуга боялась, что случится беда, если об этом узнают раньше времени.

— Ты боишься, что императрица и наложницы будут ревновать? Боишься, что они могут еще навредить тебе?

— Да. Ваша рабыня ужасно боится. Они и без того меня терпеть не могут, так разве они позволят мне спокойно первой родить ребенка от государя и лишить их таких необходимых для репутации наложницы почестей. Я уверена, они пойдут на все.

— Не бойся. Вот только роди наследника, и я найду способ избавиться от этой злобной девицы из Пэн и сделать императрицей тебя. Именно так поступали мои предки.

— Но вашей рабыне все равно страшно. — Хуэйфэй закрыла лицо руками и расплакалась, всем телом склонившись ко мне на плечо, как ива на ветру. — Больше всего я боюсь, что не смогу благополучно родить, что это, в конечном счете, останется лишь мечтой, и я не смогу оправдать ваших высоких ожиданий, государь, вы даже представить не можете, сколько заговоров происходило во дворце во все времена, чтобы прервать беременность или подменить новорожденного младенца, и я боюсь, что, когда придет время, мне от них не уберечься.

— Где ты слышала эти россказни?

— Что-то слышала, о чем-то сама догадалась. Нигде в мире нет столько жестокости, как в сердце женщины, и только женщина может разглядеть змею, что живет в сердце другой женщины. Я страшно боюсь, и только вы, государь, можете мне помочь.

— Как тебе помочь? Тебе стоит только сказать, и я, конечно, приду на помощь своей любимой наложнице.

— Вот если бы вы, государь, перебрались в Терем Поющей Иволги или поселили вашу рабыню в Зале Чистоты и Совершенства, где я могла бы оставаться под вашей защитой день и ночь, для меня появился бы шанс избежать еще большего несчастья. — Хуэйфэй с надеждой взглянула на меня полными слез глазами и вдруг, ни с того ни с сего, стала истово кланяться и биться головой об изголовье кровати. — Умоляю, ваше величество, дайте согласие, спасите жизнь матери и ребенка.

Я молчал, не говоря ни слова, а потом отвернулся, чтобы не смотреть ей в глаза. Как правитель Се, я прекрасно понимал, что Хуэйфэй думает только о себе и выдает желаемое за действительное. Это нарушало дворцовый этикет, и императору не приличествовало так поступать. Согласись я на эту фантазию, я встретил бы яростную оппозицию во всем дворце. И даже если бы я пошел навстречу Хуэйфэй, нельзя было гарантировать, что мне бы это удалось. Поэтому я деликатно отказал.

Всхлипывания Хуэйфэй перешли в душераздирающие вопли, и казалось, ничто не сможет остановить их. Мне нечего было сказать или предпринять, чтобы облегчить ее страдания. Я вытер ей слезы тыльной стороной ладони, но они продолжали литься безостановочным потоком. Все это стало действовать на нервы, и, отпихнув это исполненное безграничной скорби тело, я прошел за цветную ширму.

— О том, чтобы я куда-то переехал, не может быть и речи, а если переместить тебя в Зал Чистоты и Совершенства, это навлечет величайший позор на двор Се. Если у тебя есть другие просьбы, их я могу рассмотреть.

Рыдания за разноцветной вышитой ширмой неожиданно смолкли, а в голосе Хуэйфэй зазвучала рожденная отчаянием злоба: «Еще ваша рабыня хотела бы попросить вас, государь, расквитаться за меня и собственноручно наказать Ланьфэй, Ханьфэй и Цзиньфэй. Если вы, государь, действительно любите меня, вы также спросите и с императрицы. Я буду довольна, лишь когда они получат по сотне плетей… по две сотни плетей… лишь когда их забьют до смерти…»

Я застыл, не в силах поверить, что уста Хуэйфэй могут изрыгать столько злобы. Вернувшись к ней, я увидел искаженное горем лицо, горящие глаза, и теперь дивился на себя самого: как же легко я судил о женщинах. Мне было трудно представить, что эта женщина за разноцветной вышитой ширмой и есть та самая безыскусная и мягкая Хуэйфэй. Кто его знает, то ли она так переменилась за год, проведенный в этом удаленном дворце, то ли я настолько испортил ее своим вниманием, выделяя среди всех остальных. Я долго стоял молча с другой стороны разноцветной ширмы, а потом, не проронив ни слова, покинул Терем Поющей Иволги.

Править страной — дело ненадежное и опасное, не назовешь надежной и безопасной и жизнь во дворце; однако еще более ненадежно и опасно сердце женщины. Я спускался по нефритовым ступеням Терема Поющей Иволги, и грусть переполняла мне душу. «Если даже Хуэйфэй такая, — обернулся я к шедшему за мной евнуху, — то бедствия точно скоро обрушатся на царство Се».

Сам того не желая, я повторил предсказание покойного дворцового слуги Сунь Синя. До евнуха смысл сказанного не дошел, а мне от этой нечаянно произнесенной фразы стало страшно.


Я не стал мстить за Хуэйфэй и подвергать порке остальных наложниц. И все же подозрения, появившиеся у нее при беременности, зародили во мне сомнения. Из того, что по секрету поведал мне придворный историк, я с ужасом узнал, что при дворах всех царств случались и искусственно вызванные выкидыши, и подмены младенцев. Единственное, что следовало предпринять, это скрывать беременность Хуэйфэй, а также приказать хранить это в секрете придворному врачевателю, евнухам и дворцовым девушкам, прислуживающим в Тереме Поющей Иволги.

Последующие события показали, что все мои старания оказались тщетными. Несколько дней спустя я нанес короткий визит Ханьфэй в ее Тереме Блаженства и Благоухания. Истощив свои ласки, Ханьфэй вдруг припала к моему уху и прошептала: «Я слышала, Хуэйфэй беременна. Это правда?»

— Откуда ты взяла? — перепугался я.

— Госпожа Мэн сказала, мне и Цзиньфэй тоже, — гордо сообщила она.

— А госпожа Мэн от кого узнала? — не отставал я.

— Госпоже Мэн незачем кого-то слушать. Ведь она — ваша матушка, государь. Еще когда мы любовались цветами в пионовом саду, ей стоило лишь глянуть на Хуэйфэй, чтобы понять, что та беременна. — Ханьфэй украдкой глянула на меня и натужно хихикнула. — Что же вы так встревожились, государь? Хотя Хуэйфэй лишь наложница, как и я, все же это большое и радостное событие для двора.

Сбросив с плеча руку Ханьфэй и опершись на перила, я стал смотреть вдаль, на оттененную зеленью ив красную глазурь черепицы Терема Поющей Иволги. А ведь занемогшая женщина там, в тереме, спит в непроглядном мраке. Я почти видел, как над Теремом Поющей Иволги зловеще разливается ослепительное красное сияние. Хлопнув рукой по перилам, я тяжело вздохнул.

— Ну что вы все, в конце концов, набросились на Хуэйфэй?

— Какую же напраслину вы, государь, возводите на свою рабу. Мы с Хуэйфэй ни в чем друг другу дорогу не перебегали, как говорится, одно дело — вода колодезная, другое дело — вода речная. Какие у меня могут быть к ней претензии? — Ханьфэй никогда за словом в карман не лезла и легко уклонилась от прямого вопроса. — Ваша раба на такое и не осмелится. — И она махнула широким рукавом из красного шелка в сторону Зала Закатной Дымки. Этот вопрос вы, государь, лучше задайте императрице.

Я сделал вывод, что если даже Ханьфэй и Цзиньфэй знают об этой новости из Терема Поющей Иволги, то, конечно, об этом давно уже знает урожденная Пэн. И точно — на следующий день она заявилась в Зал Чистоты и Совершенства с поздравлениями по поводу беременности Хуэйфэй. От ее деланной улыбки и злобного тона сердце у меня заныло. Не хотелось перед ней объясняться, и я лишь холодно бросил: «Тебя, похоже, что-то сильно гложет, так, может, вернешься в Зал Закатной Дымки и выплачешься вволю?» На лице урожденной Пэн промелькнула тревога, но потом ее рот снова искривился в фальшивой благожелательной улыбке: «Государь меня недооценивает. Разве я, императрица, стану оспаривать первенство у какой-то наложницы? Во всех трех дворцах и шести дворах лишь Хуэйфэй носит ребенка от государя. Видать, ей на самом деле крупно повезло, и придется мне хорошенько присмотреть за ней, как старшей сестре за младшей».


Все время беременности Хуэйфэй провела, словно птица, заслышавшая пение тетивы. Она относилась с осторожностью к каждому принесенному служанками блюду, опасаясь, что на царской кухне, где все заодно с императрицей и наложницами, могут подсыпать яду, и соглашалась что-то съесть лишь после того, как пробу снимала одна из служанок.

Из-за ее состояния красота Хуэйфэй постепенно поблекла, а лицо осунулось. Меж изящных бровей и прекрасных глаз залегли морщинки душевного страдания и заброшенности. Когда я приходил в Терем Поющей Иволги навестить Хуэйфэй, странное дело, мне всякий раз представлялась тоненькая бумажная фигурка, бессильно трепещущая на ветру. Я видел, как содрогается под его порывами бедная Хуэйфэй, но был бессилен противостоять ураганам, готовым обрушиться со всех сторон на Терем Поющей Иволги.

Хуэйфэй рассказала, что императрица присылает ей еду, которую она скармливает бенгальской кошке. Урожденная Пэн прекрасно знает об этом, но продолжает каждый день в любую погоду присылать самые различные яства.

— Не знаю, что у нее на уме. — Веки Хуэйфэй снова покраснели. — Ведь знает, что есть не буду, и все равно присылает изо дня в день. Чашку за чашкой, блюдо за блюдом. Неужели надеется, что сможет смягчить мое окаменевшее сердце?

Глянув на кошку, свернувшуюся на резных перилах, никаких признаков отравления я не заметил. Странные все же вещи творятся иногда в женской душе, и в этом не дано разобраться никому. Я не в силах был рассеять проявляющиеся на каждом шагу бредовые мысли Хуэйфэй о том, что ее собираются убить, не дано мне было и понять, что за игру ведет урожденная Пэн.

Сам я был лишь императором, затянутым в водоворот женской жизни. Я разрывался между тремя дворцами и шестью дворами, и мой царский венец и золоченые туфли могли быть в пудре, румянах и духах, а могли оказаться и заляпанными помоями и грязью. И все это почиталось в порядке вещей.

Глава 7

Весной того года поля и деревни на юге царства Се подверглись нашествию саранчи. Она черным вихрем пронеслась по южным пределам страны, и через какие-то несколько дней насекомые уничтожили все зеленые всходы. Глядя на опустошенные поля, объятые горем крестьяне проклинали небеса за ужасное бедствие, посланное в начале посевной, когда прошлогодние запасы были уже на исходе. Подбирая в поле дохлую саранчу, они сетовали, что эти твари дохнут от переедания, а люди ходят голодными. В отчаянной злобе крестьяне собирали целые кучи дохлой саранчи и поджигали их. Говорят, костры из саранчи горели два дня и две ночи, и вонь от них разнеслась даже в города соседних государств за сотню с лишним ли. Во дворце, как только речь заходила о саранче, министры и сановники менялись в лице. Они боялись, что в результате потерянного на юге урожая к осени по всей стране разразится голод, который неизбежно вызовет волнения в народе. Во время утренних аудиенций я только и слышал: «Саранча, саранча, саранча», пока все тело не стало чесаться, словно целая туча этих насекомых ворвалась в Зал Изобилия Духа. Ерзая на драконовом троне, я прервал доклад первого министра Фэн Ао: казалось, ему не будет конца. «Хватит болтать о саранче! — потребовал я. — Почему бы министрам и сановникам не обсудить другие дела в государстве? Говорите о чем угодно, только не о саранче!» Онемевший от моего приказа Фэн Ао молча отступил, а его место занял Янь Цзыцин, глава Министерства Церемоний, который вручил мне письменный доклад.

«Выполняя свой долг во время нашествия саранчи, отдал свою жизнь Чжан Кай, правитель уезда Пай, — начал он. — Прошу государя издать указ о награждении семьи уездного начальника Чжана, дабы восславить высокие добродетели и моральные устои по-отечески правившего чиновника». — «А как отдал свою жизнь магистрат Чжан, выполняя свой долг? — поинтересовался я. — Его закусала до смерти саранча?» — «Правитель уезда Чжан не был закусан до смерти, — восторженно провозгласил Янь Цзыцин. — Он умер после того, как проглотил множество этих насекомых. В тот день правитель уезда Чжан лично вывел группу уездных чиновников в поля, чтобы тоже убивать саранчу и спасать урожай, но, поняв, что таким образом крестьянам не помочь, помутился рассудком. Он стал хватать саранчу, горстями запихивать себе в рот и проглатывать, чем так растрогал присутствовавших при этом простолюдинов, что они обливались горькими слезами…» Когда Янь Цзыцин закончил доклад, я еле удержался от смеха и сумел лишь что-то промычать в знак согласия. «Саранча пожирает посевы, — проронил я, — а правитель уезда пожирает саранчу. Каких только чудес не бывает в этом огромном мире, но это просто ни в какие ворота не лезет».

Я на самом деле был сбит с толку. Откуда мне знать, следует ли увековечивать память правителя уезда Пэй, этого пожирателя саранчи, как человека беззаветных моральных принципов и высокой добродетели, за столь дикий и в то же время полный возвышенного трагизма поступок. Во время царских аудиенций я нередко оказывался в таких неловких ситуациях и в результате отвечал невпопад.

— Кто-нибудь из вас видел во время цирковых выступлений, как ходят по канату? — неожиданно обратился я к сановникам Фэну и Яню.

По всему было видно, что я застал их врасплох. Пока они стояли, потеряв дар речи, перед Залом Изобилия Духа послышался какой-то шум, и туда один за другим ринулись мои охранники. Вскоре выяснилось, что они схватили какого-то человека, который самовольно пробрался в запретные пределы царского дворца. Судя по акценту, это был южанин, и я явственно слышал его взволнованный, грубый и хриплый голос:

— Подите прочь, мне нужно к императору.

В тот день я приказал привести возмутителя спокойствия к себе в зал из простого любопытства. Им оказался человек лет сорока, одетый как крестьянин, с потемневшим от солнца лицом и изможденным видом. Однако его сверкавшие величественным блеском орлиные глаза смотрели строго и внушительно. Я обратил внимание, что на одежде у него остались следы от плетей и палок, а между пальцами босых ног засохла кровь после пытки тисками.

— Кто ты такой, что осмелился без разрешения пробраться в царские покои? — нахмурился я.

— Я крестьянин, зовут меня Ли Ичжи. Рискуя жизнью, пришел подать прошение от имени простого народа. Молим государя явить милость и отменить в районах, пострадавших от саранчи, налог на саженцы, подушный налог и налог на орошение.

— Тот, кто работает на земле, платит налоги, это непреложная истина. Почему я должен отменять налоги для вас?

— Государь проницателен и прозорлив. После нашествия саранчи все посевы на юге уничтожены. Поля пусты, с чего нам платить налог на саженцы? И с чего платить налог на орошение? А подушный налог тем более непосилен и ни на чем не основан, ведь теперь, после нашествия саранчи, народ на юге ест сорную траву и листья деревьев, каждый день люди умирают от голода и холода. Народ крайне бедствует, а власти, вместо того чтобы помочь пострадавшим от стихийного бедствия и беднякам, облагают их подушным налогом. Каждый день у ворот сборщики налогов требуют уплаты, и народ уже не знает, откуда ждать помощи. Если государь не сможет немедля издать указ об освобождении от налогов, среди народа на юге начнется большая смута.

— В царстве Се и так полно смуты, куда уж дальше? — прервал я Ли Ичжи. — Вот ты как думаешь, насколько скверный оборот могут принять настроения среди народа?

— Могут появиться благородные борцы за правое дело и выступить против безнравственных правителей, а продажные чиновники и взяточники, пользуясь тяжелыми временами в стране, будут набивать себе карманы, обманывая всех направо и налево. А еще иностранные захватчики и местные бандиты, что не прочь поживиться чужим добром, смогут половить рыбку в мутной воде, вынашивая алчные планы по захвату власти и смене династии.

— Деревенщина неотесанная, как ты смеешь рассказывать всякие страсти в моем присутствии, — рассмеялся я и велел Ли Ичжи удалиться. — Тому, кто самовольно пробирается в царские покои, вообще-то полагается смертная казнь. Но в награду за смелость — ведь ты рисковал головой, чтобы я тебя выслушал, — дарую тебе жизнь. Возвращайся домой и обрабатывай хорошенько свою землю.

Со слезами благодарности на глазах Ли Ичжи попятился к выходу из зала, но в последний момент вынул из-за пазухи маленький сверток, развернул тряпку и положил что-то на пол. В тряпке оказалось высохшее и почерневшее тельце дохлой саранчи. Ничего в объяснение Ли Ичжи не сказал. Придворные сановники, которые, вытаращив глаза, смотрели, как он спускается по ступеням из Зала Изобилия Духа, стали шептаться между собой. И опять единственное, что я слышал, было: «Саранча, саранча, саранча».

Я полагал, что Ли Ичжи воспользуется моим великодушием и вернется домой. Разве я мог предугадать, что этот человек, которого я же и отпустил, создаст смертельную угрозу для государства, и что последующие события станут для меня чудовищной иронией судьбы?


В четвертом лунном месяце на берегах Хуннихэ — Реки Красной Глины несколько тысяч крестьян и ремесленников из четырех уездов — Пай, Та, Ха и Цзянь — подняли флаг восстания, назвав себя воинами Цзитяньхуэй — Общества Жертвоприношения Небу. Отряды Цзитяньхуэй двинулись по берегу Хуннихэ на запад, прошли через восемь уездов южной провинции Юньчжоу, набирая по пути добровольцев и покупая боевых коней, и быстро выросли до размеров большой армии числом более десяти тысяч человек.

От поступавших докладов по всему дворцу прокатывались волны потрясений. На протяжении всей двухсотлетней истории царства Се крестьяне славились смирным поведением и законопослушностью и никогда не выходили за рамки дозволенного. Неожиданные беспорядки, возникшие с появлением общества Цзитяньхуэй, застали двор врасплох, и воцарилась напряженная, непонятная атмосфера.

Первый министр Фэн Ао сообщил мне, что во главе Цзитяньхуэй стоит Ли Ичжи — тот самый крестьянин, что когда-то самовольно пробрался во дворец. Вспомнив почерневшее от солнца лицо, суровый взгляд этого человека и то, как он говорил и вел себя в опасной для него ситуации в Зале Изобилия Духа, я глубоко пожалел, что допустил тогда глупость и отпустил тигра обратно в горы.

— Беспорядки начались из-за нашествия саранчи? — спросил я у Фэн Ао.

— Из-за налогов после этого нашествия. Большинство бунтовщиков — жители юга, где свирепствовала саранча, они всегда выступали против тяжелых налогов. Ли Ичжи посеял смуту в народе, призвав добиваться освобождения от налогов и помощи пострадавшим от стихийного бедствия.

— Ну, тогда это пустяки. Если люди на юге не желают платить налоги, я могу издать указ, освобождающий их от оплаты. Что еще у них на уме, кроме противления налогам? Собираются ли они собрать войско и атаковать мой дворец?

— Выступление против налогов и получение помощи пострадавшим от стихийного бедствия — для Цзитяньхуэй лишь предлог. Ли Ичжи, который пользуется в деревнях на юге репутацией благородного борца за правое дело, человек честолюбивый. Он связался со своими приятелями из самых различных сословий по всей стране и, боюсь, замышляет свергнуть трон и основать новую династию. Внутренние бунты всегда несравненно более опасны, чем внешняя агрессия, поэтому вашему величеству не следует воспринимать все так легкомысленно.

— Есть лишь один способ, как поступать с бунтовщиками и разбойниками. Их надо убивать!

Когда у меня вырвалось это знакомое слово, я почувствовал странное головокружение, будто снова начинался приступ лихорадки, мучавшей меня несколько лет назад. Послышался какой-то шелест, и весь Зал Изобилия Духа задрожал и закачался. Луч неясного багрового света выхватил смутные очертания окровавленных, безголовых тел братьев Ян, которые то лежали неподвижно, то поднимались и двигались, раскачиваясь. «Убивать! Повторив, как во сне, это слово, я увидел, как под порывом ветра распахнулся занавес из жемчужных бусин при входе, и в зал вплыла бледно-желтая кожа Ян Дуна. Медленно обогнув золотой царский трон, она стала летать взад и вперед перед самым моим лицом, отчего я, в конце концов, соскочил с трона и обхватил руками первого министра Фэн Ао.

— Убивать! Убивать! Убивать! — в бешенстве орал я на Фэн Ао, выставив руки и хватая пустоту перед собой. — Убейте его! Убейте их всех!

— Не горячитесь, государь, — спокойно и неспешно произнес первый министр. — Позвольте мне обсудить все это с двумя почтенными матронами. — Глазами он следил за тем, как я хватаюсь руками за пустоту вокруг себя, но видеть эту страшную бледно-желтую человеческую кожу он не мог. По сути, он не видел ничего. Видеть призраков и демонов во дворце Се мог только я, другим это было не дано.


Накануне выступления войск на юг заместитель главы Военного министерства Гo Сян представил двору план боевых действий. «В этом походе нужна победа любой ценой, — заявил он. — В противном случае я заколюсь царским мечом, что пожаловал мне государь». Гo Сян слыл при дворе храбрым генералом и военным гением, и все чиновники, гражданские и военные, смотрели на предстоящую кампанию с большим оптимизмом. Никто и подумать не мог, что меньше месяца спустя с юга будут получены обескураживающие вести. У реки Хуннихэ войско Го Сяна было разбито, при этом погибло множество офицеров и солдат. Бойцы Цзитяньхуэй свалили мертвых и раненых в кучу по обоим берегам реки, и образовалась целая дамба из человеческих тел.

Как стало известно, отряды Цзитяньхуэй заманили противника вглубь своей территории и встали на южном берегу Хуннихэ. Го Сян, настроенный исключительно на победу, приказал лодочникам на северном берегу построить за ночь плоты из бамбука. На рассвете его солдаты погрузились на эти плоты и начали переправляться через реку. Неожиданно на середине реки плоты стали расходиться, а непривычные к воде солдаты с севера попадали в реку, барахтаясь среди уплывающего по течению бамбука. В армии Го Сяна воцарился полный разброд, а в это время с южного берега сто лучников Ли Ичжи принялись с бешеным хохотом осыпать северян градом стрел. Истошные вопли разнеслись над Хуннихэ, и вниз по реке поплыли окровавленные трупы. В красной от крови воде вместе с телами солдат сгинул и царский стяг Черной Пантеры.

Посреди этого хаоса Го Сян выплыл на северный берег и, вскочив на коня, поскакал в рыбацкую деревушку, где перебил несколько человек из тех, что сооружали плоты. Никогда не знавший поражений Го Сян обезумел. Он захватил с собой головы трех лодочников и помчался назад в столицу, обливаясь по дороге горькими слезами. Через три дня измызганный и растрепанный, весь в крови и грязи, Го Сян появился у городских ворот. Швырнув все три головы в канаву, он спешился и подошел к одному из часовых.

— Знаешь, кто я? — спросил он.

— Вы — генерал Го, заместитель главы Военного министерства. Вы возглавили карательный поход на юг против Цзитяньхуэй, — ответил тот.

— Верно. А теперь мне пора взять на себя вину и заколоться. — Го Сян вытащил пожалованный ему государем меч и с улыбкой произнес: — Я сообщаю тебе, а ты должен передать государю: Го Сян разбит, и что станется с царством Се — не знает никто.


Последние слова Го Сяна разнеслись по всей столице и за ее стенами и привели в ярость многих гражданских и военных чиновников при дворе. После разгрома Го Сяна у Хуннихэ они несколько дней являлись в Зал Изобилия Духа, выражая готовность возглавить новый поход. Все они: и сановники, занимающие высокие посты, и чиновники рангом пониже — выражали нескрываемое презрение к Ли Ичжи и обществу Цзитяньхуэй. Они считали поражение прямым следствием опрометчивой попытки Го Сяна переправиться через реку и полагали, что стоит сформировать команду отборных подводных пловцов, и отряды Цзитяньхуэй, это бельмо на глазу у царства Се, можно уничтожить за какой-то месяц.

Я чувствовал, что все эти просьбы рвущихся в бой чиновников — чистейшая ложь и что за этим стоят личные амбиции каждого — от стремления продвинуться по службе до желания использовать подвернувшуюся возможность показать, на что ты горазд. Подозрения, что просьбы о назначении в армию — лишь бахвальство, и что за этим ничего не стоит, вызвали немало колебаний, когда пришла пора выбирать командующего для нового похода на юг. Болевшая тогда госпожа Хуанфу была страшно недовольна сложившейся ситуацией. Похоже, она боялась, что в один прекрасный день Ли Ичжи со своими отрядами ворвется к ней в Зал Парчовых Узоров и закроет ей глаза. В конце концов, она сама нашла кандидата на то, чтобы возглавить этот поход, и вызвала его во дворец. Им оказался великий воитель, уже много лет оборонявший наши северо-западные рубежи, генерал Дуаньвэнь.

Изменить решение госпожи Хуанфу я не мог, к тому же более подходящей кандидатуры было и не найти. С какими, интересно, мыслями вернется во дворец Се после стольких лет изгнания мой сводный брат, мой заклятый враг, с которым меня объединяет лишь кровное родство?

По мере того как близился день возвращения Дуаньвэня, внутри у меня все словно немело. Всякий раз, когда передо мной всплывал его мрачный и суровый облик, на сердце наваливалась какая-то непонятная тяжесть. В то время я источал свои милости на словоохотливую и чутко на все реагирующую Ханьфэй. Лежа в моих объятиях посреди расшитых подушек и узорчатых одеял, она без труда поняла, что я не в духе, и засыпала меня вопросами. Многого доверять ей не хотелось, поэтому я отделался шуткой:

— Скоро возвращается волк, чтобы вонзить кое в кого свои клыки.

— Разве великий государь Се боится волков? — прикрыла улыбку рукой Ханьфэй. Она искоса глянула на меня, кокетливо, но с несомненным желанием выведать мои чувства — Я слышала, госпожа Мэн говорила, что на днях во дворец возвращается ваш старший брат. Если Дуаньвэнь и есть тот волк, отправьте его воевать с бунтовщиками и разбойниками, там он, если не сложит голову, то получит смертельные раны. И вы, государь, убьете одним выстрелом двух зайцев, верно?

— Ерунда. Терпеть не могу, когда женщины корчат из себя умниц, — недовольно прервал я болтовню Ханьфэй. — Человек полагает, а небо располагает. Дуаньвэнь человек не простой и не робкого десятка. В этом походе на юг против Цзитяньхуэй он, по всей видимости, выйдет победителем. Я не хочу, чтобы он погиб, а если ему и суждено погибнуть, то пусть это случится после его возвращения с победой во дворец.

По сути дела, я уже раскрыл свои намерения Ханьфэй и напряженно раздумывал над планом атаки на волка. Как и всякий правитель, взошедший на трон ребенком, я плохо разбирался в государственных делах и дворцовых интригах. Я лишь чутко реагировал на честолюбивые замыслы и тайные заговоры, уделяя этому большое внимание и развивая качество, без которого не обойтись ни одному государю. Я был убежден, что Дуаньвэнь — волк, и понимал, что раненый волк может быть еще опаснее.


И вот, ночь в прелестных покоях Терема Блаженства и Благоухания, которая должна была стать незабываемой, обернулась призрачной тишиной. Слышно было лишь, как капает, отмеряя время, вода, и все вокруг казалось вырезанным из бумаги. За окном дул ветер, шелестела под его порывами зеленая трава у стен дворца, и мне вдруг вспомнились сказанные однажды много лет назад слова монаха Цзюэкуна: «Ты не должен считать, что дворец Се будет стоять твердо и непоколебимо во все времена. С любой стороны может налететь ветер, в один миг поднять его в воздух и превратить в кучу мелких обломков. Если когда-нибудь взойдешь на трон, — продолжал он, — то, пусть у тебя будет полный дворец красавиц и огромные богатства, в один прекрасный день ты непременно испытаешь чувство опустошенности и ощутишь себя летящим по ветру листком».


Когда великий военачальник генерал Дуаньвэнь прибыл в столицу, с башни на городской стене кто-то начал пускать хлопушки, ударили барабаны и заиграли музыканты — ну, точь-в-точь торжественная встреча возвращающегося с победой героя. Все это, несомненно, устроил его братец, пинциньский принц Дуаньу. Он выскочил из своего экипажа — на одной ноге шелковая туфля, другая — босая — и с воплями помчался к брату. У городских ворот Дуаньвэнь с братом слезно обнялись, и от этой трогательной сцены некоторые долго всхлипывали. А я сильно расстроился и испытал глубокое чувство утраты.

Дуаньвэнь мне не брат. У меня есть министры, есть подданные, а братьев не было никогда.

Я не стал вручать Дуаньвэню печать военачальника, как мне велела госпожа Хуанфу. Вместо этого, прислушавшись к тому, что придумал мой Главный евнух Яньлан, я устроил Дуаньвэню совсем иную приветственную церемонию. Печать получал победитель поединка на мечах. А принимать в нем участие должны были Дуаньвэнь и Чжан Чжи, офицер, неоднократно предлагавший свою кандидатуру, чтобы возглавить поход на юг. Задумка Яньлана прекрасно вписывалась в невыразимое смешение чувств, царившее в моей душе. Для Дуаньвэня это было одновременно и предупреждение, и мера устрашения, а также в достаточной степени удар по нему. Я же, независимо от того, кто станет победителем, а кто проиграет, рассчитывал получить немало удовольствия от славного поединка.

В то утро я увидел Дуаньвэня в назначенном месте, в дальнем саду дворца. От несущих песок ветров, которые дуют на северных рубежах, его обычно бледные щеки потемнели, а сам он, прежде тонкий, как бамбуковый стебель, значительно раздался в плечах и заматерел. Подчиняясь моему приказу, Дуаньвэнь явился с мечом, а вплотную за ним следовал его простоватый и сластолюбивый по природе братец, пинциньский принц Дуаньу. Коней они оставили у небольшой рощицы, где в торжественном молчании застыл отряд вооруженных стражников. Дуаньвэня я не видел уже довольно давно, и мне показалось, что лицо у него отмечено печатью какого-то таинственного и непостижимого духа, а жестами и походкой он еще больше стал походить на покойного царственного батюшку.

— Я вернулся и выполнил все указания вашего величества. — Подойдя ко мне с высоко поднятой головой, Дуаньвэнь остановился в трех чи от меня и опустился на колени. Было такое впечатление, что они у него еле сгибаются.

— Знаешь, зачем я вызвал тебя обратно во дворец? — спросил я.

— Да, знаю. — Дуаньвэнь посмотрел мне прямо в лицо. — Чего я не знаю, так это почему вы, ваше величество, отступились от своих слов. Если на мои плечи возлагается тяжкая ответственность за поход на юг, то почему я должен драться за печать военачальника с офицером Чжаном?

— Причина очень проста, — с глубоким вздохом ответил я. — Ты человек смертный, и если хочешь завоевать репутацию и добиться заслуг, позволяющих занять царский трон, тебе придется успешно преодолевать всевозможные критические ситуации. Поединок с офицером Чжаном — одна из таких ситуаций. — Потом я подозвал стоявшего позади меня офицера Чжан Чжи, который был известен среди военных как блестящий мастер боя на мечах. — Поединок заканчивается смертью одного из участников. Победитель берет на себя командование войсками в Походе на юг, а побежденный становится призраком на кладбище. Тот, кто не может принять этих условий, волен теперь же отступиться.

— Я не отступлюсь, — заявил офицер Чжан. — Я согласен драться до смерти.

— Ну, а я уж точно не отступлюсь. — Удлиненные щелочки глаз Дуаньвэня осветились знакомым холодным блеском. Он быстро обвел взглядом сад, и лицо у него искривилось в презрительной усмешке. — Меня вызвали во дворец издалека с единственной целью — определить, жить мне или умереть. — При этом они с Дуаньу обменялись улыбками. — Если я погибну от меча офицера Чжана, мое тело заберет Дуаньу, все уже приготовлено.

Пинциньский принц Дуаньу восседал на каменной скамье, наряженный в присущей ему эксцентричной манере пошло и кричаще, как театральный актер: красный халат с фениксами — такой носят обладатели степени чжуанъюань,[38] — меховая шапочка лодочкой, пояс с золотыми пластинками и черные сапоги с толстыми подошвами. Глядя на него, я неизменно вспоминал про его фривольные связи во дворце: такая гадость, что и язык назвать их не поворачивается. Дуаньу что-то бормотал себе под нос, и я был уверен, что он тихо проклинает меня, но не собирался вступать в словесные баталии с этим ничтожеством.

А потом я стал свидетелем такого бесподобного зрелища, как дворцовый поединок. В саду стояла гробовая тишина, и слышалось лишь тяжелое дыхание сражающихся и звон клинка о клинок. От отблесков света на лезвиях мечей свежий воздух в саду сгустился и стал хрустяще сухим, а лица многих присутствующих почему-то залил румянец. Обмениваясь ударами, Дуаньвэнь с Чжан Чжи кружили теперь вокруг большого кипариса. Было видно, что Дуаньвэнь ведет бой в стиле придворного бойца «бай юань» — «белой обезьяны». Его плавные движения были изящны и неторопливы, а мощные удары мечом точны; офицер Чжан Чжи, с другой стороны, применял распространенный по всей стране стиль «май хуа» — «цветущей сливы», с характерными молниеносными, свирепыми ударами. От сыпавшихся на него, как лепестки цветущей сливы, стремительных атак Чжан Чжи щит Дуаньвэня беспрестанно содрогался с пронзительным скрежетом. Отступая и парируя удары, Дуаньвэнь вскочил на прикрытый желтой соломенной циновкой гроб. Чжан Чжи последовал за ним. В этот момент я почувствовал, что поединок за печать военачальника вступил в завершающую фазу, потому что один из соперников уже стоит одной ногой в могиле.

Запрыгивая на гроб, Чжан Чжи на какой-то миг открылся, и Дуаньвэнь, сделав внезапный выпад, вонзил ему меч в горло. За торжествующим ревом Дуаньвэня было не слышно, как его меч с хлюпаньем погрузился в незащищенную плоть, и Чжан Чжи тут же рухнул. Его голова бессильно свесилась к внешней стенке гроба, а растерянный взгляд устремился в небо над садом. Из раны на шее фонтаном била кровь, она стекала на желтую циновку, а оттуда, капля за каплей, на траву. Со стороны рощицы раздались радостные крики Дуаньу и солдат с севера. Представление закончилось, и победу в нем одержал Дуаньвэнь.

От вида растекшейся лужицей на траве черной крови мне стало дурно, и я, отвернувшись, уставился на евнуха-распорядителя. Тот, держа высоко перед собой бронзовый ларец, подошел к Дуаньвэню и вручил ему печать военачальника со знаком Черной Пантеры. Теперь я уже вынужден был признать, что именно Дуаньвэню суждено возглавить поход на юг против отрядов Цзитяньхуэй. На то была воля Неба. Я мог распоряжаться жизнью и смертью своих министров и подданных, но не мог идти против воли Неба.

Теперь, когда смертельный поединок в дальнем саду закончился, утренняя дымка понемногу рассеялась, и лучи весеннего солнца равнодушно упали на цветы и траву, а также на стоявший на земле гроб. Дворцовые слуги стащили желтую соломенную циновку и осторожно уложили в него тело Чжан Чжи. Подошедший Дуаньвэнь, лицо которого было забрызгано кровью, положил руку на открытые глаза офицера. «Закрой свои глаза, — проговорил Дуаньвэнь, и в его голосе прозвучали неимоверная усталость и печаль. — Герои с незапамятных времен погибали безвинно, чтобы стать неприкаянными духами, взывающими о справедливости. Сколько людей стали жертвами тайных интриг и политических игрищ. Такая смерть — дело обычное».

Один из охранников поднял носовой платок и протянул его мне, сообщив, что во время поединка он выпал из-за пояса офицера Чжана. На платке были вышиты черный ястреб и имя Чжан Чжи. Охранник спросил, не следует ли передать его семье Чжан Чжи на память. «В этом нет нужды, — бросил я. — Выкинь его». Рука охранника застыла в воздухе, пальцы задрожали. Потом я увидел, как платок Чжан Чжи мертвой птицей упал на траву.


На девятый день третьего лунного месяца Дуаньвэнь выступил в поход, и его отъезд превратился в целое событие. У городских ворот его лично провожала престарелая и больная госпожа Хуанфу, о чем впоследствии судачили по всему царству Се. Простолюдины оказались свидетелями величественного поступка Дуаньвэня, когда он разрезал себе левое запястье и окропил собственной кровью царский стяг Черной Пантеры, говорили, что при этом по лицу моей престарелой бабки, госпожи Хуанфу, текли слезы, а из собравшейся поблизости толпы зевак доносились взволнованные всхлипывания и вздохи. Кто-то даже крикнул: «Десять тысяч лет жизни генералу Дуаньвэню!»

В тот день я стоял на башне городской стены и, глядя на все, что происходило внизу, не проронил ни слова. Я словно видел, что стоит за пролитой кровью Дуаньвэня: гораздо более глубокое, еще более неистовое, значительно более масштабное честолюбие. От этого мне стало настолько не по себе, что и не передать, голова раскалывалась, а от охватившей все тело слабости прошиб такой пот, что намокло нижнее белье. Я просто места себе не находил под желтым царским навесом, а когда раздался звук трубы — сигнал армии к выступлению, аж подпрыгнул в паланкине. «Назад, во дворец!» Мой голос прозвучал уныло и плаксиво. Казалось, я и в самом деле вот-вот расплачусь.

Глава 8

Весна и пора цветения во дворе дворца с каждым днем шли на убыль. В можжевельнике и на кипарисах у Зала Чистоты и Совершенства застрекотали первые в этом году цикады. На юге, на полях сражений правительственных войск с бунтовщиками ни те, ни другие не могли взять верх, с обеих сторон росли потери, но ничто не предвещало возможного прекращения боев. А у меня, в покоях великого дворца Се, где царили мир и благоденствие, как и раньше, помимо ароматов пудры и румян, запаха опавших цветков и свежих побегов лотоса, в воздухе чувствовался дымок иной войны: то шли нескончаемые сражения в женской половине дальних покоев дворца.

Из Терема Поющей Иволги пришло ошеломляющее известие: у Хуэйфэй, которая была уже на солидном месяце беременности, ночью случился выкидыш, а мертвый плод оказался белоснежным лисенком. У маленького евнуха, сообщившего мне об этом, даже язык заплетался от страха, и я далеко не сразу смог понять, что он хочет сказать. А поняв, страшно разозлился и дал ему оплеуху. «Кто прислал тебя с этой ахинеей? Все шло хорошо, какой может быть выкидыш? И разве может человек родить лисенка?» Маленький евнух не осмеливался перечить и лишь указывал в сторону Терема Поющей Иволги. «Ваш раб ничего не ведает, это госпожа вдовствующая государыня и госпожа императрица просили вас, государь, прийти и разобраться».

Я поспешил в Терем Поющей Иволги, где в прихожей сидели, перешептываясь между собой, госпожа Мэн, императрица и наложницы. Взоры всех тут же обратились на меня. Не говоря ни слова, я направился к лестнице, но меня окликнула госпожа Мэн: «Не ходи туда, навлечешь еще и на себя беду». Потом она велела одной из служанок принести мертвого лисенка. По голосу чувствовалось, что она сильно переживает и пребывает в глубоком смятении. «Взгляните сами, государь! Взгляните и поймете, что за колдунья эта Хуэйфэй!»

Служанка вся дрожала, разворачивая тряпошный сверток, и моему взору действительно предстал крошечный, измазанный кровью белый лисенок. От мертвого животного исходила невыносимая вонь. Я невольно отступил на шаг, от потрясения меня бросило в холодный пот. Сидевшие в прихожей императрица и наложницы пронзительно взвизгнули и прикрыли носы рукавами.

— Какие есть доказательства, что этого лисенка родила Хуэйфэй? — спросил я госпожу Мэн, придя в себя.

— Косвенное доказательство — трое служанок, дежуривших ночью, и царский врачеватель Сунь Тинмэй. Если вы, государь, не верите, — продолжала она, — мы можем сейчас же вызвать всех их и провести дознание.

Все это показалось странным, но я не знал, что предпринять. Краем глаза я видел ненавистную императрицу Пэн. Нарядно разодетая, она сидела среди наложниц и как раз в этот момент нагнулась к стоявшему перед ней блюду, чтобы наколоть зубочисткой вишенку. Изящным движением она неторопливо отправила ее себе в рот, но я заметил, как по лицу у нее промелькнула подозрительная тень.

«Бедная Хуэйфэй», — вздохнул я и направился к лестнице, невзирая на попытки госпожи Мэн остановить меня. Поднявшись наверх, я обнаружил, что между столбами галереи уже натянута желтая занавеска, обычный способ отгородить во дворце запретное пространство. Сорвав эту занавеску, я сбросил ее к ногам наложниц и торопливо прошел в спальню Хуэйфэй. Когда я отдергивал расшитый полог, мне вдруг пришло в голову, что я очень долго обделял Хуэйфэй своим вниманием. Я ощутил знакомый еле слышный аромат черных орхидей и увидел ее глаза, исполненные такой тоски и печали, что казалось, вот-вот прочертят небо над Теремом Поющей Иволги падающими звездами. Опасения Хуэйфэй, которые раньше казались вздорными, полностью оправдались.

От постели, где лежала Хуэйфэй, доносилось ее слабое дыхание, она, похоже, была в забытьи. Но стоило мне приблизиться, как одна рука медленно поднялась и стала хватать воздух, пока не нащупала мой пояс. Я склонился к ней: когда-то прелестная и жизнерадостная девушка из Пиньчжоу превратилась в сухую веточку гнилого дерева. В лучах полуденного солнца ее лицо сверкало белым ледяным блеском. Протянув руку, я чуть коснулся иссиня-черных бровей Хуэйфэй, единственного, что, казалось, не изменилось в ней, и этот жест вдохнул в нее какую-то мистическую силу, потому что под моей рукой ее глаза медленно раскрылись, и несколько слезинок жемчужинками скатились у меня меж пальцев.

— Мне конец. Они сговорились опорочить меня, говорят, будто я родила белого лисенка. — Рука сжала мой пояс с царскими драконами, и я удивился, откуда только у нее силы берутся. На меня с мольбой взирали мертвые опустошенные глаза. — Государь, ради тех чувств, которые вы когда-то питали ко мне, помогите. Я знала, что они не оставят меня в покое, но я и подумать не могла, что они будут действовать так подло и жестоко. Силы небесные, они на самом деле сказали, что я родила лисенка, белого лисенка?

— Да, они так говорят, но я им не верю. Я собираюсь допросить придворного врачевателя Суня и трех служанок и разобраться, в чем дело.

— Не утруждайте себя, государь. Придворный врачеватель Сунь и служанки подкуплены императрицей Пэн. У этих людей нет ни стыда, ни совести, они только и льнут к сильным мира сего. — Хуэйфэй вдруг разрыдалась в голос. — Они задумали все это уже давно, — всхлипывала она, — и мне с ними не справиться. Как я ни осторожничала, все оказалось бесполезно, и я, в конце концов, попалась в их ловушку.

— Ты той ночью видела мертвый плод?

— Нет. Служанки сказали, что не могут найти ни свечей, ни светильника. Поэтому все время было темно, хоть глаз выколи. Я лишь нащупала в кровати целую лужу крови и потеряла сознание, а когда пришла в себя, свечи уже горели, и у моей постели хлопотал придворный врачеватель Сунь. Он и заявил, что у меня выкидыш и что плод — лисенок. Я знала, что он лжет, знала, что это ловушка, подстроенная императрицей Пэн и остальными. — Хуэйфэй была уже вся в слезах. Она с трудом сползла с постели на пол, встала на колени и обвила мне ноги руками. — Вашей рабыне не уйти от судьбы и не смыть с себя оговора. Все, о чем я прошу вас, государь, это тщательно разобраться и научить меня, как спастись. — Подняв ко мне заплаканное лицо, Хуэйфэй обескровленными, как у рыбы, губами стала тыкаться в мой расшитый свернувшимися драконами халат, издавая при этом какой-то надрывный свистящий звук. Плакать она уже не плакала, и глаза у нее вдруг загорелись трагическим светом. «Ваше величество, — в конце концов проговорила она, — государь, вы — величайший из правителей, властитель великого царства Се, скажите, жить мне или умереть? Неужели мне действительно суждена смерть? Если так, то умоляю, ваше величество, пришлите мне белый шелк».

Я обнял хрупкое холодное тело Хуэйфэй, и душу мне захлестнул поток уныния. С каждым весенним днем эта неземная красавица из Пиньчжоу ускользала от меня все дальше, а сейчас я ясно видел, как чьи-то бесформенные руки безжалостно толкают ее к могиле. Не знаю почему, но я оказался бессилен помочь бедной Хуэйфэй. Она горестно молила о помощи, а мне казалось, что руки у меня крепко связаны. Со слезами на глазах я успокаивал ее, но даже тогда я не стал давать слово государя.


Тайно вызвав в Зал Чистоты и Совершенства своего Главного Управляющего Верховного Евнуха Яньлана, я спросил у него, как мне быть с Хуэйфэй. Тот, видать, уже размышлял над этим и напрямую спросил, по-прежнему ли я люблю ее, на что я ответил утвердительно. Он спросил также, хочу ли я, чтобы она умерла или осталась жить. Я сказал, что, конечно же, хочу, чтобы она жила. «Ну, хорошо, — с усмешкой кивнул он. — Я могу помочь Хуэйфэй выбраться из дворца и отправить ее в одно место, где ее никто не найдет, и где она сможет тихо доживать свой век. Почтенной старой госпоже и остальным женщинам во дворце мы скажем, что вы, государь, пожаловали ей смерть, а ее труп „проводили по воде"».

— Где ты рассчитываешь спрятать ее?

— В женском буддийском монастыре на окраине Ляньчжоу. У меня там тетка настоятельницей. Монастырь высоко в горах, и вокруг густые леса. Люди там появляются редко, и никто никогда не узнает, где она и что с ней.

— Чтобы Хуэйфэй сбрила волосы и стала монашенкой? — изумился я. — Ты предлагаешь благородной первой государевой наложнице дворца Се удалиться в монастырь? Неужели ничего лучшего ты не придумал?

— Хуэйфэй уже не та, что прежде, и сможет жить, пусть и скромной жизнью, лишь покинув дворец. А покинув его, она уже не сможет ни вернуться домой, ни выйти замуж, и у нее не остается выбора, как только обрить голову и стать монахиней. Прошу государя тщательно взвесить этот план.

Я услышал, как в можжевельнике и на кипарисах перед Залом Чистоты и Совершенства несколько раз вдруг прострекотали цикады, и мне почудилось, что перед глазами плывет, словно несомая ветром, прекрасная и тоненькая фигурка бумажного человечка. Это моя бедная Хуэйфэй, душа которой возвышеннее, чем небеса, а жизнь тоньше, чем бумага. Похоже, остаток своих дней ей придется провести одной у окна монастырской кельи при тусклом свете светильника.

— Будь по-твоему, — в конце концов сказал я Яньлану. — На то воля Неба. Возможно, Хуэйфэй и не должна была появляться во дворце, и, может, ей с самого начала предназначалось стать монахиней, так что положение у меня безвыходное. Я — величайший из правителей, властитель великого царства Се, но разве у меня есть иной выход?


Место Хуэйфэй заняла похожая на нее служанка по имени Чжэнь-эр — Дорогуша. По плану Яньлана, ей должны были подсыпать большую дозу снотворного, чтобы она крепко заснула, и когда ее запихивали в желтый полотняный мешок, она лишь тихонько похрапывала. «Бывшая первая государева наложница Хуэйфэй „провожается из дворца по воде"!» — разнесся над Царской речкой зычный голос дворцового палача, и частью открывавшегося с дворцовых стен утреннего пейзажа стали выстроившиеся по ее берегам люди и плывущий по речке желтый мешок.

А еще раньше, на рассвете, настоящая Хуэйфэй, переодетая евнухом, выскользнула из ворот блистательного дворца Се в хозяйственной повозке и вернулась в мир простого народа. Сопровождавший ее из дворца Яньлан рассказывал, что в дороге она не произнесла ни слова, хотя он много раз пытался заговорить с ней. Хуэйфэй словно ничего не слышала, устремив взор к летящим по небу облакам, таким же непостоянным, как и ее судьба.

Все золото, серебро и драгоценности, что я подарил Хуэйфэй, Яньлан в целости и сохранности привез назад во дворец. По его словам, она отказалась принять все это, сказав: «Я ведь еду в монастырь, чтобы стать монахиней, так зачем мне все это? Ничем этим я уже пользоваться не буду».

— Она права, — добавил Яньлан. — Ей действительно не нужна ни одна из этих вещей.

— Она совсем ничего не взяла? — подумав, спросил я.

— Только позолоченную коробочку для макияжа со стопкой стихотворений, и больше ничего. Насколько я понял, их когда-то написали ей вы, государь. Все эти стихи она оставила.

Стихи? Мне вдруг вспомнились те дни, когда Хуэйфэй была заточена в Безбалочном Зале, эту пору «диких гусей»,[39] когда мы могли лишь изливать свои чувства на бумаге. Растроганный до глубины души, я тяжело вздохнул, испытывая признательность к этой девушке с необычайно злой судьбой, которая подарила мне столько любви.

В тот день, когда Хуэйфэй покинула дворец, настроение у меня было подавленное, и я тихо бродил в одиночестве среди цветов. Цветы чувствуют настрой человека, и теплый ветерок, напоенный их ароматами, навевал печальные переживания. На ходу я сочинил стихотворение «Вспоминая прелестницу-рабыню» в память о недолгом, но радостном и бурном времени, когда мы с Хуэйфэй жили в любви и согласии. Я шел, куда глаза глядят и, оказавшись у Царской речки, оперся на перила и стал смотреть на запад. Дворец утопал в тенистой зелени деревьев. Цветы персика и сливы только что опали, а пионы всех сортов по-прежнему устилали землю ярко-красным и пурпурным ковром. Места, где я когда-то бывал, люди, что мне встречались, девушка, что бегала по берегу речки и, подражая птицам, махала на бегу руками, как крыльями, — все это умчалось от меня куда-то вдаль. Странное дело, вчерашние события уже стали чем-то мимолетным, и от них остались лишь обрывки похожих на эпитафию стихов.

Вдалеке кто-то качался на качелях. Это были императрица Пэн и Ланьфэй в сопровождении дворцовых девушек, стоявших под ивами навытяжку. Когда я подошел ближе, императрица Пэн еще пару раз качнулась, потом спрыгнула с качелей и отпустила служанок.

— Ступайте во дворец, — велела она. — Мы с Ланьфэй побудем с государем и развлечем его немного.

— Не нужно мне никого, — равнодушно проговорил я. — Развлекайтесь сами. А я посмотрю, как вы качаетесь: интересно, высоко ли вы сможете взлететь.

— Вы такой мрачный, государь. Должно быть, из-за Хуэйфэй убиваетесь. Разве вы, ваше величество, не знаете, что она не умерла и что «проводы из дворца по воде» устроили служанке по имени Чжэнь-эр? — Стоя возле качелей, императрица Пэн легонько постукивала по металлической рамке золотым браслетом, и в уголках рта ее змеилась лукавая усмешка.

— Все-то тебе известно. Жаль только, что все, что тебе известно, — чепуха и вздор.

— На самом деле мы совсем не хотели довести ее до смерти, потому что лиса-волшебница, явившаяся в мир людей, должна вернуться туда, откуда и пришла, — в мир дикой природы. Стоило убрать ее, как не стало и зловредного духа во дворце, и в нем воцарился мир. — И, повернувшись к Ланьфэй, императрица Пэн со значением глянула на нее. — А ты как считаешь, Ланьфэй, первая государева наложница?

— Слова императрицы Пэн — сущая правда, — подтвердила Ланьфэй.

— А ты-то что все повторяешь как попугай? — зло одернул я ее. — Даром что личиком смазлива, а голова пустая — одна солома внутри, как говорят в народе, где истина, где ложь, черное или белое — ни в чем не разбираешься.

Выговорившись, я раздраженно махнул рукой и пошел прочь, оставив остолбеневших женщин у качелей. Немного отойдя, я раздвинул заросли ивняка и посмотрел назад. Женщины о чем-то толковали вполголоса, то и дело зажимая рот рукой и хихикая. Потом уселись на качели и стали дружно раскачиваться, с каждым разом взмывая все выше. Их одеяния развевались, украшения мелодично позвякивали, и со стороны казалось, что вокруг царят радость, покой и безмятежность. Их силуэты взлетали все выше, становясь все более тонкими и хрупкими, и тоже вдруг представились мне бумажными человечками. Настанет день, и налетевший вихрь унесет их далеко в неведомые края.


Вести о сражениях на юге вызывали то радость, то беспокойство. Армия Дуаньвэня зажала силы Цзитяньхуэй в горном ущелье в восьмидесяти ли к востоку от реки Хуннихэ. У Ли Ичжи не хватало оружия и продовольствия, поэтому те, у кого еще было оружие, остались защищать горный перевал, а остальные ушли за гору Бицзяшань, похожую на подставку для кистей, и разбежались по лесам уездов Юй и Та.

Дуаньвэнь захватил жену Ли Ичжи по имени Цай и двух его детей. Он разложил вокруг них костры у подножия горы и велел колотить по деревянной колоде, предлагая таким образом Ли Ичжи сдаться и надеясь, что он спустится с горы выручать своих. Такого ответа на предложение сдаться не ожидал никто. На мать и детей неожиданно обрушился целый шквал стрел, и они погибли в этом круге огня. Все присутствовавшие при этом побледнели от ужаса и обратили взоры туда, откуда прилетели стрелы. Они увидели всадника в траурной накидке на белом коне, который, держа лук в одной руке и прикрывая лицо другой, умчался во весь опор в чащу леса.

Говорят, это был сам Ли Ичжи, предводитель Цзитяньхуэй.

Я уже не помнил, ни как выглядел этот прорвавшийся тогда ко мне на аудиенцию Ли Ичжи, ни как он говорил. Иногда во время полуденного сна в Зале Чистоты и Совершенства он представал в моих грезах некой исполненной горечи и возмущения фигурой в заляпанных грязью соломенных сандалиях, причем сандалии двигались и тяжелой поступью попирали мое царское ложе. Фигура эта постоянно видоизменялась, как мокрое пятно или потек воды на потолке. В ней мне мерещился то крестьянин Ли Ичжи, то военный советник Ян Сун с братом, а то и мой сводный брат Дуаньвэнь. Подобно настоящим пятнам от воды, эта фигура расплывалась то в одном, то в другом углу Зала Чистоты и Совершенства, и это каждый раз заставляло меня испуганно просыпаться от беспокойного забытья.

В стенах дворца время после полудня тянулось долго, и я, томясь от скуки, иногда забредал в пыльную кладовую, где под окном были аккуратно составлены банки для сверчков, служивших мне когда-то игрушками, и остро ощущал, какое это на самом деле огромное счастье — детская невинность.


Покушение актера на мою жизнь произошло при большом стечении народа. В тот день во дворце давала представление оперная труппа, имевшая шумный успех в столице, и несколько молодых актеров, игравших женские роли,[40] снискали расположение женщин во дворце. Помню, я сидел в беседке с госпожой Мэн, Цзиньфэй и Ханьфэй слева от меня и императрицей Пэн и Ланьфэй справа и поражался во время спектакля, насколько комичны написанное у них на лицах упоение и подаваемые не к месту критические замечания. Уже шла вторая половина этого полного душещипательных арий представления, когда я обратил внимание, что актер по имени Сяо Фэнчжу — Маленький Жемчужный Феникс, достает из рукава короткий меч. Он пел и кружился по сцене, а обитатели дворца громко обсуждали необычность постановки. Не успел я окончательно осознать, что на мою жизнь может быть совершено покушение, как Сяо Фэнчжу спрыгнул со сцены и устремился ко мне с высоко поднятым мечом.

Под пронзительные вопли императрицы и наложниц к нему ринулись царские стражники и схватили его. Лицо молодого актера скрывал слой пудры и румян, а ярко-красные накрашенные губы походили на кленовые листья. Только глаза светились свирепым мужским блеском. Кто-кто, а я-то знал, что так блестят лишь глаза убийц и врагов.

«Смерть тебе, бездарный и распутный правитель, любитель развлечений и женщин. Уступи дорогу светлому новому миру, миру благоденствия страны и благосостояния народа». Вот что пропел Сяо Фэнчжу громким, исполненным глубокой печали голосом в импровизированной арии, когда его тащили из сада.

От испытанного потрясения я несколько дней подряд чувствовал недомогание. У меня был полный упадок сил, не хотелось ни есть, ни пить. Приходил придворный врачеватель, но его в Зал Чистоты и Совершенства не допустили. Я понимал, что все это от испуга, и его лекарства, от которых мало толку, мне не нужны. Чего я не понимал, так это почему какой-то тщедушный актеришка вознамерился убить меня.

Три дня спустя Сяо Фэнчжу доставили на место казни за городом и отрубили ему голову. Народу присутствовало много, и все обратили внимание, что на лице актера остались пудра и румяна и что с него даже не удосужились снять сценический костюм. Люди, близкие к «грушевому саду» — миру театра, — не могли поверить, что Сяо Фэнчжу и этот казненный на эшафоте преступник — одно и то же лицо, и все как один полагали, что случившееся — дело темное.

У меня тоже появились самые разные соображения насчет этого покушавшегося на мою жизнь актера. Я подозревал, что за всем этим стоят братья Дуаньвэнь и Дуаньу; что в этом повинны аньциньский принц Дуаньсюань и фэнциньский принц Дуаньмин; что Сяо Фэнчжу был тайным членом общества Цзитяньхуэй; и даже, что в этом покушении замешаны соседние царства Пэн или Мэн. Однако допрос Сяо Фэнчжу в главном зале Министерства наказаний никаких результатов не дал. Сяо Фэнчжу сидел на скамье и обливался горючими слезами. Он лишь раскрывал рот, издавая звуки, не похожие ни на пение, ни на речь; прежний красивый и звонкий голос оставил его. Именно тогда чиновники министерства обнаружили, что не понятно когда ему успели вырвать язык. Совершил ли это он сам, или это сделал кто-то другой, выяснить так и не удалось. С Сяо Фэнчжу бились три дня, а потом публично казнили, чтобы это дело закрыть.

Историки преувеличили значение этого покушения, сделав его одной из величайших дворцовых тайн за всю историю царства Се. И, странное дело, во всех исторических записках упоминается и воспевается только этот актер, Сяо Фэнчжу, в то время как я, человек, на которого, собственно, и было совершено покушение, шестой правитель царства Се, вообще не попал в поле зрения историков.


Когда на пятый лунный месяц стали распускаться цветы граната, моя бабка, госпожа Хуанфу, слегла и стала быстро угасать в Зале Парчовых Узоров, как светильник, в котором кончается масло, и даже резкие благовония не могли заглушить исходивший от ее тела кисловатый запах смерти. Придворный врачеватель сказал мне по секрету, что почтенная дама скорее всего не дотянет и до начала лета. Госпожа Хуанфу неоднократно призывала меня к своему смертному одру в Зал Парчовых Узоров, чтобы предаваться воспоминаниям о своей жизни во дворце. Говорила она тихо и неразборчиво, ее рассказы были, как правило, многословными и однообразными, но при этом она оживлялась и на щеках даже появлялся румянец. «Я ступила во дворец в возрасте пятнадцати лет и за все прошедшие с тех пор десятилетия покидала его через ворота Гуансемэнь — Ворота Блистательного Се лишь дважды и оба раза вместе с погребальной процессией усопшего государя. В третий раз я выеду из дворца тоже к Царским Могилам у Тунчишань, но на этот раз уже повезут меня. Знаешь, в молодости я не была писаной красавицей, но ежедневно подмывалась настоем толченых лепестков хризантем и оленьих пантов, и это заветное средство помогло мне покорить сердце государя. Было время, — призналась она как-то раз, — когда я собиралась сменить имя династии на Хуанфу, а иногда подумывала, не отправить ли всех вас, принцев, сыновей и внуков, в Царские Могилы. Но из-за своего доброго и любящего сердца так и не решилась на такие жестокости». Не успела госпожа Хуанфу выговорить эти слова, как ее иссохшее тело под покрывалом из лисьей шкуры шевельнулось, и послышался звук испускаемых газов. Тут она обозлилась и замахала руками: «Убирайся отсюда. Знаю, все вы в душе ждете не дождетесь, когда я умру».

У меня уже не было сил выносить агонию этой противной старухи. Когда она заговаривала своим слабым, но злобным голосом, я начинал считать про себя — один, два, три и так до пятидесяти семи, — надеясь, что, досчитав до числа прожитых ею лет, я увижу, как эти дряхлые, посиневшие губы сомкнутся. Но нет, она продолжала шамкать ими, бесконечные воспоминания, или, лучше сказать, безостановочное жужжание продолжалось, и мне приходилось мириться с тем, что это идиотское, несуразное состояние дел не закончится, пока ее не положат в гроб.

Пятый месяц подходил к концу, и жизнь в старой даме постепенно угасала. Дворцовые евнухи и служанки в Зале Парчовых Узоров слышали, как она в забытьи произносила имя Дуаньвэня. Я понял, что она хочет дождаться его победного возвращения из похода на юг и лишь потом отправиться на запад.[41]

О том, что Дуаньвэнь взял Ли Ичжи в плен, во дворце узнали рано утром. Сообщивший эту весть гонец привез красный плюмаж от шлема Ли Ичжи и прядь его волос. Радостная новость, похоже, пришла вовремя, потому что, как говорится, «заполыхал закат»: у госпожи Хуанфу наступило последнее просветление. В тот день к дверям Зала Парчовых Узоров доставили огромный гроб дерева наньму с вырезанными на нем птицами луань, внутри зала все стояли в торжественном молчании, перестали петь даже птицы в клетках, повсюду воцарилась похожая на праздничную атмосфера, за которой крылось что-то недоброе.

Сначала у постели госпожи Хуанфу вместе со мной дежурили госпожа Мэн, императрица Пэн, Дуаньсюань, Дуаньмин и Дуаньу, но умирающая отослала всех прочь и оставила лишь меня. Она была уже при последнем издыхании. Старуха долго вглядывалась в меня необычно печальным взглядом. Помню, в тот момент руки и ноги у меня похолодели, будто я заранее знал, что произойдет. «Ну какой ты властитель Се?» Медленно подняв руку, госпожа Хуанфу погладила меня по лбу и по щекам. От этого прикосновения по всему телу и по жилам словно пронесся колючий зимний ветер с песком. Потом она отвела руку и вытащила спрятанный на поясе мешочек для благовоний. «Я не расставалась с этим мешочком все последние восемь лет, — усмехнулась она. — Теперь пора передать его тебе. Разрежь и посмотри, что внутри».

Разрезав таинственный мешочек, вместо благовоний я обнаружил в нем лишь многократно сложенный лист бумаги. Так мне довелось увидеть другой указ покойного государя о престолонаследии. В нем черным по белому собственной рукой усопшего было начертано: «Мой старший сын Дуаньвэнь наследует мне как правитель царства Се».

— Ты не должен был стать властителем Се, — проговорила старуха. — Это я посадила тебя на трон.

Вытаращив глаза и разинув рот, я сжимал в руке государев указ и чувствовал, что куда-то стремительно падаю, как камень, брошенный в колодец.

— Мне не нравится Дуаньвэнь. И ты не нравишься. Это я такую шутку сыграла с вами, мужчинами. Я сделала тебя властителем Се, пусть и незаконным, лишь для того, чтобы потом было легко держать тебя в руках. — Сморщенное лицо старухи расплылось в широченной улыбке до ушей. — Я правила царством Се восемь лет, — наконец произнесла она, — и дожила до пятидесяти семи. Получилось совсем неплохо…

— Ну, а это-то зачем было делать? Почему ты не унесла весь этот заговор, это злодеяние с собой в могилу? Зачем сейчас говорить мне про это? — Чуть не задохнувшись от переполнивших всю грудь тоски и злобы, я набросился на старуху и стал бешено трясти ее покоившееся на ложе тело. Но она в этот момент уже отходила и никак не отреагировала на мое непочтительное поведение. Из ее груди послышались хрипы удушья. Я сам затрясся, как от смеха, но на деле сотрясали меня безудержные горькие рыдания.

Почтенная дама была мертва, и когда евнух сообщил об этом за жемчужную занавеску, по всему Залу Парчовых Узоров и за его пределами прокатился какой-то странный шум, похожий на грохот прибоя. Я вложил в рот старой дамы лучистую жемчужину,[42] напряженно выступавшие уголки мертвого рта расслабленно опустились, и из-за этого стало еще больше казаться, что он искривился в холодной язвительной усмешке. Прежде чем у смертного одра стали собираться люди, я поспешно плюнул в лицо покойнице. Я понимал, что государю так вести себя не пристало, но именно так, как часто поступают женщины, я и поступил.

Прошло восемь лет, и вот я снова у Царских Могил. Темно-зеленая хвоя сосен и изумрудная листва кипарисов у южного склона Тунчишань навевали ощущение, что все происходит во сне. Во время пышного ритуала погребения госпожи Хуанфу я заметил несколько редко встречающихся серых ласточек. Их совсем не пугали ни люди, ни звуки погребальных мелодий, они мирно сидели на близлежащих памятниках и могильных холмиках и наблюдали за не виданной здесь по размаху траурной церемонией. «Не вселился ли в них неприкаянный дух госпожи Хуанфу», — подумалось мне.

Погребальный кортеж волновался целым морем белого траура, и за ним не было видно зелени травы. Захоронения вместе с Вдовствующей Императрицей ожидали девять красных гробов поменьше — больше числом, чем на похоронах покойного государя. Этим старая дама последний раз демонстрировала свою власть и величие тем, кто оставался после нее. Я знал, что девять служанок, лежавших ныне в этих красных гробах, ушли из жизни беспрекословно. Они прислуживали госпоже Хуанфу при жизни и предпочли сопровождать ее и после смерти. В ночь после того, как она умерла, они проглотили по золотому слитку, а потом поспешили забраться в ожидавшие их девять красных гробов. Они и дальше будут прислуживать этой великой женщине на пути к Желтому Источнику.

Девяносто девять раз ударили бронзовые барабаны, и послышались громкие причитания и плач членов царской фамилии и сановников. Эти громогласные нестройные стенания звучали очень смешно, потому что исходили от людей с нечистой совестью, каждый из которых лишь изображал горе. В плаче одних слышался вопль радости, в горестных рыданиях других — крики презрения, а третьи выдавливали из себя слезы зависти и жалости к себе. Просто не было желания уличить их в лицемерии, ведь так повелось с древних времен.

Я перебирал в памяти полузабытые сцены восьмилетней давности, когда над могильным холмом слева от Царских Могил безмолвно возникла призрачная фигура госпожи Ян. С выражением извечного сожаления на лице она махала в сторону собравшихся императорским указом, и для меня вновь прозвучало, как в кошмарном сне: «Ты не государь Се. Настоящий государь — старший принц Дуаньвэнь». Серые ласточки вдруг вспорхнули с могильных холмиков и поднялись в небо, где, собравшись в какой-то странный прямоугольник, улетели прочь.

Ласточек спугнула еще одна группа участников похорон. Эти люди в боевых доспехах еще не сняли шлемы, было видно, что траурные ленты и белый шелк на их конях наброшены в спешке, и от их появления, а также от принесенных ими запахов крови и пота, у тех, кто прибыл сюда раньше, вырывались удивленные возгласы.

Никто не ожидал, что Дуаньвэнь будет мчаться день и ночь, чтобы преодолеть тысячу ли и успеть на похороны госпожи Хуанфу. Он восседал на боевом коне с рыжей гривой, бледное от усталости лицо освещали последние лучи зари, а над головой у него развевались стяг Черной Пантеры и траурный флаг. Дуаньвэнь, старший принц Дуаньвэнь, великий и славный генерал Дуаньвэнь, командующий тремя армиями Южного похода, мой сводный брат и извечный враг, он вновь предстал передо мной. Помню первую странную мысль, что пришла мне тогда в голову. Почему именно топот коня Дуаньвэня спугнул тех бесстрашных, похожих на призраков, ласточек? Именно это я лишь и спросил у вернувшегося с победой героя, указав на небо на западе: «Кто ты такой, что из-за тебя улетела эта стая серых ласточек?»

Глава 9

Решающее сражение у подножия горы Бицзяшань завершилось полным разгромом отрядов Цзитяньхуэй. Ступая по усеявшим поле битвы телам, солдаты правительственных войск водрузили на вершине горы стяг Черной Пантеры. Затем они атаковали с тыла и фронта и на укромной настильной дороге, проложенной вдоль утесов на другой стороне горы еще в древние времена, захватили в плен вождя Цзитяньхуэй Ли Ичжи, который; бросив лук, пытался бежать.

Под завесой секретности Ли Ичжи доставили в столицу и бросили в водную темницу Министерства наказаний. Было проведено три судебных заседания, которые не дали никаких результатов. Ли Ичжи упорно не хотел признавать, что Цзитяньхуэй — сборище разбойников, утверждая, что общество организовано для помощи пострадавшим от стихийного бедствия и для облегчения участи простого народа. Посовещавшись, проводившие расследование чиновники постановили, что традиционные методы наказания, известные в государстве, для Ли Ичжи слишком неэффективны, и придумали несколько видов крайних и беспрецедентных мер, чтобы заставить его признаться в преступных деяниях. На этот допрос, проводившийся под пытками, в качестве наблюдателя от дворца был приглашен мой главный управляющий, верховный евнух Яньлан, который впоследствии подробно описал мне каждую из этих непревзойденных пыток.

Первая называлась «Обезьяна, сбрасывающая одежду». По словам Яньлана, сначала был приготовлен утыканный острыми иглами лист металла, свернутый в форме бочки иглами вовнутрь. Этот лист обернули вокруг Ли Ичжи. Затем один из палачей обхватил эту железную «бочку» руками, а другой, ухватив Ли Ичжи за волосы, стал протаскивать его через нее. По словам Яньлана, Ли Ичжи дико орал, когда иглы распарывали его обнаженную плоть на полоски, выпуская фонтанчики крови. Третий палач, стоявший рядом с чашкой соленой воды, неспешно кропил ею растерзанное окровавленное тело. Яньлан признался, что боль, которая, вероятно, пронзала сердце и вгрызалась в кости, наверное, была невыносимой, потому что Ли Ичжи издал еще один отчаянный вопль и потерял сознание.

Вторая пытка называлась «Бессмертный, оседлавший туманную дымку». Это безупречное дополнение к первой использовали для того, чтобы Ли Ичжи быстро очнулся и испытал еще один вид мучения. Палачи подвесили его вверх ногами над чаном с кипящей жидкостью.

— Как вы думаете, ваше величество, что было в этом чане? — хихикнул вдруг Яньлан. — Уксус! Просто блестящая идея! Как только крышку сняли, лицо Ли Ичжи обволокло кислым, едким паром, он тут же пришел в себя, но эта мука оказалась в сто раз страшнее адской боли, от которой он потерял сознание.

— Потом подошла очередь «Чистки баклажана», — продолжал Яньлан. — Эта пытка была самой простой, самой незамысловатой из всех. Ли Ичжи опустили на землю, потом двое палачей раздвинули ему ноги, а третий вонзил ему в задний проход невероятно острый кинжал. — Помедлив, Яньлан уже как-то двусмысленно добавил: — Какая жалость, что мужественному герою-храбрецу тоже приходится страдать, как какому-нибудь напудренному юноше.

Дойдя в своем рассказе до этого места, Яньлан вдруг замолчал. Было видно, что ему неловко, и я заподозрил, что при описании адских страданий ему вспомнились моменты, когда он сам переживал мучительную боль.

— Рассказывай дальше, — нажал я на него. Мне стало только интереснее.

— Государь на самом деле хочет слушать дальше? — спросил Яньлан уже своим обычным тоном. Он испытующе посмотрел на меня. — Не кажется ли вам, ваше величество, что все эти крайние пытки слишком жестоки и бессердечны?

— Что это еще за «жестоки и бессердечны»? — рявкнул я на него. — Какие могут быть церемонии и разговоры о морали, когда имеешь дело с негодяем и разбойником? Выкладывай давай, что там еще за хитроумные пытки они придумали.

— Была еще пытка, называемая «Одевание плаща из пальмовых волокон». Она состояла в том, что расплавленный черный свинец лили вместе с кипящим маслом ему на спину и плечи, — продолжал Яньлан. — На моих глазах кожа Ли Ичжи медленно трескалась и разрывалась, и во все стороны летели брызги крови, смешанной с маслом. На самом деле начинало казаться, что на Ли Ичжи надет большой красный плащ из пальмовых волокон. Правда, было очень похоже.

Однако самое потрясающее впечатление произвела пятая пытка. И название у нее звучное — «Подвешивание вышитых шариков». Кузнецу был специально заказан небольшой меч с четырьмя или пятью небольшими крючками на лезвии. Входил он в тело Ли Ичжи как по маслу, но крючки цеплялись за плоть, и когда палачи выдергивали меч, в стороны разлетались куски мяса, ну что твои фрикадельки, только ярко-красные.

После пятой пытки я ушел, — признался Яньлан, — но насколько мне известно. Ли Ичжи подвергли одиннадцати изощренным пыткам. Были еще такие названия, как «Тыква-горлянка на плече», «Парящая стрекоза» и «Разрезание сапога». Всех я своими глазами не видел и описать их вам, государь, не осмеливаюсь.

— Что же ты ушел с половины представления? Почему не досмотрел все одиннадцать изощренных пыток?

— Дело в том, что во время «Подвешивания вышитых шариков» одна из этих «фрикаделек» угодила мне прямо в лицо, и ваш раб так перепугался, что смотреть дальше был уже не в состоянии. Я понимаю, что поступил неправильно, и когда в следующий раз будут применять эти изощренные пытки, я непременно досмотрю до конца, чтобы рассказать вашему величеству.

— Знай я, что будет так интересно, сам бы пришел посмотреть, — полушутя-полусерьезно сказал я. В тот момент я понял, почему все эти пытки Ли Ичжи вызвали у меня такой повышенный интерес. Это напомнило мне о примерно таком же греховном наказании, которому я в юности подверг отвергнутых наложниц в Холодном дворце. Но ведь я столько лет боялся вида крови и убийств, стало быть, это естественное возвращение к прежним временам связано с моим настроением и окружающей обстановкой. Закрыв глаза, я стал представлять себе остальные шесть видов изощренных пыток, пока чуть ли не ощутил, как в Зале Чистоты и Совершенства разносится запах крови Ли Ичжи, и не почувствовал легкое головокружение — то самое немощное, женственное головокружение, которое всегда было мне так противно.

— Так и что же, Ли Ичжи действительно умер, не признав своей вины? После одиннадцати видов пыток он так ничего и не сказал? — спросил я под конец Яньлана.

— Он произнес только одну фразу. — Помедлив, Яньлан негромко продолжил: — Он сказал: «Когда пытают так жестоко, значит, люди стали хуже диких зверей, и дни царства Се сочтены».

«Надо же: проклятие Ли Ичжи — почти точная копия слов безумца Сунь Синя, уже много лет как покинувшего этот мир». И я исполнился трепета и страха.


Первые полмесяца своего пребывания в столице Дуаньвэнь провел в резиденции своего брата, пинциньского принца Дуаньу. Посланный мной соглядатай докладывал: «Над воротами в резиденцию пинциньского принца висит синий фонарь, означающий, что визитеров не принимают, но туда один за другим идут с поздравлениями члены царской фамилии и придворные сановники». В списке посетителей, который передал мне этот шпион, значилось немало важных персон, среди них мои братья — аньциньский принц Дуаньсюань и фэньциньский принц Дуаньмин — а также Северо-западный гун Даюй, глава Министерства церемоний Ду Вэньцзи, глава Министерства чинов Яо Шань, Дэн Болян, заместитель главы Военного министерства Лю Тао, канцлер Вэнь Ци, Чжан Хунсянь и еще несколько десятков человек. В этом списке фигурировали и шесть членов Академии Ханьлинь, которым я присвоил звания в год своего восшествия на престол.

— Что они задумывают? — указал я Яньлану на список имен.

— Из-за этого, государь, переживать не стоит. Наносить визиты с поздравлениями — это у них такая манера общения.

— Как волка ни корми, он все в лес смотрит, это ясно, как день. — Холодно усмехнувшись, я обвел кружками имена в списке и связал их между собой. — Тебе это ничего не напоминает? — спросил я Яньлана.

— Похоже на цепочку муравьев, — подумав, ответил он.

— Нет, это не цепочка муравьев, это связка кандалов. Эти люди тайно замышляют смену династии, — проговорил я. — Это скверно и возмутительно. А если связать их вместе, то получаются кандалы, которые они мечтают замкнуть на моих руках.

— Тогда вам, государь, надо первому замкнуть эти кандалы у них на руках, — выпалил Яньлан.

— Легко сказать, — пробормотал я вполголоса, а потом вздохнул. — Не император я, а дерьмо собачье. Самый слабый, самый некомпетентный, самый жалкий властитель. В детстве мне указывали няньки, евнухи и служанки; когда начал учиться, меня во всем наставлял монах Цзюэкун; даже когда стал государем Се, и то госпожа Хуанфу с госпожой Мэн каждый день из меня веревки вили. Теперь в царстве происходят большие перемены, в народе зреет смута, и предпринимать что-то уже слишком поздно. Я прекрасно понимаю, что надо мной уже занесен меч, но могу лишь сидеть здесь и вздыхать. Ну скажи, Яньлан, верно ведь, не император я, а дерьмо собачье?

Выплеснув эмоции, я разразился рыданиями. Произошло это как-то сразу, но слезы уже долго копились во мне. Яньлан оторопело смотрел на меня, раскрыв рот. Придя в себя, он первым делом закрыл дверь в спальню, потому что прекрасно знал: государю плакать во дворце — дело абсолютно недопустимое.

Но служанки и евнухи за дверью услышали мой плач, и кто-то тут же доложил об этом из ряда вон выходящем происшествии в Чжуиньтан — Зал Жемчужной Прохлады госпоже Мэн. Та немедленно примчалась вместе со всей шайкой моих наложниц. Те постоянно что-то вынюхивали и страшно любили совать нос в чужие дела. Я заметил, что в тот день все они, как одна, выкрасились одинаково — лица цвета аметиста, губы подкрашены киноварью, у кого погуще, у кого посветлее, — и очень походили на камешки «куриная кровь», какие иногда находишь в воде.

— Чего это вы пожаловали такой толпой? — спросил я, сделав вид, что ничего не случилось.

— А чем вы, государь, только что занимались? — в свою очередь осведомилась госпожа Мэн, стараясь скрыть недовольство.

— Ничем. Что это у вас за макияж сегодня? — повернулся я к стоявшей рядом Цзиньфэй. — «Цветы сливы»? «Черная красавица»? На мой взгляд, очень похоже на камешки «куриная кровь», так что теперь этот стиль будет называться «Куриная кровь», идет?

— Стиль «Куриная кровь»? Занятное название, — хихикнула Цзиньфэй. Она даже в ладоши захлопала, но тут же притихла, встретив разъяренный взгляд госпожи Мэн.

Та велела одной из служанок принести бронзовое зеркало.

— Поднеси его государю, — приказала она, — пусть полюбуется, как выглядит Сын Неба. — Пока служанка подносила зеркало к моему лицу, госпожа Мэн горестно вздохнула; глаза у нее почему-то покраснели. — Когда был жив покойный государь, — проговорила она, — я ни разу не замечала на его лице выражения великой радости или великой печали, и уж, конечно, никогда не видела слез.

— Ты хочешь сказать, что я не гожусь в правители? — вспыхнул я, ударом ноги выбив зеркало из рук служанки. — Не хотите, чтобы я плакал? Значит, тогда мне можно смеяться. Нельзя плакать, так нельзя. Теперь целыми днями буду хохотать не переставая, так что не расстраивайтесь.

— Смеяться вам тоже нельзя. Ведь еще не прошел двадцать один день со дня кончины госпожи Хуанфу. Как можно, ваше величество, нарушать беспричинным смехом ритуалы траура и почитания предков?

— Плакать нельзя, смеяться нельзя, что мне тогда делать? Убивать? И сколько я людей убью, вам это не важно, главное, чтобы не плакал и не смеялся. Какой я государь после этого? Не государь, а дерьмо собачье! — С этими словами я, откинув голову назад, громко расхохотался. Потом сорвал царский венец с Черной Пантерой и швырнул госпоже Мэн. — Больше не собираюсь быть липовым правителем Се! Желаешь стать им — пожалуйста! Пусть тот, кому хочется, им и становится!

То, что дело вдруг приняло такой скверный оборот, стало для госпожи Мэн полной неожиданностью, и она, в конце концов, беззвучно расплакалась. Я смотрел, как она, дрожа всем телом, прижимает к груди царский венец с Черной Пантерой, и как от струящихся у нее по лицу слез весь макияж расплывается потеками белого и красного. По знаку Яньлана императрица и наложницы, пятясь, вышли из спальни. Я слышал, как императрица Пэн глумливо сказала Ланьфэй: «Его величество последнее время немного не в своем уме».


По прошествии стольких лет в мои сны снова вернулись маленькие белые демоны. Они проникали с потоком ветра через южное окно, и за ними тянулась дорожка неясного таинственного света. Они прятались по обеим сторонам постели и в складках одежды, некоторые застывали неподвижно, а другие прыгали вокруг и плясали. Их стенания были похожи на плач тех проклятых женщин в дальних покоях дворца, а когда они гневались, их голоса звучали яростными криками воинов на поле битвы. От этого непрошенного соседства я просто задыхался.

Прогнать эту ораву маленьких белых демонов было некому, потому что монах Цзюэкун в это время сладко спал без снов в своем далеком Монастыре Горького Бамбука. Как-то раз, с трудом очнувшись от ночного кошмара, я вскочил и увидел охваченную паникой Цзиньфэй. Прикрывая нижнюю часть тела куском шелка, она стояла, босая, у изголовья моей кровати, и в глазах у нее застыли недоумение и ужас. Я понял, что напугал ее своими дикими криками во сне.

— У вас, государь, что-то не ладно со здоровьем. Я уже послала за придворным врачевателем, — дрожащим голосом сообщила она.

— Не надо никакого придворного врачевателя. Пошли за кем-нибудь, кто умеет ловить демонов. — Я уже не спал, но по-прежнему видел этих маленьких белых демонов, хотя в свете свечи они стали поменьше и потеряли четкость очертаний. Теперь они стояли на пузатых вазах, на подставках для цветов, на подоконниках и завывали так же пронзительно. — Видишь их? — обратился я к Цзиньфэй, указывая на белые тени на одной из подставок для цветов. — Вот об этих маленьких белых демонах я и толкую. Они вернулись, и бедствия скоро обрушатся на царство Се.

— Государь, вам просто кажется. Это же яблоня-китайка.

— Да ты присмотрись получше. Под листьями яблони-китайки эти маленькие белые демоны и прячутся. Видишь, один повернулся лицом к тебе? Он издевается над вами, глупыми женщинами, которые ни в чем не разбираются.

— Там, правда, ничего нет, ваше величество. Это лунный свет, ваше величество.

Перепуганная Цзиньфэй разревелась и, всхлипывая, выкрикнула — имя стоявшего за дверьми дежурного евнуха. Тут же вбежали царские стражники. В воздухе раздалось несколько громких хлопков, и под мечами стражников маленькие белые демоны стали лопаться один за другим, как пузыри.

Никто не верил, что я видел демонов наяву, и все готовы были скорее принять за истину бесконечные истории о призраках, чем поверить моим подробным описаниям. Это читалось на их сонных лицах. Подумать только, теперь они уже посматривают на меня с каким-то подозрением, на меня, величайшего из всех правителей, государя, каждое слово которого на вес золота. Неужели они знают, что я не законный властитель великого царства Се?

Я не находил покоя ни днем, ни ночью. В ушах звенело проклятие, произнесенное безумцем Сунь Синем: «Ты увидишь девяносто девять духов и демонов, и бедствия вскоре обрушатся на царство Се».

План тайного убийства Дуаньвэня стал зреть после того, как выпито было уже немало. В числе заговорщиков на пирушке, где вино лилось рекой, присутствовал глава Военного министерства Цю Вэнь, заместитель главы Министерства церемоний Лян Вэньмо; главный придворный инспектор Цзи Чжан и мой главный управляющий, верховный евнух Яньлан. Я уже изрядно опьянел и плохо соображал, когда высказал то, что не давало мне покоя. На лицах моих стойких приверженцев отразились непростые переживания, и они захотели проверить услышанное. Чрезвычайно осторожно было упомянуто имя Дуаньвэня и приведен целый ряд касающихся его слухов. Помню, тогда я швырнул к ногам Цю Вэня кубок из белого нефрита. «Убить!» — лаконично и несдержанно прорычал я, так что испуганный Цю Вэнь даже вскочил. «Убить», — эхом повторил он мой приказ. После этого в разговоре произошел резкий перелом, и стал вырисовываться тайный план. Заговорщики согласились, что выполнить его будет не трудно, дело, мол, привычное, и единственно опасались, что это может вызвать ярость членов семьи покойного государя, всех этих разбросанных по всему царству властителей собственных уделов. После кончины госпожи Хуанфу их противоречия со двором Се с каждым днем обострялись, особенно это касалось Западного гуна Чжаояна, тесные отношения которого с Дуаньвэнем вызывали еще большее беспокойство.

— Убить! — охваченный волной возбуждения, я прервал осторожничавших заговорщиков. — Я хочу, чтобы вы убили его. — Хлопнув по столику, я вскочил и стал притягивать каждого по очереди за ухо, крича; «Слышали, что я сказал? Я, правитель Се, хочу, чтобы вы убили его!»

— Да, государь. Раз вы желаете, чтобы он был убит, считайте, что он уже мертв. — Цзи Чжан рухнул на колени и зарыдал. — Ваше величество, — молил он, — вызовите Дуаньвэня завтра во дворец, и я выполню ваше желание.

На следующий день Яньлан доставил вызов в резиденцию пинциньского принца. При виде его белого коня у каменной привязи вокруг начала быстро собираться толпа уличных торговцев и простолюдинов, пока там не стало так тесно, что яблоку было негде упасть. Всем хотелось посмотреть, каков из себя этот облеченный властью евнух, а еще больше — глянуть, как элегантно держится овеянный легендами Дуаньвэнь. Говорят, когда Дуаньвэнь опустился на одно колено, чтобы принять вызов во дворец, он повел себя как-то странно, трижды хлопнув ладонью по земле, и эти тяжело раскатившиеся звуки изумили Яньлана, терявшегося в догадках, что еще тот задумал. В это время родной брат Дуаньвэня — Дуаньу — стоял перед экраном у ворот[43] и громко осыпал собравшихся на улице зевак грубой руганью.

Дуаньвэнь вывел коня через порог красных ворот резиденции пинциньского принца. Лицо его закрывала какая-то черная тряпица, из-под которой виднелись лишь узкие, с удлиненным разрезом, безучастно глядящие глаза. Он вскочил на коня и стал пробираться через собравшуюся плотную толпу, не глядя по сторонам и оставаясь равнодушным к раздававшимся со всех сторон приветственным крикам и пересудам простолюдинов. Народ недоумевал, почему герой, совершивший столько славных подвигов, едет через город с закрытым лицом.

Как потом рассказывал Яньлан, на улочке у овощного рынка случилось непредвиденное. К коню Дуаньвэня неожиданно пробился старый бродяга-нищий в лохмотьях, просивший на улицах подаяние, и, протянув посох, которым он обычно отгонял собак, сбросил с лица Дуаньвэня эту черную повязку. Это произошло так неожиданно и стремительно, что Дуаньвэнь даже вскрикнул, пытаясь схватить тряпку в воздухе. Но было поздно. Его бледное чело уже открылось солнечному свету, и кое-кто из окружавших Дуаньвэня зевак успел рассмотреть выколотые у него на лбу два четких иероглифа размером с головастика — «ИМПЕРАТОР СЕ».

Народ на улочке у овощного рынка мгновенно охватило неописуемое волнение. Дуаньвэнь осадил коня и повернул назад, держа одну руку на лбу, а другую на мече и тесня напиравшую толпу со страдальческим и одновременно свирепым выражением. Его яростные выкрики отдавались в головах людей какими-то тупыми ударами. Пришпорив своего породистого скакуна, Дуаньвэнь галопом помчался прочь, и преградивший ему дорогу Яньлан с несколькими царскими стражниками не смог остановить его. Пристыженный Яньлан впоследствии признался, что Дуаньвэнь ударом ноги сбросил его с коня, и он в суматохе сумел ухватить лишь один-единственный волосок с конского хвоста. Так, среди всей этой неразберихи на улице, Дуаньвэню и удалось скрыться.

Вооруженные отравленными стрелами лучники Цзи Чжана напрасно прождали в угловой башне дворца Се всю вторую половину дня. В конце концов они увидели лишь возвращавшегося ни с чем Яньлана со свитой и получили приказ убрать луки. У меня тогда появилось предчувствие, что этим планам не даст осуществиться некая таинственная сила, и когда я, словно издалека, услышал, как упала на пол с еле слышным печальным звуком табличка «ху»[44] Яньлана, сковывавшее меня напряжение, как ни странно, тут же спало.

— Его смерть отвели силы свыше, это воля Неба, — сказал я Цзи Чжану. — Если я желаю его смерти, а Небо хочет, чтобы он жил, он останется жить.

— Государь, не послать ли мне воинов, чтобы никого не выпускали из городских ворот? Полагаю, Дуаньвэнь еще в городе, и хотя мы спугнули его неосторожными действиями, как говорится, «раздвинули траву и потревожили змею», не мешало бы схватить его, как изменника, — предложил Цзи Чжан.

Но рассказы о героизме Дуаньвэня уже разнеслись по всем уголкам царства Се, Люди стали сомневаться в своем государе и научились отличать истину от фальши, а доброе зерно от плевел. Я никогда не говорил, что белое — это черное, как говорится, не называл оленя лошадью, но был чуток от природы и прислушивался к внутреннему голосу, который нашептывал: «Ты должен убить этого грозного героя, вершителя судеб, „повелителя ветра и облаков"». Вот, собственно, и все, и вдаваться в объяснения перед Цзи Чжаном мне не хотелось.

— Надо положиться на волю Неба, — обратился я к собравшимся заговорщикам. — Возможно, Дуаньвэнь и есть настоящий государь Се: в глубине души я чувствую, что ему, похоже, помогает некая сила свыше. Сможем мы убить Дуаньвэня — хорошо. Не сможем, пусть живет. Будем считать это одной из моих пьяных шуток.

Четверо заговорщиков стояли передо мной в угловой башне навытяжку и переглядывались. Их лица выражали сомнения и стыд. Ясное дело, они были разочарованы моей нерешительностью и тем, что я не довел дело до конца. Под полуденным ветерком веревка колокола угловой башни раскачивалась, и его внутренняя стенка издавала еле слышный гул. Все, кто находился в башне, насторожились, прислушиваясь к этому странному звону, и никто не осмеливался нарушить тягостное молчание, хотя каждый, в том числе и я, пытался предугадать, какие великие перемены ждут в будущем царство Се. В слепящем солнечном свете того летнего полудня я увидел, как по красной глазури черепичной крыши и по выстроившимся под дозорной башней зеленым кронам деревьев разливается белый свет беды.


Царские стражники прочесывали город два дня и две ночи, но Дуаньвэнь как в воду канул. На третий день они вернулись в резиденцию пинциньского принца, где в заброшенном колодце в дальнем дворе обнаружили начало подземного хода. Двое стражников спустились в ход с факелами и долго шли в темноте на ощупь, пока не выбрались на поверхность под старым стогом сена, стоявшем в дубовой роще за северными городскими воротами. С ветки дерева у подземного хода свешивался оторванный рукав, на котором стражники прочитали написанные кровью иероглифы: «День, когда Дуаньвэнь вернется в столицу, станет последним днем Дуаньбая».

Они принесли этот белый рукав в Зал Чистоты и Совершенства и вручили мне как единственное оставленное Дуаньвэнем доказательство его вины. Я смотрел на написанные твердой рукой кровавые иероглифы, и боль глубоко пронзила мне сердце. Пока я с ножницами в руках разрезал рукав на кусочки, в голову пришел занятный и жестокий план мести. «Доставьте Дуаньу во дворец, — громко крикнул я дворцовым евнухам. — Он у меня сожрет этот траурный флаг».

Когда Дуаньу привели к Залу Чистоты и Совершенства, он, как всегда, пыжась от безудержного самонадеянного высокомерия, остановился на нефритовых ступеньках и с вызовом уставился на меня, отказываясь преклонить колена. Стражники накинулись на него, чтобы поставить на колени силой, но поднаторевший в боевых искусствах Дуаньу раскидал троих из них в разные стороны.

— Хочешь убить, так убей! — крикнул он. — Но на колени меня тебе не поставить.

— Как же сделать так, чтобы он встал на колени? — спросил я, задумавшись, у стоявшего рядом Яньлана.

— Остается только разбить ему молотом коленные чашечки, — негромко посоветовал Яньлан.

— Тогда тащи сюда молот. Он должен понести заслуженное наказание вместо Дуаньвэня.

Мучительный крик вырвался изо рта Дуаньу, когда молот разнес ему коленные чашечки, и он рухнул на нефритовые ступеньки. К нему подскочили двое стражников, — взяли его под руки и приподняли, а третий, обхватив сзади, силой заставил его склонить голову. Так Дуаньу, хоть и необычным образом, но встал передо мной на колени.

— А теперь пусть глотает эту разрезанную тряпку, этот лакомый кусочек, что оставил ему Дуаньвэнь. — Я от души расхохотался и, спустившись по ступенькам, похлопал Дуаньу по плечу. — Ты ведь любишь полакомиться, верно?

С усилием подняв голову, Дуаньу посмотрел на меня. Самонадеянное высокомерие в его глазах сменилось таким отчаянным возбуждением, что казалось, из них вот-вот брызнет кровь. «Ты не государь Се, — проговорил он, как во сне, — настоящий государь — Дуаньвэнь. День, когда Дуаньвэнь вернется в столицу, станет твоим последним днем».

— Да, в этом мы ничуть не сомневаемся. — Улыбка исчезла с моего лица. Собрав с земли кусочки ткани, я схватил Дуаньу одной рукой за подбородок, а другой стал запихивать их ему в рот, приговаривая: — Только сейчас я — государь Се и что хочу, то и делаю. Если не хочу тебя слушать, ты должен молчать.

Я наслаждался своей местью Дуаньу целый «ши-чэнь»,[45] и я даже устал. Когда стражники перестали держать его под руки, стоять он уже не мог. Я смотрел, как он ползает по земле, волоча длинные, одеревенелые, как колоды, ноги. Преодолевая приступы рвоты, Дуаньу забрался по ступенькам к моим ногам, ухватил меня за край парадного халата с вышитыми драконами, и я увидел, как его лицо вдруг осветилось простодушной и восторженной улыбкой.

— Ты видел, что выколото на лбу у Дуаньвэня? — спросил он.

— Нет, но это видели люди на улице. А о том, что Дуаньвэнь замышляет захватить трон, известно каждому встречному.

— А знаешь, кто написал эти два иероглифа — «император Се»?

— Как раз собирался спросить тебя об этом — ты, что ли? Или он сам?

— Нет. Это сделал дух покойного государя. Однажды ночью Дуаньвэнь увидел во сне руку покойного государя с блестящей золотой иглой. Когда наутро он проснулся, на лбу у него проступили эти два иероглифа.

— Чушь все это! Со стороны Дуаньвэня чистое сумасбродство надеяться, что с помощью такой провокации он сможет пробраться во дворец. Если бы я увидел этот проклятый лоб своими глазами, как, ты думаешь, я бы поступил? Взял бы нож и вырезал бы понемногу эти иероглифы, пока он не очнулся бы от этого сна.

— Нет. Эти слова — проявление священного духа покойного государя, и никому — ни тебе, ни самому Дуаньвэню — не скрыть эти слова, никому не дано стереть их у него со лба.

Издав сухой дерзкий смешок, Дуаньу отпустил мой халат с драконами и скатился по нефритовым ступенькам. Подскочившие стражники поволокли его прочь от Зала Чистоты и Совершенства. Издалека волнистый кровавый след от его разбитых коленей напоминал змею. Даже когда Дуаньу скрылся из виду, до меня по-прежнему доносился его дикий хохот, от которого волосы вставали дыбом.


Через много лет обитания в стране бессмертных славный покойный государь, мой отец, вернулся и навис над моей головой тяжкой тенью. За все эти годы ходило немало толков о причине его смерти: кто-то говорил, что он умер, приняв поддельную пилюлю долголетия; другие утверждали, что он умер в кровати прелестницы Дайнян; находились и такие, кто тайно выдвигал теорию о том, что своего собственного сына отравила госпожа Хуанфу.

У меня же имелось на этот счет собственное суждение. Я считал, что лишь тревоги, страх и распутство, вместе взятые, образуют ту опасную для жизни петлю, которая может в любой момент унести в загробный мир кого угодно. По моему мнению, царственный батюшка навлек на себя погибель собственными руками, что сам крепко-накрепко затянул на себе эту петлю.

С начала лета на утренних аудиенциях в Зале Изобилия Духа я неоднократно видел огромную, густо заросшую черными волосами руку царственного батюшки, которая плыла, словно облачко, среди высоких шапок и широких поясов собравшихся сановников. Она бросала вниз покрытую плесенью веревку, всю в червях и личинках, и та со свистом неслась ко мне. Еще чаще эта рука являлась по ночам во сне. Я будто наяву видел, как рука батюшки ласково поглаживает лоб другого своего сына, старшего, Дуаньвэня, и золотой иглой выкалывает ему на лбу слова: «император Се».

«Ты — ненастоящий», — раздавался голос царственного батюшки.

«Настоящий правитель Се — Дуаньвэнь», — говорил он.


Мне доложили, что Дуаньвэнь уже в Пиньчжоу, что он бежал туда, спрятавшись от проверок на дорогах в гробу. Это был гроб Ли Аня, скоропостижно скончавшегося правителя уезда Цин. Носильщики несли гроб на похороны в Пиньчжоу, родной город покойного, и как утверждала народная молва, всю дорогу до Пиньчжоу Дуаньвэнь пролежал под покойником.

Ну, а добравшись до Пиньчжоу, он попал в вотчину Западного гуна Чжаояна, который всегда в Дуаньвэне души не чаял и был одним из четырех вассальных правителей, кто выступал за применение силы для возведения Дуаньвэня на трон. Так что можно было с уверенностью сказать, что теперь Дуаньвэнь зализывает раны в резиденции Западного гуна, обретя, наконец, сравнительно безопасное пристанище.

Мы с матушкой, госпожой Мэн, без конца переживали по этому поводу. Она полностью отдавала себе отчет в том, что факт бегства туда Дуаньвэня стал источником бедствий для великого дворца Се, и, прожужжав мне все уши укорами, срочно вызвала первого министра Фэн Ао на тайные переговоры. «Или рыба сдохнет, или сеть лопнет, — заявила мне госпожа Мэн. — Мы ни в коем случае не должны позволить Чжаояну и Дуаньвэню вступить в сговор, что называется, "влезть в одни штаны". Дуаньвэнь должен быть казнен непременно, другого не дано, даже если при этом ничего не останется от резиденции Западного гуна».

Первый министр Фэн Ао примчался в Зал Жемчужной Прохлады. Его точка зрения в корне расходилась со взглядами госпожи Мэн. Но, странное дело, по мере того как они с госпожой Мэн все глубже вникали в существо вопроса, я оставался лишь сторонним наблюдателем. Мне вдруг вспомнились те времена, когда много лет назад мы с Яньланом бродили, переодетые, по Пиньчжоу, как оказались среди толпы народа в исполненной радости обстановке праздника «лабацзе». Я ясно представил себе странствующую цирковую труппу, только что прибывшую с юга, усталых, но веселых актеров в окружении зевак и разложенный на свободном пространстве их разнообразный реквизит — колотушки для отбивания такта, чайники, тарелочки, бревна эквилибристов, подъемные колеса, марионетки и многое другое. Казалось, это — прекрасная и наполненная богатыми образами мечта. Но тут перед глазами возник тот самый, натянутый высоко в воздухе канат, который, как радуга, перекинулся от Зала Жемчужной Прохлады до самого Пиньчжоу. Я словно воочию увидел канатоходца: весь в белом, вытянув руки в стороны, он с легкой улыбкой делал три шага вперед, потом шаг назад, демонстрируя свое совершенное искусство, такое опасное и в то же время прекрасное. Под радостные возгласы толпы он обернулся, и я понял, что и душой, и телом он — мое второе «я».

— У Западного гуна Чжаояна — двадцатитысячная армия отборных солдат под командой храбрых военачальников, и если правительственные войска выступят в поход на Пиньчжоу, то совладать с ним будет непросто, — наставлял первый министр Фэн Ао. — Западный гун — самый могущественный из всех восьми вассальных правителей. Как говорится, «лед толщиной в три чи за один студеный день не нарастает». Покойный государь при жизни рассматривал Чжаояна как скрытую язву, но так ничего и не смог противопоставить способностям этого человека. Сегодня везде: и при царском дворе, и в народе — идет смута, и существует угроза, внутренняя и внешняя. Не успели мы подавить восстание Цзитяньхуэй, как вспыхнули бунты в уезде Тан и городе Фэнчжоу, так что собирать войско и идти на Пиньчжоу мы можем лишь на бумаге. — С туманной улыбкой Фэн Ао закончил свою речь, и его лукавый сметливый взгляд, скользнув по лицу госпожи Мэн, задержался на резном оконном наличнике Зала Жемчужной Прохлады, где с жужжанием сновала муха. — Полагаю, и вам, ваше величество, и вам, ваше высочество, досаждают мухи, — продолжал он, используя двусмысленную игру слов.[46] — Так вот, лучший способ справляться с мухами — не гоняться за ними с мухобойкой, а раскрыть окно и дать им улететь.

— А что, если она не захочет улететь? — не отставала госпожа Мэн. — Что если она вознамерится полететь прямо тебе в лицо?

— Тогда вам понадобится лучшая мухобойка из всех существующих, — вздохнул Фэн Ао. — К сожалению, такой мухобойки я никогда не видел, так что, возможно, остается лишь, прикрыв один глаз, следить за этой мухой.

— Ах, какой мудрый и находчивый первый министр Фэн Ао. — Госпожа Мэн вдруг рассвирепела, и ее обычно грустное и печальное выражение лица сменилось ядовитой усмешкой. Она схватила стоявший на круглом столике из дальбергии чайник изумрудной глазури и запустила им в первого министра. — Хочешь, чтобы мы отсиживались во дворце и ждали смерти? — завопила она, вскочив со стула и ткнув пальцем в нос Фэн Ао.[47] — Ни одному слову не верю из той вони, что вы, трусы несчастные, здесь распускаете. Ну, я вам покажу, узнаете у старой матушки, почем фунт лиха.

Униженный Фэн Ао прикрыл побагровевшее лицо рукавом и не произнес больше ни слова. Площадная брань, слетевшая с уст госпожи Мэн, повергла меня в шок. Это был первый случай, когда она проявила перед высшими придворными сановниками свои скверные простонародные привычки. Думаю, взорваться безумным гневом, как это нередко случалось и со мной, ее заставила сложившаяся ситуация, когда она лишилась прикрытия и оказалась под ударом, что называется, «зубы стынут, если их не прикрывают губы».

Я-то закрыл глаза на то, что госпожа Мэн изъяснялась, как сварливая уличная баба, а вот первый министр Фэн Ао, человек самолюбивый и благородный, по всей видимости, не смог больше принимать такой срам от наложницы, вышедшей из задних покоев дворца, это уже ни в какие ворота не лезло. Через несколько дней после этого случая по столице расползлись слухи, что Фэн Ао, первый министр при двух государях, подал в отставку и уехал в родные места.


На восьмой лунный месяц государевы послы, отправленные к восьми вассальным правителям, один за другим вернулись ни с чем. Привезенные ими послания трону оказались написанными как по шаблону: Восточный гун Дацзюнь и Юго-западный гун Дацин не могли приехать в столицу по болезни; Южный гун Чжаою ссылался на непосильное бремя административных забот, а Северовосточный гун Дачэн якобы лично возглавил военную экспедицию, чтобы собрать во всех уездах многолетние недоимки по налогам. Я понял, что доклады вассальных правителей так похожи неспроста, это был крайне опасный знак. Получалось, что мое желание повернуть мощь остальных вассалов против Чжаояна — наивная мечта.

На мой призыв явиться во дворец откликнулся только правивший лишь номинально Северо-западный гун Даюй. Он уже не один год обретался в столице, по-прежнему предаваясь пьянству и разврату, и уже настолько погряз в этом, что сам был не в силах вырваться из силков деградации и морального упадка. Увидев, как он вваливается, покачиваясь, в Зал Изобилия Духа с засохшей помадой на щеке, я догадался, что он, по всей вероятности, явился сюда прямо из какого-нибудь развеселого дома.

«Лишь один человек явился по моему зову, да и тот пьяница и бабник, так что, вероятно, только с ним я и могу обсуждать состояние дел в своем государстве». Подавив горькую усмешку, я приказал слугам подать Даюю отрезвляющую пилюлю. Даюй тут же раскрошил ее пальцами и бросил на пол, не переставая твердить, что он не пьян. По его словам, он никогда не был так трезв, как сегодня. Неверными шагами он бочком добрался до стула и уселся на него, беззастенчиво рыгнув при этом.

— Посидишь немного и можешь идти. Остальные не явились и не явятся. — С отвращением глядя на его раскрасневшееся во хмелю, усыпанное бородавками лицо, я понимал, что обсуждать что-то уже нет смысла. — Рыгни еще несколько раз и можешь идти.

— Слышали ли вы, государь, об одной девице из «Терема Золотой Иволги», которую именуют Зеленоглазой Невольницей? Она — персиянка и такая красотка, что не передать. Играет на музыкальных инструментах, танцует, а выпить сколько может — просто уму непостижимо. Если соблаговолите, можно доставить ее во дворец. — Даюй действительно рыгнул еще раз. Потом наклонился поближе, так, что я ощутил, как от него разит смесью винного перегара и женских ароматов, и голосом, в котором сквозило искреннее восхищение, изрек: — Хотя в ваших шести дворцах, государь, «пудра и краска для бровей» — красавицы как на подбор, ни одна Зеленоглазой Невольнице и в подметки не годится. Так неужели вам, ваше величество, не хочется познать прелести этой персиянки?

— Отчего же не попробовать, приводи ее сегодня вечером во дворец.

Довольный Даюй расхохотался. Я знал, что он большой любитель устраивать любовные союзы при дворе и получает от этого искреннее удовольствие. Странным было то, как повел себя я, ведь настроение у меня было хуже некуда, а я позволил Даюю заманить меня в западню чувственных утех.

Так думы о Дуаньвэне и Чжаояне на время были отставлены. С древнейших времен немало правителей, сидя на огнедышащем вулкане, находили утешение в объятиях красавиц. «Так что, — думал я, — я не единственный, и в этом не моя вина». Вечером Даюй тайно доставил Зеленоглазую Невольницу в боковой придел Зала Чистоты и Совершенства. Ее роскошное, гладко-шелковистое, как белый нефрит, и прозрачное, как торный хрусталь, тело дышало ароматом неминуемой смерти. На запястьях и щиколотках красовались золотые и серебряные браслеты, и когда она танцевала, они издавали мелодичный и чарующий звон. Забравшись на невысокий столик, бесстрашная красавица-персиянка исполнила знаменитый у нее на родине танец живота. Потом она спрыгнула со столика и, пританцовывая, приблизилась сначала к Даюю, а потом упала в объятия ко мне. Она открыто подзадоривала меня взглядом голубых с черными зрачками глаз, а исполненными страсти руками производила волнующие движения. Я ошалело смотрел на нее, чувствуя, как эта прекрасная богиня смерти нежно поглаживает меня, начиная с головы и области сердца, и неторопливым потоком ледяной воды устремляется все ниже. А откуда-то из-под высокого свода небес еле слышным звуком печально донеслось: «Государь Се погряз в распутстве, и беды скоро обрушатся на царство Се».


С тех пор как Хуэйфэй покинула дворец, я не получал о ней никаких вестей и всякий раз, пересекая каменный мостик через Царскую речку, ловил себя на том, что смотрю вниз. Все оставалось так же, но не было ее самой: в разросшемся под ивами душистом разнотравье уже не бежала у самой воды та девушка в белом, готовая взлететь, как птица. Я думал об этой девушке из Пиньчжоу, о том, что теперь она уже, верно, приняла монашеский обет, «вошла во врата пределов небытия», вспоминал о связывавшей нас когда-то глубокой привязанности и любви, и душу поневоле наполняла печаль.

А между императрицей и наложницами не утихали ссоры и распри. Эти невежественные недалекие женщины будто не понимали, в каком шатком положении находится царство Се; их больше занимали слухи и сплетни о том, кто кого красивее, кто во что одет, кто родил ребенка или забеременел, и при этом они вели себя крайне глупо и комично. Однажды я видел, как Ланьфэй велела натереть себе лицо рисовым уксусом, а потом уселась на солнце перед Ланьхуадянь — Залом Цветущей Орхидеи. От уксуса глаза у нее без конца слезились, а в покрасневших и опухших уголках глаз много дней собирался гной. Позже от одной служанки я узнал, что Ланьфэй испробовала на себе тайный народный рецепт красоты и в результате обрекла себя на невыразимые страдания. Служанку, наносившую уксус ей на лицо, она отблагодарила тремя злобными оплеухами.

Еще более смехотворным оказался другой рецепт, неизвестно откуда попавший в руки наложниц. Это был якобы чудодейственный эликсир, гарантирующий наступление зачатия. Пока я в раздражении и смятении выслушивал в Зале Изобилия Духа составленные в крайне резких выражениях доклады сановников, мои наложницы, окружив небольшую глиняную печурку, готовили в ней это снадобье. Кого бы из них я в ту пору ни посещал, везде в их покоях мне в ноздри бил отвратительный запах какого-то лекарства. Однажды я навестил Ханьфэй, и там, в конце концов, выяснилось, что это она пустила в оборот этот рецепт. Она настолько погрузилась в атмосферу созданного ею самой фарса, что с самодовольной ограниченностью заявила:

— Разве они не ревнуют ко мне? Разве безумно не хотят родить вашему величеству наследника? Вот я и сляпала этот рецепт. Умереть с него они не умрут, но зато, будем надеяться, головы у них только этим теперь и заняты. И я избавлена от того, что они целыми днями пялятся на меня и слюни пускают от зависти.

Я глянул на этот рецепт, где Ханьфэй наобум перечисляла около десяти видов лекарственных трав, в том числе коптис китайский, фенхель обыкновенный, пастернак посевной, рябчик мутовчатый, корень дудника, мастиковое дерево, форзиция свешивающаяся, горец многоцветковый, жимолость и цистанхе. Ну, а заключительный ингредиент ясно свидетельствовал о желании Ханьфэй отомстить тем, кто будет принимать это средство, и подшутить над ними: как выяснилось, кроме всего прочего туда добавлялась свиная моча. «Вот откуда эта жуткая вонь от горшка, в котором варилось это лекарство», — подумал я. — «Бедолаги». Меня разбирал смех, но было не до смеха, когда я, разрывая этот рецепт на полоски, представлял себе, как императрица с остальными наложницами зажимают носы, принимая это снадобье. Взглянув на гордо выпирающий живот Ханьфэй, я погладил его:

— Теперь ты, должно быть, довольна?

— Конечно, довольна, государь. Как не быть довольной? Пройдет всего два месяца, и появится наследник. — Залившееся румянцем лицо Ханьфэй светилось счастьем. — Неужели вы, государь, не довольны? — в свою очередь с трогательной наивностью спросила она.

— Только небу известно, доволен я или нет. — Я отвернулся, чтобы не видеть полного страстной нежности взгляда Ханьфэй, и, опустив голову, стал играть с нефритовым жезлом жуй. — А ты не боишься? — спросил я. — Не боишься, что может неожиданно нагрянуть беда? Не боишься в один прекрасный день кончить, как Хуэйфэй?

— Нет, не боюсь. Ведь я под покровительством вашего величества и госпожи Мэн, и эти женщины не осмелятся так распоясаться, чтобы навредить мне. Если беда и придет, вы с госпожой Мэн ведь не оставите меня? — Ханьфэй подошла ко мне и попыталась сесть на колени, но из-за ее располневшей фигуры это проявление нежности вышло неуклюжим. В этот момент я почувствовал, насколько непроста и грозна давящая на меня сила, словно смытые горным потоком огромные камни рушатся один за другим на мой хрупкий царский венец.

— Беда придет из-за дворцовых стен, и если она сметет даже дворец Се, в опасности будут все, и на помощь не придет никто. И этот день для нас почти наступил. — Резко встав, я отпихнул Ханьфэй и, словно спасаясь бегством, пошел прочь из ее спальни. Охваченный безумной яростью, я стал бешено пинать жемчужную занавеску на входе в Башню Любования Луной. — Скажи этим потаскушкам, — крикнул я застывшей от ужаса Ханьфэй, — пусть приспустят исподнее и ждут у ворот дворца, потому что Дуаньвэнь уже на подходе. Он придет и обрюхатит вас всех.


Постепенно я совсем перестал посещать наложниц, проводя ночи в одиночестве в Зале Чистоты и Совершенства, говорить о неведомо почему поразившем меня бессилии я стеснялся, скорее всего, мое состояние было связано с унынием и отчаянием, в котором я теперь пребывал. Я не хотел обращаться за чудодейственными средствами к придворному врачевателю, делая вид, что ничего не знаю о разнообразных попытках наложниц выяснить, что со мной происходит, и отвергая их заигрывания и намеки. В каком-то торжественно-печальном настроении я готовился встретить свой последний день.


И вот наступили последние дни моего царствования. Огонь в моем сердце погас, и прекрасных женщин заменял всегда бывший при мне верный раб Яньлан. Помню, однажды ночью гремела гроза, а мы с ним болтали при свете свечей, вспоминая подробности нашей жизни во дворце, когда мы были юными и наивными. Конечно, больше всего разговоров велось о той тайной вылазке в Пиньчжоу, и мы оба поняли, какое неизгладимое воздействие оказал на нас обоих многолюдный праздник «лабацзе». В ночном небе грохотали раскаты грома, Зал Чистоты и Совершенства содрогался под потоками проливного дождя, свечи у моей кровати вдруг замигали и погасли. Темноту разорвала яркая вспышка молнии, я соскочил с царского ложа, чтобы закрыть окно, но меня удержал за руку Яньлан.

— Не бойтесь, государь, — проговорил он, — это лишь молния, а молния никогда не попадает в царские покои.

— Нет, возможно, эта молния целит как раз в меня. — Я в страхе уставился на деревья, раскачивающиеся под ветром рядом с Залом Чистоты и Совершенства. — Теперь я уже ни во что не верю, кроме того, что бедствия подступают все ближе к великому дворцу Се, и что последние дни царства уже не за горами.

Яньлан стоял в темноте, как всегда, ссутулившись, лицо его скрывала глубокая тень, но я слышал, как он горько по-женски всхлипывает, и понял, что он разделяет мой страх и мою печаль.

— Если удастся пережить эти бедствия, которые скоро нагрянут, если мне удастся уйти из дворца Се живым, Яньлан, угадай, какое занятие я себе выберу?

— Пойдете искать тот цирк из Пиньчжоу и станете канатоходцем.

— Верно, я пойду искать тот цирк из Пиньчжоу и стану канатоходцем.

— Если вы, государь, станете канатоходцем, ваш раб станет эквилибристом на бревне.

Я обнял Яньлана за плечи и крепко прижал к себе. В ту недобрую грозовую ночь мы с низкорожденным верховным евнухом держали друг друга в объятиях и плакали в горестном предвкушении конца этих восьми лет царствования.

Глава 10

На двадцать шестой день восьмого лунного месяца великий и славный генерал Дуаньвэнь и Северо-западный гун Чжаоян стремя к стремени проехали через городские ворота Пиньчжоу во главе исполненной боевого духа армии, которая растянулась за ними на несколько ли, заслоняя стягами небо и солнце и наполняя звуками боевых труб всю северо-западную равнину. Многотысячное войско неудержимой лавиной устремилось к столице Се и на третий день приблизилось к расположенному примерно в шестидесяти пи от нее городу Чичжоу.

Утром того самого третьего дня разразилась битва при Чичжоу, самое известное сражение в истории царства Се. Десять тысяч солдат правительственных войск, выступивших на защиту города, сошлись врукопашную с силами мятежников, и на полях и речках вокруг города началась кровопролитная Схватка.

Бой не прекращался ни днем, ни ночью, и обе стороны понесли тяжелые потери. К полудню следующего дня оставшиеся в живых солдаты сбросили тела погибших в реку Чихэ, чтобы очистить место для решительной схватки. Трупов было так много, что они запрудили реку, образовав множество живых плавучих мостов, по которым в самый последний момент тайком стали удирать на другой берег объятые ужасом солдаты правительственных войск. От их тел разило кровью, и они разбегались по домам, бросая по дороге доспехи и оружие, мечи и копья.

Брошенное оружие потом подбирали местные крестьяне и делали из них плуги, мотыги и спицы для повозок, на которых они возили сено, надолго оставляя таким образом память об этой битве.

Мой любимый военачальник Цзи Чжан был сражен обрушившимся на него ударом пики «цзи»[48] Дуаньвэня, и это стало началом разгрома верных государю войск в битве при Чичжоу. Дуаньвэнь привязал вылетевшее из седла тело Цзи Чжана под брюхом своего коня и стал носиться галопом по берегу реки. Выколотые у него на лбу таинственные иероглифы ярко сверкали под полуденным солнцем. Где бы он ни пролетал на своем белом скакуне, оставшиеся в живых солдаты правительственных войск, заворожено глядя на эти окруженные сиянием иероглифы — «ИМПЕРАТОР СЕ», — склонялись, подобно осенней траве, перед мчащимся, как вихрь, белым скакуном Дуаньвэня, бормоча: «Император Се, император Се», и простирались пред ним ниц с выражением полной покорности.

Во дворце Се, в шестидесяти ли от поля битвы, царила атмосфера последнего часа. С того места, где я стоял на угловой башне, вглядываясь вдаль, была хорошо видна стоявшая перед Залом Закатной Дымки большая крытая повозка и несколько суетившихся вокруг нее солдат в черном. Они прибыли по приказу Шаомяня, правителя Пэн, чтобы отвезти принцессу домой, подальше от военных потрясений. До меня донеслись неясные звуки хриплых рыданий урожденной Пэн. Не знаю, по кому она плакала, может, просто поняла», что больше не вернется? В первый раз я почувствовал сострадание к этой надменной и своенравной женщине. Ведь она ничем не отличалась от всех остальных наложниц во дворце, вырванных из эфемерного мира женского затворничества и принужденных вернуться в реальность, состоявшую в том, что вместе с государем, под которым пошатнулся трон, им суждено было кануть в мрачную бездонную бездну.

В полдень я, бессильно опираясь на перила, стоял на угловой башне и смотрел вдаль, на запад, где под царственной голубизной небес, поверх серо-черных городских крыш, виднелись лишь несколько клубов желтой пыли на дорогах из-под копыт лошадей, которых нахлестывали купцы. Столичный люд, зная о надвигающихся военных бедствиях, заперся по домам и не выходил на улицу.

Мне так ничего увидеть и не удалось. Я не увидел последней битвы, которая шла в каких-то пятидесяти ли, не увидел обычно сновавших по городским улицам простолюдинов; на сердце у меня тоже было пусто. Через некоторое время я услышал, как ударил колокол угловой башни, и понял, что это похоронный звон. Но ведь на башне больше никого нет, и вокруг ни ветерка. Кто же тогда ударил в колокол, чтобы раздался этот звон? Мое внимание привлекла витая пеньковая веревка, привязанная к языку колокола. Она каким-то чудесным образом раскачивалась в неподвижном воздухе. Потом я, как ни странно, разглядел на веревке восемь маленьких белых демонов. Оказывается, это они появились среди бела дня и, уцепившись за веревку, заставили колокол издать леденящий душу звук.


Не помню уже, где я подобрал покрытый толстым слоем пыли «Луньюй». Прошло много лет с тех пор, как из дворца Се ушел монах Цзюэкун, который, уходя, просил меня дочитать до конца эту знаменитую мудрую книгу, но я о ней так ни разу и не вспомнил. Я положил тяжелый томик на колени, но взгляд охватил лишь пустоту, и я понял, что времени дочитывать «Луньюй» у меня уже не осталось.

Из всех женских покоев слышались плач и причитания, а дворцовые евнухи и служанки с пепельно-бледными лицами сновали туда-сюда в лабиринте зданий, как безголовые мухи. В покоях наложниц появилась моя матушка, госпожа Мэн, в сопровождении евнухов с отрезами белого шелка. Объяснять, что значит присланный от государя кусок шелка, не было необходимости, и госпожа Мэн, скрывая слезы, лично проследила за тем, как удавились Ланьфэй и Цзиньфэй, завязав этот шелк на стропилах. Потом она понесла оставшийся кусок шелка в Башню Любования Луной.

Ханьфэй, пребывавшая уже на седьмом месяце беременности, оказала госпоже Мэн яростное сопротивление и умирать отказалась, говорили, она изрезала белый шелк ножницами. «Я никак не могу умереть до того, как родится принц, — умоляла она, обхватив руками госпожу Мэн. — Не заставляйте меня, прошу. Если я должна умереть, принесите мне еще один кусок шелка после того, как родится принц».

— Ну, что ты за глупости несешь? — Госпожа Мэн уже беззвучно плакала. — Какая же ты глупенькая. Неужели ты и вправду думаешь, такой день для тебя настанет? Даже если я пощажу тебя, Дуаньвэнь уж точно не пощадит, а он со своей армией скоро ворвется во дворец.

— Не дайте мне умереть, я ношу принца, я не могу умереть. — Голос Ханьфэй сорвался на визг, и она босая выбежала из Башни Любования Луной, госпожа Мэн видела, как растрепанная Ханьфэй устремилась к Холодному дворцу, и догадалась, что та надеется спрятаться там среди отверженных наложниц. Тогда она остановила бросившихся было за ней евнухов. «Глупое дитя, — горько усмехнулась она, — там она умрет гораздо более страшной смертью. Женщины, что живут в Холодном дворце, могут разорвать ее на куски».

То место, где в смятении решила спрятаться Ханьфэй, действительно стало местом ее последнего упокоения. Потом я узнал, что, ворвавшись в каморку Дайнян, она попросила прикрыть ее соломой, что Дайнян и сделала.

У Дайнян давно уже был вырван язык, и она не могла говорить. Все десять пальцев ей тоже когда-то отрубили, и она прикрывала Ханьфэй соломой медленно и неуклюже. После этого Дайнян ногами — чуть ли не единственной оставшейся целой частью тела — стала бешено топтать забросанную соломой женщину, пока крики Ханьфэй о помощи не стихли, и пожелтевшие сухие стебли соломы не окрасились густой красной кровью.

Я не пошел к Холодному дворцу посмотреть на тело Ханьфэй, которую положили поверх кучи соломы. Не увидел я и свою собственную плоть и кровь, которую вытоптала из ее чрева полоумная отверженная наложница.

Мой последний день в великом дворце Се прошел в покое и оцепенении. С «Луньюем» в руке я ждал, когда на меня обрушатся бедствия, и мысли, как ни странно, текли плавно, как воды реки. Потом, когда со стороны ворот Гуансемэнь — Ворот Блистательного Се донеслись глухие удары разбивающего их тарана, я поднял голову. У входа в зал, вытянув руки по швам, стоял Яньлан. Бесстрастным голосом он доложил:

— Вдовствующая императрица мертва, Ханьфэй мертва, Цзиньфэй и Ланьфэй тоже мертвы.

— Ну а я? Я еще жив?

— Вам, государь, суждена долгая жизнь, — заявил Яньлан.

— А у меня такое ощущение, будто я — частичка за частичкой, капля за каплей — умираю и, боюсь, уже не успею дочитать «Луньюй».

В конце концов через сокрушенные ворота Гуансемэнь в пределы дворца валом прилива хлынул цокот копыт.

— Слышишь? — произнес я, зажав одно ухо кончиком пальца. — Это пришел последний день царства Се.


И вот, по прошествии восьми лет, я снова встретился в стенах дворца со своим сводным братом Дуаньвэнем.

Ненавидящего взгляда и мрачного выражения лица я уже не увидел. Дуаньвэнь стал победителем в долгой битве за царский венец, и теперь на лице у него играла усталая, но многозначительная улыбка. В тот миг, когда мы, ни слова не говоря, взглянули друг на друга, перед моим мысленным взором пронеслись все эти быстротечные годы, все, что произошло во дворце за столько лет, и не осталось никакого сомнения, что этот непоколебимый и бравый герой на белом коне — действительно воплощенный покойный государь.

— Ты — правитель Се, — проговорил я.

Дуаньвэнь громко и понимающе рассмеялся, а мне пришло в голову, что я первый раз вижу улыбку у него на лице. Потом он стал молча разглядывать меня, и в глазах у него появилось странное выражение жалости и теплого чувства.

— Никуда не годный хлам, ходячий мертвец. В свое время они силой водрузили тебе на голову царский венец Черной Пантеры, к несчастью для тебя и к несчастью для всего народа Се. — Дуаньвэнь соскочил со своего белого скакуна и подошел ко мне. За спиной у него крыльями развевался черный плащ, от него исходил неприятный кисло-терпкий запах. От выколотых на лбу иероглифов исходил слепящий свет, так что глазам было больно смотреть. — Видишь иероглифы у меня на лбу? Это священный указ, и оставил его дух покойного Государя. Я надеялся показать его тебе первому, а потом спокойно принять смерть, и никак не мог предположить, что все в моей жизни изменит палка нищего, которой он отгонял собак. Так что теперь ты видишь это последним. Кто истинный правитель Се?

— Ты — правитель Се, — повторил я.

— Да, я — правитель Се, это мое истинное «я», и весь мир сказал тебе об этом. — Дуаньвэнь положил одну руку мне на плечо, а другой сделал жест, который меня просто ошеломил. Он потрепал меня по щеке, как это сделал бы настоящий старший брат, и спокойным голосом — видно, все уже было тщательно продумано, — произнес: — Перелезай через дворцовую стену и живи, как простой народ. Для незаконного государя это идеальное наказание. Давай, перелезай и забирай своего верного раба Яньлана, — сказал Дуаньвэнь, — и с этого момента будешь жить, как простолюдин.

С мягких плеч Яньлана мое тело поднялось, как потрепанное полотнище флага, и стало медленно удаляться от того места, где я прожил больше двадцати лет. Ладони ощутили траву, которой оброс верх дворцовой стены, ее зубчатые края резали кожу. Я бросил взгляд на город, лежащий за дворцовой стеной: плывущее в небе жгучее солнце, а под ним улицы, дома, лес, пылающий зноем чужой мир. Над головой пролетела какая-то серая птица, и летнее небо огласил ее странный крик: «Ван — ван — Ван…»[49]

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 11

То жаркое, сырое и удушливое лето я начал жить, как простолюдин. В столице не было ни ветерка, от томившихся под жгучим солнцем людей на улице разило потом, а собаки, охранявшие дома чиновников, мирно дремали под карнизами, иногда поднимая голову на чужого и высовывая красный язык. В товарных и винных лавках было тихо и безлюдно, из-за угла показался отряд солдат мятежников со значками «северо-запад» на черной одежде, и я увидел Северо-западного гуна Чжаояна, гарцевавшего на рыжем скакуне, а также пятерых храбрецов-генералов, его «тигров», имена которых прогремели на всю страну.[50] Они окружали Чжаояна и его черное знамя с двумя кольцами. Глаза Чжаояна, седовласого и седобородого, так и сверкали, когда он проезжал по городу, излучая уверенность и непринужденность, это были глаза человека, который добился всего, что хотел. Я знал: именно эти люди объединились с Дуаньвэнем, чтобы свергнуть правителя Се. Чего я не знал, так это каким образом они собирались делить мой царский венец Черной Пантеры, обширные земли моей страны и огромные богатства.

Мы с Яньланом уже облачились в одежду простолюдинов. Сидя верхом на осле, я долго вглядывался в выбеленное зноем небо, а потом стал смотреть по сторонам на нанесенные войной опустошения. Яньлан, перекинув кошель через плечо, шел впереди и вел осла на поводу, так что я следовал за этим посланным мне Небом, преданным рабом. Он направлялся в родные места в уезде Цайши и взял меня с собой. Другого выбора у меня просто не было.

Из города мы выехали через северные ворота, которые, как и все остальные городские ворота, усиленно охраняли солдаты с Запада. Всех въезжающих в город и выезжающих из него они подвергали тщательному осмотру и допросу. Завернув в кусок шелка пару серебряных слитков, Яньлан незаметно сунул их старшему, и мы благополучно проехали. Никто меня не узнавал, потому что никому бы и в голову не пришло, что молодой купец в плетеной соломенной шляпе, защищавшей от лучей раскаленного солнца, который ехал верхом на осле, на самом деле — свергнутый правитель Се. Когда мы достигли холма в пяти ли к северу от столицы, я обернулся, чтобы посмотреть на великий дворец Се, однако величественная и роскошная обитель царей предстала передо мной расплывчатым желтым миражом, очертания смазались и куда-то плыли, и оставшиеся у меня с тех пор воспоминания о нем похожи на сон.

Чтобы попасть в уезд Цайши, мы двигались на юго-восток царства Се, в сторону, противоположную той, куда я выехал из дворца много лет назад, когда отправился в поездку на запад. Обширные равнины и многочисленное население юго-востока показались мне незнакомыми и полными экзотики. На широких просторах росли тутовые деревья и раскинулись прекрасно ухоженные поля, в крытых соломой хижинах жили мужчины, обрабатывавшие землю, и женщины, ткавшие полотно. Разбросанные вокруг деревни расстилались на моем пути к спасению холщовой занавеской в желтых и зеленых тонах. От жизни простых людей меня отделяли то речушка, то грязная дорога, то несколько попадавшихся то тут, то там деревьев, но до них было рукой подать. Крестьяне на токах, молотившие в каменных ступках рис, бросали на двигавшихся по казенному тракту путников отрешенные, мутные взгляды. Женщины в простых черных блузах с небрежно прихваченными красными лентами волосами, стиравшие, сидя на корточках, белье у речной дамбы, собирались на каменной пристани группами по трое-четверо, переговаривались между собой вульгарной скороговоркой и пытались угадать, кто мы такие и куда направляемся. Когда они выбивали белье, мне в лицо иногда попадали брызги из-под их колотушек.

— Это торговец солью, — говорила одна.

— Ерунда, за торговцем солью всегда идет караван лошадей, груженных мешками. По мне, так он смахивает на провалившего экзамен сюцая,[51] — замечала другая.

— Кому какое дело, кто он такой, — роняла третья. — Занимайтесь своим делом, а он пусть едет своей дорогой. К тому же, глупости вы обе говорите, — добавляла она. — Думаю, это чиновник шестого ранга, потерявший должность при дворе.

Пока я добирался до места, где можно было бы почувствовать себя в безопасности, пришлось выслушать немало подобных суждений, но через некоторое время от них уже не пробегал неприятный холодок по спине. Иногда я отвечал через реку на их непрошеные комментарии. «Я ваш правитель!» — громко сообщал я, и пришедшие стирать белье женщины-крестьянки покатывались от хохота, а одна пронзительным голосом предупредила: «Смотри, отрубит правительство твою собачью голову!» Мы с Яньланом, улыбаясь, переглядывались, и я торопливо нахлестывал осла, чтобы тот двигался дальше. Только Небу известно, что скрывалось за этими заигрываниями между мной и крестьянскими женщинами — радость или печаль.

На всем этом долгом пути я постоянно сталкивался с реалиями жизни простого народа: грязная дорога в уезд Цайши, окутанная клубами желтой пыли, действовала мне на нервы; внушали отвращение облепленные мухами придорожные кадки с навозом, в которых шевелились черви. Но больше всего досаждали грязные и убогие постоялые дворы, где приходилось останавливаться на ночлег и страдать от укусов комаров и мух и грубой, безвкусной пищи. На одной из придорожных станций я собственными глазами видел, как из щелей в бамбуковой циновке повыскакивали целых три блохи, а из дыры в стене, дико вереща, высунулась громадная крыса. Они безбоязненно запрыгнули на меня, и как я ни вопил и ни махал руками, избавиться от них мне так и не удалось.

Руки и ноги во многих местах неизвестно из-за чего опухли и невыносимо чесались. Яньлан каждый день смазывал больные места соком подорожника. «Все это послано Небом! Теперь даже блохи унижают меня», — не без горечи подшучивал над собой я. Яньлан ничего не отвечал, он осторожно, нежно и умело наносил тряпицей на мое тело бальзам. «Ты ведь тоже можешь унизить меня. — Схватив его за руку, я уставился на него в ожидании ответа. — Почему же ты этого не делаешь?» Яньлан по-прежнему молчал. Глаза его на миг сверкнули, потом повлажнели. Я услышал, как он тяжело вздохнул: «Вот придем домой, и все будет хорошо. Добраться бы до дома, государь, и эти твари больше не будут унижать вас».

Никогда не забыть эти ночи, проведенные в придорожных постоялых дворах. Раскинувшись на бамбуковой циновке, похрапывает усталый путешественник; за деревянным окном лунный свет заливает деревни и поля, из травы и кустов доносится стрекотание летних насекомых, а из канав и рисовых полей — беспрестанное кваканье лягушек. В восточных районах царства Се летом невыносимо жарко. Даже в полночь в сельских постоялых дворах — мазанках, крытых тростником и соломой, — душно, как в пароварке. Мы с Яньланом спим валетом, и я слышу, как он четко и отрывисто произносит во сне: «Домой, домой, куплю земли, построю дом». Без сомнения, Яньлан давно мечтал вернуться в родные края, а я для него — не больше, чем место багажа, который он везет домой. Все это часть жестокого замысла Небес. Теперь мне начинало казаться, что каждый на этом сельском постоялом дворе более счастлив и весел, чем я. И это при том, что когда-то я был верховным правителем всей страны.

На грабителей мы наткнулись в тридцати ли к югу от уезда Цайши. Опускались сумерки, Яньлан повел мула на водопой к канаве, а я устроился отдохнуть на придорожном валуне. Позади канавы начиналась густая и темная дубовая роща, и оттуда вдруг выпорхнула стайка птиц и вылетела ворона. Откуда-то издалека донесся нестройный топот подков. Из-за ветвей показались пятеро всадников в масках на быстрых конях. Стремительно, как молния, они налетели на Яньлана и серого осла, в переметных сумах которого мы везли свои пожитки.

— Бегите, государь, разбойники! — тревожно воскликнул Яньлан. Он изо всех сил потянул осла за поводья, чтобы выбраться на дорогу, но было поздно: пятеро разбойников в масках уже окружили его и осла. Ограбление произошло в мгновение ока. Я видел, как один из бандитов срезал сумы со спины мула и бросил одному из приятелей. Они напали на путешественников, которые не могли оказать сопротивления, поэтому все произошло так незамысловато и легко. Один из грабителей приблизился к Яньлану и после пары коротких вопросов разодрал на нем халат. До меня донеслись пронзительные и отчаянные мольбы Яньлана, но бандит, не обращая внимания на его протесты, срезал висевший у Яньлана на нательном поясе кошель с деньгами. Я застыл на своем валуне, ничего не соображая. В голове было лишь одно: они взяли все, что у нас было, и оставили нас без гроша.

Хлестнув коней, пятеро разбойников во весь опор помчались обратно в рощу и быстро растаяли в вечерней дымке. Яньлан долгое время лежал ничком у канавы без движения, потом его тело стало конвульсивно подергиваться. Он плакал. Жалобно закричал и осел. С перепугу он убежал в сторону и напустил целую кучу навоза. Подойдя к Яньлану, я поднял его с земли: все лицо его было в грязи и слезах. Я видел, что он безмерно несчастен.

— Как я теперь, без гроша за душой, явлюсь домой? — Он вдруг стал хлестать себя по щекам, приговаривая: — Болван я несчастный, мне все кажется, что вы, ваше величество, по-прежнему государь, а я все так же главный управляющий и верховный евнух. Ну, зачем нужно было носить деньги на себе! А как же иначе, если не на себе? Ведь осел у нас один и переметная сума одна, и из одежды лишь то, что на нас. — Отвернувшись, я обвел взглядом раскинувшуюся вокруг равнину. Что разбойников немало в горах и на море, я знал. Но что на равнине, да еще на казенном тракте тоже есть кровожадные и охочие до чужого добра бандиты, не слыхал.

— Я знал, что народ Се бедствует, часто голодает, и бывает, что доведенные до отчаяния люди становятся убийцами и грабителями. Почему я не принял мер предосторожности, почему допустил, чтобы на моих глазах накопленное за всю жизнь перешло в руки бандитов? — Закрыв лицо руками, Яньлан зарыдал. Пошатываясь, он устремился к тому месту, где стоял осел, и стал обеими руками гладить спину животного, на которой уже ничего не было. — Ничего не осталось, — пробормотал он. — Что, спрашивается, я поднесу родителям в знак сыновнего почтения? На что куплю дом и землю? На что буду заботиться о вас, государь?

Для меня эта напасть с ограблением стала лишь еще одним несчастьем, тем, что называется, «снегу намело, а тут еще и иней». А вот для Яньлана это был смертельный удар. Размышляя, как его утешить, я заметил под копытами осла что-то вроде книжного свитка. Страницы разлетелись и кое-где были замараны темной зеленью ослиного навоза. Оказалось, это «Луньюй», который я впопыхах засунул в переметную суму перед тем, как покинуть дворец Се. Очевидно, бандиты обнаружили его среди золота, серебра и драгоценностей и выбросили. Теперь, после всех передряг, он стал единственным, что у меня осталось. Я неторопливо подобрал страницы книги, зная, что в жизни простолюдином она мне практически никак не пригодится. Но я понял, что это еще один знак того, что «Луньюй» должен всегда оставаться со мной, куда бы в моих скитаниях меня ни забросила судьба.


К вечеру небо помрачнело, темные тучи низко нависли над крышами приземистых прижавшихся друг к другу домишек уездного города Цайши, и казалось, в любую минуту может хлынуть ливень. По улицам сновали лишь редкие продавцы фруктов и овощей с висящими на шестах корзинами. Покрытые с ног до головы дорожной пылью и без гроша за душой мы вернулись в родные места Яньлана. По мере того, как мы приближались к Байтеши — Жестяному Рынку, его стали узнавать. Сидевшие на пороге дома с чашками в руках женщины уставились на осла и, тыкая в Яньлана палочками для еды, стали о чем-то негромко судачить.

— Это они про тебя? — спросил я у быстро шагающего с ослом в поводу Яньлана.

— Да дивятся, что на осле нет поклажи и что я возвращаюсь домой с каким-то белолицым барчуком, — проговорил он, пытаясь скрыть смущение. — Похоже, они не знают о событиях в столице.

Родной дом Яньлана оказался тесной кузнечной мастерской. Там стояли шум и гам, несколько голых по пояс кузнецов суетились у горна, и пот лил с них градом. От волны вырвавшегося оттуда горячего воздуха я даже отшатнулся. Яньлан направился прямо к сгорбленному кузнецу постарше, который в это время обрабатывал кусок раскаленного металла, согнулся в поклоне и опустился перед ним на колени.

Старик застыл в полном недоумении. Было ясно, что он не узнал сына, который так долго жил вдали от дома.

— К вашим услугам, уважаемый, что вам угодно? — Отставив клещи, старик-кузнец попытался поднять Яньлана. — Может, острый кинжал или быстрый меч?

— Отец, это я, Яньлан. — Я услышал, как он всхлипнул. — Ваш Яньлан пришел домой. — Оставив свои дела, Яньлана окружили другие кузнецы. В это время распахнулась занавеска, закрывавшая вход в жилое помещение, и оттуда выскочила женщина в полурасстегнутой блузке с младенцем на руках.

— Яньлан вернулся? — обрадовано воскликнула она. — Мой сынок Яньлан вернулся?

— Ты не Яньлан. Мой сын служит государю в великом дворце Се. Он теперь вознесся высоко, как метеор, вкусно ест и одевается в шелка и бархат. — Кузнец с презрительной усмешкой оглядел стоявшего у его ног на коленях Яньлана. — Не надо дурачить меня, почтенный покупатель. Как может человек, одетый в лохмотья и покрытый грязью, быть моим сыном Яньланом?

— Отец, я, правда, Яньлан. Взгляните на красную родинку у меня на животе, если не верите. — Задрав халат, Яньлан повернулся к матери и отвесил ей земной поклон. — Матушка, — обратился он к ней, — вы-то должны узнать эту родинку. Я правда ваш сын, Яньлан.

— Э, нет, мало ли у кого родинки на животе, — упрямо качал головой старый кузнец. — Я не верю, что ты — Яньлан. Если тебе нужно оружие, чтобы кого-то убить, могу помочь. Но я никому не позволю выдавать себя за моего сына, так что лучше убирайся-ка отсюда, и сейчас же. — С этими словами старый кузнец схватил колун, пнул Яньлана и загремел: — Убирайся, не то кончишь свою собачью жизнь под этим топором.

Стоя в дверях какой-то лавки, я наблюдал, как в кузнице через дорогу разворачивается эта неожиданная драма. Из-за душивших его слез по-прежнему стоявший на коленях Яньлан вдруг резко вскочил и, спустив штаны, лихорадочно выкрикнул:

— Тогда посмотри на это, отец, это ты своей рукой кастрировал меня раскаленным ножом. Теперь уж ты точно признаешь меня!

Затем последовало полное слез воссоединение, и кузнец с женой обняли своего сына. Стук молотков и лязг металла в мастерской Байтеши вдруг стихли, и работники кузницы, кто голый по пояс, кто в рабочем фартуке, столпились у входа в дом семьи Яньлана и восторженно следили за всеми подробностями встречи отца и сына. Не скрывая слез, отец-кузнец со вздохом обратил взор к небу:

— Все говорили, что ты вернешься домой нарядный, купишь земли и построишь дом, обустроишь могилы семьи и воздвигнешь храм. Кто мог подумать, что ты придешь с пустыми руками. — Вытерев покрасневшие от слез затуманившиеся глаза, старик-кузнец вернулся к наковальне и снова стал обрабатывать брошенный на полдороге кусок металла. — И что теперь? Ты же ни на что не годишься — ни ношу на плечах носить, ни руками работать. Только на шее отца и будешь сидеть.

Моего присутствия никто и не заметил. Я стоял возле лавки, ожидая, когда Яньлан позовет меня. В это время небеса, наконец, разверзлись, дождь полил как из ведра, и над грязной улочкой у мастерской Байтеши поднялось вонючее облако взбитой дождем пыли. Капли дождя звонко забарабанили по сложенному под открытым небом крестьянскому инвентарю, они падали мне на лицо и на халат, заставляя перебегать от одного навеса к другому.

— Принесите зонтик! — крикнул я по привычке окружающим. — Быстро, зонтик несите! — Народ оборачивался на меня с изумлением и любопытством, вероятно, решив, что я сумасшедший. В конце концов, как всегда, именно Яньлан помог мне перейти под дождем дорогу. В его доме зонтика не было, поэтому он в суматохе прибежал с большущей закопченой крышкой от котла, под которой я, как под шляпой, и вошел в кузнечную мастерскую.


Все кузнецы величали меня «Благородный Лю». Каждый в мастерской Байтеши, в том числе мать и отец Яньлана, пришел к самым разным предположениям и измышлениям относительно того, кто я такой, но вслед за Яньланом так и стали называть меня. Не думаю, чтобы кто-то хоть чуточку поверил его рассказу о том, что я, мол, скрываюсь от брачного контракта, но этим простым людям было не под силу представить, кто я есть на самом деле.

Просыпаясь каждое утро под звон металла, я не сразу понимал, где нахожусь. Иногда казалось, что я вижу нефритовые курильницы и резные окна Зала Чистоты и Совершенства, иногда — что раскачиваюсь из стороны в сторону на спине осла по дороге на восток. В конце концов, продрав глаза, я замечал разложенные рядом с циновкой старые и новые крестьянские инструменты и только тогда осознавал, что судьба забросила меня в убогое, полное забот жилище простолюдинов. Из деревянного окна было видно, как Яньлан, встав на корточки у колодца во дворе, стирает в деревянном корыте мою грязную, пропахшую потом одежду. В первые дни нашего пребывания в мастерской одежду мне стирала его мать, но однажды она с руганью выбросила ее из корыта, и от ее пронзительного голоса я чувствовал себя как на иголках.

— Чего я вообще здесь торчу? — с гневом и отчаянием спросил я, глядя на Яньлана. — Надо было тащить меня к себе домой за тысячу ли, чтобы эта острая на язык женщина поливала меня оскорблениями?

— Все из-за того, что по моей вине все наши деньги попали в руки разбойников. Не потеряй мы все свои ценности, моя мать не вела бы себя с вами, государь, так невежливо. — Даже при простом упоминании об ограблении Яньлан начинал рвать на себе волосы и топать ногами. Он понимал, что именно из-за этого мы оказались в таком положении. По причине всех наших злоключений в дороге его когда-то лоснящееся пухлое лицо осунулось и пожелтело, а появившееся в глазах выражение отчужденности напомнило мне того восьмилетнего евнуха, каким он впервые появился во дворце. Яньлан пытался успокоить меня.

— Ваше величество, — говорил он, — ради меня постарайтесь не препираться с моей матушкой. Она с утра до ночи готовит еду, заботится о моих братьях и сестрах, к тому же она надеялась, что я сделаю головокружительную карьеру и вернусь из дворца разодетым в пух и прах. Разве она могла предположить, что я вернусь домой без гроша в кармане, да еще приведу с собой лишний рот? Ей досадно, и это неудивительно. — Он держал в руках миску жидкой каши, и от переживаний все лицо у него стало подергиваться. Я видел, как руки у него задрожали, и он затрясся всем телом. Миска выпала у него из рук; и каша расплескалась по полу.

— Силы небесные, как же мне теперь быть? — воскликнул он и, закрыв лицо руками, зарыдал. — Неужели никто не хочет понять, что я лишь евнух, беспомощный, абсолютно зависимый евнух, не мужчина и не женщина? Ведь я преданно служил вам всей душой, государь, когда вы правили, и оставался рядом после того, как вы оказались не у дел. Как же мне быть теперь, во имя небес?

Слова и действия Яньлана застали меня врасплох. Что говорить, я на самом деле относился к нему как к орудию, которое всегда в моем распоряжении. Мне не было дела до того, что верность стала у него привычкой, второй натурой, я забыл, что он всего лишь смышленый и чувствительный сын простого народа. Пристально глядя на него с сочувствием и печалью, я задумался о том, какими невыразимо глубокими стали с годами наши отношения, которые связывали нас пестрой шелковой лентой, окрашенной в цвета взаимного доверия и использования, заключенного друг с другом союза, возможно, даже с оттенком взаимного обожания. Когда-то она соединила нас, государя и евнуха, а теперь я ясно чувствовал, насколько она натянута так, что готова разорваться. Сердце заныло, будто пронзенное чем-то острым.

— Спасибо тебе за все, Яньлан. Я теперь простолюдин, как и ты, и что со мной будет — не ясно. Тебе больше нет нужды оставаться рядом, как раньше, чтобы присматривать за мной. Думаю, для меня настало время учиться жить жизнью простого человека, время снова пуститься в путь.

— Куда вы хотите отправиться, государь?

— Пойду искать бродячий цирк и учиться ходить по канату, ты что, забыл?

— Нет, не забыл, но ведь это лишь шутка. Разве можно, чтобы величественный Сын Неба смешивался с толпой цирковых артистов? Если вам, государь, непременно хочется уйти, тогда идите в Тяньчжоу и поищите приют у Южного гуна или наведайтесь в поместье Мэн, к брату вашей матушки.

— У меня больше нет желания жить среди членов царской фамилии и знати. На то была воля Неба, чтобы я скинул царское одеяние и стал канатоходцем. Еще когда я покидал стены дворца, я решил, что моим последним пристанищем станет бродячий цирк.

— Но ведь по дороге сюда мы не видели ни одного бродячего цирка. Те, кто зарабатывает на жизнь своим искусством, никогда долго не остаются на одном месте. Где вы собираетесь искать их, государь?

— Пойду на юг, а может, на юго-запад. Главное — следовать указующему персту судьбы, и рано или поздно я найду их.

— Раз мне, похоже, никак не убедить вас остаться, делать нечего, придется снова отправляться в путь вместе с вами. — Горестно вздохнув, Яньлан отошел в угол комнаты и стал собирать пожитки. — Нам нужно собраться и изыскать средства на дорожные расходы. Думаю, лучше всего занять денег в поместье Мэн. Ваш дядюшка — первый богач в Цайши.

— В этом нет нужды. Я не хочу что-то одалживать в поместье Мэн и не хочу, чтобы ты сопровождал меня. Позволь мне отправиться в путь одному, дай пожить настоящей жизнью простолюдина. У меня получится.

— Государь, вы хотите, чтобы я остался здесь, дома? — в панике взглянул на меня Яньлан. — Вы считаете, я плохо служил вам? — Он снова принялся всхлипывать. Рухнув на колени, словно у него отнялись ноги, он ударил обеими руками по листу железа. — Разве я смогу все время торчать дома? Будь я настоящий мужчина, который может взять жену и родить детей, создать семью и завести дело, будь у меня много денег, чтобы купить землю, построить дом и нанять слуг, я мог бы и остаться. Но сейчас у меня ничего нет. — Он подполз ко мне на коленях и, обвив мои ноги руками, поднял ко мне заплаканное лицо. — Ваше величество, я не хочу болтаться здесь и сидеть на шее у отца с матерью, и хотя мне не хочется снова пускаться в путь по пыльной, полной опасностей дороге, я лучше навсегда бы остался рядом с вами; государь, прислуживая вам во всем и ожидая того дня, когда вам снова улыбнется судьба. А если этому желанию не суждено сбыться, Яньлану остается лишь умереть.

Пошатываясь, Яньлан выскочил из спальни, промчался через окутанную жаром кузню, где кипела работа, и выскочил на улицу.

— Куда понесся? На тот свет спешишь? — крикнул ему вслед отец.

— Именно туда мне и надо. И срочно, — даже не остановившись, бросил в ответ Яньлан.

Вслед за работниками мастерской я бросился за ним, и мы добежали до самой реки. Там он нырнул в воду через головы стиравших женщин. В воздух взлетел целый фонтан брызг, и послышались изумленные возгласы тех, кто был на берегу. Вслед за барахтавшимся с криками Яньланом в реку нырнули несколько кузнецов. Они вытащили его из воды, как рыбину, положили в деревянное корыто для стирки и доставили на берег.

Обняв едва не утонувшего сына, отец Яньлана прижал его к груди. Багровое лицо старика окутала печаль.

— Бедное мое дитя, это ты из-за меня? — бормотал старый кузнец, вскинув тело сына на плечо и проталкиваясь через толпу. — Ну, чего уставились? — рыкнул он на зевак. — Хотите увидеть, что у него между ног? Так стащите штаны и посмотрите, эка невидаль. — На ходу он хлопал Яньлана кулаком по спине, пока у того изо рта не вырвалась струйка воды, оставив на дороге мокрый след.

— Ну, на этот раз маленького верховного евнуха пронесло, — заметил кто-то рядом. По-прежнему похлопывая сына по спине, старик-кузнец направился к дому. Дойдя до того места, где стоял я, он остановился и устремил на меня недружелюбный взгляд. — Кто ты, в конце концов, такой? — проговорил старый кузнец. — Мой сын у тебя не за женщину ли, а? Аж тошнит от всех этих ваших дел!


Я не знал, что и думать об этой попытке Яньлана по-женски искать погибели. Иногда мне и самому казалось, что отношения между нами кое в чем вызывают отвращение. В великом дворце Се они казались достаточно оправданными, а вот в мастерской Байтеши в уезде Цайши представлялись неуместными и даже вызывали презрение. Я не знал, как объяснить старику-кузнецу все связанные с этим причины и последствия, и мне оставалось лишь надеяться, что Яньлан не вздумает умереть. Он лежал на циновке из камыша, и мать прикрыла ему срамные места красными детскими штанишками. Освободив легкие от воды, которой он нахлебался, Яньлан пришел в себя. Первое, что он сказал, было: «Я — жалкое, презренное существо. Что я вообще собой представляю?»

Воспользовавшись суматохой в кузнице, я незаметно выбрался через окно на задний двор мастерской Байтеши. Там были сложены связки хвороста и лежали груды ржавого крестьянского инвентаря. Среди железяк я нашел небольшое шило: то ли его здесь спрятали, то ли выбросил кто из мастерской. Подняв его и заткнув за нательный пояс, я вышел на улицу. В ушах звенел проклинающий все и вся голос Яньлана. «Ну, а я, в конце концов, что собой представляю? Яньлан свое жалкое и презренное состояние получил от рождения, ну, а я что такое по сравнению с ним?» Наверное, лишь ученые мужи из Академии Ханьлинь смогли бы подобрать для меня правильное определение.

Я бродил по улицам Цайши в поисках закладной лавки, пока один уличный гадатель не сообщил, что в этом уездном городке их попросту нет. Потом он поинтересовался, что за вещь я хотел бы заложить. Когда я показал висевшую у меня на груди нефритовую подвеску в виде пантеры, его единственный здоровый глаз сверкнул, и он схватил меня за руку:

— Откуда у вас, уважаемый, такой редкое и драгоценное украшение из нефрита?

— Это фамильная драгоценность. Мой дед оставил ее моему отцу, а тот передал мне. Хотите купить? — с необыкновенным спокойствием спросил я.

— Такие редкие нефритовые вещицы в форме пантеры можно найти только в царском дворце, в столице. Так что, боюсь, уважаемый, вы оттуда ее и стянули, верно? — Не отпуская мою руку, гадатель следил своим единственным глазом, как я отреагирую.

— Стащил? — невольно улыбнулся я. — Наверное, да. А так как это вещь ворованная, могу продать недорого. Покупаете?

— Сколько же вы хотите за нее, уважаемый?

— Немного, только чтобы покрыть дорожные расходы.

— И куда же вы направляетесь?

— Не знаю. Посмотрим по дороге. Я ищу бродячий цирк с юга. Не видели, бывали они здесь?

— Бродячий цирк? Вы цирковой артист? — Отпустив мою руку, гадатель обошел меня кругом и с некоторым сомнением произнес: — Нет, вы не цирковой артист. Не знаю, как такое может быть, но в вас есть что-то от императора.

— Возможно, я был императором в прежней жизни. Разве не видно, как я хочу продать эту подвеску, чтобы получить средства на дорожные расходы? — Опустив глаза, я взглянул на коробку, куда гадатель складывал деньги: немного, но, скорее всего, на несколько дней пути хватит. Поэтому я снял драгоценное украшение династии Се, которое носил с детских лет, и положил сверху на стопку бирок для гадания. — Продаю, — сказал я, — за то, что у вас есть в этой коробке.

Гадатель помог мне пересыпать серебро из коробки в мой пустой кошель. Когда я, перекинув кошель через плечо, поспешил прочь, меня ошеломило то, что он сказал вслед:

— Я знаю, кто вы. Вы — свергнутый правитель Се.

Я даже вздрогнул. От этой таинственной способности гадателя все видеть меня охватил страх. Не зря говорят в народе, что в Цайши с древних времен немало людей с поразительными способностями. Теперь я волей-неволей убедился, что Цайши на самом деле место уникальное. Родом из Цайши была не только госпожа Мэн, могущественная когда-то вдовствующая императрица. Отсюда произошли многие выдающиеся чиновники и прекрасные наложницы, здесь жил и этот гадатель с замечательным даром предвидения. Я понял, что ничего доброго меня здесь не ждет и что нужно как можно быстрее покинуть этот город, где меня поджидала опасность.


В тот день на улицах Цайши царила какая-то необычно тревожная атмосфера, и жители пребывали в страшном возбуждении. По улицам проносились повозки и всадники, а высыпавшая из ворот городского ямыня[52] шеренга солдат в парчовых одеждах быстрым шагом направилась прямиком к перекрестку дорог в северо-восточном конце города. Поначалу я инстинктивно укрылся у края дороги, опасаясь, что этих солдат послали за мной, что это гадатель навлек на меня смертельную опасность. Но солдаты прошли мимо, и до меня донеслись радостные крики: «Все к усадьбе царского дядюшки. Его и всю его семью собираются казнить».

Тут я почувствовал облегчение и в то же время некоторый стыд. «Ну, чего бояться государю, который скитается по чужим краям и жизнь которого зависит от того, удастся ли ему продать нефритовую подвеску?» — подумал я и, надев плетеную бамбуковую шляпу, вышел на полуденный зной. Тут меня вдруг осенило, что царский дядюшка, член императорской фамилии Мэн, которого собираются казнить вместе со всей семьей, — вообще-то мой родственник. Я знал, что благодаря протекции моей матушки семья Мэн когда-то славилась высоким положением в Цайши и что в усадьбе этой семьи спрятано немало сокровищ из дворца Се, тайно переправленных сюда госпожой Мэн на трех больших лодках. Когда я впервые ступил в пределы уезда, мне было стыдно нанести визит царскому дядюшке, но теперь какое-то странное и потаенное чувство заставило меня последовать за одетыми в парчовую форму солдатами. Хотелось посмотреть, что Дуаньвэнь и Западный гун Чжаоян намеревались сделать с чиновниками, служившими прежнему властителю.

Место перед воротами усадьбы Мэн напоминало неприступную крепость, и солдаты блокировали выход в оба переулка. Поэтому мне пришлось встать у входа в чайную на одном из перекрестков, где я, смешавшись с группой наслаждавшихся полуденным чаем мужчин, стал смотреть в сторону усадьбы Мэн. Издалека, из-за высоких стен великолепной резиденции доносились горестные и пронзительные женские вопли. Людей одного за другим выводили из ярко-красных ворот мимо зеленых каменных львов.

Каждый был уже с кангой[53] на шее. Столпившиеся у двери в чайную посетители радостно хлопали в ладоши, непрерывно выкрикивая при этом: «Так им и надо! Теперь в Цайши наступит мирная жизнь». Меня поразило то, как эти люди радуются горю и страданию других.

— Почему вы так ненавидите царского дядюшку? — спросил я одного из них. Его в равной степени поразило мое неведение.

— Странный вопрос, уважаемый. Царский дядюшка притеснял народ, пользуясь силой своего покровителя, как говорится, «пес бросается, коли хозяин в силе», и обращался с людьми со зверской жестокостью. Каждую зиму он требовал мозги младенцев, чтобы укрепить свое здоровье, и в Цайши все об этом знают. Так разве найдется хоть один человек, который не испытывал бы к нему ненависти?

Помолчав, я спросил:

— Ну, казнят царского дядюшку, разве установится после этого мир в Цайши?

— Кто знает, — ответил тот. — Прогонишь свирепого тигра, может появиться злой волк. Но людей простых многое не очень-то заботит, так уж устроен мир. Богачи надеются, что бедняки попередохнут в нищете, а беднякам куда деваться, им лишь и остается желать злой смерти богачам.

Что было сказать на это? Не желая, чтобы посетители чайной почувствовали мое смущение, я отвернулся и стал смотреть на скорбные фигуры членов семьи Мэн, которых вели к месту казни. Своего дядюшку, Мэн Дэгуя, я видел второй раз в жизни; впервые мы встретились на торжественной церемонии моей свадьбы с урожденной Пэн, и тогда мы лишь обменялись любезностями. У меня не осталось о нем почти никакого впечатления, и я думать не гадал, что следующий раз увижу его при таких обстоятельствах. Меня невольно охватила печаль, и я потихоньку отошел к окну чайной, чтобы увидеть Мэн Дэгуя, когда он будет проходить мимо. Глаза его сверкали злостью и отчаянием, лицо покрылось мрачной бледностью. Однако тучность его тела напоминала людям о мозгах младенцев.

Кто-то из толпы плюнул в Мэн Дэгуя, и через несколько мгновений все лицо у него оказалось заплеванным. Я видел, как он напрасно пытался повернуть голову — этого не позволяла канга — чтобы заметить, кто плюет в него, и услышал, как он, в конце концов, не выдержав, издал яростный крик:

— Зря бросаете камни в того, кто упал в колодец! Я не умру! Никому, кто плевал в меня, это не сойдет с рук. Погодите, я еще вернусь. И тогда начисто высосу все ваши мозги!

Постепенно волнение на перекрестке стихло, и посетители чайной потянулись назад к своим столикам, где официанты наливали им в чайники свежий кипяток. Я остался у окна, раздумывая над пронесшейся передо мной кошмарной картиной. Как ужасны, как ужасны эти превратности судьбы. Отчасти это чувство было направлено на членов семьи Мэн, которых вели сейчас к месту казни, а в остальном, безусловно, отражало то, что творилось у меня в душе. Жаркий воздух придорожной чайной смешался с потом, которым разило от посетителей, у моих ног тихонько проскользнула кошка с дохлой крысой в зубах. В чайной стоял страшный гам, раздавались жестокие суждения, к тому же среди зноя летнего полдня разносился тяжелый запах крови, поэтому мне хотелось одного: побыстрее убраться из этой чайной и забыть ее посетителей со всеми их печалями. Однако ноги вдруг перестали слушаться, все тело обмякло и бессильно поплыло в вонючем воздухе чайной. Испугавшись, что это приступ малярии, я присел за ближайший низкий столик и стал молить священных духов покойных государей защитить меня и не дать свалиться в болезни, когда нужно спасаться бегством.

К моему столику метнулся похожий на карлика коротышка-половой с жирным чайником в руках. Я замотал головой. В такую жару мне, в отличие от местных жителей, не выпить и глотка этого крепкого маслянистого чая. Взглянув на меня, коротышка-половой положил руку мне на лоб.

— У вас жар, уважаемый, — объявил он. — Но, к счастью, горячий чай, который подают в чайной семьи Мэй, — прекрасная помощь при потрясениях, простуде и лихорадке. Три чайника чая семьи Мэй, и болезни как не бывало — гарантирую. — Вступать в разговоры с этим бойким официантом не хотелось, я кивнул, понимая, что мне нужно немного отдохнуть, и полез в свой кошель, чтобы расплатиться. Я не знал, как нужно вести себя с обычными людьми, но понимал, что раз я снова отправился в путь, они будут виться вокруг меня, как мухи, и раздумывал, удастся ли мне приноровиться к ним. Своего верного слугу Яньлана я оставил в кузнечной мастерской, а самому ответить на этот вопрос было достаточно непросто.

В какой-то полудреме я сидел, склонившись над квадратным деревянным столиком белого цвета. Сидевшие за другими столиками и прихлебывавшие большими глотками чай в этот палящий полдень были мне противны. Так хотелось, чтобы они прекратили рассказывать неприличные истории, перестали громко хохотать, злобно глумиться над членами семьи Мэн и распространять вокруг вонь своего пота и немытых ног. Но я прекрасно понимал, что это не прежние времена в великом дворце Се и что я должен все это терпеть. Через некоторое время до меня донесся разговор каких-то приезжих, обсуждавших тревожную политическую ситуацию в столице. Они упоминали имена Дуаньвэня и Чжаояна и рассуждали о том, что последнее время во дворце идет кровавая междоусобица. Я был поражен, узнав, что Западный гун Чжаоян казнен.

— Старикам против молодых не устоять, — сказал один из приезжих. — Дуаньвэнь снес Чжаояну голову перед Залом Изобилия Духа одним ударом меча и в тот же день объявил о своем восшествии на трон.

— Дуаньвэнь столько лет преодолевал трудности, готовясь к отмщению. И все ради царского венца Черной Пантеры, — откликнулся другой посетитель. — Теперь он сжег за собой мосты, потому что не сумел разделить этот венец с Чжаояном. Я не сомневался, что он так и сделает. А Чжаоян, по-моему, — старый олух. Всю жизнь слыть таким героем и одним махом все потерять. Мало того, что остался без головы, так ему еще и очернили репутацию, сделав козлом отпущения.

Я поднял голову, чтобы посмотреть, что написано на лицах этих посетителей чайной — ликование или тревога за судьбу государства и народа, — и попробовать оценить, насколько достоверны эти сведения. И тут услышал, что они упомянули про меня.

— А что сталось с младшим государем? — поинтересовался коротышка-официант.

— Ну, а как еще может быть? — рассудил приезжий из столицы. — Тоже без головы остался. Покойник он, сбросили его в Царскую речку. — И, встав, приезжий красноречиво провел рукой по шее.

Это было еще одним потрясением. В тот миг все симптомы малярии у меня как рукой сняло, и я, подобрав с пола пожитки, выскочил из чайной семьи Мэй и сломя голову помчался к воротам этого уездного городка, до которых было не близко. На голову падали слепящие лучи палящего солнца, люди на улицах шарахались от меня стайками воробьев. Это был уже не мой мир; для меня в нем осталась лишь пышущая зноем, неизвестно куда ведущая дорога, по которой еще предстояло спасаться бегством.


В седьмом месяце, в самый разгар жары, я шагал в истрепанных соломенных сандалиях в глубинке царства Се. За плечами у меня остались три провинции — Бо, Юнь и Мо и четыре уезда — Чжу, Лянь, Сян и Оу с незамутненной красотой их живописных пейзажей, разбежавшимися во все стороны реками, синевой гор и зеленью деревьев. Честно говоря, я выбрал для бегства именно эту дорогу, чтобы вдоволь налюбоваться природой царства Се, которую без конца воспевали писатели и поэты. По ночам на постоялых дворах при свете масляных коптилок я слагал стихи. С десяток стихотворений, в которые я вложил свои переживания, были впоследствии объединены в сборник под названием «Ночные записи о горестных странствиях». Поэтическое вдохновение казалось смешным и неоправданным, однако, чтобы скоротать ночи в пути, кроме истрепанного «Луньюя», у меня были лишь эти, окропленные слезами стихи.

У одного прозрачного деревенского пруда в уезде Лянь я задержал взгляд на своем колыхавшемся, дрожащем и меняющем свою форму отражении. На меня глянуло загорелое, как у крестьянина, лицо с таким решительным и твердым выражением, что я глазам своим не поверил. Мое обличье настолько изменилось, что я выглядел, как заправский простолюдин. Я попробовал улыбнуться: лицо в воде показалось странным и неприятным, и, скорчив опечаленную физиономию, я наклонился еще ближе к воде. Отражение в ту же минуту стало несказанно уродливым. Я невольно зажмурился и отшатнулся от чистой зеркальной поверхности пруда.

Где бы я ни появлялся, меня везде спрашивали: «Куда направляетесь, любезный?»

«В Пиньчжоу», — отвечал я. «Шелком там будете торговать?» — «Шелком я не торгую, я торгую людьми, — отвечал я. — Я торгую самим собой».


По дороге на Пиньчжоу, от равнин на востоке до холмов на западе, я часто встречал беженцев, которые или покинули родные места из-за ужасного наводнения на юго-западе, или брели куда-то на юг из пострадавших от засухи горных районов на западе страны в надежде начать новую жизнь. На лицах у них был написан панический страх. Многие — молодые и старые, мужчины и женщины — собирались в рощах у дороги и в заброшенных храмах местных божеств. Дети яростно вырывали из рук матерей сладкий картофель, похожие на скелеты старики лежали в грязи на земле, одни громко храпели, другие осыпали проклятиями родственников. Один здоровяк-крестьянин на моих глазах снял с плеча целую бамбуковую корзину мокрого желтого хлопка-сырца, вывалил на дорогу и стал ворошить деревянными вилами, видно, чтобы просушить под жарким солнцем.

— Для чего тебе этот хлопок в такой жаркий день? — просто так спросил я, перешагнув через него. — Должно быть, наводнение у вас в уезде Юй страшное.

— Да, вода смыла все. Целый год тяжкого труда, а удалось собрать лишь эту корзину хлопка. — Тупо вороша мокрый хлопок, он взглянул на меня и вдруг, схватив пригоршню, поднес к моему лицу. — Такой хороший хлопок, увидите, когда высохнет. — Он пытался сунуть его мне в руку. — Купите всю корзину, — выкрикнул он. — Один медяк, и она ваша. Нет, дайте лучше что-нибудь поесть для детей. Умоляю, купите эту корзину хлопка.

— На что мне этот хлопок? — горько усмехнувшись, я оттолкнул его руку. — Я тоже беженец, как и все вы.

Однако здоровяк не уступал. Взглянув вдаль на рощицу неподалеку, он обратился ко мне с еще одной, ошеломившей меня просьбой:

— Может, почтенный покупатель купит ребенка? У меня их пятеро, три мальчика и две девочки. Восемь медяков, и можете выбрать, кого хотите. В других семьях продают за девять медяков, а я уступлю всего за восемь.

— Нет, не нужны мне никакие дети. Я сам пытаюсь продать себя в бродячий цирк, разве я могу купить твоих детей?

Крепко сжав висевший на плече кошель с деньгами, я поспешил прочь по дороге, и даже отойдя довольно далеко, по-прежнему слышал, как этот человек отчаянно проклинает меня хриплым голосом. Чуть ли не впервые в жизни я столкнулся с тем, что кто-то хочет продать сына или дочь за восемь медяков. Казалось, все в царстве Се просто обезумели. Взгляд неистового отчаяния на худом лице этого человека навсегда запечатлелся в моей памяти.


Квартал Сяочэн в уездном городе Сянсянь во все времена истории царства Се славился праздностью и развратом. Даже в годину бедствий вокруг борделей и увеселительных заведений были высоко развешаны красные фонари и доносилась веселая музыка, Я пробирался по запруженным людьми и повозками узким переулкам, вымощенным каменными плитами, а в нос били витавшие в знойном воздухе женские ароматы. Напудренные и нарумяненные женщины легкого поведения высовывались из окон выстроившихся вдоль переулков домов, распевая популярные песенки или глупо хихикая, пялились на каждого проходящего мимо мужчину и старались завлечь его своими прелестями. На Сянсянь опустились сумерки, и на улицах и переулках городка воцарилась атмосфера буйного веселья. На перекрестках сводники поджидали отпрысков богачей, гоняя нищих, пытавшихся улечься спать у дверей борделей, и беженцев. «Вот умники! Лучше места, где улечься, не нашли». Их голоса звучали даже как-то весело. Иногда верхом на коне или в паланкине прибывал клиент, выбирал красный фонарь с написанным на нем именем и, сняв его, заходил с ним внутрь. Через какое-то время музыку и пение перекрывал притворно радостный голос хозяйки заведения: «Драгоценный Цветок, к тебе гость».

Я понимал, что не должен был отклоняться на десять ли от своего пути, чтобы заночевать в Сянсянь и провести ночь с проституткой низкого ранга только для того, чтобы еще раз погоревать о прекрасных минувших днях во дворце Се — и смешно, и печально, и совсем не время. Однако мне так хотелось найти недорогой приют и забыться в женских объятиях, что ноги сами резво несли меня по городским улицам. Знай я заранее об уготованной мне печальной встрече, я никогда не прошел бы этих лишних десяти ли дороги в Сянсянь. Однако я их одолел и уже входил в заведение под названием «Чарующий Феникс». Думаю, это было величайшей насмешкой и самым суровым наказанием, какое только могло послать Небо.

Позади со скрипом отворилась дверь, и оттуда показалось прелестное личико густо накрашенной девицы, которая пристально смотрела прямо мне в глаза:

— Не узнаете меня, государь? Так заходите в комнату, рассмотрите хорошенько. — Помню, я вскрикнул и собрался было сбежать вниз, но она уже сорвала с меня кошель с деньгами. — Не убегайте от меня, государь, я не привидение. Пойдемте, — позвала она, — позвольте услужить вам, как я делала это в великом дворце Се, а денег я с вас не возьму ни гроша.

Это была Хуэйфэй. Та самая Хуэйфэй, что являлась мне в моих грезах.

— Я узнала вас, когда вы еще брели там, внизу, но не поверила своим глазам. Я подумала: если он поднимется наверх, значит, это вы, мой государь, а если пройдет мимо, значит, просто какой-то напоминающий вас прохожий. Но вы действительно поднялись, и теперь я уверена, что мой вчерашний сон оказался вещим. Вы, государь, в «Чарующем Фениксе».

— Этого не может быть, это какой-то кошмарный сон. — Я заключил Хуэйфэй — а теперь проститутку — в объятия и громко разрыдался. Хотелось что-то сказать, но горло сжала невыносимая печаль, и мне не удалось вымолвить ни слова. Хуэйфэй снова и снова вытирала мне слезы шелковым платком. Она не плакала, а появившаяся в уголках губ еле заметная улыбка повергла меня в смятение.

— Я знаю, почему вы плачете, — произнесла Хуэйфэй. — Сначала императрица Пэн выжила меня из дворца Се, а теперь вас выгнал оттуда Дуаньвэнь. Все слезы, которыми я обливалась, покидая дворец, давно уже выплаканы. Теперь вы, государь, не должны снова огорчать меня.

Я перестал плакать и сквозь застилавшие глаза слезы стал рассматривать женщину, которую держал в своих объятиях. «Какая удивительная встреча, словно по волшебству. Какое поразительное стечение обстоятельств!»

Я никак не мог отделаться от мысли, что все это ужасный сон. Распахнув одетый на Хуэйфэй легкий жакет цвета морской волны, я нашел у нее на спине ту самую, хорошо знакомую маленькую красную родинку, и в голове у меня вдруг возник вопрос, на который я не мог дать объяснения.

— Я считал, что ты славословишь Будду в уединении монастыря в Ляньчжоу. — Держа ее лицо в ладонях, я повернул его сначала в одну сторону, потом в другую и громко спросил: — Как получилось, что ты здесь и торгуешь собой?

— Я провела в монастыре семь ночей. На восьмую мне не удалось заснуть, я и сбежала оттуда.

— Но почему тебе захотелось сбежать? И почему в такое место?

— Сюда я пришла, чтобы ждать, когда государь снова одарит меня своей милостью. — Хуэйфэй вдруг яростно откинула мои руки, и на ее лице появилась холодная язвительная усмешка. — Вокруг все говорят, что государь Се сейчас на пути в царство Пэн, говорят, что он хочет с помощью солдат Пэн вернуться во дворец. Кто бы мог подумать, что потерявшему царство императору захочется еще и поискать наслаждений в дешевом публичном доме! — Хуэйфэй подошла к туалетному столику и, глядя в бронзовое зеркало, стала пудриться. — Да, я — женщина, потерявшая стыд. Но на своем веку я повидала всяких мужчин и женщин и во дворце, и за его пределами, и кто мне скажет, что такое стыд?

Руки у меня растерянно повисли в воздухе. Я чувствовал смертельную усталость и не знал, что и ответить на встречный вопрос Хуэйфэй. Среди невыносимой тишины я услышал какое-то движение за дверью, она приоткрылась, и кто-то просунул в нее деревянное корыто с горячей водой, от которой шел пар.

— Девятая Барышня, скоро ночь на дворе, пора выбирать фонарь! — Должно быть, это была хозяйка заведения.

— Кому это она? — спросил я Хуэйфэй.

— Мне. Девятая Барышня — это я, — ответила она, лениво поднявшись и подойдя к двери. — Не волнуйтесь, — проговорила она, наполовину высунувшись из двери, — можете оставить синий. Гость желает остаться на ночь.


В опубликованной два года спустя «Тайной истории дворца Се» в описании этой моей случайной встречи с Хуэйфэй в «Чарующем Фениксе» много чего преувеличено и искажено. Изображенные в книге страдающий мужчина и сетующая на судьбу женщина — всего лишь плод воображения и фантазии праздного литератора. На самом деле, когда мы снова встретились после всего пережитого, наши чувства быстро охладели, и между нами закралась враждебность. Именно из-за этой враждебности я потом и ушел, даже не попрощавшись, тайно покинув ставшую проституткой Хуэйфэй и удушливую атмосферу «Чарующего Феникса».

Все три ночи, что я провел в «Чарующем Фениксе», у дверей заведения висел синий фонарь в знак того, что посетителей не принимают. Очевидно, хозяйка понятия не имела о прошлом Хуэйфэй и не представляла себе, что я — опустившийся до простолюдина император. Она просто принимала из рук Хуэйфэй щедрую плату золотом и нисколько не сомневалась, что я — богатый торговец. Я понимал, что Хуэйфэй поступается своими интересами и нарушает правила заведения, чтобы дать мне возможность стряхнуть с себя пыль дорог в месте, где деньги текут рекой.

Дело, в конечном счете, было во мне самом. После нежного любовного соития, «тучек и дождя», я почему-то с сомнением смотрел на это лежащее рядом роскошное тело с белой кожей. Мне все время казалось, что я ощущаю запахи, оставленные другими мужчинами, и вижу их тени. От этого я безумно страдал. Кроме того, любовные объятия Хуэйфэй стали совсем не такими, как тогда во дворце. Я пришел к выводу, что это случилось из-за грубых любителей плотских утех. Именно из-за подлого люда нежная, как журчащий ручеек, девушка из Пиньчжоу стала другой. Прелестная трогательная девчушка, бегавшая когда-то у Царской речки, размахивая руками, как птица крыльями, теперь, похоже, действительно улетела, как птица, чтобы уже не вернуться никогда. От нее осталось лишь падшее тело, которое уже стало смердеть.

Помню яркий и чистый свет луны на третью ночь, хитросплетение уже умолкших улочек и переулков за окном и заснувшую на расшитом ложе Хуэйфэй. Тихонько вытащив у нее из руки красный шелковый платочек, я при свете летней луны над Сянсянь начертал на нем прощальное стихотворение и оставил у ее подушки. За жизнь я написал столько прекрасных лирических строк, что и не счесть, но эти были, наверное, самыми трогательными, как берущий за сердце звук цитры, и, возможно, именно тогда моя кисть выводила их в последний раз.


В «Тайной истории дворца Се» я изображен бесталанным свергнутым правителем, который живет за счет брошенной им и ставшей проституткой наложницы. На самом деле я провел в уезде Сянсянь лишь три дня, а потом отправился дальше в сторону Пиньчжоу в поисках бродячего цирка.


По дороге я видел в основном птиц. Они кружили в небесах у меня над головой, лакомились еще не созревшим рисом на раскинувшихся вдоль дороги полях, а один чижик даже бесстрашно устроился на моих пожитках и оставил на память кучку сероватого помета. В детстве мне особенно нравились сверчки, а в юности мое воображение покорили именно эти вольно парящие в небесах существа. Я знал имена, по крайней мере, двух десятков птиц, умел различать их по голосам и кричать, как они. В своих одиноких скитаниях я встречал немало ученых и купцов, которые, как и я, путешествовали в одиночку. С ними я не заговаривал, а вот с птицами нередко пытался общаться и разговаривать на пустынной пыльной дороге.

— Ван… ван, — кричал я, когда они кружили у меня над головой.

— Ван… ван… ван, — отзывались птицы и быстро заглушали меня своими криками.

От наблюдений за птицами мое стремление найти тот бродячий цирк лишь окрепло. Я понял, что преклоняюсь перед птицами и презираю всех живых существ под небесами, и с моей точки зрения, ничто не было так близко к жизни птиц, как завораживающее умение ходить по канату. Славное зрелище — протянувшийся высоко в поднебесье канат из пальмового волокна, человек, поднимающийся на него, словно облачко, и, словно облачко, скользящий по нему. Что ни говори, мастер-канатоходец — настоящая свободная птица.

Приближаясь к Пиньчжоу, я обратил внимание, что над окрестными деревнями нависла какая-то странная атмосфера: то тут, то там развевались белые траурные флаги, издалека доносились пронзительные звуки труб и барабанов. На дороге в Пиньчжоу, которая в прежние времена была запружена повозками и всадниками, теперь даже пешеходы попадались крайне редко, и от этого мое беспокойство только усилилось. Сначала я думал, что началась война — по всей вероятности, столкновение между только что взошедшим на трон императором Дуаньвэнем и наследниками Западного гуна Чжаояна, повернувшими оружие друг против друга. Но вот вдали показался сам Пиньчжоу, а никаких признаков войны не наблюдалось; городские стены и ров, представшие передо мной в лучах заходящего солнца, были окутаны покоем и тишиной. Над сероватыми домами простолюдинов, желтыми, как земля, буддийскими храмами и кумирнями местных божеств, а также над вздымавшейся к небесам девятиэтажной пагодой клубилась необычная для летнего дня таинственная дымка.

Вокруг нескольких старых деревьев бродил молодой человек с длинным бамбуковым шестом в руках. Прицелившись шестом в птичье гнездо на вершине одного из деревьев, он подпрыгнул, как сумасшедший, разразившись при этом потоком грязных ругательств. Вниз дождем посыпались веточки и комки грязи, из которых было сложено гнездо. Он сшиб еще одно, потом стал выковыривать что-то из него концом шеста, и я увидел, как на дорогу полетели остатки птичьих яиц; немного подальше на дороге лежала мертвая, почти без перьев, птица с раздувшимся брюшком. Озадаченный действиями юноши, я перепрыгнул через придорожную канаву и приблизился к нему. Тот оставил свое занятие, испуганно уставился на меня широко открытыми глазами и направил шест в мою сторону.

— Не подходи. У тебя чума есть? — крикнул он мне. — Какая еще чума? — Я в недоумении остановился и оглядел свое тело. — Откуда у меня чума? Я лишь хотел спросить, что здесь, в конце концов, происходит. С какой стати ты ни с того ни с сего среди бела дня разоряешь птичьи гнезда? Разве ты не считаешь, что птицы — самые замечательные создания природы?

— Я этих птиц ненавижу, — произнес молодой человек и снова стал выковыривать своим шестом то, что оставалось в гнезде, массу высохшей на солнце плоти и почерневшие внутренности, которые когда-то принадлежали неведомому животному. — Это они разнесли чуму по Пиньчжоу, — продолжал он, не отрываясь от своего занятия. — Мать сказала, что именно птицы принесли к нам в деревню чуму, от которой умерли мой отец и старший брат.

Только тогда я понял, какая беда нагрянула в Пиньчжоу — страшная эпидемия чумы. Я долго стоял перед этим молодым человеком в тревожном молчании, потом обернулся, чтобы снова посмотреть на далекий город, где, как мне показалось, я видел тени бесчисленных траурных флагов. Теперь стало ясно, что таинственная дымка, окутывающая городские стены и ров, есть не что иное, как отблеск этой беды.

— Бои продолжались одиннадцать дней, — я слышал, это было сражение между новым правителем Се и сыновьями Северного гуна, — и после них в городе осталось несколько тысяч трупов солдат и офицеров. Их просто сложили на улицах, потому что не нашлось никого, кто отвез бы их на заброшенное кладбище, а из-за жары они стали разлагаться и смердеть. — Юноша в конце концов отшвырнул шест, вероятно, решив, что ему больше нечего опасаться меня, и стал увлеченно рассказывать, как развивалась эпидемия. — Тела разлагались и смердели, облепленные полчищами мух, и среди них шныряли крысы. А еще в город стаями слетались птицы, и как только все эти твари насытились, началась чума. Понятно тебе? Вот так оно и пошло. Много людей уже умерло в Пиньчжоу, немало умерло и в нашей деревне. Позавчера умер отец, а вчера — второй старший брат. Мать говорит, пройдет несколько дней, и мы с ней тоже можем умереть.

— Почему же вы давно не уехали, когда еще была такая возможность? Почему не бежали отсюда?

— Мы не можем бежать. — Молодой человек закусил губу, и по лицу его скатилась слеза. — Мать не отпускает меня, — проговорил он, понурив голову. — Говорит, что мы должны остаться, чтобы почитать, покойников у их гробов и блюсти траур, и что если всем суждено умереть, то умрем всей семьей.

По телу у меня пробежала непонятная дрожь, и, бросив последний взгляд на этого соблюдающего траур молодого человека, я поспешил вернуться на дорогу — Куда вы направляетесь, уважаемый? — донесся сзади его крик. Мне хотелось рассказать, что я провел в дороге все лето с единственной целью добраться до Пиньчжоу и найти бродячий цирк. Хотелось рассказать ему все, но эта история мне самому показалась настолько туманной, что я не знал, с чего и начать. Он стоял посреди свежих могильных холмиков и нескольких траурных флагов и с завистью смотрел, как я покидаю это место, на которое обрушилась беда. Что я мог сказать ему? В конце концов, я простился с ним по-своему, выразив свои чувства в птичьем крике:

Ван… ван… ван.


Я зачем-то еще раз добрался до Пиньчжоу, и теперь идти было некуда. Мои странствия, на которые я потратил все лето, стали казаться мне вздором и верхом глупости. Пока я стоял на перекрестке, растерянно озираясь по сторонам и пытаясь решить, куда брести дальше, со стороны Пиньчжоу показалась бешено несущаяся повозка. Ею правил голый по пояс молодой человек, возбужденно распевавший странные слова: «Жить хорошо, умереть — еще лучше, ну а лучше всего — в землю лечь». Повозка стремительно приближалась, стало видно, что над головой возницы вьется целый рой слепней, и я, наконец, понял: он везет целую гору разлагающихся трупов — молодых воинов и простолюдинов. На самом верху лежал ребенок лет пяти-шести, и я успел заметить, что он крепко прижимает к груди короткий бронзовый меч.

Возница щелкнул бичом в мою сторону и расхохотался каким-то безумным смехом:

— Давай, тоже забирайся на повозку, все ко мне забираются. Всех отвезу на заброшенное кладбище.

Я невольно отступил к обочине, чтобы не оказаться на пути этой повозки смерти. Возница — похоже, он и вправду сошел с ума, — задрав голову и громко хохоча, пронесся через перекресток, но потом обернулся ко мне:

— Что, еще не готов умирать? А коли не готов, то шагай-ка отсюда на юг. На юг давай, нечего здесь ошиваться!

На юг. Может, мне только и остается, что идти на юг. Теперь я окончательно запутался, где искать путь к спасению. Спотыкаясь, я заковылял по дороге в сторону уезда Цинси, и в моем совершенно опустошенном сознании остался лишь канат из пальмового волокна под ногами артиста-канатоходца. Он плясал у меня перед глазами вверх и вниз, как набегающая волна, как призрачная вышитая занавеска, как последний маяк во мраке ночного моря.

Глава 12

Перед двойной пагодой Драгоценного Просветления в Цинси я наткнулся на следы пребывания бродячего цирка: кучку обезьяньего помета на земле и рваную туфлю из красного войлока, какие обычно носят акробаты. Я спросил монаха, следившего за пагодой, куда отсюда направился цирк. Ответ был равнодушный и неопределенный: «Приехали, — молвил монах, — а потом уехали». А когда я поинтересовался, куда они уехали, монах изрек: «Не дано взору очистившегося и просветленного узреть пути мирские. Спроси у тех, кто по рынкам шатается».

Махнув на него рукой, я подошел к продавцу фруктов и купил у него несколько груш. К счастью, он оказался таким же страстным поклонником представлений южного цирка, как и я, и с удовольствием стал описывать великолепное представление, что давали артисты несколько дней назад. Потом он указал безменом на юг: «Жаль, они дали здесь, в Цинси, лишь одно представление, говорят, им нужно на юг. Главный у них сказал, что хотят найти место, где царят мир и спокойствие, и разбить там лагерь. Ну, где сейчас найдешь такое место? — Продавец вздохнул. — В наши дни самое мирное место, похоже, царство Фэн, так что туда они, видать, и направились. Туда сейчас много народу бежит. Если есть на что подкупить стражников на границе, тогда и вы сможете оставить эту проклятую землю Се».

Подобранным в Цайши шилом я разрезал одну грушу пополам и засунул одну половинку в рот, а другую выбросил. Торговец удивленно уставился на меня. Видимо, такой способ есть груши показался ему необычным. «Почему тебе так нравится бродячий цирк? — спросил он. — И груши ты ешь по-хитрому — ни дать ни взять, благородный господин из царской фамилии».

Я не стал разрешать сомнений торговца. В тот момент я размышлял над тем, что поиски мечты, ради которой я уже преодолел тысячу ли, похоже, приобретают трагические черты. Наградой за все мои упорные старания стало то, что цирк, вероятно, уже пересек границу, перебравшись в царство Фэн, и отдалялся от меня все больше.

— Идти так идти, что делать, — пробормотал я себе под нос.

— Что вы сказали, уважаемый? — озадаченно уставился на меня торговец.

— Тебе нравятся канатоходцы? — поинтересовался я. — Тогда запомни: настанет день, и я стану самым знаменитым канатоходцем в мире.

Вернувшись на площадь перед пагодами Драгоценного Просветления, я просидел на каменных ступенях до наступления темноты. Приходившие к пагоде воскурить благовония и вознести молитвы Будде верующие уже разошлись. Монахи подметали кучки пепла на земле вокруг курильниц и убирали остатки свечей на столиках для подношений. Один из них подошел ко мне. «Приходи завтра утром, — посоветовал он. — Тому, кто приходит воскурить благовония и помолиться первым, посылается всяческая удача и высокое озарение». Я покачал головой. Хотелось сказать ему, что ритуалы поклонения давно уже потеряли для меня всякий смысл, что положение у меня действительно незавидное, и что благоговейное воскуривание благовоний спасения мне не принесет. Спасти себя теперь мог лишь я сам.

С наступлением ночи Цинси погрузился в тишину и приятную прохладу. Воздух здесь был гораздо чище, чем в Пиньчжоу, в нем чувствовался аромат мяты и орхидей. Видимо, озеро и горная гряда к северу от Цинси не давали проникнуть сюда чумной заразе из Пиньчжоу. В наше время даже просто провести спокойно ночь уже кажется роскошью. Очень хотелось спать. Уже сквозь сон я смутно слышал; как с грохотом захлопнулись ворота храма и донесся глухой стук: у монахов наступило время вечерней молитвы, и они били по деревянным колотушкам «муюй» в форме рыбы. Потом я уснул, прислонившись к земляной стене храма. Где-то перед рассветом возникло смутное ощущение, будто кто-то накрыл меня тонким халатом, но я так вымотался, что даже не открыл глаза.

На рассвете передо мной появился мой верный раб Яньлан. Когда я проснулся, он сидел неподвижно, скрестив под собой ноги и обхватив мои, и волосы у него были усыпаны капельками росы. Я даже засомневался, не сон ли это, не в силах поверить, что Яньлан снова со мной, и что мы вместе провели ночь под небом Цинси.

— Как ты нашел меня?

— По запаху вашего тела, государь. Я могу уловить его, как бы далеко вы ни находились. Разве это кажется вам странным? Государь считает, что так я похож на собаку?

— Сколько же тебе пришлось пройти?

— Столько же, сколько прошли вы, государь.

Не говоря больше ни слова, я обнял Яньлана. Одежда у него превратилась в лохмотья, и от росы он промок с головы до ног. Я держался за него, как за спасительную соломинку, утраченную, но вновь обретенную. Нам было о чем поговорить с того времени, как мы расстались, и мы рассказывали друг другу все подряд в мельчайших подробностях. В ходе разговора я ясно почувствовал, что отношения между нами перестали быть отношениями хозяина и слуги. Теперь мы были как братья, помогающие друг другу в беде и связанные одной судьбой.


Там, в Цинси, на одном шумном, забитом беженцами, направлявшимися на юг, постоялом дворе я принял самое важное и славное в своей жизни решение. Я сообщил Яньлану, что время моих скитаний закончилось, что я остаюсь в Цинси и буду учиться ходить по канату, чтобы на праздник «лабацзе» дать публичное представление. Я сказал, что мы можем составить цирковую труппу и вдвоем и что я, без сомнения, стану лучшим канатоходцем в мире. Яньлан долго думал, а потом обрушил на меня целый ряд практических соображений.

— А как тренироваться? Где найти наставника? Где мы возьмем необходимые для хождения по канату реквизиты и где найдем место для тренировок?

— Ничего этого не требуется. — Открыв окно комнаты на постоялом дворе, я указал на два жужубовых дерева во дворе. — Видишь эти деревья? Лучших стоек для каната просто не найти, они посланы мне самим Небом. Тебе нужно лишь найти канат с большой палец толщиной, и я завтра же могу начать тренировки.

— Если государь будет ходить по канату, я буду учиться эквилибристике на бревне, — хитро улыбнулся Яньлан. — Уж бревно-то найдешь где угодно. Так что вы, государь, можете ходить по канату в воздухе, а я буду балансировать на бревне — на земле.

Все началось утром в конце лета, перед самым началом осени. Помню, в тот день небо над Цинси было голубое и очень высокое, а солнце — большое и ярко-красное. Уже дули первые осенние ветра, и все клиенты постоялого двора еще крепко спали, когда я забрался на жужубовое дерево слева и, раскачиваясь из стороны в сторону, сделал первый шаг по натянутому высоко в воздухе канату. И тут же грохнулся на землю. Потом залез на дерево справа и снова полетел вниз. Снова и снова повторяя этот процесс, я слышал, как где-то в глубине души раздается: «Фанатик, тоже мне герой нашелся», — видел, как снизу, задрав голову, за мной следит Яньлан и как на его исхудалом лице поблескивают слезы. В проеме двери показалась заспанная девчушка, по всей видимости, дочка владельца постоялого двора, и стала наблюдать за моими первыми попытками пройти по канату. Сначала она хлопала в ладоши и хихикала, а потом вдруг, словно испугавшись, расплакалась и побежала в дом.

— Папа, папа, — кричала она, вся в слезах, — иди, посмотри на этого дядю! Что он там делает?


Остальные постояльцы считали меня бездельником из разорившейся семьи и смотрели на мои настойчивые ежедневные попытки научиться ходить по канату как на некое странное увлечение. Сидя у окна и показывая пальцами на меня и на Яньлана, они потешались над нами или обменивались дерзкими суждениями. Я не обращал на их издевательства никакого внимания, ибо знал, что парю высоко над землей на канате, в то время как они — живые трупы, обречены вечно обретаться в мирской скверне. Я знал, что лишь стоя в вышине на канате, могу чувствовать себя уверенно, снова смотреть свысока на всякую живую тварь на земле и править своим новым миром, понимал, что именно на этом канате из пальмового волокна исполняется последняя мечта всей моей жизни.

У меня обнаружилось поразительное, почти магическое чувство баланса. Я постигал все без чьих-либо наставлений, и когда однажды утром легко прошел под моросящим дождем от одного конца каната до другого, то почувствовал, как весь мир у моих ног безмолвно встает, чтобы приветствовать меня. Шел девятый лунный месяц, осень швыряла в лицо мелкие капли дождя, и душой вновь овладели грустные мысли о прошлом, которые ожили, как распускаются увядшие было цветы. Я стоял на середине каната, по щекам у меня текли слезы, и когда под весом моего тела туго натянутый канат раскачивался вверх и вниз, я воспарял и опускался не только телом, но и душой.

Сколько свободы и радости несет это замечательное искусство! Оно было дано мне от рождения, но за всю жизнь я так и не раскрыл его. Наконец-то я стал птицей, птицей, умеющей летать: вот навстречу пелене дождя с шумом простираются два моих крыла, и я уже готов взлететь.

— Посмотрите на меня, смотрите на меня все! — кричу я, обезумев от радости, тем, кто остался внизу. — Взгляните хорошенько. Ну, кто я? Я не Почтенный Лю и не император Се. Я — канатоходец, и мне нет равных в мире, я — Царь Канатоходцев.[54]

Царь Канатоходцев… Царь канатоходцев… Царь канатоходцев. Среди гостей постоялого двора прокатился взрыв хохота; вероятно, они считали себя выше того, чтобы разделить мой восторг и эмоции.

— Не смотрите на него, — раздался чей-то язвительный голос, в котором звучало нескрываемое презрение. — Этот чудак только разыгрывает из себя дурачка.

Я понял, что этому подлому люду никогда до конца не понять меня, и громко крикнул, обращаясь к Яньлану:

— Ты видишь меня, Яньлан? Видишь, моя мечта сбылась!

Яньлан стоял под одним из деревьев и, задрав голову, смотрел на меня с бревна, сжимая в руках дощечку для балансирования.

— Вижу, государь, я все время наблюдаю за вами. — Его лицо отражало такую печаль и страдание, что у меня даже сердце сжалось.

Дочку владельца постоялого двора звали Юйсо — Нефритовая Подвеска, и в том году ей исполнилось восемь лет. Волосы у нее были собраны двумя круглыми узлами, и в своей красной хлопчатобумажной блузе она вилась вокруг, задрав нос, этаким изящным лисенком, а когда сидела одна в дверном проеме, напоминала красный лотос в пруду, готовый вот-вот распустить лепестки.

Когда канат подо мной начинал раскачиваться из стороны в сторону, неизменно доносился пронзительный крик Юйсо. Девочка любила сидеть на каменных ступенях и следить за каждым моим движением. Смеялась она сдержанно и смущенно, а вот кричала так пронзительно и звонко, что просто дух захватывало. Как нам сказали, жена хозяина постоялого двора, которая отличалась весьма скверным нравом, приходилась Юйсо мачехой, и всякий раз, когда на улице раздавался один из диких воплей малышки, эта костлявая и вспыльчивая женщина выскакивала из кухни или из нужника и, вцепившись одной рукой девочке в волосы, другой начинала лупить ее со всего размаха веером по губам.

— Что ты здесь вопишь, как нечистая сила, просто сдохнуть можно! — Потом она волокла девочку за волосы в нужник. — Даром только кормлю тебя, лентяйку этакую, — бушевала она. — Как работать, так тебя и след простыл. Что ты здесь орешь, как оглашенная? Раз тебе нравятся такие низкопробные развлечения, возьму вот и продам тебя в какой-нибудь бродячий цирк, и все тут.

С высоко натянутого каната весь двор просматривался как на ладони, и крошка Юйсо походила на бедную пичужку, угодившую в сеть. Время от времени маленькое личико со следами слез воровато показывалось над невысокой стенкой нужника, и широко открытые глазенки все равно заворожено следили за двумя чужаками, совершенствующими свое мастерство. Не знаю почему, но Юйсо напомнила мне Хуэйфэй в ее первые дни во дворце, и я постепенно проникся огромной симпатией к этой жалкой девчушке.

Яньлану она, похоже, нравилась еще больше, я видел, с какой нежностью и болью он смотрит на нее. «Женщин я побаиваюсь, а вот эта маленькая девочка мне нравится». Яньлан произнес это с грустью, и мне было не понять, что у него на душе. Впервые в жизни он был мыслями не со мной, а с другим человеком, с наивной восьмилетней девочкой, еще совсем ребенком. Помню, одно время во дворце широко практиковались интимные ласки с детьми, но чтобы такое случилось с Яньланом — это казалось настолько поразительным, что просто не укладывалось в голове.

Похоже, Юйсо тоже привязалась к Яньлану и стала приставать к нему с просьбой поучить ее балансировать на бревне, когда никто не видит. Стоило жене хозяина хоть ненадолго отвлечься, Юйсо тут же цеплялась за руку Яньлана и пыталась подражать ему. Девочка она была одаренная, сообразительная и легкая, как перышко, и вскоре уже чувствовала себя на бревне вполне свободно. Лицо ее заливал радостный румянец, и она широко раскрывала ротик, словно от испуга, но, не осмеливаясь и пикнуть, хватала кисть от пояса Яньлана и засовывала себе в рот. Держалась она на катящемся бревне так уморительно и мило, что это вызывало одновременно и радость, и жалость.

Не знаю, что послужило причиной случившегося в ту ночь, потому что всю осень я ложился спать рано и вставал на рассвете, чтобы как следует потренироваться на канате в утренние — часы. Я уже задул свечу и задремал, и потому не знаю, то ли Яньлан заманил девочку к себе в постель, то ли она пришла к нему сама. Однако на рассвете, в пятую стражу, в мой сон ворвалась негромкая грязная ругань. Передо мной стоял хозяин постоялого двора с женой. Она изрыгала самые забористые ругательства на диалекте Цинси, а он с масляным светильником в руке пробирался в угол нашей спальни. При тусклом мерцании светильника я, наконец, разглядел в углу малышку Юйсо, свернувшуюся калачиком в объятиях Яньлана. Глаза Яньлана были приоткрыты, бледное лицо отражало смешанные чувства страдания и недоумения, а маленькая девочка в его объятиях продолжала крепко спать.

— Что вы за люди такие? — поднеся светильник к самому лица Яньлана, со злостью и презрением кричал хозяин. — Гости, которым нужна женщина, отправляются за этим к проституткам, а ты смеешь позволять себе вольности с Юйсо? Она моя дочь, и ей всего восемь лет! Кто вы вообще такие? Откуда вы только взялись, гнусные подонки?

— У меня с ней ничего не было, — проговорил Яньлан, опустив голову и глядя на крепко спящую девочку. — И никакой я не гнусный подонок. Она мне нравится, вот и все. Сейчас она так сладко спит, прошу вас, не надо так шуметь и кричать, вы можете испугать ее.

— Ах, тебе не нравится, когда шумят? — холодно усмехнулся хозяин. — Так-так, значит, тебе шума не хочется. — Отбросив руку Яньлана, которой тот пытался закрыть лицо девочки от пламени светильника, хозяин в упор уставился на него. А потом переменил тему. — Ну, и как ты собираешься улаживать это скандальное дело? К судье пойдем, или сами договоримся?

— У меня с ней ничего не было, правда. Я лишь обнял ее, пока она спала, — запинаясь проговорил Яньлан.

— Эти свои враки оставь для суда. Хочешь, чтобы я сейчас позвал других постояльцев, пусть посмотрят на твои гнусные проделки? — С этими словами владелец постоялого двора сдернул с девочки одеяло, и светильник высветил худенькое обнаженное тело. Юйсо, наконец, проснулась и, скатившись с ног Яньлана на кровать, в испуге пронзительно закричала:

— Не хочу вас, хочу дядю Яньлана!

Я видел, как потянувшиеся к ней руки Яньлана повисли в воздухе, а потом вяло опустились. С выражением печали и негодования на лице он повернулся ко мне, ища помощи. Я допускал, что Яньлан действительно мог совершить такое, что и не выразить словами, потому что в прошлом до меня доходили поразительные слухи о всесильных евнухах, заводивших целые гаремы. Так что предположить можно было все что угодно.

— Сколько вы хотите? — спросил я у хозяина, по лицу которого было видно, что ему что-то пришло в голову.

— В борделе Цинси первая ночь с девственницей обойдется вам в десять таэлей[55] серебра. — Теперь уже хозяин говорил вкрадчивым и сальным тоном. Он что-то долго шептал на ухо жене, не перестававшей бормотать проклятия, и в конце концов они решили на этот раз сбросить цену. — Раз вы люди нам знакомые, — сказал он, — давайте девять таэлей. Купить девственность моей дочери всего за девять таэлей серебра — это недорого.

Это действительно было недорого. Я взглянул на Яньлана, который со стыда повесил голову. И тут у меня возникла одна непорядочная, но и не без сентиментальности, идея.

— А во сколько обойдется купить вашу дочь насовсем, — спросил я хозяина, — чтобы забрать ее с собой?

— Не думаю, что это будет по карману почтенному покупателю, — быстро нашелся удивленный хозяин, а потом с притворной улыбкой поднял пять пальцев. — Пятьдесят таэлей, и ни одним меньше. Растить ее сызмальства было нелегко, а вы получаете ее задешево, всего за пятьдесят таэлей.

— Хорошо, я добуду пятьдесят таэлей. — С этими словами я подошел к Юйсо и взял ее на руки. Вытерев ей слезы, я передал ее Яньлану. — Держи, — сказал я. — Она — член труппы нашего цирка. С сегодняшнего дня ты учишь ее балансировке на бревне, а я готовлю ее для выступления на канате. Теперь у бедного ребенка появится настоящее будущее.

Чтобы добыть эти пятьдесят таэлей, мы с Яньланом той же ночью отправились за две сотни ли в Тяньчжоу, в усадьбу Южного гуна Чжаою. Он удивился моему неожиданному визиту и сильно встревожился. Этот трусливый, как мышь, вассальный правитель жил в полном уединении и целыми днями был погружен в изучение календаря-справочника и гороскопа. Хотя предполагалось, что наша встреча будет тайной, вместе с ним присутствовали двое загадочных астрологов. Лишь когда он уверился в моих намерениях, у него словно гора с плеч свалилась:

— Так, значит, все дело в пятидесяти таэлях. А я-то думал, ты упорно преодолеваешь все лишения, готовясь вернуть себе трон. Мне сказали, что Звезда Небесного Волка[56] и Звезда Белого Тигра вскоре должны столкнуться, и огненный шар упадет на землю Тяньчжоу, так что бери деньги и уходи. Мне сказали, что ты — правитель Се, опустившийся до простолюдина, но огонь в тебе не угас, стало быть, ты и есть тот самый огненный шар. Поэтому прошу тебя, забирай деньги и отправляйся из Тяньчжоу в другое место вместе со всеми бедами, что ты с собой несешь.

На обратном пути из Тяньчжоу в Цинси мы не сказали друг другу ни олова. В то, что, по мнению Чжаою, говорили звезды, мы не очень-то верили, однако сомнений не вызывала реальность оного. В тяньчжоуской усадьбе Южного гуна из славного государя я превратился в страшную звезду, которая предвещала беду; я падал вниз, сгорая, и нес уже охваченному бедствиями царству Се новые страдания. Я бежал от мира, но миру не суждено было скрыться от меня. Если это действительно так, я до конца дней буду чувствовать горечь сожаления…

На обратном пути из Тяньчжоу в Цинси серебро мы везли на лошади. Я не чувствовал стыда и больше не вздыхал о том, что мне пришлось выпрашивать эти деньги, как подаяние. Урожай крестьяне на юге уже собрали, и просторы полей под сводом небес лежали пустынные и заброшенные. То тут, то там виднелись бесчисленные скирды соломы, почерневшие от дождей; несколько пастушков пасли своих буйволов среди одиноко стоящих в поле могильных холмиков. И я вдруг понял, что каждому человеку назначено пройти в жизни свой путь, полный невзгод и лишений, и все это лишь для того, чтобы, как эти пастушки, пасущие свою скотину на пустыре среди могильных холмиков, найти клочок земли с травой, о котором не ведают другие.

На обратном пути из Тяньчжоу в Цинси я первый раз в жизни осознал, что человек — звезда. Не знаю, я сам — падающая звезда или восходящая, но у меня впервые появилось ощущение, что я весь в огнях: они плясали еле различимыми сполохами между моей тонкой одеждой и дорогой, а между усталыми членами и спокойной душой пламенели жаркими языками.


Проданная нам малышка Юйсо уезжала с постоялого двора на маленьком сером ослике. Нарядившись в новый лилово-алый костюм и ярко-красные туфли, она с громким чавканьем жевала рисовый пирожок. Довольное личико Юйсо светилось, как весенний персик, всю дорогу она пребывала в радостно-приподнятом настроении, весело смеялась и болтала. Люди признавали в ней дочку из семьи Мао, державшей постоялый двор, и окликали ее: «Ты куда, Юйсо?» И она, задрав нос, гордо заявляла: «В столицу. Еду в столицу выступать эквилибристом на бревне».

Дело было накануне праздника «лабацзе». Погода стояла на удивление ясная и теплая. Все трое: я, Яньлан и Юйсо, восьмилетняя девочка из Цинси, — отправились в путь как бродячая цирковая труппа даже раньше намеченного срока. Конечным пунктом наших странствий мы, в конце концов, выбрали столицу, чтобы осуществить заветное желание маленькой Юйсо. Верхом на двух ослах, большом и маленьком, прихватив с собой канат и два бревна, мы покинули уезд Цинси и направились в центральную часть страны. Так было положено начало тому, что впоследствии прогремит по всей Поднебесной как Бродячий Цирк Царя Канатоходцев.

Глава 13

Первое публичное представление Бродячего Цирка Царя Канатоходцев состоялось на углу одной из улиц уездного города Сянсянь и имело небывалый успех. Помню, когда я легко скакал обезьяной по канату высоко в воздухе, мимо проплыло загадочное красное облако, которое, как мне почудилось, стало медленно кружить у меня над головой, словно оберегая циркового артиста из царской фамилии. Из толпы, собравшейся на улице посмотреть представление, то и дело раздавались крики одобрения, а некоторые из наиболее признательных зрителей, которым представление понравилось, проявили еще и благотворительность, набросав медяков в чашку для пожертвований. Какие-то люди, стоявшие на деревянной башне, громко кричали: «Давай, пройдись по канату! А ну прыгни! Сделай сальто-мортале! А ну еще раз!»

Там, на одной из улочек Сянсянь, где в воздухе витал дух торгашества и плотских развлечений, моя жизнь окончательно разделилась на две половины: одна, пора моего царского правления, уже лежала опавшим листком у стены дворца Се, где ей суждено было безмолвно сгнить, а в другой я явился миру на канате, натянутом в девяти чи над землей, не имеющим себе равных цирковым артистом. Что я слышал, там, на канате? Я слышал горестные завывания и радостный шепот северного ветра, слышал, как снизу, с земли, мне восторженно кричат мои бывшие подданные: «Шагай по канату, Царь Канатоходцев! Шагай! Прыгни! Крутани сальто-мортале!» И я шел, прыгал, выделывал сальто-мортале, и канат у меня под ногами оставался туго натянутым, не шелохнувшись ни на дюйм. Что я видел, там, на канате? Я видел, как под заходящим солнцем Сянсянь моя настоящая тень быстро увеличивалась, как откуда-то из глубин моей души вылетела прекрасная белая птица и величественно воспарила в свободном полете в просторы небес над головами столпившихся внизу людей.

Я — Царь Канатоходцев!

Я — птица!

Сянсянь слыл средоточием не знающего печали и забот веселья. И хотя на народ той зимой обрушивались, одно за другим, и нескончаемые тяготы войны, и природные бедствия, жители Сянсянь, погрязшие в разврате, по-прежнему искали увеселений. Однажды я стал свидетелем того, как один пьяный бросался, как безумный, за каждой женщиной, проходившей по кварталу красных фонарей, а несколько сынков богачей, окружив собаку, воткнули ей в зад ракету и подожгли длинный фитиль. Когда ракета взорвалась, обезумевшая собака стала носиться вокруг с бешеным лаем, и люди в страхе бросались от нее врассыпную. Просто в голове не укладывалось, как можно так обращаться с безобидным псом, какое в этом может быть развлечение.

У «Чарующего Феникса» по-прежнему было полно людей и экипажей. Я не раз задирал голову, глядя на неясные фигуры в окнах, подсвеченных фонарями, и слушая доносившиеся изнутри звуки флейты и шэна, переливы голосов незнакомых женщин, а также грубый, раскатистый смех клиентов борделя. Хуэйфэй к тому времени в «Чарующем Фениксе» уже не оказалось. Фонарь с именем «Чистая Девятая Сестра из Пиньчжоу» убрали, и его место перед входом заняли фонари с именами «Девица Ли из Тачжоу» и «Девица Чжан из Цисянь». Я прохаживался перед борделем, когда вышедший на улицу служитель снял один из фонарей и скользнул по мне взглядом:

— У девицы Ли гость, а вот девица Чжан свободна. Не желает ли благородный господин подняться и познакомиться?

— Я не благородный господин. Я — Царь Канатоходцев.

— Цирковой артист? — Служитель окинул мою одежду оценивающим взглядом. — Ну и что, что цирковой артист, были бы деньги, — хихикнул он. — В наши дни нет ничего более стоящего, чем заплатить за хорошо проведенное время. Как знать, ведь можно упасть с каната и разбиться насмерть, а если разобьешься, будет уже не до веселья.

— Я — Царь Канатоходцев и не разобьюсь никогда. — Подойдя к нему, я спросил, не знает ли он, куда делась Хуэйфэй. — Я заплачу, если скажешь, куда уехала Девятая Сестра, — пообещал я.

— Девятая Сестра уехала в столицу, на большие деньги. Все говорят, что делать такие вещи, как она, больше не умеет никто. Эта штучка, да будет тебе известно, владеет тайными приемами, известными лишь во дворце, она когда-то служила государю. С хозяйкой заведения что-то не поделила, устроила скандал и уехала, — шепнул он мне на ухо. Вдруг ему что-то пришло в голову, и он уставился на меня широко открытыми глазами. — А ты вообще кто такой? Крутишься здесь все время, Девятую Сестру, что ли, поджидаешь?

Не зная, что сказать, я наобум ляпнул:

— Я — ее мужчина.

Служитель переменился в лице: сначала на нем отразилось изумление, потом любопытство, изо рта вырвался какой-то смешной шипящий звук, и он даже уронил на землю фонарь.

— Мама дорогая! — вдруг возопил он. — Вы — свергнутый государь Дуаньбай! Ищете в «Чарующем Фениксе» Чистую Девятую Сестру, отвергнутую наложницу, верно? — Он с восторгом схватил меня за рукав и чуть ли не бегом потянул в бордель, приговаривая на ходу. — Поднимайтесь наверх, выпейте чашку чая, не возьму за это ни медяка. Кто бы мог подумать, что именно я первым разгляжу ваше царское обличье?

В это время мой рукав у него в руке порвался. От сделанного служителем открытия меня охватили паника и страх. Вырвавшись из его цепкой хватки, я бросился бежать по улице. Слышно было, как этот находчивый и смышленый тип кричит от входа в «Чарующий Феникс»:

— Вернись, император Се, я найду тебе Девятую Сестру и ничего за это не возьму! — Махнув ему тем, что осталось от рукава, я крикнул в ответ так же громко и возбужденно:

— Нет, не надо искать, оставь ее. Никогда даже не пытайся это делать!

Это был настоящий крик души. Моя прекрасная, но несчастная Хуэйфэй, она тоже стала свободно парящей белой птицей, но другой. Теперь мы будем летать под одними небесами, чтобы при встречах и расставаниях лишь торопливо махнуть друг другу рукой, и все это лишь еще одно подтверждение нашего преклонения перед птицами и мечты стать ими.

Мы достигли одной цели, но разными путями.


Новость о том, что служитель из «Чарующего Феникса» приоткрыл закулисную историю бродячего цирка Царя Канатоходцев, взбудоражила весь город. На следующий день родовой храм семьи Дун, где мы остановились, окружили местные жители. Перед воротами в храм в две шеренги выстроились уездные чиновники при всем параде, терпеливо ожидая, когда мы выйдем. К ним присоединился уездный правитель Ду Бичэн.

Малышку Юйсо так напугал шум и гам толпы на улице, что она забилась в угол и отказывалась выходить. Поэтому Яньлану пришлось взять ее на руки. В то утро я еще как следует не проснулся и, оказавшись перед стоящей на коленях толпой и услышав, как кто-то громко выкрикнул здравицу «Десять тысяч лет жизни!», просто не знал, что делать. Уездный правитель Ду, которому было уже за шестьдесят, тоже опустился на колени к моим ногам, и чувствовалось, что ему одновременно и стыдно, и любопытно, и страшно.

— Прошу простить уездного чиновника за то, что он, имея глаза, не видит, что не смог распознать пурпурную царскую ауру государя Се. — С этими словами Ду коснулся лбом каменных ступеней. — Прошу государя Се почтить мое скромное жилище своим присутствием.

— Я — не государь Се. Разве ты не слышал, что я давно уже низведен до простолюдина?

— Возможно, сегодня повелителя Се и постигло такое несчастье, но он остается государем по рождению, и нам выпала огромная удача, что он остановился в нашем уезде. Об этой новости узнает все больше людей, и народ собирается сюда целыми толпами. Незначительный чиновник обеспокоен безопасностью повелителя Се и покорнейше просит покинуть сей храм поклонения предкам и проследовать в его недостойное жилище, дабы избежать притеснения от простолюдинов.

Перед тем, как отвергнуть это предложение уездного правителя, я для приличия выдержал паузу:

— В этом нет нужды. Теперь я лишь канатоходец, а кто будет что-то замышлять против канатоходца? Я не боюсь, когда меня окружает толпа зрителей. Для циркового артиста чем больше публики, тем лучше. И если столько жителей уезда Сянсянь пришло приветствовать меня, думаю, я буду выступать на канате лучше, чем когда-либо.

В тот день, словно по велению свыше, на выступлении Бродячего Цирка Царя Канатоходцев зрители, как муравьи, облепили на улице все свободное пространство. Эквилибристика на бревне в исполнении Яньлана и Юйсо вызывала один хор восхищенных возгласов за другим, а когда я встал на канате в позу журавля, послышался громогласный восторженный рев. В толпе то и дело раздавались то горький плач, то безумные выкрики: «Государь Се, государь Се, Царь Канатоходцев, Царь Канатоходцев!» Я понял, что завоевал признание как артист, и это было какое-то волшебное, невероятно трогательное чувство.

В ушах у меня раздавался еще один почти неслышный звук: это без устали щебетал слетевший ко мне с карниза крыши «Чарующего Феникса» чижик, издавая знакомый крик, который перекрывал шум толпы:

— Ван… ван… ван.


Начиная с выступления на улицах Сянсянь, слава моего Бродячего Цирка Царя Канатоходцев, впервые завоеванная в этом городе, постепенно росла, и мы даже вошли в моду. Опубликованная впоследствии «Тайная история дворца Се» упоминает, что тысячи людей высыпали на улицы, чтобы посмотреть на блестящее мастерство артистов. Автор этого сочинения, писавший под именем «Ученый Насмешник из Дуньяна», считал успех Бродячего Цирка Царя Канатоходцев неожиданным и случайным: «В последние годы царства Се государство претерпевало упадок, народ роптал, многие ремесла пришли в запустение. В области развлечений и театра процветал лишь Бродячий Цирк Царя Канатоходцев, но не потому, что артисты обладали талантом от природы, а потому что Царем Канатоходцев был свергнутый монарх, и большие толпы любопытных собирались, в основном, не на представление, а чтобы поглазеть на этого человека, чтобы своими глазами увидеть когда-то могущественного правителя, низведенного до циркового артиста. Кому не хочется своими глазами увидеть необычного человека и редкое событие в истории?»

Возможно, данное суждение в «Тайной истории дворца Се» и верно, но я убежден, что никто не знает всех подробностей второй половины моей жизни и никому не дано понять, что на самом деле происходило со мной в тот период времени, — ни «Ученому Насмешнику из Дуньяна», ни любому другому праздному литератору.


К весне следующего года наша труппа расширилась, в ней было уже восемнадцать артистов с двадцатью отдельными номерами, и такого еще не знала история царства Се. Где бы мы ни выступали, после нас оставалась атмосфера какой-то исступленной радости, словно наступали последние дни. Народ валом валил на наши представления: мужчины и женщины, старики и молодежь — всем хотелось проверить странные слухи о том, что я стал цирковым артистом, и увидеть все своими глазами. Я понимал, что они вопили и прыгали потому, что стояли на краю гибели, а я приносил им немного радости, вдыхал хоть какую-то жизнь в города и деревни, над которыми нависли грозные тучи природных бедствий и сотворенных человеком напастей. Невыносимым же для меня было то, что люди падали ниц перед свергнутым монархом. Когда народ бурно приветствовал меня как правителя Се, я не без горечи думал о том, надежды скольких людей, взор которым затмевал царский венец Черной Пантеры, впоследствии оказывались обмануты. Носившему когда-то этот венец удалось избежать этой старой ловушки, но народ, живший за стенами дворца, по-прежнему оставался в плену его очарования. Став одним из тех, против кого была направлена эта грандиозная мистификация, я избавился от нее, но указать этим простым и недалеким людям на их заблуждение мне так и не удалось.

До столицы, конечного пункта маршрута нашей бродячей труппы, о которой с утра до вечера мечтала маленькая Юйсо, было уже рукой подать. Последней остановкой перед ней стал Ючжоу, где мы давали представления три дня, и дату выезда в столицу поневоле пришлось сдвинуть. Эти несколько дней малышка Юйсо постоянно вертелась вокруг, как юла, засыпая меня вопросами о городе и дворце, но я отвечать на них отказался, сказав, что она все узнает, когда приедем. Девчушка тут же побежала к Яньлану. Он молча посадил ее к себе на колени, в глазах его светилась печаль.

— Что вы оба такие невеселые? — недоумевала Юйсо. — Боитесь ехать в столицу?

— Да, — кивнул Яньлан.

— И чего же вы боитесь? Что люди не придут на наше представление?

— Нет, боимся сами еще не знаем чего.

Эти слова Яньлана отразили мои собственные сомнения и тревоги. По мере приближения дня отъезда мне становилось все труднее заснуть на большом постоялом дворе в Ючжоу, где мы остановились. Я думал, как я буду ходить по канату перед теми, кто некогда присутствовал в моей прежней жизни, — перед министрами и чиновниками, а также членами царской фамилии. Задумывался я и над тем, действительно ли забыл про меня мой вечный заклятый враг Дуаньвэнь. И если я выберу для представления заросшую травой лужайку за дворцом, не полетит ли стрела убийцы с угловой башни, чтобы, наконец, разделаться со мной, странным чудаком, забывшим о своем прошлом? Чего греха таить, я действительно страшился неизвестности, но в то же время прекрасно понимал, что в конце концов Бродячий Цирк Царя Канатоходцев все равно окажется в столице. Это станет символическим конечным пунктом его пути.

На утро четвертого дня Бродячий Цирк Царя Канатоходцев снялся с места, восемнадцать артистов погрузились вместе с реквизитом в три повозки и покинули Ючжоу, направляясь на север.

Над дорогой висела дымка, с полей центральной части царства Се доносился нежный аромат травы и свежевспаханной земли. Крестьяне с мотыгами в руках заметили труппу артистов, следы которой впоследствии теряются во мгле времен.

— Куда направляетесь? — спрашивали они. — На севере идут бои, куда же вы собрались?

— Давать представление в столице, — звонко отвечала со своей повозки Юйсо.


Той весной царство Пэн начало крупномасштабное наступление на владения Се. Более тридцати раз по обе стороны змеей извивавшейся между двумя царствами границы вспыхивали сражения. Для артистов Бродячего Цирка Царя Канатоходцев постоянно происходившие где-то стычки стали делом обычным, и они двигались на север, занимая себя разговорами об уже утраченных традициях циркового искусства. Иногда беседа становилась непристойной, скабрезно смаковались тайные любовные интрижки, кровосмешение или постельные дела. К ним примешивался смех мало что понимающей в этом восьмилетней Юйсо. Переезжая с одного места представления на другое, артисты всегда так веселились, они даже не задумывались о надвигающейся беде, которая грозила уничтожить всю страну.

Труппа прибыла в столицу на седьмой день третьего лунного месяца, когда еще не рассвело. Как утверждает «Тайная история дворца Се», в тот самый день к воротам столицы Се подступили многотысячные армии Пэн, и это совпадение, судя по всему, было тщательно предопределено самой историей.

Глава 14

Начинало светать, когда наши повозки подъехали к южным воротам города. Из окружавшего городские стены рва, в водах которого было полно гнилых овощей и трупов животных, донеслась знакомая жуткая вонь. Подъемный мост оказался опущен, ворота открыты, и подними мы головы, чтобы посмотреть на высокий флагшток на одной из башен, то наверняка бы заметили, что стяг Се с Черной Пантерой спущен, а вместо него водружен голубой флаг царства Пэн с Двойным Орлом. В проходе ворот, прислонившись к стене, неподвижно стояли несколько солдат, они смотрели перед собой, даже не замечая прибывшую ранним утром труппу артистов.

— Видать, надрались до полусмерти, — обернулся к нам возница. — Частенько бывает: напьются так, что еле на ногах держатся. Зато не надо платить за въезд в город.

Все восемнадцать артистов труппы, которые всю ночь тряслись по ухабистым дорогам, были так измотаны, что даже не обратили внимания на необычную обстановку у Южных Ворот. Повозки остановились у ближайшего постоялого двора, несколько человек из труппы подошли к запертым дверям и постучались. «Закрыто! — послышался испуганный дрожащий голос. — Закрыто, поищите ночлега где-нибудь еще». — «Слыханое ли дело, чтобы на постоялом дворе не принимали постояльцев? — удивился кто-то из артистов. — Мы всю ночь провели в дороге, так что открывай, нам надо отдохнуть». Двери приоткрылись, и показалось пухлое, растерянное лицо хозяина. «Как вы не вовремя, — сокрушенно проговорил он. — Неужели не знаете, что армия Пэн уже в городе? Вон сколько на башнях их солдат!»

Сонливость сидевших на повозках артистов как рукой сняло, и они обернулись. На стене у Южных Ворот действительно было полно фигур в черном. От открывшейся ужасной картины малышка Юйсо так перепугалась, что испустила один из своих пронзительных воплей. Яньлан тут же зажал ей рот рукой. «Не верещи, — буркнул он. — Смотри, чтоб ни звука. Эти бешеные солдаты Пэн могут убить за здорово живешь».

От ворот донесся скрип поднимаемого моста, и солдаты Пэн закрыли створки ворот. В этот момент у меня возникло ощущение, что ворота в этот город смерти открывали специально для меня и для труппы моего цирка. Не значит ли это, что мои долгие странствия подошли к концу?

— Видел? — обратился я к сидевшему в одной из повозок Яньлану. — Ворота снова закрыли. Как думаешь, почему солдаты Пэн только нас и пустили в город?

Обняв Юйсо, Яньлан закрыл ей руками глаза, чтобы она опять не заверещала:

— Наверное, увидели, что мы — бродячий цирк, а они тоже любят представления.

— Нет, это приглашение на казнь. — Я взглянул на полощущийся под утренним ветерком над городской башней голубой флаг с Двойным Орлом, и перед глазами вдруг мелькнуло печальное лицо старого безумца Сунь Синя, которого давно уже не было живых. — Бедствия уже обрушились на царство Се. С самого детства люди предсказывали эту беду, — произнес я, — и я всегда боялся этого. Сегодня беда и вправду пришла, а на душе пустота. Вот, потрогай руки, послушай, как бьется сердце. Я спокоен, как водная гладь. Я — простой человек, канатоходец. Мне не суждено бесславие правителя, потерявшего царство.

Выбирать остается лишь между жизнью и смертью, поэтому бояться нечего.

Мы были как стадо глупых овец, попавших в волчью стаю, и бежать было некуда. Как только городские ворота закрылись, по городским улицам рассыпались прятавшиеся в городской стене, домах и за деревьями солдаты Пэн. Промчавшийся мимо верхом с мечом наголо молодой офицер громко кричал: «Приказ государя Пэн: убивать, убивать, убивать, убивать!»


Последовавшая за этим кровавая резня проходила у меня на глазах. Солдаты Пэн убивали жителей столицы Се до самого вечера. Конники в синей одежде и белых шлемах носились из одного конца города в другой. Их обнаженные мечи стали темно-алыми от крови жертв, а на заляпанных кровью шлемах были видны куски плоти странной формы. По всему городу раздавались истошные предсмертные крики, кое-как одетые, со всклокоченными волосами, жители столицы разбегались кто куда. Несколько молодых людей решили в царившей вокруг неразберихе взобраться на стену, но их быстро настигли меткие стрелы, и они с криками агонии попадали на землю, как лавина камней при горном обвале.

Тому моменту, когда на постоялый двор у Южных Ворот ворвались несколько конников Пэн, в моем сознании предшествует какой-то пробел. Помню лишь, как Яньлан заталкивал меня в скирду соломы. «Здесь они вас не найдут», — говорил он, пытаясь запихнуть вместе со мной и малышку Юйсо. Но скирда была слишком мала для двоих и, когда Юйсо попыталась втиснуться рядом со мной, стала разваливаться. «Не бойся, Юйсо. Я спрячу тебя в этот большой чан». Это было последнее, что я слышал от Яньлана. Он быстро собрал солому, забросал меня, и я остался во мраке.

В темноту моего убежища донесся приглушенный топот подков из дворика рядом со зданием постоялого двора. Послышались душераздирающие вопли цирковых артистов, которые пытались спрятаться на деревьях, в курятнике и под повозками, потом под ударом чего-то тяжелого с треском разлетелся на куски большой чан. Я слышал предсмертные крики по меньшей мере пятнадцати человек из моей труппы. Судя по звукам, которые издавали умирающие, эти когда-то счастливые, простодушные бродячие артисты никак не ожидали, что на них обрушится такая беда.

Различить предсмертный крик Яньлана мне не удалось, вполне возможно, он пал жертвой резни на постоялом дворе, так и не издав ни звука: ведь с самого первого дня, когда он совсем юным появился во дворце, он всегда был таким молчаливым и застенчивым. После, на усеянном трупами дворе я нашел этот большой чан. Яньлан сидел внутри, его голова свешивалась с расколотого края чана, а раны на груди поразительно напоминали три красных цветка. Я поднял ему голову, чтобы теперь, когда все было кончено, его мертвое лицо смотрело в небо. Лучи весеннего солнца пробивались через висевшую в воздухе кровавую пелену и окрашивали в пурпур капельки еще не высохших у него на щеках чистых слез. На верхней губе и под висками у него, как и прежде, не было и намека на усы и бороду, он остался тем же юным евнухом, что и прежде.

Смешавшаяся с кровью вода в разбитом чане доходила Яньлану до колен. Вытащив его оттуда, я обнаружил в чане еще одно тело, это была восьмилетняя Юйсо. Ее лиловая куртка стала красной от крови, и она по-прежнему прижимала к груди свое миниатюрное и легкое эквилибристическое бревно. Ран на ней я не обнаружил, но похолодевшее тело девочки было уже бездыханным. Думаю, Яньлан закрыл Юйсо своим телом от мечей головорезов Пэн, но при этом задавил несчастного ребенка.

Вот я и потерял своего верного раба, посланного мне Небом. Яньлан погиб за меня, выполнив клятву, данную когда-то в Зале Чистоты и Совершенства. Помню, как он, тогда еще совсем недавно появившийся во дворце Се двенадцатилетний мальчик, сказал: «Я умру за вас, государь». И вот через много лет он действительно умер, взяв с собой мой единственный подарок ему — выкупленную за пятьдесят таэлей серебра чистую, как ручеек, малышку Юйсо. Думаю, это была его последняя любовь. И еще одно свидетельство воли Неба.

Резня прекратилась. Солдаты Пэн отставили свои притупившиеся мечи и собрались на городской площади пить вино. Еще один отряд верховых в черном собирал чудом оставшийся в живых столичный люд и гнал по направлению к дворцу Се. Я тоже шел в тесных рядах выживших, то и дело переступая через попадавшиеся на дороге тела. Одни в этом людском потоке плакали, другие тихо проклинали правителя Пэн Шаомяня. Шагая, я все время смотрел вниз на свои ладони. Они были красными от отпечатавшейся на них засохшей крови, и как я ни старался, стереть ее никак не удавалось. И тогда я понял, что это кровь других людей, и смыть ее будет весьма непросто. Это была кровь не только Яньлана и Юйсо, но и отверженной наложницы Дайнян, военного советника Ян Суна, придворного врачевателя Ян Дуна, а также всех воинов, погибших при защите границ царства Се. Я уже не сомневался, что именно их кровь запечатлелась у меня на ладонях неповторимыми линиями. Почему же тогда в списке приглашенных на казнь не оказалось одного меня? Меня, многогрешного, которому нет прощения? Сердце охватила внезапно нахлынувшая печаль, и я присоединился к плачу избежавших смерти столичных жителей. Первый раз с тех пор, как я стал простолюдином, по моим щекам катились слезы.

Шедшие под конвоем люди вдруг заметили, что в небе впереди вспыхнуло красное зарево.

Захватчики подожгли великий дворец Се. К тому времени, когда оставшихся в живых жителей подогнали к воротам Гуансемэнь, языки пламени, охватившего массивную деревянную балку ворот, уже вздымались высоко в небо. Солдаты Пэн выстроили людей таким образом, чтобы они могли видеть, как горит дворец. Уже немолодой офицер зычным голосом взволнованно сообщил, что в войне с Се царство Пэн одержало победу: «Смотри на это пожарище, народ Се, лицезрей, как ваш гнусный, погрязший в разврате царский дворец превращается в груду развалин, и свидетельствуй, что ваш немощный, жалкий и достойный презрения удел переходит в лоно непобедимого царства Пэн!»

Откуда-то из внутренних покоев дворца донеслись неясные, полные горя и отчаяния голоса. Однако пожар распространялся с такой умопомрачительной скоростью, что вскоре дворец превратился в сплошное море огня, и рев огненной стихии, пожиравшей здания и императорские залы, а также грохот рушащихся конструкций заглушили крики и мольбы тех, кто оставался внутри. Море огня бушевало на том месте, где я родился и вырос, на месте, хранившем память о первой половине моей жизни, на месте веселья и злодеяний. Прикрыв нос рукавом, чтобы не вдыхать валивший удушливый дым, я пытался что-то вспомнить, прежде чем это место перестанет существовать. Я вспомнил великолепие и пышность знаменитых восьми главных и шестнадцати малых залов; вспомнил шесть женских покоев, тронный зал и царское ложе; вспомнил все редкостные вещицы и драгоценные украшения, экзотические растения и цветы; вспомнил все, что происходило во дворце во времена моего правления. Но мысли почему-то замерли, и осталась затмившая все остальное реальность: охваченный пламенем великий дворец Се, огонь и еще раз огонь. А в ушах, как и прежде, звенел жалобный крик серого чижа: — Ван… ван… ван.


В огне, поглотившем дворец, нашел смерть шестой правитель Се Дуаньвэнь. Его обгоревшие до неузнаваемости останки нашли позже на пепелище Зала Изобилия Духа. Узнали его по царскому венцу Черной Пантеры: сделанный из золота и драгоценных камней, венец уцелел в огне и по-прежнему крепко сидел на черепе мертвеца.

Шестой правитель Се Дуаньвэнь оставался на престоле всего шесть лет — самое короткое время правления за всю историю династии Се и самое несчастливое. Анализируя этот исторический феномен, историки последующих эпох придут к общему выводу, что государем, потерявшим царство, стал как раз Дуаньвэнь, что именно из-за его замкнутости и высокомерия, а также заносчивости и самоуверенности это прекрасное царство отправилось на кладбище истории.

Я оказался как бы ни при чем. Той весной Дуаньвэнь, мой сводный брат, с которым у нас был один отец, но разные матери, человек, всю жизнь считавшийся моим заклятым врагом, бесчисленное множество раз приходил ко мне во сне. Мы тихо и мирно пили из одного кубка, долгая борьба за царский венец Черной Пантеры, наконец, завершилась, и мы, оставшись в дураках, поняли, какую злую шутку сыграли с нами обоими силы истории.


На девятый день третьего лунного месяца многотысячные армии царства Пэн, подобно разгоняющему облака свирепому ветру, пронеслись по землям царства Се, и все семнадцать провинций и восемьдесят уездов оказались под их каблуком. Когда на руинах великого дворца Се перед волнующимися, как море, уцелевшими жителями предстал легендарный наследник династии Пэн Шаомянь, народ залился слезами. Шаомянь лично поднял голубой флаг царства Пэн с Двойным Орлом и торжественно провозгласил: «Разложившегося и беспомощного царства Се больше не существует. С этого дня вся эта земля находится под властью священного и непобедимого голубого стяга Двойного Орла».


В соответствии с «Тайной историей дворца Се», за этот катастрофический для царства Се третий лунный месяц было убито почти сто членов царского дома и их отпрысков, и в живых чудом остался лишь пятый император Се Дуаньбай, который ранее был низведен до положения простолюдина и зарабатывал на жизнь как бродячий канатоходец.

Автор «Тайной истории дворца Се», Насмешник из Дуньяна, подробно описывает, при каких обстоятельствах встретили смерть обитатели двора Се. У него записано:

Император Се Дуаньвэнь: Погиб при пожаре дворца Се.

Пинциньский принц Дуаньу: Погиб при пожаре дворца Се.

Фэньциньский принц Дуаньсюань: Обезглавлен. Тело и голова найдены отдельно в резиденции фэнциньского принца и на базарной площади.

Шоуциньский принц Дуаньмин: Четвертован и сброшен в колодец своей резиденции.

Восточный гун Дацзюнь: Погиб в бою с солдатами Пэн. Позже потомки возвели в память о нем гробницу Восточного Гуна.

Южный гун Чжаою: Убит собственным телохранителем после того, как сдался Пэн.

Северо-западный гун Даюй: Разорван пятеркой коней, а его руки и ноги народ побросал в чаны с вином.

Юго-западный гун Дацин: Убит шальной стрелой при бегстве в царство Яо.

Северо-восточный гун Дачэн: Покончил с собой, проглотив золотой слиток.

Первый министр Цзоу Лин: Убит рукой правителя Пэн, когда стоя на коленях бил ему челом. Следующие поколения поносили и проклинали его.

Бывший первый министр Фэн Ао: Покончил с собой, разбив голову о стену. Считается выдающимся министром царства Се.

Вдовствующая императрица госпожа Мэн: Покончила с собой, удавившись.

Глава Военного министерства Тан Сю: От гнева и печали после падения Се стал харкать кровью и умер.

Глава Министерства церемоний Чжу Чэн: Вместе со всей семьей принял яд в знак протеста против национального позора — уничтожения государства.

Комендант дворцового гарнизона Хай Чжун: Найден мертвым на рыночной площади, причина смерти неизвестна.

Глава 15

Мое царство Се, мое прекрасное царство Се, на него обрушивалось одно несчастье за другим, и теперь его больше не существует, оно естественно и беспомощно стало частью владений царства Пэн, и таким образом свершились предсказания многих мудрецов.

Правители Пэн изменили имя столицы Се на Чанчжоу. Той весной прибывшие из Пэн мастеровые развернули в Чанчжоу широкомасштабное строительство, возвели странные здания круглой формы, мемориальные арки и храмы. По всей столице раздавались стук молотков и отрывистая, трудная для понимания, вульгарная речь людей из Пэн. Казалось, они собираются начисто стереть все следы царства Се. Жители Чанчжоу, теперь уже носившие неуклюжую одежду Пэн, в которой можно было запутаться, слонялись по руинам своего города, изнуренные и безучастные. Для них тревожная жизнь продолжалась независимо от того, как назывался их город — Се или Чанчжоу. Они из поколения в поколение жили здесь, и нужно было дальше жить, пусть и со всеми предосторожностями.

Я бродил среди развалин великого дворца Се, как осиротевший дух. Для жителей Чанчжоу это место, где можно было найти что-нибудь ценное, стало чем-то вроде Рая. Многие рылись в обломках карнизов и черепицы с утра до вечера в надежде найти вещицу из золота, серебра, украшенную драгоценными камнями, которую могли проглядеть солдаты Пэн. То и дело вспыхивали громкие перепалки из-за какого-нибудь серебряного чайничка с носиком в виде клюва журавля. Они обычно заканчивались дракой, в нее ввязывались и другие, и когда победитель в этой свалке убегал с развалин со своим чайничком, женщины и дети швыряли ему вслед обломки кирпичей. Какой-то мальчик лет двенадцати-тринадцати сидел на корточках среди разбитой черепицы в стороне от всех и сосредоточенно копался в земле. Я подошел и встал у него за спиной, молча наблюдая, как он трудится. Лицо у него было перепачкано в земле и пыли, и он сторожко поглядывал на меня черными глазенками. Вероятно, опасаясь, что я могу отобрать его сокровища, он быстро скинул с себя куртку и накрыл то, что лежало у его ног.

— Мне ничего твоего не нужно, абсолютно ничего, — успокоил его я и погладил по голове, чтобы он увидел мои чистые руки и поверил, что ничего плохого я не замышляю. — Ты здесь уже так долго роешься, что-нибудь нашел?

— Банку для сверчка, — проговорил мальчик, вытащив из-под себя банку из позолоченной глины. Когда он поднял ее, я тут же узнал одну из моих любимых детских игрушек.

— А еще что?

— Клетки для птиц. — Он поднял рубашку и показал пару разукрашенных птичьих клеток. Они были смяты чем-то тяжелым, но я тоже узнал в них клетки, когда-то висевшие в Зале Чистоты и Совершенства. Вспомнилось даже, что, когда я покидал Зал Чистоты и Совершенства, в клетках оставалась пара певчих птиц с красными клювами и зеленым оперением.

Улыбнувшись, я помог мальчику снова покрыть клетки.

— Этими игрушками играл пятый император Се, когда был маленьким. Может, они бесценны, а может, и не стоят ни гроша. Сохрани их.

— А вы кто? — с сомнением посмотрел на меня мальчик. — Почему не ищете ценные вещи?

— Я один из тех, кто эти вещи прятал, — негромко ответил я.


Семнадцать цирковых артистов упокоились на безымянном кладбище Чанчжоу, где прежде было зернохранилище. Все запасы зерна царства Се после войны уже растащили, и там осталось лишь множество соломенных циновок и просторное, крытое соломой помещение. Именно там я своими руками похоронил Яньлана, Юйсо и десяток с лишним остальных артистов. Не знаю, кто первым додумался использовать зернохранилище в качестве кладбища. Но в тот день, глядя, как хоронят своих близких городские жители, я погрузил одного за другим семнадцать артистов бродячего цирка в телегу. Толкая эту тяжеленную телегу с трупами, я под покровом темноты пробрался мимо часовых Пэн и последовал за другими на зернохранилище. Там уже было полно свежих могильных холмиков, и пришлось поломать голову, чтобы найти каждому из погибших ни за что артистов небольшое, но отдельное место. Несколько других хоронивших уже закончили свою печальную работу и сидели возле могил, согреваясь от прохлады весенней ночи крепкими напитками. Один любопытный подошел ко мне:

— Чего столько народу хороните? Все из вашей семьи?

— Нет, это артисты Бродячего Цирка Царя Канатоходцев. Это я привел их прямо на мечи Пэн и теперь должен предать каждого земле.

— Глубоко зарывать не надо, — посоветовал тот, помолчав. — Все равно скоро сезон дождей, и тела быстро сгниют. К тому же, так хоронить — это только чтобы совесть не мучила. Чтобы похоронить как следует, надо немало труда положить, да и сноровка требуется. Дашь на вино — помогу, за каких-то полчаса и управимся.

— Нет, я сам, — твердо отказался я от предложения могильщика.

Ночь выдалась безлунная, и бывшее зернохранилище погрузилось в кромешную тьму. Хоронившие людей под покровом ночи могильщики уже уехали, и я остался один. Помню, было совсем не страшно. Я лишь наблюдал, как небо становилось все голубее и светлее, а на руках появились кровавые мозоли от лопаты — боли уже не чувствовалось, они лишь немели. С третьими петухами в самой глубокой и просторной могиле я похоронил вместе Яньлана и Юйсо. Когда последняя лопата влажной земли скрыла зеленовато-серое лицо Яньлана и балансировочное бревно в руках Юйсо, я рухнул, как подкошенный. Теперь больше никто не будет с укором смотреть на меня печальным взглядом. Я отсек последнюю нить, связывавшую меня с прошлым. Яньлана больше нет, и я действительно остался один.

Улегшись у могилы Яньлана и Юйсо, я укрылся соломенной циновкой, как одеялом, положил голову на могильный холмик, как на подушку, и уснул. Когда-то я сказал, что никогда не стану одним из этих носильщиков или нищих, которые могут завалиться спать где угодно, но в ту ночь я слишком устал, и было слишком тяжело на душе. Когда меня осветили первые лучи зари, я спал крепко, как никогда. От неба до меня было так близко, что мне один за другим снились сны про птиц. Все они были белыми, как свежевыпавший снег, а небо — прозрачным и бесконечным. В это небо и взмывали все эти белые птицы.

Мне снился какой-то новый мир.


И вот в мешке у меня за спиной опять ничего нет, кроме потрепанного «Луньюя» и свернутого кольцом каната. Как знать, может, эти не имеющие никакого отношения друг к другу предметы стали прекрасным обобщением прожитой жизни.

Прошло много лет, никакого интереса к изучению «Луньюя» у меня так и не возникло, но я все равно храню эту исполненную мудрости книгу вместе с канатом. «Если не кончу жизнь с этим канатом на шее, — думал я, — то в один прекрасный день найду время, чтобы дочитать „Луньюй”». Я вспомнил о монахе Цзюэкуне, с которым расстался много лет назад. Его простые, но необычные речения, а также отражавшиеся у него на лице мудрость и проницательность, снисходительность и терпимость — все это мелькнуло перед моим взором, как божественный свет.


Последний раз я встретил Хуэйфэй случайно на блошином рынке в Чанчжоу. По тому, как она выглядела: неряшливый вид, растрепанные волосы, бесконечная занудная болтовня, — было не разобрать, в своем она уме или нет. Она сидела среди оживленной толпы на блошином рынке, и казалось, что ей там самое место. Я видел, как она пытается всучить прохожим стопку разноцветных, изящно обрезанных листков со стихами. «Вы только взгляните, какой прекрасный товар, — тараторила она сиплым голосом. — Подлинные любовные стихотворения, написанные собственной рукой пятого императора Се, прекрасный товар, купите, не пожалеете».

Я понаблюдал за Хуэйфэй со стороны, чтобы не мешать ее своеобразному и изобретательному способу подзаработать. Я надеялся, что кто-то остановится и начнет торговаться, но посетителей блошиного рынка, похоже, интересовали лишь такие вещи, как горшки, кастрюли, черпаки и лохани. Никто даже не взглянул на листки со стихами в руке Хуэйфэй. Возможно, для всех эта стопка стихов казалась барахлом, которое ломаного гроша не стоит.

В этот теплый весенний день, когда я стоял на этом блошином рынке и наблюдал за Хуэйфэй, до меня донесся еле слышный знакомый аромат мяты и орхидей вместе с запахом туши для письма. Эти ароматы словно плыли над освещенной полуденным солнцем улочкой, где разложили свой товар торговцы старьем. Они не могли исходить ни от стопки листков со стихами, ждущей своего покупателя, ни от тела этой ставшей проституткой женщины с несчастной судьбой. Нет, это было последнее воспоминание о моей прежней жизни.

Это был также последний день, который я провел в родном городе. На следующее утро люди Пэн открыли прерванное на много дней сообщение с внешним миром, и я смешался с толпой носильщиков, тащивших мешки с солью, чтобы покинуть эту юдоль печали.

Случилось это на девятнадцатый день третьего лунного месяца в год ихай.[57]

Глава 16

Оставшуюся часть жизни я провел в Кучжусы — Монастыре Горького Бамбука, на горе Горького Бамбука — Кучжушань. Это место далеко от царства Пэн и далеко от царства Се. В прежние века покрытый густым лесом высокогорный район не принадлежал никому, говорят, этот «персиковый рай во внешнем мире»[58] первым обнаружил наставник моих детских лет, монах Цзюэкун, который добрался сюда за восемь лет до меня. Он разработал рисовое поле, посадил огород, он же отдал целых три года неторопливого труда на постройку монастыря.

К тому времени, когда я окольными путями добрался до Кучжушань, монах Цзюэкун уже пребывал в нирване. Он оставил мне пустой монастырь в горах и огород, заросший сорняками. Посреди огорода стояла деревянная табличка, которую будут славословить будущие поколения, с начертанными на ней тремя большими иероглифами «и ци ван» — «Император Огородной Грядки». Среди сорняков я нашел кисть для письма из волчьего волоса, которой я пользовался в детстве на занятиях по письму. Все говорило о том, что монах Цзюэкун ждал меня все восемь лет.

Позже началась война между царством Пэн и царствами Чэнь и Ди. В Кучжушань стали переселяться с женами и детьми те, кто не хотел идти в солдаты, и постепенно народу все прибывало. Появившиеся здесь позже стали селиться у подножия горы. По утрам, в ясную погоду им, бывает, открывается прекрасный вид на монастырь Кучжусы, расположенный на полпути к вершине. Видно и странного монаха, который стоит между двумя соснами, стоит на канате, протянутом высоко в воздухе. Он то быстро скользит по канату, словно взлетая, то застывает на одной ноге, как белый журавль.

Этот монах — я. Днем я хожу по канату, а по вечерам читаю. Уже много тихих вечеров я провел за чтением «Луньюя». Иногда мне кажется, что в этой исполненной мудрости книге заключена суть всего мира; иногда же я чувствую, что почерпнуть оттуда мне нечего.

Загрузка...