I
Европа приняла войну, словно нечаянный праздник. Как в странах Антанты, так и в Германии правительственные воззвания о начале мобилизации и вступлении в войну были встречены криками ликования и одобрения. Улицы и площади городов заполонили восторженные толпы. Фотографии, сделанные в те дни в европейских столицах, запечатлели военных и штатских, мужчин и женщин, людей разных сословий и состояний. По большей части – это «чистая публика»: шляпы, котелки, фуражки, хорошие костюмы с галстуками, дамские шляпки с перьями, цветами и вуалями. Но видны и фигуры в простых кепках и дешевых, поношенных пиджаках. Конечно, среди взрослых затесались вездесущие мальчишки. У всех счастливые, радостные лица. Людей будоражили и пьянили разлитый в воздухе шовинистический угар, приправленный желанием доказать свою отвагу и отстоять национальную честь, а также ощущение причастности к судьбе своего народа и острая жажда того нового, неизвестного, возвышенного и трагического, идущего на смену серым будням, что несла с собой война. Красноречие газет и митинговых ораторов не давало угаснуть всеобщему возбуждению. Все кругом кричали о свободе, защите отечества и культуры, о миролюбии и гуманности. Граждане каждой из великих держав были свято убеждены в том, что именно их страна сделалась невинной жертвой агрессии. И мало кто вспоминал теперь о выстреле в Сараево.
В Берлине 4 августа, после торжественной службы в кафедральном соборе, Вильгельм выступил перед депутатами рейхстага со знаменитой тронной речью, кончавшейся словами: «Я не знаю больше никаких партий, я знаю только немцев». Главы фракций были удостоены высочайшего рукопожатия, после чего кайзер, показывая свою решимость одолеть всех врагов, рубанул правой рукой воздух, как будто в руке у него была сабля. За окнами хлестал проливной дождь. Депутаты в патриотическом порыве единогласно одобрили военный бюджет в 5 миллиардов германских марок.
Немцы упивались чувством национального единения. По улицам немецких городов бродили многотысячные толпы, орущие проклятия странам Антанты и примкнувшим к ней государствам. Звенели разбитые стекла в английском и других посольствах. В Мюнхене один молодой человек, «увлеченный волной могучего энтузиазма», упал на колени и «от глубины сердца» возблагодарил Господа за дарованное ему «счастье жить в такое время». Никто никогда не узнал бы о его переживаниях, если бы он сам впоследствии не написал о них в своем автобиографическом бестселлере «Mein Kampf». Его представление о счастье в те дни разделяли миллионы людей. Газеты писали: «Германия упивается счастьем. Радостно вновь сознавать себя живым…».
По всей Германии – в столице, больших городах и на курортах – шла увлеченная охота на «шпионов», под которыми подразумевались все иностранцы. Особенно досталось русским, которых немцы, под влиянием газетной пропаганды, считали виновниками войны.
Русские туристы и путешественники проявили удивительную беспечность. Ни роковой выстрел в Сараево, ни австрийский ультиматум Сербии не поколебал общего благодушия. Многочисленная курортная публика как ни в чем не бывало продолжала свое лечение60. Когда генерал Брусилов, проводивший летний отпуск в Киссингене, в конце июля решил все же увезти семью домой, то знакомые посмеялись над его страхами, уверяя, что никакой войны не будет. «Встретившийся мне на лестнице гостиницы, в которой я проживал, князь Юсупов даже возроптал, – пишет Алексей Алексеевич. – На мой прощальный привет он удивленно спросил:
– Зачем вы уезжаете, ведь ни вы, ни ваша жена не окончили курса лечения?
– Да, к сожалению, еще не совсем окончили. Но война на носу, и мне своевременно нужно прибыть к моим войскам. Попасть в число военнопленных я не желаю.
– Ну что за вздор! – воскликнул Юсупов. – Никакой войны быть теперь не может, а то мне дали бы знать. Я нанял виллу великому князю Георгию Михайловичу, и он на днях сюда приедет».
В результате подобного образа мыслей тысячи российских подданных, и среди них члены императорского дома, узнали о начале войны с Германией не из царского манифеста, а из немецких газет. 1 августа все они разом превратились из дорогих гостей и желанных клиентов в ненавистных и презираемых «варваров», людей второго сорта. Спустя несколько дней русская пресса запестрела сообщениями о немыслимых оскорблениях, унижениях и ничем не прикрытом насилии, которые обрушились на головы соотечественников, возвращавшихся из Германии. Многие в России поначалу даже отказывались верить в то, что немцы, «передовой, культурный народ», способны на такую дикость.
Трудности с отъездом возникли у самых высокопоставленных лиц. Поезд со вдовствующей императрицей Марией Федоровной, находившейся с визитом в Дании, был задержан на германской границе; ей пришлось вернуться в Копенгаген и добираться до Петербурга через Скандинавию. Великого князя Константина Константиновича (известного поэта, писавшего под псевдонимом К.Р.) вместе с женой и детьми высадили из поезда в Восточной Пруссии, довезли на машине до русской границы и оставили в чистом поле. Уже на той стороне их подобрал уланский разъезд из Смоленска. Князя Юсупова арестовали в Берлине, и лишь ходатайство испанского посла вернуло ему свободу.
С нетитулованными особами немцы обращались и вовсе без церемоний. Мужчины, женщины, дети, старики – все скопом были зачислены в разряд «военнопленных», лишенных всяких прав.
Здание русского посольства было разгромлено бушующей толпой, некоторые официальные представители России подверглись аресту, другие были избиты. Последний посол Российской империи в Берлине Сергей Николаевич Свербеев свидетельствовал: «Хотя Берлин официально опроверг факт избиения чинов русского посольства, но это было в действительности. Толпа избила палками не только мужчин, но и дам… В толпе, избивавшей русских, <…> преобладали интеллигенты».
Для того чтобы повысить градус ненависти немецкого населения к русским, власти не гнушались ложью и провокациями. «В день моего отъезда из Берлина, – рассказывал редактор газеты «Московская копейка» М. Городецкий, – по городу были пущены экстренные листки, извещавшие всю Германию, что на кронпринца совершено покушение. Разъяренная толпа гонялась за русскими… Русским плевали в лицо, [в них] бросали окурки от папирос и пивные пробки». Из уст в уста передавалась молва о русских шпионах, толпа яростно требовала их смерти.
Отъезжавших русских туристов грабили банки, переставшие выдавать им денежные переводы и вклады, а также солдаты и офицеры конвоя, занимавшиеся прямым мародерством. Репатриантов отправляли на родину крупными партиями по нескольку сотен человек, которыми набивали вагоны, лишая запертых людей самого необходимого – пищи, воды, сна и даже возможности удовлетворения естественных потребностей. Больным не делалось никакой поблажки. Сопротивлявшихся нещадно били. Над женщинами издевались, заставляя их раздеваться донага при обысках. Изнасилования стали рядовым явлением, не щадили даже 14-летних девушек. От бесчеловечного обращения многие сходили с ума, очевидцы рассказывали о нескольких случаях самоубийства. По сообщению Санкт-Петербургского телеграфного агентства, больницы Швеции были «переполнены изувеченными русскими, выехавшими из Германии, жертвами немецких зверств».
В Петербурге на воскресенье 2 августа был назначен торжественный молебен в Зимнем дворце. Солнце сияло, Нева, запруженная яхтами и лодками, переливалась ослепительными бликами. Тысячи людей с иконами, флагами и транспарантами с утра толпились на набережных, ожидая приезда государя. Николай II прибыл на яхте из Петергофа около трех часов дня и, пересев в карету, проследовал во дворец. Там, в Николаевском зале, в присутствии придворных, высших сановников империи и офицеров гвардии, был отслужен молебен. Единственным иностранцем, допущенным к этому торжеству, был французский посол – в знак уважения к союзной державе ему отвели место по правую руку подле царя. Весь пятитысячный зал пел «Спаси, Господи» и «Многая лета», дамы в порыве восторженного обожания пытались поцеловать у государя руку. Затем один из священнослужителей зачитал манифест об объявлении войны Германии. «Ныне, – говорилось в нем, – предстоит уже не заступаться только за несправедливо обиженную родственную нам страну, но оградить честь, достоинство и целость России и положение ее среди великих держав… В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри, да укрепится теснее единение Царя с его народом и да отразит Россия, поднявшаяся как один человек, дерзкий натиск врага».
По окончании чтения манифеста царь, взяв в правую руку Евангелие, обратился к присутствующим офицерам: «Я здесь торжественно заявляю, что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдет с земли нашей». Эти слова должны была напомнить присутствующим о знаменитой клятве Александра I в 1812 году: «Я лучше отращу бороду и буду питаться картофелем в Сибири, чем подпишу позор моего Отечества», то есть мирный договор с Наполеоном. Ответом Николаю было громкое единодушное «ура».
Спустя несколько минут государь вышел на балкон, задрапированный красными полотнищами. При его появлении множество людей, заполнивших площадь перед Зимним дворцом, упали на колени и запели «Боже, царя храни!». Николай пытался говорить, но волнение на площади не затихало, и потрясенный царь замолчал, склонив голову.
Россия ответила на царский манифест взрывом патриотизма – «бессмысленного и беспощадного», как и в других странах. «Воинственный пыл и какой-то радостный подъем, охватившие в ту пору весь наш народ61, – пишет протопресвитер Георгий Шавельский, – могли бы послужить типичным примером массового легкомыслия в отношении самых серьезных вопросов. В то время не хотели думать о могуществе врага, о собственной неподготовленности, о разнообразных и бесчисленных жертвах, которых потребует от народа война, о потоках крови и миллионах смертей, наконец, – о разного рода случайностях, которые всегда возможны и которые иногда играют решающую роль в войне. Тогда все – и молодые и старые, и легкомысленные и мудрые – неистово рвались в это страшное, неизвестное будущее, как будто только в потоке страданий и крови могли обрести счастье свое».
К чести Российского государства, германскому послу и членам миссии позволили беспрепятственно выехать в Берлин. Пурталес, ожидавший, что вслед за объявлением войны в Петербурге немедленно вспыхнет революция, даже не прислушался к дружескому совету отослать свою коллекцию художественных ценностей на хранение в Эрмитаж, так как полагал, что Зимний дворец будет разграблен одним из первых.
Надежды на революцию оказались преждевременными, зато опустевшее германское посольство 4 августа подверглось дикому разгрому, продолжавшемуся три дня. Беснующаяся толпа, выкрикивая проклятия и ругательства в адрес кайзера, выломала двери, решетки окон, выбросила на улицу мебель, шкафы с кипами бумаг, мрамор и бронзу эпохи Возрождения из коллекции Пурталеса, и наконец сбила с крыши колоссального здания двух тевтонов, держащих коней – олицетворение воинствующей Германии. Бронзовые фигуры были утоплены в Мойке. Министр внутренних дел Маклаков и только что назначенный новый градоначальник князь Оболенский безучастно наблюдали за происходящим. Полиция следовала их примеру. Кадетская «Речь» в эти дни писала о «безобразных уличных сценах, в которых хулиганство пользуется вывеской патриотизма», и призывала, чтобы народное воодушевление не было «обезображено выходками, носящими все признаки настоящего погрома».
Впрочем, выступление Англии на стороне Антанты вызвало всеобщий вздох облегчения и притушило страсти. Известие об объявлении Австро-Венгрией войны России было воспринято уже намного спокойнее, как должное. Массовые патриотические шествия, однако, не прекратились. Морис Палеолог, наблюдавший их из окна французского посольства, записал: «Толпа очень смешанная: рабочие, священники, мужики, студенты, курсистки, прислуга, мелкие чиновники и т. д. Энтузиазм кажется искренним».
Современники единодушно отмечали, что война на первых порах как будто залечила внутренние раны русского общества. По словам дипломата Георгия Николаевича Михайловского62, «то противостояние общества и правительства, которое было хронической язвой всей русской жизни, внезапно куда-то исчезло. Те же люди, которые еще так недавно не могли говорить о противоположном стане общества или правительства иначе, как с пеной у рта, в настоящий момент работали сообща, и не из тактических соображений, а работали на совесть, всем своим нутром чувствуя, что в этой совместной работе спасение всех. Я не помню ни одной скептической улыбки, ни одного иронического слова с той или другой стороны. Совершилось чудо единения если и не «царя с народом», как об этом говорили всюду разбросанные казенные жетоны и надписи, то, во всяком случае, правительства и общества. Какая поразительная противоположность по сравнению с японской войной! Поражающе изменилось у всех и отношение к царю и царской семье. Если до войны и говорили о Распутине, если в обществе до войны 1914 г. относились к царю без всякого энтузиазма, а очень многие обвиняли его лично в роковом тупике, в котором очутилась Россия, то теперь, в эти первые дни войны, все было ему прощено, все забыто, и так хотелось видеть в нем в эти дни действительного вождя армии и России, что самые скептические умы готовы были идти на какой угодно обман рассудка, чтобы только не потерять этой иллюзии, необходимой для ведения войны».
Правительство было убеждено в полной боевой готовности русской армии. Кривошеин в разговоре с депутатами Думы, потирая привычным нервным жестом свои руки, что было у него всегда знаком довольства, уверял: «Положитесь на нас, господа (т.е. на правительство. – С. Ц.), все пойдет прекрасно, мы со всем справимся». Член Государственного Совета Иван Григорьевич Щегловитов с ироничной улыбкой говорил: «Ошибся Василий Федорович (т.е. кайзер Вильгельм. – С. Ц.), ошибся. Не устоять ему».
На чрезвычайной сессии Государственной Думы 8 августа единение законодательных учреждений с властью было полным. Депутаты приняли все военные кредиты, фракции заключили Священный союз на период войны. Большинство вождей социал-демократии (Плеханов, Троцкий, Керенский и др.) писали и говорили о необходимости борьбы с «феодальным милитаризмом» Германии.
Однако уже вполне отчетливо слышался и голос Ленина с его проповедью пораженчества и «превращения войны империалистической в войну гражданскую». Согласно донесению начальника Петербургского охранного отделения генерала Михаила Фридриховича фон Котена, 1 августа бастовали 27 тысяч человек на 21 заводе. «Выступавшие на означенных сходбищах ораторы, – говорится в этом документе, – подчеркивали общность интересов “всего мирового пролетариата”, настаивали на обязательности для сторонников социалистических тенденций всеми мерами и средствами бороться против самой возможности войны, независимо от поводов и причины для начала таковой… рекомендовали призываемым в ряды армии запасным обратить всю силу оружия не против неприятельских армий, состоящих из таких же рабочих пролетариев, как и они сами, а против “врага внутреннего в лице правительственной власти и существующего в империи государственного устройства”». Это были самые крупные антивоенные выступления в Европе.
Не во всех воюющих странах начало войны было отмечено столь драматическими событиями, как в Германии и России. В Париже и Лондоне обошлось без разгрома иностранных посольств63, но немецкие магазины и лавки все-таки подверглись нападениям; были арестованы иностранцы, подозреваемые в шпионаже.
Ярче всего патриотическое воодушевление, охватившее самые широкие слои населения, было видно на призывных пунктах. Генеральные штабы воюющих стран в своих предвоенных расчетах исходили из того, что приблизительно 10% подлежащих мобилизации мужчин уклонятся от призыва64. На деле количество уклонистов оказалось сравнительно небольшим – их доля не превысила 4% в России и 1,5% в Германии.
Недобор с лихвой восполнялся за счет добровольцев. В России их называли охотниками. Во всей огромной империи не было уезда, где бы на пункты сбора по собственному почину не явились молодые люди различных сословий и состояний с просьбой зачислить их в действующую армию. Там на них, однако, зачастую смотрели косо. Писатель и историк Марк Алданов свидетельствует: «Я слышал от боевых офицеров, что в пору мировой войны самые плохие солдаты выходили из добровольцев…». Не лучшее отношение добровольцы встречали и со стороны солдат – в массе своей, крестьян. Философ и литератор Федор Степун, встретивший войну артиллерийским офицером, вспоминал, что в его роте было семь охотников, и «солдаты все, как один, относились к ним с решительным недоброжелательством, а подчас и с явным презреньем и ругали их самыми отборными словами». В глазах этих крестьянских мужиков и парней добровольчество выглядело легкомысленным и предосудительным баловством. «Добровольцев они презирают потому, – отмечает Степун, – что добровольцы пришли в батарею “зря”, потому что они ничего “настоящего” все равно делать не могут, потому что их привела в ряды защитников Отечества не судьба, а фантазия… потому, наконец, что добровольцы эти бежали от того глубоко чтимого солдатами священного, полезного и посильного им домашнего труда, который после их побега остался несовершенным на полях и в хозяйствах».
Добровольчество в России было заметным явлением, но все же не «делало погоды» в армии, – в отличие от Германии и Великобритании, где население буквально штурмовало мобилизационные пункты.
Немецкие добровольцы, в основном, принадлежали к зажиточным слоям общества. Из них составляли целые корпуса. Весьма показательной является история Адольфа Гитлера, признанного непригодным к службе по состоянию здоровья. Попасть в армию ему помогло прошение на имя короля Баварии, после чего он был зачислен рядовым в 16-й Баварский резервный пехотный полк. Всего осенью 1914 года в Германии были сформированы 13 дивизий, укомплектованных добровольцами.
Еще большего размаха добровольчество достигло в Англии – единственной европейской стране, не знавшей всеобщей воинской повинности. Поэтому к началу войны англичане могли выставить на поле боя всего 150 тысяч человек. Но в течение нескольких недель к этой «ничтожно малой армии», согласно презрительной оценке Вильгельма II, присоединилось еще полмиллиона добровольцев, из которых английское военное командование создало 40 дивизий – полноценную новую армию.
Главной военной приметой первых дней августа были бесконечные эшелоны, направлявшиеся к линии фронта, одни – на запад, другие – на восток. Вагоны были забиты кадровыми военнослужащими и резервистами. Толпа на вокзалах провожала их восторженными возгласами и пением национальных гимнов. Женщины забрасывали вагоны цветами и посылали солдатам воздушные поцелуи. В ответ те улыбались и, высунувшись из окон, размахивали фуражками и касками. Немцы царапали мелом на вагонах слова популярного тогда стишка, который выкрикивали уличные мальчишки: «Jeder Schuss ein Russ, Jeder Schuss ein Franzos, Jeder Tritt ein Britt» («Каждый выстрел – один русский, каждый удар штыка – один француз, каждый пинок – один англичанин»; после вступления в войну Японии к стишку добавили еще одну строку: Jeder Klaps ein Japs – «Каждый шлепок – один японец»). На шеях у русских новобранцев висели связки колбас и баранок – не вполне законные «трофеи» из привокзальных буфетов и ларьков. Настроение у всех было бодрое. Говорили о предстоящей войне, наградах и о том, что скоро вернутся домой.
«Ни один человек на свете, – вспоминал член партии кадетов Владимир Дмитриевич Набоков (отец писателя), – не поверил бы, если бы ему сказали в 1914 году, что тогдашние тринадцатилетние дети окажутся участниками войны, – что через четыре года она будет в полном разгаре и что к этому времени будет мало надежды на сколько-нибудь близкий ее конец».
Пражский журналист Эгон Эрвин Киш, уходя на фронт, пошутил над предложением матери взять с собой запасное нижнее белье: не думает ли она, что ее сын отправляется на новую Тридцатилетнюю войну? Второго комплекта белья не понадобится.
Успокоительной иллюзии о скоротечном характере начавшейся войны были подвержены не только нижние чины, но и руководство противоборствующих армий. Среди русских, французских и германских офицеров, в том числе высшего состава, было немало таких, которые надеялись выпить за победу в столице поверженного врага не позднее, чем в середине сентября. По словам Владимира Иосифовича Гурко, «присоединение к державам Согласия Англии и выяснившийся нейтралитет германского союзника Италии настолько всех опьянили, что господствовала мысль об окончании войны чуть ли не в шесть недель». Начальник штаба Киевского военного округа генерал Владимир Михайлович Драгомиров, рискуя прослыть пессимистом, высказывал мнение, что война продлится четыре месяца. «Имеются веские финансовые причины, из-за которых великие державы не смогут выдержать долгой войны», – утверждал член британского военного кабинета лорд Ричард Холдейн, имея в виду сильнейшую зависимость британской и германской экономик от внешней торговли. Адмирал Тирпиц свидетельствует, что в главной квартире германской армии не было «ни одного офицера, который не верил бы, что война закончится до 1 апреля 1915 года». Вильгельм, обращаясь к солдатам, отправлявшимся на фронт, пообещал, что они вернутся домой с победой «прежде чем листья падут с этих лип» (на берлинском бульваре Унтер ден Линден). Английским волонтерам предлагалось потерпеть чуть дольше – до Рождества.