Меж стебельков травы метался крупный муравей — на первый взгляд бесцельно. Андреа, лежа на животе, некоторое время недвижно за ним наблюдала, потом сорвала травинку подлиннее и игриво преградила ею дорогу насекомому. Чаба лежал на спине возле девушки. Глаза его были закрыты, и на его скуластом, коричневом от загара, худом лице блестели капельки пота. Дышал он ровно, будто спал. Андреа задержала на несколько мгновений взгляд на лице юноши, потом отвернулась, пытаясь отыскать муравья, но того уже нигде не было видно. Она разочарованно опустила уголки губ, прищурила глаза и теперь видела лишь расплывчатые очертания тянущихся кверху стебельков травы. Ей казалось, что она сидит в самолете и с огромной высоты смотрит на простирающийся глубоко внизу зеленый лесной массив. На аэроплане она еще ни разу не летала, но вид сверху представлялся ей именно таким.
Она была сердита на юношу. Они лежат на траве уже почти час, а Чаба, подставив солнцу лицо, на нее даже не глядит. Словно и нет ее здесь.
«Дорогой, я жду не дождусь момента, чтобы снова быть с тобой. Мы будем вместе с утра до утра... Словом, вместе. Ты, конечно, знаешь, о чем я думаю?.. Милый ты мой, милый...» Письмо напомнило ей о Кате, и она чуть было не расхохоталась. Да, теперь можно и посмеяться. Но узнай о случившемся папочка, было бы не до смеха. А «милый мой» греется себе на солнышке и молчит, как рыба.
За домом, по улице, обсаженной платанами, маршировал отряд гитлерюгендовцев. Слышалась барабанная дробь, мальчишки дружно стучали по асфальту, тонкие голоса распевали общеизвестный марш. Андреа с жирно лоснящейся травинкой в зубах принялась подпевать: «Смело, в ряд, смело, в ряд...» Неожиданно настроение у нее испортилось. Трусиха! Теперь она считала бессмысленным обманывать самое себя. Да-да, трусиха.
Садясь в поезд в Будапеште, она намеревалась в Берлине прямо на вокзале сообщить отцу, а если будет Чаба, то и ему, что ей разрешили сдавать экзамены, но ясно предупредили, что в четвертый класс ее уже не примут. То есть выбросили из учебного заведения. Она погладила ладонью бархатный травяной ковер. Милый мой... Глядела она на лицо юноши, на густые, почти прямые брови, на выдающиеся волевые скулы, на нос с горбинкой, на слегка выдвинутый вперед подбородок. В его густых, ниспадающих на лоб волосах она обнаружила несколько седых прядей. Да, скоро он поседеет. Скорее, чем дядюшка Аттила... «Я, девочка моя, был седым уже в тридцать лет. В четырнадцатом волосы мои стали подергиваться инеем, а в шестнадцатом на итальянском фронте солдаты уже называли меня Дедом Морозом». Хорошо, что сейчас нет войны — Чабуш не так уж скоро превратится в Деда Мороза.
Ветер прикрыл солнце облаком, тут же повеяло прохладой. Юноша сонно приоткрыл веки.
— Скучаешь, мадемуазель? — спросил он, обнимая Андреа длинными руками.
— С тобой не так уж весело. Да, скучаю.
— Тогда поцелуй.
Андреа оглянулась на двухэтажный домик. Там никого не было, сад тоже выглядел пустынно. Листья берез и платанов ответили тихим шелестом на поднявшийся ветерок, навевая сонливость. Она наклонилась, поцеловала юношу в лоб, в глаза, а затем, когда Чаба крепко обнял ее за шею, и в губы. Целовались они долго и жадно, уже не заботясь о том, что их кто-нибудь заметит.
Потом оба смущенно и долго молчали. Они сознавали, что любовь, родившаяся на почве первоначальной ребяческой неприязни, достигла особого накала, их уже не устраивала только духовная близость, они жаждали объятий, любовного удовлетворения. Особенно со времени последней встречи. Они не виделись около года, и вынужденная разлука явилась серьезной проверкой их чувств. И все-таки... В глубине души они робели, хотя знали, что эта конечная остановка на их пути уже совсем близко. Чаба вел себя сдержанно. Он любил и уважал Андреа, знал ее жизнь, достоинства и недостатки, желал ей самого огромного счастья. Он охотно женился бы на ней. И если бы на пути их брачного союза уже не оставалось никаких препятствий, если бы это зависело только от него самого, он, не думая ни секунды, сразу, не откладывая, отвел бы ее в свою комнату. Он знал, что и Андреа не была бы против. Но женитьба абсолютно не зависит ни от его желания, ни от его чувств. Чего проще было бы сказать: «Анди, доверься мне. Для меня ты единственная. Я женюсь на тебе. Ты со спокойной совестью можешь уехать обратно в Будапешт, я, Чаба Хайду из Четени, беру тебя в жены». Благородные слова — банальные обещания! Сейчас ему двадцать. Он через четыре года закончит университет, будет работать врачом в больнице.
Он закурил. Угостил девушку. Ему хотелось, чтобы Андреа заговорила, но девушка, выпуская изо рта клубы дыма, молчала. Чаба вспомнил про своих родителей. «Маме Андреа нравится, — думал он, — но она видит в ней только подругу моего детства, дочку дядюшки Гезы, и ей даже присниться не могло бы, что со временем Анди станет ее невесткой. У мамы свои принципы, мне они чужды, непонятны, но она им верна. Она по-своему уважает дядюшку Гезу, принимает его как самого близкого друга отца, но не больше. Семья Бернатов ниже рангом, и потому она была не согласна породниться с ними. Как сложится моя жизнь, если я вдруг обручусь с Анди вопреки воле матери? Родители отреклись бы от меня. Собственно говоря, стоило бы рискнуть. Это оказалось бы весьма кстати, только выглядело бы довольно глупо. На что тогда жить? Даже не сумею закончить университет. Можно бы устроиться на службу, но быть чиновником я не хочу».
Ветер усилился, небо за виллой заволокло черными тучами.
— Тебе не холодно? — спросил он девушку. Анди отрицательно покачала головой, взгляд ее затуманился. Чаба подумал, что она, возможно, неправильно истолковывает его сдержанность, думает, он ее уже не любит. Он схватил девушку за руку и крепко сжал ее: — Послушай, Анди, я должен тебе кое о чем рассказать.
Андреа догадывалась, что хотел сказать ей Чаба. Она иронически усмехнулась.
— Говорить ничего не надо, — произнесла она, склонив голову, точно чего-то устыдившись и недовольно вдавливая в траву сигарету. — Меня выгнали из лицея. — Голос ее был бесцветен, от ее слов веяло бездонной пустотой.
Для Чабы это известие было настолько неожиданным, что от удивления он не нашел слов. Однако замешательство его длилось не более нескольких секунд.
— И ты говоришь мне об этом только теперь?
— Только теперь... — Она сорвала стебелек и принялась его жевать.
Чаба бросил на девушку подозрительный взгляд. «Она меня разыгрывает, — думал он, — а я, дурак, ей подыгрываю. Ведь она сдала экзамены, даже получила свидетельство».
— Ты что, придуриваешься? — Голос помимо его воли звучал раздраженно. Однако Андреа даже не заметила этого: они препирались друг с другом с самого детства. — Ты же и свидетельство получила.
— Конечно, получила. Но мне сказали, а папе написали, что в будущем году меня больше в лицей не примут. Выходит, выгнали. Я и заявления даже подавать не стала.
Сигарета уже обжигала Чабе пальцы. Он ее отбросил подальше, в кусты жасмина.
— Поздравляю. А что ты натворила?
— Дала пощечину Кате.
— Папаи?
— Ей, собаке. Я и не знала, что она доносчица. — В ее глазах играла хитроватая усмешка. — Я отвесила ей такую затрещину, что очки разлетелись на мелкие кусочки. А тетушку Милицу чуть удар не хватил.
— Надеюсь, ей-то ты по зубам не дала?
— Ей — нет. Но теперь об этом уже жалею.
— Выплюнь ты эту проклятую траву. Ты что, коза? Все время пасешься.
Андреа понимала, что юноша нервничает, видимо, ее сообщение застало его врасплох. А матушка Эльфи, услышав о случившемся, просто ужаснется. И Чабуш уже думает о своей матери. Юноша пригладил назад волосы:
— Так о чем же донесла Папаи? Что ты натворила?
— Дурой оказалась, — искренне призналась девушка. — Я ей прочитала твое письмо.
— Ты действительно дура. Что бы сказала ты, если бы я стал зачитывать твои письма? Дождешься теперь от меня новых писем. Подобных вещей я еще ни от кого не слыхал. Хорошо, хоть не по радио читала. Любовные письма из Берлина!..
— Что же после драки кулаками махать? Ну признаю, поступила я глупо. Если хочешь, почтительно прошу извинения. — В ее голосе чувствовалась ирония, но во взгляде сквозила боль. — Впрочем, и зачитала-то я всего две-три фразы. — Чабе стало особенно не по себе, когда девушка сообщила, что это были за фразы, но он сдержался, сжав пальцы в кулаки. — Эта жаба начала интересоваться, как у нас с тобой обстоят дела, то есть занимаемся ли мы любовью. — Она покраснела, но все-таки решила быть откровенной до конца. — Мне захотелось ее укусить, и я сказала, что мы ею занимаемся. И уже давно. Она вся так и задрожала, разволновалась, стала расспрашивать, как это выглядит, что я при этом чувствую, приятно ли мне, и так далее, но, видит бог, я ей ничего не ответила, только заметила, что она все сама узнает, когда вырастет. — Она пожала плечами: — Вот уж никак не думала, что эта жаба тут же помчится к тетушке Милице и возникнет целое дело. Без моего ведома обыскали мой шкаф, изъяли письмо. Потом меня допрашивали. Сперва я ревела, негодовала, зачем забрали мое письмо, потом назвала их грязными завистливыми старухами. Собственно говоря, я и сама не помню, как их обзывала. — Она задумчиво посмотрела на затягивающееся тучами небо. — Но я точно помню, что назвала Милицу поповской блудницей.
Гнев у Чабы постепенно рассеялся. Ему уже стало жалко девушку. Он вдруг представил себе отталкивающий в своей леденящей холодности кабинет директрисы, обтянутый кожей скелет тетушки Милицы и уязвленную Анди, стоящую перед ней. Сожаление сменилось у него возмущением.
— Гнилье! — обозленно произнес он. — А отец что сказал?
— Он не знает. Боюсь ему даже заикаться.
— Я потом сам расскажу.
Девушке это пришлось явно по душе. Теперь, чувствуя себя в безопасности за широкой спиной Чабы, она уже не боялась.
— Благодарю, но я сообщу ему сама.
— Когда? Насколько известно, завтра они вместе с моим отцом уезжают в Австрию.
— Скажу сегодня вечером. Надо сказать, я даже рада, что ушла из лицея. Поступлю в пансион к Силади. Почему я должна жить в общежитии, правда?
— Оставайся здесь.
— Думаешь, не осталась бы? Скажи только слово, и останусь.
Юноша опрокинулся навзничь.
— Боже!.. — произнес он. — Если бы ты могла остаться здесь!
— Тебе действительно так хочется? — Она наклонилась над ним и поцеловала его в губы.
Домой она вернулась после обеда. Отец уже обо всем знал. На его письменном столе лежало письмо директрисы. Случившееся застало врасплох Гезу Берната — письмо он прочитал трижды. Его отнюдь не радовало, что Андреа придется продолжить учебу в другой гимназии. Все содержавшееся в письме директрисы он принял за чистую правду — и пощечину Кати Папаи, и «грубые, грязные» выражения Андреа, которые «не выдержит никакая типографская краска». Однако он усомнился в том, что она находится в любовной связи с автором прилагаемого письма, студентом из Четени Чабой Хайду. «Я обнаружила улику, неопровержимо доказывающую, что Ваша дочь погрязла в грехе и ведет образ жизни, несовместимый с уставом и строгими предписаниями лицея». Далее шли фразы, подчеркнутые красными чернилами: «Дорогая, я с нетерпением жду момента, когда снова могу быть с тобой. Мы с утра до вечера будем заниматься тем... словом, этим. Ты знаешь, о чем я думаю, правда?», однако они отнюдь не свидетельствовали о грехопадении Андреа.
— Чепуха, — пробормотал он, кинув письмо на стол. — Но мы потом увидим.
Андреа поцеловала отца. В глаза ей сразу бросилось письмо на столе.
— Можно посмотреть? — поинтересовалась она.
— Адресовано не тебе, но можно.
Она взяла письмо, молча его прочитала.
— Именно так все и было, — подтвердила она.
Бернат откинулся на спинку кресла, набил трубку, закурил.
— Так все это правда? — спросил он.
Девушка взглянула на отца и неожиданно поняла по его глазам, о чем он думает.
— Пока я девушка, — тихо произнесла она. — А все остальное правда. Хотелось бы, чтобы ты мне верил.
Бернат выглянул в окно. На улице моросил дождь, небо было затянуто свинцовыми тучами.
— Я верю, — проговорил он. — Но случившемуся не рад. Я всегда старался относиться к твоим проблемам с пониманием. Когда ты была права, я соглашался. Но, по-моему, на сей раз ты оказалась не права. — Он вынул изо рта трубку, расковырял тлеющий табак, искоса поглядывая на мрачно наблюдавшую за ним девушку. — Я тебя еще ни разу и пальцем не касался. Даже если ты того заслуживала. Как же ты дошла до жизни такой, что дала пощечину другому человеку?
— Она доносила! — Лицо девушки горело возмущением. — Шпионила, неужели не понятно?
— Пусть так, — ответил отец. — У тебя нет оснований жаловаться, что я тебя учил пресмыкательству. Однако подобное поведение считаю отвратительным и грязным. Насколько известно, Кати Папаи — существо слабое. Так ведь? — Андреа кивнула. — Ударить более слабого... Удивительное дело... — Он видел, что глаза дочери заволокло слезами, но это его не тронуло. — Я, разумеется, не знаю, как другие, но сам считаю нетактичным копаться в любовных делах посторонних. Откровенно говоря, это твое качество меня поразило. Многое мне понятно: и твое волнение, и допущенная грубость по отношению к директрисе Милице. Этого я не одобряю, но понять могу, учитывая обстоятельства. Но как понять твое бравирование? Папаи была тебе подругой? Насколько мне известно — нет. А будь она твоей подругой?
— Ты прав, — призналась девушка. — Вела я себя глупо, в чем и призналась Чабе. Не мучай меня.
— Ты и Чабе рассказала?
Из глаз девушки выкатились слезы. Она утвердительно кивнула:
— Рассказала. Ничего не утаила. Он отчитал меня так, что я и на ногах стоять не могла.
Бернату было от души жалко дочь. Ему хотелось утешить ее, но он понимал, что сейчас это несвоевременно. Пусть пострадает. Воспитывает волю. Она и не подозревает, какие надвигаются трудные времена. Честный, чистый ребенок. Раз даже Чабе призналась, что показала его письмо Папаи, то еще не все пропало.
— Не реви, — строго промолвил он. — Слезами дела не поправишь. Вот письмо молодого человека можешь забрать. Эту часть вопроса будем считать закрытой. А об остальном поговорим, когда вернусь.
Вечером, ложась спать, Бернат заметил:
— Я знаю, что ты любишь Чабу. Мне он тоже нравится. Но подумай, тебе ведь в январе исполняется всего восемнадцать.
— Ну и что из того? — спросила девушка, подходя к отцу и опускаясь на ковер возле его ног. Они уже не думали о вечернем разговоре, они не забыли, а просто последовательно придерживались сложившегося много лет назад правила игры: выяснив возникшие разногласия, больше к ним не возвращаться. — Я уже несколько лет живу одна. А тебе до сих пор еще и в голову не приходило, что мне нужно бы последить за собой?
— Как бы не так! Только Чаба уже два года учится в Берлине. И теперь целых две недели вы с утра до вечера будете вместе.
— Как ты заблуждаешься! — с улыбкой ответила девушка. — Если у Чабы хватит ума, то с вечера до утра. Сейчас я нахожусь в стране, где роды для девушки — честь и слава.
— Да, но ты не немка. — Бернат посерьезнел: — Кроме шуток. С твоей стороны было бы просто глупо заиметь ребенка.
Андреа встала и присела напротив отца на низенькую тумбочку. Сквозь открытое окно врывался лязг и грохот подземной дороги.
— Папа, из моих классных подруг многие уже не девушки. По глупости потеряли невинность. А я еще девушка, и допустить глупость мне бы не хотелось. Мне исполнилось семнадцать лет, я люблю Чабу. Скажи, что мне делать. Я тебя внимательно слушаю.
Бернат уже жалел, что затеял весь этот разговор. Теперь Анди примется его допрашивать, пока не получит успокоительного ответа. Но говорить о подобных вещах — дело весьма деликатное. Он окинул ласковым взором продолговатое лицо девушки, ее каштановые волосы, грудь, обтянутую белой блузкой. Да, Анди уже не ребенок. Она выросла и сейчас хотела бы получить благословение на свою любовь. Говорил он обо всем всегда откровенно, искренне, в том числе и о любви, ни разу не стращал дочь адом, не обещал ей райской благодати, библию они читали, как сборник сказок, так что бог, Иисус Христос в сознании Анди принадлежали к одной компании со Снегурочкой, гномами, Красной Шапочкой и Серым Волком, И вот теперь он вдруг подумал: правильным ли был такой его метод воспитания, правомерно ли он поступил, разбив ее иллюзорную религиозную мораль? Да, правомерно. Верующие, безусловно, народ счастливый, но жизнь убеждает, что любовь и плотские страсти обычно являются препятствием на пути религиозно настроенных людей. Религиозные каноны тяжким грузом давят на их совесть. Чувство греха мешает им любить раскрепощенно.
— Мое мнение тебе известно, — заявил он дочери. — Мы об этом говорили не раз. Любовь — не только духовная, но и физическая связь. Именно в этом и состоит ее полное совершенство. На тот счет, когда это наступает, нет ни правил, ни канонов. Вы любите друг друга уже много лет. Если я скажу, что чувственной грани в вашей любви вы достигнете, когда тебе исполнится восемнадцать лет, и тогда духовная связь между вами дополнится и физической связью, это будет глупостью. Могу заявить одно. Связь, которая унижает, подавляет тебя, от которой на другой день или позже ты стыдишься самое себя, которая вызывает у тебя чувство отвращения, — это не любовь.
Андреа лежала на спине, взгляд ее блуждал по пожелтевшим обоям потолка. Время от времени порывы северного ветра с шумом бились об оконные шторы, и снова наступала тишина. Чаба дышал ровно, спокойно, забывшись возле нее здоровым, глубоким сном.
Девушка принялась считать дни. «Боже, — думала она, — через три дня мне надо быть в поезде. Может быть, опять не увидимся месяцев десять?» Почувствовав боль в руке, она осторожно высвободила ее из-под головы юноши. Закурив, девушка поставила на одеяло пепельницу и принялась дымить. События прошедших десяти дней смешались в ее сознании в беспорядочную кучу, она не старалась придать своим мыслям какую-либо стройность, для нее существовало одно — воспоминание о воскресной ночи, когда они стали принадлежать друг другу. В понедельник они встретились на станции с тетушкой Эльфи и Аттилой, и она не могла избавиться от чувства, что ее лицо обязательно выдаст все случившееся ночью. Перед выходом из дома она тщательно изучала свое лицо в зеркале, стараясь обнаружить, что все-таки в нем изменилось. И тут же пришла к выводу, что взгляд ее стал спокойнее, просветленнее, а голубой цвет глаз еще прозрачнее. Тетушка Эльфи не заметила в ней ничего особенного, поскольку, помимо слов похвалы по поводу ее замечательного бронзового загара, больше ничего не сказала, а просто обняла и поцеловала в щеку. Аттила тоже вел себя по-дружески, и она не испытывала к нему никакой антипатии, только его белокурые волосы, казалось, немного порыжели. Андреа еще раз попыталась восстановить в памяти события истекших дней, часы, наполненные любовными ласками, негромкие беседы, мечты о будущем, однако появлявшиеся было кадры тут же исчезали. Все казалось далеким, реальным же, чуть ли не осязаемым на ощупь было одно ощущение счастья. Возможно, на лице ее и не отразилась происшедшая с ней перемена, но она знала, что уже не та девушка, которой была десять дней назад.
Она осторожно выскользнула из-под одеяла, накинула халат и, тихо ступая, направилась в ванную. Наполнила ванну теплой водой и пыталась, ни о чем не думая, насладиться радостью омовения. Но это ей не удавалось, в памяти то и дело что-нибудь да возникало.
Вчера вечером они обсуждали, почему Чаба столь сдержанно вел себя после ее приезда. Ей очень нравилась искренность юноши, но одновременно немного печалила. Она никак не думала, что тетушка Эльфи могла противиться их браку. Андреа преодолела горечь.
— Я хотела стать твоей, — заявила она, — отнюдь не потому, чтобы ты на мне женился.
Чаба удивленно на нее посмотрел:
— Ты хотела стать моей?
Она со смехом ответила:
— Для того и приехала из Будапешта, чтобы нынешним летом стать твоей любовницей. Да-да, ты не ослышался, именно твоей любовницей.
Покрыв тело мыльной пеной, Андреа погрузилась в воду. Разумеется, она охотно согласилась бы стать его женой, но о женитьбе ни в коем случае даже не заикнется. Что-нибудь все равно произойдет. Во всяком случае, тетушке Эльфи она пришлась по душе. Та была бы непрочь заполучить такую невестку, как она. Знать бы только, чем эти Гуттены так гордятся.
— Кажется, твоя мать и дядюшке Вальтеру запретила жениться, — заметила девушка Чабе вчера вечером.
— Ерунда, — рассмеявшись ответил Чаба.
— Почему же он не женится? Богатый, симпатичный да и не очень уж стар.
— Это все так, только дядюшка Вальтер педераст.
Она удивилась:
— А тебе откуда известно?
— От него самого, от дядюшки Вальтера.
Чаба рассказал всю эту страшную историю. Два года назад Эндре Поору не удалось получить места в общежитии теологической академии. Чаба устроил его на постой к дядюшке Вальтеру. Несколько месяцев все было в порядке. Жили они мирно. Вдруг однажды Эндре в отчаянии признался Чабе, что дядюшка Вальтер начал к нему приставать.
— То есть как «приставать»? — спросил Чаба. — Говори по-венгерски, святоша. Пытался, что ли, заигрывать с тобой?
— Нет, не так, — испуганно произнес Эндре, но вдаваться в подробности не захотел.
В тот же день он съехал с виллы. Чаба начал следить. Ему бросилось в глаза, что лакеем и шофером у дядюшки Вальтера был парень, похожий лицом на девушку. Он заметил также, что дружеские встречи на вилле всегда проходят без женщин. Чаба почувствовал себя дурно и решил тоже съехать с виллы. На следующий день он сообщил о своем намерении. Дядюшка Вальтер, удивившись, принялся доискиваться, зачем он это делает. Чаба увиливать не стал и высказал всю правду. Сперва дядюшку Вальтера это поразило, но потом он признал, что является гомосексуалистом. Он только просил Чабу не говорить об этом отцу.
— Знаешь, — промолвил Чаба, — собственно говоря, мне его жалко.
— А чего его жалеть? — удивилась девушка. — В этом дядюшка Вальтер обретает свое счастье. А счастливых людей не жалеют.
«Если тетушка Эльфи будет чересчур упрямиться, — подумала она, сидя в ванной, — я ей выложу историю про ее гомосексуального братца». Когда она вернулась в комнату, Чаба уже проснулся и курил.
— Я уж решил, что ты сбежала, — заметил он. — Можно умыться?
Девушка кивнула и присела на тумбочку перед зеркалом.
— Неплохо бы тебе поторопиться. Достанется от твоей матери, если опоздаем.
У нее испортилось настроение, как только она узнала, что тетушка Эльфи не считает ее себе равной. Странно, но при мысли об Эльфи ее охватывало чувство, близкое к ненависти. Однако инстинкт подсказывал ей, что свою неприязнь к Хайдуне надо скрывать хотя бы ради Чабы, поскольку, как было ей известно, сын самозабвенно любит свою мать. Это еще больше усиливало ее горечь, так как и слепому было видно, что любимцем в семье был Аттила.
— Нет у меня настроения идти сегодня на ужин, — призналась она Чабе чуть попозже. Оба уже оделись, привели в порядок квартиру, основательно ее проветрив. — Лучше бы нам остаться вдвоем.
— Согласен, — ответил юноша, целуя девушку в лоб. — Но маму обижать не годится. Она и Эндре пригласила.
Девушка закрыла окно, задернула занавеску, опустила жалюзи. «Теперь в пору было бы сказать, — подумала она, — твоя мать мне не по душе, а твоего брата я просто не выношу: он всегда ведет себя так, словно я какая-то шлюха». Но высказать свои мысли вслух она не решилась.
— Эндре уже вернулся из Будапешта? — спросила она, сдерживая злобу.
Чаба присел и, наклонившись вперед, принялся возиться со шнурками ботинок.
— Раз пригласили, значит, приехал. Надеюсь, против Эндре ты не возражаешь?
— Ребенок как ребенок. Немного надоедлив, но нормальный. — Присев на подлокотник кресла, она взъерошила Чабе волосы. — А со своим другом когда меня познакомишь?
Чаба обхватил девушку за талию и посмотрел ей в глаза. Из его глаз на Андреа струился теплый свет.
— С Радовичем? — Девушка кивнула. — Никогда, — со смехом ответил юноша. — С Миланом я тебя познакомлю, когда у нас с тобой не будет ничего общего. — Он наклонился, пододвинул поближе хрустальную пепельницу, закурил. — Милан человек опасный. Увидит — и соблазнит.
— Думаешь, у него выйдет? Это ведь зависит не от одного Милана.
Чаба усадил девушку к себе на колени.
— У Милана все выходит. Женщины по нему просто с ума сходят. Не знаю почему, но это факт. А он даже внимания не обращает, что за девушкой ухаживает кто-то другой.
— И правильно делает, — заметила Андреа. — Если соблазняют твою девушку, виноват отнюдь не соблазнитель. Либо ты, либо я.
Чаба от хохота даже наморщил лоб.
— Черт возьми! Сговорились вы, что ли? Милан утверждает то же самое. В прошлом году на Балатоне он за два дня соблазнил Эмеке Бабарци — большую любовь моего старшего брата Аттилы.
— И как видишь, я рада этому, — искренне проговорила девушка.
— Не знаю, почему это тебя так радует. Что была рада Эмеке, я еще понимаю. Но ты-то при чем?
— А я, пожалуй, рада потому, — ответила девушка, — что твой брат мне не по душе. — Подумав немного, она неожиданно заявила: — Меня увести от тебя не сумел бы никто. Я тебя буду любить до самой смерти. — Голос ее был необычно серьезен. — Знал бы ты, как я люблю тебя.
Они поцеловались. Рука Чабы соскользнула девушке на грудь.
— Твоя мама ждет нас, — шепнула Андреа, хотя и не возражала, чтобы юноша поднял ее на руки и донес до кровати.
— Верно, — трезвея, ответил Чаба. — Надо идти. — Чуть позже, уже на лестнице, он добавил: — Может быть, Милан и прав, но все больше людей его за это ненавидит. Аттила никогда не простит ему, что тот повалил Эмеке навзничь. Никогда.
Они в обнимку шли по безлюдной улице, направляясь к остановке подземки. Андреа, положив голову на широкое плечо юноши, думала, что, пожалуй, не сумела бы привыкнуть к такому огромному городу, по вечерам боялась бы выходить на безлюдные улицы, а днем страшилась бы вечно марширующих штурмовиков, топота кованых сапог, толпы, глумящейся над евреями, громкого гула голосов. Возле остановки, на углу площади Альберта, сгрудились люди. Подойдя поближе, они увидели парней из частей СА и полицейских, явно старавшихся навести порядок. Подъезд четырехэтажного дома и входы в магазины были забиты оголтело кричащими людьми. Среди них маячило немало молодых людей в форме.
— Туда идти не стоит, — произнес Чаба, останавливая девушку.
— А что там происходит?
— Да всякое... — Он поднял воротник своей куртки и привлек девушку к себе. — Не нравятся мне подобные вещи. Помочь все равно нельзя, только нервы портишь. — Напрягая зрение, он смотрел на беснующуюся толпу, вслушивался в говор, стараясь услышать хоть одно понятное слово, но, кроме криков «еврей», ничего не разбирал. Однако этого было вполне достаточно, чтобы воссоздать точную картину происходившего. Увлекая за собой девушку, он направился к остановке. — Потому-то мне и не нравится здесь жить. Наверняка опять разгромили еврейский магазин.
Девушка молча следовала за ним. Ей вспомнился арестованный художник, знакомый Чабы.
— Как звали твоего приятеля-художника? — спросила она.
— Понятия не имею, кого ты имеешь в виду.
— Того, у кого любовницей была немецкая девушка.
— Витман, — мрачно проговорил юноша.
Перед его глазами возник худенький Пауль с лихорадочным взором. Эмигрировать он не захотел, хотя в прошлом году такая возможность ему представилась.
На остановке ветер усилился, ожидающие жались к стене узенького здания.
«Пауля, наверное, уже нет в живых, — подумал Чаба. — Весной Милан сказал: «Пауль — гений, подобный талант исключителен, он рождается один раз в сто лет». Может, юноша и гений, сам я так утверждать не берусь, поскольку в изобразительном искусстве не разбираюсь, во всяком случае, из-под руки Пауля выходили довольно странные полотна. И чего он достиг со своей гениальностью?» Мысли его расплывались. Он смотрел на людей, молча ожидавших поезда — в основном это были женщины и, судя по одежде, служащие, люди небогатые, — и размышлял над тем, почему этих робко уступающих дорогу, молчаливых обывателей охватывает иногда такой безудержный порыв ненависти. Ребята в университете рассказывали, что, когда полицейские уводили Витмана, толпившиеся возле подъезда зеваки избили его в кровь, да и Эрику оплевали с головы до ног.
Уже позже, стоя на задней площадке вагона, он заявил девушке:
— Знаешь, Анди, я очень рад тому, что я не немец, а еще больше тому, что ты не еврейка.
— Иначе бы ты меня не полюбил?
— Ну как не полюбил... Только все было бы гораздо сложнее. — И он не торопясь, дрожащим от волнения голосом рассказал историю Витмана.
Андреа она поразила. На мгновение перед ее глазами появлялось красивое личико Эрики Зоммер, и она думала, как бы сама поступила на ее месте. Пауль не хотел связывать ее судьбу со своею, но Эрика заявила, что любит его и всю ответственность взяла на себя. Может быть, и сама не верила, что такие идиотские законы могут восприниматься всерьез.
— А девушка сейчас где?
— В каком-то концлагере, — ответил Чаба. — А отец ее избежал ареста, только публично отрекшись от своей дочери.
— Бедная девочка!.. — проговорила Андреа, отворачиваясь и прислоняясь лбом к прохладному вагонному стеклу.
Состав, громко грохоча, мчался мимо берлинских домов.
Мадам Эльфи любила второкурсника-теолога Эндре Поора, как своего собственного сына. Под влиянием ее уговоров Роза Поорне, болезненная, чуть сгорбившаяся женщина, прислала своего сына в Берлинскую теологическую академию. Эльфи, находившаяся в хороших отношениях с некоторыми лидерами евангелической церкви Берлина, легко уладила вопрос о том, чтобы Эндре стал получать стипендию. Поступила она так не потому, что семья Пооров в этом нуждалась, ибо витязь Виктор Поор был управляющим германо-венгерской торговой компании, членом комиссии, контролирующей работу многих предприятий, и его дохода хватило бы на учебу за границей пятерых детей. Эльфи действовала подобным образом для того, чтобы гарантировать присылку Эндре на учебу на все сто процентов.
— Столь почетное предложение, дорогая Роза, вы отклонить не имеете права, — объясняла она.
Мадам Эльфи отнюдь не интересовало, испытывал ли Эндре какое-либо влечение к профессии священника, она просто рассчитывала, что, если один из детей семьи Пооров будет учиться в Берлине, его близость благоприятно скажется на формировании характера Чабы. В этом и заключалась подлинная причина ее настойчивости. Ее уже несколько лет беспокоила принимающая особый оттенок прямота Чабы. Она хорошо знала, что младший сын восторженно в нее влюблен, слушается ее, но внутренне чувствовала его склонность к цинизму, равнодушие к семейным традициям, недостаток энтузиазма. Долгие годы она тайком надеялась, что Аттила станет солдатом, а Чаба — священником. Однако перед экзаменами на аттестат зрелости младший сын решительно заявил, что хочет стать врачом.
— Мама, — сказал Чаба, — я не могу доказать ни того, что бог есть, ни того, что его нет. Вы говорите — есть, я не спорю, верю. Ради вас я даже хожу в церковь. Регулярно участвую в молебнах. Но, дорогая мамочка, не заставляйте меня верить тому, что написано в библии. Читаю я ее с увлечением, ибо описано там все очень интересно, временами даже поэтично, но я ее воспринимаю только как литературное произведение.
Эльфи такие его речи причиняли острую боль. Генерала Хайду они не интересовали, так как, будучи убежденным верующим, в библию он заглядывал лишь изредка. Он считал, что бог есть — должен же кто-то руководить делами вселенной, — но библия в свое время была выдумана попами, чтобы доказать его существование, и, пока не появится документ лучше, полезнее, до тех пор будет ощущаться потребность в священном писании.
Эльфи полагала, что Эндре оказывает на Чабу положительное влияние. Ей нравился молчаливый, фанатичный теолог, так же как еще один друг Чабы — Милан Радович. Правда, он нравился ей совсем по иным причинам.
16 августа по приезде из Лондона мадам Эльфи отправилась в Будапешт, чтобы поспеть на церемонию производства Аттилы в лейтенанты. Она гордилась своим сыном. Затем они провели пару дней в Будапеште и вечером 30 августа прибыли в Берлин. Приехал с ними и Эндре, который до начала занятий хотел покопаться в теологической библиотеке — вот уже два года, как он стал собирать данные о жизни венгерских реформаторов.
В пути у них состоялось много бесед. Эльфи главным образом говорила об Англии, о своих поездках в Египет, ничуть не скрывая явных симпатий к английскому обществу, столь уважающему национальные вековые традиции, что им замечательно удавалось сочетать с демократизмом, которого требовала современная жизнь. И все это привлекает ее потому, что английская демократия основана на глубоком уважении к традициям, к привилегиям отдельных классов и слоев общества.
Эндре горячо ее поддерживал, однако Аттила страстно спорил с матерью. Да, он за демократию, но было бы ужасно даже представить, если вдруг в Венгрии по примеру англичан примитивным людям, не умеющим ни читать, ни писать, или, скажем, евреям были бы предоставлены демократические права. Сперва нужно свергнуть власть еврейских банкиров и фабрикантов, вызволить венгерских землевладельцев из когтей еврейских финансовых заправил, а уж потом проводить перевоспитание людей и вернуть разграбленные земли. Только тогда и можно будет разглагольствовать о демократии. Но для этого, нужна железная рука, централизованная воля. Беда, однако, что Гембеш болен, а дядюшка Пишта Бетлен в блоке с еврейскими банкирами проводит оппозиционную политику.
Эндре полагал, что Аттила во многих отношениях прав, но отмечал, что на политическое единство приходится рассчитывать только тогда, когда режим поможет избавить народ от нищеты. С некоторыми мерами Гитлера он не согласен, но в известном смысле считает, что тот похож на «бич божий» — на Аттилу, так как с момента своего прихода к власти сделал немало чудесного. Вернул побежденному народу чувство национальной гордости, веру, покончил с безработицей, пусть радикально, зато основательно рассчитался с атеистическим и антицерковным большевизмом, с веймарскими свободами, попирающими мораль, с декадентством, втаптывающим в грязь все божественные и человеческие идеалы.
Эльфи, удобно откинувшись в кресле, всем телом ощущая мягкое убаюкивание поезда, явно наслаждалась спором юношей. Правда, некоторые утверждения Аттилы ей не нравились. Она знала, что его сознание формировалось в военном училище, но была убеждена, что им удастся ловко повлиять на мировоззрение сына. Дело это не срочное, биться о стену головой смысла не имело. Но случая высказать свое мнение она не упустила.
— Боюсь, сынок, накличет Гитлер беду на немецкий народ.
Аттила удивленно взглянул на мать:
— Что именно ты имеешь в виду?
Женщина капнула одеколоном себе на шею и за уши, вставила в золотой мундштук длинную египетскую сигарету.
— Имеются признаки, — произнесла она, раскурив сигарету, — указывающие на то, что непосредственные соратники Гитлера — люди примитивные, противники германской аристократии. Один только пример, дорогой. Вальтер — ровесник твоего отца. Так почему же он до сих пор ходит в подполковниках? Может быть, неважный солдат? Смешно. Офицер генштаба, с блестящей подготовкой. Видимо, выше он не продвигается потому, что советники фюрера видят в нем аристократа.
— Позволь мне, мама, сделать пару замечаний, — прервал ее Аттила. — Только очень прошу, пойми меня правильно, обижать тебя я бы не хотел. — Прервав речь, он покрутил на пальце перстень. — Уверена ли ты, что ощущения твои и, скажем, дядюшки Вальтера — это подлинно демократические чувства? — Эльфи с улыбкой потрясла головой, давая понять, что слова сына ей не понятны. — Поясню, — продолжал лейтенант. — Гуттены остаются баронами, даже если не называют себя таковыми. Семья Хайду тоже не из тех дворян, что имеют по семь сливовых деревьев. Если я ничего не путаю, то наше поместье составляет около восьми тысяч венгерских хольдов. И оно свободно от долгов — обстоятельство тоже немаловажное. Имеется имущество и у тебя. То есть мы тоже кое-что да значим. Наше прошлое, нынешнее социальное положение, вес в обществе ко многому нас обязывают. Считаешь ли ты, к примеру, уместным, что лучший друг отца — либерально настроенный журналист?
— Ты имеешь в виду Гезу Берната?
Аттила кивнул:
— Да, его. — В купе было жарко, и он расстегнул мундир. — У меня лично нет претензий к семье Бернатов, но отец перенимает немало либеральных взглядов и принципов дядюшки Гезы.
— А что тут плохого? Не понимаю.
— Бернат недвижимости не имеет. Он — служащий. Ясно, что у человека, живущего на заработок служащего, представления о мире и обо всем другом отличны от нашего. Он просто должен мыслить по-иному. Дальше. Разве это в порядке вещей, что лучшим другом моего младшего брата является парень по имени Милан Радович? Не знакомый, мама, а друг. Это не составляло бы угрозы, дружи он одновременно с несколькими юношами, и из своего круга. Ты улыбаешься, хотя здесь не до улыбок. Кому нужно, чтобы Чаба был закадычным приятелем всякой прислуги. С дядей Мишкой его водой не разольешь. И еще одно — об Андреа. Думаешь, их связь до сих пор простая игра? Мама, то, что вы проходите мимо всего этого, это не демократический образ мышления, а либерализм. — Он поднял руку: — Извини, еще один вопрос. Если Чабика заявит, что хочет жениться на Андреа, что ты ему скажешь?
Эндре много раз пытался вмешаться в разговор, он побледнел, его худощавое лицо нередко вспыхивало, но он себя сдерживал. Он не был согласен с Аттилой, отдельные заявления того волновали его. Но сейчас ему было любопытно, что ответит тетушка Эльфи.
Однако та горделиво помалкивала. Вот уже десять лет она разъезжает с мужем по свету, встречается с дипломатами, ведет себя не просто как хозяйка во время приемов, как декорация на вечерах и ужинах, а почти как незаменимый сотрудник своего супруга. Она наблюдательна, видит взаимосвязь явлений, имеет собственное мнение и о себе самой, и о муже, и о мире, и о людях. У нее есть принципы, к тому же непоколебимые, покоящиеся на прочной основе. Взять, к примеру, Аттилу, его откровенные рассуждения оправдывают именно ее принцип воспитания. Не поддерживай она с сыном дружеские отношения, Аттила все равно бы раскрылся. Ничего. Разве в сознании Аттилы проявляется только влияние военного училища, а ее воспитание нет? Как бы не так. «Мы, Хайду, и мы, Гуттены, еще кое-что значим» — это воспитано в детях не академией Людовики.
Конечно, во многом Аттила прав. Но правда кое-что значит только в сочетании с жизненным опытом. Она ему даст ответ, но не в присутствии Эндре. Она ему скажет: «Сынок, тебе надо усвоить несколько вещей. Жизнь не казарма, где люди вытягиваются перед тобою в струнку, как положено солдату, и не могут тебе ответить, так как, исходя из твоего положения, прав можешь быть только ты один. Стало быть, ты должен сделать вывод, что семейные дела не обсуждаются даже среди друзей. Разве только речь идет о жизненно важном деле. Эндре — наш друг, но человек он не наш, а церковник. Стало быть, наши дела его не касаются.
Да, сынок, ты прав, мы кое-что значим. И поэтому можем себе позволить дружить с Гезой Бернатом. Генерал-майор Хайду может так поступить, потому что отчетливо представляет себе границы такой дружбы. Бернат — человек толковый и тоже очень хорошо это знает. С твоим младшим братом Чабой дело несколько посложнее. По складу своего характера он не похож ни на одного из нас. Личность он противоречивая, но своеобразная, именно потому так трудно управляем. Приказами или распоряжениями многого от него не добьешься. Натура у него не из легких, компанию людей глупых он не любит. Вместе с тем ты должен признать, что в нашем кругу, главным образом среди молодежи, довольно часто попадаются личности глупые, пустоголовые. Я не могу заставить твоего младшего брата дружить с подобными молодыми людьми.
Милан Радович... По своему социальному положению он к нашему кругу не принадлежит. Все верно, но человек он интересный, разносторонний, пользующийся нашей поддержкой. Он тоже хотел бы кое-чего достичь, но может это сделать только с нашей помощью. Радович отдает себе ясный отчет — я с ним не раз беседовала, — что именно ему надо подняться до уровня Чабы, то есть до нашего уровня, а не Чабе опуститься до его. Радович прорвался сквозь заслон своего круга, что удается людям лишь особо талантливым. Вместе с тем он сознает, что, если хочешь остаться на поверхности, надо приспосабливаться. Наша историческая задача — приковывать к себе талантливые народные силы. Андреа — миленький, чистый щенок. Мне лично она нравится. У нее нет собственности? Полагаю, это вещь не главная. Если Чаба ее любит и будет с нею счастлив, я готова благословить их обоих. В этом вопросе я шуток не люблю. Сынок, ведь я мать. Грош мне цена, если мой сын будет несчастным! Анди — девушка небогатая, но по своему мировоззрению, отношению к жизни, поведению она принадлежит к нашему кругу. А это уже вещь существенная».
Поезд притормозил. Женщина на мгновение выглянула из окна вагона и проговорила:
— Пойми меня правильно, Атти. Но сейчас я устала и голодна. Продолжим разговор после обеда.
Теолог встал, понурив голову. Он полагал, что женщина вступит в спор с Аттилой. Уклончивый ответ тетушки Эльфи разочаровал его. В его светло-каштановых матовых волосах мелькнул луч света и снова погас.
Поезд ходко несся мимо знакомых мест. В лихорадочном взоре Эндре отражалось беспокойство, ему было стыдно, он чувствовал, что своим молчанием предал друга. Перед ним предстало печальное личико Андреа, затем нахлынули воспоминания...
Вот рядом стоит девушка в матросской блузке и темно-синей плиссированной юбке. «А ты, Эндре, на танец меня не приглашаешь?» Вдоль стен сидят мамы. Чаба увлеченно играет, ловко варьируя мелодию, но задавая отличный темп. Он посматривает на Эндре, взглядом подбадривая его: «Ну ты, церковный мешок, пригласи же ее, я тебе разрешаю». Он обвивает руками талию девушки — ладони от волнения покрываются потом, у Андреа на спине напрягаются мышцы. «Обними покрепче, — предлагает она, — иначе танцевать невозможно». Он механически подчиняется, глотая обильную слюну и будучи теперь уверенным, что любит девушку. Но Анди принадлежит Чабе...
Рано пробудившееся половое влечение основательно потрепало Эндре, продолжая мучить его и по сей день. Ему исполнилось уже двадцать, лет, а он еще не имел дела с женщиной. Его упорной, железной воле до сих пор удавалось преодолевать проявляющиеся инстинкты, но не богатое воображение. Мысленно он уже не раз переживал все радости и муки любовных утех. Разумеется, с Андреа. Только с ней одной. Ему не раз чудилось, что не было бы ничего неожиданного, если бы Андреа предстала вдруг перед ним в обнаженном виде.
Поезд мягко покачивало, колеса гулко стучали по рельсам. Эндре откинулся на спину, подпер голову, его худые, впалые щеки заливала краска. Голос тетушки Эльфи доносился до него словно с того света. Говорила она тихо, невозможно было понять ни единого ее слова. Глубоко вздохнув, он открыл глаза.
— Мне представляется, — проговорил он, — Чаба должен будет воздать хвалу всевышнему, если Андреа выйдет за него замуж.
Собеседники изумленно на него взглянули, не понимая, к чему он клонит, поскольку женщина почти целый час беседовала с Аттилой совершенно о другом. Он заметил устремленные на него удивленные взгляды, но, даже не удостаивая их своим вниманием, точно лунатик, вывалился из купе.
Поезд протяжно загудел, и искры, сыпавшиеся из трубы паровоза, засверкали перед окнами, точно светлые ленты.
Любезность тетушки Эльфи застала Андреа врасплох. Та обняла ее, поцеловала, увлекла за собой на кухню, показала ей блюда, уговорила попробовать жареного цыпленка, с беспокойством наблюдая, понравилось ли кушанье. От такого обилия душевности Андреа совсем расчувствовалась, вся ее неприязнь улетучилась.
Вальтер фон Гуттен вел себя исключительно тактично, домой не пришел, чтобы не мешать Эльфи принять венгерских друзей по своему усмотрению, но своевременно позаботился о напитках — французском коньяке с пятью звездочками, ароматной венгерской палинке и рейнских винах. За столом прислуживали старая гувернантка, седовласая Аннабелла, и ее племянница, голубоглазая Луиза, а обязанности виночерпия добровольно взял на себя Аттила. Лейтенант был поразительно любезен и предупредителен. Андреа нашла, что на сей раз в его взгляде отсутствует жадное желание и он разговаривает с нею почти как с сестрой. К смущенным взорам Эндре она уже привыкла и даже во сне не могла бы себе представить, что за замешательством теолога уже скрывается нечто вроде болезненной чувственности.
Разговоров за столом было немного, прозвучало только несколько фраз по поводу вкусного ужина. За окнами временами свирепо завывал ветер, лишь на минуту затихал, чтобы затем взреветь с новой силой. Андреа сидела напротив тетушки Эльфи, которая с интересом рассматривала раскрасневшееся лицо девушки, ее темно-голубые глаза, скрытые под сенью густых ресниц. Иногда ее охватывало чувство, будто Андреа прибыла сюда из какой-то ближневосточной страны, напоминая своей фигурой, осанкой, лицом египетских женщин.
С едой было уже покончено, когда неожиданно поднялся Эндре. Он слегка наклонился вперед, так что на спине резко вырисовывались его лопатки. Левой рукой он поправлял очки в золотой оправе, а в правой держал бокал, полный вина. Чаба, приподняв веки и сморщив лоб, взглянул на него, не понимая, чего же хочет его друг. Раскрасневшаяся Андреа улыбалась. Аттила едва заметно кашлянул и быстро взялся за сигарету. В дверях гостиной застыла ухмыляясь белокурая Луиза. Сняв передник, она тут же сделала приглашающий жест.
Эндре посмотрел на хозяйку. Тихо, по-церковному разделяя слова, он попросил разрешения поднять бокал за здоровье семьи Хайду и присвоение Аттиле чина лейтенанта, одновременно моля всевышнего благословить всех членов семьи.
— В мае нынешнего года, — сказал он, — по случаю двухсотпятидесятой годовщины освобождения Будайской крепости венгерская делегация нанесла визит главе католического мира в Ватикане. У нас, евангелистов, идут споры с католиками, но, по-моему, с тем, что сказал папа венгерской делегации, мы должны полностью согласиться. Нынешние времена, заявил, в частности, глава католической церкви, очень напоминают то, что происходило двести пятьдесят лет назад, ибо сегодня над миром опять нависла огромная опасность — коммунизм, который по своей сущности угрожает не только христианству, но и всему человечеству.
Чаба, лениво зевнув, облокотился на стол. «Этот попик совсем, видать, рехнулся, — подумал он. — Что с ним такое происходит? Ну подожди, святоша, я тебе как-нибудь расскажу, кто угрожает человечеству... — В раздражении он начал покусывать нижнюю губу и, только взглянув на мать, воздержался от того, чтобы вслух не обозвать Эндре идиотом. — Эта скотина, — он покачал головой, — уже забыла о том, что сделали нацисты с Витманом и Эрикой...»
— Перед венграми вновь стоят большие задачи... — продолжал тем временем разглагольствовать Эндре.
Тут уж Чаба не мог выдержать и перебил друга не совсем лестными словами:
— Ты дурак, святоша! Пей свое вино и садись! — Чаба поднял бокал: — За здоровье присутствующих!
Все сразу замолчали. Андреа с испугом поглядывала на тетушку Эльфи, которая и вида не подала, что встревожена замечанием сына, к своему бокалу она так и не притронулась.
Аттила невозмутимо курил.
— Продолжай, — сказал он Эндре, который настолько смутился, что забыл сесть. Однако желание говорить у того уже пропало. Лицо его так и пылало от стыда.
— Извините, — наконец вымолвил Эндре и сел. По всему его виду было заметно, что слова Чабы оскорбили его.
— Ты сейчас, видимо, считаешь себя очень остроумным, — заговорила Эльфи, обращаясь к сыну. — Возможно, даже ликуешь внутренне: как же, я, Чаба Хайду, эффектно сразил Эндре Поора, своего друга! Как богат твой лексикон, сынок... Какие в нем слова: «святоша», «дурак»... — Чаба смущенно улыбнулся. В душе он уже жалел о своем срыве и потому не стал спорить с матерью. — Я бы очень хотела, чтобы ты извинился перед Эндре, — строгим тоном проговорила Эльфи.
«Ну уж нет, — подумал сын, — прощения я просить не стану хотя бы потому, что Эндре и на самом деле дурак». В этот момент он почувствовал, как Андреа под столом наступила ему на ногу. Он бросил злой взгляд на девушку.
— Ну-с? — Эльфи закурила, ожидая, что же скажет сын, но он молчал. — Эндре, тогда я прошу у тебя прощения, — проговорила генеральша.
Священник поднял голову. Глаза его горели.
— Что вы, тетушка Эльфи, ничего такого не случилось. Мы друг другу, бывает, еще и не такое говорим, Чаба пошутил, — попытался Эндре выгородить друга.
— Нет, я не шутил, Эндре. — Чаба бросил на друга косой взгляд. — Именно поэтому я и не намерен извиняться перед тобой. Ты и на самом деле дурак.
— А ты, Чаба, самый что ни на есть грубиян, — спокойно заявил Аттила. — Вот когда бы твой наставник Милан Радович порадовался за тебя, он бы даже гордился тобой.
— А ты, Аттила, выбирай выражения, когда говоришь. Что за манера разговаривать? Простолюдины и те выражаются лучше, чем ты.
Лейтенант посмотрел на мать, в спокойствии которой было что-то угрожающее.
— Мама, я солдат, а не поэт.
— Но здесь тебе не казарма.
— А я не твой солдат, — добавил Чаба, сгребая со стола в ладонь рассыпанные спички. — Могу тебя утешить. Милан этому не порадовался бы.
Аттила мило улыбнулся, однако Чабу это нисколько не успокоило, так как он знал, что это самое опасное.
— Прошу прощения, мама, — галантно извинился лейтенант, — я постараюсь свое мнение о господине Милане Радовиче выразить в поэтической форме, насколько это будет в силах...
— Я полагаю, что нам уже пора прекратить спор на эту тему, — перебил брата Чаба. — Мы оба знаем, почему ты нападаешь на Милана.
Андреа забеспокоилась, так как почувствовала, что атмосфера все больше накаляется. Знала она и то, что Чаба очень любит своего друга и будет его всячески защищать, а это означает, что так хорошо начавшийся дружеский вечер окончится скандалом.
Тетушка Эльфи тоже хорошо понимала это и потому решила взять инициативу в свои руки. Мысленно она решила при первом же удобном случае поговорить отдельно с каждым из сыновей, а теперь нужно было как-то разрядить обстановку. Тихо и спокойно она заговорила о нормах поведения, об уважении друг к другу, чему всем, по ее мнению, пора было бы уже научиться. Затем она взяла под свою защиту Радовича, сказав о том, что у того было очень тяжелое детство, ему-де пришлось пережить и голод и холод, а это, естественно, не могло не отразиться на его поведении.
— Мама! — Аттила вскочил со своего места: — Тебя ввели в заблуждение! Человек, который называет господина регента глупцом, а фюрера сумасшедшим авантюристом, никак не может быть добрым, и место ему за решеткой. Я таких типов, нравится это тебе, мама, или не нравится, называю заразой. И если бы вы два года назад не вмешались, то я бы научил Милана Радовича, как нужно разговаривать с порядочными людьми.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь. — Эльфи встала, видя, что Аттила весь дрожит от негодования, она подошла к нему и взяла его за руку: — Успокойся, Аттила.
— Как же я могу успокоиться, если у моего брата имеются такие друзья? Посмотри-ка на него, — он показал на Чабу, — он еще и ржет! Ему, видимо, нравится, что я возмущаюсь. Мне обидно, что мой родной брат дружит с такими никчемными типами. — Подойдя к окну, он распахнул обе его створки и нервно забарабанил пальцами по подоконнику.
Эльфи строго посмотрела на Чабу. Эндре, низко наклонив голову, теребил худыми пальцами бахрому скатерти.
— Собственно, что с вами случилось? — спросила Эльфи. — С какого времени вы так рассорились?
Чаба подошел к матери и нежно поцеловал ее:
— Мы не ссорились, мама. Я не знаю, почему Аттила так по-глупому завелся.
Лейтенант перестал барабанить по подоконнику. Слегка сгорбившись, словно намеревался напасть на брата, он подошел к Чабе.
— По-глупому? Ты считаешь, что я говорил глупости?
Чаба улыбнулся во весь рот и недоуменно развел руками:
— Да... Эндре тоже так считает.
Теолог поднял глаза и тихо произнес:
— Милан очень вспыльчив и порой говорит не думая. То, что он сказал о господине регенте и Гитлере, он как раз говорил не подумав.
Андреа, стоя у окна, внимательно наблюдала за мужчинами и за хозяйкой дома.
Чаба решил принудить Эндре к откровенности. Посмотрев ему прямо в глаза, он сказал:
— Не выдумывай. Ты хорошо знаешь, что Милан говорил это совершенно серьезно, а господина регента он действительно считает глупцом, а Гитлера — авантюристом. А почему бы, спрашивается, ему и не иметь собственного мнения?
Генеральша вздохнула и, забыв о сдержанности, к которой себя принуждала, произнесла несколько раздраженно:
— Чаба, ты шутишь, не так ли?
— Я не шучу, мама. У меня лично об этих людях еще худшее мнение, и не высказываю я его только потому, что Аттила и меня посадит за решетку.
— Боюсь, что ты и на самом деле туда попадешь, — заметил лейтенант. — Голос у него был уже совершенно бесстрастный. — Прошу тебя, прекрати свою дружбу с Миланом Радовичем.
Чаба был удивлен столь резкой сменой настроения брата. У него появилось такое чувство, что за внешне спокойными словами брата скрывается что-то угрожающее, какая-то неизвестная опасность.
— Спасибо, что ты беспокоишься обо мне, — сказал он, — но тебе бы следовало знать, что к дружбе я всегда относился очень серьезно. Я, конечно, знаю и достоинства и недостатки Милана. Я люблю его, так как он честный и открытый человек. И я буду считать его своим другом до тех пор, пока не разочаруюсь в нем. — Повернувшись к матери, он продолжал: — Не сердись, мама, я очень сожалею, что расстроил тебя. Я не хотел этого. Если разрешишь, я провожу Андреа домой. — Дойдя до дверей, Чаба остановился и, повернувшись к Эндре, сказал: — Ты меня знаешь. Знаешь, что я не являюсь ни коммунистом, ни анархистом. Но если когда-нибудь будешь говорить об опасности, которая угрожает человечеству, то подумай о Пауле Витмане и Эрике Зоммер.
Обнявшись, они шли по безлюдной улице. Андреа прижалась к Чабе.
— Скажи, зачем Аттиле понадобилось устраивать такой спектакль? — спросила она.
— Представлению не имею, — ответил Чаба. — Ну и я идиот порядочный. Тысячу раз обещал себе, что не стану с ним спорить, и все же не сдержал слова. Знаешь, смешно то, — продолжал он грустно, — что я и с Миланом часто спорил, так как и он иногда нес такую несусветную чепуху, что в пору на стену лезть. Я с ним во многом не согласен, но, когда кто-нибудь обижает его, я воспринимаю это как личную обиду и спешу ему на помощь. Я и Эндре люблю: он открытый и честный парень. Жаль только, что хочет стать священником, но, в конце концов, это его личное дело. Правда, Милан тоже прямой человек, но он совсем иной. И потому его я люблю как-то по-другому. Возможно, потому, что он больше нуждается в любви, чем Эндре.
Порывистый ветер гнал над городом грозовые тучи, а где-то в стороне уже сверкали молнии. Сильная духота вскоре сменилась приятной прохладой. Ветер бил в лицо, врывался под одежду, холодил тело. Девушка зябко вздрогнула и крепче прижалась к Чабе. Неожиданно ее охватило чувство страха, события последних дней показались ей такими, будто она видела их во сне, хотя на самом деле она знала, что это был вовсе не сон. Вот она идет рядом с Чабой, любовницей которого стала десять дней назад. И это вовсе не сон. Быть может, чувство страха родилось в ней от ранее неизведанного чувства счастья. Она всегда считала себя слабой и была далеко не уверена в том, выдержит ли их любовь испытание разлукой. Через несколько дней она должна уехать на родину. И совсем неизвестно, что же ее там ожидает. Возможно, что она поступит учиться к Силади, где у нее нет ни одного знакомого: ни среди учащихся, ни среди преподавателей, даже подруги хорошей и той нет, с кем бы она могла откровенно поговорить. Чего стоит счастье, когда человек должен таиться ото всех?
Когда Чаба сильнее прижал ее к себе, она открыла глаза и улыбнулась. «Боже, какая же я дура! — подумала она. — Чаба идет рядом со мной, а я думаю черт знает о чем. Разумеется, мне будет сильно не хватать его. Конечно, плохо и то, что у меня нет задушевной подруги, но это-то я как-нибудь переживу. Чабе по сравнению со мной значительно легче, так как у него есть друзья, ну хотя бы Эндре, Милан». Неожиданно она остановилась и, подняв голову, спросила:
— А Милану ты расскажешь?
— О чем?
— Что я твоя любовница, — проговорила она спокойно и безо всякого стыда.
Чаба перехватил ее взгляд и, положив руку ей на затылок, сказал:
— Ты для меня не любовница, Андреа. Пойми это раз и навсегда.
— А кто? — Увидев, что Чаба задумался, добавила: — Я нисколько не стыжусь этого: я счастлива, что принадлежу тебе.
Чаба медленно пошел дальше. Слева от них чернели остатки полусгоревшей лавочки, стены которой были оклеены какими-то плакатами.
— Мы любим друг друга, — проговорил Чаба, — а это главное. Но кое-что мне все-таки хотелось бы сказать. Я, конечно, не знаю, что с нами будет завтра или послезавтра. Зато я знаю, что очень люблю тебя. Или ты станешь моей женой, или я никогда ни на ком не женюсь.
— Ничего не обещай на далекое будущее, а то вдруг полюбишь другую. Или я почему-либо разочаруюсь в тебе. И ты будешь обо всем этом рассказывать Милану?
— Это не имеет к нему никакого отношения, хотя он и знает о твоем существовании и о том, что я тебя люблю.
— А разве вы не разговариваете с ним о своих любовных похождениях?
— Разговариваем, но наши с тобой отношения — это не любовное похождение.
После долгого молчания Андреа спросила:
— А что мы будем делать, если у меня родится ребенок?
— Если у нас родится ребенок? — серьезно переспросил Чаба. — Воспитаем его. Единственное, в чем я глубоко уверен, это то, что наш сын — если у нас родится сын — никогда не будет солдатом.
Домой Чаба вернулся за несколько минут до полуночи. Он основательно промок под дождем, однако не обращал на это внимания. Он был погружен в себя, но знал, что мать, видимо, постарается поговорить с ним. Он не хотел ее обижать и решил, что если она не легла спать, то попросит у нее прощения. Поговорит с ней. Вот только о чем? Об Аттиле? Этого он сделать не может, так как это было бы расценено как жалоба на старшего брата, а не то, чего доброго, как измена ему. Чаба был зол на брата. Спустя два года наконец-то удался их план: они могли бы беззаботно и счастливо провести все лето вместе в Берлине, и вот теперь Аттила все испортил. С тех пор как их родители жили в Лондоне, братья редко встречались друг с другом, отец без разрешения начальства вообще не мог покинуть место своей службы, в прошлом году он даже на рождество не приезжал домой и потому очень обрадовался, когда узнал, что сможет провести отпуск в Берлине. И вот теперь Аттила взорвал такую бомбу!
Чаба и сам не знал, почему он недолюбливал старшего брата. Не раз и не два он мысленно копался в своих воспоминаниях, чтобы воскресить в памяти хоть какую-то причину своего столь сдержанного отношения к нему. Так ничего не обнаружив, он решил, что ошибка кроется в нем самом. Но почему? Возможно, вся беда заключалась только в том, что Аттилу в десятилетнем возрасте отправили учиться в Кесег, в военное училище, и потому у братьев не было случая лучше узнать и полюбить друг друга. С этим предположением нельзя было не согласиться. А воспитываясь в военном училище, Аттила на все смотрел совершенно другими глазами, чем он, Чаба. Так, например, Аттила не любит прислугу. Высокомерным тоном, всеми своими поступками он постоянно старается оскорбить кого-нибудь из прислуги. Наблюдая за этим, Чаба всегда стыдился чего-то и, словно желая хоть как-то загладить грубость Аттилы, сам старался быть более вежливым с прислугой. Странным было то, что ни отец, ни мать не были грубиянами, следовательно, свою грубость Аттила унаследовал отнюдь не от родителей.
В гостиной матери не оказалось, зато в комнате дядюшки Вальтера еще горел свет — видимо, он совсем недавно вернулся домой. Недоуменно пожав плечами, Чаба направился в свою комнату, где, к немалому удивлению, нашел Аттилу. Он сидел на диване и листал какой-то военный журнал.
— Сервус, — вымолвил Чаба, закрывая дверь. «Я буду держать себя так, — решил он про себя, — как будто ничего не случилось». — Это ты?
Буря стихла, раскаты грома доносились откуда-то издалека, дождь пошел потише. Чаба открыл окно, и в комнату хлынул поток свежего воздуха. Стащив грязные ботинки и промокшие носки, он сунул ноги в домашние тапочки, ожидая, что же скажет ему брат. Однако Аттила продолжал молча листать журнал.
— Здесь тоже ливень был? — спросил Чаба и начал раздеваться. — На улицах полно воды — целое море. — Он повесил брюки и куртку на вешалку. — В книжном шкафу у меня стоит бутылка палинки. Будь добр, достань и налей, а я пока разотру себя.
— Я не пью. — Аттила небрежно бросил журнал на стол.
— Тогда налей мне. — Достав полотенце, Чаба начал растирать себе тело. — А жаль, палинка очень хорошая.
— Спасибо. — Голос Аттилы был холоден. Он стоял так, как будто и не слышал просьбы брата.
Чабу охватило беспокойство: он не понимал поведения брата. Судя по всему, он не собирался мириться, напротив, он чувствовал себя оскорбленным.
— Что тебе, собственно, от меня нужно? — спросил Чаба, нахмурив брови. — Ты что, онемел, что ли? Если ничего не нужно, то оставь меня в покое. — Все это он произнес отнюдь не грубо.
Аттила спокойно закурил.
— Послушай меня, Чаба, — тихо, но решительно сказал он. — Если бы ты не был моим братом, я бы подробно разобрался в твоих бедах, но я не стану этого делать, так как не хочу портить летний отдых родителям.
Чаба был удивлен поведением Аттилы, в голосе которого звучала не только угроза, но и превосходство. Ранее такого он у брата что-то не замечал. Чаба знал, что Аттила дерзок, любит поспорить, готов пойти на любое смелое дело, но его никогда не покидало ощущение, будто он боится Аттилу. И снова Чабу охватило чувство, что это он виноват перед братом. Словно признав свое поражение, он сел на диван и сказал:
— Ты спокойно можешь меня ударить. Если это так необходимо тебе для самоутверждения, ударь, пожалуйста. Правда, я тоже не слабак и могу дать тебе сдачи, но если быть откровенным, то я, собственно, еще ни разу в жизни по-настоящему не дрался. И только потому, что считал это унизительным. — Сняв с плеча полотенце, он начал растирать им ноги. — Когда я шел домой, то невольно задумался: почему мы, собственно, так отдалились друг от друга? Ты мог бы сказать, что тебе во мне не нравится?
Почувствовав свое превосходство, Аттила сел на стол.
— Просто мы не любим друг друга, — сказал он. — По какой причине — этого я и сам не знаю. Меня не утешает даже то, что и ты не любишь меня. — Откинув волосы со лба, он продолжал: — А ведь мы родные братья, и тут мы ничего изменить не сможем. Нам как-то необходимо терпеть друг друга, особенно на виду у родителей.
Чаба с изумлением слушал откровения брата, понимая, что за его холодными и бесстрастными словами кроется ненависть.
— Ты меня ненавидишь? — спросил он.
— Нет, Чаба, пока что дело до этого не дошло, но было бы трагично, если бы это случилось... — Он хотел еще что-то сказать, но Чаба перебил его:
— Я тебя вроде бы никогда не обижал, но, видимо, какая-то причина все-таки имеется, раз мы до этого докатились.
Глаза Аттилы потемнели, на какое-то мгновение его охватил порыв злости, бескровные губы чуть заметно задрожали.
— Причин много, — хрипло проговорил он. — Прошлым летом твой друг злоупотребил своим правом гостя, а ты не только не возмутился, но и обрадовался этому. Я никогда не забуду его нахальную усмешку.
Чаба сразу же догадался, на что намекает брат — на связь Милана с Эмеке.
— Ты говоришь глупости, — сказал он, — не следует преувеличивать тот случай. Эмеке и тебе нужна была только для постели, никакой другой цели ты не преследовал. По-моему, тебе было прекрасно известно, что ты у нее не первый и не последний. Так уж случилось, что Милан опередил тебя. Почему же тебе не мешали ее прежние ухажеры, а Милан вдруг помешал?
— Он выставил меня на посмешище.
— Это сделал не он, а сама Эмеке. Если хочешь знать, после отъезда Милана она и меня намеревалась затащить в свои сети.
— И ты согласился?
— Если бы было желание... Не сердись, Аттила, это отнюдь не причина, чтобы мы невзлюбили друг друга. Откровенно говоря, отдаляться друг от друга мы начали совсем не с прошлого года. Причина отчуждения заключается в чем-то другом.
Спрыгнув со стола, Аттила подошел к окну. Чаба сразу же заметил, что брат словно заколебался и ломает себе голову, как же ему теперь быть.
— Мы живем как бы в различных мирах, — объяснил он. — По-разному чувствуем, по-разному думаем, да и люди-то мы с тобой, выходит, разные.
Чаба начал мерзнуть и закутался в халат.
— Я не знаю, что ты имеешь в виду... Различные миры... Эти слова мне абсолютно ни о чем не говорят.
— Но это так и есть, — заметил Аттила. — Ты ненавидишь Гитлера, а я им восхищаюсь.
— Это верно. Но если тебе это мешает, Аттила, могу сказать, что меня Гитлер вообще нисколько не интересует.
— А должен интересовать, — сказал лейтенант, подходя к столу. — Ты хоть знаешь что для всех нас значит Гитлер?
— Для кого это «для всех нас»?
— Для нас, венгров.
— Не имею ни малейшего представления.
— С его помощью мы можем возродить Великую Венгрию, с землями Трансильвании, Северной Венгрии, Бачкой и Банатом.
— Возможно, я как-то об этом не думал. Я, конечно, тоже венгр, — сказал он, — но вот уже два года как живу в Германии. Видимо, поэтому я и смотрю на Гитлера несколько иначе. Его имя связано в моем представлении с гибелью Витмана, исчезновением Эрики Зоммер, поджогами лавок и магазинов, сжиганием книг на кострах и многим другим. Если же говорить о тебе, то ты никогда не интересовался по-настоящему ни музыкой, ни художественной литературой. Меня же то и другое очень влекло, гораздо больше, чем политика, например, или же военная служба.
— Кто такой этот Витман?
— Очень талантливый художник, но еврей по национальности. Его арестовали и бросили в концлагерь только за то, что он влюбился в немецкую девушку — арийку.
— Почему ты так любишь евреев? — неожиданно спросил Аттила. — Кому-кому, а тебе следовало бы знать, что именно из-за них мы в восемнадцатом году проиграли войну, они же организовали у нас революцию, они же доведут нашу страну до верной гибели.
— Извини, но все это глупости. Я даже не стану спорить с тобой по этому поводу. Что значат твои слова? Меня нисколько не интересует национальность человека, его религия или цвет кожи. Какой же из меня получился бы врач, если бы я смотрел на мир и на людей так, как это делает Гитлер пли ты? Я уважаю людей честных и полезных, а нечестных и бесполезных — презираю.
— А тебя нисколько не смущает то обстоятельство, что твоя теория сродни теории коммунистов? Это здорово попахивает коммунистической пропагандой.
— А почему не христианской? Я до сих пор не прочел ни одной книги Карла Маркса или Фридриха Энгельса, зато не раз перечитывал библию. А эту, с твоего позволения, теорию я нахожу правильной независимо от того, коммунистическая она или же христианская. Она попросту человеческая.
— Возможно, что Маркса ты и не читал, — сказал Аттила, — но это еще ничего не значит. Среди безграмотных очень много верующих, хотя они не читали библии и не слушали проповедей священников.
— Понятно, — кивнул Чаба. — Кто же, по-твоему, является моим коммунистическим попом?
— Милан Радович.
Чаба откровенно рассмеялся:
— Ты очень странный человек, Аттила. Милан увел у тебя из-под носа девушку, это тебя рассердило, даже озлобило, и теперь ты из-за этого готов обвинять его черт знает в чем. Милан не коммунист.
— Он признался.
— В чем он признался?
— В том, что он коммунист. Член партии с семнадцати лет. Ведет пропагандистскую работу среди эмигрантов в Австрии и Германии по заданию загранбюро партии.
Чаба все еще улыбался, но в его мозгу уже бились такие слова, как «он признался», «загранбюро партии». И вдруг его осенила догадка, что, видимо, произошла какая-то трагедия, и он начал что-то подозревать. Выходит, Аттила совсем не случайно поджидал его. С лица Чабы сползла улыбка, черты лица словно окаменели, он впился в брата испытующим взглядом.
— Откуда тебе это известно? — спросил он.
— Два дня назад Милана Радовича арестовало гестапо, — ответил Аттила. — Сейчас допрашивают дядюшку Вальтера. Эндре тоже пока закружили... Здесь же находится профессор Отто Эккер... Ты его знаешь?
Чаба кивнул. Встав, он подошел к книжному шкафу и вынул из него бутылку палинки и одну рюмку. Вернувшись к столу, он машинально поднял бутылку, но тут же поставил ее.
«Арестовало гестапо...» Сухой, бесчувственный тон брата будто парализовал Чабу. Перед его глазами на расстоянии вытянутой руки маячило грушеподобное лицо Аттилы, в уголках его губ затаилась ехидная улыбка. На какое-то мгновение Чабе показалось, что брат, видимо, шутит, потому и улыбается так, однако Аттила не имел обыкновения шутить с ним. Оцепенение Чабы не было продолжительным, очень скоро мозг его разобрался в смысле сказанного, установил взаимосвязь названных имен, а в следующий миг перед мысленным взором Чабы уже предстало худощавое лицо Милана с коротко постриженными черными волосами, горящим взглядом темных, глубоко посаженных глаз и скорбной линией рта. Ему казалось, что он видит всю гибкую мускулистую фигуру Радовича, а рядом с ним по-детски хрупкое тело Эккера с непропорционально большой блестящей головой и маленькими, неестественно широко поставленными, коричневато-зелеными глазами.
— Когда ты полностью придешь в себя, — не без ехидства продолжал Аттила, — то, видимо, спросишь, каким именно образом он провалился.
— Конечно, — тихо вымолвил Чаба, втайне обрадовавшись, что он еще в состоянии говорить.
— Это я обратил внимание полиции на личность Радовича. И только для того, чтобы доказать свою правоту. — Засунув руку в карман, он зашагал по комнате. — Я еще в прошлом году летом говорил, что этот Радович — довольно темная личность, но ты не поверил мне.
Чаба наполнил рюмку палинкой и выпил, затем снова налил.
— Короче говоря, ты превратился в полицейского доносчика, — спокойно проговорил он.
Аттила воспринял слова брата так, как будто его вдруг ни с того ни с сего ударили по лицу.
— Следи за тем, что ты говоришь, — угрожающе бросил Аттила.
Чаба, казалось, не обращал на него никакого внимания. Он поднял рюмку — рука его так дрожала, что он капнул палинкой на губу и вытер тут же ее рукой, — и заявил:
— До сих пор в семье Хайду не было доносчиков, а теперь вот есть.
Не отдавая отчета в своих действиях и не понимая, что младшим братом сейчас руководила лишь горечь и боль, оскорбленный Аттила кулаком со всей силой ударил Чабу по лицу. Тот зашатался и головой стукнулся о стену, почувствовав резкую боль в затылке, однако сознание все же не потерял, даже глаза и те не затуманились. Глядя на искаженное злобой лицо брата, Чаба увидел, что он готовится нанести ему новый удар. В мозгу пронеслась мысль, что следовало бы защищаться, однако он не пошевелился, даже руки не поднял к лицу. Следующий удар пришелся в подбородок. Его пронзила резкая боль, в глазах потемнело, а потом Чаба уже ничего не чувствовал.
Чаба не знал, как долго находился без сознания. Он лежал на полу. Подбородок ужасно ломило. С трудом подняв руку, он дотронулся до него. В первый момент ему показалось, что у него сломана кость. Он осторожно пошевелил челюстью. Нет, кость была цела. Посмотрев на руку, он увидел, что она перепачкана кровью. Видимо, обморок длился всего лишь несколько секунд, так как кровь еще не запеклась. Он потряс головой, встал, опираясь о стену, и поплелся в ванную. Посмотрел на себя в зеркало — лицо было бледным, губа все еще кровоточила. Скорчив кислую гримасу, смыл с лица кровь, а затем протер его одеколоном.
Чаба все помнил точно. Удар брата как бы подвел черту под их спором. Теперь между ними ничего нет. Однако больнее удара кулаком Чаба воспринял то, что сделал его брат против Милана. Его поступок непростителен и необъясним. Видимо, с Аттилой произошло что-то ужасное, если он решился на столь подлый шаг. Неожиданно в голове Чабы родилось сомнение: может быть, Аттила только хотел попугать его, а он вдруг взял да и воспринял его глупость серьезно.
Вернувшись в свою комнату, Чаба выпил рюмку палинки, сел и снова задумался.
Нет, его брат не врал. «И только для того, чтобы доказать свою правоту. Я еще в прошлом году летом говорил, что этот Радович — довольно темная личность, но ты не поверил мне».
Но что, собственно, случилось прошлым летом? Кроме того, что Милан увел у Аттилы Эмеке? Закрыв глаза, Чаба живо представил себе события прошлого лета.
...В прошлом году, в конце июля, когда Чаба прощался с Миланом на вокзале, то сказал ему:
— Привет, старина. До первого сентября я буду в Балатонвилагош. Приезжай на несколько деньков.
На площадке вагона Милан стоял без пиджака, в белой сорочке. Он смеялся, махал рукой, и, чем дальше удалялся поезд, тем меньше становилась его крепко сбитая фигура. Когда же состав повернул направо, Милан и вовсе исчез из вида.
Целых два дня в Будапеште! С утра до позднего вечера Чаба бродил по городу с Андреа. С ней тоже придется прощаться: она уезжает к отцу в Вену, а оттуда дальше, в Швейцарию. Перед ее отъездом Чаба был весь день мрачным, даже домой идти не хотелось. Вечером приехали из Лондона родители. Он немного оживился. Всей семьей поужинали в ресторане отеля «Геллерт». Отец был весел, мать тоже была довольна обретенной свободой. Аттила пил больше, чем обычно, и, не закрывая рта, рассказывал различные военные истории, причем делал это так искусно, что все громко смеялись, а у отца от смеха даже слезы выступили на глазах, Чаба тоже смеялся. Мать поинтересовалась у Аттилы, все ли в порядке с их виллой. Тот не замедлил похвастаться:
— Все великолепно. Сегодня в полдень Мишка доложил мне, что она приведена в полный порядок. «Господин кадет, покорнейше докладываю: комнаты прибраны, кладовая набита продуктами, сад приведен в порядок, теннисный корт и яхта готовы принять отдыхающих. Покорнейше прошу ваших дальнейших указаний».
Все снова засмеялись. Мишка... Дядюшкой Мишкой его никто не называл, а ведь он во время войны был денщиком отца.
Первые дни на Балатоне прошли незаметно, а потом жизнь пошла более однообразно. С Аттилой и родителями Чаба встречался только за обедом. Старший брат занимался неизвестно чем, никто не знал о том, где он бывает. Чаба отдыхал, купался в озере, катался на яхте, иногда садился к роялю и играл что-нибудь веселое или грустное в зависимости от настроения. Занимаясь всем этим, он вспоминал об Андреа и с нетерпением ждал письма от нее.
Родителей на несколько дней пригласил к себе на виллу граф Иштван Бетлен. Аттила, находясь в отпуске, сманил из Алмади лейтенанта Балинта Бабарци, лихого гусарского офицера, и его сестру, рыжеволосую Эмеке, которая, не зная, чем бы ей заняться, начала флиртовать.
Неожиданно на виллу приехал на велосипеде Милан. Все тело у него было коричневым от загара, блестели только белки глаз да два ряда белоснежных безукоризненных зубов.
Аттила встретил его холодно-вежливо, даже не называл на «ты». Милан сначала несколько растерялся от такого приема и недоуменно пожимал плечами. Эмеке же с нескрываемым любопытством разглядывала красивого загорелого молодого человека. Милан тоже обратил внимание на красивую девушку.
— Послушай, Чаба, эта девушка — невеста твоего брата? — спросил Милан, когда оба друга купались в Балатоне и заплыли далеко от берега.
— Черта с два! — засмеялся Чаба. — Но залезть к ней под юбку он, конечно, непрочь.
— Тогда, старина, в силе остаются законы конкуренции.
Оба легли на спину и так плыли, наслаждаясь жарким солнцем и прохладными ласковыми волнами.
Аттила с Эмеке загорали на берегу, у самой воды. В купальнике Эмеке была еще соблазнительнее, чем в одежде. Заметив выходивших из воды Чабу и Милана, она села, приложив козырьком ладонь к глазам.
— Великолепная вода, не правда ли? — спросила она.
— Божественная, — ответил Милан, не спуская глаз с красивой груди девушки. Выйдя на берег, Милан уселся напротив девушки и, попросив у нее сигарету, закурил, а затем безо всякого перехода заметил: — Вот когда начинаешь понимать, почему у этих паршивых швабов так чешутся зубы на Задунайский край.
Аттила сразу же встал и смерил Милана пронзительным взглядом:
— «Паршивые швабы»? Кого вы имеете в виду?
Чаба сделал знак, чтобы Милан не вступал в спор, но тот словно не заметил этого.
— Кого я имею в виду? — Он выпустил дым изо рта. — Гитлеровцев.
Бабарци приподнялся на локтях и, блеснув зубами, проговорил:
— Судя по твоим словам, дружище, ты порядочная скотина. Наверняка эти речи ты слышал от своих друзей евреев.
— Как ты разговариваешь, Балинт? — одернула девушка брата. — Ты ведь не в конюшне находишься.
— Не вмешивайся! Если господин Радович чувствует себя оскорбленным, то...
— Я чувствую себя оскорбленным, — перебил Балинта Чаба. — Милан — мой друг, и потому я попрошу тебя разговаривать с ним уважительно. Я, к примеру, вежливо разговариваю с твоими друзьями.
— Однако мои друзья не поносят на каждом углу немцев и не распространяют ложных слухов! — выпалил Аттила.
Милан как-то странно улыбнулся, но на провокацию не поддался, чем очень обрадовал Чабу.
— Я не думаю, чтобы Гитлер был евреем, — совершенно спокойно заметил Милан, — не говоря уже о том, что он не является моим другом, а вот эти самые «ложные слухи» он как раз сам и распространяет. Его великолепный опус «Майн кампф» перевели на венгерский язык и издали, а все то, что я только что сказал, можно обнаружить в этой книге. К тому же газета «Фелькишер беобахтер» опубликовала на своих страницах карту, на которой восточная граница Германской империи проходит по Дунаю, с севера на юг. А во многих немецких газетах можно прочесть пространные статьи, в которых говорится о том, что «венгерский народ является инородным телом в теле Европы. Эту цыганскую нацию необходимо переселить обратно в те края, откуда они сюда пришли, то есть за Урал, а весь Задунайский край передать немцам». Все это напечатано в газетах, и, следовательно, меня не за что обзывать скотиной. Грубость и высокомерие отнюдь не являются убедительным аргументом. — Проговорив все это, Милан бросил недокуренную сигарету в воду.
— Глупости! — выпалил Бабарци и сел. — Гитлер слишком умный политик, чтобы какими-то дурацкими картами восстанавливать Венгрию против немецкого народа. Я не верю этому, понимаешь, не верю.
— Я тоже не верю, — согласился с ним Аттила, хотя в голове его уже не было уверенности.
— Разумеется, Гитлер хитрый политик, — не успокаивался Милан. — Об этом свидетельствует сам факт распространения таких карт. Фюрер бьет наверняка. Он точно знает, что в Венгрии может рассчитывать на «пятую колонну» нацистов.
— Боже мой, довольно! — воскликнул фальцетом лейтенант Бабарци. — Я не потерплю, чтобы в моем присутствии распространяли прокоммунистические заявления.
Чаба заметил, что Милан сразу же стал серьезным, а взгляд его прямо-таки угрожающим. «Если бы нас сейчас было не двое, а трое, то лейтенанту несдобровать бы», — подумал Чаба, понимая, что ему пора вмешаться. Странно, что Аттила замолчал. Видимо, брат потому не принял сторону Балинта, что не хочет противопоставить себя Эмеке, которая (этого не мог не заметить и слепой) готова защищать Милана.
— Чего ты дурачишься, Балинт? — сказал Чаба, делая знак Милану, чтобы тот помолчал. — Ты сам похож на Гитлера, так как готов защищать свои взгляды с ножом в руках. Ну, иди сюда, пырни меня ножом, а позже в казино будешь хвастаться своим геройством.
— Нужен ты мне! — со злостью бросил Балинт.
— А ведь я тоже считаю Гитлера негодяем.
— Ну хватит, — сказал Аттила. — Оставим политику наконец в покое.
Эмеке встала и улыбнулась Милану:
— Пойдемте лучше покатаемся на лодке, так приятно поработать веслами. — Она протянула юноше руку, тот подал свою и быстро вскочил на ноги.
— Останься на берегу! — В голосе Балинта прозвучала угроза.
Девушка остановилась на ступеньках деревянной лестницы, которая вела к воде, и, полуобернувшись, смерила брата презрительным взглядом:
— Милый братец, не указывай, что мне делать. К слову говоря, мне твое дурацкое поведение очень не понравилось. — Повернувшись к Милану, она сказала: — Пошли.
Милан греб со всей силой. Девушка сидела на носу лодки спиной к нему. У нее была красивая фигура, особенно бедра. Эмеке была недовольна перебранкой парней и, хотя Милан ей сразу же понравился, понимала, что лучше всего было бы сейчас уехать домой. Аттила пока оставался, так сказать, нейтральным, но после ухода Эмеке с Миланом он наверняка начнет нападать на него со злостью. Стоит только посмотреть на его лицо, которое так и пышет злобой, чтобы понять его намерения. Милан, конечно, и не догадывается, что ему в этой игре уготовлена роль мяча, которым будут перебрасываться между собой Эмеке и ее братец. А девушка решила во что бы то ни стало разозлить Балинта.
— Послушай, Чаба, — не скрывая своего озлобления, продолжал Балинт, — будет лучше, если твой друг немедленно уберется отсюда.
— Думаю, что Балинт прав, — поддержал его Аттила. — А еще лучше будет, если ты вообще прекратишь дружбу с этим типом.
Чаба ничего не ответил брату. Он смотрел на сверкающую на солнце гладь озера, на голубовато-зеленые горы вдали, подернутые легкой дымкой. Разогретый солнцем воздух еле заметно дрожал. Встав, Чаба не спеша направился к дому.
Вечером Чаба и Милан сидели на берегу озера. Курили одну сигарету за другой, чтобы отогнать от себя табачным дымом надоедливых комаров. Вода казалась темной, и лишь на северном берегу Балатона мерцали огоньки какого-то селения. Милан рассказал другу о своей победе над Эмеке.
— А жаль, — сказал Чаба печально.
— Чего жаль? По-твоему выходит, я должен был спасовать перед ней и позволить, чтобы она надо мной смеялась. Ты в своем уме? Да что с тобой вообще случилось? Стоило ли все это разжигать? — Чаба молчал, вслушиваясь в плеск ленивых волн. — Она сказала, что ненавидит своего брата, — продолжал Милан. — Вообще-то я у нее не первый. Ну, чего ты молчишь? — спросил Милан, истолковав молчание друга по-своему. — Неужели... она тебе нравится?.. Тогда почему ты не сказал мне? Я полагал, что ты увлекаешься Андреа Бернат...
— Не будем об этом, Милан. Речь сейчас не о девушке. Ты просто не понимаешь многого из того, что здесь происходит. — И он рассказал ему о том, что Эмеке потому и начала сама ухаживать за Миланом, чтобы досадить своему брату.
— Меня это не интересует. Я ведь в нее не влюблен, и, судя по ее поведению, она в меня тоже, — объяснил Милан. — А на того гусара, от которого за километр несет конским потом, я просто плюю. Если бы не ты, я бы заехал ему по физиономии, но если он и впредь будет задираться, то все равно получит.
— Езжай-ка ты лучше домой, — неожиданно проговорил Чаба, взглянув на Милана, лица которого он не мог рассмотреть в темноте, но ясно представлял, какими огромными стали у того глаза.
— Как хочешь, — сказал Милан, вставая, а когда Чаба начал было что-то растолковывать, перебил его: — Не нужно ничего объяснять, старина, я тебя прекрасно понял. Привет.
Слушая удаляющиеся шаги Милана, Чаба устыдился, у него было такое чувство, будто он предал своего друга. «Я же старался обезопасить его, — мысленно оправдывал себя Чаба. — Если бы он остался, кто знает, чтобы могло случиться. Бабарци — это дикий зверь, по понятиям которого гражданское лицо и не человек вовсе».
В тот вечер Чаба долго не мог уснуть. А тут еще, как назло, духота стояла такая, что все тело обливалось потом. Аттила со своим другом ушел на танцы. Эмеке они с собой не взяли, и она в гордом одиночестве неторопливо прогуливалась по парку.
Чаба встал и, спустившись к воде, нырнул. Затем он лег на спину и долго так лежал, глядя на высокое звездное небо, слегка шевеля руками. Ему очень не хватало
На берегу, на скамейке, сидела Эмеке. Она курила, а когда затягивалась, то огонек сигареты на миг освещал ее лицо.
— Чаба, это ты? — окликнула она юношу, когда он вылез из воды.
— Да, я, — ответил Чаба, подходя к девушке. — Угости сигареткой, — хрипло попросил он, садясь рядом с ней.
— Твой друг основательно разделался с Балинтом, — заметила девушка. — Не следовало отсылать его домой. — И она начала рассказывать, как Милан зашел попрощаться с ней.
...Они договорились на следующий день встретиться в Шиофоке и вместе провести весь день.
Вскоре Эмеке ушла к себе в комнату и, погасив свет, легла на диван. Милан нравился ей; она считала его великолепным кавалером, надеясь, что будет встречаться с ним и по приезде в Пешт. Она уже спала, когда услышала стук в дверь. Вошел Балинт, а за ним — Аттила. По лицу брата она поняла, что тот все еще не успокоился.
— Неужели это так важно? Разве утром нельзя поговорить?
Аттила смутился и что-то шепнул Бабарци — видимо, уговаривал его отложить разговор до утра, но лейтенант лишь отмахнулся от него.
— Ну, если вы так настаиваете, пожалуйста, — проговорила девушка, зевая. — Я вся внимание.
— Послушай меня, Эмеке, — начал Балинт. — Если ты еще раз решишь покататься с этим бездомным бродягой на лодке, я тебя поколочу, а его как следует проучу кнутом.
Такое беспардонное поведение брата возмутило Эмеке, тем более что все это происходило на глазах у Аттилы.
— Как это — поколотишь? И что значит бездомный бродяга? Запомни раз и навсегда, что я и впредь буду кататься на лодке с тем, с кем пожелаю. Что-то ты слишком много возомнил о себе. Я не твой денщик, так что можешь мне не приказывать. А теперь убирайтесь отсюда, и немедленно.
Бабарци хотел было что-то возразить, но его опередил Аттила:
— Послушай, Эмеке, ты нас не так поняла, мы же за тебя беспокоимся. Ты таких парней не знаешь. Тебе не ехала с ним кататься на лодке. Я боюсь, что Радович, вернувшись домой, чего доброго, начнет врать, будто был с тобой в интимных отношениях.
— А ты откуда знаешь, что он не скажет правды? Ты уж, пожалуйста, не пекись о моем добром имени. С прошлого года ты только тем и занимаешься, что пытаешься обольстить меня и стать моим любовником. Ты для этого и пригласил меня сюда, надеясь, что здесь я стану покладистей. Да-да, не отрицай... У меня с Миланом все было. Что ты на меня так вытаращился? Если бы я решилась покататься на лодке, то уж, конечно, ни за что на свете не скомпрометировала бы себя. Это я точно тебе говорю, дорогой. Я стану любовницей такого человека, который мне очень понравится.
— И этот бродяга тебе нравится? — Голос Бабарци стал угрожающим. — И он стал твоим любовником?
— Надеюсь, что на очень долгое время...
В это время раздался стук в дверь и на пороге появился Радович, одетый для езды на велосипеде.
Оба мужчины буквально остолбенели от столь неожиданной встречи. Милан почувствовал, что вот-вот может произойти взрыв страстей, и решил уклониться от скандала, взял себя в руки.
— Я зашел проститься, Эмеке, — сказал он с печальной улыбкой.
— Вы уезжаете? — удивилась девушка. — Мы же условились, что завтра... — Не договорив, она смущенно покосилась на брата и Аттилу.
— Мы-то договорились, но мой друг отказал мне в гостеприимстве.
— Чаба?
Милан кивнул.
— Я вижу, мой брат, кажется, все же одумался, — заметил обрадованно Аттила.
— Кажется, — коротко бросил Милан.
— Из этого вы можете извлечь полезный урок, молодой человек, — вклинился в разговор Бабарци.
— Точно так, господин лейтенант. Как гласит пословица, хороший поп до смерти учится. — Улыбка все еще не сошла с лица Милана. Про себя же он думал о том, что, собственно, ничего страшного не случилось. Он неплохо провел время, познакомился с красивой девушкой из высшего круга, провел с ней несколько приятных часов, и по возвращении в Пешт они могут встретиться в любое время, а если и не встретятся, то тоже большой беды не будет. А от этих грубиянов ему ничего не нужно.
— Оставьте нас, — попросила Эмеке, бросив на брата сердитый взгляд. Подойдя к двери, она распахнула ее настежь и уже твердо сказала: — Уходите!
— Выходит, ты все же не поумнела? — Бабарци перевел взгляд с сестры на Милана: — А вы не улыбайтесь так, а то мне что-то такие улыбочки не очень нравятся. Да, когда поговорите, и я вам скажу несколько слов. — Сделав знак Аттиле, он вышел.
Эмеке обняла Милана за шею и поцеловала. Милан, хотя и ответил на поцелуй, быстро высвободился из объятий девушки:
— Не будем все начинать сначала. Мне пора идти.
— Разве ты не останешься? Совсем неподалеку отсюда есть неплохой пансион.
— У меня нет денег, чтобы платить за пансион.
— Зато они есть у меня.
— Знаю, но я как-то не привык жить на содержании женщин. В Пеште как-нибудь встретимся.
— Я провожу тебя до села.
Через несколько минут они уже шли по дороге, обсаженной тополями. Эмеке взяла Милана под руку и тесно к нему прижалась.
Вскоре они вышли на шоссе. У поворота темнел дом, из его окон лился свет в крохотный сад. Полная луна позволяла видеть далеко вокруг.
На ближайшем перекрестке их поджидал Балинт. Они узнали его только тогда, когда он вышел из тени. Он остановился посреди тротуара, широко расставив ноги. В правой руке он держал хлыст.
Милан тоже остановился. Быстро оценив положение, он подумал: а один ли Бабарци? Оглянулся, ища взглядом Аттилу, но не увидел того.
— Исчезни! — приказал Бабарци сестре. — Немедленно иди к себе!
— Не пойду.
— Возвращайся в свою комнату, если не хочешь, чтобы я тебя ударил.
— Что тебе нужно? Да ты с ума сошел!
— Возможно. Я решил преподнести этому типу урок хорошего тона, а с тобой дома отец рассчитается.
— Оставьте нас, Эмеке, — попросил Милан. — Послушайтесь брата.
Девушка испуганно посмотрела на Милана и, подойдя к брату, вцепилась в его руку, начала просить:
— Балинт, не теряй головы! Будь умным!
— Оставь! — Вырвав свою руку из рук сестры, он с силой толкнул ее.
Девушка зашаталась и упала на колени.
— Ты непорядочный человек! — воскликнула она со слезами в голосе.
— Может, твой рыцарь порядочный? Он даже моего вызова не принял. — Бабарци угрожающе сделал несколько шагов но направлению к Милану. — Я сейчас его так отлуплю, что он в штаны наделает от страха.
— Не будем оскорблять друг друга, господин лейтенант, а то беда случится. Большая беда, — проговорил Милан, с трудом призывая себя к спокойствию. — Я буду вынужден защищаться.
Выругавшись матом, офицер кинулся на Милана, но тот не растерялся и бросил ему под ноги велосипед, который держал одной рукой. Рассвирепевший Бабарци споткнулся и упал на живот. Он, видимо, так сильно ударился, что от боли даже ойкнул.
Милан, сделав один прыжок, оказался возле него и мигом заломил ему правую руку за спину. Хлыст упал на землю. Бабарци попал в довольно смешное положение. Чем сильнее лейтенант рвался из рук Милана, тем крепче тот держал его, все больше заламывая руку.
— Оставь его, не надо! — умоляла Эмеке теперь уже Милана.
— Я оставлю, но он совсем озверел. Господин лейтенант, одумайтесь и убирайтесь ко всем чертям! — сказал Милан, с силой отталкивая его от себя.
Бабарци упал на колени. Милан же поднял с земли хлыст и прислонился к дереву.
Эмеке понимала, что от стыда и обиды брат ее еще больше разозлится и снова полезет в драку. Она ухватилась за него обеими руками, а сама крикнула Милану:
— Милан, уходи! Садись на велосипед и уезжай!..
Злоба и стыд умножили силы Бабарци. Он легко стряхнул с себя сестру и тут же влепил ей такую оплеуху, что она упала.
Этого Милан уже не мог снести. Он бросился на лейтенанта со словами:
— А, ты еще и девушку бьешь, черт бы тебя побрал!..
Мужчины начали колотить друг друга. Когда Милан, получив удар в живот, согнулся, Бабарци со всей силой ударил его в лицо. У парня закружилась голова, и он упал на землю, чувствуя, как офицер навалился на него тяжестью всего тела. Бабарци охватил его шею и начал душить. С большим трудом Милан вывернулся из-под офицера и, оседлав его, начал по чему попало бить его. Он даже не слышал, как Эмеке закричала, призывая на помощь. Милан только тогда перестал лупить Бабарци, когда почувствовал, что тот совсем обмяк. И в тот же момент он заметил, как от ближайшего дома по направлению к ним бежали несколько человек. Нужно было уезжать. Подскочив к валявшемуся на земле велосипеду, он поднял его.
— Не сердись! — бросил он девушке. — В Пеште обязательно увидимся. — Окинув беглым взглядом неподвижного лейтенанта, он сел на велосипед и, быстро работая ногами, укатил...
С досады Чаба кусал губы. «Желая избежать скандала, я отослал Милана, а что получилось... И всему виной эта легкомысленная Эмеке. Видать, она вся пошла в свою мать, которая снискала себе славу распутной женщины».
— Ну, ты и натворила дел! — Чаба бросил на девушку недовольный взгляд: — Скажи, скольких парней ты завлекла в свои сети?
— А почему тебя это так интересует? — спросила она резким и ехидным тоном. — Уж не собираешься ли ты преподать мне урок морали? Я думала, что ты не такой, как все.
— Воспитывать тебя я, конечно, не собираюсь... Какое мне дело до твоей жизни!.. Только...
— Что «только»? Ну говори. Почему же ты замолчал?..
— Ты, я вижу, любовь превратила в своеобразный вид спорта.
— Не будь глупцом. Любовь... Какая чепуха! Да знаешь ли ты, кто сейчас верит в эту самую любовь? Маленькие глупые гусыни да девушки из прислуги. Я своих чувств никому не отдаю и распоряжаюсь ими, как хочу. Пока я свободна, нужно пользоваться этой свободой. Кто мне нравится, к тому я и пристаю.
На дорожке послышались чьи-то шаги. Чаба обернулся и по походке узнал брата Аттилу. Пробормотав нечто похожее на приветствие, он остановился перед ними.
— А где же Балинт? — спросила его Эмеке.
— Напился. Ему неудобно, даже стыдно стало, — ответил Аттила, от которого тоже несло вином, но он старался держаться.
— И мне ужасно стыдно, — призналась девушка. — Как раз об этом я и разговаривала с твоим братом.
— С ним я отдельно поговорю.
— Не буду вам мешать, побеседуйте. Пока... — Легкой походкой она пошла по дорожке.
Глядя ей вслед, Аттила что-то хотел было сказать, но, открыв рот, только похлопал губами, как вытащенная из воды рыба, и, махнув рукой, шлепнулся на скамью. Он тяжело дышал. Белые брюки были в нескольких местах запачканы — он, видимо, падал. Ослабив узел галстука, он расстегнул рубашку.
— Ты плохо себя чувствуешь? — спросил Чаба.
Аттила махнул рукой, сжав лицо ладонями.
— Паршивая тварь! — выругался он. — Утром я ее так выброшу отсюда, что она лететь будет, не чувствуя земли под ногами. — Вытащив пачку сигарет из кармана, он неуклюже закурил, угостил и Чабу, который не отказался, чтобы не злить брата. — Я вот тебе что хочу сказать, братец. — Аттила с трудом ворочал языком. — Я рад, очень рад, что ты выставил вон этого большевика. Вот это я и хотел тебе сказать. А ты знаешь, что этот мерзавец сказал Балинту? Сначала он выругался матом, понимаешь, братишка, матерно, значит, а уж потом сказал ему, что тот из особого отряда... Но Балинт его сразу раскусил, всю ему рожу хлыстом исполосовал... Будет помнить этот день... А эта тварь якшается с таким мерзавцем, да еще хвастается...
Чаба печально улыбнулся сам себе, невольно подумав о том, как красиво обрисовал драку Бабарци, выгораживая себя, но спорить с братом не стал.
— Аттила, — Чаба чуть дотронулся до руки брата, — я вовсе не выставлял Милана. Я просто попросил его уехать домой, чтобы здесь скандала не было. Однако я по-прежнему считаю Милана своим другом и вовсе не собираюсь порывать с ним. И потому прошу тебя: не называй его ни большевиком, ни мерзавцем. Милан честный, хороший парень. Эмеке сама его завлекла, а Балинт вел себя отвратительно.
— Словом, ты его не выставил и не веришь, что он большевик? Ну хорошо, братец, очень хорошо. Подожди, и я тебе еще как докажу, что за темный тип твой Радович...
В дверь постучали. Чаба встал и потрогал подбородок, который все еще сильно болел. В дверях стоял молодой, но уже начавший лысеть мужчина. Вынув из кармана удостоверение, он раскрыл его перед юношей и, вежливо представившись, сказал:
— Прошу вас одеться и следовать за мной.
— Куда?
— В здание службы имперской безопасности.
— Но я венгерский подданный.
— Нам это хорошо известно. Вас допросят как свидетеля.
Чаба начал медленно одеваться. Он хотел было позвонить Андреа, но тут же отказался от своего намерения, решив, что ее лучше не вмешивать в эту неприятную историю. А что, если его арестуют? Нет, это невозможно. В конце концов, он сын генерала Хайду. Они просто не посмеют этого сделать. Однако неприятное чувство все же не оставляло Чабу.
Перед домом их ожидала машина. Чаба послушно уселся на указанное ему заднее сиденье. Он не понимал, почему ему нужно куда-то ехать, ведь Аттила говорил, что допросы проводят в комнате дядюшки Вальтера. Когда же Чаба вернулся домой, то заметил, что в комнате дядюшки Вальтера действительно горел яркий свет.
Чаба выглянул из окошка машины, но все окна виллы были темными. Рядом с ним сидел толстый мужчина, который, казалось, не обращал на него ни малейшего внимания. Чаба посмотрел на него сбоку, но, кроме толстого лица, ничего не разглядел.
Поездка длилась минут двадцать — двадцать пять. «Мерседес» быстро мчался по безлюдным улицам. Чаба смотрел прямо перед собой и думал, не везут ли уж его на очную ставку с Миланом. Оба сопровождающих сидели молча, но Чаба не знал, что им запрещено разговаривать, дабы задержанный почувствовал себя неуверенно.
Далее события развивались с такой быстротой, что Чаба позже не смог припомнить всех подробностей и не мог сказать, кал он, собственно, оказался в кабинете штурмбанфюрера Амадея Брауна. В комнате стояли письменный стол, сейф и несколько стульев. По виду Брауну можно было дать лет тридцать — тридцать пять. На нем был светло-серый костюм и белая рубашка с темно-синим галстуком. Темные волосы по прусской моде коротко пострижены, лицо толстое, умные темные глаза пристально смотрели на юношу, а ресницы были такие черные, словно их накрасили. Линия рта по-женски мягкая. Короткой толстой рукой он показал Чабе на стул.
Наклонив голову, Чаба сел, положив руки на колени. Поглаживая двойной подбородок, Браун что-то читал с таким видом, будто находился в комнате один.
Чабу охватило беспокойство. «Боже мой, — лихорадочно думал он, — и почему только этот толстяк ничего не говорит или, быть может, он испытывает мои нервы? Да, дорогой господин, нервы мои ни к черту не годятся! Старший брат у меня доносчик и так ударил меня по лицу, что у меня до сих пор ужасно болит подбородок. Сейчас же я очень хочу спать, господин Браун, — так вас, кажется, зовут? — и к тому же боюсь вас. Если же вам приятно играть в молчанку, то и я могу ничего не говорить...»
— Значит, вы Чаба Хайду? — вдруг спросил Браун тонким, но решительным голосом.
Чаба кивнул. И снова наступила долгая пауза. До сих пор Чабе ни разу не приходилось разговаривать ни с одним гестаповцем, о них он знал лишь понаслышке. Иногда, правда, он мысленно представлял, что когда-нибудь встретится с ними, но в его воображении это были высокие светловолосые молодчики с голубыми глазами, этакие германские исполины, полубоги арийской расы, непобедимые тевтонцы. Он вспомнил команду немецких спортсменов, которую видел на открытии Олимпийских игр, когда она проходила торжественным маршем, и потому теперь испытывал сильное разочарование. У этого Брауна только фамилия немецкая да прическа, а во всем остальном он похож на итальянца, на простого уличного певца из Венеции, хотя голос у него далеко не певческий. И все-таки что-то подсказывало Чабе, что с ним нужно быть поосторожней: не зря же он сидит за таким громадным столом. Затем Чаба почему-то вспомнил о своей матери, пожалел, что не зашел к ней. Потом вдруг в голову ему пришла мысль: она не вышла из своей комнаты, вот его и забрали... А может, ее просто не было дома? Он ничего не понимал...
От своих мыслей Чаба отвлекся только тогда, когда отворилась дверь и в комнату вошел молодой светловолосый человек в очках. Подойдя к Брауну, он что-то зашептал ему на ухо, а штурмбанфюрер лишь молча кивнул.
Очкарик показал рукой на дверь, на пороге которой появились профессор Эккер и Эндре. У окна рядом стояли два стула, на которые очкарик вежливо указал Эккеру, улыбнувшись ему при этом.
Приход профессора и приятеля несколько успокоил Чабу. Он по-дружески кивком поздоровался с большеголовым профессором, который ответил своему ученику чуть заметной улыбкой.
— Вы уже подписали протокол, господин профессор? — вежливо спросил Браун у Эккера.
— Разумеется, — ответил тот. — Могу я закурить?
— Пожалуйста, господин профессор.
Эккер закурил. Очкарик предупредительно подал ему пепельницу. Профессор поблагодарил.
— Прошу прощения, — проговорил Эндре, вставая. — Я бы хотел получить ответ...
— Какой ответ? На что? — Браун с удивлением уставился на Поора.
— До каких пор вы намерены держать меня здесь?..
— Садитесь и не шумите, — сказал Браун.
Эндре испуганно сел. Его допрашивали почти целый час перекрестным методом, надеясь вселить в него страх и принудить к чистосердечному признанию. Первые минуты он очень боялся, но вскоре, поборов страх, начал мысленно молиться: «Господи, дай мне силы в сей трудный момент. Загляни в мою душу, и ты увидишь, что в ней нет злобы, все мы, и я в том числе, твои слуги. Я смиренно несу свой крест...»
Глядя на Чабу, Эндре видел, что тот отвечает спокойно на задаваемые ему вопросы, нисколько не боясь, временами он даже улыбается. Четкие, спокойные ответы друга вселили в Эндре уверенность, что он, видимо, не принимал участия ни в каких противозаконных действиях и ничего не знал о нелегальной деятельности Милана. Эндре посмотрел на Эккера. Профессор курил, следя маленькими сощуренными глазками не за Брауном, а за Чабой.
Штурмбанфюрер явно не спешил, он машинально задавал вопросы, записывая ответы. Тихо, словно для себя, он повторил:
— Чаба Хайду, родился в Будапеште десятого февраля тысяча девятьсот шестнадцатого года. Мать — Эльфи фон Гуттен, баронесса. Отец — Аттила Хайду, генерал-майор, евангелического вероисповедания. Окончил гимназию, в настоящее время студент второго курса медицинского факультета, проживает у родного дяди, барона Вальтера фон Гуттена, подполковника генерального штаба. Одновременно изучает философию, регулярно посещая лекции профессора доктора Отто Эккера, успешно сдал экзамены по курсу древней философии.
Браун посмотрел на юношу, удивляясь тому, что Чаба не был членом ни одной молодежной организации, хотя в университете действовала не только «Гитлерюгенд», но и различные спортивные и религиозные организации. Однако было известно, что Чаба и в Венгрии жил точно такой же замкнутой жизнью. Это вызывало подозрения.
— А в кружке черкесов вы не состояли? — спросил Браун.
— Не состоял, — ответил Чаба, не понимая, почему следователь смотрит на него с подозрением. — Сожалею, но я на самом деле не был и черкесом. — И он смущенно улыбнулся.
Браун тоже улыбнулся. Откинувшись на спинку стула, он спросил:
— Это не имеет к делу ни малейшего отношения, но мне просто любопытно: почему вы не были членом кружка черкесов? — Он потрогал свой подбородок и добавил: — Это сугубо личный вопрос.
Чаба стал еще спокойнее, ему начал нравиться этот человек с тонким голосом. «Выходит, что эти люди, вовсе не варвары. У них даже чувство здорового юмора имеется».
— Думаю, не стал только потому, что все члены кружка черкесов носят свою форму, а я не люблю никакие формы.
— И это говорите вы, у которого отец и брат — военные. — Браун изумленно улыбнулся.
— Это так. Я полагаю, что в одной семье вполне достаточно двух военных, даже больше чем достаточно. — Чаба посмотрел на профессора, который хихикнул при этих словах. — А разве я не прав, профессор? — Чаба закурил, так как руки у него уже не дрожали. Глубоко затянувшись несколько раз, он вообще уверовал в себя и продолжал, обращаясь к Брауну: — Знаете ли, человек трудно переносит даже нормальное течение жизни, а если это так, тогда зачем же обременять себя лишними вещами. Разве я не прав?
В темных глазах Брауна вспыхнули искорки любопытства. «А этот парень идет по нужному пути, — решил мысленно следователь. — Его смело можно причислить к группе болтунов. Нужно его разговорить, подробнее познакомиться с образом его мышления, потом будет совсем нетрудно определить его политические симпатии и антипатии».
— Нормальное течение жизни? Что вы понимаете под этим?
— Ну как бы вам это объяснить? — смутился Чаба, сожалея о том, что сказал больше, чем следовало. — Ну, знаете ли, каждый человек родится для чего-нибудь.
— Это естественно, — согласился Браун. — Но не все знают, для чего они родились на этот свет. Не так ли?
— Так-то оно так, но в мире к этому времени уже установился какой-то порядок, о котором новорожденный, естественно, не имеет ни малейшего представления. Позже, когда ребенок подрастет, в нем воспитывают — ну как бы вам сказать — любовь к этому порядку или, строго говоря, внушают, что он единственно верный и справедливый.
— О какой справедливости вы, собственно, говорите? — спросил Браун.
Чаба пожал плечами, чувствуя, что ему будет нелегко выразить собственные мысли. В конце концов он решил, что ему нет никакого смысла красоваться перед штурмбанфюрером.
— Нам постоянно внушают, что власть, и режим ниспосланы нам богом и каждый человек должен воспринимать это как должное. Но я полагаю, что режим или порядок охраняют человеческие законы.
«В этих мыслях довольно сильно чувствуется влияние марксистских, более того, ленинских идей, — решил про себя Браун. — Не исключено, что этот парень принимал или же принимает участие и по сей день в сборищах людей, где такие мысли высказывают, умело замаскировав их. Мне уже не раз приходилось встречаться с подобными типами. Обычно это избалованные дети богатых родителей, которые обожают различные анархистские планы преобразования мира...»
— И вы не согласны с этим нормальным течением жизни или так называемой справедливостью?
— Ну как бы вам сказать, чтобы понятнее было? — Чаба посмотрел на Эккера, словно ожидал от него подсказки, — профессор взглядом как бы подбадривал его. — Собственно говоря, меня все это нисколько не интересует. Воспринимаю как уже существующее, и только. Я же говорил о лишних вещах, о форме, что все это одни глупости.
— Да-да... — Браун хотел дождаться от юноши ответа на свой вопрос. — Глупости... А почему именно глупости?
— Потому что человеку трудно переносить и нормальное течение жизни, как я уже сказал.
Браун победно улыбнулся: он явно наслаждался замешательством юноши.
— Значит, трудно, говорите, — подытожил он. — А если это так, то хочется узнать, почему именно трудно? Нужно же это узнать!
Чаба встал, подошел к Эккеру, стряхнул пепел с сигареты в пепельницу, стоявшую на столе.
Профессор шепотом и так, чтобы никто не заметил, сказал Чабе:
— По-умному и смелее.
Чаба повернулся и посмотрел на Эндре, который был погружен в свои мысли. Губы его шевелились, будто он шептал: «Осторожно, не верь ему!»
«Осторожно. А почему мне нужно осторожничать? Самое главное, я венгерский подданный. Ничего преступного я не совершил, никаких доказательств против меня у них нет. Отец мой как-никак является военным советником при самом регенте, так что иметь дело с ним они не осмелятся». Все это мгновенно мелькнуло в голове у Чабы.
— Видите ли, — в голосе юноши зазвучали нотки некоторого превосходства, — законы общества или режима сковывают личность. Я человек самолюбивый, иначе говоря, индивидуалист и потому уже не люблю, когда кто-нибудь урезает или же сковывает мою индивидуальную свободу. Поводом для этого, как правило, является, как обычно говорят, защита интересов общества. Ну хорошо, мы не звери, я это понимаю. Однако любое ущемление моей личной, иначе говоря, индивидуальной свободы я воспринимаю как какую-то тяжесть, бремя и потому стараюсь жить в рамках режима, правда, но все-таки свободно. — Чем больше Чаба говорил, тем увереннее становился в своей правоте. Он уже подумал о том, как сейчас проучит этого итальянского шарманщика, поскольку Брауна, считал он, только и можно использовать в этом качестве. Сейчас он ему такое скажет, что тот будет, словно рыба, жадно хватать ртом воздух. — Могу сказать, что я не намерен отказываться от остатков своей индивидуальной свободы.
— Тут я вас что-то не пойму, — проговорил Браун, нахмурив брови.
— Я выражался ясно. — Чаба развел руками: — Люди любят играть и играют. Не выходя за рамки режима или порядка, они создают все новые и новые режимчики или более мелкие организации порядка, которые, хотят они того или не хотят, урезают их последние свободы — я имею в виду организацию черкесов, всевозможные клубы, сообщества, различные партии, — продумывают новые правила, инструкции, законы... Думаю, что теперь вы понимаете меня. Нет? — Чаба махнул рукой. — Я знаю, что это, так сказать, все вещи добровольные и личность сама решает, вступать ей туда-то и туда-то или не вступать. Я, как видите, не вступил. Я не люблю стоять по стойке «смирно», не люблю и не хочу по воскресеньям маршировать вместе с другими... Я, видите ли, хочу спокойно и свободно гулять, прогуливаться, валяться на диване, валять дурака — короче говоря, не выходя за рамки режима, делать то, что мне заблагорассудится.
— Понятно, — проговорил неожиданно Браун. — Мне кажется, я вас понял. — Он и на самом деле был убежден в том, что понял юношу. «Нет никакого сомнения в том, что Чаба Хайду анархист, противник существующего режима. Теперь ясно, почему он попал в число ближайших друзей Милана Радовича». — Вы, конечно, знаете, что Радович коммунист? — безо всякого перехода спросил Браун. — Знаете, не так ли?
Упоминание имени друга явилось для Чабы как бы неожиданностью, и он моментально вспомнил, что тот арестован. Настроение сразу же испортилось, а от недавней уверенности не осталось и следа. Милан ведь тоже венгерский подданный, но его арестовали. В мозгу промелькнули картины ужасов, творимых гестапо, о которых в университете по секрету рассказывали студенты. А вслед за этим на ум пришли воспоминания прошедшего года — эсэсовцы, марширующие по улицам, и молодчики из отряда СА, устраивающие еврейские погромы. Вспомнил он и пятое февраля, когда вместе с друзьями решил отпраздновать день своего рождения.
...Он ждал телеграмму из Будапешта от Андреа, а почтальон, который обычно разносил телеграммы, почему-то не шел. Уже несколько дней подряд стояла морозная ветренная погода, а снег все сыпал и сыпал — сугробы достигали почти человеческого роста.
В комнату Чабы вошел дядюшка Геза. По-дружески похлопав юношу по плечу, он пожелал ему всех благ. Они выпили за рождение Чабы. И только после этого Геза передал ему длинное и нежное письмо от Андреа. Чаба очень обрадовался, и к нему снова вернулось хорошее настроение. Они разговаривали обо всем: о любви, о профессии врача, о планах на ближайшее будущее. Постепенно разговор зашел и о настоящем.
Дядюшка Геза и без того хорошо знал Чабу и его точку зрения на происходящие в мире события, так что сообщить ему что-либо новое было трудно, разве только об антинацистских выступлениях студентов.
Дядюшка Геза очень осторожно поинтересовался, не поддерживает ли он, Чаба, связей с какой-нибудь антинацистской организацией или же кружком.
Чаба с улыбкой ответил, что он не является членом ни одной организации, однако среди его друзей имеются юноши, которые настроены против гитлеровского режима. Что же касается его лично, то он и впредь не намерен вступать ни в какую организацию, даже если его об этом будут просить. И не вступит он по многим причинам, а самое главное, потому, что он приехал сюда учиться, чтобы стать хорошим врачом, а отнюдь не для того, чтобы заниматься политикой. Он не собирается терять ни своей независимости, ни своей свободы, зная, что нелегальная работа требует от человека многого. Да он и не подготовлен вовсе для такого рода деятельности.
Дядюшка Геза хотя на днях и узнал обо всем этом от дочери, однако остался при своем мнении, считая, что Чаба является членом одной из студенческих антигитлеровских тайных организаций, и потому показал ему не без умысла копию секретного приказа политической полиции, размноженный оригинал которого был разослан по всем полициям империи.
Читая этот приказ, Чаба невольно задумался над тем, от кого дядюшка Геза, корреспондент Венгерского телеграфного агентства, мог получить его. В бумаге говорилось о том, что «в связи с резким ростом активности нелегальной компартии необходимо значительно усилить борьбу против нее...». Чаба запомнил даже целую фразу из этого приказа: «...Нам никогда не удастся полностью уничтожить подпольное движение, если мы и впредь будем бороться с его участниками, опираясь лишь на один Уголовный кодекс...»
Браун терпеливо ждал ответа Чабы, а тот упорно молчал, мысленно восстанавливая в голове беспощадные параграфы секретного приказа, согласно которым должны быть немедленно арестованы не только члены компартии, но и лица, подозреваемые в антигосударственных настроениях.
И снова Чабу охватил страх: «Выходит, этот человек может арестовать меня всего лишь по подозрению. А венгерское гражданство нисколько не защитит меня. Я должен обращать внимание на каждое его слово, на каждый жест или ужимку».
— Вы, конечно, знаете, что Радович коммунист? — снова повторил свой вопрос Браун.
— А вы полагаете, что Милан Радович рассказывал мне об этом? Нет, он со мной о таких вещах никогда не говорил. Да я и не думаю, чтобы он был членом компартии.
— Это факт, господин Хайду, — проговорил Браун, сверля Чабу взглядом. — Он сам признался.
— Удивительно.
— Что он признался?
— И это тоже. Но я имел в виду не это, а то, что Радович коммунист.
С этого момента Браун начал задавать вопросы с присущей ему быстротой, стараясь сбить допрашиваемого с толку.
— Может, он национал-социалист?
— Как так? По-вашему выходит, кто не коммунист, тот, значит, национал-социалист?
Браун поднял руку. Карандаш он держал так, как дирижер держит свою палочку.
— Молодой человек, вы не спрашивайте меня, а отвечайте на мои вопросы.
— На такие вопросы я не могу отвечать.
— Кто не коммунист, тот антикоммунист.
— Ну что вы! Это было бы слишком просто. Я, кажется, начинаю понимать вашу логику. — Чабу душила злость. — Но я не дурак. — Он язвительно улыбнулся: — Выходит, раз Радович не национал-социалист, то он обязательно большевик. Так жонглировать словами я не могу, ведь это не игра, господин штурмбанфюрер. Я, если изволите знать, тоже не являюсь национал-социалистом. — Последние слова Чаба произнес особенно серьезно, взгляд его был холоден.
— В этом я убежден, — ледяным тоном заключил Браун. — И еще кое в чем.
— Вы хотите сказать, что я коммунист?
— Что я думаю и что я хочу сказать, господин Хайду, это уже мое дело.
Пожав плечами, Чаба замолчал. Ему показалось странным то, что его допрашивали в присутствии Эндре и Эккера. Возможно, Браун рассчитывал на то, что он станет говорить о Милане иначе, чем Эндре или профессор? Интересно, куда же подевались мать и дядюшка Вальтер? Затянувшееся молчание становилось невыносимым.
Совершенно неожиданно заговорил Эккер. Казалось, голос его доносился откуда-то издалека. Чаба полуобернулся к профессору, который не спеша промокал платком потный лоб, на губах у него играло нечто похожее на улыбку.
— Прощу прощения, господин штурмбанфюрер, что я заговорил без вашего разрешения, но думаю, что вы поймете мое благое намерение и извините меня за это.
— Пожалуйста, господин профессор, — подобострастно произнес Браун.
Эккер встал и, делая мелкие шажки, прошелся перед Чабой. Теперь он был на целую голову выше сидевшего юноши.
— Господин штурмбанфюрер, — начал Эккер дружески-поучительным тоном, — вы тысячу раз правы. Мы, — левой рукой он показал на Эндре, а правую руку положил на плечо Чабе, — с друзьями прекрасно понимаем, что вы выполняете свой долг, хотите, так сказать, пролить свет на очень трудное для нашего понимания дело, которое для нас лично является не только сложным, но и печальным. Я думаю, что могу сказать не только от своего имени, но и от имени моих друзей, что все мы хотим помочь вам. Да-да, уважаемый господин штурмбанфюрер, мы хотим вам помочь, но сделать это очень трудно, когда нас считают как бы сообщниками или же просто подозревают. Извините...
Вы, господин штурмбанфюрер, кое о чем забыли. То, о чем я сейчас скажу, очень важно, так как, если оставить это без внимания, то может получиться серьезное недоразумение — мы не найдем общего языка и той точки соприкосновения, без которой невозможно достичь нужных результатов. — Проговорив это, Эккер приблизился к столу: — Господин штурмбанфюрер, вы, видимо, запамятовали, что мои друзья являются венгерскими подданными, выросли они и воспитывались в венгерских условиях, а следовательно, образ мышления у них тоже венгерский, да и на все события современной жизни (как на хорошие, так и на плохие) они смотрят совершенно другими глазами, судят о них по писаным и неписаным законам Венгрии. Иначе говоря, человек, которого считают там антифашистом, вовсе не является государственным преступником, а антикоммунист может быть таковым, и так далее и тому подобное.
Вы говорите, что Радович коммунист, и нам, к сожалению, приходится этому верить. Но Милан Радович тоже венгерский подданный, и если бы он не был членом нелегальной компартии, то, как венгерский гражданин, с полным правом мог бы разделить антифашистские взгляды, поскольку в Венгрии национал-социалистская партия вовсе не является правящей партией. Вы же ждете от моего ученика и друга Чабы Хайду, чтобы он на ваш вопрос ответил конкретным «да» или же «нет».
Извините, господин штурмбанфюрер, это просто-таки невозможно. Мои друзья — а я их обоих хорошо знаю, так как они вот уже два года учатся у меня, — кроме белого и черного цвета различают еще и различные оттенки. И если, например, Милан Радович как-нибудь в разговоре со своим другом Чабой говорил — а я уверен, такое обязательно было, — что он не любит фюрера, ненавидит национал-социалистов и тому подобное, то из этого вовсе не следует делать вывод, что Радович коммунист, хотя бы потому, что в Венгрии до сих пор многие ведущие политики выступают с заявлениями, направленными против фюрера, разделяют антифашистские взгляды. Но, уважаемый господин штурмбанфюрер, все это нисколько не мешает этим людям ненавидеть коммунистические идеи. — Улыбнувшись сначала Чабе, а затем теологу, он приблизился к Брауну: — Господин штурмбанфюрер, вы хорошо знаете, что я отнюдь не намеревался присутствовать на этом допросе и, лишь уступив просьбе вашего начальства, как член совета университета согласился прийти сюда и высказать свое мнение.
Браун с любопытством посмотрел на улыбающееся лицо Эккера:
— Ну-с, господин профессор, я вас слушаю, меня очень интересует ваше мнение.
— Можете смело зафиксировать мои слова в протоколе. Мои ученики заявляют, что они не знали о том, что Милан Радович является членом коммунистической партии, не знали они и того, что он принимал участие в нелегальной деятельности на территории империи или других стран. Так ведь, ребята?
Чаба кивнул, бросив на профессора взгляд, полный благодарности.
— Так оно и есть, — чуть ли не в один голос заявили оба юноши.
— Они обещают вам, — продолжал Эккер, — что если вспомнят что-нибудь важное, имеющее отношение к делу Радовича, то незамедлительно сообщат об этом вам. Не так ли?
— Я обещаю, — устало проговорил теолог и вопросительно посмотрел на Чабу, который молчал, устремив неподвижный взгляд куда-то вдаль.
Домой Чаба вернулся только на рассвете. Выйдя из такси, он сразу же заметил, что домашние еще не спят. Ему очень хотелось избежать встречи с ними, но он понял, что это ему не удастся. «Будь что будет», — мысленно решил он, однако в дом вошел с чувством угрызения совести.
Мать встретила его в холле. Лицо ее была заплакано, под глазами темные круги.
— Ты всю семью свел с ума!
— Я не знаю, о чем ты говоришь, мама.
В дверях, которые вели из библиотеки, появилась фигура Вальтера фон Гуттена, а позади него выглядывал Аттила.
— Эльфи, входите, — вымолвил подполковник с наигранным спокойствием.
Чаба сделал было шаг вперед, но тут же остановился.
— А не отложить ли нам этот разговор до утра? — спросил он, глядя на часы. — Половина четвертого, а я так устал.
— Мы тоже устали, — заявила Эльфи. — Нужно поговорить прямо сейчас.
Все вошли в библиотеку. Эльфи нервно расхаживала взад-вперед по залу и то и дело промокала глаза носовым платком.
— Какой позор! До чего мы дошли!
Фон Гуттен подошел к сестре и, взяв ее под руку, насильно усадил в одно из кресел:
— Успокойся, Эльфи.
— Успокоиться? Как я могу быть спокойна, когда мой родной сын разрушает семью?
Чабу охватила необъяснимая грусть и разочарование. «И это моя добрая, умная, веселая мама?» — думал он, не зная, что же сказать им. А следовало сказать, что семью разрушает не он, а Аттила. Это он донес на Милана в гестапо, и он один виноват в случившемся. Однако Чаба молчал, ожидая, когда его спросят.
— Чаба, — заговорила мать, с трудом взяв себя в руки, — если ни я, ни отец уже не являемся для тебя авторитетом, то ты хотя бы подумал о дядюшке Вальтере. Но ты, как я вижу, ни с кем не собираешься считаться. Неужели мы это заслужили? Или ты хочешь, чтобы нас вместе с тобой арестовали как преступников? Твой отец находится в непосредственном окружении регента, а нас из-за тебя увезут в полицейской машине...
— Мама, я очень сожалею о случившемся, но я ни в чем не виноват.
— «Не виноват»? — Гуттен вытаращил глаза: — Дружишь с коммунистами и считаешь себя ни в чем не виноватым? Ты не думаешь, что это несколько странно, а?
— За все случившееся следует винить того, кто донес на Милана в полицию. Меня тоже туда вызывали. Мама, почему ты вдруг решила, будто мне известно, что Милан коммунист? Я этого не знал, а если хочешь услышать мое мнение, то я и сейчас не верю этому. — Бросив рассерженный взгляд на Аттилу, он продолжал: — Поверь, что это всего-навсего подлая провокация.
Эльфи хотела что-то сказать, но фон Гуттен остановил ее жестом и, подойдя к Чабе вплотную, заявил:
— Никакая это не провокация, молодой человек. Нам показывали протокол допроса твоего друга, где он во всем сознался. Он — член коммунистической партии. Это сущая правда. А я и твоя мать виновны в том, что ты дружил с коммунистом. Ты с ним в этом доме частенько встречался. Как скажется на мне арест Радовича, я пока еще не знаю. Во всяком случае, мои недоброжелатели используют это против меня, да и твой отец, видимо, тоже не обрадуется...
— Чего же вы все от меня хотите в конце концов? — не выдержал Чаба. — Скажите, что я должен сделать?! Уж не выступить ли с ложным признанием?! Уж не заявить ли, будто я знал о том, что Милан коммунист?! — Все это Чаба выпалил раздраженным голосом. Особенно злило его то, что Аттила, виновный в случившемся, спокойно курил и, словно в знак утверждения, кивал.
Нервный голос Чабы разозлил Эльфи. Она вскочила с кресла и начала кричать:
— Что за манера говорить?! У кого ты этому научился? И вообще, что ты о себе такое возомнил?! Гляди мне в глаза, когда я с тобой разговариваю, и не пожимай так плечами...
— Ты права, мама, извини, — произнес умиротворяюще Чаба и закрыл глаза. Охотнее всего он сейчас закричал бы, заплакал — ведь по отношению к нему совершена величайшая несправедливость. — Прошу извинить меня, дядюшка Вальтер, — тихо сказал он и вышел из комнаты.
Остальные еще некоторое время оставались в библиотеке, разговаривая о возможных последствиях дела Радовича.
— У меня лично такое мнение, что Чаба знал о деятельности Радовича. Просто он сейчас испуган и не решается говорить правду. — Эльфи в отчаянии начала заламывать руки: — Я уже не знаю, что о нем и думать.
— К сожалению, вы плохо знаете Чабу, — впервые за все это время подал голос Аттила. — Он сказал правду. Если бы он хоть как-то был причастен к подрывной деятельности Радовича, можете мне поверить, он учел бы и последствия. Как мне кажется, Радович по-хитрому воспользовался доверием Чабы. Не сердись, мама, но виноваты в этом в первую очередь вы сами. — Поймав удивленный взгляд матери, он продолжал: — Да-да, мама. Я знаю, что правда горька, однако мы должны откровенно говорить друг с другом. Когда я тебе в поезде высказывал свои опасения, ты улыбалась. А Чаба только с такими типами, как Радович, чувствует себя хорошо.
— Я устала, — проговорила Эльфи, оставляя без ответа слова старшего сына. Она встала и как сонная направилась в свою комнату.
Слова Аттилы болью отозвались в ее сердце, однако она считала, что он не прав, так как Чабу насильно ни к чему не принудишь. До сих пор у них не было никаких забот с младшим сыном, который, как она верила, любит их больше всего на свете. Она подумала о том, что, возможно, из-за охватившего ее страха она слишком грубо обрушилась на Чабу, а будь у нее с ним разговор с глазу на глаз, все, видимо, пошло бы по-другому. Но она боялась, и боялась отнюдь не без оснований. Ее сыновья, конечно, ничего не знают о том, что их отец, а ее муж, не любит Гитлера и что он уехал из Лондона с твердым решением предупредить регента о серьезных последствиях секретного совещания в Берхтесгадене. Она знала и о том, что на мужа оказывали влияние определенные английские круги. Если немцы пронюхают об антинацистской деятельности мужа, то они обязательно пришьют ему и дело Радовича, хотя (это она знала точно) у регента не было более антибольшевистски настроенного советника, чем генерал Аттила Хайду. Однако, несмотря на это, Гитлер мог все равно скомпрометировать Хайду и потребовать у Хорти его немедленной отставки. С беспокойством она думала о скором возвращении мужа.
Вскоре она уснула, но проспала недолго, так как ее разбудила старая экономка Аннабелла. Эльфи инстинктивно посмотрела на стенные часы — было десять минут седьмого.
— Баронесса, вас просят к телефону, — тихо сказала экономка.
— К телефону? В такое время? — надев халатик и бросив беглый взгляд в зеркало, она скорчила гримасу. — Кто звонит?
— Профессор Эккер.
Эльфи поспешила к телефону.
— Прошу прощения, уважаемая госпожа, что я так рано беспокою вас. К этому принудило меня неотложное дело, по которому мне необходимо переговорить с вами. — Слова так и лились из профессора водопадом. Рассказав о ночном допросе, он продолжал: — Уважаемая госпожа, я, как член совета университета и его представитель, несу, так сказать, ответственность за своего самого любимого ученика, за которого я поручился. Моего поручительства оказалось достаточно для того, чтобы Чабу не арестовали. — На какое-то время он умолк, словно ожидал благодарности от генеральши, но она молчала. — Его показания не занесли даже в протокол, что имеет немаловажное значение. — Генеральша продолжала молчать, так как думала в этот момент о своем муже и о том, какими последствиями может обернуться для него все случившееся. — Однако в настоящее время, уважаемая госпожа, важно отнюдь не это. Иначе я бы вас и беспокоить не стал.
— Тогда что же, дорогой Эккер? — с трудом выговорила она.
— Сейчас узнаете, уважаемая госпожа, сейчас узнаете. Полчаса назад ко мне на квартиру приехал штурмбанфюрер Браун и сказал, что ему не понравилось поведение Чабы, и особенно его упрямство. На допросе Чабы я в его присутствии и в присутствии Эндре заявил Брауну о том, что оба они, как только вспомнят что-нибудь по делу Радовича, сообщат об этом в гестапо. Я думаю, уважаемая госпожа, мое обещание следует рассматривать как своеобразную подписку о лояльности вашего сына, на что я решился, руководствуясь чисто гуманными принципами.
— Да-да, разумеется, — поспешила заверить госпожа. — Однако, ради бога, извините меня, дорогой господин профессор, но я все еще никак не могу понять, в чем же, собственно, проблема.
— Дело в том, уважаемая госпожа, что Чаба не пожелал подтвердить моего обещания.
— Как это так? Он что — отказался?
— По сути дела, да. Он, правда, молчал, однако упрямое молчание в такой ситуации равносильно отказу.
— Боже праведный, этот ребенок сведет меня с ума! — запричитала госпожа, и Эккер уловил в ее голосе нотки страха. — Уважаемый господин профессор, я готова принять вас и поговорить.
На несколько секунд в трубке воцарилась тишина. Госпожа уже подумала, не положил ли ее Эккер, как вдруг он заговорил:
— Если разрешите, уважаемая госпожа, я хотел бы дать вам один совет.
— Разумеется, вы очень добры.
— Я вам советую и прошу вас одновременно разрешить мне в вашем присутствии поговорить с Чабой. Я бы хотел объяснить ему кое-какие вещи, а вас, уважаемая госпожа, просил бы поддержать меня.
Генеральша с облегчением вздохнула.
— Буду очень вам благодарна, дорогой Эккер, — затараторила она, — очень благодарна. Большое вам спасибо за вашу добровольную помощь.
Спустя час профессор Эккер в сопровождении Эндре уже появился на вилле генерала Хайду. Позвали Чабу, который, увидев профессора, очень удивился, не зная, чем вызван столь ранний визит. Чаба был явно не в настроении: он устал и совсем не выспался.
Вскоре в зал вошли Вальтер фон Гуттен и Аттила. Профессор галантно поцеловал ручку госпоже Эльфи, по-дружески поздоровался с остальными, а уж затем начал обстоятельно излагать свои мысли. После первых же слов профессора Чаба понял, что этот ранний визит предназначался именно ему, а он сам выступал перед членами семьи в качестве этакого обвиняемого. Чувство горечи и обиды охватило Чабу, которому захотелось поскорее уйти отсюда, чтобы не видеть никого.
А профессор Эккер тем временем продолжал говорить о том, что моральный долг требует от Чабы и Эндре по мере сил помочь следствию.
— Вы ночью, дорогой друг, — обратился профессор к Чабе, — ничего не обещали в этом направлении...
— И сейчас не собираюсь обещать, — перебил Эккера юноша. — Было бы очень странно, если, бы я доносил на своего друга. Я не был и никогда не буду доносчиком гестапо. И вообще, с меня довольно этой катавасии. — Повернувшись к матери, он спросил: — Я могу уйти?
— Нет. Ты останешься здесь! — решительно заявила генеральша. — И будешь отвечать...
— Ну прошу тебя, мама.
— То, о чем тебя просит господин профессор, не предательство. Ты понимаешь?
— Не понимаю, но все равно.
— Выяснилось, что Радович коммунист, а наша моральная обязанность заключается в разоблачении коммунистов. Тебе понятно?
— Наша? И моя тоже?
— И твоя тоже.
— Не знаю, какой моралью вы руководствуетесь. Милан — мой друг, а, по моим представлениям, дружба — это большое и святое чувство.
— Он твой друг? Это после того, что случилось?
— Да, и после этого тоже, мама. — Чаба осмотрел присутствующих. Лишь один Эндре не выдержал его взгляда и опустил глаза. — Я люблю его не как коммуниста, а как человека...
— Хватит рассусоливать! Радович коммунист, и это главное! — резко перебил его Вальтер.
Чаба с удивлением уставился на дядю. «И этот тоже завозмущался! А что бы он сказал, если бы я ему прямо в глаза заявил, что ненавижу гомиков?»
Гуттен перехватил взгляд юноши и, словно угадав ход его мыслей, сразу же стал более мягким и более покладистым:
— Не сердись, сынок, я разнервничался. Но в данном случае речь идет об очень серьезном деле.
— Я знаю, но от своего друга я все равно не откажусь. — Чаба бросил взгляд на Эндре и продолжал: — Другие пусть делают, что хотят, а я на сделку с собственной совестью не пойду. Хочу, чтобы вы меня поняли. Милан у меня на глазах не делал ничего такого, чтобы я мог заподозрить его в принадлежности к компартии.
Аттила встал и подошел к брату.
— Ничего? — удивленно спросил он.
— Ничего.
— Тогда разреши напомнить тебе кое о чем. Например, о том, что произошло летом прошлого года на Балатоне. Не помнишь? А разве тогдашнее поведение Радовича не свидетельствовало о том, что он коммунист?
— В прошлом году? Насколько мне известно, ничего подозрительного не случилось. Мы все вместе провели летний отдых, — затараторила генеральша.
— Вы с папой тогда как раз уезжали на несколько дней к дядюшке Пиште, — заметил Аттила.
— Да, помню. И что же случилось за это время?
— Да ничего особенного, — ответил Чаба. — Радович побил Бабарци, и ты знаешь, за что именно, однако это отнюдь не коммунистический акт. Не нужно быть коммунистом, чтобы научить Бабарци правилам хорошего тона.
— Я не это имел в виду. — Аттила покраснел как рак. — Ты это хорошо знаешь. Я имею в виду его заявление, направленное против Гитлера, и вообще его поведение. Надеюсь, ты не станешь отрицать, что Радович лютой ненавистью ненавидит всех немцев?
— Нисколько не больше, чем их ненавидел Петефи или, скажем, Кошут. Если придерживаться твоей точки зрения, то можно обвинить всю Венгрию в том, что она коммунистическая страна, так как большая часть ее населения ненавидит немцев...
— Прошу прощения, — с улыбкой перебил юношу Эккер, — мой друг Чаба абсолютно прав, но здесь речь идет совсем не об этом. Что правда, то правда, в Венгрии многие не многие не любят немцев, и среди тех, кто не любит немцев, не все коммунисты. Однако каждый коммунист их на самом деле не любит. Милан Радович как раз относится к их числу. Я же хотел бы обратить внимание Чабы на само понятие «дружба» и на то, насколько этично защищать такую дружбу. Должен признаться, что мне лично поведение Чабы очень понравилось. Нам нужно уважать людей, которые по-серьезному мыслят и готовы отстаивать свои убеждения. Это настоящие люди с цельным характером.
И хотя Эльфи сильно сердилась на Чабу, эти слова Эккера были приятны ей и в какой-то степени успокоили ее, так как они как бы подтверждали ее правоту относительно того, что ее младший сын не какое-то ничтожество, а яркая личность, которую уважает сам Эккер.
— Я позволю себе продолжать, — проговорил Эккер. — Я лично твердо убежден в том, что Чаба ничего не знал о коммунистической принадлежности и подпольной деятельности Радовича, однако, само собой разумеется, это не означает, что Радович не является членом коммунистической партии. Несчастный во всем признался, а Чабе надлежит поразмыслить над тем, каким образом Радович злоупотреблял его дружбой. Как же можно считать себя чьим-то другом, когда тот лишь наполовину открывается перед тобой, а вторую, быть может самую главную, половину своего «я» скрывает от тебя. Настоящая дружба предусматривает полную отдачу, полное духовное раскрытие перед своим другом. Возможно, что именно поэтому в наше время так редко встречается настоящая дружба. Вот и выходит, что Милан Радович злоупотреблял этим замечательным человеческим чувством, а от вас или, точнее говоря, от нас требует полной откровенности. Мы были откровенны с ним, а он с нами — нет.
— Совершенно верно, господин профессор, — поддержал профессора Эндре. — Вы абсолютно правы. Я, например, по-настоящему люблю Милана. Правда, я не раз спорил с ним, но это дела не меняет. Теперь же, как мне ни больно признавать это, я должен сказать, что он меня обманул.
Чаба смотрел на теолога и молчал. Слова Эккера заставили его задуматься. И хотя тот вроде бы говорил все правильно, какое-то внутреннее чутье подсказывало Чабе, чтобы он ни в коем случае не отказывался от дружбы с Радовичем.
— Сынок, я считаю, что господин профессор абсолютно прав, — тихим, уговаривающим тоном проговорила генеральша. — Нам стало ясно, что ты не повредишь дружбе, если дашь обещание полиции.
— Я точно такого же мнения, Чаба, — заметил подполковник. — Считаю, что нам следует поблагодарить господина профессора за то, что он поручился за тебя.
— Да, конечно, — неуверенно вымолвил Чаба. — Спасибо, однако никаких обещаний я давать не буду. Этого я сделать не могу. Я сам не коммунист, могу поклясться, что это так, но полицейским доносчиком я не буду. — Проговорив эти слова, он посмотрел на Аттилу, который, поняв, на что намекает младший брат, выдержал его взгляд.
— Выполнить свой долг перед родиной — это не донос! — решительно заявил Аттила.
— Это кто как понимает. Я такого обещания не дам. Если Браун этого не поймет, пусть высылает меня из страны. Больше я ничего сказать не могу.
Чаба в детстве очень много читал, и не только о приключениях и путешествиях, но и серьезную литературу о поисках человеческого счастья. Чаба воспринимал понятие «счастье», как состояние, когда гармонично сочетается физическое и духовное начало. Он любил Андреа, а она его, и их любовь как раз и создала ту самую гармонию, которая необходима для счастья. Сейчас же Чаба с горечью начал понимать, что одной только любви для такой гармонии недостаточно. После ареста Милана Чаба уже не чувствовал себя по-настоящему счастливым, его безмятежная жизнь была омрачена этим печальным событием, которое сказывалось даже на его отношении к Андреа.
Закрыв глаза, Чаба лежал на кровати, чувствуя, что и Андреа не спит.
— Сердишься? — спросил ее Чаба. — Не сердись.
— Милан твой друг, и было бы странно, если бы ты вел себя как-то иначе. Я так люблю тебя.
Последние слова Андреа пришлись по душе Чабе, он немного успокоился и чуть-чуть расслабился.
— Самое печальное во всей этой истории заключается в том, что теперь все отвернулись от Милана и говорят о нем черт знает какие небылицы. Высказывают различные предположения, чтобы как-то оправдать собственное поведение. Сегодня утром у нас был Эккер.
— И ты мне об этом не сказал? — Андреа приподнялась и облокотилась. Одеяло сползло у нее с одного плеча.
— Он привез с собой Эндре, — продолжал Чаба. — Я только сейчас понял, что это была отнюдь не случайная встреча. Я чувствовал это. Все они, как бы сговорившись, ополчились против меня. Но самое неожиданное заключается в том, что им удалось склонить на свою сторону и мою мать.
— Твою мать?
— Да, представь себе, — с горечью произнес он. — Я же тебе говорил вчера: когда меня забирали, я не видел ее. И дядюшку Вальтера я нигде не видел. Весь дом словно вымер, а на самом деле всех их тоже допрашивали. И не только допрашивали, но и пугали. По словам Брауна, они тоже виноваты в том, что я дружу с коммунистом. Когда я вернулся домой, мать встретила меня с заплаканными глазами. Я даже не могу тебе объяснить, как я разочарован. Поверь мне, она действительно умная и смелая женщина, даже больше того. — У Андреа на этот счет было свое мнение, но она не стала его высказывать, а лишь едва заметно улыбнулась. — И вот представь, она стоит передо мной плачущая, с кругами под глазами, и не просто стоит, а нападает на меня, говорит, что якобы я разрушаю семью, злоупотребляю гостеприимством и уж если не думаю об отце, то хотя бы подумал о ней, родной матери, и о дядюшке Вальтере.
«Бедняжка, все-то тебя обижают», — подумала она и, поцеловав его, села на кровати.
— Думаю, если сегодня вечером приедет твой отец, будет настоящее представление, — заметила Андреа.
— Знаю. — Чаба пожал плечами: — Но ничего другого я сделать не могу. Ты же сама сказала, что я поступил правильно.
— Разумеется, правильно, но отец твой будет возмущен.
В отношении отца у Чабы не было никаких неясностей. Он с нетерпением ждал его приезда. Генерал, разумеется, никак не мог остаться безучастным к дружбе своего младшего сына с коммунистом.
— Конечно, он будет возмущаться. Я его понимаю. — Чаба сделал вид, что его это не очень-то и интересует, а сам ощутил, как внутри у него нарастает тревожное чувство, невольно подумал: Милану, быть может, уже переломали ноги в гестапо. В университете ходили упорные слухи, что в гестапо на допросах отнюдь не брезгуют подобными методами. Посмотрев на Андреа, он вдруг спросил: — Ты бы отказалась от меня, если бы вдруг узнала, что я коммунист?
— Конечно, не отказалась бы. Я уже думала о том, что не будет никакой беды, если тебя просто вышлют из страны.
— Я тоже об этом думал. Нам-то с тобой хорошо бы было, а вот моему отцу — нет.
Андреа опустила голову и кончиком указательного пальца начала выводить на одеяле какие-то затейливые узоры.
— Странно как-то все, — тихо проговорила она. — Мы серьезно любим друг друга. Вот уже десять дней мы живем с тобой как муж и жена. У нас даже ребенок может быть.
— Бывает и такое, — усмехнулся Чаба. — Месяца через полтора ты пришлешь мне письмо, в котором и сообщишь, что у нас будет ребенок.
— Боже упаси! Об этом я даже и думать не хочу. Что я тебе хотела сказать? Ах, да. Словом, мы с тобой взрослые люди. А когда я остаюсь одна, то порой начинаю думать, что в некоторых вещах я еще сущий ребенок, я просто многого не понимаю. Например, я до сих пор никак не пойму, почему у нас в Венгрии да и здесь, в Германии, все так боятся коммунистов. Каких только ужасов о них по рассказывают! А отец говорил мне, что во многих странах коммунистические партии существуют легально, а не в подполье, как у нас или здесь, в Германии.
— Где есть демократия, там есть и свобода, а здесь нет демократии, значит, нет и свободы. Берусь спорить, что ты не знаешь, что такое демократия.
— Собственно говоря, меня это не очень-то и интересует, — призналась Андреа. — Я не собираюсь заниматься политикой.
— А вообще-то, что тебя, собственно, интересует? — спросил Чаба, поворачиваясь на бок. И хотя он мысленно уговаривал себя, что ему не следует думать о Милане, он не мог этого сделать.
Не обращая внимания на то, что ему говорила Андреа, он продолжал думать о своем друге. «Милан, конечно, уже знает, что донес на него не кто иной, как Аттила. Интересно, что Милан сейчас думает обо мне? Убежден ли он в том, что я к этой подлости не имею никакого отношения?»
Были моменты, когда Чаба даже со злостью вспоминал о Милане. «И зачем ему понадобилось все это? Ну хорошо, он ненавидит Гитлера, ну и ненавидь себе на здоровье, но зачем же вступать в какую-то организацию? Каким же нужно быть наивным романтиком, чтобы надеяться, что они смогут как-то повлиять на происходящие в мире события! Почему же коммунисты не сделали этого тогда, когда их партия еще не была запрещена? Говорят, что их было очень много, несколько миллионов человек. А теперь, когда их по существу разбили, они вновь начинают действовать, создавать свои организации. Этого как-то сразу и не поймешь. Ну а Милан? Двадцатилетний парень, с трудом, выбился из низов, поступил учиться в университет, стал корреспондентом газеты. Даже дядюшка Геза и тот прочил ему большое будущее. А теперь сиди в сырой камере и медленно умирай, а может быть, его уже и в живых-то нет».
Андреа заметила, что Чаба не слушает ее — видимо, друг для него значит больше, чем она. На какое-то мгновение ее охватил страх, что она может потерять Чабу, и, может быть, навсегда. Ей хотелось плакать, однако, взяв себя в руки, она вылезла из-под одеяла и пошла в ванную.
Генерал-майор Хайду был извещен о деле Радовича через час после приезда домой. Ему дипломатично, но ясно намекнули, что его младшего сына Чабу не выслали из страны только из уважения к его, Хайду, прошлому и тому высокому положению, которое он занимает. При этом разговоре присутствовал и его шурин, подполковник фон Гуттен, который поручился за Чабу.
— Видите ли, господин советник, — обратился фон Гуттен к очкастому Шульману, который занимался в своем министерстве студенческими делами, — этому Радовичу удалось провести даже профессора Эккера, который на моих глазах признался в этом, так что нет ничего удивительного в том, что мой племянник тоже оказался, так сказать, обманутым.
Худой светловолосый чиновник сухо улыбнулся и закивал:
— Так точно, господин подполковник. Господин профессор признался в своем заблуждении. — Он разгладил рукой, украшенной перстнем, шелковый галстук. — Однако позвольте вам заметить, господин подполковник, студент-медик Хайду не признался в своем заблуждении, напротив, он даже сделал довольно-таки подозрительное заявление. — Чиновник посмотрел на лицо генерала, подергивающееся в нервном тике. — Сожалею, господин генерал, что мне приходится сообщать вам об этом, но это так. Развивая свою мысль, должен сообщить, что за подобное поведение любой подданный Германии на основании имеющихся у нас распоряжений был бы незамедлительно взят под стражу органами государственной безопасности.
— Я полагаю, — хрипло заговорил генерал, — будет лучше, если я немедленно посажу сына в поезд и отправлю его в Будапешт.
— Господин генерал, этого не следует делать, — запротестовал чиновник. — Мы гордимся тем, что в наших университетах и институтах обучаются дети из таких знаменитых семей. Это не только поднимает авторитет самого учебного заведения, но и является символом дружбы двух наших народов.
«Если бы этот паршивый шваб знал, как я ненавижу его, — думал про себя Хайду, — он наверняка не простил бы мне этого».
После ухода советника из дома генерала Эльфи подробно, не скрывая своей озабоченности, рассказала мужу о случившемся. Генерал выслушал жену не перебивая, а затем успокоил, сказал, что ничего страшного, собственно, не произошло, а с Чабой он сам побеседует.
Когда генерал вошел в комнату младшего сына, тот что-то читал. Он вежливо, но чуть-чуть сдержанно поздоровался с отцом, так как догадывался о цели его прихода. В некоторой степени он даже побаивался отца, хотя, откровенно говоря, это был, скорее, не страх, а чувство, похожее на стыд. Чабу несколько дней подряд мучили угрызения совести: ему не хотелось ни разочаровывать отца, ни тем более причинять ему боль.
Генерал Хайду был человеком образованным, начитанным, его отнюдь не случайно использовали на дипломатической службе, так как помимо вопросов военной политики он занимался исследованием в области военной истории; на его некоторые работы обращали внимание даже зарубежные историки. Генерал не скрывал, что его связывала дружба с графом Иштваном Бетленом, у которого он вот уже несколько лет был военным советником.
Генерал сразу же заметил душевное состояние сына, зная по опыту, что вывести его из этого состояния, достигнув при этом положительных результатов при разговоре, можно лишь с помощью дружеской беседы.
Хайду крепко обнял сына, как он обычно обнимал его, возвращаясь после долгого отсутствия домой, ничем не выдавая того, что уже знает об очень неприятном известии.
— У тебя довольно измученный вид, сынок, — сказал генерал, садясь в кресло у окна, — У тебя есть хорошая домашняя палинка?
— Сейчас подам, — ответил Чаба, доставая из шкафа бутылку и рюмки.
Они чокнулись, однако даже по-дружески спокойное поведение отца не обмануло Чабу. Но, как бы там ни было, Чаба несколько успокоился, так как по поведению отца понял, что разговор будет сугубо мужским, а он любил такие серьезные и откровенные беседы, хотя они и бывали довольно редко.
— Ну-с, а теперь перейдем к делу. — Генерал погладил подбородок, а Чабе показалось, будто отец чуть заметно улыбнулся. — Значит, Милана Радовича арестовали. — Чаба кивнул, — Я уже все знаю. У меня только что побывал советник Шульман и официально посвятил меня в случившееся, да и твою мать тоже. Видишь ли, сынок, я нисколько не виню тебя в этой истории, так как ты не мог по одному только поведению Радовича определить, что он коммунист и занимается подпольной деятельностью. Он умный, образованный и симпатичный парень. Я, например, тоже не мог подумать, что он член компартии. Однако я все же хотел бы задать тебе несколько вопросов, надеясь получить на них откровенные ответы. Ты знал, что он коммунист?
— Честное слово, не знал.
— Хорошо, сынок, мне этого вполне достаточно. — Генерал жестом показал, чтобы сын наполнил рюмки. Чаба с чувством некоторого облегчения повиновался. — Ничего страшного не произошло, — спокойно продолжал генерал. — Я знал, что ты так мне ответишь. Твое здоровье!
Они выпили. В этот момент Чаба, как никогда прежде, почувствовал свою близость к отцу. Сердце его радостно забилось. «Вот он, мой отец! — думал он. — Как жаль, что он военный. Собственно говоря, он не совсем военный, так как в нем очень много черт ученого и педагога...» Чаба улыбнулся своим мыслям, представил себе их дом в Венгрии, отца, который так любит покой, а все официальные приемы и банкеты воспринимает как тяжелое бремя. Ему казалось, что он видит отца, когда тот склонился над книгами, вот он что-то читает, нахмурив лоб, делает какие-то пометки, затем снимает очки, смотрит на потолок, думает о чем-то. Неожиданно отец вскакивает со своего места и подходит к стоявшему у окна столику, нервными движениями теребит зеленую скатерть, выдвигает один из ящиков и быстро достает из него карту военных действий в Северной Италии. Да, отец изучал военные походы Наполеона, его битвы, тайны его гениальной стратегии.
Однажды Милан завел разговор с Чабой об отце.
— Странный человек твой старик, — сказал он. — Немцев он не любит, ненавидит генералов немецкого происхождения и разного рода священников, называя их приверженцами Габсбургов. И в то же время женился на немке. Разве это не странно? — Милан засмеялся.
Чаба объяснил другу, что ничего странного в этом нет, так как его мать не чистокровная немка хотя бы потому, что она и думает-то не по-немецки, а по-еврейски.
— Отец... У него действительно много странностей... Я называю его старым куруцским бригадиром. Я уверен, что двести с лишним лет назад он был бы у Ракоци генералом...
Чаба довольно часто восхищался отцом, хотя и знал его не особенно хорошо. Хайду не любил немцев, видел опасность германизации, и это особенно беспокоило его, так как он был убежден, что многие венгерские генералы, дипломаты и католические епископы в глубине души до сих пор являются немцами и по образу мышления и по поведению. Было в генерале Хайду кое-что и от толстовца. Челядь в имении Хайду жила в относительно хороших условиях по сравнению с челядью других землевладельцев. Не было ни одного случая, чтобы возникшие между генералом и его челядью споры решались с помощью полиции. Он был строгим, решительным, но добрым человеком. Однако у генерала были не только одни добродетели, но и другие качества, познакомиться с которыми Чабе пока еще не доводилось.
В рюмках с палинкой играли блики света. Генерал поднял хрустальную рюмку и задумчиво посмотрел на чистый, прозрачный напиток.
— Однако тебе, сынок, нужно будет извлечь урок из этой истории.
— Что ты имеешь в виду, папа?
— Тебе следует отказаться от этой дружбы.
Чаба поставил рюмку на стол и посмотрел на уставшее, испещренное морщинами лицо отца. Под глубоко сидящими глазами отечные мешки, испещренные точками жировичков величиной с булавочную головку.
— Отец, — тихо вымолвил Чаба, — поговорим откровенно?
Генерал кивнул:
— Иначе нет никакого смысла и разговаривать.
— Дружба — это когда двое связаны крепкими нитями. Я, например, не могу разорвать их. Да и каким образом я это сделаю? Уж не тем ли, что с утра до вечера буду твердить, что Милан коммунист? Если бы даже я так поступил, то и тогда этого было бы явно недостаточно для того, чтобы изменить мое отношение к нему. А что он, собственно, сделал? Убил человека? Поджег что-нибудь? Украл? Обманул? Предал меня? Он, видите ли, создавал какую-то организацию. И против кого же? Против нацистов. Я на него зол, считаю его болваном, однако судить его я не могу. Если же посерьезнее задумаюсь над тем, что здесь творят нацисты день за днем, то, возможно, даже пойму Милана. Так почему же я должен от него отказываться? Только потому, что он выступал против Гитлера? Но ведь против него выступают не только коммунисты. По таким же обвинениям нацисты бросают в концлагеря католических и протестантских священников.
Генералу нравилась откровенность сына. Он понимал, что обещание Чабы ничего бы не изменило. Хайду сообразил, что довольно неудачно выразился. Он устало улыбнулся. Выпив палинку, он покрутил в руках рюмку:
— Ты просто должен признать, что у тебя не может быть друга коммуниста.
— Если ты так формулируешь свою мысль, не указывая имени, то ты прав. Однако в случае с Миланом совсем другое дело. Я в Милане люблю человека, а не коммуниста. Я теперь все время думаю о том, что если все коммунисты похожи на Милана, то я уж никак не могу поверить в те ужасные истории, которые рассказывают о большевиках. Могу только думать, что коммунисты — замечательные люди.
Чаба говорил горячо, убежденно, и, чем больше он говорил, тем сильнее крепла в генерале уверенность, что в сыне трагически сильна привязанность к Милану Радовичу. Чаба чистый, искренний парень, руководствующийся в основном эмоциями, а это настолько опасно, что может испортить его будущее. В молодые годы, да и позже, он сам много страдал от собственных эмоций. Генерал хорошо знал, что в жизни эмоции и здравый смысл сами по себе, без связи друг с другом, ничего не стоят (этому следует научить и сына), хотя бывают и такие ситуации, когда необходимо внимать только здравому смыслу. Генерал посмотрел на сына, который ждал, когда отец что-нибудь ему скажет, тем более что они уже давно оба молчали.
— Можно убить одного человека, если это спасет жизнь двоим, даже в том случае, если этот один тебе ближе и дороже, чем другие двое. Это закон жизни. Как видишь, он жесток и все же это один из ее основных законов.
— Зачем ты говоришь мне об этом, папа? — спросил Чаба, удивленно вскинув брови.
Хайду заговорил, медленно нанизывая слова одно на другое. Он говорил о том, что уже давно собирался не спеша побеседовать с ним по целому ряду общественных вопросов, да все как-то не получалось, но, как он считает, сделать это и сейчас еще не поздно. Генералу, разумеется, хотелось бы видеть младшего сына военным, однако уж раз он решил стать врачом, так и быть, пусть становится им, он не возражает. Сын стал уже самостоятельным человеком, так что пусть он и распоряжается собственной судьбой, но ему никогда и ни при каких обстоятельствах не следует забывать о своем происхождении и отказываться от класса, к которому он принадлежит, поскольку это было бы равнозначно отказу от родителей. Он не должен отказываться от своего класса и тогда, когда во многом будет не согласен с некоторыми представителями этого класса. Он может ругать их, критиковать, бичевать, однако не должен вести с ними боя с позиций противника, из другого лагеря, а только с этой стороны баррикады, в рамках, так сказать, своего класса.
Он, генерал Хайду, тоже находится, если можно так выразиться, в состоянии борьбы с некоторыми группами своего класса, он признает, что народу нужно помочь, необходимо провести земельную реформу, как-то смягчить народную нищету, однако сделать это нужно отнюдь не так, как намереваются коммунисты. Его, генерала, желание помочь народу диктуется не только здравым смыслом, но и чувствами. Разумеется, он тоже не слепой, видит беззаконие, однако прекрасно понимает, что он один не в силах избавить народ от нищеты, даже если прослывет красным, предварительно раздав все свое имение бедным. Ну хорошо, можно помочь нескольким сотням семей. А что же будет с миллионами? Ведь речь-то идет именно о них. Знает он, конечно, и о том, что на штыках и тюрьмах нынешний режим долго продержаться не сможет.
Чаба был уверен, что отец говорит правду, он был знаком с наметками земельной реформы и собственными глазами видел робкие попытки, с помощью которых несколько улучшилось положение челяди в их имении.
— Папа, коммунисты тоже этого хотят, — заметил Чаба.
— Они хотят революции, — проговорил генерал, и лицо его приняло холодное выражение. — Они хотят взять власть в свои руки. Читал ли ты коммунистическую литературу? Маркса, Энгельса, Ленина? Или кого другого? Ну, скажем, читал ли ты «Коммунистический манифест»?
— Нет, не читал.
— А я читал. В Лондоне, а до этого в Стокгольме я не только ходил на приемы, но и много читал, да и сейчас читаю. Нет, сынок, такого мира мне не нужно. С помощью своей революции коммунисты ликвидируют нас как класс. Это не секрет, а их программа. — Лицо его стало серьезным и даже немного исказилось. — Я сынок, пережил одну социалистическую революцию и выстрадал одну контрреволюцию. — Налив себе еще рюмку палинки, он выпил ее. — Не знаю, что из них было более кровавым и жестоким. С тех пор я стал бояться всяких выступлений.
— Насколько мне известно, ты не принимал участия в контрреволюции.
— Хотя я и не был в карательном отряде, но какое-то участие в ней все же принимал. Кровью я своих рук не пачкал, в невинных людей не стрелял, никого не мучил, однако и я несу какую-то долю ответственности. И стоит мне только подумать, что у нас в стране будет еще одна революция, как у меня мороз по коже пробегает. Революция — вещь жестокая, а еще более жестоким бывает ее подавление. Я, сынок, являюсь сторонником реформ и противником революций, поэтому я и борюсь против тех, кто стремится к революции. Я ненавижу и коммунизм и коммунистов и потому готов вступить в союз с каждым, кто выступает против них. — Отодвинув от себя пепельницу, он продолжал: — Можешь мне поверить, сынок, что, если бы партия приказала Радовичу убить тебя, он бы это сделал без зазрения совести, а затем сам бы оплакивал тебя, так как революционеры руководствуются холодным разумом, но не чувствами.
Чаба молчал. Да и что он мог возразить на это? Никто не отдавал Милану приказа убить его, так что старик разоряется впустую. Да и уверен он в том, что Милан никогда и не выполнил бы такого приказа.
— Я же прошу тебя не об убийстве твоего друга, а всего лишь о том, чтобы ты забыл о нем.
Чаба улыбнулся с горькой усмешкой:
— Мне кажется, я понял тебя, отец. И чтобы успокоить тебя, могу сказать, что меня политика не интересует. Я не стану ни коммунистом, ни нацистом. Я буду самым обыкновенным врачом. Ты можешь не бояться: я не хочу никакой революции, я хочу спокойной, мирной жизни, когда я смогу лечить своих больных. Что же касается твоей просьбы, то я постараюсь забыть Милана, быть может, это мне и удастся. Но что я должен делать, если ты попросишь меня убить Милана?
— Я думаю, это сделают другие люди. — Хайду встал.
Весь следующий день Чаба не мог избавиться от мысли, что предал и Милана и его дружбу. Прогуливаясь по саду, он думал о том, что отец, по сути дела, прав, однако это еще не причина, чтобы отказываться от друга. Постепенно Чаба успокоил себя тем, что он, собственно, не давал отцу твердого обещания, а всего лишь сказал, что постарается.
Позже, когда к ним на обед пришел приглашенный Геза Бернат с дочерью, Чаба рассказал о разговоре с отцом Андреа.
— Ну чего ты себя мучаешь? — успокаивающе сказала девушка, выслушав Чабу. Они сидели в саду под ореховым деревом. — Клянусь, ты ведешь себя как красная девица. Сказал, что постараешься, и хорошо. А вообще-то, если ты его по-настоящему любишь, то все равно не сможешь забыть. Да и глупо это. Если бы мне кто-нибудь посоветовал забыть тебя, я бы расхохоталась тому прямо в лицо. — Девушка еще больше поджала под себя ноги, накрыв их подолом платья. В зубах она держала травинку. — Ты можешь ему помочь?
— Не могу.
— Ну тогда и не мучай себя понапрасну. Занимайся побольше мной; завтра утром мы уезжаем.
— Ты же говорила, что во вторник.
— Папу вызывают в Будапешт, а я еду вместе с ним. — Голова Чабы лежала на коленях девушки, и он снизу вверх смотрел на нее. — Чаба, дорогой, я очень тебя прошу, и сегодня и завтра будь всецело моим. — В ее голосе сквозила печаль. — Ведь мы не увидимся до самого рождества, а сегодня только двадцать девятое августа.
Взяв руку девушки, он поднес ее к губам и поцеловал в ладонь:
— Обещаю. Поцелуй меня.
— Ой, ты же меня переломишь! — засмеялась девушка, когда Чаба притянул ее к себе. — Мне неудобно.
Помешал влюбленным Геза Бернат, который, еще подходя к ним, начал что-то насвистывать, чтобы они услышали его. Узнав отца, девушка пожала плечами.
Бернат подсел к Чабе с Андреа и закурил.
— Старина, — обратился он шутливо к Чабе, — скажи, что ты знаешь о Радовиче. Меня это интересует.
— Схватили его.
— Это я знаю. А что еще? — Заметив кислое выражение на лице дочери, спросил: — А с тобой что, дочка?
— Ничего, — несколько нервно ответила она.
Бернат покачал головой. Он не любил, когда дочь нервничала и односложно отвечала на его вопросы.
— Все хорошо в меру, — с намеком продолжал он, — в том числе и любовь.
Девушка покраснела, встала.
— Ты мог бы этого и не говорить мне, — сердито повернулась она и хотела уйти, но отец позвал ее:
— Андреа! — Девушка остановилась, почувствовав по тону отца, что ей нельзя уходить. Опустив голову, она носком туфельки чертила по земле. — Мне не нравится твое поведение, Андреа. Если я что-нибудь сказал, то значит, это серьезно. Будет очень хорошо, если ты уже сейчас поймешь: в жизни человека играет важную роль не только любовь, но и кое-что другое, что в данный конкретный момент даже важнее любви, ну, к примеру, судьба Милана Радовича. А теперь можешь идти.
Андреа стало стыдно, она почти со злостью взглянула на отца и, не сказав ни слова, удалилась.
Чаба рассказал Бернату все, что ему было известно о Милане, умолчав, однако, о своем разговоре с Аттилой. Только тут он вспомнил, что ни словом не обмолвился об этом отцу, хотя ему и хотелось бы знать его мнение.
— А что ты знаешь... — Бернат неожиданно замолчал, внимательно посмотрев в сторону дочери, но ее уже не было видно.
— О чем?
— О его провале.
«Мой дорогой братец донес, на него», — хотел сказать Чаба, но ему было стыдно признаться в этом. «Что толку, если я расскажу о том позоре, который пятном лег на нашу семью?» Да и почему дядюшка Геза так заинтересовался судьбой Радовича, хотя он и сам хорошо знает Милана, с которым встречался в клубе журналистов. Радович довольно часто виделся с Гезой Бернатом, хотя оба они почему-то не любили упоминать об этом. Милан, как начинающий журналист, бывал у Берната, который имел самое непосредственное отношение к телеграфному агентству и мог удовлетворить его любопытство по многим вопросам. В первую очередь Милана интересовали политические новости — например, все, что касалось так называемого «нового порядка» в Европе, программы расселения немцев в Задунайском крае и намерения, Гитлера переселить венгров как неевропейскую нацию куда-то за Урал.
По долгому молчанию Чабы Бернат понял, что юноша что-то знает об аресте Милана.
— Старина, я бы хотел помочь твоему другу, — проговорил Бернат. — Правда, пока я еще не знаю, как это можно сделать, но что-нибудь придумаю. Не станем питать пустых иллюзий, но, если Милану вовремя не помочь, он погибнет: его либо забьют до смерти во время допросов, либо, если он их выдержит, отправят в один из концлагерей.
Чаба со скрытым восхищением смотрел на большую и сильную фигуру Гезы Берната и думал: «Как же спокойно с ним рядом, даже чувствуешь себя более сильным. Он хочет помочь Милану, а сказал об этом таким бесстрастным тоном, будто рассказывал о том, что видел во время поездки. Хорошо дядюшке Гезе, он всегда знает, чего хочет. Если Милан погибнет, Аттила превратится в его убийцу». Вслух же он сказал:
— Не знаю, насколько это верно, но вроде бы в полицию на Милана донес Аттила.
— А ты откуда это знаешь?
— Он сам сказал.
И хотя и раньше журналист был не особенно высокого мнения об Аттиле, эта новость его поразила: услышанное о содеянном как-то не вязалось с семьей Хайду, которую Бернат хорошо знал. Самого генерала он знал с детских лет, они вместе росли, и Геза считал, что дружба связывает их навечно. Бернат хорошо знал также, что примером для подражания у генерала был Иштван Сечени. Геза одобрял идеал друга, хотя и не скрывал, что проблемы сегодняшнего дня нисколько не похожи на проблемы времен Реформации. Частенько они ночи напролет разговаривали о человеческой ответственности. Генерал Хайду постепенно признал, что одного военного образования ему явно недостаточно, что помимо военной техники существует еще и другая техника, да и сама армия является всего лишь частью общества, и ему, генералу, необходимо думать не только о сугубо военных вещах, но и о родине и народе.
Бернат считал генерала человеком честным, более того, воспринимал как нечто естественное его отрицательное отношение к коммунистам, однако был твердо уверен в том, что его друг не способен ни на какую подлость. Бернат и старшего сына генерала Аттилу, окончившего военную академию Людовики, несмотря на многие его слабости, в том числе и то, что он хотел стать только офицером, все же считал человеком прямым и честным. Сообщение Чабы о том, что брат донес на Милана, не только огорчило Берната, но и заставило его вести себя особенно осторожно.
«Если Аттила решился на такой шаг, значит, он способен на любую подлость. Не исключено, что теперь он связан какими-то обещаниями перед полицией. Быть может, он и на меня уже донес. Весь вопрос в том, о чем он мог донести. О том, что я не люблю нацистов? Это вовсе не секрет. Мое мировоззрение хорошо известно в Пеште».
— А твой отец знает об этом?
— Я ему пока еще не говорил. А чем вы можете помочь Милану, дядюшка Геза?
В этот момент в доме прозвучал гонг, по которому все собирались к обеду. Бернат встал, поправил сорочку:
— Скажи, старина, ты хорошо знаешь Анну?
— Анну? А кто это?
— Не знаешь? Это невеста Радовича. Работает в шведском посольстве.
— Насколько мне известно, у него нет невесты. Ухаживает же он за Моникой Фишер. А кто сказал, что у Милана есть невеста?
Бернат понял, что совершил непростительный промах. Он не рассчитывал на то, что Милан станет скрывать от своего лучшего друга наличие невесты. Это, видимо, означало, что и Анна в какой-то форме принимает участие в нелегальной работе Милана.
— Возможно, я ошибся, старина, — попытался исправить свою оплошность Геза и натянуто улыбнулся. — Мне показалось, что он как-то говорил об этом в клубе журналистов, но, видимо, я ошибся, раз ты ничего не знаешь. — Он обнял юношу за плечи и на миг прижал к себе: — Ну и голоден же я — как волк. А ты?
— Не очень, — ответил Чаба, и оба они направились к дому.
Обедали молча, в подавленном настроении. Чувствовалось, что арест Радовича и последовавшие за этим допросы еще давали о себе знать. Каждый из присутствующих относился к другому с некоторым недоверием и подозрением, а в глубине души все просто боялись. Томительная тишина время от времени прерывалась ничего не значащими вежливыми вопросами, натянутыми улыбками и заученными жестами. Невнимательный наблюдатель мог бы даже сказать, что обед удался, так как все ели, выпивали, о чем-то говорили, чему-то улыбались. В общем, ничего необычного не происходило, а атмосферу обеда можно было бы назвать даже дружеской. Однако если бы можно было заглянуть в душу каждого из сидящих за столом, то выяснилось бы, что спокойствия нет ни в ком.
Больше всех был перепуган подполковник Вальтер фон Гуттен, так как он рисковал больше других. Ему пришлось признать, что Милан Радович, агент Коминтерна — так было записано в протоколе допроса, несмотря на протесты подполковника, — неоднократно бывал в его доме. Вальтер не сомневался, что его противники в любой момент смогут использовать это дело против него самого. С досадой он посмотрел на Чабу, который, как казалось подполковнику, был косвенным виновником этой неприятной истории. Он пустил юношу в дом, кормил его, не беря с него ни пфеннига. И вот тебе благодарность за все. Вальтер решил сегодня же вечером или в крайнем случае завтра поговорить о племяннике с сестрой Эльфи.
Эльфи была сильно опечалена, ей казалось, что сын все больше отдаляется от нее. Он, конечно, любит ее, но к Милану привязан больше, чем к родной матери. Особенно беспокоило Эльфи то, что Чаба не любит Аттилу, а если бы Чабе нужно было выбирать между братом и Миланом, он наверняка предпочел бы друга-коммуниста. Правда, муж ночью успокаивал ее, говоря, что ничего страшного не произошло, что Чаба не знал о принадлежности друга к компартии, однако, несмотря на это, опасения Эльфи не рассеялись, а беспечное поведение сына, напротив, навело ее на мысль: сын что-то скрывает от нее.
Аттила ел молча, настроение у него было скверное, он чувствовал, хоть и небольшое, угрызение совести, поскольку не предполагал, что его донос на Радовича может иметь такие последствия. Он, разумеется, и не думал, что всех их будут допрашивать, а дядюшка Вальтер попадет прямо-таки под подозрение.
Глядя на обедающих, Геза Бернат чувствовал, что и без того подавленное настроение в любую минуту может ухудшиться из-за какого-нибудь небрежно брошенного слова или замечания. И хотя он понимал, что поступает невежливо, вопреки элементарным правилам хорошего тона, Геза все же встал и, попросив извинения, вышел на террасу, сославшись на то, что плохо себя чувствует. Усевшись поудобнее в плетеное кресло, он раскурил трубку и, будто ни о чем не думая, устремил взгляд на небо, по которому плыли серые облака.
Арест Милана Радовича сильно обеспокоил Берната. Он полюбил юношу, считал его талантливым, а когда узнал, что корреспондентом в Берлин Милана направили но настоянию Густава Мохаи, то сразу же заподозрил, что, помимо обязанностей корреспондента газеты «Делутани хирлап», он, видимо, выполняет и еще какое-то задание. Всем были хорошо известны правые настроения Мохаи, но Бернат знал о нем значительно больше. Он был убежден в том, что главный редактор Мохаи (к слову говоря, его ровесник) до сих пор поддерживает тесный контакт с Коммунистической партией Венгрии, которая действует в подполье.
Газета «Делутани хирлап» славилась не только тем, что воспитывала своих сотрудников, но и тем, что поддерживала молодых талантливых журналистов. Эту поддержку Милан Радович безусловно заслужил, поскольку посылал в редакцию газеты великолепные материалы. Если же предположить, что, помимо своей основной работы, он принимал участие в организованной борьбе против нацизма, то за это Милана нужно было уважать еще больше.
Геза Бернат был особенным человеком. С молодых лет он шел своим путем — путем гуманизма. Сначала он познакомился с революционными идеями вообще, а чуть позже, в начале двадцатых годов, с марксизмом и с тех пор считал, что это учение наиболее близко его мыслям, которые он вынашивал с молодых лет. Правда, членом коммунистической партии он все же не стал, и только потому, что не хотел заниматься нелегальной партийной работой, которая, как известно, сопряжена с большим риском. Однако целый ряд провалов коммунистических ячеек и ряд поражений, которые потерпело в те годы коммунистическое движение в целом, не отпугнули Берната от марксистских идей, а, напротив, укрепили его политические взгляды, особенно после захвата нацистами власти в Германии. Разгром Коммунистической партии Германии и убийство нацистами десятков тысяч ее членов глубоко потрясли его. Из этих событий Геза Бернат извлек своеобразный урок, суть которого сводилась к тому, что нацизм является более сильным противником, чем его представляли отдельные близорукие политики.
Несколько позже, когда Бернат поближе познакомился с практическими мероприятиями так называемого «нового порядка», в нем созрело твердое убеждение, что фашизм является смертельной угрозой всему человечеству и что эту коричневую заразу нужно как можно скорее ликвидировать. Вот тогда-то журналист Геза Бернат и принял решение в меру своих способностей и предоставляющихся ему возможностей бороться против фашизма.
К тому времени Бернат уже имел за плечами более чем тридцатилетний опыт журналистской работы. Как корреспондент различных органов печати, он побывал на различных фронтах, беседовал с главнокомандующими различных армий, был вхож к начальникам генеральных штабов ряда армий. Удивительная память, прекрасное знание обстановки и способность к глубокому анализу происходящих событий соединялись у него с великолепным знанием людей. У него было бесчисленное количество знакомых, много друзей, и среди них несколько замечательных журналистов, «старых лис», как он их называл. На протяжении ряда лет он обменивался с ними информацией, как филателисты обмениваются друг с другом редкими марками. Помимо всего этого, Бернат со страстью коллекционера занимался сбором слухов, сплетен и компрометирующих данных об отдельных лицах, вынашивая мечту, что когда он уйдет на пенсию, удалившись от дел, то напишет книгу, в которой будут фигурировать видные политики и мыслители, распорядившиеся судьбами наций и народов на протяжении десятка лет.
Узнав об аресте Милана Радовича, Геза Бернат мысленно принял решение во что бы то ни стало помочь юноше. Сам план освобождения родился у него в голове во время обеда. От внимания журналиста не ускользнуло нервозное поведение Вальтера фон Гуттена. Бернат хорошо знал, что Гиммлер и его люди намерены в самом ближайшем будущем рассчитаться с армейскими офицерами, настроенными против нацистов, создать таким образом германские вооруженные силы, командный состав которых не будет заниматься политикой, зато будет по-собачьи предан идеям фюрера.
Бернату давно было известно о болезненной склонности подполковника Вальтера фон Гуттена, однако лишь вчера вечером он понял, что об этом знает и Чаба. Бернат уже собирался идти спать, как вдруг Андреа спросила его:
— Папа, ты допускаешь, что Вальтер гомик?
В этот момент Геза, по обыкновению, раскуривал трубку перед сном. Горящая спичка, которую он поднес к трубке, обгорела до того, что обожгла ему пальцы.
— Кто тебе об этом сказал? — спросил он, зажигая вторую спичку.
— Чаба. А уж он-то наверняка знает. Представь себе, он даже приставал к Эндре Поору! Фантастика, дай только. Не правда ли?
— Говоришь, Чаба сказал? — задумчиво спросил Бернат и, забыв в тот момент о дочери, начал лихорадочно соображать, связывая в единое целое обрывки мыслей. Мозг его в тот момент уподобился чреву ЭВМ, в которую заложили разрозненные данные: Вальтер фон Гуттен, Чаба... дело Рема, Хорст Шульмайер, Рейнхард Гейдрих, Милан Радович...
Два года назад Геза Бернат как-то ужинал с Мариусом Никлем, преподавателем Берлинского университета. Мариус был стар и мудр. Вскоре после этого ему удалось уехать за границу, в настоящее время он жил в Париже. Бернату нравился этот умный старик, и он охотно встречался с ним.
Поужинав, они сидели за столом и допивали вино, когда в ресторане появился подполковник Вальтер фон Гуттен в сопровоя?дении высокого белокурого майора.
Мариус по-дружески поздоровался с майором, который очень тепло ответил на приветствие старика. Через минуту фон Гуттен и майор уже исчезли из вида.
Старый Мариус разгрыз спичку и начал ее нервно покусывать. Он сделал глубокий вдох, покачал головой, на испещренном глубокими морщинами лице его блуждала горькая улыбка.
— Вы, Бернат, пытаетесь мне доказать, что современный мир познаваем. Вы и сейчас продолжаете это утверждать, не так ли?
— Разумеется, познаваем.
— Глупости это все. Можете мне поверить. Настоящие глупости, Бернат. Материалистическая философия, если хотите, во многом права, и я это признаю. Однако ее положение о познаваемости мира или, вернее, о возможности познать современный мир ложно. Можете мне поверить, Бернат, оно ложно. О познаваемости мира, прошу покорно, мы не имеем права говорить до тех пор, пока не познаем самих себя. Вы обратили внимание на майора, с которым я только что поздоровался? — Бернат кивнул. — Я знаю его с детства, знаю имя и привычки, знаю, что он собой представляет. — Мариус закурил сигару, затянулся раза два, и его морщинистое лицо окуталось облаком дыма. Он поднял руку и продолжал: — Будучи гимназистом, он писал превосходные новеллы. Поверьте мне, Бернат, он очень талантлив. Потом с ним что-то случилось: в семнадцать лет он пытался покончить жизнь самоубийством. К счастью или к несчастью, его спасли. Почему он решил умереть? Об этом пытались узнать и его родители, и его духовник, но Шульмайер упрямо молчал. Один я знаю, почему он хотел покончить с собой.
Однажды ночью он пришел ко мне. Мы проговорили до утра. Оказывается, он гомосексуалист. Я посоветовал ему обратиться к врачу, говоря, что такая противоестественная склонность не что иное, как болезнь, и, очевидно, от нее можно излечиться, как и от любого другого недуга. — Мариус задумчиво стряхнул пепел с сигары и отпил глоток вина из бокала. — Однако он не последовал моему совету, даже слышать об этом не хотел. Одной из причин было его недоверие к врачам, а другая причина крылась в его религиозности. Свою болезнь он считал грехом.
Мариус поднял на Берната окруженные сеткой морщин глаза:
— Вообразите себе, как поступил этот несчастный. Пошел служить в армию. Стал кадровым офицером. Он думал, что суровая жизнь, воинская дисциплина, постоянное общение с товарищами, тяжелые физические упражнения исцелят его. Бедняга не знал, что в армии таких, как он, довольно много. Он привык к своему пороку, но остался человеком. Он успешно закончил офицерское училище. И знаете, где он теперь служит? Ни за что не поверите.
— Не знаю, — ответил Бернат.
— Офицером для особых поручений в абвере. Вот так.
— Адмирал Канарис не знает о его болезни? — удивился Бернат.
— Очевидно, знает. Этот хитрый лис все знает. Но именно это и позволяет ему держать кого надо в руках. Вы так не думаете? — Бернат кивнул в знак согласия и снова наполнил бокалы вином. — И еще одно скажу вам, хотя это может показаться уж совсем невероятным. Как вы думаете, кто лучший друг Хорста Шульмайера?
— Представления не имею!
— Рейнхард Гейдрих, начальник гестапо и СД. Да, именно этот загадочный человек. И я до сих пор не могу разгадать эту тайну. Хорст Шульмайер страстно ненавидит нацистов. Уж поверьте мне, я-то знаю, как он их ненавидит. И все же... Для Гейдриха он делает исключение. Они друзья детства.
...Солнце выглянуло из-за туч, жарким лучом скользнуло по лицу Гезы Берната. Из столовой голосов больше не слышалось. «Должно быть, все пошли отдыхать», — подумал он. Если действительно он решил совершить задуманное, то колебаниям не должно быть места. План, конечно, с какой стороны ни взгляни, рискованный, но лучше ничего не придумаешь. Если ему все же не удастся спасти Радовича, то хотя бы совесть будет чиста.
Бернат снова закурил трубку и теперь гораздо спокойнее, даже как-то равнодушно от начала до конца еще раз обдумал свой план.
Чабу он нашел в гостиной, где тот с Андреа сидел у радиолы и слушал оперные арии. Музыка немного улучшила подавленное настроение Чабы, выражение лица его стало спокойным, взгляд ясным. Бернат подошел к нему, положил на плечо руку и сказал:
— Мне надо поговорить с тобой.
Бернат подозревал, что Андреа снова на него рассердится, но теперь его не интересовало настроение дочери. Вечером он намеревался побеседовать с ней серьезно. Чаба встал:
— Пожалуйста, дядюшка Геза.
— Пройдем в твою комнату, — предложил Бернат, но тут же передумал: — Нет, сойдем лучше в сад. Послушай, дружище, — начал он, — я не стану требовать от тебя честного слова, но хочу, чтобы о нашем разговоре не знал никто. Это относится и к Анди, — добавил он многозначительно. Чаба согласно кивнул. — Говори искренне, от твоего ответа зависит все дальнейшее. Хочешь помочь освободить Милана?
— А ты хочешь обидеть меня, дядюшка Геза? — Чаба нахмурился, с упреком посмотрел на Берната: — Конечно же...
— Я потому спрашиваю тебя, что... — Бернат запнулся. — Впрочем, это уже неважно. Слушай меня внимательно. Ты должен сделать следующее: немедленно ступай к своему дяде и скажи, что хочешь поделиться с ним своими подозрениями, что ты очень переживаешь...
— Так оно на самом деле и есть, — перебил его Чаба, — честное слово...
— Тогда тебе и притворяться не надо. — И Бернат объяснил Чабе, что он должен сказать дяде Вальтеру.
Тот внимательно выслушал его, совершенно не понимая, как это может помочь Милану Радовичу. Ему хотелось узнать об этом подробнее, но Бернат сказал только:
— Это все, что ты должен сделать. Об остальном тебе знать не положено. Я даю тебе очень важное задание, и если Милану удастся освободиться, то львиная доля успеха будет принадлежать тебе.
— Понимаю, — ответил Чаба. — Думаю, что все понимаю. — Он остановился, пригладил растрепанные ветром волосы и неуверенно добавил: — Самым разумным будет, если я немедленно приступлю к выполнению твоего поручения.
— Ты прав, дружище. Я тоже так считаю.
Чаба направился к дому, но, сделав несколько шагов, вернулся:
— А если Анди начнет меня расспрашивать, что я ей скажу?
— Ах, Анди... — задумался Бернат. Он об этом как-то не подумал. А ведь любой, даже самый превосходный план может провалиться из-за непродуманной мелочи. — Так что же мы ей скажем? — Он подошел поближе к Чабе: — Скажи, что я просил у тебя материал для одного из моих репортажей о венгерском студенчестве.
— Думаю, это вполне подойдет.
Чаба снова повернулся и, засунув руки в карманы, медленно пошел к дому. Бернат задумчиво смотрел ему вслед. Вот и положено начало борьбе. А результат ее будет зависеть от того, насколько реален окажется разработанный им план.
Подполковник Вальтер фон Гуттен читал, когда в его комнату вошел племянник. На мгновение им овладело раздражение, но ему все же удалось взять себя в руки. Пожалуй, даже лучше, что Чаба пришел сам, сейчас он ему основательно намылит голову. Подполковник не встал с места, лишь положил книгу на стоящий рядом столики устремил строгий, пристальный взгляд на смущенного юношу.
— Мне надо с тобой поговорить, дядя Вальтер. Можно сесть?
Гуттен показал на кресло.
— Я тоже должен тебе кое-что сказать. — Он вынул из фарфоровой шкатулки кусочек шоколада и положил в рот. — Но давай сначала ты. Можешь закурить или взять шоколад.
Чаба взволнованно потирал руки. Наконец он сконфуженно заговорил:
— Кажется, я совершил огромную глупость. Даже не знаю, как тебе признаться...
— Да уж как-нибудь говори.
— Я сказал Милану... — Чаба перевел дыхание, словно освобождаясь от неимоверной тяжести.
Гуттен схватился за голову, весь напрягся:
— Что ты сказал ему? Говори!..
Чаба закурил, руки у него дрожали.
— Сказал об этом... Ну... сам знаешь...
— О чем — об этом? Что я должен знать? Объясни как следует!
— Словом... — Чаба курил, смущенно уставившись на кончик сигареты, потом поднял испуганный взгляд на белобрысого подполковника: — Что ты... Как это называется?.. Что тебе нравятся мужчины...
По лицу Гуттена было видно, как он испугался, на него словно столбняк нашел.
— Ты спятил? — спросил он хрипло, потом медленно поднялся с кресла. — Безумец! Ведь ты обещал, что будешь молчать...
Чабе стало как-то не по себе. Страх, вспыхнувший в глазах дяди, пробудил в нем угрызения совести, но он тут же подумал о Милане. Да и дядюшка Геза утверждал, что дядя Вальтер испугается только слегка, но ничего страшного с ним не случится. Самое главное, чтобы он как следует испугался.
— Собственно говоря, — снова заговорил Чаба, вставая со своего места, — беда не в том, что я проболтался. Конечно, это тоже плохо, но меня волнует другое... Прошу тебя, дядя Вальтер, выслушай меня до конца спокойно.
Подполковник взволнованно ходил взад-вперед по комнате.
— Спокойно!.. — повторил он, повышая голос. Внезапно он остановился перед племянником, пристально посмотрел на него голубыми фарфоровыми глазами, которые теперь стали почти темными: — Как ты мог забыть о нашем родстве, о том, что ты мой гость? — и снова понизил голос почти до шепота: — Почему ты не подумал об этом? Приводишь в мой дом большевиков-диверсантов, болтаешь с ними... нарушаешь данное мне честное слово... Ты хочешь, чтобы мне свернули шею?
— Я очень сожалею о случившемся, — ответил Чаба. — Поверь, сожалею. Но я хочу, чтобы ты меня выслушал. Случилось нечто худшее...
— Худшее? — Гуттен закусил нижнюю губу. Глубоко вдохнув воздух, он почувствовал, что ведет себя смешно и недостойно. Повернувшись к племяннику спиной, он подошел к окну.
«Надо взять себя в руки. Как это ни трудно, я должен прийти в себя, не горячиться: взрывом гнева теперь не поможешь». Гуттен посмотрел в окно: его зять гулял с Гезой Бернатом. Они что-то оживленно обсуждали. Наконец огромным усилием воли ему удалось собраться с мыслями. Продолжая стоять спиной к Чабе, подполковник приказал:
— Говори! Ты хотел мне еще что-то сообщить.
— После обеда я разговаривал с дядюшкой Гезой. Он очень беспокоится за тебя. Он сделал вывод, что вокруг тебя творится что-то неладное. Я спросил его, в чем дело, но он ответил, что не может сказать большего, потому что обещал молчать. Потом внезапно спросил у меня, правда ли, что ты гомосексуалист. Можешь себе представить, как меня удивил этот вопрос. Я стал допытываться, кто ему это сказал. Он долго отнекивался, а потом честно сознался, что об этом упоминал Милан Радович.
Гуттен, казалось, совершенно успокоился. Узнавая об опасности, он сначала всегда терял голову, но, как только ему удавалось взять себя в руки, начинал спокойно оценивать сложившуюся ситуацию.
— Твоему отцу об этом что-нибудь известно?
— Ничего. Я и дядюшку Гезу просил, молчать об этом. Он обещал.
Гуттен медленно подошел к шкафчику-бару. Долго перебирал бутылки, остановился на коньяке. Налил себе и Чабе. Надо узнать, что так волнует Гезу Берната. Он сам давно заметил: вокруг него творится что-то непонятное, полгода назад его должны были произвести в полковники, но этого не произошло. Что может знать о нем Бернат? Что он ненавидит Гитлера и его прихвостней? Политические взгляды Вальтера Бернату давно известны. Нет, сейчас речь идет о чем-то другом. Он тонко предупредил Чабу об опасности, грозящей ему, и был, конечно, уверен, что племянник все передаст ему. Зачем он это сделал? Может быть, Бернат действительно беспокоится о нем? Надо узнать, что же именно его беспокоит. Но как? Ему, конечно, Бернат ничего не скажет, иначе зачем бы он стал передавать предупреждение через Чабу.
— Хочешь выпить еще?
Чаба молча кивнул.
Бернат рассчитывал, что подполковник Гуттен еще в тот же день найдет предлог поговорить с ним наедине. Но Гуттен вел себя так, словно ничего не произошло, и не проявлял никакой инициативы. Он казался спокойным и уравновешенным, не выказал ни малейшего признака страха. «Значит, расчет сделан неправильно», — решил Бернат. У него испортилось настроение. Завтра воскресенье, времени остается все меньше. Бернат ждал, что он сделает ему знак или скажет: «Зайдите ко мне поговорить», но этого не произошло. В понедельник ему надо уезжать домой, остается всего-навсего один день, чтобы хоть что-то сделать для Милана. Но что он может сделать, если его, казалось, так хорошо продуманный план на деле не дал никаких результатов? Быть может, Чаба плохо выполнил данное ему поручение. Он отозвал в сторону Чабу.
— Что-нибудь стряслось, дядюшка Геза?
— Ничего. Скажи, ты все сделал так, как мы с тобой условились?
— Точка в точку. Сначала он разнервничался, долго раздумывал, но под конец совсем успокоился. Собственно говоря, чего ты хотел добиться этим разговором?
Бернат наполнил стакан пивом, отпил половину и только потом ответил:
— Помочь освобождению Милана.
— Но как дядя Вальтер может вырвать Милана из лап гестапо?
— Я и не рассчитывал, что Милана освободит твой дядя Вальтер.
— А кто же тогда?
— Это теперь не столь важно, старина. Лучше, если ты этого не будешь знать. — Бернат встал, подошел к Хайду, который лежал в гамаке и читал.
— Что ты думаешь об испанских событиях? — спросил генерал, складывая газету.
Бернат сел, закурил трубку.
— Республика будет свергнута.
— Кем? Франко?
— Нет. Политикой невмешательства великих держав. Ты и сам хорошо знаешь, что значит нейтралитет в данном случае. А ведь Англия и Франция должны быть заинтересованы в победе республики...
Начался спор. Подошел Аттила, отец и сын Хайду Стали развивать идею о том, что Европа не может безучастно смотреть на утверждение коммунистической власти в Испании.
— Европа и не остается пассивной, — сказал Бернат. — Гитлер и Муссолини не только снабжают Франко боевой техникой, но и посылают туда много добровольцев.
Из осторожности Бернат не стал развивать дальше свою мысль. После того как он узнал, что Милана выдал лейтенант, Бернат уже не осмелился откровению высказывать свое мнение. А генерал тем временем пустился в пространные рассуждения. Если бы Англия была уверена, что республиканцы останутся в рамках традиционной демократии, она, безусловно, выступила бы против Франко. Но по всем признакам правительство народного фронта находится под сильным влиянием коммунистов, а это уже таит в себе большую опасность.
Бернат молча курил трубку, мысли его были заняты лишь Миланом. Он не желал вмешиваться в дискуссию, хотя аргументов у него накопилось предостаточно. Он ждал, когда вернется Гуттен и представится возможность поговорить с ним наедине. Одним ухом он прислушивался к рассуждениям генерала, лишь молча кивая. Хайду это но понравилось.
— Ты киваешь просто из вежливости или потому, что согласен со мной? — спросил генерал.
— А ты как думаешь? — вопросом на вопрос ответил Бернат, вынимая изо рта трубку.
— Думаю, что ты меня вообще не слушал, — признался генерал. — Знаю я тебя. Пока я говорю, ты обдумываешь свой очередной репортаж. Признайся, старина, что я прав.
— Ты прав. Я действительно обдумывал один материал. Мне необходимо послать сообщение о деле Радовича. — Бернат перевел взгляд на Аттилу: — Дело это очень щекотливое. Венгерское общественное мнение взвоет, если телеграфное агентство сообщит газетам обстоятельства ареста Радовича.
— Почему же оно взвоет? — возразил Аттила. — Разве у нас любят коммунистов?
— Но у нас не любят и венгров, сотрудничающих с гестапо, — ответил Бернат. — Откровенно говоря, я их тоже не люблю.
Хайду поправил подушечку под головой.
— А откуда тебе известно, что при аресте Радовича венгерские власти сотрудничали с гестапо?
— Я прочитал сообщение одного французского репортера. На Радовича венгерской полиции донес венгерский же ябедник, — осторожно заметил Бернат. — А уже только потом наша бравая полиция сообщила об этом гестапо.
— А разве не все равно, кто донес? — спросил Аттила. — Важно то, что Радович коммунист.
— Это, конечно, существенно, — задумчиво промолвил Хайду. — Но в любом случае я, Аттила, не хочу узнавать об этом через донос. Ненавижу и презираю доносчиков.
— Подлые людишки, — сказал, поднимаясь с места, Бернат. — Остерегайся доносчиков, Аттила, они предают не только Милана Радовича, но и своих собственных отцов, матерей и братьев.
Попрощавшись и поблагодарив за обед, Бернат позвал дочь, чтобы ехать домой.
В такси он погрузился в глубокое молчание, даже на вопросы дочери отвечал односложно. Сначала Андреа пыталась его расшевелить, потом, пожав плечами, тоже замолчала. «Ну и сердись себе на здоровье, — думала она. — Узнал, что я близка с Чабой, и тебе это не понравилось». Она начала тихонько напевать модную песенку, сделав вид, что у нее хорошее настроение, хотя молчание отца ее сильно обидело.
Приехав домой, Бернат сейчас же ушел к себе в комнату, а Андреа — в ванную. Выкупавшись, она закурила сигарету и направилась к отцу. Стоя перед дверью, она услышала тяжелые шаги расхаживающего Берната. Ее охватило беспокойство. Неужели отец так переживает ее близость с Чабой? Когда ее исключили из гимназии, он отнесся к этому довольно спокойно, высказал ей свое мнение и уже больше не возвращался к, этому вопросу. Такой ли непростительный грех она совершила? Отнюдь нет. Андреа зло выругалась. Что же будет дальше? Они перестанут разговаривать? Какая глупость, взрослые люди не имеют права так себя вести.
Андреа вошла. Расстроенный, Бернат хмуро взглянул на нее.
— Папочка, что ты имеешь против меня? — И не ожидая ответа отца, Андреа продолжала, едва сдерживая рыдания: — Да, я отдалась Чабе. Это свершившийся факт. Дай мне пощечину, ударь меня, сделай хоть что-нибудь, потому что так я не хочу жить. — Она уже плакала. — Неужели это такой большой грех? Я же люблю его. Я нисколько не раскаиваюсь в своем поступке.
Бернат с удивлением смотрел на плачущую дочь и только теперь понял, что Андреа, по-видимому, по-своему истолковала его озабоченное настроение. Его, разумеется, не обрадовало сказанное дочерью, но растрогала ее искренность.
— Оно и видно, что ты нисколько не раскаиваешься. От счастья плачешь? Ну не реви! — Он подошел к ней, взял за подбородок, приподнял ее голову: — Покажись-ка. Посмотри мне в глаза. — Теперь они пристально глядели друг на друга. — Я вообще не понимаю: что в тебе понравилось этому парню? Посмотрел бы, он, какая ты противная вот в таком виде. Отец уезжает из дома на каких-то десять дней, а его единственная дочь пользуется этим, чтоб завлечь к себе своего ухажера, да еще и хвастается этим. — Бернат покачал головой: — Более того, мне же и сцены устраивает! Как героиня из старого романа. «Дай мне пощечину, ударь меня...» Плохо...
— А твоя обидчивость? Ты с самого утра не сказал мне ни слова... Это хорошо?
— Ты не можешь себе представить, что у меня и другие заботы имеются? Перед отъездом, насколько я помню, мы говорили о твоих проблемах. Я высказал свое мнение. И после случившегося оно осталось прежним. Меня не радует твой поступок, я предпочел бы, чтоб это случилось намного позже. Теперь тебе во многом станет труднее. И разрыв с ним доставит тебе больше страданий. Но раз уж это произошло, тут ничего изменить нельзя. А теперь ступай ляг. Мы с тобой еще поговорим об этом. Сейчас же я занят. У меня много дел.
Андреа поцеловала отца и ушла к себе. Бернат возобновил хождение по комнате.
Придуманный им план освобождения Милана Радовича был довольно логичным. В мае он побывал в Париже и на следующий же после приезда день обедал в одном из дешевеньких ресторанов в окрестностях Монмартра со своим старым другом Мариусом Никлем. С тех пор как они не виделись, Мариус словно помолодел: морщины на его лице стали менее глубокими, чем несколькими годами раньше, а глаза лихорадочно блестели. И все-таки Бернату показалось, что Мариуса, как и всех, вынужденных жить в эмиграции, гложет тоска по родине, в каждом его движении, жесте, интонации голоса чувствовалась горечь человека, лишенного родины. Они говорили о многом, но, какую бы тему ни затрагивали, постепенно переходили к одной — Германии. Только это и волновало всех. Что происходит там теперь и какое будущее ждет страну? Рассказ Берната был пронизан мрачными предчувствиями, на происходящее он взирал без оптимизма.
— Выхода нет, — говорил он, — немцы заражены нацизмом.
— А народ? — спросил Мариус.
— Да, и народ. Я знаю вашу теорию о народе. Умная теория, но всего лишь теория. Практика же доказывает другое. Гитлер околдовал ваш народ. Я не слышал ни о каком сопротивлении, не могу назвать ни одного подобного случая.
Спорили страстно, но Бернат все больше и больше загонял Мариуса в угол.
— Есть в Германии патриоты, — проговорил старик, — поверьте мне, что есть. — И он рассказал о своем побеге. Бернат изумленно слушал. — Мне, например, помог бежать Хорст Шульмайер, майор из армейской контрразведки.
— Вы все это придумали, — улыбнулся Бернат — что бы убедить меня. Думаете, я позабыл, что вы рассказывали об офицере-гомосексуалисте? — Бернат подозрительно уставился в сверкающие глаза старика: — Это с вашей стороны нехорошо. Я помню даже то, что вы назвали загадкой. — Бернат наморщил лоб, желая как можно точнее вспомнить слова Мариуса: — А сказали вы примерно так: «Шульмайер ненавидит нацистов, но делает исключение для Гейдриха». В этом и была вся загадка.
Старик откусил кончик сигары, закурил, не сводя взгляда с Берната. В ресторане осталось лишь несколько поздних посетителей да парочка влюбленных, забывших обо всем на свете. Официанты быстро убирали со столов тарелки, приборы, меняли скатерти. Бернат наполнил стаканы.
— Позже я разгадал загадку, — тихо сказал старик. — Никому другому я не сказал бы этого. Но вам, Бернат, скажу. В вас я уверен, так как знаю, что вы антифашист. Но не только поэтому... — Мариус огляделся по сторонам: — Еще и потому, что вам это когда-нибудь может пригодиться.
— Для чего? Для разгадки тайны?
— Вот именно. Это далеко не пустяк, уж можете мне поверить. Я вам говорил, что Хорст доверял мне. Ведь правда, говорил? Мне одному доверял. Рейнхард Гейдрих... — Он снова пристально посмотрел на Берната: — Скажите, прошу вас, что вы знаете об этом странном человеке? Кроме того, что он начальник СД и гестапо?
Бернат пожал плечами, задумался, а лотом ответил:
— Ничего. Собственно, я ничего о нем не знаю.
На морщинистом лице Мариуса появилась слабая улыбка.
— Вот видите. В этом все и дело. О Рейнхарде мир знает очень мало, вернее сказать, почти ничего. До сих пор непонятно, как этот еще сравнительно молодой человек стал третьей по значению личностью в рейхе.
— Третьей? — удивился Бернат и спросил: — А Геринг, Гесс, Гиммлер, Борман?..
— Нет-нет! — протестующе поднял худую руку Мариус — Не продолжайте. Я сам вам объясню. Научитесь, Бернат, оценивать стоящих у власти по их действительному влиянию. Знаете, в чем разница между Герингом и Гейдрихом? Гейдрих знает о рейхсмаршале все, а тот о нем почти ничего не знает. Ясно? Власть и фактическая сила в политике часто зависят от количества и качества компрометирующего материала, известного данному лицу. Не забывайте этого, Бернат. В этом и заключается сила и могущество Гейдриха. Вот почему ему угрожает Канарис, который тоже много чего знает. — Мариус отхлебнул из стакана и подался вперед, приблизив лицо к собеседнику: — Вы знаете, кто он такой, этот Гейдрих? Сейчас я вам скажу. Он — вундеркинд. Вы слышали о существовании музыкальных семей? В таких семьях музыка — это религия. Они верят в музыку, ищут в ней успокоения, а если грешат, то и искупления, хотя это и звучит странно, и отпущения грехов.
Так вот, семья, в которой родился Гейдрих, именно такая музыкальная семья — поклонников классической музыки, ее проповедников. Отец Рейнхарда — директор консерватории, культурный, разносторонне образованный человек. Очень скоро выяснилось, что Рейнхард не просто играет на скрипке, его игра очаровывает, изумляет не только родных, но и друзей, постоянно собиравшихся у них на музыкальные вечера. Среди них бывал и Хорст Шульмайер — литературная надежда в жанре новеллы. Вполне естественно, что дружба между молодыми людьми начала постепенно крепнуть. Странно, что оба они поступили в военную школу. Как понять это? В Галле этого не поняли. — Мариус помахал перед лицом рукой, разгоняя дым. — Позже я узнал, что Хорст страшно боялся, чтобы Гейдрих не узнал об его противоестественной наклонности. Ему казалось, что он не переживет такого позора, покончит с собой.
К сожалению, офицерское училище и военная служба нисколько не излечили Шульмайера, а еще более обострили его порок. Гейдриха назначили в военную разведку. Хорсту тоже не нравилась строевая служба, слишком сильна была в нем тяга к литературе и искусству, он искал для себя службу, где мог бы пользоваться сравнительной свободой и где не надо было постоянно носить военный мундир. Так он стал офицером контрразведки. В его выборе сыграла известную роль болезненная наклонность, которую он уже считал вполне естественной. И это — поверьте мне — было с его стороны вполне рациональным, давало ему возможность держать свои любовные дела под покровом конспирации. Затем друзья на некоторое время расстались. — Мариус поднял бокал, кивнул и выпил. — Канарис, возглавлявший абвер, обратил внимание на образованного, способного Хорста, перевел его в свой штат и стал поручать ему особо важные задания, которые тот превосходно выполнял. Вам, конечно, известно, что Гитлер еще до прихода к власти создал пресловутый штурмовой отряд СА под командованием Рема, а позже свою личную охрану из СС, которую возглавил Гиммлер.
— Это мне известно, — сказал Бернат.
— Но вы не знаете, что контр-адмирал Канарис еще до прихода к власти внимательно присматривался и к тому, и к другому. Поэтому-то сподвижники Гитлера и ненавидят его. Скажите, Бернат, можете вы себе представить, какие данные хранятся в сейфе и в голове Канариса? Я говорю о данных, компрометирующих нацистских вождей.
— Я охотно познакомился бы с хранящимися у Канариса данными, если бы мог, — улыбаясь ответил Бернат. — Конечно, только в качестве журналиста.
Мариус закашлялся, лицо у него покраснело. Бернат налил ему воды. Старик отпил несколько глотков, затем тихим сиплым голосом продолжал:
— Тем временем Гейдриха выбросили из армии. Дело было запутанное и сумбурное. Женщины, шантаж, изнасилование... Не знаю, какая из этих версий соответствует действительности.
— Это не существенно, — заметил Бернат.
— Именно, но важен сам факт. Гейдриха уже тогда считали крупным специалистом. Он и вправду был прекрасно подготовленным шпионом. Он тяжело переживал этот скандал, стыдился и был очень зол, прямо-таки полон ярости. Это можно понять, не так ли? Карьера была испорчена. Его отстранили от власти, его никуда не приглашали, он не имел права посещать офицерский клуб, участвовать во встречах однополчан... Власть заклеймила его презрением.
— Что это, факт или предположение?
— Это факт, Бернат, можете мне поверить. Проанализируйте психологически столь странную ситуацию. Подумайте, пожалуйста, что значит в жизни образованного человека приятной наружности лишение его офицерского звания, потеря доверия и чести. Вот при таких обстоятельствах Гейдрих столкнулся с Гиммлером и с нацистским движением. Как человек с острым умом, Гейдрих почувствовал в этом движении возможность снова обрести власть, поправить свою карьеру. Он примкнул к нацистам. В человеке из хорошей семьи, в профессиональном разведчике Гиммлер быстро разглядел нужного ему человека. Создается разведка войск СС — служба безопасности, СД, и во главе ее оказывается Гейдрих. Узнав об этом, Канарис решает внедрить Шульмайера в СД. Начинаете кое-что понимать?
— Думаю, что да, — ответил Бернат и сам продолжил: — Шульмайер возобновляет дружбу с Гейдрихом и «соглашается», чтобы его завербовали.
— Именно так, — кивнул Мариус. — Хорст Шульмайер становится тайным сотрудником СД, Гейдрих же до сих пор пребывает в наивном убеждении, что он завербовал своего друга в абвер. А Канарис сидит себе и хитро улыбается.
— О боже, какая опасная для жизни игра! — содрогнулся Бернат.
— Совершенно правильно, — согласился старик, — очень даже опасная. Хорст должен постоянно давать об абвере сведения, которые удовлетворяли бы запросы Гейдриха и в то же время не вредили бы Канарису. Адски трудная работа.
— Но почему Шульмайер рассказал об этом вам? — поинтересовался Бернат.
— Очень просто. Хорст в некоторой степени мистик. Он чувствует вокруг себя смертельную опасность. Вам известно, что после дела Рема для ликвидации его группы в качестве предлога было использовано обвинение в гомосексуализме. Хорст сознает, что рано или поздно он может исчезнуть без следа. А он хочет, чтобы след о нем остался не как о преступнике, а как о патриоте. Значит, кто-то о нем должен знать. И этот кто-то, дорогой Бернат, теперь не только я, но и вы.
Бернат взглянул на часы. Уже двенадцатый. Вот и день кончается, завтра воскресенье, а утром в понедельник надо ехать в Будапешт. Все напрасно. Придется примириться с мыслью о поражении. Ему было очень жаль Милана, он сделал все от него зависящее и не виноват в том, что из этого ничего не вышло. Бернат тяжело поднялся с места, подошел к окну и открыл его. Прохладный ночной воздух несколько освежил его. Нет, он не должен испытывать угрызений совести, он пытался помочь Милану, сделал все, что только мог. В чем-то ошибся, но в чем? Может быть, переоценил способности Гуттена, подумав, что подполковник, услышав сообщение Чабы, поймет, какая опасность ему угрожает. А вдруг... Мысль, молнией сверкнувшая у него в мозгу, ужаснула Берната. Он подумал, что Гуттен может и как-то иначе избежать опасности, если Милан погибнет, не вынося пыток, а он сам станет жертвой несчастного случая. В рейхе была хорошо разработана техника организации несчастных случаев. В сущности, кто такой Геза Бернат? Просто служащий телеграфного агентства, один из многих. Кого заинтересует его гибель? Может быть, одну Андреа. Да, пожалуй, прольет слезу его старый друг Хайду. Его исчезновение не нарушит общего течения жизни, и она не выйдет из привычной колеи.
Внезапно раздался звонок. Бернат вышел из своей комнаты, открыл входную дверь — и сразу узнал майора Хорста Шульмайера.
— Доктор Геза Бернат?
— Я.
— Майор Шульмайер из контрразведки. — Майор показал свое удостоверение. — Хочу поговорить с вами.
Бернат продолжал стоять в дверях.
— Официально или по частному делу?
— Разумеется, официально.
— Заходите, — пригласил он молодого высокого офицера к себе в кабинет, затем представил Андреа, которая вышла на звонок из своей комнаты. — Ничего не случилось, Анди, оставь нас, пожалуйста, одних. — Чтобы успокоить дочь, он даже улыбнулся ей.
Андреа поцеловала отца в щеку и вышла.
— Присядьте, господин майор! — Бернат показал на кресло. — Думаю, вы знаете, что я венгерский подданный и корреспондент телеграфного агентства?
— Конечно, господин доктор. Мне о вас известно все или почти все. Разрешите курить?
— Пожалуйста.
Поблагодарив Берната за любезность, он достал из внутреннего кармана золотой портсигар, предложил сигарету хозяину дома.
— Я курю только трубку, господин майор, — вежливо проговорил Бернат, напряженно думая о том, как бы ему поскорее подавить обуявший его страх.
Мысль о возможной опасности, мелькнувшая несколько минут назад, еще больше овладела им. Причин для боязни сколько угодно: в Германии вот уже несколько лет общественной безопасности, как таковой, не существует. После прихода Гитлера к власти несколько знакомых Берната исчезли бесследно, лишь иногда их семьи получали короткое извещение: «Покончил жизнь самоубийством» или же «Убит при попытке к бегству». Бернату не нравилось, что Шульмайер тянет время, словно не зная, как подойти к делу.
— Думаю, вам, господин доктор, известно, что деятельность контрразведки носит секретный характер.
Желая скрыть волнение, Бернат медленно набил трубку, стряхнул в ладонь крошки табака и, закуривая, спросил:
— Как я должен вас понимать?
— Очень просто, господин доктор: наш сегодняшний разговор вы должны считать государственной тайной. Я обязан обратить на это ваше внимание.
Бернат уже обрел полное спокойствие. Брови его взметнулись почти до середины лба.
— Государственной тайной? Понимаю. Но это, разумеется, не для гестапо? А если все же... — Смущенно замолчав, он стал возиться с трубкой. — Если все же ко мне однажды придет один из офицеров гестапо и поинтересуется, о чем мы с вами тут беседовали, ему-то я могу об этом рассказать?
Бернат, внимательно наблюдая за майором, заметил, что его укол попал в цель. Майор был явно сконфужен, он что-то обдумывал, а затем пояснил:
— Это распространяется и на гестапо. Почему вы решили, что гестапо станет интересоваться вами?
Теперь удар нанес майор, но Бернат уже был готов отразить его и даже продумал свой следующий вопрос. Он умышленно помолчал, желая показать этим, что неохотно затрагивает эту тему, затянулся, задержал дым во рту, а затем медленно выпустил.
— Я, господин майор, в понедельник уезжаю домой. Надеюсь, что меня не станут задерживать. Я человек старый, меня беспокоят подобные допросы, и мне это ни к чему. Вы меня понимаете? Я даже смутно не могу себе представить, что вам от меня нужно. Вы сказали, что наш разговор является тайной. Но то же самое говорят и другие. Могу я откровенно кое о чем спросить вас?
Шульмайер внимательно слушал неспешную речь Берната, понимая, что перед ним человек, с которым надо считаться.
— Я вас слушаю, господин доктор.
— Скажите, какое я имею отношение к вашей внутренней борьбе? Я неплохо разбираюсь в политике — это моя профессия. И я порядочно поездил по свету, много лет живу в Германии. Так вот, господин майор, я многое вижу и кое-что знаю. Гестапо далеко не в восторге от некоторых офицеров вермахта, особенно абвера, в котором служите и вы. Но и вас самих не восхищает гестапо. Но я-то какое имею к этому отношение? Я хочу остаться вне всякой игры и интриг.
Шульмайер попался на удочку.
— Значит, вас уже допрашивали из гестапо? — это было скорее утверждение, чем вопрос.
— Но это, господин майор, тоже тайна.
— Даже для абвера?
— Даже для него. — Вынув изо рта трубку, Бернат устремил на офицера почти по-детски невинный взгляд, а затем посмотрел на часы: — Вы меня понимаете, господин майор? Так чем же я могу быть вам полезен?
Шульмайер стряхнул пепел с сигареты, вытер носовым платком кончики пальцев. Бернат видел, что майор чувствует себя несколько неловко, и уже начинал понимать, зачем он ему понадобился. Он с удовлетворением отметил про себя, что его расчеты оказались правильными. Он хотел встретиться с Шульмайером, и вот майор здесь. В данный момент вся беда состоит лишь в том, что своими намеками майор лишил его возможности проявить инициативу. После недолгого раздумья Шульмайер начал плести нечто запутанное, говоря, что, по имеющимся у него сведениям, Геза Бернат лично знаком с Вальтером фон Гуттеном, подполковником, ведающим секретным делопроизводством в оперативном управлении генерального штаба. Вот о нем-то майор и хотел бы получить от доктора Берната кое-какие сведения.
Убедившись в том, что нет никакого смысла попусту тянуть время дальше и что пора переключить разговор в нужном ему направлении, Бернат спросил:
— Не лучше ли будет, господин майор, поговорить более откровенно?
— А вы считаете, что до сих пор я говорил с вами недостаточно откровенно?
— Я в этом уверен, — решительно ответил Бернат. — Я уже в самом начале разговора заявил вам, что я журналист, и только журналист. Не связан я ни с какими разведывательными органами. А чтобы наша с вами беседа проходила в атмосфере искренности и откровенности, сообщаю вам, что я не приверженец идеи национал-социализма и не поклонник фюрера. — Бернат внимательно наблюдал за выражением длинного бледного лица майора. — Вы, господин майор, придя ко мне, злоупотребили своим служебным положением. И я догадываюсь, почему вы это сделали. Сегодня, во второй половине дня, вы встречались с подполковником Вальтером фон Гуттеном.
— В таком случае, господин доктор, я обратился бы за информацией не к вам.
— Господин майор, я готов вести с вами переговоры только при полной откровенности, — заметил Бернат, вставая с места и подходя неизвестно почему к столу. Взяв в руки какую-то газету, он ждал ответа Шульмайера, но майор упрямо молчал. Бернат снова повернулся к нему: — Я убежден, что откровенность в первую очередь в ваших интересах.
— В наших? — Блондин нахмурился: — Уточните, пожалуйста.
Бернат разочарованно смотрел на красивого, элегантно одетого майора. Неужели он такая незначительная личность? Он представлял себе Шульмайера как умного, смелого офицера разведки, человека с широким размахом.
— Я подразумевал вас двоих. Вас и подполковника фон Гуттена. — Проговорив это, Бернат мгновенно понял, что ошибся.
Майор отнюдь не трус и не серая личность, он просто чрезвычайно осторожен. Лишь после упорной борьбы он сдает свою линию обороны, а сама борьба необходима ему для того, чтобы лучше узнать противника. Он с полным правом может предположить, что имеет дело с агентом гестапо. Теперь в нем не заметно и тени нервозности, глаза смотрят проницательно и остро.
— Меня интересует, по каким соображениям вы увязали мои интересы с интересами подполковника Вальтера фон Гуттена? — Майор спокойно откинулся на спинку кресла, скрестил на груди руки.
Бернат вернулся на прежнее место, присел на ручку кресла. Сощурив глаза, он продолжал:
— Три месяца назад я встретился в Париже со своим другом Мариусом Никлем. Он замечательный человек. Знаем мы друг друга с давних пор. Две недели мы провели в Париже вместе. Разговаривали об очень многом.
— О чем же, например?
На мгновение у Берната мелькнула мысль о возможной смерти. Ему вдруг показалось, что майор скрестил руки, чтобы удобнее было вытащить револьвер. Но теперь он и сам уже не имеет права отступать.
— Например, Мариус посвятил меня в историю своего побега. — Майор сидел неподвижно. — Затем он рассказал мне о бывшем своем студенте, авторе прекрасных новелл, избравшем, однако, военную, а не литературную карьеру. Он пожертвовал призванием для того, чтобы спастись от своей пагубной наклонности. Но это ему не удалось. — Бернат вынул изо рта трубку, умоляюще посмотрел в голубые глаза Шульмайера: — Этого вам достаточно, господин майор?
Шульмайер кивнул.
— О чем у нас с вами пойдет речь, доктор Бернат?
Журналист почувствовал некоторое облегчение.
— Гестапо задержало студента Милана Радовича, корреспондента будапештской газеты «Делутани хирлап». Его обвиняют в принадлежности к коммунистической партии и шпионской деятельности. Может быть, все это и так, я не в курсе дела. Этот парень знает о вашей любовной связи с фон Гуттеном. Он однажды говорил со мной об этом. Он неоднократно бывал в доме у подполковника. У него, видимо, хотят выудить сведения, порочащие Вальтера фон Гуттена. Я в этом уверен, так, как меня по этому делу трижды допрашивало гестапо. Легко сообразить, что при помощи Радовича хотят покончить и с подполковником. Парень пока еще не заговорил, в противном случае вы оба не находились бы на свободе. Как видите, у нас с вами общие интересы. Мне хочется спасти Радовича, но и вы в этом заинтересованы в не меньшей мере. Пока Радович находится в застенках гестапо, ваша жизнь висит на волоске.
— Но ведь существует вероятность, что парень погибнет.
— И это может случиться. Но гестапо до тех пор не покончит с ним, пока не выведает всех его связей. И еще кое-что. Парень, конечно, может умереть, но я-то жив. Вы, безусловно, понимаете, что и моя безопасность не гарантирована. Согласен. И я об этом тоже подумал. Вы, конечно, знаете, что я в течение десяти дней вместе с другими лицами в сопровождении наместника ездил на охоту в Австрию и присутствовал на переговорах в Берхтесгадене. Узнав об аресте Радовича, я постарался обеспечить собственную безопасность. Я написал обо всем, что мне известно, и поручил одному из членов делегации опубликовать этот документ в печати, если со мной что-нибудь случится.
Все было сказано предельно ясно. Шульмайер понял, что Бернат решил во что бы то ни стало спасти Радовича. Теперь он и перед шантажом не остановится. Самое лучшее было бы навсегда заткнуть рот и Радовичу, и этому старику. А если рассказанное им сущая правда? О нем самом Бернат, несомненно, знает многое. Мариус поступил нечестно: обещал молчать, а сам все разболтал. Из этого следует вывод, что впредь никому не стоит делать добро. Майор не был твердо убежден в том, что Бернат действительно доверил его тайну бумаге и передал ее кому-то на хранение. Если бы это имело значение, он мог бы, не сходя с места, доказать Бернату, что сказанное им о документах не соответствует истине, поскольку в момент ареста Радовича он никак не мог знать, что гестапо интересуется Гуттеном. А если это так, то весьма сомнительно, что Радовичу известно о его связи с Вальтером. Однако Шульмайер не собирался спорить, поскольку хорошо понимал, что в конечном счете это не имеет никакого значения. Из сказанного Бернатом его интересовало лишь то, что он, журналист, располагает серьезными фактами, изобличающими майора. Если гестапо получит эти данные, его жизнь окажется под угрозой. Старик недвусмысленно дал ему понять, что будет молчать, если он, Шульмайер, поможет вырвать Радовича из тюрьмы. Значит, надо решать, что же делать. Что-то подсказывало ему: если он сейчас вытащит револьвер и убьет этого хитрого старика, то сразу решит все проблемы. Но он ведь не убийца. Он вспомнил об отчаянии, написанном на лице Гуттена: «Мы пропали, Хорст». Он никогда не видел своего друга таким испуганным.
Шульмайер внимательно посмотрел на журналиста. Ему показалось, что Бернат даже побледнел. Старик, конечно, обеспокоен, хочет знать, почему он молчит и какое именно примет решение. Майору внезапно пришло в голову, каким замечательным сотрудником был бы для него Бернат, работать с ним — одно наслаждение, они превосходно понимали бы друг друга. Шульмайер закурил.
— Господин доктор, почему вы решили, что я могу помочь вашему другу?
У Берната был еще один козырь, который он не открывал до времени. Он хранил его на крайний случай.
— Милана Радовича может вызволить из гестапо только человек, которому Рейнхард Гейдрих полностью доверяет. Этот человек — вы, майор Хорст Шульмайер! Я думаю, что в интересах Гейдриха выполнить просьбу человека, внедренного им в абвер. Выражение «внедренного» я мысленно ставлю в кавычки.
Бернат заметил, как задрожали пальцы майора, в которых тот держал сигарету. Шульмайер побледнел, даже губы его стали совсем белыми. Бернат отлично понимал, что майор стоит перед выбором. Решившись помочь освободить Радовича из тюрьмы, он полностью отдается на его, Берната, милость.
Молчание стало непереносимым. Бернату казалось, что прошло ужасно много времени с тех пор, как они сидят, глядят друг на друга и чего-то ждут. Они до предела разоткровенничались друг перед другом, раскрыли все свои тайны, состоявшийся между ними разговор связал их не на жизнь, а на смерть.
— Господин майор, — искренне заговорил Бернат, — я не намерен шантажировать вас. Предлагаю вам союз и братство по оружию. — А так как Шульмайер все еще молчал, журналист добавил: — Мариус Никль стар, он, чего доброго, и не доживет до краха нацизма. Может случиться так, что именно я сумею сказать где надо, что майор Шульмайер один из настоящих, честных немцев.
Майор понимающе кивнул:
— Собственно говоря, я должен был бы застрелить вас на месте и я в состоянии это сделать. Но я не убийца. Попытаюсь совершить невозможное. Если все-таки удастся вытащить Радовича из тюрьмы, он останется здесь, в Берлине?
— Нет. Его переправят во Францию.
Милан Радович в полуобморочном состоянии лежал на дощатых нарах. Прошло десять дней после его ареста, а случилось это в пятницу 24 августа. С тех пор он ни разу не брился. Худое лицо заросло густой щетиной. Он лежал с закрытыми глазами и улыбался — никак не мог отвыкнуть от этой проклятой ухмылки. Сыщики думают, что он над ними смеется. А ведь ему вовсе не до улыбок, плакать хочется до боли. И он сам не может объяснить, откуда взялась у него на лице эта отвратительная гримаса. Он знал, что находится в гестапо на улице Папештрассе. В прошлом году он внимательно осмотрел это огромное здание, и тогда у него мелькнула мысль, что бы он сделал, если бы и его приволокли сюда. Он даже сказал Анне, шедшей с ним рядом под руку:
— Как ты считаешь, можно отсюда сбежать?
— Не думаю, — ответила девушка.
Здание усиленно охранялось эсэсовцами в черных мундирах.
— Анна, — прошептал он и, увидев перед собой дорогое ему лицо девушки с пепельными волосами, почувствовал стеснение в груди.
Хорошо, что о существовании Анны даже Чаба не знает. О ней известно только Гезе Бернату, но старик вне всяких подозрений. Это, конечно, ничего не значит; он тоже все время был вне подозрений и вот провалился. Кто его выдал? Он потер заросший щетиной подбородок — движение вызвало боль: после допроса опухло плечо, быть может, разрыв мышц. А может, и нет. Скорее всего, плечо болит от напряжения — при разрыве мышц или связок он не смог бы даже пошевелить рукой. Мучила сильная жажда. Но эти проклятые эсэсовцы даже воды не дают. Милан провел языком по треснувшим губам. Сигареты тоже отобрали. Сразу видно, что гестапо не бюро по туризму, обеспечивающее своим клиентам все удобства.
С туризма мысли Радовича перескочили на поездку в поезде, во время которой он не заметил ничего подозрительного. Может решительно утверждать, что тогда хвоста за ним не было. С Клавечкой, согласно новому распоряжению, он встретился в Будапеште перед самым отъездом в обувной секции универмага «Париж». Разговор у них занял не более пяти минут. Тот сообщил ему о задании, сказал, что о результатах надо сообщать Цезарю. Потом они расстались. На другой день он сел в поезд, а задержали его почти на границе, хорошо еще, что не в Берлине. Анна встречала его на вокзале, но она, быстро оценив обстановку, поступила разумно: как ни в чем не бывало осталась на перроне. Милан никогда не забудет ее испуганных, широко раскрытых глаз.
— Анна, — еле слышно прошептал Милан.
Закрыв глаза, он стал думать о ней. Едва познакомившись, они полюбили друг друга. Не хотели этой любви, но она сама пришла к ним, просто и естественно. Они скрывали ее ото всех. Милану казалось, что он видит перед собой тело Анны, ее гибкую шею, плечи, легкими поцелуями касается ее лба и глаз. Анна смеется. Просит, чтобы он прочитал стихи. Ему чудится ее лихорадочный шепот. Нет, он не должен думать о ней, так ведь и сума сойти можно.
Милан открыл глаза, уставился на электрическую лампочку под потолком. И внезапно понял: его предали в Будапеште. Конечно в Будапеште. Но кто? Он не мог избавиться от мысли, что уже в Будапеште полиция шла по его следам. Зато он был твердо уверен, что доносчик мог сообщить в полицию лишь о том, что он член Венгерской компартии. Но даже этого доказать они не смогли. Сколько же времени прошло? Милан стал считать дни. Сегодня суббота. Да, два дня назад у него была очная ставка с Клавечкой...
На лицо Клавечки падал яркий свет рефлектора. Милан ужаснулся. «О боже, — подумал он, — если я и дальше все буду отрицать, то и мое лицо станет таким же».
— Вы знаете этого человека? — Тощий показал на Милана — очкастого оберштурмфюрера арестованные за глаза прозвали Тощим, поскольку полицейские никогда не представляются заключенным.
Клавечка кивнул. Говорил он шепотом, голос его, казалось, доносился из-под стеклянного колпака, глухой и невыразительный.
— Знаю, — ответил он. — Милан Радович.
— Что вам о нем известно?
— Он член коммунистической партии. — Клавечка опустил голову, не смея смотреть товарищу в глаза.
— Дальше, — торопил его Тощий. — Не заставляйте себя просить.
Лицо Клавечки перекосилось. Он страдал от нестерпимой боли, еле держался на ногах.
— Он связной Коминтерна.
«Гнусный предатель», — подумал о нем Милан, им овладело бешенство, и он с трудом сдерживался. От бессильной злобы на глазах выступили слезы, а на лице появилась усмешка. Бочонок — толстый гауптшарфюрер — заметил ухмылку, вразвалку подошел к нему и со страшной силой ударил его по лицу. Милан отлетел к стене, ударился о нее затылком, однако усмешка так и не сошла у него с лица. Тощий поднял руку, сделал Бочонку знак, чтобы тот не трогал его. Милан с трудом поднялся. Из носа текла кровь. Тощий подошел к Клавечке, металлической линейкой поднял подбородок измученного человека.
— Какое поручение вы ему дали?
Несколько мгновений Клавечка молчал, уставившись пустым взглядом перед собой.
— Он должен был передать Цезарю сведения об организационной структуре гестапо.
«Сволочь! Гнусный предатель! Ты и это им рассказал? Что ты получишь взамен? Жизнь? Свободу?» В мучительных раздумьях Милан до крови кусал губы...
В глазок камеры заглянул надзиратель. Радович встал с нар и попросил воды. Эсэсовец ничего не ответил, опустил заслонку глазка и пошел дальше.
— Чтоб ты сдох! — прошептал Милан. — Чтоб вы все сдохли!
Он осторожно пошел к двери, но тут же вернулся обратно на нары: боль в израненных ступнях была нестерпимой. Прислонился спиной к стене. Устремил взгляд в противоположную стену. Так Милан сидел до тех пор, пока не перестал видеть стену. Вскоре перед его мысленным взглядом появился залитый солнцем пейзаж...
Они сидели в высокой траве и курили. Дядюшка Траксель скручивал одну папироску за другой. Слева, на расстоянии не далее брошенного камня, высился замок Микши Юмидта, ниже, у подножия горы, больница Маргит, в которой ходячие больные гуляли по парку. «Словно заключенные», — подумал Милан, а сам нетерпеливо ждал, когда же заговорит худой сгорбленный Траксель. Издали виднелась массивная железная конструкция уйпештского железнодорожного моста, позади которого дымили заводские трубы.
— Там я и работаю... — Траксель поднял руку и показал в сторону Андьялфельда.
Словно Милан не знает об этом. «О боже, лишь бы не начал снова рассказывать о событиях на заводе».
— Мне все это хорошо известно, дядюшка Меньхерт, — говорит он старику. — Вы работаете на экспериментальном заводе акционерного общества приборостроения. — Голос Милана звучит насмешливо. — Я все знаю... А живете вы на улице Кишцелли. — Он ищет взглядом низенький одноэтажный домик, полузакрытый растущими во дворе каштанами. Теперь уже Милан показывает рукой в том направлении: — Вон там. И мастерская у пас там, в подвале.
Милан чувствует, что голос у него раздраженный. Он очень зол. Отец говорил ему, что у Меньхерта Тракселя якобы не все дома. Как это понимать, что один из членов движения сумасшедший, не говоря уж о том, что Траксель еще принадлежит к какой-то религиозной секте? И таким человеком является его связной сверху! Выходит, что задания он получает от сумасшедшего.
— Ты очень нервный, сынок. Тебе всего девятнадцать, а нервы у тебя уже не в порядке.
— Вовсе нет! Только мне скучно слушать все об одном и том же. У меня еще много дел. Хочу наконец узнать, что я должен сделать.
— Ладно уж, ладно. Не торопись, сынок! Не надо подгонять время. Оно само идет своим чередом все вперед и вперед. — Траксель облизывает самокрутку, затягивается. — Так вот, слушай меня внимательно. Послезавтра выедешь в Берлин. На вокзале тебя будет ждать один товарищ, у двери третьего от поезда вагона. В левой руке он будет держать черный лакированный чемоданчике наклеенными на нем рекламными картинками отелей. Посередине картинок — отель «Трианон». Запомни: отель «Трианон». Попросишь у него прикурить. Он говорит только по-немецки. Спросишь, как можно попасть в отель «Амбассадор». Он же спросит: «Вы хотите там остановиться?» А ты ему: «Я там заказал номер». Вот и все. Теперь повтори.
Милан повторяет. Несколько раз повторяет, потому что дядюшка Меньхерт — человек основательный, слушает не перебивая. Но внутри у Милана все так и кипит. Что за глупая комбинация! Если он заказал номер в «Амбассадоре», должен сам знать адрес отеля. Но какой смысл спорить? Прощаясь, старик сказал:
— И еще я должен тебе кое о чем напомнить, сынок. — После долгой паузы, словно собираясь сделать признание, Траксель продолжил: — Ты знаешь, что за последнее время многие из наших провалились. Хортисты не разводят волокиты. Если человек ничего не говорит, его пытают. Некоторые, крепкие духом, держатся до конца. Других же им удается сломить. Так эти несчастные становятся предателями. Многие говорят, что их можно понять: пытки причиняют страшную боль. И заранее никто не знает, сколько может вытерпеть человек. Вот я и говорю тебе, сынок, можно, конечно, понять, как трудно вынести страдания и боль, но нельзя простить предательства. Тебя никто не заставлял участвовать в нашем движении. Ты примкнул к нему добровольно, сынок. Поэтому я и говорю тебе: кто участвует в движении добровольно, выполняет порученные ему задания, тот должен быть готов ко всему. Об этом я и хотел тебе напомнить.
Траксель вытащил из кармана жестяную табакерку, ловкими движениями скрутил самокрутку. Передал табакерку Милану. Оба задумались. Милан следил взглядом за желтым трамваем, медленно карабкавшимся к больнице.
— Предателем я не стану, — тихо проговорил Милан. — Уверен, что не стану.
— Понятно, — говорит старик, поворачиваясь на бок и опираясь на локоть. — Я хочу кое-что посоветовать тебе, сынок, только ты не обижайся. — Он смотрит на худое лицо, впивается взглядом в глубоко сидящие глаза Милана. — Во время допроса даже случайно не называй имени своей любимой. Ее у тебя нет? Понимаю. Любовью тоже могут шантажировать. И родителями тоже могут. О них говори, что ты с ними в ссоре. И еще одно: отрицай, отрицай все, пока это возможно. Но если у них окажутся неопровержимые доказательства, тогда можешь признать их. Отрицание уже не будет иметь смысла. Но до тех пор ты обязан все отрицать, сносить самые мучительные пытки, так как своим признанием можешь провалить других. Помни, что изобличающие признания ты вправе делать лишь в отношений себя самого, но никогда не выдавай товарищей. И собери все свои силы, физические и духовные, потому что путь испытаний долог и слабый не сможет пройти его...
Милан открыл глаза, взгляд его уперся в стену. Исчезло видение, солнечный пейзаж, кривые улички Обуды, легкий туман над Дунаем. Не чувствовал он больше и крепкого запаха сабольчского табака дядюшки Тракселя, словно все за несколько мгновений до того пережитое произошло не в прошлом году, а когда-то очень давно. Никогда больше не увидит он Обуды, не увидит матери, бедной набожной мамы, укоризненно глядящей на него, потому что сын не хочет ходить с ней в церковь. Милана внезапно охватило отчаяние, и в тот же миг он почувствовал мучительные угрызения совести, которых никогда раньше не испытывал. Как-никак его родители во многом отказывали себе, чтобы дать ему возможность учиться. Теперь он даже забыл о том, что не только учился, но и много работал, даже в летние каникулы не отдыхал, трудился от зари до позднего вечера. Мать надеялась, что, получив аттестат зрелости, он поступит служащим в банк, будет отдавать свое жалованье в семью, и тогда ей не нужно будет по двенадцать часов в сутки дышать едкими парами красок из лохани.
Милан прислонил голову к прохладной стене. Подошвы и щиколотки у него онемели, они сильно распухли и сделались синими. Он стал осторожно массировать их. С горечью подумал, что мог бы избежать битья, если бы его раньше привели на очную ставку с Клавечкой. Дядюшка Меньхерт был с ним искренен, но он не признался бы и в том случае, если бы не был предупрежден о последствиях провала. Какие глупости! Словно он и без того не знал, что сопутствует провалу. Отец достаточно порассказал об этом. Ему еще и пятнадцати лет не было, когда в их молодежной организации рассказывали о белом терроре. Потом Милан невольно подумал о том, как сложилась бы его жизнь, если бы учитель Сивош, когда Милан еще учился в шестом классе, не порекомендовал его в редакцию газеты и если бы он не встретился там с редактором Мохаи, а тот не обратил бы внимания на смышленого гимназиста — продавца газет. Много таких «если» наберется...
Так уж случилось. Просто иначе и не могло случиться. Жизнь его складывалась не из длинной цепи случайностей. Учитель Сивош обратил на него внимание, когда он в кружке самообразования делал доклад о вожде народного восстания 1514 года Дьерде Доже. Там присутствовал и этот подлец Каршаи, их учитель истории. Толстяку очень не понравился доклад, в котором утверждалось совсем не то, что он вбивал им в голову на своих уроках. Приятное волнение охватило Милана, стоило ему только вспомнить о разыгравшемся тогда скандале: «Дьердь Дожа был народным героем, настоящим революционером, а не изменником родины, и придет еще время — вы убедитесь в этом, господин учитель, сами увидите, что придет время, — когда с пьедестала сбросят памятник защитнику крепостного права Вербеци...»
— Кто сбросит? Отвечай, кто сбросит памятник?! — закричал, вскочив с места, толстяк Каршаи — лицо его сильно побагровело, глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.
— Кто?.. — пожал плечами Милан. — Да вот все мы!
Ребята громко смеялись — ну и скандал!
Сивош пригласил Милана в библиотеку. Преподаватель венгерского языка и литературы, низенький, в очках, повесил халат на вешалку, поправил потертую фуфайку, сбившийся набок галстук, раскрыл, затем полистал лежавшую на столе книгу.
— Скажите, Радович, вы что — с ума сошли? — Сивош всегда обращался к ученикам на «вы», быть может, потому, что сам был еще очень молод. — Откуда вычерпаете ваши исторические познания? — Учитель поднял взгляд на стоявшего перед ним ученика, заложил руки за Спину, подошел к нему.
— Из ваших же слов, господин учитель, — спокойно ответил Милан. — Я повторил лишь то, что слышал от вас.
— От меня? Где вы слышали от меня такие слова о Доже?
— В рабочем клубе Шомоди-Бачо. Это было в пятницу, две недели назад.
— Вы посещаете рабочий клуб? Правила гимназии запрещают это, Радович.
Этот странный человек, видимо, считает его ребенком. Разве ему самому те же самые правила не запрещают ходить в этот клуб?
Вот так они и сблизились. Милан часто помогал Сивошу в библиотеке. Приводя в порядок книги, они подолгу разговаривали. Ученик узнал, что родители учителя живут в Татабанье, отец его работает механиком на шахте, выбран профсоюзным уполномоченным. О Милане молодой учитель знает все — что жизнь у него трудная, отец безработный, а Милану, возможно, придется бросить учебу.
— Это было бы глупо, — задумчиво вымолвил учитель. — Что-нибудь придумаем.
Через неделю он повел Милана в редакцию газеты «Делутани хирлап». Их принял некрасивый черноволосый человек средних лет. Низенький, сгорбленный, он курил одну сигарету за другой, держа ее длинными, пожелтевшими от никотина пальцами. И зубы у него желтые. Зрение, вероятно, довольно слабое, если судить по толстым стеклам очков.
— Это тот самый паренек, — сказал Сивош, показывая на Милана.
Разговор длился несколько минут. Мохаи быстро задавал вопросы. Отец, мать где живут? А ведь ему и без того все известно о парнишке. Милана приняли на работу уличным продавцом газет. И место ему дали хорошее — у здания Национального театра. После двух часов он шел за газетами, а в четыре все они были уже распроданы. Мохаи часто звал его к себе. Разговаривал с ним. Узнав, что Милан пишет, попросил показать ему. Короткие заметки оказались неплохими. Некоторые из них Мохаи оставил у себя. Позже Милан увидел свое имя в газете. Летом он работал в штабе редакции — посыльным, но многому успевал научиться, все замечал и запоминал. И все это время систематически посещал молодежную организацию. Постепенно его втягивали в подпольную работу. Перед получением аттестата зрелости секретарь ячейки сообщил ему, что вскоре даст важное партийное задание. Подробности он узнал от Мохаи. Его это ничуть не удивило, так как он давно уже подозревал, что редактор газеты тоже член движения.
— Вы будете моим практикантом по журналистике, молодой человек. Моя задача создать благоприятные условия для вашей работы. Мы вас направим корреспондентом в Берлин. Это вообще не принято, но мы мотивируем тем, что вы хотите учиться в тамошнем университете. Напишите на имя министра культуры, просите назначить вам стипендию. Бумагу эту отдадите мне. Ясно? Когда все будет улажено, получите дальнейшие указания...
Милан очнулся. Устало склонил голову на грудь. Вот так все и случилось. Должно было случиться. Он нисколько не виноват в том, что в их ряды затесались предатели. Подумал, как хорошо было бы, если бы его застрелили во сне. Он ничего не успел бы почувствовать. И снова в голову пришла мысль об Анне.
— Не хочу умирать, — тихо прошептал он сам себе и, закрыв глаза, чуть слышно начал читать любимые стихи Анны: — «Я забыл, как выглядят ее белокурые волосы...»
Воспоминания о любимой девушке пробудили в нем волю к жизни. Он будет жить, пока допрашивающие не вынудят его назвать имена тех, с кем он был связан. Ведь его могли застрелить сразу же после ареста или два дня назад, после очной ставки с Клавечкой, когда он признался в своей принадлежности к коммунистической партии. Почему его тогда, не застрелили? Почему?
Из коридора тюрьмы доносился звук шагов расхаживающего взад-вперед надзирателя.
В тот же вечер Хорст Шульмайер встретился на одной из конспиративных дач гестапо с Рейнхардом Гейдрихом. Просторная вилла со всеми удобствами находилась на северо-восточном склоне Мюгельберга, откуда открывался великолепный вид на озеро Большой Мюгель, а в солнечные дни был виден почти весь Берлин. Охрану дачи несли стражи в гражданском из личной охраны Гейдриха, за высоким забором была устроена сигнализация на случай тревоги, поэтому ничто не могло нарушить покой начальника СД.
Связь между собой Шульмайер и Гейдрих держали в столь строгой тайне, что даже их общие знакомые были твердо уверены в том, что дружеские отношения они порвали еще до смены властей, когда Гейдриха уволили из военно-морского флота. Именно поэтому они и встречались с большой осторожностью. Гейдриху было хорошо известно, что техники из исследовательского института Геринга подслушивают все его телефонные разговоры и тут же передают их содержание толстому Герману. Со своими доверенными людьми Гейдрих общался, пользуясь специальным кодом. Он много раз беседовал о странной деятельности исследовательского института с Гиммлером, предлагал передать институт в ведение гестапо, находя нелепым, что Геринг одновременно занимается и подслушиванием телефонных разговоров, и радиоразведкой. Однако Гиммлер отклонил его предложение, объяснив, что Геринг, чего доброго, может еще обидеться, вообще же гестапо регулярно получает материалы по подслушиванию телефонных разговоров, за исключением тех немногих, которые Геринг оставляет у себя, но это не имеет большого значения, а технические работники института — об этом и Гейдриху хорошо известно — знают свое дело очень хорошо. Так оно и было, и все-таки подобная независимость исследовательского института действовала Гейдриху на нервы.
Хорст Шульмайер общался с Гейдрихом с помощью тайного кода. Они договорились, что встретятся на даче после шести часов вечера. Гейдрих, высокий, с густыми белокурыми волосами, не показывал своей власти над другом детства. Шульмайера чрезвычайно удивляло его любезное, дружелюбное поведение. При наличии времени он мог часами разговаривать, вспоминая пору счастливого детства, ученические шалости, девочек, за которыми они оба когда-то ухаживали. И в этом не было никакого притворства. Каждый раз Шульмайеру приходилось делать усилия, чтобы противостоять колдовскому обаянию друга. Хороший организатор, Рейнхард полностью использовал способности своих подчиненных.
За год до того майор ездил в Париж, где встретился со своим старым другом Мариусом. Они говорили о Гейдрихе. Шульмайер всесторонне проанализировал поведение Рейнхарда, стараясь разгадать причину его двойственности. Мариус молчал, а когда ему надоели хвалебные эпитеты Хорста, ворчливо прервал его словами:
— Он вполне светский человек, образован, интеллигентен, большой любитель музыки, не порывает с друзьями, много работает. Ну, еще что? Говори... — Он озабоченно уставился на майора. — Добавим еще, — в голосе его послышалась легкая насмешка, — что он великолепный спортсмен, многократный чемпион мира по фехтованию, стройный, мускулистый Адонис. Правда, мне кажется, что уши у него слишком велики, нос крючковат, а пухлые губы напоминают губы чувственной женщины, хотя спорить я не буду. Согласен, что Рейнхард Гейдрих — образец немца высшей расы. Идеал, так сказать. Но вот что я хочу сказать вам, Хорст. Душевные качества убийц объяснять не надо. Убийц надо вешать. Поверьте мне, Хорст, что это так. Образованность, эрудиция, верность другу детства, любовь к музыке — все это лишь отягощающие вину убийцы обстоятельства. Меня все это нисколько не интересует, и я прошу мне об этом не рассказывать. Наплевать мне на сложное и противоречивое душевное состояние вашего друга Рени. На Гейдрихе я вижу только кровь. С головы до ног он весь в крови. Это и вам хорошо известно. Он — палач. Образованный, культурный палач.
Хорст Шульмайер смотрел на мускулистую фигуру стоящего у открытого окна мужчины. Внутренне он признавал правоту Мариуса. Нос Рени действительно был несколько длиннее обычного и изогнут крючком, и все-таки лицо у него мужественное. «Убийц надо вешать». Он вспоминал эту фразу каждый раз, когда начинал чувствовать влияние Гейдриха на свои собственные поступки.
— Иди сюда, Хорст, — сказал Гейдрих тонким, как у женщины, голосом. — Посмотри, какой великолепный вид.
Майор подошел к окну. Вид открывался поистине очаровательный. В зеркальной поверхности озера отражался свет фонарей, стоявших вдоль берега, а слева сверкали огни города: вспыхивали яркие рекламы, светились перекрещивающиеся линии улиц.
— Нам было семь или восемь лет, — начал Гейдрих, улыбаясь воспоминаниям, — когда мы поехали в лагерь в Тюрингию. Или ты уже забыл?
— Как будто припоминаю... Но, Рени, прошу тебя...
— Ладно уж... Подожди немного, Хорст, побудем несколько минут частными лицами. — Из сада был слышен шорох листвы дубов и вязов под порывами ветра. — Я стоял на посту. Вы спали в палатках и не подозревали, как я боялся. Знаешь, почему мне было так страшно? Потому что вокруг не было ничего, кроме непроглядной ночной темноты. Но позже страх исчез, внизу, в долине, в какой-то деревушке, зажглись огни. И я почувствовал, что не одинок. Ты любишь огни?
— Думаю, все люди их любят.
Гейдрих вернулся от окна к кожаному дивану.
— Хочешь выпить? Есть превосходный французский коньяк. Но если предпочитаешь шампанское... Что угодно.
— Не сердись...
— Не продолжай. У тебя нет желания выпить, и я не настаиваю. — Голубые глаза его испытующе уставились в бледное лицо майора. — Что случилось, Хорст? Ты нервничаешь?
Шульмайер сел, выбрал из дорогой сигаретницы на столе длинную сигарету с опиумом, закурил.
— Да, я нервничаю, — ответил он, выдыхая дым, а про себя подумал: «Грек (так они между собой называли Канариса), мягко говоря, имеет против меня зуб. Сегодня мне по секрету шепнули, что он намерен перевести меня в одну из дивизий, расположенных в Баварии».
Гейдрих слушал внимательно. Его слегка косящие глаза почти исчезли под высоким лбом. Сообщение Шульмайера было для него неприятной неожиданностью, особенно теперь, когда он собирался дать своему другу важное задание. До сих пор все шло хорошо, он был спокоен и уверен в том, что глубоко запущенным щупальцем может проникнуть в самые тайные намерения Канариса. Даже людям Гиммлера и тем не удавалось пробраться в окружение контр-адмирала, а ему это удалось, и сейчас, по существу, гестапо питается сведениями, получаемыми из этого превосходного источника. Были у него свои люди и в абвере, но на таких должностях, что до них доходили лишь обрывки сведений, маленькие кусочки из огромной мозаики. Хорст ему просто необходим. Он входил в непосредственное окружение Канариса и был в курсе почти всех важных дел. Гейдрих вспомнил данные, доставленные Хорстом о Реме. Он даже сам удивился, как хорошо работает абвер. Надо помешать Греку перевести его друга.
— Что случилось? Я знал, что Грек к тебе хорошо относится.
— «Хорошо»... — расстроенно ответил майор. — Но это ничего не значит. Канарис превыше всего ставит свою работу, результаты. Достигая успеха, он и на меня распространяет свое благоволение. А от неудач он звереет, безжалостно привлекает к ответственности и строго наказывает даже своих ближайших сотрудников.
— Что же у него сорвалось? — поинтересовался Гейдрих.
— Люди Брауна десять дней назад задержали Радовича.
— Радовича? Кто он такой?
— Студент. Венгерский подданный, корреспондент одной будапештской газеты в Берлине.
— За что же его арестовали?
— Подозревают, что он агент Коминтерна.
Гейдрих вскочил на ноги. Было заметно, как он взволнован.
— Радович? Начинаю припоминать. Я, кажется, встречал его имя в каком-то донесении. Агент Коминтерна? Прекрасно! — Тихо рассмеявшись, спросил: — Но почему Канарис считает арест парня провалом?
Шульмайер тоже встал, приблизился к Гейдриху. Он должен выиграть битву теперь же, и сразу возникла мысль о возможной опасности. Ну что ж, останавливаться он не имеет права. Уж если он не убил Берната, то надо идти до конца.
— Рени, — спокойно сказал он, — я знаю, как ты ненавидишь Канариса, но и ты должен признать, что Грек самый талантливый военный разведчик всех времен и народов.
— Какое это имеет отношение к делу Радовича?
— Сейчас поймешь. Я говорил тебе, что французская военная разведка нам часто докучает. В соседних с рейхом странах она насадила своих резидентов, создав хорошо действующую сеть. Полгода назад Канарис раскусил их тактику. Французский генеральный штаб сообразил, какие возможности представляют собой акции так называемого Народного фронта коммунистов. Народный фронт — это противник нацизма. Гуманистическая обязанность всех наций, их интернациональный долг — бороться против рейха. Чешские, польские, венгерские, югославские коммунисты сражаются против нас, но никого из них невозможно склонить, чтобы он стал агентом французской разведки. Как можно поступить в данном случае? Секретная служба Франции делает так, что ее агенты работают от имени Коминтерна.
— Выходит, Радович работал на французскую разведку? — спросил Гейдрих.
— Вот именно. Радович — коммунист и твердо уверен в том, что выполняет задания Коминтерна.
— Где он теперь?
— В тюрьме «Колумбия». Вообще-то на парня донесли еще в Венгрии. Брауну сообщила о нем венгерская полиция. На будущей неделе Радович должен был встретиться в Париже с одним из руководителей второго бюро. Мы планировали проследить за ним, разведать при его помощи линии связи, а уж потом завербовать. Канарис рассвирепел потому, что план, в общем-то гениально им разработанный, провалился из-за вмешательства Брауна. И всю вину за это он сваливает на меня. Я, по его мнению, должен был предвосхитить события.
Гейдрих нервно заходил по комнате:
— Кто донес на парня?
— По имеющимся данным, Аттила Хайду, старший сын генерал-майора, лейтенант гусарского полка.
— Хайду? Сын военного атташе в Лондоне?
— Так нам сообщили. В настоящее время генерал-майор находится вместе с семьей в Берлине.
— Знаю, — сказал Гейдрих и, немного помолчав, добавил: — Он находился в Берхтесгадене в качестве одного из военных экспертов Хорти. Приятный, образованный человек. Хорошо подготовленный специалист, отлично разбирается в вопросах военной политики. Ты сказал, что этот парень... Как его зовут?
— Радович, Милан Радович.
— Коммунист?
— Да.
— Откуда семья Хайду знает его? Генерал, насколько мне известно, убежденный антикоммунист.
— Дело это запутанное, и все же довольно простое. Радович лишь считает себя коммунистом, но он не член коммунистической партии. Французская секретная служба разыскала его в Будапеште. Узнали об его прокоммунистических настроениях, и один из их агентов выдал себя за представителя Коминтерна.
— Понимаю, — сказал Гейдрих. — Теперь мне все ясно. — Лицо его на мгновение просветлело. — Я сам в свое время применил подобный трюк во флоте. В Таллине нам нужно было завербовать одного матроса, но на немцев он работать категорически отказался. Тогда через две недели я подослал к нему нашего агента, который завербовал его якобы для русских. Возможно, он и до сих пор работает, уверенный, что дает сведения русским. Знаешь, Хорст, это неплохой метод.
— Действительно. Но теперь скажи, что же нам делать?
— Прежде всего я выпью рюмку коньяку. Я устал. — Гейдрих достал из шкафа бутылку и две рюмки. — Я и тебе налью. Вдруг ты тоже захочешь? Вообще-то дело мне кажется довольно простым. За твое здоровье, дорогой Хорст!
Оба выпили. Гейдрих снова принялся ходить по комнате.
— Да, это дело не выглядит сложным... Когда этому парню надо быть в Париже?
— Третьего сентября, в четверг, — не раздумывая ответил Шульмайер.
— Так... А сегодня у нас суббота... — Гейдрих остановился, задумался: — Мы, конечно, не знаем, в каком он виде? А если он не в состоянии двигаться?
— Надеюсь, молодчики Брауна не забили его до смерти.
Гейдрих выпил вторую рюмку и, поставив ее на стол, подошел к окну.
— Освободить его я не могу: это показалось бы подозрительным. Французы вряд ли стали бы вести с ним дело дальше. Думаю, ты со мной согласишься. Да и Канарису это не понравилось бы.
— Правильно, — кивнул Хорст Шульмайер. — Они могли бы предположить, что мы его завербовали. Логично.
— Он должен бежать. Я это организую. Во вторник вечером мы переправим его в ораниенбургский лагерь. По пути следования после Хеннингсдорфа, у восьмого километрового столба, парень убежит. Дальше вы займетесь им сами.
Шульмайер внимательно обдумал предложенный Гейдрихом план и нашел его вполне приемлемым. Овладевшая было им тревога улеглась, его так и распирало от горделивой радости. Рейнхард человек гениальный, но, по-видимому, не существует гениев, которых нельзя обвести вокруг пальца. Шульмайер немного волновался, рассказывая историю о французской разведке, опасаясь, что Гейдрих распознает свой собственный трюк, ведь идею-то эту Хорст заимствовал у него. Когда-то Гейдрих рассказал другу таллинскую историю. Но это-то и оказалось ловушкой, придало правдоподобие всей истории. Шульмайер подозревал, что Гейдрих вспомнит о ней, и тот действительно вспомнил. Теперь самое трудное уже позади, успех будет зависеть от того, в каком состоянии находится Радович. Хорстом овладела усталость. Они еще немного поговорили. Прощаясь, Гейдрих заверил, что на другой же день известит его, насколько осуществим их план на вечер вторника.
Оставшись один, Гейдрих велел своему секретарю немедленно вызвать Брауна с досье Радовича.
На другой день утром Гейдрих проснулся не отдохнувшим. Искупавшись и позавтракав, он быстро пробежал поступившие за ночь донесения. Никаких чрезвычайных событий не произошло, и день, следовательно, обещал быть тихим. Несколько минут он проговорил по телефону с женой, пообещал в полдень приехать домой, чтобы вместе пообедать. Взглянул на часы. Только начало десятого, а встреча с профессором Эккером назначена ровно на десять. С гневом он подумал о маленьком, хрупком профессоре. Ночью, он изучил материал о Радовиче и был крайне удивлен, встретив в нем имя профессора. В обобщающем донесении говорилось, что Радович принадлежит к кругу друзей профессора. Он сразу же подумал о том, почему поведение Радовича не вызвало у профессора никаких подозрений. Сейчас он снова вспомнил об этом и просто не поверил, что молодой студент мог водить за нос Эккера. Гейдрих продолжал листать утренние донесения, но мысли его все время невольно возвращались к Эккеру.
Вспомнив, что профессор — венгр по национальности, Гейдрих разволновался еще больше. Предательство Эккера было чревато непредвиденными последствиями. Если и он агент красных или же работает на французов, то это значит, что врагу до мельчайших подробностей известна организационная структура полиции безопасности рейха. В бумагах из досье Радовича Гейдрих прочитал, что студенту было поручено достать план организационной структуры гестапо. А ему самому удалось добиться реконструкции полиции на основании предложений профессора Эккера. Его бросило в жар. Неужели возможно, что инициаторами этой реорганизации были москвичи или парижане, а он, благодарный дурак, лишь выполнил намерение русской или французской разведки? Продолжая расхаживать по комнате, Гейдрих вдруг вспомнил, как яростно протестовал Гиммлер против назначения Эккера. Аргументы Гиммлера были, по правде сказать, неубедительны. «Не люблю выродков, — в качестве последнего аргумента бросил Гиммлер. — Дегенераты в наше время обречены на вымирание, и они инстинктивно это чувствуют. В интересах собственного выживания они способны на любую подлость. Даже на предательство. Однако я не буду возражать против перевода Эккера на секретную работу, только не забудьте, ответственность за все, что делает Эккер, лежит лично на вас».
Теперь Гейдрих ощутил эту ответственность. Он знал, что Гиммлер не любит шутить: если Эккер окажется предателем, то это будет и его собственной гибелью. Он подошел к сейфу в стене, открыл его. Конфиденциальную корреспонденцию и свой заметки он держал не у себя на работе, а здесь. Извлек из досье толстое письмо Эккера, налил рюмку коньяку, выпил и, усевшись в кресло у окна, начал читать. Он думал, что теперь, когда он познакомился с делом Радовича, что-нибудь в письме может убедить его либо в предательстве, либо, наоборот, в верности профессора.
«Милый Рени! Прошу прощения за столь фамильярное обращение, но думаю, что наша давняя дружба и мой пожилой возраст дают мне на это право. Наше знакомство насчитывает много лет, дружба между нами углублялась в те годы, когда мы только еще мечтали о новом мире, который, к нашей общей с тобой радости, стал реальностью. Темп жизни заметно ускорился, твои способности позволили тебе стать одним из руководителей рейха. Работы у тебя стало несравненно больше, бремя ответственности значительно тяжелее, а это, конечно, повлекло за собой коренное изменение твоего образа жизни. У нас почти не осталось времени обменяться мыслями, вдоволь поспорить по самым насущным вопросам сегодняшнего и завтрашнего дня, обсудить проблемы дальнейших действий, так как события подгоняют нас.
Мне иногда кажется, что мы не направляем ход истории, а лишь применяемся к нему. После долгих колебаний я наконец решил изложить свои мысли письменно, надеясь, что ты не поймешь меня превратно. Поверь, что мной руководит лишь доброе намерение довести до конца победу нашего общего дела. Однажды, еще до завоевания нами власти, ты спросил у меня, почему я примкнул к нашему движению. Чувствую, что именно теперь я должен ответить на твой вопрос, и ты единственный, кому я осмеливаюсь ответить на него письменно.
Ты знаешь, что по натуре я пуританин. Исключительной властью, которой ты обладаешь, я не пользуюсь для умножения своего имущества и охотно продолжал бы жить на втором этаже доходного дома на Розаштрассе, а не в том прекрасном помещении, которое я также получил от тебя. Должен сказать, что примкнул я к вам отнюдь не потому, что жаждал авантюр или надеялся на обогащение, твоим сотрудником я стал вовсе не поэтому. Я стал приверженцем идеи национал-социализма и остаюсь им по своему убеждению.
Ты, дорогой Рени, обладаешь не только выдающимися духовными качествами, но и исключительными физическими данными и не можешь знать, какие насмешки и унижения должен переносить человек, созданный природой уродом. Я это знаю. Еще в детстве я постоянно подвергался унижениям, а мои руки не имели силы, чтобы защитить себя. Так в чем же я мог искать самоутверждения? Мудрецы говорят, что знания дают власть. Общие слова. Власть — это имущество, это богатство. Но что должен делать человек, если его не интересует накопление материальных ценностей? Где позаимствовать ему власть и силу, необходимые для поддержания своего существования? Ему не остается иного, как согласиться с лозунгом «знание — сила». Я принял его и стал учиться. Я узнал многое, в том числе и то, что приверженцы науки без связей не могут обладать властью. Так я натолкнулся на настоящий источник власти, так сформировалось мое мировоззрение, мои убеждения, поэтому я и примкнул к вам, все свои силы и знания отдал работе в СД еще до вашего прихода к власти.
Дорогой Рени! История народов и наций сохраняет имена правителей, хотя они лишь в очень редких случаях сами направляют ход событий. Мировая история не что иное, как история «серых кардиналов», действительно направляющих ход событий. Власть всегда находится в их руках, а мудрость правителей — это всего лишь мудрость «серых кардиналов», и по-настоящему мудры не правители, а их закулисные советники. Моисей смог вывести евреев в Ханаан, потому что у него были хорошо знавшие свое дело разведчики. Если бы Иисус Навин сегодня послал из Сетима в Иерих своих разведчиков, но им не удалось бы завербовать Рахаба, евреи и по сей день бродили бы по пустыне, что избавило бы нас теперь от многих забот. Дарий не смог бы завоевать Вавилон, не будь Зофира, а Ксеркс не победил бы Леонида, если бы агент персидской секретной службы Эфиальт не открыл вовремя тропы в Анапию. Битву при Ульме выиграл не Наполеон, а ловкий разведчик Шульмейстер.
Мы, члены СД, не что иное, как «серые кардиналы». Наше призвание, цель жизни — победа нашей идеи. Однако захват власти должен привести и к изменению характера службы. Наша задача теперь заключается не в завоевании власти, а в удержании, защите и расширении ее. Я считаю, что качественного изменения не произошло, а это может рано или поздно привести к тяжелым последствиям. Барабанным боем, дорогой Рени, не поймаешь воробья. Могущество любой системы подкрепляется не только оружием, но и тайной службой. Фактор этот подтверждает целый ряд исторических событий.
Я считаю, что секретная служба рейха должна быть коренным образом реорганизована. Хочу обратить твое внимание, что теперешняя ее организационная структура выгодна нашим врагам, облегчает их подрывную деятельность, увеличивает возможности засылки их агентов в наши ряды. Партия — это государство, и наоборот. Излишне поэтому иметь государственную тайную полицию и самостоятельную партийную. Их надо объединить, этому не противоречит и то, что во главе СД и гестапо стоишь ты. Подумай о том, Рени, что единство воли многих руководителей не может быть доведено до каждого подчиненного. Мне кажется правильным и целесообразным передать СД в государственный штат и сделать ее одним из подразделений гестапо. Как начальник службы безопасности, ты, Рени, имеешь право сам подбирать себе сотрудников. Против этого и Гиммлер ничего не может возразить. Будь я на твоем месте, начальником уголовной части я бы поставил старого лиса, а начальником гестапо сделал бы Мюллера. Он хотя и не член партии, но опытный офицер полиции, боровшийся в свое время против партии, а теперь, чтобы загладить свои старые грехи, он, безусловно, будет верно и преданно служить тебе...»
Гейдрих стоял у открытого окна и смотрел на озеро. Над спокойной, сверкающей на солнце водной гладью поднимался легкий пар. Небо было безоблачным и каким-то прозрачным, издалека приближался самолет, сверкая серебристыми крыльями в солнечных лучах.
«Нет, — подумал Гейдрих, — этот человек не может быть предателем». Взглянул еще раз на письмо, но не стал читать его дальше. Человек, который до такой степени обнажает свое «я», не может быть предателем, а предложение его выглядит вполне рациональным. Он и сам, придя самостоятельно к таким же выводам, уже несколько месяцев занимался реорганизацией службы безопасности и всей полиции. Письмо Эккера лишь утвердило Гейдриха во мнении, что его новая идея перспективна. Кроме него сам Гиммлер пришел к подобным же выводам. Значит, никто не сможет утверждать, что идея о реорганизации главного управления безопасности рейха принадлежит Эккеру. Нужно, конечно, создать какое-нибудь прикрытие, но ведь целесообразность этого предложения неоспорима.
В качестве эксперимента год назад в университетском квартале при институте философии был создан сектор истории древнего мира, руководителем которого стал, профессор Эккер. С тех пор сама жизнь подтвердила правильность такого решения. Кроме Мюллера, никто не знает, что в этом институте, вернее, под его крышей работает особая разведывательная группа Эккера.
Беспокойство, однако, не улеглось в Гейдрихе и тогда, когда приехал профессор. По своей давней привычке он уселся в кресло, сделанное специально для толстого Геринга. Письмо Эккера Гейдрих нарочно оставил на столе, ему хотелось посмотреть, заметит ли его профессор и как он на это отреагирует. Эккер увидел письмо и радостно улыбнулся.
— Я снова его прочел, — пояснил Гейдрих, показывая на письмо. — Откровенно говоря, я и раньше считал его запутанным, а теперь, когда я его перечел заново, оно мне показалось еще более смутным. — С лица Эккера медленно исчезла улыбка, он склонил голову влево — большое ухо коснулось поднятого плеча. — И вообще, я уже давно хотел поговорить с тобой об этой писанине. — Слово «писанина» он произнес намеренно оскорбительным тоном и заметил, что это несколько покоробило Эккера. Гейдрих оперся о стену, на его продолговатое лицо падал свет из окна. — В этом письме, если подумать хорошенько, ты оскорбляешь фюрера, не говоря уж о том, что это касается также Гиммлера и меня.
— Ты меня неправильно понял, Рени!
— Нет-нет, я тебя понял правильно. Ты, старикан, как бы утверждаешь им, что современную историю рейха пишет не фюрер, а ты, ты единственный, «серый кардинал» наших дней. Помимо этого из письма следует, что ты, дорогой профессор, сделался приверженцем национал-социализма с целью стать «серым кардиналом», иначе говоря, с намерением со временем прийти к власти.
— Уверяю тебя, что ты понял меня превратно! — Эккер хотел было встать с кресла, но Гейдрих сделал ему знак, чтобы он сидел. — Если разрешишь... — Голос Эккера стал почти умоляющим.
— Я слушаю тебя.
— Выражение «серый кардинал» в данном случае означает не какое-либо конкретное лицо, оно относится не лично к Отто Эккеру, а ко всей службе, во главе которой стоишь ты. Не отрицаю, что себя я тоже до какой-то степени причисляю к «серым кардиналам». Я далек от того, чтобы оскорблять фюрера, приуменьшать его способности, недооценивать его историческую миссию, напротив, я считаю его исключительной личностью еще и потому, что он обладает редкой способностью выбирать себе сотрудников согласно той цели, для которой они предназначены, освобождать таящуюся в них скрытую энергию. Но ты должен понять, Рени, что настоящие и твердые столпы могущества фюрера — это вы, руководители секретной службы. Мне очень больно и досадно, что ты искажаешь мои мысли. — Профессор вытер платком пот со лба и посмотрел в неподвижное, словно каменное, лицо Гейдриха. — Я знаю, — продолжал он, — ты много раз объяснял мне, что надо строить новый мир, создавать новые возможности для немецкого народа.
— Ты со мной в этом, не согласен.
— Наоборот, я вполне с этим согласен.
— Неправда. Я знаком с твоей теорией счастья. — Тон Гейдриха стал придирчивым. — Ты провозглашаешь отказ от радостей жизни, а это уже глупость. Мы хотим, чтобы германская нация победила во всем мире и наслаждалась плодами завоеванной власти.
Гейдрих остановился перед профессором, взгляд его был устремлен вдаль, он вел себя как актер, вкладывающий в свою игру все силы.
— Я очень хорошо помню, — продолжал он, — когда ты со ссылкой на свои научные изыскания объяснил мне, в чем заключается гениальность фюрера. Я имею в виду теорию высшей расы, концепцию господствующей элиты. Так вот, мы хотим создать и создадим элиту высшей расы, но эта элита, профессор, не будет вести монашескую жизнь, а будет господствовать, ибо она для этого и призвана. Но для претворения в жизнь «принципа господства» необходимы определенные внутренние и внешние факторы. Внешность человека тоже выполняет нужные функции, она, например, может символизировать силу власти. Внешность должна поражать массы, как бы ставить их на колени. Внешние формы выражения господствующей власти гигантские по размеру, цвет их ярок, они должны сверкать роскошью, чтобы массы сразу же почувствовали всю свою ничтожность. Церковь внушает миллионам людей идею божественного отнюдь не показом пустой кельи нищих монахов, а монументальностью, блеском и роскошью храмов. Епископы и кардиналы предстают перед миллионами верующих не во власянице и в стоптанных сандалиях, а в золоте и шелках. Ты согласен, старик?
— Ты, разумеется, прав, Рени, — кивнул Эккер, склонив голову на левое плечо, и хитро посмотрел на Гейдриха. — Но сила и могущество церкви заключаются не только в этом. Я в свое время объяснял тебе.
— Ты мне об этом говорил, старик, — тонким голосом засмеялся Гейдрих. — Согласен. Только с тех пор я стал «серым кардиналом», а ты хочешь остаться монахом — конечно, монахом, обладающим властью. И не малой! — Мысль ему понравилась, и он опять весело засмеялся, потом снова стал серьезным. — В действительности же ты переодетый монахом епископ, а еще правильнее — епископ монахов.
Гейдрих отвернулся и стал смотреть на сверкающую гладь озера. Он думал о деле Радовича, в памяти всплыло сказанное ему ночью Брауном.
«Профессор — венгр по происхождению. Радович тоже венгр. Из его показаний видно, что между ними существовали дружеские отношения, другие данные это тоже подтверждают. Неужели профессор Эккер ничего не заподозрил?» У Гейдриха снова появилось неприятное чувство. Браун, хитрый баварец, не сказал ничего прямо, но за его вопросом таилось коварное предположение, что Эккер может быть агентом красных. Если Гейдрих обманулся в нем, он раздавит изменника.
— Я не хочу обижать тебя, — сказал он, подойдя ближе к профессору, — но я должен сообщить тебе еще кое-что. Ночью я не только читал твое письмо, но и изучал дело Радовича. Студент водил тебя за нос. Если допустить, что ты промахнулся... Но, откровенно говоря, я чего-то здесь не понимаю.
Ему было любопытно услышать ответ Эккера.
— Я промахнулся, Рени. Признаюсь. — Широко расставленными глазами Эккер смотрел на Гейдриха с собачьей преданностью. — И промахнулся вовсе не потому, что стал глупее. Речь идет о том, что Милан Радович трудный противник, а его руководители еще тверже. Я тоже просмотрел все материалы. У меня есть веская причина считать, что дело Радовича гораздо значительнее, чем об этом думают люди Брауна. По моему мнению, интересен не столько сам парень, сколько стоящие за ним силы. Прошу тебя передать это дело нам. Я поручу допрос Радовича Феликсу Веберу, а мы займемся выявлением его связей. Мне стало известно, что люди Брауна избивают его. Битьем они от него абсолютно ничего не добьются.
— Хорошо, — тут же согласился Гейдрих. Его уступчивость не очень понравилась профессору. Рени обычно спорил, особенно в таких делах. Почему же теперь он сразу уступил? — Я тотчас же распоряжусь. Радович, конечно, и дальше будет содержаться в «Колумбии», там его и будет допрашивать Вебер. Будем считать, что с этим покончено. Об этом ты и хотел поговорить со мной, старина? — спросил нахмурясь Гейдрих.
— Собственно говоря, нет. Это мне только сейчас в голову пришло. Я хотел попросить тебя совсем о другом. У меня к тебе личная просьба.
— Подожди, — остановил его жестом Гейдрих. — Сначала я тебя кое о чем спрошу. Хотелось бы, чтобы ты был откровенен.
— Шесть лет мы с тобой работаем вместе, Рени, — сказал Эккер и оперся на локоть. — Думаю, что я всегда был с тобой откровенен.
— Так оно и есть. — Гейдрих заложил руки за спину. — Когда Гиммлер подписал приказ о твоем назначении и спросил у меня, почему я доверяю тебе, не боясь, что ты можешь стать изменником, я сказал ему, что отвечаю своей жизнью за Отто Эккера. Я хотел, чтобы ты фигурировал в вашем штате не как агент, чтобы с тобой обращались не как с доносчиком, а чтобы тебе воздавали по твоим способностям, считали тебя равноправным и в том случае, если со мной что-то случится или если я получу другое назначение. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Конечно, Рени... — Эккер вынул из внутреннего кармана носовой платок, промокнул им капли пота на лбу. — Только я все еще не понимаю, что же именно случилось?
— Еще ничего не случилось, — ответил более мягко Гейдрих. — Я только хотел, чтобы ты знал: если тебе придет в голову изменить нам, я безжалостно расправлюсь с тобой.
Мягкое лицо профессора не выдало испытываемой им боли. Последний раз он пережил такой болезненный удар очень давно, после экзаменов на аттестат зрелости. Это было в Надьканиже. Эккер боялся. Нет, не Гейдриха, а чего-то неизвестного, невидимой сети, в которой он оказался. Можно было понять испытываемую им горечь, ведь уже много лет он верно служил Гейдриху и его идее.
— Хочешь выпить? — дружелюбно спросил Гейдрих, явно наслаждаясь замешательством профессора.
— Спасибо, Рени, — ответил Эккер. — Ты ведь знаешь, что я никогда не пью.
Гейдрих любил своих друзей, охотно проводил с ними свободное время, однако его радовало, когда он замечал, что они его боятся. Он знал за собой эту скверную привычку, порой ему даже хотелось изменить свое отношение к ним, но это не удавалось. Теперь речь шла не только о том, что в душе он подстрекал Эккера против Гиммлера или просто заставлял его испытывать, страх, в нем действительно родилось подозрение. Но тут же Гейдрих пожалел о сказанном, так как понял, что Эккер принял слишком близко к сердцу его подозрения. Он начал нервно расхаживать по комнате (искусно скрывать свои чувства он не умел и поэтому был склонен предаваться истерике).
— Черт бы меня побрал! Я ведь знал, какой ты чувствительный, и должен был промолчать. Ну что теперь делать?! Людям иногда приходят в голову довольно глупые мысли. Разве не так? — Повернувшись на каблуках, он несколько спокойнее, но все еще с горящими глазами добавил: — Правда, и ты не должен был говорить ни слова. Ни слова! Скажи, старина, что лучше: высказать свои нелепые мысли или, быть может, скрыть их и промолчать?
Эккер, взглянув в лицо Гейдриха, заметил, что его начальник действительно раскаивается в своем неоправданном подозрении. Однако будет нелишне еще раз высказать ему свою точку зрения о том, что их совместная работа может быть успешной только при полном взаимном доверии друг к другу.
— У меня нет другого выбора, Рени, — искренне признался профессор. — Подумай, чего ради я должен был бы стать предателем? В данном случае речь могла идти о трех формах предательства. Во-первых, меня могли подкупить. Но ты лучше других знаешь мою неподкупность. Деньги меня нисколько не интересуют. Мне и своего-то жалованья не удается полностью истратить. Во-вторых, если бы я вдруг стал приверженцем других идей и превратился бы в противника национал-социалистской идеологии. Западные демократии меня не интересуют. Это не мой мир. Остается только коммунизм, но я в него не верю. Не могу согласиться с их теорией развития, с их материалистическими принципами. Я твердо верю в дух как в созидающую и объединяющую людей силу. Ну а в-третьих? Предположим, что наше дело потерпит крах. Мир объединится и ополчится против нас. Признание поражения тоже может сделать человека предателем, потому что он, как всякое живое существо, хочет жить. Для меня желанней жизни прекрасная смерть. Нет ничего прекраснее, как честно погибнуть ради идеи, в которую веришь.
Гейдрих с удовлетворением слушал профессора, слова которого казались ему убедительными, а в искренности профессора он не сомневался. Сейчас он уже не жалел, что их встреча сложилась именно так. Однако он еще не знал, о чем хочет просить его Эккер.
— Ты прав, старина, я тебе верю, — произнес Гейдрих, подойдя к профессору вплотную, и похлопал его по плечу, а сам подумал о том, что не мешает подслушать, о чем будут говорить Вебер и Радович. — Не сердись. А теперь я слушаю твою просьбу. Ты сказал, что она носит сугубо личный характер.
Эккер смутился. На лбу у него снова выступили мелкие капельки пота. Он вытер их платком, раздумывая о том, стоит ли после такого разговора излагать свою просьбу или, быть может, лучше подождать другого случая, но тут же решил, что момент теперь самый подходящий. Ведь если он сейчас откроется Гейдриху, то его откровенность лучше всего убедит того в его верности.
— Я влюбился, — безо всяких переходов вдруг выпалил Эккер. — В сорок восемь лет влюбился, как мальчишка, правильнее сказать, в сорок шесть, потому что случилось это два года назад и продолжается до сих
— Ну, это меня радует, — похвалил Гейдрих. — Откровенно говоря, я уже много раз хотел потолковать с тобой о твоей личной жизни. — Сообщение Эккера, по-видимому, наэлектризовало Гейдриха, так как секс всегда был его любимой темой. Усевшись поудобнее и закурив, он погрозил профессору пальцем: — Я не хочу, чтобы ты снова на меня обиделся, но я иногда думал о тебе и, не стану скрывать, тревожился, что и у тебя извращенные наклонности, как у этого прогнившего насквозь Бэма. Мне хорошо известно, что фюрер смертельно ненавидит гомосексуалистов.
— Нет-нет, ты ошибся, — возразил Эккер, — я не гомосексуалист. — Он задумчиво поднял взгляд к потолку: — Я рано научился сдерживать свои желания. Разум помогает человеку преодолеть много трудностей. Мне этого, как видишь, не удалось. Я долго не мог привыкнуть. Теперь я спокойно отношусь к своей внешности. — Эккер поднялся с места, окинул самого себя взглядом: — Тридцать пятый размер обуви, почти детские ручки, маленькое туловище, несоразмерно большая голова, невыразительное, круглое как луна лицо... Однако по этой странной внешности нельзя судить, кто я на самом деле. — Профессор улыбнулся: — Огромное достижение, что я уже могу вот так высказываться о себе. Но все-таки я — человек, и думающий человек, притом более чувствительный, чем другие, это легко понять. И я очень горд. Но я горжусь, разумеется, не своей внешностью, а тем, что у меня в голове, то есть умом.
Гейдрих с интересом слушал горькое, но искреннее признание профессора. В эти минуты он был ему особенно близок.
— Сексуальный вопрос для меня отягощен тем, — продолжал Эккер, — что я довольно-таки разборчив эстетически. Мои желания обращены в большинстве случаев к самым совершенным физически женщинам. Но это всего лишь желание. В действительности даже самые последние проститутки неохотно ложатся со мной в постель. Некоторое время, Рени, можно мириться с этим, ведь животные инстинкты в человеке сильны. Но потом наступает отвращение, насколько это возможно...
Гейдриха поразила такая откровенность профессора. Человек, замысливший предательство, не распахнет свою душу до такой степени. Его собственная сексуальная жизнь никогда не была легкой, но ему и в голову не приходило, что о ней можно с кем-то говорить. Он даже не подумал, что Эккер использует против него испытанное оружие «разговора по душам». Обычно человек открывает свою душу лишь перед тем, кому он полностью доверяет. В этом Гейдрих был твердо уверен.
— В кого же ты влюблен, старина?
— В Эрику Зоммер, — ответил Эккер, немного помолчав.
Гейдрих подскочил, словно ужаленный осой.
— Ты с ума сошел?!
— Возможно.
Гейдрих заходил по комнате большими шагами от двери до открытого окна и обратно.
— Эта шлюха все еще жива? — спросил он.
— Жива. Она находится в изоляторе ораниенбургского лагеря.
— Сегодня же велю покончить с ней! — Обернувшись к профессору, повторил: — Я прикажу казнить ее! Понимаешь, старик? Сегодня же. И ты ее забудешь! Скажи, ты с ума сошел? Влюбился в подстилку какого-то подлого еврея! В предательницу!
Эккер внешне оставался совершенно спокойным. Закурив сигарету, он подождал, пока Гейдрих кончит бесноваться, а затем тихо сказал:
— Рени, тебе следовало бы подумать, что, решившись на такой разговор с тобой, я, разумеется, все основательно взвесил. Видишь ли, Рени, я на самом деле влюблен в Эрику, хотя и знаю, что она была любовницей Витмана, нарушив тем самым нюрнбергские законы. Все это мне известно. Однако сама-то она не превратилась из-за этого в еврейку. Ты хорошо знаешь, что дело вовсе не в этом.
— Собственно говоря, для чего тебе понадобилась эта девка? Хочешь ходить в лагерь и заниматься там с ней любовью? Хочешь получить от меня на это разрешение?
— Дело не в этом, Рени. Я не намерен превращать ее в проститутку. Прошу, чтобы ты мне ее отдал. Выпусти ее. Я хочу взять ее к себе. Хочу, чтобы она меня со временем полюбила и отдалась бы мне по любви.
— Неслыханное дело! — воскликнул Гейдрих. — Если я хорошо тебя понял, ты хочешь жить с ней?
— Хочу. Но я должен тебе еще кое-что сказать. В данном случае речь идет не о любовной интрижке. В этом есть нечто гораздо более значительное, Рени. Мне Эрика Зоммер была бы нужна даже в том случае, если бы я ее и не любил. Университет — очень трудный сектор. Если узнают, что я вступился за девушку и добился ее освобождения из лагеря, положение мое заметно упрочится. Откроются такие тайные источники доверия ко мне, с помощью которых я узнаю, чем живут, о чем думают многие. Подумай, Рени, я могу скрыть свои чувства к ней, достаточно будет сослаться на служебные интересы. О том, что я влюблен в девушку, я сказал тебе как своему другу, а не как начальнику.
У Гейдриха уже созрел план.
— Хорошо. Я выпущу девушку, но ты, как член университетского совета, подай ходатайство об этом.
— Понимаю, — ответил Эккер. — Завтра Вебер передаст тебе мое ходатайство.
Дверь камеры внезапно распахнулась. Строгий эсэсовец знаком приказал встать. Милан поднялся с трудом: каждое движение отдавалось болью в мозгу.
В комнате для допросов его ждал молодой человек, среднего роста, лет тридцати. На мундире нашивки штурмбанфюрера. Лицо узкое, но с высоким и широким лбом, глаза черные, как бы скрывающиеся под полуопущенными веками. Во взгляде, когда он с интересом разглядывал заросшее щетиной лицо избитого юноши, не было ничего угрожающего. Милан, разумеется, не знал, что Феликс Вебер, заканчивая школу офицеров, многим отличался от своих однокашников. Он и мундир не любил, надевал его только в тех случаях, когда это было обязательно. После окончания в 1928 году университета Вебер поступил на службу в прусскую государственную полицию, а после прохождения годичной практики был назначен следователем в политический отдел берлинской полиции. Эта работа ему нравилась больше административной, так как он получил право ходить в гражданском платье, кроме всего прочего ему было поручено создать сеть доносчиков в высших учебных заведениях. Свое задание он выполнял охотно и добросовестно.
Он часто беседовал со своим отцом, Густавом Вебером, библиотекарем по профессии, и отец терпеливо объяснял ему, что будущее принадлежит Гитлеру и его движению. Молодой следователь был достаточно умен, чтобы быстро разобраться в реальном соотношении сил, а когда узнал, что и его отец является членом нацистской партии, колебался недолго. В библиотеке отца он и познакомился с профессором Эккером и тайно вступил в СД. Двойная игра, какую Феликс вел до прихода Гитлера к власти, вынудила его быть осмотрительным, однако он быстро усвоил всю хитрую методику, которой так хорошо владели старые, опытные разведчики.
— Настоящий преступник, — поучал его Эккер, — может успешно действовать в течение долгих лет потому, что он основательно знаком с методами работы полиции, ему известно многообразие расставляемых ею ловушек, все законы он знает наизусть, и это дает ему возможность искусно лавировать во всех лабиринтах преступного мира. Следователь — мастер своей профессии, если он хорошо чувствует психологию преступника. Иначе говоря, он должен знать все уловки политической конспирации.
Вебер оказался способным учеником, со временем он в совершенстве изучил искусство лавирования, чем и оказал бесценную услугу нацистской партии. После захвата власти нацистами он остался служить в политической полиции, не теряя при этом связи с СД, секретной разведкой партии. Когда Геринг, став премьер-министром Пруссии, создал гестапо, Вебер был назначен в нем офицером по особым поручениям.
— Садитесь, — показывая на стул, сказал Вебер. Отослав конвоира, он равнодушно посмотрел на заключенного, с большим трудом превозмогавшего боль. «Браун — кретин, черт его возьми! — подумал он. — Если этот парень всего лишь красный, то и возиться с ним не стоит, надо или немедленно повесить его, или отослать в концлагерь. Однако, если верить документам, юноша — красный агент, а ведь каждому дураку известно, что их разведка организована очень хорошо». — Как себя чувствуете? — спросил Вебер, встал со стула и, подойдя ближе, оперся о стол. Затем вынул портсигар и закурил.
— Пить очень хочется, — проговорил Милан.
Вебер налил стакан воды, подал ему:
— Пожалуйста.
Милан пил жадно, закрыв глаза, из уголков рта по подбородку тоненькими струйками стекала вода. Когда стакан опустел, Вебер спросил, не хочет ли он еще. Милан кивнул. Выпил еще стакан — это несколько освежило его. Офицер предложил ему сигарету, Милан закурил. Первую затяжку он воспринял, как удар в грудь, голова так закружилась, что Милан испугался, не упадет ли со стула. «Что-то, видимо, случилось», — подумал он, но не обрадовался перемене. Грызли сомнения: все это лишь тактический прием, направленный на то, чтобы он в более приличном виде предстал перед дулами винтовок. Конечная цель — физическое уничтожение — остается прежней.
— Я внимательно познакомился с вашим делом, — сказал Вебер, покачивая головой. — Вы венгерский подданный. Признайтесь, ради бога, зачем вам понадобилось вмешиваться во внутренние дела Германии? Видите ли, я признаю за вами право не питать симпатий к нам, к «новому порядку» рейха. Но, простите, молодой человек, это наше внутреннее дело. Какого черта вы в него суетесь? Стипендиат, репортер почтенной газеты злоупотребляет нашим гостеприимством, как безумец, мечется между Берлином, Веной, Будапештом, Прагой и занимается шпионажем.
— Я не шпион, — сказал Радович.
— А кто же вы тогда?
Милан молчал, смотря на все укорачивающуюся в его пальцах сигарету. Нет никакого смысла вступать с офицером в идеологическую дискуссию.
— Я вообще-то люблю венгров, — продолжал Вебер. — Они прекрасно выступали на Олимпиаде. Дрожь пробирала при виде Чика, когда он плыл, а борец Зомбори и тот другой... Снимаю перед ними шляпу. Но, очевидно, венгры не только хорошие спортсмены, они ловкие шпионы и диверсанты. Вам сколько лет?
— Двадцать.
— Когда вы вступили в коммунистическую партию?
Ни один из них, конечно, не знал, что под комнатой для допросов, двумя этажами ниже, Гейдрих слышит каждое их слово. Звукооператор в белом халате взволнованно смотрел на задумавшегося Гейдриха, стараясь отыскать на его лице следы досады. Качество звука было безупречным — фирма Сименс спроектировала специально для этой цели особый столик со встроенным в него аппаратом для магнитофонной записи. Сейчас пластинка крутилась вхолостую, так как наверху молчали.
Гейдрих закурил, небрежно положив нога на ногу. Кто-то тихо кашлянул — чуткий микрофон передал и этот приглушенный звук. Затем снова заговорил Вебер:
— Можно поинтересоваться, на что вы надеялись? А впрочем, это уже неважно. Бросьте свой окурок. Скажите, Радович, кто такой Цезарь?
Последовало долгое молчание. Бесшумно открылась дверь — вошел Шульмайер. Гейдрих поднес палец к губам и кивнул на стул. Майор сел.
— Цезарь — это не человек.
— А что же это такое? Говорите!
— Цезарь — это пароль, означающий способ установления связи. Клавечка этого не знал. Он, очевидно, думал, что Цезарь чья-то кличка.
— Скажите, Радович, только искренне, что означал приказ передать материал Цезарю?
— Это значило, что в четвертое воскресенье условленного месяца, то есть 23 августа...
— Неделю назад?
— Да, в прошлое воскресенье, между двенадцатью и часом дня, мой связной должен был прийти за материалом. Первая буква в слове Цезарь — в венгерском алфавите всего лишь четвертая. Это и означает четвертое воскресенье месяца.
— Подождите, а как связной мог узнать, что он ничем не рискует, придя к вам?
— Вы думаете...
— Я не думаю, а знаю, молодой человек, что вас арестовали в пятницу. Я, например, отвел бы вас на вашу квартиру и вместе с вами ждал бы там появления связного.
— Понимаю, но тогда связной не пришел бы ко мне. Однако метод «Цезарь» предписывает и предварительную проверку. Номер телефона моей квартиры 17-13-19. Связной, прежде чем прийти на встречу, должен был сначала позвонить мне и спросить: «Это номер 47-72-24?» Этот номер — комбинация первой буквы в слове «Цезарь» и гласных этого же слова. «Ц» — четвертая буква венгерского алфавита, «е» — седьмая, «а» — вторая. Если бы я назвал номер своего телефона, это означало бы, что я не один, пусть не приходит, короче говоря, случилась какая-то беда.
— А если все в порядке, что вы должны были ответить?
— Тогда я сказал бы: «Нет, это квартира Юлия Цезаря», что означало бы — связной может смело идти на встречу.
— А как вы удостоверялись, что он и есть ваш связной?
— Он должен был прийти как распространитель книг. Предложил бы мне купить книги в рассрочку. Четвертой по счету следовало предложить биографию Юлия Цезаря. Но это еще не все. Для полной уверенности я должен был полистать ее и найти на семнадцатой странице отметку под словом Цезарь. Это очень просто. Под буквами «ц», «а», «з», «р» сделаны наколы булавкой. Если наколы на месте, я обязан выполнять все указания связного.
— Послушайте, Радович, я могу несколько облегчить ваше положение. Вас переведут в камеру с лучшими условиями, вам окажут медицинскую помощь, так как вы находитесь в очень плохом состоянии. В камере вам дадут бумагу и карандаш. Напишите свою биографию, но только подробно и точно. Понимаете — подробно? Меня интересуют не только ваше участие и деятельность в коммунистическом движении, но и ваши друзья, в том числе и женщины, с которыми вы имели связи. Все ясно?
— Понимаю. Если бы мне еще давали сигареты...
— Разумеется. Но только будьте искренни, молодой человек. Потом я посмотрю, что еще можно будет для вас сделать. Встаньте и следуйте за мной. — Послышался скрип стула, неуверенные шаги, стук открывшейся двери.
— Можете выключить. Пластинку пришлете мне.
Звукооператор, стоя навытяжку, выслушал распоряжения Гейдриха. Начальник гестапо кивнул и вместе с Шульмайером вышел из комнаты. Через несколько минут в кабинете Гейдриха они детально обсудили план побега Радовича.
— Состояние у него довольно-таки неважное, — сказал Гейдрих. — Надеюсь, до вторника врач его по возможности приведет в порядок. Метод «Цезарь» у них превосходен. Типично французский. Обрати на него внимание, его стоит детально изучить.
Шульмайер кивнул. «Метод такой же французский и так же типичен, как я сам», — подумал он, однако спорить не стал. Его переполняла радость от сознания, что он может вытащить Радовича из тюрьмы. Знает Радович о тайном пороке Гуттена или нет, не имеет значения, но он ни на мгновение не усомнился, что Бернат знает очень многое и готов на все. Ему было известно, что Гитлер ненавидит офицеров-гомосексуалистов и решил истребить их. Это решение было настолько серьезно, что он включил пункт о борьбе с гомосексуализмом в круг обязанностей гестапо. Шульмайер хотел было спросить, упоминал ли на допросе Радович о Гуттене, но взгляд его остановился на висевшем на стене плакате: «Каждый должен интересоваться лишь своими служебными обязанностями. Храни в себе, все, что ты знаешь!»
— Хорст, — сказал Гейдрих, — вообще-то я хотел поговорить с тобой не об этом деле. С ним, я считаю, все в порядке.
— Приказывай, Рени, — проговорил он, стараясь быть спокойным.
— Фюрер намерен сломить сопротивление некоторых офицеров в армии. С его намерением я вполне согласен. Мы можем осуществить его цели во внутренней и внешней политике только в том случае, если весь офицерский состав вермахта и военно-морского флота беспрекословно пойдет за нами.
Шульмайер давно знал об этом плане Гитлера. Он догадывался о характере задания, которое поручит ему Гейдрих: выявить, привлекая для этой цели и агентурную сеть абвера, офицеров, настроенных враждебно к фюреру. Распоряжение Гейдриха будет, конечно, болезненно воспринято Канарисом, так как действия в этом направлении сильно затруднят осуществление поставленных им целей. Люди Канариса делали все, чтобы в армии служило как можно больше офицеров-антинацистов.
Но Гейдрих хотел поручить Хорсту совсем другое. Узнав о новом задании, Шульмайер ужаснулся: ему показалось, что тот все о нем знает и только играет с ним. Он не удивился бы, если бы после разговора Гейдрих приказал отвести его в одну из тюремных камер. Он даже подумал о том, что случилось бы, если бы он выхватил из заднего кармана пистолет и пристрелил на месте своего друга. Шульмайер внезапно осознал, что он люто ненавидит Гейдриха, а нервничает потому, что ему трудно притворяться.
— Надо выявить всех гомосексуалистов среди офицеров, — доносился до него голос Гейдриха. — Мы занесем их в список, а в определенный момент всех прихлопнем. Мы уже начали это осуществлять. Методически допрашиваем осужденных гомосексуалистов, требуем, чтобы они назвали своих партнеров предыдущих лет. Данные, которые мы успели собрать, прямо-таки потрясающие. Я не хочу называть тебе имен, Хорст, но ты бы не поверил собственным ушам. Просто омерзительно, как низко пали некоторые представители элиты нашего общества. Но мы уничтожим их всех до одного.
У Шульмайера закружилась голова. Он почти не слушал Гейдриха. Напрягая память, он вспоминал о том, кто же из его бывших партнеров сидит сейчас в тюрьме. Теперь он поверил, что Геза Бернат говорил ему правду. Гестапо, очевидно, что-то знает о Вальтере, поэтому и разнюхивает.
Он все еще находился под впечатлением этого разговора, когда поздно вечером позвонил в дверь к Гезе Бернату.
Откинувшись на спинку кресла, Эккер уставился на лежавшие перед ним на столе книги. Прежде всего ему хотелось узнать, зачем Гейдриху понадобилось от него ходатайство. Труднее всего бороться с теми, кто стоит на более низком, чем ты, уровне. Самое мучительное заключалось в том, что Рени необоснованно принудил его к борьбе. Приходится растрачивать какую-то часть умственной энергии, чтобы разгадать цель неожиданно предпринятых им шагов, а затем самому принимать соответствующие меры. На лбу и на груди снова выступили капельки пота, он расстегнул рубашку и, обнажив грудь, стал вытирать влажную кожу платком.
Он решил никаких шагов не предпринимать. Профессор сердито встал с кресла и заходил по комнате. Трудно убедить этих людей, что держать в своих руках власть можно не только с помощью силы, но и с помощью разума. Он представил себя полновластным хозяином секретной службы рейха. Именно так называлась бы эта прекрасно организованная служба, если бы Гитлер предоставил ему свободу действий. Эккер считал деятельность тайной службы научным трудом, он был одержим созданной его воображением «новой наукой». Иногда он сравнивал эту деятельность с искусством, мечтая о том времени, когда работа гестапо будет строиться не столько на грубой силе, сколько на началах разума. К таким соображениям его привели отнюдь не гуманные чувства, он ненавидел гуманизм, как таковой, считал его жульничеством. Он был согласен с целями, которые поставил перед собой фашизм, в том числе и с полным уничтожением врага. Но он был убежден, что деятельность по уничтожению должна строиться на разуме, а не на слепой страсти, так как она невольно заставляет совершать фатальные ошибки, является их питательной средой.
Эккер принял ванну и решил больше не думать о Гейдрихе. Потом он приготовил себе крепкий чай, зажег настольную лампу и, усевшись в удобное кресло, снова продумал дело Радовича. Он не искал оправданий. Упрек Гейдриха был вполне обоснован. Он промахнулся, недооценил способности Радовича, который в итоге оказался слишком серьезным противником. Хорошо еще, что Рени позвонил Брауну и запретил тому продолжать пытки. Радович во многом похож на него, самого. Если бы его послали с секретным заданием в Советский Союз и его схватили бы коммунисты, то и от него нельзя было бы добиться признания насилием. Эккер отпил глоток чая, вытянул ноги, помассировал худые голени.
Радовича следует на долгое время посадить в одиночную камеру. Время ломает способность к сопротивлению даже у самого сильного человека. А до тех пор необходимо выявить круг его друзей, знакомых женщин, накрыть всех незримой сетью агентуры и ждать. Эндре Поор в его руках может стать незаменимым источником получения интересных и полезных данных. Чаба — орешек покрепче. Эккер, конечно, не утверждает, что у него могут быть твердые политические взгляды, однако убежден, что Чаба принадлежит к группе людей, не занимающихся политикой, но с чрезвычайно развитой этикой поведения. Мир его представлений и чувств невозможно так сразу изменить логическим воздействием разума. От него не дождешься, чтобы он хоть что-то рассказал Брауну о Радовиче. На губах профессора появилась хитроватая улыбка. Брауну это не удастся. Но, может быть, Эрике удастся?
Эккер разволновался, почувствовал, что ему становится жарко. Не пройдет и нескольких минут, как пижама взмокнет от пота. С отвращением подумал он о своем потном теле, им овладела боязнь. О боже, если его план удастся и девушка полюбит его, то эта проклятая потливость может все испортить. Внезапно перед мысленным взором профессора предстало озорное девичье личико с лукавой улыбкой, всегда растрепанные каштановые волосы, чуть-чуть выдающиеся верхние зубы, делавшие ее веселое личико еще очаровательнее.
«Господин профессор, вы считаете Пауля Витмана талантливым художником?» Эрика с любопытством ждала ответа. Чаба сидел на столе, мотал ногами. «Конечно, он талантлив, — сказал Чаба, опередив Эккера. — Ты сама знаешь, что все его беды не от таланта, а от того, что он родился евреем. Но ведь он в этом не виноват». Эрика покраснела и спросила: «Господин профессор, почему вы мне ничего не ответили?» «Потому что наш друг Чаба лишил меня такой возможности, — сказал он, подходя к девушке и положив ей руку на плечо. — Витман безусловно талантлив. Но Германия не нуждается в искусстве, представителем которого является Пауль Витман. Такое искусство, вернее, такое его направление обречено в рейхе на умирание. Если Витман не изменит свой взгляд на вещи, свою концепцию художника, его ждет моральный крах. К сожалению, Эрика, талант сам по себе всего лишь возможность, и ничто иное».
Чай между тем уже совсем остыл. «Да, это была превосходная работа, — размышлял Эккер. — Эрика и не подозревала, что Феликс Вебер в этот момент уже пришел в ателье художника и надевал на него наручники. Не знала она и того, что через несколько часов заберут и ее. — Эккер закурил. — Чаба, конечно, узнает, что вызволил Эрику из концлагеря я. Такой ловко продуманный шаг обязательно вынудит Чабу тоже кое-что предпринять. Это так логично. Ведь если профессор Эккер помог Эрике, почему бы ему не помочь и Радовичу? Если он действительно привязан к своему другу, он должен за него вступиться». Эккер знал, что Чаба Хайду так и сделает.
Эккер лег в постель, но чай был, вероятно, очень крепок, так как он не смог сразу уснуть. Некоторое время ворочался с боку на бок, потом зажег свет. Снова стал думать об Эрике, волнение его росло. Затем вспомнилась встреча с Паулем Витманом...
Когда профессор вошел в камеру, Пауль Витман удивленно посмотрел на него. Было видно, он не понимает, что может означать столь неожиданное и странное посещение Эккер равнодушно окинул взглядом мрачную камеру. В углу — нары, у двери — параша, над ней — маленькая вытяжная форточка. Окон нет. Вебер принес табуретку и сказал, что подождет в коридоре.
— Садитесь, Витман, — кивнул на нары Эккер.
Художник шатаясь подошел к нарам, сел, закрыл лицо ладонями, однако не заплакал. Эккер достал сигареты и предложил ему. Оба закурили. Рука Витмана дрожала, он жадно затягивался. Пальцы профессора тоже слегка дрожали. На мгновение в голову пришла мысль, что еще не поздно и он может, не выдавая себя, отступить, нужно только найти подходящий предлог. А сам сидел неподвижно, пылая скрытой ненавистью. Витман для него не талантливый художник, а еврей, любовник Эрики Зоммер. Разум его протестовал, хотя он и знал, что в те минуты его поведение противоречило собственной концепции. Разве не сам он всегда говорил, что страсти — это питательная среда, в которой вызревают фатальные ошибки? Но сейчас ему наплевать на эти противоречия. Эккеру хорошо известно, что Витману не однажды предоставлялась возможность бежать, французские друзья даже добились для него государственной стипендии, но художник не захотел уезжать из Германии. Он говорил: «Я немец. Немец. Здесь моя родина. Здесь жили мои родители и родители моих родителей. Здесь они умерли и здесь похоронены. Зачем мне покидать свою родину?» Ему было хорошо известно, что после вступления в силу нюрнбергских законов Витман во что бы то ни стало хотел порвать с Эрикой, даже его, Эккера, просил помочь уговорить девушку, объяснить ей, что она рискует жизнью, общаясь с ним, что гитлеровцы безжалостны и беспощадны. Профессор все это знал отлично, но ярость в нем все же не затихала.
Витман, разумеется, еще не подозревал, что Эккер офицер гестапо, был доверчив по отношению к нему, воспринимая его визит как проявление старой дружбы.
— Господин профессор, а что с Эрикой? — спросил он почти хриплым шепотом, словно у него болело горло.
Эккер затянулся сигаретой:
— Она тоже здесь, в лагере. И между прочим, из-за вас.
— Господин профессор, — снова зашептал Витман, причем лицо его было искажено душевной болью, — Эрика ни в чем не виновата. Я сам принудил ее. Пусть меня убьют, но ее не трогают. Она абсолютно ни в чем не виновата.
Эккер знал, что это ложь. Как раз наоборот, упрямство Эрики стало фатальным для них обоих. А в общем, и Эрика не виновата, он сам приказал арестовать их обоих. Эккер внезапно потерял самообладание. Втайне он хотел, чтобы Витман начал умолять его о спасении. Ненависть в нем не утихала, но к ней неожиданно примешалось и другое чувство. Временами он становился сам себе противен. Ведь он, по существу, для того и пришел сюда, чтобы выпытать у художника что-нибудь о девушке. Его интересовали подробности их любви. В глубине души он чувствовал всю патологическую чудовищность своих поступков, и это пугало его. Профессор пристально смотрел на Витмана. Он, конечно, погашал, что намерение его неосуществимо, осужденный на смерть художник ни за что не дойдет до такой низости. И тогда Эккер понял, что он невольно выдал себя.
— Витман, — заговорил он, чувствуя, как дрожит у него голос, — даю вам честное слово, что я спасу Эрику Зоммер, но вас через час расстреляют. Без суда и следствия. Уже одно это должно убедить вас в том, что мое обещание вполне серьезно, ведь я мог бы пообещать освобождение и вам. Однако я этого не делаю. — Проговорив это, он вгляделся в лицо заключенного, желая увидеть в его глазах страх, но не заметил ничего, кроме глубокой печали человека, идущего на смерть. Он понял, что Пауль Витман покончил все счеты с жизнью, душа его уже мертва. — Вы меня слушаете, Витман? — Художник закивал, потом перевел взгляд на электрическую лампочку под потолком, сощурился, словно смотрел на солнце. Голос Эккера доходил до него откуда-то издалека. — Эрика Зоммер выйдет на свободу, если вы скажете, кто из ваших друзей коммунист... — Эккер замолчал.
Пауль погрузился в таинственную тишину. Он больше не боялся. Муки последних дней помогли побороть страх. Как усталый человек ждет отдыха, так и он жаждал смерти. С холодным равнодушием он смотрел на потную физиономию Эккера. Смотрел и думал, что в последние часы жизни у него осталось единственное желание — предупредить живых: «Остерегайтесь! Профессор Эккер — воплощение самого дьявола! Его преступления превосходят бесчеловечные преступления эсэсовских палачей. Не верьте его любезной улыбке и наигранной гуманности!..» Но Пауль знал, что ничего передать он уже не сможет. Ему жаль живых, которые не знают, в каком аду они живут. И еще ему очень жалко самого себя.
— Почему вы не отвечаете?
— Что я могу ответить! У меня есть одно желание — убить вас, но я не смогу его осуществить. Сил не хватит.
Эккер сделал вид, что не услышал сказанного художником.
— А Эрика Зоммер? Что будет с ней?
— Это одному богу известно.
— Вы верующий?
— Да, но в бога я не верю.
Витман замолчал, у него не было ни сил, ни желания продолжать разговор. Он мог бы, конечно, кое-что объяснить этому чудовищу, но это уже излишне. Бог... Если бы он существовал, неужели он дозволил бы такой ужас? Где-то Пауль читал, что в мире всему есть своя причина. Нет, он этого даже не читал, так объяснял ему Милан Радович. «Но тогда в чем причина моей бессмысленной гибели? В том, что я родился евреем? В том, что мы с Эрикой любили друг друга? Милан, конечно, ответил бы так: «В том, Пауль, что на свете существует фашизм». Но тогда почему он существует? В чем причина появления фашизма? Почему народы мира терпят его существование?..» Пауль устал, очень устал. Сидел, уставившись на электрическую лампочку.
Эккер понял, что тут ему больше нечего делать. Он вышел из камеры. В коридоре он несколько минут разговаривал с Вебером, ожидая пока зажжется красная лампочка. Надсмотрщики сразу же исчезли, так как никто не должен видеть выходящего из тюрьмы профессора Эккера.
Через час Пауль Витман был уже мертв. В затылке у него зияла маленькая круглая ранка. Профессора Отто Эккера охватила боязнь чего-то, какое-то беспокойство. Но скоро все это прошло. Он медленно шел под тенью платанов, слушая шелест листвы. «Скоро наступит осень», — подумал он. Подлецом он себя так и не почувствовал, а болезненную неловкость ему удалось быстро побороть. Сознание этого наполнило его радостью. Витман умер вовсе не потому, что это понадобилось ему, Эккеру. Он должен был умереть по логике вещей: Витман грубо нарушил существующие законы...
Пижама стала совсем мокрой от пота. Эккер встал, прошел в ванную и принял душ. Им опять овладело странное беспокойство. Пауль Витман умер, но профессор чувствовал, что в его памяти художник будет еще длительное время жить. Если он возьмет Эрику к себе, дух ее любовника надолго останется между ними. Но он победит этот дух, пока не знает как, но одолеет его, потому что он хочет жить, а значит, должен и победить.
Позже, уже лежа в постели, Эккер раздумывал о странностях жизни. Человек умирает и в то же время продолжает жить. И что еще удивительнее: живой Пауль Витман никогда не боролся, а мертвый Пауль Витман борется. Может быть, в этом и заключается смысл его смерти?..
Камера чистая и удобная. Сквозь закрашенные белой краской стекла окна ничего не видно, но все-таки это окно, теперь он будет знать, когда день, а когда ночь. Сейчас, например, ночь, но скоро наступит рассвет, и он, Милан, снова увидит, как занимается заря. А вот и кровать. Нажал на нее. Она даже пружинит. Подушка, простыня, одеяло. Непонятно. Произошло что-то особенное. Может быть, ему все это снится? Нет, это не сон. На столе пачка бумаги, ровно уложенная, два очиненных карандаша и пачка сигарет со спичками. Даже пепельница. Милан закурил. Снова вернулась к нему жажда жизни, ощущение счастья.
Особенно радовало то, что новый следователь поверил в его сказку о Цезаре. Теперь он убежден, что Анна не провалилась, иначе ему устроили бы очную ставку с ней. «Вот, пожалуйста, товарищ Радович, перед вами Цезарь, иначе говоря, Анна Нильсон». Хорошую сказочку он придумал, но осторожность не помешает, надо будет повторять ее, ничего не путая. И хотя Милан чувствовал себя страшно уставшим, все же решил, что сразу начнет писать. Однако своего намерения он осуществить не смог, потому что вскоре к нему вошел высокий широкоплечий человек — врач. На вид ему было не больше тридцати, очки в золотой оправе, широкое лицо внушает доверие.
— Разденьтесь... — сказал врач. — Догола...
Он сел на край кровати и с интересом рассматривал юношу. Некоторые движения вызывали у Милана боль, врач заметил это. Дверь камеры при осмотре осталась открытой, в коридоре стоял эсэсовец в черном мундире.
— Побрейте его, — приказал врач.
Эсэсовец щелкнул каблуками и удалился. Через несколько минут пришел унтер, который осторожно побрил Милана. Умывшись и обтеревшись чистым полотенцем, Милан сразу же почувствовал себя другим человеком.
— Сколько вам лет? — спросил врач, начиная детальный осмотр.
— Двадцать.
Врач выслушал сердце, легкие, простучал спину.
— Лягте. — Он показал на кровать. Милан лег. — Расслабьтесь. Еще...
Врач прощупывал живот, нажимал то слегка, то сильнее и несколько раз спрашивал: «Больно?» Милан отвечал.
— Каким спортом занимаетесь?
— Сейчас никаким. Раньше систематически плавал, играл в футбол. Занимался разными видами спорта, в том числе и борьбой.
Проверив рефлексы, врач сказал:
— С внутренними органами все в порядке. Затем он осмотрел раны и следы побоев.
— Тут дело обстоит несколько хуже. Ничего, мы и это приведем в порядок. — Сделал один укол в грудь, другой в руку. — Чем вы занимаетесь?
— Журналист, учился на третьем курсе университета.
Тюремщик смотрел на них со скучающим видом. Врач продезинфицировал раны, смазал какой-то мазью и перевязал. Особенно долго он возился с ранами на ногах. Закончив осмотр, положил на стол несколько таблеток и сказал:
— Если почувствуете боль, примите две таблетки. Завтра я снова зайду к вам и осмотрю еще раз. Спокойной ночи.
Через короткое время Милан испытал чувство бесконечного покоя. «Врач дал мне болеутоляющие таблетки», — подумал он, присел к столу, подвинул к себе лист бумаги и начал чертить какие-то линии. Постепенно из продольных и поперечных линий стала вырисовываться пирамида. Милан снова вспомнил о Пауле Витмане. «Возможно, и Пауль находится где-то рядом, в одной из камер. Как было бы хорошо сидеть с ним вместе! В одиночестве ничего утешительного нет. Вот когда можно было бы вволю поспорить! О Витмане, во всяком случае, можно писать. Очень талантлив, у него была возможность бежать за границу, но он не захотел уезжать из Германии». Милан даже не подозревал, что его друга уже нет в живых. Об Эрике он тоже может упомянуть, ведь и ее арестовали. Ему было очень жаль девушку. Когда в университете разнесся слух об аресте Пауля и его невесты, многие были возмущены, однако никто не осмеливался громко высказывать свое мнение. Пожалуй, один Чаба открыл рот, но и он быстро замолчал, почувствовав враждебное отношение окружающих.
Рядом с пирамидой Милан нарисовал пальму. Мысли его все еще вертелись вокруг Чабы. Теперь их дружба показалась ему странной. Может быть, потому, что он не только не питал доверия к сыновьям богатых родителей, но и страстно их ненавидел. Не общался с ними даже тогда, когда они сами искали его дружбы. Милан был горд, говорил, что каждый должен вращаться в своем кругу: господские дети, разумеется, примут его к себе, если он подчинится им, согласится играть роль лакея или мальчика на побегушках, но равным никогда его считать не будут. Все это он прекрасно понимал, и все-таки к Чабе его влекло, хотя он и знал, что тот является отпрыском генеральской семьи. Еще до того, как они познакомились, в университете рассказывали, что отец Чабы генерал, военный атташе в Лондоне. Кроме того, родители Чабы очень богатые помещики. Они подружились случайно, так как ни один из них не искал общества другого.
Их дружба началась с Моники Фишер. Воспоминание об этом вызвало на лице Милана улыбку. Он попытался вспомнить Монику, представить, как она тогда выглядела. Если она распускала волосы, они спадали ниже пояса. Но сейчас не стоит думать о девушке: это его слишком волнует, С тех пор как он встретился с Анной и полюбил ее, всякую связь с Моникой он прервал.
Когда он познакомился с Чабой, менаду ним и Моникой еще ничего не было. Милан начал вспоминать, когда же это случилось. Принялся подсчитывать. Полтора года назад, дня через два после праздника Реформации, Милан пошел поужинать в студенческую столовку и тут же заметил Чабу, который сидел за одним столиком с толстяком Хопером. Оба были сильно выпивши. Позвал ли его Хопер или он сам подошел к их столику, потому что свободных мест не было, Милан уже не помнит. Он обменялся несколькими фразами с Чабой, сказав ему, что знает его по рассказам Гезы Берната. Хопер заплетающимся языком прервал их, предложил пойти выпить еще, сказав, что он угощает. «Девушек бы надо пригласить», — предложил Чаба. «Девушек? Ну что ж...» Хопер расхохотался, тряся животом и двойным подбородком. Он и об этом позаботится, будьте спокойны. Моника умеет такие вещи устраивать. «Кто такая Моника?» — в один голос спросили Милан с Чабой. Когда они шли по улице, Хопер поведал им, что Моника Фишер — его кузина. Ей шестнадцать лет, учится на курсах медсестер, но уже все умеет. Чаба смутился, и сразу стало ясно, какой он застенчивый, вел он себя совсем не так, как избалованные юноши из богатых семей, с которыми Милан встречался ранее.
Моника оказалась очень красивой,обаятельной девушкой, но даже в интересах «святого дела» не пожелала звать своих подруг, за что Хопер ее грубо обругал. «О-о! — сказала Моника. — Этот глупый толстяк еще и проповеди читает! Если у твоих друзей кровь играет, это еще не значит, что я должна доставать им девиц». Хопер хотел было ударить девушку, но Чаба заступился за нее и отругал как следует толстяка.
Позже, когда они вдвоем возвращались домой, Чаба рассказал Милану кое-что о девушке. Ее родители — бедные актеры. О матери говорят, что она порядочная сводня, даже собственную дочь готова послать на панель. Когда через несколько недель Моника стала принадлежать Милану, он понял, что девушка просто несчастная, но отнюдь не легкомысленная.
Положив карандаш, Милан порвал лист бумаги на мелкие клочки. Он разволновался, подумал, что действие успокоительного лекарства подходит к концу. И сразу же заподозрил ловушку. Только теперь он сообразил, какая опасность таилась в том, что он собирался написать. Он сознался, что является коммунистом. Но ведь гестапо имеет право арестовывать в интересах безопасности рейха родственников и друзей коммунистов. Иными словами, всех их могут засадить в концентрационный лагерь. Следовательно, он не имеет права писать ни одного слова о своих друзьях. Это, конечно, тоже нелепо, так как о его дружбе с Чабой и Эндре Поором известно всем, и он не может умолчать о них. Милан сел на край кровати, посмотрел на свои забинтованные ноги.
«Все начинается сначала, — подумал он, — но только будет гораздо труднее, потому что новый следователь — враг хитрый и умный». У Милана возникло подозрение, что и друзья схвачены и теперь его самого подвергают испытанию, чтобы выяснить, насколько достоверны его показания. Хопер, этот отвратительный тип, такой слизняк, что от первой пощечины сразу же в штаны наложит и всех выдаст. А ведь он не приверженец нацистов, даже теперь Милан не может сказать о нем этого, он просто слабак. Среди немцев много слабых людей. Объединяясь во всяческие союзы и союзики, они кажутся сильными и грозными, а в одиночку их легко сломить. О нем самом толстый анатом ничего компрометирующего не знает, зато он знаком с его друзьями. На мгновение Милан задумался: «Что знает Хопер об Элизабет Майснер?» Помнится, он встречался с ней один раз. Моника знает об Элизабет несколько больше: девушка давала ей уроки венгерского языка. Для этого она и приходила к ней на квартиру. Моника, разумеется, не подозревает, что Элизабет связная группы Доры. Здесь об Элизабет пока ничего не знают, а то бы у него обязательно спросили о ней. Анне было поручено в случае его провала немедленно отправить Элизабет с фальшивыми документами в Швецию. Что бы ни случилось, но упоминать об Анне и Элизабет нельзя.
Милан встал, с трудом дошел до стола, взял чистый лист бумаги и карандаш, после долгого размышления начал писать:
«Я Милан Радович. Родился в Будапеште 8 февраля 1916 года. Мой отец, Петер Радович, пятидесяти лет, рабочий-текстильщик. Мать, Пирошка Тотнадь, поденщица, работает в красильной мастерской».
Внезапно ему показалось, что он ясно видит перед собой преждевременно состарившуюся мать: ее тонкие, жидкие волосы повязаны черным платком, морщинистое лицо с дряблой кожей улыбается, хотя мать почти никогда не смеется.
Дальше он писать не смог. Отсутствующим взглядом он смотрел в пустоту, охваченный невыразимой грустью.
В понедельник утром Гезу Берната разбудили громкие голоса дочери и Чабы, раздававшиеся из столовой. Он немного удивился столь раннему визиту Чабы, но объяснение молодого человека удовлетворило его.
— Завтра, дядя Геза, вы уезжаете. Мне хочется провести последний день с Анди.
— Правильно, — согласился Бернат и закашлялся так сильно, что покраснели все лицо и шея. Андреа принесла отцу стакан воды и тут же стала укорять его в том, что он слишком много курит, но отец пропустил слова дочери мимо ушей. — Правильно, старина, пользуйтесь случаем, только завтра мы никуда не едем.
Андреа с радостными восклицаниями обняла отца, поцеловала, завертела по комнате.
— Перестань баловаться, девочка, — остановил он ее. — Лучше позаботься о завтраке.
— Когда же мы едем? — спросила Андреа и подошла к Чабе, сидевшему в кресле у стола. По выражению лица юноши нельзя было сказать, чтобы сообщение об отсрочке с отъездом обрадовало его.
— Еще не знаю, — ответил Бернат и, одернув пижаму, подошел к окну, притворил его. — Который час?
— Десять минут десятого, — ответил Чаба и пристально посмотрел на Берната, словно желая отгадать его мысли.
— Наш отъезд откладывается из-за человека, который приходил к тебе вчера вечером и в субботу вечером?
Бернат обошел вокруг стола, потирая небритый подбородок. В наступившей тишине было слышно, как скрипит щетина.
— Ко мне позавчера вечером никто не приходил. А вчера вечером здесь был Чаба.
Андреа удивленно посмотрела на отца. Чаба повернулся к ней, взял за руку и пожал.
— Все так и было, как сказал твой отец, Анди. В субботу вечером к вам никто не приходил, а вчера вечером у вас был я. Разве ты не помнишь?
— Нет. Вчера мы были с тобой в кино, а потом пошли потанцевать в вечернее кафе «Банан». Не дурите мне голову. Отпусти мою руку!
— Анди, — спокойно произнес Бернат, — не сердись, поди приготовь нам завтрак. Потом мы обо всем поговорим. Хорошо?
— Что вам подать на завтрак?
Журналист посмотрел на Чабу:
— Думаю, что вполне подойдет яичница с салом ну и, конечно, чай.
Когда Андреа ушла в кухню, Чаба встал и, закурив, спросил:
— Есть какие-нибудь новости?
Бернат все еще тер подбородок.
— Чаба, — сказал он серьезно, — ни твои родители, ни друзья, ни даже Анди не должны об этом ничего знать. Ничего!
— Я ведь уже не маленький, дядя Геза.
— Милан жив. Его пытали, но он жив. Может быть, нам все-таки удастся спасти его.
Чаба долго молчал. Это известие так взволновало его, что он с трудом сдерживал охватившее его чувство.
— Дядя Геза, я охотно помогу вам.
— Знаю, старина. Ты уже помог. Остальное мое дело. Ты ничего не знаешь. Разговор с Анди предоставь мне, а сейчас я пойду приму ванну... — Сделав несколько шагов к двери, Бернат остановился, наморщил лоб: — Должен тебя еще кое о чем попросить. Купи три билета на завтрашний вечер в кинотеатр «Форум». Билеты не выбрасывай, об остальном поговорим позже. И еще... — Подойдя к Чабе вплотную, он добавил: — Пожалуй, об этом надо было бы говорить не в пижаме, но важна суть. Со мной в любой момент может произойти несчастный случай. Молчи, знаю, что ты хочешь сказать. Словом, все возможно. Не забывай, что у Анди, кроме меня, никого нет. Дело в том, что ты обязан заботиться о ней. Речь идет не о женитьбе, в двадцать лет этого не обещай. Я прошу, чтобы ты был ей хорошим другом. Остальное время покажет...
Чаба хотел было заверить Берната в верности, но успел лишь произнести: «Дядя Геза...»
Бернат сжал ему руку и заставил замолчать.
— Ну, я пошел мыться. — И он вышел из комнаты.
Чабе стало стыдно — дядя Геза рисковал жизнью ради Милана.
Бернат не был идеалистом, который любит наблюдать за событиями со стороны. До сих пор все складывалось так, как он предполагал. Но и в его хорошо продуманном плане был один слабый пункт — нельзя было избежать завтра вечером хотя бы минутной встречи с Миланом. Момент этот может стать критическим, потому, что трудно заранее предвидеть, как поведет себя Шульмайер. Майор борется не только за свою жизнь и безопасность, но и за привязанность к Вальтеру фон Гуттену. Шульмайеру известно, что о его тайне знают два человека — Милан Радович и он. Непонятно, поверил ли майор, что Бернат все написал о нем и передал письмо одному из членов правительственной делегации. Завтра вечером перед майором Шульмайером будут стоять два человека, которым известна его тайна, и, пока они живы, его собственная жизнь и счастье подвергаются опасности. Какой же выход из столь щекотливого положения изберет Шульмайер? Даст им возможность бежать или заставит замолчать навеки? Вероятно и то, и другое, у них же имеется лишь один способ самозащиты — самим убить майора. Но если Шульмайер решил отпустить их, тогда это будет похоже на обычное убийство.
И хотя Бернат был озабочен, он все же старался выглядеть веселым и ел с большим аппетитом. Было мгновение, когда ему показалось, что предпринятая им акция — безумие. Если с ним случится беда, он подведет Андреа. Кто будет заботится о ней, кто заменит его? Но он тут же заглушил свои сомнения, мысленно убедив себя в правильности поступка, ведь он ненавидит все, что теперь происходит в Германии.
В конце завтрака Андреа вдруг спросила:
— Может, вы все-таки скажете мне, что за игру затеяли сегодня утром? — Посмотрев сначала на отца, она перевела взгляд на Чабу.
Бернат, положив вилку и нож, принялся размешивать сахар.
— Откровенно говоря, я думал, что ты и сама сообразишь.
— Ничего я не понимаю.
— Теперь вижу. Только не будь такой агрессивной, я этого не люблю. И еще мне не нравится, когда ты пожимаешь вот так плечами да еще и гримасы строишь, которые совсем тебе не идут. — Заметив, что дочь еле сдерживает рыдания, Бернат, однако, не растрогался, понимая, что должен быть твердым и решительным. — Надеюсь, ты помнишь, что я репортер телеграфного агентства. А это значит, что я должен постоянно искать информацию. В Германии это не так-то просто. Люди, соглашающиеся давать мне информацию, часто рискуют свободой. И они с полным на то правом требуют, чтобы их связи со мной оставались тайными. Думаю, что сказал вполне достаточно, однако добавлю еще, что в данном случае сохранение тайны не только моя, но и твоя святая обязанность.
Чабе понравилось, как ловко вывернулся Бернат. Для него это, конечно, привычное дело. Он посмотрел на Андреа, которая собирала со стола пустые тарелки. Делала она это не спеша, словно хотела потянуть время, на лице се застыло выражение задумчивости.
— Теперь понимаю, — проговорила она, поднимая поднос, — но я все-таки ненавижу этого вашего Радовича. — Не ожидая ответа, она резко повернулась и вышла на кухню.
Мужчины переглянулись. Чаба тронул Берната за руку и успокоил его:
— Положись на меня, дядя Геза. Я сам поговорю с ней.
Бернат оделся, сказал, что у него дела, к обеду он будет у родителей Чабы. Прощаясь, он обратился к Андреа:
— Дочка, ненависть, как известно, плохой советчик. У тебя нет никаких причин ненавидеть этого несчастного парня. Он тебе ничего плохого не сделал.
Андреа не ответила, не видя смысла спорить с отцом. Да, она ненавидит Радовича за то, что он вклинился между ними, обострил отношения между ней и Чабой. Она не знала, сколько они еще пробудут в Берлине, но была уверена, что Чаба все оставшееся время будет отдавать теперь не ей, а своим друзьям. У нее сразу же испортилось настроение, она и с Чабой не хотела больше разговаривать. Оставив его в столовой, она ушла в кабинет отца, чтобы навести там порядок.
В королевском посольстве Швеции Геза Бернат быстро разыскал Анну Нильсон. Стройная девушка среднего роста дружелюбно улыбнулась ему, но журналист сразу же заметил, что за ее улыбкой таилось с трудом скрываемое беспокойство. Ее пепельные волосы волнами спускались на плечи. «Подражает Грете Гарбо», — подумал Бернат. Ворот белой шелковой блузки закрывал шоколадного цвета шею, овальное лицо тоже сильно загорело, под глазами и вокруг носа слегка проглядывали золотистые веснушки. Но больше всего привлекали необычайно большие глаза, и Бернат не обратил особого внимания на тонкий, слегка изогнутый нос и мягкого рисунка губы. Прямым ресницам нетрудно было придать изогнутую форму, но, очевидно, Анна Нильсон считала себя и без того достаточно привлекательной.
— Хочу у вас справиться кое о чем, — оказал Бернат, садясь на стул, стоявший у письменного стола, и протянул девушке паспорт. — Разрешите, барышня, закурить трубку?
Девушка задумчиво полистала паспорт. На мгновение подняла на Берната глаза.
— Пожалуйста. Хотите получить визу? — спросила Анна, просматривая паспорт.
Бернат раскурил трубку и выпустил клуб дыма.
— Да, мне нужна ваша виза. Только в Швецию еду не я, а один мой соотечественник и коллега. Свой паспорт я вам дал в подтверждение своей личности.
Анна откинула назад упавшую ей на глаза прядь волос. Выражение лица все еще не выдавало обуревавших ее чувств. Движения были привычными, почти автоматическими.
— За визой должен явиться сам отъезжающий. Где ваш соотечественник или его паспорт?
Бернат наклонился к девушке ближе, вынул изо рта трубку:
— На Папештрассе, в «Колумбии». Там же и его паспорт.
Карие глаза девушки сразу же затуманились, взгляд на мгновение застыл. «Она не доверяет мне, — подумал Бернат, — и это понятно. Милан, очевидно, называл ей мое имя, но лично мы с ней раньше не встречались, и теперь она вправе предполагать, что перед ней провокатор».
— Разрешите узнать фамилию вашего соотечественника? — спокойно спросила Анна, протягивая руку за карандашом.
— Милан Радович, журналист, берлинский корреспондент будапештской газеты «Делутани хирлап».
Девушка сидела неподвижно, положив руки на стол. Она крепко сжимала в руке карандаш, кончик которого уткнулся в бумагу.
— Анна, — оказал Бернат, — я не провокатор. Вот уже три года, как я знаком с советником Юргенсом, который может подтвердить, кто я такой. Мне кое-что известно о вас, но, возможно, Милан вам меня и не называл. — Он еще более понизил голос. — Я не знаю, какая связь существует между вами, но меня это и не интересует. Хочу помочь ему, потому что уважаю его, вот и все.
Завтра в десять вечера на легковой машине его повезут из «Колумбии» в ораниенбургский концлагерь. На восьмом километре машина остановится. Милану представится возможность бежать. Это я все продумал. Но завтра во что бы то ни стало ночью Милану нужно перейти через германскую границу, и в этом я ему помочь не могу. Вот и все. Я в любом случае буду там поблизости, но у меня нет ни машины, ни необходимых документов. — Бернат встал и протянул руку: — Прошу мой паспорт. — Анна отдала ему паспорт. Она очень побледнела, было заметно, что услышанное потрясло ее. Бернат вынул из бумажника визитную карточку и положил ее на стол: — После шести вечера я буду дома. Если понадоблюсь, позвоните. Скажите, что говорит Анна. Если вам нужно будет со мной встретиться, я после вашего звонка выйду из дома и пойду в Международный клуб журналистов. Там мы сможем поговорить. — Бернат вежливо поклонился: — До свидания, барышня, — повернулся и пошел к двери.
— Спасибо, господин Бернат, — сказала девушка, когда он уже взялся за ручку двери.
Незадолго до полудня Чаба вернулся домой вместе с Андреа и Эндре.
После ухода Берната Чаба попытался успокоить девушку, целовал ее, потом взял на руки и отнес на кушетку, сел рядом с нею. Андреа прижалась к нему, как большой ребенок, ищущий утешения и любви.
— Знаешь, я даже испугался, когда ты так отозвалась о Милане. Но теперь все хорошо.
— Да, — ответила Андреа. — Меня рассердило, что отец считает меня совсем глупой. Он даже забыл, что в субботу вечером представлял мне визитера. Майора Хорста Шульмайера. Так он назвал его. Я хорошо запомнила это имя... Видишь ли, Чаба, — она погладила его по щеке, — я хорошо знаю своего отца и вижу, что он опять что-то задумал. Сказал бы лучше прямо, что у него свои планы, но я не должна об этом ничего знать.
— А разве он тебе этого не объяснил? — Чаба растрепал волосы девушки. — Я расскажу тебе, в чем дело, если ты дашь мне честное слово, что будешь молчать как рыба.
— Честное слово. Вот моя рука.
Андреа выскользнула из объятий Чабы. В окно проник луч солнца, и в комнате сразу же стало веселее, даже уютнее.
— Твой отец намеревается превратить дело Милана в международный скандал. Для этого ему нужны точные, заслуживающие доверия данные. Он очень осторожен, но игра эта опасная. Дядюшка Геза человек порядочный и потому не хочет никого в это дело вмешивать. А теперь, барышня, причешитесь, и отправимся к Эндре. Этот святоша уже, наверное, на меня сердится...
Эндре Поора они застали в общежитии. Худой семинарист в очках хотя и был в неважном настроении, но очень обрадовался приходу Чабы. Они разговаривали в приемной, так как впускать посторонних в комнаты семинаристам не разрешалось. Андреа с любопытством оглядывала помещение. Комната с тремя окнами была чрезвычайно чистой, меблирована просто и строго. Девушка читала мудрые изречения евангелистов Иоанна, Матфея, Марка и не прислушивалась к разговору друзей. Вдруг она задумалась. Чаба — лютеранин, она же — католичка. Если они поженятся, то один из них должен подписать соглашение относительно религии их будущих детей. Если это сделает она, то потеряет право на религиозные таинства: на исповедь, на причастие, а когда она умрет, ее похоронят в неосвященной земле. Андреа слегка содрогнулась от этой мысли, потом пожала плечами. Представила, как над ее могилой будет молиться Эндре. Вообще-то в данный момент это не существенно, по возвращении в Венгрию она все равно не пойдет исповедоваться и не станет рассказывать, что стала любовницей Чабы. Зачем? Если бог вездесущ, он и так все знает. Он был свидетелем их любви, и уж совсем не важно, будет ли об этом знать еще и священник.
— Ступай оденься, — сказал Чаба, сжимая локоть семинаристу. — Мы подождем тебя.
Эндре встал, поправил очки, что-то пробурчал и вразвалку вышел из комнаты.
— Эндре никогда не будет военным, — сказала Андреа, глядя ему вслед.
— Тебе покажется смешным, — пояснил Чаба, — но вот он-то как раз и будет военным. Он намерен стать дивизионным капелланом.
— Дивизионным капелланом! — удивилась девушка. — Это с его-то телосложением? Поспорим, что даже я, девушка, сильнее его.
Чаба прикурил две сигареты, одну из них дал Андреа.
— Проиграешь. Ты и не представляешь, какая сила таится в этом парне. Худой, бледный, с ввалившимися щеками, плоской грудью, торчащими лопатками, он очень силен: сплошные мускулы. Да еще и выносливый, как кошка. — Чаба выглянул в окно. В саду росли на удивление высокие платаны, кроны их походили на кроны тополя. — Иногда мне кажется, — продолжал Чаба, — что душа у Эндре слабее тела. Причину этого я объяснить не могу, но такое ощущение появилось у меня еще тогда, когда мы учились в первых классах школы. Думаю, что он и сам это знает и поэтому решил стать священником, и не каким-нибудь, а дивизионным капелланом. Хочет закалить и укрепить свою волю.
Вскоре Эндре вернулся. На нем был простой темно-серый костюм семинаристов-богословов с жилетом, застегнутым доверху.
— Пошли.
Около Тиргартена они сели за столик в садике кондитерской. Чаба заказал мороженое. Солнце припекало. Чаба снял пиджак, поднял лицо к небу, чтобы оно загорало. Андреа же решила подставить солнечным лучам ноги и подняла подол платья выше колен.
— Тебе не жарко? — спросила она у Эндре. — Я бы сварилась в такой одежде.
— Я — мерзляк, — ответил Эндре, поправляя очки, — обожаю тепло.
Чаба, не открывая зажмуренных глаз, сказал:
— Тогда тебе надо стать миссионером, а не дивизионным капелланом. Уехать куда-нибудь на экватор.
— Знаешь, я уже думал об этом. И возможность такая есть.
— Но только не в Африку, — посоветовала Андреа. — Негритянки все такие безобразные.
— Для Эндре это не имеет никакого значения, — засмеялся Чаба. — Он же у нас женоненавистник.
Семинарист бросил сердитый взгляд на друга:
— Снова говоришь глупости, — и, посмотрев на девушку, добавил: — Думаешь, я женоненавистник, потому что не хожу с вами на вечеринки и не завожу знакомств с легкомысленными девицами?
— Дурак ты, будущий поп, — парировал Чаба. — Тебя послушать, так можно подумать, что я в дом терпимости хожу. — Чаба открыл глаза. — Не верь ни одному его слову, Андреа. Вообще никогда не верь попам.
Однако Андреа запомнила слова Эндре. «Если неправда, что Чаба посещает публичный дом, Эндре не сказал бы этого. Во всяком случае, я должна все выяснить до своего отъезда».
— Вчера в полдень я обедал с профессором Эккером, — внезапно сказал семинарист.
Рука Чабы, в которой он держал ложку с мороженым, застыла на полпути. Он с удивлением посмотрел на друга, потом осторожно положил мороженое в рот.
— Вот как? Ты его пригласил на обед?
— Случилось так, — объяснил Эндре, — что он захотел поговорить со мной. Позвонил мне по телефону, а я предложил ему вместе пообедать. Мы встретились в ресторане «Аист».
Эндре вытер носовым платком узкие губы.
— Что надо было от тебя Эккеру? — поинтересовался Чаба, роясь в карманах в поисках сигарет.
— Сначала мы говорили о Милане. Профессор объяснил, почему он так жалеет его и чувствует себя ответственным за случившееся. Он полагает, что Милана можно было бы спасти.
— Каким образом?
— Надо было серьезнее отнестись к его антинацистским высказываниям.
— Я к ним всегда относился очень серьезно, — сказал Чаба, закуривая. — Я и любил его потому, что он антинацист.
— Ничуть ты к ним серьезно не относился, — возразил Эндре. — Именно это и объяснил Эккер. Всех, кто серьезно относился к антинацистским настроениям Милана и не донес на него, он вовлекал в свою организацию. По мнению Эккера, Милан возглавлял одну из партийных организаций. Поддерживал непосредственную связь с Москвой.
— Вернее, с самим Сталиным, — съехидничал Чаба. — Раз в неделю он лично разговаривал со Сталиным по телефону и получал от него задания.
— А я слыхала, что они встречались в Будапеште! — воскликнула, громко смеясь, Андреа.
— Ребята, это не шутка, — сказал семинарист. — Эккер считает, что жизнь Милана в опасности. А вы дурачитесь. И Витман умер...
— Кто это сказал? Эккер?
Семинарист кивнул:
— Он покончил жизнь самоубийством.
На мгновение все замолчали.
— А что с Эрикой? — хрипло спросил Чаба.
Эндре скользнул взглядом по сидевшей с другой стороны стола девушке. Андреа глубоко вздохнула и откинулась назад. Шелковая блузка туго обтягивала ее высокую грудь. Семинарист стыдливо опустил глаза, однако очертания груди Андреа остались в его сознании.
— Ты что-то спросил? Ах, да... — ответил Эндре. — Эккер, собственно, и пришел поговорить со мной об Эрике. Он хочет ей помочь. От имени университетского совета он подаст прошение об ее освобождении из лагеря.
— Серьезно? — воскликнул вопросительно Чаба, глаза его засверкали.
— Возможно, что и нас вызовут в качестве свидетелей, — продолжал семинарист. — Профессор просил, чтобы мы говорили об Эрике только самое хорошее. Не мешало бы, вернее, было бы неплохо намекнуть на то, что Пауль совершил насилие, то есть изнасиловал ее.
— Пауль Витман изнасиловал Эрику? — подозрительно посмотрел на семинариста Чаба. — И такую глупость мог сморозить Эккер? Фантастично!
— Это действительно довольно глупо, — поддержала его Андреа, беря из пачки на столе сигарету. — Девушку можно изнасиловать только в том случае, если она сама этого захочет. — Закурив, Андреа бросила беглый взгляд на семинариста: — Ты этого, конечно, знать не можешь.
Худое лицо Эндре исказила гримаса. Он сердито посмотрел на нее:
— А тебе откуда известно, что я могу знать и чего не могу?
— О боже, кандидат в попы, — вмешался Чаба, — пожалуй, еще окажется, что ты...
— Ничего не окажется, — прервал его Эндре. — Мне не нравится ваше самомнение. По-вашему выходит, что я настоящий кретин.
Ему захотелось объяснить, что он видел Андреа обнаженной раньше, чем Чаба, а если он не верит, то Эндре может описать, как она выглядит голенькой. Посмотрев на ее ноги, он заложил нога на ногу.
— Извини, — сказала она. — Мы не хотели тебя обидеть. Но, поверь, сказанное мною — чистая правда.
— Конечно, правда. Но вы, по-видимому, не понимаете, что к чему. Эккер все хорошо продумал. Витман умер, ему теперь уже все равно, что мы о нем скажем. А Эрика жива, и ей надо как-то помочь. Важна цель, а не средства.
Андреа примирительно положила руку на плечо семинариста и горячо поддержала его:
— Ты прав, Эндре, эту девушку изнасиловали. Если хочешь, я тоже могу сказать об этом. Девушку можно изнасиловать.
Эндре взглянул на задумавшегося Чабу, почувствовал, что наступил момент расплаты. Медленно перевел лихорадочный взгляд на девушку и, подчеркивая каждое слово, произнес:
— Ты говоришь так, словно тебя уже насиловали.
Солнечный луч, пробившись сквозь густую крону лип, упал на загорелое лицо девушки, на какое-то мгновение ослепив ее. Андреа сощурилась, прикрыла глаза рукой. Намек семинариста был ей понятен.
— Меня не надо насиловать, — сказала она и улыбаясь посмотрела Эндре в глаза. — Любимому человеку я отдамся безо всякого принуждения.
Этот разговор не понравился Чабе. Он сделал знак официанту, чтобы расплатиться, но поднялись они не сразу. В садике было немного посетителей, лишь за некоторыми столиками сидели молодые люди и несколько пожилых женщин. Чаба водил пальцем по краю стола.
— Идея Эккера не так уж и плоха, — проговорил он, растягивая, слова. — Но мне она чем-то не нравится. Что-то меня во всем этом настораживает. — Чаба откинул упавшие на лоб волосы. — Я знаю Эрику и думаю, что она никогда не сказала бы ничего подобного о Пауле. Даже в том случае, если бы это могло спасти ей жизнь.
— Но Витман умер, — возразил семинарист.
— Тем более. Подумай, Эндре, — оживившись продолжал Чаба. — У Эрики никого нет. Я не верю в великие страсти, презираю сусальную любовь, мне не совсем понятна любовь Ромео и Джульетты и всякие комедии с заверениями любить до гроба, но я вполне могу себе представить, что Эрика, узнав о смерти Пауля, не захочет жить дальше. Поэтому она и не согласится на такую ложь.
— Это на себя возьмем мы, Чаба. Ты и я.
— Я далеко не уверен, что возьму. Для меня Пауль значил гораздо больше. И сегодня еще больше значит.
— Но Пауля нет в живых!
— Нет физически, господин семинарист. А может быть, учение о душе ложь? А потусторонний мир, рай, ад, чистилище — все это только сказки? А как же тогда быть с божьей волей? — Чаба заметил смущение друга: — Но я думаю сейчас не об этом. Потусторонний мир меня не особенно интересует. В анатомичке я с душой пока еще не встречался. Это тебе, будущему проповеднику, в первую очередь именно о ней надо подумать. Меня смущает другое: не хочу я мириться со смертью честного и очень талантливого человека...
— Я не понимаю, о чем ты? — прервала его Андреа.
— Я не считаю преступлением, — пояснил Чаба, — что Эрика любила Пауля и отдалась ему.
— Они нарушили закон, — неуверенно заметил Эндре.
— Плевать мне на такие законы! Не думаю, что честные люди будут с ними считаться. Видишь ли, Эндре, Пауля в Европе считали талантливым художником. Несколько его картин уже висят на стенах знаменитейших музеев мира. Нелепая смерть еще больше придаст веса его живописи. Его имя будет жить в его картинах. Люди видят в нем мученика, я уже читал об этом в нескольких статьях, а ведь о его смерти еще не было официального сообщения. Как же я могу заявить, что Пауль Витман изнасиловал немецкую девушку?! Само по себе это страшное преступление, Эндре! Подобного типа стал бы презирать всякий честный человек. Насильники заслуживают расстрела. Нет, кандидат в попы, ты лично можешь давать какие угодно свидетельские показания, а я лгать не стану.
— А что будет с Эрикой?
— Не знаю. — Чаба уставился в пустоту: — И еще я хочу сказать о том, что мне только сейчас пришло в голову. Если мы, венгерские друзья Пауля, оба дадим такие показания, представь себе, что напишет об этом Штрейхер в своей газете. Ведь этим можно вызвать такую вспышку антисемитизма, которая повлечет за собой кровавые последствия. Мы спасем Эрику и пошлем на смерть множество евреев. Ты, возможно, подпишешься под наговором, я — нет. Но заявляю тебе, будущий поп, если ты это сделаешь, ты мне больше не друг! Пошли!
По дороге все молчали. Андреа взяла Чабу под руку, сжала его локоть, а когда они свернули в аллею, тянувшуюся вдоль набережной, шепнула:
— Думаю, что ты прав. — Когда они шли мимо шикарных особняков Грюневальда, Андреа спросила: — Как случилось, что родители отвергли Эрику?
— Ты о таком никогда не слышала?! — удивился Чаба. — Низкие они люди, потому и отвергли. Испугались за свою грязную жизнь. Если эту несчастную девушку выпустят, она будет совсем одинокой. Ей даже жить негде. — Чаба обнял Андреа за талию, прижал к себе. Эндре неверными шагами шел около, словно посторонний, случайно оказавшийся рядом. — К сожалению, этот негодяй Гитлер намного хитрее и коварнее, чем думают некоторые.
— Почему ты так говоришь? — тихо спросил Эндре. — Почему он негодяй? Миллионы людей по вечерам упоминают его имя в своих молитвах, видят в нем мессию. Они не считают его негодяем. И это прежде всего дело самих немцев, а не твое.
Чаба внезапно остановился. Не в силах сдерживать своего возмущения, он обернулся к худому семинаристу, у которого под скулами дергались желваки.
— Послушай ты, кретин! Ступай к черту со своим мессией. Молись на него, повесь его портрет на стенку и преклоняй перед ним колени. А меня не учи!
— А ты со мной не смей разговаривать таким тоном!
Андреа разъединила их, сказав успокаивающе:
— Хватит, ребята! Так и до драки дойти можно. — Взяв под руку справа Чабу, слева Эндре, она потащила их за собой. — Два больших дурака способны поссориться из-за фюрера. Ты считаешь его негодяем, Эндре не согласен с тобой. Ну и оставайтесь каждый при своем мнении. Пошли... Ну давайте, раз, два, левой, правой... И перестаньте!..
Когда они свернули на тенистую Гартенштрассе, Чаба сказал:
— Не сердись, я не хотел тебя обидеть. Но ты сам должен понять, что здесь происходит.
— Конечно, понимаю. Но я хочу быть объективным.
— Объективным... Ну ладно, не буду спорить. — Чаба прикурил сигарету, и они пошли дальше. — Ты прав, миллионы обожествляют его. Но кто эти миллионы?
— Люди. Простые трудящиеся немцы: рабочие, крестьяне, священники, преподаватели.
— Так оно и есть, — сказал Чаба. — Люди, в которых пробудили животные инстинкты. Жажду захвата чужого. Ты не заметил, на чем строят свое учение Гитлер и его банда? На людской подлости. Хочешь получить квартиру получше? Донеси на соседа, и его квартира станет твоей. Уничтожение евреев и демократически настроенных граждан — какие огромные возможности это дает! Освобождаются места в учреждениях. Можно легко сделать карьеру, разбогатеть. Отец Эрики, религиозный буржуа, мелкий торговец колониальными товарами, тотчас же стал нацистом, как только получил магазин, принадлежавший раньше еврею. Гитлер осуществил его самые заветные мечты. И теперь он упоминает его имя в своих молитвах.
— А тебе кто это все рассказал? — спросил, остановившись, Эндре.
— Сама Эрика. Она говорила мне об этом за несколько дней до ареста. Ее отец тайно вступил в СА и тут же стал блокляйтером. Первым делом он донес на Зеемана, что тот ругал фюрера ну и так далее, а через два дня всю семью Зеемана забрали в концлагерь.
— Я этого не знал.
— Эрика не хвасталась этим. Плакала. Она даже Паулю не решалась рассказать. Могу даже предположить, что и на нее донес родной отец. Ему нужно было показать, какой он надежный нацист. Знаешь, кандидат в попы, нацисты ничего даром не дают.
Эндре промолчал. Слова друга вызвали в нем смятение чувств. В некоторых вещах он соглашался с Чабой и все-таки на многое смотрел иначе. Есть, конечно, подлые люди, думал он, но не все же подлецы. Не могут же все восторгаться по приказу. «Немецкий народ талантлив, — говорил профессор Эккер, — и жизнеспособен. Немцы прилежны и трудолюбивы. Немецкий народ унизили после войны...»
Эндре вспомнил художника. «Я немец, — говорил Пауль Витман. — Немец. Здесь моя родина. Здесь жили мои родители и родители моих родителей. Здесь они умерли и здесь похоронены. Зачем мне покидать свою родину?» «Ты прав, Пауль, — ответил ему тогда Радович. — Родина вечна. Режимы появляются и исчезают. Оставайся...» Пауль вел себя как настоящий немец. Собственно говоря, поэтому ему и пришлось умереть. О боже милосердный, кто же тогда прав?..
Семинарист шел по улице как лунатик, молясь про себя: «Господь всемогущий и вездесущий, успокой мою грешную душу, просвяти мой скудный разум, чтобы я мог найти предначертанный тобою путь...»
После полудня внезапно пошел дождь, но продолжался он недолго. Ливень смыл с листьев тонкий слой пыли, газоны позеленели, воздух стал чище, однако гулять еще было нельзя, следовало подождать, пока затвердевшая почва дорожек не поглотит растекшиеся по ней лужи. Госпожа Эльфи распахнула окна в комнатах, впустив в дом приятно посвежевший воздух. Подполковник Гуттен проводил гостей в курительную комнату, приказав подать чай и кофе. Ликеры и коньяк были приготовлены заранее. Гости расселись по удобным кожаным креслам, на широком диване, над которым висела большая картина Ретеля. Генерал Хайду сел под картиной, устроился поудобнее, казался веселым, рядом с ним заняли места Гуттен и Аттила, напротив, по другую сторону узкого стола, курил трубку Геза Бернат. Справа от него сидели Эндре и Чаба. Андреа помогала хозяйке дома обслуживать гостей, но потом и они присели.
Разговор зашел об Испании. Гуттен развивал мысль, что контрреволюционные силы могут победить лишь в том случае, если им будет оказана основательная помощь со стороны.
— Думаю, — заметил генерал Хайду, — что за этим дело не станет. Мне известно, что по этому вопросу у Муссолини и Гитлера существует полное единство мнений. Полное!
Андреа сидела рядом с Чабой и с досадой слушала беседу мужчин. Ни о чем другом они не умеют разговаривать, кроме как о политике. С тех пор как она здесь, она постоянно слышит об одном: Гитлер, нацисты, коммунисты, Милан Радович. Хорошо, хоть Чаба молчит и не вмешивается в спор. Андреа посмотрела в окно. Облака развеялись, опять светило жаркое солнце. Затем девушка перевела взгляд на генерала, который в этот момент как раз объяснял, какую стратегию может применить Франко. Какое отношение имеют сидящие здесь венгры к далекой Испании? Даже тетя Эльфи и та высказывает свое мнение. Откуда ей знать, как поступят англичане. А Аттила? Тот и вовсе распалился:
— Даже слепому ясно, что красные предпримут всеобщее наступление. Русские хотят захватить Испанию, это бесспорно. Если им удастся большевизировать Пиренейский полуостров, Европа окажется в их руках. (Эльфи чуть было не упала в обморок, а про себя подумала: «Какой же умный мой отпрыск!») Сталин, безусловно, будет нападать, надо разбить его войско. Победа Франко — это победа Европы!
— Победа нацистской Европы, — тихо поправил Чаба. — Я не могу сказать, что опасней для Европы — нацизм или коммунизм.
«Браво, Чаба! — радостно подумала Андреа. — Хорошо проучил их. Видишь, как они сразу смутились». Она посмотрела на генерала, поднявшего палец и делавшего Аттиле знак помолчать.
— Оба эти политических строя представляют для Европы опасность, — сказал генерал. — Доведем эту мысль до абсурда и предположим, что Европа стоит на перепутье и выбирать она должна только между фашизмом и большевизмом. Допустим, что других путей у нее нет. Хочу подчеркнуть, что это всего лишь игра фантазии. Итак, нацисты или большевики. — Обычно непроницаемое лицо генерала расплылось в улыбке. — Было бы интересно, если б мы сейчас по очереди проголосовали... Согласны?
— Правильно, — вмешался Аттила, — голосуем!
Андреа посмотрела на Чабу, заметила на его лице ироническую улыбку.
— Если тебя интересует, кому я отдам мой голос...
Отец не дал ему закончить:
— Мне лично он не нужен. Хочу высказать свое мнение.
Солнечные лучи, заглянув в окно, ярко осветили батальное полотно Ретеля. Андреа показалось, что центральная фигура на ней, размахивающий алебардой легендарный герой, очень похожа на генерала.
— Я бы выбрал нацизм, — продолжал генерал-майор. — Тому есть много причин, начиная от уважения частной собственности и кончая свободой религии.
Геза Бернат молча сделал несколько затяжек, затем отпил из рюмки глоток коньяка и сказал:
— А все находящееся между этими двумя полюсами? А как же быть с «теорией вождя», концепцией о «чистоте крови» и теорией о «высшей расе»? Вот ты, например, Аттила, в какую группу ты войдешь: господствующей элиты или же неполноценных народов, лишенных свободы действия и мышления? — Пробежав взглядом по застывшим лицам присутствующих, журналист спокойно и бесстрастно продолжал размышлять вслух: — Ты только что упомянул об уважении частной собственности и о свободе религии. Какую роль они играют при нацистском режиме? Интересно, до каких пор ты сможешь свободно располагать своим имуществом? Только до тех, пока будешь выполнять распоряжения нацистских руководителей, действовать по их указке. Проще говоря, ты должен будешь отказаться от собственной индивидуальности. Тебе известно, Аттила, сколько священников, католических и протестантских, находятся сейчас в заключении, и только потому, что они не захотели увидеть в Адольфе Гитлере божьего посланца?
Лейтенант и семинарист, словно сговорившись, одновременно поднялись с мест. Лицо Аттилы покраснело, губы слегка дрожали. Эндре, наоборот, побледнел. Лейтенант посмотрел на отца.
— Разреши мне, папа, — произнес Аттила прерывающимся от волнения голосом, — уйти отсюда. Боюсь, что не смогу сдержаться, если останусь здесь.
— И донесешь в полицию на дядюшку Гезу как на коммуниста, — сказал Чаба.
В комнате внезапно воцарилось молчание. Андреа показалось, что неожиданное вмешательство Чабы парализовало сидящих вокруг стола. Глаза у Аттилы от удивления почти вылезли из орбит, рот остался открытым; его отец слегка наклонился вперед, повернув лицо к Чабе. В глазах у тети Эльфи застыл ужас, изящная рука невольно потянулась ко рту. Дядя Вальтер закусил губу, растопырил веером пальцы. Эндре куда-то исчез. Затем где-то внизу громко хлопнула дверь, нарушив тишину, и сразу же все снова пришло в движение. Лицо Аттилы медленно бледнело.
— Что ты сказал? — спросил генерал и посмотрел на Чабу.
Тот спокойно выдержал взгляд отца и, словно ничего не случилось, зажег спичку, протянул ее, чтобы генерал мог прикурить. Затем генерал задул пламя и повторил свой вопрос.
— Пусть ответит сам Аттила, — произнес Чаба, посмотрев на побледневшего лейтенанта. — Ведь ты ответишь на вопрос отца, брат?
Все глядели на Аттилу, который стоял среди них, как обложенное охотниками животное. Мгновения молчания показались всем тягостными.
— Ответь, мой мальчик, — нарушила тишину генеральша.
Аттила провел рукой по подбородку:
— Хорошо, мама, но то, что ты хочешь знать, касается одной нашей семьи.
— Правильно, — сказал Геза Бернат, вставая с места и делая знак дочери. — Мы пока погуляем в саду.
— Останься, Геза, — поднимаясь в свою очередь и кладя руку на плечо журналиста, задержал его генерал. — Лейтенант Аттила Хайду должен нести ответственность не только перед своей семьей, но и перед друзьями. — Генерал устремил взгляд на лейтенанта: — Ты согласен со мной, сын?
Чаба еще раз убедился, что его брат не трус. Аттила уже овладел собой и смело посмотрел отцу в глаза:
— Как хочешь, папа. — Заметив, что Андреа пошла к двери, он позвал ее: — Останься, Андреа, — но девушка, даже не посмотрев на него, вышла из комнаты. Аттила презрительно скривил рот: — Андреа, конечно, и без того все знает, — и, немного помолчав, словно собирался с мыслями, сказал: — На Милана Радовича донес я.
— Что ты сделал? — переспросил генерал. Он хорошо слышал сына, но все еще надеялся, что понял его неправильно.
— Я донес на него, — повторил Аттила. — И сделал это отнюдь не анонимно. Я просил начальника политической полиции принять меня лично и сообщил ему, что Милан Радович коммунист.
— Стыдись! — презрительно бросил ему Хайду.
— Много дней я размышлял о том, правильно ли я поступил, и решил, что правильно. Я выполнил лишь свой долг, отец.
— Какие у тебя были доказательства на этот счет?! — взорвался Чаба. — Чем ты мог подтвердить, что Милан коммунист?
— Мое предположение оказалось правильным.
Генерал, увидев, что Чаба хочет что-то сказать, поднял руку.
— Значит, у тебя не было доказательств? — спросил он.
— Разве не является доказательством признание самого Радовича?
— Ну, это уж свинство! — взволнованно воскликнул молчавший до сих пор Гуттен. Только теперь ему пришло в голову, в какое неприятное и опасное положение вовлек арест Радовича его самого и его друга Шульмайера, и он не мог больше сдерживаться. — Послушай, ты, болван...
— Я не болван! — обиженно выпалил Аттила. — Я даже тебе, дядя Вальтер, не позволю так говорить со мной.
Подполковник, огромного роста блондин с покрасневшим от ярости лицом, вскочил с места и шагнул к лейтенанту:
— Мне нет никакого дела до того, что ты мнишь о себе, и я буду говорить с тобой, как считаю нужным! Да знаешь ли ты вообще, что такое гестапо? Им достаточно двух дней, чтобы ты сам признался в убийстве своих родителей. Признание Радовича еще ничего не доказывает. Если я сообщу Гиммлеру, что подозреваю тебя в принадлежности к коммунистической партии, завтра вечером твоим родителям сунут под нос твое собственноручное признание в том, что ты коммунист.
— Это вовсе не так... — неуверенно возразил Аттила.
— Именно так, сын. Вальтер совершенно прав, — подтвердил Хайду.
— Я прав? — Подполковник сделал несколько шагов к окну и остановился. — Ты донес на Радовича, — сказал он, понизив голос, — но возможно, что этот твой донос станет гибельным не только для Милана, но и для всех нас. На мою голову уже свалилась куча неприятностей. Теперь, по крайней мере, знаю, кого я должен за них благодарить. — Выпалив это, подполковник повернулся и вышел из комнаты.
— Вальтер, подожди! — крикнул генерал и бросился вслед за шурином. У двери, обернувшись, добавил: — Подождите меня.
В глубине сада, под липами, Андреа заметила Эндре. Семинарист сидел на скамейке, искусно сплетенной из ветвей ивы. Опершись локтями о такой же стол, он смотрел куда-то вдаль.
— Не помешаю? — спросила девушка, садясь рядом.
Эндре поднял голову, мутными глазами скользнул по ней.
— Ты мне не мешаешь, — пробормотал он, пытаясь застегнуть распахнувшийся жилет, но ему это плохо удавалось: дрожали пальцы.
Андреа сочувственно взглянула на ставшее землистым лицо семинариста:
— Тебе плохо?
Эндре ничего не ответил: он, видимо, молился. Девушка прервала его молитву, семинаристу же хотелось закончить свой разговор с богом, но он знал, что сейчас это ему не удастся. Надо взять себя в руки, чтобы не выглядеть так глупо.
— Где Чаба и остальные? — тихо спросил он и боязливо посмотрел на девушку.
— Разразилась настоящая буря, — ответила Андреа и рассказала о случившемся. — Ненавижу я эти их вечные споры. И всегда о политике. — Ей хотелось курить, но у нее не было сигарет. Эндре протирал очки, сощурив глубоко посаженные глаза. — Скажи, Эндре, настанет ли когда-нибудь время, когда люди перестанут постоянно говорить о политике?
Семинарист снова водрузил очки на нос, поправил их — на лбу и на лице стали заметны мелкие морщины.
— Думаю, что никогда, — ответил он задумчиво. — А может быть, тогда, когда люди вернутся к религии, будут поклоняться одному и тому же богу, единственным законом для них станут десять заповедей и они станут жить, строго выполняя их. Конечно, если бы всевышний захотел, он устроил бы такую жизнь, золотой век, но, очевидно, он этого не желает. Причина известна только ему одному. Власть дьявола почти так же могущественна и велика, как и власть бога...
Слова Эндре показались Андреа противоестественными. Она подумала, что семинарист ведет с ними какую-то странную игру, сам не веря в свои проповеди. Внезапно перед ней предстал гимназист первого класса Эндре, веселый и забавный мальчик, добрый товарищ, с которым можно было поговорить о всяких интересных вещах. Но ни тогда, ни позже она не предполагала, что Эндре станет священником.
— Можешь говорить со мной откровенно, — сказала она. — Как и раньше. Но только оставь в покое божью благодать и десять заповедей. Ты ведь знаешь, что отец воспитал меня атеисткой. Да и я знаю, что ты не так-то уж веришь во все это, как хочешь показать. Играешь взятую на себя роль. Ты же всегда хотел стать актером. Вот и играешь теперь сколько вздумается. Ты и Чабу провел. — Семинарист положил ей на плечо руку. — Эндре, я не предам тебя, можешь быть со мной откровенен.
Андреа ждала ответа. Откуда-то издалека доносился шум поезда, поблизости в одном из парков мальчики играли в футбол, их крики нарушали тишину. Семинарист продолжал молчать. Слова девушки взбудоражили его.
«Наверное, она права, — думал он. — Возможно, Андреа лучше знает, что творится со мной». Он посмотрел на девушку взглядом, полным грусти.
— Ты ошибаешься, Анди, — ответил он тихо. — Я не играю и не представляюсь, я верю в бога. Не отрицаю, у меня есть сомнения. Многое мне пока еще не ясно, на многие вопросы я часто не нахожу ответа. Тогда я и бываю неуверен в себе. Может быть, ты это заметила и потому решила, что я только притворяюсь верующим. — Тень от крон деревьев становилась все гуще по мере того, как перемещались солнечные лучи, освещавшие уже противоположную сторону стола. Над кустами, росшими вдоль железной ограды, трепетал влажный воздух. — Я сейчас в очень тяжелом положении, — признался семинарист. — У меня нет никого, с кем бы я мог обсудить все свои проблемы.
— А с Чабой у тебя разве совсем испортились отношения?
— Ничуть. Мы очень дружны. — Посмотрев на освещенные солнцем облака, он поправился: — Во всяком случае, я думаю, что мы хорошие друзья.
— Так в чем же тогда дело? С Чабой ты можешь о чем угодно посоветоваться.
— Знаешь, Андреа, есть вещи, о которых мы не можем говорить даже со своими лучшими друзьями.
— Тогда ты не имеешь права говорить о дружбе. Ты всегда твердил, что мужская дружба искреннее самой большой любви.
— Так оно и есть, но... — Откинувшись на спинку скамейки, Эндре устало замолчал и закрыл глаза. — Тебе этого не понять. Вся суть в том, что я одинок. — Кровь прилила к лицу семинариста. Он, видимо, волновался, кадык его ходил вверх-вниз. — Ты думаешь, что Чаба откровенен со мной? Отвечай. Ты так думаешь?
— Конечно, — утвердительно кивнула Андреа, не понимая, что так сильно взволновало Эндре. — Чаба очень любит тебя. Я это знаю лучше, чем ты. Он и Милана очень любил...
— Сейчас разговор идет не о Милане, — сердито прервал ее семинарист, сморщив в язвительную улыбку узкие губы. — Значит, он откровенен со мной? Да? — Девушка кивнула. — Ты тоже?
— Я тоже. Почему я не должна доверять тебе? Мы с детства друзья.
Во взгляде семинариста уже не было того лучистого мерцания, которое так нравилось Андреа, в нем светилась лишь дьявольская хитрость.
— Если ты мне доверяешь и считаешь меня своим другом, — продолжал он, — тогда ответь: какие между вами отношения, между тобой и Чабой?
— Мы любим друг друга, — невинно ответила Андреа. — Это не секрет. Ты давно знаешь, что я люблю Чабу.
— Любите, и отнюдь не платонически?
Только теперь девушка поняла, что именно интересует Эндре.
— Разумеется, — спокойно сказала она, — Как муж и жена.
— Чаба никогда мне об этом не говорил, — так же спокойно произнес Эндре.
— Зачем он стал бы тебе об этом говорить? Не сердись, Эндре, но я тебя не понимаю. Если бы ты любил девушку, как Чаба меня, ты рассказал бы ему об этом? Я считаю это гадким, и я рада, что Чаба ничего тебе не говорил. И это вовсе не значит, что он тебе не доверяет. — Андреа чуть-чуть отстранилась от семинариста. — А теперь ответь ты: о чем ты не можешь рассказать своему другу?
На аллею сада опустилась стайка воробьев, они толпились, прыгали, чирикали, пили воду из луж и так же внезапно улетели, как и появились.
— Я люблю тебя, — сказал семинарист и сам удивился, как просто признался ей в своем чувстве. — Люблю уже много лет, и чем дальше, тем сильнее. Зная, что ты принадлежишь Чабе, как же я мог сказать ему об этом? Я весь извелся от этой любви. Множество раз я решал, что забуду тебя, но мне это никак не удается. Это причиняет мне адскую боль, Анди. — Открывая тайну своей души, он говорил так естественно, словно девушки тут не было вовсе. — Иногда мне даже хочется, чтобы с Чабой что-нибудь случилось. В такие моменты я забываю обо всех и обо всем, в том числе и о боге. Забываю о священном писании, о добре и зле, о своем призвании, часами мечтаю, что мы с тобой вдвоем и любим друг друга. В такие минуты я вижу тебя обнаженной. — Эндре внезапно замолк.
— Когда ты видел меня обнаженной?
— Обуреваемый желанием, я закрываю глаза и мысленно вижу тебя такой. Я никогда не говорил тебе об этом, даже не намекал, но теперь я рассказал тебе все, потому что ты уже жена Чабы.
Девушку растрогала искренность семинариста.
— Жена? — повторила она вопросительно. — Знаешь, Эндре, я очень люблю Чабу, но какое-то непонятное чувство подсказывает мне, что его законной женой я никогда не буду. Я даже не могу сказать, откуда у меня появилось такое чувство.
Со стороны дома раздался голос Чабы, громко звавшего Эндре. Оба встали со скамейки и направились в ту сторону.
— Думаю, будет лучше, — попросил Эндре, — не говорить Чабе о нашем разговоре.
Чаба уже показался на аллее, и девушка ничего не ответила. Он подходил к ним, прыгая через лужи.
— Куда вы подевались? — сердито спросил он. — Я по всему дому вас искал. Свидания назначаете за моей спиной? — Чаба внезапно остановился: — Послушай ты, будущий поп, я вытряхну тебя из твоего лютеранского одеяния, если ты попытаешься соблазнить Анди, — и, улыбнувшись девушке, добавил: — Со священниками надо быть осторожной, они великие мастера соблазнять слабый пол.
Все трое засмеялись, но смех прозвучал как-то натянуто. Они пошли по аллее дальше, через несколько шагов Чаба сказал, что неожиданно приехал профессор Эккер и хочет поговорить с ними.
Разговор состоялся в библиотеке. Эккер попросил, чтобы на нем присутствовали и родители Чабы.
— Охотно, — согласился генерал Хайду. — Надеюсь, что у вас, господин профессор, не будет возражений, чтобы в нашей беседе принял участие и мой шурин. Как-никак он хозяин дома, а все мы его гости. — Генерал внимательно обвел взглядом присутствующих.
Гуттен по привычке сел за письменный стол, словно собирался вести собеседование. Ему показалось странным, что профессор опустился не в предложенное ему кресло, а на стул, повернувшись спиной к окну, остальным же свет бил прямо в лицо. Подполковник тут же решил, что Эккер, видимо, не переносит яркого света. Профессор, как всегда, дружелюбно улыбался, не догадываясь, что появился не в самый подходящий момент и в доме царит нервная, напряженная атмосфера. Изящным движением он закурил сигарету, а затем сказал, что от имени университетского совета связался с ответственными лицами и прозондировал почву относительно возможного освобождения Милана Радовича. Они решились на столь необычный шаг, так как Радович очень способный юноша, занимается в университете с завидным прилежанием и радует всех прекрасными результатами. Принимая такое гуманное решение, совет учел и то, что Милан Радович является подданным дружественной Венгрии и, как таковой, не был в достаточной мере знаком с законами и постановлениями рейха. Далее профессор сказал, что он не хочет тратить лишних слов, снова просит прощения, что появился в такое время дня и нарушил покой семьи. Его привело сюда желание рассказать о предпринятых им шагах тем, кто ближе всего стоит к Милану Радовичу, и прежде всего своему любимому ученику Чабе. Он потому это подчеркивает, что Чаба во время дачи свидетельских показаний вел себя как-то двусмысленно, что могло вызвать некоторые подозрения.
Чаба сказал, что попросит у ответственных лиц из гестапо извинения, но ни при каких обстоятельствах не станет шпионить за своими друзьями. Генерал решительным тоном призвал сына к порядку, но втайне порадовался последовательному поведению Чабы.
Терпеливо дождавшись окончания семейной сцены, Эккер спокойно продолжил:
— Лица, занимающиеся делом Радовича, передали мне для ознакомления его письменное признание. Вернее, оно больше похоже на биографию Милана Радовича, но тем не менее это не хронология его жизни, а страстные раздумья над своей философской сущностью, мысли о мире и политических системах, иначе говоря, о жизни, которую с самых юных лет он связал с коммунизмом. Внимательно читая столь любопытный труд, удивляешься той фанатичной, почти религиозной вере, которую способный молодой человек сознательно питает к большевизму. Мне дали возможность лично побеседовать с Миланом Радовичем, так как в некоторых университетских кругах под влиянием сообщений из-за границы ходят слухи, что заключенные в тюрьмах гестапо пишут признания якобы под давлением.
— Вы виделись с ним? — взволнованно спросил Эндре.
— Я не воспользовался этой возможностью, — ответил Эккер, вытирая пот со лба. — Достаточно было прочитать признание Радовича, чтобы убедиться, что он описал свою жизнь без всякого к тому принуждения. «Я горжусь тем, что получил возможность в рядах коммунистов сражаться против фашизма» — это его слова, милый Эндре. Такую фразу, которой он закончил свое признание, человек может написать лишь добровольно.
— Это кажется правдоподобным, — заметил генерал. — Жаль парня.
— Очень жаль, — согласился Эккер.
— Значит, дорогой профессор, — сказала генеральша, — если я хорошо вас поняла, ваше вмешательство не принесло желаемых результатов.
— Что касается Радовича, то оно оказалось безрезультатным. Но не совсем, что и явилось причиной моего визита к вам. — Из внутреннего кармана Эккер вытащил смятую бумагу, развернул ее и, положив себе на колени, принялся разглаживать. — Вот уже несколько дней, как я испытываю угрызения совести в отношении моего друга Чабы. — Профессор бросил беглый взгляд на хмурого студента: — Я пытался доказать Чабе, что на его дружбу Радович не отвечал взаимностью и даже злоупотреблял ею. — Эккер перевел взгляд на генерала, обращаясь теперь к нему: — Моя основная мысль, что об искренней мужской дружбе можно говорить лишь тогда, когда один человек не скрывает от другого своего отношения к основным жизненным вопросам. Между тем, если Радович действительно коммунист, он не мог сказать об этом Чабе Хайду, следовательно, он не доверял ему, а мы не можем считать себя искренними друзьями тех, кому мы не доверяем.
— Так оно и есть, — категорически заявил Гуттен. — Об этом и спорить не стоит.
Чаба заметил, что все смотрят на него, ожидая, что и он выразит свое мнение, но у него не было никакого желания спорить с ними. Все равно никто из них не поймет, что утаивать некоторые вещи можно и тогда, когда любишь человека, и это вовсе не является признаком какого-то недоверия к нему. Милан скрытничал, потому что любит его и не хочет навлечь на него беду.
— Я взял с собой, конечно с разрешения ответственных лиц, страничку из признания Радовича. Вот что он пишет о дружбе с Чабой. С вашего разрешения я прочитаю вам этот отрывок. — Взгляд маленьких глазок профессора пытливо пробежал по лицам присутствующих, которые напряженно его слушали. Это показалось ему хорошим знаком, и он приступил к чтению: — «Со студентом медицинского факультета Чабой Хайду я познакомился два года назад в Берлине. Хорошо помню, что впервые разговаривал с ним на клубном вечере в университете. Тогда я еще не знал, из какой он семьи, но мне было достаточно нескольких минут, чтобы прийти к решению никогда больше не общаться с ним. Я сразу же понял, какой хитрый и расчетливый человек этот молодой джентри».
Для большего впечатления Эккер в этом месте сделал паузу, в выражении лиц окружающих теперь он видел не только любопытство, но и удивление.
— «Чаба Хайду до глубины души фашист, но не из тех громогласных карьеристов, а из тихих ненавистников. Помню одно из замечаний, которое я услышал от него в первый же вечер: «Знаешь, друг, — я это говорю только тебе, венгру, — если даже Гитлер не сделает ничего иного, как только освободит человечество от евреев, то он одним этим навеки впишет свое имя в историю». Мне было, конечно, противно слышать это. Позже я узнал, кто такие Хайду. После долгих раздумий я принял решение использовать этого фашистского щенка, антисемитского потомка джентри, конечно, не для того, чтобы привлечь его к нелегальной работе, а чтобы под прикрытием дружбы с ним самому заниматься этой работой. Считаю, что мне это удалось. Отец Чабы Хайду — генерал, дипломат и военный советник фашиста Хорти, его дядя Вальтер фон Гуттен, подполковник генерального штаба, — восторженный и преданный сторонник фюрера, в чем я не раз убеждался. Какая прекрасная среда для моей работы! Никто, конечно, не мог и подумать, что друг семьи Хайду занимается нелегальной коммунистической деятельностью. Должен заметить, что Чаба Хайду иногда в компании друзей делал заявления, которые некоторым могли показаться либеральными. Но Чаба как-то по секрету сказал мне, что это не что иное, как хитрая провокация, к которой он прибегал для того, чтобы узнать, какую политическую позицию занимает тот или иной человек. Так, например, перед профессором Эккером, о котором ему было известно, что он далеко не во всем согласен с нацистами, Чаба высказывал демократические суждения». — Кончив читать, Эккер поднял глаза: — Вот это я и хотел вам сообщить для своего успокоения и оправдания. Если желаете, можете сами ознакомиться с написанным Радовичем.
Воцарилось молчание, глубокое и неподвижное. Все переглядывались, по никто никак не хотел говорить первым.
— Какое неслыханное бесстыдство! — сердито воскликнула генеральша. — Слов нет. Написать такое!
Генерал, докурив сигарету, с улыбкой повернулся к жене, в глазах его затаилось строгое выражение.
— Что ты, дорогая! Что тебя так рассердило? Радович написал правду. Неужели ты до сих пор не знала, что твой сын антибольшевик? — Госпожа Эльфи удивленно взглянула на мужа. — Мы должны быть благодарны Радовичу за написанные им правдивые показания. Представь себе последствия, если бы он дал относительно нашей семьи ложные показания. Даже во враге надо ценить честность.
— Ты прав, — проговорил Вальтер фон Гуттен и глубоко вздохнул. — Этот большевик, чего доброго, мог бы написать, что я ненавижу фюрера.
— А обо мне что он написал? — тревожно поинтересовался семинарист.
— О вас, мой друг? — Эккер перевел взгляд на Эндре: — Разрешите не отвечать на этот вопрос. Отмечу лишь одно: он не написал ничего такого, что могло бы скомпрометировать вас перед властями.
Едва сдерживая рыдания, Чаба поднялся с места, окинул взглядом комнату, повернулся и вышел. В нем кипела смесь противоречивых чувств — радости, горечи и ненависти. Если бы он сейчас встретил своего брата, то вполне мог бы убить его.
Несколько недель назад у Эрики Зоммер начались галлюцинации. Вернее, они появились в самом конце лета, в тот день, когда начальница блока «X», толстая Гертруда, вызвала ее к себе и приказала остричь наголо. Эрика пыталась сопротивляться, упиралась, и тогда ей связали руки. Она громко кричала, но не очень долго, так как к ней подскочила Гертруда и, ударив больно по лицу, приказала заткнуть ей рот кляпом. Машинка для стрижки волос тихо стрекотала. Эрика чувствовала кожей головы ее холодное металлическое прикосновение и видела, как падали на колени ее каштановые волнистые волосы. Смотреть на это было так больно, что Эрика закрыла глаза. Вот тогда-то впервые и появился Пауль.
Самым странным было то, что он вышел из стены, да еще полуголым, чего она не любила. «Не бойся, — сказал он девушке. — Я тебя и в таком виде люблю и буду любить даже в том случае, если волосы у тебя никогда больше не отрастут: я ведь не волосы твои люблю, а глаза, губы, все, что в тебе есть». Проговорив это, Пауль исчез в стене, как и появился, но Эрика уже была уверена в том, что теперь он будет ее навещать часто.
В камере номер 4 блока до последнего времени содержалось три человека, и, хотя Эрика хорошо помнила, что она представлялась им, попав в камеру, а те назвали себя, теперь же их имена и фамилии начисто выпали из ее памяти. Сейчас Эрика чувствовала себя хорошо, так как осталась в камере одна. Но ей самой казалось, что она вовсе не одинока, потому что в любую минуту к ней мог войти Пауль. Это были счастливые минуты. О чем они только не говорили! За исключением, конечно, любви — Пауль не любил говорить о любви. Для него любовь была самым естественным явлением, таким, как сон, еда, дыхание или же желание работать. Чаще всего они разговаривали о том, насколько мир его полотен будет понятен тем, кто будет жить позднее. Пауль говорил, что он со своей стороны стремится показать существующий ныне мир таким, какой он есть в действительности, а она прямо-таки ужасна. «Разве не ужасно то, — продолжал он, — что твои родители стали нацистами только ради того, чтобы разбогатеть?» Создавалось впечатление, будто Пауль знал и то, как жестоко отец избил Эрику, получив анонимное письмо, из которого узнал, что любовником дочери является некто Пауль Витман, еврей. Эрика и до сих пор не знает, что тогда случилось с отцом. Просто озверел, потеряв здравый смысл. Он схватил дочь за волосы, повалил ее на пол, бил по лицу, по шее и, если бы не мать, которая поспешила на помощь Эрике, возможно, забил бы ее до смерти.
Эрика беззвучно рыдала, и слезы градом катились по ее щекам. «Нет, нет... Нужно думать только о Пауле, он — единственный человек на свете, на которого можно положиться. Отца и матери у меня нет — хотя я и прощаю им все то, что они сделали против меня, однако я никак не могу простить того, что отец стал убийцей. Почему он им стал? Это он приказал арестовать Зееманов... Ах, Пауль... Пауль... дорогой мой...»
В этот момент перед больным воображением Эрики не разверзлась стена, а настежь распахнулась дверь. Чего они еще хотят от нее? Почему постоянно мучают? Стеклянными глазами она уставилась на молодую девушку в черной эсэсовской форме, которая застыла на пороге. Эрика уже понимала, что означает ее жест и выражение лица: нужно опустить голову, а руки убрать за спину. Дойдя до двери, Эрика на миг остановилась и оглянулась, словно желая убедиться, что она ничего не забыла. А что можно было забыть, когда, кроме рваной одежды, что была на ней, у нее ничего не было? И в тот же миг она почувствовала, что видит эту камеру в последний раз и уже не сможет встретиться здесь с Паулем. Девушка в черной эсэсовской форме прикрикнула, чтобы она поторопилась, и Эрика пошла, с трудом переставляя ноги. Надзирательница схватила Эрику за худую как плеть руку и потащила за собой. Они шли мимо зарешеченных дверей до тех пор, пока не оказались в широком коридоре, залитом солнечным светом. После долгого пребывания в полутемной камере от столь яркого света резало в глазах. Сердце сжалось, Эрика закрыла глаза, подумав на миг, что она может ослепнуть. Однако надзирательница повела ее куда-то дальше.
В комнате, куда они вошли, их ожидал мужчина средних лет в гражданской одежде. Светлые волосы его были коротко пострижены, а голубые глаза, увеличенные очками в золотой оправе, казались большими. Скупым жестом он приказал надзирательнице оставить их вдвоем. Легко встав со своего места, он взял стул и, поставив его на середину ковра, сильным, слегка гнусавым, но дружелюбным голосом сказал: «Садитесь, мадемуазель». Эрика села и, посмотрев на тупоносые ботинки мужчины, вспомнила, в каком затрапезном виде она перед ним явилась. А что она могла поделать, когда ей не разрешили умываться, не давали иголку с ниткой, чтобы зашить платье? А раз так, пусть он посмотрит, как в блоках обращаются с узниками. Эрика даже не смела поглядеть в окно, хотя ей очень хотелось увидеть голубое небо, тучи на нем, а если бы она встала, то могла бы даже полюбоваться кромкой далекого леса. Сквозь открытое окошко в комнату вливался такой ароматный воздух, что у нее закружилась голова. Мужчина закурил, а затем предложил закурить и Эрике. Сначала она заколебалась: как-никак она не курила уже несколько месяцев кряду и боялась, что ее начнет рвать после первых же затяжек. Однако, поборов свои опасения, она все же закурила и скоро почувствовала такое опьянение, словно выпила чего-то крепкого.
Мужчина некоторое время молча рассматривал ее, а затем сказал, что по инициативе профессора Отто Эккера университетский совет обратился в соответствующие инстанции с просьбой пересмотреть дело Эрики Зоммер и смягчить приговор, учитывая ее безупречное прошлое и хорошие учебные показатели. Профессор Эккер лично поручился, что он сделает все возможное, чтобы из Эрики Зоммер вышла настоящая патриотка. Соответствующие дистанции пересмотрели ее дело и решили удовлетворить прошение университетского совета и освободить ее из-под стражи.
Из слов незнакомца Эрика поняла только то, что ее выпускают на свободу. Она тут же разрыдалась. Мужчина довольно спокойно смотрел на вздрагивающие плечи Эрики, на ее стриженую голову с тонкой шеей и молчал, так как понимал, что сейчас девушка вряд ли что поймет. Неожиданно она успокоилась, перестала плакать, как будто у нее кончились все слезы. Подняв худое, измученное лицо с лихорадочно заблестевшими глазами, она слегка приоткрыла губы, сверкнув зубами.
— Пауля тоже? — тихо спросила она. — Его тоже освобождают?
— Вы имеете в виду художника Витмана? — Девушка кивнула. — Да, и его тоже, — ответил незнакомец. — Только дело в том, что Витман покончил жизнь самоубийством. Судебная экспертиза установила, что он страдал сильной формой невроза и в момент одного из припадков покончил с собой.
Эрика смотрела прямо перед собой, блеск глаз потух, и постепенно ею овладело какое-то равнодушие. Казалось, с этой минуты она перестала существовать, превратилась в какой-то механизм, чувства ее жили как бы сами по себе, но ее уже нисколько не интересовало, что с ней будет дальше.
— После освобождения вы куда намерены уехать? Куда?
— Я и сама не знаю.
— Ваши родители отказались от вас. Это, разумеется, нехорошо, но мы не имеем права вмешиваться в их действия. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Да, понимаю.
— Профессор Эккер великодушно предложил вам временно пожить у него. Вы согласны?
— Как хотите.
— Этот вопрос вы должны решить сами.
— Мне все равно.
Мужчина, не подавая вида, злился. «Что за бредовая идея пришла в голову Гейдриху? Ведь эта девица тронулась... Что он от нее хочет? А, черт с ним, это уже его дело!»
— Послушайте меня, мадемуазель, вам следует подписать вот это заявление. — Он взял со стола листок: — Здесь написано, что вы будете молчать о том, что с вами здесь происходило, включая и то, где вы находились, с кем встречались, кто вас допрашивал, о чем вы говорили и тому подобное. Вы меня поняли?
— Поняла. — Эрика подошла к столу и оперлась о столешницу, так как у нее закружилась голова. Машинально она подписала бумагу и вернулась на свое место.
— Вам следует еще кое-что сделать, — проговорил незнакомец, опираясь руками о стол. — Соответствующие инстанции решили, что вам, мадемуазель, после освобождения необходимо будет доказать свою верность нашему строю. На практике это означает, что вы обязаны будете заявлять властям обо всех лицах или поступках, направленных против интересов империи. Понятно?
— Понятно.
— Похвально. Это означает, что вы должны будете доносить и о профессоре Эккере, все доносить. Кто его навещает, когда, где состоялась встреча, о чем на ней говорили и тому подобное. Представитель соответствующих инстанций сегодня же поставит вам более подробную задачу.
— Как вам угодно.
— Тогда подпишите это заявление. — Незнакомец подвинул ей новый листок: — Здесь написано, что вы, Эрика Зоммер, желаете искупить свою вину перед империей и немецким народом, а потому, как и подобает истинной патриотке, будете оказывать всяческую помощь службе государственной безопасности в ее борьбе с внутренними и внешними врагами. Вам ясно, мадемуазель?
— Да, ясно. — Эрика снова подошла к столу и машинально подписала бумагу. Ей было безразлично, что от нее требуют. Если бы ей сказали, чтобы она выпрыгнула из окна, она встала бы на подоконник и выбросилась бы.
Сев на стул и затянувшись сигаретой, она думала только о том, что Пауля нет больше в живых, а без него и для нее нет жизни, нет ничего...
Посмотрев в окно, она увидела, что небо голубое и безоблачное, но сейчас это уже не радовало Эрику. Взгляд ее был устремлен куда-то вдаль.
— Поставьте вот здесь дату, — предложил ей незнакомец. Эрика повиновалась. — Затем напишите: Ораниенбург, вторник, первое сентября тысяча девятьсот тридцать шестого года.
— Вторник, — тихо прошептала девушка, — первое сентября...
Стрелки часов показывали половину десятого вечера, когда, миновав последние домики села, они въехали на мост. Фары автомобиля разрезали темень на части. Дождь по-осеннему нудно бил в ветровое стекло, а дворники, равномерно раскачиваясь из стороны в сторону, очищали стекло от воды. Майор, сидевший за рулем, осторожно вел машину, все его движения свидетельствовали о том, что в этом деле он не был новичком. До сих пор разговаривали мало: оба внимательно следили за дорогой.
— Не проглядели километровый столб? — спросил Бернат.
— Под вечер я осматривал местность, — ответил Шульмайер, обгоняя медленно ползущий грузовик. — После «Одинокого охотника» дорога сворачивает направо, в лес, а метров через четыреста начинается березовая роща, в конце которой стоит километровый столб с цифрой «8». От того места к реке ведет тропинка, куда мы и должны поставить машину: она только-только поместится. Весь берег до самой плотины густо зарос высоким кустарником, так что машину и видно не будет.
— Если я не ошибся, это был третий километровый столб, — заметил Бернат.
— Смотрите, когда появится ресторанчик, за ним пойдет березовая роща.
Майор закурил. Пламя спички осветило его лицо, и Бернату показалось, что тот улыбался. Ему стало не по себе. Возможно, он совершил непоправимую ошибку, что поехал сюда. Но ехать необходимо, раз уж он решился. Что мог сделать Радович один? Кому-то нужно было забрать его от майора. Не стоило только заезжать в это село.
— Я никогда не думал, — с горькой усмешкой сказал майор, — что когда-либо буду пособником коммунистов.
— Я тоже не думал, — сказал Бернат, — о том, что на родине Гейне, Вагнера и Томаса Манна полными хозяевами станут гитлеровцы.
Справа от дороги зачернело здание ресторана «Одинокий охотник», в окнах которого не было ни одного огонька. «Мерседес» бесшумно заскользил дальше.
— Сейчас доедем до лесной дороги, — сказал майор. Посмотрев на часы, он сбросил скорость.
Вскоре они въехали в рощу, увидели километровый столб и не останавливаясь покатили по дорожке, ведущей к реке. Кругом не было ни души. Шульмайер вспомнил, что в интересах безопасности Гейдрих приказал приостановить все перевозки в лагерь, так что вполне возможно, что из самого Ораниенбурга в рейс не вышла ни одна машина. Рени великолепный организатор, все решает просто, детально изучил план организации побега и сам предложил провести инсценированное нападение на легковую машину, в которой будут перевозить Радовича.
Машина осторожно съехала с дороги и метров через десять — пятнадцать остановилась. Майор выключил мотор и освещение, и их сразу же охватила темнота. Кругом стояла тишина, нарушаемая только стуком дождя о крышу машины. Майор на два пальца опустил оконное стекло. «Рени говорил, что ничего не следует усложнять, так как всю эту акцию проведет его адъютант. У километрового столба с цифрой «8» они остановятся. Курт позовет Радовича, заведет его в кустарник и, вынув револьвер, выстрелит в воздух или в землю, а сам как ни в чем не бывало вернется в машину, и все. Шофер решит, что арестованного застрелили. А уж остальное — мое дело», — думал майор.
Часовая стрелка медленно приближалась к цифре «10». Оба вылезли из машины. Бернат поднял воротник плаща и поглубже надвинул на глаза шляпу.
— Господин майор, — заговорил Бернат, — хочу обратить ваше внимание кое на что. Вы сейчас можете думать, что вот-де стоят два человека, которые располагают компрометирующими данными. Вы образованный офицер и знаете, что я и Радович...
— Не продолжайте, — перебил его Шульмайер. — Я знаю, о чем вы думаете. Не скрою, у меня появлялась мысль покончить с вами и тем самым решить эту проблему. Пока вы оба живы, я как бы являюсь вашим заложником. — Оба медленно направились к кустам. — Однако по двум причинам я отказался от этой мысли. Во-первых, я хотя и офицер абвера и немец по национальности, но не являюсь нацистом. Поймите же вы это наконец. Томас Манн тоже немец, а он является моим идеалом. А до того, чтобы ради собственного спокойствия убить двух человек, я еще так низко не пал. Вы меня понимаете, доктор? Возможно, что со временем я и превращусь в зверя, возможно, но я не верю.
Дождь лил им в лицо, ноги у обоих быстро промокли, ветки кустарника хлестали их по щекам.
— Во-вторых, — продолжал майор, — я не склонен недооценивать вас. Человек, решившийся на такую акцию, организовавший ее так, как это сделали вы, не может рисковать собственной жизнью, уповая на одну случайность. Возможно, что вы и не являетесь агентом ни одной секретной службы, возможно, что не поддерживаете никаких связей с коммунистами или им подобными группами, но я абсолютно твердо убежден в том, что вы не один в этих зарослях кустарника. Кажется, мы остановились на нужном месте.
Вдалеке сверкнул свет фар и послышался шум быстро движущейся машины. Бернат посмотрел на светящийся циферблат своих часов. Все шло строго по плану. Они уже видели машину, которая сначала затормозила, а затем остановилась на обочине дороги. Судя по очертаниям, это был «Мерседес», но Берната это не интересовало. Чуть-чуть пригнувшись, он всматривался сквозь кусты в темноту. Дождь нисколько не уменьшался. Вот открылась задняя дверца машины, и из нее вылезли две фигуры. Неподвижно застыв на несколько секунд, они медленно пошли по дороге. Кусты скрыли их от глаз, но шаги и шорох листвы были слышны отчетливо.
— Дальше, — произнес один. — Смелее. Только вперед.
— Куда вы меня ведете? — С дрожью в сердце Бернат узнал голос Милана.
— Не останавливайтесь! Слышите? Быстрей шагайте!
— Не могу, у меня болит нога.
Справа от них, всего в нескольких метрах, оба остановились...
— Встаньте на колени! — приказал немец.
Милан повернулся к нему лицом. Руки у него были за спиной в наручниках.
— Что вы от меня хотите? — Голос у Милана дрожал. Он увидел в руках офицера пистолет. На какое-то мгновение его охватил страх.
— Встаньте на колени! Разве я неясно сказал?
Хотя голос офицера не был угрожающим, Милан переживал нечто страшное. В отчаянии он не знал, что же ему делать. Офицер, видимо, почувствовал, что перед ним человек, который не собирается умирать смертью теленка. Немец боялся, что парень может взбунтоваться и испортить весь план шефа, а это грозило большими неприятностями, так как претворение в жизнь секретного задания приравнивалось к важной имперской операции. «Нужно, пожалуй, немного успокоить парня», — решил немец.
— Не делайте глупостей, — шепнул он ему. — Я вас не трону, но поймите же наконец, что вам нужно встать на колени. Я сниму с вас наручники и выстрелю в воздух. Вы же не трогайтесь с места, пока мы не уедем, а тогда сматывайтесь и вы.
Дождь бил Милану в лицо. «Если броситься на немца, — подумал он, — то он, конечно, выстрелит в меня. А вдруг он правду говорит? — Милан опустился на колени. — Хитрый трюк: сейчас он выстрелит мне в затылок». Милана бросило в жар, крупные капли пота смешивались с дождевыми. Вода заливала глаза, попадала в нос. Перед глазами трепетала крохотная веточка с узким разорванным листочком на самом конце. А на нем набухали маленькие капельки. Послышался металлический звук — наручники спали с рук. «Неужели, правда?» Вслед за этим зашелестели ветки кустарника и наступила тишина, нарушаемая лишь шумом дождя. Совсем рядом громыхнул выстрел, а затем послышались торопливые удаляющиеся шаги. Однако Милан не шевелился. На дороге послышался шум отъезжающей машины. Закрыв глаза, Милан растянулся на земле, уткнувшись лицом в мокрую траву, и беззвучно заплакал, содрогаясь всем телом.
Шульмайер сжал руку Берната:
— Теперь действовать вам. В нашем распоряжении всего сутки. До встречи.
— До свидания. — Бернат посмотрел вслед бесшумно удалявшемуся Шульмайеру, который, сделав несколько шагов, растворился в темноте.
Бернат вышел из кустов и подошел к лежавшему на земле Милану.
— Милан, — тихо позвал он, — это я, Геза Бернат.
Анна не отрываясь смотрела на лежавшего на кровати парня и все еще не верила, что это не сон. Милан лежал с закрытыми глазами, ощущая слабость во всем теле. События последних часов доконали его: перед его мысленным взором мелькали разрозненные обрывки только что пережитого, которые он еще не мог увязать в одно целое. Он был в безопасности, но все же чувствовал себя неуверенно, как человек, находящийся во власти слепого случая, хотя разумом прекрасно понимал, что все, видимо, обстоит иначе.
Анна либо ничего не знает, либо делает вид, что не знает. После горячей ванны и выпитого чая Милана прошиб пот. Он старался сосредоточиться и отгадать заданную ему загадку...
Весь вечер накануне он писал автобиографию, а после ужина к нему зашел эсэсовец в форме.
— Одевайтесь! — приказал эсэсовец. — Все оставьте на столе.
Когда они вышли во двор, Милану надели наручники, потом его усадили в машину.
— Если попытаетесь бежать, застрелю на месте!
Шел такой ливень, что через окно почти ничего не было видно. Проехали через город. Милан видел освещенные окна домов и горящие фонари, однако определить, куда его везут, было невозможно. Сначала он подумал, что его решили передать венгерским властям. Когда же машина, оставив позади пригород, помчалась по обсаженной деревьями дороге, сообразил, что предыдущая догадка была глупой. Наблюдая за знакомой дорогой, Милан подумал, что его везут в Ораниенбург. Но он ошибся и на этот раз. Однако самое непонятное началось тогда, когда машина вдруг остановилась и сопровождавший офицер вывел его в заросли кустарника. «Кто этот офицер? По чьему приказу он выстрелил в воздух? Откуда вдруг появился Геза Бернат, а позднее Анна и двое каких-то незнакомых мужчин?»
Милан попросил у Анны сигарету и закурил. Девушка поцеловала его в потный лоб и щеки, а потом спросила:
— Тебе уже лучше?
— Все в порядке. Вот только хотелось бы знать, что же все-таки со мной произошло?
— Ты свободен, мой дорогой, — сказала девушка, садясь на край кровати и подавая Милану в руки пепельницу. — Брось ломать голову: разве не все равно, что произошло? Важно, что ты теперь находишься в полной безопасности и завтра уезжаешь во Францию. Документы у тебя великолепные, и даже с правом на дипломатическую неприкосновенность. Я провожу тебя до самой границы. По приезде в Париж явишься по указанному адресу. Это, собственно, все, не считая того, что я тебя люблю. — Наклонившись к Милану, Анна поцеловала его: — А я и не думала, что ты так дорог мне.
— Скажи, какую роль во всем этом играет Геза Бернат?
— Дорогой мой, я знаю только то, что сказала тебе, и ни больше. — Девушка поправила одеяло.
— Он у тебя был?
— Да, вчера утром.
— И он рассказал тебе о моем побеге?
Девушка кивнула.
— Да, конечно. Об остальном позаботились мы. Я подъехала туда на машине и привезла тебя сюда.
— А что за люди эти двое незнакомцев?
— Я бы могла тебе объяснить, однако не стану этого делать, так как тебя это не касается.
— Они знают, кто я такой?
— Не знают.
Сигарета не понравилась Милану, и он тут же затушил ее. Попросил воды, но пил мало, так как вода тоже пришлась ему не по вкусу.
— Бернат не знает офицера, — заговорил Милан после небольшой паузы, — а офицер не знал, что Геза тоже был там.
— Я тебя не понимаю, дорогой. Зачем тебе все это нужно?
— Я тоже не знаю, но, судя по всему, кто-то со стороны ловко руководил и Бернатом и офицером.
— Возможно, а сейчас постарайся уснуть. Тебе нужно отдохнуть.
Милан закрыл глаза, но сон никак не шел, а в голове бродили противоречивые догадки. Если он кому-нибудь расскажет историю своего освобождения, никто не поверит. Да и сам он не верит. Найдутся такие, кто сочтет это очень подозрительным. Бернат помог ему бежать? Но почему? А если это и так, то что за связи у него с гестапо?
Он слышал, как Анна встала, погасила лампу и тихо вышла из комнаты.
Поворочавшись немного с боку на бок, Милан погрузился в глубокий сон...
— Все в порядке? — спросил, обращаясь к Анне, худощавый Карл Нильсон. — Никто тебя не видел?
— Никто.
— И из посольских работников никто?
— Я же сказала — никто. Почему ты так беспокоишься?
— Ты же знаешь почему. Проводишь его до границы?
— Провожу.
— Во сколько тебя разбудить?
— Не надо меня будить: я вернусь к нему. За ним нужно поухаживать. Надеюсь, что мамочка ничего об этом не знает?
— Этого еще не хватало! Тогда я ложусь спать. Дверь заперла?
— Заперла. Из гаража сюда никто не пройдет. Иди ложись.
Карлу Нильсону было сорок шесть лет, пятнадцать из которых он проработал в министерстве иностранных дел. Двадцати пяти лет он вступил в социал-демократическую партию, а уж потом попал на службу в МИД. Несколько лет он работал шофером, затем начальство обратило внимание на способного молодого человека. Его назначили комендантом. Он стал незаменимым, и хотя многие сотрудники недолюбливали его, Нильсон никогда не злоупотреблял своим служебным положением. Правда, он был немного брюзглив, но с этим можно было мириться.
Разумеется, никто, кроме его родной дочери, не знал о том, что пять лет назад он вступил в коммунистическую партию. Сделал он это тайно, так как в противном случае его не стали бы держать в МИДе, да и последующие события подтвердили правильность этого шага: после прихода Гитлера к власти Нильсон оказал неоценимые услуги немецким коммунистам, вынужденным уйти в подполье. Он имел возможность снабжать их фальшивыми паспортами, выдавал им выездные визы, поскольку все посольские печати заказывал сам.
Потом ему понадобился помощник. Вот тогда-то Анна, которая только что закончила гимназию, и попала на службу в посольство. Анна еще в годы учебы принимала участие в коммунистическом молодежном движении, несколько позднее она для вида порвала с ним и вступила в социал-демократическую партию. Нильсон с воодушевлением выполнял свои обязанности, однако частые провалы беспокоили его. Прекрасно понимая, что постоянно рискует жизнью, он мечтал вернуться в родную Швецию.
Бегство Милана из Германии он рассматривал как очень опасное дело и тревожился из-за него.
— Анна, а тебе не кажется, что все это хорошо продуманная провокация? — спросил Нильсон.
— Нет, я об этом не думала. — Девушка села к столу и задумчиво перебирала пальцами кружевную скатерть. — Как ты до этого додумался?
Нильсон поправил пижаму и закурил сигару.
— В этой истории мне многое непонятно, и ты мне ничего объяснить не сможешь.
— Это так, однако это вовсе не значит, что нас провоцируют. Факт остается фактом: Милана им сломить не удалось.
— Это хорошо, — согласился Нильсон. — Сломить им его действительно не удалось, но они поняли, что он важная фигура. Гестапо, Анна, не сборище идиотов. Они могли позволить Милану бежать, с тем чтобы понаблюдать со стороны, кто же ему будет помогать.
Анна остолбенела, сначала она уставилась темными глазами в пустоту, а потом медленно перевела взгляд на Нильсона:
— Тогда получается, что Бернат является агентом гестапо. Этого не может быть.
— А почему бы и нет? Нам известно, что он не член партии. А почему бы ему и не быть агентом гестапо? Ты сейчас отбрось в сторону чувства и оценивай только факты.
Девушка нервно вскочила со своего места:
— Этого не может быть! Тогда почему его не арестовали перед зданием посольства?
— Сделать это они еще успеют. Им известно, что ты поддерживаешь связь с Миланом, про которого они знают, что он находится в здании посольства. Их интересуют его последующие шаги, а арестовать Милана они могут и на границе.
— Что же нам теперь делать? — спросила девушка, подойдя вплотную к отцу.
— Не имею представления. Видимо, нужно решиться на риск. Хотя следует подумать... — Он замолчал и заходил по комнате.
— Ну говори же! — настаивала дочь.
— Минутку... — Губы у Нильсона шевелились, будто он молился или что-то считал. — Да, это необходимо сделать, — произнес он решительно. — Завтра ты попросишь отпуск, утром же получишь французскую визу. На это уйдет не более десяти минут. А вечером и ты отправишься в Париж. А там посмотрим, что же будет дальше.
— Думаю, что так и следует поступить, — согласилась с отцом девушка, и выражение испуга на ее лице сменилось выражением радости — она поедет вместе с Миланом! Или им обоим удастся попасть во Францию, или же они вместе погибнут на пограничной станции, но живыми в руки гестапо не сдадутся. Поцеловав отца в щеку, она прошла в комнату, где спал Милан.
Чаба купил три билета в кино. Посмотрев фильм, он и Анди зашли в «Савой» поужинать.
Перед этим он отправился к отцу попросить денег.
— Анди завтра уезжает, — сказал он ему. — Думаю, что и ты на моем месте повел бы ее поужинать куда-нибудь в приличное место. — Генерал, не говоря ни слова, достал бумажник и протянул сыну двести марок. Чаба запротестовал: — Столько мне не требуется, мы ведь не шиковать идем.
— Возьми, возьми, — настаивал Хайду, захлопнул книгу, которую держал в руках. — Не присядешь ли на минутку?
Эльфи полулежала в другом кресле-качалке с вязаньем в руках. Она встала и сказала:
— Сынок, садись сюда, мне все равно нужно уходить.
— Останься, дорогая, — попросил ее генерал, — я хочу, чтобы и ты присутствовала при этом разговоре, а Чаба сядет у меня в ногах. — Сын мысленно пожалел, что попросил денег у отца: теперь придется выслушивать родительские нравоучения, которые ему до чертиков надоели. Он посмотрел на часы. — Торопишься? — поинтересовался отец.
— Минут тридцать у меня есть, — ответил Чаба. — Я обещал Анди, что к пяти заеду за ними. — Про себя же он решил, что, если отец заговорит о Милане, он встанет и уйдет, но тут же передумал, сообразив, что это будет большой глупостью.
Эльфи, посмотрев на небо, принюхалась к воздуху.
— Дождь будет, — заметила она. — Сынок, непременно возьми плащ.
— Обязательно, — согласился Чаба и посмотрел на отца, который раскуривал толстую голландскую сигару.
— Как я вижу, — начал генерал, — ты очень подружился с Анди...
Эльфи, положив вязанье на колени, поправила подушку у себя под головой и решила внимательно следить за разговором. И хотя она не имела ни малейшего представления о том, что будет говорить муж, торопливо сказала:
— Анди — великолепное создание. А как она похорошела! Удивительно. Она стала настоящей дамой.
Чаба бросил благодарный взгляд в сторону матери, которая снова принялась за вязанье.
— И похорошела, — произнес генерал, — но сейчас речь не об этом.
— А о чем же? — спросил Чаба.
— Анди — дочь моего друга.
— К чему ты это говоришь, отец?
— Я не хотел бы, чтобы ты сделал ее несчастной. Тебе двадцать лет, ей — семнадцать. Вообще нехорошо связывать себя обязательствами в таком возрасте, и особенно если обязательства даются дочери моего друга.
Госпожа Эльфи снова отложила вязанье и сказала:
— Я вижу, я здесь не нужна. — Она хотела было встать, но Чаба, бросив на мать чуть заискивающий взгляд, попросил:
— Мама, останься. Я очень хочу, чтобы ты осталась. — Чаба закурил, прикинув, что в случае необходимости мать наверняка встанет на его сторону.
Он прекрасно знал противоречивый характер своего отца: в одних делах он мыслил вполне по-современному, в других — упорно придерживался старомодных принципов. В его представлении военный человек является существом высшего ранга, так как в нем сосредоточены самые лучшие качества: храбрость, самоотверженность, героизм, патриотизм и тому подобное. Военный, как мужчина, отличается, по его мнению, даже от самых лучших представителей мужского рода, ну, например, от профессора медицины, тем, что он обручен со смертью. Ученому в определенной степени вовсе нет необходимости умирать, он может сдаться на милость победителя, и на его совести не останется темного пятна. Военный же не имеет права сдаваться — его связывает присяга.
Чаба уважал взгляды отца, хотя сами эти взгляды были для него неприемлемы, а в военном он не видел человека высшего ранга. Знал Чаба и о том, что отец подходит к браку со старыми мерками. Однако в данный момент шла речь не о браке вообще, а о браке с Анди.
— Я хотел бы тебя, папа, кое о чем спросить, — произнес Чаба, глядя на сдвинутые брови отца, что означало: отец уже принял какое-то определенное решение. — Что бы ты сказал, папа, если бы я женился на Андреа?
— Я лично одобряю, — поспешила высказать свое мнение мать, чувствуя, что сейчас же последуют серьезные возражения, но ей нравилась эта девушка, более того, она ее любила и считала, что о счастье собственного сына в первую очередь должна беспокоиться она сама. И хотя она обожала своего мужа и каждый день воздавала хвалу господу за то, что им суждено было встретить друг друга, однако это не мешало ей не соглашаться с некоторыми его принципами.
Генерал бросил недовольный взгляд на супругу и буркнул:
— А я не одобряю этого.
— И ты можешь сказать, какие у тебя имеются возражения? — спросил Чаба, решив, что будет вести себя спокойно и умно, поскольку женится он не завтра, а через несколько лет, а за это время много чего может произойти.
Генерал сделал несколько затяжек:
— Я ничего не имею против Анди. Я не против того, чтобы вы и впредь оставались добрыми друзьями, но женитьба — это совершенно другое дело. Человек вступает в брак для того, чтобы сделать карьеру.
— Я же хочу жениться для того, чтобы быть счастливым, — тихо возразил Чаба.
— Это само собой разумеется, однако ты должен жениться на девушке, которую ты можешь сделать счастливой и которая одновременно поможет тебе сделать карьеру.
— Андреа как раз такая девушка. Она меня любит, станет врачом и будет помогать мне в работе, то есть моей карьере.
— Я не хочу, чтобы ты брал Андреа в жены, да и вообще тебе еще рано говорить о женитьбе. Лет восемь — десять тебе нужно подождать, а потому бесполезно и опасно связывать себя со студенткой. Одно дело — дружба, другое дело — серьезное ухаживание. Этим ты можешь разбудить в ней надежды на брак. А что ты будешь делать, если года через три-четыре встретишь настоящую любовь и захочешь жениться? Придешь в дом моего друга и заявишь: «Пардон, я ошибся. Я хотя с детских лет и ухаживал за вашей дочерью, дядюшка Геза, но теперь полюбил другую. Будь добр, объясни ей это».
Судя по всему, генерал был доволен собой, считал, что говорил очень умно. Вот и Чаба задумался, даже про сигарету забыл. Эльфи и та посмотрела на него с доверием, хотя она частенько и высказывает необдуманные мысли.
— Видишь ли, сынок, влюбиться в кого-нибудь — это всегда дело случая. Сейчас ты счастлив и уверен в самом себе, потому что учишься. Но ты еще не знаешь жизни во всем ее многообразии. Не знаком с жизнью представителей среднего сословия. Для них Анди действительно находка. Через два года мы вернемся домой. К этому времени ты закончишь учебу. Вся семья будет вместе. Ты начнешь вращаться в другом обществе. И не думай, что туда, куда тебя пригласят и куда ты должен будешь пойти, получит приглашение и дочь Гезы Берната. Вот тогда-то и начнут возникать всевозможные проблемы. — Затянувшись сигарой, генерал откинулся на спинку кресла-качалки: — Я полагаю, мы поймем друг друга. Я не желаю тебе плохого, да и дочери моего друга тоже. Если бы Анди была дочерью не Гезы, а какого-нибудь неизвестного журналиста, посредственного писаки, я бы сказал тебе: «Будь разумен, сын, держи эту любовницу возле себя, содержи ее и будь человечен. Любите друг друга, пока для девушки не настанет время выходить замуж».
В глубине души Чаба считал взгляды отца чуждыми и бесчеловечными. Сорвав травинку, он начал ее грызть. Если бы он с десяти лет ходил учиться в военную школу, то, возможно, согласился бы с доводами отца. Но Чаба несколько лет подряд жил в обществе юношей и девушек, которые придерживались других принципов. Чаба невольно вспомнил о спорах, которые порой затягивались до самого рассвета, когда они собирались в мастерской у Пауля. Мысленно он представлял себе умное худощавое лицо Милана с возбужденно горящими глазами. Он видел веселую улыбку Эрики Зоммер, почти детское лицо Моники Фишер, умный открытый взгляд Эндре. О чем только они тогда не говорили! Чаба плохо разбирался в жизни сильных мира сего, хотя по материальному положению и относился к их классу. Правда, жизнь их семьи сложилась иначе, так как отец служил по дипломатической части. А теперь вдруг оказывается, что ему суждено попасть в высшее общество, где все ему так чуждо. Вынув травинку изо рта, он внимательно посмотрел на отца и сухо произнес:
— Я люблю Анди и женюсь на ней.
— Когда?
— Как только мы оба окончим университет.
— А чем вы будете заниматься до тех пор?
— Учиться и любить друг друга. Папа, пойми, что мне необходимо жениться на Андреа.
— Ты ей это уже пообещал?
— Пока что нет.
— Тогда зачем же тебе это нужно?
— Я уже сейчас считаю Анди своей женой.
— Как так? — Генерал сел и уставился на сына: — Уж не совратил ли ты ее?
— Боже мой! — тихо воскликнула Эльфи.
— Нет, не совратил. Мы любили друг друга, а поскольку мы уже взрослые, то и считали, что уже имеем право на близость.
Некоторое время генерал никак не мог обрести дара речи. Достав носовой платок, он вытер вспотевший лоб и шею. В голове его бродила мысль о том, как он будет улаживать это щекотливое дело со своим другом. На какое-то мгновение у него мелькнула мысль, не проделки ли это самого Гезы, который подобным образом решил обеспечить будущее своей дочери, но он тут же отогнал ее: Геза Бернат не подлец и никогда не стремился к обогащению. Ошибку совершил этот сумасбродный щенок. Выпустил он его из своих рук, понадеялся на него, а теперь вот расхлебывай.
— Ты сошел с ума, сын, — сдержанно сказал генерал. — Ты, видимо, решил испортить мне нынешнее лето: сначала дело Радовича, теперь — это. Скажи, сынок, разве в Берлине мало балерин или женщин, которых можно иметь за деньги? Или, быть может, тебе не хватает денег на женщин и потому пришлось совращать дочь моего друга?
Чаба злобно осклабился:
— Я же сказал, что не совращал ее! Не пойму, почему ты так возмутился: мы любим друг друга — и все. Извини, отец, но все это очень странно...
— Странно? О чем ты говоришь?
— Обо всем этом. Уж не вы ли сами собираетесь выбрать мне жену? Или я лишен простых человеческих прав, и только потому, что мой отец генерал и землевладелец? Анди — честная умная девушка. И я не вижу причин, чтобы не брать ее в жены. Я ее люблю и хочу прожить с ней всю свою жизнь. Или это невозможно, потому что у нее нет состояния?
Генерал встал:
— Я полагаю, пора прекратить эту дискуссию. Права у тебя есть, и ты женишься на той, на которой пожелаешь. Но, пока я тебя кормлю, одеваю и учу, ты обязан повиноваться мне. Понятно?
Теперь взорвался Чаба:
— Понял. Разреши и мне кое-что сказать. — Чаба встал и подошел к отцу — они были одного роста. Отец кивнул. — Отец, я откровенно говорю, что люблю и уважаю вас с мамой, но в том, что я родился на свет, никакой моей вины нет. А раз так, то я хочу стать человеком, а не вещью. До сих пор у вас со мной особых забот не было, особых неприятностей я вам не причинял, да и в будущем причинять не собираюсь. Давайте прекратим этот спор, тем более что жениться я собираюсь не завтра, не послезавтра, а через несколько лет. С Анди я порывать отношений не буду. Завтра она уезжает, и мы с ней встретимся только через год. Возможно, что за это время она кого-нибудь полюбит. Если же ты прикажешь мне порвать с ней, то я буду вынужден сказать вам «нет» или же соврать, а я этого не люблю.
— Иди, — сказал ему генерал. — Об этом мы уже говорили.
Чаба попрощался, поцеловал матери руку и, взглянув на часы, пошел к двери.
— Не забудь взять с собой плащ и долго, не засиживайся, — сказала ему вслед мать.
Разговор с родителями расстроил Чабу. Андреа сразу же заметила его подавленное настроение. Юноша сослался на головные боли и на то, что его печалит отъезд Андреа. Пока они добрались до кино, пошел дождь. В кинозале Чаба почти не смотрел на экран, он привлек к себе девушку и несколько раз поцеловал ей руку, а сам думал о том, что же он станет делать, когда ее не будет рядом. Возможно, уедет домой. А как же тогда быть с учебой? На что жить? Можно было бы поговорить с дядюшкой Гезой, но что он ему скажет, если разговор примет неожиданный оборот. Вспомнил о просьбе Берната: «Не забывай, что у Анди, кроме меня, никого нет... Я прошу, чтобы ты был ей хорошим другом». Удалось ли спасти Милана? Его собственное положение, отца и матери довольно смешное: разглагольствует о любви, о родительском благословении, о человеческих правах, а в это время Бернат рискует собственной жизнью ради чужого человека. Возможно, больше они и не увидятся. Как непонятен бывает человек! Разумеется, отец любит Гезу. Однако и дружба и любовь у него имеют свои границы.
Когда фильм кончился, дождь все еще шел. Такси у них увели перед самым носом. Зайдя под какую-то арку, они ждали, когда дождь немного стихнет. Чаба смотрел на вымытый дождем асфальт, в котором отражались фонари и свет витрин. Через минуту у Чабы снова испортилось настроение, так как он вспомнил, что завтра, в это время, поезд уже увезет Анди в Будапешт. Мимо них мчались автобусы, легковые машины, иногда проезжал крытый фиакр, в котором сидели веселые парни и девушки, распевавшие задорные песни.
Вскоре Чабе удалось остановить такси. Назвав ресторан, он взял руки девушки в свои, и оба удобно развалились на сиденье. И хотя «Савой» не входил в число шикарных ресторанов, однако в нем было довольно уютно. В основном его посещали студенты из богатых семей, влюбленные, не любящие шумных мест, и те, кто шел сюда не для того, чтобы повеселиться, а чтобы просто посидеть и спокойно поговорить. Двухместные столики стояли в крохотных боксах вдоль стен, а посреди зала играл небольшой оркестрик из пяти музыкантов, причем играл в строгой манере, словно это был не ресторан, а консерватория, где собирались избранные ценители музыки. На столиках горели свечи, а в хрустальных вазах красовались цветы. В самом конце вечера, по установившемуся здесь обычаю, старший официант галантно вручал даме, сидевшей за столиком, этот букет, разумеется, бесплатно — в знак внимания хозяина заведения.
Андреа была очарована предупредительностью и безукоризненным обслуживанием по-дружески улыбающихся официантов. Перед ужином они заказали коньяку. Затем они распили бутылку шампанского. Чаба думал, что алкоголь улучшит его настроение, но этого не случилось, а лирическая, даже сентиментальная, музыка еще больше усиливала его печаль. Он пытался было скрыть ее, но Анди заметила его состояние и решила, что он грустит об ее отъезде. Собственно, Чаба не лгал, когда говорил, что его расстроил завтрашний отъезд Анди, но это была лишь одна из причин его плохого настроения. Все то, что произошло с ним за последние недели: арест Милана, допрос в гестапо, разрыв с братом, постоянные разговоры с отцом и, наконец, сегодняшние треволнения — все это спрессовалось воедино и навалилось на него тяжелым камнем.
За столом он ел очень мало и, пока они ужинали, обменялся с Анди всего лишь несколькими словами.
Затем у него появилось страстное желание рассказать ей о сегодняшних событиях. Это желание росло в нем под влиянием звучавшей музыки, которая, как известно, особенно сильно действует на влюбленных. Люди в молодом возрасте любят страдать или, по крайней мере, разыгрывать роль страдающих, и в этом отношении Чаба не являлся исключением. На какое-то мгновение он как бы со стороны увидел себя страдающим и содрогнулся. Неужели это он? Почему ему так хочется, чтобы его пожалели? Он даже не подумал о том, какой болью отзовутся его слова в душе Анди. Зная ее, Чаба понимал, что она возненавидела бы его отца и мать, а это было бы самым ужасным и все испортило бы. Он смотрел на покрасневшее лицо девушки, на ее блестевшие от выпитого вина глаза. Погладив ее руку, он поднес ее к своим губам и поцеловал. Анди не всегда бывала такой послушной, как сейчас. Она умела и быть строптивой. Унижения она переносит мучительно. Такой уж у нее характер. Возможно, он ее за это и любит.
Наполнив бокал девушки шампанским, Чаба сказал:
— Я хочу выпить за то, чтобы мы всегда так любили друг друга, как сейчас.
Оба выпили.
— Достаточно, — остановила его девушка. — Шампанское ударило мне в голову. Боже мой, вот если бы это увидел наш директор!
— Что такое?..
— Что я пью шампанское в обществе любовника. Правда, теперь это уже неважно. Папа сказал, что он запишет меня к Эржебет Силади. Это хорошее заведение.
— Очень хорошее, — кивнул юноша. — Я тебя прошу, никогда больше не говори, что ты моя любовница.
Андреа всегда была откровенной — такой ее воспитал отец, однако были вещи, о которых она предпочитала не говорить вообще. Алкогольные напитки она не любила и почти не пила, сейчас же, выпив коньяку, крепкого вина и шампанского, она захмелела. Пьяной она не была, а именно захмелела, однако хмель принес ей не радостное ощущение, а желание нарушить умное молчание. Ее любовь была противоречивой. Она любила Чабу самозабвенно, с легким налетом романтики и в то же время с холодной рассудочностью. И эта рассудочность проявлялась отнюдь не в том, что в интимные минуты она ограничивала Чабу, сдерживала его словами: «Но ничего больше...» Нет, совсем нет. Она хотела любить открыто, с полной отдачей, а если это не всегда удавалось, то объяснялось лишь ее неопытностью. Она совершенно здраво оценивала свое положение, и в этом ей помогал отец, который с детских лет внушал дочери, что жизнь — это не сказки, которые, как правило, рождаются у человека от желания помечтать. И сочиняют сказки не сказочные короли, а самые обыкновенные люди.
— Ты хочешь, чтобы я не называла себя твоей любовницей? — спросила она, обращаясь к Чабе.
Юноша взял ее руку и попросил:
— Я хотел бы, чтобы ты больше не говорила этого.
Девушка не отняла руки, лишь слегка покачала головой.
— Вчера вечером я долго разговаривала с отцом. Ты же знаешь, что мы любим беседовать с ним. Вот я ему все и рассказала о нас.
— Все?
Девушка кивнула.
— Это, конечно, странно, но разговор как-то зашел, вот я и рассказала. И стыдно даже не было сначала. Только потом, когда я поняла, что папу мои слова огорчили.
— Он что-нибудь сказал?
На лице девушки все еще бродила странная улыбка, которая делала его каким-то чужим.
— Сначала он долго молчал, — продолжала она, — а потом сказал: «Словом, ты стала любовницей Чабы? Рано ты начала, Анди, очень рано. Боюсь я за тебя». «Может, позже я и пожалею об этом, — сказала я ему, — но сейчас я очень счастлива. Мы решили пожениться». — Она вынула ладонь из руки юноши и поправила прическу. — Отец сказал, что он не рад этому, хотя и любит тебя, считает порядочным парнем и уверен в том, что ты меня любишь. Но, по его словам, я могу быть только твоей любовницей, а не женой.
— Глупости какие! — с чувством проговорил Чаба. — Не обижайся, но твой отец спятил. Это почему же ты не можешь стать моей женой?
— Потому что жизнь сейчас пошла черт знает какая! Он так и сказал, и тут я с ним полностью согласна. По словам папы, ты напрасно хочешь взять меня в жены, так как дядюшка Аттила на это никогда не согласится. Дело между вами дойдет до скандала и кончится для тебя трагически. Ты еще и сам не знаешь своего отца.
— Я не знаю, а дядюшка Геза, выходит, знает, да?
— Да, Чаба, отец, конечно, лучше тебя знает твоего старика. «Аттила порядочный человек, но на свой манер», — сказал он. — И она, посмотрев на юношу, спросила: — Понятно?
— Ничего мне не понятно.
— Словом, отца твоего переубедить нельзя. Во многих вопросах он придерживается либеральных взглядов, но от семейных традиций не отступит ни на шаг. Для него соблюдение семейных традиций — святое дело. А в понятие «семейные традиции» много чего входит. Ты должен жениться на достойной. Семья Хайду не должна вымереть, а если твоя будущая жена не родит тебе сына, ты обязан будешь развестись с ней.
— Ты мне его родишь, и мне не придется разводиться. Ты не нарушишь нашей традиции. И давай оставим этот глупый разговор. — Чаба нервно забарабанил пальцами по столу: — Я очень хорошо знаю десять заповедей семьи Хайду, но они меня не интересуют. — Анди хотела было что-то возразить, но юноша остановил ее: — Знаю, ты хочешь сказать, что сын Хайду не может жениться на девушке ниже себя рангом, а ты у меня выше всех рангов, и я женюсь на тебе. Весь вопрос будет заключаться только в том, пойдешь ли ты за меня, если у меня ничего, кроме диплома, не будет.
— Уж не считаешь ли ты, что меня интересует твое состояние? — спросила Анди. — Чаба, я завтра уезжаю. Я тебя люблю, и мне этого достаточно. Давай не будем говорить о браке. Время покажет.
Юноша кивнул, но ему не понравилось поведение Анди. Он был уверен, что она повторяет чьи-то слова...
Когда Анди вернулась вместе с Чабой, отец ее был уже дома. В прихожей висела его мокрая одежда, а грязные ботинки свидетельствовали о том, что он ходил отнюдь не по центру города.
— Дверь тебе привратник открывал? — спросил дочку Бернат, посасывая трубку.
— Я даже разговаривала с ним, — ответила Андреа. — Уж больно он любопытный. По секрету сказал мне, что ты сам вернулся без нескольких минут двенадцать. — Повесив плащ на вешалку, она надела домашние тапочки.
— Ты ему объясняла что-нибудь? — поинтересовался Бернат, открывая дверь в комнату. — Входите...
— Я сам с ним говорил, — сказал Чаба, входя в комнату. — Я тоже по секрету сообщил ему, что мы все трое были в кино, но ты так устал, что не пошел после сеанса ужинать с нами.
— Правильно сказал, старина, — похвалил Чабу Бернат. — Выпьешь что-нибудь?
— Я сейчас вам принесу, — откликнулась Андреа, — вот только переоденусь. А вообще-то мы и так сегодня много выпили! — крикнула она, войдя в спальню.
— Тогда иди ложись, дочка. — Бернат поставил на стол стаканы и бутылку палинки: — Мне обязательно нужно выпить: я весь промок.
— Удалось? — спросил Чаба, глядя на дрожащие руки Берната.
— Он уже в надежном месте. Я разговаривал с ним. Остальное неважно, и ты ничего не знаешь. Договорились?
От приятного известия Чаба почувствовал себя теплее. В горле пересохло. Выпив рюмку палинки, он заговорил, взяв старика за руку:
— Дядюшка Геза, я хотел бы встретиться с ним.
Выражение лица Берната стало твердым, а голос серьезным.
— Нельзя. И не пытайся даже. Это может стоить ему жизни. Никому никогда об этом ни слова.
Чаба опустил голову: «Вот мой друг и на свободе, а увидеться и поговорить с ним нельзя».
— Он останется в Берлине?
— Не знаю, — ответил Бернат, потуже запахивая халат. Сев, он выколотил из трубки пепел и снова набил ее табаком. — Надеюсь, что нет. Мне кажется, что ему нужно немедленно уехать из Германии. Здесь такая сеть агентов, что рано или поздно они все равно его схватят. Каждый привратник является тайным осведомителем. Гиммлер неплохо организовал сыск в империи.
Юноша стоял у стола, смотрел на старика и думал: а почему, собственно, Бернат решился помочь Милану? И как он это сделал? И кто он вообще, этот уставший, измученный старик? Раньше ему не приходилось слышать, чтобы кому-нибудь удавалось бежать из гестапо.
— В кино я сидел между вами, а Анди мне расскажет содержание фильма. Во время сеанса ничего такого не случилось, на что обязательно нужно было обратить внимание?
— Ничего такого не было, — быстро ответил Чаба, так как в комнату вошла Андреа. На ней был халатик, а волосы она стянула коричневой лентой. Чабе так захотелось обнять ее.
— Папа, ты сегодня выглядишь уставшим, — проговорила дочь, подсаживаясь к Бернату. — Ты слишком много куришь. Ну зачем ты сейчас опять закурил? — Старик погладил дочь по голове. — Да ты пьян, от тебя так и несет алкоголем. Лег бы ты в постель, а то нам завтра рано вставать.
Чаба понял, что эти слова имели отношение и к нему.
— Я сейчас ухожу. — Он закурил. — Дядюшка Геза, — обратился он к Бернату, — мы сегодня вечером разговаривали с Анди о многом, не буду вдаваться в подробности, но скажу только, что Анди мне не любовница, а жена. Это — во-первых. А во-вторых, мне придется уйти от дяди Вальтера. Пока никакой проблемы нет, так как моих денег хватает на дешевый пансион. Но если дело дойдет до разрыва с отцом, тогда я не смогу платить за себя. Смогу ли я, в таком случае переехать жить сюда, к вам, пока сам не встану на ноги?
Бернат молчал, задумчиво попыхивая трубкой. Андреа повернулась и посмотрела на отца. «Почему он молчит? Почему не скажет: «Конечно, сынок, хоть завтра...» Почему ничего не отвечает?» Бернат вынул трубку изо рта и тихо сказал:
— Послушай меня, Чаба. Тебе нельзя порывать с родителями. Важно совсем не то, переедешь ты сюда или нет. Разумеется, ты смело можешь здесь жить. Важно, чтобы ты заключил с отцом компромисс. Это очень важно. Ему вообще не нужно бы знать о том, что произошло между тобой и Анди.
— Но он все знает, — сказал Чаба после небольшой паузы. — И я заявил ему, что Анди будет моей женой.
Наступило долгое молчание. И как раз в этот момент дождь снова бешено забарабанил в окна. Бернат встал и включил радио, а затем сказал:
— Прощайтесь. Я меняю программу: мы едем утренним скорым. — Подошел к Чабе: — Желаю тебе удачи, дружище. Раз уж так случилось, приму и это во внимание. Оставлю тебе ключ от квартиры. А утром скажу об этом привратнику. Но если ты переберешься жить сюда, то пропишись. Думаю, что дело до разрыва не дойдет.
В этот момент радио прервало свои передачи и голос диктора сказал:
— «А сейчас мы зачитаем сообщение управления имперской безопасности. Сегодня в двадцать два часа в восьми километрах от Хеннингсдорфа неизвестные лица совершили вооруженное нападение на машину управления имперской безопасности. Водитель автомашины Курт Штуцнагель убит, гауптштурмфюрер СС Франц Кольман ранен. Неизвестные преступники освободили и увезли венгерского подданного журналиста Милана Радовича, содержавшегося под стражей. Двадцать лет от роду. Рост — сто семьдесят пять сантиметров. Волосы черные, глаза серо-голубые, нос прямой, лицо худощавое. Особые приметы — большой выпуклый лоб и глубоко посаженные глаза. Управление имперской безопасности призывает местное население оказать органам полиции помощь в розыске Милана Радовича. Сообщивший о местонахождении последнего будет награжден. А сейчас продолжаем пашу передачу. Следующий номер нашей программы: «Марш танкистов», музыка Карла Поппера».
— Ну, прощайтесь, — сказал Бернат и вышел в свою комнату.