Глава вторая

Мы договорились обмениваться двумя письмами в месяц. Ее идея, ее правила. Те, что она установила прямо перед моим отъездом в Штаты, где меня ожидала должность клерка в Миннеаполисе. Мне была ненавистна мысль о прощании с Парижем. Ужасала перспектива трех месяцев в заурядном городе глубинной Америки. Как ужасало и расставание с Изабель. Она настойчиво призывала меня ехать – не только из-за профессиональных обязательств (что я мог понять), но и потому, что всерьез намеревалась забеременеть.

– Если ты останешься здесь, я захочу видеться с тобой несколько раз в неделю. И это создаст потенциальные проблемы с отцовством. Этот ребенок, он должен быть от Шарля.

Мы, как всегда, проводили время в постели. Незадолго до моего отъезда на запад. Обычный антураж после бурного секса: красное вино, сигареты, разговоры. Раз или два я вслух поразмышлял о том, почему бы нам не сходить куда-нибудь поужинать, чтобы продлить наш совместный вечер. Идея была немедленно отвергнута Изабель:

– Это наше особое время. Здесь и только здесь, где мы одни. – Я уловил скрытый смысл ее заявления: «Париж – город маленький, охочий до разговоров, а то, что между нами, – это глубоко личное. Вот почему нас не видят вместе на улице».

Я больше не заикался о том, чтобы выйти вместе на люди. Но все-таки спросил:

– В жизни Шарля есть кто-то еще?

– Да, есть. Правда, он не знает, что мне это известно. Но я знаю.

– Откуда?

– Нетрудно догадаться. Деловые встречи допоздна. Стремление пораньше лечь спать – разумеется, никакого секса – после рандеву с «приятелем».

– Ты знаешь, кто она?

– Редактор в одном из крупных издательств. Немка. Очень высокая. Глубоко за тридцать. Совсем одинокая женщина, отчаянно нуждающаяся в ребенке.

– Ты хорошо осведомлена.

Paris est tout petit58.

– Как ты уже говорила.

– Шарля видели с этой женщиной. В Париже и других местах. Хотелось бы надеяться, что он принимает меры предосторожности, чтобы Грета не забеременела. Но как я могу настаивать на этом?

Я откинулся на подушки, улыбаясь. Изабель подтолкнула меня локтем.

– Мне не нравится твоя всезнающая ухмылка… с намеком: «Ох уж эти французы…»

– Но вы действительно играете по другим правилам.

– Не приплетай сюда всех моих соотечественников. Среди нас много тех, кто не потерпел бы такого соглашения, как у нас с Шарлем.

– Но оно у вас «негласное».

– Как ты со временем поймешь, мой дорогой Сэмюэль, это наилучший вариант. Никаких правил или предписаний, никаких требований и ограничений. Ничего не высказывается. Все понимается интуитивно.

– А если у него с ней будет ребенок?

– Нам придется обсудить сложности такой ситуации.

– Но ты не думала забеременеть от меня?..

– Я бы этого не допустила.

– Потому что Шарль был бы в ярости.

– Потому что Шарль – мой муж, и Шарль был отцом Седрика. Шарль будет и отцом нашего следующего ребенка, если я снова забеременею.

– Значит, Шарль может завести ребенка на стороне. Но ты…

– Давай больше не будем об этом, Сэмюэль. Это мой выбор. И ты должен уважать его. Как должен и понимать, что…

– Знаю, знаю… я такой молодой, незрелый.

– Ты еще в процессе становления, Сэмюэль, и почти на тридцать лет моложе Шарля. У тебя нет детей и не должно быть на этом этапе твоей жизни. Тебе пока ни к чему какие-либо связывающие узы. Ты глубокий романтик, и это одна из многих черт, что я люблю в тебе. Но если бы у нас был общий ребенок… ребенок, рожденный из страсти, которую мы разделяем… смог бы ты отказаться от всякой возможности контакта с ним? Смог бы вынести, если бы его воспитывал другой отец?

Черт. Она знала меня лучше, чем я сам.

– Разве это неправильно – хотеть ребенка от тебя? – спросил я.

Она наклонилась и поцеловала меня.

– Это прекрасная мысль, и ты меня растрогал. Но… жизнь часто сводится к совпадению двух людей во времени. Что бы ты стал здесь делать? Учить язык? Возможно, пытался бы получить carte de séjour и работу? Ожидал бы, что я брошу мужа и начну новую жизнь с тобой, когда мои представления о тебе ограничиваются этими вечерними часами? Чарующие вечера. Страсть, которой мы оба предаемся в этой постели… все это бесценно. Потому что это редкость. Можно сказать, праздник. В отличие от долгого брака, в котором нет ни возбуждения, ни пылкости. Есть что-то другое, возможно, более глубокое, рутинное. Во всех супружеских парах, долго живущих вместе, угадывается подтекст. У нас с Шарлем иначе: наши отношения не омрачены презрением. Мы о многом умалчиваем, чтобы не причинить друг другу боль. Это, mon jeune homme, и есть любовь. Возможно, уже не страстная любовь. Но все-таки любовь.

Мне хватило ума больше не задавать вопросов. Я ограничился лишь раскаянием:

– Прошу прощения за то, что повел себя как собственник. Мол, «почему не я?» и все такое.

Изабель коснулась моих губ легким поцелуем.

– Так мы будем счастливее, – сказала она.

Я старался не выглядеть слишком навязчивым в наш последний вечер.

– Завтра в это время я буду где-то в американском воздушном пространстве.

– А я буду сожалеть о твоем отсутствии. Буду очень скучать по тебе. Скажи мне, что ты найдешь возможность вернуться в Париж.

– Если я приеду на Рождество, ты, наверное, уже будешь носить малыша.

– На Рождество ничего не получится, независимо от беременности. Но, если ты приедешь весной… я вернусь в форму, и у меня будет няня, которая позволит мне улизнуть на пару часов, чтобы встретиться с тобой здесь.

Весна 1978 года. Через год. Она словно прочитала мои мысли:

– Год – это ничто. Наши вечера… они никуда не денутся. Они всегда будут частью нас.

Ее слова на прощание.

***

Утрата была для меня новым чувством, неизведанным до сих пор. Судья в Миннеаполисе, джентльмен, высеченный из эмоционального кремня: сухой, строгий, рассудительный в своей лаконичности. От клерка он требовал убедительности и скромности, и все это я ему предоставил. Мы с ним были на одной волне, волне Среднего Запада. Он был скуп на похвалу, но меня, чьи годы становления прошли рядом с безучастным отцом, ничуть не смущало его каменное лицо. Летом в Миннеаполисе особенно влажно и душно. Отель мне подобрали простенький, без изысков. По вечерам я засиживался за работой допоздна, зачастую печатая отчеты до самого рассвета. Почти каждый день я совершал пробежки вдоль берега озера. По выходным ходил в кино, захаживал в бар, где всегда подавали холодное пиво, работал кондиционер и крутили вполне сносные блюзы. Я ловко уклонялся от внимания барменши Лайзы, которая пару раз давала мне понять, что ее бойфренд-дальнобойщик в рейсе. Она как будто знала, что я живу один, в отеле за углом, всего в двух шагах от заведения. Я не принял ее предложений, как бы одиноко себя ни чувствовал. Потому что Изабель по-прежнему занимала мои мысли.

Срок моей стажировки подходил к концу. В последний рабочий день судья нашел для меня три прощальных слова:

– Ты хорошо справился.

Вот и весь разговор.

На выходные я поехал домой навестить отца. Мне повезло – моей мачехи не было в городе.

– Дороти так расстроилась из-за того, что не сможет с тобой повидаться, – сказал отец. – Но ее сестре в Манси нужна помощь в выборе мебели для новой квартиры. Бедняжка в свои пятьдесят восемь все еще старая дева.

Я подозревал, что Дороти устроила этот уикэнд по дизайну интерьера, чтобы не встречаться со мной. Я всегда вел себя с ней корректно и осмотрительно, но чувствовал, что она знает о том, насколько мне чужд ее строгий баптистский взгляд на мир. Поэтому я с облегчением воспринял ее отсутствие. Мне выпала возможность провести время с отцом. Как всегда, он выразил удовольствие видеть меня. Как всегда, казалось, мало что мог мне сказать, – и выглядел сдержанным и неловким, когда я попытался инициировать некоторую степень близости отца и сына. И не то чтобы между нами существовала какая-то антипатия. Просто сказывалось долгое отсутствие контакта. Отец терпеливо и с некоторым интересом слушал мой санированный рассказ о пребывании в Париже (он пришел бы в ужас, узнав о том, что у меня был роман с женщиной, нарушившей седьмую заповедь). Я рассказал ему о своей работе у судьи. Он расспрашивал о моих планах на Гарвард. Я пытался вытянуть из него информацию о его собственной жизни, но получал привычные скупые ответы. Я помог ему перекрасить подвал, который Дороти только что переделала под съемные апартаменты. Пару раз мы совершили долгие прогулки по тому, что в Индиане считается лесом. Дважды мы поужинали в стейк-хаусе, одном из заведений местного бизнеса отца. Нам удавалось заполнять неловкое молчание, то и дело вползавшее в нашу беседу. Когда в воскресенье он привез меня в аэропорт, я обнял его на прощание и сказал, что люблю его.

– Я тоже люблю тебя, сынок, – ответил он веселым голосом, лишенным эмоций.

Уже в самолете, по пути на восток, я поймал себя на мысли: так всегда и будет у нас с отцом, который, хотя ни в коем случае не подлый и не зловредный, останется для меня эмоционально недоступным.

Самолет приземлился в Бостоне. Я взял такси и, пересекая реку, отправился в Кембридж. А потом…

Юридическая школа. Нас, первокурсников, пятьсот восемьдесят человек. Разделенных на восемь конкурирующих групп. Все эти предварительные разговоры о том, что мы одаренные, избранные, рассеялись с началом занятий. В первый же учебный день нам внушили страх: каждый профессор вдалбливал нам мысль о том, что отныне мы боремся за нашу академическую жизнь; что вступаем в мир, где правит социальный дарвинизм в соответствии с правилами Лиги плюща.

Уголовное право, договоры, гражданский процесс, деликты, законодательство, регулирование, собственность. Занятия зачастую велись сократическим методом. Безжалостно отлучали тех, кто не мог справиться с жестким расписанием и прессингом. Техника выживания: абсолютная сосредоточенность, подкрепленная необходимой настойчивостью. В первую неделю меня дважды отчитывали за недостаточно информативный ответ на вопрос, заданный профессором по деликтам.

– Вы уверены, что ваше место здесь? – обратился он ко мне. Никаких смешков и ухмылок от моих сокурсников. Все знали, что вскоре им тоже предстоит пережить публичный позор.

Двенадцать студентов из моей группы выбыли в течение шести недель. Один из моих сокурсников принял убойную дозу снотворного после того, как его три раза подряд высмеяли в классе. Парень выжил, но все-таки перевелся в школу бизнеса. Никто и словом не обмолвился о профессоре и его садистских методах. Это воспринималось просто как часть декора.

Мне удалось получить одноместную комнату в общежитии. Я приходил туда только ночевать. Четыре часа занятий в день. Восемь часов самостоятельной работы. Библиотека юридической школы была открыта до полуночи и всегда полна народу. Ни у кого из нас не было близких друзей. Мы все были слишком измучены, отягощены учебой, и сил на дружбу просто не оставалось. Я заставлял себя бегать трусцой по полчаса в день по тропе вдоль реки Чарльз. Осень в Кембридже считается чудом Новой Англии – если я успевал это заметить. Я предоставил себе один выходной в неделю. Субботу. Затем наступало воскресенье, и я снова проводил по девять часов, сгорбившись над учебниками по юриспруденции.

Юридическая школа. Секс не входил в повестку дня. Я скучал по нему. Хотел его. Но не искал. Слишком много мыслей о Париже. В отличие от многих моих сокурсников, я не жаловался на всепожирающую природу Гарварда. Больше у меня в жизни ничего не было.

Приходили письма от Изабель – короткие, нежные, с редкими упоминаниями о переводческой работе и парижскими анекдотами. Концовкой служили одни и те же строчки:

Всегда думаю о тебе, мой дорогой Сэмюэль.

Je t’embrasse.

В середине октября ее второе за месяц письмо заканчивалось совсем по-другому:

Мне нужно сказать тебе одну очень важную вещь, Сэмюэль. Четыре месяца назад я обнаружила, что беременна. Ребенок должен родиться в середине марта. Это потрясающая новость. Я так счастлива, что благословение свыше – иначе и не скажешь – снова пришло ко мне. Но и напугана не меньше… по многим очевидным причинам. В ближайшие месяцы мне нужно полностью сосредоточиться на том, чтобы пережить эту беременность без осложнений. Поэтому в обозримом будущем я прекращу нашу переписку, но с надеждой, что она возобновится, как только я буду уверена, что с моим ребенком все в порядке.

Надеюсь, ты отнесешься к этой новости разумно, Сэмюэль. И порадуешься за меня.

Конечно, я написал ей в ответ сердечное письмо; сообщил, что рад за нее и надеюсь, что этот ребенок принесет ей много счастья; пожелал ей всего наилучшего. Но втайне переживал период молчаливого отчаяния, траура. Меня не покидало ощущение, что, несмотря на все ее заверения в возможной будущей связи, Изабель на самом деле завершала нашу короткую страстную историю. Я не злился на нее. Просто чувствовал себя каким-то потерянным. Я поймал себя на мысли, что последние четыре месяца, с тех пор как вернулся из Парижа, держался за абсурдную веру в перспективу нашей совместной жизни. Романтическая надежда часто оборачивается упражнением в уклонении от реальности.

Как всегда, меня поглотила чудовищная нагрузка юридической школы. Работа – единственное противоядие от потерь. Или, по крайней мере, так я твердил себе, пока не зашел в бар недалеко от Симфонического зала, где устроился на табурете за стойкой, рядом с женщиной по имени Шивон. Ирландка. Родом откуда-то с запада, из области под названием Коннемара. Огненно-рыжие волосы, как водится. В этом году досрочно окончила юридический факультет дублинского Тринити-колледжа. Последние шесть месяцев путешествовала по Америке. Через неделю собиралась домой, в Дублин, где ей предлагали работу адвоката в ведущей юридической фирме. Мы оказались зеркальным отражением карьерной траектории друг друга, и я сразу заинтересовал ее как «коллега из Гарварда».

– Я тут познакомилась с некоторыми из ваших гарвардских парней, – разоткровенничалась она после второй пинты «Гиннесс», – и все как один, похоже, влюблены в аромат собственной важности. Но ты либо редкий образчик скромности, либо из тех ушлых типов, что используют застенчивость как приманку.

Шивон могла быть серьезной, требовательной и буйной. А после нескольких «шотов» виски могла прийти в ярость. «Психическая» – так она описывала себя в этих экстравагантных состояниях. Шивон была болтлива. И одинока. Как и я. Я проводил ее до дешевого отеля на Копли-сквер, где она снимала комнату. Сказал, что буду рад увидеть ее снова, и чмокнул в щеку, пожелав спокойной ночи. В ответ она схватила меня за затылок и просунула язык прямо мне в горло. Спустя несколько минут мы уже были в ее обшарпанной комнате и срывали друг с друга одежду. Шивон была плотоядной. Она впивалась ногтями в мою голую спину. Кусала меня за уши в моменты необузданной страсти.

С тех пор я проводил дни, погруженный в изучение права, а ночами еще глубже погружался в Шивон. Она толкалась, раскачивалась и кричала, когда мы занимались любовью. Ее оргазм всегда сопровождался восклицанием: «Господи, черт тебя дери». Мне нелегко давалось идти в ногу с ее эротической программой. В сексе с ней – низком, грязном и грубом – было что-то азартное. Это не имело ничего общего с любовью. Когда хаос совокупления заканчивался, она легонько тыкала меня в плечо и говорила:

– А ты ничего.

Шивон была умной, веселой и сверхрациональной. Она быстро меня раскусила: склонность к одиночеству, потребность в общении, отсутствие хотя бы подобия семейного тепла.

Она поделилась своими наблюдениями в нашу вторую ночь. В тот раз Шивон колотила кулаком по хлипкой стенке, когда мы занимались любовью. Так что парень из соседнего номера постучался к нам и спросил, не драку ли мы затеяли.

– Только в моей гребаной голове, – крикнула Шивон через дверь и рассмеялась как безумная, протягивая мне бутылку дешевого вина, которую мы купили, когда выходили поужинать, и откупорили, прежде чем скинуть одежду.

Не изменяя собственным привычкам, я засунул пробку обратно в бутылку, прежде чем мы упали в постель. А потом наблюдал, как моя сумасшедшая любовница-ирландка, вытащив зубами пробку, плеснула вина в два маленьких стакана, оставленных на умывальнике, после чего взгромоздилась на него и помочилась.

– Неохота снова одеваться, чтобы тащиться в сортир, – объяснила она. Общие туалеты находились в коридоре. – Тебя ведь это не напрягает, не так ли?

– Нисколько.

Я прикурил для нас две сигареты, размышляя о прелестной абсурдности этой сцены. Уже через несколько мгновений девушка свернулась калачиком у меня под боком на бугристой двуспальной кровати, чокнулась со мной стаканом и сказала:

– А теперь я хочу послушать, что думает американский юрист о сравнительных элементах недобросовестной конкуренции и законе о товарных знаках.

Она пыхнула сигаретой Lucky Strike. Шивон обладала аналитическим складом ума. И любила то, что называла «диалектикой закона», разбирая его сухие предписания так же, как мои знакомые математики находили поэзию в исчислении. Она могла без устали говорить о каком-нибудь правонарушении. Шивон нисколько не стеснялась того, что приехала с «Дикого Запада», как она окрестила свою родину, графство Голуэй. Несмотря на всю самоуверенность, она по-прежнему считала себя «калчи»59 и, казалось, была одержима идеей произвести фурор в ирландском юридическом мире.

– Я знаю, что твое сердце где-то в другом месте, – сказала она мне в наш третий вечер, когда мы сидели в итальянской забегаловке в Норт-Энде. Перед нами стояли тарелки с закусками и пустая бутылка домашнего вина в ожидании, когда ее заменят полной.

– Не понял? – спросил я, ошеломленный ее заявлением.

– Послушай себя. Ты все время как будто обороняешься. Никогда не играй в покер, Сэм. У тебя все на лице написано.

– В моей жизни никого нет.

– Да, черт возьми, есть, и, если мой тон говорит тебе что-то, я вовсе не упрекаю тебя за это.

– Я никогда не спрашиваю тебя о твоей жизни в Дублине.

– Я это заметила и в какой-то степени оценила. Но, чтоб ты знал, там есть парень, который хочет жениться на мне. Его зовут Кевин. Толковый, порядочный, разумный и считает меня лучшим, что когда-либо встречалось ему на пути. Я одобряю его хороший вкус. Но знаю, что не выйду за него замуж. Потому что вижу, как скука уже стоит на пороге. И одна моя половинка хочет еще какое-то время покуролесить с придурками, что автоматически вычеркивает тебя из списка. Не то чтобы ты был таким же занудой, каким обычно бывает Кевин. Ты тихий. Но в том смысле, что это намекает на большое горе внутри. И ты влюблен… только не в меня. Не то чтобы я ожидала, что ты влюбишься в меня. Или что это продлится дольше, чем неделя. Да на самом деле это и невозможно, поскольку я должна вернуться в Дублин, чтобы занять свое место в адвокатской конторе «Хики, Бошан, Кирван и О’Рейли». Без сомнения, в течение следующих двух лет я куплю дом, потому что это разумно. Без сомнения, я встречу адвоката, в ком будет чуть больше задора, чем в бедном милом Кевине; выйду замуж, устроив пышную свадьбу, а потом окажусь в интересном положении. И, вероятно, не остановлюсь на этом и нарожаю кучу детей – потому что это тоже ожидаемо и вроде как то, чего я хочу. Точно так же, как хочу послать телеграмму Хики, Бошану, Кирвану и О’Рейли и сказать им, чтобы они искали себе кого-нибудь другого; послать все к черту и укатить куда-нибудь в Австралию годика на три, устроиться барменшей на пляже, продавать пиво, спать с серферами и говорить себе: «Вот это и есть свобода», хотя знаю, что, вероятно, проснусь в пятый гребаный раз с каким-нибудь придурком по имени Брюс, удивляясь, почему, черт возьми, я не в Дублине и не пробиваю себе дорогу в жизни. Что подводит меня к более важному вопросу: почему мы всегда хотим того, чего у нас, черт возьми, нет? А потом, когда получаем то, чего хотели, тотчас становимся недовольными тем, за чем так долго гнались? И да, я немного болтлива, но знаю, что откажусь от преходящей свободы ради чего-то более постоянного и прочного, нисколько не сомневаясь в том, что через десять лет обернусь и подумаю: еще шесть минут унылого секса с теперь уже пузатым мужем, еще одно гребаное утро сборов в школу… и почему, черт возьми, я не в Париже… хотя что мне делать в Париже?

– Могла бы выучить французский.

– В смысле, как ты.

– Я никогда не говорил, что учил французский.

– Но рассказывал о тех месяцах в начале этого года, когда жил в Париже, и я знаю, что женщина, которая все еще владеет твоим сердцем, француженка.

Я промолчал. Что было красноречивее любых слов.

– Так ты расскажешь мне о ней, как я рассказала тебе о своем Кевине?

– Мне нечего сказать, кроме того, что все кончено.

– Чушь собачья. Ты все еще надеешься на воссоединение со своей возлюбленной. Хотя и убеждаешь себя в том, что все кончено.

Я почувствовал, как на моем лице загорелся лихорадочный румянец.

– Неужели я настолько открытая книга? – спросил я.

– Инстинкт – это все, любимый. Лишь увидев тебя, я поняла: никакой любви дома, разбитое сердце за границей, очень целеустремленный, очень честолюбивый и очень осторожный, чтобы никогда не показывать свою уязвимость кому-либо… особенно женщине, которая в настоящее время делит с тобой постель и получает от этого истинное удовольствие.

Я отвернулся, как от пощечины. Не потому, что разозлился или обиделся. Скорее потому, что она попала в самую точку.

– Знаешь, чего я боюсь? – наконец вымолвил я.

– Скажи мне, любовь моя.

– Что пойду на компромисс так же, как и ты.

Она наклонилась и поцеловала меня.

– Значит, нас уже двое, – сказала она.

Принесли новую бутылку вина.

– Давай поскорее прикончим ее, а потом вернемся в гостиницу и будем трахаться до одури. Это продлится только до понедельника, когда мне придется лететь обратно в Дублин навстречу моей гребаной помпезной судьбе. Не то чтобы наша связь продолжалась намного дольше, даже если бы я осталась.

– Почему ты так думаешь?

– Потому что мне нужен мужчина, которым я могу командовать. И, хотя ты не совсем мистер Мачо, что я одобряю, – ты держишь дистанцию. Ты одинок, но совсем не против одиночества. Несмотря на то, что больше всего на свете хочешь близости. При этом ты еще и независим. Отчаянно независим. Ты еще не понимаешь эту часть себя. Ты думаешь, что твое одинокое детство будет искуплено любовью хорошей женщины. Все дело в том, что, даже когда ты найдешь то, что примешь за любовь, тебя будет одолевать тоска по другой, параллельной реальности. Ты никогда не успокоишься. Твое одиночество всегда будет преследовать тебя. Потому что именно оно и определяет твою сущность.

Сказав все это, она откинулась на спинку стула и наполнила наши бокалы почти до краев. Потом наклонилась ко мне, ухватила меня за промежность, одновременно впиваясь в мой рот глубоким поцелуем.

– Только не говори, что тебе не льстит мой анализ твоего недомогания. Оно делает тебя гораздо интереснее, чем ты сам о себе думаешь.

– Никогда не считал себя интересным.

– Опять ты за свое. In vino veritas. Но хочу тебя предупредить: ты сможешь, если очень захочешь, обойти все ловушки, которых мне не избежать.

Я закурил сигарету. Отхлебнул вина.

– Буду иметь это в виду.

– Ты так и не рассказал мне про француженку.

– Нечего рассказывать.

– Потому что на самом деле рассказать можно много чего. И это тоже твой стиль молчуна. Закрытая книга родом со Среднего Запада. Как ни странно, я нахожу это сексуальным. Но для меня странно многое из того, что связано с мужчинами.

Наступил уикэнд. До отъезда Шивон оставались считанные дни, поэтому она настояла на том, чтобы я и близко не подходил к учебе, пока она не сядет на ночной рейс в понедельник. Это означало пропуск целого дня занятий, но я решил, что как-нибудь выкручусь. Мы занимались безумным сексом дважды в день. Ее неистовство в постели имело ярко выраженный чувственно-агрессивный заряд. Она поощряла меня к ответной жесткости, призывая царапать ей кожу, отвешивать шлепки, проникать в ее интимные места, которые я до сих пор считал «запретными». Она упрекнула меня, когда я дал понять, что у меня есть свои границы; что содомия и садомазохизм не представляют для меня сексуального интереса.

– Ты немного робок, не так ли?

– Это мое баптистское воспитание.

– А я гребаная ирландская католичка. И не против того, чтобы мой любовник хлестал меня по телу или пробирался в мою задницу.

– У тебя такая романтическая манера обращаться со словами.

– И это говорит осторожный мальчик со Среднего Запада, который не хочет падать слишком низко и пачкаться. Я имею в виду, откуда ты знаешь, что тебе не понравится анальный секс, пока ты его не попробуешь?

– Может быть, я просто не хочу пробовать.

– Потому что это тяжкий грех по мнению какого-то идиота из воскресной школы, державшего в заложниках твое духовно-нравственное воображение все десять гребаных лет становления… и вот результат…

– У нас с тобой очень хороший секс.

– Но это не благодаря баптистскому сморчку, который не велел тебе совать свой…

– Веришь или нет, но преподобный Чайлдс никогда не читал нам, детям, проповедей о таких вещах.

– Зато готова спорить, что он носил один из тех светло-голубых полосатых костюмов и галстук-бабочку.

– Ты проницательна.

– Или просто сочиняю на ходу всякое дерьмо – и что-то на самом деле оказывается правдой.

На следующее утро, когда я встал с кровати, чтобы пойти в туалет, Шивон крикнула мне вслед:

– Думаю, я оставила тебе шрамы на всю жизнь.

Какое-то время я избегал смотреть на свою спину в зеркале ванной. Зная наверняка, что меня ужаснет уродливая сетка царапин, оставленных вечно острыми ногтями Шивон. Даже когда я говорил ей в первые несколько раз в постели, что ее ногти впиваются мне в спину более чем болезненно, это лишь раззадоривало ее, и она продолжала с удвоенной силой. Я прекратил жаловаться. Но истязания не заканчивались. Наша свирепость в постели позволяла Шивон кусаться, царапаться и дергать за волосы с еще большей самозабвенностью. Я смирился с этой жестокой изнанкой секса с будущим судьей Верховного суда Ирландии; женщиной, с которой столкнулся двадцать семь лет спустя на большой международной юридической конференции в Берне. Ей пришлось представиться мне – она набрала тридцать фунтов и была одета в серый строгий костюм. Мы обменялись легкими поцелуями в щеки. Я узнал о ее судейской практике и о том, что она стала матерью четверых детей; старшему было двадцать четыре года. Муж Конор, сопровождавший ее, был коренастым и лысым; преуспевающий застройщик, он потерял ко мне всякий интерес, когда обнаружил, что мне нечего сказать об игре в гольф. В тот вечер у нас не было возможности поговорить вдоволь, поскольку мы сидели за разными столами. Но после бесконечных речей она все-таки подошла ко мне, немного навеселе, с бокалом вина в руке и визитной карточкой между пальцами.

– Если когда-нибудь будешь в Дублине… – сказала она, опуская карточку в карман моего пиджака.

– Кто знает. Хорошо выглядишь, Шивон.

– Прекрати нести чушь. Выгляжу как пухленькая матрона. Я тебе всегда говорила, что такой и стану.

– Не делай этого с собой.

– Но я уже все это сделала. – Она провела рукой по ярко выраженному изгибу бедер. – В отличие от тебя. Сразу видно, что ты следишь за собой. За одним исключением: печаль в твоих глазах. Что это значит?

Я отвернулся. Пожал плечами.

– Жизнь. В ней никогда не бывает просто, не так ли?

– И потому то, что было у нас с тобой, столько лет назад… это своего рода волшебство в сумасшедшем смысле, верно?

– В самом деле.

– Больше никаких шрамов на спине?

– Они зажили.

– А душевные?

– У меня остались только хорошие воспоминания.

– Обманщик.

– Я говорю правду. А что, твои воспоминания о том времени такие плохие?

– Вряд ли. Это был последний раз, когда я познала свободу… или, по крайней мере, позволила себе иллюзию свободы.

Иллюзия свободы.

Снимая рубашку с себя, двадцатидвухлетнего, в том захудалом номере бостонского отеля в начале зимы 1977 года, я знал, что шрамы на моей спине серьезные. Вот почему я избегал смотреть на них. Решив для себя: в наши последние дни она еще глубже вонзит ногти мне в кожу, сознавая, что скоро наступит неизбежный финал; наши пути разойдутся; этот секс и это пробуждение в одной постели, заполнение времени вместе… мимолетные иллюзии влюбленной пары… все это исчезнет, как только она сядет в самолет, возвращаясь в Дублин, в собственную, уже предначертанную судьбу.

Когда наступило утро понедельника, она разбудила меня в девять; ее рот был у меня между ног. Мгновенное возбуждение. Она оседлала меня, заскользила вверх-вниз. Нарочитая медлительность. Никакого насилия, никакой дикой ярости. Элегическая мягкость в ее движениях. Ощущение тихого прощания. Я протянул руку, позволяя пальцам погладить пушистый темный треугольник ее лобка. Нарастающие стоны; размеренное, но настойчивое ожидание взрывного высвобождения. Мои руки крепче сжали ее бедра, когда она провалилась глубже и задержалась наверху, пока по ней не прокатилась сильная дрожь. В тот день впервые ее ногти не истязали мою кожу. Еще кое-что впервые: мы кончили вместе. Когда она падала с меня, ее тело сотрясалось волнами оргазма. Я обнял ее. Она уткнулась головой мне в грудь. В какой-то момент даже всхлипнула. Потом она подняла на меня взгляд, коснулась моего лица.

– Это счастье, – сказала она. – И я не очень часто бываю счастлива.

Позже в тот день я предложил проводить ее в аэропорт.

– Не-а, мы попрощаемся здесь. – Она повела меня обратно в лобби отеля, где забрала чемодан, который оставила у посыльного, поскольку должна была выписаться из номера в полдень. Тот вынес чемодан на улицу и остановил такси. Я впился в нее глубоким прощальным поцелуем. Высвобождаясь из моих объятий, она сказала: – Возвращаюсь от неожиданного к полностью ожидаемому.

– Желаю тебе интересной жизни, – сказал я. – Это самое меньшее, что мы должны самим себе.

– Заткнись, – буркнула она и крепко поцеловала меня.

Когда такси отъехало от тротуара, я махнул рукой в сторону окна, к которому она привалилась головой. Но она не заметила моего прощального жеста. Потому что была уже где-то далеко.

***

Примерно через неделю после того, как Шивон исчезла из моей жизни, я получил письмо от отца, в котором он сообщал, что они с Дороти решили провести Рождество в гостях у ее лучшей подруги детства в Палм-Спрингс. Он не спросил, хочу ли я присоединиться к ним в этот семейный праздник. Правда, сказал, что дом в Индиане будет в моем полном распоряжении, если я «захочу вернуться домой». Я прочитал эту фразу и поймал себя на мысли: «Что такое дом в наши дни?»

Тогда я обратился к привратнику общежития юридической школы и выяснил, что могу остаться в своей комнате на время каникул и пользоваться общей кухней в конце коридора. Я написал отцу открытку, выразив надежду, что они с Дороти отлично проведут Рождество, и сообщил, что останусь в Кембридже. В ответ отец прислал конверт с чеком на 200 долларов и запиской с номером телефона, по которому с ним можно связаться, пока он будет на Западе.

Надеюсь, ты сможешь купить себе какой-нибудь хороший подарок. Обязательно позвони в рождественское утро по нашему времени. С любовью, папа.

Я ответил, что только что нашел работу, чтобы занять себя на Рождество, и поблагодарил за щедрый подарок. Написал, что люблю его. И я действительно его любил. Как и смирился с тем, что, хотя и испытывая ко мне отцовские чувства, он просто был неспособен позволить мне приблизиться к нему.

Мой профессор по конституционному праву, случайно узнав, что на время каникул я нахожусь в свободном полете, устроил меня на оплачиваемый исследовательский проект в крутую бостонскую юридическую фирму. Восемьсот долларов за то, чтобы провести сравнительный анализ шести разных способов, которыми солидная фармацевтическая компания могла бы избежать иска из-за лекарства от диабета, возможно, вызвавшего инсулиновый шок у восьми пациентов в Новой Англии.

– По-настоящему вкусишь нашего таланта пачкать руки грязными делишками крупных корпораций, – сказал мне партнер60 юридической фирмы, когда я вошел в его офис.

В канун Нового года я нашел-таки лазейку для фармацевтического гиганта; юридическую уловку, которая позволила бы им спасти многие миллионы, отбившись от претензий разгневанных пациентов. Партнер был впечатлен. Так же, как и швейцарский представитель фармацевтической компании, который руководил северо-восточным филиалом. Он сообщил, что главный офис в Цюрихе хочет предложить мне поощрительную премию. Дополнительную тысячу долларов. Я согласился, даже несмотря на то, что партнер, пригласивший меня выпить после этой встречи, отметил за вторым мартини с бифитером мою глубокую амбивалентность по поводу столь щедрого вознаграждения (1800 долларов – целое состояние в 1977 году) за выполнение корпоративной грязной работы. Партнера звали Прескотт. А его супругу – Мисси, и они воспитывали двух маленьких дочек – Клариссу и Эмелин. Жили они в большом доме в колониальном стиле в Бруклине. Когда вторая глубинная бомба с джином и вермутом развязала ему язык, Прескотт рассказал мне, что женился в двадцать пять, стал отцом в двадцать семь, партнером в этой фирме – в двадцать девять, и снова стал отцом в тридцать один.

– Двухлетние интервалы, похоже, моя фишка, – усмехнулся он, закуривая сигарету «Тарейтон». – Точно так же, как я выкуриваю только две штуки в день, обычно с крепким коктейлем, прежде чем отправиться домой, в свою восхитительную жизнь.

«Восхитительную для кого?» – хотел я спросить, но не осмелился.

– Полагаю, и ты скоро обзаведешься всем этим. – Партнер затушил вторую сигарету и тотчас закурил третью, не преминув заметить: – Конечно, Мисси учует запах, как только я переступлю порог, и узнает, что я превысил квоту на табак и выпивку ровно на единицу того и другого.

Она что, устанавливает для тебя лимит на коктейли и сигареты? Разве Мисси твоя мамочка?

Надо же, сколько подрывных мыслей таится на дне глубокого бокала коктейля.

– Ты не ответил на мой вопрос, – произнес партнер заплетающимся языком.

– А был вопрос? – удивился я.

– Возможно, просто умозаключение об очевидном будущем.

– Неужели моя судьба настолько очевидна?

– Только если ты позволишь ей быть такой.

Как это сделал ты?

Я промолчал. Тогда партнер продолжил:

– Правда в том, что у тебя явный аналитический талант к договорному праву. И к поиску слабых мест в аргументах оппонента. Так что ты произвел серьезное впечатление на группу элегантных, морально отвратительных руководителей швейцарской фармацевтической компании… и при этом выставил нас в лучшем свете. Поскольку я сам учился в юридической школе Гарварда, знаю, что у тебя нет времени заниматься какой-либо внеклассной работой в течение семестра. Но я уверен, что смогу найти тебе хорошо оплачиваемую летнюю подработку в следующем году.

– Звучит многообещающе, – сказал я, в то же время думая: «Но мне бы хотелось провести большую часть следующего лета в Париже… хотя не знаю, захочет ли Изабель, новоиспеченная мама, увидеть меня снова».

– Однако я ничего не собираюсь тебе предлагать, – сказал партнер, размахивая только что поданным, уже третьим, бокалом мартини, – пока ты не ответишь на мой гребаный вопрос.

Я улыбнулся, зная, что ответ сыграет мне на руку.

Полагаю, и ты скоро обзаведешься всем этим? Это твой вопрос?

– Именно.

– Все мы – архитекторы наших собственных тюрем. Я еще не решил, как выглядит моя.

Мне хотелось рассказать об этом разговоре Изабель. Вслух задаться вопросом, не обрекаю ли я себя на карьерный путь, к которому не лежит душа. Я знал, что получил своего рода когнитивную встряску, изучая хитросплетения права: его судебные нюансы и многослойные интерпретации. В юриспруденции так мало эмпирического. Умение манипулировать фактами, чтобы вынести решение в свою пользу… это сродни написанию романа (не то чтобы я думал замахнуться на литературное творчество или имел хотя бы малейшее представление о том, как построить с нуля такое грандиозное вымышленное предприятие). А еще я хотел спросить Изабель, как развивается ее беременность; все, что было связано с этой женщиной, по-прежнему много значило для меня.

Но я отбросил эту идею в сторону. И еще раз сказал себе: все кончено. Она ясно дала это понять в своем последнем письме. Надо просто принять это как данность. И не зацикливаться на мысли, неоднократно посещавшей меня в течение той сумасшедшей недели с Шивон: вся эта безумная ненасытная похоть лишь высвечивала боль расставания с Изабель. Секс с ней никогда не был просто сексом. В нем чувствовалась любовь… даже если она никогда не могла произнести это слово, говоря о нас.

Я подумывал ограничиться хотя бы рождественской открыткой. Но решил, что будет лучше уважить ее настойчивую просьбу прекратить всякие контакты.

Занятия в юридической школе возобновились через несколько дней после наступления Нового года. Все вернулось в прежнее русло – аскетическое, монашеское. Я привычно погрузился в учебу. Шли месяцы. В начале апреля зима отступила, намекнув на скорую весну. И вдруг, спустя считанные дни, ртутный столб пополз вниз, и невесть откуда взявшаяся метель обрушилась на Бостон и его окрестности на тридцать шесть часов. Густая пелена белых хлопьев, спускающаяся сверху, небесным ластиком стирала периферийное зрение. Передвижение по городу было ограничено, да и почти невозможно. Занятия отменили. Работу общественного транспорта приостановили. Автомобилистам запретили выезжать на дороги, пока не закончится снежная Ниагара.

На второй день меня одолел синдром замкнутого пространства. Я нацепил тяжелые ботинки, свой единственный толстый свитер, куртку, шарф, перчатки и бросил вызов внешнему миру. Похоже, во всем городе только я один оказался дураком, решившимся на столь экстремальную вылазку. Но я все-таки добрался до юридической школы. Входная дверь была не заперта, и я ввалился внутрь, с ног до головы облепленный снегом, который тотчас начал таять в жарко натопленном помещении. В вестибюле стоял торговый автомат, где за четверть доллара продавали жидкий кофе, горячий шоколад или поганый чай. Я предпочел шоколадный удар. Когда машина помочилась светло-коричневой жидкостью в хрупкий пластиковый стаканчик, я решил заглянуть в свой почтовый ящик, хотя и полагая, что он пуст.

Но я ошибся.

Меня ждало письмо. Французская марка, почтовый штемпель шестого округа Парижа, ее характерная каллиграфия черными чернилами. Мое сердце пропустило сразу несколько ударов. Я судорожно вскрыл конверт; моя естественная склонность к неизбежному плачевному исходу заставляла меня ожидать худшего. Я пробежал глазами текст, выделяя две контрольные отметки: вступительное приветствие и прощальную подпись. Первое было на английском языке:

Дорогой Сэмюэль.

А концовка на французском:

Je t’embrasse très fort.

Многообещающе.

Я вчитался в то, что было написано между ними.

Прости, пожалуйста, за опоздание с этим письмом. Моя дочь, Эмили Ирен де Монсамбер, родилась седьмого марта 1978 года. Ее вступление в мир было не самой легкой прогулкой. Я рожала больше двенадцати часов. Возникла угроза, когда обнаружилось обвитие пуповиной. Началась контролируемая паника. Экстренное кесарево сечение. Немедленная анестезия для мамы – против чего я бунтовала, поскольку мне хотелось быть в здравом уме в момент ее прибытия в этот чудесный бордель, который и есть жизнь. Но, когда мне вспарывали живот, пришлось отключиться от реальности на несколько часов. Проснувшись, я снова принялась кричать. Потому что увидела, что колыбелька рядом с моей кроватью пуста. Естественно, я предположила худшее, и тут же подумала: если у меня отнимут и этого ребенка, я просто не смогу жить дальше. Но дежурная медсестра успокоила меня, сказав, что я родила девочку и она находится в отделении интенсивной терапии для «обычного наблюдения», и я снова подумала о худшем. Я настояла на том, чтобы мне позволили увидеть ее, хоть и была крайне слаба. Медсестра отказалась. Я опять кричала. Мой муж – оказалось, он всю ночь проспал в кресле возле моей кровати и вышел покурить, прежде чем я пришла в себя, – вернулся в палату и изо всех сил старался успокоить меня. Он сказал, что был в отделении интенсивной терапии, и там все вроде бы в порядке.

Как я уже говорила, мы назвали ее Эмили, и она поистине восхитительна. У нее аура спокойствия и сияния. Конечно, я дико предвзята. Конечно, я испытываю самую глубокую безусловную любовь к моей необыкновенной дочери. Конечно, я все еще беспокоюсь, что из-за сложных родов могут быть нарушения в развитии, хотя врачи продолжают уверять меня, что все хорошо. Но в этом и заключается проблема прошлой трагедии: она затмевает все. И ты постоянно думаешь, не нацелится ли на тебя снова злая судьба… как в драме, связанной с появлением Эмили на свет. Возможно, это еще одно следствие трагедии: она заставляет поверить, что оболочка жизни не просто хрупка изначально (что почти эмпирическая истина), но может расколоться и поглотить тебя целиком в любой непредвиденный момент.

Но я по природе своей романтик-пессимист; из тех, кто верит, что счастье, если и случается, ужасающе скоротечно. И, перечитывая все написанное, я прошу прощения за свой озабоченный тон. Эмили, хотя и излучает спокойствие, в настоящее время страдает от колик, и всю эту неделю мне удается поспать не более двух часов подряд без перерыва. С моего благословения Шарль переселился в гостевую спальню.

Вот такие мои новости из Парижа. Помимо того, что я думаю о тебе с любовью и страстью.

Мой горячий шоколад остыл, когда я наконец вспомнил, что он ждет меня в торговом автомате. Трижды перечитав письмо Изабель, я забрал водянистое какао, сделал глоток, поборол искушение глотнуть еще и вышел в арктический вечер. Неподалеку от юридической школы, на Брэттл-стрит, находилось café, где подавали chocolat chaud61 с бренди. Напиток делал свое дело, одновременно пронизывая некоторой nostalgie française62. Я нашел свободную кабинку, отхлебнул какао, заправленного алкоголем, и погрузился в судебную экспертизу, еще четыре раза просматривая письмо Изабель, пытаясь расшифровать его многочисленные подтексты. Или, по крайней мере, я был полон решимости раскопать эти подтексты. Осмысливая подробности кажущейся отстраненности Шарля: то, что он вышел покурить, когда Изабель очнулась после наркоза. То, что они не спали вместе. Не намек ли это на более глубокие проблемы, возникшие между ними? Или это просто принятие желаемого за действительное с моей стороны? Надежда на то, что, когда я появлюсь всего через пять недель и четыре дня, она скажет мне: браку конец, и, если ты не возражаешь воспитывать этого прекрасного ребенка как нашего общего…

Тупое принятие желаемого за действительное.

Я ответил Изабель, нацарапав письмо на линованной бумаге из тетради с конспектами по деликтам. Написал, что очень рад за нее; что имя Эмили звучит превосходно; что надо верить врачам, когда они дают хороший прогноз после сложных родов…

Лишь только закончив письмо, я скомкал бумагу и начал строчить заново. Прекрасно понимая, что советовать Изабель не беспокоиться о дочери – это верх бесчувственности. Лучше не выпячивать свойственный нам, американцам, вечный оптимизм любой ценой. Куда уместнее проявить сочувствие и сказать, что я полностью понимаю, почему она так переживает из-за Эмили, и что я мысленно с ней в ее бессонных ночах и тревогах за новорожденного ребенка.

Поэтому я отправился в офис «Вестерн Юнион» на Гарвард-сквер и отправил ей поздравительную телеграмму, добавив, что у меня будет перерыв после экзаменов (и до начала стажировки, на которую я надеялся попасть), и я мог бы приехать в Париж 16 мая на неделю, если она согласна.

Загрузка...