Мы приехали сюда в этот небольшой прибалтийский городок вдвоем с папой. Он жил здесь еще до войны. Потом, когда война началась, папа скрывался в доме местного священника, с племянником которого, Миколасом Бачулисом, дружил. С тех пор прошло много лет. Тогда моему папе было пятнадцать, как мне сейчас, а теперь ему уже стукнуло сорок два.
В то далекое время в этом городке погиб мой дедушка, папин папа. Вернее, он не погиб, а его казнили фашисты. И вот ему открывали памятник, поэтому мы сюда и приехали.
Всю дорогу с вокзала до дома священника папа молча вышагивал впереди меня. Он все время оглядывался по сторонам и вздыхал, словно читая забытую печальную книгу. Я ему не мешала, раз у него такое настроение. Шла потихоньку и выбирала места для съемок: на плече у меня висела папина кинокамера. Наконец папа остановился и сказал:
— Костел.
— Вижу, — равнодушно ответила я, потому что ничего особенного в этом старом, почерневшем костеле не заметила.
— Его костел, — сказал папа.
Он сделал ударение на слове «его», и тогда мне все открылось по-другому. Я вспомнила папины рассказы, как он вместе со священником и Миколасом ходил в этот костел и был в нем служкой. Я хотела представить себе папу мальчишкой, который, идя следом за священником, в черном платье, опустив голову, пересекал этот двор. Но у меня ничего не получилось, никак не могла представить папу мальчишкой.
— Город изменился, — сказал папа, — а костел остался прежним. Только липы разрослись гуще.
Мы пошли дальше и наконец остановились около небольшого одноэтажного дома с круглым чердачным окошком. Папа так разволновался, что вынужден был остановиться и закурить, чтобы прийти в себя.
— А в этом доме жили Грёлихи, — показал папа на соседний дом. — Они в нем жили до тридцать восьмого года, а потом уехали в Германию и вернулись вместе с фашистами.
Ясно было, что папа просто тянет время, потому что про этих Грёлихов я давным-давно знала.
Дверь оказалась открытой, и мы очутились в прихожей, из которой, кроме дверей в кухню и комнату, вела узенькая крутая лестница на чердак. Папа потрогал перила лестницы, даже, пожалуй, не потрогал, а погладил, словно это живое существо. Что-то было во всем этом таинственное: и в том, как папа себя вел, и в том, что нас никто не встретил, но дверь была открытой, и эта лестница на чердак.
В комнате за столом сидела женщина и что-то писала в толстой тетради. Она так увлеклась своим занятием, что не слышала наших шагов. У женщины было красивое лицо и светлые волосы, собранные в тугой узел.
Папа поздоровался. Она от неожиданности вздрогнула и встала нам навстречу.
— Извините, — сказала она. — Я не слышала… — и внимательно посмотрела на нас.
— Дверь была открыта, — сказал папа глухим голосом, оглянулся и добавил: — Удивительно.
— В этом доме никогда не закрывают дверей, — сказала женщина.
— Когда-то закрывали, — ответил папа.
— Вы Телешов? — спросила она.
— Он самый.
Она протянула папе руку и сказала, что они давно нас ждали и уже волновались, что мы опаздываем. Потом посмотрела на меня и спросила у папы:
— Это и есть ваша? — и, не дожидаясь ответа, назвалась Далей, женой Миколаса.
— Представьте, догадался. — Папа приветливо улыбнулся, и я поняла по его улыбке, что Даля ему понравилась, еще раз оглядел комнату и повторил свое любимое словечко: — Удивительно!
И я следом за папой оглядела комнату, чтобы понять, что ему в ней показалось удивительным.
Мебель была старая: громадный и тяжелый буфет, широченный диван, обитый кожей, залатанный во многих местах, стол, который занимал половину комнаты, и пианино. А на стене висело распятие — это было, конечно, удивительно — и большой портрет пожилого мужчины с печальными глазами. «Он самый, — догадалась я. — Священник».
Даля предложила нам сесть, и мы все уселись, но, как всегда бывает в таких случаях, чувствовали себя неудобно. И смотреть по сторонам неловко, и разговаривать неизвестно о чем.
— Таня, положи куда-нибудь сумку, — сказала Даля. — Она тебе оттянет плечо.
— Это кинокамера, — ответила я.
Обижать я ее совсем не хотела, но получилось так, как будто я над ней посмеялась, что она не может отличить кинокамеру от простой сумки.
Даля извинилась передо мной за свою неосведомленность и спросила у папы, где наши вещи. Папа ей ответил, что у нас никаких вещей нет, потому что завтра мы уезжаем обратно.
— Так быстро? — удивилась она.
Получилось второй раз как-то неудобно: приехали всего на один день, и я хотела ей объяснить, что мы торопимся, потому что папе должны делать операцию. Но он опередил меня.
— Татьяна спешит, — сказал папа. — В Москву, в Москву, разгонять тоску. (Как он все ловко перевел на меня!) А Миколас скоро придет?
Даля ответила, что скоро. Папа встал и прошелся по комнате.
— Все как прежде, — сказал он. — А ведь прошло больше двадцати пяти лет… Даже, знаете, жутковато.
Даля промолчала. Папа подошел к распятию и взял в руки небольшую по размеру, но толстую книгу, которая лежала на полочке под распятием. Он провел по ней пальцем, обложка была в пыли.
— Мы с Юстиком уезжали на несколько дней, — виновато сказала Даля.
Папа положил книгу на место, подошел к столу, теперь он стоял ко мне спиной, и сказал:
— Наш стол… Вот сейчас откроется дверь и войдет… — Папа повернулся лицом к фотографии священника.
Дале не понравились папины слова, и вообще ей, по-моему, не очень по душе было папино настроение.
— Мистика, — громко сказала она.
Я снова посмотрела на священника. Раньше я себе представляла его совсем не таким.
Когда впервые от бабушки я услышала папину историю, мне было лет пять и я почему-то представила этого священника с бородой, толстым и злым. Но потом, позже уже, папа много раз вспоминал о своей жизни в этом доме, и я узнала, что, во-первых, католические священники не носят бороды, а во-вторых, поняла, что он был добрый, потому что иначе он бы не стал прятать у себя папу.
— Вечерами, если нам не мешали Грёлихи, мы сидели в этой комнате, — сказал папа. — Он сидел здесь, — папа кивнул на священника и показал на кресло около письменного столика, — Миколас — на диване, а я устраивался у окна, чтобы вовремя заметить опасность. Правда, я про это никому не говорил, но они сами догадывались. — Папа помолчал, открыл зачем-то книжный шкаф и поводил пальцем по корешкам книг. — Не то чтобы нам вместе было веселее или мы много разговаривали. Мы были похожи на людей, которые на маленькой неуправляемой шлюпке попали в штормовое море… Ждали, и все. Может быть, вместе нам было не так страшно, что ли?
Раньше папа никогда мне это не рассказывал вот такими словами, и я подумала, что именно среди этих вещей, в этой комнате все тогда и произошло. Не странно ли? Стоит дом, в доме живут люди, и сейчас мы с папой приехали к ним в гости, а вещи, которые нас окружают, знают гораздо больше, чем мы, люди. На них, на этих стульях и на диване, сидели те, которых уже нет в живых. Они ходили по этим половицам, ели за этим столом. Мы знаем их историю, но никогда не узнаем, о чем они думали и очень страдали или не очень, боялись немцев или не боялись.
— Тогда было страшно, — сказала Даля. — Лучше и не вспоминать! — Она подошла к буфету, достала оттуда чашки и поставила их на стол.
А я почему-то следила за ее ногами, обутыми в мягкие войлочные туфли с розовыми помпонами, и не могла отвязаться от мысли, что она сейчас ступает по тем же половицам, по которым когда-то ходила Эмилька. Больше всего меня интересовала именно она. Может быть, потому, что она была моей ровесницей. А может быть, потому, что папа обычно про нее хорошо рассказывал.
— Сейчас будем пить чай, — донеслось до меня, и туфли с розовыми помпонами вышли из комнаты.
Теперь у меня перед глазами маячили папины ноги в пыльных туфлях; они шагали и шагали по комнате, и я не выдержала и спросила его, что с ним происходит. Дело в том, что мама приказала мне следить за ним. Он у нас силач не первого десятка и всегда об этом забывает. Папа ничего не ответил, а тут вернулась Даля, и он снова начал рассказывать, как сначала боялся, что немцы его разыщут и убьют, как он старался жить тихо и незаметно.
— Ты? — не выдержала я. По-моему, он все про себя врал.
— Я, — ответил папа. — Думаешь, не страшно, когда рушится привычный мир, куда-то исчезает отец и мать и ты остаешься один среди чужих? Когда уходит то, что еще вчера было надежно, прочно и дорого…
Может быть, действительно страшно то, что папа сейчас наговорил, но мне показалось, что он чуть-чуть все преувеличил.
— Презирает трусость и приспособленчество, — сказал папа про меня Дале.
— Знакомо, — ответила Даля. — Слышу об этом в течение всего года. — Она возилась у стола и иногда поглядывала на нас.
— Так вы учительница? — вспомнила я.
— Имейте в виду, — заметил папа, — до первого сентября осталось девять дней… — он посмотрел на часы, — и семь часов с минутами. Она в этом щепетильна.
Его шутка не вызвала у меня желания посмеяться — он всегда шутит, когда чувствует себя неуверенно, мы с мамой это уже изучили. Чем ему хуже, тем он больше шутит.
— Не волнуйся, — сказала Даля, — я не собираюсь тебя воспитывать, — и снова вышла из комнаты.
Папа опустился в кресло и закрыл глаза. Я дотронулась до его плеча, он открыл глаза и улыбнулся мне. Улыбочка у него была жалковатая.
— Как ты? — спросила я.
— Отлично, — ответил он.
— Я серьезно.
Видно было, что он врал.
Хлопнула входная дверь, и папа вскочил, ожидая, видно, что в комнату войдет сам Бачулис. Но на пороге появился долговязый парень, прямо не человек, а жердь. Он неловко нам поклонился.
— Ого! — сказал папа.
А мне почему-то вдруг стало смешно. Мне он сразу показался смешным.
— Наш Юстик. — Позади парня стояла Даля. — Сынок, познакомься — это дядя Пятрас. — Она смутилась: — Извините, — сказала Даля папе. — Мы всегда вас между собой называем Пятрасом… Юстик, не сутулься, — хлопнула его по спине. — Наказание с ним.
Тут у меня в голове все перемешалось — и то, что мой папа был когда-то Пятрасом, и этот долговязый Юстик, которому нельзя сутулиться, — и захотелось выкинуть какую-нибудь штучку. У меня так бывает в самое неподходящее время. А тем временем Юстик начал действовать. Он, переваливаясь, подошел к папе и молча, не протягивая руки, кивнул головой. Папа едва доставал ему до подбородка, как-то мне даже стало обидно за него.
— А это Танечка, — сказала Даля. — Дочь дяди Пятраса.
Юстик подошел ко мне, так же тряхнул головой. «Если так трясти головой, — подумала я, — она может отскочить», — и посмотрела на Юстика. Мы поздоровались за руку. Ручища у него была тоже ничего себе, моя ладонь просто утонула в ней. Я подумала, что он слон, а я муравей, и хихикнула.
— Юстик, — сказал он неожиданно басом и покраснел.
Потом мы все сели, и Даля спросила у него, как его дела, а он ответил, что нормально. Я посмотрела на его ноги, они занимали полкомнаты, и снова хихикнула.
— Юстик, — сказала Даля и укоризненно посмотрела на него.
Юстик снова покраснел и подтянул ноги, но под стул они не влезли.
— Ему только что удалили зуб, — сказала Даля.
— Мама… — недовольно пробасил Юстик.
— Подумаешь, — сказала я. — Это совсем не больно. Под анестезией.
— Какие образованные дети, — сказала Даля и улыбнулась.
После ее улыбки со значением я тут же дала себе слово больше ничего не говорить.
Папа стоял в сторонке и не участвовал в нашем разговоре. А как только мы замолчали, он тут же спросил то, что его давно беспокоило:
— Даля, а почему Миколас не отвечал на мои письма все эти годы?.. Сразу после войны, вот когда мне это было необходимо. Я уже решил, что и его нет в живых, как дяди, Эмильки, Марты…
Я посмотрела на папу, и мне стало стыдно, — что мы разговариваем про пустяки. Он стоял какой-то непривычно растерянный. И я подумала, что даже о нем я знаю далеко не все.
— Вы всегда здесь жили?
— Да… но… — Даля посмотрела на Юстика: — Сынок, взгляни, не вскипел ли чайник.
Она обращалась с ним как с маленьким мальчиком. Всякому было понятно, что она не хочет чего-то при нем говорить и поэтому отправила на кухню. А он встал на свои длинные ноги и ушел.
— Миколас собирался, — сказала Даля. — Много раз… Я могу с вами быть откровенной, Пятрас?
Папа кивнул.
— Это я не хотела, чтобы вы приезжали… Прошлое не давало ему покоя. Он без конца все вспоминал и вспоминал. Особенно сразу после войны. — Даля говорила быстро, словно боялась не успеть. — Мы тогда только познакомились, и я понимала, что ему надо отвлечься. Забыть все эти страхи и ужасы, лагеря смерти. Вот я и попросила его не отвечать вам.
— Зачем же вы тогда это сохранили? — спросил папа.
— Это не я, — сказала Даля.
— Но теперь-то все прошло?
— Время сделало свое дело. Он об этом почти не вспоминает. Или очень неохотно. И все же лучше поберечься. Обещайте не расспрашивать его.
Надо сказать, что мне это совсем не понравилось и папе тоже. Он почему-то подошел ко мне и погладил меня по голове, и я почувствовала тепло его руки, и пальцы у него чуть-чуть дрожали.
— И ты тоже, Танюша, — попросила Даля. — Если тебе что-нибудь будет интересно, спроси меня.
Я ничего не успела ответить, потому что в комнату, тяжело ступая, вошел толстый, седой, сильно сутулый человек. Внешне он был немного старше папы, но по тому, как папа посмотрел на него, я поняла, что это и есть сам Миколас Бачулис.
Он скользнул по нашим лицам безразличным взором и почти готов был пройти мимо нас, но потом, видно, узнал папу и что-то пробурчал. А папа бросился к нему навстречу, обнял его и, по-моему, даже заплакал, потому что когда он от него отошел, то все прятал глаза.
— Эх, ты, — сказал папа, — промолчал столько лет.
Бачулис пошевелил губами, точно хотел что-то сказать, но потом передумал. Еще пожевал и наконец выдавил:
— Похож… на него…
— Бабушкины слова, — сказала я.
Действительно, бабушка всегда говорила, что папа похож на дедушку. Иногда у нее это получалось радостно, а иногда скажет — и заплачет.
Бачулис развернулся в мою сторону, у него были маленькие глазки, из-за очков их почти не было видно. Казалось, что он спит на ходу.
— А ты, — сказал он, — похожа…
«Интересно, — подумала я, — на кого же я похожа?»
— …на утенка, — досказал Бачулис.
— Не обижайся, Танюша, — сказала Даля. — У него все люди похожи на птиц и зверей.
Вернулся Юстик с чайником, и Даля пригласила нас к столу, и я хотела уже идти, но папа взял меня за руку и крепко сжал ее. Я посмотрела на него и поняла, что он сжал руку не нарочно, а от волнения.
— Постойте, — сказал папа каким-то странным голосом.
И все, конечно остановились, потому что он попросил об этом так, словно заметил что-то необыкновенное. А папа подошел к первому стулу, осторожно дотронулся до него, словно боялся ему сделать больно, и почти прошептал:
— Здесь сидела Эмилька, — дотронулся до следующего стула, — здесь дядя… Марта… ты, Миколас… я…
Таким я папу еще никогда не видела, хотя он часто поступал неожиданно. По-моему, Бачулис от папиных слов смутился, снял очки и стал протирать стекла, как будто пришел с мороза в теплую комнату и они запотели. Затем он снова надел очки и спросил совсем другим голосом:
— Да, Юстик, как твой зуб?
Юстик перехватил мой взгляд и молча пожал плечами. Кажется, из их семьи он один был еще на что-то способен.
Зато Даля сразу схватилась за этот несчастный зуб, как за спасательный круг.
— Представляешь, — сказала она, — он сделал все по-своему.
Но папа не слышал их слов.
— Нас осталось двое, Миколас, — сказал он. — Займем свои места. — Осторожно отодвинул стул и сел на свое место.
— Ну что ж, поиграем, — сказала Даля и подошла к столу.
Она не успела еще сесть, как папа быстро сказал:
— Пусть их стулья никто не занимает. — Он посмотрел на нас: — Вы сядете там.
— Садитесь, дети. — Даля передвинула три чашки, которые стояли у тех стульев.
Бачулис сел рядом с папой, как-то неловко, боком, и сразу стал пить чай. После папиных слов трудно было разговаривать об обыкновенном, и все долго молчали.
Даля сидела прямо, точно проглотила аршин, — учительницы умеют так сидеть, когда чем-нибудь недовольны. Конечно, она ведь предупредила папу, чтобы он помалкивал. Зато Юстик во все глаза смотрел на папу. По-моему, он ему понравился. А я не могла оторвать глаз от пустых стульев, на которых когда-то сидели люди, бесследно исчезнувшие из жизни.
— Юстик, — сказала Даля, — и ты, Танечка, пейте чай, а то он остынет.
Юстик тут же послушно стал пить чай. А мне почему-то захотелось стукнуть его ногой под столом, но я сдержалась: боялась, что испорчу папе настроение. Еще я подумала, что неплохо было бы опрокинуть чашку на стол, чтобы поднять панику в этом чинно-благородном семействе.
— Даля, у вас не найдется вина? — вдруг спросил папа.
Даля ответила, что вино у них есть, и хотела встать, но папа опередил ее, подошел к буфету сам и привычно открыл его.
Он достал вино, поставил его на стол, затем снова вернулся к буфету, принес рюмки, заметив: «Я взял старые», — расставил их. Сначала около стульев Эмильки, Марты, священника, потом всем остальным и в таком же порядке налил вино.
— Когда-то я делал это вместе с Мартой, — сказал папа, обращаясь к Бачулису. — Помнишь?
Бачулис кивнул в ответ. И за столом снова наступила тишина. Она была такая тихая, что невозможно было ее нарушить. Но Даля это сделала совершенно спокойно: ударила Юстика кулаком по спине и снова сказала, чтобы он не сутулился.
Папа встал, взял рюмку и сказал:
— Вспомним.
И все, подчиняясь ему, подняли рюмки, А я взяла свою рюмку и подумала: «А может быть, именно из моей рюмки когда-то пила вино Эмилька». И мы выпили. Правда, прежде чем мы выпили, Даля успела шепнуть Юстику: «Не ней до конца». Юстик опустил свою рюмку, а я посмотрела на него как надо и выпила свою до дна, до самой последней капли.
— Мы сегодня отверженные, — сказала Даля нам с Юстиком. — Они сейчас далеко от нас. — Она ждала, что кто-нибудь поддержит ее и начнет доказывать противоположное, но все промолчали.
— Значит, это все-таки было, — сказал папа. — Кто-нибудь жив из тех, кто был с нами в то время?
— Лайнис, — ответил Бачулис.
Лично я этого имени никогда не слышала в папиных рассказах, но папа сразу вспомнил.
— Как же, у него была маленькая пекарня на углу Витавтаса. Мы всегда брали там хлеб Лайнис вечно торчал возле наших окон.
— И до сих пор сохранил эту привычку, — сказала Даля, — подойдет, поговорит, а в дом не заходит.
— А помнишь?.. — спросил папа.
— Берите варенье, — перебила его Даля. Она решила, конечно, отвлечь папу от воспоминаний, она боялась за своего мужа. — Пятрас, брусничное.
— Ах да, — сказал папа. Наконец он вспомнил, о чем его просила Даля.
Папа протянул ей со своего конца стола, из другого мира, розетку. Сейчас никому не хотелось ни варенья, ни чая.
— Эти ягоды мы с Миколасом собирали, — сказала Даля; одновременно она все время следила за Юстиком, — Юстик, ты опять сутулишься. Посмотри, как сидит мама… Мы их собирали в прошлом году. Осенью. Он тогда потерял мою кофточку, и мы долго ее искали. Так и не нашли.
— А помнишь, как мы познакомились? — спросил папа у Бачулиса и, не дожидаясь ответа, сказал нам: — Он вырезал в школьном парке на скамейке инициалы Эмильки.
— Ты и это не забыл? — удивился Бачулис.
— Сторож схватил его за шиворот и потащил к директору. — Папа оживился. — А я подскочил к нему и крикнул: «Хорошо будет, если я сейчас схвачу вас за шиворот?» От неожиданности он выпустил Миколаса, и мы убежали.
— Какой позор! — притворно возмущаясь, сказала Даля. — Вырезать инициалы на скамейке. Юстик, не бери никогда пример с отца.
Юстик посмотрел на меня и покраснел.
— Подумаешь, — сказала я. — Сережка Волков из параллельного вырезал мои инициалы у нас в лифте. Вот это была драма!
— А зачем? — в разговор вступил сам Юстик.
Боже мой, он к тому же, этот Юстик, был совсем наивное дитя!
— Это ты его спроси, — сказала я.
Он тут же уткнулся в свой чай. Снова все помолчали, разговора у нас не получалось, прыгали, как зайцы с одной кочки на другую.
— А как ваши? — спросил Бачулис.
— Спасибо, — ответил папа. — Сестра вышла замуж. Мама живет с ней.
Бачулис хотел что-то сказать другое, но перехватил взгляд Дали и спросил снова самую обыкновенную вещь, что-то насчет папиной работы.
— Работой я доволен, — сказал папа. Ему стало скучно, он уже тяготился этим чаепитием. — Весь мир исколесил… Знаю двадцать три способа заварки чая.
И он про чай! Варенье, чай, варенье. Можно подумать, что это более важные вещи, чем то, что за этим столом стоят три пустых стула и трех человек, которые должны были на них сидеть, нет в живых.
— Любопытно, — сказала Даля (это, конечно, по поводу двадцати трех способов заварки чая).
— А ты как? — спросил папа у Бачулиса. — Вообще?
— Ничего. Я ведь ветеринар. Со зверьем проще, чем с людьми.
— А варенье немного засахарилось, — сказала Даля. — Хотите, положу свеженького? Юстик?
— Положи, — согласился Юстик.
«Ну и тип, — подумала я. — Просто недоросль. Толстокожий».
Даля встала, чтобы достать другое варенье. Положила своему необыкновенному Юстику и сказала:
— А тебе, Танечка? Клубничное… Сладкое…
— Нет, — ответила я громко. — Не надо больше мне ни чаю, ни варенья. — И добавила: — Меня от сладкого тошнит.
Юстик чуть не подавился своим клубничным.
— С клубничным Марта пекла пирог на твой день рождения, — сказал папа Бачулису.
Тот кивнул. Нет, он не желал ничего отвечать.
— А вы искали Эмильку после войны? — спросила я у Бачулиса. — Не может быть, чтобы никакого следа. Ведь это странно: живет человек — и вдруг пропадает. И никакого следа.
Я хотела, чтобы мне ответил сам Бачулис, смотрела на него во все глаза, но он не поднял головы.
— Из гетто не возвращались, — сказала Даля.
Она осуждающе посмотрела на меня, но я решила не отступать.
Если им всем это безразлично, то для нас это имело значение, хотя, может быть, папе еще вреднее волноваться, чем Бачулису.
— И Эмильку не нашли, — упрямо сказала я. — И не знаете, где она погибла.
Им мои слова не понравились. Даже Юстику. Он легонько толкнул меня в бок. Просто отчаянный парень этот Юстик!
Я повернулась к нему и спросила:
— Ты чего толкаешься? — И громко добавила: — И предателя, конечно, не отыскали.
— Таня, — сказал папа, — не показывай свой характер. И пожалуйста, не фантазируй.
— Какая уж тут фантазия, — сказала я. — Ясно ведь, что предатель был.
— Ну вот, придумала, — вмешалась в разговор Даля. — Ты еще ребенок. — Она погладила меня по голове. — Тебе нравятся страшные истории. Может быть, отправишься спать? Во сне и поймаешь предателя.
Ловко она из меня дурочку сделала. Юстик хихикнул. Как же, его мамочка оказалась такой остроумной!
— Вы что, не читаете газет? — сказала я. — Недавно одну такую поймали… тоже через двадцать пять лет.
— Ну ладно, не обижайся, — сказала Даля. — Ты в какой класс перешла?
— Два года осталось мучиться, — проскрипела я.
— Вы слышите? — сказала Даля, точно я ей сообщила какую-то необыкновенную радостную вещь. — Я должна записать этот афоризм. — Она подошла к письменному столику и открыла ту самую тетрадь, в которую что-то писала, когда мы пришли. — Как ты сказала: «Осталось…»
— Я уже забыла, — ответила я.
— Вот послушай. — Даля начала читать: — «Аэропорт. Масса людей. Ко мне подходит маленькая девочка и спрашивает: „Тетя, вы не знаете, как найти тетеньку в черном платье с черным пояском? Это моя мама“». Разве не смешно? Или вот… «Маленький мальчик говорит: „Мой папа самый сильный, он может остановить любое такси“». Правда, смешно? И никакой выдумки.
Мне стало почему-то ее жалко и расхотелось грубить. Может быть, потому, что голос у нее был какой-то заискивающий. Наступила заминка. Даля отложила тетрадь в сторону и сказала, что уже поздно и пора спать.
Папа встал из-за стола и подошел к окну:
— Значит, памятник поставили на том самом месте…
Никто ничего не ответил, но я догадалась, что памятник поставили на том самом месте.
— Укладывай их, Даля, — сказал Бачулис. — Они устали с дороги.
— Ну что вы, — возразил папа. — Надо поговорить еще.
— В другой раз, — сказала Даля.
— Снова через двадцать пять лет, — печально сказал папа.
На его слова никто не обратил внимания. Даля вышла на кухню, Юстик стал убирать со стола, а Бачулис был отправлен за раскладушкой. Папа заметил что Юстик собирался вылить вино из тех рюмок обратно в бутылку, подошел к нему, взял первую рюмку и выпил. А ему строго-настрого врачи запретили пить, и я ему напомнила об этом. Но он отмахнулся от меня и выпил остальные две рюмки. Потом виновато сказал:
— Извини. Не хотелось, чтобы выливали вино обратно.
В этот момент, среди всего чужого, этой непривычной мебели и этих малознакомых людей, он мне стал как-то особенно дорог.
— Пойду поброжу по знакомым местам, — сказал папа и вышел в соседнюю комнату.
Юстик, который до сих пор притворялся, что ужасно занят уборкой стола, как только папа скрылся за дверью, сразу поднял голову и посмотрел на меня.
— Тебе поправился мой папа? — спросила я его.
— Смешной старик, — ответил Юстик. — Выдумщик.
— Эх ты, шляпа! — сказала я. — Ничего не понял… Он не выдумщик. Он, он… — Я не знала, как ему объяснить, какой мой папа. — Он никогда не притворяется. Понимаешь?
— А разве все остальные притворяются? — спросил Юстик?
— Иногда, — сказала я. — А если человек не притворяется, значит, он свободный. Может, ему и трудно от этого, но он свободный.
Юстик промолчал. Интересно, догадался ли он, что я намекала на его родителей?
— Странный у вас дом, — сказала я. — Сохранили его в неприкосновенности, а вспоминать ничего не хотите.
Юстик снова промолчал.
В это время вернулась Даля, увидела, что мы с Юстиком коротаем время в одиночестве, открыла дверь в соседнюю комнату и крикнула:
— Миколас, Пятрас, где же вы?
Только теперь я поняла, почему папа сбежал от нас: ему хотелось побыть вдвоем с Бачулисом.
— Юстик, живо в кровать, — приказала Даля. — Не забудь почистить зубы.
Я засмеялась. Юстик как ошпаренный выскочил из комнаты. Бачулис внес раскладушку.
Когда мы остались вдвоем, папа сказал, что он, пожалуй, ляжет на диване. В его голосе была неуверенность, но я не обратила на это внимания, разделась и легла на раскладушку.
— А ты чего же? — спросила я.
— Спи, спи, — ответил папа и погасил верхний свет. — Завтра у нас трудный день.
Теперь горела только небольшая настольная лампа. Я закрыла глаза, но уснуть не могла. В этом доме пахло чужим, а я запах чувствую, как собака. Говорят, оттого, что у меня в детстве была астма. Каждый раз, когда я открывала глаза, я видела папу, который, как лунатик, бродил по комнате, осторожно передвигаясь из одного угла в другой. Несколько раз он подходил вплотную к дивану, но каждый раз снова отходил, и я догадалась, что он просто не решался лечь.
Меня разбудил папин голос. Он стоял около окна и с кем-то разговаривал.
— Здравствуйте, Лайнис, — донеслось до меня.
В ответ никто ничего не сказал.
— Не узнаете? — спросил папа и, помолчав, добавил: — Помните Пятраса? Сорок первый год?
Голоса Лайниса я снова не услышала, но, видно, он узнал папу, потому что папа сказал:
— Ну, так это я.
— Не узнать, — ответил мужской голос.
— Зато я узнал вас сразу, — сказал папа. — Как только увидел в окне. Будто и не было этих двадцати пяти лет. Все как тогда. И в доме, и вы.
Хотелось рассмотреть Лайниса, и я приподнялась на кровати, но слабый свет настольной лампы и широкая папина спина мешали мне.
Из соседней комнаты выглянул Бачулис — его-то мне хорошо было видно в открытую дверь, я лежала как раз напротив дверей, — и тут же отступил обратно. «Испугался, что ли?» — подумала я.
— А Миколас где? — послышался голос Лайниса.
«За дверями стоит, — хотела я сказать им. — Повернитесь к дверям, и все увидите». Но папа по-прежнему стоял спиной к комнате.
— Спит, — ответил он.
— Собачонка у меня захворала. Беда, — сказал Лайнис. — Третий день не ест. — Он плохо говорил по-русски. — Хотел у Миколаса спросить, чем ей помочь… А вы надолго к нам?
— Завтра уезжаю, — ответил папа.
Они помолчали. За дверью все еще стоял Бачулис. Иногда он переступал с ноги на ногу, и старые половицы под тяжестью его тела трещали.
— До свидания, — сказал Лайнис.
— Подождите, — остановил его папа и каким-то странным голосом спросил: — Вы были там… тогда?
Меня даже в жар бросило от этих слов. Лайнис не сразу ответил. Я боялась пропустить его слова и лежала не шевелясь; слышно было, как звонко стрельнула половица в соседней комнате, как переступил папа с ноги на ногу, как кашлянул Лайнис и что-то произнес, но в это время шум машины заглушал его голос. Потом, когда машина проехала, до меня долетели слова: «Он был ранен…» «Это значит дедушка», — догадалась я.
— Сильно избит. Босой. А на груди висела дощечка со словом «комиссар».
— Дальше, — тихо попросил папа.
Лайнис не ответил, снова затарахтел мотор машины, послышались какие-то голоса и шум. Похоже было, что там, на площади, люди разгружали грузовик.
— Что они делают? — спросил папа.
— Памятник открыли, — ответил Лайнис. — Видно, моют к утру.
Папа вдруг перешагнул через подоконник и спрыгнул на землю. Потом я услышала быстрые удаляющиеся шаги. Я хотела тут же вскочить, чтобы бежать за ним на площадь — по-моему, он был бы этому рад, — но в комнату вошел Бачулис, и я притихла. Он вел себя странно: вышел на середину комнаты и молча остановился. Это вместо того, чтобы бежать за папой и постоять там с ним рядом в этот момент. Нет, я не была от него в восторге.
Он не замечал, что я не сплю, и по-прежнему стоял посредине комнаты, потом ударил себя кулаком по лбу, видно, хотел отвязаться от какой-то навязчивой мысли, которая не давала ему покоя. «Это из-за нас, — подумала я, — может быть, он действительно болен». Я уже хотела его окликнуть, чтобы он почувствовал, что он не один, но в это время в комнату вошла Даля. Я быстро закрыла глаза и притворилась, что сплю.
— Где он? — спросила Даля.
«Это она о папе», — подумала я и стала ждать, что ответит ей Бачулис. Но он ничего не отвечал. Я приоткрыла один глаз: нет, он стоял на прежнем месте.
— Ушел, — наконец ответил он. — На площадь.
— А с кем он разговаривал?
— С Лайнисом… об отце.
Я боялась пошевельнуться, потому что они говорили очень тихо.
— Вот и хорошо, — сказала Даля. — Самое трудное — начать.
— Но это должен был сделать я! — почти крикнул Бачулис.
— Тише, — сказала Даля. — Разбудишь ее. — Она подошла ко мне, и я почувствовала, что она рассматривает меня. — По-моему, наш Юстик… — Даля вздохнула, — вырос.
Жалко, что она не договорила про Юстика. Мне это было интересно.
— А ты думаешь, есть люди, которым такие вещи в удовольствие? — спросил Бачулис.
— Нет, — сказала Даля, — но…
— Не продолжай, — сказал Бачулис. — Конечно, мне это не под силу… Да и ни к чему…
Я услышала их шаги и открыла глаза. Были видны только их спины — они на самом деле собирались уйти. Даля взяла Бачулиса под руку и уводила. Вероятно, боялась, что он передумает и останется. Мне не терпелось крикнуть им вслед, что ему совсем не надо быть одному, что одному плохо, что это нечестно в такую минуту бросать его. Но тут они остановились и оглянулись. По их лицам, слабо освещенным светом из другой комнаты, я догадалась, что в дверях стоит папа.
— Я был там, — донесся до меня голос папы.
Он прошел мимо меня, задев край одеяла.
— Вот здесь, — сказал папа, — на этой мирной городской площади его казнили. А я стоял у этого окна и ничего не знал. Меня в это время переодевали, маскировали, вели со мной разговор, только чтобы я не догадался.
— А вы считаете, — спросила Даля, — что вам тогда нужно было все сказать?
— Не знаю, — ответил папа. — Вероятно, нет… А может быть, и да… Всю войну мы надеялись. Нам сообщили, что он пропал без вести. Мы думали, а вдруг… На фронте я все искал тех, кто был в начале войны в Прибалтике. Встретил одного. Он мне сказал, что видел его не то в августе, не то в июле сорок второго где-то уже в Брянских лесах. Я обрадовался, думал — значит, ему все же удалось выскочить отсюда. Матери написали…
— А ты похож на него, — сказал Бачулис. — И голосом даже…
— Миколас, в другой раз, — попросила Даля.
Она опять хотела помешать их разговору.
— Нет, нет, — сказал папа, — сейчас.
— Уже ночь, — сказала Даля. — Мы разбудим детей.
— Он стоял здесь, — вдруг сказал папа.
Я приоткрыла глаза, потому что мне было очень интересно, где стоял он тогда. Я видела папину руку, которая протянулась к стене, и мне почему-то стало жутковато, и я зажмурила глаза, и еще я подумала, как сейчас трудно папе. Он, вероятно, видел своего отца, будто тот живой, будто стоит у этой стены.
— Ему трудно было держать меня на руках, и он прислонился к стене, чтобы не упасть, — сказал папа.
Бачулис покашлял, но промолчал.
Я знала, что папу принес дедушка. Впервые назвала его про себя дедушкой, потому что трудно называть так человека, которого никогда не видела. Но теперь он вдруг стал для меня как живой, я ведь столько про него знала. Значит, ему трудно было держать папу на руках, и он прислонился к стене. «Завтра надо будет постоять около этой стены», — подумала я.
— Он был выносливый, — сказал папа. — Двое суток нес меня голодный, контуженый. — И попросил: — Расскажи мне, Миколас. Я ничего не помню.
Я открыла глаза: они все трое стояли. «Ну, ну, — хотела я крикнуть Бачулису, — расскажи ему, он ведь тебя просит! Ему это надо. И бабушка дома нас ждет, и ей надо еще больше, чем ему. Она прожила с дедушкой двадцать пять лет одной жизнью, так бабушка мне говорила, и не проходит дня, чтобы она его не вспомнила. Бабушка собиралась ехать вместе с нами, но в последний день передумала, сказала, что поедет сюда после, одна».
— Сейчас, — сказал вдруг Бачулис и сел. — Когда вы пришли, ты был без сознания, и он спросил воды. Сам он и его товарищ были в гражданских пиджаках, но в военных брюках и сапогах. Я принес воды, и он тебя напоил. Он тебя успокаивал, став около дивана на колени, говорил, чтобы ты не пугался, рана неопасная. Потом отдал мне стакан, встал с трудом. Теперь я понимаю, он тогда уже знал, что ему отсюда не выбраться. Но страха в нем не было. Второй военный попросил у меня воды и с жадностью стал пить. И я подумал, что твой отец тоже хочет пить, и предложил ему воды. Он отказался. Его, конечно, мучила жажда, но все это для него уже не имело значения. Другая задача владела им — как спасти тебя, и он хотел успеть это сделать в короткие минуты, еще отпущенные ему.
Он сказал, что у нас была открыта дверь и поэтому вы вошли. Дядя ответил, что мы никогда не закрываем дверей. Он не обратил внимания на его слова и попросил дядю спрятать тебя. И тогда дядя сказал ему, что мы не участвуем в войне. Он впервые поднял глаза, внимательно посмотрел на дядю и спросил: «Кто это мы»? Дядя ответил: «Я и мой племянник». Он постоял, что-то обдумывая, выглянул в окно, потом быстро, насколько мог, хромая, подошел к дивану и поднял тебя. Теперь мы уже не существовали для него, он торопился, надеялся, видно, еще где-нибудь тебя спрятать.
Дядя всегда внушал мне, что помогать людям в несчастье святое дело, и я знал, что для него это не пустые слова. И я напомнил ему об этом. Дядя смутился. Твой отец услыхал мои слова, повернулся от дверей и сказал: «У него по литовскому пятерка».
Я лежала сжавшись в комочек и слушала рассказ Бачулиса. Иногда мне казалось: стоит резко оглянуться, и вместо Бачулиса, Дали и папы я увижу… дедушку с мальчишкой на руках. Особенно меня как-то поразили его слова про пятерку по литовскому.
— Дядя спросил у него, — продолжал Бачулис, — что ты будешь делать, если красные не вернутся. Он сначала положил тебя на диван, потом только ответил дяде, что они вернутся. «А если, — настаивал дядя. — Вы ведь разбиты…» Когда он тебя поцеловал, ты понял, что он уходит, и испугался, вцепился ему в рукав. Не хотел его отпускать, просил, чтобы они взяли тебя с собой. Он сказал, чтобы ты перестал дрожать. Резко так, возмущенно. Дядя заступился за тебя. А он ответил, что ты не знаешь сам себя и потому боишься. Повернулся к тебе и добавил: «Помни о главном — для чего ты живешь на земле — и тогда не будешь бояться. А мы вернемся». И ушел.
Бачулис замолчал. В комнате наступила тишина. Было слышно, как Даля тяжело вздохнула, потом папа закашлялся. Часы проворчали и ударили два раза.
— Как поздно, — сказала Даля. — Стоит ли дальше рассказывать? Мы устали, а ночью все кажется еще страшнее.
— Страшнее, чем было, уже не будет, — ответил папа.
— Тем более, — сказала Даля. — Только мучаем себя. Миколас, пойдем.
— Да, да, — из темноты отозвался Бачулис. — Спокойной ночи.
И тут я не выдержала и выдала себя, даже не поняла, как это у меня выскочило, но, прежде чем Бачулис и Даля подошли к двери, я успела крикнуть:
— А как же его поймали?
— Ну вот! — сказала Даля. — Я так и знала, что вы ее разбудите!
— Ничего, — сказал папа. — Она приехала сюда не спать.
— Вам виднее, она ваша дочь, — сказала Даля. — Но Юстику надо спать. Мы так шумим, что и его разбудим.
— Когда нам было по стольку лет, — ответил папа, — нам пришлось потруднее.
— Ну, знаете!.. — возмутилась Даля.
— Утром его взяли немцы, — проговорил Бачулис нехотя. — Кто-то его опознал.
— Опознали? — переспросила я. — Вот вам и детская игра в предателя. А может быть, его опознал тот самый человек, который потом опознал Эмильку?
— Говори, говори, Танюша, — попросил папа.
— И теперь он живет где-нибудь среди нас, — сказала я.
— Таня, — сказала Даля, обращаясь ко мне, — я хочу, чтобы ты меня правильно поняла. Ты хочешь найти того, кого нет. — Она говорила как учительница, четко выговаривая слова. — Ты произносишь слово «предатель», не понимая, что вызываешь этим у своего отца и у нас воспоминания, которые ничего, кроме страданий, нам принести не могут.
— Нет, — сказала я, — я понимаю.
Бачулис вышел из комнаты.
— Все равно для тебя это игра, — сказала Даля. — Чтобы представить это, надо пережить.
— Нет, не игра, — сказал папа. — Это долг памяти. Возвращение наших… И отца, и Марты, и Эмильки… Если мы не хотим этого делать, то пусть сделает она. — Он сделал ударение на слове «мы». Конечно, намекал на Бачулиса и на Далю, на то, что они избегают разговора о прошлом.
— Ну хорошо, — согласилась Даля. — Вас не переспоришь. Мы идем спать. — Потом повернулась ко мне и сказала: — Скорее всего их предали Хельмут и Грёлих.
— А дедушку? — спросила я.
Даля ничего не ответила и ушла.
А мы с папой еще долго сидели, иногда перекидываясь словами. И вспоминали почему-то бабушку и маму и как мы в прошлом году ездили к Черному морю, хотя думали все время совсем о другом.
Из-за двери по-прежнему доносились шаги Телешова. Когда же он угомонится и ляжет спать?
Телешов. Сам Телешов. Я никак не мог привыкнуть к тому, что он находится в соседней комнате. Это вызывало во мне какое-то странное чувство. До сих пор, все эти годы, он был для меня просто Пятрасом, почти братом, мальчишкой, который знал про меня все, был моим надежным другом. Он был худенький, высокий, не такой, как Юстик, но выше меня. У него были смешные губы, их уголки загнуты кверху, как щегольские усы у мушкетеров. Но главное, за что я его любил, — он был отчаянно смелым.
А теперь приехал Телешов, сухой, злой какой-то, нетерпеливый, и настоящий Пятрас стал исчезать из моей памяти. Пожалуй, я понял, почему в эти годы я не хотел, чтобы он приезжал. Он навсегда должен был остаться только Пятрасом, который был рядом с Эмилькой. Ведь это из другой жизни и не имело к настоящему никакого отношения.
Вот почему Телешов меня отпугивал: он хотел, чтобы все это имело отношение к настоящему, а я не хотел.
— Когда мы вернемся домой, — донесся до меня голос Телешова, — ты не сразу все выкладывай бабушке. — И снова его шаги, шаги.
«Ловко он придумал с вином, — подумал я. — Совсем как в театре». Ему во что бы то ни стало надо было разговорить меня, но я вовремя раскусил его игру. Он из тех людей, которые не могут без этого. Подавай ему воспоминания, выкладывай свои страдания. Но ничего, бывший Пятрас, у тебя не выйдет. Раньше бы ты нашел во мне союзника, а теперь нет. Я уже давно привык разговаривать сам с собой, мне не нужны свидетели и не нужны собеседники. Так гораздо проще. Я все это пережил раз, и мне ни к чему твое участие. Когда-то я тебя любил, но это прошло. Вот Юстика ты поразил, что верно, то верно.
— Ты опять стоишь у окна? — спросила Таня.
Я прислушался, чтобы не пропустить его ответ.
— Он не был удачливым, — услышал я голос Телешова и догадался, что это про отца. — Вообще ему не везло, но он никогда не терял надежды. И даже со смертью ему не повезло. Его могли убить в бою, он этого не боялся, приучил себя, а его повесили.
Я подождал еще немного, прислушиваясь к их голосам, и неожиданно поймал себя на том, что вспоминаю день казни его отца.
Это было уже в то время, когда Пятрас стал поправляться. Я вышел в прихожую, чтобы подняться к Эмильке, Марты не было дома, и вдруг неожиданно вернулся дядя. Он был очень взволнован: «Его казнят». Я хотел подойти к окну, но он не разрешил.
Оказывается, дядя знал о том, что Телешова казнят, уже несколько дней и даже ходил по этом поводу к Грёлиху с просьбой не устраивать казни на городской площади. Но тот и слышать не хотел об этом, ибо комендант города решил, что полковой комиссар Телешов должен умереть на виду у народа.
Дядя подвел меня к распятию, и мы опустились на колени. «Пресвятая матерь, источник милостей, утеха жизни нашей, упование наше… — Я слышал голос дяди, произносивший слова молитвы. — Тебе шлем мы воздыхание, скорбь и горести из этой юдоли слез…»
Мы еще стояли на коленях, когда в дверях появился Пятрас. Его внимание привлек шум толпы, который доносился с городской площади. Дядя быстро встал и успел его перехватить, он не позволил ему подойти к окну — сказал, что его могут узнать. Пятрас спросил, что там происходит, и дядя ответил, что это немцы, и перевел разговор. Дядя всеми силами старался отвлечь Пятраса и сказал: «Миколас, по-моему, Пятраса пора узаконить». Торопливо открыл ящик письменного стола, достал оттуда очки, ножницы, расческу. Подозвал Пятраса и начал его причесывать по-новому, потом надел ему очки.
Конечно, это была страшная игра. На площади казнили отца, а здесь, в комнате, стоял его сын и ничего об этом не знал.
«Как тебя зовут?» — спросил дядя.
«Пятрас», — ответил он.
«Откуда ты приехал?»
«Из Алитуса. Я брат Миколаса».
И все это происходило под крики с площади, под шум сгоняемой толпы.
«Они кого-то казнят? — спросил Пятрас. — Наших?»
«Нет, — ответил дядя. — Кажется, своего… Дезертира. Ну как, Миколас?»
Я ничего не успел ответить, потому что в это время немцы ударили в барабаны и началась казнь. Дядя не успел опомниться, как Пятрас подбежал к окну и все увидел. Он, конечно, не мог на таком расстоянии узнать своего отца, но все случившееся сильно подействовало на него, и он потерял сознание. Рана у него еще не зажила, и он был очень слаб.
— Ты что-то сказал? — раздался сонный голос Дали.
— Нет, — ответил я.
Хотя, видимо, я разговаривал вслух, потому что у меня в голове вертелась фраза: «Учителя Гольдберга затравили собаками». Это были слова Лайниса, которые он сказал Марте. «Глупая девчонка, — подумал я про Таню, — затеяла разговор о предательстве! Даля права, это никому не нужно». Интересно, а почему Лайнис всегда оказывался в нашем доме в самые напряженные моменты. Он появился, когда от нас только что ушел полковой комиссар Телешов. Он был с немцами, когда нас арестовывали. Он, может быть, знал, что Марта прячет Эмильку?
Я повернулся на бок с твердым намерением выбросить из головы все это и заснуть. Завтра тоже предстоял тяжелый день. Надо было его выдержать, надо было дождаться отъезда Телешовых, чтобы вернуться к прежней жизни. И неожиданно поймал себя на том, что снова вернулся к воспоминаниям…
Только что я закрыл дверь за его отцом, и вернулся в комнату, и вновь увидел его, лежащего на диване, и себя еще мальчишкой. Дядя спросил, закрыл ли я двери на ключ, и я ответил, что закрыл. У дяди всегда был ровный, мягкий голос, он успокаивал, внушал, подчинял. Этот медлительный, добрый голос никогда не уходил от меня. И в тот критический момент самообладание не изменило ему. Он произнес в своей обычной манере, что, пока мальчик у нас, придется закрывать дверь. Потом он напомнил мне, что, пряча Леню Телешова, мы нарушаем приказ немцев и за это нарушение — казнь.
Понимал ли я тогда истинный смысл событий, которые скрывались за этими словами, или, как всякий подросток, надеялся на благополучный исход? А дядя, разумеется, понимал.
Ну да, именно в этот момент и появился Лайнис. Дядя заметил его в окне и окликнул. Я старался вспомнить, о чем они тогда говорили, но не мог. Вспомнил только, что Лайнис предупредил, что из нашего окна виден свет и из-за этого могут быть неприятности. Да, именно так и сказал Лайнис, что могут быть неприятности, и они вскоре начались. А может быть, Лайнис предупредил нас, а потом, также на всякий случай, предупредил и немцев?
С такими дурацкими мыслями трудно заснуть, и я стал вспоминать, что было после этого. А после этого пришли немецкие солдаты, которые чуть не высадили входную дверь, пока мы с дядей переносили Пятраса в мою комнату. Теперь она называется комнатой Юстика, который, счастливый парень, ничего об этом не знает. Потом я услышал торопливый топот тяжелых сапог, крики по-немецки — это дядя открыл солдатам дверь, — и тут же раздалась автоматная очередь. Я выскочил в комнату, думая, что они убили дядю. Но дядя был жив, а один из солдат оттаскивал его от дверей в соседнюю комнату. «Беги к господину Грёлиху!» — крикнул дядя по-немецки. Имя Грёлиха сделало свое дело. Солдат отпустил дядю, а я, не останавливаясь, пробежал мимо. Когда я пробегал через прихожую, то увидел второго солдата, спускающегося по чердачной лестнице. Именно он, прежде чем войти в Эмилькину комнатку, дал очередь — боялся красноармейцев, которые, раненные, скрывались по чердакам.
Дверь мне открыл сам Грёлих. Какой он был? Высокий, вероятно, с большой лысой головой и тонкой длинной шеей. Ласковый и вежливый. Он потрепал меня по щеке и спросил, что случилось. Я рассказал, в чем дело. Грёлих, ничего не ответив, провел меня в дом. Там я увидел Хельмута. Он был в трусах, волосы аккуратно уложены, и на них надета сеточка. Я поздоровался. Но Хельмут не удостоил меня взглядом, и Грёлих спросил его, узнал ли он меня. В ответ Хельмут небрежно произнес: «Добрый день, святоша! Ну, как, ты доволен, что мы вас освободили?»
И лица немецких солдат я тоже помнил. В моей памяти они сохранились так же живо, как лица дорогих мне людей. Тот, который помоложе, унтер — он нас впоследствии арестовывал, — был похож на, куклу. У него было восковое лицо и голубые неживые глаза. А второй, обыкновенный толстый немец, был просто мародером. После его ухода Марта недосчиталась шести столовых ложек и двух серебряных рюмок.
Когда я вернулся от Грёлихов, то, кроме немцев и дяди, в комнате еще была и Марта.
Унтер развлекался тем, что рассказывал солдату, как какой-то старик еврей предлагал ему золотое кольцо за то, чтобы он, унтер, отпустил его внука.
Дядя по-прежнему дежурил около дверей. Он спросил у меня опять по-немецки о Грёлихе, и я ответил, что господин обер-лейтенант сейчас придет.
Унтер смотрел на меня неживыми глазами и молчал. Ему нравилось молчать и чувствовать свою власть. Потом он перевел взгляд на Марту, поманил ее пальцем. Марта подошла. Он спросил ее, почему она дрожит. Дядя ответил, что она не знает немецкого языка. «Так переведи ей», — приказал унтер. Дядя перевел вопрос унтера и ответ Марты, что она не знает, почему так дрожит. Унтер рассмеялся и крикнул, что все литовцы свиньи. Наши взгляды встретились, и унтер спросил, что я делал ночью. Когда я ему ответил, что спал, он подошел ко мне вплотную, положил руку на плечо и поинтересовался, не слышал ли я перестрелки. Я ответил, что не слышал. Он закричал, что мы очень крепко и сладко спим и что они нас теперь разбудят.
«Если так все подряд вспоминать, — подумал я, — до утра не заснешь». Прислушался. Шагов Телешова не было слышно. Теперь в доме спали все, кроме меня. «Жалко, что Телешов уснул», — почему-то подумал я. И понял, что сейчас начну снова копаться в прошлом, потому что упрямо и ненужно хочу дойти до того момента, когда появился Лайнис. И стал припоминать, как пришли наконец Грёлих с Хельмутом.
Дядя поздравил Хельмута с возвращением на родину. А Хельмут ответил, что его родина великая Германия.
Унтер доложил Грёлиху, что в доме напротив на чердаке взяли двоих русских, но он знает, что их видели вначале втроем. Мы с дядей сразу догадались, о ком идет речь. Хельмут спросил о третьем, и унтер ответил, что он был ранен и его кто-то спрятал. Хельмут обрадовался и сказал, что пойдет с солдатами на поиски. Грёлих сделал вид, что не слышал Хельмута, и спросил унтера о тех двоих. Унтер ответил, что одного уже допросили, пока он молчит, а второго нет в живых. «Пытался бежать по крыше и сорвался. Череп у него раскололся».
«А этот, который погиб, — спросил дядя, ему хотелось узнать, жив ли еще старший Телешов, — молодой?»
Унтер ответил, что молодой, и все они в недоумении посмотрели на дядю, и он сказал, что молодых особенно жалко. Но Хельмут крикнул, что все они красные скоты, туда им дорога.
После этого солдаты наконец ушли, Хельмут тоже. Уходя, он орал, что они поймают третьего, и чему-то смеялся.
«Нехорошо, — сказал дядя. — Вы его зря отпустили. Это не дело для мальчика».
«Вынужден считаться с обстановкой, — сказал Грёлих. — Солдаты могут донести коменданту, начнутся кривотолки».
Я пошел к Пятрасу, чтобы успокоить его, но последние слова Грёлиха задержали меня, и я прижался ухом к двери.
«Что-то будет с Хельмутом… — сказал Грёлих: — Вы не поверите… Иногда я его боюсь. Собственного сына. Он может меня неправильно понять».
«Надеюсь, вы преувеличиваете», — сказал дядя.
«Если бы так! — ответил Грёлих. — Жена мне сообщила… Он… подделывает ключи к чужим квартирам…»
«Ворует?» — удивился дядя.
«Что вы!.. Просто желает открыть антигосударственный заговор. У нас все помешались на этих заговорах… Он пользуется поддельными ключами, тайно проникает в квартиры, чтобы подслушивать чужие разговоры. Когда наци пришли к власти, я считал, что это не мое дело. Когда Хельмут вступил в гитлерюгенд, я тоже промолчал. Так поступали все немецкие мальчики… Но когда они стали разъяренными толпами бегать за евреями, я попробовал объяснить ему, что это… нехорошо. — Какое-то время Грёлих молчал, а потом заговорил по-другому, нетрудно было догадаться, что он испугался своей неожиданной откровенности. — Тайна исповеди, — сказал он. — Надеюсь… Пора в комендатуру. Там много работы. Русские, русские… Уж если мы идем по этому нелегкому пути, то надо хотя бы побыстрее закончить все».
Я понял, что Грёлих испугался своей откровенности и, чтобы как-то себя реабилитировать, признался, что спешит на допросы, хотя раньше говорил, что в допросах не принимает участия. Грёлих был труслив и слишком плохо знал дядю. Тот думал о своем, он искал пути для спасения полкового комиссара Телешова, и спросил у Грёлиха, что будет с тем русским, которого сегодня взяли в плен. Грёлих ничего не ответил, и дядя тихо проговорил:
«Значит, вы его расстреляете».
«Натюрлих», — резко ответил Грёлих. До этого он говорил по-литовски, а тут вдруг перешел на немецкий.
«Я сказал неправду, — сознался дядя. — Они заходили сюда, но я их не впустил».
«Они были втроем?»
«Нет… Их было двое… Я видел его глаза… Это глаза страдающего… Может быть, у него есть сын, как у вас… Помогите ему…»
«Вы еще наивнее, чем я думал», — сказал Грёлих снова по-литовски. Он перестал бояться дяди.
…На следующее утро за завтраком я не проронил ни слова. И другие тоже молчали. Только Таня и Юстик иногда перебрасывались словами. Их хорошее настроение меня лишний раз убедило в том, что наши переживания и наша прошлая жизнь далеки от них. Теперь я был рад, что выдержал вчера ночью и не вернулся к Телешову.
Стоя на городской площади и слушая речи выступавших, я поймал себя на том, что наблюдаю за Лайнисом. Он был, как всегда, небрит, и худая, дряблая шея и впалые щеки были покрыты седовато-бурой щетиной. Я заставил себя отвернуться от Лайниса и стал смотреть на Телешова. В профиль он похож на Пятраса.
Прошлое вновь вспыхнуло во мне.
Чердак с заколоченным окном. Диванчик в углу, чтобы не бросался в глаза, большой ящик, набитый старьем. Эмилька пряталась в нем при первой опасности. Ни одной лишней вещи, которая могла бы натолкнуть на то, что здесь живут. И слова ее, Эмильки, которые я так много раз повторял про себя, что они отшлифовались и скользили во мне, как стихи, выученные в детстве. Каждый мой вопрос и ее ответ. Каждый ее вопрос и мой ответ.
Или все это придумал я сам, а в действительности было не так?
В тот день я ушел с дядей в костел, а Марта осталась дома. По дороге мы встретили Хельмута, который рассказал нам, что в городских облавах они поймали двенадцать русских, и дядя, взволнованный этим, отправил меня домой. Сказал, что лучше все же Пятраса до полного выздоровления не оставлять одного дома.
Я открыл дверь ключом и заглянул на кухню, Марты там не было. А дверь чердака — она обычно держала ее закрытой на засов — была приоткрыта. Я осторожно поднялся по лестнице, хотел напугать Марту, и услышал приглушенные голоса. Чердачная комната у нас с небольшой прихожей, поэтому, заглянув, я ничего не увидел, но разобрал женские голоса: Марты и еще какой-то девочки.
Я уже хотел войти, потому что подумал, что к Марте пришла девочка из дядиного прихода и Марта отбирает для нее старые вещи, но голос этой девочки и, главное, их разговор заставили меня остановиться.
«Что ты там пишешь?» — спросила Марта.
«А что папа просил мне еще передать?»
«Приказал меня слушаться».
«Марта, ты правда его видела?»
«Видела, видела. Вот пристала».
«А какой он?»
«Обыкновенный».
«Какой?»
«Усталый. Он ведь тоже без свежего воздуха. И много курит. Чихает».
«Так я и знала! Опять простудился».
«Самую малость».
«Мне так хотелось бы его повидать».
«Что ты… Что ты…»
«Ну, хоть на минуточку, Марточка… Осторожненько… Вечером, в темноте… Кто меня узнает?»
«Нет».
«Почему? Ты что-то от меня скрываешь?»
«Он запретил».
«Он?.. Тогда ты меня приведешь, а я в щелку на него посмотрю, и все. Он и не узнает. А, Марточка?»
«Хорошо, я подумаю».
«Спасибо, спасибо!»
«Тише».
«А кто сейчас дома?»
«Господин священник с Миколасом ушли в костел. А Пятрас спит».
«Ему лучше?»
«Да. Но он странный мальчик… Почти не разговаривает». «Возьми книгу… Я ее прочитала. Отдай Миколасу».
«Зачем?»
«Почитать… Она интересная».
Когда Марта собралась уходить, я быстро спустился по лестнице и снова выскользнул на улицу. Я был потрясен тем, что Эмилька скрывается у нас в доме, но любопытство взяло верх, и я тут же вернулся.
Марта прятала в книжный шкаф какую-то книгу. Я заметил, что она смутилась и сделала вид, что занята уборкой. А я подошел к книжному шкафу и стал рыться в книгах, стараясь догадаться, какую из них Марта только что принесла от Эмильки. Я перебирал одну книгу за другой, но Марта молчала. Наконец, когда я взял в руки «Ромео и Джульетту», она сказала, что это интересная книга. Я спросил, откуда она знает, и она ответила, что ей говорила одна девочка.
Я тут же раскрыл книгу и увидел записку от Эмильки. Захлопнул книгу, читать записку при Марте я не решился. «Поскорее бы она куда-нибудь ушла», — подумал я. В это время в окне появился Лайнис. Он принес хлеб.
«Марта, слыхала? — спросил Лайнис. — Учителя Гольдберга собаками затравили».
«Тише, тише!» — Марта в страхе оглянулась.
«Отца Эмильки?» — переспросил я.
«Его, — ответил Лайнис. — А девчонку кто-то спрятал».
Потом, когда Лайнис ушел, а Марта, напуганная им, куда-то убежала, я достал записку Эмильки. Эмилька писала, что прячется в нашем доме, и приглашала меня к себе. Записка меня не обрадовала, я боялся идти на чердак после рассказа Лайниса. Но не идти тоже было нельзя, ведь она ждала меня. И я пошел к ней, к Эмильке. Это была, пожалуй, самая трудная дорога в моей жизни, хотя мне надо было лишь выйти в прихожую и подняться на четырнадцать ступенек по лестнице.
Тихо вошел и увидел ее, худенькую и повзрослевшую. Она поразила меня своим видом, может быть, потому, что у нее уже не было отца. Старика Гольдберга, у которого был самый длинный нос во всем городе (и мальчишки за это его дразнили «килевым») и который неприлично громко хохотал на улице.
Эмилька молча посмотрела на меня, точно никогда ранее не встречала.
«Здравствуй», — сказал я.
Эмилька не ответила.
«Что ты молчишь?»
«Испугалась я… Отвыкла от людей».
«Ты давно здесь?»
«Месяц. А ты на меня не донесешь?»
«Дура!.. Я не хотел тебя обидеть… Но просто ты сказала глупость».
«Я не обиделась. Мне страшно, поэтому. И папу я давно не видела».
«Хочешь, я буду приходить к тебе каждый день?»
«Хочу. Когда немцы пришли к нам, отец выпустил меня через черный ход и приказал бежать к Марте. Я не хотела оставлять его одного, он такой несдержанный, но он заставил меня уйти… Как ему без меня?.. Кто его прячет?.. Марта говорит, надежные люди».
«Раз Марта говорит, значит, надежные…»
Оркестр перестал играть, и все стали расходиться. Я решил уйти, пока меня никто не перехватил. Я видел, что Таня и Юстик по-прежнему стояли рядом. Голова Юстика торчала над Таней, а уши у него были красные. Значит, он волновался. Я отступил, смешался с толпой и, не заходя домой, мельком скользнул по чердачному окну и быстро покинул городскую площадь.
Сейчас я был на той же улице, по которой когда-то шел следом за Эмилькой после школьного вечера. Платье у нее было розовое, и поэтому я видел ее в темноте. Так я и проводил ее до самого дома и не решился подойти.
«Это ты мне прислал записку на вечере?»
«Нет…»
«Можно, я провожу тебя? Твой неизвестный друг». А я думала, что ты мой «неизвестный друг».
«Тебе здесь не скучно?»
«Я часто смотрю в окно. Вся площадь как на ладони. Иногда я даже вижу знакомых. Куда хотят, туда и идут, не то что я. Я им что-нибудь говорю, потом помашу рукой, и мне веселее. А вчера я видела тебя… Ты правда будешь ходить ко мне?»
«Правда».
«А почему ты после вечера шел за мной, если ты не мой „неизвестный друг“?»
«Я шел домой».
«В противоположную сторону? — засмеялась Эмилька, но спохватилась и испуганно прикрыла рот рукой. Кивнула на книгу, в которой прислала записку: — Это моя любимая книга… Мы с отцом ее часто читали. Я — за Джульетту, он — за остальных. А тебе она нравится?»
«Я не читал. Дядя говорит, рано».
«Джульетте — четырнадцать, Ромео — пятнадцать. А тебе рано! Может быть, ты тоже будешь священником и тебе нельзя влюбляться?»
«Я не буду священником».
«А ты был влюблен? В кого-нибудь в нашем классе? Почему ты не отвечаешь?.. Хочешь, я тебя научу танцевать? Ты на вечере отдавил мне все ноги».
Я вспомнил, как две маленькие фигурки, нелепые в то время в хаосе войны и смерти, два подростка, вдруг стали танцевать.
Она приказала, чтобы я обнял ее за талию, я выполнил ее приказ, но у меня в руках почему-то осталась книга. Она выхватила книгу и бросила на стол. От волнения мне стало так жарко и стыдно, что у меня взмокли ладони. А ее рука казалась перышком, и вся она была такая тоненькая, что было страшно. Я даже чувствовал под своей рукой костяшки ее позвоночника.
Как это все могло исчезнуть?
Мы ведь танцевали. И она напевала что-то и смеялась. Это ведь мы зацепились за ящик и упали.
«Что уставился?»
«Ничего».
«Вот услышит твой дядя… и прогонит меня».
«Почему?»
«Потому что я еврейка».
«Он не такой. Не веришь?.. Он знаешь, кого спрятал? Пятрас совсем никакой мне не брат… Если бы ты его увидела… Он Телешов!»
«Леня?!»
Кто-то нагнал меня и пошел рядом. Поднял глаза: это был Лайнис.
Некоторое время мы молчали, но думали, конечно, об одном и том же. Я никак не мог отвязаться от мысли, что он знает что-то такое, чего не знаю я.
— Ты не спешишь? — спросил Лайнис.
— Нет, — ответил я. — А что?
— Зайдем ко мне, — сказал Лайнис каким-то виноватым, просящим голосом. — Посмотришь собаку.
Я согласился, стараясь не смотреть на него, хотя мне совсем не хотелось к нему заходить и не хотелось ничего вспоминать. В голове моей помимо воли все время появлялись мысли, что Лайнис в чем-то виноват в этой истории, и без конца, навязчиво передо мной возникали картины его странных появлений в нашем доме.
Нам осталось дойти до его дома совсем немного, домов десять по этой улице, потом направо — и еще несколько минут ходу.
Именно на улице, где живет Лайнис, Пятрас видел тогда, как немцы убили русского пленного. Я подумал, что в этом городе нельзя жить, что тут можно сойти с ума. Сбежать бы куда-нибудь и забыть все. И к Лайнису не надо будет ходить и присматриваться, и не надо будет его подозревать.
А Телешов, что бы он сделал на моем месте? Конечно, остался бы он похож на Пятраса не только профилем, но и сохранил его характер.
«Там наших пленных гнали, — сказал Пятрас. — Много. Потом один упал. Солдат подбежал к нему и стал бить ногами и кричать. А тот хотел подняться и не мог. Его пристрелили. На виду у всех. Никто за него не заступился. Ненавижу себя за то, что не помог ему!»
«Тише, дядя дома».
«Ты думаешь, я трус? Думаешь, испугался, как все вы тут? Так вот знай, я ухожу! С меня хватит. А то я здесь сорвусь: подожгу что-нибудь или взорву… Пойдешь со мной? Проберемся к нашим, разыщем моего отца, вступим в армию».
«Я не могу».
«Не можешь. Ну и отсиживайся, пока другие там погибают. Учи свои стишки, несчастный Ромео…»
«Они и тебя бы убили».
«Ну и пусть! Это лучше, чем так жить».
«А что бы сделал Юстик на моем месте? — вдруг подумал я. — Поступил бы как я или как Телешов? Способен ли он на то, чтобы отстоять свое, не поддаться чужой воле, сделать в жизни решающий, правильный выбор?» Пятрас тогда сдернул распятие со стены, чтобы разбить. Он утверждал себя, он преодолевал собственный страх, он ни за что не хотел сдаваться. И если бы я не отнял у него распятие, а дядя на шум нашей драки не вошел в комнату, он бы разбил его.
«Почему ты снял его?» — спросил дядя.
«Гвоздь немного расшатался», — соврал я.
«Ну, прибей же… А что случилось с тобой? — спросил он у Пятраса. — В последнее время ты изменился. Не здороваешься с Грёлихом. Смотри, это мальчишество до добра не доведет. Я понимаю, тебе тяжело. Ты один среди чужих. Вот и обратись с молитвой к господу, попроси его поддержки… Если бы ты был взрослым и воспитывался как твой отец, я бы не говорил этого. Но у тебя все впереди, и ты еще не знаешь, как правильно жить. Может быть, прав твой отец… А может быть, я?»
Я увидел глаза Пятраса и испугался, что он сейчас сделает что-нибудь непоправимое, и стал сильно бить молотком, вбивая гвоздь. Думал помешать их разговору, но разве можно было Пятраса остановить.
«А как же учитель Слуцкис? — спросил Пятрас. — Работает у фашистов, расстреливает людей да еще забирает их вещи и каждый день ходит в костел. Это его что, тоже бог учит?»
«Не кощунствуй!»
«А потом он приходит к вам причащаться, и вы отпускаете ему грехи! А я не буду предателем».
«Я тоже никого не предал… Миколас, перестань стучать, повесь его. Идемте, нам пора в костел».
«Никуда я не пойду».
«Дядя, он видел, как на улице расстреляли пленного».
«Пока он живет в нашем доме, он будет ходить в костел».
«Не буду», — ответил Пятрас.
«А если я тебе скажу: „Оставь мой дом“?»
«Я сам уйду! — крикнул Пятрас. — Мне противна вся эта ложь!»
…Я не заметил, как мы дошли до дома Лайниса, и он взял меня за локоть, чтобы остановить.
— Вам не страшно жить в этом городе? — спросил я.
— Не знаю, — ответил Лайнис. — Я не думал об этом.
— По вашей улице всегда проводили пленных, — сказал я. — И отца Телешова тоже, когда его опознали. — Лицо у Лайниса по-прежнему ничего не выражало, незаметно было, чтобы он волновался. И вдруг у меня вырвалось: — А из вашего окна все это было видно.
— Было, — ответил Лайнис и пошел к своему дому.
Дома у Лайниса было необжито и воняло псиной. Седой, облезлый пес вильнул нам хвостом и ткнулся мордой в подставленную руку Лайниса. Я склонился к нему и начал осмотр, но сам все время думал о Лайнисе. Видел его дряблую шею, небритый подбородок. Он что-то сказал о собаке, но я не слышал его слов и снова подумал, что из его окна было видно, как гнали пленных красноармейцев.
А в нашем окне он мог увидеть и еще кое-что…
«Кто здесь?» — спросил дядя.
«Добрый вечер, господин священник», — ответил Лайнис.
«В чем дело?»
«Извините, у вас свет в окне. Могут быть неприятности… Учителя Гольдберга затравили собаками, а девчонку кто-то спрятал…»
— Не жрет ничего, — сказал Лайнис. — Даже от колбасы нос воротит.
— Ей лет пятнадцать, — сказал я. — Все равно что человеку девяносто.
— Значит, — Лайнис тяжело вздохнул, — отжила свой век.
Уже на пороге я остановился и спросил Лайниса, помнит ли он, как в то утро, когда к нам принесли Леню Телешова, он предупредил нас о том, что в нашем окне свет.
— Вроде помню, — Лайнис задумался. — А может, и нет. Перемешалось у меня в голове все.
Я вышел от Лайниса. Домой идти не хотелось. Медленно побрел по улице, спешить было некуда. На противоположной стороне улицы, вдалеке, я увидел мужчину, который шел в мою сторону. Это был Телешов. Я спрятался в подъезд первого дома; он прошел мимо, я видел его лицо, и свернул к дому Лайниса. Неужели он тоже подозревал Лайниса? Пожалуй, нет. Просто искал собеседников.
Дома была одна Даля, она собиралась в магазин.
— Как ты себя чувствуешь?
— Ничего, — ответил я. — А где Юстик?
— Ушел с ними, — сказала Даля.
У меня чуть не вырвалось, что я видел Телешова одного и что он пошел к Лайнису. Но потом я сдержался: незачем было ее лишний раз беспокоить.
— У тебя усталый вид, — сказала Даля. — Думал об этом.
— Немножко, — признался я. — Самую малость.
— Если бы немножко, — сказала Даля. Жена меня хорошо знала. — Целый день твоя голова была там. — Она показала на потолок, имея в виду, что я думал об Эмильке.
«Хорошо бы так, — подумал я, — это было бы еще ничего».
Она была в прихожей, когда хлопнула дверь и в комнате появился Лайнис. Он неловко поздоровался с нами, словно мы сегодня не виделись, и спросил:
— Где… этот… ваш гость?
— Не знаю, — ответил я. — А разве он не был у вас?
— Был, — Лайнис помялся, — но хотел еще зайти… А я уезжаю.
— Уезжаете?
— Давно собирался, — сказал Лайнис. — Тут недалеко. На хутор. Собаку отвезу и там оставлю… Раз такое дело… — и ушел. Проходя мимо окна, он всунул по привычке голову и добавил: — Значит, передайте ему…
— Пойдешь со мной? — спросила Даля.
— Нет.
— Ну ладно… Пожалуй, и я не пойду. Обойдемся. — Она явно не хотела оставлять меня одного. — Ты даже не заметил, что я в новом платье?
— Да, да, — ответил я. — Хорошее платье. — Но сам подумал о Лайнисе. Чем его так напугал Телешов, что он решил уехать?
Даля спросила меня о чем-то еще, я не разобрал ее слов, и она окликнула меня:
— Миколас!
— А?
— Ты меня не слушаешь?
— Сейчас, Даля. — Я выбежал из комнаты и появился в окне на том самом месте, где только что стоял Лайнис. — Мне надо узнать… Проверить…
— И ты?
— Стань вот сюда, — попросил я и показал, куда стать. — Марта тогда стояла на этом месте… Я спрячусь… А ты скажи что-нибудь негромко…
— Ни к чему это, Миколас… Он уже старый…
— Чуть громче, — попросил я.
— Ну что ты так узнаешь? Слышал он или не слышал твоего разговора, это еще ничего не доказывает. Ты как ребенок.
«Действительно, — подумал я, — разве это доказательство его вины, его предательства?»
— Приехали, наговорили, напутали, — сказала Даля, — а зачем, зачем?.. Скорее бы, скорее прошел этот день!
Осталось всего два часа, но я боюсь, что после их отъезда нам тоже будет трудно.
— Миколас, прошу тебя, ради Юстика… Телешов злой.
— Не говори так, — сказал я. — Это неправда. Он одержимый, с ним нелегко, но он не злой.
— Послушай, может быть, ты войдешь в дом? На нас смотрят.
Я вернулся. Даля, не давая мне опомниться, набросилась на меня:
— Какой ты, право, чудак… И фантазер… Почему обязательно Лайнис?
— Если это не Грёлих и не Лайнис, тогда кто же? — Мне не хотелось ей этого говорить, но я сказал: — Остаются двое: Телешов и я.
— Договорился! С таким же успехом можно обвинить дядю и Марту, — сказала Даля. — Давай поставим на этом точку.
— Тише, — попросил я Далю и прислушался. — Кто-то ходит на чердаке.
— Займись лучше чем-нибудь. Не сиди без дела.
Даля вздохнула и вышла. Она тоже, конечно, устала. Я видел, как она, проходя через прихожую, кинула взгляд на чердачную дверь. Я снова прислушался. Нет, больше ничего не было слышно.
«Кто-то там ходит» — эти слова первым произнес Грёлих. Он их сказал в тот момент, когда я вернулся, не найдя Пятраса. Тот не ночевал дома после своего разговора с дядей. Они сидели и играли в шахматы, дядя и Грёлих. Я вошел, и Грёлих произнес:
«Кто-то там ходит, — и поднял голову к потолку. — И это не в первый раз».
«Добрый день, господин Грёлих», — нарочно громко сказал я.
«Здравствуй, здравствуй…»
«Дядя, Пятрас не приходил?»
«Нет».
«Вы ищете Пятраса, я — Хельмута… Миколас, а ты не видел его? Вчера на вокзале он избил русского мальчишку. Вечно шляется около эшелонов с этими несчастными… Этот разговор — между нами…»
«Отправьте его обратно в Германию, — сказал дядя. — Здесь все слишком на виду. Он погубит свою душу».
«О какой душе вы говорите, — ответил Грёлих, — когда у всех теперь душа перешла в страх за собственную шкуру! Все только и мечтают сохранить себя за счет другого, набить брюхо и схватить чужой кусок… Вот вам и вся душа».
«Вы ошибаетесь», — заметил дядя.
«А, бросьте! И ваши литовцы не лучше. Сегодня ночью какой-то мальчишка напал на нашего офицера, ударил камнем по голове и украл пистолет. Вот ваши богобоязненные прихожане. Я все больше склоняюсь к тому, что люди — это животные, жаждущие крови слабейшего».
Дядя испугался не менее моего. Он тоже, вероятно, подумал, что это сделал Пятрас. Тоненькая ниточка, на которой держалась наша жизнь, могла оборваться каждую секунду.
«Его поймали?» — спросил дядя.
«Пока нет, но поймают. В конце концов всех всегда ловят. Для чего ему пистолет? Чтобы убивать нас, немцев. Глупый парень, не понимает, что это бесполезно».
«Да, да, — сказал дядя. — И это вместо того, чтобы успокоиться, смириться, чтобы побыстрее восстановить равновесие жизни. Они не понимают, что зло не убьешь злом. Только терпением».
«Вот именно, — подхватил Грёлих. — Если бы так все рассуждали».
Марта внесла в комнату именинный пирог, чтобы поставить на стол, но Грёлих сделал ей предостерегающий жест. Она остановилась, и все невольно прислушались.
«Вы слышали? Опять».
Дядя отрицательно покачал головой.
Марта, сильно напуганная, не знала, что ей делать.
«Такие легкие, воздушные шаги, — почти шепотом произнес Грёлих. — Детские, что ли?»
Я крикнул на ходу, что я сейчас сбегаю и посмотрю, потому что каждую секунду это мог сделать сам Грёлих. Громко топая, я вбежал в Эмилькину комнатку, но ее уже не было, она успела спрятаться в ящик с тряпьем. Я вышел на лестницу и громко сказал:
«Здесь никого нет». — И сбежал вниз.
«Наверное, ангелы над грешной землей. — Грёлих рассмеялся. — Летающие шаги… Все мне мерещится. Можно сойти с ума».
— Дядя Миколас, — услыхал я Танин голос. Она стояла у окна. — Можно, я влезу в окно?
Я не стал ее спрашивать, зачем ей это надо, потому что для меня в этой комнате ее не существовало, сейчас здесь были те. Таня начала что-то говорить, и я, чтобы отделаться от нее, вышел в соседнюю комнату. Плотно прикрыв за собой дверь, придержал за ручку, чтобы ей не вздумалось преследовать меня.
«А я уже думала, ты не придешь», — сказала Эмилька.
«Что ты… Все ушли, и я сразу к тебе».
«Это тебе. — Она протянула мне носовой платок. — Больше у меня ничего нет».
«Он красивый».
«Это папин. Не знаю, как он попал ко мне».
«Тогда лучше оставь его себе».
«Бери, бери. Мне его ничуть не жалко. Я ведь его дарю тебе. Что-то сегодня грустно».
«И мне невесело. Пятрас не вернулся. Мы с дядей всю ночь не спали. Ждали его».
«Ночью опять стреляли, и кто-то кричал… Извини, я порчу тебе праздничное настроение».
«Знаешь что? Пойдем вниз».
«Вниз?.. А если кто-нибудь придет?»
«Никто не придет. Дядя в костеле. Марта сказала, что вернется через два часа. А у Пятраса нет ключа».
«Ой, как интересно… и страшно».
«Идем…»
«Идем. — Она сделала несколько шагов к двери. — Нет, не так. Иди один и жди меня. Я приду к тебе как на свидание… Я ни разу в жизни не ходила на свидания… Я буду… Джульеттой!»
Я тогда стоял около часов, и прислушивался, чтобы не пропустить Эмилькиных шагов по лестнице. Но она спустилась так тихо, что я не слышал, и появилась в дверях. На ней было то самое розовое платье, а волосы были подвязаны синей ленточкой. Лента была короткой, и Эмилька привязала к ней какой-то цветной лоскуток.
«Ну?»
«Эмилька…»
«Я — Джульетта… Ты что, забыл?..»
Она подошла к столу.
«Какой у тебя пирог… Мне Марта тоже такой пекла. Ну, может, самую малость поменьше».
Прошла от стола к дивану, села на него, поджав ноги, потом подошла к буфету. Открыла и снова закрыла створки дверок.
«А у вас хорошо… Настоящий дом… Тепло, уютно… чисто…»
Пробили часы. Она повернулась к ним, чтобы послушать бой.
«А у меня наверху тоже слышен их бой… Когда мы с папой снова будем жить вместе, мы обязательно купим такие же часы».
«Эмилька, хочешь пирога?»
«Я — Джульетта».
«…Но чем же… клясться?»
«Не клянись совсем. Иль, если хочешь, прелестью своей. Самим собою, божеством моим. И я поверю».
«Съешь пирога. Он вкусный». — Я взял кусок пирога и протянул ей.
«Если ты мне все время будешь совать свой пирог, то я уйду. Ты хочешь все испортить этим пирогом…»
«…Если сердца… страсть…»
«Нет, не клянись. Хоть рада я тебе. Не рада договору я ночному: он слишком быстр, внезапен, неожидан. На молнию похож, что гаснет прежде, чем „молния“ воскликнет: доброй ночи! Дыханье лета пусть росток любви в цветок прекрасный превратит на завтра. Покойной ночи! Пусть в тебя войдет покой, что в сердце у меня живет».
«Не одарив меня, прогонишь прочь?»
«Какой же дар ты хочешь в эту ночь? А… пирог сладкий?»
«Очень… Возьми».
«Я — Джульетта».
«В обмен на клятву — клятву я хочу».
«До просьбы поклялась тебе в любви я. Теперь бы заново хотела клясться».
«Зачем ту клятву хочешь ты отнять?»
Я почувствовал, что кто-то посторонний стоит в дверях. Нет, не так. Сначала Эмилька взяла у меня пирог и откусила, а я решил подойти к столу и сделать так, чтобы было незаметно, что я взял кусок пирога. И увидел в дверях Хельмута. Рот у него расплылся в широкую, довольную улыбку. Я закрыл собой Эмильку, чтобы он не мог ее рассмотреть, а Эмилька забилась в угол. Все-таки, вероятно, их предал Хельмут. Что он тогда говорил?..
«Какая приятная неожиданность!» — сказал Хельмут и постарался заглянуть Эмильке в лицо.
«Как ты сюда попал?»
«Через дверь… Ногами… Как все цивилизованные люди. — В руке у него был ключ. — При помощи ключа от вашей квартиры. Я люблю иногда заходить в чужие квартиры… Узнаешь кое-что неожиданное».
«Это нечестно. Отдай ключи и сейчас же уходи!»
«Ты еще будешь учить меня… Цыпочка, — сказал он Эмильке, — ну открой свою мордашку… Мы, арийцы, разрешаем себе все, что считаем нужным. Слушай, цыпочка, у тебя нет подружки?»
Он присел на корточки, чтобы снизу заглянуть Эмильке в лицо, и назвал ее миленькой. Значит, он ее рассмотрел?.. Когда он так присел, я его толкнул, и он упал, и Эмилька выбежала из комнаты. Я хотел во что бы то ни стало отпять у него ключ. Хельмут был сильнее меня и умел драться. Он ударил меня ногой в живот, потом схватил за уши и саданул коленкой в лицо. Ему нравилось меня бить, он делал это с удовольствием. А я снова и снова кидался на него. И так мы дрались, пока не пришел Пятрас…
«Он подделал ключ к нашей квартире», — сказал я.
«Помолчи, святоша, надоел, — сказал Хельмут. — Представляешь, вхожу я в комнату, а у него в гостях… девка… Читают стихи…»
«Ключ», — сказал Пятрас.
«Вот будет потеха, если я расскажу все вашему любезному дядюшке!» — Хельмут сделал шаг в сторону двери.
«Ключ, — потребовал Пятрас. — Слышишь, сволочь?!»
«Значит — сволочь? Хороши поповские племяннички!»
Все-таки Пятрас был настоящим. Как он тогда ловко сбил Хельмута с ног и отнял у него ключ.
«А теперь катись, коллекционер чужих ключей», — сказал Пятрас.
«Вы еще у меня попляшете, — ответил Хельмут. — Поповские отродья… — Подошел к дверям, вытащил из верхнего кармана куртки другой ключ, подбросил его в воздухе: — Вот ваш ключик… Дураков надо учить».
В окно я увидел Телешова. Походка у него сохранилась старая, пятрасовская, и шел он точно как тогда: прижимаясь к самым домам. Не поднимая головы, он свернул к крыльцу, и я услышал его голос в прихожей.
— А Таня еще не приходила? — спросил он у Дали, вошел в комнату, увидел мою спину. — А… ты дома?
По его тону я понял, что он догадывается, что я избегаю его.
— Я только что видел тебя в окно, — ответил я. — У тебя сохранилась старая походка.
— Да? — Он почти не слышал моих слов. — Ты что… какой-то не такой?
— Нет, ничего.
«Слишком он быстро переходит в наступление, — подумал я. — Слишком прямо идет к цели». Это меня отпугивало.
— Сегодня на открытии памятника у тебя было такое же лицо, — сказал Телешов. — Я решил, что ты вспомнил наконец наших… Мне хотелось побродить с тобой, но ты сбежал.
— Я думал, тебе будет лучше одному.
— Мы подошли к моему дому, — сказал Телешов. — И я сразу стал снимать, потому что вот-вот должно было уйти солнце. Снял панораму дома, потом перевел камеру на окно… в которое любил выглядывать мой отец. Ну и вот… Держу камеру минуту, две, три… как дурак, чего-то жду. Что кто-нибудь… с той стороны… взял бы и пошевелил занавеской. — Он замолчал, потом вдруг спросил: — Миколас, ответь мне…
— Пожалуйста, — нерешительно сказал я.
— Почему ты не пускаешь меня в свои воспоминания, — сказал он, — или… сомнения?
— Что ты выдумал? — Я подошел к двери и крикнул: — Даля!.. — Голос у меня был какой-то странный — она тут же появилась. — Знаешь, он обвиняет меня в том, что я не пускаю его в свои воспоминания. Скажи ему, что это неправда.
Я был жалок, я знал это, но ничего не мог поделать. Цеплялся за Далю, чтобы она спасла меня. Хорошо еще, что не было при этом Юстика.
— Конечно, неправда, — сказала Даля. — Мы все немного устали, и нам кажется бог знает что.
— Извините, — сказал Телешов.
— Мне требуется мужская помощь, — сказала Даля. — Помогите мне, Пятрас. — Она взяла его под руку и повела на кухню. — Надо открыть консервы.
Они ушли, а я остался один.
Я поймал себя на мысли, что начинаю привыкать к Телешову, и теперь Пятрас уже не кажется мне чем-то самостоятельным.
Во время открытия памятника вдруг полил дождь и все стали накрываться чем попало, суетились, уходили, смущенно пробираясь сквозь толпу. Юстик снял свою куртку и накинул мне на голову. А Даля раскрыла зонтик и подняла его над Юстиком, хотя он и возражал. Я чуть не заплакала от обиды на дождь и на этих людей, которые его испугались. А человек, который открывал памятник, продолжал говорить.
Толпа редела и редела, и в конце концов осталось человек двадцать.
Потом заиграл оркестр, покрывало упало, и открылся памятник — гранитная плита, высотой метра в два, и на ней написаны имена тех, кто был казнен на этой площади.
И тут дождь так же неожиданно прошел, и появилось еще больше народу, чем было вначале.
После открытия памятника все тут же разошлись. Остались только мы с папой, Даля и Юстик. Человек, который открывал памятник, подошел к папе, чтобы попрощаться. Но папа его не заметил, и он его взял за локоть, крепко-крепко пожал ему руку, потом мне, потом Дале и Юстику, вздохнул громко и ушел.
В это время я думала про бабушку. Мне ведь придется ей рассказать, как все было.
Даля спросила, не видели ли мы, куда ушел Миколас. Папа и Юстик ответили, что не видели. А я промолчала, потому что заметила, как он нарочно смешался с толпой, чтобы не подходить к нам, и скрылся в соседней улице.
— Правда, все было торжественно? — сказала Даля. — Жалко, что пошел дождь. — Она оглянулась, видно, надеялась найти мужа, но, не найдя, заторопилась: — Юстик, идем. Мне надо приготовить обед.
Юстик замялся.
— Пойдем с нами, — сказала я. — Ты мне покажешь город.
В жизни не видела такого растяпу: он смотрел по очереди то на Далю, то на меня, не знал, на что решиться.
— А можно? — спросил он наконец.
— Можно, — ответила я.
— Вы не простудитесь после дождя? — спросила Даля.
Она все-таки хотела его от нас увести. Может быть, она думала, что я оказываю на него плохое влияние.
— Лично я не простужусь, — сказала я. — А вот как Юстик, не знаю.
— Мама, ведь солнце! — сказал Юстик.
В общем, она удалилась, и мы остались втроем.
Папа молча стоял в сторонке.
Я вытащила камеру из сумки и сняла памятник: в окошке кинокамеры он был маленький и более красивый, чем на самом деле. Когда я закончила съемку, папа молча повернулся и пошел в боковую улицу, на углу которой был кинотеатр. Я кивнула Юстику, и мы пошли следом за ним.
— Ты вчера ничего не слыхал? — тихо спросила я.
— Когда? — Юстик сделал круглые глаза.
Он все время чему-то удивлялся. Можно было подумать, что он только вчера прилетел с другой планеты.
— Ночью, — ответила я.
— Ничего, — прошептал он. — Я спал.
Ну и тип! Ничего себе спит! А может быть, он притворяется так же, как его родители, не хочет об этом говорить.
— Наши всю ночь проговорили, — сказала я. — Вернее, говорил папа, а твои помалкивали.
Я ждала, что он на это ответит. Но он ничего не ответил. Вдруг почему-то вспомнился дождь, который только что шел, и люди, убегающие от него, и я со злостью спросила:
— А почему они всё помалкивают?
— Не знаю, — неопределенно сказал Юстик.
— Хотят и помалкивают, так, что ли? — возмутилась я. — А до остальных им и дела нет?
Он ничего не успел мне ответить, потому что папа остановился и попросил у меня камеру. Обычно он никогда у меня ее не отбирал — я ведь тоже собиралась стать оператором, — а тут он взял камеру на руку и стал снимать дом. Обыкновенный дом, каких здесь было много. Ничего сложного в этой съемке не было, но он так долго снимал его, что можно было подумать, что он решил разрядить на него всю пленку.
Наконец папа кончил строчить и сказал:
— Здесь мы жили до войны. Четыре крайних окна слева в первом этаже. Когда я уходил из дому, то если отец в это время бывал дома, он всегда стоял у самого левого окна. Смотрел мне вслед. Правда, это бывало не так уж часто, поэтому я и запомнил.
Он здорово сбил мне настроение своим рассказом. Я видела, что папа никак не может оторвать глаз от самого левого окна, в котором всегда стоял дедушка. Какой он был?.. Вот если бы сейчас отодвинулась занавеска и в окне появился он сам. На одну секунду, не для всех, а для меня одной.
— Теперь погуляйте вдвоем, — сказал папа, — а я на вокзал за билетами.
Тут я вспомнила про Юстика. Он отошел в сторону, чтобы не мешать нам с папой. Я подбежала к нему и засмеялась. У меня так бывает: только-только мне грустно, а потом сразу весело. И я оглянулась еще раз на самое левое окно и помахала ему рукой.
— Кому это ты? — не понял Юстик.
— Одному человеку, — сказала я и снова улыбнулась. — Ну, куда мы пойдем?
— В парк, — ответил Юстик, — если хочешь. Там хорошо.
Когда мы пришли в парк, я сразу догадалась, почему он привел меня именно сюда: в этом парке не было ни единого человека. Это был просто самый необитаемый парк.
— Ищете одиночества? — спросила я.
Юстик смутился и стал мне доказывать, что это самое красивое место их города, что здесь водятся белки, которые не боятся людей.
— Таня, а ты должна сегодня обязательно уехать?
— Нет, — ответила я, — могу остаться с тобой.
Он опять смутился и окончательно замолчал. Я тоже молчала. На этот счет я тренированная. Некоторые люди от молчания испытывают неловкость и поэтому говорят что попало, а я, наоборот, нисколько не смущаюсь. По молчанию я кого хочешь перемолчу.
Мы шли по парку, удаляясь все дальше и дальше. Сначала Юстик загребал ногами листья, потом вскочил на скамейку и пробежал по ней, испуганно оглянувшись. Это был настоящий подвиг, я уверена, он это сделал первый раз в жизни. Потом он зачем-то стал обнимать деревья. То ли хотел показать, какие у него в парке толстые деревья, то ли хвастался своими длинными руками. А я все равно молчала. Но скоро он иссяк. Тогда я взяла и будто случайно дотронулась до его руки. На мальчишек это потрясающе действует.
— А можно, я буду тебе пи-са-ать? — заикаясь, спросил он.
— Мне? — переспросила я и наивно сказала. — Зачем? — Интересно было бы послушать его объяснения на этот счет.
— Как… зачем?
Бедненький Юстик, он удивился! В страхе покосился на мою руку: мол, ведь, кажется, только что ты сама коснулась моей руки. Но, увы, я уже держала руки за спиной. Листья ногами он уже сгребал, деревья руками обхватывал, по скамейке бегал — делать больше ему было нечего, и Юстик понуро шел рядом со мной.
Правда, в этот момент я подумала, что сегодня я действительно уезжаю и, может быть, очень не скоро увижу Юстика. И может быть, даже никогда. «Ни-ко-гда», — нараспев сказала я про себя, мельком взглянула на Юстика, и мне стало жаль, что я уезжаю. И еще мне показалось странным, что я знаю Юстика всего один день. Неужели его не было позавчера, педелю, месяц назад?
— Хорошо, — сказала я, — можешь мне писать.
— Спасибо, — ответил Юстик и улыбнулся. — А твои родители? Они не будут тебя ругать?
— За моих можешь не беспокоиться.
— Тогда я буду писать тебе каждый день, — сказал Юстик.
Мы почему-то остановились и посмотрели друг на друга. Я поднялась на цыпочки, и моя макушка уперлась ему в подбородок, и я глупо рассмеялась. Подняла голову кверху и стала кружиться, и деревья мелькали у меня перед глазами.
Потом мы долго гуляли, и я сняла его на пленку, чтобы продемонстрировать его бабушке, маме, и девчонкам из своего класса, и некоторым ребятам, между прочим, тоже. Пусть полюбуются, какие бывают великаны.
Когда я вспомнила про бабушку и маму, я тут же, конечно, вспомнила про папу и сказала:
— Кстати, Юстик, ты не ответил на мой вопрос. Почему твои родители избегают разговоров о прошлом?
— Мама не любит. Она говорит, что это страшно, — ответил Юстик, — и лучше об этом забыть.
— Как забыть, — меня прямо подбросило на месте от возмущения, — когда это было! Ты знаешь, например, что Грёлих до сих пор преспокойно проживает в Нюрнберге. И Хельмут, конечно, тоже. И у них совершенно не болит голова от того, что по их вине погибло столько людей. А ты говоришь — забыть. — Я представила себе этого Грёлиха, и Юстик мне уже не показался таким прекрасным. — Вот что бы ты сделал, — спросила я, — если бы перед тобой появились Грёлихи?
— Не знаю, — ответил Юстик.
— Не знаешь?! А я бы… я бы… плюнула в их толстые рожи.
— А если они худые?
Он еще смеется в такую минуту!
— Значит, в худые рожи, — сказала я. — Но ничего, не беспокойся, скоро мой папа покажет их всему миру. Он поедет в Западную Германию и снимет про них фильм. Покажет, как они сейчас там припеваючи живут. И не только Грёлихи. У него целый список заготовлен. Папа мне про одного такого рассказывал. Он был собаководом в лагере смерти в Треблинке. Он там держал собак, которых науськивал на людей. Особенно он любил «охотиться» на детей. Наметит жертву, велит ей бежать, а потом спускает собак. А теперь он развел псарню карликовых пуделей для продажи. Папа его видел на собачьей выставке в Лондоне. А в Треблинке немцы убили семьсот тысяч людей.
Я замолчала. От этого рассказа мне самой стало неуютно и страшно.
— А зачем твой отец будет снимать такой фильм? — спросил Юстик.
— Это цель его жизни, — ответила я. — А ты? Неужели тебе это безразлично? «Мама говорит — страшно, мама говорит — страшно»! — передразнила я. — А у тебя своя голова есть на плечах или нет? В твоем доме жили люди, которые погибли. Их убили Грёлихи. Они сидели на тех же стульях, на которых ты сидишь каждый день, ходили по тем же комнатам. Они страдали, боролись. И все это было в твоем доме. А ты ничего о них не знаешь. Ничего!
Юстик снова промолчал. Только мне показалось, что я его немного переубедила.
— Например, какие у Эмильки были волосы, глаза, голос? Или каким был этот священник, он ведь твой дедушка. Вероятно, смелый, хотя верил во всякую чепуху, — сказала я. — Мы так мечтали о встрече с твоим отцом… Может быть, ты поговоришь со своими родителями?
— О чем? — спросил Юстик.
— О том, чтобы они не избегали разговоров, — сказала я. — Понимаешь, в жизни моего папы это занимает особое место. Ну, в общем, ему просто это необходимо. Он хочет об этом знать все-все.
— Я не знаю, — промямлил Юстик.
— Ах, ты не знаешь! — крикнула я. — А я-то думала, что имею дело с настоящим человеком! Ну и не надо. — Повернулась, чтобы убежать, но поскользнулась на листьях и упала.
Юстик подскочил, чтобы помочь мне подняться, но я ударила его по руке и крикнула, чтобы он не смел ко мне прикасаться и что пусть лучше держится за мамину юбку, и еще я крикнула, чтобы он не писал мне никаких писем.
— Ты защищаешь своего отца, хочешь, чтобы ему было лучше, — сказал вдруг Юстик, — а я — своих.
— Неправда, я за справедливость. — Я встала, и мы снова стояли друг против друга, только теперь я его ненавидела.
Мне стало даже противно, что я только что кокетничала с ним и позволила ему дотронуться до своей руки. Искала, искала и нашла, нечего сказать! Да все наши мальчишки в тысячу, в миллион раз лучше его.
Повернулась и побежала.
Минут двадцать я бегала по этому проклятому пустынному парку и никак не могла найти выход, все аллеи приводили меня в тупик. Один раз я даже хотела кликнуть Юстика, но вовремя опомнилась и, не сходя с места, дала себе слово навсегда вычеркнуть из памяти его имя. После этого мне стало полегче, и я перелезла через железную изгородь.
Я еще не знала, что сделаю, но после разговора с Юстиком была готова на все. Твердо решила заставить их заговорить. Я была даже уверена в большем — в том, что если они разговорятся, то, может быть, удастся узнать что-нибудь о предательстве. Но самое главное было, конечно, не в этом. Папа мой очень любит своих друзей и всегда тяжело переживал, когда ему приходилось их терять. Однажды он снял странную картину. Про пьяниц. Приходил в маленькое кафе в парке «Сокольники» и снимал. Туда изо дня в день ходили одни и те же пьяницы. Иногда их оттуда уводили в милицию, иногда за ними приходили жены, а за одним все время приходила дочь, девочка лет двенадцати, и тащила чуть ли не на себе домой. Я это все видела в папином фильме. В общем, хорошенького мало. Камеру папа держал в авоське, чтобы никто не знал, что он снимает. Это называется «снимать скрытой камерой». А потом этот фильм на студии не приняли, и папин ближайший товарищ, который сначала хвалил фильм и говорил, что это необходимо показывать всем, вдруг взял и проголосовал против. Из-за осторожности. Папа потом неделю не спал. Нет, не из-за фильма, а из-за своего бывшего друга. А Бачулиса он тоже считал другом и гордился им. Всю дорогу хвастал, какой он был храбрый и какой он был добрый. А тут оказалось наоборот.
Когда я подбежала к дому, я уже все придумала. Решила пробраться на чердак, который они так усиленно охраняли, и посмотреть, что там делается. А в поезде на обратном пути рассказать об этом папе, — все-таки что-то. Поэтому я не пошла в дверь, а заглянула сначала в окно. В комнате сидел в одиночестве Бачулис. Вот досада. А на столе все было готово к торжественному обеду. Я присела на корточки, чтобы обдумать, как мне незаметно пробраться на чердак. Надо было торопиться, а то вот-вот соберутся все и тогда мне ничего не удастся сделать.
Снова выглянула. Он сидел на прежнем месте и в прежней позе. Совершенно ясно, что он о чем-то думал.
— Дядя Миколас, — нарочно громко сказала я, — можно, я влезу в окно?
Бачулис вздрогнул от неожиданности, потом сказал:
— Влезай.
Я влезла, положила камеру на пол около дивана.
— Дядя Миколас, а вы не знаете, где папа?
Он снова вздрогнул — вероятно, уже забыл о том, что я в комнате, — ответил, что не знает. Тогда я спросила его, когда он приедет к нам в Москву, и был ли он в этом году на море, и купался ли, а то ведь говорят, что в Балтийском море очень холодная вода. Правду ли говорят, что когда люди чихают, то у них прочищаются легкие? И как это они прочищаются?
Наконец Бачулис не выдержал и вышел в соседнюю комнату, а я, не теряя ни минуты, осторожно стала подниматься по лестнице на чердак. Даля возилась на кухне, шумно перекладывая кастрюли. Она услышала мои шаги и крикнула: «Миколас, это ты?», — я не ответила, и поняла, что она сейчас выйдет в прихожую, и торопливо шмыгнула в чердачную дверь.
Теперь я спокойно могла оглядеться. Я оказалась в маленькой прихожей. Из нее я попала в комнатку. Передо мной стоял… Юстик. Сначала я слегка струсила, потому что увидела какого-то человека, но не узнала его. А потом, когда узнала, чуть не заплакала от злости.
— Ах, ты уже здесь! — крикнула я.
— Тише, — попросил Юстик, — а то мама услышит.
— Трус, — сказала я, но мне этого показалось мало, и я добавила: — Жалкий трус! — И повернулась, чтобы уйти.
— Таня, не уходи, — сказал Юстик. — Я решил… тебе помочь.
— Ты поговоришь с ними? — обрадовалась я.
Юстик отрицательно покачал головой.
— Нет… Я придумал другое. — Юстик вытащил из-под диванчика старенький, потрепанный чемодан, открыл его и достал оттуда какое-то платье. — Это Эмилькино.
Платье было тоже старое — столько лет пролежало, — кое-где на нем были маленькие дырочки, аккуратно заштопанные.
— Ну и что?
— Ты его наденешь, — сказал Юстик, — и выйдешь к обеду… Все увидят… И твой папа, и мой… Мне кажется, после этого они разговорятся…
— Просто сногсшибательно! — закричала я и от радости чмокнула его в щеку.
Никогда бы не подумала, что он такой умный. Просто золото, а не парень!
Юстик схватился за щеку, точно я его обожгла, и спросил:
— Это ты серьезно?
— Конечно, — прошептала я.
— На всю жизнь?
Я промолчала, не знала, что ответить. Мне ведь никто таких вопросов раньше не задавал. А он вытащил из кармана какую-то бумажку и прочел: «Я помню тот вечер, он в сердце отмечен, он первую радость мне в жизни принес. Имя твое мне запомнилось, Таня, нежная россыпь твоих волос». Я никогда не видела, чтобы человек так волновался, как сейчас Юстик, он даже не побледнел, а побелел. И я испугалась, что он вот-вот упадет и умрет от инфаркта.
Юстик скомкал бумажку и стоял с низко опущенной головой. А мне хотелось ему сказать что-нибудь необыкновенное-необыкновенное, чтобы нам эти минуты запомнились на всю жизнь, до самой глубокой старости. Мне кажется, что именно такие минуты все и запоминают, но слова куда-то исчезли.
— Мне никто никогда не писал таких хороших стихов, — сказала я наконец. — И вообще мне никто еще не писал стихов.
— Дальше я не успел сочинить, — проговорил Юстик, все не поднимая головы.
— По-моему, это настоящая интимная лирика, — сказала я каким-то чужим голосом. — Когда напишешь до конца, пришли в Москву. Я их прочту бабушке… («Почему бабушке? — подумала я. — Глупо. При чем тут бабушка, когда такое творится, что голова кругом!») Нет, — сказала я, — бабушке я не буду их читать. Она может их неправильно истолковать.
— Тебе будет как раз Эмилькино платье, — сказал Юстик.
— Правда. — Я приложила платье к себе. — Она была такого же роста, как я. — Мне почему-то стало жутковато, но я не хотела признаваться в этом Юстику.
— А ты не боишься? — вдруг спросил Юстик.
— Нет, — прошептала я. От страха я потеряла голос, но отступать было не в моих правилах. Бороться так бороться, до победного конца. — Ты пойдешь вниз один, а когда все сядут за стол, выйдешь за чем-нибудь в прихожую и свистнешь. И тогда появлюсь я. Представляешь? Вы все сидите за столом — и вдруг вхожу я, как Эмилька. По лестнице я спущусь потихоньку, чтобы не было слышно, остановлюсь в дверях, посмотрю на твоего отца и скажу: «Лаба дена…» Нет, лучше я ничего не буду говорить, это мне будет трудно. Просто остановлюсь. Как тебе мой план?
— Не знаю, — сказал Юстик.
— Зато я знаю, — ответила я. — После этого они разговорятся как миленькие.
Мы постояли, помолчали, как перед большой дорогой. И дорога нам предстояла действительно большая и нелегкая. Я вдруг сразу поняла, что пришел конец словам и начались действия, поступки, за которые надо отвечать.
— Ну иди, — сказала я.
Юстик посмотрел на меня так, как, вероятно, смотрел Миколас на Эмильку, когда оставлял ее одну на чердаке, и ушел.
Внизу послышались голоса, и я вздрогнула, точно чего-то боялась.
Дверь на чердак Юстик прикрыл неплотно, поэтому, когда разговаривали в прихожей, как сейчас папа с Далей, все было слышно. Когда же они прошли в комнату, их голоса стали глуше и отдельных слов разобрать было нельзя. Пора было собираться. Я быстро разделась и натянула Эмилькино платье. Юстик оказался прав, оно было мне впору, может быть, чуть тесновато. Конечно, Эмильку ведь не так кормили, как меня. Хотя платье было шерстяное, теплое, у меня зуб на зуб не попадал. Трясло.
Вот здесь, в этой комнате, в этом же платье, на этом месте, когда-то стояла живая, настоящая Эмилька.
Я только теперь впервые огляделась по сторонам и поняла, что эту комнату держат в порядке. Тут было аккуратно прибрано. Платье, которое было на мне, чья-то рука старательно заштопала. И штопка была свежая. Значит, это все делали Бачулис и Даля? Говорить об этом не хотят, а все бережно сохраняли.
Эмилька ходила по комнатке, еле касаясь пола, чтобы внизу не услышали ее шагов. И я так же, еле касаясь пола, прошла к ее старенькому диванчику и опустилась на него.
Юстик куда-то пропал. Может быть, испугался? Решила подождать еще немного и идти без его сигнала.
Я опустила руки в кармашки платья, и вдруг у меня сердце остановилось от волнения. Моя левая рука нащупала аккуратно сложенную бумажку. Я ее вытащила, развернула. Что-то на ней было написано. От волнения я не сразу смогла разобрать почерк. «Я помню тот вечер, он в сердце отмечен…» — читала я и поняла наконец, что это были стихи Юстика, который незаметно подсунул их в карман платья.
И тут я услышала легкий посвист. Наконец-то! Сигнал Юстика сразу меня преобразил. Теперь я была не Таня Телешова, которая только вчера приехала из Москвы, я теперь была негаснущим огоньком прошлых лет, который всегда горел в сердце моего отца и который я должна была разжечь в этом холодном доме. А эти минуты, пока я была в платье Эмильки, пока я забыла, кто я на самом деле, навсегда сохранятся в моей памяти.
Я спрятала записку в карман и вышла на лестницу. Ноги от страха перестали слушаться. Они сами по себе зацепились за первую ступеньку, и я покатилась со страшным грохотом по лестнице.
В комнате всполошились и выскочили в прихожую. Первым около меня оказался Юстик. Он помог мне встать, но план мой, рассчитанный на внезапное появление, окончательно погиб.
— Что случилось? — спросила Даля.
— Ничего, — соврала я. — Зацепилась и упала.
В дверях появились папа и Бачулис, и я увидела их глаза. Нетрудно было догадаться, что они оба узнали Эмилькино платье. Папины добрые, чуть выпуклые глаза стали маленькими и жесткими и, оглядев меня с ног до головы, вдруг расширились. И может быть, перед ним уже стояла не я, а сама Эмилька. Папа отвернулся, взглянул на растерянного Бачулиса и скрылся в комнате. Он не мог на меня больше смотреть, он должен был прийти в себя. Только Даля ничего не поняла, она решила, что я пришла с улицы, и начала торопить всех к столу, а меня втолкнула в ванную комнату мыть руки. Когда я выходила из ванной, то подумала, не лучше ли взбежать снова на чердак и снять Эмилькино платье. Так я думала про себя, а ноги сами собой уже ввели меня в комнату.
Они ждали меня стоя. Они уже поговорили про это и теперь ждали меня, чтобы отругать, иначе бы они не ждали меня стоя.
— Кто тебе разрешил его надеть? — строго спросил папа.
Здорово получилось! Я старалась для него, уговаривала Юстика, а он первый налетел на меня. Я посмотрела на Юстика, страха во мне уже не было. Там, наверху, на чердаке, я волновалась, потому что прикасалась к прошлому, потому что я вдруг представила себя Эмилькой. А тут страх прошел, и теперь меня интересовал только Юстик: неужели он промолчит, струсит? Но вот Юстик поднял глаза, и я увидела в них то, что раньше не замечала: они были отчаянные. Когда у человека такие глаза, он все, что хочешь, сделает. Он еще не произнес ни слова, но я уже знала, что он скажет.
— Это я ей разрешил, — сказал Юстик.
Хорошо, что я в нем не ошиблась. Только бы дальше все пошло гладко. Но дальше гладко не пошло.
— Ты? — удивилась Даля. — Зачем?
— Я тебе потом объясню, — сказал Юстик.
— Можешь не объяснять, — сказала Даля и выразительно посмотрела на меня. — И так понятно.
— Иди переоденься. Быстро! — сказал мне папа, как будто ударил меня, оттолкнул, отбросил от себя.
Я повернулась и выскочила: никто из них ничего не понял. Они решили, что я захотела поиграть, а Юстик поддался моим уговорам. Они решили, что мы устроили просто «маскарад» с переодеванием. Они ничего, ничего не поняли! Я вбежала в чердачную комнату, скинула платье, оделась в свое, но вниз не пошла, не хотелось мне туда идти.
Когда взрослые разговаривают с нами, они часто забывают, что мы тоже не маленькие, и осуждают наши поступки, не разобравшись в них. И все потому, что люди не могут до конца открыться друг другу, они больше намекают, чем говорят. А мне это не нравилось.
Тут я услышала чьи-то шаги по лестнице и быстро отошла к окну. Дверь открылась, кто-то вошел и молча остановился. Кто это был: папа, Даля, Юстик или, может быть, сам Бачулис? Я не оглядывалась, смотрела на площадь, на мирно гуляющих людей, на памятник. Какой-то мальчишка подкатил к нему на велосипеде и, не слезая, держась рукой за камень, стал рассматривать.
«Вероятно, Эмилька часто вот так стояла у окна и смотрела, — подумала я. — И видела, как убивали здесь людей другие люди. Нет, не люди, а фашисты, они это делали среди белого дня, видя лица тех, кого убивали, и не боялись этого».
А ведь Эмильку могли и заметить, когда она стояла вот так у окна, как заметил меня сейчас мальчишка-велосипедист. Он помахал мне рукой, перепутал с Юстиком, потом подкатил поближе, увидел, что ошибся, и уехал.
Наконец тот, кто пришел за мной, приблизился. Я поняла, что это Юстик, обрадовалась ему и оглянулась. Он виновато улыбнулся и принялся аккуратно складывать платье Эмильки.
— Подожди, — сказала я, взяла у него платье и достала из карманчика записку.
А он снова сложил платье и спрятал. Больше нам делать здесь было нечего, пора было идти обедать, чтобы вовремя успеть на поезд. Я последний раз огляделась и увидела на столе осколок зеркала, догадалась, что это тот самый осколок, который принадлежал Эмильке. Взяла его и со страхом поднесла к лицу, словно боялась, что увижу в нем не себя, но в зеркале была я. Только лохматая, непричесанная. Я кое-как прибила волосы рукой, подняла зеркальце чуть повыше и увидела Юстика.
— Идем, — сказала я.
Мы вошли в комнату в тот момент, когда папа что-то говорил о Хельмуте. При виде нас он замолчал. Мы сели за стол на свои прежние места, как вчера, и между мной и папой пролегло бесконечно белое поле стола.
Потом мы ели суп, самый настоящий суп, потом тушеное мясо, хотя все молчали и над нами висела грозовая туча, которая вот-вот должна была сверкнуть молнией. Все-таки эта история с платьем не прошла бесследно. Бачулис, например, не притронулся ко второму, и мне стало стыдно за свою пустую тарелку.
— А помнишь, — вдруг сказал Бачулис, обращаясь к папе, конечно, в продолжение их разговора, — Хельмут тогда крикнул: «Вы еще у меня попляшете!»
— Ну и что? — ответил папа. — Я тебе повторяю… Хельмут застал Эмильку здесь днем… А пришли они за нами поздно вечером. Если бы это был он, нас бы арестовали гораздо раньше.
Даля, не желая принимать участие в разговоре, демонстративно вышла из комнаты. Она сказала, что эти разговоры причиняют ей настоящую физическую боль.
— Нас арестовали около десяти, — упрямился Бачулис. Он не бубнил, как всегда, а говорил быстро, резко. — А Хельмут был после восьми. Потому что Эмилька прослушала бой часов, а потом сказала, что когда она будет жить вместе с отцом, то они обязательно купят такие же часы. Я помню точно, часы пробили восемь раз. Пока он добежал до комендатуры, пока разыскал Грёлиха…
— И все же Хельмут приходил в пять, — сказал папа.
— Ты ошибаешься, ошибаешься. — Бачулис непривычно, заметно волновался. — Ты тогда был возбужден, не ночевал дома после нападения на немца, мог и забыть.
Даля вернулась в комнату и села около письменного стола. Она иногда украдкой поглядывала на часы: с нетерпением ждала нашего отъезда. «А если мы действительно жестоки? — подумала я. — Если она вправду не может вспоминать?»
Значит, забыть все, что было. Чердак со скрипучей лестницей, осколок зеркальца, перед которым причесывалась Эмилька, ее платье, аккуратно лежащее в чемодане Эмилькиного отца, затравленного собаками, священника… Дедушку, стоявшего вот около этой стены. Комнаты этого дома, и старый диван, и стол…
Я подняла голову и встретилась глазами с папой, и длинное, бесконечное белое поле, разделяющее нас, почему-то чуть-чуть сократилось.
Папа улыбнулся мне, и мы «пошли» навстречу друг другу. Он поднял руку ко рту, чтобы скрыть свою ухмылку, и я поняла, что папа благодарит меня. За что? Нетрудно догадаться.
Как же можно тогда прошлое выбросить из головы, когда оно связано с настоящим? Нельзя забыть, что на городской площади стоит памятник, и нельзя вспоминать Юстика, не вспоминая Эмильки.
— Именно в тот день впервые я перестал трястись от страха, — сказал папа. — У меня появился пистолет, и я почувствовал себя человеком, которого не так-то просто одолеть. Помнишь, я сказал тебе: «Я ухожу. Совсем». Разве я тогда трусил? Это было сказано в этой же комнате.
— Куда же ты?.. На ночь? — спросил Бачулис.
Его слова показались мне странными, я не поняла, что это те слова, из прошлого, но, когда папа тихо и печально ответил ему: «До ночи я выйду из города», — я обо всем догадалась.
— Сочинители, — попыталась вмешаться Даля. — Разве вы помните те слова, которые вы говорили почти тридцать лет назад?
Но они ее уже не слышали.
— Втроем не уйти, — ответил папа. Он встал из-за стола, подошел к книжному шкафу. — Пистолет я спрятал вот сюда. — Папа открыл шкаф и просунул руку за первый ряд книг, точно надеялся, что пистолет, который он спрятал тогда, до сих пор лежит на полке. — И мы пошли к Эмильке… Ты боялся идти к ней один и уговорил меня…
Бачулис внимательно следил, как папа передвигался по комнате, как подошел к двери, словно собирался идти к Эмильке на чердак. Папа говорил тихо, и поэтому все слушали его с большим напряжением, боялись что-нибудь пропустить из его рассказа.
— Оказывается, мы с тобой все хорошо помним, — сказал папа. — Вот во времени не сошлись… Ну да это пустяк.
— Нет, не пустяк, — сказал Бачулис. — Это важно… Когда я вернулся домой, Эмильки уже не было. Я сразу об этом догадался по лицу Марты, и потом, еще дверь на чердак была распахнута настежь. Один дядя ничего не знал. Он встретил меня с упреком, что я в день именин не пришел к нему на исповедь. А я ему ответил, что был на исповеди…
— Как был? — удивился папа.
— Был, — ответил Бачулис. — Я боялся, что Хельмут нас предаст, и решил его убить. Но мне было страшно, и я пошел в костел, чтобы… исповедаться… перед этим…
Даля резко повернулась к мужу и крикнула:
— Ну что вы себя пытаете, пытаете, без всякой жалости!
Бачулис смешался, но рассказ свой не прекратил.
— Потом я побежал к Хельмуту, не застал его. Прождал два часа и вернулся домой. Вот в это время ты и привел Эмильку.
— Я ее нашел во дворе. Она решила там дождаться темноты, чтобы уйти к отцу. А Марта никак не могла поверить, что Эмилька вернулась: обняла ее и не отпускала. Дядя испугался: мало ему было меня, так на тебе — еще и Эмилька. Он спросил меня, где я ее нашел. И я начал сочинять, что на улице, что она пряталась в подворотне и не хотела к нам идти и что я еле ее дотащил. — Папа подошел к Бачулису, дотронулся до его плеча. — Помнишь, Миколас, она поздравила тебя с днем рождения и извинилась, что пришла без подарка.
— Да, помню. Дядя спросил Эмильку, где же она все это время пряталась, но Эмилька молчала. Не хотела выдавать Марту, Марта сама рассказала про чердак. Дядя был очень удивлен: у него в доме жила девочка, а он, наблюдательный, догадливый, ничего не заметил. И он спросил меня, знал ли я об этом. Ему хотелось, чтобы я тоже ничего не знал. Но я не мог ему соврать. И тогда он с обидой заметил, что все против него. Для него это были трудные слова. Ты, Пятрас… — Бачулис замолчал, поднял глаза на папу. Он впервые назвал его старым именем. — Извини… Ты этого мог и не заметить. Но он не хотел, чтобы все были против него. Потом Марта взяла Эмильку за руку и заявила, что уводит ее без обиды, что в нашем доме и без нее хватает. И добавила: «Извините, что испортили вам день рождения». Дядя попросил у Марты спички, зажег первую свечу на именинном пироге, но я не понял, что это значит: хотел ли он сказать, что разговор окончен и Марта с Эмилькой должны уйти, или это приглашение им остаться. Никто не понял, но вдруг, когда загорелась первая свеча, Эмилька тихо произнесла: «Раз». Дядя оглянулся на нее, поколебавшись, зажег вторую свечу, и Эмилька сказала: «Два». Дядя продолжал зажигать одну свечу за другой, а Эмилька вела счет: «Три, четыре, пять, шесть, семь…» Помнишь, Пятрас?
Теперь Бачулис уже не извинялся, что назвал папу старым именем. Перед нами был совершенно другой Бачулис. Я подумала, что он, видно, никогда и не забывал прошлого, ни на один день.
— Помнишь, Пятрас, — повторил Бачулис, — в комнате не было света, и мы стояли в темноте, но, по мере того как зажигались свечи, светлело.
Я закрыла глаза и представила эту комнату с горящими свечами и лица людей, которые были тогда в этой комнате.
— Дядя зажег последнюю свечу, — донесся до меня голос Бачулиса, — и Эмилька закричала: «Пятнадцать! Последняя! Миколас, поздравляем, поздравляем!» Когда она замолчала, Марта снова взяла ее за руку, чтобы увести…
Теперь Юстик толкнул меня ногой под столом. Не понял, значит, что раз человек сидит с закрытыми глазами, значит, это ему надо. Пришлось открыть глаза.
— А лучше бы они ушли из нашего дома, — вдруг сказал Бачулис.
— Что ты говоришь, Миколас! — возмутилась Даля. — Только послушайте его! Ну, они бы ушли и были арестованы на пятнадцать минут позже. Если тебе надо высказаться, в конце концов, то излагай факты, а не фантазируй. А вообще, дорогие Телешовы, — сказала она нам, — у вас не так много осталось времени.
— Пусть Миколас доскажет, — вмешался папа. — Как вы считаете, ребята?
Юстик молча кивнул, а я сказала, что нам это интересно и важно.
— Сначала мы сели все за стол и выпили немного настойки. И Эмилька пила настойку и ела пирог, и мы тоже ели и пили. Только дядя ни к чему не притронулся. Марта предложила ему пирог. Дядя отказался. Эмилька спросила у него почему, не плохое ли у него настроение. Он ответил, что плохое. Она решила, что это из-за нее. Дядя стал уверять, что не из-за нее. И вот тут Эмилька сказала те самые слова, которые она много раз раньше повторяла мне: «Так страшно, что хочется иногда выбежать на улицу и бежать, бежать, бежать к ним… к немцам, чтобы все это кончилось. А сегодня я испугалась и решила уйти… Почему это злые люди сильнее добрых?» — спросила она у дяди. Он ей ничего не ответил, стал нам что-то играть и велел, чтобы мы танцевали. Эмилька схватила за руки меня и Пятраса, и мы начали кружиться под музыку. Потом мы снова ели пирог и пили чай. А когда собрались идти спать, то Марта, перед тем как вести Эмильку на чердак, подошла к окну, чтобы открыть его и проветрить комнату — так она делала каждый вечер, — и увидела на крыльце Грёлиха. Она крикнула нам: «Грёлихи!» Никто еще ничего не успел сообразить, как в прихожей послышались шаги и они вошли в комнату.
Я невольно оглянулась на дверь, и Юстик тоже посмотрел. И папа, и Даля, и сам Бачулис.
И все мы сейчас смотрели на дверь и думали об одном и том же: о тех, кто был в этой комнате в то время.
— Дядя спросил их, как они сюда попали. Но Грёлих, не отвечая, оглядел собравшихся и подошел к Эмильке. Она стояла вот здесь, около буфета. Марта подбежала к Эмильке, обняла ее за плечи, и та спрятала у нее на груди свое лицо. Грёлих взял Эмильку за подбородок, повернул к себе и спросил фамилию. Она поздоровалась с ним, еле слышно, пересилив страх, сказала: «Добрый вечер, господин офицер». А Марта стала приглашать их к столу и говорила, что мы их не ждали так поздно и что у нас сегодня праздник и гости. Но в это время Хельмут узнал Эмильку.
— Значит, это не он донес, — сказал папа.
— Ничего это не значит. Хельмут мог притвориться, — сказала Даля.
— Эмилька вдруг бросилась к двери. Хельмут легко поймал ее. Дядя попросил Марту увести Эмильку. Марта схватила Эмильку за руку и повела к прихожей, но Грёлих крикнул, чтобы она ее отвела в соседнюю комнату, и приказал Хельмуту посмотреть за ними. Когда они трое скрылись в соседней комнате, дядя, который еще считал, что не все потеряно, сказал Грёлиху с упреком, что он, Грёлих, пагубно действует на своего сына: вместо того чтобы наказать его за проделки с ключами, он сам ими воспользовался. Грёлих заметил ему, что дело принимает скверный оборот, что в комендатуру только что поступил донос, что вы скрываете эту… Дядя попросил его уничтожить донос. Грёлих посмотрел на дядю как на сумасшедшего, ему совсем не хотелось попадать из-за нас в гестапо. Дядя стал его уверять, что мы будем молчать, что мы честные люди.
Ты помнишь, Пятрас, что он ответил?.. «Ах, эти честные люди… А когда вас начнут легонько учить? Плеткой? Или прижгут огнем, или запустят под ногти иголки, или выкрутят руки? Вы тоже будете молчать? Нет, не будете. И тогда всех вас, и меня в том числе, тю-тю… Навсегда… Из-за этой славной милой девочки. Только за то, что у нее так красиво вьются волосы, такой длинненький носик и такие печальные глаза». — «Но она ребенок», — ответил дядя. «Нет, — сказал Грёлих, — она прежде всего еврейка, и я ее уведу и скажу ради вас, что она пряталась на чердаке, а вы об этом не знали». В этот момент я заметил, что ты, Пятрас, открыл дверку книжного шкафа и просунул руку за пистолетом. А пистолет был у меня под рубахой, я украл его у тебя, чтобы убить Хельмута. Я пожалел об этом, у меня не хватало смелости воспользоваться им, и тебя я лишил этой возможности. Грёлих открыл дверь в комнату и велел всем выходить. Марта вывела Эмильку. Следом вышел Хельмут. «Идем!» — приказал Грёлих Эмильке, стараясь оторвать ее от Марты. А Марта обняла Эмильку и не пускала ее. Она начала просить Грёлиха, чтобы он пожалел девочку, что она совсем не еврейка, а ее дочь и что господин священник может это подтвердить. Дядя подтвердил слова Марты и стал уверять Грёлиха, что это действительно выход. Грёлих подождал, пока все замолчат, а потом сказал Эмильке: «Послушай, девочка. Ты видишь, тебя окружают хорошие, добрые люди. Они приютили тебя, но если ты не согласишься сейчас уйти со мной, то они все-все из-за тебя погибнут. Они не могут тебе этого сказать, ты должна сама принять решение».
Дядя крикнул Грёлиху, что он поступает подло. Тогда вмешался Хельмут и сказал Грёлиху: «Нечего с ними возиться, забирай их всех, и конец». Я вытащил пистолет и крикнул: «Если вы нас не отпустите, я буду стрелять!» Они оба испугались и отступили к дверям, решили — сейчас я выстрелю. И я готов был выстрелить. Но дядя вырвал у меня пистолет и отдал Грёлиху. «Ты хотел убить? — сказал он. — Начинать с этого жизнь». Он, видно, надеялся, что после этого Грёлих изменит свое решение. Но Грёлих не изменил, наоборот, взяв пистолет, осмотрел его и протянул Хельмуту: «Выводи ее. — А сам вытащил из кобуры свой пистолет. — И ты тоже пойдешь с нами», — сказал он мне.
Дядя понял, что на спасение нет никакой надежды, и он бросился на Грёлиха, стараясь оттолкнуть его от двери, вцепился ему в руки, чтобы Грёлих не выстрелил. Дядя закричал нам: «Бегите, бегите!» Это были его последние слова. Мы бросились в прихожую — Марта, Эмилька и я — и выскочили на крыльцо. Там стояли два солдата и унтер… И Лайнис был почему-то с ними. В это время в доме раздался выстрел, и немцы, загоняя нас обратно, ворвались в комнату. Это Хельмут выстрелил в дядю. Тебя уже не было в комнате. И немцы, оставив дядю, увели нас.
— Лайнис был с немцами? — переспросил папа.
Бачулис не ответил.
— Когда вы бросились бежать, — сказал папа, — я выскочил в соседнюю комнату. После выстрела Хельмута Грёлих забыл обо мне. Ему хотелось побыстрее отсюда уйти. Я услышал шум отъезжающей машины и вышел сюда. Дядя лежал на боку, поджав ноги к подбородку. Я окликнул его, потом подошел и дотронулся до плеча. Я не знал, что мне делать. Хотел уйти, но боялся. Думал: «А вдруг он только потерял сознание?» Потом я понял, что он мертв, открыл настежь окно, включил свет — думал, может, на свет придут люди, — и убежал.
Папа замолчал, а я так задумалась, что не заметила, как в комнате оказался Лайнис. Он прямо какой-то вездесущий.
— Вы разве не уехали? — спросила его Даля.
Лайнис ответил, что зашел проститься. Что-то мне показалось странным в его лице.
— Опять собачка захворала, — сказал папа.
— Собачка тоже человек, — ответил Лайнис, полез в карман и вытащил бутылку вина. — Не откажите.
Мы промолчали. Никто не хотел, чтобы он оставался, когда у нас всего каких-нибудь полчаса. Но Лайнис поставил бутылку на стол и отодвинул стул, чтобы сесть.
— Это место Марты, — сказал папа.
Лайнис промолчал, продолжая отодвигать стул.
— Подождите, Лайнис. — Папа почти вырвал у него стул из рук. — Только что в этой комнате справляли день рождения Миколаса… Тот самый день рождения… И было даже весело… А потом пришли немцы… Остальное вы знаете не хуже меня, потому что вы пришли сюда вместе с ними.
— Я шел к Марте, — сказал Лайнис. — Они меня тоже взяли.
— Но потом выпустили! — закричал папа. — Только вас.
— Значит, не принимаете, — как-то печально проговорил Лайнис. — Что ж…
Только теперь я поняла, почему лицо Лайниса показалось мне вначале странным. Он побрился, он специально побрился для наших проводов и принес бутылку вина, а мы его не принимали. Надо было что-то сделать, чтобы остановить папу, но в следующий момент он сказал такие слова, что останавливать его уже было бессмысленно.
— Лайнис, — крикнул папа, — я вас подозреваю в страшном… В предательстве.
Лайнис испуганно замахал руками, а Даля попросила папу успокоиться, но папа никого не желал слушать.
У него дрожала рука, которой он опирался на стол, и на лбу выступили капельки пота.
— Только он знал все, — сказал папа. — Он всегда подглядывал за нами. Он скрыл от меня, что работал у немцев.
— По мобилизации, — торопливо ответил Лайнис. — На хлебозаводе.
— Он скрыл, что его арестовывали наши по обвинению в сотрудничестве с фашистами.
— Но меня же сразу отпустили…
Папа, не слушая его, стал наступать на Лайниса, как-то неловко сцепив руки за спиной, словно он сам себя сдерживал.
— Вы предали нас! Всех, всех… Эмильку, Марту…
— Нет, нет, — ответил Лайнис. — Я ее… Марту… любил… Поэтому подглядывал в окно. Мерещилось мне, что немцы узнают про вас…
— И домерещилось, — сказал папа. — Из-за вас все погибло! — Он вдруг расцепил руки и схватил Лайниса за лацканы пиджака.
Лайнис стал вырываться, папа не отпускал его.
— Миколас! — закричала Даля.
Бачулис подбежал к папе и помог Лайнису вырваться. Тот повернулся и быстро вышел из комнаты. Но папа в ту же секунду выскочил следом за ним, а я — за папой.
Они убежали, и я остался один. Вспомнил слова Эмильки о том, что ей иногда бывало так страшно, что хотелось среди белого дня выскочить на улицу и бежать к немцам, чтобы ее схватили и все кончилось. Мне тоже было страшно, и в страхе я был готов рассказать, что я во всем подозреваю себя. Но я по-прежнему сидел за столом, вместо того чтобы бежать следом за ними защитить Лайниса.
Вернулась Даля.
А я сидел и ничего не говорил даже ей, которая знала обо мне все.
«Разве так можно?» — подумал я и хотел начать, но вместо этого спросил:
— Где они?
— Сейчас вернутся. — Она старалась быть спокойной, и вдруг она мне показалась удивительно похожей на дядю.
— Давай отсюда уедем, — вдруг сказал я. — Навсегда. И забудем все.
— Давай, — немного помедлив, согласилась Даля. — Можно переехать в Алитус… Или в Каунас… Обменяем квартиру. Пожалуй, лучше в Каунас. Юстик там сможет учиться в институте.
— Нет, еще дальше… Из Литвы…
Даля не ответила, мои слова ее смутили. Она не могла уехать из Литвы. И тут я представил, что мы навсегда уезжаем отсюда, и уже сидим на чемоданах, и наш дом уже чужой для нас, и новые люди ходят по нашим комнатам, а Юстик и Даля жмутся в углу. И я понял, что уехать отсюда не смогу, что это и есть моя жизнь, и ее надо жить, и никуда от нее не убежишь и не спрячешься.
— Даля, послушай меня…
— Не надо, Миколас. — Она поняла, о чем пойдет речь. — После. Вот они уедут…
— Вот они уедут, и все пойдет по-старому, — сказал я. — Ты все время не даешь мне это рассказать. Делаешь вид, что не понимаешь… Если не было предателя… Если это не Хельмут, не Грёлих и не Лайнис… Значит…
— Что ты придумал! — перебила меня Даля.
— А я хотел, хотел убедиться в обратном.
— Ты был в отчаянии, ты хотел спасти Эмильку, — сказала Даля. — Ведь так? Ты хотел убить Хельмута, чтобы спасти ее… Разве так поступают предатели?
Теперь я понял, что заставило меня заговорить об этом. Я испугался, что Лайнис не сможет доказать свою невиновность, а то бы я, конечно, промолчал. Мучился бы и молчал.
— А если пострадает Лайнис, — спросил я, — тогда как?
— Мы этому помешаем, — сказала Даля. — Уверяю тебя. Успокойся. Мы его сумеем защитить. Он не виноват, и мы это докажем.
Мне стало жалко ее, и себя, и Юстика.
— Я вдруг успокоилась, — продолжала Даля. — Да, да, успокоилась, как ни странно. Мне даже хорошо.
Я посмотрел на нее, стараясь понять, почему ей вдруг стало хорошо.
— Ты не удивляйся, — сказала она. — Мне хорошо оттого, что Лайнис не виноват. А тебе я верю, если тебе это важно. Ведь ты в комендатуре, когда тебя били, никого не выдал.
— Мне некого было выдавать, — сказал я.
— Не скажи, не скажи, — ответила Даля. — А если бы тебе было кого выдавать, ты все равно бы не выдал.
— Почему же ты тогда не хочешь, чтобы я ему все рассказал? — спросил я.
— Потому что признание не сближает, а отчуждает. Потом ты будешь его избегать. Думать, что он знает это о тебе. В несчастье каждый живет в одиночку.
Еще минута — и я бы сдался, но голос у нее предательски дрожал. Она сама была далеко не во всем уверена. Я почти крикнул:
— Ты ошибаешься. Поверь мне. Лучше я все расскажу. Так будет легче.
— Ты мне поверь, — перебила Даля. — Ты ведь даже не уверен, что все это так. Это только твоя догадка.
Она подошла ко мне и, как маленького, стала гладить ласково по волосам, прижимая мою голову к груди. Приятны были ее теплые руки и ее уверенность в том, как надо поступить. И мне стало ясно, что все это, конечно, я придумал и надо только, чтобы они побыстрее уехали. Ведь осталось совсем, совсем немного: пусть скорее уезжают.
— Ты права, — сказал я. — Права, как всегда.
— Конечно, — сказала Даля. Она хорошо меня знала. — Ты им все расскажешь, и они уедут… Думаешь, уедут и увезут твою печаль? Нет. Твоя печаль будет острее, потому что о ней будут знать и другие.
Потом мы с нею долго сидели вдвоем и молчали. Но в этом молчании не было умиротворения, что-то беспокоило меня.
Через окно мы видели, как на городскую площадь вышел Телешов, постоял у памятника, а позади шли Таня и наш Юстик. И мне стало обидно, что мы с Далей сидим здесь, а они там, и Юстик с ними, и он должен быть именно с ними, а не с нами.
Когда они вернулись домой, Даля спросила у Телешова, что он теперь собирается делать.
— По дороге зайду в милицию, — ответил он. — Или, может быть, ты, Миколас, это сделаешь?
Я промолчал, понимая: осталось совсем немного, и они уедут, еще каких-нибудь полчаса.
— Хотя с большим удовольствием я бы схватил его за шиворот и сам оттащил в милицию.
— А если это сделал не Лайнис? — спросила Даля. — У вас же нет никаких доказательств.
— Тогда его отпустят, — сказал Телешов.
— А если не он, — снова сказала Даля, — а вы потащите его за шиворот, старого, больного, невиновного?
Телешов промолчал. Я знал, что Даля попала в самую точку; он и тогда, мальчишкой, был добрым и не терпел унижения и насилия.
— Лайнис не впустил нас в дом, — сказал Юстик. — Он там плакал.
Телешову не понравились слова Юстика, они били на жалость.
— А если бы не было предателя, то сейчас здесь бы сидели Марта и Эмилька и мы все были бы другие.
— Папа, нам пора, — сказала Таня.
— Я все равно это сделаю, — сказал Телешов. — Ты ведь знаешь, Миколас, иначе я не могу.
— Может быть, это и Лайнис, — быстро сказала Даля. — Но вы, видно, забыли гестаповцев: они могли его пытать, и он не выдержал. А за эти годы он, может быть, так настрадался, что своими страданиями добился снисхождения.
— Господин священник, вы во многом преуспели, — со злостью сказал Телешов и поклонился портрету дяди.
Эти полчаса были бесконечными. Но Даля не сдавалась. Она не могла сдаться из-за меня, из-за Юстика, хотя правда была целиком на стороне Телешова, а мы просто защищали свою шкуру.
А Юстик, который сидел на диване рядом с Далей, вдруг пересел к Тане. Может быть, он это сделал случайно, скорее всего именно так и было, просто ему хотелось посидеть рядом с девочкой, которая была для него прекрасной — ведь он из-за нее отважился на такие небывалые поступки — и с которой ему сейчас предстояло расстаться. Но мне показалось, что он сделал это со значением.
Даля, она очень чуткая, покосилась на Юстика и сказала:
— Мы не хотим с Миколасом лишних страданий. Вы этого не понимаете, Пятрас.
Она упорно называла его Пятрасом. Возможно, чувствовала свою вину перед ним, как я, и заискивала.
— Я хочу знать правду, — ответил Телешов.
— После войны у нас было много националистов. Мы жили в деревне, и к нам на постой стал рабочий отряд, который искал их. А утром, когда рабочие ушли, к нам ворвались националисты. Они поставили моего отца к печке и расстреляли. Стрелял один совсем молодой паренек, почти мальчишка. Ему было лет семнадцать. Он, когда выстрелил, сам испугался, заплакал. И один из них его ударил… А потом, через несколько лет, я его встретила. Он шел мне навстречу и нес на руках маленькую девочку… Понял, что я его узнала. Опустил девочку на землю и ждал… И я ушла.
— Пойдем, Танюша, — сказал Телешов.
Даля снова покосилась на меня: теперь ей было совсем плохо, приходилось бороться за меня в присутствии Юстика.
— Я хочу знать правду, — упрямо повторил Телешов. — Только и всего.
— А если ты ее узнаешь, — спросил я и почувствовал, как мною снова овладело то, Эмилькино, состояние, когда, несмотря ни на что, хочется открыться, — тебе станет легче?
— Нет, — ответил Телешов. — Правда не заменяет потерянного.
— Так зачем вы этого добиваетесь? — спросила Даля. — Вы помните их лица, помните их голоса, знаете их жизнь, разве вам этого мало?
Телешов ответил не сразу, и, еще не зная его слов, я вдруг понял, что он скажет что-то такое, что поразит меня.
— Танюша, не пора ли нам? — спросил он.
Даля облегченно вздохнула и сказала, что им действительно пора и что она сейчас соберется. Но я-то знал, что тех слов, которых ждал, он еще не произнес.
Таня встала без слов и посмотрела на Юстика. И он тут же вскочил. Юстик думал только об одном: думал, что ему надо будет вот сейчас расстаться с Таней, и он, по-моему, почти никого больше не замечал и ничего больше не слышал. Таня спросила отца, могут ли они пойти с Юстиком вперед. И Даля, опережая Телешова, разрешила им это, а сама направилась в другую комнату, чтобы собраться. И тут Телешов сказал те самые слова, которых я ждал.
— Правда делает человека свободным, — сказал он, не обращаясь ни к кому, и все остановились: Даля не успела скрыться за дверью, Юстик и Таня — выйти в прихожую. — Вот еще вчера я не знал, как погиб мой отец, и не помнил, как он меня сюда принес, а сегодня знаю. Хотя все это неутешительно, как ни странно, это сняло с моей души тяжесть. Правдой надо переболеть. Легче от этого не станет, но я буду знать, что мне открылась правда.
— Идите, ребята, идите, — сказала Даля.
— Пожалуй, мы лучше подождем вас, — сказала Таня. Она прикинулась совсем ягненком, а на самом деле ей не хотелось оставлять отца одного. — Подождем, Юстик?
Юстик кивнул.
— Бывает такая правда, которая пострашнее лжи, — сказала Даля. — И ничего не может изменить.
— Ложь во спасение? — спросил Телешов.
Кажется, назревал скандал, но у меня не было никакого желания его предотвращать. Бедняга Юстик, сейчас твои родители, спасая твой покой, рассорятся с Телешовым, и милая Танечка навсегда уйдет из твоей жизни.
— Это называется человеколюбием, — сказала Даля.
Видишь, Юстик, как твоя мама наступает.
— Мы ведь не звери, а люди, и у нас не обязательно выживать сильнейшему.
Кажется, твоя мама права, а, Юстик?
— Мы можем подвинуться и дать место слабому, и сделать это сознательно.
— Верно, — ответил Телешов.
Вот видишь, Юстик, даже Телешов с нею согласился. Неужели все закончится мирно, и они уедут, и все пойдет по-старому? Тебе-то что, а вот мне каково! Снова бессонные ночи, снова воспоминания, а желание быть свободным настолько велико, что способно победить страх.
— Ваши слова, Даля, — снова начал Телешов, — не имеют никакого отношения к Лайнису. — Он обнял Юстика и Таню за плечи и сказал: — Пошли, ребята, а они нас нагонят.
«Они» — это мы с Далей.
Телешов сейчас стоял на том же месте, где когда-то в последний раз стоял его отец, и так же повернул голову, как он, к дивану, на котором тогда лежал его сын, а теперь сидел я.
— Так ты берешь на себя все?
Он опять вернулся к разговору о Лайнисе, и мне бы ответить: «Да, беру», — и они ушли бы. Но я промолчал, у меня не было желания обещать то, что я не собирался делать. Хватит с меня и так. Я посмотрел на Далю. Он перехватил мой взгляд и вдруг сказал совершенно серьезно, обращаясь к Дале:
— Имейте в виду, я вам не отдам Миколаса.
Даля не выдержала и тихо сказала:
— Уходите… Прошу вас…
Это было так неожиданно, что сначала я подумал, что ослышался.
— Вы нас выгоняете? — спросила Таня. — Тетя Даля!
Даля не ответила.
— Мама! — закричал Юстик. Он, по-моему, здорово испугался, наш великанчик. — Скажи им, что ты пошутила. Таня, дядя Пятрас, она пошутила. — Его взгляд метался с одного лица на другое, он безуспешно искал выхода. — Мама, скажи им.
— Юстик, — резко сказала Даля, — перестань! Я тебе потом все объясню.
— Нет, сейчас скажи! — вдруг закричал Юстик. — Папа, что же ты молчишь?
Я промолчал, мне нечего было говорить, а бедняга Юстик суетился, и этой своей беспомощной суетой он удивительно был похож на меня. Он был готов восстать, как я много раз готов был восстать против дяди и не восставал.
Таня стояла бледная, крепко сжав губы.
— Молчишь? — сказал мне Телешов. — Такой же, как прежде?
— Я ведь попросила вас, — перебила его Даля.
— Тогда это был он! — Телешов показал на дядю. — Он тебя сделал таким. Когда надо было бороться, он закрывал глаза. Когда надо было стрелять в убийц, отнял у тебя оружие. Теперь он мешает вам жить. А ты?.. Знаешь, кто ее сделал такой? — Он кивнул на Далю. — Ты! Незаметно для себя, чтобы удобнее было жить.
— Не слушай его, Миколас. Не слушай. — Она крикнула: — Уходите, уходите, уходите!
Потом стало тихо-тихо. И мы замерли, затихли.
— Папа, нам пора, — сказала Таня.
И они ушли. А мы остались трое. Потом Юстик оглядел нас, не зная, что делать. Сейчас мне захотелось, чтобы он стал непослушным, неподвластным нам и убежал за Телешовыми. Но ему трудно давался этот выбор. Он подошел к окну и увидел Телешова и Таню. Телешов шел первым, а Таня следом. Но вот она оглянулась и увидела Юстика, и Юстик, минуя нас, метнулся к двери.
— Юстик! — крикнула Даля.
Он остановился. Еще немного — и будет поздно, он понимал это. Он подошел ко мне, и я увидел его глаза, они были полны слез.
— Можно, я пойду их провожу? — спросил он.
Я бы мог ему ответить, что можно, иди, беги, догоняй, лети, но сказал другие слова, те, которые было необходимо сказать давным-давно:
— Как хочешь. Тебе видней.
И это было последней точкой в сегодняшнем споре, решившем для меня очень многое. Юстик сделал свой выбор: он повернулся и убежал догонять их, а теперь я тоже должен был сделать свой.
— Зачем ты его отпустил? — спросила Даля. В ее голосе уже не было прежней уверенности, она что-то предчувствовала и чего-то боялась.
— Так надо, — ответил я и замолчал.
Прежде чем перейти к главному, мне необходимо было побыть минуту одному. И я увидел себя в костеле в тот день.
Уже было поздно, и костел был пуст, горела только одна свеча у фигуры скорбящего Христа. И вышел он, который счастливо умер еще во время войны.
«Это ты, Миколас? Что ты здесь делаешь так поздно, дитя мое?.. Дядя не дождался тебя и ушел… Да, поздравляю тебя с днем рождения».
«Я пришел к вам, а не к дяде».
«Ко мне? Ну, рассказывай, в чем дело. Ты чем-то взволнован?»
«Я хочу исповеди».
«Я устал. Давай отложим на завтра».
«Мне надо сегодня».
«Хочешь исповедаться в грехах своих, сын мой?»
«Да».
«Ты обидел ближнего?»
«Нет».
«Обманул?»
«Нет».
«В чем же ты грешен?»
«В помыслах».
«Откинь их напрочь, грешные твои помыслы, и успокойся. Аминь».
«Я должен сегодня убить».
«Убить?!»
«Да. Пока он не успел предать».
«Ты зло шутишь, сын мой».
«Отпустите мне этот грех».
«Значит, благословить тебя на убийство?»
«Если я не убью его, тогда он убьет. Это будет еще более тяжелый грех».
«Откуда ты знаешь? Может быть, он и не помышляет о предательстве».
«Он немец, фашист».
«Нет, нет… Я ничего не знаю, и ты у меня не был. Подожди… Успокойся, сын мой… Расскажи мне подробнее эту историю, чтобы я смог разобраться, прав ли ты, содея… такое страшное…»
«Одни мои знакомые… прячут девочку… иудейку…»
Даля стояла на прежнем месте, у дверей. Конечно, и я тоже виноват в том, что она стала такой. Это ведь ради меня и Юстика. И война в этом виновата. Но теперь я не отступлю. Юстик должен знать все. Он поймет, что это сделал не я, а время. Зато я буду свободен, это будет трудная свобода, не все ведь простят меня, но я буду свободен. А кое-кто и простит — те, кто знает меня. Например, Пятрас. А это для меня немало.
— Даля, я ничего не сказал Телешову, не потому что испугался. Просто хотел, чтобы ты меня попросила: «Расскажи ему». Хотел, чтобы это сделала ты.
— Если хочешь, — еле слышно ответила она.
— Нет, — сказал я. — Не надо, чтобы ты выполняла мою просьбу… Сама, без просьбы. Когда захочешь… Только скажи. Я их догоню…
— Юстика надо подготовить, — сказала Даля.
Неожиданно лицо Дали изменилось, она приложила палец к губам, прося меня о молчании. Я оглянулся: в окне торчали головы Тани и Юстика.
— Мы забыли камеру, — сказала Таня.
Я взял камеру, которая лежала около дивана, и посмотрел на Далю: может быть, она уже решилась?
— Не сейчас, — прошептала Даля. — Я должна привыкнуть.
Ну что ж, нет так нет.
— Так ты и не узнала главного, — сказал я, протягивая Тане камеру.
— А что… главное? — спросила Таня.
— Не нашли… — ответил я. — Предателя.
— Сейчас почему-то это для меня не главное, — сказала Таня, засмеялась и прыгнула на землю.
Юстик исчез следом за ней.
Даля стала рядом со мной, но она была какая-то неуверенная. И ясно почему: я к этому готовился давно и привык, а для нее все произошло неожиданно.
Таня навела на нас камеру и крикнула:
— Улыбайтесь, улыбайтесь!
Послышалось жужжание кинокамеры.
Потом они бежали через площадь. Юстик рядом с Таней, обгоняя друг друга. И они смеялись. Таня передала Юстику камеру, и он ею, как перышком, размахивал в воздухе. Они удалялись от нас и приближались к Телешову, который поджидал их.
А мы с Далей по-прежнему стояли рядом, но были еще далеки и непонятны друг другу. Пока мы были еще в пути.