Пошло швырять по России своенравного Пашуту, крепко замотало.
В Москве, бывшей белокаменной, а ныне сплошь перепаханной суперпроспектами, занедужил он сердцем и бежал из неё, как бегут бедовые мужики из родного дома, впопыхах, в лютую стужу, шапку забыв прихватить.
Трясся на верхней полке, поскрипывал зубами на стыках. Перемогался до утра. Поезд шёл в Прибалтику. Когда совсем тяжко стало лежать, соскользнул вниз, ловко попал босыми ногами в башмаки, двинул в тамбур пососать ночную сигарету.
Проводница в своём купе дремала, уткнувшись головой в столик, руками прикрыла затылок, будто защищаясь на всякий случай от удара. Пашутин воспалённый взгляд разбудил её. Подняла унылое лицо: чего, мол, тебе?
— Можно и вместе покурить, — предложил Пашута.
— Чего, не спится?
Он тут же втиснулся в купейный закуток, опустился на боковой стульчик.
— Красивая вы женщина, — улыбнулся Пашута. — А вот как вас звать, не знаю.
Проводница небрежно провела рукой по волосам, реденьким, спутанным. Красоты ей природа отпустила немного, зато и возраст у неё был неопределённый: то ли двадцать, то ли сорок лет, нипочём не угадаешь. Глаза блеклые, навыкате, чудные. Однако после Пашутиного комплимента лицо её заметно смягчилось и подобрело.
— Настасьей меня зовут… А чего ж это вам не спится?
— Павел Данилович Кирша, — солидно представился Пашута. — Не спится мне, Настя, потому как боюсь Страшный суд проспать. Чую, он не за горами.
— Что ж, грехов наделали много?
Пашута зажёг спичку, задымил «Явой».
— Не то чтоб слишком много, а покаяться пора. Покаяние каждому человеку на пользу. Особенно мужику. Он ведь как живёт? Там сироту невзначай обидел, там женщину понапрасну растревожил. Такое со всяким бывает. А на суде разбираться не станут, на то он и Страшный.
Пашута глядел на проводницу весело, открыто, со значением, и та под его взглядом вовсе оттаяла.
— Так вы говорите, будто в бога верите.
— В кого же ещё верить иначе? Хотя его и нету по данным науки, а всё же — опора. Вы, Настя, замужем находитесь или как?
— А то вы холостой?
— То есть не то чтобы холостой, а прямо до смерти одинокий.
— Ой ли!
В их ночную беседу вкрался намёк на возможное озорство, и Пашута поспешил перестроиться, дабы не вводить расхрабрившуюся женщину в искушение.
— На лечение еду, — поделился обречённо. — Врачи сказали, одно спасение: подышать напоследок чистым морским воздухом. Иначе — каюк!
— А с виду будто здоровый мужчина.
— Вид обманчив. Бодрюсь. Внутри всё сгнило. Оттого и одинок. Как близкие проведали, что мне вскорости кранты, так и отвернулись. Кому охота жить с доходягой. Я их не виню. У тебя-то хоть, Настя, муж здоровый?
— Как тебе сказать, Павел Данилович. У меня своя беда. Я его, почитай, трезвым и не вижу. Поди узнай, здоровый он или больной… Тебе, может, чайку скипятить?
Она предложила чайку с таким выражением, что, дескать, почему и не посочувствовать, коли человеку неможется. Но не так была проста проводница, чтобы поверить в роковую болезнь пассажира. Уж больно настырный. Мужскую силу она, слава богу, чувствовать умеет, её не проведёшь. Но что за дело. Желает прикинуться больным, пусть его. Человек, видно, ласковый, разговорчивый. Всё же развлечение ей в предутренней скуке. А там, глядишь, и оздоровеет вмиг, когда…
Всю эту чехарду рассуждений Пашута легко прочитал на нехитром лице проводницы.
— Спасибо за заботу, Настя. Не до чая нынче. Думы спать мешают. Хотя и на лечение еду, а путёвки у меня нету. Вот и интересуюсь, у тебя адресочка какого не найдётся в Риге, где бы можно пристроиться на первое время? Или в гостинице, может, блат? Без блату сейчас куда сунешься, верно?
«Ишь ты! — подумала проводница. — Адресочек!»
— Да как же ты, милый человек, решился ехать безо всякой договорённости?
Пашута усмехнулся:
— Не в лес поехал. Везде люди живут… А так-то ты права, Настя. Сызмалу не умел наперёд заглядывать. Оттого и падал больно… Что ж, нет адреска и не надо, не пропаду. А и пропаду, печалиться некому.
— Зачем же так, — проводница уловила в голосе ночного гостя истинную боль. — Малость могу тебе поспособствовать… На хуторе у меня двоюродный брат живёт. Приютить, пожалуй, сможет… Но это от Риги полтораста километров.
— Что за хутор?
— Места дивные, — оживилась Настя. — Приволье, сосны. Сумеешь ли только брату понравиться? Он у меня, правду сказать, одичалый. Не всякого примет.
— Меня примет, — уверил Пашута. — Я человек смирный, работящий, тем более одной ногой в могиле.
С рекомендательной запиской, нацарапанной несвычной к письму женской рукой, посмеиваясь, вернулся Пашута в купе. От сердца маленько отлегло. «Ничего, — думал, — прокантуюсь». У него с собой триста рублей с копейками, при умном расходе это немалые деньги. Да и не в деньгах дело. Весна скоро. Сорок вторая его весна на земле. А он, оборвав концы, с лёгким сердцем начинает по жизни новый виток. Если кто и ждёт его в Москве, то уж не дождётся никогда. Это одно знал твёрдо.
Из дома Пашута ушёл красиво. Вильямине, Вильке, гусар-девице, с которой год пробыл в любви и согласии, на прощание намекнул:
— Мне с тобой, Виля, хорошо, но больше мы вместе жить, конечно, не можем. Уезжаю надолго, но не навсегда. Ты пока оглядись. Пристроишься, даст бог, к кому-нибудь.
Вильямина надулась.
— Гонишь из квартиры?
— Что ты, малышка. Да по мне хоть тут до пенсии будь. Лишь бы соседи не накапали. Ты ведь без меня бардак устроишь.
— Всё-таки чем я тебе не угодила, Пашута?
Вильямина не верила, что он покидает её всерьёз.
Надеялась, в последний момент переиначит, женится на ней, и она родит ему ребёночка. Она побаивалась его внезапной угрюмости, зато готова была остаться с ним до гробовой доски. Но Пашуту как раз это и не устраивало. Ветер перемен поддувал ему под лопатки.
— Ты хорошая, Виля, женщина. Красивая и молодая. Это ничего, что поистаскалась. Тебе другой мужчина нужен, не я.
— Почему?
— Тебе нужен слепой, а я зрячий. Он тебя будет боготворить, и ты воскреснешь.
— Не уходи, Пашута, — попросила она. — Я тебя люблю.
— А я тебя — нет, — объяснил Пашута.
С тем и расстались по-хорошему. На заводе получилось тягомотнее. Начальник цеха заартачился, не желал подписывать заявление об уходе и даже додумался до невнятных угроз.
— Учти, Кирша, мы с тобой десять лет работали и ладили, но характеристику тебе всё же я сам буду подписывать.
Начальник цеха, с которым, к слову сказать, они далеко не всегда ладили, был человеком с дальним прицелом, ему выпускать Пашуту из своих рук не было резону.
— Ты бы, Паша, объяснил толком, куда отправляешься? Где тебе золотые горы посулили? Может, и я с тобой махану за компанию.
Владлен Михеевич не дождался ответа ни на угрозу, ни на подковырку. Пашута улыбался отстраненно, как именинник.
— Ты чего молчишь? — удивился начальник.
— Сколь я за тобой наблюдаю, Михеич, — заговорил наконец Пашута, — и всякий раз мне тошно. Как вот человека пост меняет. Был ты мастером, бригадиром был, ничего, сохранял образ и подобие. А как до цеха вознёсся, так словно угорел. Зачем ты мне сейчас язвишь? Мы же не волки. Я ухожу, ты остаёшься. Так попрощайся по-людски. Нет, где там… У тебя мозги точно железяками заклинило. Ты как смекаешь: я Пашуту отпущу, а кто на случай аврала дыру заткнёт?.. Михеич, Михеич, тебе же за полсотню перевалило. Вспомни, как лист осенью на землю падает, как его волокет и крутит. Мы с тобой и есть уже эти листья, что же ты всё за детские цацки цепляешься?
Владлен Михеевич посуровел. Когда нашёл достойное возражение, глазки лютым весельем сверкнули.
— А тебе подлечиться не надо, Кирша? Имею в виду у психиатра. Хочешь, помогу в хорошую клинику лечь?
— Не понял ты меня, Михеич. Не со злом я к тебе. Чего мне на тебя злиться. Разные у нас интересы. Тебе план и премия, мне — вольная воля. Только ты характеристикой не пугай. Характеристика что — вша на белом теле осмысленного бытия.
— Тьфу, чёрт! — выругался начальник цеха и подмахнул не глядя заявление. — Как только я тебя столько лет терпел, малахольного, не пойму.
— Взаимно удивляюсь, — ответил Пашута.
С товарищами расставался чин чином. Выставил угощение, на коньяк не поскупился, посидели у него дома вечерок. Но разговор плохо вязался, и веселье не удалось. Вильямина, чуя близкую разлуку, гостям грубила, перед Пашутой выкаблучивалась почём зря. Он её вывел в коридор, предупредил, что коли не угомонится, выставит сей же час на мороз. Она не сомневалась, что выставит. Прильнула к нему в последней надежде.
— Не уезжай, Пашута, единственный!
— Хватит ныть.
Товарищи глядели на него как на прокажённого. Бывалые все люди, мастеровые. Об жизнь тёртые. Денисов Пётр Захарович, отец троих детей, скала человек, невзначай об него ударишься, хребет окостенеет; Владька Шпунтов, пронырливый тридцатилетний ухарь, горе и услада заводских ветрениц; Генрих Бахмутьев, немецкого происхождения мужчина, молчун и мудрец, большой срок, говорят, отмотавший, а за что про что — вроде и сам не знает. Пашуту в тот вечер они искренне жалели. Не впервой им было видеть, как мужик с круга сходит, да за Пашуту особенно обидно: двужильный, неподкупный. А чем поможешь? Такому матёрому ходоку свои мозги не вставишь. Берегись, чтобы тебя самого не заманил в омут. На смуту, на перехлёст русское сердце податливо.
Пашута, дабы сгладить дурное впечатление, присочинил какую-то историю про больную тётку в Прибалтике, с которой он по долгу совести обязан пожить хотя бы годок, но, конечно, никого не убедил.
— Соблазн тебя влекет, — пояснил Денисов. — По годам вроде поздно, но бывает.
— Думаешь, к бабе едет? — поинтересовался Владька Шпунтов.
Денисов поморщился.
— Когда ты только поумнеешь, Владислав? Разве женщина — соблазн? Она всего лишь условие жизни.
— А в чём же соблазн?
— В душе, паря. В её ненасытности. Душу у Кирши заклинило, вот он и мчится, куда ветер дует. Ничего, копыта обобьёт — назад поворотит. Все, как говорится, возвращается на круги своя.
— Мне бы молодость вернуть, — мечтательно произнёс Бахмутьев, — я бы, ей-бог, за дальними калачами не гнался. Я бы в землю глубже зарылся, чтобы трактором с неё не спихнули.
Любы они были Пашуте, но уже он далеко от них оторвался. И было такое ощущение, будто минуты, как двугривенные, цокают по асфальту, выпадая из прорехи в кармане.
— Всё же я тебя до конца не разберу, Павел Данилыч, — с несвойственным ему глубокомыслием заметил Владик Шпунтов. — Ты в определённое место едешь или просто так, по свету пошататься?
— К тётке, я же объяснял.
— Но если… — Тут вернулась в комнату Вильямина. Шпунтов ей втайне симпатизировал, потому забыл начатую мысль. Она теперь изображала деву скорбящую, и это ей очень шло. В печали и любил её Пашута, а когда она рот открывала, обычно приходил в недоумение. Он ей как-то посоветовал для благополучного устройства судьбы прикинуться глухонемой.
Друзья разошлись рано, расстроенные. Удачи ему пожелали без настроения. Шпунтов, выпендриваясь перед Вильяминой, ввернул-таки напоследок срамную шутку. Но Пашуте это было уже безразлично.
Всё же последнее, что он увёз из Москвы, как голубку за пазухой, были её, Вильямины, горькие, бредовые слова: «Не уезжай, любимый! Как я без тебя?» Впрочем, он представлял, как она без него обойдётся. О да! Такая не завянет до срока.
В Риге Пашута проболтался два дня. Город ему понравился. По-зимнему задубелый, он обволакивал чужака ледяным спокойствием древней тайны. Ночью, стоя перед собором, Пашута чуял, как монотонно бьётся каменное сердце Риги. От этого могильного стука невозможно было укрыться, вдобавок старые, тугие улочки грозили перехлестнуть горло смертельной удавкой. Но это было прекрасно. Суетное одиночество Пашуты, соприкоснувшись с угрюмой насупленностью вечных стен, стушевалось. Он с облегчением вздохнул, ощутив, что страсть, погнавшая его по земле, имеет предел, а этот город, пренебрежительно взирающий окрест, вечен, как дыхание звёзд.
Другим вечером он очнулся на центральной улице, где гуляло много людей, было шумно и празднично, и здесь с ним произошло маленькое приключение. У входа в ресторан мельтешила группа парней и с ними две девчушки из тех, на которых Пашута всегда издали любовался. Этим шикарным девчушкам и в Москве, и в Риге было, казалось, одинаково по шестнадцать лет, они вызывали в нём томление по чему-то несбывшемуся, чему теперь уж и не суждено сбыться. Во времена его юности вроде бы ещё не было таких девчонок, независимых, глядящих без робости, смеющихся дерзко. Они ставили его в тупик. Они по земле ходили так, будто она их отталкивала. Красиво ходили, с амбицией.
И вот от этой группки, что толклась у ресторана, отделилась именно такая девушка, подбежала к Пашуте и взяла его за руку.
— Тебе чего, дочка? Обозналась? — спросил Пашута ласково, пожимая тёплую, сухую ручонку.
— Дяденька, проводите до угла!
В уверенном высоком голосе — нетерпение.
— Угу, — буркнул Пашута, не успев толком её разглядеть. Что-то пушистое и симпатичное уставилось на него двумя слепящими точками.
Она подхватила его под локоть, пританцовывая, пошла рядом.
— Обижают? — спросил Пашута.
— Надоели, подонки!
Пашута прикинул, что до угла близко.
— Тебя как зовут? Гуляем всё же, а не познакомились.
Девица фыркнула:
— Варенька. А тебя?
— Павлуша… Если тебя кто обидел, скажи. Заступлюсь.
— Заступничек, — чуть отодвинувшись, окинула его ехидным взглядом, и он пожалел, что на нём не модное пальтецо. — От таких заступничков как раз спасенья нет.
— Тебе сколько лет?
— Девятнадцать. А что?
— Уж очень бойкая.
— Это тебе показалось, Павлуша. Я простушка… Всё, финиш. Дальше сама побегу.
— А если бы, к примеру…
— Никаких примеров, Павлуша. Спасибо и прощай!
На миг прихватила грешным пожатьем его ладонь, скользнула в проулок, канула в чернильной мгле. Пашута даже головой крутнул: не наваждение ли было? Часа через два добрался до третьеразрядной гостиницы, где удалось снять койку, и всю ночь ему снились странные, трепетные сны. Он не жалел, что покинул Москву.
Улен, юный повелитель леса, открыл глаза в кромешной тьме, и почудилось ему, что он вовсе не спал. Так с ним часто бывало. Грань между бодрствованием и сном была слишком зыбкой, чтобы её уловить. Но иногда во сне усиливалось чувство опасности, развитое у него так же, как слух и зрение, и тогда он просыпался со стоном, подобным рычанию. В просторной землянке-норе, где он жил, нависла ознобная глиняная тишина, нарушаемая лишь шорохами в кротовых ходах. Узкий лаз наружу, занавешенный плетёной циновкой, отсвечивал серым пятном. С тех пор, как ранней зимой он схоронил мать, тридцатилетнюю старуху, вид этого пятна вызывал в нём мучительную тоску. Мать истаяла за несколько дней от неведомой злой болезни. Улен прозевал её исчезновение, и это было обидно. На рассвете он увидел, что мать застряла во входной дыре, точно хотела напоследок глотнуть чистого воздуха, да сумела высунуть наружу только голову и плечи. Он не понимал, почему она не попрощалась с ним и не сказала утешительных слов, которые обыкновенно оставляют близким, отправляясь в страну духов. Может, она не простила ему, что он не сходил за колдуном в дальнее сельбище. Но он не верил колдуну, а верил старому Колоду, умиравшему уже дважды: один раз после схватки с медведем, от свирепых ран, а второй — от голода в лютую, долгую зиму. Колод сказал ему, что колдун Рива ловкий обманщик. Как птица, парящая в небе, не властна над небесами, так человеку не дано повелевать тайнами жизни и смерти. А колдун Рива такой же человек, как любой другой, только хитрый и злой. Как и все, он помрёт в свой черёд. Но в ином мире ему придётся отвечать за глумление над соплеменниками. Это были опасные, смелые речи. Но старый охотник, одолевший две смерти, глядел в будущее с лукавой улыбкой и по сторонам озирался лишь из опасения за юного Улена, к которому привязался сердцем. Щедро делился с ним охотничьими секретами и гордился учеником. Семнадцатилетний юноша знал повадки лесных обитателей, пожалуй, не хуже учителя. Природа наделила Улена сметливым умом и неутомимостью гибкого тела, но обладал он и такими качествами, какие обыкновенно приходят лишь с возрастом, — спокойным мужеством и терпением. «Ты долго будешь жить, мальчик, — предрекал ему Колод в добрую минуту. — Я рад за тебя», — и делал пальцами предупредительные знаки, дабы не сглазить собственное пророчество. Улен и сам надеялся на долгую жизнь. Он не ведал своего предназначения в этом мире, но зачем умирать, когда столько неги в мареве лета, так вкусно мясо, испечённое на углях, и так загадочно-манящи взгляды девушек.
Из всех неугомонных и дерзких Улен выделял одну, желтоглазую Млаву, дочь охотника, четырнадцатилетнюю жрицу любви. Он преследовал её, крадучись за кустами, когда она спускалась к реке; припадал к земле, умирая от сладостного напряжения, — так выслеживают молодую олениху, чтобы в ослепительный миг вонзить ей в горло точную стрелу. О, как тягуча и горяча оленья кровь, если втянуть в рот вену, вспоротую острым каменным осколком!
Горделивая Млава, встречаясь с ним взглядом, никогда не отводила глаз, победительно улыбалась, насылая на него колдовскую оторопь. В её жёлтых очах метались пожары. Она не собиралась опалить его до смерти, но и не обещала поблажки. Когда он впервые подошёл к ней в лесу и попытался взять за руку, презрительно повела плечами, предостерегла:
— Ой, Улен!
Он прямо спросил:
— Ты будешь со мной?
— Чтобы сосать от голода лапу? — засмеялась она. И убежала. Она дала понять, что не считает его взрослым. Это его не обидело. Женщины часто говорят не то, что думают, — так уверял мудрый Колод. За пустыми словами они прячут истинные желания. Он подождёт немного. Млава едва приблизилась к той поре, когда женщина может соединиться с мужчиной в нерасторжимую пару. Но ему очень хотелось заручиться её обещанием.
Улен потянулся, сминая в мышцах набрякшую за ночь немоту. И тут же голод, дотоле дремавший, полногласно заявил о себе, достал до горла щекочущей лапкой, и Улен широко зевнул. Видение гибкой Млавы отступило в сумеречную тень. «Пора, — подумал Улен, — а то старик будет ругаться».
Не дойдя до землянки Колода, он затеял игру, превратясь в крадущуюся рысь, распластался на земле и пополз, но как всегда ему не удалось провести великого охотника. Только он нацелился победно ввалиться в отверстый лаз, как его остановил насмешливый голос:
— Слышу, слышу, мальчик! Будешь так шуметь, не видать нам нынче добычи.
— Леший с тобой, — выругался Улен, по-настоящему разозлясь. — Когда же ты спишь, Колод? Или ты никогда не спишь?
Колод выкатил из землянки своё короткое, мощное туловище, встряхнулся, как мокрый пёс, опустился на брёвнышко.
— Или спать, или жить, Улен. Запомни это.
— Но когда-нибудь я застану тебя врасплох.
— Значит, я буду уже мёртв.
Улен улыбнулся учителю, чувствуя, как с души опадает хмарь. Рядом с Колодом ему было спокойно, как возле костра.
— Хочешь поесть? — спросил старик равнодушно.
— Нет.
— А вчера ты ел?
— Да, — соврал Улен.
— Тогда уходим.
— Я готов.
Улен на глазах учителя опоясался верёвкой, на которой болтался короткий тесак с деревянной ручкой и смертельным, железным жалом — его гордость, его сокровище. Перекинул на спину лук, подняв его с земли. Маленькая минутка торжества: Колод не заметил, что он пришёл оружный.
Старик присвистнул, и из туманного рассвета, как из бездны, возник пёс Анар. Странное это было существо, умное, грозное. Его мало кто видел среди бела дня, и люди сельбища грозились его убить, подозревая в нём злую, оборотную силу. Анар был чёрен, как ночь, с одним ярко-белым пятном на груди, молчалив и беспощаден. Кроме Колода никого не признавал, да и к тому редко приближался на расстояние вытянутой руки. К Улену пёс привык, но иногда давал понять, что юноша опасно заблуждается, если полагает, что имеет над ним какую-то власть. Последний случай был особенно поучителен. Улену изредка удавалось потрепать пса по холке, тот ощетинивался, наливался утробным рыком и важно отступал, сбросив человечью руку презрительным движением головы. Охотник предупреждал Улена, что добром забава не кончится. Но юношу смешили пренебрежительные гримасы зверя, да и самолюбие его было задето: на что он годится, если не умеет приручить собаку. И вот он наткнулся на Анара, дремавшего под кустом неподалёку от реки. Осторожно приблизился и заговорил с собакой. «Пойдём, — позвал Улен, — пойдём, дружище, искупаемся. Ты погляди, какая жара». Пёс повёл на него желудёвыми глазами, прося оставить в покое. И тогда Улен решился на дерзкий шаг. Крепко прихватил пса за загривок, приподнял и потащил за собой. Анар не упирался и не рычал, а был точно в столбняке. Возможно, впервые в жизни столкнулся со столь вопиющей человеческой наглостью. Улен отпустил собачий загривок и дружелюбно расхохотался: ну что, мол, видишь, ничего страшного. Коротким неуловимым движением Анар развернул туловище и полоснул обидчика клыками, рассадив ему руку от локтя до кисти. Удивительная реакция спасла Улена, в последний миг он уклонился чуть в сторону, а то, пожалуй, кость хрустнула бы в собачьих зубах, как сухая веточка. Скакнув, он загрёб в руку камень, замахнулся. Пёс собрался в пружину, готовый к отпору. Желудёвый взгляд искрился издёвкой. Улен смирил глупую злобу.
— Хорошо, — сказал миролюбиво, — я виноват сам. Но я не хотел тебя обидеть.
Отшвырнул далеко камень, пошёл прочь. Оглянувшись, поразился: зверь брёл за ним как-то неуклюже, подламывая задние лапы и вроде бы даже скуля.
Рука заживала неделю. Колод ему не сочувствовал. Но юноша и не искал сочувствия, он хотел понять, стоило ли всё же отплатить Анару за коварное нападение. Колод, насупясь, сказал, что да, собаке надо вбивать в башку уважение к человеку, который с ней охотится. Но с Анаром — иное.
— Ты его изувечишь, — сказал Колод, — или он тебя. И всё. Анар — особенный пёс.
— Да.
— Он горд, ему трудно жить.
— Я хочу, чтобы он меня любил.
— Любовь можно взять силой, но ведь это — Анар.
Несколько дней пёс избегал Улена, возможно, опасаясь возмездия. Издали взглядывал на него с выражением крайнего недоумения.
Сегодня они собирались не на обычную охоту. Им предстояло совершить то, что, может быть, было им не по силам. Анар чуял это не хуже, чем люди, потому против обыкновения присел рядом с Колодом, грустя.
— Погладь его, — кивнул охотник. Улен послушно опустил руку на собачью спину. По телу Анара прокатилась грозная дрожь, но он не рыкнул. Осторожно Улен провёл от шеи до хвоста, чувствуя, как из шерсти впиваются в ладонь холодные искры.
— Хватит, — предостерёг Колод.
Когда уже ступали лесом — Улен впереди, Колод чуть сзади, — юноша всё ещё нёс в груди радость примирения с собакой.
Колод был мрачен. Идти в эту пору на медведя, сразиться с ним их вынудила необходимость, но ведь это значило в который раз дерзко испытывать терпение звёзд. А оно не беспредельно. Бросать вызов судьбе свойственно юности, которая не видит дальше своего носа, либо старости, утратившей вкус к жизни. Колод раскаивался, что увлёк за собой Улена: были знаки, препятствующие начинанию, но он пренебрёг ими. Анар напал на юношу — это не случайность. Ничто не происходит без причины, долгие годы понадобились Колоду, чтобы понять это. Собака предостерегла хозяина: не трогай мальчика, дай ему возмужать, он не внял ей. Юноша стал ему ближе, чем родной сын, которого у него не было, а его собственные силы близки к исходу. Холод вечности подкатывает к сердцу, и никак не избыть ночную тяжесть в груди. Когда он умрёт, кто поможет Улену, кто научит его тайнам тропы и бытия? Люди коварны, их единит страх перед общей опасностью, но при дележе добычи они охотно избавляются от лишнего рта. Надо накопить в себе силу и таить её про запас, как хранят вяленое мясо, чтобы противостоять неожиданностям. Улен доверчив, смел и неопытен и успел нажить себе врагов. Сам Богол, повелитель душ, относится к нему насторожённо. А что нужно от Улена старому упырю? Богол пережил трёх жён, а теперь заглядывается на юную Млаву, предвкушая, как своей кровью и дыханием она согреет его одряхлевшую плоть. И он легко получит её, если захочет. Отец Млавы давно живёт чужой милостью, и это загадка, как он до сих пор сохранился на земле. Ему сорок зим, а по виду — сто. Его мало кто помнит по имени — Раки, а больше окликают Горбуном. Недуг, который наслал на него Рива, ослепил его, искорёжил руки и ноги, расплющил туловище. Он отдаст Млаву вождю, когда тот повелит, и будет прав, потому что жилище Богола самое надежное место для девушки, которую некому защитить от напастей. Но он с радостью отдал бы её Улену, если бы мог разглядеть слепыми очами, какое будущее ждёт молодого воина. И вот откуда грозит беда: как только откроется, что Улен встал поперёк пути Боголу, за его жизнь нельзя будет выменять и обломка стрелы.
Убить медведя перед снегами, когда он зевает от скуки, трудно, но всё же намного легче, чем отобрать девушку у Богола, всеведущего человека, которому ничто не свято. За ним духи лесные, и за ним племя. Он не остерегается пролитой крови, как и его старинный собрат — колдун Рива. Что для них — Улен? Пушинка, её можно сдуть с ладони, не открывая рта.
Хорошо бы взять медведя сегодня, думал Колод, и тем выведать: сопутствует ли им удача. Одолевать его придётся в честной борьбе, без хитростей и ловушек. Такой урок юноше необходим, он укрепит веру в себя. Потом он, Колод, обучит его, как утаить часть добычи, не поступившись достоинством воина. Улен, как дитя, несведущ в сокровенных и тёмных сторонах жизни. Колод сам оберегал его, дабы не надорвать легковерное сердце чрезмерным напряжением. Испытания, которые выпадают человеку, пока он растёт, должны чередоваться. Мускулы и воля укрепляются в лишениях плоти, в голоде и долгих походах, ум утончается в приобщении к обманам. Другой науки нет. Многие люди подобны безмозглым суркам оттого, что не ведают иных желаний, кроме желания ублажить чрево. Но такие долго не живут.
Улен подал знак, что они пришли туда, где владыка — медведь. Лицо его выражало счастливое предвкушение — и ничего более. Чёрной тенью выметнулся из чащи Анар. Колод обвёл печальным взглядом верхушки деревьев — будет ли ещё случай на них любоваться? — усмехнулся Улену.
— Он там, — ткнул перстом. — Ждать недолго. Ты готов, мальчик?
— Готов, учитель.
Анар пренебрежительно фыркнул. Ему не по душе были любые затяжки.
Пёс первым, как заведено, бросился на медведя, которого они обнаружили на светлой полянке, неподалёку от сорочьего озера. Они тихо подкрались, зверь их не учуял, тёрся боком о дуб, разнежился и не успел отмахнуть вонзившуюся ему в бедро чёрную молнию. Анар, куснув, мгновенно отвалился от медведя, сбросил пену с пасти и раскололся в свирепом лае, какого Улен никогда прежде не слышал. Будто вся ненависть мира выплеснулась в кошмарных звуках, и медведь с тупым недоумением едва поспевал следить за диковинными прыжками обидчика. Он и охотников приметил, о чём известил осторожным рыком. Колод, половчее прихватив рогатину, попёр к зверю напрямик. Улен держал правее, приглядывал место, где встать посуше, поровнее, дабы нога не оскользнулась. Анар, видя их манёвр, удвоил ярость, хотя, казалось, это было немыслимо, ещё раза два успел прихватить медведя за мяса, но и косолапый не дремал. От его ловкого тычка нёс перекувырнулся в воздухе, точно невесомый, и на миг подавился хрипом.
Медведь был огромен. Он был уверен в своём богатырстве и больше удивился нападению, чем испугался, настоящая злоба в нём ещё не скопилась. Пронзительные чёрные глазки выражали лишь раздражение. Вековое дерево, когда он об него опёрся, жалобно скрипнуло. Солнце покатилось ему в морду, он отмахнулся от него, как от блестящей мухи. Колод упёрся рогатиной в медвежье брюхо, поднатужился, и в тот миг, когда зверь, играючи, переломил палку, стремительное, точное копьё вонзилось ему в глаз. Жуткий рёв перекрыл все звуки и восторжествовал над лесом. Анар в долгом прыжке сомкнул челюсти на загривке медведя и повис на мохнатой туше, болтаясь, как мочало.
Сплелись в смертельной схватке человек, собака и медведь, покатились по поляне, разбрасывая по сторонам ошметья шерсти и крови. Крутящийся, воющий ком раздувался на глазах ошеломлённого Улена, окутываясь сизым паром. Страшная явь обрушилась на тихую поляну. Смерть готовилась нажраться до отвала. Всё же Улен подстерёг миг, когда из вихря боли проглянуло тёмной звездой медвежье брюхо, впихнул туда тесак и, ломая руку непомерной тяжестью, рассёк жилистую массу. Удача вела его удар. Медведь задохнулся от нежданной, коварной слабости и разомкнул объятия.
Старый охотник отвалился на траву и отполз в сторону. Анар по-прежнему болтался на медвежьем хребте, с полузакрытыми очами, подрагивая лапами, будто отряхивая с них воду. Медведь, корчась на боку, заботливо пытался затолкать обратно в брюхо алый сгусток кишок. Это ему не удавалось, и горькая прощальная слезинка выкатилась из уцелевшего потухающего ока. Он попробовал достать лапой убийцу, но Улен отступил, и медведь, тяжело вздохнув, улёгся поудобнее умирать.
Много крови натекло вокруг Колода, и он как-то сиротливо подвернул под себя ноги.
— Ты живой? — спросил Улен, склонясь над учителем.
Колод разлепил веки и увидел море ветвей над собой.
— Не знаю, надолго ли… Где Анар?
Улен расцепил собачьи челюсти, забитые шерстью, снял его с медведя и поднёс к старику. Когда опускал, пёс лизнул юношу в губы горячим языком.
— Полежи, — сказал Улен растроганно. — Отдохни.
У Колода ноги были переломаны или выбиты из суставов. С помощью Улена он попытался встать, но не смог. «Выходит, то была последняя охота», — подумал он. Но не опечалился. В крутые мгновения, когда железная сила швыряла его по поляне, он уже распрощался с белым светом, а вот поди ж ты — снова видит солнышко и лик Улена — разве это не радость. Все живы, а медведь сдох. Это доброе предзнаменование.
Улен рассёк тушу и вынул дымящуюся медвежью печень. Они все трое насытились до изнеможения, потом подремали, угревшись под высоким солнцем. Вороньё кружило над ними, орало, спускаясь бесстрашно всё ниже. Очумели дерзкие птицы от предвкушения обильного пира. Анар поднялся на свои четыре лапы, покачался, утверждаясь в нерастраченной крепости, сипло, на пробу, рыкнул в небо и с сомнением покосился на хозяина: не выгляжу ли я, дескать, дурнем, связавшись с летучими тварями. Но Колод его одобрил:
— Сторожи, Анар, сторожи. Как бы мясо не уволокли в небо.
Улен, потянувшись, спросил:
— Как же мы домой доберёмся, коли ты встать не можешь?
— Домой можно и катом, — обнадёжил охотник.
Пашута недели две жил на хуторе у Раймуна Мальтуса, обогрелся, опамятовался. В тихую скважину его забросила судьба. Хутор — двухэтажный дом, островерхий, с пристройками и просторным двором — примостился возле соснового взгорья, в километре от шоссе, точно обронённая память об ушедших временах. В белом зимнем колючем пространстве только заиндевелые электропровода связывали хутор с обитаемым миром. И хозяин — месту под стать, нелюдимый, диковатый, даже по обличью смурной — будто с двумя растрёпанными рыжими бородами — одна где ей положено, а вторая на голове торчит ввысь золотым снопом. Поначалу Пашута посчитал его тупым жуком-трудягой, но куда как ошибся. У Раймуна своя философия, которую он расточал в присловьях. Почёсывая кирпичную щеку, изрекал, к примеру, так: все люди — скоты, нажрались и скачут, заболеют — плачут. Или: человек не оттого плох, что впопыхах живёт, а оттого, что помирает, не успев родиться. Но такие затейливые фразы Раймун позволял себе редко, когда был в духе, обыкновенно отделывался маловразумительным бурчанием: «Да уж…», «куда там…», «ну да ещё, буду я…» Пашута вселился к нему то ли работником на харчи, то ли на зиму постояльцем. При первой встрече, когда морозным утром Пашута постучал железной подвеской в дверь, чудом миновав двух коренастых овчарок, посаженных на длинные цепи, Раймун отнёсся к нему как к шпиону. Долго, не пуская дальше порога, изучал «мандат», выданный проводницей в поезде. Заломив допотопные очки па лоб, спросил:
— А кто такая эта Настя?
Пашута озадачился.
— Как же? Сестра ваша двоюродная. По-научному — кузина. Забыли разве?
— Нету у меня сестёр, парень… Ну, а тебе она кто?
— Благодетельница моя… От гибели спасла человеческим сочувствием и лаской.
Они померились с Раймуном взглядами, как толчками.
— И зачем она тебя прислала?
— Сказала, вам работник нужен для помощи по хозяйству.
— А чего ты умеешь?
— Всё умею, — Пашута скромно потупился.
Хозяин усмехнулся, вовсе снял с себя очки и сделал загадочный вывод:
— Значит, от тюрьмы спасаешься, парень. И меня хочешь под монастырь подвесть. Настена вечно якшается с разным отребьем.
Пашута отпираться не стал, понял, это лишнее.
— Не тюрьмы страшусь, оговора. Злой язык опасней пистолета. Но вам, любезный хозяин, со мной никаких хлопот не будет. В крайнем случае и вашу любую вину на себя возьму.
Раймуну ответ гостя понравился, и он пустил его в дом. Поселил в небольшой комнатке, опрятной и светлой, где стояли широкая деревянная кровать и старинный шкаф с резьбой и инкрустацией. В этой комнатке ночами Пашута спал так сладко, как в далёкой юности, когда сон нисходит звонким дурманным маревом.
На выходные из города приезжала племянница Раймуна, молодая женщина с сокрушительным именем Лилиан, уменьшительно — Лялька или Лили. Статная, с тяжёлой поступью, пышнотелая, она была схожа с родным дядей, богатырского сложения мужчиной, но характером — общительная, приветливая — пошла, видно, в иную породу. Когда Раймуну надоедало её птичье щебетанье, он брюзгливо изрекал:
— В кого ты только уродилась, беспутная.
Симпатия, которой она с первых минут знакомства прониклась к несчастному, по её мнению, постояльцу, быстро приняла легкомысленный оттенок. Она брала его за руку, когда о чем-нибудь спрашивала, невзначай прижималась литым бедром и явно манила смеющимся взглядом куда-то за пределы хуторского хозяйства. Обескураженный простотой, с которой она предлагала ему благодать, Пашута уже в первый день сумел разок-другой крепко притиснуть её в сенях. Но это с ним произошло как бы помимо его воли, и Лилиан, дурашливо вырываясь, с томительным вздохом попеняла:
— Рази так можно, Павел Данилыч? У меня ведь муж в городе есть.
Но в том-то и штука, что как раз на ту пору мужа у неё не имелось. Это была загадочная история. Супруг Лилиан, по её словам, известный в городе монтажник-верхолаз, мужчина отчаянного темперамента и храбрости, бесследно исчез перед ноябрьскими праздниками. Причём пропал дважды. Перед тем по городу поползли панические слухи, будто в подвале какого-то дома нашли истерзанную и убитую семилетнюю девочку. Такие слухи в городе возникают время от времени, как эпидемия, им мало кто верит, но все ужасаются и стараются оберечь детей от возможного злодея. Говорили, что это проделки маньяка, который сбежал из сумасшедшего дома в Москве, а теперь ему объявлен розыск по всей стране. Слух слухом, а по вечерам на тихих улицах дежурили усиленные наряды дружинников и заботливые мамаши с воплями загоняли своих крохотулек по домам. Возвращавшиеся с ночной смены рабочие поймали подозрительного путника, профилактически его отдубасили, но в отделении выяснилось, что это всего лишь командированный из Риги, заплутавший после незатейливого любовного свидания. Этот случай вызвал в публике новую вспышку истерии. За ужином Лилиан, как чувствовала, умоляла мужа быть на улицах поосмотрительнее и не шляться до ночи, как он взял моду последнее время, якобы уходя к приятелям сразиться в преферанс. Муж её высмеял, дескать, он уже не мальчик, чтобы опасаться неведомого злодея. Но в тот вечер на всякий случай положил в карман складной нож. И пропал. Но не безвозвратно. Три дня его нигде не было, ни на работе, ни дома. Лилиан пошла в милицию и заявила об исчезновении мужа. В отделении дежурил сержант, который, оказывается, знал её мужа. Он попытался её утешить.
— Кому он нужен, твой бугай? Ты что? В прошлом году, когда его из пивной забирали, троих наших ребят раскидал. Во — до сих пор зуб качается. А ты говоришь — пропал! Погоди, объявится. Такие не пропадают.
— А где же он сейчас?
— Может, у родственников?
— Нет у него родственников. Он с Кубани.
Сержант глубоко задумался, и хотя у него были кое-какие предположения, он предпочёл ими не делиться. Пообещал только принять меры. Этой фразы Лилиан не поняла и вернулась домой в горе и недоумении.
Образованный сосед из третьего подъезда — по красноречивому намёку Лилиан, её тайный воздыхатель, — посоветовал дать объявление в газету. И предложил помочь составить это объявление. Но давать его не потребовалось. Как раз когда они с соседом, склонившись над кухонным столом, мороковали, как поскладнее написать, муж и вернулся. Причём вошёл в квартиру неслышно, как призрак. Первым делом он вышвырнул учёного соседа за дверь, а потом сел на стульчик у вешалки и точно онемел. Тщетно Лилиан приступала к нему с расспросами, он только пыхтел, набычась. А когда она попыталась приласкать его по-супружески, так её отпихнул, что она летела через весь коридор до самой кухни.
Пашута отчётливо представил себе летящую по коридору шестипудовую Лилиан и в этом месте рассказа непочтительно хмыкнул.
Лилиан вспомнила, как ей было очень страшно, потому что муж был как бы не живой и не мёртвый. И не пьяный. А словно погруженный в жуткую думу, которая его сковала. Раньше он никогда не сидел в коридоре под вешалкой. И не молчал так упорно. Наверное, целый час так прошёл, кошмарный час.
А потом он пропал вторично. Вот только что был — и нет его. Испарился. С тех пор второй месяц минул…
— Ну как это испарился? — допытывался заинтригованный Пашута. — Так не бывает. Ну что он — встал, пошёл к двери, открыл дверь… Так ведь?
— Нет. Сидел — и всё. Он ростом до потолка, я бы заметила, как он встал.
— Погоди, Лилиан. Может, тебе это привиделось, приснилось?
— Да, привиделось… А как же сосед? Он на другой день жаловался, у него весь бок вздулся. Хотел на моего в суд подавать за оскорбление личности, да уж не на кого было подавать.
Лилиан глядела безмятежно, коричневые глаза туманом подёрнуты. Поди разбери, что там в глубине прячется. От ужаса тесно прижалась к Пашуте, и он утешающе погладил её по спине.
— Найду я тебе мужа, не волнуйся. Из-под земли выну, а найду. Я на пропащих людей самый главный розыскник по Союзу. С делами управлюсь и приеду к тебе искать.
Но он всё-таки ей не поверил до конца и пошёл узнать правду к Раймуну. Тот и слышать не хотел о свояке, лишь скособочил диковинную гримасу, выражавшую запредельное презрение, а когда понял, что Пашута добром не отстанет, изрёк очередную мудрость: род, мол, человеческий погибает во смраде, но жалеть не о чем, туда ему и дорога, раз такие твари, как его свояк, почитаются за людей.
— Чем же он так плох? — удивился Пашута.
Выяснилось, опять же после долгих расспросов, что Раймун видел своего родича лишь раз, давным-давно, когда тот приезжал представляться, в качестве жениха и в застолье нажрался водки до изумления, переколотил полдома посуды и напугал до смерти козла Григория, пытаясь надоить у него молока на похмелку. Хорошо хоть козёл Григорий, животное разумное, в отличие от свояка, сумел удачно подсадить ему в бок рогами, после чего вплоть до отъезда свояк валялся в постели и стонал. Козёл Григорий не пережил унижения и через три месяца сдох, и этого Раймун не простит Лилькиному дураку по гроб жизни.
— Пропал он или нет, — сказал Пашута, — вот что меня интересует в текущий момент.
— Пропал, как же… Коли б такие люди сами по себе пропадали, давно рай бы на земле наступил. А чего-то пока всё к худшему идёт.
— Лилиан уверяет, пропал будто.
— Лялька беспутная, её слушать нечего. Сама небось его и спровадила. Погоди, парень, ты ещё с ней намаешься.
— Почему я?
— А то я слепой, не вижу, как жмёшься. Ты лучше спроси, почему у ней дитя нету. Вот тебе загадка. Рази может быть, чтобы у такой здоровой тёлки дитя не было? Значит, тайная порча в ней. Мне-то её жалко, своя всё же кровь, а то давно бы пришиб вот этой кувалдой. Таких, как Лялька да её мужик, топить надобно, пока слепые. Сорняки это. Без их род бы человечий враз окреп.
Видя, что Раймун уклонился в любимую философию, Пашута задал ему такой вопрос:
— Скажите, добрый хозяин, а как вы определяете, кто сорняк, а кто нет?
Раймун отложил в сторону кувалду, которой правил стену в сарае.
— Примет хватает. По повадке можно судить. Но боле всего по труду. Как человек работает, такой он и в натуре. Вот ты хоть и скрываешься от правосудия, но от работы не отлыниваешь, я приметил. Выходит, не вовсе ты пустоцвет. А то уж, поверь, этой самой кувалдой…
— Слыхали, — перебил Пашута, — про кувалду. Но разве Лилиан отлынивает? Да она самая работящая женщина, минуты без дела не сидит. А вы из неё вообще рабыню сделали.
— То-то и оно — рабыня. По принуждению чего хошь исполнит. А потребности нету. Дай ей волю, завалится на перину и будет дрыхнуть с утра до ночи. Ничего, скоро сам разберёшься, какая радость тебе улыбнулась. Моё дело сторона.
Пашута пошёл было прочь, не видя проку в продолжении беседы, но Раймун его окликнул:
— Слышь, парень… Хотел давно тебя упредить. Коли милиция нагрянет, я тебе не укрывальщик, не надейся. Но и грех на душу брать неохота. Потому тебе мой совет. Видел, за отхожим местом яма приготовлена для перегноя? Ежели её сверху досочками укрепить, землицей присыпать — хорошая нора выйдет. Постели чего помягче — вот тебе и убежище. День-другой всегда отсидишься. А мне чего? С меня спрос невелик. Мало ли кто в яме окопался. За всеми не уследишь.
Работы на хуторе было невпроворот. Раймун и сам не сидел сложа руки, но был он из породы копунов. Выскрёбывал какую-нибудь хозяйственную малость до полной тщательности, зато про всё остальное напрочь мог забыть. Пашута и скот обихаживал — на хуторе корова была Дуня, и козы, и птица, — и снег расчищал, и еду готовил — всё делал в охотку, с удовольствием, давно истосковался по немудрящей крестьянской работе, а был к ней привычен. Но покорил он Раймуна не этим. В доме со стен свисали уродливые электропровода, розетки торчали раскуроченные, антенна на крыше болталась на соплях, и всё это хозяйство, к которому Раймун не решался прикоснуться, испытывая нутряной страх перед электричеством, сильно егo удручало своей неухоженностью. Его эстетическое чувство страдало. Пашута за два дня навёл порядок. Вогнал розетки в пазы, убрал оголённую электрическую срамоту, укрепил антенну и добился чистейшего изображения на экране старенького телевизора «Темп». Тогда, видно, и посетила восхищённого Раймуна мысль об удобной мусорной яме, где можно укрыть мастерового человека от беды.
По субботам и воскресеньям, когда на хутор приезжала Лилиан, сюда заглядывали и другие гости. Горькая уверенность Раймуна Мальтуса в обречённости рода людского счастливо уравновешивалась в его сознании животворной идеей передать хутор в надёжные руки, чтобы не маяться совестью на том свете. По осени уже пятый год Лилиан давала в газете объявление о продаже хутора, хотя сама была против нелепой затеи и даже не считала дядю вправе единолично распоряжаться родовой усадьбой. Но вскоре поняла: Раймун и не собирается продавать хутор, во всяком случае в ближайшее время, а просто придумал себе большую забаву, и дабы не ссориться с ним попусту и не выслушивать всякий раз рассуждение, что ему легче поджечь дом, чем оставить его на такую безмозглую дуру, которой ничего не нужно кроме мужика, она стала делать вид, что вполне разделяет его желание побыстрее избавиться от хутора.
Раймун был особенно доволен, когда покупатели приезжали издалека, аж из самой Риги. Встречал он всех одинаково любезно, а это стоило ему больших усилий, но, по мере того как осмотр дома и усадьбы приближался к концу, мрачнел, наливался желчью и постепенно входил в своё нормальное состояние разлада со всем миром. Тут обыкновенно подступал момент уговориться о цене, хотя бы предварительно, и Раймун заламывал несусветные суммы, в зависимости от его настроения колебавшиеся от ста тысяч до полумиллиона. Это был миг его торжества. Многие, естественно, пугались, услыхав непомерную цену, и, заглянув в пылавшие гневом очи бородатого дикаря, с миром отбывали: другие, напротив, сообразив, что их водят за нос, воодушевлялись и вступали с хозяином в безнадёжную перепалку. На глазах Пашуты Раймун выпроводил двух таких покупателей, мужа с женой из Юрмалы, попытавшихся качать права и даже лепетавших невнятные угрозы. Разъярённый хозяин вытолкал их за ограду чуть ли не взашей, крича вдогонку, чтобы они сперва узнали, на каком дереве булки растут, а уж после лезли на глаза добрым людям. Всё это грозное действо сопровождалось оглушительным лаем и воем овчарок, которые, казалось, сорвись они невзначай с цепи, немедленно разорвут в клочья незваных пришельцев. Кстати, впечатление это было обманчивым. Когда Пашута познакомился поближе с этими свирепейшими на вид псами, то с удивлением обнаружил, что это деликатнейшие создания, никому не желающие зла, правда, подверженные приступам меланхолии, перенятым скорее всего у своего неуравновешенного хозяина.
Гром и Грай их звали, были они в близком родстве, то ли братья, то ли отец и сын. Когда впервые, не предупредив, Раймун спустил их с цепи, Пашута решил, что настал его мученический конец, с таким утробным, чумным рыком они к нему рванулись. Но, вместо того чтобы его терзать, один из псов весело ткнулся носом ему в колено, а второй, повалившись на спину, со счастливым визжанием задрыгал в воздухе всеми четырьмя лапами. Они явно приглашали его поиграть. Пашута, смиряя сердечный ужас, потрепал ближнего пса по холке, чем вызвал у обоих новый взрыв восторга.
— Они что же, ручные? — обернулся к Раймуну.
— Подлые твари! — ответил тот оскорблённо. — Веришь ли, и бил их, и голодом морил, никак не могу озлобить. На тебя надеялся. У них на преступника особый задор должен быть, неукротимость. Так на вот тебе! Ишь, резвятся, оглоеды дурные!
В воскресенье поутру пожаловала покупательница: женщина преклонных лет и при ней девочка-подросток. Прикатили на лыжах два бледных городских цветка, даже морозец не сумел разукрасить их щёки. По облику они были так далеки от самой идеи покупки хутора, что Раймун, презрительно смерив парочку взглядом, тут же поручил их Пашуте. А Кирша рад любому свежему человеку. Тем более женщина ему приглянулась: деликатная, с нежным голосом. Она объяснила:
— Вот из-за неё, из-за Оленьки затеваемся. У неё лёгкие слабые. Врачи в один голос твердят — нужен свежий воздух, питание соответствующее.
— Да тут вроде везде свежий воздух, — Пашута обмахнул рукой Прибалтику, — от моря до пещер.
— Это правильно. И всё же не то. Вдобавок на нашей улице цементный завод. Миазмы, испарения. Как ветер подует — все кашляют. Никому нет спасения.
Оленька, пока они разговаривали, незаметно подобралась к собачьим будкам, откуда Гром и Грай следили за ней с напряжённым вниманием. Они не рычали и не лаяли. Обомлели от предвкушения неслыханной радости. Лишь бы девочка подошла поближе и осмелилась спустить их с цепей. Женщина поздно заметила, куда занесло её доченьку, вцепилась в Пашутину руку:
— Ольга, назад!
Куда там, балованная, видно, была девочка, но и отчаянная. Окрик её только подхлестнул. Она ловко разомкнула, нагнувшись, зажимы на ошейниках у собак, и через мгновение покатился по двору визжащий, лающий, огненно-рыжий, с мельканием белого девочкиного костюмчика клубок. Женщина, тяжко охнув, опустилась на снег. Пашута бережно поддержал её за плечи.
— Чего ж теперь делать, гражданочка, не волнуйтесь. Может, и обойдётся как-нибудь. Поиграют и разойдутся.
Клубок докатился, оставляя в снегу блескучую траншею, до дверей в дом, откуда как раз вышел на шум Раймун Мальтус. Брезгливая его гримаса вступила в вопиющее противоречие с сияющим зимним утром. Двумя точными пинками он вычленил из кучи сначала Грома, потом Грая. Девочка, сидя в снегу, безмятежно отряхнула костюмчик и сказала капризно:
— Ой, мама! Купим собачку? Я же сколько просила.
Пашута помог подняться постанывающей женщине, вовсе потерявшей дар речи. Гром и Грай с вожделением и тоской поглядывали на Оленьку, но не решались затеять свалку вторично, понимая, что хозяин им этого так просто не спустит. Раймун небрежно приказал:
— Двигай отсюда, мамаша, вместе со своей пигалицей. Нечего собак портить.
Женщина всё ещё была в полузабытьи:
— Ты жива ли, Оленька? Ты не ранена?
Девочка молча пристраивала лыжи к своим сапожкам.
Её худенькая фигурка, трогательно опущенные плечи, бледное личико с гримасой обиды — всё выражало отчаянную решимость.
— Пошли, мама. Пусть он нам не грубит.
Раймун Мальтус, привязав собак, стоял подбоченясь, попыхивая маленькой трубкой. О хуторе и разговору не было. Когда мать с дочкой дошли до ворот, Гром и Грай по-волчьи взвыли. Девочка обернулась, помахала им лыжной палкой.
— Хороших людей обидели, добрый хозяин, — попенял Пашута. — У девочки к тому же лёгкие больные. А какая бесстрашная.
Раймун сплюнул на снег:
— С такими торговаться — да лучше я дом спалю. Или вон этой дуре оставлю, твоей ухажёрке.
Лилиан, наблюдавшая всю сцену из окна, соизволила выйти во двор.
— Когда ты прав, дядя, я всегда за тебя. Ишь, фифа городская! А вы, Павел Данилыч, видно, за любой юбкой готовы устремиться.
— Такое устройство характера, — уклончиво ответил Пашута. — Всем женщинам сострадаю. Они слабые, хотя и коварные. А ваш упрёк, Лилиан, мне прискорбен. Я ведь вам мужа собираюсь отыскать, пропавшего без вести.
— Отыщи, отыщи, — буркнул Раймун. — Выломай кол из забора — самый лучший ей будет муж.
Они уж собирались обедать, Пашута такой борщ сварганил по армейским рецептам, от одного духа голова кружилась, но тут явился новый покупатель, очень серьёзный мужчина. Не на лыжах приехал, на такси.
Шуба на нём меховая, сапоги итальянские, дутые, шапка песцовая — целый магазин «Берёзка» вкатил во двор. Раймун дымом подавился, бросился гостю навстречу, как к родственнику долгожданному, сама угодливость. Пашута и Лилиан приготовились со стороны глядеть представление. Когда Раймун гостя мимо них проводил, тот ожёг женщину цепким взглядом, по-свойски пошутил:
— Ну, хозяин, деваху тоже продаёшь? Или это супруга твоя?
— В придачу даром бери, — ответил Раймун, руки радостно потирая. У покупателя из мехов темнеет личико хваткое, с кустиками бровок, с маленькими синими глазками, едкое, как луковица на срезе. Посмотришь — озноб по коже. Ох, важную персону принесло. Пока дом осматривали, он хозяина окончательно покорил, и Раймун — небывалый случай! — пригласил его отобедать. Гость не кочевряжился, послал Пашуту предупредить таксиста, что малость задержится. Распоряжение он отдал добродушно, но властно, тоном, который не предполагал возражений. Назвался гость Виссарионом, добавив с хохотком, что отчество им знать не обязательно, потому как жить вместе не придётся. Пашута шепнул Лилиан, чтобы та поостереглась откровенничать с приезжим человеком, больно он на поворотах скор. Лилиан предостережение пошло не впрок. За столом она сразу спросила, не видал ли где Виссарион её пропавшего мужа. Гость доброжелательно её расспросил, вник в ситуацию и девушку обнадёжил:
— Я тебе, красавица, телефончик оставлю. Будешь в городе — позвони. Обязательно разыщем твоего супруга, Не того, так другого. Поняла, нет?
Лилиан зарделась, ворохнула многозначительно литыми плечами и лихо опрокинула стаканчик сорокаградусной домашней настойки. Пашута, приревновав, крепко ущипнул её под столом за упругое бедро. От этой ласки Лилиан враз сомлела и, извинившись, ненадолго покинула застолье. Вернулась переодетая в своё лучшее и единственное вечернее платье — зелёное, с синими цветами по подолу, с громадным декольте. Заново разглядев это ликующее чудо природы, Виссарион сурово насупился. К концу обеда он сумел как-то так незаметно передвинуться, что притиснул Лилиан в угол кушетки. Вся эта интермедия немало потешила и Раймуна, и Пашуту. Они оба Лилиан знали, а гость не знал и уж за кого её принял — бог весть.
— Понравилось мне у вас, ребята, — басил Виссарион, не забывая опорожнять тарелку за тарелкой духмяного борща. — Хорошо у вас, аж сердце отмякло. Природа, мать её… Мы забывать стали, чем она пахнет. А она — тут. Красота, простор. Угодили вы мне, спасибо. Но и я вас при случае не забуду. Особо тебя, Ляля. Ты телефончик-то на память заучи, пригодится. Такие люди, как я, попусту языком не болтают.
— Вы на хуторе семьёй желаете осесть али как? — поинтересовался Раймун.
— Огляжусь сперва. Давно думу имел на воле обустроиться. При правильном подходе — это же золотое дно. Город ныне совсем обеднял на натуральный продукт. На рынок загляните — пучок редиски тридцать копеек. Кура — червонец. На клубничке да цветах умные люди за сезон на две машины собирают. Прежние власти землицу в разор ввели, теперь её, родимую, подымать заново надо. Ныне, как встарь, поклонись пониже, не бойся хребет согнуть — и сыт будешь, и одет. Да ещё как! Вы тут сослепу хозяйствуете, по старинной дремучести, а надобно потребу дня чуять, эксперимент вводить. Земля не обманет. Стократно за ласку воздаст. Только ты к ней с понятием подойди, не шустри. Эх, люди! Когда вы только жить научитесь.
— Это вы верно сказали, верно, — поддержал родную тему Раймун. — Сгнил род человечий на корню, и не будет ему поблажки. Атомных бомб настругали, а в собственном доме навести порядок ума не хватает. По городам в кучу сбились, от собственной вони задыхаются. Стадо двуногое! Другой раз подумаешь — кого жалеть? Вон Пашка телевизор починил, я вчера поглядел, чего показывают. Там с голоду подыхают, в другом месте газом травят, по улицам куда-то бегут сломя голову, горы огнём пышут. Всё кому-то грозят, точно с цепи сорвались. Псам моим покажи, от ужаса околеют. И этих людей жалеть?
Виссарион, сытый, довольный, ближе надвинувшись на притихшую Лилиан, веско заметил:
— Тут ты, братец, перегнул палку. Это у тебя от общей необразованности такое впечатление. Надо всё же разделять. Ты нас с ними не равняй, это будет политическая близорукость. Они нам бомбами грозят, это да, но не мы им. Наши люди повсеместно увлечены строительством лучшего будущего, только не знают, с какого конца за дело взяться. Говорильня пустая — от неё весь вред. Я тебе про что толкую? Человек с верного направления сбился, воспарил от земли в небесные выси. А человек не птица. То-то и оно. Теперь дано новое указание. Каждый должен свой собственный участок, где живёт, взрастить и обиходить. Тогда ты гражданин, а не трутень. Понятно говорю, нет?
— Выходит как? — заинтересовался Пашута. — Каждый человек обязан клубнику для рынка выращивать?
Виссарион ему улыбнулся с пониманием.
— Ты парень бедовый, я тебя сразу определил. Бедовые переиначивать ловки. Я тебе про клубнику для примера вспомнил. Суть не в том. Ты, допустим, клубнику ростишь, я ульи ставлю. Лялечка, конечно, цветы выхаживает, и всё это к обоюдному благу. Понял, нет? Главное, к земле придвинуться. Хозяина на землю вернуть — вот задача первейшая. А ты меня хочешь подковырнуть. Зря. Любителей подковыривать у нас всегда хватало из среды бездельников. Они настоящего хозяина и затуркали. Особенно те подковырщики, которые к власти пробились. Но нынче, тебе повторяю, время их кончилось.
Раймуну показалось, что Пашута чем-то обидел замечательного покупателя, он заметил с досадой:
— Вы на него, Виссарион, не сердитесь, мозги у него всё же городские, куриные. Да и молод ещё. Но как работник он справный, нам пригодится.
Однако и Мальтуса гость поставил на место:
— А ты, хозяин, городские мозги не хай. В городе много дельных людей. Там такие индивидуумы водятся, тебе и не снилось… А ты, значит, в работниках тут обретаешься? По какой же это надобности?
— От преступления он скрывается, — ответил за Пашуту окончательно сражённый Раймун. — Совершил преступление, а какое, не говорит. Совесть его мучит.
— Гм, бывает… — Виссарион с новым любопытством оглядел Пашуту, смущённо потупившегося. — Совесть есть понятие, привнесённое из религиозного суеверия. Обыкновенно человека мучит не она, а страх перед возмездием, иначе называемый раскаянием. Ну да это сложные материи, вам, возможно, не понять… Чего ж ты такого натворил, молодец, откройся. Легче будет. Меня можешь не опасаться, я в чужие дела не лезу, своих хватает.
Лилиан осмелилась вякнуть:
— Чего вы к нему пристали? Павел Данилович человек хороший, незапятнанный. Правда, Павел Данилыч?
Пашута ей улыбнулся с благодарностью, но ущипнуть уже не мог — Виссарион загораживал. Он её и урезонил:
— Ты, девушка, без нужды не вмешивайся, когда о серьёзном толкуют. Твоё разумение женское, оно из чрева идёт и для опыта жизни цены не имеет.
Пашута сказал:
— Всё-таки с клубникой полной ясности нету. Допустим, вы её будете выращивать, Раймун тоже, другой-третий, Лилиан цветами займётся, а деньжат, понятно, на этом можно заколотить, раз уж время пришло настоящих хозяев. Ну, а кто же будет иной продукт производить, который для рынка, для продажи не выгоден? Одной клубникой сыт не будешь… И ещё… Вы хутор покупаете и прочее, а как быть тем, у кого ни хутора, ни денег, тем же городским труженикам, которые на зарплату живут? Им, значит, прозябать и на вашу клубничку издали любоваться?
— Эк его на клубнике заклинило, — усмехнулся Виссарион. — А ведь я знаю, за что ты пострадал и почему от следствия скрываешься. Догадался, представь себе.
— За что же?
— За зависть, молодой человек, за зависть. Позавидовал кому-нибудь, кто лучше тебя жил, да и решил справедливость кулаком уравнять. Разве нет? Эх, ребята, зависть нас всех губит. Не можем мы равнодушно стерпеть, если кто красивее нас на свете устроился. А кто бездельник, тот самый первый завистник. Ему всё кажется, что другим пироги в рот с неба сыплются… Уразумей ты, человече, в каком обществе живём. Оно у нас, слава богу, для всех равноправное. Котелок варит на плечах, руки целы — дерзай! Никто тебе не запретит приложить умение и силы, коли ты, конечно, против всей социальной правды не прёшь и остальным людям вреда на приносишь. Понял, нет?
— Я тоже про вас догадался, — сказал Пашута. — Вы потреббазой заведуете? Или складом?
— Молод догадываться, — осадил его Виссарион. — Начальник я автобазы. Чистые документы справишь, приходи. За баранку посажу, через три года свою машину будешь иметь. Годится тебе?
— Мне машины не надо, у меня другая мечта.
— Какая же, если не секрет?
— Самолёт хочу купить. Поможете?
— Самолёт купить — не диво, — без раздражения ответил Виссарион. — Беда в другом. Плохо, когда потребности опережают идеал. Это человека озлобляет, и он начинает на луну брехать, будто она в его несчастьях виновата. В человеке не только зависти много, но и дури. Ты это всегда имей в виду.
— Керосином облить и спичкой чиркнуть! Гори оно всё синим пламенем, — вмешался долго молчавший Раймун. — Ничего другого не заслужил человечий род.
Виссарион, утомлённый жирным обедом, вдруг резво засобирался. Вспомнил и о таксисте: «Пока мы тут пируем, он на морозе вянет. А ведь тоже живая душа». Когда уж влез в шубу и напялил песцовую шапку, осведомился о главном, о цене. Спросил как о незначительном, руку Лилианову нежно тиская:
— Ну так вот, при взаимном расположении сколько рассчитываешь взять за всё хозяйство в целом, товарищ Раймун?
Раймун, заворожённый официальным обращением, ляпнул наобум:
— Да не менее ста тыщ надеюсь получить.
Виссарион даже не поморщился.
— Сто так сто. Через недельку дам знать тебе.
Пожал мужчинам руки, а Лилиан, обхватив за шею, облобызал в обе щеки.
— С тобой особый разговор, голубка. Жди и звони. Поняла, нет?
На дворе, перед тем как нырнуть в машину, ткнул перстом в сторону Грома и Грая, вывалившихся из будок, наставительно заметил:
— Собачек тоже надо с пользой разводить. Не на морды их вонючие любоваться.
Фыркнул мотор, укатило такси.
Раймун произнёс в изумлении:
— Миллионщик он, что ли, чёрт рогатый! Ты гляди, Лялька, какой бы тебе человек нужен. Ну да ладно, разберёмся.
— Не-е, — возразил Пашута, — Больше мы его, пожалуй, и не увидим.
Сбылось его пророчество. Ни через неделю, ни через две ослепительный Виссарион на хуторе не появился.
В январе Пашута приехал в Ленинград, на сей раз как бы в командировку. Раймун Мальтус почтил его ответственным поручением: послал продать остаток прошлогоднего сала, которое в погребе малость подопрело. В остатке было поболе ста килограммов. Раймун и раньше намекал ему на это сало, но Пашута не принимал разговор всерьёз.
Как-то под вечер прилёг он у себя в каморке, ни с того ни с сего потянуло подремать, вдруг сладко, обморочно его разморило. Лежал на животе, уткнувшись щекой в тугую подушку, и не спал, а словно закачался на утлой кроватке надо всей землёй. Страшно ему стало и уныло. Прошлая жизнь, от которой тщился сбежать, настигла, потянула обратно. Вроде никаких лиц не различал и голосов не слышал, но что-то мягко стронулось в груди, отяжелело, и таким зряшным представился побег, аж слёзы подступили к глазам. Кого он обманывает и зачем? Разве он мальчик? Чего не хватало ему прежде, того нигде нет. В нём самом того нет. Даже слов не найти, чтобы обозначить этот мираж. Человек в своей судьбе, как жук в дерьме, никуда не денешься. Примеряй её на себя, а по сторонам не рыпайся — вот закон жизни. Всё отпускается в единственном числе, кроме котлет в столовой. Смертельной маетой оборачивается то, к чему смутой тянется душа, но чего судьба для тебя не предусмотрела.
В эту хмурую тягость прокрался Раймун. Помаячил у дверного косяка, обозначился непривычно застенчивой ноткой:
— Так чего, Павлуша… повезёшь, что ли, сальце в Ленинград? Там цену дадут хорошую.
Пашута с удовольствием оторвался от подушки, прочно сел в кровати.
— Я эти ваши слова за шутку принимаю, добрый хозяин.
— Тебе развеяться пора, я уж вижу. Заодно и дело справишь. Боюсь, вовсе завянет сало, упреет.
— Как же вы мне доверяете? Называете преступником, а доверяете? Там же, наверно, рублей на пятьсот сала, не меньше? А вдруг я с ним скроюсь бесследно, как Лилианин муж?
Раймун присел на краешек кровати.
— Деньги тебе можно доверить. Чего другое — я бы засомневался. А на деньги ты не падок.
Пашута удивился проницательности хуторянина.
— А чего же, к примеру, мне нельзя доверить?
— Сам знаешь, Паша.
— Всё же любопытно ваше мнение.
— Ты до жизни очень жадный, — нехотя проговорил Раймун. — Потому нынче в угол забился. Сердце надеешься утихомирить. Я сам такой был когда-то.
— Вы?
— Деньги — тьфу! Они человечий род смутили, но на самом деле — тьфу! Род человечий потому испоганился…
— Это я знаю, — прервал его Пашута. — А чего такое мне доверить-то нельзя всё же, если деньги можно?
— Нельзя тебе доверить, Паша, младенца. Или чистую девичью душу. От тебя огонь знойный. Это дьяволов огонь. Он всё живое опаляет и сушит. Но большинству людей от него вреда нет, потому как они мертвяками и рождаются. Их не жаль. А то бы тебя, Паша, убить надо.
Пашуте нравилось разговаривать с Мальтусом. Непрост был этот человек, ох непрост, и какая-то мука его сверлила, вырывалась порой вот такими несуразными словами.
— Сало я продам, Раймун. Доверие оправдаю, как Мустафа. Но только вы ошибаетесь. Младенца обидеть у меня рука отсохнет. Уж не говоря про чистую девичью душу, каких, правда, пока не встречал.
— А и встретишь — не узнаешь. Не дано тебе.
В Ленинград Пашута приехал ранним утром. Но до колхозной гостиницы часа четыре добирался. Так с мешками намаялся — мочи нет. На нём были холщовые штаны и старый ватник — сподручную одёжу эту позаимствовал у Раймуна. Всё добротное, годное, но висит на Пашуте, как на вешалке. Раймун в кости пошире и мослом погуще, да и любую тряпку на всякий случай с припасом подбирает. В чемоданчике у Пашуты, правда, лежали, запасные брюки, пара чистых рубашек и свитерок. Пригодятся — хорошо, не понадобятся — тяжесть не велика, особенно по сравнению с товарными мешками. Койку ему в гостинице легко выделили, а мешки он пристроил на ночь в сарае близ рынка, специально под склад предназначенном, где за хранение рубль взяли и даже квитанцию выдали.
Переменил холщовые штаны на обыкновенные. Влез в свитерок, сверху опять ватник накинул — пошёл знакомиться с городом.
Он многого ожидал от этой встречи. Были ещё города, где хотел побывать, — Тбилиси, Владивосток, Мурманск, Ташкент; их названия сами по себе вызывали в нём томительный трепет, как имена далёких, неведомых материков, а Ленинград был под боком, ночь езды, и так странно, что ему перевалило за сорок, а попал сюда впервые.
Морозец устоялся неподвижно-хрусткий, как слюда, казалось, ткни порезче пальцем — обожжёшься и искры посыплются. Звонкий холод обжигал Пашутины веки, проникал под опущенные лопасти кроличьей шапки, и он, бродя бесцельно по проспектам, вглядывался в город с опаской, не решаясь нигде подолгу задерживаться. Он про Ленинград знал немного и вразнобой: есть тут где-то знаменитый Эрмитаж, Медный всадник и Адмиралтейская игла — вот, пожалуй, все его исторические сведения. Слыхал он также, что в Ленинграде живут необыкновенные люди, приветливые, интеллигентные, с открытой душой, которые нипочём не обидят приезжего человека, если он обратится к ним с вопросом. Довелось ему как-то пировать в компании, где случился хоккеист-ленинградец, матёрый паренёк лет тридцати, впервые попавший в Москву. Естественно, стали спрашивать, как ему Москва в сравнении с Ленинградом. Однако приятного обмена любезностями не получилось. Хоккеист в общении оказался бескомпромиссен, как полёт шайбы. Он не лукавил, изумлялся, как ребёнок. Он сказал, что за всю жизнь в Ленинграде не нахлебался столько хамства, сколько за два дня в Москве. Пашуту поразили эти слова, произнесённые человеком, чей род занятий вроде бы исключал чрезмерную душевную щепетильность. «А в чём московское хамство выражается?» — уточнил у него Пашута. Хоккеист ответил неопределённо: «Чёрт его знает. Как-то шкурой чувствуешь…»
С тех пор Пашуту потянуло в город, где хоккеисты шкурой чувствуют обиду. И вот он здесь. Его умиляла геометрическая подчёркнутость улиц, в которых он, столичный житель, быстро сориентировался. Попадались навстречу красивые женщины и богато одетые мужчины, кутавшиеся от мороза в пушистые воротники, но никто не обращал на него внимания. Глаза прохожих скользили мимо равнодушно, и оттого он вскоре почувствовал себя спокойно. Один раз его чуть не сбила с ног стайка резвящихся посреди улицы парней, никто не извинился, и от этого тоже повеяло родным, московским.
Поужинав двумя порциями пельменей в уютной забегаловке, где ели стоя и не надо было раздеваться, он вернулся в гостиницу. В небольшую комнату набилось восемь человек, все торговые люди, двое приткнулись на раскладушках. Мужики за столом гоняли допоздна чай с домашними припасами, травили байки, звали и Пашуту, но ему не хотелось ни с кем разговаривать. Он разделся на виду у всех и уполз под одеяло. Шум и свет ему не мешали. Он спал всегда крепко, хотя на долгий сон его не хватало. Закрыв глаза, попытался представить ленинградские проспекты, здания, мосты, чугунные ограды, тени прохожих в хрустком, рассыпчатом мареве — всё, что увидел сегодня мельком, — но из памяти упорно выныривала Вильямина, московская подружка, отрада прежних дней, кривлялась, манила к себе, обещая нехитрые ласки, и мешала грезить.
Утром он прибыл на рынок одним из первых, когда рассвет ещё только сползал с крыш. Пашута застолбил место в середине длинного мясного ряда, разложил сало, предварительно протерев тряпочкой дюралевую обшивку стола, приготовил ножи, бумагу для завёртки и с некоторым трепетом от необычности предстоящего, надо полагать, весёлого дела, стал ждать покупателей.
С правой руки пристроился кудрявый мужичонка лет пятидесяти из Владимира, уже чуток хмельной; а с левого бока наладилась торговать высоченная костлявая женщина с обвисшим лягушачьим ликом, почему-то не открывшая, откуда она приехала. Мужчина назвался Мишей, женщина — Александрой. Народ выстроился за прилавками большей частью хмурый, невыспавшийся, не склонный к болтовне. Точно матросы на палубе, разбуженные по тревоге. Сало шло по шесть — восемь рублей за кило, в зависимости от амбиции продавцов. Уговорились цену не спускать. На своё сало, жухлое по краям, невзрачное, неживого цвета, Пашута смотрел с сомнением. Он сам за такое, пожалуй, пятёрки бы не выложил. Особенно удручающе оно выглядело по контрасту с соседским, розовым, шириной в ладонь, дотронься, казалось, палец увязнет. Миша из Владимира, понятно, сразу разглядел выгодный для себя баланс.
— Ну что, земляк, мы с тобой как две подружки, одна дурнушка, другая красавица. Чем хряка-то выкармливал?
— Сеном. Чем ещё.
У Александры сало было ни то ни сё, но лучше всё же, чем у Пашуты. Он удивился, когда первому покупателю она лихо заломила цену — девять рублей. Седовласый увалень в драповом пальто, правда, всерьёз цену не принял, усмехнулся в усы, равнодушно скользнул взглядом по Пашутиному богатству, приценился у Миши:
— А у тебя, браток, почём?
— Восемь, — с таким выражением, будто предлагал задаром.
— Семь?
— Восемь. Только разве для почину. Сам видишь, какой товар.
— Отвали кусочек граммов на триста. Побалую свою старуху.
Гуртом пошёл покупатель часов с семи. Приценивались, пробовали ломтики с ножа, брали не шибко, помалу, но всё же брали. И у Александры брали, которая быстро скинула цену до семи рублей, и тем более у Миши. В основном покупали женщины. Пашута заскучал, за час не продав и кусочка. Подумал, если дальше так пойдёт торговля, пропадать ему на рынке до весны. Или пока сало само по себе не истлеет.
Но любопытно было наблюдать, как просыпается рынок, всё гуще наливаясь шумом и запахами. Заколдованный на века мир, куда люди приходят не только затем, чтобы купить себе еду, но и подышать терпким воздухом, прикоснуться к чему-то неизбывному, пьянящему.
— Постереги, паря, чуток. Я тут неподалёку сбегаю, — попросил сосед и подмигнул, кудрями плеснул.
Похмельная жажда его мучила, ясное дело. У Пашуты ноги подмёрзли, хотя он и намотал поверх шерстяных носков портянки, и валенки были справные, тоже Раймуна. От пола крепко сквозило. А вот Александре, худой и бледной, хоть бы хны. Ни разу носом не шмыгнула.
Теперь перед прилавком скоплялось сразу по нескольку человек, наконец какой-то неподходящий для рынка парень, в кожаном пальто и ондатровой шапке, обратился к Пашуте:
— Отпили, пожалуйста, от того куска.
— Попробуй сперва.
— Не надо. Сало хорошее, вижу.
— Сколько?
— Руби пополам.
В пополаме, который Пашута отвалил дрогнувшими руками, завесилось почти два кило.
— Упакуй получше, — попросил парень. — У меня сумки нету.
Испытывая к чудесному юноше симпатию, Пашута щедро навернул на сало бумаги и замотал вдобавок бечёвкой. Тючок получился аккуратный. Парень небрежно отслоил из толстого портмоне двенадцать рублей, сунул сало под мышку.
— Погоди, сорок копеек тебе сдачи, счас найду…
Парень улыбнулся, махнул рукой. Тут же из-за его спины вывернулась старуха, по уши замотанная шерстяным платком.
— А это почём? — ткнула пальцем в Мишино сало.
— Восемь.
— А это?
— Шесть.
— Дай-ка лизнуть.
Пашута подал ей дольку на ножичке. Старуха зажмурила глаза, причмокнула, пожевала губами. Бодро приказала:
— Режь триста грамм, сынок.
Свершилось обыкновенное рыночное чудо. Уже около Пашутиного сала очередь вытянулась. Он еле поспевал угождать. Александра над ухом заунывно рявкнула:
— Бери сало! Сало бери! Лучшего не бывает. Не пожалеешь. Эй, хозяин!
Вернулся Миша, засиявшими глазками мигом оценил ситуацию, шепнул, обжёг перегаром:
— Вздымай цену, дурень! Вздымай, тебе говорят,
Пошёл у него на поводу Пашута себе на горе. Мужчине в овчинном полушубке сказал:
— Точка. По семи рублей продаю.
— Что так? — удивился покупатель. — Тем по шесть, а мне семь? Это почему?
— Не хошь брать, иди гуляй! — ответил сосед за Пашуту.
Покупатель, поминая чёрта, отчалил. И очередь мгновенно рассосалась, стёрлась, как сновидение.
— Вешалки тебе продавать, а не сало, земляк, — разочарованно укорил Миша. Соседка злорадно добавила:
— Ишь, разогнался. По семь! Благодари бога, по шесть-то брали, дураки.
Всё вернулось на круги своя. Соседи не так чтобы шустро, но без особых проволочек сбывали товар, а Пашута стоял меж ними над своим жёлтым салом окаменевшим памятником. Но всё же сотенка, пожалуй, шуршала в кармане. Если бы не деньги, он мог подумать, что удача ему привиделась. Что ж, можно пока позавтракать, заслужил. Уходя, бережно закутал сало чистой тряпицей.
Пока пил чай в закусочной, азарт всё ещё томил его. Такой же, как в картах, когда он, бывало, по молодости лет просаживал в банчок полную зарплату за ночь. Так же руки подрагивали и сердце разбухало. А потом был в его жизни период, когда повадился ходить на ипподром. Там тоже легко раздевали догола голубчиков. Зато время чудесно и гулко летело, круг за кругом, оставляя лишь дивную пустоту в груди, — такого и в любви не испытаешь. Игроком был Пашута, как всякий, кого сильно давит обыкновенность дней, и знал, что только мираж внезапной добычи приносит ощущение полноты бытия, утихомиривает душу на короткий срок.
Торопливо дожёвывая хлеб с колбасой, он уже устремился мыслями к прилавку, но странное видение удержало его на месте. В дверях закусочной на мгновение возникла девушка в дублёнке, в пушистой шапке, точно луч солнца упал в щель, посветил и потух, но Пашуту успел полоснуть по глазам. Он так и не донёс последний кусок до рта. Что-то жалобно всхлипнуло в сердце. Она не могла очутиться здесь, подумал он, потому что осталась в Риге, на вечерней улице. Её звали Варя. Она попросила проводить её до угла. И сказала ему: «Между нами ничего не может быть». Что-то вроде этого по смыслу. Но если она в Ленинграде и заглянула в закусочную, куда ей вовсе не следовало заходить, то это не могло быть случайностью. Он вылетел на улицу, сорвав на ходу унылый халат, которым его оделил сторож на складе. Ага — вон она погружается в рыночный зев, в руке у неё большая спортивная сумка. Но сперва надо убедиться, что не обознался.
Пашута крался за ней стороной и видел, как девушка покупала огромные груши у разудалого южанина в клетчатой кепке, потом грецкие орехи, потом дыню, И нигде не торговалась, ссыпала продукты в сумку, платила, доставая деньги из жёлтого кошелька, и уверенно спешила дальше. Пушистую шапку закинула за спину, чёрный шнурок, как ожерелье, перехватывал тонкую высокую шею. Светлые волосы при каждом шаге вспархивали на плечи. Она их откидывала нетерпеливым движением узкой ладошки. Он и глаза её разглядел, ясные, отчаянные, и, как и в Риге, чувство горькой потери охватило его.
Он так выбрал место, чтобы она, выходя из рядов, где купила банку мёда и три пунцовых розы, обязательно на него наткнулась. Но она обошла его, как обходят столб, досадливо поморщившись, и тогда он негромко её окликнул:
— Варя!
Обернулась растерянно — не послышалось ли? Никого. Только корявый мужик в нелепой хламиде тает в заискивающей ухмылке. Алкаш, что ли, местный? Но откуда он меня знает? Это всё прочитал Пашута на девичьем красноречивом лике.
— Не узнаёте? — спросил. — А мы с вами знакомы.
— Что вам надо?
— Я тут сальцем торгую. А вы, вижу, пировать собираетесь. Пойдёмте, отрежу ради знакомства. Без натурального сала какой пир, если кто с понятием, конечно.
— Да кто вы?
Пашута шапку скинул, энергично пригладил седеющий ёжик. Ему жарковато стало. Отпустить эту девушку на волю было выше его сил, но удержать её он не мог, и нагрянувшая ошеломляющая бессловесность вдруг его напугала.
— Я вас не обижу, Варя. А сальце непременно надо прихватить. У меня отличное сало, хотя и прошлогоднее. Но вкус специфический.
В глазах её скользнул смех.
— Всё же вы меня с кем-то спутали. А вы не пьяный?
— Вы из Риги приехали? И я из Риги. Мы там и встречались.
— Где же?
Уже то, как спокойно она стояла в рыночном потоке, было маленькой победой. Но вот-вот она опомнится. Пашута решительно взял её за руку и потянул к мясному ряду. Варя воскликнула: «Ой, прямо чудеса, господи!» — и покорно пошла за ним. Любопытство её было задето, он на эго и рассчитывал. Эта девушка не из тех, кто уклоняется от приключения. У Пашуты лицо горело, будто он из бани вывалился. Сосед Миша встретил его гоготом:
— Ну, чудак ты, земеля! Самый смак пропустил! Лександру на пятерик надули… О, да ты время не теряешь…
Пашута вывернул своё сало из тряпицы, галантно пригласил:
— Выбирай, Варюша, которое на тебя смотрит.
— Эх! — выдохнул Миша, давясь смехом: утренняя отлучка в нём колобродила. — Эх, девушка. Бери моё! Такой крале за полцены. Земляк! Лександру держи, упадёт. Пятерик у ней свистнули прям с-под руки. Беда у ней, глянь!
Действительно, соседка как-то чудно навалилась на прилавок и слепо шарила руками, будто упора искала, чтобы сигануть через.
— Совесть потеряли люди, — горестно поведала Пашуте. — Я сдачу готовлю, а вот тут пятёрочка лежала новенькая — и нету! Да такой приличный старичок. Ох, догнать бы!
— Гляди голову не потеряй. — Миша заржал. — Не оброни её в грязь, Лександра.
Пашута ему попенял:
— Мы все свидетели большого человеческого горя, а ты, Миша, изгаляешься. Нехорошо это. Торговые люди должны друг друга морально поддерживать, как солдаты в бою. Вы согласны, Варенька?
Девушка переводила внимательный взгляд с одного на другого, словно что-то прикидывала про себя. Пашута потянулся было к лучшему своему куску, килограмма на полтора, но спохватился:
— А может, правда у него возьмём, у Михаила? У него на вид получше.
— А ты, девица, на вкус спробуй, — нахально влез сосед. — На, пробуй.
Варя и бровью не повела на протянутый ей под нос лакомый кусочек, она теперь только на Пашуту смотрела.
— Что ж вы, заворачивайте!
Александра холодно хихикнула:
— Куда ты лезешь, пенёк владимирский? Уймись, тут дело молодое.
Пашута деловито обернул сало бумагой, сверху закутал в сокровенную тряпицу. Самолично уложил в Варину сумку.
— Сколько с меня?
Карие звёзды вонзились в него холодными лучами.
— Нисколько. Подарок. Мы же оба рижские.
Варя усмехнулась добродушно и выдала нечто такое, отчего у бывалого Пашуты заныло под печенью.
— За что только ни покупали девушку, а за сало в первый раз.
Миша рявкнул в восторге: «Во девка, во даёт!» Александра брезгливо поджала губы. Пашута опять взял девушку за руку и увёл от весёлого прилавка.
— Ты зачем так, Варя, зачем?
Они уже выбрались на тихую утреннюю улицу, где вовсе не было людей, словно Ленинград в субботу просыпался лишь одним местом — рынком.
— А куда вы со мной идёте?
Ответа у Пашуты не было, он пробурчал невразумительное: «Да так вот как-то…»
— Тогда сумку возьмите. Тоже мне рыцарь. В ней же сто килограммов.
Пашута принял сумку, довольный, что его не прогнали, а напротив, как бы официально утвердили в провожатых.
— Назовите хоть своё имя, кавалер.
Пашута представился.
— Теперь скажите, откуда вы меня знаете?
Он рассказал про встречу в Риге.
— Ах, помню… Это я от Банана слиняла. До сих пор, наверное, локти кусает. Ничего, не будет зарываться.
— Ты из блатных, что ли? — поинтересовался Пашута.
— Нет, Павел Данилович, не из блатных. Я девушка вольная, как Кармен. Ни перед кем не отчитываюсь.
— А где ты живёшь, Варя? Кто твои родители? Ты же совсем ещё девочка.
— Не-ет, я не совсем девочка. И давно. А вас именно этот вопрос очень волнует, да? Вам девочка нужна? А у вас много денежек?
Пашута остановился возле булочной, повернул её к себе, взяв за плечо так, что ей ворохнуться стало трудно, сказал, заглянув без опаски в безумные струящиеся очи:
— Как я тебе врежу, детка, никакие деньги больше не понадобятся. Если будешь так со мной разговаривать.
— А я вообще с вами не буду разговаривать. Отдай сумку!
— Ещё чего?
— Отпусти плечо, больно! Отпусти, тебе говорят!
Пашута разжал пальцы. Теперь всё, подумал он. Теперь он её потерял, и не жалко. Значит, вот оно как. Значит, всё на продажу. Но он ей не покупатель, упаси бог. Сунул сумку ей в руку.
— Какие мы нервные, — поразительно, она ничуть не разозлилась и не испугалась. — Ну да, понятно, простой рабочий человек. Девушка не угодила — в ухо ей. А как же иначе. Только дешёвка это, Павел Данилович. На, забери своё сало. Да и что в самом деле. Салом расплачиваться. Фи, какая пошлость. Купите уж шоколадных конфет. А ещё, я вам по знакомству открою, девицы на побрякушки клюют. Вы колечко, вам сердечко. А то — сало! Даже неэстетично. Может, в голодных краях это уместно, а в Ленинграде — вряд ли. Салом вы тут никого не сторгуете. Останетесь при своих интересах.
— Всё? — спросил Пашута, выслушав нравоучение.
— А что ещё? Бить будешь? Только попробуй, так исцарапаю, на рынок не пустят.
Чувство великой утраты, кольнувшее там, в закусочной, когда он увидел девушку, охватило его целиком. Словно в будущее заглянул невзначай, а там ни одного живого человека — глухая тьма. Небо надвинулось, как штора на окно.
— Тебе помощь нужна, Варя?
Она отклонилась, отступила.
— Нет уж! — резко выдохнула. — Твоя не нужна. Все вы звери одинаковые.
Повернулась, почти побежала вдоль улицы, сумка ей мешала, била по ногам. Пашута помедлил, потом догнал её.
— Подожди, слышишь! Давай сумку.
— Отвали, дядя!
Пашута озадачился.
— Зря ты так со мной, Варя. Нас дважды судьба свела, а таких случайностей не бывает. Может, нам вместе по жизни странствовать предстоит.
Девушка сбавила шаг, хмыкнула:
— Красиво заговорили, Павел Данилович. Но я ещё раз говорю, вы обознались, оставьте девушку в покое. Здесь вам ничего не обломится.
— Я ни на что и не надеюсь, — приврал Пашута. — О такой, как ты, мне и мечтать грех, старому псу. Но ты запуталась, Варя. Невооружённым глазом видно. А я тебе пригожусь.
— Отвали! — сказала она.
— Куда валить, кабы я знал. Я и сам запутался почище тебя. Но не в тёмных, конечно, делишках.
Они уже далеко отошли от рынка, раза два Варя уверенно сворачивала в переулки. Вокруг дыбились дома, спаянные в ряды, будто от стужи привалившиеся друг к другу, серые каменные недоросли. Мрачный пейзаж. Да ещё с неба сыпануло на головы снежной трухой, точно ледяным сквозняком продуло из вертикальной трубы. Варя сказала:
— Ладно, прощайте, Павел Данилович. Я на вас не сержусь. Мы уже пришли. Меня ждут.
— А кто ждёт? Ты же ничего о себе не рассказала.
Взглянула на него как-то жалеюще. Поправила шапку, удобнее перехватила сумку двумя руками, но вроде не спешила уходить. Они на самом ветру стояли. Он её толком не видел, глаза слипались от колючих снежных искр. Хотелось протянуть руку и дотронуться до её щеки. Куда она идёт? Почему шатается из города в город?
— Я вам понравилась? — спросила она тихо.
— Не то слово, — ответил он поспешно. — Меня к тебе потянуло, как магнитом. Я даже испугался.
— В меня многие влюбляются. Вы не берите в голову. Я вам не гожусь… А вы что, не женаты?
— Какое это имеет значение. Мне плохо будет, если ты уйдёшь. Знаешь, давай это… встретимся ещё разок. Где-нибудь в другой обстановке.
— Вам это очень надо?
— Чёрт его знает, чего мне надо. Говорю же, запутался. Из Москвы сбежал. Я ведь москвич. У меня там квартира со всей обстановкой. Телевизор цветной. К чему это я?
— А ведь я тоже из Москвы.
— Ну да? — обрадовался Пашута. — Вот видишь! Говорю тебе, случайностей не бывает. Я давно убедился. Только у дураков всё случайно. Которые думают, их под лопухами нашли. А мы-то знаем, откуда дети берутся. Варя, может, ты мне ребёнка родишь?
— Ой! — Она резко отшатнулась. Он подумал, что напугал её, но ошибся. Это «ой!» не к нему относилось. Из подъезда выскочил невысокий мужичонка в длинном чёрном пальто и в шляпе с широкими полями. Не по погоде одетый. Варя его заметила и вскрикнула с таким выражением, точно заноза ей в ногу впилась. Мужчина недовольно буркнул:
— За смертью тебя посылать, Варюха. Гляди, доходишься… А это что за пентюх с тобой?
— А-а. — Варя предостерегла Пашуту взглядом, чтобы молчал. — Так, прохожий. Сумку помог донести.
— Прохожий? Ну это ничего… Донёс и топай. На тебе рубль и катись. Другим помогай.
Он извлёк из кармана мятую бумажку, будто заранее приготовленную, протянул небрежно Пашуте. Под просторным пальто угадывалось, какой он крепыш, но глаза, которыми обшарил Пашуту, как обыскал, были больные. Из его глаз хорёк скакнул. Пашуте были знакомы такие пронырливые, быстрые взгляды. Он рублик взял и спрятал за пазуху.
— Варя, так как же? Может, вечером нынче?
Варя от Пашутиных слов обмерла.
— Ой, уходи, Павел Данилович!
Мужчина спросил вкрадчиво:
— Прохожего, получается, Павлом зовут? А меня Витей… Так то, значит, не просто прохожий, а знакомый прохожий? И где же вы познакомились?
— Да какой знакомый, — вскинулась Варя. — Слушай больше. Сало я у него купила на рынке. А он увязался. Честное слово! Я его не звала.
— Не звала? А он, получается, пришёл. Любопытно. Это бывает. И за это бывает. Вижу, брат, тебе наша Варюха приглянулась? Ая-яй! Ну дак что ж теперь, пойдём в гости. Не на морозе же стоять. Или домой потопаешь?
Хочу в гости, — обрадовался Пашута. Отобрал у Вари, онемевшей и как бы парализованной, сумку и ждал. Мужчина, отвалив нижнюю губу, заметил сочувственно:
— Да, морячок, ты своей смертью не помрёшь. Ну, шагай за мной, коли так.
— Уходи, дурак! — зло шепнула ему на лестничном переходе Варя и пребольно толкнула коленкой. — Уходи, пока не поздно!
В уютно обставленной комнате, просторной, с высоченными потолками, развалился на тахте мужчина лет сорока пяти, худенький и совершенно лысый. Ноги его были прикрыты оранжевым пледом.
— Варвара, девочка, — протянул он капризно, — ну что же это, понадобилось гонца за тобой посылать? Ты не заблудилась?
Говоря, он с любопытством, вытянув голову из подушек, разглядывал Пашуту, словно не живой человек перед ним появился, а призрак.
Витя и Варя разделись в прихожей, а Пашута ввалился в комнату прямо в ватнике, раздеться не пожелал, многозначительно похлопав себя по карманам. Варя упала в кресло, вытянув длинные ноги в джинсах, соблазнительно обозначилась под шерстяной кофточкой юная грудь, ответила, манерно растягивая слова:
— Ой, Дмитрий Иванович, дорого-о-ой, там такая толчея-а, чуть не затоптали бедную девочку.
Витя аккуратно присел на стул, огладил туловище, точно проверяя, всё ли у него на месте.
— Как же тут быстро обернуться, женишка вон привела. Прямо к нам его привела, Дмитрий Иваныч, прямо к дому. Видать, не случайный для неё человек.
— Ты так полагаешь?
— Да так выходит. По виду придурок деревенский, а поди разбери. В гости напросился. Пашей назвался.
Пашута — не стоять же вечно столбом — опустился на низенький, без спинки, стульчик рядом с Варей,
— Жених с рынка как от бога посланец, — нравоучительно заметил Дмитрий Иванович. — И чем же ты, голубчик Паша, торгуешь? Каким продуктом?
Обратившись к Пашуте, смотрел не на него, а на Варю. У него была такая манера — отворачиваться от того, с кем говорил.
— Меня в гости вот он пригласил, Виктор, а так бы я разве посмел.
— А чего ты, голубчик, за нашей Варей увязался?
— Так мы же знакомы. Ещё с Риги. Увидел её на рынке, обрадовался. Чужой город — а тут…
— В Риге? В Риге познакомились? — Дмитрий Иванович вскинулся, загулял желваками сухого лица, и Пашута понял, что задел опасную струну, которую трогать не следовало.
— Что вы говорите, Павел Данилович, — возмутилась Варя. — Какое знакомство? Ко мне хулиганы приставали, а он меня проводил. Вот и всё знакомство.
— Надо же, — задумался вслух Дмитрий Иванович. — Вечный провожатый… И всё как бы случайно. Надо же…
— Вот-вот, — поддакнул Витя обрадованно. — Ну, Варька, погоди, допрыгаешься, сикуха!
Девушка, резко перевернувшись в кресле, выпалила звонко:
— Ты что, ты что мне клеишь, плясун?!
— Погодите вы оба, — Дмитрий Иванович окончательно взбодрился, — погодите лаяться. Чтo человек про нас подумает… Да чего же мы такую интересную беседу насухую ведём. Эй, капитан! Ходи сюда! — гаркнул с неожиданной для его щуплой грудки силой. На зов явился высокий, крутоплечий детина в легкомысленном розовом фартучке. «Ого! — подумал Пашута. — Да у них тут целый отряд». У детины было лицо младенца, розовое, гладкое, с пуговичками невинных голубеньких глазок, которыми он преданно уставился на Дмитрия Ивановича, остальных в комнате будто и не заметив.
— Скоро обед поспеет, шеф. Супец отменный получается.
— Ты, Жорик, пока подай нам закусочки и бутыленец. Гостя попотчуем. Видишь, дорогой гость у нас.
— Варька, что ли, привела? — почему-то сразу догадался Жорик-капитан.
— Кто бы ни привёл, надо угощать, никуда не денешься. Законы гостеприимства для русского человека превыше всего.
Парень смешливо глянул на поникшую Варвару, на Пашуту, бросил: «Счас нарисуем», — и скрылся за дверью.
— Наш Жора, — объяснил Пашуте Дмитрий Иванович, — на все руки мастер. Я его на улице подобрал, сиротку. Обогрел, выпестовал, гляди, какой гарный хлопец образовался, хоть в кино сымай. Верно?.. Жора очень денежки любит, а потому беззащитный, как дитя. Я ему немного денежек дал, просто так, от избытка, он и засветился, взыграл нутром. Теперь я ему вроде отца родного… А ты денежки любишь, Паша?
— Любит, — ответил за Пашуту Виктор. — Но зарплата у них небольшая. Сколько он зарабатывает, а, Варь? У него какое звание, у мента твоего?
Варвара, взвизгнув, метнулась к обидчику:
— Заткнись, кобель поганый! Глаза вырву!
Её угроза всех позабавила. Дмитрий Иванович, по виду невзрачный, привстал, как-то ловко дотянулся до неё длинной рукой, прихватил и умело спихнул обратно в кресло.
— Варенька, девочка, как ты себя неприлично показываешь при чужом человеке. Ая-яй, стыдно! И ты, Витюша, к ней зря не цепляйся. Виновата — ответит. Но надо же разобраться.
— В чём разбираться, Дмитрий? Тебе подонок лапшу на уши вешает, а ты веришь? Мужик это, обыкновенный мужик. Сало я у него купила.
— Не купила! — обиделся Пашута. — Я подарил.
— Молчи ты, чокнутый!
Пашута видел, что она его и себя пытается защитить от опасности, но грубые слова, срывавшиеся с её губ, коробили его. В нём злость постепенно набухала, и он радовался ей, как старинной подруге, ибо редко в последние годы злился, а это всё же напоминало о молодых, безрассудных днях.
Жора принёс на подносе всё, что потребно для хорошего разговора: бутылку водки, тарелочки с копчёной колбасой, с сыром, с солёными грибками. Придирчиво оглядел столик и обернулся к Дмитрию Ивановичу, ожидая сигнала.
— Молодец, — похвалил тот. — Плесни и себе, ничего. Раз такой случай.
Себе Жора нацедил не в рюмку, а в гранёный стакан.
— Ну что ж, со знакомством, граждане, — пригласил Дмитрий Иванович и деликатно пригубил рюмочку. Жора пил стоя, причмокивая и наслаждаясь каждым глотком. Он, похоже, не только денежки любил, но и водочку. Варя опрокинула рюмку по-мужски, залпом.
— И какие же у тебя, голубчик Паша, планы касательно нашей Вареньки, если не секрет? — благодушно поинтересовался Дмитрий Иванович, нанизывая на вилку грибок.
— Погоны ей нацепит, — пошутил Витя, а Жора-капитан, ничего не понимая, счастливо хохотнул, шлёпнув себя по животу, как по барабану.
— Хочу её аннулировать из вашей компании, Дмитрий Иванович, — солидно ответил Пашута. — Увезу на хутор, пристрою к какому-нибудь полезному делу. А с вами она пропадёт, я уж вижу. Охмурили вы её.
— Дурак, какой дурак, господи! — обречённо сказала Варя.
— Видишь ли, голубчик, а вдруг она с тобой не поедет. Она ведь, Варюха наша, задом крутить умеет, а больше, скажу тебе правду, ни к какому ремеслу не способна. Такой уродилась, как ты её переделаешь?
Дмитрий Иванович сокрушённо покачал головой, горюя о незадавшейся девичьей судьбе, а Витя и Жора заржали, как два вольных коня.
— Да и то хочу у тебя спросить, гостюшка ты наш дорогой, нежданный, чем тебе наша компания не приглянулась?
Пашута разжевал колбасу.
— Ну как чем? Люди вы путаные. Может, воры, а может, и похуже. А она несмышлёная, в беду попала. Заманили вы её, а это, как водится, коготок увяз — всей птичке пропасть. По-человечески жалко её.
— А ты смелый, голубчик, — опять у Дмитрия Ивановича желваки на скулах заиграли, лицо посерело и взгляд вонзился в Пашутину переносицу, как игла. — Такие речи в чужом дому, ая-яй! За это ведь наказывают.
Перевёл тяжёлую улыбку на Виктора, дрожащего, как в лихорадке, и Пашута на ту сторону поудобнее перевалился, да не угадал. Жора-капитан, мастер на все руки, проворнее оказался, и стоял он удачно, у Пашуты за спиной. Мигом сорвал со стола бутылку и обрушил ему на затылок, по-мясницки крякнув.
— Больно! — успел пожаловаться Пашута и провалился в небытие.
Колод не хотел умирать. Юный Улен перебрался к нему в землянку, спал рядом, крепко обнимая, пытаясь передать свою силу. Кормил, поил, а больше чем он мог помочь? За несколько дней старик ослабел, перестал двигаться, лежал плашмя, глядя в тёмный потолок, а когда задрёмывал, начинал бормотать слова, которые Улен не понимал. Юноша по его указке приготовил снадобье, смешав с медвежьим салом настой трав, втирал вонючее лекарство в раны. В землянке густо висел сладкий запах гноя. Иногда в узкий лаз просовывал башку Анар, чего он раньше себе не позволял, печально, по-щенячьи скулил и пропадал в ночи.
— Когда умру, — сказал Колод, — он будет тебе надёжным другом.
— Знаю, — отвечал Улен. — Но ты выздоравливай.
По всем приметам зима собиралась долгая. Жизнь в сельбище затухала, люди копошились в землянках, по возможности их утепляли, и каждый, кто был в разуме, с беспокойством прикидывал, хватит ли припасов на самые холода. Зимой тоже можно добывать пищу, но это гораздо труднее. Из года в год ближе к весне духи смерти устраивали опустошительные набеги, в первую голову прибирая больных и старых. Люди не роптали: и природа ежегодно обновляет себя, сминая тленное в почву, расчищая путь молодым побегам, — в этом и есть высшая мудрость жизни. Но хотя никто не предполагал жить слишком долго, всё же лесовики пускались на всяческие уловки, дабы лишний раз поглядеть на весеннее солнце.
По ночам, когда боль особенно изводила Колода, он спасался разговорами.
— На свете мы не одни, мальчик, — рассказывал он. — Если идти много дней, держась правее восхода, то придёшь в места, где зимы не бывает. Там живут наши братья, хотя они на нас не похожи. Они меньше ростом, потому что прячутся в траве. У них узкие глаза, ибо они вечно жмурятся от ветра. Они приручили лошадей, скачут на них, пьют лошадиное молоко. Ещё они лепят тёплые дома из глины. Они злы, как привидения, и беспощадны к врагам. Когда-то давным-давно и мы жили там.
— Почему мы ушли оттуда, учитель?
Уважительное любопытство юноши утешало старого охотника. Он надеялся: путь его не исчезнет во тьме, коли хоть один человек будет горевать о нём.
— Человек мал, всё ему грозно, он спешит укрепиться на одном месте, пустить корни, точно дерево. Где всё привычно взору, там меньше страху. Но ещё есть в людях тоска по неведомому. Разве тебе не знакомо это?
— Бывает, во сне мерещится… Но это блажь, учитель?
Колод засмеялся, как застонал.
— Без этой блажи — серо, пусто… Умирать буду, кого пожалею? Тебя, Анара… Солнышко алое, лес дремучий… Со всем тяжело расставаться. Но есть ещё кое-что, чего назвать не умею, чего не видел никогда, и по тому, несбывшемуся, печаль острее. Короток срок человеку, задавлен он беспокойством о завтрашнем дне, а оглянешься… Эх, Улен, мало успевает постичь человек, а это горше всего… Вот колдун Рива внушает, будто ведомы ему законы жизни и смерти и может он угадать предначертание светил. Но он лжёт, и движет его помыслами корысть и тот же страх. Ты ему не верь, стерегись его. Где он царит, там тебе гибель.
— Отчего же люди ему верят?
— Рива умён, знает всякие обманы. Люди охотно верят тому, кто их обманывает. Правды немного вокруг, и она крута. Я умру, и ты умрёшь в свой срок — вот правда. А зачем она тебе? Рива обещает: я знаю тайну, покоритесь мне — и с вами не случится беды. Это весёлый, манящий обман. Когда я был молод, Рива уже был таким, как сейчас, сморщенным сучком, и он сказал мне эти слова, и я полюбил его всем сердцем. Готов был делиться с ним добычей, лишь бы побольше узнать о прекрасной жизни, которая нам недоступна… Улен, в ту пору я не был слеп, но так сладко купаться в волшебном обмане, как в тёплой реке. У Ри-вы много ловушек для простаков.
— Он ненавидит тебя, учитель? — осторожно спросил Улен. Они вели опасный разговор.
— Однажды он отнял девочку у болотных людей. Ты их не застал, они все погибли от страшной болезни. Девочке было лет десять или около того, но разум её был слаб, она и говорить не умела, правда, глазёнки у неё были смышлёные. Рива забавлялся с ней, как с женщиной, и учил её всяким мерзостям, но чем-то она ему не угодила, и он уморил её голодом. Я видел, как она умирала, убогий человечий зверёныш, я хотел её накормить, но Рива не позволил. Он сломал мне руку. Я не простил. И он не простил…
Улен приподнялся на локте и спокойно спросил:
— Хочешь, я убью Риву?
Голова Колода, огромная, со спутанными волосами и бородой, тряхнулась как от толчка. Голос дрогнул:
— Благодарю, мальчик, но я сам мог сделать это.
— Почему же не сделал?
— Убить легко человека, но не его тайну.
— Не понимаю тебя, учитель.
— Рива тоже мог погубить меня не единожды. Его сила больше моей. Но ему важно, чтобы я жил. Иначе он не поймёт, откуда грозит удар. Я же тебе говорил, Рива умён. Если он убьёт меня, тогда рано или поздно все поймут, что он боялся меня. И перестанут ему верить. А если я убью его, останется его тайна. Люди проклянут меня.
Вскоре Колод задремал. Улен долго размышлял над его словами, но не находил в них смысла. Есть много в человеке смутного, загадочного, такого, над чем стоит, наверное, поломать голову. Но есть простые, понятные вещи, перед которыми замирает в недоумении лишь трус или недоумок. Чем глубже обида, тем вернее должно быть возмездие. Улен не понимал, как можно жить неотмщенным. Даже птенцы угрожающе пялят клювики, если их дразнят. Человек, способный стерпеть оскорбление, не вызывал у него симпатии. Но Колод… Колод мудр и бесстрашен. Он чего-то недоговаривает. Или у Улена не хватает ума его понять. Какая тайна может быть у мёртвого человека? Человек уходит целиком, а то, что от него остаётся — безгласное тело, — сжигают на костре либо зарывают глубоко в землю. Если человек что-то прятал при жизни, его захоронка скоро отыщется.
Улен пошёл и подстерёг Млаву у заводи, где вода не замерзала до самых лютых морозов. Млава принесла два глиняных кувшина. Она была закутана в долгополую волчью шубу, которую Улен увидел впервые.
— Хорошая шуба, — похвалил Улен. — Откуда она у тебя?
Млава отвела взгляд, и он напрягся, почуяв недоброе.
— Почему ты не приходил вчера? — Она словно не слышала его вопроса.
— Колону плохо, умирает… Кто дал тебе эту шубу?
Млава поставила кувшины в снег и опять не ответила.
Сердце Улена охватил морок, и почудилось ему, будто далеко отсюда и вовсе не в этом мире застонал на снегу человек. Невыносимый вопль вонзился ему в грудь.
— Ты ничего не слышала, Млава? — Он спрятал испуг, как прячут кусок лепёшки за пазухой.
— Шубу подарил отцу Богол, — сказала девушка капризно. — Что тут плохого?
Улен справился с сердечным томлением, привычно покорясь дразнящему блеску её глаз.
— А за что он подарил шубу?
— Я мила ему. Ты разве не знал?
Улен об этом догадывался.
Он окоченел в своём ветхом тулупчике из лосиной кожи. Подумал, что надо пережить эту зиму, и чтобы Колод не умер, а потом всё будет хорошо.
— Я не отдам тебя никому, Млава, мы будем жить вместе.
Девушка сделала шаг, вытянулась на цыпочках и потёрлась щекой о его губы. Это было чудесно.
— Что мне делать, Улен? Богол сильный. Мой отец слабый. Ты молодой. Нам не справиться с ним.
Голосок её напрягся, она искала у него защиты.
— Это не твоя забота, — он тихонько погладил её плечи. — Только бы переждать зиму.
— Богол не утерпит. У него осталось мало жизни. Когда он жадно смотрит на меня, я хочу смеяться. У него дрожат руки. Но я боюсь. Отец говорит, его нельзя злить. Поэтому взял шубу. Отец слабый и больной.
— А я молодой, — усмехнулся Улен. — А Богол сильный. Ты повторяешь одно и то же. Я буду дразнить тебя кукушкой.
— Один раз ты назвал меня лягушкой. Мне было приятно.
Улен ликовал. Сегодня она была к нему добра. Это хороший знак. Это его лучший день. Она готова ему довериться. Но надо быть осторожным. Тот, кто опрометчив, погибает рано. Так учил Колод.
Они оставили кувшины у заводи и пошли к заветной поляне. Поляна была как шатёр. Несколько дней назад Улен показал её девушке, и она была в восторге. Там она впервые позволила ему погладить её бока, и ноги, и грудь.
— Ночью мы с Колодом вспоминали колдуна Риву, — сказал Улен, — а с тобой говорим о Боголе. Я не хочу о них думать. Зачем они нам?
— Ты никого не боишься, Улен?
— Почему ты спрашиваешь?
— Мой отец не такой. Или болезнь делает человека трусом?
— Все чего-нибудь боятся, и люди, и звери.
В прошлый раз Улен набросал на поляне пышных еловых веток, получился зелёный хрустящий помост, на котором можно было отдохнуть. Девушка обняла его сзади за плечи, шепнула в ухо:
— А я ничего не боюсь, когда ты рядом.
Вечером он пробрался к землянке Богола, обложенной сверху высушенными берёзовыми стволами. Это была самая удобная и тёплая землянка в сельбище, в ней свободно могло уместиться десять человек, но вождь второй год жил один. По заведённому порядку два мальчика прислуживали ему: приносили еду и всё, что требовалось, а также выполняли поручения. Они передавали его распоряжения, касающиеся повседневной жизни сельбища. Мальчики ежегодно менялись. Прислуживать Боголу считалось большой честью. Пять зим тому назад Улен тоже нёс эти почётные обязанности. Богол был им доволен. Иногда приглашал мальчика разделить трапезу: это было знаком особой милости.
Теперь Улен собирался вернуть вождю шубу, подаренную Млаве. Он не посоветовался с Колодом, опасаясь, что тот помешает ему. Раки, отец Млавы, тоже не подозревал, какая туча собирается над его бедной головой. Днём Улен отнёс ему в подарок большой кус обжаренного на углях медвежьего мяса и горшочек с тушёными сладкими кореньями. Несчастный Раки, вечно голодный, так набил брюхо, что уснул, не сумев доползти до лежака. Из полуоткрытого рта у него свесились на бороду непрожёванные мясные волокна.
Млава, блестя глазами, сказала, что вряд ли он очнётся до утра. Когда выпадает счастливый случай, он переваривает пищу двое суток подряд, не просыпаясь.
Она будто гордилась этим, и Улен уважительно покивал головой, хотя вид обожравшегося старика вызывал у него недоумение.
Улен ждал возле землянки. Шубу, свёрнутую в тюк, опустил у ног. Он знал, что замечен: шкура, перекрывавшая вход, слегка шевельнулась. Один ли там Богол или принимает гостей? Если в землянке женщина, ждать придётся долго. Он готов к этому. Он стоял неподвижно, не позволяя себе переваливаться с ноги на ногу. Пусть никто не посмеет упрекнуть его в нетерпении, неприличном воину, пришедшему к вождю с важным делом.
На душе у него было пасмурно. Звёзды, высоко угнездившиеся на ясном небе, покалывали лоб ледяными лучами. Он не страшился их призрачного света, но сегодня они смущали его своим высокомерным и пронзительным молчанием. Какое загадочное существо могло иметь столько немигающих глаз? Где оно прячется? В каких неведомых глубинах теряется его туловище?.. И звуки засыпающего леса, где уже вышли на охоту ночные, беспощадные твари, звуки, в которых привычное ухо различало мольбы и угрозы, наполняли Улена беспокойными мыслями. Многим, кто прячется в норах, не дожить до утра. Тщетны их усилия спастись. Равнодушные звёзды, как всегда, будут любоваться безжалостной повсеместной расправой. Но почему так? Почему одни рождаются, чтобы жрать, а другие лишь затем, чтобы их сожрали? Какая в этом надобность?
И кто он сам — охотник или жертва? У него сильные руки и великолепный нож, которым он убил медведя, но разве этим защититься от звёздного угара, от змеиных болот, от зловещего безмолвия?
В смущении повёл он взглядом по сельбищу, по кромке чёрного леса, стараясь расшевелить онемевшее в тоске сердце, и тут пёс Анар, точно услышав его зов, бесшумно, искрящейся тенью вымахнул сбоку и присел, забавно фыркнув носом.
— Анар, — растроганный Улен потянулся к собаке всем существом, но не двинулся с места. — Ты, наверное, голоден? Трудная была охота, Анар?
Пёс глядел на него не мигая.
— Побудь со мной, Анар, не уходи. Ты и не догадываешься, как одиноко бывает человеку ночью. Подойди ближе, Анар.
Пёс заворчал, но послушался. Пересиливая себя, неуклюже поднялся и сделал маленький шажок. Улен запустил руку в жёсткую, набухшую влажным холодом шерсть. Анар повернул косматую башку и на мгновение уткнулся носом в бок Улена.
Шкура у входа в землянку качнулась, раздвинулась щель, и сам Богол выбрался на лунный свет.
— Приветствую тебя, юный Улен. — Голос у вождя скрипучий и ровный, как дождевая струя. — Зачем ты тут стоишь? Говори.
Богол не пригласил его к себе, но и не отогнал, не показав лица, а вышел навстречу, и это значило, что он принял его как равного, но не благоволит к нему.
— Приветствую тебя, вождь. Прости, что побеспокоил. Не нужны ли тебе мои услуги?
— А что ты можешь дать?
— Всё, что пожелаешь, и жизнь в придачу, — учтиво ответил Улен.
Лицо Богола в звёздной мгле напоминало кусок хорошо отшлифованного тёмного дерева, на котором тусклыми точками прилепились глаза. Мало кто выдерживал его взгляд при свете дня, ночью это было легче.
— Собаку ты привёл, потому что боишься? В чём твоя вина передо мной?
Анар сочно зевнул, предостерегая юношу об опасности. Его насторожил голос вождя.
— Вины за мной нет. Я принёс шубу, которую ты отдал Раки для его дочери Млавы.
— Зачем ты её принёс?
— Млава скоро станет моей женой. Негоже ей принимать подарки от мужчины, хотя бы и от тебя, Богол.
Дерзость была неслыханной. Богол не поверил ушам и переспросил:
— Ты хочешь взять Млаву?
— Вот твоя шуба. — Улен подвинул тюк ногой, остерегаясь нагнуться. Богол прятал правую руку под накидкой, там у него топорик.
— Ты не болен, мальчик? — участливо осведомился вождь. Похоже, он никак не мог взять в толк происходящее.
— Я здоров.
— Ты уверен? Говорят, Колод принёс в сельбище заразу. Может, он передал её тебе?
— Нет, вождь. Колода изломал медведь. Скоро он оправится. Он шлёт тебе поклон.
— И всё-таки он чем-то заразил тебя, — задумчиво произнёс вождь. — Старый недоумок всегда держал себя так, будто у него две головы на плечах. Но она у него одна. И у тебя тоже одна, Улен.
— Я вообще не видел людей с двумя головами, хотя слышал про таких. Вроде они живут в пещерах далеко к восходу.
Улен с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться в деревянное, унылое лицо Богола. Тогда ему не будет спасения. Наверное, ему и так не будет спасения. Но почему наводит на всех такой ужас этот старик, у которого при лунном свете голова трясётся, как поздняя шишка на дереве? Не потому ли, что топорик, который он прячет у пояса, всегда без предупреждения пускал в ход, и не нашлось никого, кто посмел бы ответить ударом на удар.
А Богол думал вот что. Щенка, который осмелился прийти к его жилищу и тявкать, можно раздавить сразу, как улитку, а можно сделать это позже. Месть слаще, если не поддаться порыву и немного её оттянуть, Но отчего так заныло сердце, словно наглец явился не сам по себе, а принёс вести о скорых и страшных превращениях? Богол ни разу, сколько себя помнил, не поддавался ни силе, ни хитрости, но близок, видно, час, когда придётся уступить судьбе. Что ж, надо утешиться тем, что этот мальчик, будь он хоть сто раз чей-то вестник, не получит Млавы и не сумеет насладиться его поражением. О, Млава, её полное жаркой крови тело, её певучий голос, её упоительно бесстрашный взгляд — это всё смягчит горечь роковых мгновений. Вечным сном он уснёт на её груди.
— Мне жаль тебя, Улен, — сказал вождь. — Но уже ничего не поправишь. Прощай!
Согнул плечи, уполз в своё роскошное жилище. Улен пододвинул тюк с шубой к входу, обернулся к Анару.
— Неужели, пёс, охота на медведя была нашей последней охотой?
Анар повёл головой, раздул ноздри, но никого не учуял.
Очнулся Пашута в неудобной позе — ноги задраны на сугроб, голова утонула в снегу. А Варя изо всех сил трёт ему щёки. У неё самой лицо перекошенное, кровоподтёк на скуле.
— Хватит. — Пашута отстранил её руки. — Больно же, ты что… Как мы сюда попали?
— Очухался? — улыбнулась она ему сквозь пелену недавних слёз. — И то хорошо. Давай вставай! А то люди сбегутся. Охота была, чтобы на нас пялились.
Пашута приподнялся и сел. В левом боку что-то скрипнуло. Ага, знакомый двор.
— Но всё же объясни.
— Что тебе непонятно? Дали по башке и выкинули. Не будешь лезть, куда не просят.
— А тебя?
— Меня тоже выкинули, успокойся.
— Но за что тебя-то?
— Всё за то же, — зло сощурилась, отряхнула дублёнку. — Думают, я, как шавка, побегаю и приду за кормёжкой. Утрутся.
Пашута поднялся на ноги, покачнулся от лёгкого головокружения. Ощупал себя: всё вроде в порядке — ватник на нём и шапка на нём.
— А синяк тебе кто поставил?
— Витенька дорвался. Ладно, ничего. Я запомню.
— Запомни, запомни, — согласился благодушно Пашута. — Варя, ты погляди, какое утро разыгралось. Вон солнышко за башней, гляди! Как ребёнок улыбается.
— Псих! Какой же ты псих! — воскликнула Варя в изумлении и замахнулась, бедняжка, на него кулачком. Пашута готовно бок подставил, но словами осудил:
— Какие вы все драчливые, однако. Прямо беда.
— Куда мне теперь деваться?! И ведь всё из-за тебя, из-за тебя! Откуда ты взялся на мою голову такой мудрый?
— Не горюй! — утешил Пашута, а сам уже чувствовал, как в нём подымается лихая, невиданная радость. Словно зов судьбы услыхал. Приветный зов. Он никогда от него не уклонялся и давно по нему соскучился. — Что бог ни делает, всё к лучшему… А денемся мы с тобой, девушка, покамест на рынок. У меня же там сало непроданное. Но сообща мы его враз раскидаем.
— Сало? Ну ты сдурел совсем, Павел Данилович, Я с тобой сало пойду продавать?
— А что такого? Всё в жизни надо испытать. Неужто тебе никогда не хотелось на базаре поторговать?
— А знаешь, хотелось. Правда хотелось. — Лицо её засветилось совершенно детским выражением. Сердце у Пашуты захолонуло, когда он представил, что эта девушка останется с ним надолго, а то и навсегда. Вот у неё синяк на щеке, за это они ответят ему, но чуть позже.
На рынке Миша, владимирский трубадур, встретил их радостным воплем:
— Ну ты даёшь, земеля! Ну хват! Лександра уж предлагала твой товар поделить. Дескать, вряд ли ты вернёшься. А ты — тут. И деваху улестил. Герой, уважаю! Сам такой. У тебя, красавица, подруги не найдётся? Вечерком бы и погуляли. Я сперва с Лександрой хотел сговориться, да она рыло воротит. Ишь, погляди, ишь, как зыркает!.. А, земеля? Давай меняться. Я тебе Лександру бесплатно, а ты мне свою кралю с прикупом. Годится?
Миша витийствовал в пьяном кураже, Александра его презирала.
— Рассупонился, чёрт корявый. В зеркало на себя погляди, кому ты нужен, пенёк деревенский.
— Вишь, не нравлюсь ей. Эх, судьба наша ледащая!
Пашута провёл девушку за прилавок, поставил позади, чтобы её получше было видно отовсюду, и размотал тряпки с товара. Первому покупателю, который к нему обратился, назвал цену в четыре рубля. Мужичок в кургузом пальтишке, но явно при деньгах, засомневался от такой дешевизны, заторкался туда-сюда. И тут Варя себя проявила. Протянула ручку из-за Пашутиного плеча, на ножичек ломтик подцепила, пропела задушевно:
— Да вы попробуйте, мужчина! Это же объедение.
Мужичок цепкий глаз на неё скосил, ломтик проглотил, бухнул задорно:
— А твоя правда, девушка. Режь, хозяин, кила на два.
Дальше Пашута только поспевал разворачиваться.
Очередь к нему выстроилась второй раз за это утро. Но теперь не таяла, всё ощутимее гудела, торопила. Магия дешёвой распродажи потянула людей из разных углов, кому и не надо было сала. Всякий человек на случайную выгоду падок. Какие-то бабки с полотняными сумками замелькали, норовили пролезть без очереди. Двое парней стиснули очередь с боков, вроде бы следили за порядком, но красноречивых глаз не спускали с Вари. И брали всё не по крохам, не по двести граммов, как у Миши с его девятирублевой роскошью. Крупно брали. Над всей этой внезапней суматохой звенел весёлый Варин голосок:
— Всем хватит, всем! Не хватит, ещё принесём… Ах, вон женщина с ребёночком, пропустите её, пропустите! Да что же вы, ребята, сто лет сала не ели? А ну, становись в цепочку!
Пашута резал, бросал на весы, заворачивал, деньги смахивал в карман не считая. Сдачей Варя всех оделяла, ловко отщёлкивая монеты.
Сбоку зловеще шипела Александра.
— Что ж делается, господи! Цену сбили. Эй ты, пентюх владимирский, скажи ему. Надо же совесть иметь.
Пьяненький Миша ликовал, чуть ли не вприсядку за прилавком пускался.
— Так их, земеля! Круши! Спускай за рупь двадцать. Эх, кабы у меня не семья, даром отдал. А у тебя, Лександра, понятия нету. Душа у тебя нищая… Повезло тебе, парень. Да меня бы такая деваха приголубила, из себя б ремней нарезал… Ты про подругу-то не забудь, душа моя, про вечер не забудь. Загудим, небо погасим. Гуляй, Миша, последний нонешний денёчек!
— То-то ей подсветили, крале вашей.
— Погоди, Лександра, и тебе подсветят. Мужиков ты настоящих не видала.
Миша невзначай примостился к Вариному боку, да Пашута углядел, отпихнул:
— Вот это лишнее.
Пашута думал, вот поди ж ты, что значит юность. У этой девушки, ставшей ему вдруг дорогой, всё в жизни наперекосяк. Мотнуло её в лихие, злобные руки, а она и в ус не дует. Часу не прошло, как была уязвлена, били её по лицу, но нашла себе забаву — салом торговать — и всё плохое побоку, счастлива. Позавидовал даже ей в душе Пашута.
До обеда распродали почти всё, остался в мешке оковалок килограммов на десять да на прилавке несколько ломтей. Народу на рынке поубавилось, зато покупатель пошёл солидный, неторопливый, денежный. Такие хваты подходили в каракулевых шубах — ого-го! Цену не спрашивали и на Пашутино сало не глядели, хотя он готов был спустить остаток по трояку, лишь бы избавиться от обузы. Голова у него разболелась, всё же бутылкой по кумполу получить — это тебе не чихнуть в платочек, да и Варя утомилась, игривое настроение с неё спало. Но, увы, опять иссякло их рыночное счастье. Александра позлорадствовала:
— Обманом долго не проживёшь. Правда всегда себя окажет.
Миша загоготал:
— Тю, баба дурная! Ты, земеля, её не слушай, не вникай. У неё понятия, как у осы.
Правду Александра видела в том, что три человека подряд купили у неё сало, не торгуясь, по восемь рублей. Но её тут вскоре ждал удар. И этот удар нанесла ей Варя. Подкатил к прилавку пожилой щёголь в расписной дублёнке, в кокетливой, не по годам и не по погоде, кожаной кепочке на бритой голове, приценился к салу у Александры, да чёрт его потянул, наткнулся взглядом на счастливую Варину улыбку и замер. Помедлив, спросил:
— А у тебя, девушка, почём?
Не только салом он интересовался, ох не только. Варя не сплоховала, ответила многообещающе:
— Если оптом, молодой человек, по пяти рублей отдам.
— Сколько это — оптом?
Пашута, не мешкая, вывалил из мешка оковалок. Сам отступил на шаг, чтобы не мешать сговору.
Варя томно пропела:
— Вот, сударь. Остатки — сладки. Берите, не пожалеете.
Опытный ловелас на товар глянул мельком, глаз не отводил от Вари, намекал на иные утехи.
— Откуда приехали, девушка?
— Ой, да вы берёте или нет? — покосилась испуганно на Пашуту, придвинулась к покупателю, бросила скороговоркой: — Брат у меня строгий. Пока всё не продадим, на шаг от себя не отпустит.
— А потом?
— Одна я в городе, скушно. — И ещё тише: — Он-то к вечеру зенки нальёт, только его и видали…
Пашута подумал: хватит он с ней, конечно, горя. Но весело ему было и как-то знобко.
Покупатель прикидывал, морщинки к вискам собрал: мудрец да и только. А что такого, человек ушлый, на мякине не проведёшь, цену себе знает, утащит, чёрт, Варюху, в новую западню. Вон как глазищи у неё полыхают.
— На минутку отойди со мной в сторонку, девушка.
Не попросил, приказал. Пашута из последних сил сдерживался. У Миши от удивления язык изо рта вывалился, да и Александра притихла. Как кино им всем показывали из нездешней жизни. Варя, актриса горькая, изобразила одновременно и страх, и готовность не только в сторонку отойти, но и на край света ринуться, коли такая удача подвалила. Руки на груди стиснула, прошелестела страстным выдохом:
— Ох, молодой человек, сначала сало купите, вы же понимаете… — предостерегающим взглядом на злодея Пашуту, брата названого, повела. Поверил ведь покупатель, хоть спектакль был липовый. Выложил пять красненьких недрогнувшей рукой. Сказал Пашуте, хлопотливо упаковывающему сало:
— Вы разрешите, любезнейший, ваша сестрёнка поможет донести сало до такси? У меня, видите, руки заняты.
— Сестрёнка!.. — не стерпела Александра, — Прости, осподи, срам-то какой!
Пашута с печалью глядел, как рассекали толчею, пробиваясь к выходу, Варенька, стройная, недолгая его радость, и пожилой сатир, уверенный в себе, загребущий. Одного роста, в одинаковых дублёнках. Они подходили друг другу. Похоже, Варенька покатилась в ту лузу, куда ей и следовало упасть. Что это я, подумал Пашута, хотел от чужого пирога кусочек урвать? Стыдно это! Что ж, прощай, Варюха, заблудшая душа, пусть хранят тебя твои ангелы!
— Эх, мать честна! — воскликнул Миша, осиротевший, кажется, не меньше самого Пашуты. — Зазря ты, земеля, её отпустил. Тому бы гаду да этим салом промеж глаз — то-то бы складно вышло. Ладно, не переживай. Пойдём вмажем по напёрстку, у меня припасено.
— Никакого стыда у нынешних, — рассудила Александра, тоже вроде с сочувствием. — Таких распутных девок на площади надо пороть. Да по заднице её, да по голой заднице, чтобы кровь хлестнула. Тогда бы опомнились.
— Тебе волю дай, Лександра, земля опустеет. Кому сало будешь продавать?
— Зла она никому не делает, — заступился за Варю Пашута.
— Не делает? — удивилась Александра. — Чего вы понимаете, кобели проклятые? От таких штучек, как эта, весь раздор на свете. Голода и холода не знала, вот и жирует, зараза!
Пашута быстренько стал собираться. Повторное Мишино приглашение вежливо отклонил. Не до питья ему было, на душе почернело, как в пропасти. Скорей бы отлежаться где-нибудь в норе.
Но Варя вернулась. Он запихивал торговое снаряжение в мешок, а она сбоку незаметно просочилась, тронула за плечо:
— Ничего не осталось, Павел Данилович?
Он поднял голову, сомлел. Ей-богу, сомлел. Словно очутился с девушкой наедине в неведомом царстве, где струятся тёплые ветерки, донося запах мяты. У Вари взгляд прежний, отчаянный, и синяк победно светится на нежной коже. Так она на него смотрит, будто всю его смуту видит, и новую, и ту, которая в прошлом осталась беспризорной. Тихий, волшебный миг.
— Чудные у тебя духи, Варвара. Травой пахнут.
— Французские, Паша.
Рядом Александра зашипела, как из колодца, и Пашута очнулся.
— Чего ж с ним не пошла?
— Телефончик взяла… А что, ты хотел?
— Я тебе не надзиратель.
Обиды у него не было, но что-то жгло в груди. Шальная девчонка, забавно ресницами моргая, упивалась победой над ним, Пашутой, и над тем, который телефончик оставил, над двумя расторопными пентюхами. Большая у неё власть, скольких она ещё облапошит за свою долгую жизнь?
Пашута пожал руку Мише, Александре кивнул, попёр из-за прилавка. И она за ним, как лёгкая лодочка за катером. Молчком выметнулись с рынка, пошли по улице.
— И куда теперь? — спросила Варя с такой смиренной ноткой, с такой готовностью к послушанию, что Пашута вынужден был достать сигареты и немедленно задымить.
— Я бы тоже покурила.
Они очутились возле какого-то скверика, Пашута дал ей сигарету. Мешок свалил на скамейку. Солнышко слегка прогрело город, стоять было не очень холодно.
— Есть охота, — сказал Пашута. — А тебе?
— И спать. — Варя продолжала играть пай-девочку и смотрела на Пашуту с таким выражением, с каким ребёнок, смотрит на человека, от которого зависит. Но её глаза лгали, Пашуту это ужаснуло. — Я ночью почти не спала. Ещё этот придурок так врезал. Может, у меня сотрясение мозга?
— Сотрясение мозга у тебя хроническое, — хмуро заметил Пашута. — Какие-нибудь документы у тебя есть?
— Паспорт.
— К ним ты не вернёшься?
— Устанут ждать.
— Тогда пойдём в гостиницу, попробуем тебя устроить, сироту.
— Я не сирота.
— Ну это после расскажешь.
Пашута привёл её в трёхэтажную казарму, усадил на стульчик в вестибюле, а сам пошёл к администратору, потому что с утра над конторкой висела табличка «Мест нет». Место нашлось, когда Пашута в Варин паспорт сунул красненькую. Никогда бы он не стал этого делать, не в его это было натуре — соблазнять работников сферы обслуживания неправедными деньгами, но сейчас он томился единственным желанием, чтобы незримая ниточка надежды, протянувшаяся меж ним и Варенькой, подольше не обрывалась.
Он выхлопотал Варе койку на втором этаже и проводил её туда. Спросил, как ей лучше: сначала пообедать или поспать? Варя решила поспать. У неё был смурной вид, и глаза слипались, когда она закрыла перед ним дверь, улыбнувшись на прощание.
Пашута поднялся к себе в номер, упаковал вещи, чтобы можно было в любую минуту сняться, выкурил в одиночестве сигарету. Потом вернулся на второй этаж, устроился в холле перед телевизором «Темп», где изображение плавало подобно северному сиянию, и три с половиной часа, не отрываясь, смотрел все передачи подряд. У него было ощущение, словно он застрял в лифте.
Вечером они с Варей отправились ужинать в ресторан «Улыбка».
Жила-была девочка в хорошей семье, единственный, ненаглядный ребёнок. Горя не знала. Отец её, Олег Трофимович Дамшилов, человек тихий, застенчивый, по профессии историк, да вдобавок доктор наук, слишком долго и подробно изучал все ужасы, которые приключались с человечеством в течение веков, и оттого, вероятно, чувствовал в себе постоянную внутреннюю уязвлённость с уклоном в панику. К примеру, он вздрагивал от неожиданного телефонного звонка, а звонки все были для него неожиданными, и с испугом щурил близорукие глаза на шелохнувшуюся от ветра занавеску. Он верил, что несчастье присутствует в человеческой жизни как непременное условие, и ждал его проявления с минуты на минуту. Умом он понимал, что глупо так распускаться, уж коли беда неизбежна, то разумнее, пока она не грянула, игнорировать эту неизбежность, точно так, как множественные люди переносят, особо не сосредоточиваясь, смертельный недуг, покуда он окончательно не валит их с ног. Но одно дело понимать, а другое — соответствовать. К самым близким ему существам, жене и дочери, Олег Трофимович относился словно к двум хрустальным сосудам, которые неминуемо разобьются, если ненадолго выпадут из поля зрения. Женат он был вторым браком, и в первом браке его стойкое предвидение беды полностью уже оправдалось. Он выскочил из мучительного полуторагодовалого супружества с растерзанным сердцем, опустошённый, босый и сирый, утратив остатки веры в своё мужское достоинство, если предположить, что эта вера у него когда-то была. Любое напоминание об испытанных душевных терзаниях ввергало его в длительный нервический тик, когда у него руки-ноги начинали трястись, а взгляд приобретал выражение затравленности. Отчасти это объяснялось тем, что и второй его брак, увы, не стал противоположностью первому.
Варина мама, Елена Викторовна Дамшилова, работала медсестрой в районной поликлинике. О ней разговор особый. Она была прехорошенькой женщиной, радовавшей мужские взоры, при этом неглупой, но вместе с тем была злой женой. На Руси исстари злая жена почитается самым страшным наказанием мужчине, хотя определение это требует, конечно, расшифровки. Все злые жёны похожи друг на друга, но всё же у каждой есть какая-нибудь особая примета. Елена Викторовна на свой лад была несчастным человеком, какое уж тут счастье, если быть вечно недовольной и раздражённой всем, что вокруг происходит. Угодить ей было невозможно, хоть ты на голове стой, но это бы полбеды. Беда в том, что бес в неё вселялся всегда неожиданно и проявлялся во вспышках дикой ненависти к мужу и дочери. Как тлеющая головешка, она могла в любой момент вспыхнуть от легчайшего дуновения воздуха. Однажды после безобразной сцены, когда Елена Викторовна, вбежав в комнату, где отец с дочерью мирно обсуждали школьные дела, отвесила ему крепкую затрещину, вопя, что она не рабыня и или научит их поддерживать порядок в квартире, или поубивает (выяснилось, что Олег Трофимович по рассеянности, выходя из ванной, уронил на пол полотенце), он, набравшись мужества, деликатно предложил ей сходить на консультацию к психиатру и выяснить, не больна ли она и не следует ли ей попить каких-нибудь безобидных успокаивающих лекарств. Предложение возымело роковое действие. Елена Викторовна заперлась в спальне и до вечера обзванивала своих родственников и знакомых, уверяя их, что её муж завёл любовницу, хочет жить с ней открыто, а её в связи с этим намерен упрятать в сумасшедший дом. У всех она просила совета и защиты, но никто ей не помог. Только Катька Свиблова, лучшая, хотя и распутная подруга, её обнадёжила, пообещав выступить свидетелем на суде. Полночи Елена Викторовна каталась в истерике, выбила из рук мужа склянку с каплями, которые он ей принёс, и довела себя до полного изнеможения. Попытки Олега Трофимовича вымолить на коленях прощение ни к чему не привели. Поутихнув, она объявила ему о своём окончательном решении. Она сказала, что если он посмел объявить ей, слабой женщине, войну, то она её принимает, и пусть он не ждёт пощады. С тех пор Олег Трофимович стал бояться не только телефонных звонков, но и собственной тени. Друзей у него было немного, да и те, побывав у него в гостях разок, больше к нему не набивались, поэтому создавалось впечатление, что их у него и вовсе нет.
У каждой злой жены есть отличительные пунктики, у Елены Викторовны их было два. Первый касался того, что настоящий мужчина может быть только хирургом, а все остальные не заслуживают о себе даже упоминания; второй, обращённый тоже непосредственно к мужу, выражался в лаконичной фразе: «Мало даёшь денег!» Иногда оба пунктика совмещались и приобретали оттенок философского раздумья о смысле жизни. «Если бы ты, негодяй, был хирургом, то нам бы не приходилось считать каждую копейку». Олег Трофимович, надо заметить, выколачивал в месяц не менее четырёхсот рублей, а иногда и побольше, и все деньги, естественно, отдавал жене. Бывало, что у него не хватало даже на сигареты, хотя курил он мало и только на работе. Курение дома приравнивалось к покушению на жизнь жены и ребёнка.
В ту злосчастную ночь, когда Олег Трофимович неосторожно заикнулся о психиатре, его тринадцатилетняя дочурка впервые произнесла роковую фразу: «Как ты только с ней живёшь, папа?!» Впоследствии он много раз думал об этих её словах. Он им не радовался. Конечно, приятно сознавать, что во всех передрягах дочь на твоей стороне, это давало ощущение собственной правоты, но кому нужна такая правота. Снисходительное сочувствие дочери обижало его, пожалуй, глубже, чем немотивированные вспышки жениной ненависти. Их легко было объяснить патологической неврастенией, то есть сугубо физиологически. Но когда дочь-подросток смотрела на него с насмешливыми искрами в глазах, он терялся. Ведь он обеих любил со всей страстью своей застенчивой души. Любил как положено мужу и отцу, но ещё к этому чувству примешивалось горькое ощущение вины. Он заранее жалел Вареньку: в её характере неизбежно скажется слабость его собственной натуры, и это повлияет на её судьбу; и клял себя за то, что не сумел дать счастья вздорной, потерянной женщине, своей жене, в сущности самому безобидному и безответному созданию на свете хотя бы потому, что зло в ней не успевало вылиться в мало-мальски осмысленную идею, а сразу выплёскивалось наружу, как вода из закипевшего, переполненного чайника.
Когда Варенька училась в восьмом классе, а училась она прекрасно, у неё случился первый роман, и протекал он тяжело. Она влюбилась в студента Володю, который жил через три дома от них. Поначалу Елена Викторовна почему-то отнеслась к увлечению дочери с воодушевлением. Правда, попеняла ей, мол, рано, девочка, начинаешь, но тут же и добавила, что, слава богу, хоть есть у Варьки разум, не якшается со всякими малолетними преступниками, какие в подъездах ошиваются. Мужу она ещё откровеннее высказалась: «Это такой возраст, ничего страшного, я сама в четырнадцать лет влюбилась по уши. Володю я знаю, это мальчик воспитанный, на худое не решится. Переболеет им Варька, как насморком, и забудет. В мужья он не годится. Я не я буду, если она за хирурга замуж не выйдет. Неужто ей, как матери, с каким-нибудь вроде тебя век горе мыкать?!»
Варя переживала предсказанный насморк месяца три, повзрослела, стала как-то сосредоточенней. Когда Володя звонил, уходила с аппаратом к себе в комнату и плотно прикрывала дверь. Начала следить за собой, тайком испробовала все материны кремы и лосьоны. Прогулки её Елена Викторовна строго контролировала, позже восьми вечера девочке выходить из дома не дозволялось. С родителями она подробностями не делилась, замкнулась в себе, на расспросы матери отвечала довольно дерзко, в том духе, что нечего ко мне привязываться, ничего плохого я не делаю. Самое примечательное, как потом анализировал Олег Трофимович, было то, что мать устраивали такие ответы. Это потом, после скандала, всё покатилось, как ком с горы.
Он сам наблюдал за дочерью с чувством, похожим, наверное, на то, какое испытывает приговорённый к смерти человек, не знающий (по соображениям официозной гуманности), на какой день назначено исполнение приговора.
Проявилась беда совсем просто. Однажды Варя не пришла ночевать. Утром отправилась в школу, в тот день у неё была трудная контрольная, а к вечеру не вернулась. После безумной ночи, для Олега Трофимовича разорвавшейся надвое между звонками в милицию (у них не оказалось номера Володиного телефона) и бдением над впавшей в сумеречное состояние супругой, утренний звонок в дверь прозвучал волшебной свирелью.
К сожалению, первой к двери поспела Елена Викторовна. Увидя дочь живой, хоть и с бледным лицом, и уловив, как она после объяснила, запах вина и табака, она молча ударила её в лицо мужниным ботинком, неизвестно как очутившимся в руке. Успела ударить ещё два или три раза, пока муж не подскочил, обхватил сзади и оттащил от рухнувшей под вешалку девочки.
Когда он склонился над Варей, с ужасом потянулся к залитому кровью лицу, она отстранила его руку дерзким движением и спокойно спросила:
— Посмотри, папа, она мне глаз не выбила?
…Сидя с Пашутой в ресторане, девушка так прокомментировала печальную страницу своей жизни:
— Володя сделал меня женщиной, да, но не в ту ночь, через два дня. Он многому меня научил, я на него не в обиде. Студентик! Какой он студентик, фарца обыкновенная. Кролик. Я с ним после такое отмочила… Но свою дорогую мамочку никогда не прощу!
Пашута слушал её возбуждённые речи и радовался, что она с ним откровенна. Боже мой, думал он, сколько раз уже били эту девочку? Как же так получилось? Её много били, вот она и поверила: кто силён, тот и прав.
После школы Варенька вовсе отбилась от рук. Она собиралась поступить в текстильный институт на отделение, которое готовит модельеров, она хорошо рисовала, но провалилась. Даже не провалилась, а не подготовила рисунки к творческому конкурсу. Но этот эпизод лишь слегка царапнул её самолюбие. С матерью она к тому времени почти не разговаривала. Уже с год, как её урезонила. Как-то вечером Елена Викторовна встала у входной двери, картинно раскинула руки и объявила, что мерзавка выйдет из дома только через её труп. Варя фыркнула, спорить не стала, пошла в ванную и отцовым лезвием фирмы «Жиллетт» вскрыла себе вену на левой руке. На правой не успела, Олег Трофимович ворвался в ванную… Она не собиралась умирать, пугала, но ничего страшного не видела и в том, чтобы умереть. Подумаешь! Если мамаша психует, то и она может. Поглядим, кто кого перепсихует. Она объяснила родителям, что с ними морально порвала, а квартиру считает своим временным прибежищем. Униженный лепет отца, пытающегося навести мосты, оборвала нравоучением: «Ты, папочка, в прошлом веке живёшь, там и оставайся».
Буйная энергия в ней кипела. Хотелось столько всего сразу, чтобы руки лопнули от тяжести. Но она не была жадной. Она стремилась к абсолютной свободе и понимала её по-своему. Где свобода, там не будет шустрить липкогубый студент Володя, там она окружит себя настоящими мужчинами и воцарится среди них, как королева. А пока приходится проводить время бездарно среди «машек» и «тёлок» с их приблатненными кавалерами, имеющими на всю кодлу одну мозговую извилину. Скучно сидеть часами в баре, потягивая через трубочку тошнотворный коктейль, но всё это лучше, натуральнее, чем сюсюкать с девочками-чистюлями, мечтающими о принце, или водиться с их мальчиками, набитыми по уши книжной заумью, но похожими друг на друга, как сигареты в пачке. Те, в баре, хоть как-то живут, остальные с детства запрограммированы на добросовестное выполнение общественных обязанностей. Она выбрала первых.
Вскоре случай свёл Варю с человеком, который поразил её воображение. Седенький, невзрачный старикашка («вроде тебя, Павел Данилович, но чуточку, может, постарше») привёл её в свою квартиру, убранную, как шатёр султана, усадил в кресло, заглотившее её тело нежной пружинной пастью, включил на «Шарпе» записи Грига и три часа, пока звучали сюиты, не отводил от неё тускло-воспалённого, сумрачного взгляда. О, она сразу поняла, тут дешёвкой не пахнет. Григ витал в комнате не случайно. Варя мысленно возблагодарила папочку и мамочку за то, что они то кнутом, то пряником заставили её закончить музыкальную школу. Старичок поставил Грига, не завёл, допустим, битлов ей в угоду и для обольщения, и теперь с любопытством следил за её реакцией. Печальный Пер Гюнт рассказал ей, что у старичка есть тайна, которой ему необходимо поделиться, но не с кем. Она поблагодарила его без всякого кокетства, уверенная в будущей власти над ним:
— Мне хорошо у вас, Гнат Борисович. Можно, я буду к вам заходить?
— Сколько тебе лет?
— Восемнадцать.
Он пожевал тонкими губами, заметил неопределённо:
— Безобразий я не люблю, но так заходи. Музыку умеешь слушать, это приятно.
Он не тронул её в тот вечер, напоил чаем с клубничным вареньем, угостил чёрным, необыкновенным, сладким ликёром. Провожая, сунул в руку коробочку французских духов. Подарок Варя приняла без удовольствия, даже спасибо не сказала. Она ещё не решила, как отнестись к новому знакомому, а дорогая коробочка сразу вроде бы накладывала на неё определённые обязательства. Да и жест, которым он её протянул, был чересчур примитивным, расплачивающимся. Гнат Борисович заметил её недовольную гримасу:
— Не нравятся духи?
— Авансов не беру.
Промахнулась она с этой немудрёной шуточкой. Гнат Борисович был почти на голову ниже её, стебелёк с седым венчиком, но когда припечатал Варю оценивающей усмешкой, выпуклые глазёнки сузил в две щёлочки, почудилось: огромен, неодолим. Чужой, железной волей на неё дохнуло, до печёнок проняло.
— В свои игры со мной играть не надейся, девочка.
— Уж вижу, Гнат Борисович, — пролепетала, извиняясь.
За те полгода, что к нему хаживала, подарков и денег ей передавал без счёту, приблизил к себе. Она не интересовалась, откуда у человека, живущего на инвалидное пособие, такие богатства, это её не касалось. Не дура, понимала, не с неба к нему деньги сыплются. Когда приходила по вызову (звонил не сам, кто-то другой молодым голосом сообщал коротко: сегодня быть во столько-то; без зова не смела являться), в квартире ни на кого никогда не наталкивалась. Такая секретность её вполне устраивала. Какими бы тёмными делишками он ни занимался, ему за них и отвечать. Её притягивало иное. Этот человек излучал энергию, которая её глухо волновала. Всё её существо томно содрогалось то ли от страха, то ли от непонятного, желанного возбуждения. За его молчанием, за резкими, грозными перепадами настроений таилось нечто необыкновенное, смертельно опасное. Это был настоящий мужчина. Седина и морщины, сухость маленького гибкого тела лишь оттеняли его внутреннюю величавую неусмиренность. Куда там до него всем этим мальчикам из бара с их пышными шевелюрами, стальными мускулами и куриными мозгами. А как умно, с предельной откровенностью отвечал он на самые пустячные вопросы, посвящая в мир взрослого, чуть циничного всеведения. Как нежно шутил с ней, будучи в хорошем расположении духа. Когда приказывал небрежно: «Скинь платьице, душа моя!» — её будто пронизывал заряд электрического тока, но не от желания, а от мгновенно охватывающего полнейшего безволия. И это было прекрасно. Как птичка билась в опытных руках, баюкая себя надеждой, что в любой момент может рвануться и выпорхнуть в открытую форточку. Его ласки не доставляли ей удовольствия, но и тут она с охотой впитывала его уроки. Близость случалась у них редко, обыкновенно они проводили время в оживлённой болтовне, слушали музыку, чаи распивали. Но всё равно это «Скинь платьице, душа моя!» висело над ней постоянной угрозой.
— Мои лета преклонны, — говорил он ей, — но душа осталась молодой. Ничем не насытилась, и смутой людской не утолена. Ты приникла ко мне, девочка, тебя мучает та же самая жажда. Все люди делятся на две категории. Всего лишь на две. Первых легко угомонить, досыта накормив, ублажив зрелищами. Это понимали управители судеб ещё в древности. Это верно и ныне. Дай каждому из толпы по куску копчёной колбасы да сунь ему под нос телевизор, и он будет счастлив. А коли сверх того выделить ему отдельную тёплую квартиру, так он и разревётся от умиления. Быдло это, рабы. Есть другие, их мало, к сожалению, мы с тобой к ним принадлежим, красавица. Этих ты ничем досыта не накормишь, потому что у них организм по-другому устроен. Вечно они рвутся куда-то, одни к власти, другие к богатству, третьи к любви, но ни в чём не находят покоя. Ибо чрево их необъятно. В этих людях, кои и не ведают толком, к чему стремятся, вся сила земли, весь её разум, но сами они живут худо. Да ты представь, каково это: видеть, что вокруг полно пищи, и быть голодным, смаковать прекрасное вино и испытывать жажду, чувствовать, что рождён властвовать, и не находить себе применения. Иные сходят с ума, другие становятся преступниками, кто-то пробирается на самый верх, но все несчастны, Похоже, проклятие божье над нами. Впрочем, это справедливо. За ярость желаний платить приходится по крупному счёту.
— Вы думаете, я тоже принадлежу ко второй категории? Но у меня вообще нет никаких желаний. Только не хочу, чтобы обижали.
— Что обижают, хорошо как раз. В обидах человек укрепляется. Не обида гнетёт, а неумение сдачи дать. А ты научись. Тебя обидят, и ты обидь. Да позлее.
— Как страшно, Гнат Борисович!
Лукавила Варя, страшно ей не было. Она удивлялась, как резко отличается то, что внушал ей Гнат Борисович, от того, чему учил отец. Они в одних годах были, а точно выросли на разных планетах. Отец говорил: будь умной, доброй, справедливой, не помни зла, помогай всем, кто нуждается в помощи. Гнат Борисович предостерегал: не подставляйся, нападай, мсти, остерегайся добрых побуждений, в них обман. Мнилось, свои советы милый папочка вытаскивал из книг, которые и она читала, да сам в них не всегда верил, а новый учитель смотрел на вещи трезво, не прикрывал всё, что дурно пахнет, розовыми занавесочками, не утешал расхожими премудростями; и конечно, если представить, что судьба свела бы их в поединке, от бедного папочки и мокрого места бы не осталось.
Наконец настал день, когда Гнат Борисович попросил её об услуге:
— Не хотел я тебя, ребёнок, ни во что вмешивать, да так обстоятельства сложились. Больше послать некого. Но ты не волнуйся, дельце вовсе не опасное.
У Вареньки сердце ёкнуло, но она себя пересилила.
— Я вам верю, Гнат Борисович.
Он объяснил, надобно поехать сначала в Ригу, отвезти пакет. Там её встретят и устроят. Поживёт сколько понадобится и помчится в Ленинград с другим пакетом. В Ленинграде получит дальнейшие указания и вернётся в Москву. Вот и всё. В общем, приятное путешествие, нуждаться она ни в чём не будет.
— Поеду как дипкурьер? — пошутила Варя. — А что в пакетах?
— Зачем тебе знать, ребёнок?
— Но вы только скажите, Гнат Борисович, вы не шпион?
Учитель добродушно улыбнулся, но глаза у него были ледяные. Варя стушевалась.
— Я остроумная, да?
— Ещё бы. Но не перестарайся, Варя. Некоторые люди шуток не понимают. Особенно те, которые в Ленинграде. Ты побереги себя немного.
Он тут же вручил ей пакет, запечатанный сургучной печатью, билет на рижский поезд и пачку денег в десятирублёвых купюрах на дорожные расходы. Выйдя на улицу и неся сумочку, как бомбу, она твёрдо знала одно: у Гната Борисовича в гостях побывала в последний раз. Он ошибся. Он не понял главного: роль уголовной дамочки ей не подходит, она рождена для музыки и любви.
— …Зачем же поехала? — спросил Пашута, когда она странно запнулась, точно подавилась своей откровенностью.
— Поехала? Ты бы не поехал? Хорошо тебе салом торговать, никаких забот. А у них мой адрес. Знаешь, какой у этого голос, который к Гнату вызывал? Как чёрная проволока. Они бы меня прибили.
— Вряд ли, — возразил Пашута. — Убить человека не так просто.
— Много ты понимаешь. Запросто бы кокнули. А молодое красивое тело разрубили бы на куски и посылками в разные города отправили. Чтобы никаких следов. Хорошо тебе на рынке…
Она уверяла себя, что съездит, выполнит поручение — и точка. Слиняет потихоньку, без дерзостей. Гнат Борисович поймёт правильно… Она себя уверяла, но успокоить не могла. Всё поговорка вспоминалась про птичку, у которой коготок увяз. В Риге основательно закрутилась с какими-то молодыми людьми, из ресторанов не вылезала и уже плохо соображала, что к чему. Только чувствовала — падает, падает в яму, а в ней дна не видать. Лихие фортели выкидывала, на какой-то даче на столе плясала, на спор с усатым дебилом червонцы на свечке жгла — всё не впрок. Ужас разбухал в душе, как свинцовый ком. Без копейки в кармане в Ленинград сорвалась. Усатый в провожатые набивался, он и новый пакет передал, еле-еле на вокзале его отшила, клятвенно пообещала вернуться. В Ленинграде, по адресу, куда пришла, опять ловушка. Тут Дмитрий Иванович точно паук из угла вылез. Долго с ней не миндальничал, напоил за ужином розовой гадостью, похоже, чего-то подмешал туда, она сил лишилась, только хихикала, как идиотка. Повалил на тахту, снасильничал, грязно, больно. Утром, пока он спал, отыскала на кухне длинный нож, склонилась над ним, истомно представила, как войдёт лезвие в коричневый кадык на тонкой, мальчишеской шейке. Он будто почувствовал, глаза продрал, вгляделся в её прыгающие губы, предупредил насмешливо:
— Нет, не сможешь. Не по плечу тебе, деточка, — и выругался жутко. Варя нож бросила, выдохнула:
— Всё равно тебе не жить, паучище!
Три дня гуляли с Витькой и Жориком-капитаном. В серое пятно гулянка слилась, ни света, ни тьмы. Потом Дмитрий Иванович дал ей денег и отправил на рынок за провизией…
Варя, утомлённая исповедью, к еде почти не притронулась, поковыряла вилкой в салате, проглотила две оливки. Зато Пашута, пока она рассказывала, с аппетитом умял сочный, с кровцой зажаренный антрекот, выхлебал тарелку ароматной солянки, заедая острую юшку пышным ленинградским хлебом.
— Ну, как тебе мои дела, Павел Данилович? — спросила Варя, потянувшись на стуле с видимым облегчением, будто ношу с себя скинула.
— История обыкновенная, житейская, — отозвался Пашута. — Бывает, и хуже влипают.
Всё же под её долгим, беспомощным взглядом ему трудно стало дожёвывать самодельный бутерброд с селёдкой.
— А скажи, Павел Данилович, зачем я тебе всё это выложила? Чужому человеку? Сама не пойму.
Пашута солидно покашлял.
— Я под руку подвернулся… У тебя, Варенька, синяк какой-то квадратный. Надо его припудрить малость. Утром, надо полагать, щека в зелень пойдёт.
— Нечего чужими синяками любоваться. Тебе хорошо, у тебя под волосами не видно.
— Не видно, — согласился Пашута. — Но тыква вся горит.
Глаза их встретились и с минуту не разлучались, но ничего понять друг в друге они не сумели.
— На билет дашь денежек взаймы, Павел Данилович?
— Дам. Но тебе не билет нужен.
— А что?
— Разберёмся. Утро вечера мудренее.
На улице Варя взяла его под руку.
— Погуляем немного?
— Конечно. Смотри — звёзды какие. Сейчас на голову посыплются. Похолодало вроде?
Долго бродили без цели. Чудно это было обоим. Но Пашуте чуднее. Эва какая потекла житуха. Утром — побои, вечером — ресторан, прекрасная девушка под боком, ничья. А ему пятый десяток по темечку постукивает. Пристанища у него нет, и смысла в жизни нет, и уж, видно, не будет никогда. Да и какой нужен смысл? Ноги держат, голова ясная, хотя и побаливает, желудок набит до упора, и девушка желанная рядом. Так бывало с ним и прежде, точно так же — восторг без причины, а на сердце кошки скребут. Кто-то раскручивает нашу жизнь по спирали, всё в ней повторяется, и ничего нового не жди.
Стояли у моста, будто игрушечного, будто для детского кино слепленного. У прохожего Пашута спросил:
— Этот мост как называется?
— Аничков.
— Ну да?
Варя захлопала в ладоши: «Аничков, Аничков!» — неизвестно чему обрадовалась. Отбежала к сугробам, слепила снежок — бабах ему на голову. Он тоже не старик. Нагнулся, зачерпнул, свалял кое-как — бух, и мимо. Вторично нагнулся, да она ждать не стала. Прыгнула сверху, повалила — ой, что делается! Хохот, визг, тяжёлая девка, ей-богу! И всё норовит снег поглубже за шиворот запихать.
— Караул! — вопил Пашута. — Милиция! Грабят одинокого путника!
До того навозились в снегу, подняться не могли сразу. Вот он — смысл бытия!
В её очах фонари со звёздами перемешались, вспыхнули диковинно. Редкие прохожие стороной двух дураков обходили.
— Чем ты меня купил, знаешь, Пашенька?
— Чем?
— А когда сказал про ребёночка. Чтобы я тебе ребёночка родила. Помнишь? Ты это всерьёз сказал?
— Такими вещами не шутят, — ответил Пашута.
Утром Пашута поджидал на этаже, когда Варя проснётся и выйдет из комнаты. Разговорился с дежурной, миловидной женщиной в опрятной синей униформе.
— Холода к весне ломаются. Вишь, иней яркий на домах. Напоследок зима принаряжается. Всё ведь в природе, как у людей.
Дежурная предположила, что мужик с похмелья мается.
— Через пятнадцать минут буфет откроют, — заметила сочувственно. — Там и кофе горячий, и кефир.
— В Англии, — сказал Пашута, — кефир по утрам прямо к домам ставят. Цена в квартплату входит. Вот бы и нам так. Большое ведь удобство.
— А вы почём знаете, как в Англии? Бывали там?
— Я лично нет, не бывал. Дружок ездил. Заводской. На полгода отправляли для обмена опытом. Много интересного рассказывал. Есть чему у них поучиться. Но с другой стороны, живут плохо. Хулиганов полно на улицах. Безработица.
— Этого добра и у нас в избытке.
— Безработных у нас нету, — возразил Пашута.
— Смотря как глядеть. Иной числится в работниках, а пользы от него — один вред.
— Справедливо заметили. И главное, такого выгнать нельзя. Не за что. Он же ничего не делает. Зато трудящегося человека, который себя сжигает на алтаре общественного блага, легче лёгкого сшибить с места. Я недавно любопытную статейку читал в газете…
Не успел Пашута досказать про статейку — Варя в коридоре возникла. Как же она была хороша в лёгком свитерке, в тугих джинсах, утренняя, толком не проснувшаяся. Просияла, углядев Пашуту.
— Ждёшь, Паша?
Он навстречу поднялся:
— Пойдём завтракать?
— Пойдём.
Дежурная им вслед посмотрела с недоумением, пыталась смекнуть, кем они друг дружке доводятся. Не муж, не жена, не отец с дочерью. А кто же тогда?
В буфете удачно в уголке пристроились, Пашута принёс от стойки сосиски, булочки, кофе. Ему опять не очень верилось, что это с ним наяву происходит. Собственно, ничего пока не происходило, но дивное томление тлело в груди, точно вина натощак выпил. Девушка молча принялась за еду и ему кивнула со смущённой улыбкой: ешь, мол, и мне не мешай. Видишь, как я голодна.
Она жила минутой, как привыкла, а он так не умел. Он предвидел, какой у них впереди трудный день.
— А после завтрака чего будем делать? — спросил он на всякий случай. Варя с готовностью задумалась.
— Ты же, Паша, обещал меня в Москву отправить?
Господи, как она легко от него отказывалась. Ну, а на что он мог надеяться? Что она с ним к Раймуну на хутор поедет?
— У тебя там, на квартире, что-нибудь осталось?
Кивнула:
— Сумочка, тряпки. Да чёрт с ними!
На нежной коже, там, где синяк, отслоилась голубая тень. Ещё вчера Пашута выведал у неё, где работает Дмитрий Иванович — в ресторане «Гренада» заместителем директора. Это небольшое заведение близ Невского проспекта. В нём любят бывать иностранцы.
Пашута осторожно бросил пробный шар.
— Надо бы к Дмитрию Ивановичу заглянуть.
— Ты что?! Зачем?! — Она вилку отложила. — Ты что придумал, Паша? Ты же видел, что это за люди.
— А чего — люди обыкновенные, расторопные, но ты послушай меня, Варенька. Надо здесь концы оборвать. Иначе они тебя в покое не оставят.
— Не понимаю, — теперь в глазах её блеклая тучка страха. — Чего ты хочешь? Разве это всё вообще тебя касается? Сама разберусь.
Пашута пригладил свой ёжик, залюбовался на миг её насторожённым лицом, заговорил вкрадчиво:
— Ты в большое дерьмо вляпалась, Варя, из него сама не выпрыгнешь… Не надейся. А ещё про себя объясню. Я много чего повидал на свете, поверь. И всё у меня уже было налажено, чтобы скоротать век без волнений. Но вдруг потянуло куда-то. Так сильно потянуло, мочи нет. Будто кто позвал издалека. Объяснить не могу, ну, точно наваждение. Я с насиженного места сорвался, покатился неведомо куда. Сбрендил то есть. Это с мужиками бывает. Но редко. Какая-то причина должна быть. А у меня не было… И вот теперь я думаю, это ты меня позвала. Как тебя увидел в Риге, так и понял. Точно молния в голову шарахнула… На рынке второй раз судьба свела, значит, нет ошибки.
Варенька от удивления раскраснелась. Конечно, дико такие слова слушать, да ещё в буфете, где торговый люд толчётся, где матерком от столов шибает, как сквозняком. Но голос Пашуты её заворожил. Спросила с опаской:
— От меня ты чего хочешь, Паша?
— Не понимаешь?
— Переспать, что ли, со мной нацелился?
Скучно стало Пашуте. Подумал: пожалуй, кончен бал. Может, и к лучшему. Достал бумажник, из бумажника выколупнул полусотенную, протянул девушке:
— На, бери. Ну бери, чего ты!
— Ты что, обиделся?
Пашута оставил зелёную купюру на столе, двинул к выходу. По пути наткнулся на ротозея с подносом: поднос с чашками — на пол, ротозей — в амбицию, зашумел чего-то на весь буфет.
— Заткни хлебало, — посоветовал ему Пашута, — Протез выронишь.
Ротозей послушно умолк.
Варя догнала его в коридоре, схватила за рукав.
— Ты что психуешь, Павел Данилович? Объясни несмышлёной девушке по-хорошему. Не надо из себя Вертера строить, тебе не идёт. Хочешь, я тебя поцелую?
Пашута ей сказал:
— Всего сразу не объяснишь, Варенька… Ты иди пока, накинь шубейку, припудрись. А я тебя на улице подожду.
Варя от смеха согнулась чуть не до полу, во все стороны солнечные зайчики посыпались.
— Ты чего?
— Ой, Паша!.. Этот там, в буфете, ползает… уморил ты меня, Паша, как не стыдно!
От каждой улыбки, от каждого её движения с ним перемены делались: то боль в груди смертная, то взлетает от радости к потолку. А ведь это скрывать полагается.
— Иди, иди, — легонько подтолкнул девушку в спину. — Иди, хохотушка, люди смотрят.
— Паша, — сказала, посерьёзнев. — Дай два часа сроку, рано ведь ещё. Дай!
— Куда ты пойдёшь?
— В парикмахерскую пойду, в душ пойду. Что же я в поросёнка-то превратилась. Я теперь должна быть ослепительно хороша, раз ты меня к себе приблизил.
К ресторану «Гренада» добрались они в первом часу. По дороге Пашута усыплял её волнение солдатскими анекдотами, и она впрямь забыла про всё на свете. Что значит молодость. Рассмешить её легко, и в омут столкнуть ничего не стоит. Но у входа в ресторан заартачилась. Пашута велел ей в такси ждать, а она с ним идти решила.
— Нет, Павел Данилович, один ты не пойдёшь, и не надейся.
— Не зли меня, Варя.
— А хоть лопни от злости. Один не пойдёшь. Не надо меня держать за дешёвку. Я девушка из приличной семьи.
— Тем более тебе не надо.
— Зря время теряешь, Паша.
Пошли вместе. Миновали зал ресторанный, очутились в узком коридорчике. Никто на них внимания не обратил. Нашли дверь с надписью: «Зам. директора Нечаев Д. И.». Пашута глянул на девушку: всё в порядке, в глазах страха нет.
Толкнул дверь, заглянул в щёлочку — ага, повезло. Вот он, вожачок, за столом, деловой, лысина блестит ярко. Бумаги листает. Пашута сперва Варю впустил, потом сам шагнул, — и тут опять удача, на двери задвижечка, он её сразу и защёлкнул за собой.
Если Дмитрий Иванович, их увидя, заподозрил неладное, то никак этого не выказал.
— Явились, голубчики, — окликнул благодушно, но с предостережением. — Оба пожаловали. Какие вы, однако, неразлучные… Эх, Варя, не думаешь ты о себе, совсем не думаешь…
Тут он осёкся, больно затейливо начал. Пашута, как в давние годы, в маршевой роте на тренинге, двумя прыжками пересёк комнату, занёс правую ногу чуток влево, для проверки упора, махнул прицельно. Вместе со стульчиком взвился в воздух Дмитрий Иванович, воспарил подобно ласточке, и с хрустом приземлился в углу.
— Ключи давай, падаль! — приказал Пашута.
Дмитрий Иванович после неожиданного и тяжёлого перелёта остался всё же в добром здравии, но когда заговорил, стало заметно, что челюсть у него перекосило.
— Ой, Варвара, а ведь тебе кранты будут! — прошамкал. Зря он к ней обратился с угрозой. Пашута подтянул его за шиворот, сказал заботливо:
— Убью тебя, сука! Ты что, не понял?
Пашута не напускал тумана. Не сомневался, со второго раза вышибет дух из сморчка. Шутки кончились вчера. Когда Дмитрий Иванович, скользнув по Пашуте недоброжелательным взглядом, это сообразил, в нём что-то надломилось. Лик его постарел, и пот проступил на лбу серым пятном.
— Какие тебе ключи, парень?
— От квартиры и от этой двери.
— Вот, в кармане.
Варя сказала:
— Павел Данилович, врежьте ему ещё разок.
— Хватит с него пока.
Упрятал в ватник связку на серебряном брелоке, приказал:
— Подымайся, гад!
Дмитрий Иванович послушно пополз вверх по стене. Пашута расстегнул ему брюки, приподнял и ловко вытряхнул из штанов. Ремнём перетянул руки за спиной. Потом выдернул телефонный шнур и обмотал им ноги сморчка.
— Узлы у меня вечные получаются, — похвалился Варе. Бедняжка повизгивала от восторга. Действительно, зрелище было поучительное. Пашута управлялся с её обидчиком, как с куклой, тот и пикнуть не смел.
Но когда уже были у двери, всё же не выдержал, открыл рот. Голос донёсся змеиным шипением:
— Погодите, ребятки, праздник у вас недолгий.
— Дольше твоей жизни, — обнадёжил его Пашута.
Коридор был по-прежнему пуст. Пашута запер дверь.
Выскользнули на улицу без приключений. И тут же к ним подкатило такси. Хороший знак. Сели на заднее сиденье, поехали. Варя помедлила мгновение, потом к нему прижалась, спряталась у него под бочком. Он обнял её за плечи, чувствовал, дрожь её колотит.
— Паша, а они нас не поймают? — шепнула жарко в ухо.
Погладил её по плечу, успокаивая:
— Мы им не по зубам, Варенька.
— Вон ты какой! Хвастунишка! А вдруг там Жора-капитан? Он же каратист. Ты же не знаешь.
— Все мы каратисты — бутылкой сзади по голове.
Водитель, бледный ленинградец, слухом обладал отменным.
— Правильно заметили, товарищ. От этих каратистов житья не стало. Только народ баламутят. Разве это спорт? То ли дело — самбо. А эти что? У меня племяш ходил в секцию. По четвертному в месяц платил. А толк? Наладился ногой выключатели сшибать. За что и поплатился.
— Чем поплатился? — поинтересовался Пашута.
— Родителям штраф сто рубликов. Самого на учёт взяли. Парень-то безобидный, но дурной. В братана моего пошёл. А я ещё когда говорил братану: рожай сразу двух детей. Одного как ни расти, всё равно дурной будет. Об этом и в газете писали. У меня — трое. Девка и два парня. Нормальные дети, никакого каратэ… Если один ребёнок, то обязательно в дурь попрёт. Родители с него пылинки сдувают, лелеют, отсюда и беда. А так-то, что одного корми, что двух — разницы никакой. Но братану не втолкуешь. У него один разговор: самому жрать нечего. Вы бы видели, будка — во, шире моей в два раза. Да и не жрёт он ничего, только пьёт. Лечиться ему надо. Скоро на принудиловку отправят. Куда уж тут детским воспитанием заниматься. Верно я понимаю?
— Ой, не могу, Павел Данилович. — Варя хрюкнула от удовольствия. — Ой, скажи, чтоб замолчал.
— Своего ума другому не передашь, — согласился Пашута. Разомлел он от тесного Вариного присутствия, забыл в этот миг, что с ним было вчера и что завтра будет.
Ленинград скользил у глаз призрачной декорацией — век бы ему длиться.
— Это — да! — Водитель перехватил руль поудобнее и боком к ним развернулся. — Это вы в самую точку попали. Коли дураком родился, дураком и помрёшь. Никакие должности не помогут. Я в газете читал, один субчик аж до самой вершины поднялся, управляющим области по сельхозтехнике назначили, а где он теперь?
— В тюрьме? — предположил Пашута.
— Почему в тюрьме? Там не написано. Но с места турнули. Он хозяйство развалил. Такие дела вытворял, полным пеньком надо быть. И что характерно: люди видели, что дурак, но молчали. Я так не умею. Я правду скажу в глаза, хоть ты кто будь. Хоть завгар, хоть сват королю. За это меня тоже некоторые дураком считают. Я не за себя воюю, главное, чтобы правда всплыла. Мне лично ничего не надо. На старой машине пятый год вкалываю, никому не жалуюсь. Но на святое не замахивайся. Того душа не стерпит.
— Приехали, — сказал Пашута. — Желаю вам удачи в нелёгкой борьбе.
Поднялись с Варей на этаж, прислушались у двери. Тихо внутри, как в могиле.
— Уйдём, Паша, — тоскливо попросила Варя, — Он же мог по телефону предупредить. Ну зачем на рожон лезть… Давай уйдём.
— Нельзя, — Пашута прилаживался с ключами. — Такие узелки только топором рубят.
В квартире никого. Пашута прошёл на кухню, заглянул в ванную, в туалет, в комнату. Пусто, слава богу. Но в воздухе чад, будто недавно кто курил.
— Теперь так, — распорядился Пашута. — Сумочка твоя, тряпки — это всё колёса. Ищем пакет, который ты привезла. Нам этот пакет очень нужен.
С полчаса лихорадочно перерывали квартиру, вскрыли ящики в шкафах, письменный стол раскурочили, настоящий устроили обыск. Пакет обнаружился в саквояже, набитом новенькими свитерами в фирменных упаковках. В пакете какие-то бумаги, документы, накладные; особенно вникать некогда. Пашута заметил удовлетворённо:
— Нам бы ещё тот пакетик, который ты в Ригу отвезла. Тогда бы мы их точно прижали.
— Как ты их собираешься прижать? В милицию сообщить?
— Ну зачем по пустякам органы тревожить, им доказательства нужны, труп, к примеру. А где его взять? Нет уж, без милиции обойдёмся.
— Но ты мне веришь? Я ни в чём не виновата. Честное слово!
Пашута не стал ей объяснять, чего стоит её честное слово, тем более для компетентных товарищей. Да и не успел бы объяснить. Только они устремились к двери, как с той стороны усердно заскрежетал ключ в замке. Варя охнула, и Пашута увлёк её на кухню.
— Сиди тихо! — Взял с полки столовый нож с длинным лезвием, потрогал зачем-то на ноготь. Варя вспомнила: именно этот нож она держала в руке с той же примерно целью. На мгновение всё в её глазах затянуло серым маревом. Она не заметила, как Пашута исчез из кухни.
Нереальная тишина в квартире привела её в чувство. Она поплелась в комнату и застала там такую картину. Жора-капитан, задумчивый и грустный, с неузнаваемым лицом, сидел на стуле, свесив длинные руки к полу, а за спиной у него стоял Павел Данилович, уперев ему лезвие в шею. Он Жору мягко уговаривал:
— Ты пойми, дурачок, за тебя заступиться некому. Я тебя проколю, как барана, и никто по тебе не заплачет. Витюша с Дмитрием Ивановичем запихают в мешок да сволокут к проруби. Будешь рыб в Неве кормить. Видишь, к чему приводит баловство? Ну зачем ты меня давеча бутылкой ударил?
— Чего тебе надо? — Жорин голос Варя не узнала. Прямо сиротская мольба. «Какой же он, оказывается, трус!» Её собственный страх улетучился, и сразу сцена приобрела юмористическую окраску.
— А расскажи, что знаешь. Чем ваша преступная группа занимается? Каким товаром промышляете? Ну и адреса, конечно, какие помнишь. Если обманешь, я тебя опять найду. На мне грехов много, твоя кровь, даст бог, в заслугу зачтётся… А ты, Варя, сядь за стол и на бумажку запиши, что нам Жора доложит.
— Я ничего не знаю. Это их дела.
— Он правду говорит, Павел. Он у них шестёрка.
— Уж кто бы пасть открывал… Ну погоди, Варюха…
Он не успел объяснить, почему Варе надо «годить». Пашута, изогнув руку, легонько чиркнул лезвием по его рту. Кровь проступила двумя алыми пятнышками, Жора их слизнул.
— Не надо пугать, — укорил Пашута. — У тебя кишка тонка, чтобы пугать.
Варя сказала:
— Я же слышала, как вы с Витькой обговаривали чего-то в Краснодар везти.
— Ах, в Краснодар? — удивился Пашута. — Широко размахнулись, стервецы.
Жора был как в столбняке. Нож его гипнотизировал. Он хоть и молодой был, да битый. Понимал: дьявол в деревенском ватнике шутить не собирается. По тому, как он подкрался, как, ткнув ножом в шею, ловко довёл до стула, Жора уяснил, в какие опытные руки угодил. Сколько уж они разговаривают, а деревня ни разу не подставился, ни одного промаха не допустил. Жора пока ещё надеялся на приход Виктора, но у того ключей не было. Пашута словно прочитал его мысли.
— Дверь на запоре. Если твой приятель сунется, я сначала с тобой кончу, потом отопру.
— А расколюсь, меня Дмитрий Иванович достанет.
— Не торгуйся, парень. Времени в обрез. Ну!
Нож потёк к Жориному горлу, он не стерпел его голубоватого сияния.
— Ондатру должны отвезть! Пятьсот штук. Товар не знаю где, сегодня скажут. В Краснодаре адрес такой…
Варя записала, высунув от усердия кончик языка.
— Ладно, — усмехнулся Пашута, — повезло тебе крупно, сынок. Некогда с тобой канителиться. А ну, встань!
Он с парнем проделал ту же операцию, что и с Дмитрием Ивановичем, стянул ему руки ремнём, а ноги — двумя полотенцами. Поглядел — не понравилось, слишком уж азартно вспархивали Жорины ресницы. Такой от пут в два счёта избавится.
Кряхтя, за шкирку доволок сироту до туалета, взгромоздил на толчок. Из кладовки принёс верёвку, молоток, гвозди, надёжно примотал Жору к сливному бачку.
— Хорошо сидишь, — похвалил. — Тут тебе самое место. Ну, не скучай.
Дверь в туалет заколотил гвоздями наглухо. Варя следовала за ним как тень, восторгалась:
— Какой ты выдумщик, Павел Данилович.
— В нашем деле иначе нельзя.
Крепыша Витю повстречали на лестнице, когда спускались. Не удалось им разминуться. Своим туловищем он, как ящиком, дорогу им перегородил. Смотрел недоверчиво, хотя и попытался изобразить усмешку.
— Здорово, фраера! На поклон приходили? Прощеньица просить? Сам дома?
Пашута был рад встрече. Ответил вежливо:
— Самого нету. Жорик там. Чего-то у него желудок схватило, никак из туалета не выходит.
Варя спряталась за Пашутину спину. Витюша зрачки сузил, запыхтел:
— А ну, давай вместе подымемся!
— Некогда нам. Пропусти, пожалуйста.
Тут Виктор совершил тактическую оплошность. С лагерных времён в нём сохранилась своеобразная реакция на слово «пожалуйста». Уловив в тоне Пашуты заискивающий оттенок, он расслабился, снял руку с лестничных перил, за которые до того надёжно цеплялся.
— Вчерашнего тебе мало, падла? Топай, говорю, наверх!
Пашута толкнул его в грудь, и он с грохотом обрушился вниз, прокувыркался пролёт и приложился хребтом к батарее парового отопления. Падение его воодушевило. Он спросил:
— Это что же такое происходит со мной?
Пашута, проходя мимо, поглубже нахлобучил ему кепку на нос:
— Не ушибся, милок?
В ответ Витя громко икнул.
— Вот и всё, — подытожил Пашута на улице. — Сделал дело, гуляй смело.
Варя заглянула ему в лицо.
— И что дальше будет?
— Вся жизнь впереди. Что-нибудь придумаем.
— Вместе придумаем?
— Куда ж ты без меня, — уверенно ответил Пашута. — Без меня ты пропадёшь. Это всем ясно.
Она с облегчением вздохнула.
— Знаешь, Пашенька, а я к тебе привыкла. Вот смехотища-то…
Колод показал Улену, как подпалить пучок травы. Перед тем старик выпил хвойного отвару и сжевал кусочек вяленой рыбы — ему стало лучше.
Они внимательно следили, как перевиваются в огне стебельки, выползают на камень малиново-жёлтыми струйками, тлеют и гаснут. Улен затаил дыхание, чтобы не спугнуть птиц судьбы.
Последние травинки, прихваченные пламенем, съёжились и пожухли. На плоском камне остался затейливый узор, хрупкий, как след на насте — дунь и рассыплется в прах. Колод пристально вгляделся в хитроумные переплетения, вздохнул и откинулся на спину.
— Тебе пора уходить, мальчик. Хотя, может быть, уже поздно.
— Ты узнал, что я был у Богола?
Колод смежил веки и некоторое время лежал молча. Грудь его мерно вздымалась. Улен не торопил его. Он подумал, что если настал срок покинуть сельбище, то без Млавы он не уйдёт. Не размыкая глаз, Колод заговорил:
— Ты поторопился, сынок… Но иначе быть не могло. Ты должен спешить. Таким ты родился. Лишь годы научат тебя покою.
— Как я оставлю тебя, учитель? Ты слишком слаб.
— Твоя душа полна беспокойства о Млаве, не так ли?
— Её я возьму с собой.
Колод разлепил веки, скользнул сочувствующим взглядом по его лицу.
— Утром придут тебя убивать.
— До утра много времени, учитель.
— Но это уже не твоё время. За каждым твоим шагом следят. Охота началась.
— А что ещё тебе сказало гадание?
— Всё смутно… Лучше всего тебе уйти на север, туда, где реки текут медленно.
— Давай я напоследок погрею твои ноги.
Колод кивнул с благодарной улыбкой, и юноша начал растирать ему лодыжки, постепенно поднимаясь выше, разминая каждую мышцу. В ногах человека тайная сила, если её разогнать, она вспыхнет и напитает тело. Этому тоже научил его старый охотник.
— Возьмёшь с собой Анара, — сказал Колод.
— Он не пойдёт со мной.
Он мог сказать и по-иному: «Без Анара ты сам пропадёшь, учитель!» И то, и другое было правдой. От этой правды горчило во рту, как от смолы.
— Я попрошу его, он пойдёт.
Когда ночь туго окутала землю, перемешав в своей пасти звезды и насытив воздух мёртвым звоном, Улен выскользнул из землянки и, выбирая тропки, дочерна напоённые тьмой, пополз к жилищу Раки. Снег не хрустнул под ним, и веточка не пискнула. Он полз, как стлался, но это ничего не меняло. Кто должен его заметить, тот заметит. Глазу охотника достаточно тени, чтобы точно пустить стрелу. Вдруг стрела вонзится чуть ниже лопаток и умирать придётся в долгих муках? Но если ловкий стрелок направит удар в сердце, он еле успеет зачерпнуть напоследок пригоршню снега. Улен усмехнулся. Это пустые мысли. Не такая он важная добыча, чтобы кто-то ради него полез на дерево. Богол обойдётся с ним проще.
Млаву он вызвал коротким свистом, направленным так, чтобы достичь только её ушей. Они сидели, привалясь спинами к снежному бугру. Привычная расстилалась перед ними картина: бугорки землянок, как тёмные шапки, раскиданные могучей рукой, овал леса, сморщенные пятна звёзд. Улен погладил девушку по тёплой щеке.
— Отец спит?
— Да. Зачем ты пришёл?
— Я вернул Боголу твою шубу. Утром меня убьют. Так сказал Колод. Ты хочешь, чтобы я умер?
— Нет! — Млава обвила его плечи руками. — Нет, Улен! Беги!
Улен потёрся губами о её волосы.
— Вот что я скажу тебе, Млава. Люди охотятся стаей, как волки в стужу, и это правильно. Но ещё каждый старается разжечь собственный огонь. Чужой костёр греет плохо, и чужая еда может стать поперёк горла. Сильнее, чем голод, мучает страх одиночества. Я понял это, когда похоронил мать. Скоро умрёт Колод, я останусь один. Зачем мне жить? Утром меня убьют, но без тебя я не двинусь в путь. Хочу умереть возле тебя. Без тебя мне не нужно и жизни.
— Почему ты выбрал меня, Улен?
— Я не выбирал. Что-то случилось со мной, и я стал думать только о тебе.
— Ты вырос, и тебе понадобилась подруга.
— Нет, — возразил Улен. — Есть другие женщины, а ты — одна.
— Отец хочет, чтобы я стала женой Богола. Так будет лучше всем. И тебе не придётся бежать. Я уговорю Богола, он простит тебя.
— Я не отдам тебя Боголу.
Млава тихонько засмеялась, точно мышка заскреблась Улену в грудь. Звёздный мир сомкнулся над ними, и они забыли обо всём, увлечённые течением слов.
— Почему ты смеёшься? — спросил Улен с обидой.
— Как ты можешь меня не отдать? Богол берёт что хочет. Мы с тобой для него два крошечных огонька. Дунет — потухнем. И ты, и я.
— Он всё берёт, потому что его боятся. Но он человек, и власть его имеет пределы. Он смертен. Я мог убить eгo, когда относил шубу.
— Почему же ты не убил?
— Колод говорит: одна кровь зовёт к себе другую.
Шорох в кустах насторожил их. Улен отстранился, нащупал под рубахой нож. Они пристально вглядывались в темноту.
— Это ветер, — успокоил Улен, но сам не был в этом уверен. — У нас мало времени. Как ты поступишь?
— Я пойду с тобой, — девушка вздохнула. — Мне страшно, я не хочу быть женой старика. У него ледяное тело. Но помни, Улен, умирать я тоже не хочу.
— Мы не умрём. Собирайся, скоро я приду за тобой.
Добравшись по-пластунски до реки, он поднялся и, не таясь, вернулся к своей землянке. Он не обнаружил ничьих следов. Значит, в кустах прятался человек. Мало воинов из их племени умели растворяться во мгле, подобно позёмке. И среди них трое верных слуг Богола, его псы, его глаза и уши, люди сельбища боялись их не меньше, чем вождя. Кто-то из них, посланный Боголом, следил за Уленом. Охота началась, учитель прав, как всегда.
В землянке юноша ненадолго задержался. Дорожный мешок он приготовил заранее. На всякий случай рассовал по углам заговорные дощечки. Нечего здесь делать всякой нечисти, даже если он не вернётся никогда. Положил на каменную кладку, где многие годы горел огонь, сухую щепу. Он не испытывал сожаления, покидая родной очаг, лишь горькая усмешка копилась в нём.
У Колода его ждало потрясение. При тусклом свете лучины он увидел Анара, распростёртого на полу возле лежака и уткнувшегося носом в грудь Колода, который почёсывал его за ушами. Анар поскуливал, будто плакал. На Улена скосил укоризненный глаз, но не шевельнулся. Старый охотник хмуро сказал:
— Мы прощаемся. Анар идёт с тобой.
Юноша присел у очага, оставив мешок у входа. Закрыл лицо руками.
Ждать пришлось недолго. Сквозь пальцы он видел, как Колод слегка толкнул собаку, и Анар послушно отступил к стене. Вид у обоих был растерянный.
— Богол погнал за мной кого-то, — молвил Улен. — Но вряд ли тот нападёт здесь.
Колод кивнул, соглашаясь.
— Млава будет тебе обузой.
— Мне больно оставлять тебя, учитель.
Колод указал рукой в угол.
— Возьми топор и стрелы. Это всё, что могу дать тебе на прощание.
Улен склонился перед старым охотником в низком поклоне. С топором Колода и с его калёными стрелами, пробивающими древесный ствол, он рискнул бы пересечь землю из края в край, какой бы огромной она ни была.
— Благодарю тебя. Но я не могу принять твой дар, учитель.
Колод его понял.
— Не думай обо мне. До весны пролежу здесь, еды хватит… Тебе придётся хуже, Улен. Ты встретишь людей, которые поклоняются разным богам, не только Сварогу, — коварная ухмылка озарила его лицо. — Жаль, я не успел рассказать много важного…
Улена сжигало нетерпение. Что толку гадать о будущем, когда непонятно, как пережить нынешнюю ночь.
— Прощай, учитель! Никогда не забуду тебя.
— Удачи на долгой дороге, сынок. Только удача непобедима.
Улен последний раз огляделся. Старик лежит удобно, сало в тряпице у него за изголовьем, несколько лепёшек, крупяной отвар в кувшине, короткий меч под рукой — до всего легко дотянуться. В сельбище найдутся люди, которые о нём позаботятся. Он не умрёт…
Когда небо на востоке посветлело, они с Млавой отошли от сельбища на несколько полётов стрелы. Шли молча, глубоко увязая в снегу, хотя тропа была Улену знакома до каждой веточки. Анар не показывался. Наверное, Колод ошибся. Скорее всего, пёс вернулся к больному хозяину. Это большая потеря. Иметь в дальнем походе такого спутника всё равно что хранить про запас вторую жизнь.
Тропа петляла меж деревьев, за ночь на неё намело много снегу. Млава, идущая впереди, иногда оступалась и проваливалась чуть ли не по пояс. Улен выдёргивал её из снежной заводи, как из проруби. Они не обменивались ни единым словом. Молчание надёжнее всего. Любое слово разжижает упорство. Им ли, детям земли, не знать этого. В сельбище Улен пообещал девушке, что к полудню они доберутся до шалаша, где смогут отдохнуть и поесть. О чём же теперь говорить? Домой возврата нет. Впереди неизвестность. Зато они вместе. Воля вольная с ними. О чём говорить? Торба покачивается на спине у Млавы. Каждое движение девушки — сладкий толчок в его сердце. Где-то уже далеко отсюда ярится в богатой норе Богол, а Млавы ему не достать. Пусть подавится своей злобой. Давным-давно он учил Улена: «Когда приходится выбирать между своей жизнью и чужой — не нужно медлить. Убей без трепета — это главная наука жизни. Когда умирает твой враг, его сила передаётся тебе. Но будь осторожным, пусть люди подумают, что тебя охраняет провидение. На свете только одна справедливость — желание сильного. Прими эту справедливость как закон, стань сильным и помогай сильному. Необходимость сбила людей в стаю, в одиночку не прожить, но стая пожирает нерасторопных. Помни об этом, Улен. Не верь тому, кто говорит, что есть справедливость для всех, — это обманные речи. Если убить вепря и разделить его поровну на всех, все и останутся голодными. И ни у кого не хватит сил убить другого вепря. Какая уж тут справедливость. Природа устроила так, что женщине нужно меньше еды, чем мужчине. Кто-то должен следить за этим. В нашем роду я вождь и один могу решать, кому и сколько полагается от общей добычи. Мой разум — это разум всего рода. Моя воля — это воля рода. Моя забота — делать так, чтобы род не иссяк. Иные думают, я слишком жесток. О, это глупцы и трусы. Они заботятся только о своей шкуре. Их душит алчность. Это гнилые корни рода. Я отсекаю их безжалостно. Потому что это на пользу роду. Нет общей справедливости, но есть общая сила, которую мне поручено хранить. Я смело беру лучшее, что может дать племя, но возвращаю стократно. Я говорю с тобой об этом, потому что угадываю в тебе приметы высшего духа. Ты правильно поймёшь меня! Мне некому передать свой опыт. Так бывало и раньше. Те, в ком слишком яростно звенела тетива желаний, случалось, не оставляли потомства…»
Он благодарен Боголу за науку, потому и не тронул его ночью, когда тот был беззащитен. Теперь они расплатились друг с другом. Боголу понадобилась юная девушка, чтобы напоить высыхающие жилы её огнём. Как всегда, он действовал по закону силы. Как всегда, требовал для себя лучшее. Улен не отдал ему Млаву, но значит ли это, что он стал сильнее вождя? Конечно, нет. Он всего лишь жалкий беглец, пытающийся унести добычу как можно дальше. Он почти вор, вырвавший изо рта старика сочный кусок. Но кем бы он был, если бы Млава осталась с вождём? Наверное, вздорным щенком, получившим щелчок по носу и завизжавшим от ужаса.
То, что он затеял, даже для зрелого воина граничило с безрассудством. Улен понимал это, и мысли его были печальны. Но стоило Млаве обернуться, как она встречала его радостную улыбку.
— Ты устала?
— Нет. А что они сделают с нами, когда догонят?
Улен оглянулся: отчётливая цепочка их следов исчезнет не раньше завтрашнего дня.
— Кому охота за нами гоняться? У Богола есть дела поважнее.
— Я рада, что пошла с тобой.
Жаром обдало его от этих слов. Как она прекрасна в заячьей шапочке, надвинутой на самые брови. И страха нет в её глазах. Она сделала выбор. Лишь бы её мужества хватило надолго. Он ничего о ней толком не знает. Он ничего не знает о женщинах. Но, судя по матери, они бывают терпеливы.
— Скоро доберёмся до места. Шалаш мы ставили с Колодом, про него никто не знает.
— Всё-таки нас будут искать?
Он в этом был уверен и удивлялся, что до сих пор они продвигаются без помех. Олл, верный пёс Богола, самый быстроногий воин племени, наверное, первый их настигнет. Когда-то именно он учил маленького Улена ползать по земле так, чтобы трава оставалась несмятой. А если мальчик выказывал неуклюжесть, больно дёргал сзади за волосы. Олл не ведает жалости, зато не пустит стрелу в спину. Обязательно окликнет, даже если подкрадётся незаметно.
— Богол не унизит себя большой погоней. Он думает, у нас не хватит сил уйти далеко и мы вернёмся к нему просить милости.
— Но мы не вернёмся?
— Нет, — и поправил себя: — Я не вернусь, а ты свободна, Млава. Если хочешь… ещё не поздно.
Ослепительной вспышкой блеснул её взгляд.
— Не говори так со мной, Улен!
Вскоре после полудня свернули с тропы. Улен попытался заметать следы еловой лапой, но от этого было мало проку. Только снегопад и ветер дадут им возможность исчезнуть. Но день был ярок и тих. Солнце раскачивалось над лесом холодным, жёлтым зрачком. Бусы звериных и птичьих следов причудливо разбросаны по снежному полотну, томя сердце Улена желанием охоты. Однажды лопоухий заяц вывалился им чуть ли не под ноги и ошалело оборвал свой бег, уставившись в упор безумными глазками. Улен вскинул лук и спустил тетиву. Четвероногий прыгун, насаженный на тугую стрелу, как на вертел, ойкнул и умер мгновенно.
У шалаша, выбив в снегу полянку, они развели костёр и обжарили заячью тушку. Ели мясо полусырым, перемазавшись в золе и крови. Запили еду горячей водой, которую Улен натопил в глиняной миске. Потом забрались в шалаш, где на земле были расстелены еловые ветви, покрытые холстиной.
Сидели, прижавшись друг к другу, блаженствовали.
Счастливы были, что день длится. Влюблённые во все века беспечны и всегда за это расплачиваются. Но им горе — не беда.
— Сколько дней мы будем прятаться? — спросила Млава как о сущем пустяке.
— Недолго, — потянувшись к ней, Улен почувствовал опасное колебание воздуха, и сразу оба услышали гортанный голос, пришедший откуда-то сверху:
— Улен, мальчик! Я пришёл за тобой. Выходи!
Грозный, торжествующий голос Олла. Улен перекатился через Млаву и застыл у стены шалаша, где колья погуще. Топорик держал наготове.
— Эгей! — крикнул Олл. — Чего ты так испугался, Улен? Побереги девушку, выходи!
Улен определил, что враг не так близко, как показалось, где-то шагах в двадцати от шалаша, — и устыдился своей растерянности, которую, конечно, заметила Млава. Но как же Олл мог видеть их сквозь плотные прутья? Да он их и не видит. Опытный воин, он просто догадался, как подействует его внезапное появление. Он глумится над ним. Ему кажется, они трясутся от страха, скорчившись на полу шалаша, Улен раздвинул прутья и через щёлочку попытался рассмотреть, где враг. Но не таков был Олл, чтобы стоять на открытом месте.
— Что тебе надо, Олл? — крикнул Улен, стараясь движением губ и ладони изменить направление звука.
— Богол послал меня. Он ждёт.
Ага, он прячется вон за теми деревьями. Улен прикинул, удастся ли пустить стрелу через щель, если её чуть расширить. Нет, невозможно.
— Я не вернусь, Олл. — Улен подобрался к выходу. — Передай это Боголу.
Олл вышел из-за дерева и остановился перед шалашом шагах в десяти. На нём распахнутый короткий тулупчик — жарко бежал! — за спиной лук и колчан со стрелами. Рукоять меча выпирает на поясе указующим перстом. Во владении мечом Оллу нет равных. Бесстрашно стоял он на снегу. Лицо его, тёмное, с ленивым взглядом, выражало издёвку.
— Не прячься, Улен, выходи. Поговорим с тобой.
Улен шагнул из шалаша, оставив лук Млаве. Боевой топор Колода сунул за пояс.
— Говори, Олл, я слушаю тебя.
— Ты храбрый юноша, Улен. Зачем тебе погибать? Верни вождю Млаву, он ещё может тебя простить.
— Млава сама выбрала мужа. Я не украл её.
— Ты же знаешь, будет так, как он повелел. Ты слишком слаб, чтобы бороться.
— Он приказал меня убить?
— Только если ты воспротивишься. Но мне это не по сердцу. Я не хочу тебя убивать. В нашем роду осталось немного мужчин.
Олл говорил искренне, понимая, какая сила заставляет юношу совершать вопиющее безрассудство. Влечение к женщине, туманящее разум, было и ему ведомо. Улен ему нравился. Но никакие уговоры не помешали бы Оллу исполнить свой долг. Юный наглец не смеет противиться воле старшего. Непослушание — великое зло, которое потребно искоренять, пока оно не дало побеги. Лучше убить одного больного, чем заразить десятки здоровых. Да и что смерть? Для того, кому уготован погребальный костёр, её зев не страшен. Но строптивый щенок мог быть полезен племени, поэтому Олл не спешил с расправой. Потому вступил в переговоры, хотя приказ Богола был ясен: «Верни Млаву!» Это значило, живого Улена он видеть не хочет. Однако Олл был и сам не молод, чужая кровь утомила его. Сердце его смягчилось с годами. В непреклонности Богола он по-прежнему умел различать голос предначертания, но не всегда, как прежде, его существо охотно откликалось на этот зов.
— Мне жаль тебя, Олл, — сказал Улен. — Ты всю жизнь был палкой в чужой руке.
Взгляд Олла помрачнел:
— Ты дерзок, Улен!
— Тебе придётся убить меня, так выслушай напоследок правду, которую ты не знаешь.
— Твоя правда никому не нужна. Это правда безумия.
Улену нечего было терять, в нём внезапно пробудился дух красноречия. Ему хотелось облечь в слова то, что мучило.
— Я не первый раз слышу, что Богол готов меня простить. Но чем я перед ним провинился? Тем, что выбрал Млаву, а она выбрала меня? Богол говорит, что помышляет лишь о благополучии рода. Но рассуди, Олл, какая польза роду от того, что вождь лишний раз потешит свою немощь? Или он собирается прожить вторую жизнь?.. От меня Млава нарожает детей, так заведено от века меж мужчиной и женщиной. Род укореняется в детях. Нет власти выше судьбы, а она нас соединила. Богол противостоит этому, потому что мы мешаем его блажи. Так кто же перед кем виноват: я перед ним или он передо мною? Никто не минует погребального костра, но и в ином мире оправдываться будет он, а не я.
— Щенок! — рявкнул Олл, делая шаг вперёд. — Не смей так говорить о вожде!
— Смею, Олл. А вот ты, как подлый раб, живёшь чужим разумом и забыл, что родился свободным.
— Не тебе рассуждать об этом. — Олл сделал ещё шаг и удобнее опёрся правой ногой. — Вождь советуется с духами лесов и иногда с самим Сварогом, а твоим поганым языком ворочает мерзкая похоть. Ты должен умереть, Улен.
Сзади шелохнулись ветви. Улен машинально скосил глаза, и внимание его на миг рассеялось. Этого достало Оллу, чтобы метнуть нож, который он таил в рукаве. Улен качнулся вбок, и нож, слабо чмокнув, вонзился в дерево за его спиной. Рыхлый снег помешал Оллу преодолеть расстояние так быстро, как следовало, Улен отбил удар меча топором и получил малую отсрочку. Взревев, Олл раскрутил меч над головой, как он один умел: железо со свистом слилось в адский тёмный круг. Околдованный, прижав к груди топор, Улен уныло ждал, когда из зловещего круга вырвется наконец смертельное жало и повалит его на снег. Ноги ослабели от чародейного напора. Но и второй удар он принял на топор, чудом уберёг плечо. Чудовищная сила вырвала обух из его руки, топор взмыл высоко в воздух, как воробушек. И тут свершилось чудо. Олл, застонав, опустился на колени перед безоружным юношей. В груди его, там, где сердце, торчала стрела, а по бешеным глазам поплыла тень великой муки. Он неловко прилёг на снег, потом опрокинулся на спину, аккуратно опустив меч рядом. Над поляной пронёсся свирепый рык, из кустов вымахнул Анар и замер над поверженным воином, роняя на снег желтоватую пену.
— Опоздал, пёс, — пожурил его Улен.
Приблизилась Млава, неся лук Улена. Голова у неё непокрыта. Грудь вздымалась, будто девушке не хватало воздуха.
Но воздуха мало одному Оллу. Он чуть слышно окликнул Улена:
— Нагнись ко мне, мальчик!
На покрытом смертельной бледностью лице подобие улыбки, тревожной, безрадостной.
— Говори, Олл.
— Ты победил, выходит, ты прав… Во мне нет обиды. Моя просьба… — задохнулся, заклинило горло немотой. Но Улен и так его понял.
— У тебя будет погребальный костёр, Олл. Я привяжу тебя высоко. За тобой придут, ты же знаешь.
Олл смежил веки. Последним усилием толкнул свой меч Улену:
— Доброй дороги, Улен!
— И тебе тоже, Олл!
Млава попросила:
— Не преследуй нас, родич. Мы не искали твоей смерти.
Но Олл её уже не услышал.