Даже зима, закусив удила, не хотела сдавать своих позиций: упрямо держались холода, от Волги без передыха мела пронизывающая и колкая поземка. За день в траншеях набивался грязный снег вперемешку с песком, а стены узких окопов шелушились ржавой изморозью. Где густым куржаком, где белесым инеем подернулось все, что сработано из металла, а его здесь хватало с излишком, даже земля, продрогшая и гулкая, была прошита железом, как корнями деревьев.
После полудня стихло сухое тявканье минометов. Выжидал и комбат Сыромятин. А чего суетиться на ночь глядя, коль и за короткий день людям выпала недельная нагрузка?
Капитан опустил бинокль, ударил кулаком о мерзлый бруствер окопа и тихо выругался. Этот проклятый дот уже которые сутки держит его батальон и не дает продвинуться ни на шаг. Соседи слева и справа уже зашевелились, а его роты споткнулись вот на этом сквере. Роты, конечно… – от каждой осталось до взвода солдат.
Возле комбата стоял только что подошедший командир взвода полковой разведки Федор Ермаков и, прижав к заиндевелым бровям медные окуляры трофейного артиллерийского бинокля, тоже рассматривал еле угадываемую линию траншей, проходящих там, за дотом, за сквером, у полуразрушенных мастерских.
– Гляди-гляди, из-за этой черепахи и топчемся на месте, – сердился капитан. – Трижды уже посылал своих ребят.
Поземка змейками несла серый снег, вычерчивая тропки меж воронок в сторону противника, предвечерье сгустило полутени, и сквер хорошо просматривался. Бывший сквер. Теперь вместо деревьев торчали рваные пни. Дот неуклюже горбился почти на середине ничейной полосы. От него до немецких траншей не более семидесяти метров. За траншеями тянулись полуразрушенные корпуса ремонтных мастерских и жилых кварталов, где засели гитлеровцы и румынские батальоны.
Капитан прижался спиной к стене окопа, закурил, пуская дым вниз себе под ноги.
– Ничего не могу понять с этим дотом. Какой-то он нестандартный. Ну, не делают так немцы. Насмотрелся уж… Мне работать надо, а тут…
– Да, работка у нас с вами, товарищ капитан, – Ермаков сухо кашлянул, покосился на капитана за разговор не по делу. – За всю жизнь, наверное, руки не отмоешь.
– А как ты хотел, лейтенант? Чистеньким остаться? Не получится. Война, брат, не только стрелы на картах да громкое «Ура!». Тут уж кто кого, да все железом, да вот этими руками. И это сейчас наша главная с тобой работа.
– Мне кажется, что я не жил раньше… Ну, вовсе не жил. В голове и печенках одна забота – кто кого.
– Как там наши землячки-то с работенкой справляются? – поинтересовался комбат. В разведвзводе Ермакова служили трое нечаевских парней, и Сыромятин по старой гражданской привычке, здесь еще более обостренной, ревностно следил за «работой» своих односельчан.
– В порядке. Шуваева-Аксенова на днях шабаркнуло взрывной волной, метров тридцать летел по обрыву к самой реке. Ничего, оклемался. Петря с Князевым вчера приличного «языка» взяли. Румынского офицера. Князем оказался. Вот мои сегодня и гогочут: «Князев князя приволок».
– Ну ладно… Что полковой удалось? Откуда дот взялся? Не могли же его в такой мороз бетонировать.
– Зима и немцев думать заставила. Они приспособили основание старого очистного заборника. А его и авиабомбой не расколешь. – Лейтенант прямо на заиндевевшей стенке окопа начертил треугольник. – Ишь, какая хреновина получается: черепаха способна к круговой обороне. В ней три амбразуры с тяжелыми пулеметами. Вот так, треугольником. Потому каждый метр сквера и пристрелян. А траншея, что ведет к черепахе, ложная. Немцы по ней не ходят.
– Как же они тогда связаны со своими? – удивился капитан.
– Мы тоже ломали голову, товарищ капитан. А потом обратили внимание, что вон там, в конце сквера, румынские часовые охраняют… пустое место. Регулярно приходит смена караула на пустое место.
– Потому твои и князя румынского выкрали?
– Случай. Однако князь и «доложил»: их пост у канализационного колодца. От колодца по канализационной трубе связь с дотом.
– Вояки… по дерьму ползают… – Сыромятин хмуро глянул на лейтенанта. – Что же мне теперь, молиться на эту черепаху или ждать, когда соседи помогут глотку ей заткнуть?
– Я помолюсь за вас, Кирилл Яковлевич. План такой: заходить от немцев, перекрыть трубу и захватить дот. Потом их же пулеметами поддержать атаку вашего батальона. Получил «добро» на личный поиск.
Сыромятин хмыкнул.
– Прыток больно… И даже пулеметы захватил. А как подойдешь скрытно к мастерским, когда их там, как тараканов, в каждой щели понатыкано?
– Часовых будем снимать сразу же после смены караулов на рассвете. Во время артподготовки. Пушкари уже в курсе.
– Под свой огонь можешь угодить.
– В группе прикрытия Князев пойдет. В случае чего – подстрахует. Не я, так он.
Они уточнили секторы обстрела, проходной маршрут Ермакова и вспомогательной группы.
– И у меня к тебе просьба, лейтенант. Поаккуратнее там…
– Постараюсь. Дело привычное, Кирилл Яковлевич.
То, что земляки упрямо не называли Сыромятина по званию, а по имени-отчеству, как до войны, сердило его и не всегда помогало в военной работе. На языке официальном как-то легче скрывать тревогу, провожая земляков в неизвестное, может, и на верную гибель.
– Ладно, иди, Федор. Сборы у тебя не на гулянку. Отдыхай. Ночью я сам тебя провожу.
Разбросала война нечаевских мужиков по всем фронтам, но есть земляки у капитана и в его батальоне. Где-то рядом командует батареей сорокапяток Иван Разгонов. На берегу в саперной части другой сосед по Нечаевке – Костя Анисимов. Всего в трехстах метрах командует медсанбатом родная жена. Рядом, да не сбегаешь каждый раз, с Федей Ермаковым и то чаще приходится встречаться. А сегодня вот еще и провожать его надо…
Ганс Нетке тащил по ходу сообщения два тяжелых термоса и корчился от холода. Ночь источала последнюю темень. Серое небо давило таким морозом, что взлетающие ракеты казались осколками льдышек. И еще Гансу казалось, что этой адской зиме не будет конца, и он тоже превратится в цветную или даже серую льдышку.
Вдруг небо взвоссияло реактивными молниями, и загремели взрывы. Ганс плюхнулся на дно траншеи, съежился, вжимаясь в рыхлый снег. Грохнуло совсем рядом, твердые комья глины упали на спину Ганса, зацокали по термосам, как падающая земля на крышку гроба.
«Это конец, – ужаснулся Ганс, – конец солдатчине, и всему конец». Хотя он никогда не был настоящим солдатом. И до войны жил спокойно: служил на станции стрелочником, вечерами ходил с женой Гертой и сыном Зигфридом гулять по берегу Эльбы, выпивал кружку пива у старого Франса и совсем не интересовался ни политикой, ни войной. Но война не обошла стрелочника Ганса. Пять лет он не видел жену и сына. Значит, Зигфриду четырнадцать. А ему сорок. Но за последнюю зиму он совсем в старика превратился, ворчливого и трусливого.
А все началось с Парижа. Служить там было нетрудно. Ганс все время находился при кухне. Кому ружье, а Гансу суп да термосы, грязная посуда в полковой кухне да забота об огне в печи. Но однажды в увольнении он заступился за мальчишку-француза, которого просто так, ради забавы, избивал пьяный ефрейтор. Всех троих забрал патруль. Через день малолетнего француза расстреляли за попытку к бегству. Рыжему ефрейтору дали отпуск. А Ганса отправили на Восточный фронт в Россию. И сразу в Сталинград. Правда, его и здесь поставили на кухню. Но Сталинград – не Париж. А если точнее, то ад кромешный. На кухне говорят, что из этого ада одна дорога – на тот свет.
Взрывы прекратились. А в небо взвились осветительные ракеты. Ганс с трудом сообразил, что он еще жив, что надо подниматься и тащить зеленые термосы дальше.
Возле канализационного колодца Ганс застал не двух румынских солдат, как всегда, а лишь одного.
– Плохи дела, значит… – заворчал Ганс себе под нос, подходя к часовому. – Что же будет? Наверное, не зря шепчутся на кухне о большом наступлении русских. А здесь вот и солдат уже не хватает. Плохие дела…
Он присел у колодца и достал портсигар. Так он делал всегда, угощая попрошаек-румын дорогими сигаретами, чтобы один из них помог Гансу тащить второй термос по канализационной трубе. А сейчас стоял один часовой, совсем незнакомый, в короткой не по росту шинели. Часовой тихонько наигрывал что-то на губной гармошке.
Ганс нерешительно открыл портсигар. Угощать этого румына не было смысла – все равно он пост не оставит, и придется Гансу сегодня тащить два термоса по дурацкой вонючей трубе. Но руки уже сами протянули портсигар.
– Закуривай. Настоящие французские.
Часовой взял сигарету, повертел ее в пальцах и прикурил от услужливо поднесенной Гансом зажигалки. Часовой был совсем молод. Ганс успел заметить прищуренные хитрые глаза, нос с горбинкой и тяжеловатый подбородок. «Симпатичный румын, – подумал Ганс, – до войны, наверное, музыкантом был или студентом».
Ганс оттащил чугунную плиту и спустился по лесенке вниз. Часовой подал ему термоса. В это время от Волги ударили из пулеметов. Наверное, русские собирались идти в атаку или, наоборот, встревожились чем-то. Часовой быстро юркнул вслед за Гансом в колодец и сдвинул над собой чугунную плиту.
– И ты боишься смерти? – усмехнулся Ганс. – Все ее боятся. Часовой, зябко потирая руки, торопливо докуривал сигаретку.
– Холодно? – спросил Ганс, освещая фонариком заиндевелые стены. – Конечно, холодно. В такой шинели ты через час до костей промерзнешь. Давай-ка лучше помоги Гансу, – и он протянул часовому один термос. – Никто сейчас посты не проверяет. До смены успеем.
Тот согласно кивнул головой, повесил на грудь автомат и взял термос. Еще Гансу показалось, что румын загадочно улыбнулся и кивнул на промерзлую черноту узкой трубы, мол, давай, поторапливайся.
– Хоть ты и румын, а вроде ничего парень, – обрадовался Ганс. – Пошли.
Он освещал впереди себя фонариком и, скрючившись в три погибели, лез по трубе. Румынский часовой – за ним.
Труба, казалось, никогда не закончится. Но вот стало чуть просторнее. Через десяток метров Ганс постучал в массивную стальную дверь. Сначала открылся маленький глазок, потом дверь заскрипела и отодвинулась.
Под низким бетонированным куполом тускло горела маленькая электрическая лампочка.
Немцы сразу засуетились, выхватили у часового и Ганса термосы. Весело гогоча, они уселись за стол. Было их пятеро.
Ганс развязал на шее грязное вафельное полотенце, снял каску с подшлемником, что-то ответил толстому ефрейтору, показывая на своего помощника, и присел возле круглой чугунной печки отогревать руки. А часовой, неожиданно для хозяев бункера, щелкнул затвором, и длинная автоматная очередь гулко зарокотала под низкими сводами.
Пулеметчики вразвал повалились на бетонированный пол.
Ганс в страхе вытаращил глаза, раскрыл рот, чтобы закричать, но крик застрял в горле, а руки сами поднялись вверх.
– Вот и все. А Кирилл Яковлевич сомневался, – сказал Ермаков, поворачиваясь к Гансу. – Ну, чего глаза вытаращил? Охота, поди, жить-то?
Ганс икнул, продолжая стоять на корточках у печки с поднятыми руками.
– Ладно, хрен с тобой, живи пока, – Ермаков положил на стол автомат и скинул шинель.
Потрясенный Ганс увидел, что перед ним самый настоящий советский офицер. Он снова икнул и, не удержавшись на полусогнутых ногах, привалился к стене.
– Что, фриц, коленки задрожали?
– Их бин Ганс. Ганс…
– Фриц, Ганс… Какая разница?! А ну поднимайся! Все вы – фашисты.
– Найн, найн, – испуганно залепетал немец. – Ихь нихт фашистен. Ихь бин арбайтен[1].
Ермаков поднял за ворот шинели Ганса на ноги. Не успел немец сообразить, чего от него хотят, как с него была сдернута шинель, выдернут из пояса брючный ремень и скручены за спиной руки.
– Ну, раз ты просто Ганс и не фашист, то садись вот здесь и не митингуй.
Ермаков бросил в угол пустой ящик и усадил на него Ганса.
– Как не крути, а все ж помог мне. Потому грешно тебя в расход пускать. Ферштейн?
– Нихт ферштейн.
– Дам по башке прикладом, так сразу заферштеешь. Сиди пока, а я займусь вашим хозяйством.
Он открыл настежь тяжелую стальную дверь и перетаскал в трубу мертвых пулеметчиков, потом внимательно осмотрел дверь, постучал по ней, довольно хмыкнул.
– Нда-а… Гранатой ее не возьмешь, а пушку по трубе не протащишь. Выдержим осаду, а, Ганс? – он закрыл дверь, проверил запоры.
– Все, Ганс. Отступать теперь некуда. Будем воевать.
Он подошел к каждой из трех амбразур и внимательно осмотрел пулеметы. Потом стащил к одному из них побольше заряженных лент, под ноги кинул металлический ящик, чтобы удобнее стоять у амбразуры, которая выходила на немецкую линию траншей.
Ганс, как завороженный кролик, наблюдал за приготовлениями русского офицера. Почти за год войны в Сталинграде он ни разу не видел русских. Даже пленных. Слышал о них разное: и правду, и небылицы. Слышал еще до войны. Потом удивлялся вестям с Восточного фронта, когда служил в Париже. Удивлялся стойкости сталинградцев в их ужасной зиме. И вот теперь лицом к лицу встретился с живым человеком, которому не страшен ни мороз, ни черт, ни сама война. Гансу трудно понять: или этот русский сумасшедший, или настоящий солдат. Вот-вот займется рассвет, и предстоит очередная драка, как она начиналась каждое утро вот уже который месяц кряду. Будут атаки и контратаки. А они здесь, в бункере, посредине ничейной полосы, и еще не известно, кто первым к ним будет пробиваться. Назад хода нет, а вперед – только через амбразуры, но они слишком узки, через них отсюда не выберешься. На что он надеется? Во что верит? И откуда у него такая хозяйская уверенность? Может быть, к защитникам Сталинграда подошли свежие силы и сегодня они пойдут в наступление?
На кухне Ганс слышал, что русские пленных не расстреливают. И этот офицер не стал же просто так расстреливать безоружного Ганса. Хорошо бы дожить до конца войны, хоть и в плену, а потом вернуться домой и встретить выросшего без отца сына.
Ганс немного успокоился. Этот молодой командир не такой уж и страшный. Ходит по доту спокойно, не суетится, да еще чему-то улыбается. И глаза не звериные, как часто расписывали Гансу однополчане. Нормальный человек и даже красиво сложен, а походка пружинистая, как у спортсменов или артистов. По всему видать, не злой человек. А то, что он, не моргнув глазом, убил пулеметчиков, так ведь война. И он на своей земле. Еще не известно, как бы вел себя Ганс на Эльбе, если бы туда пришли захватчики. Тоже, наверное, стрелял бы…
В шесть часов началась артиллерийская дуэль, и первыми пошли в атаку немцы.
Ермаков припал к пулемету.
В сером утреннем тумане замаячили на белом снегу неровные цепи наступающих.
– Ганс! Ком хир! Стой вот здесь, кашевар, подле меня и смотри, а то еще забунтуешь в тылу.
Нетке повиновался жесту и стал рядом с русским командиром возле пулемета. В четком прямоугольнике амбразуры он сразу увидел своих и отшатнулся.
– Цурюк![2] – коротко бросил лейтенант.
Ганс вздрогнул, заметив, как на скулах лейтенанта дернулись желваки. Э, с ним шутки плохи, совсем перепугался Ганс. Он действительно глазом не моргнет, пристрелит. Как тех пятерых пулеметчиков.
До наступающих осталось не больше тридцати метров. Уже видны чуть белесые от инея короткие автоматы, белые маски лиц, и даже слышно тяжелое с хрипом дыхание.
И тут, совсем рядом и неожиданно для немцев, хлестко ударила огненная трасса тяжелого станкового пулемета.
Сколько раз за полтора года войны Федор наблюдал одну и ту же непонятную для него картину: почти всегда при встречном огне немцы или прятались за укрытия или убегали, подставляя спины. Даже убитые падали, откидываясь назад. И сейчас гитлеровцы остановились, потоптались на месте и побежали обратно. Но до траншей многие так и не добрались. На снегу остались десятки трупов.
Пулемет умолк.
– Ну как? – спросил Ермаков, поворачиваясь к своему пленному. – Нормальный арбайтен, а?
Ганс был поражен шальным блеском отчаянных глаз лейтенанта. Он сделал глотательное движение, пересохшими и побелевшими губами тихо прошептал:
– Арбайтен ист гут…[3]
Действительно, такой работы ему еще не приходилось видеть. Он видел убитых, видел смертельно раненных, видел просто замерзших, но как здоровые, живые солдаты прямо у тебя на глазах мгновенно превращаются в трупы видел только дважды. И оба раза за одно сегодняшнее утро. Да, это не кухонные разговоры…
Запищал зуммер. Ермаков снял трубку полевого телефона и услышал лающий немецкий голос. Оборвал его насмешливо:
– Хватит гавкать. Говори по-человечески.
В трубке сразу стихло, потом донесся удивленный и ломаный вопрос по-русски:
– Кто ви есть, откуда?
– Лейтенант Ермаков. Из Сибири. Еще вопросы будут?
– Как ви забрайть наш пулемет?
– Военная тайна.
– Можете сдавайся плен.
– А комбинацию из трех пальцев не хочешь?
В телефонной трубке щелкнуло. Через несколько минут завыли мины, и дот загудел от близких разрывов.
– Айн, цвай, драй… нойн, ценн… – считал Ганс разрывы, испуганно глядя в потолок. Но мины рвались наверху, не причиняя никакого вреда.
После минометной обработки пошла пехота. Только теперь уже не прямо под огонь пулемета, а обходя дот слева и справа.
Лейтенант ждал немцев.
Вот цепь наступающих дошла до половины ничейной полосы, и теперь можно по ним бить с фланга. Но Ермаков подождал еще и, когда из наших окопов заговорили пулеметы, тоже открыл огонь.
Выпустив две длинные очереди, перебежал ко второму пулемету, но не успел нажать на гашетку, как у самой амбразуры разорвалась граната.
Землей брызнуло по глазам, а по левой руке словно оглоблей долбанули.
– Сто чертей вам в глотку… – Ермаков стиснул зубы, заставил себя открыть огонь из этого пулемета. Подошедшие почти вплотную фашисты были скошены длинной очередью.
Ганс видел, что русский лейтенант серьезно ранен. Его левое плечо все потемнело от крови. И Ганс Нетке, всю войну думающий о супе да о жарком из свинины, поймал себя на том, что сейчас он думает совсем о другом. Думает о ходе боя. Не удержать раненому офицеру круговой обороны в одиночку. Окружат дот и… Что же будет? Русского убьют или возьмут в плен. А Ганса? Нет, Ганс не хочет обратно к своим. Не хочет больше войны. С него хватит. Лучше плен у русских, чем смерть у своих. А они уже вот, совсем близко. Что же там замешкался лейтенант, через минуту окружат дот и…
– Ахтунг, ахтунг! – испуганно крикнул от первого пулемета Ганс.
Ермаков метнулся к нему, выпустил несколько очередей, сменил ленту в пулемете. И, быстро развязав Гансу руки, подтолкнул его к амбразуре.
– Стреляй, Ганс! Стреляй, сукин сын, если жить охота…
Кажется, его заставляют стрелять? Нет, нет, только не это. Он не может. Да он просто не умеет стрелять из пулемета.
А Ермаков снова вел огонь от второй амбразуры и кричал оттуда Гансу:
– Стреляй, гад! Стреляй, говорю тебе в последний раз!
Ганс крутил головой, следя за раненым офицером, который метался от одного пулемета к другому. Повара начала бить дрожь.
Ермаков быстро вставил в магазин пулемета новую ленту, схватил со стола здоровой рукой автомат и замахнулся им на Ганса.
– Стреляй, фашистский ублюдок, или я раскрою твою пустую башку…
Да пусть простит его Всевышний, Ганс подойдет к пулемету. Первый раз за пять лет войны попробует стрелять. И не по врагам, а по своим.
Ганс закрыл глаза и послал очередь, потом еще одну. А когда открыл глаза, то увидел, что перед амбразурой падали на снег солдаты, срубленные его пулеметными очередями.
Увидел это и лейтенант Ермаков. Он кинулся к своему пулемету. И ожил пулемет. А левая рука уже плохо слушалась, рукав набряк от крови.
Не выдержав встречного огня из окопов и флангового из своего дота, немцы стали медленно отходить сначала одиночками, потом группами.
Сразу же заговорили наши минометы и полковая артиллерия, обрабатывая передние траншеи немцев. Значит, минут через десять батальон Сыромятина пойдет в атаку.
– Ну вот и ладно… – перевел дыхание лейтенант, опускаясь на табурет у стола. – Теперь Кириллу Яковлевичу полегче будет работенку справлять…
Весь бой длился минут пятнадцать – двадцать. А может, и того меньше. Но для Ганса Нетке он показался целой вечностью. Ганс все еще держал руки на гашетке пулемета и не верил в случившееся. До сознания медленно доходил смысл происходящего. Оказывается, война – это не просто когда стреляют и убивают, а когда НАДО стрелять и убивать. Русский офицер у себя дома, и ему очень надо стрелять и убивать, чтобы Гансы и Фрицы оставили его землю в покое, убрались в свой фатерланд. А не уберутся, значит, останутся лежать на этом колючем снегу, как лежат уже многие.
– Ганс, ты живой? Ком хир! – позвал лейтенант.
Ганс осторожно разжал побелевшие пальцы и повернулся на голос. Удивительно, лейтенант снова был спокоен и совсем не страшный. Он хитровато поглядывал на Ганса, и его пересохшие губы чуть заметно кривились в улыбке. Только в глазах все еще не остыл шальной ветер. И Гансу захотелось сказать хорошее слово этому храброму офицеру.
– Зоветски зольдат – гут зольдат.
– Чего ты лопочешь?
– Гитлер хат швер гефальт[4].
– Без тебя знаю, что гад ваш Гитлер, – сказал Ермаков, стягивая через голову гимнастерку и заворачивая рукав окровавленной рубашки. Рана была выше локтя и сильно кровоточила.
– А ну, кашевар, подсоби мне еще маленько.
Ганс засуетился. Вообще-то он никогда раньше не был суетливым человеком, и когда работал до войны стрелочником, и последние пять лет на полковой кухне. Все он делал основательно, не торопясь. А вот сталинградская зима его доконала, да и встреча с русским офицером чего-то да значила. Ганс достал из аккуратно вмонтированного в стену шкафчика индивидуальные пакеты и старательно перебинтовал руку лейтенанта. Потом открыл термос и налил в крышку еще теплого суррогатного кофе.
Ермаков глотнул неприятный напиток и сплюнул на пол.
– Тьфу, гадость! И как вы ее трескаете?
Однако пить страшно хотелось и он с отвращением допил эту вонючую бурду. Жестами приказал Гансу, чтобы и он подкрепился, а сам обошел все три амбразуры. У той, что выходила на правобережье Волги, задержался.
По всему скверу, изрытому минами и снарядами, не ожидая конца артобстрела, переползая от воронки к воронке и маскируясь заснежными холмиками, к доту приближались свои. Вот-вот закончится артподготовка, и батальон поднимется в атаку. Раньше на пути у бойцов Сыромятина стояла эта бетонная черепаха, сегодня Ермаков заткнул ее изрыгающую свинец глотку. Путь к мастерским открыт…
В это самое время один из недобитых гитлеровцев подполз к доту и швырнул в амбразуру одну за другой две гранаты. Первая упала на стол перед Гансом. Он машинально ухватился за длинную ручку, но, поняв в страхе, что это граната, выкинул ее обратно в амбразуру.
Снаружи тут же раздался несильный хлопок и человеческий вскрик, лопнувший как струна на полуслове.
И сразу же разорвалась вторая граната, но уже в доте, у ног лейтенанта. Он не услышал взрыва, только боль в левой руке уменьшилась, перед глазами поплыли, закружились цветные фонтаны, а ноги мгновенно стали чужими, как будто и не было их вовсе. Ермаков вскинул руки, чтобы удержаться, чтобы устоять, и не смог. Теряя собственный вес, он медленно осел на пол.
Эшелон, составленный из теплушек и телячьих вагонов, тащился горами Урала, долго простаивал на полустанках, пропуская стремительные встречные поезда.
Но вот наконец миновали символический столб с надписью «ЕВРОПА – АЗИЯ».
В одном из телячьих вагонов ехали пленные немцы, в основном те, которые были окружены зимой на берегах Волги под Сталинградом.
Ганс Нетке и его сосед по вагону Фриц Топельберг вместе проводили взглядом пограничный полосатый столб, как бы разделяющий континенты.
– Азия, – удивленно сказал Ганс Нетке.
Фриц Топельберг зябко передернул плечами, посмотрел вперед, уронил обреченно и зло:
– Сибирь…