Накатилась Москва с её мощным и гулким дыханием. Кто в ней прижился, кого она привадила, тот от неё не спасётся. Полюбить её трудно, забыть невозможно. Есть в ней что-то такое, как в своенравной женщине с тёмным прошлым, что отталкивает и манит одновременно. Глубины её открываются не сразу и не всякому взору, но каждого одурманивает наркотическое движение улиц и великий покой старинных домов. Не чудесами полна Москва, это зря говорят, больше по неведению, а насыщен её воздух смутной памятью былых времён. Хлебнёшь неосторожно, на бегу ли, на случайной ли остановке, и поймёшь, какая истомная, кровяная тоска разлита в ней. Многие пытались — лихие в помыслах, чуждые в родстве, скорые на перемены — изгнать опасный привкус с её площадей и задворков, давили Москву уродливыми новостройками, вожделенно, хоть и с оглядкой, взрывали, выковыривали её храмы, как гвозди выдёргивают из старой подошвы, спиливали железными зубьями машин хрупкие приметы старины, переиначивали улицы — да мало им удалось. Москва всё та же для чуткого сердца, и истинный лик её, как встарь, скорбен и строг. Слезам она не верит, это правда, но для чистой души приветлива и добра.
Пашута вернулся в Москву, надеясь, как Иванушка-дурачок в сказке, окунуться в её купель и заново возродиться, он верил в целебные свойства её многолюдья и тесноты, но всего лишь день пробыл в покое. А потом заметался.
Большую он сделал промашку, даже непростительную для многоопытного мужика, каким себя полагал. Но, видно, уж точно, — и на старуху бывает проруха. Оказалось, за много дней, какие они пробыли вместе, он ни разу не поинтересовался Вариным московским адресом, только по обмолвкам уловил, что живёт она в районе Чистых прудов, неподалёку от магазина «Мужская одежда». Больше того, он и фамилию её — кажется, Дамшалова? — помнил нетвёрдо. Эго ж надо так угораздить! Поди её теперь сыщи.
На второй день по приезде с утра он сидел в скверике, напротив двухэтажного ресторана, любовался лебедями на серой воде и думал мрачную думу. В этот час сквер был малолюден, на скамейках расположились пенсионеры да юные мамы с колясочками. Погода благоприятствовала прогулкам. Радостное майское солнышко искрило сквозь зелень деревьев, лёгкий, ароматный ветерок теребил молодую траву на газонах.
Пашута не сомневался, что скоро увидит Варю. Она где-то близко. Но вот о чём и как они будут говорить? Скорее всего, Варя вычеркнула его из своей жизни и если вспоминает о незадачливом, пожилом кавалере, то не иначе как с насмешкой. Она, наверное, не раз успела перемыть ему косточки со своими столичными друзьями, похожими, разумеется, вон на того джинсового парня, поднёсшего ко рту сигарету с гримасой скуки на лице, будто ему давно опостылели все удовольствия мира. Чего же ты ищешь, Пашута, у Чистых прудов? Какого рожна тебе надо?
А такого и надо, что хочется удостовериться в своей беде. Слишком понадеялся ты на себя, Павел Данилович, вот молния и разнесла твою крепость, кою ты с великим тщанием возводил из прозрачных пуленепробиваемых стен, надеясь, что сквозь эти стены не проникнет в душу никакая докука житейского свойства, и уж тем более гнилая любовная печаль.
Подошёл к нему херувим в голубом комбинезончике, тронул ручкой за колено:
— Дядя-я-я!
В светлых глазах малыша восторг узнавания. Может, он впервые самостоятельно и счастливо догадался, что сидит на лавочке не кто иной, как дядя. Пашута осторожно коснулся ладонью белёсого, воздушного пуха на головке херувима, к матери его обернулся, невзрачной девице с пучком рыжих волос, заколотых яркой защепкой. Он не заметил, как она примостилась на его скамейке. По возрасту девица вполне могла быть подругой Вареньки.
— Славный у вас мальчуган…
Девушка кивнула, но смотрела неподкупно.
— Не приставай к дяде, Петечка. Слышишь, отойди от дяди!
Мальчуган на окрик не обратил внимания. Что-то его заинтересовало в Пашуте. Он смотрел ему в лицо неотрывно и без особой мысли, как умеют смотреть лишь дети, по малости не боящиеся обжечься о чужую душу. На озабоченном личике всплывал постепенно невнятный вопрос.
— Похож я на кого-нибудь? На папу похож? Кто у тебя папа?
Видно, неудачно он ляпнул. Девица вскочила, сграбастала малыша под мышку, усадила рядом с собой и начала одёргивать ему комбинезончик, хотя в этом не было нужды. На Пашуту метнула злой взгляд. «Какой-то я не такой стал, — огорчился Пашута. — Женщины молодые пугаются».
— Что у вас хочу спросить, девушка. Вы вон в тех домах живёте?
— А вам зачем?
Пашута и не рад был, что разговор затеял. После исчезновения Вареньки он слишком остро чувствовал проявления недоброжелательности. Раньше за собой этого не замечал. Раньше ему было, пожалуй, всё равно, как к нему люди относятся. На вражду охотно отвечал враждой, на дружбу — дружбой и ни перед кем не заискивал. А сейчас ему вдруг стало необходимо, чтобы именно эта юная некрасивая мамаша с уродской причёской, кем-то до него, похоже, крепко обиженная, улыбнулась ему приветливо, оттаяла от его слов. Господи, подумал он, какие все мы слабые люди, за деньгами гоняемся, за любовью, а нуждаемся всего лишь в участии.
— Я не грабитель, нет. Вы плохого не думайте. Я смирный человек. Видите, ваш малыш сразу ко мне потянулся. Дети чуют человека, как собаки.
Херувим тем временем, вырвавшись из материнских объятий, спустился на землю и шустро поковылял через асфальтовую дорожку. Изобразив восхищение, даже языком приторно поцокав вслед карапузу, Пашута заметил:
— А что отца у него нету, так это ничего, это образуется. Сегодня нету, завтра два будет. При вашей внешности…
Девушка вытянулась в струнку, мгновенно покраснела одной почему-то щекой, той, что ближе к Пашуте.
— С чего вы взяли, что у него отца нет?
Пашута пригорюнился:
— Опытному взгляду, милая, всё открыто. Вы на мужчин с укором смотрите, это тоже напрасно. Один вас обидел, другой за него расплатится. Поверьте моей седине. Даже хорошо, когда поначалу не повезёт. После счастье будет слаще.
Красавица фыркнула, ручкой небрежно отмахнулась, а ручонка-то цыплячья, воскового отлива, и на ней ноготочки малиновые. С такими ручонками ей, конечно, вообще замуж спешить не имеет смысла. Родила — и то слава богу.
— Вы, кажется, хотели у меня что-то спросить?
— Знакомую я ищу. По годам вам ровесница. Если вы тут живёте, может, знаете её. Варя зовут. Варвара Дамшалова.
Девушка сощурилась с внезапным пониманием, будто сразу всю Пашутину подноготную вызнала.
— Надо же! — сказала с вызовом. — Берётесь советы давать, а сами… У меня, если хотите знать, прекрасный муж. Любит меня до смерти. Известный, кстати, актёр. Сказала бы вам фамилию, не поверите.
— Это уж видно, что актёр, — согласился Пашута. — Да я вам советов никаких и не даю. Мне бы кто посоветовал… Ведь эта Варя, про которую интересуюсь, хоть и не актриса, а тоже ей палец в рот не клади. Она мне сердце вдребезги разбила. Это пострашнее, чем муж-актёр.
— Зачем же вы её ищете?
— Сказать ей надо, что люблю. Если бы раньше сказал, может, она бы не убежала.
Карапуз Петя, угнездившись в рыхлой земле попкой, расшвыривал лопаточкой песок с таким азартом, точно собрался окружить себя противотанковым рвом, но мамаша этого не видела, увлеклась беседой.
— Говорите, мне ровесница? А вам сколько лет?
— Думаете, я старый для неё?
— Ничего я не думаю, — обратила рассеянный взор на своего углубившегося в землю дитятю и с криком: «Ах ты, негодяй!» — метнулась к нему, вырвала, как редьку, из сырой чёрной кучи, приволокла на скамейку, на ходу пытаясь и отшлёпать и отряхнуть непоправимо запачканный голубой комбинезончик, но так неумело это у неё выходило, так истошно заревел малыш, что Пашута вовсе сник. Встал и, буркнув себе под нос: «До свидания, дети!» — побрёл к ресторану. Но всё же услышал вдогонку раздражённое: «Не знаю я Варю, не знаю!» — и оглянулся, и поклонился с благодарностью.
У ресторана постоял, покурил, потом внутрь заглянул: на первом этаже кофе подавали, пирожки, горячие сосиски, он взял порцию, нехотя позавтракал, поглядывая через стекло на сквер. Несвычно было бездельничать, когда добрые люди повсеместно тянут героическую трудовую лямку, а ведь было время, когда помышлял о подобном времяпровождении с лёгкой даже завистью. Почему, думал, человек до самой старости лишён возможности просто бить баклуши, ничего не делать, а сидеть на солнышке и считать в небе ворон? Охо-хо-хоньки, грехи наши тяжкие…
Походил по дворам, заглядывая в подъезды, перечитал все окрестные доски с объявлениями. За фасадами домов, выходящих к Чистым прудам, в глубине прятались лабиринты старых построек, предназначенных то ли для сноса, то ли для обитания всевозможных контор, чьи таинственные таблички вдруг выпрыгивали на глаза, ничего не говоря ни уму ни сердцу. Здесь начинался иной мир, укромный, наполненный приметами старорежимного обихода. И люди тут подчас встречались странные, не похожие на столичных жителей: маленькие старушонки в допотопных чепцах, семенящие от дома к дому по какой-то своей особой надобности, суровые мужики в ямщицких тулупах и валенках, стоящие по двое, по трое у покосившихся дверей и озирающиеся окрест с недовольным выражением, словно дьявольские силы только сию минуту забросили их сюда из рязанских либо тульских угодий, и они ещё толком не очухались. А то вдруг выкатывалась под ноги повизгивающая и рыкающая собачья стая таких противоестественных мастей, что поневоле приходила мысль об их внеземном происхождении. Когда же возникал молодой человек или женщина современного обличья, то было впечатление, что человек этот, как заблудившийся путник, стремглав несётся к дальним воротам, которые вытолкнут его на бульвар, избавят от плена сжатого, чахлого пространства. Тишина тут стояла, как на лесной опушке, и близкие звоночки трамваев вспарывали её, точно лезвием проводили по ушам.
Но чудное дело, Пашуте на этих пыльных задворках легче стало, особенно когда в ноздри пахнуло полузабытыми детскими запахами. В этой ли, в другой ли жизни, но он бывал здесь не раз, в том не было сомненья.
Над одной из дверей висела табличка с надписью «ЖЭК», погнутая и сплющенная, как если бы некий буян изо дня в день колошматил её палкой. Пашута толкнул эту дверь, обитую дерматином, вошёл внутрь, потыкался малость в потёмках, пока не привык, и, наугад постучавшись, шагнул в комнату, где за канцелярским столом, заваленным кипами папок, восседала немолодая женщина в синем халате. Половину комнаты занимал допотопный шкаф столь несуразного, раскоряченного вида, что при взгляде на него тут же хотелось плакать, вдобавок на подоконнике жалобно торчал горшок с полузасохшим цветком алоэ.
— Вы ко мне, товарищ? — спросила женщина домашним голосом.
— Может, и к вам. А вы кто?
— Я здесь главный инженер… Вы по какому вопросу?
Пашута придвинул стул и сел напротив с таким прицелом, чтобы из форточки сквозило на голову — уж больно затхлый стоял здесь воздух.
— Зовут меня Павел Данилович Кирша. Я, собственно, по поводу личной справки.
— Слушаю вас.
Женщина отстранила от себя папки и покосилась на чёрный телефонный аппарат. Возможно, прикинула, успеет ли набрать номер, если Пашута намерен причинить ей зло.
— Ваше как будет имя, если не секрет?
— Лидия Васильевна.
— О, у меня так бабушку звали. Только отчество у неё было другое. Хороший признак, значит, вы мне поможете. Я, Лидия Васильевна, разыскиваю одну девушку, Вареньку Дамшалову. Адреса у меня нет, но где-то она в этих домах живёт. Вы бы не посмотрели в своих списках, может, она там значится?
Женщина, не выразив удивления, потянула ящик письменного стола, пошуровала там и выложила перед Пашутой толстую, с деревянными застёжками папку, где действительно находились списки жильцов, про которые Пашута упомянул наобум. Она деловито разделила бумаги на две части, половину придвинула Пашуте:
— Помогайте, быстрее получится.
На каждом листке по нескольку фамилий с адресами и перечислением кратких анкетных данных. Любопытные списки, и фамилии попадались затейливые, и места работы самые неожиданные, читал бы и читал, как роман, но пришлось Пашуте спешить, чтобы поспеть за женщиной. Минут за двадцать они просмотрели каждый свою долю, и Пашута для подстраховки предложил обменяться бумагами. Женщина кивнула. Но и подстраховка не помогла. Вари Дамшаловой в списках не оказалось. Лидия Васильевна откинулась на спинку стула и посмотрела на Пашуту с сочувствием:
— А у вас сигареты не найдётся, Павел Данилович?
Пашута поспешно извлёк из кармана пачку «Столичных», зажёг спичку. За всё это время их никто не побеспокоил, и даже телефон ни разу не прозвонил. За окном цвёл полный солнца день, а здесь было сумрачно и сыровато, как в корабельном трюме. Дым сигарет надолго зависал, не достигая потолка, причудливыми, сизыми фигурами.
— Хорошо у вас, — оценил Пашута любезно. — Тихо, спокойно. Не дует ниоткуда.
— Тихо, пока аварии нигде нету, — женщина улыбнулась ему интимно, словно они сто лет были знакомы. — А что случись, такая свистопляска начнётся — головы не подымешь… Вам, простите, кем эта Варя приходится?
Пашуту тут же потянуло рассказать милой женщине всё подробно, но это выглядело бы глупо. Поэтому он отделался полуправдой. Сказал, что познакомился с Варей случайно, но очень она ему приглянулась. Точного адреса не успел у неё взять, потому что она потерялась в толпе, в метро, и у него в руках осталась её сумка, которую он непременно должен вернуть, как всякий порядочный человек. «Именно в толпе потерялась», — подумал Пашута про себя.
Лидия Васильевна выслушала полуправду с полным доверием. Но не одобрила.
— Эх вы, мужики, — заметила с укоризной. — Вон что с вами молодые девки делают. А ведь у вас, Павел Данилович, я думаю, и жена есть, и дети? Как же с ними-то будет?
— Нету никого, — обрадовался Пашута. — Один живу.
— Почему так? В разводе, значит?
— И тут не угадали, Лидия Васильевна. Всю жизнь бобылём промаялся. Порча какая-то на мне. Женщины были, не совру, даже несколько, но семью не удалось сколотить. Каждый раз мимо проскакивало. Будто во сне прожил.
— Водочкой баловались?
— И этого не было. Видно, не судьба. Оно и понятно, если кто-то, как сейчас заведено, по пять раз женится, значит, кому-то без пары оставаться. — Пашута спохватился, что слишком долго говорит о себе, а такое редкая женщина стерпит. — У вас-то как с семьёй, всё благополучно, надеюсь?
Хороший у них разворачивался разговор, как в поезде дальнего следования.
— Да как сказать, благополучно ли. Пожаловаться не могу, а радости особой нет. Муж нормальный, два сына, оба в институт пошли. А как-то, знаете, Павел Данилович, придёшь иной раз домой, рухнешь в кресло, и руки лень поднять. Ничто не мило… Ох, не знаю, зачем вам это говорю, прости господи. Жаловаться мне не на что. Всё одно, старую песню наново не перепоешь.
Пашута заинтересовался её словами. Неожиданно было видеть печальную женщину, у которой двое сыновей в институте и муж справный.
— Почему не перепоешь, — возразил он тактично, — Если в сердце заноза, никогда не поздно её вынуть. Чего зря терпеть?
— Не будем об этом, пожалуйста. — Лидия Васильевна потянулась за второй сигаретой, и было заметно, как она вдруг разволновалась. — Простите, не смогла вам помочь. Да, может, и не нужна вам эта самая Варя? Может, померещилось?
— В том и дело, не померещилось. Жить я без неё не могу.
Вот так вырвалось у него словцо, зашкворчало, как масло на сковородке, и посмотрели они друг на друга как бы в лёгком остолбенении. Обоим одна и та же мысль пришла, что лучше бы этой сцены между ними не было, лучше бы им очутиться подальше друг от друга. Так иногда действуют неосторожные признания, произнесённые всуе перед посторонним человеком. Пашута рванулся было откланяться, но неожиданно для себя спросил:
— А вот в вашей конторе никакой работы для меня не найдётся?
— Какой работы?
— Да любой… Я сейчас не при месте. Человек я мастеровой, не капризный. А, Лидия Васильевна? Любая должность меня устроит. Всё равно мне сюда каждый день приходить.
— Прямо не знаю… вы как-то с одного на другое. Какая же работа… Ведь дворником не пойдёте?
Пошутила она, что ли, но Пашута за эту шутку с радостью ухватился.
— Самое то, что надо. Из дворницкой людей хорошо видно… А вакансия есть?
Лидия Васильевна взглянула на него с сомнением, даже с некоторым испугом — не маньяк ли пожаловал, но тут же и успокоилась: что поделаешь, надо выручать человека, раз взялась. И в глазах её, затенённых стёклами очков, на миг такая просияла святость, что Пашута поёжился, как от случайного прикосновения, подумал: нет, не зря его сюда занесло, может, козырная карта ему выпала на руки.
Дальше покатило как по маслу: Лидия Васильевна сняла трубку, с кем-то с одним, с другим посоветовалась, похмыкала, посмеялась… переложила трубку из руки в руку, сделала Пашуте обнадёживающий знак, подняв вверх худенький большой палец, короче, мигом его сосватала. За полтора часа он обернулся за документами, за паспортом и трудовой книжкой, после обеда вместе сходили к директору — мужчине средних лет из новых, который всем своим обликом выражал яростное намерение кардинальной перестройки городских служб; он ничуть не удивился, узнав из трудовой книжки, что Павел Кирша механик наивысшего разряда, а только сочувственно пробасил: «Да, никого она не щадит, родимая!» — и уже к вечеру Пашута обосновался в казённом пристанище — десятиметровой комнатёнке в полуподвале двухэтажного особняка, с незапамятных времён приготовленного на снос. Судя по нахальному виду, с которым этот особняк щерился узкими глазницами окон, он собирался пережить ещё не одно поколение тех, кто на него покушался.
Дворницкая комната была обставлена без излишней роскоши — массивный топчан у стены, обшарпанный столик, пара старых стульев да железный квадратный сейф в углу, запертый давно и навечно. Стены поверх драных обоев заклеены вырезками из журналов, изображавшими преимущественно соблазнительных и мало одетых девиц. Предыдущий дворник, если это он здесь обустраивался, не чурался, видать, эротических грёз. Комнату пропитывал запах подопревшей шерсти, источавшийся скорее всего топчаном.
Пашуте здесь всё понравилось: и дальний обзор из окошка, захватывающий в свой окуляр ноги проходящих поверху людей, и уютный голубоватый абажурчик под потолком, самодельный и пожароопасный, — хорошо было покуривать, поглядывая то на него, то в окошко, и тишина в доме, где, кажется, кроме Пашуты не было ни единой живой души, тишина полупрозрачная и ломкая, как слюда. Вся эта обстановка непонятным образом навевала утешительную мысль, что Варенька непременно должна быть поблизости. Эта комната исключала компромиссы, ибо это был тупик. Даже толстый самоуверенный клоп, бесшабашно высунувшийся из-под карниза и унырнувший в трещинку на стене, не испортил Пашутиного настроения. Пашута уже решил, что переселится сюда завтра с вещами.
Ночевать он поехал домой. А там, не успел вскипятить чай, явились нежданные гости — Шпунтов с Вильяминой.
Владик за те дни, что Пашута его не видел, таинственно перевоплотился из молодого жгучего брюнета, каким был прежде, хоть и погруженного в меланхолию, но задорного и себе на уме, в скромного застенчивого блондина средних лет с блеклым взглядом усталых глаз, подозрительными, тёмными потёками на скулах и осторожными движениями. Зато Вильямина, пожалуй, похорошела, округлилась боками, что-то такое проделала с лицом, отчего крупный нос её мило заострился, а глаза, искусно подмалеванные, приобрели модную, искушенно-невинную раскосинку. Пашута сразу ей сделал комплимент, сказал, что она похожа на манекенщицу из зайцевского салона. Вильямина весело отшутилась: «Ладно, Паша, и ты ничего смотришься!» — усадила Шпунтова в комнате и включила ему телевизор. Вообще создавалось впечатление, что она привела Владика на верёвочке, а он очень этим гордится. По-хозяйски распорядилась:
— Пойдём, Паша, с тобой на кухню, потолкуем. А чай будем пить в комнате. Владик, не скучай!
На кухне, в тесноте, прильнула к Пашуте, уткнулась лбом ему в грудь.
— Пашенька, бедный Пашенька! Что же мы с тобой наделали!
Пашута её не отстранил. Но когда она намерилась поцеловаться по-настоящему, всё же предупредил:
— Ну зачем это, Виля? Не нужно это ни тебе, ни мне. Давай лучше покурим.
Вильямина послушно вывернулась из его рук, которыми он её придерживал, опустилась на кушетку. Ни тени обиды не отразилось на её грустном лице, и Пашута мысленно поблагодарил её за это. Никогда она не была злой бабой. Он в ней не ошибся. Это она, горемыка, поставила не на тот номер. Но, слава богу, кажется, у них с Владиком дело наладилось.
Вильямина подтвердила его предположение. Она глядела на него снизу влажным взглядом, будто провожая куда-то, окончательно отстраняя от себя, но уже и с облегчением:
— Владик расписаться предлагает. Я согласилась, Паша.
— Правильно сделала. Он хороший парень, работящий, культурный.
— А ты как же, Паша?
Пашута удивился — неужели и впрямь его жалеет? Да нет, тут иное, что ей тоже в полной мере свойственно, истовое, женское, то есть когда ей хорошо, то как-то особенно стыдно, что другому рядом плохо.
— За меня, Вилечка, не беспокойся. У меня всё в порядке.
— Сучку эту так и не встретил больше?
На этот вопрос отвечать не хотелось, но Пашута ответил из уважения к новой судьбе Вильямины:
— Нет, не встретил.
— Тоскуешь?
— Зачем это тебе, Виля?
Лицо её посуровело, точно всё прожитое на нём на миг отразилось.
— Передо мной не надо гордость свою показывать. Ты же знаешь. Кивни только, я Владика враз выставлю. Ты прав, он хороший и любит меня, но у меня к нему душа холодная. К тебе я прикипела, Паша, а ты вон как… За что ты так со мной обошёлся? Объясни хоть раз на прощание, чем я тебе не угодила?
Пашута повернулся к плите, молча возился с чайником, заваривал цейлонский, из жестяной коробочки. Он думал, как бы так половчее соврать, чтобы её не оскорбить и чтобы похоже было на правду. Для него это всё пустое, а ей важно, ей ещё долго жить, и дети у них с Владиком, даст бог, заведутся.
— Мы с тобой чем-то схожи, Виля, как брат с сестрой. А она другая. Она для меня загадка.
— Ты от меня ушёл, когда её и в помине не было. Ты от меня так сбежал, будто я кровь твою пила.
Злость в Пашуте ворохнулась. Почему он должен отчитываться? Дадут ему наконец покоя хоть на день?
— Пойдём, там Владик заждался. Ещё чего-нибудь вообразит.
— Не ответишь?
— Нечего отвечать. У меня к тебе претензий нет.
— Зато у меня есть.
Кажется, она всё же настроилась на ссору. Пашуте стало скучно. С бабой всегда так: начнёт за здравие, кончит за упокой. И наоборот. Нипочём не угадаешь, в какой момент её чёрт взбрыкнёт. Пашута сел за стол, опустил голову на кулаки, на глаза нагнал побольше скуки.
— Ты зачем пришла, Вилька? Последние нервы будешь мне мотать? У меня ведь не заржавеет. Как пришла, так и вылетишь отсюда. Со всеми своими претензиями.
— Ты что, Павел?! Я же по-хорошему. Ты чего взбеленился?
— По-хорошему? Тогда пошли чай пить… Надоело, Вилька! А ведь ты ещё, дрянь такая, сама передо мной виновата. Из-за тебя Варвара уехала. Ты зачем в деревню припёрлась? Я тебя звал? Я тебе какие-нибудь обещания давал? Ты чего в меня вцепилась, как в вешалку? Дать бы тебе по башке, чтобы искры посыпались!
У Вильямины, пока она слушала, как Пашута себя заводит, по щеке скатилась крохотная слезинка.
— Ну дай! Дай, если тебе легче будет.
А в Пашуте землетрясение произошло. Каким-то сильным толчком его сперва пригнуло к столу, потом выпрямило, и перед глазами крутнулись огненные столбы. И тут же он обмяк, остыл, неземная усталость его сковала. Слезинка Вилькина просверлила в его мозгу большую дырку.
А она к стене отшатнулась, руки на груди в ужасе стиснула, точно мертвяка углядела посреди шумного бала. Пашута злорадно подумал: «Ага, испугалась, так тебе и надо!»
— Пойдём, малышка, — мягко позвал он. — Чего уж нам делать теперь? Обоих жизнь одурачила. Но тебе она всё с надбавкой вернёт.
За чаем просидели около часа. На Владика любо-дорого было смотреть. Чинный, немногословный, чаёк из чашки в блюдце переливает. С Павлом Даниловичем вежлив, предупредителен. С Вильяминой — как с царевной. Она ворохнуться не успеет, он ей под локоток то медок, то бублик. Бубликов и сухих баранок они ворох принесли с собой. Вильямина бублики любила. Пашута вспомнил: когда она тут жила, он на эти самые бублики даже под подушкой натыкался. «Неужели, — подумал Пашута, — мы все, когда любим, дураками становимся?» Не мог он поверить в перемены, которые так старательно изображал Шпунтов. Эта нынешняя его приниженность впоследствии бедной Вильямине ой как отольётся…
— Ты, Виля, на его уловки, — посоветовал Пашута, — не очень-то клюй. Это он пока тихий и угодливый. Опомнится — даст тебе жару.
— Зачем так говоришь, Павел Данилович? — Шпунтов поднял на него скорбный взгляд. — Ты же ничего про меня не знаешь.
— Кое-чего знаю. Ты, Владик, по натуре балбес и диктатор. Я очень за Вильямину беспокоюсь.
Владик насупился, Вильямина за него заступилась:
— Ты же только сейчас, на кухне, говорил, что Владик хороший парень?
— Хороший, если ему дыхание пресечь.
— Мелешь чего попало, Пашка, — возмутилась женщина. — Вот уж не думала, что ты такой злобный.
— Ага! Защищаешь его. То ли ещё будет. Повезло тебе, Шпунтов. Вильямина — баба добрая. Вот уж ты над ней натешишься!.. Ты погляди, погляди, Вилька! Погляди, каким он меня взглядом ожёг… У него руки загребущие, глаза завидущие. Он тебя, Вилька, сожрёт и косточек не оставит. Я за ним такие дела знаю, после тебе расскажу.
Шпунтов поднялся и побрёл на кухню, якобы покурить. Будто они в комнате не надымили так, хоть топор вешай.
— Ты чего, Паш, совсем спятил? — тихо спросила Вильямина, и некая надежда заново пробудилась в её голосе. Она Пашуте улыбалась, как больному, ладошкой его руку на столе накрыла, погладила. — Ты чего на него набросился, милый? Ведь он ни в чём не виноват. Он страдает, Паша. Это мы с тобой перед ним виноваты.
Пашута отнял руку, поскрёб затылок. Судорога, которая чуть не свалила его на кухне, продолжала его корёжить, не видимая никому.
— Сиди тут, а я пойду извинюсь. Я всегда извиняюсь, когда виноват. Уже два раза в жизни извинялся.
В коридоре постоял у вешалки, потёр виски, подёргал кожу на щеках. Никуда боль не уходила, жгла внутри, сверлила. «Ох, — сказал он себе. — Ох, Варя, чёрт бы тебя побрал!»
Шпунтов сидел в углу, прижавшись боком к холодильнику. Лицо у него было отчаянное.
— А ведь я тебя понимаю, Павел Данилович. Раньше бы не понял, а теперь понимаю. Допекло тебя до самых печёнок. Допекло!
— Допекло, Владик. Стыдно признаться. Я скоро больших бед натворю. Ты лучше Вильку ко мне не таскай.
— Я её беречь от тебя буду.
Пашута достал сигарету из пачки.
— Тошно жить, Владик. Барабанами надутыми ходим по земле. А кто-то по нас палочками дробь выбивает. В ушах звон сплошной.
— Я тебя понимаю, — повторил Шпунтов с усмешкой.
Четвёртый день работал Пашута дворником на Чистых прудах. По его ведомству проходило пять домов и окрестности. Хлопот было не так много, но если относиться к своим обязанностям добросовестно, то день прокрутишься незаметно. Раньше у Пашуты было обывательское представление, что дворник — это тот человек, который стоит в разных местах двора, опершись на метлу с унылым, озабоченным видом, а потом на несколько дней исчезает.
В жизни всё не так просто. Вставать приходилось рано, до света, чтобы приготовить бачки к приезду спецмашины, на которой работали двое разбитных, полудикого обличья парней, впоследствии оказавшихся студентами Энергетического института. Ребята эти, Гриша и Гоша, белокурые, жилистые, похожие друг на друга как родные братья, всегда спешили, точно на пожар, и с самого начала отнеслись к Пашуте высокомерно. Они на него пошумливали свысока:
— Эй, дядя! Шустрей вращайся, товар портится.
— Ему нагибаться нельзя, он метлу проглотил.
Гоготали дружно, истово хлопали крышками бачков, гремели своими ухватами, словно на поляне резвились. Пашута их увещевал:
— Потише бы, братцы. Спят же люди. А им на работу вставать. Надо уважение иметь.
Уж неизвестно, за кого приняли Пашуту озорники, но каждое его слово добавляло им веселья.
— Вникай и помни! — вопил Гриша. — Высшие уроки нравственности! Дворник-морализатор — продукт технократической цивилизации.
— Ты, по большому счёту, не прав, гражданин с метлой, — вторил Гоша. — Час не доспят, на работу злее будут.
Пашута в первое утро хотел на них окрыситься, но ему самому смешно стало, когда Гоша, изображая акробата, кувыркался с лопатой возле бачка, а его дружок, наступив на его брезентовую грудь сапогом, зычно провозгласил:
— Умри, раб!
Ребята на поверку оказались добродушные и безалаберные, по молодому делу они сами крепко недосыпали, криками и прибаутками старались себя взбодрить, чтобы на лекциях не опозориться. Деревенские ребята, хлебнувшие уже столичной жизни по ноздри, но деньги они промышляли честным ассенизаторским трудом. Когда поближе познакомились, Гоша объяснил Пашуте своё понимание жизни:
— Ты человек городской, Павел Данилович, к тому же философского склада, раз до такой службы докатился. Тебе наши трудности в диковину. К тебе научно-тех-нический прогресс через форточку влез. Ты его давно ждал и от всей души ему рад. С нами дело иное. Деревенского мужика городская культура с ног сбивает. Она к нему под рёбра входит, как нож. Он ведь горькую запивает, чтобы от её чрезмерных доз уберечься. Культура и прогресс, Павел Данилович, это порождение дьявола, а не здравого человеческого рассудка. Разве нормальный человек станет по доброй воле сам себя убивать?
— Не понял, ты про что?
— Про то, что урбанизация рифмуется с канализацией. А которые, как мы с Гришей, чудом от культуры оборонились и не сломались, тем приходится на своём горбу за вами мусор вывозить.
Его дружок добавил:
— Мы с Гошей против всякого фарисейства и девальвации натуральных ценностей. Мы за мир, понял, дядя?
Пашута, видя, что они сверх меры умны и словоохотливы, решил поделиться с ними своей бедой. Он им рассказал, как Варю потерял и найти не может. Студенты выслушали его с недоумением:
— Так ты вон чего… Так бы и сказал, что тебе молодая баба нужна. А, Гриш?
— Точно. Зинку ему надо привести. Слышь, Данилыч, мы тебе Зинку сосватаем. Она тебя враз обиходит. Всех на свете Варвар забудешь. Такая ловкая девица, поверь слову. От твоего несчастья самое лучшее лекарство. Без отца, без матери росла. У ней кличка — «Пропеллер». Все твои страдания в клочья разнесёт. Век нас благодарить будешь. Только приоденься завтра, рубаху новую купи. В этом фартуке ты как-то не смотришься. Душ у тебя есть в халупе?
Они вертели Пашуту из стороны в сторону, ощупывали, одёргивали. Гриша рвался собственноручно ему укладку новую сделать, и так они дико ржали, что из подвала два чёрных кота вылезли поглядеть на неслыханное представление. В иное время Пашута шуганул бы от себя озорников в два счёта, но сейчас ему были приятны их выверты. Его тронуло, что парни не отмахнулись от него, а готовы хотя бы насмешками растормошить и ободрить. Одиноко ему было, ох как одиноко.
Днём время пролетало незаметно. Прибрав в подъездах и для виду поковырявшись возле клумб, он возвращался в свою конуру, где разогревал на плитке нехитрый обед, обыкновенно какой-нибудь супчик, приготовленный из пакета, к нему хлеб да колбаса, да молоко. Потом отдыхал часок, развалившись на топчане, то ли спал, то ли так лежал, затем готовил себе чай, заваривая как можно крепче. Чай пил с печеньем или вафлями, а то и тортиком себя баловал. Ближе к вечеру отправлялся навестить Лидию Васильевну, с которой у него установились дружеские отношения. Если заставал одну, а это обычно так и бывало, они вместе выкуривали по сигарете и делились впечатлениями дня.
Лидия Васильевна никогда не заводила первая разговор про Вареньку, но понимала, что Пашута затем и пришёл. Она теперь была в курсе всех подробностей и согласилась, что с ним приключилась настоящая любовь, о которой многие знают только понаслышке,
— Если бы блажь была, — в который раз убеждал её Пашута, — я бы давно перемогся, верно? Я калач тёртый, кое-чего повидал на свете. Понятно, обману много в интимных связях. Но бывает и настоящее. Вот мне всё время плакать хочется, это же стыдно кому сказать, как я характером ослабел, Лидия Васильевна, страшно подумать… Может, к врачу обратиться, к психиатру?
— Почему бы и нет, — соглашалась Лидия Васильевна. — Сейчас есть хорошие таблетки. Тазепам, например. Я сама иногда приму таблеточку — так уютно делается. Сны лёгкие снятся. Да я вам завтра принесу.
Обсудив сердечные дела Пашутины, они переходили к менее насущным вопросам. Пашута всё пытался выяснить, почему Лидия Васильевна такая грустная, хотя вроде всё у неё нормально — двое сыновей и прекрасный муж. Лидии Васильевне не то чтобы тема была неприятной, но как-то она её избегала.
— Всё же это чудно, — начинал Пашута после паузы. — Со мной пусть, я человек пропащий. Но вы от чего в печали, дорогая Лидия Васильевна? Красивая, при солидной должности…
— Не надо. К чему об этом говорить? Не хочу.
— Уж не погуливает ли ваш?
— Какой вы, однако, прилипчивый человек, Павел Данилович! Погуливает — я бы простила…
От новой приятельницы Пашута уходил с ощущением частичного обновления — так тяжелобольные выходят из процедурного кабинета, получив обезболивающий укол, и неизменно натыкался на мужчину неопределённого возраста с землистым, точно проморённым лицом. Мужчина был облачён в заношенную тройку стального цвета, шею его охватывал мятый синий галстук, к Пашуте он кидался так, будто они заранее договорились о встрече. Звали его Вадимом.
— Ну что, как она? — спрашивал быстрым голосом. Этот вопрос относился не к чему-нибудь конкретно, а к самому течению жизни.
— Ничего, утряслось, — отвечал Пашута. — У тебя как, Вадик?
— А тоже ничего. Рублик с полтиной имею. Добавишь?
— Мне нельзя. На службе.
Мужчина привычно огорчался:
— Что ж это мужик ныне пошёл ненатуральный. Я вижу — новый дворник. Обрадовался. Думал, компания будет. Ты вроде из себя интеллигентный. А оно вон как оборачивается… Да при твоей должности, хочешь знать, положено в просветлении быть.
— Не-е, никак не могу. Уволь. Следят за мной.
Услышав о слежке, мужчина мгновенно испарялся, и позже Пашута встречал его уже после отоваренного рубля. Вид его был неузнаваем. Землистые щёки отливали багрянцем, волосы сбиты на сторону, как у Гитлера, синий шнурок галстука торчал из бокового кармана. Он становился громогласен и, расположившись посреди детской площадки на качелях, задорно окликал всех проходящих. Заметя Пашуту, сваливался с качелей и семенил к нему. Очи его счастливо сияли, как у заговорщика накануне восстания.
Несчастье этою человека Пашуте понятно, но разговаривать с ним было скучно. Он многих похожих перевидал, сломавшихся под ношей бытия.
— Уйди с дороги, брат, зашибу, — предостерегал Пашута беззлобно. И больной страдалец, поверив предостережению, исчезал с глаз.
По вечерам Пашута в ожидании сна лежал на топчане в каморке, перелистывал «Огонёк» (две толстые годовые подшивки обнаружил под топчаном), прислушивался к уличным звукам. Затейливо скрещивались в голове витки воспоминаний. Стоило прикрыть веки, и тут же чудилось, что он в Глухом Поле, на дворе ясный день, и Варенька в соседней комнате что-то малюет на белых листках, при этом забавно поджимает губки. Доброе это было видение. Но чаще он думал вот о чём. Как могло случиться, что такого сильного мужика поработила молоденькая, несмышлёная девица? Она играючи извлекла из него какой-то главный стержень, и он вдруг задёргался в её руках, как тряпичная кукла. Как это ей удалось?
Пашута не зарекался от неожиданностей, могущих навалиться на любого человека, не зарекался ни от болезни, ни от слабоумия, ни от тюрьмы, ни от сумы, но если бы кто год назад намекнул ему, что его ждёт именно такая участь, он бы только усмехнулся про себя. Кого угодно может одолеть женщина, только не его. Он знал им цену — она никогда не казалась ему чересчур высокой. Да и не была Варенька похожа на тех, которые одолевают, которые несут в себе ведьмино начало. Ни ядовитых зубов, ни тайных уловок, коими сильна их порода, у неё не было.
А вдруг и впрямь есть люди, предназначенные друг другу, но при встрече только один догадывается об этом, а другой — нет. Варя — его женщина, какая ни есть, плохая или хорошая, но вся его, для него рождённая, другой не надо. Но встретились они невпопад. Вот и вся разгадка. Время не совпало, и это помешало им соединиться. Она не узнала его. Нет тут её вины. Может статься и так, если предназначение существует, то спустя сроки Варя опомнится и выразит ему запоздалое сожаление.
Смешны были мысли Пашуты, но он их не гнал, а лелеял: они навевали спокойные сны. Он ведь не очень и стремился разыскать Вареньку. Пока душа её витала поблизости, не зная о его присутствии, он мог тешить себя выдумками, у него оставалась надежда, которую при свидании, возможно, она убьёт одним пренебрежительным словом. Всё в ней было желанно ему, но и всё враждебно…
В первый день, когда он остался ночевать в дворницкой, к нему заглянули две жилички с третьего этажа и, извинившись за поздний визит, пожаловались, что их который вечер подряд беспокоит шум на чердаке. Они уже обращались в милицию, но обнадёживающего ответа не получили. Дамы были преклонных лет, обе сухонькие, опрятно, с претензией на старинную моду одетые. Обе кутались в одинаковые белые пуховые шали.
— А вы, случайно, не сёстры? — поинтересовался Пашута.
Они подробно ему объяснили, что действительно находятся в дальнем родстве, живут совместно долгие годы и потому стали как бы на одно лицо. Он не первый их об этом спросил. Это им приятно. По их наблюдениям, когда люди привязываются друг к другу и имеют общие взгляды, то постепенно притираются и внешне. Точно так домашняя собака с течением времени приобретает черты хозяина или, наоборот, хозяин становится её копией.
Пашута с ними согласился, хотя разговор по позднему часу показался ему несколько неуместным и тревожным.
Вместе с дамами он поднялся на третий этаж и через люк проник на чердак. Женщины остались ждать его на лестничной площадке. Они снабдили его крохотным фонариком-жужжалкой, и при слабом свете он добросовестно облазил чердачные углы. Здесь было много наворочено разного хлама. Пашута дважды приложился головой о стропила и поранил колено о железную скобу. Но старания его не пропали даром. Он обнаружил уютное местечко, явно обихоженное человеческими существами. В закутке между переплетениями труб возвышался ящик, покрытый клеёнкой, а вокруг расставлены ящики поменьше. Ящик-стол завален остатками пиршества: селёдочными огрызками, кожурой от колбасы, обломками хлеба, тут же — мутный стакан гранёного стекла. Пашута его понюхал: о да, совсем недавно из него пили бормотуху. Уж не Вадима ли это личный загончик? Да нет, скорее всего обосновалась тут, в стороне от придирчивых глаз, компания трудных подростков.
Женщины встретили его нетерпеливыми вопросами, но он им ничего не открыл, а только пообещал регулярно наведываться и, если обнаружатся злоумышленники, непременно сообщить. Он так и сказал:
— О результатах следствия сообщу вам лично, дорогие сёстры.
Благодарные дамы пригласили его на чашку чая. Пашута засомневался: прилично ли одинокому мужчине навещать одиноких женщин в столь позднее время. Дамы переглянулись, а потом та, которая постарше, важно изрекла:
— Пусть вас это не беспокоит, милый друг. Наша нравственность, увы, давно под защитой наших лет.
Это выражение он запомнил и решил при случае блеснуть им в разговоре с Варенькой. В небольшой комнате, похожей на музейный запасник в макетном исполнении, они пили чай с малиновым вареньем и с кексом домашней выпечки. Пашута быстро проникся к гостеприимным дамам симпатией и, естественно, поделился с ними горем. Они опять многозначительно переглянулись, что было у них, похоже, ритуальным действием, и утешили Пашуту. Манера говорить у них была такая: одна начинала фразу, а вторая её с середины подхватывала и заканчивала.
— Хорошо, что вы потеряли свою Вареньку, Павел Данилович. И не пытайтесь искать. Блажен, кто не допил до дна. Сейчас ваша история романтична, а потом вдруг обернётся пошлостью. Поверьте, любезнейший, любовь — это иллюзия. Хороши и поэтичны лишь мечты о ней.
Пашута был обескуражен.
— Вы советуете забыть Вареньку? Вот уж, честно говоря, от вас не ожидал.
— Зачем забыть, зачем? Вы не поняли, Павел Данилович. Живите воспоминанием, как мы живём. Разочарование вас минует, а хуже всего в любви именно разочарование. Неужели вы намерены уподобиться безумцам, которые разводят в убогих хижинах бесчисленное потомство, заведомо обрекая малюток на страдание? Наш больной мир плохо устроен для счастья. А так… Павел Данилович, не забывайте бесценную Вареньку, но не ищите её!
Дамы раскраснелись, потянулись друг к дружке, их очи заискрились над чайным столом подобно двум парящим светлячкам, они уже обращались не к Пашуте, а к каким-то давним упованиям. Он понял, что засиделся в гостях. Но он не был поколеблен. Уходя, упрямо заметил:
— Всё равно её найду, шлюху бессовестную, хотя вы правы во всём. Я её найду, а там уж видно будет. Со мной шутки плохи.
Как-то Пашута засиделся в тени оранжевого «гриба», удобно устроив ноги на перевёрнутом мусорном ведре. В этот безоблачный час предвечерней сиесты, с аппетитом затягиваясь сигаретным дымком, он думал о том, как поскорее поменять замок на кладовке с инструментами, а то нынешний запор любой пацан отколупнёт гвоздём. От этих мыслей его отвлекло появление сутуловатого мужчины, вошедшего во двор не через арку, как положено, а пролезшего через дыру в заборе. Пашута взглянул на мужчину, и сердце его ёкнуло. Пришелец был светловолос, несообразен в движениях, одет в приличный зеленоватого оттенка костюм, сидевший на нём мешковато, в правой руке держал жёлтый «дипломат», гoлову прятал под парусиновой кепчонкой молодёжного покроя. По тому, как он топтался посреди двора, беспомощно озираясь, можно было предположить, что он из тех хлипких интеллигентов, кто тратит уйму времени на решение проблем, которые для приспособленного к жизни человека яйца выеденного не стоят. Но главное было в том, что с помятого, утомлённого лица смотрели на Пашуту до гула в ушах знакомые, светлые Варины глаза, только без их отчаянного блеска, а напротив, смягчённые выражением затаённой навеки обиды.
— Вам чем-нибудь помочь, товарищ? — с напряжением спросил Пашута.
— Извините великодушно, — подстраховался пришелец. — Вы, случайно, не на стройке работаете?
— Я здешний дворник, к вашим услугам.
В кратковременном общении с обитательницами третьего этажа Пашута поднаторел в аристократическом слоге.
— Видите ли, у меня некоторое затруднение… До зарезу нужна изоляционная лента. Без неё хоть домой не иди. Я сунулся в соответствующий магазин — что вы! Они там удивились. Вот, посоветовали обратиться на стройку.
— Но где же вы тут видите стройку? — Пашута поинтересовался просто так, чтобы собраться с мыслями. Он не сомневался, что перед ним Варин отец. Это судьба его послала за изоляционной лентой. Пожалуй, он постарше Пашуты лет на десять. И то хорошо.
— В том и закавыка, — вдруг обрадовался мужчина. — И я им в магазине так сказал. Где же я стройку найду? Да и потом — что значит стройка? Это же не торговые ряды… Но вы не подумайте, я готов заплатить. Деньги у меня есть. Елена дала три рубля, но велела без ленты не возвращаться. У нас, видите ли, кое-где оголилась электропроводка. Ну и что-то ещё такое ей хочется починить.
Пашута пошёл ва-банк.
— Как вас зовут, товарищ?
— Олег Трофимович, — ответил мужчина с готовностью, лишь в глазах мелькнула серая тень, как у человека, который сообразил, что, похоже, вляпался в неприятность.
— А фамилия ваша как будет?
— Дамшилов. А вам зачем?
— Чтобы знать, кого из жильцов обеспечиваем инвентарём, — солидно объяснил Пашута.
Он привёл Вариного отца в кладовку. Пока копался на полках в жутком хламе, накопленном поколениями добросовестных работников, смешливо прикидывал, что сделал бы Олег Трофимович, скажи ему Пашута, что домогается его дочери. Что бы он сделал? Скорее всего извинился бы за то, что ничем не может помочь. Пашуту подмывало проверить это предположение, но он сдержался. Теперь не до озорства. Теперь… Ленты в кладовке не оказалось.
— Надо у меня в хибаре поискать, — обнадёжил Пашута огорчённого соискателя. — Я недавно на этой работе, ещё сам толком ничего не разведал. Пойдёмте со мной. Это вон в том подъезде.
Пашута, конечно, знал, где взять ленту, она наверняка есть у жэковских слесарей в дежурке, но, пользуясь младенческим неведением Вариного родителя, он надеялся завязать знакомство потуже и мучительно соображал, как бы произвести на Олега Трофимовича приятное впечатление. Не то чтобы он собирался как-то так особенно себя подать, чтобы образованный человек разглядел в нём возможного жениха своей дочери, об этом грешно думать, но всё же рассчитывал неким неожиданным поступком или умными речами себя хоть малость облагородить в глазах важного гостя.
Он втолкнул упирающегося интеллигента в свою каморку, зажёг свет и, для виду помявшись, с азартом ринулся к железному ящику сейфа.
— Всё в порядке, Олег Трофимович, наше дело в шляпе. В сейфе уж точно полно изоляции… Небольшая заминка — ключа у меня нету. Но мы его сейчас и так раскурочим. Вы присаживайтесь поудобнее. На топчан садитесь, не стесняйтесь. Он чистый.
Олег Трофимович, несколько оглушённый внезапной расторопностью дворника, послушно опустился на топчан и даже задымил предложенной сигаретой. Пашута долго возился с проклятым ящиком, сломал отвёртку, один за другим погнул несколько ключей, какие были у него на связке, но взломать сейф не удалось. Хитрый замок был смонтирован топорно, но на века. В отчаянии он присел отдышаться на колченогий стульчик. Олег Трофимович, сняв очки, смотрел на него близоруко просветлённым взглядом. Он как-то весь обмяк на удобном Пашутином топчане.
— А почему, собственно, э-э-э…
— Павел Данилович Кирша.
— Почему, собственно, Павел Данилович, вы решили, что изоляционная лента в сейфе?
— А где ж ей быть? Вещь дефицитная, значит, спрятана надёжно. Что же делать с этим уродом? — Пашута пнул сейф пяткой. Стульчик под ним скрипнул и накренился.
— Удивительное дело. — Олег Трофимович глядел куда-то мимо Пашуты повлажневшими глазами. — Сколько хороших людей вокруг… Вы меня сейчас так растрогали, уважаемый Павел Данилович, стараетесь помочь, а ради чего? Не ради же только денежного вознаграждения.
— Найду ленту, копейки с вас не возьму, — пообещал Пашута. — Я на деньги неприхотливый. Что есть они, что нет — мне без разницы. А тем более, сколько ни дай, всё мало.
— Истинно так… Человек помогает человеку в силу своеобразной душевной потребности. Мы об этом забываем и потому живём скверно, пошло… Елена говорит, без ленты не возвращайся. Хоть раз, говорит, прояви себя мужчиной. Разве в этом суть? Эх, Павел Данилович! Нам бы сейчас самый раз опрокинуть по стопочке, а? Я бы за милую душу. Такое настроение вдруг образовалось. Мельтешишь, суетишься, продыху не знаешь, а вот встретишь случайно доброго, бескорыстного человека… всё просветляется. И утерянный смысл, представьте себе, заново обнаруживается.
— Вы посидите, — сказал Пашута, — а я мигом.
— Да что вы, я же так, к примеру.
Но Пашута был уже на улице.
Ему повезло, он сразу наткнулся на Вадима. Спросил, не здороваясь:
— Где взять?
Вадим заполошно вздыбился:
— За углом налево. Жми, парень! Четырнадцать минут осталось.
Через полчаса, мужественно одолев вторую стопку (раз уж сам затеялся), Олег Трофимович меланхолически оповестил:
— Понимаете, Павел Данилович, Елена замечательная женщина, чистоплотная, отзывчивая, мне с женой повезло, чего бога гневить… Но слишком, что ли, она суетная, неврастеничная. От неё много шума по пустякам, это утомляет. И потом, разумеется, привыкла верховодить. Тут, представьте себе, наследственное. Отец у неё слабый был человек, пьющий, вечно виноватый, а мать — напротив, властная женщина, волевая, из тех, знаете ли, которые коня на скаку остановят. Естественно, своим муженьком всю жизнь помыкала, он пикнуть лишний раз боялся, а Елена детским умишком всё это впитывала. Так у неё и сложилось представление, что женщина в доме — непререкаемый авторитет, и это будто бы в порядке вещей. Судить не за что, она другого не видела. Но мне каково? Молодыми были, влюблёнными, я и тогда замечал за ней: ни в какой мелочи уступить не может, ну просто не способна. Мир перевернётся, если она уступит. И всё это на нервах, на истерике. Я полагал, с годами помягчает, семья, дети её переменят — куда там! Только хуже стало. Бывает, из-за ерунды какой-нибудь, на скатерть, допустим, чаем капнул, — с такой ненавистью смотрит, как на лютого врага. И во мне ответное раздражение накапливается. Попался бы ей другой человек, пожестче, стукнул бы кулаком, дверью хлопнул, она бы опомнилась. А я не могу. По мне легче стерпеть, чем скандал. Я от женского визга совершенно теряюсь. Ну а Лена, понятно, вообразила, что я тряпка, раз сопротивление не оказываю. Вот блажь пришла, выгнала за лентой… Да что лента…
Олег Трофимович помрачнел, заглянув в дали семейного счастья, жалко улыбнулся, моргая близорукими глазами, — того и гляди прослезится.
— А дочка? Дочка на вашей стороне?
— Откуда вы знаете, что у меня дочка? — удивился Дамшилов.
— Так почему-то показалось, — исправился Пашута.
— Вы угадали. Дочка. Единственная… И на её воспитании деспотизм материнский сказался. Но я вины с себя не снимаю. Уж в этом вопросе отмалчиваться преступно. Но я рассчитывал — само моё присутствие должно оказать влияние. Принципы, Павел Данилович, передаются не на словах, а через живой пример. Словами они только закрепляются. Оказалось, и закреплять особенно нечего…
Олег Трофимович водрузил на нос очки, пристально поглядел на Пашуту: что ты за человек, мол, и по какому праву устраиваешь допрос? Пашута порезал ещё колбаски, лучок и редиску пододвинул поближе к гостю, в стопочку подлил немного. Душа его застыла в горькой истоме.
— Варька вообще родителей не признаёт, — продолжал исповедоваться Олег Трофимович, хотя Пашута его больше не подначивал, понимал, что и так слишком далеко зашёл. — Ни мать, ни отца… У неё переходный возраст затянулся. Девица своенравная, гордая, со всякими талантами. В институт не поступила, пропадает из дома, не спросясь, на недели. Запуталась, наверное… Самого худшего я жду, а помочь ничем не могу. Вы представляете, каково это, когда нечем помочь родному дитяти?.. Такая крохотуля была, ласковая, выдумщица… Больно это, Павел Данилович, так больно!
Последние слова, произнесённые на выдохе, криком отозвались у Пашуты в ушах. Он подумал, что после такого трудного разговора Олег Трофимович вряд ли захочет его когда-нибудь видеть. Так бывает, он знал по себе. Кому невзначай откроешься незащищённым нутром, того лучше бы на свете не было.
— Всё образуется, Олег Трофимович. С детями всегда большие хлопоты. А потом наладится.
— Уже наладилось, — равнодушно заметил Дамшилов и тут же засобирался, заторопился. Схлынула волна откровения, пора было обоим возвращаться на круги своя. Только — увы! — Пашутин круг замыкался как раз там, куда спешил Олег Трофимович.
— Вы бы адресок оставили, я занесу ленту. Завтра занесу.
— Не стоит затрудняться, впрочем… — Он назвал дом и квартиру. Молчком выдвинулся из комнаты, пропал. Пашута не догадался его проводить. Номер Вариной квартиры горел в башке, как тавро. Глядя на разорённый стол, на недопитую бутылку, Пашута ни о чём не думал, словно растворился всеми клеточками в вечерней тишине, словно несло его в утлой лодчонке по тёмной реке и нигде не было видно берегов.
— Я утомился ждать тебя, Улен, сын удачи, — такими словами встретил его Невзор. В старом, с седыми волосами, полуослепшем человеке трудно было признать могучего и мудрого вождя, но Улена давно не обманывали роковые приметы времени. Тлеющий под пеплом уголёк иногда хранит больше жизни, чем гибельный лесной пожар.
— Млаву увели в полон… Но она жива. Это всё, что я знаю о ней…
Улен склонил голову в знак того, что принял известие как должно. Торопиться им было некуда. Перед ними угощение — просяные лепёшки, нарезанное большими кусками копчёное мясо кабана, кувшин с терпким травяным питьём. Тлела лучина в плошке. Тёплый ночной ветерок всплесками накатывал на плетёные стены хижины. Так можно просидеть хоть вечность, коли есть о чём говорить.
— Ведаю, ты пойдёшь за ней, — продолжал Невзор. — У тебя нет иной судьбы. И это хорошо… Открою тебе то, что сам уразумел лишь за долгие годы. Россичи неистребимы, но скудны разумом. Степняки, у которых лики как смеющаяся луна, застали нас врасплох. Но они слабее нас. Дух жизни накапливается поколениями, племя поднимается медленно, как дерево, но из года в год раскидывает побеги всё шире. Мы сильны, потому что молоды, но в этом и беда. Мы не умеем помышлять о будущем, а прошлое у нас коротко, как остриё стрелы, на него не обопрёшься. Те, которые приходили, алчут чужой крови, чтобы продлить свои дни, и живут минутным торжеством. Но за ними опыт побед. Они ненасытны и жестоки. Однако наступит срок, и мы расплатимся с ними.
— Я понял тебя, мудрый Невзор, — сказал Улен. — Но когда наступит этот срок?
— То никому не ведомо. Каждое поколение засевает новое поле, и каждый из живущих оставляет на нём своё семя. Эти семена прорастают в потомках.
Улен отпил глоток из берестяной чаши. Он на миг смежил веки, и душа его растеклась далеко по ночному миру.
— Ты умрёшь в этом лесу, Невзор. Я уйду за Млавой и сгину на дальней стороне. Какой прок от того, что мы жили?.. Прости, это печаль говорит за меня. Я вернусь, а ты дождёшься меня. Мы построим новый город.
Невзор запрокинул голову, и по его седой бороде запрыгали звёздочки влаги. Он пил жадно, точно никак не мог напиться. Потом ответил Улену:
— Если ты погибнешь, враги узнают цену россичу. Когда ты их догонишь, многие пожалеют об этом походе. Разве не так, сын удачи?
— Надеюсь, — сказал Улен.
Невзор хлопнул в ладоши:
— У меня есть для тебя подарок.
В ту же секунду чья-то рука приподняла полог и втолкнула к ним мальчугана лет пяти, смуглого и полусонного. Он забавно раскачивался на крепких, коротеньких ножках и из-под прищуренных век беззастенчиво оглядывал трапезничающих.
— Тебя кто-то обидел, мальчуган? — спросил Невзор, тая в горле смех. Впервые его голос пророкотал звучными, памятными Улену струнами.
— Я спал, — буркнул малыш. — И во сне хотел убить гадюку. Старуха Невзея разбудила меня и притащила сюда.
Улен спросил:
— Как тебя зовут, дитя?
— Проша. Прон.
— Чудное имя. Так назвала тебя мать?
— Да. — Мальчик отвечал с достоинством, коротко и внятно.
— Ступай, Проша, — ласково произнёс Невзор. — Убей во сне свою гадюку.
После ухода мальчика Невзор и Улен некоторое время сидели молча, и их молчание напоминало трещину в древесной коре. Оно было тяжко обоим.
— Старая Невзея спасла мальчика, — сказал Невзор. — Ты видишь, он умён. Млава родила тебе хорошего сына. Он не похож на других.
— Он и на меня не похож, — усмехнулся Улен.
— Он твой по сердцу. Подожди, скоро тебе снова захочется его увидеть. Любовь к ребёнку входит в мужчину постепенно.
Наутро Улен пошёл к Невзее, и она рассказала ему про тот страшный день. Они прятались с Прошей в отхожей яме и чуть не задохнулись. Ночью переползли в лес. Духи хранили их хрупкие жизни. Они видели, как корчились в предсмертных муках сильные мужчины, как чужеземцы, визжа, бросали в костры детей, забыв, что сами вышли из тёплой женской плоти. Даже тем, кто не сопротивлялся, они для забавы ломали хребты и упивались зрелищем продолжительной смерти. Камни истекали кровью в тот день. Но мальчик, пока они выбирались из проклятого города, хранимые тенями предков, ни разу не заплакал. Глаза его источали не страх — ненависть. У самого леса он подвернул ножку, но не дался ей на руки. Он никого не подпускал к себе, царапался и кусался. И почти два дня не брал в рот еду. Он сказал: «Скоро вернётся отец, он отомстит». Это необыкновенный малыш. Невзея вынянчила много детей, своих и чужих, но таких не видала. Горе тому, кто встанет у него на пути, когда он возмужает.
— Вон как! — сказал Улен, выслушав длинный рассказ. В благодарность он подарил старухе серебряную чашу с диковинными узорами на стенках. Невзея поклонилась ему и спросила как о чём-то непреложном:
— Ты разыщешь их, воин?
— Я отправлюсь через два дня, — ответил Улен.
Он пошёл искать маленького Прошу и обнаружил его в травяном укрытии неподалёку от хижины вождя. Мальчик сидел на земле, расставив толстые ножки, и возводил из палочек домик. Перед ним лежал Анар и наблюдал за игрой. Улен подкрался неслышно, он давно не умел ходить по-другому, но Анар почуял его, покосился и дружески тряхнул хвостом. Мальчик разговаривал с собакой, советуясь с ней, куда воткнуть очередную палочку.
— Ты — пёс и не умеешь строить, — говорил Проша. — У тебя нет рук. Посмотри, какая получается крыша. Мало кто построит такой дом. Отец ещё пожалеет… Я бы сам освободил мать, но не знаю дороги. Тебя я бы взял с собой, Анар. У тебя крепкие зубы, ты бы мне пригодился. Я возьму лук и пробью главному хазарину глотку стрелой. А ты загрызёшь остальных.
— Хорошо придумал, — заметил Улен. — Но хватит ли у тебя силы натянуть большой лук?
Мальчик обернулся, в тёмных глазёнках мелькнула досада.
— Когда я вырасту, — сказал он, — то уж не буду подбираться к детям, как дикая кошка.
Улен присел на корточки, потрепал по холке Анара. Пёс равнодушно зевнул.
— Постарел Анар. Прежде он никому не позволял до себя дотрагиваться. Видишь шрам, сынок? Это следы его зубов. Помнишь, Анар?
— А этот откуда? — мальчик ткнул пальцем в причудливо изогнутый рубец на предплечье Улена.
— Долгая история, — улыбнулся Улен. — У меня много шрамов.
— Наверное, и у меня будет много, — вздохнул мальчик. В повадке его проступала недетская властность, и Улену было приятно смотреть в ясные, пристальные глаза. Да, у этого человечка будет много шрамов.
— Расскажи что-нибудь про маму, сынок. Я так давно её не видел.
Мальчик взглянул на него подозрительно, но не заметил подвоха. Вдруг насупленное его личико, полное тайной печали, просветлело и на нём проступила задорная гримаска Млавы.
— Возьми меня с собой, отец!
— Не могу.
Мальчик хмыкнул что-то неразборчивое и отвернулся.
— Когда вернусь, — пообещал Улен, — я научу тебя всему, что должен знать воин.
Мальчик, забыв обиду, доверчиво привалился к его бедру, не замечая, что раздавил пяткой с тщанием возведённый домик.
Через день Улен покинул поселение. Конь под ним был лютый, степной. Анар увязался за хозяином и, спотыкаясь, роняя из пасти розовую пену, бежал следом так долго, что Улен испугался, как бы он не сдох на бегу. Он спешился и обнял старого друга за жилистую шею.
— Останься, Анар. Храни мальчика от бед. Это мой сын. Млава ошиблась, думая иначе. Что ж, ошибаются и духи. Прощай, Анар!
Когда оглянулся в последний раз, пёс сидел на том же месте. Улен подумал: нельзя обмануть судьбу, но можно её осилить. Прощай, Анар!
«Как ты уехал, Пашка, всё расстроилось по твоей милости. И опять я при разбитом корыте. Ну да бог тебе судья. Твоё увлечение Варенькой я понимаю, жалею, что не сумел помочь в этой беде. Я вёл себя как свинья, но не суди строго. Наша общая (надеюсь) мечта рушилась, мечта о вольной жизни, и как-то я не мог до конца поверить, что тебе важнее совсем другое. Меня угнетает, что я был нечуток. У кого ждать поддержки в трудные минуты, если друзья только собой заняты. Но тут, конечно, сыграло роль ещё одно: мне дико представить, чтобы тебя сбила с толку смазливая девица. Прости, что так говорю о Варе. Теперь-то, очутившись у разбитого корыта, я опамятовался и вижу, что ты как всегда прав. Пишу не для того, чтобы ловчее покаяться, нет, такова правда. Я натура увлекающаяся, суетная, а ты всегда видишь мир в истинном свете и не путаешься в трёх соснах. Потому люди к тебе тянутся, что есть в тебе неколебимая твёрдость, на которую можно без опаски опереться. И если уж тебя зашатало, то мне следовало вовремя смикитить, до какой степени это серьёзно. Прости, друг и брат!
Я рад, что ты полюбил. Отбери у меня Урсулу — и что останется? Ничего, пустота. Отчизна и воля — слова великие, но без женщины и они скудны. Может, наши женщины, и твоя Варя, и моя Урсула, самые обыкновенные создания, даже скорее всего так, но мы их любим, и для нас они полны такого смысла, что дух захватывает. Не знаю, к чему я завёл эту песню…
Приезжал давеча Хабило личной персоной. Свирепствовал. Чем-то ты его крепко допёк, молодец. Он тебя, Паша, собирается под суд отдать. Как твоё имя помянул, весь затрясся, раздулся, я думал, его родимчик хватит. Меня грозит на одну скамью с тобой поместить. Я его спрашиваю деликатно: а какие же вы преступления нам с Павлом Даниловичем инкриминируете? (Правильно я это слово написал? А то что-то от натуральной жизни в грамотёшке ослаб.) Ну вот, а он отвечает: твоего дружка посадят за нарушение трудового договора, то есть за то, что ты самовольно покинул фронт работ, куда он тебя определил разнорабочим, а меня — за то, стало быть, что приваживаю уголовный элемент (это тебя), а ещё за то, что использую посевные площади как бы на личные нужды (это про картошку, которую мы засадили). Объяснил, что припаяют нам от трёх лет до восьми, и это мы ещё должны будем за него бога молить. Паш, чем ты его до печёнок достал, поделись опытом? Я, естественно, возражаю: а ведь вам, говорю, Пётр Петрович, при таком раскладе побольше нашего сроку дадут. Чего?! — он орёт. Извини, Паша, но я ему сказал, что привлекут его за использование служебного положения и за развращение несовершеннолетней девицы. Надо тебе знать, твоя Варя, видать, насолила ему покрепче, чем ты. Как он про неё услышал, трястись перестал, зато позеленел, глаза выпучил и впал в столбняк. Дед Тихон на ту пору рядом был, не даст соврать. Мы его квасом отпаивали, а то бы он задохнулся. Мы в самом деле испугались, как он начал ртом воздух хватать, такого прежде не было. На обочине в теньке минут двадцать в себя приходил. Тихон прямо ему сказал: «Вам бы, Пётр Петрович, при вашем умственном напряжении и при большой власти, как уж вы за всех людей радетель, поберечь себя надобно. А то ведь окочуритесь на всём скаку. Даже орден не успеете получить». Хабило, хотя и помирал от злости, всё же пообещал деду Тихону, что и его под статью подгонит якобы за антисоветскую пропаганду вредных идеалов. Короче, укатил и никаких руководящих указаний не оставил. Но это всё, сам понимаешь, я в шутку пишу, чтобы тебя развлечь: такие люди, как он, сами по себе не помирают.
Ладно. Проехал и этот поезд. Интересно, как у вас складывается с Варей? А почему бы тебе, старому чёрту, не жениться на ней? Это бы решило все проблемы. Или я чего-то опять недопонимаю?
Дед Тихон тоже тебя и Вареньку вспоминает. Говорит, вы парочка подходящая. Ему можно верить, у него опыт. Ты вот не знаешь, а он казак геройский: полдеревни наших старушек, если не все, в прошлом его полюбовницы. Кстати, дед Тихон уверяет, что может тебя «привесть обратно» в любой момент. Какая-то тайна в нём всё же есть, ты согласен? Он последнее время заскучал, говорит, пора ему к тем самым, которые по ночам ходят. Жалко будет, коли старик помрёт.
Что тебе сказать напоследок? Не теряю надежды, что когда вы с Варей сладитесь, то вернётесь к нам. Может, ты так и не понял, но для меня всё это очень важно. Детей у нас с тобой нету, так хоть оставить людям клочок обихоженной земли. Прости, если чего не так наговорил. В нашем возрасте, Паша, мы все немного чокнутые становимся. Кланяемся тебе низко и я, и Урсула… Да, будет случай, передай привет Раймуну и Лилиане. Я толком не уразумел, зачем они приезжали, но люди, видно, хорошие, тоже со своей маетой в душе. Мне почему-то кажется, коли ты вернёшься, они все опять за тобой потянутся. Ну, и особый привет Владику Шпунтову и его супруге.
Преданный тебе Семён Спирин».
Пашута читал письмо с раздражением. Он подумал, что Спирин обуян гордыней, ни словечка не скажет в простоте душевной. Весточка от друга только соли сыпанула на его рану. Зачем Спирин наворотил на бумаге столько дури? Советует поскорее жениться на Вареньке. Такого тонкого яда и лютый враг не додумается в чашку плеснуть. И не постеснялся, гад паршивый, напомнить обиняком, как Варя сбежала к Хабиле. Для какой цели? «Нет уж, — думал Пашута, — не нами подмечено, сытый голодного не разумеет. У меня теперь другие игры, Сеня. Каждое неосторожное слово летит камнем мне прямо в лоб».
Выйдя на улицу — в кармане у него лежал моток изоляционной ленты, он за ней днём смотался к себе на квартиру, — у подъезда наткнулся на страдающего Вадима. Взгрустнул: а ведь этот человек, пожалуй, сейчас ближе ему, чем все остальные. В нём нет двуличия, и, как Пашута, он жил одной страстью.
— Ну как вчера, поспел? — с огромной заинтересованностью спросил Вадим, и на его унылом лике отразилась готовность и пылко обрадоваться, и загоревать. В зависимости от того, каким будет ответ.
— Успел, слава богу, — доложил Пашута. — В последний момент подскочил. Уж двери запирали. Если бы не ты — амба! А как раз ко мне нужный человек заходил, обязательно требовалось уважить. Ты сам как сегодня?
— Дак чего, с утра принял частицу, давно рассосалось. Мелочишка вон звенит кое-какая в кармане. Не поддержишь?
— Морально, — ответил Пашута, — только морально. Я ж тебе говорил — хвост за мной. Вчера случай был особый… Да вот могу рублевичем ссудить. На, бери.
Вадим принял металлический рубль с мнимой небрежностью фокусника, взгляд его вспыхнул жизнью, туловище ворохнулось в сторону арки.
— Но — до субботы! Как в банке! — сказал он так сурово, будто более всего опасался, как бы Пашута не назначил иной срок возврата долга.
— Не думай об этом. Отдашь, когда разбогатеешь… — он ещё не прочь был поболтать с пропащим человеком, но чудесным образом Вадим переместился уже под самую арку — мелькнула его сутулая спина и скрылась.
Не успел Пашута зажечь сигарету, как подплыли дамы-аристократки. По их суматошной торопливости понял, что беда подступила к ним вплотную.
— Опять шалят?
— Ой, Павел Данилович, прямо потолок трещит!
На чердаке на сей раз Пашута застукал табунок молодняка. Три парня и две подкрашенные девицы школьного возраста устремили на него дерзкие взгляды. Вино они убрали с глаз, но плохо — горлышко бутылки торчало из-за ящика.
Пашута сказал:
— Где дамы, там и шампанское? Мир честной компании!
— Чего?! — с вызовом ответил чернявый парень. Одна из девиц пискнула:
— Садись, дяденька, с нами, угостим!
Пашута присел на свободный ящик. Ему ведь где бы ни быть, лишь бы время шло. С любопытством разглядывал девушек. Взбитые чёлки, подведённые глаза, голые коленки сверкают из-под коротеньких полотняных юбочек — кто такие? Где их отцы и матери? Он раньше не обращал внимания на такую мелюзгу, но теперь иное. Что раньше проскальзывало мимо, нынче оставляло в памяти неожиданные зарубки.
— Да пейте хлопцы, не тушуйтесь. Я не милиционер, я дворник.
— А чего притопал? — поинтересовался белоголовый крепыш, видно, вожачок у них.
— По жалобе жильцов, — объяснил Пашута. — Больно вы шумите… А что это я у вас курева не вижу? Под выпивку дымком затянуться — самый смак. Я сколько шпаны перевидал, те всегда дымили.
— Угости, дяденька, закурим, — пискнула та же девица. Голосок у неё был какой-то зачаточный, и слов она тратила немного. Пашута пустил пачку «Столичных» по кругу. Зачиркали спички, и ему дали прикурить молодые руки. Писклявая девица одарила его многообещающим взглядом, в значении которого трудно было усомниться.
— А вы, дяденька, ничего мужичок. Только насчёт нас ошиблись, мы не шпана.
— Ошибся он, как же, — раздражённо бросил крепыш. — Его эти чумовые бабки послали. Теперь придётся хазу менять.
Выудил бутылку из-под ящика, набуровил в стакан, из которого они, бедолаги, хлебали по очереди. Кивнул Пашуте:
— Ну что, причастись, гражданин дворник, раз выследил. А бабкам мы устроим престольный праздник.
Пашута понюхал стакан, сказал огорчённо:
— Не-е, я такое не принимаю, у меня изжога. Я думал, у вас шампанское или коньяк. А этим тараканов морить. Как только вы его глушите?
Крепыш тут же продемонстрировал, как они пьют. Полстакана проглотил одним глотком. Снова налил и передал чернявому. Тот проделал со стаканом то же самое, но с видимым усилием. Третий, худенький гороховый стручок, с неразвившимися детскими плечами и грудью, для того, чтобы удобнее было пить, далеко запрокинул голову.
— Ага, — заметил Пашута глубокомысленно. — У вас, значит, так заведено, что сначала мальчики, а потом девочки? Это правильно. Я однажды с ворами гулял, те вообще — иной раз дам обносят. В целях экономии. Опять же пьяная баба во сто раз гаже мужика Это все врачи знают.
— Ты, дворник, всё на грубость нарываешься, — обернулся белоголовый. — Мы тебя сюда звали? Пришёл — сиди тихо, не рыпайся. Пей, Клавка!
У Клавки, не той которая пищала, а у её подруги, на симпатичной мордашке обозначилось отвращение:
— Не хочу!
— Ты из-за этого лаптя, что ли? Пей, не бери в голову. Человек пришёл, человек уйдёт. Не уйдёт, поможем. Верно, ребята?
Ребята дружно кивнули, но приуныли. Особенно «гороховый стручок». Тот вообще взгляд отвёл в чердачный лаз. Он, похоже, всерьёз задумался, как это можно помочь уйти мужику, у которого в каждой пятерне уместится три его шеи. Пашута сказал крепышу:
— А вот насильно не заставляй девочку пить. Вино тогда в радость, когда в охотку. Да и рано ей эту гадость сосать. Тебе-то, наверное, шестнадцать стукнуло, а ей… Тебе сколько лет, Клава? Шестнадцати ведь нет?
— Фуй! — девочка вскинула подбородок, выражая своё презрение ко всем дворникам на свете.
— Вот я и говорю, рано. Тебе бы, дочка, лучше чифирку попробовать. Не знаешь, что такое? В тюрьме всё одно научат. Отличная вещь! С непривычки можно сердечко надсадить, но если постепенно втягиваться… Сначала, положим, полпачки на кружку… Вы в какой класс ходите, детки?
— Мы давно студенты, дяденька, — писклявая выцедила вино, не отводя от Пашуты взгляда, полного соблазна. А он подумал, что и Варенька умеет так смотреть. Что же это за лихая молодость подросла? Как-то так мозги у них устроены, вроде они стыда не ведают. Может, и правда не ведают? Стыд и страх рядом растут, а эти поднялись непугаными. Они вызывали в Пашуте не раздражение, а оторопь. Будто он с инопланетянами встретился на московском чердаке.
— Тебе чего всё же от нас надобно, мужичок? — поторопил его белокурый крепыш. — Ты откройся, может, разойдёмся по-доброму. Ты учти, я два года каратэ занимался.
— Тебя как зовут?
— Это тебе ни к чему. Меньше будешь знать, целей будешь.
— И то верно, — согласился Пашута. — Только ты грубый, каратист. Какой-то плохо воспитанный. Мне любопытно, почему ты такой злой? Или тебя дома обижают? Я в одной статье читал, там написано, если отец алкоголик, то сын обязательно придурок. Но я в это не очень верю. Алкоголики недавно появились, после постановления, а дерьма всегда хватало. Помню, когда я был таким же сопляком, некоторые и с железяками ходили, и с кастетами. И дрались стая на стаю. У нас один был, Минька-татарин, так он без финяги на улицу не показывался, на целый район масть держал. Масть, — пояснил Пашута девочкам, — это в воровском значении всё равно как у вас этот каратист. Но Минька пострашнее был, предельно озверелый. Впоследствии отчима своего зарезал и ещё кого-то. Десять лет ему дали. А ты, часом, не татарин, каратист?
Крепыш, осатанев глазами, потянулся за бутылкой с таким выражением, будто сейчас же использует её по назначению. Пашута предостерегающе поднял палец.
— Не шали с посудой, малыш. Мне тебя пополам сломать, что за угол сходить. Никакие каратэ не спасут.
Белоголовый переглянулся с дружками, пренебрежительно хмыкнул, но доброму предостережению внял. Чтобы не уронить себя в глазах девушек, подлил из бутылки в стакан, словно только затем её и трогал.
— Давай греби дальше, но покороче. Верно, парни?
Хорошей беседы не получалось, и Пашута заскучал.
Наиважнейшее дело у него впереди, а он тут засиделся. Чего ради, спрашивается? Одно отрадно: теперь и Клава, и её подруга не сводили с него головокружительно невинных глаз, в которых плескался откровенный женский вызов. Неужели он может приглянуться таким малолеткам? Тогда, выходит, рано хоронить последние надежды.
— Ну, ладно, хлопцы, подвожу итоги. Чердак закрываю на карантин, стакан оставляю вам. Учитесь получше, дети. Я вот был троечник — и ничего в жизни не добился. Дальше дворника не пошёл. Хотя и эта профессия хорошая, жаловаться грех. Будет желание, девочки, приходите в гости. Научу листья сгребать. Отличное занятие, доложу я вам. Уж лучше, чем по чердакам ошиваться… Тебе, каратист, особый сказ. Ты языком молол насчёт бабок чумовых, которым ты престольный праздник устроишь, — про это сразу забудь. Мне даже в груди холодит, как подумаю, что с тобой после этого будет.
— Боялся я тебя, как же!
— А и не надо ничего бояться. Человек человеку друг, товарищ и брат.
Пашута вывел слабо упирающихся подростков на свет божий и вторично посоветовал им идти всем в школу. Чердачный лаз заклинил железной скобой.
Жалобщицы поджидали его, схоронясь за углом. Они с таким восторгом его благодарили, словно он совершил геройское деяние, сравнимое лишь с самопожертвованием. Пашута пообещал навесить на чердак вскорости новый замок и передать им на вечное хранение запасные ключи.
Было около восьми вечера, когда он кругами добрался к дому Вареньки. Удачно пристроился на скамеечке: дом был виден как на ладони, со всеми четырьмя подъездами и восемью этажами, а сам Пашута, закрытый кустами акаций, находился как бы в засаде. Свёрток с изоляционной лентой, перевязанный кокетливой голубой тесёмкой, Пашута прихватил с собой на всякий случай — это не значило, что он непременно собирался зайти к Дамшиловым. Он никуда не собирался, а попросту ждал неведомого знака от стихии. В вечерний час, когда городская суматоха сникает и воздух насыщается тенями, Пашуте было приятно оттого, что он беспомощен и жалок. На укромной скамеечке, точно в склепе, он ощутил свою малость почти как блаженство. Ему чудилось: если сейчас из подъезда выскочит Варенька, у него не хватит сил встать ей навстречу, а уж тем более окликнуть. Да это и не нужно. Он достиг цели и успокоился, как, вероятно, успокаивается путешественник, преодолевший все препятствия на пути к обетованной земле и настолько ослабевший, что очертания незнакомых берегов уже ничего не говорят его воображению.
Пашута не заметил, как к вечернему городу вплотную подступила гроза. Когда по скамейке, по асфальту, по темени зацокали крупные капли, он поднял голову и подивился тому, как причудливо заострился небесный свод. Чёрный, багрово-алый и лазурный цвета распределились почти равномерно, и небо стало похоже на гигантский ломоть трёхслойного мармелада. В этом шатком цветовом равновесии, на которое падка стихия, Пашута уловил глумление над человеком, особенно над таким, как он, застигнутым врасплох и, подобно листочкам на деревьях, не смевшим даже трепыхнуться.
Гроза в Москве — вообще дело особенное, двусмысленное. Она смывает пыль и грязь с городских улиц и заодно выколачивает много дури из горожан. Она не обещает скорую благодать, какую сулит обыкновенно природа, а полна угрозы что-то непоправимо порушить и в без того противоестественном людском скопище. Многие, кто это чувствует, совершенно теряют голову, спасаются под арками домов, лезут в чужие подъезды, с диким хеканьем ныряют в разверстые жерла метро. Грозовое электричество, видимо, высвобождает разом из множества сердец дотоле мирно копившуюся там истерию, разбивает в прах иллюзию человеческой общности перед лицом беды, коли она ещё сохранилась.
Не лучше и тому, кто успел затаиться в бетонной коробке-квартире и недоверчиво подглядывает за грозой из окна, не умея понять: похоронен ли он заживо или можно надеяться на чудо спасения.
Пашута, промокший до нитки, одуревший, с радостным страхом наблюдал, как гроза расправляется с Москвой. Она накинулась на город с мощным рвением, скрежеща зубами грома, слепя яростными вспышками молний, не зная устали, победно целя в антенны и крыши, распиная асфальт прямыми, гудящими столбами воды; эту работу она так методично и осмысленно проделывала, что не оставалось сомнения: природа наконец сведёт счёты с тем, что возникло на земле помимо её желания. Сопротивляться было бессмысленно» город лишь жалобно покряхтывал при особо сокрушительных ударах.
Распластавшись на скамейке, никуда бежать не собираясь, Пашута с робкой надеждой ждал, когда же очередной электрический разряд пульнет ему в лоб и навсегда его утихомирит. И всё же он хитрил сам с собой. Почти слившись со скамьёй, омытый ливнем, он чувствовал, как в нём воскресает что-то, уснувшее ещё в детстве. Человечьи и птичьи родные голоса донеслись до него, прорвав толщу воды и грома, окликали оттуда, где всегда покой. Сквозь хаос космических сил кто-то нездешний и мудрый повёл с ним доверительный разговор, и он чутким вниманием различал прекрасные слова, которые не складывались в смысл, но несли упоительное забвение — «терпи», «не терзайся», «доверься», «жди»… Он уже не хотел просыпаться. Паутина вечности вобрала смятенный дух в одну из своих бессчётных ячеек, и всё его раздавленное тело освобождённо и жадно заныло.
Он очнулся счастливый, когда гроза, истощившись, уплыла прочь и над неповреждённым городом проклюнулся тусклый, свежий вечер. Окна домов вспыхнули разноцветными квадратами, замигали как ни в чём не бывало уличные фонари. Ничего не случилось. Страх вселенской погибели оказался напрасен. Всё то же здание видел перед собой Пашута, но только в вечернем оформлении. О господи, не в первый раз замахивалась природа на человека сама себе на посмеяние, а ему на торжество. Предостережениям он не внемлет, и после каждой небесной прорухи, малость оправившись от изумления и страха, с ещё большей самоуверенностью думает про себя, неизвестно к кому обращаясь: ага, слабо! Ага, не можешь со мной справиться, с двуногим попрыгунчиком?.. Всё ему шутки, хотя и провидит человек в редкие минуты просветления, что слишком глубокую пропасть удалось ему выкопать между собой и первозданным миром, и неизбежно настанет час, когда, окончательно разуверившись в соседстве, природа отвесит ему прощальный пинок, сотрёт алчный разум со своей плоти и воссияет во вселенной новой безмолвной звездой…
Нет, подумал Пашута, что-то всё же изменилось, пока он спал. Вон и Варенька в коротком платьишке стоит возле подъезда, а рядом с ней толчётся детина в вельветовых брюках с «дипломатом» в руке. Это, не иначе, её нынешний ухажёр. Пашуте было лень подниматься с удобной скамейки, к которой он привык за эти часы, как к желанному убежищу, но он поборол усталость и встал навстречу долгожданному свиданию.
Варенька была увлечена собеседником, который обличием напоминал Пашуте главного актёра из многосерийного польского фильма «Ставка больше, чем жизнь». И так получилось, что первым заговорил этот самый польский разведчик, единоличный победитель третьего рейха.
— Вам чего, товарищ? Сигарету? Так я, представьте себе, некурящий.
Варенька захлебнулась на полуфразе, обращённой к своему красивому кавалеру, склонила головку набок и издала странный, птичий звук: «Пхе!» Потом протянула руку и подёргала Пашуту за рукав:
— Павел Данилович! Павел Данилович, это ты?!
Пашута сказал, насупясь:
— А чего тут удивляться? В одном городе живём, вот и встретились случайно.
— Но почему ты какой-то мокрый и общипанный?
— Под дождь попал. — Пашута пригладил волосы. — Гроза была страшная, а я без зонта. Вот и результат. А вы почему оба сухие?
— Мы, Павел Данилович, грозу в театре переждали.
Она познакомила его со своим другом, Виткиным Эдуардом Захаровичем, аспирантом. Пашуту они представила агрономом. Он с испугом отметил, что Варенька изменилась, то есть не внешне изменилась, а что-то в ней появилось такое, словно это была похожая на неё, но другая девушка. Он не узнавал её прежней задиристой повадки, голос её звучал приглушённо, взгляд светился обескураживающей умиротворённостью. И только коварное представление его «агрономом» принадлежало той Вареньке, которую он любил.
Эдуард Захарович ничуть не отяготился его неожиданным появлением. Напротив, тут же попытался вовлечь в беседу:
— Мы с Варюхой как раз пьесу обсуждали, очень любопытно будет ваше мнение. У человека со стороны, тем более из деревни, всегда свежий взгляд… Пьеса современная и, надо вам заметить, дрянная, вдобавок сделанная то ли под Чехова, то ли под Ибсена. Вы понимаете?
— Понимаю, — кивнул Пашута, а Варенька даже не пикнула. Она не сводила с аспиранта восторженного взгляда. Тот развивал мысль специально для Пашуты:
— В обращении к чеховскому толкованию личности есть, согласитесь, некая характерная примета времени. Режиссёры ведь вынуждены держать нос по ветру. Иначе им нельзя. Секрет сценического успеха почти всегда именно в актуальности проблемы… А что главное в чеховском герое? Я вам скажу, упрощая, естественно. Его любимый герой, средний, так сказать, интеллигент, как бы утратил веру в ценностные идеалы, но его снедает тоска по святыням, по нетленным образцам, иначе говоря, в обыденных обстоятельствах он занят поиском высшей духовности. Но, как правило, тщетно… Вы чувствуете? Почему же его состояние оказалось так созвучно нашему времени? Есть над чем поразмыслить? А?
— Ещё бы, — ответил Пашута, потому что аспирант Вяткин задорно толкнул его кулачком в бок. — Может, нам отойти в сторонку? Там хорошая скамеечка в кустиках.
Пашута уже понял, что этому Вяткину совершенно безразлично, где стоять и который час на дворе, и почувствовал к нему симпатию. Никакой он не польский разведчик, хоть и красив дьявольски, а просто образованный человек, каких Пашута и раньше встречал и всегда к ним тянулся. Они направились к скамейке, Варенька на мгновение задержала Пашутину руку в своей и сжала её.
Уселись рядом, аспирант Вяткин посередине. Он опустил ладонь на Варину круглую коленку, как на стойку трибуны. Пашуте это не понравилось. Это мешало ему вникнуть в рассуждения Эдуарда Захаровича об интеллигенции.
— Так на чём я остановился?
— На том же, на чём и всегда, — отозвался Пашута с завидным глубокомыслием.
— Да, да, разумеется… У вас в деревне всё проще. Изменения коснулись, надо надеяться, чисто внешней стороны жизни. Патриархальные устои, некие нравственные символы сохраняются в первозданном виде. Крестьянский воз России с места сдвинулся, но далеко не уехал. И слава богу… Зато духовную жизнь в городе раздирают жесточайшие противоречия. И причина здесь… Но давайте для наглядности вернёмся к Чехову, к моей мысли о том, почему именно сегодня он столь актуален. Не возражаете?
Пашуте казалось, или это на самом деле так было, что после каждой фразы, будто отделяя одну от другой, аспирант Вяткин с силой вдавливает пальцы в Варино колено, и её это нисколько не беспокоит. Он старался не смотреть на шуструю аспирантову руку, но волей-неволей срывался к ней взглядом. Чёрт бы побрал темень, ничего толком не видно. Даже не поймёшь, кому Варенька улыбается — ему ли, аспиранту ли, или от боли скривилась.
— Что прежде всего угнетало чеховского интеллигента? А вот что. Он понимал, личность не может быть свободной в условиях социального неравноправия. Иными словами, ему мешала полнокровно жить прогнившая государственная структура, при которой немыслимо говорить о совершенствовании человеческих отношений. Вы понимаете? Чеховский интеллигент не обращался за помощью к народу, он в самом себе стремился выявить и сберечь вековечные нравственные начала, в общем-то, заведомо библейского свойства. Это было великой задачей. Будущее показало, русский интеллигент её выполнил достойно. Но дальше что?.. Вам интересно, вы мою мысль чувствуете?
— Ой! — сказала Варенька. — Век бы слушала. Правда, Павел Данилович?
— Своего ума нет, хоть чужого набраться, — подтвердил Пашута.
— После революции — праздник новых идей, торжество победителей, трепет перед открывающимися перспективами, неслыханные взлёты разума и прочее, прочее. Человек словно вырвался из вонючей трясины и устремился к сияющим горизонтам. Много было и наломано, но это естественно при глобальных переменах, иначе не бывает. Смысл жизни обновился, вот что главное. И бедный интеллигент мчался вместе со всеми, так что пятки сверкали, лишь бы не отстать, лишь бы утянуться, хотя, заметим в скобках, именно интеллигент никогда не был приспособлен для безумной гонки. Но что поделаешь — время, вперёд! А потом вдруг остановка — одна, другая, третья. Да все какие-то каверзные, небывалые. Экологический кризис, угроза атомной войны. Как с этим справиться? А в России — застой, спячка. Почему, как случилось? Наконец знаменитое — кто виноват? Вопросов тьма, ответов нет. Надежды тают. Русский интеллигент доверчив, но и на разочарование скор. И тут — нате вам! — Чехов оказался кстати. У него проповедь добра не такая, как у Толстого, у него — мягче, обиходнее, ею можно в повседневности пользоваться. К кому же ещё, как не к нему, обратиться за помощью, за ответами… Ты со мной согласна, Варенька?
— А в чём, Эдуард Захарович? Вы такой умный.
Аспирант убрал руку с её колена и обиженно насупился, отдыхая от долгой речи. Он никуда не спешил, хотя время перевалило за полночь. И Варенька вроде никуда не спешила. Похоже, подумал Пашута, они надеются, что он куда-то спешит.
— Люблю вот так с образованными людьми ночь скоротать. Смотрите, какая луна!
— Павел Данилович, — удивилась Варенька. — Я вас прямо не узнаю.
— Я тебя тоже не узнаю, — разогнался было Пашута, но она сразу замяла опасную тему, видно, не хотела, чтобы аспирант о чём-то догадался. Сказала задушевно:
— Как я вам завидую, Эдуард Захарович. Вы занимаетесь искусством, всё тонко чувствуете. У вас безумно интересная жизнь. Как бы я хотела…
— К каждому делу нужно призвание, — скромно отозвался Вяткин. — Я вам, Варенька, вот что скажу насчёт тонкого чувствования. По некоторым вашим замечаниям по поводу пьесы я сделал вывод, что вам следует образовывать себя именно в этом направлении. У вас есть вкус, вы безошибочно определяете фальшь. Это наиважнейшие отправные ингредиенты… В сущности, жизнь устроена довольно просто. В ней может быть счастлив только тот, кто нашёл себе занятие по душе. Остальное приложится или не приложится — не так уж и важно. Вы согласны со мной, Павел Данилович?
У него была манера спрашивать у собеседника согласия, в котором он вовсе не нуждался. Он был заведомо уверен в непогрешимости своих мнений. Это Пашуте тоже нравилось в людях. Не так уж их много, уверенных в себе. Остальные обыкновенно лепечут что-то себе под нос, будто опасаются, что их как следует расслышат. Да и не всякому есть что сказать. Большей частью люди, сами того не замечая, чужие мысли повторяют как свои. Этот Вяткин, Пашута догадывался, тоже не с собственного голоса пел. Про Чехова и про всё остальное он, скорее всего, где-то вычитал. Так что за беда? Он вычитал, а Пашута нет.
Вяткин тем временем заново уместил руку на Вариной коленке.
— Или взять вашу профессию, земледельческую. Тут вообще, как я понимаю, без душевного влечения, без любви — дня не проработаешь. Но профессия нужнейшая! Агроном! Это, Варенька, гордо на Руси звучит. Как учитель, как врач. Это в одном ряду. А можете вы представить, чтобы хороший врач больных не любил? Или учителя, который детей ненавидит? Вот и истинный агроном, я полагаю, живёт думой о земле, любовью к земле и только тогда счастлив. Разве я не прав, Павел Данилович?
— Ещё бы не правы. Земля — кормилица, она ласки требует, заботы. — Пашута подумал, что будет забавно, если и он положит руку на свободную Варину коленку. Так у них разговор ещё откровеннее пойдёт. Но он этого не сделал. Ему стало скучно. Любовь его на эту минуту остыла, и ему хотелось лишь узнать у Вареньки, что с ними всеми будет дальше, а потом пойти, завалиться на свой топчан и лежать до утра, разглядывая чёрные силуэты на стенах.
Варенькина юная душа чутко уловила перепад в его настроении. Она потянулась, зевнула бесстыдно, небрежно сняла аспирантову руку с колена.
— Ой, товарищи дорогие, меня папочка с мамочкой заждались… Ругать будут! Пойду я, спокойной вам ночи! Павел Данилович, позвоните завтра, пожалуйста. — И сказала номер телефона. — Запомните?
— Запомню.
Она так неудержимо рванулась с лавочки, что мужчины только и успели слегка привскочить, а уж топоток её туфелек растаял в вечернем воздухе.
— Закурим по последней? — предложил Пашута.
— Я не курю, но давайте. — Вяткин блаженно откинулся на скамейке. — Вы, извиняюсь, давно с Варенькой знакомы?
— У меня на руках выросла, стрекоза.
— А я только неделю как её встретил… Но вам откроюсь. Я человек холостой, одинокий. Были разные варианты, не без того… Но сейчас впервые чувствую — это то самое, это она. Прелестная девушка! А, Павел Данилович? Скромная, тактичная. Собой хороша. На меня прямо наваждение нашло… Я вам по-товарищески. Если бы вы к нам не подошли, я бы сегодня ей всё сказал. Я на ней женюсь, Павел Данилович, честное слово. Есть обстоятельства, которые заставляют спешить. Да и что толку волынку тянуть! Мне тридцать лет. В этом вопросе, сколько ни медли, не угадаешь. Потом всё выяснится. Главное, она ничуть не похожа на этих современных вертушек с куриными мозгами. Она откуда-то из другого времени. Сама женственность… Вы не удивляетесь, что я вам так откровенно? Вы её лучше меня знаете. Вы одобряете мой выбор? Только ответьте без затей. Как бы вы брату сказали. Очень меня этим обяжете.
— Да чего ж тут, конечно, надо жениться, коли охота есть.
Пашуту успокаивало горячечное словоизвержение, коему, видимо, был подвержен Вяткин. Нет, это не для Вареньки. Это ей быстро прискучит.
— Одно меня смущает, — Вяткин задумался. — Разница в возрасте всё-таки ощутимая. Она совсем девочка. Такой восторженный, наивный ребёнок. Жизнь для неё сплошной праздник. О её грустных сторонах она, кажется, и понятия не имеет. Боюсь, и меня слегка идеализирует. Десять лет между нами, десять лет. Много это или мало?
— Со временем разница сотрётся, — утешил Пашута. — Когда ей стукнет пятьдесят, вы ей таким огурчиком покажетесь…
Он позвонил утром около одиннадцати. Сняла трубку мать и вежливо объяснила, что Варенька в бассейне и вернётся к обеду. Спросила, что ей передать и кто звонит. Пашута не нашёлся с ответом, буркнул что-то о старом знакомом. У него возникло неприятное ощущение, что он со свиным рылом лезет в калашный ряд. Вот она красивая жизнь — «бассейн», «что передать?».
До обеда кое-как перемогся. Получил в конторе свой первый дворницкий аванс — двадцать восемь рублей, на радостях купил большой ореховый торт (вдруг Варенька пожалует на чашку чая), а Лидии Васильевне преподнёс три багряных георгина. Цветы она приняла, против ожидания, без всякого смущения, будто ежедневно получала их корзинами. Подмигнула Пашуте:
— Будем надеяться, скоро вы будете дарить цветы вашей Вареньке?
Из суеверного чувства он не поделился с ней новостью, хотя она из него выпирала. Заглянул в парикмахерский салон на Кировской, откуда вышел помолодевшим. После вчерашней грозы денёк отливал коричневыми тонами, а в телефонной будке, где Пашута пристроился, чтобы вторично набрать заветный номер, загадочно пахло прелым сеном.
На этот раз ответила Варенька. В трубке её голос прозвучал чарующим, лесным окликом.
— Ну чего, — сказал Пашута. — Ты просила позвонить. Чего-нибудь стряслось?
— Вон как! — Варенька засмеялась. — Я просила? Небось всю Москву обегал, пока меня разыскал.
— Теперь это не имеет значения.
— Почему, Паша?
— Эдуард Захарович на тебе жениться хочет. Я ему не помеха. Поздравляю тебя.
— Он тебе вчера сказал?
— Советовался. Его смущает, что ты бесприданница.
— Паша!
— Чего?
— Мы с тобой как-то не так разговариваем.
— Утром мама трубку брала?
— Мама. А что?
Пашута погладил живот, стряхнул невидимую соринку с брюк. Попробовал прикурить, но спичка сломалась.
— Павел Данилович, ты где?
— Варя, подожди немного, я минут через десять перезвоню. Ладно?
— Подожду. Только не исчезай.
Он сходил к квасному киоску, который разглядел через стекло, и выпил кружку за шесть копеек. Выкурил сигарету, подставив лоб пылающему солнцу. Ему было и душно, и в дрёму клонило, и плечи налились свинцом. Он растягивал счастливые минуты. Она ждала его звонка где-то в прохладном лоне квартиры, в старом доме с толстыми стенами, прижав к нежным щекам розовые ладошки, а он, пожалуйста, кваску попил, сигаретку сосёт, независимый и строптивый. Пока она ждёт, его песенка до конца не спета. Может, и не надо больше ей звонить? Всё между ними сказано. Она попросила: «Ты только не исчезай!» Самое время рубануть по узлу топором. Тут ещё как на грех двухкопеечной монеты не оказалось в кармане, пришлось сунуть в щель гривенник.
— Я всё думаю, Варя, что же ты за человек. — Пашута трубку держал левой рукой, а правой бережно массировал кожу там, где сердце.
— Ты про что?
— Да как-то чудно тебе всё с рук сходит. Предаёшь, обманываешь, баклуши бьёшь, ну вроде ты птичка небесная, а люди надеются. Тот же Вяткин. Даже жалко его немного. Он же не понимает, что ты овечкой прикинулась. А потом сожрёшь со всеми потрохами.
Она не ответила сразу, но он слышал её дыхание, и свидание их продолжалось.
— Ты Вяткина не жалей. Во-первых, я за него замуж не пойду, а во-вторых, ты его плохо разглядел. Он сам кого хочешь сожрёт… Ты откуда звонишь?
— Из автомата.
Несколько секунд протекли подобно солнечному затмению. Он догадался, что она сейчас скажет.
— Паша! — всё же дрогнул голосок, налившись влажным сумасбродством. — Чего по телефону трепаться, когда ты рядом. Иди ко мне. Родителей до вечера не будет.
— А у тебя какая квартира?
— Четырнадцатая.
— Сейчас приду.
Открыла ему в тёмном халатике, с волосами, распущенными по плечам, неприбранная, будто только из постели вынырнула. Но он её всякую видал. Пока стояли в прихожей, оба знали — судьба их решилась. Они ею каждый по-своему распорядились. Варенька к нему со вздохом качнулась, словно вместе с поцелуем себя несла в придачу, а он ловко отстранился, по плечу её потрепал небрежно:
— Здорово, мамина дочка! Давай показывай хоромы. Хоть одним глазком глянуть, как богатые люди живут.
Варя таращилась и ничего не собиралась показывать. Коридор наглухо замкнул их в узком пространстве. Они оба не догадывались, какой между ними идёт страшный поединок. Человек редко понимает, что жизнь у него короткая, потому совершает множество ненужных поступков. Варя укорила:
— Какой ты суматошный, Паша.
Пашута осознал тайную мудрость её слов и подивился, как легко она умеет его урезонить. Возраст не давал ему никаких преимуществ. Иногда, опережая его на секунду, она произносила то, что именно он должен был сказать ей, и это злодейское опережение уязвляло его крепче самих слов.
Её власть над ним была огромна, и она, кажется, это поняла. Теперь ему никогда не выпутаться из ловушки.
— Хорошо. Я суматошный. А ты какая?.. Давай хоть на кухню пройдём, чего в коридоре торчать?
Квартира двухкомнатная, но огромная. Варенькина светёлка, куда она Пашуту привела, напоминала танцзал, зато окно было узкое, точно бойница. В комнате ничто не говорило о вкусах хозяйки, разве что странный пейзажик на стене, изображающий не то речку, налепленную на холст белилами, не то вулканическую гряду. Меблировка самая обыкновенная, правда, у батареи притаился дорогой японский проигрыватель. Варя расположилась на тахте, а ему показала на кресло возле журнального столика.
— Ну вот, ты у меня и в гостях. Я ведь, Паша, знала, что ты меня выследишь. Очень соскучился?
Пашута подумал, что посидит минут пять, отдышится, а потом уж пойдёт дальше горе мыкать.
— Чего ж ты тогда убежала, Варь? Испугалась трудностей? А всё одно, как ты мечтаешь, у тебя не получится.
— Ты о чём, Паша?
Пашута решил, надо всё выложить начистоту, чтобы потом не сокрушаться. Когда ещё представится удобный случай.
— Я соскучился? Не то слово, Варенька. Я весь по тебе изболелся. Что-то ты в моём организме чудное произвела. Околдовала, что ли?.. Хочу у тебя спросить, только ты не обижайся. Разговор дружеский, доверительный…
До этого Пашута взглядом на стены соскальзывал, на багровый коврик на полу да на ту несчастную картинку, где белым пятном горело несчастье, а тут, наконец, упёрся в неё глазами, будто за берег зацепился после изнурительного плавания, и заново разглядел, как прекрасно её лицо. Всевышний счастливой рукой его вылепил на погибель Пашуте. Всё в нём было дивно: и сочный прочерк губ, и прямой нос с розоватыми ноздрями, и строго, отчаянно распахнутые очи, и эта слабая, недоверчивая улыбка, будто тень вчерашней грозы. Глядя на неё, хотелось зажмурить глаза, чтобы потом уж ничего не видеть на белом свете. Зачем? Вся прелесть мира — вот она, перед тобой.
— Кроме себя ты когда-нибудь кого-нибудь жалела? Ну родителей хотя бы, мать с отцом? Может, собачку какую беспризорную?
Варя молчала. Пашута не слишком и нуждался в ответе.
— Ну хорошо, это пусть, полюбишь — поймёшь, о чём спрашиваю. Тогда о другом… Как ты меня воспринимаешь? Я для тебя кто? Зачем вот ты меня в дом пригласила? Мне это важно, Варя.
— Прости, Павел Данилович!
— За что?
— Да за то, что из Глухого Поля сбежала…
— Пустое… От меня сбежать легко, а вот… Ты что дальше собираешься делать? Аспирантов морочить? Молодость недолго протянется. Учти, женщины быстро стареют.
— Можно и мне спросить?
— Валяй.
— Почему ты сейчас в коридоре шарахнулся? Тебе не хочется меня обнять? Я тебе противна?
Ловко она закинула крючок, в самую глубину. Мысленно он рванулся и оказался рядом с ней на тахте, впиваясь пальцами в юные плечи, упираясь лбом в роскошную грудь… Он сказал ей правду, которую она вроде бы не знала, раз об этом спрашивала:
— Коли я с тобой обниматься стану, всё на том и кончится. А я не хочу.
— Чего же ты хочешь, Паша?
— Хочу тебя навечно.
Варя притихла, углубилась в себя. Этот разговор ей тоже нелегко дался. По правде говоря, она вовсе не надеялась, что Пашута её разыщет. Убедила себя: очередной забавный житейский эпизод исчерпан. Горевать не о чем. О чём горевать? Больше он ей не нужен, их дороги сомкнулись случайно — так она себя настраивала. Но когда он к ней вчера приблизился, так внезапно, её жаром окатило с ног до головы. Зря обманывала себя. Никуда этот человек из её жизни не денется. Смертную тоску расставания с ним она много дней носила в сердце. Увидела — и всё прояснилось. Она его пленница. Захотел бы он, и вчера пошла бы с ним куда угодно. Но лучше ему этого не знать. Лучше пусть он сейчас уйдёт. Она его пленница и раба, у неё не осталось воли, но стоит ему об этом догадаться, он её перекрутит, как мочалку, во все стороны кровь брызнет. Женский инстинкт ей подсказывал, что надо защищаться до последней минуты. Она с трудом выдерживала ровный тон. А в слова не вдумывалась, не до того было. Главное, не расклеиться.
— Я могут так понять, Павел Данилович, будто ты девушке предложение делаешь?
— Я тебе его ещё в Ленинграде сделал, когда салом торговали.
— Ты на мне хочешь жениться?
Пашута сигарету сунул в рот, а прижечь забыл. У него было подозрение, что она над ним как-то изощрённо издевается.
— Да, Паша, помнишь, я тебе про Гната Борисовича рассказывала, который из меня чуть уголовницу не сделал? Ох, Паша, как он плохо кончил! Мне пацаны рассказали. Представляешь, пришли за ним из органов, а он в петле висит. Кто-то его предупредил, что арестуют, он взял и повесился. Всё-таки сильный был человек, да, Паша? Но нам с тобой его не жалко, верно? Молчишь? Ну и молчи… Пойду чайник поставлю. Тебе что лучше, чай или кофе?..
Когда мимо проходила, он как каменный стал. Чудом со своими руками совладал, которые, к ней потянулись. Сидел, думал: надо бежать. Надо бежать отсюда, пока хуже чего не вышло. Но эта мысль в нём вроде сквознячка ворохнулась. На самом деле понимал: случись сейчас, что дом рухнет в преисподнюю, он всё равно останется сидеть в этом кресле. Ничто его оттуда не выбьет до поры до времени. Варя вернулась, опустилась на колени возле него, руку взяла в свои ладошки, сияя глазами, пробормотала:
— Но ты же всё про меня знаешь, Паша. Ты знаешь, какая я дрянь. И всё-таки хочешь жениться?
Он сидел истуканом. Ему уютно было. Лишь бы дождик с потолка не закапал.
— Ты что, Паша? — испугалась она, сильнее стиснула его руку. — У тебя что-то болит?
— Нет, — он улыбнулся. — Но у меня какие-то мураши бегают перед глазами. Маленько я вроде окривел… Про что ты сейчас говорила?
— Ты мне не простишь, какая я была. Я и сейчас такая. Ты правильно сказал: могу предать, обмануть. Мне перебеситься надо. Я ещё долго буду беситься, Паша… А ты правда меня любишь?
— Похоже на это.
— Но у нас с тобой счастья не будет. Мы слишком разные. Я про это и раньше намекала, а ты не слушал… Тебе такая нужна, как Вильямина. Я тебе только все нервы истреплю. Родителям уже истрепала…
— Это всё верно, — Пашута настроился на благодушную беседу. Он с напряжением пытался уловить недосказанное, наиважнейшее, что осталось за её словами. Ему мешали сосредоточиться её руки, сжимавшие его ладонь, и её близость, подобная яду. Под воздействием этого яда мышцы его расслабились, и он опасался, что того гляди сползёт с кресла на пол, и это будет смешно и ещё неизвестно, как растолковано. — Ты рассуждаешь умно, но это нам не поможет. Мы оба крепко влипли. Я и сам понимаю, что тебе не подхожу. Кто я такой? Работяга. Ни богатства, ни почёта. Даже воровать не умею, как твои приятели. Тебе вчерашний аспирант под пару. Вам есть о чём поговорить. А я в театре был, когда в школе в культпоход водили… Моя жизнь пробежала, как минута, пока тебя не встретил. Всё надеялся, впереди что-нибудь особенное ждёт, а ничего не случилось. Кто со мной дружил, уж многие поумирали. Тем годом Васька Югин копыта откинул. Крепкий был мужик и загадочный. Думу имел о высшем предназначении. Однажды по пьяной лавочке мне открылся под честное слово. Мечтал Васька на Тибет уйти и всю тамошнюю мудрость впитать, а после донести новую правду до нашего народа. Он и деньги на это копил. Тайком от жены сберкнижку завёл, каждый месяц по десятке откладывал. Около трёх тысяч успел набрать, когда хлопнулся. Побежал за автобусом, на камешке поскользнулся, вписался виском в тумбу — и каюк. Мечту тибетскую с собой унёс. А зачем жил?.. И другие были, которые ушли. Но некоторые остались, и я среди них. Любому вопрос задай: зачем живёшь? — никто не ответит. Может, и обидится. Васька хоть думу лелеял, а большинство так прозябает, от утра до вечера. Ведь страшно это, Варя, да?.. Ты Спирина возьми, нашего общего друга. Он себе в утешение план коммуны сочинил. Думаешь, верит в него? Вряд ли. Пустоту в жизни хочет чем-нибудь заткнуть. А её выдумкой не заткнёшь. Пока человек смысла жизни не поймёт, ему покоя нет. Но и тем, кого этот вопрос не мучит, тоже завидовать нечего. Они до срока мёртвые.
Варенька перебралась на тахту, следила за ним очарованными, полусонными глазами.
— Я понимаю. Хочешь девушке показать, какое в тебе заключено страдание вселенское. Будь попроще, Паша. Ничего мудрёного в твоих вопросах нету. Давно бы у меня спросил. Все люди для любви живут, Паша, да не всем она даётся. Скажи, зачем ты ко мне пришёл?
— Повидаться. Bсe же не чужие.
— А дальше?
— На работу пойду. Я тут неподалёку устроился. Дворником в жэке.
— Ты это серьёзно, Паша?
— Сегодня аванс получил. Работа не пыльная, свободного времени много.
В ней смех возник, как родничок из глаз пробился. Потом она кинулась на подушку грудью и начала молотить вокруг себя кулачками.
— Пашка, Пашка, какой же ты дурак! Что ж ты сразу об этом не сказал.
— О чём?
— Боже мой, боже мой! — постепенно она утихла и будто уснула, отвернувшись лицом к стене. Пашута помешкал, но зная, что теперь делать, потом сходил на кухню. Взял со стола чашку и напился воды из-под крана. Глянул и окно. На широком дворе копошилась детвора, голубиная стайка плескалась возле песочницы, видно, чем-то разживалась, красномордый мужик в майке подкачивал колесо «жигулёнка» — мирная картинка обыкновенного дня. «Чего-то я зря натрепался, — подумал Пашута. — Чего-то надо делать, а не хочется». Он пожалел, что не захватил изоляционную ленту. Был бы повод дождаться хозяина. Вчера забыл Вареньке отдать, а сегодня дома оставил свёрток с голубой ленточкой. Чего её так развеселило? Догадалась, зачем он в дворники нанялся? А у нас каждая работа в почёте. Вот когда папаша, её Олег Трофимович, с которым они славно бутылочку осушили, узнает, кто к нему в зятья набивается, он вряд ли развеселится. Ему не до смеху будет. Скорее всего он пригорюнится. И мамашу как бы удар не хватил. Да есть ли вообще на свете родители, которые порадуются Пашутиному сватовству? Пожалуй, таких не сыскать. Это ясно. А она хохочет, сумасбродка. Всё ей трын-трава. И в Ленинграде смеялась, и в Глухом Поле. А сейчас лежит в своей спаленке, носом уткнулась в подушку и спит. Пока она спит, ему бы и уйти. Всё выяснили, и она с ним ласково разговаривала. Она почти согласилась стать его женой. Чего ещё желать? Он запомнит её родное, весёлое лицо. Никто уже не отнимет у него Вареньку, потому что он её оставит в покое. Жизнь без неё будет тусклой, но честной. Выбора у него нет. Убедился, что счастье невозможно, и ступай себе с богом. «Уйди, — приказал себе Пашута. — Ты же не животное. Сумел полюбить, сумей отказаться».
Он вернулся в комнату. Варенька, казалось, спала, перевернувшись на спину, но глаза её открылись, когда он пошёл. В них синел полумрак ожидания.
— Дворником я работаю по необходимости, — обиженно заявил Пашута. — Про Чистые пруды ты упоминала, а полный адрес ни разу не назвала.
— Ты прямо из мезозоя, Павел Данилович, — сказала она свысока. — Так теперь не принято ухаживать. Это слишком красиво.
Пашута закурил, сел в своё кресло. Спешить ему было некуда. Варенька устроилась на тахте, колени руками обхватила. Она его дразнила каждым движением. Она его больше не боялась.
— Дай сигарету. Покурим, потом чаю попьём. Я ведь задремала! Вот что значит нервное потрясение! Как ты девушку разволновал.
Он бросил ей сигареты и спички.
— Не очень вежливо, Паша. Ты свои дворницкие замашки старайся преодолевать. А то как я с тобой в гости пойду к своим знакомым?
Пашута горько радовался, что никогда её не забудет.
— Тогда вот что, — сказал он почти торжественно, — ответь без затей: ты выйдешь за меня замуж?
— Когда, Паша?
— Завтра заявление подадим.
Она сделала вид, что растерялась, обворожительно гримасничала. Каждой частицей своего существа он был благодарен ей за представление, которое она для него одного устроила.
— Нет, Пашенька, — заметила печально. — Завтра никак нельзя. И послезавтра тож. Такая спешка не для нас. Я ещё слишком юная. Замуж! А учиться когда? Тебе хорошо, у тебя нужная людям профессия… А я с чем в загс приду? И потом…
— Ладно, я потопал… До свидания, Варенька!
— А чай?
— В другой раз.
Он быстро добрался до двери, она и сообразить ничего не успела. Но вдогонку всё же крикнула:
— Паша, у меня и приданого нету!
Выскочила в коридор, пока он ковырялся с замком.
— Ты завтра позвони утром, слышишь?
— Конечно. Прощай!
Он ушёл.
Дверь захлопнулась, и от её резкого звука Вареньку передёрнуло. Она метнулась в комнату. Ей и плакать хотелось, и смеяться. Сердце её торжествовало немыслимую победу.
Всадники хана обложили Улена в узком ущелье, закупорили его там, словно в каменном сосуде, и теперь ожидали прибытия Амина, который пожелал самолично закончить охоту.
Накануне хан провёл плохую ночь, разболелось брюхо, отягощённое жирной пищей, которую он поглощал за ужином в неимоверном количестве. Послали за седобородым лекарем Хамидом, сведущим не только в болезнях. Наделённый высшим знанием, Хамид умел провидеть будущее по расположению звёзд и не раз бывал полезен в походах. Хан ценил его, но сегодня говорил с ним раздражённо:
— Тебе слишком хорошо живётся, Хамид. Ты забыл, в чьей руке твоё дыхание.
— Я помню об этом, всевластный хан.
— На что ты годен, коли не можешь вылечить мой живот?
— Я предупреждал владыку, следует придерживаться правил, диктуемых возрастом. Ограничения в удовольствиях обременительны, но необходимы. Где же моя вина, если владыка не пожелал внять совету?
Амин уловил дерзость в ответе лекаря. Старик съёжился у входа, пристально разглядывая носки своих сапог.
— Подними глаза! — приказал хан.
Старик повиновался. Его взгляд блеснул всё той же юной неусмиренностью, которая приводила Амина в бешенство. Хамид знал, как нехорошо действует на владыку его взгляд, но ему редко удавалось притушить отчаянный огонь. Не помогали ни мудрость, ни страх.
— Ты намекаешь, что я стар?
— О нет, великодушный хан. Стар я, а не ты. Но в жизни человека, как в природе, есть четыре времени, в каждом он должен вести себя сообразно. То, что подходит юноше, не годится зрелому мужу. С годами развиваются одни органы, другие слабеют. Болезнь наносит удар в незащищённое место. Легче её предупредить, чем избавиться от неё.
— Что слабеет, это понятно… А что же укрепляется?
— Ты, владыка, слишком могуществен, чтобы я осмелился прикладывать к тебе мерки, годные для таких, как я, для праха земного у твоих ног.
Вероятно, Хамид хотел польстить хану, но ошибся. Его слова внезапно привели Амина в ярость, вспышки которой, всегда разрушительные, иногда кончались ужасно. У Амина побагровело лицо, глаза сомкнулись в две узкие чёрные щёлки. Он задышал тяжело.
— Твой язык ядовит, старик, и это не пройдёт тебе даром. Я долго был терпелив. Ты и прежде не раз обманывал меня туманными речами, да ещё ухитрялся получать награду. Я помогу тебе как можно скорее повидаться с такими же, как ты, негодяями, в иных мирах. Но не надейся, что смерть твоя будет похожа на сладкий сон. В муках и корчах ты успеешь сосчитать обиды, которые мне нанёс. Проклятое отродье шакала! Неужели я так и не встречу человека, умеющего ценить добро!
Хамид уже пал на колени, мерцая перед ханом наголо выбритой макушкой. Амин брезгливо отвернулся. Жалкий, злокозненный старик! Он не стоит ханского гнева. И если вдуматься, в его словах есть доля истины. Хан сдвинул с места шестой десяток, и хотя тело его по-прежнему молодо и полно желаний, это не значит, что ему уготована вечность. Увы, рок властен и над ним. Смерть можно пустить по ложному следу, и это ему удавалось, но никому не дано избавиться от неё окончательно. Вонючий сморчок, разумеется, обнаглел, напоминая о том, о чём и так невозможно забыть. Пока живёшь, надо жить. Есть разные способы взбодрить дух так, чтобы жилы зазвенели, как натянутые струны. Добрый глоток пьянящего зелья и красивая девушка, со стоном отдающая невинность, отлично утоляют печали, но ненадолго. Лучшее средство — пролитая кровь. Но не кровь раба, принимающего гибель с унылым покорством овцы — это забава для черни. О нет, истинно пробуждает и воспламеняет душу лишь агония врага, полного сил, оказывающего сопротивление, у которого из глаз брызжет огненная ненависть. Вот кому желанно вогнать в глотку неумолимое железо, разодрать грудь и жадными пальцами принять последние толчки чужого сердца. О, дивное торжество победы, лишь в нём вкус бессмертия! И завтрашний день принесёт ему эту радость.
Предвкушение выстудило боль из брюха, и хан поглядел на замершую, согбенную фигуру старца подобревшим взглядом.
— Приблизься, Хамид. Я не сержусь. Ты и впрямь не виноват, что голова твоя к старости превратилась в пустую тыкву. Вот сейчас мы проверим, осталась ли в ней хоть одна здравая мысль. Скажи, что ты думаешь о диком россиче, который прячется от меня в горах?
Хамид смиренно сложил руки на груди, стараясь предстать пред ханским взором мелкой букашкой, ползущей по складке шатра.
— Я слышал о нём разное…
— Ну!
— Он появляется, где захочет, и по следу его тянется беда. Большие воины пали от его руки, а сам он неуловим. Его никто не рассмотрел так, чтобы запомнить. Это наводит на дурные подозрения. Ты говоришь, он прячется от тебя, а вдруг, напротив, он ищет встречи с тобой?
Амин от изумления приподнялся:
— Уж не пугаешь ли ты меня, пёс?
— Предостерегаю, ты должен мне верить. Ибо понимаешь: моё благоденствие держится на ниточке твоей жизни.
— Ты сошёл с ума, бедный старик! — хан засмеялся с натугой. — Теперь я вижу, на тебя нельзя сердиться. Боги отняли у тебя разум. Что изрыгнул твой поганый рот? Мне, прошедшему как сквозь масло чрез росские земли, надо остерегаться скитальца, обуреваемого жаждой мести? Уж не посоветуешь ли ты отдать ему то, за чем он пришёл? Говори, я не трону тебя.
Хамид ответил уклончиво:
— Иногда бешеный пёс опаснее стаи волков, и разумно бывает обмануть его, бросив кость, за которой он гонится. Не только жажда мести привела его к нам, но и любовь. Когда эти чувства сливаются воедино, человек способен на чудеса. Духи способствуют ему.
Амин задумался.
— Чем сильнее враг, тем сладостнее победа. А ты видел эту женщину?
— Да, повелитель. В ней нет ничего особенного, но она свежа и красива. Как и тебе, мне трудно представить, что творится с рассудком человека, когда он совершает безумства ради обладания самкой.
Щёлочки ханских глаз раскрылись шире, ледяная, презрительная усмешка осветила их:
— У меня в шатре, вот на этом ковре, она долго сопротивлялась, чем доставила мне удовольствие. В ней есть такое, что тешит не только руки, но и сердце. Я остался доволен ею. Почему я должен дарить её безумцу? Вдруг мне придёт охота ещё позабавиться с нею, — хан рыгнул. — Ты не представляешь, как весело обладать женщиной, которая тебя ненавидит.
— И всё же лучше бы тебе избежать встречи с ним.
— Ты мне надоел. Пошёл прочь, пёс! — взъярился хан.
Старик истаял в мгновение ока.
Гнусное, нелепое предостережение. Но хитрость старика понятна. Предостерегая, он ничем не рискует. Будет несчастье — Хамид его предвидел. Ничего не случится — хан скорее всего лишь посмеётся над его бреднями. Не первый раз тщедушный прорицатель использует его доверчивость, но всему есть предел. Он внёс смуту в душу владыки и уменьшил радость предстоящей охоты. Поглядим, седобородый мошенник, какое предсказание ты изречёшь, когда глаза твои полезут из орбит…
Ущелье, куда загнали Улена, было капканом, и хазары вздохнули с облегчением, когда неистовый россич туда влетел. В этом был виден перст судьбы и её издёвка. Несколько дней боевые отряды преследовали смельчака по степи, ловко отрезая удобные дороги, тесня к горам по всем правилам большого гона, но было в долгой облаве что-то такое, что наводило на опытных гонщиков страх. Их было много, умелых, вооружённых людей, а он один; в любой час они могли назвать место, где он находится, а выходило так, что за всё время лишь изредка им удавалось засечь тень удивительного всадника и уловить чутким слухом топот копыт его коня. Всё это заставляло охотников сдерживать пыл погони и быть предельно осторожными. Кому помогают духи, против того бессильно целое войско. Они хорошо это знали, и потому, когда удалось, наконец, заманить его в ущелье, из многих глоток вырвался возглас ликования, подобный скрипу деревьев при грозовом порыве ветра. Поспешили послать гонца к хану с доброй вестью. Но не нашлось отчаянного, кто бы сунулся следом за беглецом в узкий проход, да этого и не требовалось. Начальнику облавы, многоопытному Урде, было указано сберечь россича живым. Он догадался: владыке степей пришла в голову блажь потешиться пленником.
За эти дни тысячник Урда тоже испытал некоторые сомнения, коими не хотел ни с кем делиться, он не завидовал хану. С Амином у него были давние счёты, он уже не надеялся свести их при жизни, но теперь, возможно, сама судьба оплатит за его обиды. Амин великий воин, это так, но когда в человеческие дела вмешивается небо, только дурак возьмётся предсказывать исход. С гримасой отвращения Урда пересчитал на пальцах, какой урон нанёс войску дерзкий россич, и в груди у него возникло тёплое облако. Конечно, его собственная воинская гордость была задета, и он сам не прочь был поставить ногу на грудь поверженного злодея, но не мог препятствовать желаниям хана.
Пока ещё чужеземец не был пленником в прямом смысле слова. И это хорошо. Не униженное пыткой достоинство заставит его в решающую минуту показать всё, что дала ему природа для главного мужского дела.
С вечера у двух входов в ущелье хазары разожгли столь обильные костры, будто там прятался не одинокий, приговорённый к смерти человек, а стая драконов.
Хан Амин прибыл на другой день, близко к полудню, во главе пышной кавалькады приближённых. Урда, поскакавший навстречу с конвоем, дабы отдать высокому гостю положенные почести, оглядывал всю эту шушеру, окружавшую хана, с высокомерием истинного степняка, напитавшегося силой из сосков полудикой кобылы и взрастившего дух с острия копья.
— Давно не было у нас весёлой охоты, — по-братски обратился к нему Амин. — Ты не находишь, Урда, что после последнего похода твои воииы отрастили слишком большие животы? Непозволительно долго вы загоняли этого болотного зайца. Где он?
Урда ответил, но Амин остался недоволен.
— Ты должен был подвести его к нам на аркане, а он сидит в клетке, откуда его ещё надо вытаскивать за уши… Придётся тебе самому сходить за ним, но сперва… — Он с жёсткой усмешкой поведал, какую замыслил потеху.
Урда нахмурился, рухнули его тайные надежды. Хан не намерен рисковать. Это будет натуральная казнь, но длительная и изощрённая. Десять быстроногих воинов примут в ней участие, а хан лишь избавит россича от мучений. На что он надеялся? Где это слыхано, чтобы всевластный хан скрестил копьё с безродным пришельцем? Видно, желание видеть владыку униженным помутило рассудок Урды.
— Ты всё понял, доблестный Урда? — с издёвкой спросил хан, знаком приглашая свиту удостовериться, как ему трудно объясняться с безмозглым воякой. Свита ответила сдержанным смешком, и Урда, скосив глаза, попытался запомнить, кто веселится больше других.
— Я понял тебя, хан. Ты умеешь придать особый блеск самому простому развлечению.
— Теперь ступай и выволоки зайца из его норы.
Урда скакал ко входу в ущелье, не глядя по сторонам. Ярость застилала его взор, обыкновенно впитывающий в себя каждую подробность пространства. Хан сумел дважды уязвить его гордость, выставив на посмешище перед свитой и дав поручение, годное лишь для слуг или палача. Урда не сомневался, что хан проделал это обдуманно, вынуждая к неповиновению или дерзкому ответу, чтобы расправиться с ним. Хан затаил злобу со времени северного похода, а ведь тогда удача сопутствовала всем их начинаниям. Но Урда знал, чем провинился перед ханом. Только тем, что был справедлив при разделе добычи и не раболепствовал, подобно другим военачальникам. После похода Амин отдалил его от себя, но неусыпно следил за ним с помощью многочисленных шпионов. Когда Урда получил приказ заняться поимкой какого-то шального чужеземца, якобы нарушающего покой в степи, он сразу почуял недоброе. Теперь предчувствия его вполне оправдались. Хан прибыл сюда не только позабавиться, он ищет ссоры. Опьянённый властью, он упустил из виду, как любят простые воины своего Урду, и, надо надеяться, многие решатся разделить его участь, какой бы ужасной она ни была. Что ж, подумал Урда, даже если ему суждено погибнуть, он преподаст хану урок, который тот не забудет вовек.
Приблизясь к ущелью, Урда замедлил бег коня и оглянулся. За ним следовало несколько воинов — самых любопытных и жадных до драки.
— Прочь! — крикнул Урда. — Все назад. Я пойду один.
Воины подчинились безропотно, хотя на обветренных лицах отразилось недоумение.
Он медленно двинулся узенькой тропой, ведя лошадь на поводу. Урда ничего не боялся. По повадкам пришельца он разгадал его натуру. Россич суров, но не безрассуден. Он не нападёт без предупреждения, а сначала постарается узнать, чего хочет Урда, Он ведь понимает, что угодил в ловушку, из которой нет выхода, и потому не упустит любую возможность спасения. Но если россич дал овладеть собой слепой жажде крови, тогда Урда с каждым шагом приближается к смерти. Она ждёт его за любой скалой, и вряд ли он успеет обнажить ей навстречу свой верный меч. Урда усмехнулся и ослабил тесьму на шее, чтобы враг убедился: грудь его открыта для удара, он не собирается хитрить.
Скалы с боков поднимались отвесно, покрывая тропу сырой, колеблющейся тенью. Редкие солнечные лучи проникали сюда сквозь завесу кустарника, устилавшего вершины. Неприятное, гиблое место для человека, привыкшего к вольным просторам, где топот коня, перемешанный с птичьим гомоном, легко достигает горизонта. Урда негромко окликнул:
— Эй! Россич, слышишь меня?!
Урда допускал, что пришелец не понимает их языка, тогда его затея обречена на провал, и встреча всё равно окончится гибелью одного из них.
— Стой, Урда! — услышал он резкий, повелительный голос и, поражённый, замер. Голос донёсся сзади и сверху. Это было противоестественно. Конь в страхе пряданул ушами.
— Оглянись, Урда.
Чужеземец свешивался со скалы, на которую забраться с тропы было невозможно. Туда можно было только взлететь. Урда задрал голову и встретился со светлым, опасным взглядом россича.
— Откуда ты знаешь моё имя? — Урда заранее смирился со всем, что может дальше произойти. Хорошо хоть загадочный пришелец владеет их речью, жестоко её коверкая, но понять его можно.
— Кому в степях не ведомо имя доблестного воина, — вежливо отозвался россич. — А меня зовут Улен. Тебе ведь не безразлично, от чьей руки ты умрёшь?
Урда переступил поудобнее, чтобы можно было отпрянуть под защиту скалы. Лук и колчан приторочены к седлу — это жаль. Дотянуться он не успеет.
— Но я пришёл не для схватки. В моём сердце нет вражды.
— Ничего, — Улен засмеялся. — У меня её хватит на обоих. Почему ты пришёл один?
— Тебе трудно будет поверить, но я хочу помочь тебе.
Улен внимательно его разглядывал, лицо рыжебородого воина было непроницаемо.
— Говори, я выслушаю тебя.
— Спустись со скалы. Я буду говорить тихо. Не хочу, чтобы лазутчик хана подслушал.
— Не лукавь, Урда, и поторопись. Времени у тебя осталось немного.
Уши хана вездесущи, но пришлось рисковать. Урда объяснил свой план Улену, растягивая слова, чтобы тот лучше его понял. Он не успел договорить, как Улен на мгновение завис в воздухе и, подобно ящерице, соскользнул по отвесному склону. Такого Урда ещё не видывал. Он шевельнуться не успел, а россич уже стоял перед ним в пяти шагах, целясь из лука. Урда по достоинству оценил расчётливую, хищную точность движений молодого воина. Яркие глаза россича излучали вызов. По северному походу Урда помнил: такие глаза отуманивает лишь смерть.
— Объясни, — потребовал Улен, — какая корысть движет тобой? Ведь то, что ты задумал, хуже измены.
— Амин давно пережил свою власть, — хмуро бросил Урда. — Он унижает тех, кто ему предан, и возвеличивает лизоблюдов. Ему пора умереть.
— Жаль, что мы не встретились раньше.
— Ты должен мне поверить. У тебя нет выбора.
— Выбор есть всегда… Но сейчас не время для спора. Обида, которая привела тебя сюда — ненадёжный советчик. Сначала она говорит одно, потом другое.
— Чего ты хочешь?
— Пошли сюда Амина.
Урда от удивления потерял осторожность, качнулся вперёд, и в то же мгновение стрела затрепетала на натянутой тетиве. Кровь хлынула к тёмным щекам Урды.
— Не спеши, — попросил он, уже не надеясь, что слова опередят полёт стрелы. — Я и так в твоих руках.
Улен ослабил тетиву, произнёс спокойно:
— В том, что я сказал, нет ничего невозможного, Ты предлагаешь мне слишком окольный путь для спасения и не даёшь залога. Я не знаю, верны ли тебе твои люди. Я даже не знаю, верен ли ты своему слову. Как и ты, я не боюсь смерти, но развлекать ею хана не собираюсь… Если ты честен, пошли Амина сюда.
— Он не пойдёт. Зачем ему это? Ты мелкая добыча. Он не унизится.
— Убеди его. Скажи при всех: россич владеет тайной, которую откроет хану наедине.
— Любую тайну он сумеет из тебя вырвать, не подвергаясь опасности.
— Сумеет из живого, но не из мёртвого.
Урда задумался. Почему бы и впрямь хану не пойти в ущелье? Обещание важной тайны! Оно одинаково сильно действует и на владык, и на обыкновенных смертных. Есть и ещё довод, который ловко учёл чужеземец. Хан, отказавшись от предложения, уронит себя в глазах воинов. Что задумал россич? Он храбр и искусен, но теперь Урда убедился, что перед ним человек из плоти и крови, а не дух. Что может он противопоставить ханской силе?
— Даже если я уговорю его, он не придёт один. Тебе не удастся его убить.
— Я не собираюсь убивать. Я буду торговаться.
Урда загорелся любопытством:
— Зачем ты пришёл? Чего ищешь?
— Хочу, чтобы хан вернул мою женщину. Только и всего. Но наступит день, когда я напомню ему об остальных долгах.
Урда сочувственно закивал. Кажется, у этого россича в самом деле есть тайна, и она в том, что он лишился рассудка.
— Ты надеешься вернуться домой?
— Это не так уж трудно, — уверил Улен.
Чтобы пропустить Урду и коня, он прижался к скале и на миг оказался беспомощным. От напряжения у Урды свело спину, но он не воспользовался удачей. Пусть всё пойдёт так, как предложил россич, пусть распоряжается судьба.
— Спасибо, Урда, — насмешливо бросил ему вдогонку Улен, — ты благородный воин. Теперь я верю тебе.
Он проследил, как хазарин скрылся за поворотом, а потом вернулся к своему коню, пощипывающему травку в тени деревьев. Он лёг на землю у его ног и уткнулся лицом в тёплый мох. Приёмом, которому обучили его огненно-рыжие братья, расслабил мышцы и погрузился в короткий сон.
Как часто бывало, ему привиделся Колод. Охотник сидел в сырой землянке и раскачивался от боли. У него так и не зажил растерзанный медведем бок. «Я скоро приду к тебе навсегда, — обрадованно сообщил старику Улен. — Мы опять будем вместе охотиться». — «Ещё не скоро», — огорчил его старик. «Но я устал, — пожаловался Улен. — Иногда мне кажется, я живу не свою жизнь. А мою собственную жизнь кто-то давным-давно оборвал. Как это понять?» — «Немногим выпадает твой жребий, — Колод уже утопал в сером мареве. — Терпи и жди…»
Очнулся Улен отдохнувшим. «Пора!» — подумал он. Надо было встретить хана в самом начале тропы. У Улена не было нужды что-то обдумывать: он знал, что следует поступить именно так, а не иначе. И знал, что скоро увидит Млаву.
Два долгих года канули в вечность. Пашута работал на родном заводе и был на самом лучшем счету. Он начал привыкать к мысли, что жизнь его не выйдет из предначертанных берегов. Каждое утро он просыпался с уверенностью, что новый день пройдёт так же быстро, как предыдущий. Работа, вечерний телевизор, иногда застолья с друзьями, а также редкие свидания с весёлыми, нетребовательными женщинами заполняли его дни до краёв, и Пашута радовался, что шагает в ногу со всей страной. Жаль, что прежде он так мало ценил обыкновенные радости, за которыми вовсе не надо бегать на край света. К примеру, он и не предполагал, сколько сильных впечатлений может доставить непритязательному человеку многоканальный ящик с экраном, всегда готовый к услугам. Сколько в нём музыки, очаровательных историй и щекочущих нервы новостей — не ленись, протяни руку, пощёлкай тумблером и обязательно выкопаешь что-то такое, что утешит тебя.
Пашута стал самым аккуратным подписчиком телепрограмм и в пятницу, получив свежую газету, с азартом её изучал, подчёркивая разноцветными «шариками» передачи и фильмы, которые так или иначе могли его заинтересовать. С упоением навёрстывал упущенное, следя за забитыми и пропущенными голами с огромным удовольствием, как и все другие настоящие мужчины.
Созрела в нём готовность и к большим делам. Будущей весной он собирался сделать в квартире капитальный ремонт, а также начал откладывать деньги на машину. По его подсчётам, если жить экономно и по малости где-нибудь подхалтуривать, нужная сумма образуется за пять-шесть лет; а когда он заполучит «жигулёнка», ничто не помешает ему, сговорившись с какой-нибудь свободной в чувствах разведёнкой, совершить далёкое путешествие и посетить неведомые места, куда по-прежнему влекло его сердце и куда поезда, слава богу, пока не ходят.
На работе из старых друзей никого не осталось, кроме Владика Шпунтова, но и новые, которыми он обзавёлся, были не хуже прежних. Такие же трудолюбивые русские мужики, с похожими заботами и склонностью к тайному озорству. Характеры разные, но со всякими можно отдохнуть душой, обсудив вчерашний матч и текущие политические события. А что ещё надо утомлённому сердцу?
С Владиком Шпунтовым, правда, отношения складывались неровные, и для обоих обременительные. Пашуте, в его умиротворённом состоянии, это было вовсе не по нутру. Он не раз говорил Шпунтову добрые слова, но тот продолжал смотреть на него, как на опасного соперника. Держался с Пашутой язвительно и всегда с намёком на известные только им обстоятельства. Он давно женился на Вильямине, у них готовилось прибавление в семье, а Пашута с тех пор бывшую возлюбленную ни разу не видел, но это дела не меняло.
Шпунтов был неумолим. Он подозревал, что Павел Данилович коварно затаился, и при каждом удобном случае публично его разоблачал. Разоблачения были направлены не только против глумливого отношения Пашуты к женщинам. Какой-то винтик в башке у Шпунтова намертво заклинило, и Пашуту он теперь воспринимал кем-то вроде диверсанта на родном заводе. Иногда Пашуте приходилось всерьёз обороняться. Он уговаривал Шпунтова не принимать близко к сердцу прошлое, где всё равно ничего не изменишь, а чаще мечтать о светлом будущем, которое, судя по газетам, теперь уж точно не за горами.
— Это у таких, как ты, оно не за горами, — дерзил Шпунтов. — Честному человеку каждое препятствие приходится брать с бою. А у таких, как ты, понятно, и будущее светлое, и прошлое, и настоящее. Вы же привыкли за чужой счёт лакомиться.
— Помилуй бог, Владик, — удивлялся Пашута искренне. — Когда же это я за твой счёт лакомился?
Шпунтов делал многозначительную паузу, всевозможными трагическими знаками привлекая внимание тех, кто оказывался неподалёку.
— Ты вон им, Павел Данилович, лапшу на уши вешай. А мне ты полностью понятен. Я твою сущность сто лет назад разгадал.
— И что же это за сущность?
— Да уж не наша, не советская. Тебе, Данилыч, за твои дела, надо полагать, другими рублями платят.
В речах Шпунтова было больше загадочного, чем обидного. Не только Пашута, но и вообще мало кто в цехе понимал его намёки.
— Может, у тебя с Вилей что-нибудь не клеится? — озабоченно спрашивал Пашута. — Так я здесь ни при чём. Мы с ней были просто друзьями.
— Вильямину не марай! — Лицо Шпунтова покрывалось недоброй тенью. — Ей ты жизнь поломал, а она святая. Не смей её своим языком поганить.
— Успокойся, Владик. Я знаю, что она святая, всегда ею восхищался.
— Не боишься, Павел Данилович, что скоро придётся ответ держать за свои поступки?
Пашута убеждал себя, что Шпунтов шутит, и иной раз пытался отвечать в юмористическом ключе, но игривый тон ещё более озлоблял Шпунтова.
— Зубы скалишь? Погоди! У нас руки длинные, ты в этом скоро убедишься.
На одном из собраний, где Пашуту хотели рекомендовать в заместители предпрофкома, Шпунтов выступил с огненной речью и навешал на Пашуту таких собак, что собрание надолго приуныло. Небылицы, которые он плёл, были ужасны, но говорил он так горячо, с такой выстраданной болью, что напрашивался вывод: либо Шпунтов повредился в уме, либо за гражданином Киршей, известным на заводе механиком, водятся грешки, о которых лучше пока не говорить вслух. Сначала Шпунтов пофамильно и чуть ли не с адресами назвал двух женщин скромного поведения, которых Павел Данилович иезуитством и угрозами довёл до самоубийства, а закончил предупреждением, что выборы Кирши в профком или куда бы то ни было не имеют никакого смысла, потому что сегодня этот человек фарисействует на их предприятии, а завтра очутится за рубежом, возможно, в самой Америке. На гневное требование из зала доказать чудовищные обвинения Шпунтов лишь заколдованно бубнил: «Сами убедитесь, если мне не верите!» — и пожимал плечами с такой отчаянной миной, будто дальнейшие подробности являли по меньшей мере государственную тайну.
Пашута попросил самоотвод, и товарищи на всякий случай его просьбу удовлетворили. Пашута много лет был у всех на виду, но жизнь полна неожиданностей, и мало ли что может прятаться в человеке, о чём он и сам не подозревает и что не укладывается в рамки обычных представлений.
Пашута догнал обличителя на улице и в который раз попытался наладить с ним хотя бы видимость приятельства.
— Перестань ты в себе злобу накачивать, Владик. Ведь это, бывает, похлеще водки ломает человека… Да и я не тот, что прежде. Кого ты казнишь, того больше нету, Владик.
— Мне принцип важен. — Шпунтов на ходу ловко прикурил, но Пашуте сигарету не предложил. — Тот ты или не тот, а ответить перед совестью должен.
— Но за что?
— Ты теперь к власти устремился, а я тебе дал укорот. Не удастся тебе помыкать рабочим народом, пользуясь его доверчивостью. Знаешь пословицу, на хитрую задницу…
Пашута загородился ладонью от струи дыма, направленной ему в нос.
— Но ты совсем какую-то несуразицу плетёшь! Откуда ты взял, что я собираюсь за границу бежать? Это же бред!
— Ага, проняло! Погоди, ещё не так проймёт. Правда на таких, как ты, как дуст на клопов действует… Ну бывай! Что-то я с тобой разболтался, а говорить-то нам не о чем.
Пашута вторично догнал его возле аптеки.
— Может, тебе всё же к медицине обратиться, Владик? Я без обиды говорю. Виля что обо всём этом думает?
— О чём?
— Ну о твоём состоянии?..
Шпунтов тормознул и, уставясь в Пашутины глаза сумасшедшим взглядом, сказал тоскливо:
— Хочешь моё терпение испытать? Чтобы драку затеять? Не выйдет, Кирша! Ты не тот, да и я не прежний.
Нескладные отношения со Шпунтовым слегка омрачали безоблачный горизонт Пашутиной жизни. Но когда он приходил домой, всё плохое забывалось. Пашуте никогда не было скучно одному. Если же вдруг выпадала тоскливая минута, он развлекался беседой с рыжим котёнком Пишкой. Котёнок приблудился к его квартире месяца два назад, был тогда крохотным синеглазым комочком шерсти, но уже с лужёной глоткой, и постепенно вымахал в кривоногого, пушистого зверюгу необыкновенной сообразительности и бесшабашного нрава. Раньше Пашута кошек недолюбливал, но к Пишке привязался. Котёнок вопил от радости дурным голосом, когда Пашута возвращался домой, и, поднятый на руки, с наслаждением впивался когтями ему в шею или в грудь. Разговаривать с Пишкой было одно удовольствие. Пашута не сомневался, что котёнок его понимает. В трогательных местах Пишка деликатно прядал остренькими ушками, и по его тельцу пробегала судорога сочувствия.
— Вот такие дела, Пишка, — втолковывал ему Пашута. — Остались мы с тобой одни на белом свете, и никого нам больше не надо. Верно? Нам и так хорошо! Мурлыкаем и горя не знаем… А раньше было плохо, Пишка. Чего-то я всё мельтешил. Даже одно время жениться собирался на молодой девице. Эту дурь ты ещё по молодости понять не можешь.
Пашутино любопытство к людям поутихло, но заводить новые знакомства он не избегал. Появился у него дружок в соседнем подъезде, инженер Степан Степанович, семейный, двухдетный, степенный с виду человек, но когда Пашута с ним ближе сошёлся, то обнаружил родственную душу, полную неутолённых желаний и азарта. С ним на пару по хорошей погоде они совершали загородные прогулки, и на природе Степан Степанович отмякал, раскрепощался и становился таким, каким был, наверное, в начале жизненного пути, лет тридцать тому назад. Глаза у него делались как две переспелые сизые сливы, и он подбивал Пашуту на грешные забавы.
— Я тебе в одном завидую, — говорил Степан Степанович с вызовом, — что семьи у тебя нету и ты свободен в проявлениях чувств. Мужик что волк, ему кабала заказана, да только поздно мы это понимаем. Я, думаешь, семьёй дорожу? Или работой? Накося! Маскируюсь, Паша, скоко уж лет маскируюсь, а в душе орлы парят. Давай мы с тобой сейчас подкатимся вон к тем двум девицам и увезём их в Ригу. А? Слабо? Деньги захвачены. Всегда беру с собой на такой случай. НЗ! Давай! Отсюда — на вокзал. И уж гульнём, поразвратничаем! А? Слабо?
— Скучно будет.
Инженер подначивал его девицами для затравки, на самом же деле мечты его были грандиознее. Окинув прощальным взглядом несостоявшихся попутчиц, Степан Степанович придвигался ближе и переходил на роковой шёпот:
— Шут с тобой! Не хочешь в Ригу, у меня получше предложение… Согласен на большую афёру рискнуть?
— Я на всё согласен.
— Ювелирный магазин будем брать. Все детали я обмозговал, Паша. У тебя руки золотые, у меня — голова. Разок жизнь на кон поставим — и гуляй, пацаны. Что ж мы всё над копейками трясёмся! Ну как? Учти, план безупречный.
— Мне много денег не нужно.
— Тебе сколько лет, Данилыч?
— Сорок шесть.
— А мне — пятьдесят. Вспомнить не о чем на краю могилы.
— Зря себя не растравляй, Степан Степаныч. — Пашуте нравились разговоры с подтекстом и нравилось, что собеседник един в двух лицах: здесь, на полянке, — шебутной, безрассудный и глупый, а там, в Москве, — степенный и осмотрительный. — У всех жизнь серая, не у тебя одного. Наполеонов среди нас нету. Стран чужих не завоёвывали, дак и то слава богу.
— Я не про то, Павел. — Инженер перемещался на одеяльце так, чтобы всё же не упускать из виду приглянувшихся девиц. — Ты меня не совсем понял. Не победы хочу вспоминать, а наслаждения. Такие наслаждения, чтобы годы спустя голова кружилась. У меня их не было. Да и откуда. С шестнадцати годов воз волоку без отдыха. Обижаться сильно не приходится, дорога накатанная, торная, ты прав: много нас по ней бредёт, придурков; но сходить с неё ни разу не довелось — вот о чём ныне тоскую. И завидую тем, кому удавалось. Может, они и ноги ломали на обочинах, зато у них воспоминания иные. Их по глазам всегда можно отличить. Да что я перед тобой, Павел, распинаюсь, ты овечкой прикидываешься, а я ведь вижу — дровишек в прошлом немало наломал. Чего уж там, да?
— Ошибаешься, Степаныч, не наломал. Хотел один разок наломать, да вовремя пригнулся. А то бы башку оторвало.
— Не верю тебе! Хоть убей, не верю. Очень ты скрытный человек, Павел. Это нехорошо… От меня чего скрываться…
Когда встречались возле дома, выкуривали по сигаретке перед сном — разговоры были совершенно иного свойства. Поразительно, до чего иного.
— Чёрт те что, Павел Данилыч, какой нескладный денёк выдался, — жаловался Степан Степаныч, лучась младенчески невинным взглядом. — На работе ревизия из министерства, очередной переаттестацией пугают. А чего меня переаттестовывать, когда до пенсии два шага? Верно? И ведь придираются к каждой мелочи, бумажные черви. Целый день на ушах простоял. Потом в школу пошёл на собрание. А там того хуже. У Ёлочки (младшая его дочка) две тройки и замечание в дневнике. Скрыла, вертихвостка. Ну что её — пороть? Говорят, непедагогично. И что обидно: способная девочка, ты же её знаешь. Но невнимательная, безалаберная. Я уж думаю взять отпуск да сидеть с ней. Всё-таки восьмой класс, не шутка. Сейчас упустишь, после не наверстаешь. Вот так и получается. Третий год отпуск зимой беру, и когда по-людски отдыхал — не помню. Тебе хорошо, у тебя семеро не сидят по лавкам… Но честно скажу — не завидую. Какие радости в жизни, кроме детей? Мне бы волю дай, я бы ещё семь штук настрогал. Тебе советую, Павел, пока молодой — не затягивай. Для мужика — семья главное.
— Дак у меня пока и жены нет.
— И это напрасно валандаешься. Столько хороших женщин вокруг, и все одинокие. Хочешь, поспособствую? У нас есть одна на работе, по всем статьям тебе пара. Красивая, нрав спокойный, зарабатывает чистыми триста в месяц. Маленько сутулится при ходьбе, но это после родов пройдёт. Да и что внешность, верно? С лица воду не пить. Давай, завтра познакомлю?
— Завтра не выйдет, Степаныч. Завтра наши с французами играют. Матч хоть и товарищеский, но важный. Нельзя пропустить.
— Пропустить нельзя, ты прав, совместить можно. Она вроде тоже не чурается большого спорта. Подкованная девица. С ней скучать не придётся. Она и на пианино играет.
— У меня пианино нету.
— Купите. С её трёхсот много чего можно купить, бедствовать не придётся… А ты, если не секрет, сколько получаешь?
— Да тоже, пожалуй, на круг столько и выходит.
— Это хорошо. Когда женщина больше мужика получает, так или иначе это на отношениях сказывается. Уважение уже к мужчине не то.
Женщину он ему вскоре привёл отменную — Катерину Демидовну Прохоровикову. В субботу Пашута после завтрака подрёмывал на кровати с газеткой, на дверной звонок пошёл как был, в затрапезном халате, гадая, кто бы мог заявиться в такую рань. А тут — на тебе! Степан Степаныч и с ним дама — разнаряженная, в ярком платье, на высоких каблуках, но и без каблуков, пожалуй, на голову повыше Пашуты. Он не удивился нежданным гостям, но почувствовал неловкость за свой растелешенный вид и сразу подумал: видно, крепко у дамочки припёрло, раз способна вот так нагрянуть для знакомства. Степан Степанович поспешил объясниться:
— Мы тебе, Павел Данилович, звонили по телефону, да ты трубку не брал. Катерина Демидовна любезно пообещала Ёлочку по языку подтянуть. Она по-английски говорит, как мы с тобой по-русски.
— Ну уж! — басом возразила женщина. Пашуту она разглядывала откровенно и без стеснения, словно в магазин заглянула за покупкой. Что ей, интересно, наплёл про него двуличный инженер, от него ведь любой каверзы можно ждать. Он себе тайное веселье добывал, где только мог.
Пашута усадил их в комнате, а сам, похватав шмотки, на кухне переоделся и на скорую руку поскрёб подбородок электробритвой.
Степан Степанович таял в лукавой улыбке. Пашуте он тут же изложил причину внезапного визита. Оказывается, у Катерины Демидовны есть небольшая дачка, вернее, садовый участок с финским домиком, и на этой дачке образовалось множество неполадок: с электропроводкой и с водяным насосом, и всё такое прочее. Она давно ищет надёжного человека, чтобы тот привёл всё это в порядок, и, естественно, Степан Степанович порекомендовал своего друга, прекрасного мастера, который при этом и не сдерёт втридорога.
— А что именно с насосом, Катерина Демидовна? — поинтересовался Пашута, не веря ни одному слову расшалившегося инженера.
— Ой, да разве я в этом смыслю! То течёт вода, то не течёт. Приходил один деятель, полдня прокопался, взял с меня четвертной, а назавтра то же самое. Намучилась я, ей-богу!
Пашута любил такие женские лица, округлые, с мелкими чертами и бедовыми, широко посаженными, небольшими глазками, словно вечно напуганными, но не до смерти. И её громоздкая, с литыми бёдрами, плечами, грудью, фигура отнюдь его не оттолкнула.
— Поглядеть бы надо, а так чего говорить… Может, там работы на пять минут. — Пашута изображал угрюмого мастерового, который слова на ветер не привык бросать. Как теперь гости выкрутятся?
— И погляди, кто тебе не даёт. — Степан Степаныч гулко шмякнул себя по ляжке. — Тут езды на электричке полчаса с Курского вокзала. Верно я говорю, Катерина Демидовна?
— Возможно, у Павла Даниловича на сегодня иные планы… — Женщина смотрела с ласковым ожиданием и покорно.
— Какие у него планы! Бирюком сидит все выходные у телевизора, — обернулся к Пашуте, а в глазах-сливах черти резвятся. — Давай серьёзно, Павел. Это моя личная просьба. Надо помочь! Катерина Демидовна нам помогает, мы — ей. Что ж ты, не джентльмен, что ли?
— Я-то джентльмен, но как-то неожиданно…
Через час Пашута и Катерина Демидовна мчались сквозь ненастное предосеннее Подмосковье на обшарпанной электричке. Пашута ящичек с инструментами прихватил на всякий случай. Сказано было между ними за дорогу всего несколько слов, но в её заворожённом взгляде он читал обещание, что всё будет так, как он пожелает. Правда, желаний у него особых не было, и Пашута, в общем, поругивал себя за этот внезапный прыжок в неизвестность. Как-то всё складывалось словно помимо его воли и с безнадёжной определённостью, а такие ситуации он не одобрял. И тут вдруг Катерина Демидовна изрекла с поразившей его проницательностью:
— Вы не беспокойтесь, Павел Данилович, не морочьте себя. Степан Степанович замечательный человек, у нас его все любят, но ужасный фантазёр. Он вам такое мог нагородить — я представляю. Но мне действительно нужна мужская помощь.
Пашута промолчал, но с этой минуты неприятная натянутость между ними растаяла.
Участок был стандартный — шестисотковый, и рядом ещё множество таких же, где копошились люди, точно пчёлы в ячейках сот. Жгли костры, над дачным пространством стелился горьковато-свежий дым.
Поместье Катерины Демидовны, огороженное от соседей метровым штакетником, было вовсе не ухожено, если не считать пятка клубничных грядок да с десяток смородиновых кустиков по краям. Всё в запустении, растёт само по себе, земля захламлена прелым листом и мусором, как свалка. Хозяином тут и не пахло. Но домик аккуратный, на три комнатки, с небольшой мансардой и остеклённой верандой. И не так чтобы старый. Кто-то поднял его пять-шесть лет назад, не более. Интересно — кто?
Проводку Пашута наладил в два счёта: поставил нормальные предохранители, почистил и укрепил контакты. А с насосом пришлось повозиться. Катерина Демидовна несколько раз звала его обедать, накрыла столик под единственной яблонькой, а он всё колготился с прокладками и стыками — дьявольской конструкции оказался насос, не иначе творение местного гения-изобретателя. Всё в нём было устроено вопреки здравому смыслу, зато запас прочности у насоса должен был быть огромный. Если такой насос раз запустить, он и после атомного взрыва уцелеет. И Пашута ухитрился, запустил, испытав привычное удовлетворение от опрятно сделанной работы.
Катерина Демидовна прыгала вокруг, как девочка, хлопала от радости в ладоши, уверяла, что никогда подлый агрегат не давал такой плотной, сильной струи.
Угостила она Пашуту борщом с тушёным мясом, овощей гору на стол навалила, необыкновенно ярких и сочных, и также приветила работника заветной четвертушкой.
— Ну, только если с вами за компанию, уважаемая Катерина Демидовна!
— А что, можно рюмочку. Я не прочь иногда. А вы как к спиртному относитесь?
— Люблю, но избегаю, — уклончиво ответил Пашута. Он её уже жалел. В её напускной весёлости, в неухоженности участка и ещё во многих приметах явственно проглядывала тоска, подчёркнутая покровительственными манерами знающей себе цену женщины. Сколько он повидал таких за свою жизнь, образованных и простушек, красивых и невзрачных, отчаянных и смирных, заранее всему покорных, — и во всех выпирало одно, общее, как крик, — готовность пойти на край света за тем, кто приголубит, кто позовёт ласковым словом. С ними всегда Пашута себя чувствовал и спасителем, и предателем одновременно. Всех не утешишь, а одну — труда не стоит.
— Был у меня муж, — вскоре доверчиво делилась с ним Катерина Демидовна. — Хорошо жили, славно, да эта самая водочка его и слопала. Он тихий у меня был, а тихих она исподтишка доканывает. У буйного хмель на виду, его спасти легче, а тихий сосёт потихоньку, как молочко, и только ещё тише становится. Мы долго значения не придавали, а спохватились — поздно было.
— Помер?
— Да, умер. Хорошо умер, тоже тихо, сопел, сопел у меня под боком, и вдруг перестал. Сердце остановилось — и конец. После вскрытия сказали — у него даже инфаркта не было. Не старый был, ваших лет.
Пашута выразил сочувствие, печально покивав головой. Она вроде не очень сокрушалась, вспомнив тихого мужа, видно, отболело.
— Правильно делаете, что не увлекаетесь. Это для России такая зараза — она нам страшнее атомной бомбы. Теперь взялись бороться, да не поздновато ли? У большинства, кто борется, у самих нутро давно подточено. Остаётся только на женщин уповать.
— По статистике, теперь и женщины не отстают.
— Вот беда, Павел Данилович! Соплюшка какая-нибудь стоит, вся измалеванная — и пьяная! И это будущая мать. Когда вижу, кажется, убила бы. А что толку? Столетиями спаивали, наскоком не поправишь. Время нужно, а где оно. Того гляди, война разразится.
— Войны не будет, — успокоил её Пашута.
— Почему вы так думаете?
— Войны не будет, потому что в неё поверить нельзя. Того не бывает, во что не верят.
Катерина Демидовна смотрела на него с сомнением, в её заторможенном взгляде колебались солнечные блики.
— Забавно рассуждаете, Павел Данилович. Но мне нравится. Всё равно нельзя же сидеть сложа руки.
— Это верно. — Пашута, правда, не понял, что она имеет в виду: повальное пьянство ли, угрозу войны или их столь милое знакомство.
Славный они денёк провели, трудовой, отдохновенный. Ближе к вечеру в лес сходили, и там Катерина Демидовна отличилась, подобрала три белых гриба, а Пашута всего несколько сыроежек раздобыл, да и то червивых.
На ночь глядя при свете тусклой лампочки чаю напились, покурили на воздухе и, как-то не сговариваясь, будто давние муж с женой, стали готовиться ко сну. В эту ночь Пашута словно на мягких облаках парил, спал урывками, но чувствовал себя старым, как пенёк трухлявый, возле которого они, счастливые, срезали белый гриб; и никак не мог толком разобраться среди томительной тьмы, где Катины услужливые ласки, а где сны вековые, манящие к иным встречам. И впервые, запутавшись в её влажных, душистых волосах, окликнул Пашута женщину чужим именем, Варенькой окликнул, и она не обиделась, всё поняла, лишь отстранилась ненадолго, и оба загрустили, пытаясь разобрать на бледном потолке роковые письмена судьбы. Так и получилось, что, поднявшись утром, они по-прежнему остались друг с другом на «вы». Печально это было и смешно.
— Вы что предпочитаете, Павел Данилович, чай или кофе? — спросила она буднично и будто с досадой, что такую важную подробность запамятовала.
— А как вы по фамилии будете?
— Прохоровикова.
— Так вот, товарищ Прохоровикова, мне всё равно, что пить. Мужик я покладистый. Так уж воспитан.
Оба посмеялись, но весело им не было.
Вечером в воскресенье к Пашуте заглянул Степан Степанович за новостями.
— Ну как, Павел? Да?! Какова?
— Божественная женщина, но мне не пара. Ей по уму министерский работник надобен. Побаиваюсь я её.
— Чего так?
— Мужа она уморила.
— Как то есть?
— Я думал, ты в курсе. Она же не скрывает. Был у неё какой-то, как она говорит, мужичок с ноготок, тихонький такой. А она женщина, сам видишь, с объёмными прелестями. Пьяненького невзначай и придавила в постели.
Увидел Пашута расстроенное лицо инженера, опомнился: они не на лесной полянке, и этот домашний Степан Степаныч далёк от понимания диких казусов жизни.
— Да нет, нет, всё отлично, Степан Степанович… Спасибо тебе за это знакомство.
— Какой-то ты бываешь несерьёзный, Паша. И шутки у тебя, прямо скажем… Прохоровикова у нас в коллективе огромным уважением пользуется. Действительно, умна, хороша собой, но несчастлива. А ты — «мужа уморила»! Ну зачем это? С такой женщиной, как Прохоровикова, надо или — или.
— И дачка у неё первый сорт, — заметил Пашута неизвестно зачем.
— Да, если угодно, и дачка. Она заслужила. Лет десять назад у нас участки делили, многим не хватило. А ей выделили без всяких разговоров.
— Ты меня в чём убедить хочешь, Степан Степаныч?
— Не нравится мне твоё настроение. — Выражение лица у инженера суровое, осуждающее. — Будто я тебе девицу для развлечения подсунул. Если ты так воспринял, я, честное слово, очень огорчён.
— Не огорчайся, Степаныч. Я её ничем не обижу. Неужто ты меня не знаешь?
Дальше отношения Пашуты с Катериной Демидовной складывались на удивление ровно, и он в них незаметно погружался, как в трясину. Вроде по щиколотку увяз, а ворохнулся, уже по колено засосало. До глубокой осени они встречались два-три раза в неделю, в кино ходили, в ресторан, она у него на ночь иногда оставалась, и он наведывался то ли гостем, то ли хозяином в её однокомнатную квартирку на Юго-Западе, но объяснений между ними никаких не было, и по-прежнему они обращались друг к другу уважительно — «вы».
Кот Пишка поначалу Катерину Демидовну невзлюбил, да и она брезгливо морщилась, когда он, пофыркивая, с вызывающим видом прохаживался подле её ног. Она призналась Пашуте, что вообще не выносит ни собак, ни кошек — грязь от них и вонь. Она была чистюлей необыкновенной, а от одинокого житья это свойство обострилось в ней до предела. Заметив где-нибудь ошмёток пыли, с досадливым: «Ах ты, боже мой!» — срывалась из-за стола наводить порядок. Кошачьи шерстинки на диване или на полу приводили её в столь глубокое, хоть и кратковременное душевное расстройство, в какое иного легкомысленного человека не приводит крушение всех жизненных планов. Женские причуды давно Пашуту не раздражали, тем более Катерина Демидовна сама себя иронически поругивала за чрезмерное пристрастие к порядку. Она как бы извинялась перед Пашутой за свою чистоплотность, и это его умиляло. Однако родного кота Пишку он в обиду не давал.
— Я тоже котов не выношу, — говорил он, чтобы ей польстить. — Поганые твари, и человека не любят. Всех бы разом на живодёрню. Но Пишка особенный, у него душа деликатная. Поглядите, Катерина Демидовна, какая шёрстка мягкая, какие глазки смышлёные. У, злодей рыжий, нет на тебя погибели!..
— Но он же вчера в коридоре нагадил.
— Это у него несварение, — озабоченно уточнял Пашута. — Нажрался прокисшей сметаны. Зря вы ему эту сметану поставили, Катерина Демидовна. Надо было её выкинуть или мне скормить. У меня кишки из железа. А Пишка по возрасту ребёнок совсем.
— Забавно вас слушать, Павел Данилович, — улыбалась ему чуть смущённо. — Никогда не смогу разобраться в мужчинах.
— Чего в них разбираться? Бог их топором вырубил. Женщина — вот высшее достижение природы! В иной, поглядишь — в чём душа держится, а любую боль стерпит получше здоровенного мужика. Загадка в женщинах вековая.
— А уж вы, видно, нашим братом интересуетесь немало, Павел Данилович?
— Интересовался когда-то. Теперь поостыл. Теперь бы от стола до кровати доползти.
Каково же было его удивление, когда он однажды застал Катерину Демидовну с Пишкой на коленях, зычно мурлыкающим и с охотой подставляющим рыжую башку под её массивные пальцы. На Пашуту она подняла предостерегающий взгляд, шепнула: «Тсс!» В этой искусственной сцене он угадал дурной знак. Пора было к какому-то концу подгонять их нежную, затянувшуюся дружбу. Прав был Степан Степанович, она умна и несчастна, и хороша собой. Но для его однокомнатной квартирки слишком громоздка. Даже если они поменяют два своих жилища на трёхкомнатную квартиру, ей и там будет тесновато. В сущности, Пашуте было безразлично, с кем дальше коротать век, но бессовестно вводить её в заблужение. Пару следует подбирать по размеру. А на них на улице оглядываются и каждый думает: «Ну, мужик, ну, ухарь, отхватил себе кобылицу!» Это Пашуту раздражало. Квёлая у них любовь, вот что, отмеренная на весах позднего возраста. А по характеру, что ж, по характеру она вполне ему годится. Тот уж вовсе чурбан, кто не сумеет оценить, что это значит, когда женщина в угоду мужчине с умильными ужимками ласкает кота, ненавистного распространителя шерсти и вони.
С неделю Пашута откладывал решающий разговор, не находя повода. Но уже впереди забрезжил Новый год, с которым Катерина Демидовна, по её прозрачным намёкам, связывала большие надежды, и Пашута понял, что дальше тянуть неприлично. Он не стал ходить вокруг да около, а бухнул наотмашь, как это было ему свойственно в лучшие времена:
— Что-то мы с вами, Катерина Демидовна, чудно живём. Не муж, не жена, а оба уже не первой молодости. Не пора ли нам разойтись в разные стороны, как кораблям в океане?
Катерина Демидовна побледнела, и чай из её чашки вдруг сам собой плеснулся на скатерть (они с недавних пор иначе чем на нарядной скатерти не трапезничали). Он и сам почувствовал, что выразился фальшиво и в некотором роде оскорбительно для её женского самолюбия. Вечный испуг в её очах набряк свинцовой тенью:
— Что случилось, Паша? Ты выпил?
— Трезвый я.
— Я в чем-нибудь провинилась? Виновата перед тобой? Я тебе надоела?
Каждый вопрос она вколачивала, как гвоздь в доску, без дрожи, уверенно. Только хрипотца в голосе выдавала волнение. Пашута потому и заговорил с ней так прямо, без затей, что не сомневался в её стойкости.
— Тут такое дело, Катя, мы с тобой вожжаемся, а жизнь мимо идёт. Перспектив у нас нету. Мне моя жизнь, правда, без надобности, хочешь — бери, но ты-то молодая почти, красивая, образованная, ты и судьбу свою можешь соответственно уладить. На кой чёрт тебе время со мной терять?
— Ты это искренне?
— А как ещё? Я тебе благодарен, за нос меня не водила, счастьем женским дарила. Пора и честь знать. Отпускаю тебя на все четыре стороны. Большому кораблю большое плавание.
— Ничего ты не понял, Пашенька… — печально вздохнула она.
— Чего я должен понять?
— Я думала, ты в женщинах разбираешься… Ну чего ты вдруг напридумывал? Разве я тебе не угождаю? Баба я обыкновенная, ничего мне от тебя не нужно, Не гони только… Пропаду я без тебя, Пашенька, Никому таких слов не говорила, тебе первому… Любый мой! Дурашливый мой! Всю жизнь их в себе носила, дал бог вымолвить… Не гони, Пашенька!
Поражённый, он аж в стенку вдавился. Видок у неё был, как у тучки грозовой. Казалось, сейчас ринется на него, смахнёт со стула своими грудями, плечами, коленками, а там — тьма без края и роковые колокола. Пишка мяукнул под столом, будто тоже почуял неладное. Пашута наблюдал за подругой как бы со стороны. Всё же устроила представление, вдобавок некстати — через пять минут передача «В мире животных», как бы не прозевать. Он эту передачу из многих других выделял.
— Дак я что, — пробормотал, извиняясь. — Я это так, для уточнения.
— Для уточнения и у меня кое-что есть, Пашенька, — в сторону взгляд отвела. — Хочешь узнать?
— Конечно, говори.
— На третьем месяце я, Пашенька. Ребёночка жду.
— От кого?
Катерина Демидовна сдавленно хмыкнула, как об ступеньку споткнулась, а он в ответ хохотнул. Новость доходила до него туго.
— Подожди… Но тебе сколько лет?
— Сорок, Паша. А ты сколько думал?
— Но ведь вроде поздновато? Или нет?
Катерина Демидовна нахмурилась, как от пыли сощурилась. И тут, наконец, известие целиком уместилось в Пашутином сознании.
— Это меняет дело, — сказал он убеждённо, — Как я здесь выпендривался, забудь. Какое там поздно! Мне одна знакомая говорила, на востоке женщины в семьдесят лет запросто рожают. А в сорок — считается рановато…
— Успокойтесь, Павел Данилович, — посочувствовала Катерина Демидовна. — Ни ребёнок, ни я вам обузой не будем… Не надо над этим шутить, Я думаю… если женщина не рожала, то зачем жила? Всё ведь очень просто. Я теперь счастлива, Паша. У меня в душе покой. Ничего не боюсь. Как будет, так и будет.
— Ну и правильно. И нечего бояться. Родишь — и не заметишь. Ты вон какая…
Вскоре без предупреждения нагрянул в Москву Спирин. Пашута другу обрадовался, хотя Спирин изменился не в лучшую сторону. Прежде худой, теперь он стал похож на кочергу. В продолговатом лице ни кровинки, словно жизненные соки выпила из него тяжёлая болезнь, взгляд потухший и движения неприятно замедленные.
— Не молодеем, Паша, нет? — по-стариковски крякнул, усаживаясь в кресле.
— У тебя, Сеня, может, язва в желудке? Чего-то ты квёлый с виду.
— A-а! Какая разница, язва там или ещё что.
В Москву он прикатил за какими-то семенами, а заодно присмотреть инвентарь на сельскохозяйственной выставке.
— Значит, процветает коммуна? — бодро поинтересовался Пашута.
Взгляд Спирина на мгновение зажёгся прежним фантастическим блеском.
— Издеваешься? От деда Тихона тебе поклон да от старушенций — вот и вся коммуна. Эх, Паша! Пожалеешь когда-нибудь, попомни мои слова. Накормить страну — мечта красивая, крупная. Тем более сейчас возможности появились.
Были у Спирина и забавные новости. Пётр Петрович Хабило неожиданно и странно окончил свою карьеру. По осени полез с землемерами в воду, видно, по пьяной лавочке, — чего уж ему в студёной реке, которую он, кстати, в первую очередь собирался вспять поворачивать, чего уж ему там понадобилось, то ли раков искали на закуску, то ли брод мерили, — но промочил ноги, застудился, обернулось воспалением лёгких; а когда оклемался и пошёл больничный закрывать, по какому-то недоразумению ему пять дней не оплатили. Он в арбитраж ринулся, в суд, несколько месяцев правду-матку искал, и так испсиховался, ни о чём больше думать не мог. Впал в оголтелое разоблачительство, грозил кому ни попадя, объявил публично, что обнаружил мафию, которая стоит поперёк дороги техническому прогрессу, ходил по инстанциям, шумел, колготился, в горячке припечатал лихим словом кого-то из облечённых властью — короче, по-тихому отправили его на пенсию, хотя ему едва за пятьдесят отстукало. Хабило собирается тоже в Москву, он намерен добраться до самых верхов, где якобы справедливость обретается в нетленном, чистом виде.
Подивились друзья затейливым росчеркам судьбы, которая умеет неожиданно укорачивать самых прытких.
— Урсула как поживает?
— Чего ей поделается. — Спирин в задумчивости провёл по глазам ладонью. — Эх, Паша, а жизнь-то не удалась наша.
— Почему, Сеня?
— Вот и я всё гадаю — почему и как? То ли мы не в своё время родились, то ли не с того бока жить начали… А только чего ни задумывали, всё глупо выходило. А ты, я вижу, вроде доволен?
Пашута приосанился.
— Дак а чего же, Сеня, о чём горевать? Как сумели, так и прожили. Не воровали, работали честно… Доволен ли я? Пожалуй, да. К тому же большие изменения у меня в жизни наклюнулись, Сеня. Ребёночек скоро родится. Новые хлопоты, новые радости. Нам себя хоронить рано.
— Разыскал всё-таки Варю, — без воодушевления порадовался за друга Спирин. — Слава богу. А то я всё спросить не решался. Значит, поздравить можно? А где же она сама?
— Вари нету, — ухмыльнулся Пашута, — а ребёночек от другой женщины. От хорошей женщины, Сеня. Она завтра придёт. Завтра я вас познакомлю. Такая женщина — богатырь! Ей родить, что нам с тобой сигарету выкурить.
Вид неуместно развеселившегося друга привёл Спирина в замешательство.
— Ты чего городишь, Паша? Какая женщина? Ты же Варю любишь.
— Когда это было, Сеня, когда было? Любил, точно. И сейчас люблю, отрицать нечего. Но как образ дальний. А здесь всё земное, настоящее, без обману. На две головы выше меня, шесть пудов весу. При этом ангельский характер и терпение. Повезло мне, Сеня, неимоверно. А ты говоришь, зря прожили. Погоди ещё бабки подбивать.
— Ты заговариваешься, Павел. Что с тобой? Ты болен?
Блаженная Пашутина улыбка замутилась, померкла, под ней проявились унылые, горькие черты. Пашута словно выплыл из счастливого беспамятства. Подхватился, побежал на кухню, но ничего оттуда не принёс. Заговорил спокойно, Спирина сверля взглядом, под которым тому занедужилось.
— Напрасно ты о Вареньке напомнил, напрасно. Я только-только забывать начал. А это нелегко. Сердечную боль убить, как душу вынуть… Она меня прогнала, не я её. Волю хотела надо мной взять, а я не стерпел. Ты прав: не удалась жизнь, не заладилась. Было и хорошее, да давно потухло. И ворошить не стоит. Наше горе никто не развеет. Я тебе скажу, в чём оно, наше горе, и ты сразу забудь, как я забыл… Маленькие мы людишки, Сеня, маленькие, а замахивались на большое. Вот и иссякли до поры. В любви замахивались и в работе. А вышел — пшик. Посмеялись над нами. Ты понял, про что я говорю, Семён Спирин?
— Ты не маленький, и я не маленький, — возразил неусмиренный Спирин. — Правильно, что замахивались. Не достигли цели — это другое дело. Не по нашей одной вине.
— По дядиной? — Пашута внезапно озлобился и загудел трубой: — По маминой? Не ври, Спирин. Где твой ум? К чему ты стремился? Какому подлецу хребет сломал?.. Сколь лихих людей вокруг нас ловчили, по-подлому нашу жизнь переиначивали, а мы лишь брыкались иной раз, да и то некрепко. Бились мы, как слепые котята, харей всё в одну и ту же стену. Даже дырки в ней не пробили! Гляди, седые оба, а на том же пятачке пляшем, те же жалкие слова говорим — стыдно… Не трожь меня больше, Сеня! Я сына хочу, пусть он крепче меня на ногах стоять будет.
У Спирина нашлись бы веские аргументы в этом споре, но уж больно Пашута нервничал: желваки со скул того гляди соскочут. Спирин попытался его утихомирить, улыбнулся своей младенческой улыбкой.
— Остынь, Паша, остынь! Не греши на себя… Ужином-то будешь кормить, всё же с дороги я?.. Бутылец там у меня в корзинке, пироги Урсулины. Для тебя пекла.
Ночью, под Семёновы всхрапы, приснилась Пашуте Варенька, как никогда не снилась. Ласковый был сон. В нём не было ни лиц, ни очертаний, но был он полон её дыханием. Не желая просыпаться, чтобы не расстаться с Варенькой, Пашута и во сне понимал, что рядом пронеслись их жизни, но не соприкоснулись.
— Всё равно ты умрёшь, — сказал Амин, лениво пружиня тело под кожаными доспехами. — Тебе нечем откупиться. Но твоё мужество вызывает уважение. Ты мог стать хорошим сотником в моём войске. Судьба распорядилась иначе. Я пришёл сюда из любопытства. Давай поговорим как обыкновенные люди. Забудь о моём могуществе. Говорят, солнце светит одинаково и рабу, и владыке. Хочу спросить тебя кое о чём.
Десятеро отборных воинов целили из луков Улену в лицо и грудь, а хан выдвинулся вперёд, восседал в седле величаво. Улен стоял перед ним в узком проходе, не хоронясь, простоволосый, беспечальный. Конь похрапывал за близким выступом, невидимый хазарам. Он предупредит Улена, если враг прокрадётся сзади. Время отсчитывало для Улена, вероятно, последние мгновения, но что с того. Дыхание его угаснет уж никак не по воле злого человека, снедаемого скукой.
— Спрашивай, хан, я отвечу тебе.
— Где ты научился нашему языку?
— Я много странствовал. У разных племён свои собственные слова, но выражают схожие чувства, поэтому их нетрудно запомнить.
— Какие чары спасали тебя? Ты должен был погибнуть, а всё ещё жив. Говорят, тебе помогают духи?
— Над духами я не властен, как и ты, хан. Но удача всегда со мной.
— Постарайся не сравнивать нас, — нахмурился Амин. — Иначе ты укоротишь нашу беседу.
Улен покорно склонился, на миг потеряв из виду целящихся в него лучников.
— Прости, хан, я не хотел задеть твою гордость.
Амин не жалел, что поддался на коварные уговоры Урды, таящего злую думу. Вон какой зверёк с отчаянным сердцем заперт в каменную ловушку; с таким чем дольше играешь, тем щекотнее отдаётся в желудке. Есть изысканное наслаждение в том, чтобы любезно говорить с человеком, зная, что это труп, и следить, как с губ праха слетают слова, как он скалит зубы, как из смелых глаз вдруг высечется смертная мольба. В такие мгновения открывается истинный смысл жизни, её призрачность; и ослепительная догадка о том, что ты единственный зрячий среди слепцов, наполняет желанным покоем звенящий от напряжения разум.
Хан милостиво кивнул пленнику.
— Ответь, чужеземец, зачем ты пришёл к нам? Это тоже непонятно мне. Ты слишком слаб, чтобы отмстить за поругание рода. Мне говорят, на подвиги иногда толкает мужчину тяга к женщине. Убогие песнопевцы называют это любовью. Неужели и впрямь возможно такое? Неужели ты ринулся на верную погибель в надежде вернуть женщину, подобную тысячам других? Если это так, признаюсь тебе, россич, я не могу уважать тебя. Кто платит слишком дорогую цену за обыкновенный товар, тот глуп и ничтожен.
— Я пришёл за женой, — сказал Улен. — И всегда буду приходить за тем, что ты награбишь, хан!
Стены ущелья даже тихие звуки отбрасывали прямо в уши, но хану показалось, что он не расслышал. Покосился на лучников: как они? Увидел каменные изваяния, багровые пятна лиц. Воины терпеливо ждали его знака.
— Ты назвал меня грабителем, россич?
— А кто же ты, всемогущий? — весело отозвался Улен. — Ты пришёл тайно с большой силой, разорил городище и украл всё, что мог.
«Я ошибся, — подумал Амин. — Это умалишённый. Потеха будет скучной. Жаль».
— Кого я ограбил? — спросил он угрюмо. — Мой народ свободен, могуч и неиссякаем, а твой выполз из вонючих болот и в страхе прячется за деревянными оградами. Ты рассмешил меня, наглый пришелец. Разве лев ворует у зайца?.. Говори, зачем звал меня, и кончим на этом. Свою женшину ты встретишь в иных мирах. Говори, терпение моё иссякло!
Ярость хана, сдерживаемая в тисках груди, достигла предела, и это была та минута, которую ждал Улен.
— Подойди ближе, всемогущий! То, что я сообщу тебе, слишком важно. А у псов тоже есть уши.
Лишь мгновение хан помедлил и двинул коня вперёд, поудобнее перехватив рукоятку меча.
Улен переливчато свистнул. Его конь за скалой отозвался и натянул верёвку, перехваченную у него вокруг туловища, почуя неимоверную тяжесть. Верёвка, пропущенная по скале меж кустов, была привязана к сухому, подрубленному у комля деревцу, которое в свою очередь еле удерживало нависшую над тропой каменную глыбу. На это устройство Улен потратил ночь, и чтобы оно точно сработало, требовалось множество совпадений. Пока Улен отвлекал внимание хана беседой, он измаялся ожиданием, но как жарко, победно забилось сердце, когда увидел: глыба сдвинулась, осела, деревце хрустнуло, подломилось — и хлынул каменный ком по роковому пути, влача за собой тучу мусора и грома. В спокойном дне открылась чёрная дыра. Задребезжали горы, и в небо взметнулся трескучий дым. С криками ужаса отпрянули всадники, а некоторых успела погладить мглистая, каменная рука.
Ханский конь диким скачком ринулся вперёд, сбросив наземь опытного, но не ждущего беды наездника, грянул миг удачи — лови его, Улен! Вверх по скале переместился россич, оттолкнулся от выступа железной пяткой. Ещё силы небесные не успели утихнуть, пыль туманом покрывала тропу, и весёлые камушки, точно кузнечики, ещё играли в догонялки, а уж над ханской глоткой, перехваченной судорогой жути, навис короткий нож Улена. И так удачно он разместился, укрывшись за ханским телом, что если бы высунулся из-за завала лучник, то не смог бы он поразить цель.
— Видишь как, — засмеялся Улен. — А говоришь, из вонючих болот. Теперь поторгуемся, верно, хан?
Амин не понял его, в безумии схватки Улен перешёл на родной язык. Хан ворохнулся неосторожно, и тут же железное жало распороло сморщенную плоть под кадыком. Так близко никогда не лежал он рядом со смертью. «Убьёшь?» — спросил выпученным, остолбенелым взглядом.
— Какая мне корысть, — вновь по-росски молвил Улен. — Честно обменяемся. Ты мне — Млаву, я тебе — поганую твою жизнь.
Спохватился, заговорил по-хазарски:
— Видишь, не обманул тебя, удача всегда со мной. Как дальше порешим, владыка?
Хан очухался, с обидой оглядел небо и скалы.
— Дай подумать, россич.
— Как твои псы через завал полезут, тут тебе и гибель…
Но не смерти страшился Амин, и не позора. И злобы привычной в себе не нашёл. Мутную пелену никак не мог разорвать, которая обуяла глаза, точно мелкая сеть. Сквозь неё померещилось хану, что давно отжил он свой век, и не рука презренного россича давит его к земле, грозит расправой, а что-то такое, чему и имени нет. Его тучное тело окостенело, не желало распрямляться. Даже если сгинет россич во мраке, он и тогда не сумеет встать. Это годы скакнули нещадно по его бокам, затопили немощью плоть, а их стыдиться нечего.
Но удивление было всё же сильнее тоски. Ведь предупреждал об опасности Хамид, а он ему не поверил. Плёл ядовитую интригу тупоголовый Урда, а он не насторожился. Знать, грянул знак свыше, и скоро ему собираться в тот путь, откуда нет возврата. Не так мнил он себе уход, не чаял пасть поверженным от руки раба. О, как удушлива для благородных ноздрей гарь поражения. Подумал хан: а может, уже не стоит сопротивляться, пусть червяк торжествует недолгую победу, пусть вонзит, несмышлёныш, железный клык в трепетное горло — зачем дальше жить?
Улен следил за мерцающим, воспалённым блеском жёлтых глаз, на лету перехватил его мысль:
— Это легче всего, хан, — сказал с укором. — Но и оттуда тяжко тебе будет видеть праздник недругов твоих.
— Чего ты хочешь?
— Верни мне Млаву.
— А если обману? Ты умён и понимаешь, слово хана крепко для равных, да и то не всегда.
— Я поверю тебе.
— И это всё из-за женщины? — Амин вперил два жёлтых луча прямо в душу Улена. — Лучше бы ты убил меня, россич. Тогда и сам умрёшь со славой, которая облетит подлунный мир.
— У тебя осталось несколько мгновений жизни, хан.
Из-под шапки льняных волос на Амина обрушился голубой морок, он с трудом отвёл глаза.
— Я устал. Я согласен.
Через камни уже перевалились островерхие шапки.
— Вели позвать Урду. Ему отдашь приказ.
Хан, не остерегаясь, отмахнул его руку с ножом, пыхтя, поднялся. Улен поддерживал его, как близкого, уставшего друга. Амин гортанно выкрикнул повеление. Через короткий срок, будто прятался неподалёку, появился Урда. Прежде чем заговорить, Амин долго разглядывал его.
— Слушай, Урда! Слушайте все! Я, хан Амин, возвращаю россичу женщину и разрешаю безобидно покинуть степь. Он заслужил это.
Амин оказал ему великую милость, разрешив сопровождать себя. Путь к становищу был не длинен и не короток. Время от времени вперёд уносились гонцы, несущие весть о приближении хана. Амин был рассеян, но любезен. На вопросы Улен отвечал подробно, угождая владыке. На душе у него было сиротливо.
Улен не удивился, когда навстречу им выкатилась повозка, запряжённая худой клячей. С двух сторон клячу бодрили плётками всадники.
На повозке, на ворохе соломы, лежала мёртвая Млава. Она была закутана в дерюгу, глаза открыты, хотя и не видели Улена. Белую шею пересекала багровая полоска, свежий след удавки.
— Я сдержал слово, — заметил Амин. — Получи женщину, к которой ты так стремился.
Улен принял клячу под уздцы, повёл за собой. Он не оглядывался, но долго слышал за спиной торжествующий гогот, улюлюканье и свист.
На второй день Улен схоронил Млаву, вечную жену свою. Выбрал удобное место в ореховой рощице близ ручья. И на чужой стороне не всё равно, где тлеть. Ножом и руками выкопал глубокую яму в податливой, жирной земле, уложил в неё подругу. На мёртвые очи опустил гладкие камушки, тело туго запеленал в холстину, отворачивая ноздри от дурного запаха. На долгую дорогу дал Млаве кусок вяленой рыбы и воды в берестяном туеске. Что он ещё мог?
Сидя над земляным бугорком, как бы и не чувствовал, что расстались навеки. Ни обиды не было, ни слёз.
— Мы с тобой прожили, как во сне, — говорил он с её тенью, что витала над рощицей, неподвластная страданию, юная, нежная, хлопотливая, доверчивая, отчаянная, какой при жизни была Млава. — Не дался нам срок, какой другим людям отпускается на бытование, но это ничего. Я тебя всегда помнил, а ты это знала. Вот пришлось тебя в землю зарыть, а всё же мы неразлучны. Ты прости, что с тобой не ушёл. Вернуться хочу на родное пепелище. Там сынок наш Прон… Городище заново отстроим, обиходим землицу, из болот людишек выманим — много работы предстоит. Как управлюсь, догоню тебя. Спи спокойно и ни о чём не печалуйся.
Листочек узорный с куста отлетел ему на грудь, примостился к косточке надвздошной. Улен осторожно примял листочек, гадая: привет ли то остатний от Млавы или случайный знак. Понимал ныне, что и на чужбине далёкой томилось сердце по малому, схоронному, что не сбудется никогда. Каждая жилочка в нём никак не находила уютного местечка, и ныла, и плакала. Не с Млавой, с младой душой своей прощался Улен у рыжего бугорка, и всеохватная его печаль от сердца к сердцу, от ростка к ростку докатится чёрной каплей до наших дней.
Роды у Катерины Демидовны прошли тяжело, ей сделали кесарево сечение. Она боялась, что Пашута её за это отругает, но он прислал благосклонную записку, в которой уведомил, что знаменитая актриса Элизабет Тейлор всех своих детей вывела на свет именно таким способом. Мальчика нарекли Ванечкой, хотя Катерина Демидовна поначалу настаивала на имени Виталий, которое казалось ей благозвучнее. «Нечего мудрить, — рассудил Пашута. — Пусть будет Иваном. Имя хорошее. А откуда я знаю, кто такой Виталий? Может, это твой любовник».
Как только младенец водворился в Пашутиной квартире, понадобилось куда-то пристраивать кота Пишку. Катерина Демидовна заявила с необычной категоричностью, что не сможет ни минуты быть спокойной за ребёнка, пока в доме дикое животное. Пашута попробовал защищать дружка:
— Ну что он ему сделает, Кать? Лежит себе и мурлычет вон на шкафу.
— Паш, я ведь тебя никогда ни о чём не просила, верно? Уступи один раз. Умоляю! А вдруг он ему глаза выцарапает?!
Пашута понял, дальше спорить бессмысленно. Он поселил Пишку на временное жительство к Степану Степановичу. Тот охотно оказал ему эту услугу. Но на новом месте Пишка не прижился. Видимо, в отместку за насильственное выдворение из дома гадил в квартире, по ночам выл и никому не давал спать. Степан Степанович, хотя и любил животных, терпел Пишкины выходки всего три дня. Потом принёс его обратно.
— Прости, друг, рад бы помочь, но у меня, сам знаешь, две дочери.
Пашута удивился:
— Дочерям-то твоим он чем навредил?
— Пока ничем. Но это же, Паша, жизнь, как на вулкане. У твоего кота совести нету. Он сегодня прямо в кресло навалил. Это тебе как понравится?
Степан Степанович откланялся, а Пишка прыгнул Пашуте на грудь и размурлыкался от счастья так громко, как средней мощности трансформаторная подстанция. Пашута гладил его, безалаберного, но избегал встречаться взглядом. В один из выходных он отвёз кота Катиной матери, которая жила на станции Удельная. Всю обратную дорогу так скверно, подло себя чувствовал, точно сердце надорвал. Мысли лезли в голову дурные, из тех, какие лучше не ворошить без нужды. Почему же так получается, думал он, сколько человек живёт, столько и предаёт всех, кто ему доверился. То так, то эдак, но обязательно предаст. А те, кого предают, потом куда-то исчезают. Будто их и не было.
По первому теплу, по раннему солнышку Пашута начал прогуливаться возле дома с колясочкой, откуда выглядывала беленькая любопытная Ванина рожица. Иногда Ванечка натыкался остреньким взглядом на Пашуту и посылал ему улыбку узнавания и приязни. Это были счастливые мгновения: в младенческих очах, исполненных сосредоточенной мысли, вызревала вечность, к которой Пашута давно стремился душой. В детских глазёнках не было обмана, они ещё только знакомились с миром. «Вот, значит, к чему свелось, — думал Пашута с облегчением. — Телевизор, женщина, ребёнок. Ну и прекрасно. Чего ещё надо человеку на старости лет».
Частенько с ними ради компании прогуливался Степан Степанович, не без основания считавший себя устроителем Пашутиного счастья. Он перестал склонять соседа на неблаговидные поступки, зато никогда не забывал дать ему мудрый житейский совет.
— Ты на меня не обижайся, Паша, я всё же тебя постарше, мне виднее, какие ты делаешь дурацкие промашки. Я и сам в прошлом немало набедокурил. Тебе сколько лет?
— Сорок восемь.
— Видишь. А мне за пятьдесят. Целое поколение между нами. Хочу поделиться с тобой одним наблюдением. Пригодится тебе или нет, это уж как хочешь. Но всё-таки с Катей я вас свёл, верно? Вспомни, каким ты был без неё и каким стал?
— А каким я был?
— Чумным ты был, Паша, а то забыл? Мыкался из угла в угол… А теперь уважаемый член общества, отец семейства, и цена тебе другая в государстве. Но промашку ты делаешь ту, что до сих пор, как я догадываюсь, по закону с Катериной Демидовной не зарегистрирован. И что тебе мешает? Я понимаю, дело сугубо интимное, но всё же в некотором роде чувствую ответственность…
— Ничего интимного тут нету, — Пашута умело поправил Ванечке чепчик. — Заминка не с моей стороны, а с её. Я сто раз набивался, а она ни в какую. Похоже, считает меня временным попутчиком жизни. Да и можно её понять. Разве я ей пара при её достоинствах?
— Не дурил бы ты, Павел. Я ведь к тебе по-дружески… Хочешь, за тебя отвечу, почему тянешь с регистрацией?
— Ну-у?
— Мечту о свободе никак из головы не выкинешь. Вроде ты, пока бумажкой не связан, манёвр имеешь. Волчья это мечта, Паша, поверь. На что тебе свобода? Тем более, что из всех миражей это самый главный мираж.
Что-то больное зацепил невзначай Степан Степанович.
— А давно ли ты сам подбивал меня ювелирный магазин ограбить?
— Так это же я в шутку, Павел! Этакий невинный полёт фантазии для отдохновения души. Но жил я всерьёз. Ни от какой заботы не отворачивался, и там, куда падал, соломки себе заранее не стелил. А ты норовишь половину силы на жизнь тратить, а половину про запас иметь. Стыдно это для мужика, Паша. Сгори дотла, тогда из твоей золы новый росток на земле проклюнется… Да вот же он из коляски пузыри пускает! Теперь-то какой резон тебе канителиться?
Вечером Пашута уведомил Катерину Демидовну:
— Слушай, Катя, люди нас, оказывается, осуждают, следят за каждым нашим шагом. Пора нам расписаться и две квартиры на одну поменять. Будем уж вместе век куковать.
Он вроде говорил ненавязчиво, но Катерина Демидовна, охнув, вдруг на стульчик присела, точно ножки её подломились:
— Кто же тебя надоумил? Степан, что ли? Он хороший человек, но нам не указ. Нам никто не указ, Паша. Я тебя за то и полюбила, что нет для тебя указчиков. И для меня тоже нету. Как сами захотим, так и сделаем.
— Нет уж, давай по-моему решим. Фамилия у меня странная, согласен — Кирша, сам не знаю, откуда взялась, и родители не объяснили, да это не важно. Какая ни есть, а хочу, чтоб род мой продлился. Ванечка будет с моей фамилией, а ты как хочешь. Можешь оставаться Прохоровиковой. Но распишемся всё равно по закону. И квартиру поменяем. А какие у тебя есть возражения?
Катерина Демидовна достала из колыбельки попискивающего Ванечку, уселась поудобнее, выпростала грудь из-под блузки. Ванечка радостно пискнул, вцепившись ручонками в огромный белый мягкий шар, откуда струились к нему сладость и тепло. Пашута, глядя на эту мирную картинку, как всегда помимо воли, дурашливо жмурился.
— Концы рубишь, Паша?
Он сразу не понял, о чём она. Потом сообразил, нахмурился.
— Хотя бы и так, Катя. А что тут плохого? Начинать заново, так уж с чистой страницы. Иногда и бумажкой не грех от прошлого огородиться.
— Это когда самому себе не доверяешь.
— Слишком ты проницательная женщина. Трудно тебе жилось. Да и мне по-всякому приходилось. Но теперь сын у нас. Давай не теребить друг друга по пустякам. Ты свои подозрения забудь. Распишемся, поменяем квартиру. Ещё как славно заживём, ой-е-ей!
— Правда, Паша?
— Чего мне тебя обманывать? Правды никогда не боялся и другим её говорил смело. Так и знай: заживём, как бояре не жили. Ванечке дадим хорошее образование, он у нас известным человеком станет, на всю страну прогремит. А мы им будем гордиться. И старость нас ждёт хорошая, добрая. На две пенсии прокантуемся безбедно.
Катерина Демидовна слушала его болтовню с ясной улыбкой, Ванечка довольно сопел, отвалившись от питательного материнского соска, телевизор бормотал на приглушённом звуке — ну чем не благодать!
А в другой раз, когда Кати дома не было, он взял Ванечку на руки и поднёс к зеркалу. Долго разглядывал, как рядом смотрятся их лица: одно коричневое, морщинистое, с твёрдыми линиями, с нагловатой ухмылкой — его собственное, и другое — крохотное, розовое, как яблочко, с наивными голубыми глазёнками, но оба чем-то неуловимо схожие.
Кроха-сын, четырёхмесячный отрок, с осмысленным вниманием наблюдал за отцом, а Пашута пытался постигнуть, какая тайна их вдруг связала. Он не испытывал к Ванечке любви, но его присутствие ощущал в себе уже постоянно. Они так долго гляделись в зеркало, что Ванечка сморщился, как от кислого, а Пашута ему сказал назидательно:
— Деваться некуда, братец ты мой! Хочешь плачь, хочешь смейся, а другого отца у тебя не будет.
Зарегистрировались они с Катериной Демидовной без лишней помпы, гостей не собирали, а рыночного парного мяса натушили с черносливом и разными приправами да распили бутылочку шампанского. Праздничный ужин вместе готовили: мясо — Пашута, пирог — Катерина Демидовна. Ванечке в знак торжества купили красивую погремушку.
Потом начались мыканья с обменом квартир. Развешивали объявления и обратились в газету, но подходящего варианта долго не подворачивалось. Павел Данилович полагал, что вопрос с квартирой им следует решить основательно, раз и навсегда, потому не глядя отвергал двухкомнатные клетушки и даже трёхкомнатные квартиры, но с маленьким коридором или низкими потолками. Ему нравилось встречаться с «обменщиками», ездить по чужим квартирам и показывать свою. Разные попадались люди, но всё, как правило, несчастные, убитые совместным проживанием, разуверившиеся. Мужчины и женщины спешили избавиться друг от друга или от своих детей, обуреваемые полоумной надеждой на лучшее будущее. Пашута всех выслушивал с любопытством, а у Катерины Демидовны, напротив, от горестных причитаний и нагромождений небылиц разбаливалась голова, поэтому почти все переговоры Пашута вёл в одиночку. Он искал жильё с дальним прицелом.
— Ты пойми, Катя, — ворчливо обращался он к жене после очередной неудачи, — нам надо с такой прикидкой обосноваться, чтобы Ивану выделить хорошую комнату. Мы помереть не успеем, как он приведёт в дом жену. Нам пока не везёт. На твою квартиру, да в таком районе, на одну можно дворец выменять. Просто нам всё какая-то шушера плывёт в руки. Но мне ребята подсказали верный ход.
В субботу он поехал на толчок возле Даниловского рынка и, действительно, не прошло и двух часов, как познакомился с нужным человеком, который за определённое вознаграждение обещал всё устроить в наилучшем виде. Маклер произвёл на Пашуту сильное впечатление. Его звали Гриша, а фамилию свою он скрыл, но сделал это деликатно.
— Чем меньше вы знаете людей по фамилиям, — объяснил он, — тем больше у вас шансов дожить благополучно до глубокой старости. Или вы со мной не согласны, уважаемый клиент?
— Вроде на жулика вы не похожи.
— А я и не жулик. Я сподвижник. Скоро вы в этом убедитесь.
В глазах у Гриши светился ум, и манеры у него были суперинтеллигентные. Свои рассуждения он обыкновенно начинал фразой: «Я тот, кто…» Пашута привёз его к себе обедать. Ему хотелось похвалиться удачным знакомством перед Катериной Демидовной. За обедом разнеженный хересом и польским курёнком с рисом Гриша заговорил о добре и зле как о главных философских категориях жизни.
— Я тот, кто понимает этот вопрос однозначно. Люди обречены вредить ближнему в силу своей биологии, но есть избранные — к ним принадлежу и я, — которые однажды вычислили, что вредить хотя и приятно, но невыгодно. Невыгодно во всех смыслах, и в сугубо практическом тоже. Будущее за добрыми людьми, совершающими благие поступки, потому что их энергия воспроизводится в делах, а сила злых людей замкнута сама на себе и, реализовавшись, утекает, как вода в песок. Вам понятна нить размышлений?
— Но как же вы, Григорий, с такими взглядами занимаетесь, простите, не совсем благовидным делом? — поинтересовалась Катерина Демидовна.
Гость промокнул жирные губы бумажной салфеткой.
— Ваш муж прямо назвал меня жуликом… Не надо… — Он протянул над столом руку, предупреждая Пашуту, что не нуждается в извинениях. — С официальной точки зрения вы правы: я тот, кто пробавляется сомнительным промыслом. Но! Ведь мы живём в России, дорогие мои клиенты, а в ней всё доброе испокон веку производилось нелегальным путём. Господи, это моя любимая мысль, я могу доказывать её на любом уровне, но стоит ли? Да вспомните Салтыкова-Щедрина! Он о великой литературе девятнадцатого века заметил, что она появилась на свет исключительно по недосмотру начальства. Куда дальше?.. Наш случай тоже убедителен. Да, да, я имею в виду ситуацию с квартирой. Уверен, прежде чем ринуться на толкучку, вы обратились в государственные учреждения? Ну и что, помогли они вам? А я помогу. Причём почти за те же самые деньги, которые вы потратили бы на официальные расходы. Вдобавок избавлю вас от чиновничьего хамства, от унижений, от потери времени. Так в чём моё преступление? В чём моя неблаговидность?
Катерина Демидовна пожала плечами:
— Вы оправдываетесь. Значит, вас гнетёт какая-то вина.
— О нет, не вина. Мучит непонимание. Я тот, кто вынужден вершить добро инкогнито. Нас немного, но мы есть. Есть, конечно, и другие, кто греет руки на чужой беде, нас часто путают с ними — вот обида. Стремимся действовать открыто, а нас пинками загоняют во тьму. Нас называют жуликами, паразитами, но когда добропорядочным обывателям становится худо, они разыскивают нас и с почтением приводят к себе в дом — разве это не парадокс?
— Но вы сами ко мне подошли, — напомнил Пашута.
Гость благожелательно покивал:
— Вы, Павел Данилович, не хотите мыслить аллегориями, вам ближе конкретика. Какая разница, кто к кому подошёл! Важно, кто в ком нуждается. Если рассматривать эту цепочку в свете теории больших чисел, то окажется, что я — нужен очень многим, а мне — ну двое, трое людей, не больше. Иными словами, я тот, кто незримо держит приводные ремни общественного устройства. Кстати, квартира нынче символизирует некий дефицит духовности в обществе. Прежде человек вооружался идеями, теперь он жаждет квартирных удобств. Исключения не играют роли. Вот вы, Павел Данилович, наверняка считаете себя интеллигентом?
— Да что вы, Гриша! Интеллигент Катерина Демидовна, а я по слесарному делу. А почему вы спросили? Может, вы меня с кем-нибудь перепутали?
Маклер не ответил и глубоко задумался, в рассеянности проглотив стакан хереса. Пашута сделал ему комплимент:
— Вы мне нравитесь, Гриша. Люблю умных людей, а мне на них не везло. Только двоих в жизни встретил. Начальник цеха у нас — мудрая голова, пятнадцать лет химичил, пока разоблачили, а вот вы — второй. Но давайте откровенно: успеете вы нам помочь? Или вы уже под следствием?
— Почему я должен быть под следствием?
— Не обижайтесь, Гриша, но я заметил: часто человека тянет выговориться перед бедой. Перед смертью, бывает, или перед тюремным заключением. У меня дед по отцовой линии дотянул до девяноста трёх лет и всегда был молчун молчуном. Бывало, слова из него не вытянешь. А как раз за три дня до инсульта безудержно разговорился. Песни петь взялся среди ночи. Мы сразу насторожились. А на другой день у него удар…
Маклер Гриша славно отшутился:
— Не волнуйтесь, Павел Данилович, пока квартиру вам не налажу, обещаю в тюрьму не попадать и не умирать от удара. А вы, кстати, не такой простой человек, каким прикидываетесь.
— Охота пожить по-людски на старости лет, — признался Пашута.
Маклер их не обманул. Ровно через неделю позвонил мужчина и сказал, что он от Гриши. Голос у мужчины был конспиративный. Катерина Демидовна передала трубку мужу, прошептав:
— Поаккуратней с ним, Паша. Такой же, наверное, жулик, как Григорий.
Пашута, пока вёл беседу, утешительно поглаживал её по плечу. Ванечка гукал в колыбельке. Он теперь мог сам с собой подолгу резвиться, улыбаться, что-то разглядывать на потолке, и почти никогда не плакал. Пашута наблюдал за ним вечерами и не замечал, как идёт время.
Мужчина предложил встретиться, не откладывая. Назначил место. Пашута поехал и вернулся часа через четыре, чем-то недовольный.
— Слушай, Катерина Демидовна, или мне это снится, или Гриша маг и чародей. Четырёхкомнатная квартира на Садовом кольце. Коридор, как футбольное поле. На кухне заблудиться можно.
Впервые Катерина Демидовна видела Пашуту озадаченным и рискнула его подначить:
— Значит, какая-то афёра, только и всего.
— В том и штука, что не афёра. Требуют, гады, две с половиной тыщи сверху. У нас есть такие деньги?
— Можем призанять. Да ты успокойся, Павел!
— Ещё трудность, там пятеро выезжают, а нас трое.
— Вот и выходит — афёра.
— Не афёра, а трудность. Но преодолимая. Придётся кого-то умасливать.
— А ты умеешь?
— Научимся, Катя. Всему научимся, какие наши годы! Зато в одной комнате бильярд поставим. Представляешь?
Через три месяца переехали. Первое время ходили по квартире, как по чужому городу: никак не могли привыкнуть к её масштабам. В шутку аукались, но на душе у них было тревожно. Оба чувствовали, что в этих хоромах должны жить какие-то другие люди, не они. Они сюда попали случайно и, наверное, им придётся расплачиваться за свою наглость. Пребывали в ожидании скорбных происшествий.
Но никто не приходил с требованием освободить помещение. Вообще никто не приходил. Про них будто забыли все прежние знакомые. Телефон молчал по нескольку дней. Иногда Пашута для проверки снимал трубку — нет, гудит, работает. Однажды позвонил маклер Гриша, поинтересовался, довольны ли они обменом, с юмором намекнул, что за такой вариант полагается накинуть сотенки две, обещал заехать навестить. Под конец нехотя, как о чём-то несущественном, сообщил, что тот хорёк из исполкома, которому сунули в лапу за оформление документов, погорел и, видимо, схлопочет не менее пяти лет, но им, новосёлам, бояться нечего, у них всё законно.
Эта новость странным образом умиротворила Пашуту. Он врезал хитрый замок в дверь, навесил солидные запоры, а потом занялся ремонтом, начав с огромной комнаты, которая была совершенно нежилая, туда, как в подсобку, они поначалу свалили ненужное барахло — обувь старую, тряпьё, поломанные стулья и прочее — всякого старья особенно много накопилось в квартире Катерины Демидовны, и ни с чем расстаться она не пожелала.
Месяца через два после переезда, осенним ненастным вечером сидели как-то в спаленке у телевизора, укутавшись одним пледом. Решили досмотреть эстрадную программу, а после поужинать, Ванечка спал у себя в кроватке. Концерт был никому не смешной, кроме конферансье. Но сидеть возле мерцающего экрана было приятно. Пашута сказал:
— Всё-таки страшно подумать: больше восьмидесяти метров на троих. Да какой коридор, да ванная! Дорвались мы с тобой, Катя, до благ. Ведь у нас и дачка есть. И у матери твоей в Удельной домина с садом. Помрёт старуха, опять всё к нам перейдёт. Пора нас раскулачивать, Катерина. И как это на мою голову столько добра привалило? Никогда я особенно за ним не гонялся.
Катерина Демидовна теснее к нему прижалась, отчего у Пашуты возникло ощущение, будто мать-земля слегка шелохнулась.
— Паша, ты чем недоволен?
— Всем доволен, почему? Перестраиваться трудно. Жил бедняком, от зарплаты до зарплаты, а тут вдруг всё сразу — и любовь, и сын, и богатство. Ум за разум заходит.
— Не надо меня обижать, — попросила Катерина Демидовна. — Когда ты таким тоном говоришь, у меня в груди всё сжимается… Ты переменился, Паша. Тебя что-то гнетёт?
Пашута к себе прислушался. Да нет, ничего. Всё в порядке. Что болело, то прошло. Он пережил свои желания, как в каких-то стихах говорится. Катя и сын — это действительно дар божий. Когда само всё с неба сыплется, зевать не надо. Но всё же Катя права, что-то в нём оборвалось, истончилось. Бывают минуты, сейчас как раз такая накатила, когда кажется: умереть лучше, чем жить. Но Кате волноваться нечего, он мужик жилистый, если надо, ещё сто лет протянет.
— Хватит смотреть, — сказал Пашута, пытаясь высвободиться из-под ласкового, тяжёлого тела жены. — Пойдём чай пить. У нас вчерашний пирог остался?
И тут Ванечка поднялся в кроватке, ухватясь ручками за стенки. За разговором не заметили, как проснулся. Он так забавно к ним тянулся, тужился, гримасничал, словно что-то из себя вытолкнуть собирался. И вдруг внятно, легко произнёс:
— Папа! Дай!
Это были его первые слова, уже не лепет. Каждое Ванечка отделил внушительной паузой, тон был непререкаем. Сам поражённый успехом, он склонил головку и повторил:
— Папа! Дай! Дай!
— Бери, — отозвался Пашута. Подхватил сына на руки, подбросил вверх. — Бери, Ваня, всё бери. Ах ты разбойник! Слышишь, мать, с чего начал? Дай!
Ванечка важно крякал, взлетая под потолок раз и другой. Потом отец вернул его в кроватку.
— Скажи ещё чего-нибудь, Ванюша.
— Папа! Дай!
— Ишь, разболтался, а, Катя?!
Пашута с натугой соображал, как бы получше выразить ей свою признательность. Ведь она создала это розовощёкое, говорливое чудо. Без неё мир пуст.
— А, мать?! — повторял восторженно. — Ванька молодец, да? Отчубучил! Ну умница, сынок! А?
Пашута старел. Одна из примет была такая — его потянуло на сказки. Они с Ванечкой пристрастились: Ванечка — слушать, а он загибать. Ванечке побежал пятый годик, и он осмысливал мир уже всерьёз. Отцовым сказкам он готов был внимать день и ночь, но запас историй вскоре истощился. Ванечка осудил отца за короткую память.
— Если бы я так долго жил, как ты, папочка, я бы — ух сколько сказок знал!
Пашуте крыть было нечем, его: «Ну да, только у меня и было делов…» — прозвучало неубедительно. В душе он был согласен с сыном. Ничего важного в жизни не сделал, так хотя бы удосужился для ребёнка накопить побольше небылиц. Катерина Демидовна пообещала взять из библиотеки несколько книжек, чтобы им, двум бездельникам, на целый год хватило. Но пока они почти каждый вечер пробавлялись чтением тетрадки, которую на прощание подарил Пашуте старый Тихон. История смелого юноши, жившего в далёкие века, завораживала и Ванечку, и Пашуту, и Катерину Демидовну. В первый вечер они засиделись за полночь, пока Пашута до конца не одолел тетрадку, а уж потом, когда Ванечка требовал всё нового перечтения, Пашута начал сам придумывать некоторые удивительные подробности. Да так складно у него получалось, откуда и слова брались — сам удивлялся. Ночью норовил что-то растолковать жене:
— Поверишь ли, Катя, как накатило! Я ведь этой сказки не знаю. А будто из меня попёрло. Приключения разные… Я этого паренька иногда как живого видел. Ох, не простую тетрадку подарил мне Тихон. Ну что ты молчишь, Катя? У тебя, что ли, бывало такое?
Катерина Демидовна теребила седые мужнины волосики, утешая, лелея.
— Это, знаешь, у кого бывает? У писателей, Паша… Ты мог бы стать писателем… А вдруг Ванечка унаследует твои способности? Я надеюсь. Я вообще только одного хочу, чтобы он вырос на тебя похожий.
Павел Данилович растрогался:
— Насчёт писателя ты чересчур, Катя. Польстить мне хочешь. В детство я впадаю — это верно.
Она приникла к нему, шепнула куда-то под мышку:
— А и то, Пашенька, порой так и чувствую, что у меня двое детей — Ванечка и ты. И оба любимые.
На другой день Ванечка пристал к отцу с новой заботой:
— Какой ты всё-таки, папка! Ты же должен купить мне собаку. Ты же обещал!
— Когда это я обещал?
Ванечка, закинувший удочку наугад, приготовился к долгой осаде и внушительно засопел носом, но Павел Данилович вовсе не был против собаки, наоборот, мысль ему понравилась.
Вечером обсудили вопрос с Катериной Демидовной, и у неё всерьёз возражать духу не хватило. У мужа и сына очи светились одинаковым загадочным блеском.
Сговорились в субботу ехать на Птичий рынок. А ночью Павлу Даниловичу приснился рыжий кот Пишка, которого он часто вспоминал с горьким ощущением вины. У Катиной матери кот прожил двое суток, а после исчез бесследно. Павел Данилович не сомневался, что Пишка, отчаянный и верный зверь, отправился разыскивать свой дом, но заблудился, не дошёл. Мало ли смертельных ловушек подстерегает бродячего кота на долгой дороге. Кирша долго надеялся, что Пишка всё же объявится… В этот раз рыжий бездельник приснился ему в окружении множества крыс, которые подсекали ему лапы, стараясь опрокинуть на спину, Пишка молил о помощи. И Пашута ему помог. Он с яростью раскидал крыс, давил их каблуками, бил палкой по оскаленным, острым мордам, а утром проснулся с протяжной болью в левом плече. И, проснувшись, знал, собаку они не купят, нет, не купят.
Через два дня, возвращаясь с работы, встретил Вареньку.
В автобусной толчее, где яблоку негде упасть, он вдруг ощутил, как пресеклось на миг дыхание. Он глазам своим не поверил, но то была она. Кровь в нём потекла медленно. Пришлось протискиваться к ней, топча чьи-то ноги. Он тронул её сбоку, за плечо:
— Привет, Варенька! Я думал, обознался. Сколько лет не виделись — немудрено. Ты рада? Простите, мамаша!.. А вы вот сюда с сумками передвиньтесь, вам будет удобнее. Тут не так укачивает.
Варенька как повернула голову на его голос, так и застыла. Так смотрит человек, от глубокого сна пробуждаясь. Но какой там сон в переполненном автобусе. С отрешённым лицом она ухитрилась просунуть руку к нему под плащ и со всей силой ущипнула за бок.
— Больно, — сказал он, — но можно терпеть.
Варенька зацепила его пальцы в свою руку и начала пробиваться к выходу, таща его за собой. Павел Данилович испытывал при этом странную неловкость. Ему казалось, сейчас кто-нибудь обязательно его одёрнет, чтобы он не тревожил усталых людей.
Когда благополучно сошли, он Вареньке сразу сказал:
— А я, Варенька, знаешь ли, всё-таки женился. Сынок подрастает — Ванечка. Можешь меня от души поздравить.
Она, никак не отозвавшись, продолжала тянуть его за собой, завела в затишок среди домов, где не дуло, ухватила за плечи, прижалась, потёрлась щекой о щёку, выговорила с облегчением:
— Какой ты несуразный человек, Павел Данилович! Если бы знал, как я по тебе соскучилась.
Разлука большая меж ними лежала, но в ту же секунду он понял, что ничего не изменилось в его душе.
Только добавилось в ней что-то торопливое, чего раньше не было.
— Сыночек у меня большой, — замогильно тянул Пашута, — Немного ещё подрастёт, будет тебе как раз жених. Супруга прекрасная женщина. По научной части работает. Такая уж красавица. Выше меня ростом.
— Паша, Паша! — Варенька теребила его пуговицу. — Ты разве не понимаешь, мы могли вообще больше не встретиться? Ты дурной?! Я девчонка была, девчонка!.. Так чего ж ты смалодушничал? Ты же понимал, мы любим друг друга. Почему ушёл? Почему посмел уйти?
В том закутке, где они стояли, было тихо, и каждое слово, слетевшее с её губ, прежде чем достичь его уха, разрывалось в воздухе бенгальским огнём. Это было красиво, но страшновато. Больше всего ему хотелось сейчас очутиться в своей роскошной квартире, заклинить запоры на дверях и, может быть, починить бачок в туалете — он откладывал это третий день.
— А у тебя как, Варенька? Всё наладилось? Расскажи о себе. Здесь, правда, неудобно. Может, созвонимся как-нибудь при случае?
Павел Данилович молотил вздор и видел, что она не придаёт ему значения. Её пристальный взгляд начал его потихоньку одурманивать. Он почувствовал, как кровь, сгустившаяся под сердцем, разогрелась и, кажется, хлынула по новому руслу. Павел Данилович вдруг приободрился, ему почудилось, что вовсе не укатали Сивку крутые горки.
— Чего молчишь, Варюха-горюха? — Он игриво и удобнее завёл руку ей за спину — ах, какая гибкая у неё спина! — Я спрашиваю, как сама-то устроилась? Муж есть? Родители как поживают?
— Паша, ты очумел?
— А чего? Чего-нибудь не так спросил?
Если бы кто-то заглянул сейчас в их закуток, то увидел бы неприглядную картинку: пожилой мужик с покрасневшим лицом напористо тискает симпатичную девушку, которая не сопротивляется, но и не поощряет ухажёра, а вроде бы недоумевает. Павел Данилович отпустил Вареньку и заметил с некоторой обидой:
— Почему это я очумел? Ничуть. Такой же, как и был. А вот ты изменилась. Чего ты от меня хочешь?
Павел Данилович владел собой, этого у него не отнимешь, но, борясь с вернувшимся наваждением, он в действительности не понимал, почему они прячутся в этом закутке и чего она ждёт? Чтобы всё это осмыслить, ему требовалась вторая запасная жизнь. Но у него её не было.
Варенька сказала:
— Паша, ответь без кривляний всего на один вопрос. Ты любишь ли меня по-прежнему?
Павел Данилович ответил:
— А я разве раньше тебя любил?
Тут она размахнулась, чтобы влепить ему пощёчину, и это сразу вернуло бы обоих в счастливую пору Глухого Поля. Но вместо того чтобы драться, Варенька беззащитно всплакнула.
— Пашка, дурак старый, поедем ко мне. Сейчас же поедем! Ну, у меня есть муж. Да он скоро уйдёт. То есть не сегодня, а вообще уйдёт. Мы своё с ним отжили. Он мне не нужен, и я ему не нужна. Вернусь к мамочке с папочкой. А хочешь, поедем к тебе? Ну поедем к тебе, Пашенька! Я всегда теперь буду тебя слушаться. У нас с Хабилой ничего не было, честное слово. Поедем ко мне, Паша!
— Никуда не поеду, — отрубил Павел Данилович. — У меня ребёнок не кормлен.
Потом они в кафе «Метелица» сидели за столиком у окна и ели мороженое.
— А помнишь, — спрашивала Варенька, умильно улыбаясь, касаясь его руки, — помнишь, Паша, как ты врезал этому, которого мы в ванной заперли? Помнишь, как он верещал, подонок?! Ой, как ты меня спасал, надо же!.. И спас, Паша… Неужели ты всё забыл?
— Почему? — Павел Данилович позволил себе расслабиться, слава богу, все угрозы миновали, Варенька успокоилась, ничего от него не требует, только вот доедят мороженое и с миром разойдутся по домам. — Я много помню. Как мы салом на рынке торговали, а? Чудно, право… Будто в иной жизни было… А ты всё такая же. Даже краше стала, Варенька… Расскажи всё-таки про себя. Мне интересно. Кто у тебя муж? Неужели тот самый научный работник? Он мне понравился. Умный такой и собой видный. Кажется, Эдик его звали? Или Вадик? Так это он?
— Всё же не пойму, почему ты тогда слинял, Паша? Чем я тебя так уж оскорбила, что нельзя простить? Ну ладно — простить, хотя бы объясниться. Ох ты, Паша, дурной! А если бы мы не встретились в автобусе?
Павел Данилович загрустил. Не по себе ему было оттого, что Варенька некоторые его слова как бы пропускала мимо ушей и одновременно странно угнездилась на одной теме: почему он ушёл, да вот если бы мы не встретились… Разумеется, все опасности позади, но кто знает, в самый последний момент не изловчится ли она нанести ему удар в прежнюю, увы, не зажившую рану? Он избегал лишней боли. Лишняя боль могла его угробить. Он не хотел умирать.
— Варенька, ты меня прости, — решился он, — но лучше нам в этом пункте всё договорить начистоту. Ты как-то чудно спрашиваешь, почему я ушёл да зачем. Давай об этом вообще не говорить. Кто ушёл и куда ушёл. Это всё проехало. Нынче другой расклад. Ты никак не поймёшь: у меня сын, семья. Да и у тебя… Зачем нам шалости? А ты ведь, Варенька, к этому подводишь.
Она ужалила его диким, угрожающим взглядом:
— Прекрати, Паша, — предупредила жарким шёпотом. — Не строй из себя Татьяну Ларину. Это тебе не идёт. Или ты не мужик? Или я не твоя суженая? Опомнись, Пашка! Судьбу не переиграешь. Стыдно, что я тебе это говорю, а не ты мне. Да уж ладно. Изображаешь, что в старческий маразм впал? А я тебе не верю! Я тебя хорошо знаю. Ты мне все эти годы снишься. Нам друг от друга не сбежать. Ты моя добыча, я твоя. Ещё раз прошу: прекрати цирк!
Павел Данилович ей поверил. За минуту до её вспышки он во многом сомневался, теперь — нет. Она знает, что говорит. За те годы, что они не виделись, Варенька стала женщиной рассудительной и непреклонной. Она не ошибается. Они оба пропали. Они пропали в тот миг, когда он увидел её в Риге. А потом, когда катили в поезде на юг, уже не колёса под ними стучали, а разматывалась зловещая нить предназначения. Жутким ветром их сплющило друг о друга, пока ещё он брыкается, но скоро оба они смешаются в кровавое месиво. Такова любовь. Им нет спасения — ни ему, ни ей. Непонятно только, зачем другие должны страдать? Те, которые им близки, которые с ними связаны и зависят от них по нелепой прихоти обстоятельств.
Павел Данилович проглотил последний ледяной шарик из вазочки. Он за эти недолгие часы устал, как за несколько лет.
— Тебе твоего аспиранта Эдика или Вадика ничего не стоит обмишурить. Тебе никто не дорог. Но я-то не такой. Я никого предавать не буду. Тем более Ванечку. Тем более женщину, которую люблю, иными словами — Катерину Демидовну. Хоть ты тресни, Варька, а ничего уже не поправишь. Уразумей своим птичьим умом.
— Любимая женщина? Это она тебя в старичка превратила? Ты кем стал, Паша? Тебе на свалку пора… Я изменилась, но я живая. А ты? Пашенька, погляди на меня хорошенько!
Но ему не надо было её разглядывать. Варенька была такой, какой ей следовало быть. Могла убить, а могла помиловать. Ей многое дано. Но не дано ей властвовать над ним. Это её бесило. Она верно подметила: он её добыча, она — его. Кто кого первый сожрёт. Это называется любовной игрой.
— Поздновато мы встретились, Варенька. Кабы мне скинуть годков десять, а тебе их добавить, была бы из нас парочка. А так — смех один. У меня, Варенька, к перемене погоды кости ломит… Ты на меня видов не имей. Я своё отгулял.
— Лучше замолчи! — бросила почти с ненавистью. — Лучше не доводи меня… Ты что думаешь, Пашка? Ты языком потреплешь, поглумишься над девушкой — и спокойно уйдёшь к своей Демидовне? Ведь не выйдет у тебя, Паша. Ох, не выйдет!.. И не надейся.
— Какая-то ты недобрая, Варюха. Раньше я в тебе этого не замечал. Всякое было, но злости в тебе не было… Да ты бы, если Катю увидела, сразу бы всё поняла. А ещё тут и Ванечка. Нет, нам с тобой затеваться грех. Ступай себе с миром, Варя, не тревожь себя понапрасну.
Своим лукавым бормотанием довёл он всё же Вареньку до белого каления. Сначала она плеснула в него водой из стакана, но не попала: увёртлив был Павел Данилович, хотя и не молод. Тогда бедняжка потянулась к нему царапаться. Пальцы растопырила, губы раздула, вся как-то распушилась — так они и схватились на виду у всех. Варенька норовила до его глаз добраться, шипя: «Ну, погоди у меня! Запомнишь, как над невинной девушкой куражиться», а Павел Данилович, защищаясь, схватил её за плечи, собрал всю в комок, и было на душе у него празднично и тихо.
Наконец Варя угомонилась, сели опять за стол, а подошедшего на шум официанта Павел Данилович попросил не волноваться — это у них аэробика. Официант не волновался, но предупредил, что у них «ничего такого не положено».
— Раз не положено, то и не возьмём, — уверил его Кирша, а Варенька добавила смиренно:
— Ступай, милый друг, принеси, пожалуйста, кофе и ещё два мороженых.
— Ты думаешь, я тебя насквозь не вижу? — спросила она у Пашуты.
— Ну и что? Изменить всё равно ничего нельзя. Чего ж ты меня раньше не любила, когда я к тебе тянулся и жилы надрывал?
— Молодая была, Паша. Искала орла, а какой он — не ведала. Тошно мне, Паша. Очень тебя прошу, пожалей меня. Прости и пожалей. Я тебя слушаться буду. Я тебе готовить буду. Давай вместе жить. Я тебе другого Ванечку рожу. И Танечку, и Манечку. Помнишь, ты хотел? Твоего сыночка к себе заберём. Ну соглашайся, Паша! Иначе оба погибнем. Разве не понимаешь?
— Зачем погибать — живи, пока живётся.
— Ты, может, разлюбил меня, Паша?
— Да нет вроде. Я тебе, правда, в любви никогда не клялся, но чего скрывать: точит вот здесь в груди. Но уже не больно. Скоро вовсе потухнет. Насчёт тебя я вообще не беспокоюсь. Честно говоря, я твои слова всерьёз не принимаю. Женщины о любви поговорить любят, но что это такое на самом деле, никто из вас не знает. А это, Варя, как смерть. Сначала душа вопит от ужаса, потом тело вянет. И уже ты не тот, каким на свет родился, а бледная копия. Корни подрублены и гниют, а что веточки наружу торчат — так это одна видимость. Какой бы ни был крепости человек, любовь его рушит в два счёта. Она даже подлее смерти, потому что приходит всегда с обманным, приятным лицом. Вот так-то, Варюха.
Она гладила его руку и не замечала, как по щекам у неё текли слёзы. Возможно, прав Павел Данилович, многого она не понимает, но сейчас Варя уже не сомневалась, что без этого седого человека жить не хочет. Он слеп. Он о ней судит по той, которую помнит. А она другая. Она в Суриковское училище поступила. Она замуж пошла без любви и страдала, но мужу ни разу не изменила. Она мать похоронила в прошлом году. Когда он всё это узнает, поверит ей.
— Зачем рассуждать про любовь, Паша? И зачем меня пугать? Любовь хуже смерти? А как же все, кто семьи создаёт, — они разве не любят? Многие ведь живут припеваючи.
— Живут припеваючи? Где ты видела? Тот, кто любит, обязательно погибает. Мы с тобой чудом уцелели. От души тебя с этим поздравляю, Варюха!
Улыбка у него вышла кривая.
— Паша, ну откуда ты берёшь всю эту чепуху? Ты не болен?
Пашута провёл рукой по лбу. Всё сильнее тянуло его домой. Но и от Вареньки не оторвёшься. Вот он и влип, вот и амба. После долгой паузы спросил:
— Скажи, Варенька, ты нигде не читала такую древнюю историю про одного парня, как он жену из плена спасал? Я тебе напомню подробности. Его в горах заманили в ловушку, но он всех перехитрил. А потом хан его обманул. Ему жену вернули мёртвую. Не помнишь такую сказку? Никогда не читала?
— Ты о чём, Паша? Что-то такое вроде припоминаю.
— Поехали домой, Варенька.
Пашута расплатился с официантом, потащил Варю к выходу. Бормотал невразумительно:
— Пойдём, пойдём, пора… Я вспомнил. Меня там люди ждут. Извини, проводить не смогу.
— Можно я тебя сама провожу?
— Да ты что! — он так энергично запротестовал, будто она предложила ограбить прохожего. — Прошу тебя, Варя! Говорю же — вспомнил. Вон такси едет. Эй, стой, стой!..
Суетился, бегал, точно черти за него взялись. Варенька не слишком огорчилась. О да, её избранник похож теперь на всех мужчин, которым вечно невтерпёж, а почему — спроси у них, не ответят. Они всё делают — любят ли, ненавидят ли — так торопливо, словно воруют. Но Павел Данилович скоро станет таким, как прежде. Она его приголубит, утешит, он крылышки и расправит. Она выкрасит ему волосы в чёрный цвет. Ты ещё не ведаешь, Пашенька, сколько волшебства в женских руках. Научился складно о любви болтать, потому что по ней истосковался, голубчик милый.
Варенька уселась в такси, поманила Павла Даниловича. Шепнула ему в ухо:
— Я тебе позвоню скоро, через неделю. Я сначала всё улажу, а потом позвоню. Ты жди, ладно? Ты мне телефончик правильный дал?
Он губы её поцеловал и чуть не нырнул за ней в такси, но перемогся.
— Езжай, Варя. Будь счастлива. А я уж дождусь звоночка, куда деваться.
Поглядел, как машина вильнула за угол. Закурил. На серое, беззвёздное небо полюбовался. Спешить ему было некуда…
Три дня маялся, шастал по вечерам из угла в угол. Не то чтобы ждал чего-то, но спокойствие духа не возвращалось. Пробовал Ванечке сказку читать из книжки, которую Катя из библиотеки принесла, строчки перед глазами двоились, веки набухали, а ведь давно собирался справить очки. Наладился полочку в кладовке навесить, руку до крови расшиб, а уж этого с ним, кажется, с рождения не бывало. В телевизоре лампы полетели, он туда и не сунулся, скрепя сердце вызвал мастера. Катя ночью к нему прижалась, искала то ли ласки, то ли сочувствия, он было начал её обнимать, но вдруг судорога ногу свела пониже колена, с кровати сполз и на полу корежился добрых пять минут.
— Старею, Катя, — пожаловался, — слишком быстро чего-то старею.
Она попыталась его вышучивать, но что-то и у неё сердчишко жалобно щемило. Павел Данилович последние дни глаза прятал, будто виноватился тайной виной. Подступала к нему с расспросами — куда там. Замкнулся. Она и не надеялась на откровенность, давно поняла: Пашина душа загорожена от мира стальной бронёй. Как он себя чувствует, можно угадать лишь по косвенным признакам. И ещё знала, что зажила по-настоящему, как женщине предназначено, с той минуты, когда переступила порог его квартиры. Она шестой год была счастлива.
К вечеру последнего дня Павел Данилович вдруг спохватился, что сигареты кончаются. Уже подмораживало крепко по ночам, а он выскочил из дома налегке, в стареньком пиджачишке, в босоножках, так заторопился, будто окликнули его издалека. Ушёл и не вернулся. Катерина Демидовна, ночь проведя как в бреду, поутру обратилась в милицию. Там ей обещали помочь.
Но не помогли. Она ждала мужа день, и два, и месяц, погружаясь в отчаяние, как в ледяную купель.
Через месяц ей сообщили, что объявлен всесоюзный розыск.
Тем временем в квартире становилось всё многолюднее. Приходили с работы товарищи Пашуты, и ещё какие-то люди. Некоторые, судя по всему, обосновывались надолго. Шпунтов с Вильяминой заняли отдельную комнату, во второй жила Катерина Демидовна с Ванечкой, а в третьей поставили раскладушки для тех, кто приходил навести справки и задерживался на денёк или на недельку.
Семён Спирин, прибывший с Урсулой в бессрочную командировку, добровольно принял на себя обязанности старосты в этом коммунальном хозяйстве. Общей казной распоряжался Раймун Мальтус, человек первобытной честности. Он с порога заявил Катерине Демидовне, что желает стребовать с Кирши должок чести, а раз тот опять в бегах, то намерен ждать, сколько потребуется, хотя бы и всю оставшуюся жизнь. Вскоре он выписал из Прибалтики племянницу Лилиан, которая впоследствии всем надоела рассказом, как у неё тоже в своё время без вести пропал муж. Она убеждала Катерину Демидовну шибко не горевать, потому что «не стоят они того, чтобы из-за них убиваться!». Катерине Демидовне и некогда было горевать, такой кавардак стоял день и ночь в квартире. Попробуй всех обиходить и накормить, хотя добровольных помощников у неё хватало.
С первыми морозами объявились две старухи в нагольных полушубках и сразу взялись за приготовление украинского борща в ведёрной кастрюле, а потом варили этот борщ с утра до вечера, давая возможность Катерине Демидовне заниматься с пришлыми детьми азбукой и счётом.
Однажды её вызвали в милицию и повезли куда-то на опознание. В угрюмом подвале ей показали мёртвого мужчину, покрытого синей клеёнкой. Но это был не Павел Данилович. И пиджак другой, и ростом человек оказался поменьше. Катерина Демидовна разглядывать его пристально не захотела, а попросила впредь не беспокоить её со всякими глупостями.
Она особенно подружилась с Варенькой Дамшиловой, бывшей невестой Кирши. Та частенько к ней заглядывала повспоминать прошлое. У них оно было разное, но связанное с одним человеком. Обе женщины, молодая и пожилая, понимали друг друга без слов. Им было хорошо вдвоём. Варенька приходила попозже, когда шумная, многоликая квартира укладывалась на покой. Они забирались на кушетку возле Ванечкиной кроватки, куда еле доставал свет ночника, смотрели на спящего мальчика и улыбались. Время сливалось для них в счастливый миг. Потом Катерина Демидовна всегда с облегчением произносила одни и те же слова:
— Если Паше будет плохо, он обязательно вернётся. Ты как считаешь, Варенька?
— Он напрасно нас дразнит, безумный гордец, — соглашалась Варенька. — Как бы ему не пожалеть о долгой отлучке.
Ну конечно, они обе были правы. Пашута не из тех, кто уходит навеки. И он не из тех, кто бросает в беде.
1984–1985